Обложка Все могло быть иначе

Все могло быть иначе

Weißes Blatt

0% прочитано
Стандартный
Weißes Blatt

Все могло быть иначе

Глава I

Что-то похожее однажды уже случалось. Сон обрывал короткий и резкий удар в область шеи, после чего захлебываешься и хрипишь, хватая последние глотки воздуха продырявленной глоткой.

Мысль: «Не вышло, не вышло, не вышло…», – разъедала мозг изнутри. И когда от нее уже совсем разболелась голова, явилась еще одна, насмешливая: «А ведь все уже было! Ведь все уже было в руках!»

Хрипя от надоевшего кошмара, рука сжала в кулак несвежую и местами протертую простынь, стараясь вытащить ее из-под тела. Но грязный хлопчатобумажный материал трещал, рвался, испуская на свет клочки пыли, но ни за что не желал выпутываться из-под мускулистого тела и грязных пяток.

Был уже 11-ый час и пора было вставать. Лишь неприятная муть, образовавшаяся где-то в брюшной полости на почве разительного голода, гнала прочь саму эту мысль. Однако разум, пусть поникший и оставленный без суточного рациона белков, жиров, углеводов и витаминов – торжествуя гнал уставшее от ночной жары и бессонницы тело к очередной неизвестности.

Промокшее от пота белье за ночь просохло на сквозняке. Жаль, что ночная свежесть не могла сделать его привлекательным.

Морщась от отвращения к самому себе и криво улыбаясь, Остап облачился в остатки некогда роскошного костюма и поджал ногу в продырявленном на пятке носке под кровать. Он был противен самому себе потому как уже несколько дней подряд, в один и тот же час и ровно при одних и тех же обстоятельствах ловил себя на мысли: «Бедный-бедный Михаил Самуэльевич, несчастный старик! Ты мое прошлое и – настоящее!»

Едва завершился ход мысли, как Остап плюнул на пол, поддел пальцами ног штиблеты с придавленными задниками и, не запирая дверей своей конуры, вышел прочь.

Спешить ему было абсолютно некуда. Столь удачных идей, которые кормили его и его приближенных какое-то время после угара НЭПа, в голове Остапа больше не являлось. Мир дребезжал и звенел вокруг пугающими аббревиатурами, ударным трудом и каким-то повсеместно проникающим страхом. Но если все новое, когда-то помогавшее таким личностям как Шура и Остап сыскать хлеб насущный и сейчас привлекало Бендера, то последнее обстоятельство – страх, упрямо не вписывалось ни в одну из известных концепций безбедного существования.

Страх загнал одних в лагеря, других – других уже не было даже там. В последнее обстоятельство верить не хотелось. Совсем. Наоборот – очень хотелось жить и верить, что все еще будет как прежде.

Однако на перекрестках стало больше постовых.

Обыватели тоже верили, но уже не всяким там проходимцам, а газетам, радиорепродукторам и киножурналам.

Жизнь менялась на глазах немолодого турецкоподданного, ни за что не желавшего спешить на встречу со своим отцом-янычаром.

Пиная камушки и окурки, хрустя разлапистыми каштановыми листьями, щурясь от сверкающих витрин и вздрагивая от трамвайного лязга, Остап брел мимо прежней своей жизни, прочно связавшейся со случайным городом Черноморском. Вот уже несколько дней он садился на том самом месте, где так дико расстался с очаровательной Зосей и смотрел куда-то в одну точку. Иногда он неслышно бормотал что-то малопонятное. Разобрать его слова было невозможно.

Орден Золотого руна еще какое-то время кормил Бендера и даже вселял то надежды, а то и благородные порывы. Однажды утром, комбинатор чуть было не бросился на вокзал чтобы отправиться на восток и отыскать в бескрайних степях могилку человека без паспорта. Ей-богу так и случилось бы, не попадись на глаза ему газетный лист, в котором журналист по фамилии Ухудшанский самым высоким литературным штилем описывал подвиг трудящихся, поднимающих целину.

Вздрогнув и успокоившись, Остап потом долго сидел не двигаясь, обняв руками ноги, безотрывно вглядываясь в газетный лист. За свинцовым рядом букв и знаков препинания ему виделись могучие трактора на стальных колесах, врезающиеся стальными плугами в девственные пласты земли, не знавших тревог со времен хана Батыя, а может и того более. Порой Остап слышал свист чугунных двигателей, чуял запах гари, вырывающейся из тракторной трубы, и даже видел, как блестят зубы трактористов на фоне закопченных и счастливо улыбающихся молодых лиц.

Лишь представив, как плуг выворачивает камень с импровизированной могилы Паниковского, Остап резким и сильным рывком руки заслонил ладонью верхнюю часть лица, словно пытаясь удержать скупые слезы. Но слезы не слушались и бежали прочь из уставших от неудач глаз тов. Бендера.

Сегодня переживания прошлого вспоминались как никогда легко. Август уже целовался с сентябрем на границе лета и осени. Каштаны мягко прыгали на мостовой и раскалывались, даря детям румяные колобки в белоснежной сочной мякоти. Жизнь все еще была упоительна. Жизнь все еще устраивала шумные пиры, но было на них «много званых, да мало избранных».

Глава II

– Товарищ, товарищ! Или, все-таки господин! – насмешливо пробасил лысый парень, еще не так давно носивший рыжие кудри, а теперь натягивавший выцветшую арестантскую кепку до самых бровей. – У вас не будет прикурить? – спросил он у высокого приосанившегося старика, сидевшего на бревне и погруженного мыслями во что-то безвозвратно ушедшее.

– Что-о-о?! – спросил старикан, возмущенно протягивая гласную букву в своем вопросе и по привычке задирая голову, чтобы взглянуть на просителя через пенсне. Но пенсе давно не было. Вместо оправы с двумя стеклышками на переносице красовалась ссадина, а в уголках глаз сбились в комки вперемешку с потом и пылью свежайшие опилки. Занервничав, старик одной рукой одернул телогрейку, а второй попытался поправить галстук на шее, которого тоже не оказалось, от чего мужчина растерялся и, вернувшись из своих грез в жуткую действительность, тут-же сконфузился, ссутулился и уронил плечи, едва не уронив остатки собственного достоинства в чавкающий под баронскими сапогами влажный мох.

Добившись своего, молодой человек засмеялся нагло и с удовольствием. Засмеялись и другие арестанты, курившие вокруг чадившего от еще сырых дров костра.

Ипполит Матвеевич, а это точно был он, встал, перешагнул через дерево и по привычке решил скрыться от злопыхателей, но тут же наткнулся на вооруженного конвоира, который холодным штыком аккуратно ткнул в тощую шею Воробьянинова. Сглотнув слюну, и уже с апломбом, то есть так же, как он выражался до своего ареста, бывший предводитель команчей буркнул: «По нужде».

– В штаны сходишь, – расплываясь в улыбке бархатным голосом ответил конвоир, от чего курившая публика едва не надорвала животы от смеха. Качнувшись от неожиданности и запутавшись в валяющихся под ногами мелких ветках, Воробьянинов упал, ударился задом о бревно и съехал на влажную землю, что естественно еще больше раззадорило публику.

– Закончить перекур! – раздался окрик где-то за облаком густого дыма.

Костровой подкинул охапку игольчатых веток, и народ безо всякого энтузиазма рассредоточился по делянке. Воробьянинов плелся за своим напарником, которым был тот самый стриженый лысый детина, только что просивший закурить.

– Ну хватит тебе Матвеич, – подбадривал тот старика.

Это был Шура Балаганов, попавшийся на тайном хищении имущества из дамской сумочки. Воробьянинов завидовал ему. И сейчас с большой охотой отдал бы не только дворянский титул, но и высшего качества сапоги, в которых он преодолел кавказский хребет, побывал в Крыму, образцовой столовой МСПО «Прага» и в Доме культуры железнодорожников.

И было с чего: Балаганову дали срок позже, а на свободу он выходил – раньше. Именно это обстоятельство вызывало зависть у Ипполита Матвеевича и душило от досады.

Человек легкомысленно считает, что жизнь – игрушка. Но жизнь играет с человеком, завязывая его в замысловатые узлы, которые развязываются по воле случая, стоит лишь потянуть за торчащую нить. Киса и Шура вместе валили лес, спали рядом на нарах, вместе получали пайку и если бы не разница в социальном статусе и известные обстоятельства, то могли бы походить на старых приятелей или однополчан.

Но вот в чем фокус: ни тот, ни другой за три с лишним года отсидки и словом не обмолвились о человеке, который пусть косвенно, пусть без прямого умысла, пусть и будучи такой же игрушкой в руках провидения, но все же привел их совершенно разных в один и тот же лагерь.

Все то время Шура относился к старику почтительно. Главным образом наедине. В обществе арестантов он изредка позволял себе подтрунивать над дворянином – ему это нравилось и общество было не прочь посмеяться тоже.

Ипполит Матвеевич держался за Шуру, так как более некому ему было довериться, а до него самого никому дела никакого не было. Ведь не было у Кисы ни родных, ни близких, ни далеких людей на воле, которые могли отправить ему посылку с вязанными домашними носками и спрятанным в них коротким письмицом.

Возможно поэтому и появилась эта робкая привязанность, хотя и без отеческих чувств. Не исключено что поводом послужила одна пугающая неопределенность: а что будет потом? Неопределенность перемешалась с банальной завистью в душе Воробьянинова и изгадила в ней остатки всего светлого и доброго, что осталось после того, как предводитель прирезал О.Бендера, пусть даже и не до конца.

И вот теперь, согнувшийся под тяжестью лет и не менее безрадостного будущего, Воробьянинов волочился за своим напарником, считая каждую минуту и каждый шаг специфической дружбы – срок Балаганова заканчивался на следующий день.

– Погодите, Шура, – хватая ноздрями холодный лесной воздух, как напуганная лошадь, позвал Воробьянинов, держась за дерево и стараясь отдышаться. – Шура, что вы будете делать потом? Э-э-э… ну тогда, когда выйдете.

– Не знаю, Матвеич, – улыбаясь и совершенно искренне ответил Балаганов. Повзрослевший с очередной судимостью он и правда не думал о том, как и чем будет жить в этой стремительно меняющейся стране – выпускавшей его на свободу, и так сильно отличавшейся от той – что приписала ему срок. Прошло почти 4 года с той самой поры. Шура думал об этом уже несколько ночей, но никак не мог сформулировать мысль красиво, чтобы при случае можно было поделиться размышлениями. А некрасивые мысли никому не нужны.

Немного потоптавшись на месте, смущенный и растроганный вниманием к своей судьбе дворянина, знавшего жизнь совсем другой, Шура улыбнулся, склонив голову набок, пожал плечами, повернулся и зашагал. На плече в такт его шагам изгибалась двуручная пила, тихонько подвывшая отчаянной тоске Ипполита Матвеевича.

Глава III

День прошел как обычно и совершенно незаметно. Только ночь выдалась жутко запоминающейся.

Шура проснулся, а точнее его разбудил Ипполит Матвеевич, при весьма странных обстоятельствах. Он навис над Балагановым, над самым его лицом от чего было слышно, как неприятно пахнет изо рта Кисы при каждом произносимом слоге.

– По-мни-те обо мне!!! Слышите? Слышите, Шура?! По-мни-те обо мне и только! – шипел старик, тараща хищный совиный взгляд в сонные глаза напарника. При этом он так сильно тряс Шуру за плечи, словно забыл, что спит тот не на мягком матрасе, а на сколоченном из грубых необрезных досок топчане.

Шура не мог ответить от испуга и удивления.

Он едва успевал хватать воздух в коротких паузах смердящей воробьяниновской речи, сигнализируя о своем молчаливом согласии взглядом и кривой улыбкой.

Даже если бы Шура и захотел соврать, у него бы ничего не вышло – забыть увиденное было невозможно. И вот почему. В окошко неуютного барака, в котором ночевал отряд заключенных, колючим лучом пробивался лунный свет, падая как раз на физиономию бывшего предводителя. От этого его череп, небрежно обтянутый небритой кожей не самого высокого качества, выглядел неестественно зловещим. В проплешинах коротко остриженных и стремительно редеющих волос до сих пор торчали опилки, мутная грязь и еще какой-то мусор, валявшийся на топчане и прилипший к этой говорящей голове за ночь. Руки предводителя были настолько сильны в этот момент, что он мог не просто валить деревья в одиночку, а вырывать их из земли с корнями. По крайней мере так казалось перепуганному Балаганову. Он был уверен: еще минута и старик задушит его.

Добившись своего, Киса воровато оглянулся по сторонам. Все спали. Ни одно тело на нарах не пошевелилось в это короткое мгновение, почти как тогда – пять или уже шесть лет назад, холодной зимой, в Москве – когда в руках Воробьянинова была опасная бритва.

– А…а? – вопросительно протянул Ипполит Матвеевич, вспомнив этот злополучный вечер. Сначала в глазах его вспыхнул опасный огонек. Потом страшный испуг исказил его лицо. Чтобы не закричать он укусил себя за ребро ладони, чуть ли не до крови и, как без чувств, рухнул на свой топчан рядом с Балагановым.

Шура, который не сразу пришел в себя, первым делом и на всякий случай решил, что до утра он глаз не сомкнет. Лишь немного успокоившись, он приподнялся на локте и внимательно рассмотрел синевато-черный силуэт старика. Суеверно боявшийся мертвецов, он протянул руку к старцу, но тут же одернул ее назад: Балаганову ни за что не хотелось прикасаться к мертвому телу. Он решил разбудить спящего рядом зэка и вместе с ним (очевидец не будет лишним, мыслил Балаганов) освидетельствовать старика.

Но в это самое мгновение «тело» Воробьянинова неестественно плавно, бесшумно, совсем не по-старчески поднялось и осанисто уселось на нарах. Еще немного и раздался глубокий вздох, после чего осанка начала испаряться, от чего ее несчастный обладатель походил на продырявленный и медленно выдыхающийся мяч. Окончательно потеряв форму, тело улеглось, повернулось лицом к Балаганову и только тут Шура заметил, как беззвучно и навзрыд, просто захлебываясь слезами, плакал почти беззубый, лысый и ощетинившийся старик, возможно уже последний из дворян (по крайне мере в балагановском отряде).

«Ну слава тебе Господи, живой», – подумал Шура.

Он стянул с себя телогрейку, укрыл ей Ипполита Матвеевича и до самого утра просидел на нарах, наблюдая как лунный луч через закопченное и затоптанное мухами за лето окно, гладит стриженые головы несчастных и забытых Богом «детей».

Даже в предрассветные часы, когда сон валит с ног слонов, лошадей и настоящих богатырей, а спится так крепко, что хоть из пушки пали – окончательно запутавшийся в жизни младший сын лейтенанта Шмидта ни на секунду не сомкнул глаз.

Упрямо не наступавшее утро наконец ворвалось в голову Шуры голосами часовых, а затем рьяно-бодрыми от злости к деклассированным элементам криками. Отвернувшись от окна, Балаганов заметил, как бывший его напарник откинул прочь вторую телогрейку, машинально встал и уже собрался пройти мимо.

– Матвеич… – чуть ли не умоляющим голосом потянулся он к старику.

Ипполит Матвеевич не только не обернулся, но даже не замедлил шаг чтобы остановиться и проститься. Он лишь едва приподнял свисающую вдоль худющего тела правую руку и сделал жест ладонью – твердой и желтой как доска. Со стороны это должно было выглядеть как прощальный взмах руки с репликой «Ах, оставьте». В подкорке мозга Воробьянинова с учетом его социального происхождения, жест, возможно, означал следующее: «Вы обождите меня пока здесь, в людской, а я только приму утренний туалет и тут же спущусь к вам». Но скрывшись в дверях Воробьянинов уже никогда не «спустился» к ожидавшему его Шуре.

От задумчивости Шура едва успел на утреннюю проверку. Он рассчитывал хотя бы там настигнуть напарника. Но в строю Воробьянинов стоял каким-то особенно дисциплинированным, незнакомым и чужим человеком. Он отводил глаза, когда чувствовал на себе взгляд Шуры, переминался с ноги на ногу, кашлял в кулак. Потом отряд увели – согласно внутреннему распорядку, а заключенного Балаганова – совершенно в другом направлении. Туда, куда уходили редкие осчастливленные и пусть еще не совсем товарищи, но все же уже не граждане. И тут Ипполит Матвеевич не выдержал.

– Слы-ши-те, Шу-ра!? По-мни-те! – донесся до Балаганова каркающий и хриплый вопль уездного предводителя дворянства.

Вытирая слезы выцветшей арестантской кепкой, Балаганов ввалился в помещение начальника лагеря, машинально огласил номер статьи и фамилию и долго потом еще кивал головой, мычал и молчал, совершенно не слушая речей сухого полковника, косясь через окно, в котором можно было увидеть небольшой кусок лесной дороги, уводившей на работы отряд Балаганова.

Еще спустя каких-то два или три часа по этой же самой дороге уходил из лагеря Шура Балаганов. На этот раз навсегда. Он не замялся у развилки, а решительно повернул и зашагал в направлении железнодорожной станции.

Спустя какое-то время у Воробьянинова появился новый сосед по нарам и напарник по работе.

Видимо человек был не в ладах со своей совестью, так как после его появления Ипполиту Матвеевичу пришили новый срок. На этот раз по политической статье. Может быть тому предшествовали долгие вечерние беседы по душам шепотком после работы или чрезмерная болтливость Кисы, который после расставания с Балагановым стал непозволительно сентиментальным для сих мест.

Сложно сказать, сколько еще пришлось бы повалить деревьев дряхлеющему старику, если бы не война. Недолго думая, Ипполит Матвеевич вызвался первым добровольцем из числа заключенных, решив для себя – хоть куда, но только подальше от лагерного быта.

Добраться до фронта ему не удалось. По пути эшелон с заключенными попал под обстрел. Часть заключенных погибла от пуль и осколков, часть сгорела в запертых вагонах, ибо некому было их открыть, так как часть конвоиров тоже сложила голову, а другая его часть – стояла в оцеплении, строго следя за тем, чтобы выжившие после вражеского налета не разбежались по лесу.

Глава IV

Как волка кормят ноги, так и людей, подобных О. Бендеру кормят идеи. Для того чтобы идеи появлялись, Остап вынужден был днями бродить по улицам, высматривая, выискивая и прислушиваясь к происходящему. Он часами стоял в очередях за дефицитом, слушая, о чем судачат домохозяйки, а когда добирался до прилавка – уходил, всплеснув руками и жалуясь на рассеянность, из-за которой он опять забыл дома кошелек. В некоторых случаях искренние причитания и жалкий вид делали свое дело и Бендеру вручали кирпичик бородинского, а то и сайку. Комбинатор старательно отнекивался, уверял окружающих и продавцов, что не любит чувствовать себя обязанным и тут же, сейчас же, отправится домой, что в двух кварталах отсюда и рассчитавшись возьмет все, что ему потребуется. Но улыбчивые граждане продолжали верить и настаивать, поэтому Бендеру ничего не оставалась делать как отправиться восвояси с прихваченной снедью.

Когда этот номер не проходил, Остап с блестящими от слез глазами отходил от прилавка и даже просил крайнюю в очереди старушку занять ему место, рассказывая, что он отлучается на каких-то пять или десять минут.

Но выйдя из магазина Бендер искал себе место в новой очереди среди стариков и старух и как-бы неохотно и даже боязливо вступал в разговор, темой которого был дефицитный товар или проданная однажды тухлятина. Задумчивый он негодовал, как новые власти могут так обманывать простых людей. Деловитый, но униженный и благородный, он рассказывал, что никогда не попадается на уловки торгашей. Если лицо явно дворянского происхождения прислушивалось к его речам, то Остап приступал к реализации следующего пункта своего плана, рассказывая про двух-трех снабженцев, которых он знает лично и которым можно доверять.

Увлекая под руку гражданина доверчивого, но явно благородного происхождения, он горячо уверял, что может помочь тому исключительно из личной симпатии. Затем он плутал с новым знакомым по городским закоулкам, рассуждая о былой свежести и качестве мясных изделий и, как только ему на глаза попадалась первая закрытая на замок лавочка, Остап огорченно клял и бил себя в лоб, моля о прощении за то, что отнял так много времени. Успокоившись, он отправлял расчувствовавшегося гражданина домой, уверяя, что сам все купит, принесет ему, а после рассчитается. Иногда "argumentum ad hominem" в устах афериста, используемый вперемешку с "argumentum ad ignorantiam" и "argumentum ad verecundiam" срабатывал и тогда в карман Остапа опускалось сколь-нибудь копеек, а то и рублей.

Великий комбинатор не брезговал обстоятельствами.

Опустившийся до мелкомасштабных афер, он брел средь бела дня по знакомой улице, нарочно обходя магазины, в которых продавцы помнили его улыбчивую физиономию, раздумывая о том, в какой из городов или районных центров ему отправиться в поисках лучшей жизни.

Проходя мимо арки, ведущей в один из черноморских дворов, Остап услышал знакомый переливчатый смех и такой же мелодичный голос. Сомнений не возникало – это была Зося в девичестве Синицкая. Вопреки своим чувствам Бендер ускорил шаг и отвернулся, притворно внимательно рассматривая нечто на противоположной стороне улицы. Он не мог себе позволить, чтобы та, которую он так нежно любил, и которая так горячо любила его, увидела бывшего миллионера грязным и голодным.

Он дождался пока улицу пересечет встречный трамвай и в несколько гигантских прыжков пересек мостовую. Скрывшись в косой тени двухэтажного дома и надвинув фуражку на самый нос и дрожа от ревности, он словно потасканный кот следил как цокают каблуками красивые ножки его отвергнутой любви.

Очевидно, что бывшей гражданке Синицкой некогда было грустить о былом. А вот Остап… Ему казалось, что он оглох. А может весь мир онемел в тот самый час, когда на его пути возникла Зося? Как бы то ни было, из всего окружавшего галдежа несчастный влюбленный слышал только звон ее каблучков. А из всей красоты пестрого мироздания виднелась лишь ее улыбка. И была эта только вершина айсберга.

Солнце плавилось в белоснежном приталенном платье Зоси. Голуби кружили у нее над головой, роняя лепестки роз и белые перья! Завороженный Остап подался вперед, протянув правую руку, а левой держась за водосточную трубу, чем разгневал плотного телосложения гражданку с двумя корзинами, доверху гружеными баклажанами. Усталая и целеустремленная она шествовала невзирая на возникшее препятствие, и потому чуть не подмяла под себя могучей грудью пораженного в самое сердце Остапа, чем и ввергла его в пучину грустной действительности.

Оглушенный ударами сердца и потерявший равновесие от мощного толчка, Остап смотрел вслед удаляющемуся женскому заду, вздрагивающему от медленной и валкой верблюжьей походки.

– Я долго жил и много видел: Старгород, Удоев, Рио-де-Жанейро. Но это точно не тот город, – произнес задумчивый и пораженный случившимся Остап.

Оторвав взгляд от удалявшейся прочь тетки, Бендер взглянул на уходящую в противоположную сторону Зосю и тут же мучительно замычал, заслоняя ее силуэт руками так, словно бы он ослеплял, чиня физическую боль и моральный вред.

– О небо, почему ты так не справедливо к сиротке, оставшемуся без попечения папаши лейтенанта? – театрально кривляясь вымолвил Остап, просительно протягивая вперед правую ладонь, а левую благоговейно прижимая к груди, как это делают старушки в церквях.

Комбинатор замер закрыв глаза и вдруг почувствовал, как в ладонь упало нечто круглое и теплое. Обнаружив двадцатикопеечную нейзильберовую монету Остап удивленно посмотрел на небо.

– Мерси, мерси! – прокричал он вверх, нарочно не замечая уходящих мужчину и женщину средних лет, нежно державшихся за руки.

Поправив мятые задники, он почистил штиблеты полой пиджака, тут же снял и небрежно закинул его через плечо, отряхнул жилет, брюки, молодцевато закатал рукава рубахи и бодренько зашагал по следам Зоси.

Глава V

Станция оказалась обыкновенным домиком, в котором пережидали непогоду железнодорожники и редкие пассажиры.

Понятно, что литерные поезда и восточные экспрессы объезжали живописный край, воспетый в былинах и преданиях каторжан. Шуре было интересно решительно все. Очередная судимость, которая увенчала его молодые годы внушительным сроком, заставила Шуру полюбить жизнь такой, какая она у него была. Ему было легко и радостно взирать на окружающее осеннее обилие красок, глазами свободного человека.

Он вежливо справился у начальника станции о расписании движения поездов и в допустимых пределах поведал ему о пережитых неприятностях. Честностью своей он расположил к себе скучающего железнодорожника и даже был приглашен разделить нехитрую снедь в виде вареной картошки с сушеной рыбой. После к столу подали травяной чай, который сморил непутевое дитя лейтенанта окончательно.

Очнувшись, Шура обнаружил себя спящим на большом кованом сундуке под тулупом, знойно пахнущим табаком и овчиной. Разбудивший его начальник станции предупредил о скорой остановке товарняка, следующего на большую землю.

Балаганов, который готовился ехать на поезде второй раз в жизни, взволновался и стал тщательно собирать свои пожитки в мешок. Железнодорожники собрали ему на дорогу по-человечески скудный, но все же душевный паёк в виде десятка яблок, нескольких ломтей хлеба и фляги с водой. Вместе с околачивавшимися на станции мужиками да бабами Шуру затолкали в теплушку и, как только машинист получил разрешение на отправление, паровоз свистнул, унося в вечерних сумерках набитого людьми и нехитрым скарбом вагона совершенно счастливого Александра Балаганова-Шмидт.

Благополучно выспавшись, Шура решил осмотреться. Оказалось, что эту ночь он провел на мягком плече круглолицего мужика с короткими усиками и кривой бороденкой. Тот тоже сидел на полу и глуповато улыбался, рассматривая Шуру. Порой масляные глазки его отвлекались и начинали тоскливо шарить по вагону. Мерно качая головой в такт чугунной дроби, мужичек лишь изредка хватался за свою котомку, когда вагон начинал дрожать и крениться на станционных разъездах. Тихонько что-то бормоча он торопливо и аккуратно крестил свою жиденькую бороденку, затем подмигивал Шуре, дескать «Едем, братец, ого-го!»

Так бы и ехали они молча, если бы Шура не достал из своего мешка яблоко и не начал им хрустеть, да смачно чавкать, брызгая ароматным соком. Тут попутчик проглотил слюну и протянул вперед мозолистую руку.

– Востриков. Федя. Феодор, – тут же поправил себя мужчина, гипнотически вглядываясь в балагановское яблоко.

– Шура Балаганов, – хмыкнул и протянул руку недавний зэк недавнему служителю культа. Сочно чавкая яблоком, он аккуратно обгрыз мякоть до самых семечек, а затем оторвал одеревенелую плодоножку и с неменьшим удовольствием проглотил огрызок, вытирая руки о живот.

Отец Федор свел брови к переносице, язык его зашевелился сам по себе как у древнего аспида, во рту при этом скопилось столько слюны, что великий русский и советский ученый физиолог Иван Павлов мог бы ставить на нем свои опыты, нисколько не терзая несчастных собак.

Шура, который уже видел, как широко и искренне ему улыбается новая жизнь, достал ломоть хлеба. Откусив твердый, но от того не менее вкусный кусок домашнего хлеба, Шура попытался проглотить его в сухомятку. Получилось не очень и он едва не подавился, повернувшись к своему попутчику с претензией: уж не он ли пожалел кусок хлеба сиротине?

Попутчик, который, к слову, вторые сутки ничего не ел, уже сосчитал каждую крошку хлеба, что прилипли к щекам и подбородку Балаганова, а потому смотрел сумасшедшими глазами.

Испуганно моргая, Шура протянул Вострикову початый ломоть, чем привел странники в совершеннейший экстаз. Лицо его разительно изменилось и снова стало таким же умиляющим и детским, глазки масляными, а ладошки благоговейно приняли хлеб, от которого бывший служитель культа бережно отламывал маленькие кусочки, тщательно пережевывал их, наслаждаясь каждой гастрономической ноткой и полутоном.

Дождавшись, когда попутчик покончит с подношением, Шура вынул из мешка яблоко и тоже предложил его Вострикову. Чуть не со слезами вкусил отец Федор и этот дар.

– Боже, даждь нам днесь, – завершил короткой фразой утреннюю трапезу попутчик. – Премного благодарен, – томно пробормотал батюшка, несколько раз стрельнув глазками на лежавший под ногами у Шуры мешок с остатками провианта.

– Уж сколько лет странствую, сколько людей повстречал, а более щедрой души, нежели душа православного христианина я не встречал, – завершил свою речь Востриков поклоном головы.

В ответ Шура кивнул и промычал, выражая полное согласие, но на всякий случай завязал мешок и закинул его за спину, дабы не искушать духовную особу.

– Держу я путь… – начал свое повествование попутчик.

Через несколько полустанков выяснилось, что немало лет Востриков провел в «странствиях» по психиатрическим лечебницам Кавказа, Ставрополья и Кубани. Менялся только антураж, а вот профессиональный подход эскулапов был стабильно неизменным. Может благодаря этому обстоятельству вместе с основами трудотерапии Востриков постиг методы всевозможного влияния на души людские, однако говорить о лечебном эффекте не приходилось.

Тем не менее чудо свершилось, и Шурин попутчик был исцелен, только не постом и молитвой. Необходимость незамедлительного строительства социализма, хроническая нехватка специалистов и медикаментов, переполненность лечебниц на фоне повальной чистки и изоляции неблагонадежных, чуждых государственному строю элементов – вкупе сделали свое дело, явив обществу практически полноценную штатную единицу в лице взалкавшего батюшки уездного города N.

В невзгодах восстали дух и плоть батюшки, возжелавшие жить по-человечески, по-земному, даже по-советски! Пусть и без своего свечного заводика, но все же жить. Востриков начал усердно трудиться, потом писать заметки в стенгазету и вскоре был отпущен восвояси.

– Теперь вот следую к супруге моей, после долгих странствий по бескрайней русской земле в надежде застать ее в добром здравии, – пролепетал батюшка, вознося очи к закопченному потолку качающейся на железнодорожных путях теплушки. Каким образом батюшку занесло с самого юга, на самый северо-восток, он почему-то промолчал.

Шура, который не знал – был ли он крещен в младенчестве, а если и крещен, то в какую веру, отнесся к новому своему знакомому с недоверием, решив повременить с исповедью. И вовсе не потому, что батюшке сидел перед ним на грязном полу, закинув ногу на ногу и выковыривая из зубов застрявшее яблоко. И даже не потому, что вместо рясы и епитрахили была на нем такая же серая телогрейка, как на Балаганове и орудующим где-то пилой старике Воробьянинове, которого Шура вспомнил без притворной грусти.

Глава VI

Ну скажите, откуда отцу Федору было знать, что в бытовой неустроенности и под гнетом меняющихся настроений в обществе, дорогая и бесценная матушка Катерина (а в простонародье попадья) уже несколько лет как преобразилась в гражданку и отнюдь не Вострикову.

Прежде она отправила супругу несколько писем по последнему адресу его выхода на связь – в Батуми. Затем телеграмму. Не получив ответа, матушка решила, что супруг ее доверия более не заслуживает, поэтому предусмотрительно взяла себе девичью фамилию. После того, как за нажитым добром пропал и сам супруг, матушка скорехонько избавилась от недвижимости, покинув и уездный город N. Куда она отправилось – никому неизвестно.

Сам батюшка, который кровавыми мозолями, соленым потом и примерным трудом исцелял психические недуги своя, сошелся с одним единомышленником, поведавшим ему о крае земли, где живут люди с душой девственной, то есть нетронутой кинематографом, радиостанциями, электричеством и прочей минкультовской пропагандой. Обольщенный мечтами стать пастырем забытых миром овец православных, Федор Востриков после выписки немедля отправился на северо-восток, где действительно повстречал немало народу в роде своем сильном, рассудительном, но и недоверчивым.

Как выяснилось позже, оказался батюшка в поселении то ли старообрядцев, то ли хлыстов и не суждено ему было пасти ни овец, ни другой парнокопытной живности. Какое-то время к пришельцу аккуратно присматривались и давали работать за еду. Вскоре выяснилось, что батюшка редких навыков и дарований от природы не имеет, к работе не дюж, а сам присматривается к отшельничьим дщерям и женам. Когда же отца Вострикова начали наблюдать чаще с бабами да молодыми девками в районе хозяйственных построек, предназначенных для хранения сена и соломы, насупившееся мужское население собралось на сход.

При стопроцентной явке, соблюдении регламента и по завершению непродолжительных прений, единодушно было решено проучить странника и отпустить. Сказано – сделано. Исключительно чудом и физической закалкой, обретенной в домах скорби, бытие Федора Вострикова не превратилось в житие.

Как только сошли синяки с лика странствующего батюшки, вышел он из лесу и побрел одиноко в направлении железнодорожной станции бормоча под нос: где родился, там и пригодился.

И вот теперь, сидя в товарном вагоне, батюшка согревал себя мыслью о скором свидании с супружницей, которая по-библейски вздыхая будет омывать нози его, а накормив уложит в теплую постель. Теплая нега грез пленяла ум и тело батюшки, дремавшего на плече Шуры Балаганова.

В тот же самый день, с разницей в несколько часовых поясов, примерно в 46 градусах северной широты и 30 с лишним градусов восточной долготы, по теплой булыжной мостовой следом за молодой гражданкой в грациозно приталенном белом платье, влачился влюбленный Остап.

Смущенный, но вовсе не своей бедностью – деньги вздор, думал великий комбинатор – выдумывая и на ходу отметая варианты случайно встречи, Остап колебался уже несколько кварталов. Возникал риск, что Зося вот-вот свернет в подъезд дома, учреждения, или (что еще хуже) обернется сама с чувством личного достоинства и великого презрения.

Выбрав единственно возможный для своего случая вариант, Бендер побежал догонять Зосю. Набрав скорость, он проскочил мимо девушки и в нескольких шагах перед ней, уронил пиджак. Вернувшись, наклонился чтобы поднять имущество и, выпрямляясь, как-бы случайно заметил и узнал в прохожей ее – нежную и удивительную.

– Зося, это вы, – сладко пропел в унисон своему сердцу немного запыхавшийся Остап. Он ожидал чего угодно, какой угодно грубости и колкости, даже пощечины. – Не верю своим глазам, – пафосно заполнил он образовавшуюся паузу.

– Вот это да! И я не верю! Это вы, Остап? Какими судьбами? Радостно взвизгнув, пролепетала Синицкая. – Все дирижируете? – не удержавшись от насмешки колко добавила Зося.

– Да, вот проездом. Сегодня вечером домой, в Москву, – не замечая обиды врал и изворачивался влюбленный.

– Как жаль, а я думала, что вы проводите меня в память о былой дружбе и мы с вами немного поболтаем, – обольстительно изображая огорчение на лице ответила девушка.

Остап от растерянности взглянул на руку, на то самое место, где у многих мужчин его возраста и статуса (порой мнимого) красуются дорогие часы. Тут же вспомнив, что у него от роду не было часов – покраснел и трогательным, полным не наигранного смущения голосом обратился к Зосе.

– Как, а вы разве не Перикл-Синицкая-Фемиди? – нарочно мешая в кучу инициалы видимого им однажды конкурента-супруга. – Или, судя по отсутствию в вашей дамской сумочке пары мужских носков, влюбленные не сошлись характерами?

Как мало нужно человеку, еще полчаса назад получившему милостыню от случайных прохожих и считавшего себя последним оборванцем, чтобы вновь водрузиться на пьедестал почета. Как бы то ни было, но перед Синицкой стоял совершенной иной Остап. Щетина на лице, хаотично отраставшая в течение нескольких дней, на фоне сияющей улыбки превратилась в благородную небритость. Загорелое лицо больше не было усталым – оно было покрыто робкой сетью благородных морщин. Удачно упавший на мостовую пиджак – вовсе не отталкивал Зосю, а делал комплимент его владельцу, который старательно чистил носовым платком пыльный рукав.

Зося была покорена. И Остап видел это. Его вопрос, пронзительный, резкий и откровенный как стрела Амура пригвоздил сердце девушки к самой стене двухэтажного здания, днями запекавшегося в лучах черноморского солнца.

– Так что же… – ждал ответа на свой вопрос Бендер, наслаждаясь муками, испытываемыми девушкой, уже несколько лет хорошо понимавшей разницу между быть «замужем» и быть с мужчиной.

– Я… – произнесла, замявшись Зося, – да, я все еще Фемиди и у нас все хорошо.

– Ну это же замечательно! – с кривой улыбкой и горько улыбаясь ответил Остап. – В таком случае, разрешите откланяться. Обстоятельства.

На этом Остап обернулся и зашагал прочь самым решительным образом, кляня себя за то, что оставил любимую среди дороги одну. Внезапно остановившись в пяти-семи шагах от Зоси, Остап обернулся и словно бы из одолжения начал издалека.

– Впрочем… Зося, вы знаете, как я люблю этот город, – и тут Бендер заметил, что вторит интонации покойного Паниковского, который после этой фразы частенько добавлял: «Так вы тоже осел!».

– На этих улицах я некогда встретил и… потерял вас, Зося, – продолжал Остап, пряча ставшие блестящими глаза от любопытного взора девушки. – Очень часто я бываю здесь по делам, поэтому рад буду заглянуть к вам при случае.

– Да?! – пропела обрадованным голосом Синицкая.

– Ну конечно при условии, что вы черкнете мне адресок. А сейчас, простите – тороплюсь.

Остап был бесподобен. С двадцатью копейками и грязным носовым платком в дырявом кармане он покорил сердце девушки, которую несколько лет назад оставил среди ночи на улицах города. Города, которому он только что чувственно признавался в любви. Еще минута и он стремительно несся в сторону железнодорожного вокзала, бережно сжимая в потном кулаке листок из записной книжки Зоси, на котором в две косых строки был записан желанный адрес.

Глава VII

Свернув за угол, Остап остановился, с трудом переводя дыхание, сбившееся после бегства от Зоси. Представив, что любимая может повернуть следом, комбинатор оглянулся – вариантов было немного: на противоположной стороне улицы зияла витринами бакалейная лавка, за своей спиной Бендер обнаружил здание НКВД. Забыв от волнения, что у него в кармане лежали деньги, шкодливый сын лейтенанта Шмидта неуверенно, но ритмично зашагал вдоль по улице, держась за правый бок, в который после пробежки настойчиво колола его собственная печень.

Голова комбинатора была занята всего одним вопросом: куда ему провалиться, чтобы на следующий день при неудобном случае не встретиться на улице с Зосей.

Настроение было паскудное. Любимая девушка, которая стояла рядом и улыбалась ему в ответ – в одночасье стала человеком, встречи с которым приходится избегать словно с кредитором. Остап негодовал, попеременно ругая то нищенское положение, а то разболевшийся правый бок. В полнейшем разладе с самим собой и обстоятельствами он доковылял до вокзала и, развалившись в широком деревянном сидении прохладного зала ожидания, наконец перевел дух.

Все действительно могло быть иначе, но настолько, что Остап и не мог представить себе последствий. Ведь если бы удалось ему тогда пробраться в Румынию – разве прятался бы он сейчас в раздавленных штиблетах на вокзале от Зоси? Тут же возникал другой неприятный вопрос: между каких двух зол он тогда выбрал – деньги или любовь?

Даже покойник Паниковский, который страстно обожал деньги и тот трепетал при виде женственной черноморской красавицы. Разве могло устоять перед ее чарами пусть и стальное, но полное жизни и азарта зрелое сердце Остапа?

– В этом и весь вопрос. Пожалуй, в этом и скрыта сермяжная правда человеческой жизни: выбирать и каяться, – вспомнив вдруг философа-интеллигента из вороньей слободки, сказал сам себе великий комбинатор, тоскливо взирая на отходящий поезд.

Ни думая больше ни секунды, Бендер выскочил через открытое окно на перрон и помчался вдогонку за лениво раскачивающимися вагонами уходящего экспресса.

– Остановите поезд! Остановите! Вот билет! – орал он, расталкивая по пути перепуганных старушек с корзинами и курящих носильщиков. Вцепившись в поручень купейного вагона, Остап встал на подножку и, торжествующе улыбаясь, помахал рукой удалявшемуся Черноморску.

– Да-да, – на этот раз в полный голос и с грустной бравадой проронил он. – Именно, выбирать и каяться, каяться и все равно выбирать…

Остап был спокоен. Его бодрило одно обстоятельство – на этот раз он хотя бы был честен перед самим собой и Зосей Викторовной. Ведь он действительно уехал. Куда уехал? Это – обстоятельство волновало Бендера меньше всего. Ему было все равно куда – хоть в депо, хоть в Рио-де-Жанейро – но только бы ехать. Желательно без остановки и по возможности быстро. Еще немного повиляв хвостом на витиеватом станционном разъезде, поезд наконец выпрямился на магистрали и понес потомка янычара так скоро, как того просило влюбленное сердце.

Глава VIII

Куда он ехал и зачем? Почему он принял такое решение? Что ждало впереди Бендера? Пусть все эти вопросы меньше всего волнуют читателя, ведь и сам Остап в эти минуты думал об одном – только бы не свалиться от усталости. Окажись он хотя бы на минуту дирижером, возвращающимся после гастролей в Москву в этом самом вагоне – он с задумчивым видом, помешивая сахар в стакане черного чая, смотрел бы сейчас в сумеречное окно, замечая, что даже в вынужденной разлуке есть определенно что-то приятное. Вполне возможно.

Но Остап никогда не был дирижером и к культуре отношения не имел.

У него были деньги на билет в вагон международного класса. Когда-то.

Были возможности сделать счастливой жизнь. Если не Зоси, то свою.

Все это действительно было…

Уставший и задумчивый Бендер не заметил, что поезд снова начал вилять задом, что по пути его следования все чаще мелькают огоньки, а деревья проносятся мимо уже не так стремительно.

Когда вагон останавливаясь скрежетал колесами вдоль перрона, чья-то сильная рука оторвала тело Остапа от вагона, вернув в сумеречную реальность неизвестного полустанка. Затем в сильной руке неизвестного возникла щетинистая метла, она взметнулась на короткий миг ввысь и треснула комбинатора по спине. Только после этого Бендер окончательно пришел в себя и задал стрекоча через железнодорожный путь.

– И ложь должна быть правдоподобной, – резюмировал Остап. – Мон бон-вояж завершен, а название этого дивного места пусть старуха-история держит в строгом секрете.

Час был поздний, становилось прохладно, а потому следовало подумать о ночлеге. Станция остывала, очень быстро отдавая ночи накопленное за день тепло. Последние дни августа дышали в лицо Бендеру гниющими на подворьях грушах-паданках. В глубоких сумерках можно было услышать только стук колес уходящего поезда и тревожную перекличку дворовых шавок.

Спустившись с железнодорожной насыпи, влекомый инстинктом, а вернее – голодом, Остап устремился в деревню. Дождавшись, когда ночь возьмет свое, предусмотрительно изучив пути отхода и намеренно обходя стороной единственно освещенное место – сельсовет, Бендер нырнул во мрак ночной тишины.

Примерно минут через сорок на краю села встревожились сначала гуси, потом куры. Потом хлопнула дверь и раздалось несколько злобных окриков. Еще примерно через час на краю леса вспыхнул огонек костра и замаячила человеческая тень. Это был Остап.

– Да, и гусекрада из меня тоже не вышло, злорадствовал комбинатор, ощипывая дрожащими от долгого бега и волнения голыми руками задушенную курицу. Белые перышки он аккуратно подбрасывал в танцующе пламя. Окончательно завозившийся с курицей, он вздрогнул – показалось, что за спиной кто-то стоит и молча смотрит холодным взглядом в потный затылок. Медленно повернув голову, Бендер долго и напряженно всматривался во мрак, но так и не увидел никого и ничего.

– Вот ведь вздорный старик. Ты думаешь, что теперь я стал таким же как ты? – нервно выковыривая ножом внутренности из ощипанной тушки и нанизывая ее на подготовленный прут, выпалил вдруг Остап.

Дождавшись, когда пламя немного утихнет, он воткнул прут в землю над углями, а сам схватил за край горящую головню и размахнувшись ткнул ей в пустой мрак.

– Ага! Вот тебе! Получай! Мало? На еще! – фехтовал он горящей палкой, рассыпая искры как факир. – Вот тебе, а не крылышко! Вот тебе, а не ножка! Ты не получишь ни куска от этой дивной курицы! – прохрипел задыхающийся от дикой пляски Бендер, показывая кукиш левой рукой воображаемому Паниковскому.

– Я никогда не стану таким как ты, слышишь?! – злобно прокричал Бендер в ночное небо, швырнув в него дымящейся головней. Комично пригнувшись и обхватив голову руками, на тот случай если горящая дубина вдруг решит свалиться ему на голову, Остап услышал, как она шлепнулась где-то справа, вытер руки о жилет и расправился с полусырой и совершенно несоленой снедью. Швырнув кости в костер и подбросив еще немного дров, он впервые за несколько дней заснул сытым.

Морфей принял великого комбинатора в глубокие, но не самые дружественные объятия. Однако Остап, может от усталости, а может из интереса, но мужественно досмотрел до конца все то, что ему в эту ночь подготовил сон разума.

Это было до уныния и тошноты однообразное зрелище.

Не сложно догадаться, что главным героем ночных видений Бендера был Михаил Самуэльевич Паниковский. Остап, то видел себя со стороны сидящем на могильном камне старика, а то вдруг становился непосредственным участником действа.

Строго соблюдая временной интервал, как по расписанию, мимо Остапа сам по себе, без какого-либо паровоза, проносился купейный вагон, на подножке которого сидел человек в соломенной шляпе. Каждый раз, когда вагон равнялся со взглядом Бендера, старик поднимал голову, учтиво снимал шляпу одной рукой, а второй протягивал ему красную книжицу.

При этом рука Паниковского жутким образом удлинялась от чего книжица оказывалась перед самым носом сидящего на могильном камне. Она была так близко, что Остап слышал свежайший запах типографской краски, которым часто пахнет в казенных кабинетах. Но как только он собирался взять эту книжицу, чтобы рассмотреть ее, открыть и прочесть – вагон-одиночка уносил вздорного старика, а он прятал книжицу в карман, надевал соломенную шляпу и устало склонял голову на старческую грудь.

Спустя какое-то время вагон возвращался, и пугающее зрелище повторялось вновь и вновь. Сколько раз за ночь пришлось свидеться с Паниковским – Бендер не сосчитал. Но он отчетливо запомнил насыщенный бордовый цвет и несколько крупных золотистых букв шероховатой обложки той самой книжицы.

Одуревший от потрясающего психику зрелища, товарищ Бендер проснулся, почувствовав, что из-за курсировавшего на одном и том же месте всю ночь одинокого вагончика у него ужасно кружится голова, а его самого вот-вот стошнит.

Но все обошлось. Утро застало Бендера не так уж далеко от деревни, на одном из дворов которой хозяйка недосчитались курицы-несушки. Заметив, что в сторону поля на работу уже устремились сельчане, Бендер затоптал остатки костра и скрылся в лесу.

Глава IX

Пока Бендер считал, сколько еще ночей он сможет продержаться в лесу до того как придут холода и до того, как сельчане загонят его словно старого лиса в ловушку, мир не стоял на месте.

Этим ранним утром не спалось гражданке Синицкой. Не спалось, несмотря на теплую постель, на небольшую и уютную комнату с торшером в углу и абажуром с бахромой под потолком. Всю ночь ее голову не покидала «случайная» встреча с О. Бендером. Немного взволнованным. Немного небрежным. Чуток грубоватым. И постаревшим, но только самую малость.

А тут еще уткнувшись в обнаженное плечо носом, на подушке в мелкие синюшные полевые цветы, сопел супруг. Если сразу исключить собак, то сложно было бы найти существо добрее, ответственнее и вернее. Ему не хватало только одного качества: разительно отличающего мужа, от мужчины мечты. Но если признаться, то и мечты – тоже не было.

«Вообще, откуда он взялся?» – словно опомнившись, нервно дернула плечиком Зося, от чего лежащий рядом зачавкал и замычал сквозь сон. Словно бы это был не муж, а подкидыш, девушка принялась прокручивать воспоминания, в надежде найти хоть одну зацепку для оправдания сделанного выбора за исключением жалости – трезвая и холодная как следователь. Пролетело несколько безоблачных лет супружеской жизни. Затем так называемая свадьба, а честнее будет сказать – роспись. Клятвы в верности и дружбе чуть ли не сразу после знакомства.

Было еще несколько месяцев или лет, когда Остап был ненавидим. И спрашивается – почему? А по той простой причине, из-за которой ненавистным становился…

– Перикл… – звонко и отрывисто произнесла Зося в предрассветной тишине.

– Перикл время, – сказала и села на кровати гражданка Синицкая, став вдруг настойчивой и непоколебимой, как кондуктор.

Видя, что мужчина не реагирует, она сжала пальцами его нос так сильно, сколько позволила нахлынувшая сиюминутная ненависть и призрение к беззащитному существу. Казалось, что будь у нее возможность, Зося прихлопнула бы мужа свернутой в трубочку газетой. Но газеты не было, да и муж вскочил на кровати, испуганно сощурив близорукие глазки.

Добившись своего, девушка подошла в одной ночной рубашке к окну, и из распахнувшихся штор на ее юное кипящее жизнью тело пролился самый чистый, самый свежий и исключительно прозрачный – утренний свет. Вспыхнув во всей бесстыжей красоте и неге, Зося с восхищением бросила взор на отражение самой себя в трюмо, а затем – на отражавшегося в нем супруга.

Ей стало невыразимо жаль себя и каждую неповторимую секунду, которую она безвозвратно теряет, нет… которую у нее самым бессовестным образом крадет человек мужского пола, ни разу не попытавшийся сделать ее счастливой. Судя по его блаженной улыбке, в эти минуты сам-то он был крайне счастлив. Ему было достаточно видеть даже не столько ее, сколько светящийся в оконном проеме полуобнаженный силуэт. Детали мало его волновали. Для того чтобы рассмотреть детали ему нужны были очки, оставленные на том самом трюмо еще с вечера!

И по врожденной близорукости своей он не видел, как она – любимая, юная, нежная, вызывающе красивая – стояла с глазами полными слез, прикусив ладошку, чтобы не разрыдаться от жалости к самой себе, от тоски по самой себе, от ненависти к окружавшей ее неустроенности!

«Ах, если бы только..!» – но додумать Зося Викторовна не успела.

На ходу схватив со спинки стула платьице, она полуголая и босая выскочила в общий коридор. Наспех накинула через голову платье, даже не застегнув молнию на нем. Схватила туфельки и, быстро перебирая босыми ножками, ринулась по лестнице вниз, хлопнув дверью.

Естественно, что наивный мужчина так ничего и не понял. Конечно, уместнее было крикнуть «Зося!», да броситься вдогонку, на ходу застегивая брюки.

«Но как же служба?» – вопрошал его вспотевший от раздумий лоб.

«А как же счастье? Как же "ячейка общества"?» – нежно лепетал в ответ ему добрый Перикл. Очевидно в споре двух «Я» победила нерешительность, так как взволнованная и от этого еще более красивая девушка, выскочив из подъезда, на ходу обула туфельки, ловко одернула платье и застегнула молнию.

Прическу ей поправил утренний сентябрьский ветерок. Он заглянул на городские улицы в костюме, который буквально на несколько дней одолжил поносить у своего приятеля августа. Он уверял, что ничего страшного не случится. Однако еще каких-то полтора или два десятка дней – и яркие заграничные краски полиняют. Отсыревшая добротная ткань начнет вытягиваться. Местами появятся прорехи. А закончится все тем, что некогда дивных красок костюм – изрядно провонявший дымом осенних костров – вышвырнут на помойку.

Но пока это был юный обольститель-сентябрь, пригоршнями раздающий холодное золото осеннего солнца спинам дремлющих кошек и собак. Он был безмерно ласков этим утром с Зосей, скоропостижно осознавшей глубину своих несчастий. Она бежала навстречу ветру жаркая, румяная, взволнованная. Она бежала прочь от прежней жизни – так ей казалось. На деле она просто-напросто выбежала из подъезда своего дома, устремившись на то самое место, где вчера еще разговаривала с Остапом. Зося бежала так быстро, словно Бендер вот-вот должен был возникнуть там же, сейчас же! И, опоздай она хоть на самую ничтожную долю секунды, он безвозвратно растворился бы в этом обманчивом осеннем ветерке.

Примерно в это самое время Остап, твердо шагал по железнодорожной насыпи, погрузив руки в дырявые карманы брюк едва ли не по самые локти. Ему в лицо тоже дул ветер. Иногда он налетал откуда-то сзади, вместе с шумом проходящего поезда, словно пинками подгоняя Остапа, подзадоривая шагать шире, шагать веселее!

Глава X

Александру Балаганову-Шмидт уже не мерещилось и не казалось. Жизнь принадлежала ему одному, делить ее со всеми горестями и радостями – было не с кем. Он сам решал, куда сворачивать, где останавливаться и когда снова отправляться в путь. Это обстоятельство нравилось Балаганову, но было бы немного веселее, если бы в карманах водились хоть в самых ничтожных количествах, но с постоянными поступлениями – денежные знаки. А их не было.

Не то чтобы вокруг кипели соблазны. Молодость сама по себе неосторожна. Просто вокруг стремительно менялось жизнь, отчего неопытному Шуре еще больше хотелось быть ее неотъемлемой частью, такой частью, чтобы без него и жизнь – ничто, и Шура – никто. Удивительные метаморфозы подобного масштаба с людьми обычно приключаются весной, кода хочется любить, чувствовать и верить, что уж теперь-то все изменилось к лучшему и никогда не омрачится. И слова про любовь, великую любовь к жизни сами собой вырываются из сердца, как из смрадного подвала на свет, летят, стремятся и, поднявшись в небо, долго-долго кружатся на одном месте, наслаждаясь легкостью и бесконечностью.

– Документы гражданин!

Шурины грезы одернул голос, принадлежащий существу незначительному по природе и предназначению, но возомнившему о себе.

Еще раз поведя счастливыми глазами вокруг по крышам вагонов, гражданин Шура не сразу определил обладателя властного голоса, в общей массе кишащего на перроне одной из московских станций люда.

– Ой! – тут же сказал Балаганов, немного подавшись вперед и наступив на что-то упругое. Только глянув вниз, он обнаружил человека в серой гимнастерке, с туго застегнутым воротом, из которого торчала худая шея с острым кадыком.

На этой шее росла голова, размером не больше кочана капусты, завязавшегося в голодный год на грядке не самого удачливого огородника. Составными ее частями были: черные усы с хаотично торчащей щетиной, тесно посаженные у тонкой переносицы пытливые глаза и лоб, шириной в 1,5-2 морщины (больше уместиться на таком ничтожно малом пространстве меж бровей и волосяным покровом просто не могло).

– Ой, – еще раз повторил Балаганов и полез в мешок за документами, выданными по отбытию срока наказания. Прежде восторженное, полное небесного цвета и чистоты надежд на новую жизнь настроение его, отчего-то безнадежно обгадилось.

– Во-о-от. Тут все написано, – вынул из мешка Шура и протянул обращавшемуся к нему постовому бумажку воскового цвета, сложенную вчетверо. – Написано все, – уже не повторил, а обронил окончательно поникшим голосом, черноморский сын героя революции.

Постовой принял бумажку двумя пальцами правой руки за самый ее уголок и, придерживая двумя пальцами левой руки за противоположный уголок, с мало скрываемым отвращением развернул документ. Долго шевеля длинными и тонкими, почти несуществующими губами, он внимательнейшим образом вчитывался в содержимое.

По формальной части своей это самое содержимое не несло ничего нового. Сотрудники бывшего управления рабоче-крестьянской милиции и действующего НКВД уже годами читали такие бумажки на улицах советских городов.

«Вот вша», – думал тем временем, озабоченно глядя на одного из представителей органов народной власти, гражданин Балаганов. «И какое ему до меня дело?» – тревожился он, переминаясь с ноги на ногу, по привычке вытянув руки и прижав их к штанинам.

А дело действительно было. Для того чтобы заподозрить Балаганова и всякого ему подобного, достаточно было взглянуть на гардероб, состоящий преимущественно из потасканной демисезонной телогрейки, кирзовых сапог и заправленных в них штанов. Только сейчас Шура стал замечать, что форма одежды его разительно отличается от сновавших вокруг него соотечественников. Сомнение, точившее его очистившееся сердце, уже открыто внушало, что выпрыгивающие из теплушек крестьяне с корзинами и узлами, одеты не то что бы нарядно, а главным образом по сезону. И этого было достаточно, чтобы заподозрить человека, прибывшего из края северных ветров и ненасытного гнуса – в чем угодно.

Улыбаясь, но какой-то исключительно подобострастно-гражданской улыбкой, Шура протянул обмякшую ладонь в сторону милиционера, утолившего свое любопытство и складывавшего справку пополам и еще раз пополам. И ту произошло что-то такое, чего не могло предсказать даже самое гадостное предчувствие в самый безрадостный день.

– Отдай, ты чего? Слышь? – задыхаясь от волнения, зашептал Шура, глядя на то, как его справка скрылась в кармане милицейской гимнастерки.

Только вместо объяснений и справки, без которой человеку с внешностью Балаганова, пожелавшего из любопытства посмотреть, какая она – Москва, Шура почувствовал, как его цепко схватила за локоть ручонка сотрудника НКВД. Будучи человеком не робкого десятка, Шура сквозь рукав телогрейки почувствовал холод потной и костлявой ладони и обмер. Едва успев подобрать с земли оброненный мешок с пожитками, покорно переставляя ноги, он заглядывал в лица случайных прохожих, немыми от ужаса глазами, неслышно бормоча обескровленными губами – «Что же это, а? Что же это делается граждане?»

– Я же свое отбыл! Я же… Я же осознал! – сумел в полную силу но каким-то чужим голосом вскрикнуть Шура, когда в милицейском отделении его ткнули носом в мрачную стену плохо освещенного коридора.

– Я же… отсидел… У меня же …документ… есть, – всхлипывало совершенно по-детски несчастливое дите лейтенанта Шмидта.

– Ну, тихо будь, – добродушно и строго пробасил часовой, о присутствии которого в общем полумраке можно было догадаться по запаху махорки и периодически вспыхивающему оружейному штыку, – разберутся.

От этих слов, прозвучавших в недружелюбном Балаганову учреждении совершенно по-отечески, ему неожиданно полегчало, а глаза сверкнули благодарной слезой, ярче оружейного штыка.

Глава XI

Примерно через четверть часа Зося оказалась на месте расставания с Остапом. И хотя в такие минуты вера в человеческом сердце кратно превышает размеры горчичного зерна – Остапа там не было. Скорее горы образовались бы здесь, в сию минуту на этой самой мостовой, чем появился бы он… Да и с чего Остапу было взяться здесь?

Девушка остановилась как вкопанная, прижав лебединую руку, обласканную неповторимым южным загаром к груди и, онемев от тяжелого дыхания, чуть подалась вперед, не слышно произнеся лишь одно – «Как..?»

Не соглашаясь верить увиденному, она ладонью другой руки тронула воздух, возможно различая в его приятной утренней прохладе и во вчерашней пыли очертания дорогого сердцу человека. Не верить было просто невозможно, но и верить – особой охоты не было. Зося стояла совершенно одна на одной из улиц родного города и, как это часто бывает в любовных романах, потихоньку вокруг нее начинали шнырять служащие, приезжие, уезжающие; подозрительно косясь, прошел мимо хмурый и совершенно серьезный дворник.

«Еще чуть-чуть и он придет», – обманывала себя Зося Викторовна. Ей не нужно было особо стараться, для того чтобы принудить себя поверить в свое же собственное вранье. На то были причины. Не просто не хотелось возвращаться. Не просто комната (не многим больше 10 квадратных метров) уже не могла уместить ее залитое чувствами сердце.

Просто не хотелось опять заставлять себя верить в другую ложь, не менее больную и куда более отвратительную, повседневно-бытовую и такую настоящую.

Девушка с тоской посмотрела на приближающийся утренний трамвай. Он лязгал дверями, стеклами, какими-то железками, громыхал по каменному городу и непрестанно звенел колокольчиком, словно призывая граждан скорее вставать, скорее встречать новое осеннее утро.

Но куда ему, железному монстру понять, что каждое такое «скорее» и каждое «новое» – невольно сокращает жизнь и, что еще страшнее – отнимает молодость. Зося уже не так отчетливо видела приближающийся транспорт. В ее зрачках отчетливо отражался одинокий круглый глаз фонаря, расположенного сразу под стеклом вагоновожатого. Но девушка видела его плохо. Фонарь, да и сам трамвай расплывался в ее помутненных слезами глазках, превращаясь в огромную и бездушно и расплывающуюся кляксу.

Еще самую малость. Всего один шаг. Вот уже машина и разбитое мечтами сердце поравнялись друг с другом. И…

И как сказал бы отец Феодор Востриков: «Грех-то какой!»

Но сказать отец Федор ничего не мог.

С тех пор, как его пути разошлись с добрым Балагановым, особых приключений пережить батюшке не довелось. Он вполне благополучно добрался до родного города. Наученный опытом долгих странствий он сознательно отказался от мысли посмотреть Москву, к чему его так настойчиво склонял Шура Балаганов. Что-то неумолимо влекло отца Федора домой, к супруге, по отношению к которой батюшка проникся чувством вины, невообразимой благодарностью и нежностью. К тому очень хотелось есть.

Последнего обстоятельство было достаточного для того чтобы батюшка вспорхнул с подножки поезда, который не останавливался на его станции, а лишь заметно убавил ход, чтобы удобнее было петлять на ветвящихся железнодорожных путях.

Утро было раннее, мягкое, благодатное. Каждый камень под сапогом батюшки дышал теплом родной земли. Природа пела знакомыми голосами, известными каждому нетерпеливому страннику, возвращающемуся домой после долгой дороги. Вот только все эти звуки и образы не успокоили сердца Ф. Вострикова. Духовная особа, которая только и делала, что отговаривала мирян от поклонения ветхим предрассудкам и суевериям, всей душой и гражданской сознательностью почувствовала нечто неладное.

Востриков не поспешал, не крался, а именно что – стремился по знакомым улицам и переулкам, замечая для себя, что город как бы внешне не изменился. Лишь оказавшись на своей улице, он почувствовал, что изрядно запыхался и потому остановился у чужого палисадника перевести дух, не дойдя двух-трех домов до своего двора. Изрядно напуганный странным предчувствием, батюшка поднял главу и на секундочку зажмурился.

Дом его тоже был как бы прежним и при этом светился свежевыкрашенными в белый цвет наличниками. В палисаднике доживали свои дни яркие осенние цветочки. Лишь забор был недавно обновлен и свежие доски еще даже не успели потемнеть от сырости. Из трубы уже вился легкой струйкой дымок, напевая о тепле и уюте домашнего очага, ароматных щах с грибами, и каше, обильно сдобренной сливочным маслом.

«Вот ведь молодец матушка, добрая моя Катя», – чуть было не сказал вслух поп и, жадно потянув воздух волосатыми ноздрями, сделал шаг в сторону дома и… вдруг замер.

В то же мгновенье отворилась калитка, из которой вышел некий гражданин. Следом показалась женщина, которая обняла гражданина, поцеловала, а потом скрылась во дворе. Если гражданин был совершенно неизвестным, то в отношении гражданки возникли некоторые сомнения. Батюшка макушкой ощутил, как сильно ударила кровь ему в голову. Это был удар, от которого, как показалось несчастному, все загудело вокруг.

Словно кот, который крадется в соседний двор по высокому забору, приближался отец Федор Востриков к дому.

Вышедший из двора гражданин бодренько семенил по улице, в сторону противоположную крадущемуся батюшке. Всем своим видом он демонстрировал, что дом его – полная чаша. Новенький кожаный портфель в руке его, свидетельствовал, если не о высоком положении в обществе, то о принадлежности к самому настоящему среднему классу. Здоровый румянец на щеках и кучерявые волосы пели и кричали о самом драгоценном в жизни – о молодости, о самом рассвете жизненных сил!

Перейдя, наконец, дорогу, прежде осторожный отец Федор начал издавать что-то подобное звериному рыку. Каждый удар сердца отдавался в его голове кровавой волной. Глаза его стали красными, горло расширилось до такой степени, что уже не умещалось в вороте рубахи. В теле отца Федоре образовалось давление такой силы, что могло не просто оторвать пуговицы на рубахе – своей мощью оно бы сдвинуло с места пару воинских эшелонов!

Обронив посреди дороги котомку и не заметив того, батюшка крался к обочине человекообразным существом. Он стоял на полусогнутых, широко расставленных ногах, разведя в стороны согнутые в локтях руки, как бы готовясь или напугать, или прыгнуть на добычу. И тут рык его разлился раскатистым эхом по родной улице. В два прыжка Востриков оказался у ворот, рванул ручку и вторгся во владения. Скрипнула пружина, хлопнула калитка и на миг воцарилась тишина. Но только на миг!

– Кого пустила в дом! На кого променяла, неверная! – тут же взорвалась утренняя тишина иерейским воплем. Одновременно духовная особа нервно барабанила кулаками в окно, браня якобы неверную жену. – Отворяй! Отворяй немедля!

Тут, видимо, до смерти перепуганная гражданка набралась храбрости и выглянула в окно, потому как на смену гневной брани явился не крик, а какой-то обрывок предсмертного всхлипывающе-подвывающего человеческого писка, которому объявили, что ровно через секунду он будет заколот, как хряк пред пасхальной седмицей.

Это был батюшка.

Увидев в окне своего дома совершенно неизвестную гражданку, он мгновенно осознал, что наконец произошло! Что нет больше ни дома, ни наваристых щец с белыми грибочками, ни перловой каши со сливочным маслом, ни холодной водки, в плавящейся в испарине стопке. Все! Ничего этого и ничего другого больше нет! И надежды, которой жил отец Федор Востриков всю эту долгую дорогу тоже нет – она умерла, все умерло.

Словно самый последний на всю Русь-матушку березовый лист, плывя в холодном утреннем ноябрьском воздухе, батюшка опал на колени, не сводя глаз с женщины, которую явила ему судьба в окне родимого дома.

А по ту сторону окна, пред очами гражданки, боязливо выглядывающей из-за занавески, предстал давно немытый, столько же нестриженый и нечесаный, с обезображенным от ужаса лицом и стоящий на коленях мужчина. Правой рукой он непрерывно осенял себя крестным знамением, а левая рука его впилась в бороденку и, словно повинуясь каким-то законам беспокойного внутреннего мира батюшки, упрямо тащила верхнюю часть его туловища сделать поклон, перед явившейся в окне женщиной. Но так как правая рука беспрерывно крестилась, вступившее в незримый конфликт с духом батюшкино туловище физически не успевало положить поклон.

Истощенный потрясениями организм бывшего настоятеля бывшего прихода Флора и Лавра был вконец покорен этой борьбой, и батюшка пал, окончательно повинуясь законам физики.

Сколько времени он провел без сознания – загадка. В чувства он пришел, когда по двору бегал запыхавшийся хозяин дома (очевидно услыхавший крик во дворе), который разрывался между двум телами – лежащей без сознания молодой супруги и какого-то сумасшедшего оборванца.

Заметив, что оба зрака батюшки открылись, и члены его тела пришли в движение, мужчина оставил несчастного на улице и скрылся в доме, где уже навзрыд плакала перепуганная молодая женщина. Успокоив супругу, полный решимости разобраться с незваным гостем, гражданин вышел на крыльцо, но батюшки уже не было.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге