Время живых
Глава 1. 1917.Павел
– Щенок недоделанный, – ощерясь, рявкнул Куровский, и зло пнул мертвого гимназиста. Тело мальчика дернулось, будто собираясь ожить, и мягко перекатилось на спину, уставившись на убийц застывшим взглядом. Павла почему-то замутило, хотя в последнее время он навидался мертвецов куда страшнее этого – раскромсанных, разорванных, превращенных в кровавое месиво. Сперва было тошно, потом он почти привык. Понимал – нельзя иначе. Товарищ Фром так и разъяснял, прохаживаясь звериным пружинистым шагом вдоль строя, грозно и отрывисто взлаивая в низкое сумрачное небо: «Только массовый тер-ррор спасет р-революцию! Не вр-ремя для вшивой интеллигентной мягкотелости! Впер-ред, товар-рищи!». «Р-ра!» – согласным рыком отвечали бойцы, ели товарища Фрома голодными блестящими глазами, переминались на месте от нетерпения, готовые сию же минуту сорваться следом за любимым вождем. И Павел рычал вместе со всеми, синхронно с соседями вскидывал вверх винтовку, и сотни штыков угрожающе целились в небо, будто собираясь порвать в клочья серую облачную шкуру. Тогда было все понятно, очевидно и просто. Но сейчас, над трупом мальчика в гимназической форме, в разоренной гостиной чужого дома, Павлу вдруг опять сделалось тошно. Отвести бы взгляд в сторону, перестать смотреть, но он не мог.
Лицо у мальчика было страшное, неправильное. Правая сторона – человеческая, детская – округлая пухлая щека, чуть наметившийся пушок над верхней губой, удивленно распахнутый светло-серый глаз в окружении длинных, по-девичьи загнутых ресниц. А слева розовый нежный рот выгибался в кривом оскале, обнажая кривой клык, на заострившейся скуле курчавилась серая комковатая шерсть, и темно-карий звериный глаз тускло проблескивал алым.
Фактически, Куровский сказал правильно. Мальчик не успел обернуться. Или, хуже того, попробовал сделать это в первый раз именно сейчас. От страха или отчаяния. Но это ничем ему не помогло, штык Леньки Куровского все равно ловко и быстро пропорол узкую грудь в гимназическом мундире. А Павел в ту же секунду выстрелил в серую тень, метнувшуюся на помощь мальчику. Действуя слаженно и синхронно с напарником. Единым организмом. Как учил товарищ Фром.
По правде говоря, быть единым организмом с Ленькой Куровским было довольно неприятно. В человеческом-то облике он не отличался привлекательностью, а в зверином становился с точки зрения Павла и вовсе отвратительным. Горбился, двигался как-то боком и вприпрыжку, недоверчиво зыркая исподлобья сузившимися злыми глазками, часто облизывая острые клыки тонким языком. Напоминал даже не собаку, а шакала, или, скорее, гиену. Точно спросить у него Павел, конечно, не решался.
Пнув мертвого мальчика, Куровской с довольным оскалом склонился над вторым телом. Повел удлинившимся носом, принюхиваясь, облизнулся, и замер, склонив голову набок и прижмурившись. Будто для него не было ничего приятнее, чем запах и вид мертвого тела возле ног. «Все-таки, гиена», – решил Павел. Его опять замутило, покачнувшись, он шагнул назад. Скрипнул паркет, Ленька вскинул голову, мазнул по напарнику мутноватым взглядом. Оскалился.
Павел попятился. «Что-то не так – понял он, чувствуя тяжелый Ленькин взгляд. – Что-то не так с моим лицом. То есть, с мордой». Стискивая винтовку вспотевшими пальцами, он отступил еще на несколько шагов, запинаясь о книги, выпавшие из разбитого шкафа. Задохнулся от ужаса, представляя, как падает рядом с мертвым гимназистом. А сверху наваливается оскалившийся рычащий Ленька, чтобы тоже пригвоздить его штыком к полу. Потом опомнился, собрался, вспоминая, как они стояли все вместе, плечо к плечу, перед товарищем Фромом, и слаженно рычали в серое угрюмое небо. Павел встряхнулся, насильно возвращая себя обратно, внутрь стаи, с почтением замершей перед вожаком. И вдруг увидел прямо перед собой оранжевые Ленькины глаза с вертикальным зрачком. Куровский моргнул, склонил голову и вдруг усмехнулся, блеснув острыми клыками.
– То-то же, – проворчал он. – Не расслабляйся, салага.
Под его снисходительным взглядом Павел почувствовал себя зарвавшимся щенком и смутился.
Куровский, порыкивая и неуклюже посвистывая, вернулся к второму телу.
– А ловко ты его, Павлуха, – одобрительно, как ни в чем ни бывало, сказал он. – Прямо в сердце. В сердце! – повторил со вкусом и облизнулся. – Новичкам везет!
– Ты глянь, а! – вдруг воскликнул Куровский и рассерженно ткнул штыком в мертвеца. – Сволочь, а!
– Что? – решился спросить Павел, осторожно приближаясь.
– Волчара! – яростно оскалился Куровский. – Волчара! А погоны-то! Нет, ну глянь!
Речь Куровского смешалась с захлебывающимся рычанием, стала совсем невнятной.
– Белогвар-рдейская сволотчь! Это у них, значит, пор-рода!? А мы, значит, псы безродные?! А у них в офицерьях только чистопородные? А этот, глянь, поручик – и волчара!?
***
Так и не решившись поговорить с Алешей, Ася решилась все рассказать Игорю Львовичу.
– Асенька! – восхитился профессор, обрадованный ее приходом. И немедленно начал суетиться – аккуратно снял с гостьи пальто, сунул к ногам мягкие тапочки, распахнул дверь в гостиную. Поддержал за локоть, помог уместиться в глубоком кресле, обернул плечи пушистым пледом. Упрекнул: – вы сейчас так редко заходите, голубушка.
– Да я сейчас устаю быстро, – смутилась Ася, укрывая пледом огромный живот.
– Конечно, голубушка, – замахал руками профессор, – но разве мое общество такое утомительное? Вот, теперь я вам сделаю чаю. Кофе даже и не просите. Да и потом, он у меня все равно закончился. Вот, теперь сидите и отдыхайте. Я сейчас.
– Не на… – сказала было ему вслед Ася, как обычно, смущенная таким обилием внимания, но Игорь Львович уже скрылся за дверью.
– Сидите-сидите, – строго велел профессор, – не смейте даже двигаться!
Он подвинул к креслу маленький столик, расставил посуду, налил чаю в тонкие фарфоровые чашки.
– Мед, Асенька, пробуйте непременно, вам полезно, это я в старых запасах на кухне нашел случайно. А это…хм… у меня осталось немного муки, и вот… Собственно, я даже не знаю, как это блюдо рекомендовать – то ли оладьи, то ли печенья…
– Очень вкусно, – соврала Ася, откусив кусочек от серой жесткой лепешки.
– Правда? – удивился Игорь Львович, попробовал свою лепешку, задумчиво пожал плечами. – А я-то считал, что кулинария – не моя стихия. Правда, вкусно?
Ася кивнула и улыбнулась.
– Вот и чудесно, можно будет открыть пекарню, когда настанут совсем плохие времена. Пойдете ко мне помощницей, Асенька? Вам нужно будет только улыбаться посетителям, под вашу чудесную улыбку они проглотят даже мои кулинарные экзерсисы.
– А они настанут?
– Кто?
– Совсем плохие времена? То есть, дальше будет еще хуже?
– Асенька…
– Только не придумывайте ничего утешительного, Игорь Львович. Просто скажите мне правду, ладно? Мне сейчас и так все врут. Говорят, что мне волноваться нельзя, как будто их вранье меня успокоит. Алеша газеты прячет, и какую-то ерунду вместо новостей рассказывает. Даже Митенька врет, а ведь ему всего двенадцать, и он всегда был такой честный, я ведь ему вместо мамы, и он никогда раньше…
– Асенька, не волнуйтесь, я вам точно не стану врать, потому что я не умею. Вы где видели учителя истории, который врет?
– Да все они врали изрядные, – усмехнулась Ася и смахнула слезы платком, который протянул ей Игорь Львович.
– Вот это верно, – покаянно подтвердил тот. Аккуратно вынул из рук девушки опустевшую чашку, налил чаю, поставил на блюдечко, подвинул к Асе. – Враль на врале. Почему, Асенька, думаете, я пошел именно в историки?
– Потому что можно придумать любую ерунду и сказать, что так и было?
– Как вы обо мне дурно думаете! Потому что я хотел знать правду. И понял, что никто мне ее не скажет, если я только сам ее не отыщу.
– И как?
– Ну… – Игорь Львович вздохнул, откусил от своей лепешки, повертел ее с сомнением и отложил в сторону. – Это оказался такой долгий процесс…
– Так вы думаете, дальше будет хуже?
– С историей?
– Нет, с нашим временем.
– Понимаете Асенька… в некоторые моменты… времени история, то есть, все происходящее, становится как лавина. И тут мы с вами уже ничего не можем изменить. Потому что запустить лавину может кто угодно… любой дурак, любая сволочь, которая окажется на горном склоне в нужное время и в нужном месте. Для этого надо просто что-нибудь громко прокричать в этом самом месте и в это время. Необязательно осмысленное. А после того, как лавина уже покатилась вниз, остановить уже ее не может никто. Разве что какой-нибудь великан. Но великаны бывают только в сказках, а мы говорим про обыкновенную жизнь. А в обыкновенной жизни обыкновенных людей эта лавина сметет и переломает. Всех, кто окажется на ее пути. Даже таких замечательных, как вы, Асенька, и таких храбрых, как Алексей, а тем более, таких неумелых изготовителей овсяных оладий, как ваш покорный слуга. Вот, ешьте лучше мед.
– Значит, мы стоим под лавиной? – уточнила Ася.
– Образно говоря…
– Почему вы еще не уехали, Игорь Львович?
– Что?
– Ну, вот Алеша мне все говорит, что надо немедленно бежать. То есть я сейчас не могу, и он это понимает, но иногда начинает настаивать, что все равно надо бежать немедленно, иначе будет поздно, и что он это чует. Но для того, чтобы бежать, я должна… мне надо измениться. Понимаете?
– Асенька, конечно, вам сейчас опасно…
– Не только. Знаете, я Алеше это не говорила, но мне кажется, даже после того, как родится ребенок, и на него это уже не повлияет, даже тогда я не смогу… я не захочу… Я и раньше никогда не хотела…
– Я знаю, Асенька, – перебил ее Игорь Львович. – Я знаю.
– И что мне делать? – дрогнувшим голосом спросила Ася.
Профессор вздохнул. Осторожно вынул чашку из судорожно сжатых Асиных пальцев, легонько сжал напряженые ладошки в своих руках.
– Асенька. Делайте то, что вам кажется правильным. То, что вы чувствуете. Потому что нет абсолютной правды и абсолютной истины. Это я вам как историк говорю. Есть правда, в которую мы верим и которую этой верой делаем настоящей. Поэтому делайте то, во что вы верите.
– А что, от лавины можно убежать? – усмехнувшись, тихо спросила Ася.
– Нельзя, – кивнул профессор. – Но можно отойти в сторону. И обождать, пока она прокатится мимо.
Они помолчали, держась за руки, будто пытаясь убедить друг друга, что еще не поздно, что еще есть время услышать грохот летящей сверху лавины и отойти в сторону.
– Игорь Львович, – спохватилась Ася. – Я ведь пришла потому что хотела спросить… узнать, может ли так быть… И что это значит, если…
Она запуталась и замолчала. Собеседник терпеливо и спокойно ждал. Ася решилась и выпалила:
– Мне кажется, что Алеша превращается в волка…
***
Она потом часто вспоминала тот разговор, когда Игорь Львович почти убедил ее, что нет ничего страшного. Мол, каждый выбирает для себя то, что ему нужнее всего в данный момент. Быть служебным псом, верным командиру и присяге, или одиночкой, которому важнее защитить свою семью.
«Если он смог, – думала Ася, – если он смог измениться ради меня, почему я не могу?» Она знала, что ребенок – это просто отговорка. Что и потом для нее все будет так же. И чувствовала себя виноватой.
***
Перетряхнув в соседней комнате ящики стола и потыкав штыком в диванные подушки, Куровский остановился и принюхался, поводя мордой в разные стороны.
– Чуешь? – спросил он.
– Что?
– Опять размяк, салага? – презрительно бросил он Павлу. – Личико строим, как баре? Обожди, еще поучу тебя жизни, щенок, живо забудешь у меня лица корчить на своей морде. Сперва только найдем, что он тут защищал.
– Кто? – спросил Павел, на всякий случай отступая от оскалившегося Куровского подальше.
– Да волчара этот, – Ленька опять шумно вдохнул, прикрывая глаза. Ухмыльнулся. – Или кого.
И, повернувшись, рысью метнулся по лестнице на второй этаж.
Первая комната была пуста. Вторая – заперта. Принюхавшись к щели между дверью и косяком, Куровский, довольно заворчал.
– А ну-ка, – велел он, – Навались!
И, отскочив, боком прыгнул на дверь. Та затрещала. Павел послушно ударил плечом следом. Дверь с грохотом выпала в комнату.
Напротив окна стояла женщина с ребенком на руках и молча смотрела на налетчиков. Они оба замерли на пороге. Куровский – от неожиданности, потому что уже очень давно им не встречалось человеческих лиц.
А Павел – потому, что он ее сразу узнал.
***
– А это что за картина? – спросил Павлик.
– Это икона, – поправил отец Иоанн.
– Значит, тут бог?
– Да. И богоматерь.
Павлик с сомнением уставился на икону, совершенно с его точки зрения, неправильную. То есть, она была, конечно, красивая. Очень красивая, эта богоматерь. И, наверное, добрая, судя по улыбке. Это Павлику больше всего и понравилось. Нежная улыбка, будто обещающая что-то очень хорошее всем, кто на нее смотрел. И Павлику тоже. Поэтому на нее хотелось смотреть снова и снова. Верить обещанию. Хотя он и знал, что это вранье, просто картинка, которую нарисовал кто-то, кому тоже захотелось чего-то хорошего, чего не хватало в настоящей жизни. А насчет иконы отец Иоанн, верно, пошутил – потому что это была совершенно обычная человеческая женщина. И ребенок на ее руках – тоже человеческий. Поэтому Павлик сказал, гордый тем, что его не проведешь просто так:
– Так ведь бог должен быть… то есть, если мы – по его образу и подобию, значит, он должен быть…
– Вот именно, – с улыбкой подтвердил отец Иоанн. И хотя он улыбнулся, Павлик понял – не шутит. И растерялся. Потому что дальше отец Иоанн объяснять не стал. Мол, хочешь – сам додумывай.
Отец Иоанн был неправильный священник. Прихожан у него почти не было. Не то, что в центральной большой церкви, где все иконы – правильные, привычные, со звероподобными ликами. И священники такие же, и одежды у них – богатые, расшитые золотом, не то, что штопаная старая ряса отца Иоанна. И молился он неправильно. Нет бы, как положено, свечечки да яркие иконки продавать, да деньги собирать за здравие и упокой, он, простофиля, норовил все бесплатно делать, да еще помогал разным нищебродам то едой, то одеждой. Одним словом, никакого уважения у приличных людей ни он, ни его церковь не вызывала. Поговаривали, что ее вообще собирались закрывать.
Но так получилось, что Павлик к нему часто забегал. Потихоньку конечно, чтоб другие не увидели. Сперва – потому что ему просто деваться было некуда. В последнее время от мамани с папаней никакого житья не было. Папаня так и раньше выпить любил, а тут чуть не каждый день зачастил. А после первой стопки он сразу человеческий облик терял, и маманя тут же подхватывалась. Сцеплялись они, как кошка с собакой – в буквальном смысле. Папаня гавкает да рычит, маманя шипит да визжит; зубы клацают, когти скрежещут, посуда бьется, шерсть клочьями. Старшенькие дети от такого дела по гулянкам сбегали, а младшенькому, Павлуше, деваться было некуда. Сперва он под столом или на печке от родительского буйства прятался. Но и туда иногда долетало. А потом стал из дома уходить. И однажды его, замерзшего, зазвал в гости отец Иоанн. Напоил горячим чаем, угостил засохшей баранкой. И с тех пор Павлик к нему зачастил. Не то, что чай был такой вкусный, не говоря о закаменевших старых баранках, а главное, что очень покойно и тепло было у отца Иоанна. Павлик к нему греться ходил. Зимой думал – от сквозняков в родном доме спасается, где всегда дверь ходуном ходила – то папаня со всего маху ею шваркнет, то маманя, то старшенькие, которые уже начинали на родителей в ответ погавкивать. А летом вдруг понял – все одно, холодно ему дома. Изнутри холодно, колотун знобкий трясти начинает, как только маманин оскал увидит или папанины озверевшие глаза. Вот Павлик у отца Иоанна и отогревался. Заодно по хозяйству помогал. Отец Иоанн в этом смысле бестолковый оказался. То палец ушибет, пока дрова рубит, то кашу спалит, книгой зачитавшись. Как он один без Павлика раньше жил, непонятно. Зато хорошо сказки рассказывал, заслушаешься. В основном, про того мальчика, который маленький на руках у богоматери нарисован. Досталось ему, конечно, крепко. Еще бы – всю жизнь человеком остаться, даже когда озверевшая стая со всех сторон на него кинулась – и то устоять, не измениться. То-то богоматерь на него так грустно смотрит, видно чувствует что-то такое. Павлик эти истории, затаив дыхание, слушал. Например, как этот Сын человеческий в одном селении подошел к озверевшему, и без страха возложил руку на щетинистый загривок. И озверевший вернулся в человеческий облик, хотя его таким уже много лет никто не видел. Вот бы, думал Павлик, он и к нам в дом пришел, когда маманя с папаней грызутся. Или не надо? Пожалуй, маманя скорее ему руку отхватит, она очень быстрая и злая становится, когда звереет. Да и толку? Он уйдет, а родители обратно гавкаться начнут. Не станет же он всю жизнь рядом с ними ради Павлика сидеть.
А однажды, замечтавшись и засмотревшись на добрую женщину с младенцем на неправильной иконе отца Иоанна, Павлик подумал и вовсе крамольное. А вот, если бы у него были совсем другие папаня и маманя… Человеческие. Как эта богоматерь с доброй и красивой улыбкой. Или как отец Иоанн.
***
Богоматерь – подумал Павел, глядя на красивую женщину с ребенком на руках. Ноги у него ослабели, и он прислонился к стене, чтобы не упасть. И только сейчас почувствовал, как оттаивает внутри колючий замерзший комок, который, оказывается, все это время был у него вместо сердца. Будто он опять уселся на лавку в теплом доме отца Иоанна, сбежав от мамани и папани. Только теперь это больно до слез, потому что за последние годы вокруг сердца маленького Павлика намерзло слишком много дряни и грязи, и теперь, стаивая, она жжется и царапает изнутри так, что почти невозможно дышать. Он стоял, цепляясь за нелепую свою винтовку и хватая воздух, как рыба, выкинутая на берег. И даже сперва не расслышал, что там говорит Куровский.
Куровский скалился и одновременно довольно жмурился, выставив вперед штык.
– А ну-ка, – почти ласково прорычал он, облизывая клыки. – Ну-ка, положь щенка. Живым оставлю. Может быть. Если сделаешь, что надо. Поди сюда. Ну!
Женщина отступила, прижимая ребенка к себе, быстро глянула себе за спину, на окно, и опять обернулась к взломщикам. Рыжая коса метнулась с одного плеча на другое и на секунду на ее лице сквозь отчаяние и страх мелькнуло едва уловимое, звериное выражение. Будто рябь прошла по воде, искажая черты, сминая человеческое лицо в оскаленную львиную морду.
Павел дрогнул, наваждение ушло. Не икона, а живая женщина стояла перед бойцами второго летучего отряда комиссара Фрома. Перед убийцами и насильниками. «Изменись, дура», – мысленно взмолился Павел, тщетно отыскивая в ее лице только что мелькнувшие звериные черты. Что бы она ни решила– защищаться или сдаться, покорно сделать то, что хотел от нее Куровский – то и другое проще пережить в звериной ипостасти. Женщина упрямо мотнула головой, будто услышав Павла, и глянула на него отчаянными и горячими глазами. Человеческими. Как та, другая, на иконе.
– Давай, – рыкнул Куровский, – второй раз предлагать не буду. На штык обоих. Ты мне и мертвая сойдешь. Киса.
Он ухмыльнулся. Видно, тоже заметил львиную морду, на миг мелькнувшую вместо лица.
Женщина не шевельнулась. Только вроде ребенка к себе крепче прижала и глаза еще шире распахнула.«Изменись!» – опять беззвучно крикнул ей Павел. Куровский перехватил поудобнее винтовку и шагнул к женщине.
– Стой, – сказал ему в спину Павел. Так тихо, что сам себя едва услышал. Но Куровский обернулся. В его вытянувшейся оскаленной морде уже совсем почти не осталось человеческого. «Я его не остановлю,» – тоскливо понял Павел. И задрожавшей рукой поднял винтовку.
– Щенок, – изумленно прорычал Куровский, с трудом проталкивая человеческие слова сквозь звериную глотку. – Ты на кого пасть открыл?!
Нужно было заскулить и упасть на пол, униженно умоляя о прощении. Тогда Куровский пнул бы его несколько раз по ребрам, но не стал убивать. Старшие товарищи по стае не убивают зарвавшихся щенков, а только учат их жить.
Они выстрелили одновременно.
***
– Асенька, – укоризненно сказал тихий голос, – ну зачем же вы привели его сюда?
– Потому что он меня спас, Игорь Львович.
– Голубушка, милая, да они просто подрались за самку, неужели вы не понимаете? Конфликт между альфой и подчиненным, провокация для изменения иерархии в стае. Обычное дело.
Павел открыл глаза и сейчас же зажмурился от яркого света. Свеча стояла возле его головы. Заскулив, он свернулся клубком, баюкая больную руку.
– Нет, – уверенно ответил женский голос. – Не то.
Павел снова приоткрыл глаза, теперь осторожно – и сразу же узнал ее лицо. Так странно, что у нее оказалось самое обычное имя. Ася. Надо же.
– Да почему же не то?
Обладатель второго голоса склонился на Павлом. Долговязый, тощий и очень недовольный тип лет сорока, а то и старше. Седина в черных, коротко стриженых волосах, тщательно выбритые щеки, очки с круглыми стекляшками на длинном носу, шейный платок на тощей шее, франтоватый бархатный пиджак.
– Вот, поглядите, – добавил он, гневно сверкая глазами и очками, – поглядите хотя бы теперь на его морду!
«На свою посмотри», – хотел огрызнуться Павел. Но, во-первых, не хватило сил, а во-вторых, у типа все-таки, было лицо.
– Потому что сейчас ему больно, – сказала Ася. И от нежности ее голоса у Павла горячо дрогнуло сердце. – А так проще. Вы сами говорили, профессор.
– Где я? – сипло спросил Павел. И подумал недовольно – ишь, профессор, видали мы таких.
– Асенька, молчите! – торопливо встрял долговязый профессор.
– Вы в безопасном месте, – ответила Ася. – Не беспокойтесь, мы… я вас перевязала, у вас ранено плечо. Штыком. Еще пуля, но она только задела голову, ничего страшного.
– А Куровский?
Павел вдруг вспомнил весь сегодняшний день, одним махом. Взволнованно приподнялся, опираясь на локоть, и зарычал от боли.
– Убит. Кажется, – неуверенно ответила девушка. – Лежите спокойно, пожалуйста.
– Это второй? – неприязненно спросил профессор.
– Вам тут нельзя оставаться! – Павел, превозмогая дерганье и нытье в левом плече, все-таки поднялся. – Понимаете? Если он убит или ранен, – он сглотнул, представляя, что будет, если выживший Куровский расскажет обо всем, – в любом случае, они пойдут по следу, понимаете? И…
– Какой заботливый, – иронично пробурчал профессор.
– Мы уйдем на рассвете, – сказала Ася.
– Все равно ваши сейчас грабят город, – опять встрял долговязый. – Им не до нас.
Ночью расхныкался ребенок. Ася долго его успокаивала, сперва бормотала что-то невнятное и ласковое, потом негромко пела. А потом, когда он замолчал, заплакала сама. Очень тихо и горько. Игорь Львович принялся ее утешать.
Павел лежал, не шевелясь, чувствуя, что подслушивает чужой, не предназначенный для него разговор, но не знал, куда деться.
– Мы не успели, – шептала Ася, захлебываясь слезами. – Нас накрыло лавиной. И Алешу, и Митеньку, и...
– Но вы-то живы, Асенька. И малыш. И ради него вы должны…
– …накрыло и тащит вниз. Я сегодня… знаете, Игорь Львович, я сегодня едва не стала зверем.
– Но ведь едва?
– Знаете, почему удержалась? Испугалась, что не смогу вернуться обратно. Что мне понравится. Потому что сейчас иначе – почти невозможно. Посмотрите вокруг, много осталось людей? Хотя бы из тех, кого мы знали?
– Но ведь еще остались.
– А зачем? Зачем я не сделала этого раньше? Когда Алеша меня просил. Мы бы ушли вместе. Может, он был бы сейчас жив.
– А может – нет. Асенька, послушайте, ни секунды не жалейте о том, чего сделали, а чего не сделали. Это – прожито. Осталось в прошлом. История. Ее не переписывают, а если и переписывают, то получается вранье. Помните, я говорил, что надо делать то, во что веришь?
– Значит, мы верили неправильно. И значит, моя жизнь осталась в прошлом. И ваша. У нас с вами, таких, нет теперь будущего, понимаете? Если в мирное время быть человеком – неудобное чудачество, над которым посмеиваются, то сейчас – это просто опасно для жизни. Я уже погубила тех, кто меня защищал. Теперь мы погибнем сами. Рано или поздно.
– Асенька, послушайте меня. Сейчас, безусловно, тяжелое время, но оно когда-то закончится. Но если мы с вами изменимся, и все остальные, если не останется ни одного человека, вы понимаете, что наша цивилизация обречена? Новые дети, воспитанные зверьми, никогда не увидят человеческого лица. И у них не будет даже шанса. Они даже не будут знать, что можно жить по-другому. Останутся только инстинкты и законы стаи. Регресс. Обратно в пещерный век, а потом – в дикую стаю. Конец человечества.
– Это недолго, – не выдержал Павел.
Собеседники на другой стороне подвала растеряно замолчали.
– Что? – через пару минут неуверенно переспросил профессор.
– Вы правильно говорите, что скоро закончится. И товарищ Фром говорит, что так. Это необходимые тернии, по которым надо пройти, чтобы добраться до светлого пути…
– Глупости говорит ваш товарищ как его, – рассерженно перебил Игорь Львович. – Видали, Асенька, какой идеологией их пичкают, этих революционеров? Запомните, молодой человек, путь, на котором людей вынуждают становиться зверьми, ни к чему хорошему привести не может. В частности – ни к чему светлому.
– Светлое кажется таким потому, что мы приходим к нему через темноту, – не согласился Павел.
– Нет, ну вы гляньте на этого философа, Асенька! И вы по-прежнему утверждаете, что со всеми этими утопическими идеями он вас сумел защитить?
– Да, – подтвердила Ася, и по ее голосу Павлу показалось, что она улыбается.
– И ничего я не дрался за самку в этой вашей иерархической структуре стаи, – обиженно добавил он, ободренный этой невидимой улыбкой.
– Точно, – уже явно усмехнувшись, сказала Ася.
– Это с чего вы так уверены? – пробурчал Игорь Львович.
– Да потому что когда он стрелял в этого второго, в зверя, у него было человеческое лицо.
***
Они ушли на рассвете, как договаривались. В городе к этому времени стихло, только на западе, далеко на окраине, пощелкивали редкие выстрелы, и оттуда же вился узкий черный шлейф дыма.
– И почему вы, Асенька, так уверены, что он нас теперь же немедленно не сдаст этой своей стае? – прошептал Игорь Львович, считая, что говорит достаточно тихо. – Вон, гляньте на его морду, так и вынюхивает чего-то.
– Я смотрю, свободна ли дорога, по которой вы собрались идти, – объяснил Павел, передумав обижаться на вредного профессора сразу же, как увидел Асину улыбку.
Он постоял, глядя, как они уходят. Ася пару раз обернулась, осторожно придерживая сверток с ребенком, и помахала рукой.
А потом вдруг, неожиданно даже для себя самого, сорвался и догнал их в несколько прыжков. И ухмыльнулся, заметив, как испуганно шарахнулся в сторону профессор. Ася рассмеялась и как будто ничуть не удивилась. Павел перехватил у Игоря Львовича узел с вещами, закинул на здоровое плечо.
– Теперь быстрее пойдем, – сообщил он. Профессор покосился на него, но промолчал. И только через некоторое время, видно придя в себя, опять начал болтать, только иногда останавливаясь, чтобы перевести дыхание.
– А знаете, Асенька, я однажды дал студентам такое задание. Придумать, что было бы с нашим миром и нашей историей, если бы люди всегда оставались людьми. Но не по своему выбору, а по необходимости, по внешнему ограничению, из физической невозможности обернуться тем, кем ты себя сейчас чувствуешь. И знаете, что?
– Что? – послушно спросила Ася.
– Да разное написали, – Игорь Львович махнул рукой. – В основном, утопическое, – тут он почему-то покосился на Павла. –Что, мол, как немедленно наступил светлый путь и общее благоденствие. Но была одна стоящая работа. И знаете, что там было? Утверждение, что ничего не изменилось. Ничегошеньки. Все события истории остались абсолютно такими же. И ужасы инквизиции, и татарское иго, и крепостное право. Только, например, опричники Ивана Грозного были не псами-оборотнями, как у нас, а как бы людьми. Но именно как бы. Потому что только внешность их была иной, а внутренняя суть – такой же. Поэтому делали они то же самое, что наши настоящие оборотни. И так – во всем. И я подумал, что, несмотря на скверный внешний вид, в нашем мире жить все-таки проще. Представьте, каково, если нельзя с первого взгляда, по морде или лицу, распознать, человек перед тобой или зверь? Или что именно за зверь? – Тут Игорь Львович опять покосился на Павла.
– Да, так, пожалуй, сложнее, – согласилась Ася.
– А еще я думаю, что как бы не менялись всякие внешние условия, ни на что они не повлияют. Покуда сама суть человеческая не изменится. И насчет лавины, помните, Асенька? – спохватился он, отплевываясь от снежинок, которые вдруг посыпались с помрачневшего неба. «Хорошо, – решил Павел, – как раз наши следы засыпет».
– Что насчет лавины?
– Это не лавина в прямом смысле, потому что лавина бездушна и стихийна. Это как бы лавина, даже стая… как бы… например, крыс…
– Фу, – поморщилась Ася.
– … которую ведет такой крысолов с дудочкой, знаете? И вот, когда она тебя настигает, самое простое – упасть на четвереньки и самому побежать в этой стае, такой же крысой, не думая, куда и зачем, и кто вокруг тебя и кто впереди. А можно остаться на ногах, человеком. Да, есть опасность, что тебя сожрут заживо, все эти крысы, но ты можешь и устоять. И не только устоять – а еще и помочь подняться кому-то другому. Еще, теоретически, в этой ситуации, можно вырезать свою собственную дудочку и…
– Он всегда так много болтает? – спросил Павел, когда они остановились немного передохнуть.
– Когда волнуется, – улыбнулась Ася. И, чуть поколебавшись, протянула ему сверток со спящим ребенком. Павел шагнул навстречу, а потом остановился.
– Подожди, – смущенно попросил он. – Сейчас.
И отвернулся от нее на пару минут. Он вспомнил, как ему, маленькому, было страшно и противно видеть вокруг себя оскаленные звериные морды. И когда снова повернулся к Асе, у него уже было человеческое лицо.
Глава 2. 1920. Немертвый Иващенко
– А это больно? – спросил Санька.
Все замолчали и посмотрели на него. Он смутился. Пробормотал совсем тихо:
– А вообще, кто-нибудь знает, как это?
Митя Шило ткнул его острым локтем в бок. Сверкнул злым зеленым глазом, прошипел:
– Ты че, дурак совсем?
Ленька Цыган бросил на них быстрый взгляд, сдул со лба черные кудри – и как это Потапыч до сих пор не заставил их состричь – и вдруг пропел, запрокинув голову:
– Ай, ромалэ, ай, чавалэ! Джелем, джелем, лунгонэ ромэлэ дромэнса, младилэм барвэ лалэлэтам ромэнса!
А потом сказал:
– Чавалэ, айда гулять сегодня! Добежим до города, я там такой дом знаю, там солянка горячая, язык проглотить можно! А к ней хлеба сколько хочешь дают! А еще девки ласковые, только доро-огие!
Он усмехнулся со значением, по-взрослому, тряхнул смоляными кудрями, обвел приятелей насмешливым задорным взглядом:
– Айда?
Леша-Барин при упоминании о девках густо покраснел, до корней белобрысых коротко стриженых волос, даже его тонкая шея стала алой. А Фома-Медведь пробасил одобрительно:
– Солянка – это добро… моя бабка такую солянку делала, когда жива была…
Он тяжко вздохнул, так, что дрогнуло все его огромное тело и покачнулось бревно, на котором они сидели. Про девок, он, кажется, даже не услышал. Медведь вечно был голодным – интернатовской порции ему не хватало, поэтому он постоянно думал о еде.
– Вы чего, не помните, как в прошлый раз влетело, когда в город бегали? – спросил Леша Барин тонким испуганным голосом.
– Может, скоро свету конец, а пока попляшем! – тряхнул головой Ленька, улыбаясь отчаянно и зло.
– Сегодня Потапыч на вахте, – заметил Митька Шило, – если тихо пройдем, не заметит. Ему оборачиваться лень, а человеком он не чует ничего. А после полуночи вообще засыпает, не добудишься.
– А деньги? – неуверенно спросил Барин.
– Ай, чавалэ! – опять пропел Ленька Цыган, и, хитро улыбаясь, зашуршал чем-то в кармане: – Кто мне не верит, того обману; кто мне верит, последним угощу!
– Фартовый ты, Цыган, – завистливо заметил Митька, – лопатник у фраера принял?
– Чьи бы кошки ворчали — а твои бы молчали! – фыркнул Ленька.
– Да хватит вам собачиться, – добродушно проворчал Медведь. – Жрать уже чего-то охота, где твоя солянка, Цыган? А может просто на кухню влезем, супчика навернем, я видал, с обеда оставалось. Да и кухня ближе, а? Митька, ты дверь-то откроешь, ключи у тебя вроде были, а?
– Для тебя, кореш Медведь, разобьем серьгу, сработаем пальчиком, базара нет! – важно сказал Шило, таинственно усмехнулся и достал из кармана связку отмычек, ловко покрутил их между пальцами.
– Вы чего, – испугался Лешка Барин, – а если Потапыч вас с этим застукает?
– А Барин сдрейфил! – усмехнулся Шило.
– Ты, Лешка, тут погоди, – предложил Медведь, – мы без тебя сходим. Чего всем толкаться?
– Ничего я не сдрейфил! – обиделся Лешка и с вызовом поглядел на ухмыляющегося Леньку, – Я с вами пойду!
Он решительно соскочил с бревна.
– Ну, чего? До рассвета тут будем ждать?
– Гляди, как малой раздухарился, – хмыкнул Ленька. – И то верно, харэ баланду травить! Айда за мной!
Санька хмуро смотрел им вслед.
– Они боятся, – вдруг раздался тихий голос из темноты. – Поэтому не хотят об этом говорить. Когда боишься, всегда проще сделать вид, что этого нету…
Санька вздрогнул. Хотел спросить – кто там? – но горло перехватило от страха, от вкрадчивой, нечеловеческой мягкости незнакомого голоса. Захотелось немедленно сорваться и бежать, но пальцы, вцепившееся в бревно, будто смерзлись в ледышки, а ноги налились тяжестью.
Дурак-дурак, чего я со всеми не ушел, – отчаянно подумал Санька, слепо вглядываясь в темноту. Свет в спальнях был уже давно погашен, окна чернели на фоне серых стен. А фонарь над вторым корпусом освещал только крохотный пятачок с бревном для сидения и край поленницы за углом, но из-за этого света окружающая тьма казалась вовсе непроглядной. Еще несколько минут назад, когда ребята были тут, ничего страшного в этой темноте не чувствовалось, а сейчас вдруг почудилось, что кто-то жуткий глядит на Саньку оттуда внимательным и голодным взглядом. И бесшумно на мягких лапах подкрадывается все ближе и ближе. Не торопясь, потому что чует, что Санька оцепенел от страха и никуда не денется, и не сумеет даже заорать, чтобы позвать на помощь. И потому что ночной твари нравится вкус Санькиного страха, она ест этот страх, как карамельку, облизывая неторопливо и жмурясь от удовольствия. А когда насытится, когда…
Санька чувствовал, как все сильнее колотится сердце – сперва в горле, потом – бухает набатом в ушах, как будто вовсе хочет выпрыгнуть наружу, и оставить Саньку тут одного, мертвого и не способного шевельнуться, на потеху ночной твари. Твари морготной.
«Оборони, заступница, сыночка единственного, кровиночку мою, отведи глаза твари морготной, – шептала мама, укладывая Саньку спать, и, озираясь, крестила твердой рукой темные окна, – Не дай твари морготной в дом войти, крови сыночка моего испить, жизни отцедить, привязью кровавой связать, службой мертвой заклеймить. Защити и оборони, спаси и сохрани. Пошли смерть истинную в свой срок, дорогу легкую через Калинов мост. Не дай твари морготной его задержать, Явь отнять, Навью пометить, на цепь каленую у моста посадить. Да будет так, аминь».
Мамочка, – подумал Санька, дрожа и едва сдерживая слезы – мамочка, чего я тебя оставил? Чего из дома ушел? Фома Медведь сказал – пойдем, запишемся в интернат, скажи, что сирота, туда сейчас всех берут. Зато жрачки много, ешь от пуза, еще стрелять учат, и штыком колоть ватных чучел. Строем ходить скучно, зато потом на ужин суп и каша сразу, и булок ситных дают по воскресеньям. А маменька последние медяки считала, за комнату еле-еле хватало платить, а хлеба – не то, что белого, обычного – они с Санькой давно не видали. С тех пор как папашу во время революционных беспорядков пьяные от крови псы насмерть порвали, они с Санькой досыта и не ели. Санька от воскресных булок половинки оставлял, сушил под матрацем, а как удавалось в город вырваться, приносил маменьке белых сухарей и чего еще удавалось из еды взять. Маменька его ругала сквозь слезы – мол, чего ж ты, бестолковка, от себя отрываешь, тебе сейчас как раз кушать надо, а то так маленький и останешься, не вырастешь – но сухари все же потом брала. «Добытчик, – говорила, – хороший мой, взрослый уже. Ты осторожнее там, коли воевать погонят, не иди. Возвращайся потихоньку, как-нибудь проживем. Я стирку опять взяла, у комиссаровой жены, хоть и сука она первая в доме, зато платит остатками с кухни. Вот котлеток картофельных сделала, как знала, что ты придешь. Из кожуры, но все одно вкусно. Кухарка комиссарова тоже из псов, не умеют они картоху чистить, половину срезают, ну а мне то и хорошо. Покушай, сыночка, пока горячее». «Не погонят, мам, – важно говорил Санька, чувствуя себя и правду, взрослым и добытчиком, – учат нас пока. Да кормят от пуза. Плохо ли?» Маменька качала озабоченно головой, и тени вокруг ее усталых глаз будто становились темнее. «Задарма, сыночка, разве кто сейчас кормит? Откармливают разве. И прикармливают ишо. Служебных псов им надобно, для революции той, – совсем тихо говорила она. – Али еще кого, не к ночи будь сказано. Потому кушай-то пока их хлеб, коли другого нет, но с оглядкой. А я уж тут попробую устроиться, вишь, новым господам-комиссарам тоже прислуга надобна, авось, что и получится. Но ты меня не жди, сам гляди, как почуешь, что дело к Обряду идет, уходи, не сомневаясь. Мы уж тут как-нибудь перебьемся, не впервой, главное, живу быть...»
Воспоминание о маменьке придало Сане сил, будто почувствовал он теплую ладонь на плече, прикосновение материнских губ ко лбу и услышал шепот, творящий молитву-заклинание: «Оборони, заступница, сыночка единственного, кровиночку мою, отведи глаза твари морготной...» И будто подействовала та молитва, дрогнула тьма, окружавшая Саньку, и тварь морготная, в ней скрывающаяся, заворчала недовольно и попятилась. Отступила.
Санька перевел, наконец, дыхание, и глянул в темноту уже не с прежним безоглядным ужасом, чувствуя, как отступает оцепенение, сковавшее тело. Разжалось сведенное судорогой горло, можно теперь крикнуть, звать на помощь. И чего он напугался-то? Ребята недалеко ушли, вон кухня, за третьим корпусом. Да и вот чуть подале, сторожка у ворот светится окошком, где Потапыч караулит. Пусть и глуховат он в человечьем облике, но все одно, громкий крик-то услышит.
Но тут тьма расступилась, и в круг света, почему-то недовольно щурясь, выступил долговязый тощий мальчишка.
– Валерка? – удивился Санька, сразу передумав кричать – и вообще, почувствовав себя глупо: – Ты чего тут?
– Бу! – сказал Валерка, усмехаясь. И от этой нехорошей усмешки и взгляда, блеснувшего вдруг металлом, Саньку почему-то опять продрал озноб. Но тут Валерка сказал обиженно: – А чего вы меня Призраком прозвали? Вот и приходится… того… соответствовать.
И наваждение рассеялось, просто обыкновенный нескладный мальчишка стоял перед Санькой. А тварь… тварь морготная сгинула где-то в отступившей тьме.
– Потому что ходишь больно тихо, – улыбнулся Санька. Валерка был немного странный, но когда он не придуривался, вел себя, как нормальный парень, Санька вдруг понимал, что Валерка – очень хороший, может быть, лучше всех, и что ему точно можно доверять.
– И пропадаешь все куда-то. Вот где ты опять сегодня весь день был?
– Да ну, – Валерка фыркнул презрительно, – больно надо, кукол тряпочных саблей рубить или строем ходить, что я дурак?
Санька насупился, потому что выходило вроде, что он сам – дурак. Валерка уселся рядом, на бревно, покосился на Саньку, сказал примиряюще:
– Я тут вообще временно.
Помедлил, потом добавил смущенно:
– Подкормиться немного.
Санька посмотрел на него и признался:
– Я тоже. Подкормиться. И временно.
Они помолчали. Валерка сидел, задумчиво опустив голову, иногда бросая быстрые взгляды на Саньку, и от этих взглядов почему-то делалось не по себе. Как недавно в обычной темноте примерещилась Саньке тварь морготная из маминого заговора, так и теперь в Валеркиных взглядах мерещилось что-то недетское, а может – и нечеловеческое. Это, конечно, все были глупости, Санька всегда любил придумывать то, чего нету, вот и здесь, где в ходу были больше прозвища, чем имена, его недаром прозвали Сказочником. И после отбоя, когда воспитатели выключали свет, ребята часто просили – мол, давай, Сказочник, сбреши что-нибудь страшное. И Санька, вглядываясь в темноту спальни, где терялись очертания кроватей, видел Тьму иную, из матушкиных рассказов. Он пересказывал, как умел, старые легенды, запомнившиеся с детства, добавляя свое, то, что сам мог разглядеть во Тьме, будто наступающей со всех сторон. Они все слушали, потихоньку замолкая, затаив дыхание, а потом кто-нибудь испуганно вскрикивал, обычно Лешка Барин, и общее напряжение взрывалось нервным смехом. Остальные были рады, что кто-то другой испугался больше, и теперь можно над ним смеяться, хохотать, захлебываясь, заглушая так собственный страх.
Но теперь некому было вскрикнуть, некому рассмеяться, Санька Сказочник придумывал страшную историю сам себе. «Кто такой этот Валерка – думал он. – Откуда он вообще взялся?» Как ему так удается все время ускользать от дневных работ и строевой подготовки? Не только глуховатый Потапыч, но молодые злые сторожевые псы, не замечали Валерку, который появлялся обычно после заката, как раз к ужину. Может, он и впрямь, настоящий призрак... или… или что пострашнее?...
Тут Санька поймал пристальный Валеркин взгляд, будто читающий все мысли, и Саньке опять сделалось жутко. Но Валерка тут же открыто, приветливо улыбнулся – и наваждение сгинуло, как и не было.
– А давай со мной, – вдруг предложил Валерка.
– Куда? – удивился Саня. И испугался – вдруг сейчас тот ответит что-нибудь эдакое. Например – во Тьму. Или – в Навь. Но Валерка, чуть поколебавшись, сказал:
– Ты может уже понял, кто я?
Кто? – хотел спросить Саня, но горло опять сдавило от страха, и он не смог произнести ни слова.
Валерка помолчал, но потом все-таки договорил неохотно:
– Из бывших я. Прячусь тут, чтоб не распознали. Уйду я скоро. Обряда дожидаться не стану. В Крондштадт сперва, пес у меня там дворовый, верный, весточку подал. Потом холодов дождемся – и по льду в Финляндию уйдем. Хочешь – давай со мной?
– Как это? – растеряно спросил Санька. Он уже надумал тут жуткого про Валерку, а оказалось вдруг совсем не так. Из бывших. Надо же. И верно, повадки у него особенные. Осанка, движения, разговор – особенно, когда забывается и перестает прикидываться обычным простым мальчишкой. Или вот, как он ест, ножом и вилкой, а ножик интересный, узкое хищное лезвие, будто спица. Еще морщится, когда Фома Медведь куски с тарелки начинает руками хватать. Хотя – тут Санька опять похолодел – разве это не бывшие были ну это… упырями? Да нет, Валерка не может… да и маленький он еще, у них, у упырей, поздно Обряд бывает, да и говорят, не всех туда берут, в упыри…
– Ну как, – Валерка пожал узкими плечами, глядя пристально и оценивающе, и в его взгляде, не мальчишеском, а взрослом, Саньке опять почудилось… что-то… тварь морготная, прячущаяся во Тьме…или…сама Тьма?... Да нет, ерунда. Санька-Сказочник, сам выдумал, и сам испугался, вот дурак…
… – Ты же служебным псом хотел? – сказал Валерка, – Революции служить? Для этого тут? Но сейчас сомневаешься, стоит ли, только выхода у тебя другого нет?
Санька помедлив, кивнул. Так. Есть выход, конечно. К матушке обратно, в подвальную комнату, к оладьям из картофельных очистков. Только разве это выход?
– Революция, – сказал, почему-то морщась, Валерка, – это абстракция. Идея. А служба всякой идее, даже самой хорошей, всегда плохо заканчивается. Бессмысленными жертвами, пролитой зря кровью и смертями. Служить надо хозяину. Хороший хозяин тебя будет ценить и беречь, а за верную службу – наградит.
Вот теперь точно видно, что он из бывших – понял Санька, – когда вон так заговорил. Про эти… абстракции. И про хозяина. Как барин. Настоящий барин, не Лешка, которого так прозвали в насмешку, потому что тот слишком нежный и всего боится.
А еще Саньке вдруг показалось, что Валерка куда старше, чем казался раньше. Просто он умеет хорошо притворяться мальчишкой, Санькиным ровесником. А теперь почему-то перестал притворяться. Может, потому что ровеснику Санька точно не стал бы служить?
– Подумай, – сказал Валерка, спрыгивая с бревна – одним ловким и текучим движением, будто и вправду был не человеком из мышц и костей, а призраком, сотканным из тумана и теней. Или…упырем?... – Дней пять у тебя есть. До Обряда.
– Откуда вы… – Санька запнулся, почему-то не сумев назвать этого, нового Валерку панибратски – на «ты»; но потом все же сделал усилие и поправился: – откуда ты знаешь?
Валерка усмехнулся, видно заметив запинку, но ничего на это не сказал. Просто ответил:
– Приказ видел. Через пять дней комиссар из батальона служебных псов к вам приезжает, бойцов из нового выпуска набирать.
Он помолчал и добавил неохотно:
– И второй комиссар, из Воскрешенных.
Санька сперва не сообразил, о ком это он. А потом с ужасом переспросил:
– Упырь?!
***
Через пять дней, и правда, приехали два комиссара. Один – хмурый, и слегка потрепанный пожилой пес, а второй – лощеный, одетый в щегольской костюм и блестящие новенькие сапоги – упырь.
– А этот-то что тут делает? – с недоумением и опаской спрашивали друг у друга ребята.
– Эй, чавалэ, – взволнованно заявил Цыган, – вы как хотите, но я в упыри не пойду. Нет коня с шестью ногами, не бывать вольному рому тухлым упырем!
– Да тебя никто и не возьмет, абротник, – презрительно бросил Митька Шило, – нужен ты им, фраер. Туда только своих берут, или с такими рекомендациями, что вам и не снилось. Туда очередь на сто лет вперед, в упыри, ты не доживешь.
– Погодите, – спросил, хлопая длинными ресницами, Лешка Барин, – а как же вот это – долой упырей, пьющих кровь трудового народа? Их же всех извели, для того революция и была, чтоб упырей скинуть?
– Еще один башмак! – воскликнул Митька, – упыри завсегда во власть залезают, одних скинешь, другие появятся. Для того революция и была, чтоб одних упырей скинуть, а для других дорогу расчистить. Упыри же ее и придумали – а пока неразбериха, чтоб еще больше кровушки насосать…
– Ты чего, Шило, контрреволюционные идеи тут толкаешь? – хмуро спросил Фома Медведь.
– Давай, иди, заложи меня, индюк желтый! – с вызовом предложил Ленька. Фома только махнул на него рукой.
– Да не собачьтесь вы, нашли время, – оборвал их Санька.
– А ты чего думаешь, Сказочник? – спросил его Фома. – Зачем тут упырь?
– Не знаю, – ответил Санька. А самому ему сделалось жутко. Он припомнил мамины рассказы, старые легенды и сказки.
Тварь морготная выходит из Тьмы, когда голодна. Нет у нее другого интереса к людям, зверям и прочим живым существам. Ни привязанности, ни любви, ни дружбы не может она испытывать, только умеет изображать их, чтобы подойти ближе. Но на самом деле только желание насытиться ведет ее, а насытившись, уходит она обратно во Тьму, оставляя растерзанные тела и души.
Упырь приходит к людям – или нелюдям – затем, чтобы утолить голод. Иной причины нет.
– Не знаю, – сглотнув, повторил Санька и отвел глаза.
Но ребята почувствовали что-то, замолчали, испуганно глядя на него. Потом Шило сказал преувеличенно бодрым голосом:
– Да ладно, чего вы, Сказочник опять лапшу на уши двигает, а вы и рады. Харэ базарить, зря лясы точить, на обед опоздаем. Подумаешь упырь, приехал и уехал, он тут не центровой. Алмазно все будет!
– Ты точно знаешь? – дрогнувшим голосом спросил Лешка Барин.
– Алмазно! – уверенно ответил Шило.
– Жрать охота, – сказал Фома, – и правда, обед пропустим. Не боись, Барин, комиссар сказал – мы будущие псы революции, чего нам упырь сделает?
– Из тебя пес, Медведь, как шигач из фраера, – насмешливо фыркнул Шило, – Потапычу корешом будешь!
– Да я тебя счас! – рассердился Фома, который терпеть не мог, когда намекали, что быть ему, в самом деле, медведем вместо пса.
Но Шило захохотал, ловко увернулся от неповоротливого Медведя и припустил по направлению к столовой. Фома ринулся за ним.
– Ай, ромалэ, ай, чавалэ! Джелем, джелем… – задумчиво напел Цыган, глядя им вслед. И в глазах его почему-то была тоска.
***
– А ты чего не со всеми?
Валерка, как всегда, бесшумно выскользнул из темноты. Санька, который уже начал привыкать к этой его манере, все равно вздрогнул.
На этот раз ночь была светла, полная луна плыла в небе. В ее свете белели стены корпусов, серебрились дорожки и листья на деревьях. Только за поленницей лежали густые тени, пряталась Тьма. А за корпусами, за плацем, на дальней поляне мерцала искра костра, раздавались гитарные переливы и звонкий голос Цыгана выводил «…Джелем, джелем, лунгонэ ромэлэ дромэнса, младилэм барвэ лалэлэтам ромэнса! Ай, ромалэ, ай, чавалэ!»
Костер, как ни странно, разрешил Потапыч. Он же сделал вид, что не заметил исчезнувшее из кладовки ведро с картохой. За разрешением развести костер ходил Лешка Барин, как самый маленький и вежливый. Он очень волновался, долго репетировал речь под подтрунивания Митьки Шило, но все оказалось зря – Потапыч согласился с первого же слова. Видно, начальники решили дать пацанам погулять напоследок.
– Ай, чавалэ, последний вольный вечер, последний раз гулять, песни петь, – завел свою шарманку Цыган.
– Харэ всех хоронить, – буркнул Шило, – будто псы не поют…
– У псов голос дурной, – усмехнулся Цыган, – и лапы кривые, играть неудобно.
– У Медведя уже голос дурной, что будет, когда он псом революции станет? – заржал Шило и ловко увернулся от рассерженного Фомы, движения которого были как раз удачно ограничены здоровой охапкой хвороста.
Фома сердито зарычал.
– Медведь оборачивается! – дурниной заорал Шило, – ховайся, кто может! Картоху берегите! – сунул Лешке Барину ведро с картошкой, а сам отпрыгнул в сторону – и заржал.
– Ну, ты сегодня точно получишь! – рявкнул Фома.
– Фома, дрова! – испуганно воскликнул Барин, с трудом удерживая ведро.
Шило опять захохотал и спрятался за Цыгана с гитарой. Это был беспроигрышный ход – гитару Цыган берег пуще глаза, и никому не разрешал к ней прикасаться.
– А ты чего там, Сказочник, айда с нами! – позвал Шило, выглядывая из-за своего убежища.
– Идите, – сказал Санька, – я позже подойду.
Он хотел дождаться Валерку. Призрак опять куда-то исчез. С того момента, как приехали комиссары, его никто не видел, и что самое странное – о нем никто даже не вспоминал.
Вообще, все пошло не так. Санька хотел сбежать в город, как и собирался. Он еще точно не решил, остаться ли с мамкой, как она просила. Но он хотел, по крайней мере, с ней повидаться до Обряда. Поговорить. Спросить еще раз, почему она не хочет, чтобы Санька стал служебным псом. Это ведь… хорошо? Если служишь верно, приказы точно исполняешь, всегда будет еда и крыша над головой. Убить могут – это да… Но сейчас кого угодно убить могут, если не повезет. Вот, батя, человеком был – и что? Человеком сейчас еще хуже. Как защититься, например, от пса, если человек? Ни когтей, ни зубов, ни звериной силы и бесстрашия. И на службу или в охрану, как пса, никто не возьмет.
Но маменька почему-то не хочет, чтоб Санька стал служебным псом. Может, боится, что Санька ее разлюбит или забудет? Но псы – не мертвяки, они прежнюю память сохраняют, а привязанности к родственникам, говорят, у них еще сильнее становятся. Хотя, у служебных псов, может, и по-другому? Может, они становятся преданными только одной Революции, а родных и друзей забывают? Потому что, как например, быть, если твоя мамка или батя оказываются против революции, а у тебя приказ? Приказ-то для пса главнее. Вот про Павку Морозова история, как он собственному бате горло перегрыз, на него, говорят, равняться нужно, вот такое преданное служение революции и нужно. А смог бы так Санька – своему бате горло? Или, страшнее того, мамке? Если приказ. Нет, точно не смог бы. Плевать на такие приказы и такую революцию, если для этого нужно свою мамку самому убить. Но вдруг, если Санька станет служебным псом, он станет по-другому думать? Хотя Митька Шило говорит, что даже паршивые псы на родню не кидаются, и мол, он точно слыхал, что Павка Морозов вовсе не псом обернулся, а шакалом, или, хуже того – крысой, те, мол, вовсе все человеческое с оборотом теряют, а самим крысам плевать, кого грызть, особенно когда голодные.
А вдруг Санька тоже шакалом обернется? Или крысой? Вот гадость-то. И что тогда? А если кем еще хуже? А если…если он вообще Обряд пройти не сумеет, не вернется обратно…живой?...
От всех этих размышлений Саньке делалось жутко. Он очень жалел, что не успел раньше с мамкой обо всем этом поговорить.
А теперь не получилось. Потому что оказалось, что ворота, раньше охранявшиеся кое-как, теперь на прочном запоре. А заборы…Санька почему-то и не замечал раньше, какие они высоченные, и что поверху, оказывается, стекло битое и колючая проволока. А за самим забором слышно, как сторожевые псы пергавкиваются, караул несут.
С чего бы это все? Зачем их тут заперли, пацанов? Или не хотят, чтоб и другие, как Санька, передумали оборачиваться верными псами революции? А то что ж, их тут всех кормили-поили, учили строем ходить и штыками чучел колоть – и все зря? Вдруг все пацаны, как Санька, возьмут теперь, да передумают – и сбегут? Верно говорила мамка – просто так сейчас никто не кормит, прикармливают. Вот и Саньку прикормили, а теперь уж и не отпускают. Теперь, хочешь не хочешь – служи.
Но Валерка-то верно знает, как уйти? Он ведь предлагал? Хотя, может, уже и поздно, может, Санька слишком долго думал? Может, Валерка уже сам ушел, один?
Но оказалось – нет.
– А ты чего не со всеми? – спросил Валерка, усаживаясь рядом на бревно.
Санька в первую минуту испугался, потому что Призрак появился опять неожиданно, но потом сразу же обрадовался. Может, поэтому и спросил совсем не то, что собирался:
– А ты знаешь, как это – Обряд?
Валерка повернулся, лунный свет плеснул на его бледное лицо, превращая его в крашеную белилами маску. Черные глаза, будто наполненные той самой Тьмой, внимательно посмотрели на Саньку – и тот пожалел о своем вопросе. И вообще о том, что остался тут, не ушел вместе с ребятами к уютному свету костра, сладким запахам печеной картохи и пронзительным песням Цыгана.
– Знаю, – чуть помедлив, ответил Валерка.
И замолчал. Санька тоже молчал, не решаясь спрашивать дальше. Слушал, как красиво летят гитарные переливы и звонкий голос Цыгана выводит «Джелем, джелем, лунгонэ ромэлэ дромэнса»… Это была песня про долгие дороги, и людей, которые ищут свое счастье на этих дорогах. «А моя дорога – подумал вдруг Санька, – где она? Правильно я иду или заблудился? Или как раз ее выбираю, прямо сейчас, поэтому так страшно – ошибиться?»…
– Смысл Обряда, – тихо сказал Валерка, – в познании или выборе собственной сути. Так называемая вторая ипостась – не оборотная сторона человеческой личности, и тем более, не дополнение к ней, но именно суть того существа, одним из обликов которого является человек. Обряд можно сравнить с процессом высвобождения имаго из скорлупы беспомощной куколки.
Валерка замолчал.
– Что такое – имаго? – растерянно спросил Санька, зацепившись за незнакомое слово. Остальные слова ему были понятны, но что хотел сказать Валерка, он все равно не понял.
– Бабочка, – усмехнулся Валерка. – Они разные бывают, знаешь. Есть тропические, морфы, живут в Южной Америке, огромные, больше ладони, с ярко-голубыми крыльями, как кусочки неба. Есть парусники, с очень красиво вырезанными крыльями и узорами. Они все вылупляются из куколок, как птенцы из яиц. Но тут есть два правила – подходящие условия и терпение. Если разбить куколку раньше времени, бабочка умрет. Или родится калекой, со сморщенными крыльями, которые будет тащить на себе, как лишнюю тяжесть. Человек – это куколка, из которой может родиться совершенное и прекрасное существо. Или – калека, если Обряд проведен неверно или не вовремя. Или, – он запнулся и опять пристально посмотрел на Саньку, – или мертвец.
– Немертвый? – тихо, дрогнувшим голосом переспросил Санька.
Он не понимал, почему мертвяков называют «немертвыми». Может, потому что те, в отличие от настоящих покойников, двигаются, ходят и даже дышат. И даже, вроде, сердце у них бьется. Но сами они ничего делать не могут. Только если им сказать. Скажешь – иди вперед – и мертвяк будет шагать, пока не споткнется или не упадет от усталости. Или скажешь – иди и убей, он убьет, все равно кого. Мертвяк не умеет сам думать или чего-то хотеть. Это кукла, пустое тело, в котором нет души. Мертвяком становится тот, кто не сумел пройти Обряд до конца. Тогда душа теряется – или погибает – и от человека остается пустое тело. Но мертвяками становятся трусы. Или слабаки.
– Но если… если во время Обряда делать все, как говорит священник, то есть, батюшка… то есть, комиссар… если не останавливаться…идти, куда они велят… это ведь несложно – тогда ведь не станешь мертвяком? – жалобно спросил Санька.
Сам Санька не понимал, почему нельзя было объяснить толковее. Куда надо идти, и где это все будет вообще. Как он выглядит, этот Обряд. Чтобы подготовиться. Ведь если знать заранее, не так страшно. А то напустили туману – мол, пройти через тьму невежества к свету революционных свершений, оставив позади прежние заблуждения – и все это, строго следуя приказам товарища комиссара.
– Если идти, куда велят, – мягко сказал Валерка, – ты придешь не туда, куда тебе надо. А куда нужно тем, кто тебя ведет. И ты станешь таким, как хотят они. Ты уверен, что тебе по пути… с ними?
– А ты… – Санька запнулся, потом решительно продолжил: – Ты меня куда хочешь вести?
– Я, по крайней мере, не тащу тебя насильно в Обряд, – чуть досадливо заметил Валерка. – В перспективе мне был бы нужен еще один служебный пес, из тебя получится верный, я это чувствую. Но я тебя не тороплю. Я не хочу сломать твои крылья. Пока меня устроит просто спутник, надежный товарищ, который не предаст. Тот, кто взял бы на себя…э… вопросы коммуникации. Видишь ли, я бы не хотел лишний раз показываться людям… и особенно, не-людям.
– А почему я?
– Ты мне подходишь. И в перспективе я вижу твой потенциал.
Санька хотел спросить, что такое потенциал и перспектива – но постеснялся.
Но Валерка пояснил сам:
– Думаю, в будущем ты сможешь стать не просто служебным псом. А кем-нибудь другим. Более… значительным. Если конечно, сам захочешь.
Наверное, это должно было Саньку подбодрить, но ему, наоборот, стало страшно. Кем значительным? – подумал он. И, немного поколебавшись, он задал, наконец, вопрос, который пугал его больше всего:
– А ты сам кто такой, Валерка?
***
Потом он все-таки пошел к ребятам. На негнущихся ногах, чувствуя во рту кисловатый привкус страха.
Митька Шило пел какие-то похабные частушки, время от времени пытаясь отобрать гитару у Цыгана. Тот не отдавал, морщился, но все-таки подыгрывал Митьке. Фома Медведь хохотал басом, Барин иногда смущенно хихикал. По кругу передавали флягу с самогоном, таким крепким, что у Саньки выступили слезы, стоило сделать один маленький глоток. Он закашлялся, Медведь от души стукнул его по спине, так, что Санька едва не свалился на землю.
– Картошечкой закуси, – предложил Барин, протягивая миску с дымящейся запеченной картохой.
– А потом картошечку запей, – хохотнул Шило, допев очередной куплет, и опять сунул Саньке флягу.
Воспользовавшись паузой, Цыган запел – какую-то незнакомую грустную песню, на своем певучем языке. Митька, тоже хлебнув самогона, попробовал встрять со своими частушками, но на него зашикали.
Оказалось, что самогон отлично смывает привкус страха. Санька глотнул еще раз, в горле и желудке сделалось горячо, а голова закружилась, и звезды с луной закачались над головой. А еще стало понятно, что красивая, выворачивающая душу, песня Цыгана – опять про дорогу, на это раз, про ту, которую теперь нужно выбирать Саньке.
***
А потом они сидели вдвоем с Цыганом у догорающего костра.
Лешка Барин и Медведь ушли спать в корпус. Митька Шило заснул прямо тут, свернулся клубком на старом одеяле, с его лица исчезла привычная взрослая неприятная ухмылочка, и стало видно, что он совсем еще пацан, возможно, младше их всех. Митька вздыхал и вздрагивал во сне, а иногда жалобно поскуливал, как щенок.
В мерцающих алым углях Саньке мерещились сказочные картины – то волшебные замки, то дворцы, в которых раньше, до революции, жили правящие упыри, а теперь заседало новое правительство, и вроде как они теперь принадлежали народу – то есть, и самому Саньке, но почему-то ни его, ни маменьку никто не приглашал там пожить хотя бы немного. То черная река с пламенеющими берегами, через которую, верно и перекинут Калинов мост между Явью и Навью, и по тому мосту и надо пройти во время Обряда – или когда умираешь по-настоящему. Мост, на который ему, Саньке, придется завтра ступить. Ему – и ребятам.
Валерка сказал, что даст ему подумать до утра, а на рассвете придет еще раз туда же, к поленнице за вторым корпусом. Но если Саньки там не будет, он уйдет один, ждать не станет.
Санька еще мог успеть – если встать и пойти прямо сейчас.
Цыган медленно перебирал гитарные струны, но уже молча. Мелодия получалась тихая и печальная, и Саньке в ней почему-то слышался перестук копыт по пыльной дороге, шум ветра в степи и поскрипывание колес. Кажется, Цыган опять пел про дорогу, только теперь без слов. Он тоже смотрел на угли и, верно, видел там что-то свое. Может ту дорогу, о которой пел. Дорогу, которой ему теперь не видать.
– Если бы ты сейчас мог уйти, – спросил Санька, – прямо сейчас. Если бы ворота были открыты. Ты бы ушел?
Пальцы Цыгана замерли, мелодия оборвалась. Он вскинул голову, глаза сверкнули – то ли отблесками от углей, то ли собственным диковатым огнем. А потом погасли.
– Куда? – глухо спросил Цыган.
– Не знаю, – ответил Санька. – Все равно. Если бы…кто-то тебя позвал с собой. Если бы тебе сказали, что завтрашний Обряд – вранье. Что им нужны не служебные псы, а… мертвяки.
– Зачем? – удивился Цыган, его тускловатый голос даже оживился.
– Затем, что из мертвяков – самые лучшие солдаты. Они выполняют приказы, не раздумывая. Они не боятся умирать, и не боятся убивать.
– Мертвяком становишься, если застрянешь в Обряде, если испугаешься и сам там останешься, – уверенно сказал Цыган, – не бойся, не останавливайся – и не станешь мертвяком.
– Не только, – сказал Санька, – можно сделать так, чтобы ты им стал. Есть способ.
Цыган посмотрел на него недоверчиво. Потом спросил:
– Ты веришь тому, кто тебе это рассказал? Может, он это сказал потому, чтобы ты с ним ушел?
Санька помолчал. Потом тихо ответил:
– Не знаю.
Тварь морготная выходит из Тьмы, когда голодна, – вспомнил он. Нет у нее другого интереса к людям, зверям и прочим живым существам. Ни привязанности, ни любви, ни дружбы не может она испытывать, только умеет изображать их, чтобы подойти ближе. Но на самом деле только желание насытиться ведет ее, а насытившись, уходит она обратно во Тьму, оставляя растерзанные тела и души.
Упырь приходит к людям – или нелюдям – затем, чтобы утолить голод. Иной причины нет.
***
– А ты сам кто такой, Валерка?
– Ты ведь уже догадался сам. Верно?
– Ты – упырь?
Валерка поморщился. Видно, слово ему не понравилось.
– Воскрешенный, – поправил он.
– Поэтому ты исчезаешь так, что тебя никто не находит, – прошептал Санька, – поэтому ребята тебя не помнят… И воспитатели… Ты можешь сделать так, чтобы я тебя тоже забыл?
– Могу, – ответил Валерка. – Но зачем?
– Ты… – Санька сглотнул, но все-таки набрался смелости продолжить, – сказал, что здесь подкормиться… Ты кого-то хочешь убить?
Он запнулся, осененный страшной догадкой. Тебя – сейчас скажет Валерка.
Валерка недовольно фыркнул и опять поморщился.
– Предрассудки, – презрительно сказал он. – Если ты про то, что мы в буквальном смысле пьем кровь – это предрассудки. Люди пытаются объяснить то, что не понимают, в доступных образах. А чего стоят эти дурацкие лозунги вроде «скинуть упырей, сосущих кровь из трудового народа». И что?
– И что? – растеряно повторил Санька.
– Что ж теперь, когда вы нас скинули, вам, трудовому народу, так фигово живется? Голод, война, разруха. Все стало куда хуже, не находишь?
– Я…не…
– Ты не думал. Конечно, – голос Валерки стал язвительным. – Вы сперва делаете, а потом думаете. Это такая традиция… у трудового народа. Не думать. Надеяться, что подумает кто-то другой. А самим сидеть на печи и ждать, пока из проруби вылезет щука-оборотень, заговорит человеческим голосом и исполнит все желания, даже самые идиотские. А потом еще жаловаться, что все получилось не так. Что печь не в ту сторону поехала, и трясет по дороге. Вы сами привыкли жить с упырями, как ты нас называешь. Вы не способны существовать без нас. Вы со своей-то жизнью не можете управиться, не говоря о том, чтобы управлять жизнью других. И когда вашими руками сбрасывается с трона один диктатор, вы немедленно сами же возводите на этот трон следующего. Потому что не можете жить по-другому.
Для того революция и была, чтоб одних упырей скинуть, а для других дорогу расчистить – вспомнил Санька слова Митьки Шило. Может, и правда – все так? – засомневался он.
… – А все потому, Саня, – мягко продолжил Валерка, – что человек – слишком несовершенная конструкция. Зародыш, из которого еще только может получиться совершенное идеальное существо, при определенном терпении и условиях. Но может и не получиться.
– Это как с бабочкой? – спросил Санька. – Инагой?
– Имаго, – поправил Валерка. И улыбнулся. – Все верно. Ты правильно понял. Я же говорю, у тебя хороший потенциал. Поэтому я решил дать тебе шанс.
– И что, я тоже смогу стать не псом, а этим… совершенным существом?
– Возможно. Когда-нибудь.
– Значит… ты хочешь меня тоже сделать упырем?
Голос у Саньки дрогнул, горло перехватило. Он не знал, что ему было страшнее – что Валерка выпьет у него всю кровь или что сделает упырем. Хотя вот Шило говорит, в упыри очередь на сто лет, многие хотят. Может, Санька чего не понимает, раз не хочет?
– Воскрешенным, – опять поправил Валерка. И добавил, подтверждая слова Митьки Шило: – такие предложения делаются очень редко, Саня. Их надо заслужить. И я пока это не предлагаю, я говорю, что это может быть возможно. Со временем. Если ты сейчас уйдешь со мной и будешь мне верно служить. Пока даже не псом, а человеком.
– А если я не захочу?
Валерка пожал плечами.
– Как захочешь. В отличие от НИХ, я даю тебе выбор. Только думай недолго, завтра, после Обряда, для тебя уже будет поздно.
– Когда я стану служебным псом? Я, что, тогда буду должен обязательно служить Революции и не смогу никуда уйти сам?
– Ну почему же. Даже у служебных псов есть некоторая… свобода воли. Только, Саня, беда в том, что им не нужны псы.
– Как это? Но разве…
– То есть, нужны, служебные псы нужны при любой власти. Но не в таких количествах.
Саня растерялся. А Валерка смотрел на него почему-то с жалостью. Тут Санька вспомнил приезжего упыря, и горло у него перехватило от страшной догадки.
– Они… – пролепетал Санька, – они ведь не сделают нас всех упырями?
Валерка вдруг рассмеялся. Искренне и весело, запрокинув голову, и Санька увидел, что у него нет клыков – самые обыкновенные человеческие зубы. Может это все вранье – про то, что упыри пьют кровь? Валерка сказал – предрассудки. Или это Валерка просто придуривается, что он – упырь?
– Вижу, ты не очень понял насчет того, какая это привилегия – возможность стать Воскрешенным, – сказал Валерка, отсмеявшись. И тут же, в один миг посерьезнев – будто одна маска на его лице в одну секунду перетекла в другую – грустно сказал: – Им нужны Немертвые, Саня.
***
– Такого не может быть, – уверенно сказал Цыган. Неловко улыбнулся: – Ты ведь это все придумал, Сказочник? У тебя получилась страшная история. Страшнее всех, которые ты нам рассказывал раньше.
Цыган усмехнулся, тряхнул головой. Опять заскользил пальцами по струнам. Добавил:
– Я даже чуть не поверил.
«Если я расскажу ему про Валерку, он тоже не поверит, – подумал Санька. – Он ведь его не помнит. Скорее всего».
Поэтому он просто сказал:
– А вдруг это правда так? Зачем, ты думаешь, приехал тот упырь? Они отберут нескольких из всего выпуска. Троих или четверых – и возьмут их в служебные псы, как и обещали. А остальных…
– Глупости, – мотнул головой. Цыган, – думаешь, если бы такое делали, об этом никто бы не знал?
Но по тому, как сбилась мелодия под его дрогнувшими руками, Санька понял, что Цыган испугался. И, возможно, всего на минуту – но поверил.
***
В кабинет они заходили по одному.
Из их компании Цыган пошел первым.
– Эй, чавалэ! – сказал он, тряхнув смоляными кудрями и широко и отчаянно улыбаясь, – встретимся на той стороне!
Имея в виду, вероятно, другую сторону административного корпуса, куда, предположительно, выходили те, кто прошел Обряд. Но Санька, вздрогнув, подумал о другой стороне того моста над огненной рекой.
А Цыган, проходя мимо него, вдруг сказал, со значением взглянув в глаза:
– Встретимся живыми, Сказочник!
Когда вызвали Лешку Барина, тот едва поднялся с лавки. Он весь дрожал, на бледном лице блестели капельки пота.
– Ой, пацаны, я не пройду, может, в другой раз можно?
Фома Медведь почти затолкал его в приоткрытую дверь.
– Давай-давай, все будет кучеряво, не трусь там, чего ты, как маленький.
– Давай, Барин, – подбодрил его Шило, звонко хлопнув по узкой спине, – Алмазно все будет!
– И правда, как он там, – озабоченно сказал уже в закрытую дверь Медведь, – он же, и правда, мелкий совсем. И даже мышей боится. Какой из него служебный пес?
– Алмазно все будет! – раздраженно повторил Шило. Он тоже волновался, но пытался не подавать виду. – Там, небось, получше тебя понимают.
Сам он пошел за дверь, храбро и отчаянно улыбаясь.
– Эх, братва, – воскликнул он, – был Ленька Шило, будет Ленька Пес. Была у нас кодла, будет – стая.
И вскинул маленький кулак в победном жесте.
А потом позвали Саньку.
Он пошел на негнущихся ногах. Голова у него закружилась от страха, так, что он едва не упал. Поэтому не сразу разглядел, что в кабинете за столом сидит комиссар батальона служебных псов.
– Дверь закрой, – хмуро сказал пес. Он был в человечьем облике, с виду – просто плечистый, немного грузный пожилой дядька, с седыми коротко стрижеными волосами. Только глаза чуть мерцали желтым, звериным.
– Ага, щас, – пролепетал Санька, дрожащими руками с трудом закрывая дверь. Потом увидел, как лицо комиссара дрогнуло в недовольной гримасе, и поспешно исправился: – так точно!
Ноги у него подкашивались, но теперь от радости. Он с трудом сдерживался, чтобы не засмеяться. Верно, сказал Цыган – Валерка все наврал! Наврал, для того, чтобы Санька испугался и удрал вместе вместе с ним.
– Курсант Иващенко? – уточнил комиссар, шелестя бумагами на столе.
– Так точно! – уже бодро подтвердил Санька, вытягиваясь по стойке смирно. Уже не со страхом – с жадным, предвкушающим любопытством он смотрел, как сильные пальцы комиссара, поросшие жестким волосом – или шерстью? – листают бумаги, где, наверное, было написано про Саньку.
Я буду псом, – думал Санька, – служебным псом революции! То, что раньше его пугало, теперь вызывало воодушевление. Теперь, после настоящего страха – стать Немертвым, Санька не боялся почти ничего. Даже предстоящего Обряда. Он был готов на что угодно – не только пройти над черной огненной рекой по Калинову мосту, но и по узкому бревнышку. Я все сделаю, – думал он, с трудом сдерживая улыбку, – у меня все получится! И у ребят все получится, мы с ними встретимся на той стороне, и все будет, как раньше, даже лучше! Сегодня вечером посидим все вместе у костра, напечем картохи, Цыган нам споет каких-нибудь хороших песен, у него получится, необязательно же все время быть псами, вон, этот комиссар – и не отличишь от человека. Алмазно все будет!
Комиссар долистал бумаги, поднял на Саньку тяжелый неприветливый взгляд. Но даже это Саньку не испугало.
– Курсант Иващенко, – глухо сказал он.
– Я! – вытянулся Санька.
– Пройдите в следующую дверь.
– Так точно!
И Санька промаршировал к двери за спиной комиссара. Конечно же, не тут ведь будет проходить Обряд, не в этой обычной комнате, с обычным столом и стульями. Для Обряда, верно, нужна какая-нибудь особенная обстановка. Предвкушающее улыбаясь, Санька открыл дверь и смело шагнул в полумрак следующей комнаты.
Дверь захлопнулась за его спиной, и почему-то сухо щелкнул замок. Санька прищурился – после яркого света было трудно что-то разглядеть. А потом увидел. Окно было занавешено плотной алой портьерой, которая в полумраке казалось бордовой, цвета запекшейся крови. Кресло в углу, полукруглый столик, диванчик напротив. В кресле, развалившись, вытянув длинные ноги в новеньких сапогах, сидел упырь.
Санька попятился – и уперся спиной в закрытую дверь.
– Проходите, курсант, – вежливо сказал упырь. – Присаживайтесь.
Санька судорожно дергал дверь за своей спиной, но она не поддавалась. Его заперли тут, наедине с упырем.
Упырь ждал, невозмутимо наблюдая за Санькой. Потом скучающе зевнул, разваливаясь в кресле еще больше.
– Как это все утомительно, – пробормотал он. – Курсант, а, курсант! Дверь заперта, не пытайтесь ее выломать, она прочная. Кстати, мне совершенно неинтересна ваша кровь, и вообще – вы лично, со всеми потрохами, сердцем и ливером. Хотя вы, конечно, мне сейчас не верите, да? Ну, считайте, что я просто сейчас сыт, и не расположен закусывать первым попавшимся грязным мальчишкой.
Его чуть снисходительный небрежный тон странным образом завораживал, успокаивал. Верно, – подумал Санька – зачем я ему? И потом, еще Валерка говорил – предрассудки, что упыри пьют кровь. Валерка… Валерка говорил что-то еще… Но что?
– Присаживайтесь, вы же устали. Вон, как ноги дрожат, я же вижу. Эта армейская дисциплина, равняйсь-смирно, кого угодно доконает. И эта очередь. С утра же торчите в коридоре, в толпе сокурсников, да? И волнуетесь, что там и как будет. Садитесь. Отдохните. И горло пересохло, да? Пить хочется? В такой духоте, конечно. И все галдят, нервничают, пахнут вонючим потом, вдохнуть невозможно. А здесь прохладно, чувствуете? И диван удобный. И вот, выпейте. Пейте-пейте, вам сразу станет лучше.
Как-то так оказалось, что Саня уже не возле двери, а сидит на диванчике, и тот правда, очень удобный и мягкий – не то, что лавка в коридоре. Так и хочется прилечь и подремать – ведь он, действительно, очень устал. Переволновался. И ночь почти не спал. Саня зевнул. И верно, пить хочется. В губы ткнулся край бокала, пахнуло чем-то сладким и пряным. Саня глотнул, закашлялся – но потом распробовал. Очень вкусно, сладко и чуть щиплет язык. И в горле начинает гореть, но не ожогом, как после самогона Митьки Шило, а приятным согревающим теплом. Санька не заметил, как допил до конца. Зевнул. Покачнулся – и отпрянул, когда диванные подушки придвинулись вдруг к самому лицу. Попытался выпрямиться. Но спина не держала, вообще все тело будто превратилось в студень, мамка варила такой на праздники, раньше, когда папаня был жив…покупала у мясника свиные ножки прямо с копытцами – страшновато выглядело, особенно, если представить, как поросенок еще совсем недавно бегал этими копытцами по земле, и даже не предполагал такой своей будущей участи – быть сваренным для холодца… но получалось очень вкусно… Санька потихоньку от маменьки залезал пальцем в мисочки, не дожидаясь, пока застынет, потом облизывал – это было самое вкусное…
– Спите, курсант, – прошелестел в самое ухо голос упыря. С усилием приоткрыв слипающиеся веки, Санька увидел совсем близко его глаза – полностью черные, будто чернил налили между век. Такие же, как у Валерки… Валерка что-то говорил, предупреждал… Санька вскинулся, попробовал преодолеть странную вязкую слабость, но не смог. Поросенок… тот, который для холодца… может быть, он тоже что-то понял в последний момент – но было поздно, нож мясника уже взрезал ему горло… или не горло, а сердце?... Санька не знал, как режут поросят, никогда не интересовался, и теперь уже, наверное, не узнает.
– Что вы со мной сделали? – с трудом шевеля губами, пробормотал Санька, тщетно пытаясь преодолеть оцепенение.
– Надо же, какой волевой юноша, – чуть удивленно сказал упырь, и на его бесстрастном лице впервые отразилось какое-то чувство. Жалость? Сочувствие? Впрочем, оно было слишком мимолетным, чтобы Санька смог разглядеть.
– Жаль, – уже бесстрастно сказал упырь, – что такие таланты… Впрочем, уже поздно… Ничего, курсант. Я пока ничего с вами не сделал. Вот, сейчас, приготовьтесь, вам будет немного больно, раз вы решили сопротивляться.
Чуть помедлив, он мягко добавил, опять заглядывая Саньке в лицо:
– Зато потом всякая боль закончится, обещаю.
И в Санькино сердце вонзилась острая раскаленная игла. Сердце затрепыхалось на этой игле, как живая бабочка, пойманная для коллекции – имаго, вспомнил Санька, это та, которая уже превратилась из куколки в совершенное существо. А Санька так и не смог ни в кого превратиться. Не смог расправить крылья.
Он хотел закричать от боли – но не сумел произнести ни звука.
А потом сердце остановилось, и боль закончилась.
– Я же говорил, – тихо сказал упырь.
***
– Немертвый Иващенко!
– Я! – ответил Санька.
– Смирно! Напра-во!
Санька послушно повернулся. Ему хотелось посмотреть, что там с другой стороны, он попытался вывернуть голову, но она не слушалась как надо – потому что никто не велел ему смотреть туда. Поэтому движение получилось рваным и неловким, Санька покачнулся и чуть не упал.
– Что это с ним? – спросил тонкий неприязненный голос.
– Остаточные эманации, – ответил бесстрастный голос упыря. – Остатки прежней памяти. Пройдет через пару дней. Позанимайтесь с ними строевой подготовкой, это обычно способствует.
Саньке, наконец, удалось чуть сдвинуть непослушную шею и скосить глаза в сторону. И он увидел, что стоит в строю одетых в форму ребят. Тот, который был рядом, показался ему знакомым. Он не смог сразу его вспомнить, потому что лицо было непривычно бледным и бесстрастным.
– Цыган! – попробовал позвать Санька, но с губ сорвалось только невнятное мычание. Потому что никто не разрешил ему говорить.
– Отряд! – разнесся звучный голос. – Равняйсь! Смирно! Ша-агом марш! Смотреть строго вперед, на знамя или в затылок впередистоящему! Ша-агом марш!
Санька замаршировал вместе со всеми, чеканя шаг, так, как их учили раньше. Ему очень хотелось опять повернуть голову и поискать еще кого-нибудь из своих, но он не мог нарушить прямой приказ смотреть только вперед…
Глава 3. 1921.Павел
Ася встретила его сразу возле двери. Как будто почуяла заранее, что он идет. Или как будто все это время так и стояла в коридоре и ждала.
Молча шагнула навстречу, вцепилась в рукава, несколько долгих секунд жадно смотрела в Пашино лицо. Ее встревоженные глаза мерцали диковатой звериной зеленью. Потом порывисто обняла, уткнулась лицом в воротник бушлата.
Паша стоял, слушая ее тяжелое быстрое дыхание, и смотрел, как вздрагивают тонкие плечи.
Он хотел обнять ее, прижать к себе, но никак не мог поднять руки.
– Живой, – глухо пробормотала Ася. В ее человеческом голосе звучали мягкие рычащие нотки – будто вода пробивала себе дорогу среди камней. Потом она повторила уже яснее: – Живой.
«Мертвый, – хотел ответить ей Паша, – ты ошиблась, Ася, я сегодня умер. Там, на льду, вместе со всеми. Когда приказал им убивать друг друга». Но он промолчал.
Ася отстранилась и опять посмотрела на него – уже спокойнее, без прежнего лихорадочного нетерпения. Ощупала внимательным взглядом лицо, одежду. Спросила:
– Ранен?
– Это чужая кровь, – ответил Паша, – не волнуйся. И одежда чужая. Дай я переоденусь.
Бушлат был, кажется, одного из Немертвых. Свою шинель, мокрую от крови – тоже чужой – Паша снял, чтобы прикрыть Степкино лицо. "Степка-Степка, – подумал он, – зачем ты оказался на той, другой стороне?..."
– Я вижу, что чужая. Порохом пахнет, – сказала Ася, морща нос, – дымом. Кровью. Грязью. И страхом.
Страх не пахнет – хотел сказать Паша. Но он сам знал, что пахнет. И грязь – тоже.
– Снимай, – велела Ася, – я постираю. Или выброшу лучше. Иди помойся, я там воды нагрела, в ванной. И ужинать потом. Все горячее, уже остывает. А Лешка уснул, долго тебя ждал – и вот, устал. Пусть спит, да?
Аська улыбнулась, ее лицо смягчилось и посветлело – как всегда, когда она говорила про сына. И тревожная звериная зелень ушла из ее глаз. И опять, в который раз, яркое невозможное сходство с богоматерью на иконе отца Иоанна ослепило Пашу. Он зажмурился на секунду, а когда открыл глаза, понял, что теперь, глядя на Асино лицо и улыбку, наконец, может дышать. Как будто его вытащили из воды, где он долго бродил снулым безвольным утопленником – как Немертвый – и опять оживили, а теперь он привыкает дышать заново, пока неловко, с трудом, через боль в горле и легких, отвыкших от свежего воздуха. И он вспомнил, ради чего шел последние несколько часов, хотя больше всего ему хотелось упасть и больше не шевелиться.
Ради того, чтобы еще хотя бы раз увидеть ее.
Он содрал с себя бушлат незнакомого Немертвого, пахнущий кровью, порохом и страхом – как в детских сказках оборотни сдирали с себя шкуру, чтобы снова стать человеком. Бушлат рухнул на пол грязной тяжелой грудой, а Паша переступил через него и, наконец, сделал то, о чем мечтал – но почему-то забыл.
Обнял Асю, прижал к себе, и замер. Чувствуя себя так, будто поймал солнечный луч и теперь держит его в руках, задыхаясь от детского, ослепительного восторга, от ощущения неожиданно свершившегося чуда.
***
Стрелковой бригадой Немертвых командовал упырь. Натуральный. Скрывать ипостась он даже не пытался.
– Влад, – сказал упырь и широко улыбнулся, продемонстрировав острые клыки. Помедлил, добавил почему-то с нажимом: – Цепеш.
И после этого насмешливо и выжидающе посмотрел на Пашу. Паша никогда раньше не видел такой живой мимики у упырей. Должно быть, этот совсем молодой. Мальчишка, который еще не научился скрывать эмоции, не забыл, как это – быть человеком. Правда, Пашка был не особо большим специалистом по упырям. Это в последнее время, с тех как его назначили начдивом стрелковой дивизии, везло все чаще – самая ихняя, упыриная кодла была в руководстве. Они, понятно, сейчас в основном, маскировались. Мало кому бы понравилось узнать, что после всех этих призывов – «Вся власть – советам оборотней, дриад и немертвых» (людей в этом перечне обычно опускали), и «Долой упырей, сосущих кровь из трудового народа» – все в итоге повернулось к тому же.
– А что вы хотите, Паша, – объяснял Игорь Львович, – особенности строения нашего нечеловеческого общества таковы, что управлять этим обществом проще всего воскрешенным, иначе говоря – упырям. В случае принудительной смены власти, то есть – революции, что мы сейчас с вами наблюдаем, упыри временно уходят со сцены в тень, за кулисы. Растворяются в темноте. И вообще они не любят яркий свет – знаете, это глупое суеверие, что мол, солнце обращает их в пепел? Это, конечно, ерунда, но, с другой стороны – отличная метафора. Они ведь, в самом деле, не любят света. Они прячут свои лица и имена за чужими. Всегда действуют из-за кулис. Управляют сменой декораций и марионетками. У них это отлично получается. А другие – нелюди и иногда люди – кому удалось в результате произошедших изменений оказаться наверху, в результате либо сами становятся упырями, либо их пищей. То есть другие в основном погибают. Только некоторые, кто умеют приспособиться, остаются в качестве марионеток, управляемых упырями. Так мы получаем видимость демократического общества, где власть якобы принадлежит разным народам, нациям, видам и кланам.
Сперва Паша с ним не соглашался, даже недоверчиво посмеивался. Мол, как это – стать упырями? Будто это так просто, и каждый может. Что-то это вы загнули, профессор.
– Может не каждый, – кивал Игорь Львович, – есть некоторые исключительные личности, которым противна упыриная природа. Но их, увы, не так много. Опять же, не все понимают, как это выгодно – быть упырем. Другой вопрос, что самим вурдалакам лишняя конкуренция не нужна – хотя бы с точки зрения сохранения и распределения так сказать кормовой базы. Отсюда все эти предрассудки – что берут только своих, и то после отбора. Или же редких избранных. Но в теории, стать может действительно, каждый.
А потом, когда Паша сам навидался всякого, он понял, что Игорь Львович был прав.
И вот теперь поперло так поперло – что делать с упырем-подчиненным, Паша не знал. Поэтому сносить его многозначительные ухмылочки было еще противнее.
– И что? – хмуро спросил Паша, с отвращением наблюдая, как улыбка упыря становится все шире и между тонких губ уже блестят кончики клыков. – Что вы на меня уставились, товарищ Цепеш?
Честно говоря, находиться под пристальным взглядом упыря было неприятно. Паша еще кое-как терпел такие взгляды от комармии Ахчевского – но начальству так и положено смотреть на подчиненных – как упырю на гимназистку. На то оно и начальство. Но когда на тебя так пялится подчиненный, словно прикидывая, как половчее прикусить на твоей шее яремную вену и приятна ли на вкус твоя кровь – это уж ни в какие ворота.
Поэтому Паша разозлился.
– Вы должны спросить – и что, тот самый? – вежливо подсказал упырь, но по его лицу Паша увидел, что он издевается.
– С какой это радости? – спросил Паша, чуя какой-то подвох, но не понимая, в чем.
– Это просто тест, – оскалился упырь. В глазах его сияло искреннее веселье. Паша разозлился.
– Оставить! – рявкнул он, чувствуя, как у него самого вытягиваются клыки и клокочет в горле рычание.
– Чего отставить? – фальшиво удивился упырь, ничуть не испугавшись. – И куда?
Паша быстрым движением – уже не руки, почти лапы – сгреб упыря за грудки, и склонился к бледному, по-девичьи узкому и нежному, лицу:
– Паясничай перед своими мертвяками, понял? А мне ты тут вообще на хрен не сдался. Проваливай. И дохляков с собой забирай. И без вас проблем хватает.
– То есть, вы оспариваете приказ Реввоенсовета? – совсем другим тоном, подобравшись – и будто повзрослев разом на пару десятков лет, спросил упырь.
Зубы чесались, как хотелось впиться упырю в тонкую бледную шею – и показать, у кого тут острее клыки – но Паша сдержался. Хотя и с трудом.
Разжал руку, не отказав себе в удовольствии мимоходом располосовать когтем ворот щегольской упыревой рубахи. Черной, шелковой, и, видать, дорогущей. Брезгливо вытер ладонь – уже не лапу – о штаны, и буркнул:
– Не оспариваю.
– Вот и ладушки, – покладисто кивнул упырь. – Тогда пойду готовить бригаду к выступлению. Разрешите идти, товарищ начдив?
– Последними пойдешь со своими, – буркнул Паша, кривясь. – И под ногами чтоб у нас не путаться. Без вас разберемся. А если влезешь и запорешь мне операцию, я тебя…
– Зря вы так, товарищ начдив, – укоризненно и почему-то грустно сказал упырь. – Одно дело делаем. У вас, я вижу предубеждение против… воскрешенных и мертв.. Немертвых, но это зря. Мы же к вам не на блины набиваемся. И вы, видимо, не понимаете тонкого момента текущей операции.
Паша сжал зубы. Желание порвать горло упырю стало почти неодолимым. Еще как он, дохлая лисица, понимал тонкий момент операции.
Степка, друг дорогой, что же ты затеял, паскуда? Почему я теперь веду свою армию – и свою стаю – чтобы тебя убить? И выть хочется от тоски, рвать зубами поводок, перехвативший шею – но нельзя. Что я, служебный пес, могу сделать против приказа? А если что сделаю – так меня свои же и пристрелят, как взбесившуюся собаку. И как тогда Ася? Лешка? Ну и Игорь Львович, чего уж там. Его, конечно, Пашке иногда самому хочется придушить – особенно, когда профессор смотрит на Асю так, как будто… Но это Пашка уж сам решит – душить или не душить, а пока, пес с ним, пусть смотрит, зато какая-никакая Аське защита, пока его, Паши, нет. Но все одно, не выживут они одни, без Пашки. Не то время. Или Аська сорвется, Паша иногда и так чует ее львицу, которая, бывает, подкрадывается совсем близко и смотрит из Аськиных глаз своими – ярко-желтыми, звериными. А спонтанный оборот, в состоянии стресса и против воли почти всегда приводит к гибели человеческой личности. Иначе говоря в этом случае Аська навсегда останется зверем. Это Паше Игорь Львович еще давно объяснил. Аська сейчас держится, потому что у них есть Паша. Потому что Паша верным псом встал между ее семьей и всем остальным миром – и скорее сдохнет, чем позволит кому-нибудь тронуть ее или Лешека. Но дохлый Пашка Аське не поможет, поэтому он постарается выжить. Даже если для этого придется повести дивизию на штурм – против своего бывшего друга, против своих братьев и товарищей. И уж тем более вытерпит ради этого какого-то заносчивого упыря.
Упырь, видимо, что-то такое почувствовал, потому что его взгляд изменился, и он сказал уже нормальным, почти человеческим голосом:
– А тонкий момент в том, что стая не пойдет против своих. Против внешних врагов – да. Вы, видно, раньше не подавляли внутренние бунты?
Паша невесело хмыкнул. Когда упырь так говорил, он становился почти нормальным человеком… то есть, упырем.
– А что, дохляки пойдут? – недоверчиво спросил он.
– Немертвые, – спокойно ответил упырь, – идут туда, куда велит их командир. И делают, что он скажет. Если надо – молча ждут часами, надо – бьются, не останавливаясь. Умирают по приказу. В этом их сила. И одновременно слабость, потому что успех или неуспех боя в этом случае определяется исключительно действиями командира.
Он смотрел на Пашу, не мигая, и тому стало не себе. Несколько минут назад товарищ Цепеш казался вздорным мальчишкой, не нюхавшим пороха, сейчас перед Пашей стоял взрослый, много повидавший человек, то есть, упырь. И Паша понял – не казался, а притворялся мальчишкой. И очень успешно. Ему вдруг стало страшно, но нельзя было показать упырю свой страх – что это за командир, который как щенок, писается в страхе перед подчиненным? Поэтому Паша спокойно, с легким недоверием в голосе спросил:
– И что, Немертвые, действительно, хорошо подчиняются вам? Чужаку?
– Идеально, – уверенно ответил упырь. Объяснил: – Это звери не воспринимают чужих как вожаков. Но Немертвый не может стать вожаком, он с собой-то не в состоянии управиться. Нужен кто-то другой. Обычные люди в присутствии Немертвых чувствуют себя нехорошо, звери – тем более. Остаемся мы, – упырь извиняюще развел руки. – Это практика, отработанная столетиями. Просто вы, видимо, с ней пока не сталкивались лично. К тому же мы …э… не афишируем такие формирования, несмотря на эффективность, в глазах других сообществ это выглядит...э… не привычно.
Они не любят яркий свет – вздрогнув, вспомнил Паша. И подумал – вот я сейчас случайно узнал одну из тайн, которые упыри прячут за кулисами, в темноте. И это, видно, мелочь, потому что сообщили мне ее мимоходом, походя. Что еще там они скрывают?... Он покосился на бригаду Немертвых чуть в отдалении, которые в абсолютной тишине стояли ровным строем, не шевелясь. Как будто они были заводными игрушками, из спины у которых упырь выдернул ключики, прежде чем пойти на доклад к Паше. Паша вдруг представил целую армию таких Немертвых – ряды и ряды неподвижных механических солдат, которые вот так молча стоят и смотрят перед собой застывшими глазами. Если они с такой же бездумной покорностью идут под пули и умирают – это будет практически непобедимая армия. Армия, которая идет туда, куда захотят упыри.
Паша почувствовал, как по спине покатились ледяные мурашки, и шерсть на загривке встала дыбом.
– Теперь вы понимаете, Павел Ефремыч, – мягко сказал упырь, с явным удовольствием наблюдая за его лицом, – что моя бригада должна быть на передовой, как и рекомендовано Реввоенкомом?
Паша вздрогнул – ему почудилось на минуту, что перед ним маршал Ахчевский, и его вымораживающие кровь глаза сейчас смотрят из глазниц Цепеша. Интонация и обращение были точь в точь, как у маршала. И Паша вспомнил еще одну легенду – суеверие, по мнению Игоря Львовича. О том, что упыри умеют соединяться сознаниями друг с другом и, при необходимости смотреть, говорить и действовать через любого носителя своего вида, где бы тот ни был в этот момент. Как единый организм, гигантская грибница. Разум, уже не имеющий с человеческим ничего общего.
– Понимаю, товарищ Цепеш, – замороженным голосом ответил Паша, с усилием выдерживая этот взгляд. Он чувствовал себя так, будто держал на вытянутых руках неразорвавшуюся бомбу. А шевельнуться нельзя, даже вздохнуть – потому что за спиной стоит ничего не подозревающая Ася и маленький Лешек.
– Вот и ладушки, – совершенно другим, прежним беззаботным мальчишеским голосом сказал упырь. Широко улыбнулся, нагло блеснув клыками, и, наконец, отвел свои жуткие глаза, выпуская Пашин взгляд на свободу. – Рад, что мы нашли с вами общий язык.
***
– Мне жаль, товарищ начдив, – сказал упырь, но в его равнодушном голосе не было ни капли жалости или раскаяния.
И тогда Паша не выдержал. Он прыгнул на упыря прямо с места, молча, не говоря ни слова, и когда они оба упали и покатились по снегу, к горлу упыря уже тянулась Пашина не рука – а когтистая лапа.
– Ты зачем, гнида, под пули их повел? – прорычал Паша, скалясь прямо в бледное бесстрастное лицо. – Я тебе говорил – остановиться?!
– Товарищ начдив, – спокойно сказал упырь таким тоном, будто сидел в кабинете за столом, а не лежал на снегу с беззащитно запрокинутой шеей, вокруг которой сжималась когтистая лапа начдива. – Вы, кажется, не понимаете некоторых тонкостей в тактике ведения боя с помощью подразделений Немертвых. Если вы и дальше собираетесь управлять сводными дивизиями, вам придется…
Паша сжал лапу сильнее. Упырь заткнулся и захрипел.
– Ты, гнида, – уже с трудом выговаривая человеческие слова – и с еще большим трудом удерживаясь от того, чтобы не оторвать упырю голову – сказал Паша, – ты, гнида, почти всю бригаду мне положил!
Упырь дернулся, и Паша заставил себя чуть разжать лапу – чтобы дать тому сказать. Оторвать голову можно и позже, сперва все же стоит выслушать подчиненного – заодно будет, что написать в отчете.
– Убытки из числа Немертвых не учитываются в потерях живой силы, – сообщил упырь – видно какую-то цитату из ихней упыриной методички. Паша опять сдавил ему горло.
– Я сейчас башку тебе оторву, – сообщил он, скалясь, – это будет считаться в потерях?
Сказать упырь уже ничего не мог – он сипел, тщетно пытаясь вдохнуть, и подергивался – но Паша держал его крепко, навалившись всем телом.
Впрочем, ответ они знали оба – за каждую смерть упыря полагалось писать отчет по особой форме, и в случае возникновения малейших подозрений, происшествие расследовалось особым отделом Воскрешенных. Поэтому упырь и чувствовал себя так спокойно, только теперь, когда Паша всерьез решил придушить тварь, не взирая ни на что – упырь задергался. Но поздно – теперь из Пашиной хватки ему было не вырваться. В глазах упыря, наконец, мелькнул страх. Паша подождал немного, пока этот страх дойдет до тухлых упыриных мозгов, и бесстрастное лицо исказится от ужаса и беспомощности. Видно со страху из глаз упыря ушла прежняя чернильная тьма – и они стали почти человеческими. Паша подождал еще немного – и разжал уже не лапу, а ладонь. Не потому, что ему стало жаль упыря, а потому, что он подумал – жизнь Аси и Лешека не стоит этого. С кряхтеньем и стоном – вспыхнула болью рана в боку, о которой он было почти забыл – Паша поднялся на ноги, больше не обращая внимания на упыря. Тот продолжал лежать неподвижно, настороженно следя за Пашиными движениями.
– Что, может, я тебе все-таки сломал хребет, тварь? – с надеждой спросил Паша, покосившись на него.
– Нет, благодарю за заботу, – вежливо и очень серьезно ответил упырь, еще раз окинул Пашу внимательным взглядом, а потом поднялся с земли – одним ловким текучим движением. Вот ведь – огорчился Паша – все-таки ничего и не сломал. Живучий, гнида – если слово живучий вообще годится для характеристики упыря.
– Прошу прощения, – неожиданно сказал упырь, быстро и коротко кивнув – будто поклонился.
Паша удивленно уставился на него.
– Я тебя что, так сильно башкой приложил, товарищ Цепеш? – с издевкой спросил он.
Упырь, кажется, слегка смутился.
– Я, видимо, не учел некоторых тонкостей взаимодействия с…э… представителями вашего вида, тем более – с альфа…э… с вожаком стаи… Теперь, в нашем совместном будущем, я учту ошибки, и…
– Нет у нас с тобой никакого совместного будущего, Цепеш, – прорычал Паша прямо в наглые упыриные глаза – и быть не может…
***
– Зайди к нему, – попросила Ася. – Он тоже за тебя волновался.
– Ну уж, – недоверчиво хмыкнул Паша, но, конечно, пошел.
– Паша? – неуверенно спросил Игорь Львович, щурясь в полумрак лестницы. Его долговязый нелепый силуэт – встрепанная шевелюра, очки на лбу, длиннополая кофта с закатанными рукавами – отчетливо рисовался в светлом прямоугольнике открытой двери.
Паша фыркнул и втолкнул профессора внутрь квартиры одним быстрым движением – так, что тот покачнулся и едва не упал. Но, конечно же, даже не подумал сопротивляться.
– Паша! – обрадовано воскликнул профессор, подслеповато моргая.
– А если бы не я? – буркнул Павел, захлопывая дверь. – Сколько раз говорил, не открывайте кому попало? Время сейчас такое, что…
– Время, Пашенька, уже давно… – сокрушенно вздохнул Игорь Львович. Его лицо было непривычно встревоженным и осунувшимся, под глазами залегла темнота. Паше вдруг показалось, что за последние дни профессор состарился на несколько лет. – Боюсь, что нам с вами уже не дождаться хороших времен… Это со стороны в рамках мировой истории, десяток-другой таких тяжелых лет выглядит крохотным незначительным промежутком, а в рамках человеческой, тем более – звериной жизни – почти вечность, которую далеко не все удается перешагнуть… Кстати, вы не голодны? – вдруг спросил он, опустил очки на нос и непривычно внимательным взглядом ощупал Пашино лицо. – А хотите чаю, я как раз заварил свежий? – и, не дожидаясь согласия, повернулся к кухне.
Паша вздохнул. Он-то собирался заскочить на минуту, и вернуться к Асе, но теперь от этой канители с чаем быстро не отвяжешься. Впрочем, чай у профессора получался на удивление вкусным, даже когда нормальной заварки было не достать.
– Вам-то точно не дождаться, – проворчал Паша в его спину, – если будете открывать, кому попало. Как вы вообще до сих пор выжили с такой беспечностью, удивительно… Еще и Асю мне сгубите.
И увидел, как вздрогнули плечи Игоря Львовича.
– Если вы считаете, Паша, что способность жертвововать собой ради кого-то – исключительно ваша особенность и прерогатива… – не поворачиваясь, тихо сказал профессор с обманчивой мягкостью, за которой Паша услышал боль и решимость – и все те дни и бессонные ночи, когда Игорь Львович был рядом с Асей и Лешиком, оберегая их по мере сил, готовый без раздумий умереть за них, если потребуется... Паша это знал, чуял – и человеческим сердцем, и звериным чутьем. Поэтому он и терпел Игоря Львовича так близко возле Аси.
– Извините, – буркнул Паша. И все же добавил сердито: – Только не надо жертвовать. Толку от этого никому не будет. Надо ее защитить. Их обоих. А для этого надо самому выжить, понятно?
– А вы? Вы сами, Пашенька? – профессор, наконец, повернулся, и Паша опять почувствовал на его лице пристальный изучающий взгляд: – Вы сами что творите? Вы – не жертвуете собой?
Паша растерялся.
– Я знаю, откуда вы вернулись, Паша, – тихо сказал Игорь Львович. – И что там было. Что вам пришлось делать. В общих чертах. Но этого достаточно, чтобы понять, кем вам там пришлось становиться. Зачем же вы…
Он поморщился с таким страдальческим выражением лица, будто ему было больно. Потом махнул рукой и пошел к буфету – раздраженно звенеть там чашками и блюдцами.
– Вы действительно меня ждали, – задумчиво сказал Паша. – Да? Потому что беспокоились…не за меня. За Асю? И Лешика? Боялись, чем я стал? Боялись, что я… совсем озверею? И сейчас, что, ждете, что я опрокину эти ваши фарфоровые чашки и вцеплюсь вам в горло?
– Паша, вы же понимаете, что чем чаще вы становитесь… зверем… тем сильнее этот зверь. Тем проще ему победить человека – и значит, все человеческое… Побеждает тот волк, которого вы кормите…
– Вам хорошо рассуждать…теоретически. Конечно, у вас-то профессор, поколения человеческих предков, для грязной работы у таких как вы всегда были другие… дворовые псы, и необязательно самим пачкаться… А если в роду поколения дворовых псов, как у меня – чего от меня самого ждать? Да? Что вы так смотрите?
– Пашенька, – Игорь Львович покачал головой, его взгляд был одновременно грустным и смущенным, – к сожалению, вы категорически неправы насчет моих предков. И даже мои родители, увы…
– Что? Нет, в самом деле?! Постойте… ваше имя… Львович… это, что не просто так, да? Ваш отец был… львом?
– Светским львом, – поморщившись, уточнил профессор. – Что куда хуже, Пашенька. Когда человек становится зверем не из необходимости выжить, но ради забавы – это многократно хуже. Он был той еще тварью, папаша. Нехорошо так говорить про родного отца, но что было, то было. Этому нет объяснения и оправдания. Собственно, как раз насмотревшись на дорогого родителя, я дал себе зарок, что сам – никогда. Никогда не стану зверем, даже если от этого будет зависеть моя жизнь.
Паша помолчал. А потом спросил:
– А если – Асина жизнь?
– Что?
– Если от этого будет зависеть Асина жизнь? Или если будет такой выбор – или ей стать зверем, чтобы защитить себя и Лешека, или – вам. Тогда – что?
Профессор помолчал. Потом неохотно сказал:
– Паша, я знаю, что вы выбрали… И вы не представляете, как я вам благодарен – за то, что вы защищаете ее такой ценой. За то, что уберегли. За то, что она все еще человек. Хотя я иногда думаю, что было бы лучше, если бы она… – он осекся и виновато посмотрел на Пашу.
– Что? – растеряно спросил Паша, не понимая, о чем это он.
Игорь Львович вздохнул. Отвел глаза.
– Чайник остыл, – сказал он. – Погодите, сейчас согрею.
– Да к плешивому упырю ваш чай! – взвился Паша. – О чем вы сейчас говорите? О том, что Асе лучше было бы… что Асе… – он запнулся.
Так и набравшись мужества договорить, он смотрел, как Игорь Львович молча расставляет на столе разномастные чашки, сахарницу из жестянки и заварочный чайник с отбитым носиком – и делает это с таким видом, будто это изящный сервиз. Потом разливает по чашкам чай, но руки с длинными артистическими пальцами еле заметно дрожат, и заварка все-таки выплескивается на застиранную скатерть.
Паша вдруг подумал, что невозможно представить себе, как эти руки с тонкими запястьями превращаются в звериные лапы. И разозлился. Он почувствовал подступающее к горлу рычание. Ишь ты, баре. Белая кость, подумаешь, видали мы. И не таких…рубили шашкой. Втаптывали в землю. В крошащийся под ногами кронштадский лед, пропитанный кровью…
Пашу замутило. Сероватая от частых стирок скатерть с влажным пятном заварки поплыла перед глазами, оборачиваясь грязным льдом в кровавых пятнах; бледными лицами, искаженными мукой, с которых глядели на Пашу глаза мертвецов. Его мертвецов. Некоторые он помнил отчетливо, особенно, первых, эти лица часто снились ему в кошмарах, долго не отпускали. Черты остальные размывались, казались одинаковыми, будто белые маски обступали Пашу со всех сторон, белые маски, из-под которых глядели мертвые глаза. «Слишком много – подумал Паша,– уже слишком много. Я больше не могу…» И увидел, что теперь Степка тоже среди них. Почти как живой, только алый глубокий разрез пересекал его шею поперек. А глядел он почему-то не с жадным упыриным голодом, как другие, а с укоризной – и грустью. Паша зажмурился, как будто так можно было перестать его видеть.
– Пашенька, – встревожено позвал его Игорь Львович, – с вами все хорошо?
– Плохо, – сипло сказал Паша, не открывая глаз и дрожа от пристального взгляда мертвого Степки, – со мной все плохо… Почему они все становятся людьми?
– Что?
– Почему, когда они умирают – становятся людьми? Почему, когда я их убиваю… псов, шакалов, бешеных лисиц… после смерти они почти всегда становятся людьми?...
– Вот, выпейте, Пашенька, – в дрожащую руку ткнулся теплый бок кружки. Паша послушно глотнул, задержав дыхание, но это оказался просто чай. Чуть горьковатый, пряный, пахнущий мятой и чем-то еще, непонятным. Почти такой, как помнился Паше с детства, у отца Иоанна. Паша жадно глотнул еще раз, надеясь удержать мелькнувшее воспоминание – себя-маленького. Еще не убийцу, не зверя – наивного человеческого мальчика, который верит в любовь, добро и светлое будущее, которое непременно когда-нибудь наступит. И Богоматерь с прекрасным Асиным лицом смотрит ласково и светло, а теплая ладонь отца Иоанна лежит на затылке, подтверждая – да, так и будет. Когда-нибудь непременно.
Паша не заметил, как допил все. И когда открыл глаза – почему-то мокрые от слез – увидел просто серую скатерть с пятном заварки и опустевшую чашку. Ни льда, ни крови, ни мертвецов.
– Вот, оладушек еще. Правда, они уже остыли, и немного подсохли.
– К упырю плешивому ваши оладьи, – пробурчал Паша и жадно откусил сразу половину. Удивленно заметил: – Ну и гадость.
– Э-ээ, ну да, жестковаты получились. И, кажется, я их пересолил, – смущенно сказал Игорь Львович. – Выпечка – все-таки, не мой конек. Хотя горячими они были лучше, правда.
– Откуда вы взяли этот чай?
– Травяной отвар. Успокаивающий. Лечит тело, врачует душу. Меня еще няня научила. У меня была очень хорошая няня. Человеческая. Обычно, знаете, кошек было модно брать. Уютные они мол, ласковые. Колыбельную намурлыкают – ребенок вмиг успокаивается, засыпает. А мне няня сказки рассказывала. Не бестолковое мурлыканье, а со смыслом. Ни за что я так родителям не благодарен, как за нее. Я и человеком стал, возможно, благодаря ей… Что, еще чаю налить?
– Давайте.
На этот раз Паша пил медленно, маленькими глоточками, прикрыв глаза и растягивая воспоминания о вечерах в светлом доме отца Иоанна. Как сверчки по вечерам пели за окном, за рекой ржали кони, уведенные в ночное. А утром поднимался туман над рекой, и трава сверкала на солнце серебряными росяными каплями – портки вымокнут до колен, покуда доберешься до мостков с удочкой.
Игорь Львович молчал, нервно крутил в руках свою чашку. Дождался, пока Паша допьет и только тогда взглянул на него.
– Э, – со смешком сказал он, – да вы уже засыпаете, Пашенька. Погодите пока, больше не налью, а то совсем уснете. А мне надо кое-что вам сказать.
– Вовсе я не сплю, – зевнул Паша. Ему причудилось было, будто он вернулся с той рассветной рыбалки, верши с рыбой отдал мамаше, которая довольно мурлыкнула – рыбку она обожала, как все кошки – а сам залез на сеновал, добрать пару часов к короткому ночному сну.
– Я все хотел раньше, да не было случая. Потом думал, что вы и так знаете. Или что Ася сказала…
– Что Ася сказала? – рассеянно спросил Паша. Тот мальчишка, что устраивался сейчас подремать в душистом свежем сене, знать ничего не знал ни о какой Асе, ему было все равно.
– Что я, Пашенька, уже не смогу обернуться никаким зверем и никем иным, как бы мне не захотелось, и как бы это ни было необходимо. Даже ради Аси. Потому что я уже прошел Обряд.
– Что? – Паша встрепенулся и растеряно посмотрел на него. В первую секунду ему показалось – плохо расслышал. – Вы – что?
– Я прошел Обряд, – повторил он. – Или первый оборот – если вам привычнее формулировка в рамках зверобожия.
– Подождите. Но ведь этого не может быть! – Паша почувствовал, что окончательно проснулся. – Вы ведь…
– Я человек.
Паша махнул рукой:
– Мы все люди. Были людьми, – поправился он. – А кто не решается на оборот, так и остается человеком. Как вы.
– Я человек не только по рождению, Паша. Но и по своему выбору. Я же сказал, что прошел Обряд.
– Вы остались человеком? После оборота?! То есть, после Обряда? Так не бывает.
– Считается, что так не бывает, – поправил его Игорь Львович, слабо улыбаясь. – Но в рамках человеческой церкви существует именно такой ритуал. Он и раньше не поощрялся, а теперь и вовсе запрещен.
– Все церкви запрещены, – заметил Паша.
– Да, – согласился Игорь Львович, – сейчас первый оборот проводят комиссары, ну да вы сами знаете. Так они выбирают, кто им нужнее в рядах защитников этой вашей революции. Служебные псы, в основном, конечно. А еще сейчас, как в любое военное время, большой спрос на Немертвых.
– Мертвяков? – Паша смотрел на профессора ошарашено. – Погодите, но разве… Мертвяками становятся, когда не могут пройти Обряд до конца. Когда душа твоя остается на Калиновом мосту, так обратно и не переходит. Со страху то бывает или еще отчего. А в явном мире остается одно тело, вроде как пустая оболочка. Вот и получается, вроде с виду живой – но мертвяк.
– Паша, – поморщился Игорь Львович, – не думал, что вы будете повторять эти суеверия. Явь-Навь, Калинов мост… Бабу Ягу еще вспомните, как метафору куратора. Впрочем, так, конечно, наглядно. Но мне казалось, вы с вашим опытом и …э… знакомствами в нынешней правящей верхушке, уже давно догадываетесь, что необходимое количество Немертвых определяется текущей ситуацией и регулируется властью. Предполагаю, что сейчас это Особый отдел под управлением, разумеется, Возрожденных.
Он замолчал.
И Паша молчал, растерянно глядя прямо перед собой.
Пазлы – есть такая игра. Аська сама делала для Лешека. Рисовала картинку, раскрашивала акварелью, потом разрезала на кусочки, чтобы Лешек сложил рисунок заново. Лешек сам не мог, просил помощи у Игоря Львовича или у Паши. У Игоря Львовича обычно получалось ловко – еще бы, он, поди, сам в детстве играл в такие яркие забавы. Это у Паши из игрушек была пара деревянных чурбачков да клубок ниток. Поэтому Паша, которому это все было непривычно, сперва и сам возился и ломал голову не меньше Лешека. Потом более-менее навострился.
И сейчас, растеряно уставившись в застиранную скатерть с пятном заварки – вместо которой ему опять мерещился запятнанный кровью кронштадский лед, Паша складывал пазл.
Составлял из отдельных кусочков, осколков, оборванных разговоров, случайно прочитанных документов цельную картину. И мурашки ползли у него по хребту, и рвался в горло звериный злой рык.
Он видел бледное лицо мальчика-Немертвого – и живые, полные боли светло-серые глаза. Грудь мальчика была пронзена штыком, кровь текла алым ручьем на серый лед. Мальчик не должен был помнить ничего из своей прежней жизни – потому что, считалось, личность его была уже давно мертва. Но он цеплялся слабеющими пальцами за Пашину руку и бормотал:
– Маменьке передайте, я хотел вернуться… Увидеть ее хотел, еще разочек. Я ее всегда любил, не забывал. Передайте. Передайте, курсант Александр Иващенко пал смертью храбрых, за революцию...
Глава 4. 1929. Павел
– Лошадь я поседлал. И еды собрал, как вы велели.
– Спасибо, Степан.
Петренко просветлел от похвалы – и тут же озабоченно нахмурился. Спросил тихо:
– А как же вы один, товарищ начдив? Сопровождение-то возьмите. Нельзя сейчас одному. Сказать ребятам? Я быстро.
– Не надо. Дело такое, Степа, мне одному надо ехать.
– Как же это, Павел Ефремыч? – жалобно спросил Петренко, – Нельзя никак сейчас одному. Время какое сейчас поганое, и место опасное. Волки тут так и шныряют, ребята недавно видали. А в лесах тутошних их, и вовсе, небось, полно. Давайте хоть я с вами поеду. А, товарищ начдив?
Петренко преданно заглядывал в глаза Паше, жалобно моргая рыжими ресницами, и его рябое лицо кривилось от страдания.
Петренко был хороший, верный пес, он бы никому не стал болтать лишнего. В принципе, его можно было бы и взять, но Паша не хотел, чтобы тот сгинул ни за что. Боец из Степана был аховый, и во время стычек, а тем более полноценных боевых действий, Паша держал его подальше, у обоза.
Петренко был добродушный безобидный дворовый пес, из тех, кому за самое большое счастье поваляться бездумно на солнышке, и чтоб детишки возились вокруг, таскали его за уши, трепали по мохнатому загривку. Своя семья у него погибла, дом сгорел, Петренко оказался на улице, бездомный, одинокий, растерянный – и никому не нужный. Наверное, он бы так и сгинул, попавшись какой-нибудь стайке диких озверевших бандитов, которых развелось сейчас полно. Время и впрямь, было поганое, и почему-то становилось все хуже и хуже. Сейчас было опасно не только людям, но и вот таким безобидным добродушным псам, как Петренко. Толку было от его клыков и когтей, если он не умел ни разозлиться, не нарычать на обидчика, не говоря о том, чтобы перегрызть ему горло. Теперь выживали только совсем озверевшие, кто не медлил ни секунды, перед тем как вцепиться в чью-нибудь глотку. Поэтому самое место Петренко было тут, под крылышком начдива, чистить сапоги, да седлать лошадей. Да приглядывать за беспризорными ребятишками, которых сейчас была прорва везде. Бойцы чуть ли не каждый день отлавливали малолетнего воришку, который пытался стянуть еды из общего котла или из обоза, да и в разоренных бунтующих деревнях хватало бездомных неприкаянных сирот. Паша велел всех их поручать заботам Петренко, и тот с удовольствием и энтузиазмом возился с одичавшими детьми – а часто, уже и зверенышами. Отмывал их, откармливал, приручал, шил одежду из рваных гимнастерок, придумывал обувку. И, кажется, был от этого занятия абсолютно счастлив. Огорчался и даже украдкой плакал только когда приходило время сдать очередную партию отмытых бездомышей в интернат – но тут уж делать было нечего, все-таки у Паши была под началом дивизия, а не детский сад. Впрочем, Петренко скоро утешался, как только находили очередного дикого беспризорника – а с этим задержек не случалось.
Когда на Пашу совсем уж накатывала лютая тоска – что хоть и вправду, оборачивайся волком и уходи в густые окрестные леса – он глядел на Петренко, счастливо квохчущего вокруг своих воспитанников, и на замурзанные мордочки испуганных детишек, заново привыкающих к человеческому облику и улыбкам. И его немного отпускало.
«Хоть что-то стоящее я в жизни сделал, – думал он: – Хоть кого-то спас».
– Спасибо, Степа, – от души сказал он и похлопал Петренко по плечу. – Но тут такое дело. Личное. Семейное. Мне одному надо.
Петренко недоуменно заморгал, но тут же на его лице отразилось понимание. Он закивал – и даже вдруг улыбнулся.
– Понял, товарищ начдив, – заговорщически прошептал он. – Никому ни слова не скажу. Могила.
Петренко, видно решил, что командир отправляется к любовнице. Так, пожалуй, было и лучше. Разубеждать его Паша не стал.
От расположившейся полевым лагерем дивизии Паша сперва отъехал потихоньку, шагом, и только потом, когда огни костров отдалились, пустил коня резвой рысью.
Конь настороженно прядал ушами и похрапывал. Про волков Петренко сказал не зря. Да, собственно, и маршал Ахчевский именно про волков и предупредил Пашу перед отъездом.
***
От разговоров с маршалом Паше всегда становилось не по себе. Что было, в общем, неудивительно. Рядом с упырями – то бишь, Воскрешенными, как на самом деле полагалось их называть – редко что чувствовал себя комфортно.
А про маршала Ахчевского говорили разное. В народе, конечно же, его представляли верным псом Революции. Еще в восемнадцатом его назначили командующим армии, и он полностью оправдал это назначение. Он был бесстрашный воин, умный стратег и тактик, талантливый полководец. Даже Игорь Львович, а уж на что ему трудно было угодить, маршалом Ахчевским почти восхищался. Но при том говорил, что одной из точных характеристик Ахчевского он считает отзыв одного французского офицера, в пятнадцатом году сидевшего с будущим маршалом в германском плену. «Не то, чтобы он был жестоким, просто не имел жалости».
– Это, Пашенька, видите ли, очень точная характеристика всех Воскрешенных, – объяснял Игорь Львович. – Или упырей, вампиров, вурдалаков, ночных тварей – по-простонародному. Мне, кстати, приходилось как-то слышать, в старых легендах еще название «тварь морготная» – это очень интересная формулировка, Пашенька. Идет она, видимо, от Моргота, мифического повелителя тьмы, по некоторым трактовкам – воплощения самой тьмы. Впрочем, я отвлекся. Так вот, самая чудовищная, иногда роковая ошибка – считать, что упыри способны испытывать привычные нам человеческие чувства. Поскольку внешне они умеют казаться похожими на людей, сохранять, так сказать, человеческий облик – но на самом деле, это все иллюзия, Пашенька.
– Говорят, – заметил Паша, – упыри только прикидываются человеками, но личина человеческая – только морок, а под ним – тьма ночная и мрак беспросветный. А еще в летучих мышей они вроде оборачиваться умеют… и в волков…
– Насчет летучих мышей и волков, конечно, вранье, – махнул рукой Игорь Львович, – а вот по поводу – морока – почти в точку. То есть, внешне, конечно, они и вправду, похожи на людей, и тело у них вполне человеческое, впрочем, с некоторыми дополнительными свойствами. Но внутри ничего человеческого у них уже нет. То, что мы называем душой, сознанием, личностью – все настолько отлично от привычного нам человеческого, что все попытки понять, что чувствуют, думают, и чем руководствуются упыри, обречены на провал. Конечно, поскольку все Воскрешенные были когда-то людьми – предположительно, что-то человеческое в них остается, а, возможно, сохраняется и вся прежняя личность, но заблокированная. Как бы спящая. Это тоже очень интересный и спорный вопрос, вроде сохранения личности у Немертвых. Потому что официально считается, что прежняя сущность у Немертвого умирает – простите за тавтологию – остаются с лучшем случае, так называемые, остаточные эманации. Но есть и другое мнение. Вот вы, Пашенька, мне рассказали про того Немертвого мальчика, и та история меня очень задела, я много над ней думал. Потому что существует неофициальное мнение, что при обращении в Немертвого личность не умирает, а как бы изолируется. Попадает в некую внутреннюю тюрьму, из которой не может выйти и не может контактировать с окружающим миром. Возможно, личность там впадает в анабиотический – или летаргический сон, подобие комы. А возможно – и это ужаснее всего – остается в сознании. Так, по отзывам некоторых очевидцев, переживших кому во время болезни, они осознавали окружающее, все слышали и видели, но при том не могли ни сказать ни слова, ни пошевелить пальцем. Представьте, себе, Пашенька, находиться внутри своего тела, как в тюрьме, не имея возможности им хоть как-то им управлять, и хотя бы говорить. Не иметь возможности дать знак, что ты жив, безутешным родственникам, рыдающим над неподвижным телом. А ведь бывало, что больных, впавших в летаргический сон, принимали за покойников и хоронили заживо. Представьте, что несчастные при этом чувствовали. Возвращаясь к Немертвым – я вот тут подумал, в связи с этим вашим мальчиком, который сумел с вами поговорить перед смертью, и, как оказалось, помнил свое прошлое… А что, если прежняя личность Немертвого тоже находится в подобии такого сна? Ужасно находиться внутри своего тела, которое не повинуется тебе и выглядит мертвым – но стократ ужаснее оказаться внутри своего тела, которое не слушает тебя, но повинуется кому-то другому. Выполняет чьи-то приказы. Марширует, стреляет из винтовки, колет штыком. Убивает. И поет бравурные революционные песни.
– Игорь Львович, вы что… вы это всерьез?
Паша ошарашено смотрел на профессора, надеясь, что тот улыбнется и скажет – да нет, конечно, Пашенька, это невозможно, это просто абстрактная гипотеза. Но лицо Игоря Львовича было серьезным, печальным – и даже испуганным. Кажется, ему самому было страшно от того, что он говорил.
– Вы, Пашенька, – запнувшись, сказал он, и отвел глаза, – только, пожалуйста, никому этого не говорите. Даже Асе. Ей – тем более. И, боже упаси, вашим коллегам. Потому что если мои слова каким-то образом дойдут до Воскрешенных… Я боюсь, что не пощадят никого. Ни вас, ни меня, ни Асю с Лешеком. По-хорошему, мне нужно бы молчать о моих догадках, но это слишком чудовищно, чтобы я мог это держать в себе. Если это так, с этим нужно что-то делать, но я пока не знаю – что.
– Подождите, – прервал его Паша, – так ведь как раз, наоборот, нужно об этом рассказать! Если никто не знает, никто и не пытается как-то спасать этих Немертвых! Считается ведь, что их и невозможно спасти – поскольку, по сути они уже почти мертвы, душа их мертва, только тело живо, да и то, пока ему велят дышать, есть и отдыхать, чтобы не упасть замертво. Пока чужая воля велит им это делать. Но если все не так, если душа спит, или, как вы говорите, заперта – тогда можно…
– Пашенька, голубчик, – Игорь Львович покачал головой, глядя на Пашу со скорбью и сочувствием. – Неужели вы думаете, что если это так, Воскрешенные ничего не знают?
– То есть… упыри знают… и скрывают ото всех?
– Более того, – Игорь Львович вздохнул, – я предполагаю, и я вам уже это говорил, что Воскрешенные имеют отношение как минимум, к регулированию количества Немертвых, а возможно, и, собственно, контролируют процесс обращения в Немертвых.
***
Тот Немертвый мальчик не шел у Паши из головы. Особенно после разговора с Игорем Львовичем.
Несколько раз ему это снилось – грязный окровавленный крондштадский лед, бледное лицо Немертвого мальчика – и живые, полные боли светло-серые глаза. И срывающийся шепот:
– Маменьке передайте, я хотел вернуться… Увидеть ее хотел, еще разочек. Я ее всегда любил, не забывал. Передайте. Передайте, курсант Александр Иващенко пал смертью храбрых, за революцию...
Паша разыскал ее адрес. Это оказалось непросто – все личные дела Немертвых передавались в особый отдел под управлением Воскрешенных. Добраться туда стоило Паше немало усилий, в том числе – и это было самое противное – задушевного разговора с Цепешем.
Игорь Львович рассказал, кто такой был этот Цепеш, а заодно про то, что у Воскрешенных во время ритуала обретения сути – то бишь, собственно, при воскрешении – принято отказываться от прежнего, человеческого имени, и брать другое. Многие брали себя имена кумиров, разных знаменитых упырей, исторических деятелей и королей.
Упырь, выбравший себе имя чудовища, руки которого были в крови не по локоть, а по самые плечи, не мог вызывать у Паши ничего, кроме омерзения.
Цепеш это, разумеется, чувствовал, а также понимал, что Паше от него что-то нужно, и потому он вынужден вести себя вежливо. Цепеш, кажется, всей этой ситуацией наслаждался и вымотал Паше всю душу, прежде чем отдал, наконец, адрес матери Иващено.
Паша, разумеется, про последние слова курсанта ничего Цепешу не сказал – помня про предостережение Игоря Львовича. Объяснил это тем, что мол, лицо увидел знакомое, а потом имя на шейной бирке прочел – и, правда, старый знакомец. И мать его, мол когда-то знал, потому и хочет сам весточку передать, по старому приятельству, утешить, чтоб она не так убивалась.
На первый взгляд, такая секретность вызвала недоумение – чего там прятать, личные дела каких-то желторотых мальчишек? Но после того разговора с Игорем Львовичем, Паша задумался. И хотя ему очень не хотелось верить, что Игорь Львович может быть прав – хотя бы частично – но секретность вокруг личных дел пацанов из бригады Немертвых только подтверждала слова профессора.
Елизавета Васильевна Иващенко выглядела значительно старше своих лет. Худая, даже высохшая, с глубокими морщинами на измученном лице и натруженными красными руками. Но странно, осанка у нее была королевской, и глаза, внимательно взглянувшие на Пашу настороженно и печально, светились умом и благородством. Поэтому язык не поворачивался назвать ее старухой. Странно, она догадалась, зачем он пришел, в первую же секунду.
– Вы… вы от Сашеньки? – дрогнувшим голосом спросила она.
И странно, здесь, в темной полуподвальной комнатушке, где все кричало о нищете – убогий топчан вместо кровати, ящики, покрытые подобием скатерти – вместо стола, перед этой бедно одето пожилой женщиной, Паша вдруг почувствовал трепет и уважение.
Будто стоял перед какой-нибудь аглицкой королевой в золотых палатах.
Стареющая, измученная горем и бедностью мама Сани Иващенко жила уже не на грани нищеты, а самой что ни на есть нищете. И шанса выбраться у нее, похоже не было.
Но несмотря на это, она сумела остаться человеком. Это было невозможно, невероятно – но это было так.
Кажется, Саня Иващенко пошел в свою гордую и очень сильную маму, тоже совершив невероятное. Тоже сохранив себя там, где это было невозможно сделать.
– Ваш сын, – глухо и торжественно сказал Паша, заставляя себя не отводить взгляд от ее наполняющихся горем глаз, – пал смертью храбрых за революцию. Вы можете им гордиться.
Он положил на серую застиранную скатерть деньги, тихо сказал:
– Александр собирался вам передать. Но не успел.
Она даже не взглянула на деньги. Спросила дрожащим голосом:
– Скажите, это вы были его командиром? Саша … хорошо служил? Мне передавали, что он… что он не сумел пройти обряд, что остался Немертвым, но я не верила… Саня очень смелый… был очень смелым…храбрым и сильным мальчиком… он ведь не мог стать Немертвым, правда?
– Александр Иващенко был отличным бойцом, – твердо сказал Паша. – Храбрым и верным. Он был живым. И он всегда помнил про вас. Просто не успел навестить. Время такое… тяжелое… – добавил он, тяжело вздохнув.
– Да, – бесцветно согласилась мама Немертвого Иващенко, – я понимаю.
Улыбнулась дрожащими губами, и по ее бледным щекам потекли слезы.
– Спасибо вам, товарищ командир, – тихо сказала она с искренней благодарностью, – что вы мне все рассказали. Я так рада, что он умер живым…
***
Игорь Львович сказал, что маршал Ахчевский вроде как, из бывших, из какого-то обедневшего рода. И вроде как из тех, древних, на чьих гербах – белое ангельское крыло.
– Это чего, – спросил Паша, – он тоже, получается, из ангельского рода? А верно говорят, что цари российские тоже были оттуда, из ангелов?
– Паша, голубчик, – поморщился Игорь Львович, – вы вот уже сколько всего повидали, военную карьеру сделали – шутка ли, в вашем возрасте уже начальник дивизии… а вы все, как маленький, в сказки верите. Что, встречали вы в жизни хоть одного ангела? А? Вот и я тоже не встречал, хотя и побольше вас живу.
– Значит, не существует взаправду ангелов? Точно? И не было никогда? – огорчился Паша.
Когда-то, еще в детстве, он задавал этот же вопрос отцу Иоанну. А тот ответил как-то путано. Мол, суть ангельская – или божественная, равно как и звериная, а также – темная – в каждом человеке сокрыта. Три части это одного целого. Три стороны единой человеческой души. А которой из них дать волю, от самого человека и зависит.
– А чего ж ангелов-то в нашей деревне нету? Ни одного? – спросил Паша.
– Если бы только в нашей деревне, – слабо улыбнулся отец Иоанн. И грустно вздохнул: – Ангелов, сын мой, нынче почти негде нету.
– А были?
– Во времена иные многое было по-иному, – туманно ответил отец Иоанн.
– А будут еще?
– Будущее, сын мой, я тоже прозревать не умею, разве что могу предполагать и надеяться.
Но от того разговора у Паши почему-то осталось впечатление, что ангелы на самом деле когда-то были, может, в древние времена. И если все хорошо повернется, и ангелам дадут волю, то в будущем они, может, тоже вернутся. Например, когда Паша вырастет.
Но Игорь Львович, верно, знал точнее. По крайней мере, про прошлое.
– Тогда откуда эти ангельские крылья на гербах? – не сдавался Паша. – И легенды. Вы же сами говорите, сказки обычно на основе реальных событий возникают, только украшаются придуманными подробностями. Ангельские крылья, что – эти придуманные подробности? Или на основе реальных событий?
– Паша, – вздохнул Игорь Львович, – ну сами подумайте, какому народу понравится, что им правят упыри? Твари из тьмы, которым только и надо от людей, что их кровь и жизнь? К таким правителям ничего, кроме страха, ужаса и отвращения, испытывать не будешь. Конечно, некоторые державы успешно строятся – и какое-то время существуют – на этом фундаменте. Но умные правители понимают, что это недолговечно. Отсюда все эти истории. Существование упырей отрицать бессмысленно, поэтому говорят – мол, да, есть и были упыри, но это плохие правители. А вот мы хорошие, из другого, ангельского рода. Крылья у нас не из тьмы, но из света, и желаем мы исключительно добра, счастья и благоденствия – всем и бесплатно. Сейчас народ, разумеется, не так наивен. Просто сказки про ангелов не пройдут – если этих ангелов вживую не предъявить, а это, как вы понимаете, невозможно. Поэтому запускают вот такие слухи – что мол, был когда-то ангельский род, но погиб, рассеялся в борьбе со своими антагонистами, но возрождение, однако, возможно, когда-нибудь в светлом будущем. А к светлому будущему идут, как известно, через тьму – помните, вы мне эту теорию объясняли? Вот мы и идем… через тьму. Долго и печально.
Одним словом, принадлежность маршала Ахчевского к ангельскому роду представлялась крайне сомнительной. А уж если поглядеть в его строгие, чуть навыкате, глаза, кажется, полностью залитые тьмой – буквально кровь стынет в жилах и перехватывает дыхание. И понимаешь, что он видит тебя насквозь, а будет охота – вывернет наружу, как перчатку, со всеми твоими скрытными мыслями и помыслами, страхами и жалкими тайнами. И ничего ты от него не скроешь, даже пытаться бесполезно.
Типичный упыриный взгляд – как говорил Игорь Львович, – незаменимое свойство правителей, уметь так смотреть.
…– Особенно же, Павел Ефремыч, – мягко сказал маршал, препарируя Пашу взглядом, – обратите внимание на волков. Их убивайте без промедления, жалости и разговоров. С волками договориться невозможно, и вообще, они бесполезны. Их нужно только уничтожать. С прочими же…зверьми… и людьми, если такие сыщутся, поступайте по обстоятельствам. Но крестьянский бунт должен быть подавлен в кратчайшие сроки, и продовольствие для нужд армии изъято и доставлено. Все ясно, товарищ начдив?
– Так точно! – вытянулся Паша. Но, повинуясь небрежному жесту маршала, опять принял позу «вольно».
– Товарищ маршал, – решился обратиться он, – а нельзя ли бригаду Цепеша перевести… куда-нибудь?
– Нельзя, – отрезал маршал. Сказал строго: – Немертвые, начдив, наша главная сила, учитывай это в тактических планах. В руководство Цепеша не мешайся, ты, главное, псами своими управляй. Я тебя над Цепешем поставил, потому что у тебя боевого опыта больше, да и твои псы другого плохо не примут. Но если ты недоволен чем – я ведь могу расклад и поменять.
Паша вздрогнул – перспектива ходить под началом Цепеша заставила его еще больше похолодеть.
– А Цепеш тебя, наоборот, хвалил, – заметил маршал, и сухо улыбнулся – глаза его, налитые тьмой, не поменяли своего выражения. – Ничего, думаю, со временем вы сработаетесь.
И вдруг спросил, улыбаясь еще шире:
– Ну, как ты сам, как семья?
– Спасибо, товарищ маршал, хорошо, – дрогнувшим голосом ответил Паша, гадая, к чему этот вопрос.
– У тебя жена вроде из бывших? – заинтересованно спросил Ахчевский. – Я слышал, редкая красавица. Ты ее береги, начдив. Время сейчас такое…
– Хорошо, товарищ маршал, – помертвевшими губами ответил Паша. – Разрешите идти?
И вышел на негнущихся ногах, дрожа всем телом, радуясь, что удержался, смог, остановил оборот – и не вцепился клыками в бледное маршальское горло.
«Если они попробуют тронуть Асю, – подумал они, – если они, я их всех…»
Но он, конечно, понимал, что если так повернется, он ничего не сможет сделать. Только умереть за нее и Лешека. И оставить их одних, беззащитными.
***
Паша свернул с широкой дороги на дорогу поплоше, с разбитыми колеями, с обочинами, заросшими высокой травой. Конь споткнулся – и тут же выправился, насторожив уши – из соседнего леска донесся волчий вой.
***
– Маршал сказал, волков, мол, сейчас стало много, – передал Паша слова Ахчевского Игорю Львовичу.
Профессор ни капли не удивился.
– Так всегда, Пашенька, происходит, – сказал он, – чем хуже времена, тем больше волков. Еще крыс, шакалов – и прочих тварей, которыми проще выживать. А людей при этом все меньше. Или их убивают одичавшие звери, или они сами оборачиваются в этих зверей. Не знаю уж, что хуже, так и так человеческое, как правило, в таких одичавших существах теряется безвозвратно.
– А к псам, я смотрю, вы уже лояльно относитесь, – усмехнулся Паша.
– Вас, Пашенька, я вообще безмерно уважаю. Вы своего зверя держите на коротком поводке, и я уверен, если бы не суровая служебная – и жизненная – необходимость, вы бы вовсе к звериной сути не обращались. Я же вижу, какой вы с Асей, и с Лешеком. Вы всегда с ними по-человечески. Вы с ними – человек, и самый лучший из тех, кого я когда-либо знал. И я прекрасно понимаю, Пашенька, что вы оборачиваетесь зверем, только чтобы защитить всех нас. Асю, Лешека. И меня, хотя, казалось бы, кто я вам?
– Друг, – ответил Паша, смущенный похвалами профессора. – Я надеюсь.
– Конечно, – ответил Игорь Львович, и его глаза под очками подозрительно заблестели. – Правда, какой из меня друг. От меня вам одни сложности…
– А как же ваш чай и оладьи? – хмыкнул Паша.
– Да, конечно, это бесценно, – согласился Игорь Львович, улыбаясь. – Как я забыл. Вы Пашенька, больше человек, чем некоторые люди. Потому что ведь хватает и тех, кто остаются людьми не по собственному выбору, а из страха этот выбор сделать. Из страха не пройти обряд, превратиться в Немертвого.
– Игорь Львович, вот вы мне как-то сказали, что вы прошли обряд – и остались человеком. А зачем?
– Что зачем? Остался человеком?
– Да нет же. Это я как раз понимаю. Но зачем проходить обряд, рискуя погибнуть, стать Немертвым – и все это без всякого результата, просто чтобы снова вернуться к тому же, что было?
– Ну как же Пашенька, почему без результата. Зачем, по вашему, вообще нужен обряд?
– Для познания своей сути. Выбора истинной ипостаси, – ответил Паша, пожав плечами. Он не понял, вообще, к чему был вопрос, если ответ на него очевиден и известен всем.
– Именно, – подтвердил Игорь Львович. И посмотрел на Пашу с непонятным ожиданием.
– То есть, вы выбрали остаться человеком? – уточнил Паша недоуменно.
– Я выбрал быть человеком, Пашенька. Я отказался от звериной и упыриной сути.
– Но разве нельзя было сделать… ну просто так, без Обряда?
– В священных текстах нашей, человеческой религии, Пашенька, описан путь нашего бога. Он родился как сын человеческий – и одновременно, сын божий. Он умер человеком – и воскрес потом человеком. И богом – одновременно. И когда он выбирал свой путь, у него были всякие искушения. Соблазны. Более простые и легкие пути, которые вели к богатой или, наоборот, спокойной жизни. Диавол – он же порождение тьмы, первый упырь и главный над всеми упырями – водил его на вершину горы и показывал весь мир. Предлагал – хочешь, сделаю тебя властителем мира? А потом и Зверь искушал его сытой и полной удовольствий жизнью. Но сын человеческий эти искушения преодолел. Потому что цена за это была – его, человеческая душа. Во время обряда мы все проходим этот путь. Искушений выбрать более простую дорогу. Стать одним из упырей – и властителей мира. Или зверем – и беспечно уходить от проблем в примитивную звериную жизнь. Или стать человеком, сохранив душу. Человеком, у которого всегда в его собственных руках выбор его судьбы.
– Подождите! – прервал его Паша, – но как это вообще может быть? Разве во время обряда вообще что-то выбираешь? Все ведь решено заранее! Ты идешь туда вместе с куратором – сейчас комиссаром, раньше священником, он ведет тебя по пути, с одного берега – на другой, и тут главное – не забояться и не отстать…
– Пашенька, – улыбнулся Игорь Львович, – в том то и дело. Почему вы, думаете, человеческая церковь запрещена? И при старом режиме ее не поощряли, а теперь и вовсе за это полагается тюрьма или расстрел? Потому что в церкви звериной ты идешь следом за священником-зверем и выбора у тебя нет – только умереть и возродиться первым оборотом, уже в звериной шкуре. Детали таинства Воскрешения у упырей держатся в тайне, но поскольку существует строгий отбор кандидатов, а также сопровождение время ритуала тем же куратором – предполагаю, что в целом, обряд схож со звериным. Но обряд в традициях человеческой церкви предполагает выбор. Никто не ведет тебя за руку. Ты выбираешь сам. И можешь выйти из обряда, кем угодно – вампиром, зверем – или человеком.
Паша растеряно смотрел на Игоря Львовича.
– Правда? – спросил он, – разве это так может быть? Но почему об этом никто не знает? Я бы, может, тоже хотел выбирать… И… что, вот, например, получается любой может стать упырем? Они же своих отбирают, вы сами говорили?
– Вот упырем вообще проще простого стать, – махнул рукой Игорь Львович. – Была бы охота. Но если конечно, это знать. Я ведь сказал вам, что это знание запрещенное? И за наши разговоры, Пашенька нас с вами могут расстрелять, если узнают. Так что вы уж молчите. Вообще, у меня есть предположение, что обряд изначальный – чистый обряд, в том виде, в котором он был когда-то изобретен – либо же подарен человечеству – был именно таков, как я вам рассказал. С возможностью свободного выбора. В этом и был его смысл. Выбирать самому. А не идти слепо следом за кем-то. Но со временем его исказили, изменили те, в чьих руках была власть и возможность это сделать. Представьте, как удобно с точки зрения правителя решать заранее, кем станут твои подданные. Кого ты хочешь видеть служебным псом, кого – упырем, а кого – полностью послушным твоей воле Немертвым.
– Подождите, но тогда получается, что вы – и те, кто остался человеком – может выбирать заново? Получается, для вас это может быть не окончательный выбор?
– Паша, – Игорь Львович задумался, – я полагаю, что невозможность повторного выбора ипостаси – это тоже один из предрассудков, который, впрочем, активно поддерживается действующей властью. А еще один предрассудок – о невозможности выбора без стандартного обряда. Потому что есть довольно много свидетельств спонтанного оборота, когда в изменяющихся сложных обстоятельствах человек выбирает, скажем так… более удобную форму для выживания… Или вот вам пример повторного оборота – волки, про которых вы говорите. Точнее, ваш маршал.
– Волки? Но при чем здесь повторный оборот? Да, подрастающие дети выбирают волчью суть, потому что такое сейчас время… Сложные обстоятельства, как вы говорите. Потому что волком проще выживать, вы же сами говорили.
– Нет, Паша, не только. Маршал ваш, видно умолчал, что в волков превращаются бывшие псы. Те, у кого отняли последнее ваши отряды продразверстки. Те, кто лишился дома и семьи. У кого забрали все. Им теперь не во что верить, некому служить. Им остается только обернуться дикими зверьми – и бежать в леса.
***
Паша слушал волчий вой, и думал о том, кто там сейчас, среди этих волков. Бывшие крестьяне, потерявшие дом, семью и прежнюю жизнь? От отчаяния озверевшие так, что в них не осталось почти ничего человеческого. Несчастные одинокие звери, которые, возможно, тоскуют по бывшей человеческой – или собачьей сытой жизни – но не могут уже вернуться назад. Звери и люди, искалеченные в мясорубке нынешнего тяжелого времени. Которых маршал Ахчевский велел убивать без жалости и сомнений.
Паша повернул коня на неприметную тропинку – решил срезать путь через поля. Слева внизу блеснула серебристая лента реки. Места начинались знакомые, исхоженные вдоль и поперек. Вон туда, на излучину, бегали купаться с ребятами. А там, ближе к лесу – холмы, где отец Иоанн ходил собирать травы. Потом они сушились у него, душистыми пучками привязанные к потолку, и нежный травяной дух плыл по дому, обещая будущий горячий ароматный чай в промозглые осенние вечера, и задушевные разговоры до позднего вечера возле горячей печки…
Паша возвращался домой.
***
Сперва он решил, что ошибся дорогой.
Место, вроде было похоже. Холмы, лес, излучина на реке. Даже тропинка через поля вилась так же, как раньше, ныряя в лощину, заросшую орешником, на дне которой бормотал маленький ручей. Вдоль этого ручья – и на склоне – в грибные времена бывало полным-полно крепких, с толстой ножкой, боровиков.
Места были те. Только вот деревни не было на месте. Только обгорелые давно остывшие развалины.
Паша ехал через эти черные развалины, скупо освещенные лунным светом, и растеряно озирался. Ему казалось, что где-то ошибся по дороге, не там свернул. И попал – в другой мир? Ведь не могло же так получиться, что дом, в котором он не был больше десяти лет, из которого сбежал пятнадцатилетним мальчишкой – и куда теперь возвращался командиром дивизии – не мог же этот дом просто перестать существовать?…
Вместо двора – и самого родительского дома – была теперь пустошь, усыпанная обломками горелых бревен.
Из всех построек выстоял только сарай – и то, частично, крыша справа провалилась, в прорехе светилось звездное ясное небо.
Паша остановил коня, немного подождал оглядываясь, потом, все-таки, спрыгнул на землю. Он не знал, что надеется тут найти.
Позвал в темноту сарая:
– Эй, есть тут кто живой?
И еще раз огляделся.
Конь нервно перебирал ногами, всхрапывал, тряс головой. Видно, чуял кого-то в темноте. Волков? Крыс? Бывших крестьян, обернувшихся дикими зверьми, чтобы выжить?
– Батя! – опять позвал Паша. – Маманя! Семен! Люська!
«Как же так – растеряно подумал он: Как же так? Неужели… никого не осталось?...»
Странно, даже проехав столько разоренных деревень, сожженных домов, Паша даже мысли не допускал, что с родительским домом может быть то же самое. За все эти годы он мысленно много раз возвращался домой, но всякий раз дом был именно таким, как он его оставил. Маманя возилась в огороде, сестра кормила кур, а брат вместе с батей правили крышу. Мирный спокойный день, один из редких дней, когда родители не собачились сами, и не гавкали на детей. Паша специально вспоминал именно его. И в этот же день собирался когда-нибудь вернуться. Но ничего не вышло.
Он стоял на пепелище бывшего дома. На развалинах прежней жизни. И не было вокруг никого живого. Только вдалеке, за рекой, выли волки, когда-то давно бывшие людьми.
Но тут вдруг в густой тени от сарая что-то шевельнулось. Пашин конь захрапел – и прянул в сторону. А сам Паша одним ловким движением вскинул винтовку, передернул затвор, и крикнул в темноту:
– Стой! Стрелять буду! Бросай оружие, выходи по одному! Человеком выходи, зверей убиваю без разговора!
– Павлуша, – проскрежетало из темноты, хрипло и картаво – будто пес с усилием вспоминал человеческую речь, и впервые за долгое время пытался говорить, а не лаять: – не стреляй, сынок…
У Паши перехватило горло.
– Батя? – недоверчиво пробормотал он.
Из тени медленно, опираясь на стену и подволакивая ногу, медленно выходил сгорбленный неопрятный старик. Несмотря на человеческий облик, он напоминал взлохмаченного больного старого пса. Всклокоченная борода, давно нестриженные волосы, неуверенные рваные движения.
– Точно ли ты это, Павлуша? – спросил старик, запрокидывая вверх морщинистое лицо. – Ослеп я, не вижу тебя. Но чую, будто это ты. И в голосе будто знакомое, хотя пацаном ты совсем был, когда ушел-то от нас… И наших всех ты звал, значит, не чужой.
– Где они все? – спросил Паша дрогнувшим голосом, уже зная ответ. – Мама, Степка, Люся?
И увидел, как сморщилось лицо старика, и как потекли по его щекам слезы, блестя в лунном свете.
– Нету никого, Павлуша. Сгинули все. И все – сгинуло. Ничего у меня не осталось… И я скоро за ними пойду… только вот как специально тебя дожидался, Павлуша. Слава Господу нашему, привел тебя вовремя, направил твой путь, уберег тебя по дороге, не дал адским псам и тварям морготным до тебя добраться…
– Кто там еще? – крикнул Паша, перебивая невнятное бормотание старика, и снова вскинул винтовку в темноту.
– Не стреляй, Павлуша, заради Господа, – испуганно вскрикнул старик. – Погоди, я их сам позову. Только не стреляй. Не может она человеком выйти, а ты сказал – зверей убьешь без разбору… но она не может…
– Кто? – рассердился Паша, – кого ты там от меня прячешь… батя? Какого зверя?
Ему было трудно назвать этого незнакомого сгорбленного заискивающего старика отцом.
– Не зверя, – забормотал старик, – что ты, Павлуша… Внучки там мои, девочки… Степкины дочки. Близнецы. Тонька и Зойка. Сейчас я их позову… Только заради бога, не стреляй, Павлуша… Зойка не может человеком-то выйти… Девочки! – крикнул он надтреснутым голосом, оборачиваясь, – слышали? Выходите, не бойтесь! Это дядя ваш родной, Степкин брат, сыночек мой младший. За вами он приехал, глядите! Спасет вас отсюда! Еды он вам привез, покушать, идите!
И, повернувшись к Паше, старик спросил приглушенно:
– Еда-то у тебя есть какая, Павлуша? Зойку иначе не выманим. Оголодали они, последние гнилые овощи еще позавчера подъели, а больше уже и нет ничего…
– Есть, – растеряно сказал Паша.
– Вот и ладно, – обрадовался старик, заулыбался щербатым страшным ртом, – девочки, идите, тут еда настоящая, вкусно! Дядя Павел вас сейчас угостит, накормит досыта!
Паша смотрел, как они медленно, по шажочку выступают из темноты, блестя настороженными глазами. Две маленькие тощие фигурки. Одна – человеческая, вторая – сгорбленная, будто изломанная, жуткая. Не то уродец, не то звереныш.
Старик, обернувшись к Паше, сказал приглушенно:
– Удерживает она ее, слышь. Как отпускает, та совсем звереет, говорить перестает, человеческую речь разбирать. Только пищит и визжит, ровно бешеная крыса. Прячется в развалинах, найти не можем. Только на сало и голос Тони выходит, и то не сразу. А сало, вишь, закончилось, берегли последнее для Зойки, но как в крайний раз вырвалась – сожрала все. Насилу поймали. А Тонька-то вовсе давно ничего не ела, вишь, шатается уже, забор сквозь нее видать. И спать боится – чтоб Зойка не сбежала во сне. Сбежит – в другой раз уже верно и не найдем…
Паша смотрел на испуганных сестричек, жмущихся друг другу – звереныша и человеческую девочку.
Надо же, подумал он, – Степкины дети. Вон оно как…Близнецы… Человек – и зверь.
Вспомнил, что говорил Игорь Львович про спонтанный оборот. Про наше поганое время, когда человеком – не выжить. Когда даже псы оборачиваются шакалами или волками, теряя все человеческое.
И Паше вдруг сделалось страшно. «А я-то сам, – испуганно подумал он. – Как долго еще удержусь? Смогу ли и на этот раз вернуться к Асе – человеком?»...
– Сынок? – позвал старик хрипло и встревожено. – Тут ты еще, Павлуша? Али нет?
И Павел увидел, как плывут черты его лица, превращаются в звериную морду. И как зверь шевелит ноздрями, принюхиваясь, поводит головой во все стороны, моргая слезящимися глазами и настораживая заострившиеся уши.
– Батя, – позвал он, – батя!
Стараясь говорить спокойно и ровно, как и нужно обращаться к испуганным зверям.
– Тут я, – он шагнул вперед и взял осторожно дрожащую отцовскую ладонь, почти превратившуюся в лапу.
– Кто ты? – вдруг строго спросил отец, повернувшись и уставившись неподвижно на Павла слепыми глазами. – Не узнаю я тебя.
У Павла мурашки покатились по спине. Он вспомнил, о чем только что думал. Какой вопрос сам себе задавал. Что, отец мысли его прочитал? Как? Кто он тогда сам такой, этот больной слепой старик?
«Нет, глупости – решил Павел, – ничего тут нет особенного. Просто он почуял моего зверя. Незнакомого, чужого. Ведь батя совсем другим меня запомнил. Еще мальчишкой. Человеческим ребенком».
И вдруг, в один миг его накрыло памятью о прежних днях. Будто ушат ледяной колодезной воды опрокинулся на макушку. Аж голова закружилась и перехватило дыхание.
Вспомнил себя в двенадцать, как прятался от родительских склок в тихом доме отца Иоанна. Как замирал перед иконой прекрасной Богоматери, растворялся в свете и тепле ее нежного взгляда. Как слушал отца Иоанна. Как, пропитавшись насквозь этим покоем и счастьем, чувствовал себя уже не испуганным зверенышем, но кем-то иным. Невесомым и будто нематериальным. Неуязвимым для прежних страхов. Существом из света и воздуха, не равным той Богоматери – нет, куда ему, но все же в чем-то подобным ей. Способным когда-нибудь стать – нет, конечно же, не таким, как она. Тем, кем она его видела. Кому была адресована ее нежная улыбка и взгляд, полный любви. «Я стану – обещал тогда Павлуша, – стану непременно, вот увидишь».
Воодушевленный, он возвращался домой, и некоторое время рычание и звериные лики родных не пугали его, не имели над ним власти. Пока он помнил ее лицо, улыбку – и свое обещание.
…– Сынок, – дрожащие пальцы сжали Пашину ладонь. Батя, кажется, успокоился, черты его лица теперь совсем походили на человеческие. – Поблазнилось мне, – пробормотал он виновато, – будто не ты, а зверь какой тут.
Паша вздрогнул. Зверь. «Так и есть, батя – хотел ответить он, но промолчал. – Зверь. Не выполнил я обещание. Стал зверем. Как и все вы. А ты-то меня еще человеком помнишь, вот и не узнаешь»…
– Тут я, – глухо сказал он, – твой сын.
– Вот и ладно, – отец улыбнулся – заискивающей, жалкой улыбкой. – Хорошо, что ты вернулся за нами. Хорошо, что не бросил… как они все…
Паше стало горько и тошно.
Этот старик…чужой, в сущности, старик, ведь никогда раньше не любил Пашу. В раннем детстве вытаскивал его из укромного уголка за печкой, куда маленький Паша прятался от родительских свар. Удерживая за шкирку, как звереныша, рассматривал сына страшными, диковатыми, с волчьей прозеленью, глазами. Паша зажмуривался, не выдерживая этого взгляда. Отец презрительно бормотал: «щенок трусливый», отшвыривал его в сторону, бросал едко матери: «мой ли это сын, шалава, кошка драная, или нагуляла с кем?». Мать орала в ответ: «Сам-то, кобель старый, помолчал бы! Кто давеча к вдовой Машке за самогоном ходил, да сгинул на полдня?!» – и шипела, растопыривая уже не руки – лапы с острыми когтями. Батя утробно рычал, сверкал звериными глазами, и родительская ссора вспыхивала наново. Паша, радуясь, что про него забыли, потихоньку отползал обратно, в спасительный угол. А после, когда он подрос, батя уже не щенком его звал – а всегда только «ублюдком», да «выродком». Но тогда Паша уже приспособился из дома убегать, иной раз только и возвращался, чтоб переночевать, да опять уйти с рассветом.
А в пятнадцать лет и вовсе ушел, даже не попрощавшись ни с кем, кроме отца Иоанна. Тот был его настоящей семьей, настоящим отцом. Отец Иоанн его сперва отговаривал, но после, увидев, что без толку – благословил. А потом крепко обнял и сказал, тяжко вздохнув:
– Молодость чужой опыт не принимает. Своих ошибок вам наделать надобно. Свою горечь испить. Чистая у тебя душа, Павлуша, сбереги ее. Это главное. Таким, как ты, всегда тяжелее. Среди волков жить, и самому волком быть. А ты все ж не становись волком-то, Паша. Сбереги душу свою человеческую. А как почувствуешь, что невмоготу самому больше, с человеческим лицом среди звериных ликов – возвращайся. Я тебя ждать буду. Мой дом всегда для тебя открыт. Помни об этом.
Ряса отца Иоанна пахла ладаном, свежей травой и будто летним ветром. Ни человеческого, ни тем более звериного телесного духа не было. Будто отец Иоанн сам не из плоти состоял, а из света и воздуха, слов и смыслов своих замысловатых притч и историй из старых книг, мерцающих в полумраке лампадных огней и отсвета на прекрасном лике Богоматери. Будто даже и не человеком он был – а духом или ангелом, про которых он столько рассказывал. А глаза его, наполненные небесным светом, смотрели на Пашу понимающе и печально. Видно тогда уже отец Иоанн предвидел то, что с Пашей произойдет.
Как романтический лик Революции, мнившийся Паше тогда воплощением прекрасного лика Богоматери, превратится в озверевшую морду хищника с оскаленной пастью, рвущей без разбору и своих и чужих. Как светлое будущее обернется кровавым, грязным и страшным настоящим.
А может и то, что сам Паша обернется – сперва служебным псом, по призыву своей прекрасной и страшной Революции, а после… после – загнанным измученным зверем, который бы уже давно махнул за красные флажки и ушел на волю – но нельзя. Потому что за спиной Ася и Лешек. Ну и Игорь Львович, что уж там. Те, кого надо защитить. Любой ценой. Ценой своей жизни, смерти или чистой человеческой души.
– Сынок… – опять позвал батя, слепо озираясь. – Тут ты еще? Не чую я тебя.
Паше вдруг захотелось уйти. Отступить потихоньку, звериной легкой походкой, и оставить тут этого чужого, в сущности старика. И обломки своего детства, о котором ему теперь слишком больно вспоминать.
А потом он увидел, как на него смотрят близняшки. Одна – звериными глазами, другая – человеческими. Тоня и Зоя. Он не запомнил, кто из них кто. Но у обоих в глазах были одновременно страх и надежда.
Человеческая девочка крепко держала за руку-лапку девочку-звереныша. «Удерживает она ее, слышь. Как отпускает, та совсем звереет, говорить перестает, человеческую речь разбирать. Только пищит и визжит, ровно бешеная крыса. Прячется в развалинах, найти не можем. Только на сало и голос Тони выходит, и то не сразу. А сало, вишь, закончилось, берегли последнее для Зойки, но как в крайний раз вырвалась – сожрала все. Насилу поймали. А Тонька-то вовсе давно ничего не ела, вишь, шатается уже, забор сквозь нее видать. И спать боится – чтоб Зойка не сбежала во сне. Сбежит – в другой раз уже верно и не найдем.»
Тоня. Человеческую девочку звали Тоня. Она выглядела и вправду, более изможденной, бледной и измученной, чем сестра.
Паша вздохнул. Остановил уже было начатый шаг. Повернулся к племянницам. Улыбнулся – надеясь, что получилась все же улыбка, а не оскал. Сказал мягко:
– Ну что застыли там? Идите, ужинать будем.
***
Зоя-звереныш ела жадно, глотала кусками, давясь. И быстро оглядывалась по сторонам, иногда зло скалясь в Пашину сторону, но потом, опомнившись, виновато и испуганно вжимала голову в плечи, заискивающе ему улыбалась, старательно пряча острые зубы, и снова набрасывалась на еду.
Тоня ела аккуратно и немного неловко, одной рукой. Вторая рука то поглаживала Зою по плечу, то придерживала ее за тощую грязную лодыжку.
– Отпусти, – предложил Павел, – сейчас-то можно.
Тоня быстро мотнула нечесаной головой.
– Не, дядь Паша, – тихо сказала она, не поднимая глаз, – когда жрет, она шибко крысится. Сало цапнет – и ходу, не найдете ее.
Тоня вдруг отвернулась, забыв про свой бутерброд. Зоя тотчас потянулась к нему, зажав в грязном кулаке остатки своего хлеба – и цапнула бутерброд сестры прямо зубами. Урча, торопливо принялась запихивать его себе в рот, помогая руками-лапами с острыми коготками. Тоня даже не попыталась отобрать свою еду у сестры, просто разжала пальцы. Они так не первый раз, – понял Паша, глядя на них с ужасом.
– Простите нас, – вдруг тихо пробормотала Тоня. И Паша увидел, что она плачет. – Простите.
Зоя, торопливо дожевывая бутерброд, испуганно заскулила и дернулась. Но Тоня держала крепко, хотя ее плечи вздрагивали, а лицо кривилось от плача.
Паша растерялся.
Потом резким движением – Зоя рванулась было в сторону, но не успела – обнял обеих сестер, прижал к себе.
– Тихо, – сказал строго, – тихо. Не рыдать, не скулить. Не кусаться! Фу!
Он осторожно разжал острые Зоины зубы, впившиеся ему в предплечье.
– Зойка! – испуганно воскликнула Тоня. А потом сказала удивленно, шмыгнув носом: – Глядите, она вас слушает, дядь Паш. И не сбегает. А деда сразу цапает, как он ее усмирить хочет или поймать.
– Он, поди, псом ее ловит? – спросил Паша.
– Ага. А как вы…
– Крысы собак боятся. И вообще, других зверей. Стаей только нападают.
Он покосился на присмиревшую Зою, вдруг представив стаю таких озверевших голодных детишек. А ведь полно таких – вдруг подумал он, – да я сам видал. Вон, Степану в детсад каждый день таких подбираем.
– А ведь крысой-то, и верно, сейчас проще, – пробормотал он, глядя на Зою другими глазами. – Выживать – проще.
И озноб защекотал спину. Мы это сделали – подумал он. Мы, взрослые, это сделали со своими детьми. Заставили их превращаться в крыс, чтоб уцелеть.
Во рту стало кисло. Он вдруг припомнил свои слова, глупые, мальчишеские «Это необходимые тернии, по которым надо пройти, чтобы добраться до светлого пути…»
А Игорь Львович тогда ответил: «Запомните, молодой человек, путь, на котором людей вынуждают становиться зверьми, ни к чему хорошему привести не может. В частности – ни к чему светлому».
«Не только мы сами стали зверьми – подумал Паша, – по своему выбору. Но и детей лишили настоящего, человеческого детства. Превратили их в одичавших зверенышей, вынужденных выживать».
– Вот и деда так сказал, – подтвердила Тоня, немного удивленно посмотрев на Пашу. – Сперва он только гавкал – мол, отродье в моей семье, никогда крысенышей не было. А потом увидел, какая Зоя быстрая и хитрая, что он ее поймать не может, и сказал – мол, так и лучше. Сейчас так лучше. Да, дядь Паш?
Позже осоловевшая от еды Зоя уснула. Во сне ее звериная мордочка расслабилась, приобрела почти человеческие черты. Блестящие от сала губы сложились в мечтательную улыбку, и она стала похожа на обыкновенную человеческую девочку, которой снятся чудесные сказочные сны про красивые платья, принцесс и белых котят. И теперь она сама цепко держала тонкими пальчиками руку сестры. Будто теперь, когда все хорошо и можно немного пожить человеческой сытной и спокойной жизнью, Зоя сама уже не хотела становиться крысой.
А Тоня тоже улыбалась, глядя на нее.
– Как ты сама-то осталась человеком? – спросил Паша.
Лицо Тони опять стало напряженным, и он тотчас пожалел о своем вопросе.
– Мы всегда вместе были,– немного помолчав, все-таки ответила Тоня. – А тут… В деревню красные пришли. Или белые. Или бандиты какие. Я их не различаю. Они все за одним приходили. Еду отбирать, скотину. Мужиков на войну забирать. Или убивать, если не шли или еду не давали. А девок… Мамка нас всегда в подполе прятала, хотя мы и мелкие еще. А тут не успела. И батя не успел зерно спрятать, последнее. Он не хотел отдавать, сказал, последнее, детям есть нечего, не пущу, хоть шашками рубите. Они и порубили его. А потом – мамку. Она прямо нам к ногам упала, мертвая. Я испугалась, двинуться с места не могла. Меня Зойка спасла, потащила за собой. Бормотала все – молчать и прятаться, молчать и прятаться. Так мамка нам обычно говорила, когда в подполе велела сидеть. А в тот раз Зойка вроде как вместо нее была. Так мы и переждали. А потом, когда все ушли, оказалось, что Зойка уже – такая. Она даже хотела и от меня убежать – и спрятаться. Я насилу удержала. Потом к деду ее привела. С тех пор мы тут, с ним.
Тоня говорила все медленнее, глаза ее слипались. Потом она зевнула, привалилась было к Пашиному плечу, но тут же встрепенулась, тревожно глядя на сестру.
– Ты спи, – сказал ей Паша, – а я ее покараулю. Разбужу тебя, если что.
– Спасибо, дядя Паша, – с искренней благодарностью сказала Тоня. – Ты ведь за нами приехал, верно деда говорит? Ты нас увезешь к себе, и там все будет хорошо? И с Зойкой тоже станет хорошо, как раньше? А с остальными? Деда говорит, это потому, что время сейчас такое…нужно его как-то пережить…
– Да, – сказал Паша, погладив дрогнувшей рукой ее узенькие худые плечики, – это пройдет… уже совсем скоро пройдет… такое поганое время, когда крысами – лучше.
И опять прижал девочку к себе, чтобы она не увидела его глаз. Чтобы не поняла, что он лжет.
***
– Ты вот чего, сынок, – сказал батя потихоньку, когда обе сестры заснули. – Ты их отведи к отцу Иоанну, убежище у него там, в лесах. Я все сам хотел, да, вишь, не хожу почти, а одних девчонок отпускать боязно – и заблукают, да и в лесу неспокойно сейчас – волки. Я дорогу-то тебе покажу, тропка там есть…
– Отец Иоанн? – изумленно спросил Паша.
– Помнишь его? Ты все пропадал у него, когда маленький-то был, будто тебе в родном доме не сиделось, – с обидой сказал отец.
«Надо же, – удивленно подумал Паша, покосившись на отца, – а я и не знал, что он вообще замечает, что я уходил куда-то. Думал – ему плевать».
– Помню, – спокойно сказал он. – Неужто он еще тут?
– Так ведь перед тем, как все это началось, налеты эти, то бандитские, то революционные, еще до того, как деревню-то пожгли, он, Иоанн-то, будто чего почуял, звал всех уходить, или хотя бы детей спасать. Многие ему поверили, с ним пошли. Надо было Зойку-то с Тоней еще тогда с ним посылать, но кто знал. А как мы уже тут втроем остались, с девчонками, нужно было как-то их уговорить потерпеть, Тоне-то совсем тяжело приходилось. Ну вот, я им про тебя и придумал, мол, есть у меня еще младший сынок, Павлуша, ваш дядя, он за вами и приедет. А ты, вишь, как почуял это – взял, да и приехал! Ты уж не сердись, Павлуша, я-то понимаю, куда тебе с ними возиться, особенно – с Зойкой. Но ты уж пригляди за ними, жалко девок, малые совсем. Отведи к отцу Иоанну, он, небось, не откажет, он, говорят всех кому помощь нужна, принимает.
– Я тебя, батя, тут одного не брошу. С нами тогда пойдешь.
– Да куда мне, – махнул рукой отец, – я уж старый пес, слепой и калечный. Только и держался пока, не помирал, что девчонок нельзя одних бросить. Да и не дойду я.
– Доедешь, значит. На лошадь тебя посажу. Она у меня приученная, псов не боится. Но ты все одно, лучше человеком быть постарайся.
– Спасибо тебе, сынок, – голос старика дрогнул, – отвык я человеком-то, ради Тони старался совсем уж не озвереть, чтоб она одна-то совсем не осталась. И вот сейчас с тобой рядом сижу – и вроде, как и ничего, держусь. А ты, сынок, вроде начальником стал? По форме-то я почуял, по погонам, как обнимал тебя…
– Командир дивизии я, батя, – ответил Паша.
– Ишь ты, – восхищенно протянул отец и радостно заулыбался, скаля щербатый рот, – я всегда знал, что из тебя, Павлуша, толк выйдет! Не то, что из Степки, бестолочи, упокой бог его душу, тот всегда только по девкам и гулянкам, а ты, Павлуша, вместо гулянок, все книжки читал, молодец!
Паша посмотрел на него удивленно, но ничего не сказал.
***
В убежище к отцу Иоанну дошли, на удивление быстро, по прямой узкой тропке через лес и небольшое болотце.
– Какое это ж тайное убежище, – недовольно пробурчал Паша, беспокоясь, будет ли тут, действительно, безопасно – и девчонкам, и отцу.
– Тайное-тайное, сынок, – уверил его отец, – иные, слышь, по нескольку дней блукают, покуда дойдут, а иные – кому сюда не надо – вовсе в болоте топнут. Видно он нас специально ждал, отец Иоанн.
Тоня, услышав отца, поглядела вокруг с восхищением – видно история про убежище, которое прячется в лесах как по волшебству, ее заворожила. Зойка цепко держалась за руку сестры, испуганно жалась к ней, и смотрела испуганно.
Паша в ответ на отцовские слова недоверчиво хмыкнул, но спорить не стал. Он сам всегда ждал от отца Иоанна каких-то необыкновенных чудес, поэтому в глубине души допускал, что тому под силу и лесные тропы заколдовать.
А отец Иоанн оказалось, и вправду их будто ждал. Стоял возле ворот, приложив ладонь ко лбу, заслоняя глаза от солнца – и глядел на Пашу.
А Паше вдруг стало не по себе. Он вдруг вспомнил прощальные слова отца Иоанна. Мол, сбереги, Павлуша, душу-то человеческую.
А Паша, получается, не сберег. Зверем возвращается. Служебным псом. Из тех же псов, что его родную деревню пожгли, сделали бездомными сиротами Зойку с Тоней.
А ну как, не примет его сейчас отец Иоанн? Отвернется. Скажет – уходи, зачем ты пришел? О чем мне со зверем говорить?
Паша подошел к нему на негнущихся ногах. Отец Иоанн смотрел внимательно – и вроде строго – из-за яркого света выражения его глаз было не разглядеть.
Паша стоял перед ним, ожидая приговора. Сердце ныло так, будто от слова отца Иоанна зависела вся дальнейшая жизнь.
Отец Иоанн покачал огорченно головой – сердце у Паши упало – а потом вдруг улыбнулся прежней своей легкой, будто ангельской улыбкой, и сказал с мягким укором:
– Что ж ты так долго шел, Павлуша? Заждался я тебя. Чай вон уже остыл, поди. Ну, идем, чего стоишь? – и, положив легкую ладонь на Пашино плечо, повел его за собой. Бросил мимоходом вдруг возникшей из ниоткуда женщине в сером простом платье: – Аглая, ты проводи девочек в купальню, пусть помоются, а старика, скажи, чтобы накормили.
И обратился уже к Павлу:
– Не беспокойся, Павлуша, все с твоими спутниками хорошо будет, иди спокойно, тебе самому надо дух перевести.
Убежище отца Иоанна было похоже на крепость – или даже на небольшой городок. Где-то стучали молотки и звенели пилы – там строили новые дома, в одном месте складывали сруб, в другом – мостили стропила под крышу.
– Народу много приходит каждый день, – пояснил отец Иоанн, заметив взгляд Паши, – жить им всем где-то надо.
В одном дворе опрятно одетая румяная девочка кормила кур, сыпала им зерно, подзывала протяжно «цыпа-цыпа» – и смеялась, когда куры с кудахтаньем принимались толкаться возле ее ног. За следующим заборчиком женщина неспешно полола огород, размеренно нагибаясь и выпрямляясь над грядками.
Эти картинки прежней, спокойной мирной и сытой жизни были настолько непривычными, невозможными сейчас, что Паша несколько раз приостанавливался. Озирался недоуменно, сомневаясь – не сон ли это все. Потом глядел на улыбающегося отца Иоанна, качал головой – и шел дальше.
Дом отца Иоанна был, как и тот, прежний, маленьким и скромным. И так же висели под потолком связки душистых трав. И так же вкусен был чай – с горчинкой зверобоя, сладостью полевой ромашки и свежестью мяты.
Будто Паша никуда не уезжал. Будто не было последних десяти с лишком лет.
– Ты, Павлуша, не терзай себя, – мягко сказал отец Иоанн, как и раньше, с одного взгляда разглядев, что у Паши на сердце. – Иной раз и приходится звериный лик примерить, потому что среди зверей с человеческим лицом выжить сложно, а то и вовсе – невозможно. Но это ведь не значит, что ты и душу свою в звериную оборотить должен. Иные-то, ведь сам знаешь, личины человеческие носят, но за теми личинами только тьма кромешная, пустота безвидная, да холод. А иные и под звериными ликами человеческую душу сохраняют. Твоя душа, Павлуша, до сих пор чиста и светла, я по глазам-то вижу. Изранена только она, да печаль и тоска на ней лежит, но это все со временем излечить можно. Давай-ка еще чаю тебе налью, это для уставшей души – первое средство…
Паша кивнул, и прикрыв глаза, припал к глиняной кружке, согревая горячим чаем озябшие пальцы и усталую душу. И верно, – подумал он – первое средство.
И почувствовал, как от тихого голоса отца Иоанна, от его утешающих слов потихоньку уходят тоска и отчаяние, унимается боль, не дававшие покоя в последнее время. Засыпает усталый служебный пес, потому что в этом тихом доме не от кого беречься, не нужно быть настороже, или выполнять чьи-то приказы. И приходит в себя Пашина человеческая душа. Расправляется, как цветок, тянущийся навстречу солнечному свету и теплу. Как замерзшая птица, отогревающаяся возле огня.
– А ты бы, Павлуша, оставался тут, – сказал отец Иоанн. – Не нужно тебе туда возвращаться.
И тяжко вздохнул, когда Паша покачал головой. Видно, все понял – и не стал Пашу разубеждать.
А про девочек отец Иоанн сказал так – мол, и верно, они связаны теперь крепко. Но эта связь, с одной стороны удерживает Зою на грани человеческой жизни, не дает ей озвереть окончательно. А с другой стороны – вытягивает человеческую душу из Тони, у которой теперь своей жизни, будто и нет. Потому единственный способ – девочек разделить. Тоню бы хорошо тут оставить, в убежище, потому как снаружи ей сейчас трудно будет человеком жить. Людям сейчас там тяжко, да, Паша и сам знает. Но еще хуже будет, если туда Зоя попадет – в теперешнем мире ей человеческий облик самой не удержать. Поэтому, если Паша хочет обеих девочек спасти, в убежище надо оставлять Зою. Тут отец Иоанн о ней позаботиться, и если хоть малейшая возможность есть – и, главное, сама Зоя того захочет – она сможет к человеческой жизни, хотя бы частично, вернуться. А Тоню тогда пусть Паша заберет куда-нибудь, подальше отсюда, хоть в интернат для сирот. Непросто ей, конечно, будет, но уж если она теперь человеком сумела остаться, да еще и сестру удержать на грани – то и дальше выстоит. Зато сильной станет, все ей будет нипочем, и тогда дальше жизнь у нее сложится удачно и счастливо, отец Иоанн это точно видит.
Так и решили. Хотя Тоня, конечно, сестру оставляла со слезами. Но после объяснений, что так надо для спасения Зои – согласилась, и больше не плакала, только кусала губы, и моргала, сдерживая подступающие слезы. Отец Иоанн оказался прав – маленькая Тоня уже сейчас была очень сильной.
Пашин отец в убежище немного приободрился, и. вроде, стал меньше хромать. И даже приспособился к одной из строек, помогал шкурить бревна и придумал сделать для окон резные наличники. Странно, несмотря на слепоту, получалось у него это ловко и хорошо. Видно он сам очень соскучился по настоящему делу, и потому брался за работу с удовольствием и бодрой, молодой радостью.
Пашу он перед расставанием обнял, расцеловал в обе щеки и даже чуть всплакнул, расчувствовавшись. Пробормотал сквозь слезы:
– Ты меня прости, Павлуша, если что…
– И ты меня, – ответил Паша, неловко похлопал его по спине – и отстранился.
Отец Иоанн тоже обнял Пашу напоследок – и Паша вдруг на минуту почувствовал себя опять пятнадцатилетним мальчиком, уходящим в прекрасную, но непременно светлую неизвестность.
И как тогда, ряса отца Иоанна пахла ладаном, свежей травой и будто летним ветром. Ни человеческого, ни тем более звериного телесного духа не было. Будто отец Иоанн сам не из плоти состоял, а из света и воздуха, слов и смыслов своих замысловатых притч и историй из старых книг… Будто не человеком он был – а духом или ангелом, про которых столько рассказывал…
– Береги себя, Павлуша, – сказал он.
Не просил он, как в прошлый раз, беречь душу. Должно быть, теперь опасность виделась ему не для Пашиной души, а хуже – для самого Паши. И не сказал на этот раз – «возвращайся. Я тебя ждать буду. Мой дом всегда для тебя открыт» – видно потому, что знал – Паша больше не вернется.
Глава 5.1935. Тоня
– Дядь Паш, а вы с Асей теперь навсегда поссорились? – спросила Тоня.
– Почему это? – смущенно спросил Паша.
– Ну а я откуда знаю, почему, – Тоня пожала плечами. – Вам виднее. Из-за Лешека, наверное? Потому что он служебным псом стал, по вашему примеру. А Ася бесится, считает, что вы ему голову задурили, и вообще, как вы могли ее не предупредить и потащить бедного мальчика на обряд… превратить его в зверя, в чудовище против его воли… но главное, конечно – против ее воли…
– Ты, что ли подслушивала?
– Даже не думала. Я вообще спала. Даже уши подушкой затыкала. Но она так орала, что даже через подушку было слышно. А потом, когда она вас из дома прогнала, она еще полночи бегала по всей квартире и причитала, что какой ужас, ее сын теперь зверь, пес, кобель – и как теперь с этим жить. Хотя вот вы – тоже пес и…э…кобель – и ничего, Асю это, вроде устраивало, она прекрасно с этим жила. До вчерашнего дня.
– Антонина! – строго сказал Паша.
– Чего, дядь Паш? Я уже пятнадцать лет – Антонина.
– Но дерзить ты, кажется, начала совсем недавно.
– Расту, – пожала плечами Тоня.
– Кстати, а почему ты ее стала Асей называть? А раньше звала «тетей»?
– Во-первых, она мне разрешила. Еще когда-то давно. А во-вторых, какая он тетя после таких истерик? Даже я понимаю, что это глупо. А мне всего пятнадцать, как вы верно заметили. А кстати, бедный мальчик, которого якобы куда-то затащили насильно, на два года меня старше, на полметра выше, а плечами уже скоро в дверях начнет застревать, если боком не поворачиваться. Я лично с трудом представляю, как его можно куда-то насильно затащить. А вы? Ася, просто видно до сих пор представляет его грудным младенцем. Кстати, где сам герой, то есть, собственно, бедный мальчик? С его здоровьем все в порядке?
– Надеюсь, – сдерживая улыбку, ответил Паша. Все-таки, беседы с Антониной неизменно поднимали ему настроение. – Когда я его оставил, он собирался праздновать э… событие… в компании сокурсников.
– То есть, он пошел веселиться, а вас оставил отдуваться за двоих? Как это мило с его стороны. Кстати, вам-то выспаться удалось? А есть хотите? Подогреть вам суп, я недавно сварила, свежий. Асе, сейчас, понятное дело не до плебейских занятий, вроде готовки, она переживает. Два кобеля в доме, как теперь с этим жить…
– Антонина!
– Чего?
– Давай свой суп, – вздохнул Паша. И подумал, что наверное он не умеет правильно воспитывать девочек. И, возможно, мальчиков тоже – по крайней мере, по мнению Аси. Хотя, по Пашиному мнению, Лешек вырос замечательным. Хорошим человеком – и псом. А Антонину воспитывать все равно бесполезно. Она сама кого угодно построит по стойке смирно.
А суп у нее получился отличный.
– Что, у Игоря Львовича опять были только черствое печенье и подгоревшие оладьи? – спросила Тоня, наблюдая как Паша жадно хлебает ее кулинарный шедевр.
– С чего ты взяла, что я был у него?
– А что, у вас есть любовница? – живо заинтересовалась Тоня.
– Антонина!
– Чего? Я бы на вашем месте завела. Особенно, если бы меня назвали кобелем. Им же положено? Вот, надо соответствовать ожиданиям.
– Антонина!
– Я уже пятнадцать лет… А можно я сегодня с вами пойду в Игорю Львовичу? Я не вынесу второй ночи стенаний насчет кобелей и всего такого. Заодно сделаю вам с Игорем Львовичем нормальных оладий. Или блинчиков, – быстро добавила Тоня, прервав очередной Пашин строгий окрик. – И кстати, будет лучше, если Ася с Лешеком вдвоем поговорят, может, она хотя бы его выслушает, а не будет просто орать. Он ее умеет уговаривать.
– Ладно уж, – согласился Паша, – пойдем, если хочешь. Игорь Львович обрадуется, он тебя любит. И, правда, заодно подкормишь его чем-нибудь вкусным.
– Ура!
– Только не воображай, что ты меня умеешь уговаривать, – хмыкнул Паша, – это я просто сейчас добрый, потому что наелся твоего вкусного супа.
– А вы вообще добрый, – серьезно сказала Тоня, – и хороший. Не только после супа. А вообще.
И тут же, хитро прищурившись, добавила:
– Хотя и зверь, чудовище и кобель! А чего, это не я, это она! Я просто повторяю за взрослыми, чего, нельзя? А-аа, нельзя бить ребенка, вы чего! Даже газетой нельзя! Это непедагогично!
– А я не педагог, – зловеще сказал Паша, перехватывая газету поудобнее, – я – зверь и чудовище!
Глава 6. 1937. Тоня
– Тоня, ты тоже вещи собирай и с Асей переезжай к Игорю Львовичу.
– Еще чего.
– Антонина! – строго сказал Паша.
– Чего, дядь Паш? Я семнадцать лет – Антонина. И не собираюсь никуда с Асей переезжать – и вас тут одного бросать. Вы тут с голоду один сдохнете. Игорь Львович по сравнению с вами – шеф-повар Метрополя. Вы же даже эти его оладьи кошмарные приготовить не сможете. А Ася путь как хочет, я на нее равняться не собираюсь, и вас тут одного не оставлю. Я не какая-нибудь предательница.
– Антонина!
– Чего?
– Сядь, – вздохнул он. – Разговор у меня к тебе. Важный.
– Ну?
Паша помолчал, глядя задумчиво то на напольные высокие часы, безжалостно отмерявшие оставшееся ему время – то на Антонину, которая очень старалась смотреть на него в ответ строго и по-взрослому. Настраивалась на важный разговор.
Паша сказал:
– Ты вот что… присмотри, пожалуйста, за Асей.
– Проследить? – оживилась Тоня. – Думаете, любовник у нее, что ли? Я заметила, она себе на прошлой неделе новую прическу сделала – верный признак. Вы ее поэтому выгнали?
– Тоня!
– Ну чего? Вы же сами говорите…
– Во-первых, я ее не выгонял. Просто, мы… немного поссорились. Решили пожить отдельно. Временно. Но я ее по-прежнему люблю, и она меня. Никакого любовника у нее нет, не придумывай.
– А чего тогда решили отдельно жить?
– Не жить, а пожить. Я же сказал – временно.
– А чего тогда за ней следить?
– Не надо следить. Просто…присматривай.
– А какая разница?
– Смотри, чтобы с ней все хорошо было.
– А с ней и так все хорошо. Я же говорю – новую прическу сделала. Если бы было плохо – разве она бы такой чепухой занималась?
– Ты не за прической присматривай, а за ее душевным состоянием. Игорь Львович тоже в курсе, но на тебя у меня надежды больше.
– Душевное состояние? Ася, чего – душевнобольная? Вот точно, она иногда совсем психованная бывает. А вы говорите, что я к ней придираюсь!
– Особенно смотри за ней в напряженных и стрессовых ситуациях, поняла? Это самое опасное. Помнишь, как с Зоей было?
– Ой, – Тоня испуганно посмотрела на него, – так Ася, чего может в крысу превратиться?
– Я думаю, – сказал Паша, – что она может превратиться в львицу. Игорь Львович тоже так думает, а у него по части львов есть некоторый опыт. Как бы то ни было, в этом нет ничего хорошего, спонтанный оборот очень опасен, но ты и сама знаешь. Человек может не совладать со своим зверем, застрять в звериной ипостаси, одичать…
– Но тогда… – Тоня, кажется, наконец прониклась серьезностью разговора и перестала паясничать. – Тогда может, ей в церковь надо? Или к комиссару? Это сейчас модно, к комиссару обращаться в таких вопросах. Пусть пройдет оборот с вожаком – делов-то.
– Дело в том, что она не хочет. Ася считает себя человеком. И хочет им остаться. Она вообще отказывается признать проблему – и то, что она сама довольно часто подходит к звериной ипостаси слишком близко. Она не считает, что спонтанный оборот может произойти. Поэтому ситуация еще более опасна.
– И… что делать?
– Наблюдай. Возможно, что ты сможешь ее удержать. Или – вы вместе с Игорем Львовичем. Если ты почувствуешь, что вы не справляетесь – отведи ее к отцу Иоанну, он поможет. Кстати, и Зою заодно навестишь.
– А можно? – дрогнувшим голосом спросила Тоня.
– Отец Иоанн говорил, что если ты будешь себя нормально чувствовать, лет через десять можно попробовать вам опять встретиться ненадолго. Десять лет уже почти прошло. В общем, Тоня, ты на Игоря Львовича не полагайся, смотри за Асей сама. Ладно? Особенно, когда… когда она будет плакать или расстраиваться…
– А с чего бы ей расстраиваться и плакать? – Тоня запнулась, посмотрела на Пашу – и побледнела.
– Дядь Паш, – пробормотала она, – а вы чего это тут распоряжения раздаете, как перед похоронами? И я видела, вы еще вчера бумаги какие-то жгли, дымом вся кухня провоняла. Вы чего… не помирать собрались?
– Не придумывай, Тоня, – поморщился Паша, – Просто… Вы вот с Асей переезжаете, и у меня поездка намечается по делам службы. Когда еще увидимся? Просто сейчас… такое время… Надо быть готовыми ко всему.
– Дядь Паша, ну чего вы опять это заладили – плохое время, плохое время… Оно вообще, по вашему, закончится когда-нибудь, это плохое время?
– Конечно.
– И когда? Вы мне эту присказку про плохое время заводите с тех пор, как мы в первый раз встретились. Восемь лет назад, пропасть времени уже. Плохого, между прочим.
– Ну уж и пропасть, – улыбнулся Паша, – тебе кажется. Восемь лет – не так уж и много. А Игорь Львович тебе бы еще сказал, что в масштабах мировой истории – это вообще крохи.
– А Игорь Львович, кстати, туда же. Чуть что, тоже эту шарманку заводит насчет плохого времени. Вам, вообще не кажется, что это все как-то странно?
– Что?
– Ну, то что у вас это самое плохое время никак не заканчивается? Может, это потому, что не во времени дело?
– А в чем? – удивился Паша.
– Например, в нас самих. В людях.
– Только в людях?
– Ну время-то, вроде только для людей плохое, не? Вот, скажем, упыри вполне неплохо себя чувствуют. В любое время. И днем, и ночью. В нашем времени им вообще прекрасно, и чем дальше, тем лучше. Раньше, до революции – тоже было неплохо. И звери… многие… тоже нормально устраиваются. Даже в самое плохое время. Только люди все время ноют, что время им не то.
– Интересный взгляд, – осторожно заметил Паша, – и что ты предлагаешь?
– Ну, если не так, надо что-то менять. Или время. Или самих себя. В любом случае, ныть – это не вариант.
– В целом, – сказал Паша, – ты, конечно, права. Это, правда, несколько прямолинейно, но с возрастом этот недостаток проходит.
– Я вас умоляю, – Тоня закатила глаза, – может, хватит уже намекать, что я слишком маленькая для серьезных разговоров?
– Даже и не думаю ничего такого намекать. Если б ты была маленькая, я бы с тобой и не разговаривал. Но мы же говорим, верно? И вот тебе такой же прямолинейный ответ на твое предположение – попробуй сама.
– Чего – попробуй?
– Менять время. Или самих себя.
Тоня растерялась.
– Что? – спросил Паша. – Говорить, кажется, проще, чем делать? А выдвигать идеи по изменению мира – проще, чем этот мир поменять, или хотя бы попытаться?
Тоня насупилась.
– А вот и попробую! – с вызовом сказала она.
***
– Он специально, – сказала Тоня сквозь слезы, – специально, да? Асю и меня сюда отправил, чтобы нас не тронули, когда придут его арестовывать. Он все знал. Заранее знал, да?
– Точно он, конечно, не знал, – вздохнул Игорь Львович. – Но догадывался. После того, как маршала Ахчевского расстреляли, было понятно, что, скорее всего, до Паши тоже доберутся.
– Почему он ничего не сказал? Почему мы ничего не сделали? Почему его не спасли?
– А что бы мы могли сделать, Тонечка? – вздохнул Игорь Львович. – Видите, дорогая, он даже постарался максимально от нас отстраниться, чтобы нас заодно с ним не задели. Он хотел нас уберечь – и Асю, и Лешека, и вас, и меня.
– Он для этого с Асей развелся, да? И меня вместе с ней выгнал к вас. Он остался вообще один, совсем. Ждать смерти, – Тоня всхлипнула. – За что его расстреляли? За что? Он самый хороший был!
– Тонечка, сейчас такое время…
– Только не отговаривайтесь вы этим временем уже все! Надоело! – закричала она.
– Тонечка, возможно, вы правы… просто, дорогая, сейчас ведь расстреливают ни за что. А просто потому они могут. А мы – им позволяем, – лицо Игоря Львовича болезненно сморщилось.
– Вот, я про это и говорю! – выкрикнула Тоня. А потом повторила тихо: – Он самый хороший был! Он меня спас. И Зойку. И вас всех. А мы что? Бросили его одного – умирать?
Тоня заплакала.
– Тонечка… – беспомощно пробормотал Игорь Львович.
– Он об Асе думал, – сквозь слезы сказала Тоня, – беспокоился. А она его бросила. Ушла, даже не попрощалась. Она даже не поняла, что он это все специально, чтобы ее защитить…Мы так кичимся, так воображаем, что мы – люди. Вот вы говорите – вот такое трудное время, но мы сумели выстоять, остаться людьми. Но это все ничего не стоит. Ничегошеньки. Потому что Паша… дядя Паша… он был псом… зверем… но он нас всех защищал. Много лет делал свою ужасную собачью работу, от которой ему самому было тошно… А мы сидели такие чистенькие, кичились – ах, какие мы молодцы, что остались людьми. Но без него мы не это не смогли. Мы бы вообще ничего без него не смогли. Он нас защищал. А потом он умер за нас. Отдал свою жизнь. Он ее всегда отдавал. А мы брали. Брали… И не думали, что это ему стоит… А теперь его нет. Теперь его больше нет… Такого человека… Такого прекрасного, замечательного, самого лучшего, настоящего человека… – Тоня всхлипнула и опять залилась слезами.
– Тонечка, – пробормотал Игорь Львович, кажется, смущенный ее словами – и еще больше, слезами. – Тонечка, милая, вы абсолютно правы. Паша …был… – он поперхнулся, и продолжил изменившимся голосом: – Паша был прекрасным человеком. Отчаянно храбрым, сильным, умеющим любить… Звериная суть, на самом деле не сутью для него была – а работой. Тяжкой и необходимой. Которую он делал ради нас всех. Он стал зверем ради того, чтобы мы могли остаться людьми. Он погиб ради того, чтоб мы жили. Поэтому нельзя, чтобы его смерть была напрасной. Нам нужно выполнить то, чего он от нас хотел.
– Что? – сквозь слезы спросила Тоня.
– Выжить, – ответил Игорь Львович, – Остаться людьми. Остаться живыми.
Глава 7.1945. Тоня
– Вернулся, – сказал Тоня. И подумала – почему мне не разглядеть его лица? Потому что я боюсь увидеть, что он больше не человек? Разве можно вернуться с войны человеком? Кому это удавалось?
– Не плачь, родная, – сказал Николай и осторожно, опасаясь оцарапать ее кожу загрубевшими пальцами, вытер слезы с ее щек. – Все закончилось. Теперь все будет хорошо.
И только тут Тоня заметила, что и, вправду, плачет – поэтому ей толком не рассмотреть Колиного лица.
«Пусть, – подумала она, – пусть он будет кем угодно. Мне все равно. Все равно, кем он вернулся. Главное, что живой».
И она прижалась к его груди, к старой выцветшей гимнастерке, жадно вдыхая родной, Колин запах, смешанный с запахами пороха, гари, дешевого табака и крови. Запахами войны.
Коля гладил ее по вздрагивающим плечам, спине, голове, трогал осторожно толстую пушистую косу – будто ему нужно было убедиться, что он не ошибся, что это она Тоня, живая, настоящая. Здесь, не во сне.
– Как вы? Целы, здоровы? – спросил Коля дрогнувшим голосом. И Тоня поняла, что он спрашивает ее не только об этом.
– Уцелели, – кивнула она. Замолчала, уткнувшись лицом в его плечо. Не надышаться – вспомнила она фразу из любовных романов, к которым раньше относилась с изрядным скептицизмом. Но теперь ей было не надышаться. После известия о том, что Коля пропал без вести, она уже не чаяла увидеть его живым. «Была бы кошкой – мимолетно пожалела Тоня, – свернулась бы сейчас клубком на его груди, мурлыкала от счастья и больше ни о чем не думала».
– А ты… как? – все-таки решилась спросить она через некоторое время. И тотчас испуганно замерла. Дура – подумала, – могла бы подождать. Хоть несколько дней. А потом подумала – ладно, все равно бы я поняла. Или он сам бы сказал. Коля не умеет врать. Или притворяться.
– А я… – Коля запнулся. – Не совсем.
Сердце у Тони упало. А потом она сама на себя разозлилась. Подумаешь – цаца, это тебе тут было легко, в тылу. То есть, конечно, нелегко, голод, карточки, обстрелы, эвакуация. Митенька чуть не умер, потом сама Тоня чудом жива осталась. Но Коле-то было каково там, под пулями? В атаку идти, пешим, на танки? Когда на тебя несутся озверевшие солдаты, в которых уже ничего человеческого не осталось? Как самому в таком аду остаться человеком? Невозможно.
Сама ведь решила – все равно, кем бы он сейчас не был. Главное – живой.
– Вот, – сказал Коля. Отступил, неловко отставил ногу, закатал штанину. – Вишь, деревянная нога. Зато с Митькой в пиратов играть будем, в остров сокровищ.
Коля усмехнулся, встревожено глядя на Тонино лицо.
– Тонь, ну… ты чего… Вишь, я уже как на ней навострился, ты сразу и не заметила. Еще танцевать с тобой будем. Она мне вообще уже как родная, я с ней ловко управляюсь, ты и забудешь, что…
– Ты человек, – перебила его Тоня, с трудом сдерживая слезы. Дура-то – опять отругала она себя, как я сразу не заметила, что он ни капельки не изменился. Напридумывала себе. Это же Коля. Разве он мог… Разве ее Коля мог стать зверем, даже среди одичавших псов, даже среди самых темных тварей, даже в аду?
Небось, кошка бы сразу почуяла, а она, Тоня, сразу давай придумывать всякое.
– Человек, – подтвердил Коля и широко улыбнулся. – Ногу-то, вишь, отрезали, зато ничего другого лишнего не выросло. Не плачь, Тонька, мне без этой ноги даже лучше, знаешь, как зато быстро обувку надевать теперь? Ну, чего ты?
– Я от радости, – пробормотала Тоня, – от радости, дурачина, что ты вернулся. Что ты вернулся живой.
Глава 8. 1997. Третья жизнь курсанта Иващенко
– Красиво-то как, – сказала Настя.
– Очень, – согласился Санька, и поглядел в ее глаза. Сколько раз уже смотрел в них, а никак не мог налюбоваться. Прозрачные и сияющие, будто вода в чистом ручье, и то синее небо в них отражается, то солнце сияет, то будто драгоценные камни в глубине завораживающе мерцают.
Настя улыбнулась, взяла его за руку – и они вместе опять стали смотреть на реку, гранитные величественные набережные, плывущие высоко в небе короны ростральных колонн, а потом дальше – кружево Зимнего дворца за рекой, золотую иглу Адмиралтейства, и разведенный мост, крыльями поднимающийся в серебристом, как Настины глаза, небе.
«А ведь я его помню Петроградом, – подумал Санька – потом он еще Ленинградом был, а теперь вот – и Петербургом довелось увидеть. Тоже у него три разных жизни, как и у меня. А то и больше».
А еще подумал – скажи ему тогда, в двадцатом году, Ленька Цыган: «а придумай-ка, Сказочник, себе какую-нибудь хорошую чудесную жизнь, какую бы ты хотел, любую, самую невероятную и прекрасную, ограничений нет» – Санька ведь не смог бы сочинить что-то лучше и чудеснее, чем то, что с ним на самом деле приключилось. Вот ведь как интересно – фантазия человеческая даже вообразить иногда не может того волшебства и красоты, что бывает в настоящей жизни.
***
Первая Санькина жизнь закончилась, когда острая игла в руке комиссара-упыря вонзилась в Санькино сердце, останавливая его ход, обрекая его дальше биться только по приказу. И дальше началась жизнь выморочная, муторная, не мертвая – но и не живая. Жизнь деревянной куклы-петрушки, которая движется только по приказам пальцев кукольника. Рвано и судорожно дергает собственными непослушными деревянными ногами и руками вслед рывкам связывающих куклу нитей. А иных движений – даже возможности самостоятельно шевельнуть хотя бы кончиком деревянного пальца – петрушке не позволено. Но петрушку вынимают из пыльного сундука, где он валяется от представления к представлению вместе с другими безвольными куклами, хотя бы на потеху ребятишкам. Для смеха и радости. А Саньку – и его товарищей – выдергивали приказом с казарменных настилов, заменяющих кукольный сундук, для боли и смерти. Для того, чтобы убивать – и умирать.
Привычных кроватей в казармах не было – к чему они мертвякам, все одно не способным даже с боку на бок повернуться по своей воле. Один грубо сколоченный деревянный настил, заложенный тюфяками с комковатой соломой. Немертвые бойцы лежали на нем рядами, близко друг к другу для экономии места и тепла, как никогда в такое время похожие на мертвецов – или же искусно сделанных восковых кукол. Санька видел такие куклы позже, через много лет и еще одну пережитую смерть, в своей третьей жизни, в музее мадам Тюссо, в прекрасном Париже, благоухающем жареными каштанами, свежим кофе, сладкими булочками и цветочными духами легкомысленных парижанок.
Немертвую жизнь, несмотря на то, что она иногда казалась Саньке страшным сном, он помнил отчетливо и полно, до каждой минуты, наполненной невыносимой чудовищной мукой. Он даже не знал, что было тяжелее. Лежать в казарме неподвижным бревном, беспомощным паралитиком – и сходить с ума от невозможности пошевелить хотя бы одним собственным пальцем. Или шагать в строю своих не мертвых и не живых товарищей, надрывая глотку в революционном бодром марше, а потом – по приказу упырей колоть штыком в живые человеческие сердца и лица. Слушать крики боли и агонию умирающих, смотреть, как тускнеют глаза, как искажаются от страха и боли лица таких же желторотых мальчишек, как сам.
Санька кричал и корчился от боли вместе с ними. Вместе с каждым, кого он убивал своей рукой, направленной чужой упыриной волей. Только никто не слышал Санькиных криков, не видел его мук. Потому что он был наглухо заперт глубоко внутри своего непослушного тела, как в темнице. Он бился в ней, как мотылек, пойманный в банку. Но сопротивление было бессмысленно – стенки банки оказались прочны и непроницаемы, Санька мог только глядеть через них на внешний мир, и только обламывать о них хрупкие крылышки своей измученной души.
Иногда ему казалось, что вот-вот – и он дотянется до своего омертвевшего тела, совершит невозможное, пробьет хрупким мотыльковым крылом прочное стекло, вырвется на волю. Но этого не происходило.
И все чаще и чаще, измучившись от бессмысленности сопротивления, Санька чувствовал искушение сдаться. Сложить бестолковые истрепанные крылья. Упасть на дно темницы – безвольной куклой-петрушкой, как ему и положено. И лежать неподвижно. Уснуть. А может – наконец, умереть по-настоящему.
Но пережив очередной период отчаяния, Санька опять поднимался. И снова рвался, тянулся к себе-прежнему. К полумертвому телу, скованному нитями упыриных приказов.
Он вспоминал паралитика, дядю Семена, вернувшегося с последней войны почти полностью обездвиженным, с перебитой спиной. Но вместо того, чтобы сдаться – и, скорее всего, в скором времени умереть, дядя Семен продолжал бороться. Он лежал на топчане, глядя в потолок, сжимая челюсти так, что скрипели зубы, а по его покрасневшему от усилий лицу катились капли пота. Дядя Семен пытался сдвинуть с места свою правую руку. Через полгода он научился шевелить пальцами. А еще через год он уже сам ел, удерживал в руках не только ложку и хлеб, но и ловко скручивая самокрутки. А еще через некоторое время дядя Семен бодро раскатывал по улице на самодельном колесном кресле и вернулся к прежнему любимому делу – резать из дерева и собирать сложные механические игрушки, вроде заводных медведей, пляшущих обезьян и марширующих солдатиков.
А сейчас Санька пытался сделать то же самое. Вернуть себе власть над обездвиженным телом.
Верно, для такого дела, и в самом деле нужно было упорство и время. Потому что через пару месяцев Санька, наконец, научился немного двигать правой рукой без приказа. Сопротивляться команде «спать» он умел почти с самого начала, поэтому на тренировки у него было полно времени.
Он начал потихоньку саботировать и другие упыриные приказы. Например, старался на лишнюю секунду задержать штык – или колоть не в сердце, а чуть в сторону. Чтобы не убить, а хотя бы просто ранить. Чтобы дать возможность своей жертве выжить.
Он попытался не петь обрыдлевшие марши, которые казались ему вовсе бессмысленным издевательством – потому что Немертвым не нужно было поддерживать ни бодрость духа, ни ритм строевого шага – для всего этого довольно было простой команды.
Должно быть, упыри заставляли Немертвых петь только для того, чтобы создать со стороны видимость обыкновенного живого человеческого или звериного отряда. Или упырям, действительно так хотелось развлечься – и поиздеваться, лишний раз уверяясь в своей полной власти над целой сотней когда-то живых людей.
Но Санькино сопротивление тут было замечено. Обеспокоившись, упырь даже показал засбоившую куклу своему упыриному доктору.
– Остаточные эманации, – небрежно бросил доктор, осмотрев Саню – заставив выполнить несколько команд и напоследок посветив в глаз фонариком.
Саня почуял неладное с этим осмотром – и решил на этот раз делать все четко и без приказа не двигаться.
– Так долго? – удивился упырь.
– Бывает, – равнодушно пожал плечами доктор. – Случается, они и довольно поздно пытаются проснуться. В особо стрессовых ситуациях.
Санька намотал информацию на ус. И теперь в особо стрессовых ситуациях – а именно, во время боевых операций – он рвался их своего узилища особенно яростно.
И видно, это его погубило. И одновременно – спасло.
Их бригаду повели на Крондштадт – подавлять матросский мятеж. Матросы, сперва поддержавшие революцию, вдруг догадались, что их борьба за народную власть обернулась тем, что эту власть опять взяли упыри – только теперь другие.
Санька понял это все из подслушанного разговора – между упырем, и начальником дивизии, молодым псом с усталыми глазами. Псу, эта операция, кажется, была не в радость. Видно там, на другой стороне, у него были свои.
Получалось, упыри защищали себя, натравливая друг на друга псов, бывших когда-то товарищами и однополчанами.
А чтобы псы не стали выкобениваться, в поддержку добавили бригаду Немертвых, которым было все равно, кого убивать.
На этот раз у Саньки все получилось куда лучше, чем раньше – он сумел выстрелить в небо, а потом вообще отвести в сторону руку со штыком. Но этим позволил противнику ударить первому – и со всей силы.
И чужой штык вошел Саньке в грудь, убивая его во второй раз. Видно, он вонзился не в сердце, а куда-то рядом, поэтому Санька не умер сразу.
И видно, штык как-то повредил ту иглу, которую оставил в сердце упырь – а может, это случилось от боли и от осознания наступающей смерти. Потому что Санька вдруг почувствовал, что он очнулся. Что собственное тело, наконец, ему повинуется. Стены узилища рухнули, выпуская истрепанного мотылька на волю. Только – вот досада – мотылек теперь был пришпилен штыком к грязному крондштадскому льду.
Санька не мог даже дышать от боли, не то, что пошевелиться. С каждым судорожным вздохом на его губах вскипала кровавая пена, с каждым вздохом уходила из Саньки жизнь – теперь уже навсегда, по-настоящему.
Он только и успел, что кривясь от боли, прошептать в сочувственное лицо склонившегося над ним пса:
– Маменьке передайте, я хотел вернуться… Увидеть ее хотел, еще разочек. Я ее всегда любил, не забывал. Передайте. Передайте, курсант Александр Иващенко пал смертью храбрых, за революцию...
После этого Немертвый курсант Иващенко умер.
Он опять попал на мост. И тут вдруг вспомнил, что уже видел его однажды – во время обряда. Когда игла упыря проткнула Саньке сердце. Тогда упырь оставил того Саньку умирать, а другого – взял за руку и перевел через мост над маслянисто-черной страшной рекой.
Должно быть, поэтому Санька и не мог дотянуться до себя-прежнего, обездвиженного упыриной иглой. Потому что Санькину душу, бьющуюся в узилище – и тело, пронзенное иглой, разделяла та река. А где тот мост, Саня не знал – а главное, и вовсе ничего не про мост, ни про реку не помнил. Должно быть, упырь специально убрал это из его памяти, чтобы Саня не нашел обратной дороги.
Но теперь, умерев во второй раз, из-за вонзившегося в грудь штыка, и опять оказавшись на мосту, Саня вспомнил, где видел его раньше.
Только теперь никто не вел его. И Санька не знал, куда надо идти, в какую сторону. Поэтому просто стоял на мосту, а тот качался под его ногами, и тонкие дощечки, слагавшие настил, потрескивали и норовили вовсе сломаться. А под мостом бурлила, кипела алой огненной пеной черная река. От этого зрелища у Саньки горло перехватывало от ужаса и цепенело все тело – будто опять вернулся тот, прежний морок, паралич, из которого не выбраться никак, только по чужому упыриному приказу. Но приказа никакого не было, поэтому Санька не знал, что ему теперь делать.
И вдруг кто-то сказал:
– Дыши, дыши!
Санька хотел по привычке сопротивляться, но понял, что голос-то – не упыриный. А наоборот, очень красивый и нежный, будто девичий. Или вовсе – ангельский. И не приказом звучат эти слова, а просьбой – и даже мольбой.
И тогда Санька послушался. И вдохнул – с усилием, почти таким же отчаянным, с каким он пытался заставить себя шевелить рукой, вырываясь из-под упыриного морока. Дышать было больно, но одновременно – так хорошо, что Санька стал хватать воздух ртом торопливо и жадно, стараясь не обращать на боль внимания. Будто опасался, что кто-то, только что разрешивший ему дышать, сейчас отнимет эту возможность, и надо скорее успеть. Надышаться эти свежим, прекрасным живительным воздухом.
– Тише-тише, – тут же озабоченно сказал голос, – ну чего ты торопишься. Больно же?
И легкая невесомая ладонь ласково легла на грудь, унимая боль, отодвигая ее в сторону.
Санька открыл глаза – и увидел самое прекрасное лицо, какое встречал в своей жизни. Прекраснее, чем мог когда-то вообразить. И невероятно красивые глаза – прозрачные и сияющие, будто вода в чистом ручье, в котором мерцают на дне драгоценные камни.
– Ты ангел? – с трудом шевеля еще непослушными губами, спросил Санька.
– Меня зовут Анастасия, – улыбнулась она, не отрицая, впрочем, своего ангельского происхождения. Хотя и не соглашаясь.
– А ты теперь живи. Понял? – строго сказала она, и ее глаза посветлели, будто в них отразилось голубое бездонное небо.
– Буду, – пообещал Санька, и подумал, что все что угодно для нее сделает. Даже будет жить, хотя это очень больно.
Только бы можно было еще смотреть в эти глаза.
Так началась Санькина третья жизнь. Долгая, счастливая и полная невероятных чудес.
***
Тот мост еще долго его не отпускал.
Иногда, прямо посреди разговора – или начатого шага – в Санькино сердце опять вонзалась игла, и. побледнев, он падал бездыханный – и оказывался на мосту над черной рекой.
Мост опасно раскачивался, доски под ногами расползались, река внизу ярилась, кипела огненной пеной. Верно, злилась, что Санька опять ушел от нее в прошлый раз.
Придерживаясь за ненадежные веревочные перила, выверяя каждый шаг, Санька осторожно шел по этому мосту, испуганно замирая, когда очередная доска из под его ног срывалась и летела, кувыркаясь в бездну, чтобы сгинуть бесследно в огненно-черной реке. Мост, казалось, был бесконечен, по крайней мере, ни разу Саньке не удалось даже увидеть другой берег. И когда он совсем уставал идти, терял надежду, что это когда-нибудь закончится – его ладони вдруг касалась рука – узкая и легкая, с длинными тонкими пальцами.
«Иди за мной – говорил нежный голос. – Я с тобой. Я тебя не оставлю. Возвращайся ко мне. Или за мной».
И Санька шел. Постепенно, с каждым шагом заново вспоминая – кто он, и где. И зачем идет за этим голосом. И кто ждет его там, на берегу реки.
А потом Настя сказала: «давай-ка к отцу Ионанну съездим. Может, он чего присоветует».
Отец Иоанн был высокий худощавый старик с глазами, наполненными той же безмятежностью и красотой, что и у Насти.
Жил он в странном месте, которое Настя назвала убежищем. Не то крепость, не то монастырь – и небольшой городок при нем. А попасть туда вроде можно было не каждому, а только тому, кого отец Иоанн желал пропустить. Не потому, что городок охранялся – охраны никакой Санька не заметил – а потому, что обычной дороги к нему не было, а только тайная тропка. И будто тропка та была заколдованная – потому что ненужного человека или зверя она приводила в никуда, к болоту, а к городку выводила только желанных гостей. Все это звучало слишком невероятно, похоже на те сказки, которые когда-то маменька рассказывала маленькому Саньке, а он через много лет пересказывал своим товарищам по интернату – за что и получил прозвание «Сказочник». Но с Санькой уже и так произошло столько невероятного, взять хотя бы одну встречу с Настей – что он сейчас был готов поверить даже в заветную тропку.
Как бы то ни было, их с Настей тропка вывела к Убежищу быстро и незаметно, красивой и легкой дорогой. Через цветущие поляны, где Настя набрала цветов для венка и каких-то трав в подарок отцу Иоанну, который, по ее словам был большой мастер придумывания травяных чаев, исцеляющих душу и тело. Мимо звонкого ручья, бравшего начало у чистого ледяного ключа, где для усталых путников специально висел берестяной ковшик, чтобы утолить жажду с удобством, по-человечески, а не хлебать из самого ручья, как звери. Вода оказалась вкусная невероятно, Санька такой не пробовал никогда. А может, все дело было в ковшике, который подала ему тонкая Настина рука. Или в самой Насте, что смотрела на Саньку со счастливой улыбкой.
– Хватит уже, – со смешком сказала она, – не пей слишком много. Это такая вода… непростая… С непривычки много нельзя…
И улыбнулась загадочно и лукаво – так, что не поймешь, то ли она еще одну сказку придумывает для Саньки-Сказочника, то ли и вправду что-то есть в этой воде.
– Что, в зверя какого превращусь? – спросил Санька, припомнив маменькины легенды. Про братца Иванушку, который лисенком стал, да в лес убежал от своей сестрицы.
– Не в зверя, – непонятно сказала Настя. – Наоборот.
И ковшик-то у Саньки забрала.
Отец Иоанн Насте очень обрадовался, а на Саньку посмотрел задумчиво и изучающе, и от его пристального взгляда Саньке стало не по себе. Взгляд этот чем-то был схож с упыриным – тем же чувством, что не только в душу тебе заглянули, но и душу эту разобрали на части, будто часовой механизм, рассмотрели в подробностях, а потом заново сложили. Но все же – и совершенно другим. Прикосновение упыриного взгляда было напористым, душу он вырывал из нутра без спроса и грубо, и будто потом рвал на куски, рассматривая. Взгляд же отца Иоанна был осторожен и ласков, он сперва спрашивал: можно ли? И, верно, при отказе отступил бы сразу же. Но Санька подумал – Настя не привела бы ее к кому-то плохому, а потому согласился, не раздумывая. И внимательный взгляд отца Иоанна бережно вынул Санькину душу, разъял ее на части, каждую – будто нежно погладил, отряхнул от пыли, грязи и дурных воспоминаний – а потом заново сложил и вернул на место, обновленной и чистой. Так, что – вот странно – Саньке даже вроде дышаться после этого стало легче.
– Ну что же, – сказал отец Иоанн, светло улыбаясь, – какой хороший мальчик, Настенька.
– Я знаю, – улыбнулась Настя. – Я сразу его увидела.
– Только вот, – вздохнул отец Иоанн, – ту дорогу ему самому нужно пройти до конца. И мост.
Санька вздрогнул. Про мост-то он никому не говорил, даже Насте. Не хотел ее пугать, зачем это ей. Рассказывал – мол, просто дурные сны снятся.
– Я его вести буду, – твердо сказала Настя.
Отец Иоанн посмотрел на нее с грустной улыбкой:
– Эту дорогу он сам должен пройти, знаешь ведь.
– Тогда просто с ним вместе пойду.
– Так быстрее не будет.
– Зато легче, – упрямо мотнула головой Настя.
– Ладно, оставайтесь тогда, – сказал отец Иоанн, – вам сейчас самое место – в убежище.
И они остались. Заняли один из домиков возле реки. Санька в городских работах стал помогать – новые дома строить, крыши и мостовые чинить. Настя домом и огородом занялась, развела такой цветник перед крыльцом, что все соседки к ней за саженцами ходили. А еще лечила всех, кому было надо. И людей, и зверей. Она ведь медсестрой была, в госпитале – когда Санька к ней попал.
Через некоторое время прежняя, немертвая жизнь стала казаться далеким страшным сном, который и вспоминать-то неохота. И вообще, странно было подумать, что там, за границами городка, идет какая-то совсем другая жизнь – революция, война, бунты. Что там люди и звери – в борьбе за какую-то выдуманную лучшую жизнь, и очень далекое светлое будущее – зачем-то грабят и убивают друг друга, жгут свои и чужие дома, и бывшие господские усадьбы, разбивают витражи и статуи, уничтожают картины. Не понимая почему-то, что таким способом не достичь ни лучшей жизни, ни светлого будущего – а можно только стать еще более нищими, злыми и несчастными.
Санька решил, что он этой борьбы за светлое будущее навидался, и больше не хочет. Его бы воля, он бы тут и остался навсегда – в убежище, так похожем на кусочек райского сада, где как раз та самая лучшя жизнь, за которую так безжалостно бились снаружи. Тут же никто ни с кем не бился, тут просто жили. Строили дома, растили урожай, воспитывали детей. Принимали и обустраивали беженцев, забредавших иногда по тайной тропке из внешнего мира.
Почему так? – думал Санька. Почему там бьются, а тут – живут? Потому что волшебная тропа строго отбирает тех, кого можно пустить в рай? И приводит только тех, кто, как Санька, устал от войны, убийств и смерти – и хочет просто жить, а не бороться? Потому что тут нет упырей? А управляет всем выборный совет из самих жителей, в основном людей – но и зверей, из тех, кто оказался слишком беззащитным, наивным или добрым, чтобы прижиться во внешнем мире. Или это потому, что отец Иоанн тут так все устроил, а теперь следит, чтоб не нарушалось спокойствие и гармония? Хотя, с виду он как раз ни за чем не следил, гулял себе по окрестностям, собирал травы, читал книжки, беседовал за чашкой чая – то с Настей, то с кем-нибудь еще – и в основном, не о делах, а о вещах отвлеченных, вроде устройства души человеческой или звериной.
Единственное, что тянуло Саньку во внешний мир – желание навестить маменьку, которой, верно, уже сказали, что он мертв. Да еще хотелось узнать, как там прежние приятели – Ленька Цыган, Медведь, Шило и Барин.
Но Настя сказала, что Саньке сейчас туда соваться нельзя – для всех он, и вправду, мертв, и если выяснится, что это не так, в покое его не оставят. И, скорее всего, в живых – тоже не оставят. Потому что слишком необычно то, что с ним случилось. Из немертвой жизни обратно не возвращаются. А Санька – вернулся.
Поэтому нужно выждать какое-то время. Может быть, потом, когда все это забудется, и про Саньку никто не будет помнить…
К тому же Санька сейчас сам далеко уходить не мог – приступы немертвой жизни по-прежнему накрывали его совершенно неожиданно, и, случалось, ему приходилось находиться в немертвом сне-яви, на мосту над черной рекой, по нескольку дней – лежа полумертвым телом неподвижно там, где его заставал приступ. Настя не любила отдавать ему приказы, когда он был такой, старалась просто перетащить его в дом, в постель, и потом сидела с ним рядом, держала за руку – а мороке немертвого сна шла вместе с ним по тому мосту. И ее легкая ладошка в Саниной руке вела его и поддерживала, выводила обратно к жизни. Санька не знал, как это у нее получается делать – уходить следом за ним в его морок. Но только за одно это он был ей благодарен всей душой – неизвестно, выдержал ли бы он это все один.
Потому что только Настин голос слышал он из своего морока, только ему повиновался. Возможно, если бы она не говорила ему: «дыши» – он бы сам забыл, как дышать – и больше бы уже не проснулся.
А однажды Настя сказала ему: «поцелуй меня», и Санька послушно потянулся к ней. Ее губы были прохладными, и одновременно теплыми, а сам поцелуй был похож на ту ключевую воду из волшебного ручья – пьешь и не можешь остановиться.
Потом, когда Санька очнулся, Настя смущенно сказала:
– Извини.
– За что? – удивился он.
– Я не должна была приказывать тебе, когда ты не мог меня ослушаться. Так только упыри делают. А я…
– А ты – ангел, – оборвал ее Санька, улыбаясь. И увидел, как Настя смутилась еще больше – и даже покраснела.
– Ангелам – тоже можно, – уверенно сказал он. И предложил с самым серьезным видом: – А давай проверим еще раз? Сейчас-то я могу ослушаться. Скажи.
– Поцелуй меня, – тихо сказала Настя.
И Санька, конечно же, ее послушался.
– Я, знаешь, просто подумала, – потом смущенно объясняла Настя, которой все было неловко за тот, первый поцелуй, – в сказках же часто от злых заклятий так освобождают. Помнишь, как принц разбудил Немертвую царевну поцелуем? Вот я и подумала…
– А я такой сказки не слышал, – сказал Санька.
– А, точно, она же из запрещенных, – спохватилась Настя. – Ты и не мог ее слышать. Надо будет отца Иоанна попросить дать тебе почитать, у него сборник рукописный, с запрещенными сказками. Там много интересного.
– Запрещенные сказки? – удивился Санька.
– А ты думал, – Настя пожала плечами. – В сказках очень много намеков на те тайны, которые сейчас скрывают. Например, вот эта, про Немертвую царевну. Во-первых, там ее такой сделала мачеха-упырица, вонзив в сердце спицу из своего вязания – то есть, это прямо описание того обряда, который сейчас используют комиссары-Воскрешенные. А во-вторых, вот эта история про то, что ее разбудили. Зачем вообще намекать на то, что Немертвого в принципе можно разбудить? Даже в сказке. Считается ведь, что это невозможно.
– Но ты-то это сделала, – заметил Санька. – Буди меня так всегда, ладно? Я даже специально для этого готов почаще засыпать.
– Бестолочь ты, – сказала ему Настя, и в ее грустных прозрачных глазах отразилось небо, – не нужно для этого засыпать.
И потянулась к его губам.
Настин способ снятия злых заклятий, верно, сработал, потому что после этого приступы немертвого морока стали случаться все реже – а потом и вовсе прекратились.
Отец Иоанн, которому Настя, видно, о подробностях Саниного исцеления не рассказывала, считал, что помогло время, спокойная жизнь – и травяные чаи по его рецепту, на той самой ключевой воде.
Как бы то ни было, однажды Саня дошел-таки до края моста, миновав черную реку между Явью и Навью – и ступил, наконец, вместе с Настей на берег.
***
Привыкнув к райской жизни в городке, Саня не замечал, как течет время, и все с большей неохотой думал о возвращении в мир внешний.
Но у него еще оставались там дела и долги, которые не давали совсем уж забыть об этом мире. Поэтому однажды он собрался – и все-таки, пошел. Настю с ним отец Иоанн не пустил, да Санька и сам не хотел ее брать. Вообще удивительно, как она раньше там умудрилась выжить – такая светлая и нежная. И, вправду, похожая на ангела.
А мир за воротами городка теперь больше напоминал ад. Насте там было точно не место.
– Ты только больше не умирай там без меня, – попросила Настя, пряча слезы. Она очень не хотела оставаться, пришлось ее удерживать чуть ли не силой.
– Без тебя не буду, – пообещал Санька, – только с тобой вместе – и через много-много лет. Через сто, например, пойдет?
Настя поколебалась – видно, сто ей показалось маловато – но потом согласилась.
– У меня вообще большие планы, – сказал Санька, – я тут у отца Иоанна книжек интересных нашел. Там, например, про ацтекские храмы, где жрецы вроде умели в драконов оборачиваться. А еще вот в Китае, там прямо инструкция была – сперва надо было в рыбу, а потом пройти это рыбой по реке семь порогов – и после этого можно тоже драконом обернуться. Вот бы на это поглядеть, да? Может, там у них кто еще остался, из драконов? А еще, знаешь, на севере такие племена есть, там люди в тюленей оборачиваются, чтобы в море плавать так же просто, как мы по земле ходим… А я моря-то еще вовсе не видал. Залив только у Петрограда… но это ж не то. Вот бы море посмотреть, да? А еще океан… в общем, сто лет на все про все – еле-еле получается.
– Хорошие у тебя планы, – согласилась Настя, у которой почему-то заблестели глаза от слез, – мне нравится. А я еще по Парижу соскучилась… то есть, – быстро поправилась она, – я тоже про него читала, теперь бы увидеть…
– Ну давай и Париж, – щедро согласился Санька.
На самом деле, он затеял этот разговор, чтоб Настя о плохом не думала, что, например, он может не вернуться. А если точные планы есть – значит, куда он, Санька, денется?
Хотя у него лично был один план – жить вместе с Настей. Все равно где. Только чтоб вместе. И долго. Можно и сто лет, чего. Но раз так, можно и путешествовать, если Насте нравится. А вдруг, и правда, в этом Китае всамделишные драконы есть?...
***
Маму Санька в живых не застал. Сказали, умерла она почти сразу после известия о его смерти.
Ребят из той давней компании, оказалось, тоже в живых не было – все погибли. Кроме Цыгана. Это ему помог разузнать старый знакомец отца Иоанна, дядя Павел, который вдруг оказался тем самым псом-командиром, что нашел Саньку умирающим от удара штыком на Крондштадском льду. Хороший дядька, даром что пес – и начальник дивизии.
Увидев Саньку живым, он сперва его не узнал, а после – очень обрадовался. Хотя, казалось бы, кто ему Санька? А потом он водил Саньку к своему другу, профессору. Тот у Саньки подробно его историю выспросил, и все восхищался, как это удивительно и открывает необычные перспективы.
А еще этот начальник дивизии помог Саньке выкрасть Цыгана. Когда Санька воровал Цыгана, ему вдруг стало очень страшно. Забытая было страшная обстановка казармы Немертвых, ощущение присутствия упыря – где-то недалеко – все это всколыхнуло воспоминания о том времени, когда и сам Санька лежал среди немертвых бойцов бесчувственной неподвижной колодой. И его накрыло ужасом. Некоторое время он не мог шевелиться и еле дышал. И уже испугался, что прежние приступы вернулись – как раз в самое неудачное время. И сейчас он так и простоит тут столбом до рассвета, пока не придет дежурный упырь будить казарму. И с удовольствием возьмет Саньку под свое управление, уложит его в ряд немертвых солдат.
Но потом Санька вспомнил Настю, которая его ждала где-то дома, в райском краю, – и его отпустило. Настю он не мог подвести.
От всех этих волнений, выводя Цыгана из казармы, Санька думал всякие глупости. Например, вот странно – он ведет Цыгана, как ворованную лошадь, так же, как раньше сам Цыган воровал коней. Интересно, что бы на это сказал сам Ленька, если бы мог сейчас думать и говорить? А сможет ли он вообще когда-нибудь говорить, очнется ли, как Санька? Ведь, с Санькой получается, было такое счастливое исключение. Повезет ли Цыгану? И что Саньке теперь делать с этим, ворованным немертвым Цыганом?
Вариантов особенно не было. И Санька отвел Цыгана в убежище. Отец Иоанн был очень недоволен – он опасался, что за Санькой могли следить и беспокоился за судьбу убежища и его обитателей. Видно, тайная тропка, оберегавшая убежище, была не такой уж всемогущей.
– Не мог я его там оставить, понимаешь? – сказал Санька Насте. А потом спросил: – Поможешь его вывести оттуда? Живого? Как ты меня вывела?
А потом, спохватившись, строго добавил:
– Только давай без поцелуев, ладно? Давай лучше чаек у отца Иоанна попросим, он, вроде тоже помогает…
Настя улыбнулась – и Санька понял – она поможет.
Но Настя сказала:
– Только ведь, Санечка, он сам выйти должен. Можно от чужой воли освободить, привязь порвать, иглу из сердца вынуть, которая мешает дышать… Можно разбудить, но проснуться человек должен сам. И к своей жизни – сам выйти. Своей волей и силой. Иначе он так и останется – ни живым, ни мертвым.
Саня вспомнил, что как раз это раньше отец Иоанн самой Насте объяснял. Когда выговаривал ей, что она так с Саней возится. «Поддерживай – говорил ей, – но не веди. Коли вести будешь, так и будет он жить по твоей воле, как раньше жил по воле своего командира. Ни живым, ни мертвым. Чем ты тогда лучше упыря будешь, ангел мой, Настенька?»
За те слова про упыря Саня едва сдержался, чтобы отцу Иоанну не наговорить грубостей. Но теперь над ними крепко задумался. И сказал:
– А вот гляди, я как знал, для этого дела как раз гитару захватил.
Сам-то он играть, мягко говоря, не умел. Это Настя так сказала. После первой попытки натренькать что-нибудь похожее на любимую Цыганову песню, Санька смущенно сказал:
– Чего-то не очень из меня гитарист.
– Это мягко говоря, – заметила Настя, которая постоянно морщилась во время музыкальных Саниных упражнений.
– Ну может как раз это и сработает, – неуверенно предположил Санька. – Цыгана вот перекосит от моей игры, и он сразу оживет, чтоб мне по башке надавать и гитару отобрать.
– Я у тебя ее первая отберу, – сказала Настя. И, правда, отобрала. А потом сыграла очень здорово какую-то красивую мелодию. Вроде бы романс, только без слов.
– Есть что-нибудь, чего ты не умеешь? – спросил Санька восхищенно – и огорченно. В такие моменты он задавался вопросом, что Настя вообще в нем нашла.
– Превращаться в дракона, например, – ответила Настя.
– Тебе и не надо, – уверил ее Санька, – ты и так красивая. К тому же ты ангел. Зачем ангелам в дракона превращаться? Им и так хорошо.
– Думаешь? – засомневалась Настя. Как будто и правда, была ангелом, который собрался превратиться в дракона.
Так, постепенно, вместе с Настей, и с помощью игры на гитаре и травяного чая отца Иоанна, они помогли и Цыгану тоже выбраться с моста над огненной рекой.
– Юноша, – удивленно сказал на это отец Иоанн, глядя на Саньку прозрачными ангельскими глазами, – да у вас удивительные способности.
И почему-то при этом как-то со значением посмотрел на Настю.
Но сам Санька больше за такое дело бы не взялся. Спасение Цыгана из немертвого морока вымотало его до предела. Он сам несколько раз опасался не вернуться, застрять на том мосту вместе с Цыганом. Вот была бы Насте радость получить два полумертвых тела.
Когда все закончилось. Санька решил, что хватит. Больше он на тот мост ни ногой. Разве что потом, когда придет время умирать еще раз. По-настоящему. Но это пусть не сейчас. Лет через сто. А пока у них с Настей планы.
***
Цыган, когда в себя пришел, сперва долго поверить не мог, что он тут, живой. Сложно ему было. Труднее, чем Саньке. Потому что у Саньки, во-первых, Настенька была, а во-вторых, он все-таки сперва сам ожил. А Цыган, может и не понял, что и как случилось, почему он вдруг оказался не в казарме Немертвых, а на берегу реки возле убежища.
У реки Цыган почти все время и проводил. То на нее глядел, то на небо. Часто застывал неподвижно, уставив встревоженный беспокойный взгляд на воду. Санька даже иногда пугался, что тот обратно в немертвый морок провалился, как это с Санькой первое время бывало. Но когда окликал его или трогал за плечо – Цыган вздрагивал и тут же смотрел на Саньку испуганно – будто ожидал вместо него упыря увидеть. И Саньке становилось неловко, что он Леньку побеспокоил и напугал.
Цыган за эти несколько лет Немертвой жизни постарел, даже седина в его смоляных кудрях появилась. Лицо всегда казалось напряженным, даже теперь, когда он вроде, ожил. И еще страх и тоска в глазах поселились.
А так с виду он был как живой, разве что не говорил. Санька уже было подумал – онемел. Но отец Иоанн велел ждать. Сказал – шутка ли, с той стороны вернуться. Можно не только человеческую речь забыть, а и многое другое. А то, что не надобно – наоборот, вспомнить.
Санька не понял – как это. Но согласился ждать, тем более что больше ничего не оставалось.
Молчал Цыган примерно месяц. До осени. А как по реке желтые листья поплыли, Цыган вдруг первые слова сказал, глядя на эти листья на воде:
– Вроде другая река была, а, Сказочник?
И поглядел на Саньку – на этот раз, не с испугом, а вопросительно.
Санька очень обрадовался – что Цыган заговорил, и что он Саньку узнал. Но и растерялся, потому что не знал, как на его вопрос ответить. Хорошо, Настя тоже рядом была.
– Другая река тебе приснилась, Ленечка, – нежно сказала – и вдруг, все-таки, взяла и поцеловала Цыгана в сухие обветренные губы – а потом и в лоб. А после договорила ласково: – Это просто страшный сон был. Ты его забудь. И живи себе дальше. Все теперь хорошо будет.
– Правда? – недоверчиво спросил Цыган.
– Я обещаю, – сказала Настя и улыбнулась ему.
А Ленька неуверенно улыбнулся ей в ответ – должно быть, он уже отвык улыбаться за столько лет немертвой жизни – и вдруг стал похож на того пацана, который когда-то пел у костра песни про дальние дороги. Когда они все сидели рядом – Фома Медведь, Митька Шило, Лешка Барин – и Санька Сказочник.
Санька сперва думал обидеться на Настю за этот поцелуй, а потом понял – да это она ведь просто так Леньку расколдовала. Надо ей, наоборот, спасибо сказать. А еще он вспомнил, как сам чуть не умер, но спас его Настин нежный голос и строгий наказ: «Ты уж живи теперь». Где бы он сам был сейчас, если бы не она?
А Цыган с того дня по-настоящему ожил. Гитару в руки взял, первым делом завел, конечно, эту свою любимую:
– Ай, ромалэ, ай, чавалэ! Джелем, джелем, лунгонэ ромэлэ дромэнса, младилэм барвэ лалэлэтам ромэнса!
Санька уже забыл, что это значит, но Настя потихоньку перевела: «ехал, ехал долгими дорогами, я встречал счастливых цыган»… Видно, она эту песню почему-то хорошо знала. Или просто понимала по-цыгански.
Про дороги Цыган и стал все больше заговаривать. А через некоторое время и вовсе собрался уходить.
– Ты куда? – расстроился Санька, – да еще на зиму глядя? Да ты знаешь, что там творится, снаружи? Гражданская война сейчас, шакальи банды по дорогам шныряют, волки в лесах…
– Ай, брат Сказочник, – широко улыбнулся Цыган, от души хлопнув Саньку по спине, – своих я хочу найти. Отстал я ведь от них давно, вон, сколько один по чужим дорогам бродил, свою найти не мог. Спасибо, что приютили, откормили, обогрели, у вас я дух перевел, сил набрался. Теперь дорога меня опять зовет. Чую, нельзя медлить, а то и вовсе заблужусь, упущу мою дорогу, не дождется она меня. Ты-то вот, вижу, свой дом уже нашел – и счастье, – Цыган, улыбаясь, кивнул на Настю, которая возилась в палисаднике со своими цветами. – А мне свое еще искать надо.
И Цыган опять широко, заразительно улыбнулся. Глаза его были веселыми и мечтательными – видно думал он уже о той, своей дороге, которая его ждала.
Странно, о прошлом – ни о Немертвой жизни, ни о мосте через огненную реку, Цыган больше не вспоминал. Будто и правда, все забыл, как велела ему Настя.
А насчет опасностей, которые подстерегали Цыгана за границами городка, отец Иоанн Саньку успокоил.
– У цыган, – сказал он, – свои дороги. Неприметные. Никто его там не тронет.
– Это вроде вашей заветной тропинки к убежищу? – понял Санька.
– Вроде, – улыбнулся отец Иоанн.
Саня пошел Цыгана провожать, хотя Настя и отговаривала. Но Саньке неспокойно было. И потом, жаль было расставаться с Цыганом, единственным оставшимся другом с давних времен, кто помнил Саньку еще до той, немертвой жизни. А еще – чуял Санька, что больше они с Цыганом не увидятся. Разошлись их дороги.
Цыган, видно, то же понимал. Потому что когда дело дошло до прощания, погрустнел. Крепко обнял Саньку, похлопал по спине, потом, отстранившись, долго смотрел в лицо своими черными беспокойными глазами, в которых теперь блестели слезы.
– Прощай, брат Сказочник, – сказал он, – береги свое счастье, пусть оно у тебя долгим будет.
– И ты свое найди, – от души пожелал ему Санька.
– Найду, – широко улыбнулся Цыган. – Я теперь знаю, как. Вот, сидел возле вашей реки, смотрел, как желтые листья плывут – и вдруг понял все. Будто дорога под ноги легла верная – теперь только шагай по ней, никуда не сворачивая.
Он помолчал немного и вдруг спросил:
– А помнишь ту ночь, перед обрядом, когда мы с тобой у костра сидели, и ты сказки какие-то страшные рассказывал?
– Помню, – застывшими губами пробормотал Санька. Неужто все-таки помнил Цыган свою немертвую жизнь? Или сейчас вспомнил?
– Ты мне сказал, будь бы ворота открыты – ушел бы я? Я тогда и подумал, а что цыгану заборы, да замки? Ветром обернусь, проскользну сквозь любые двери да замки. Дед меня еще учил по нашим тайным дорогам ходить, а я, дурак, забыл. Тогда и вспомнил. Верно, вы все испугались, когда я тогда пропал? – хитро усмехнулся он.
– И-испугались, – запнувшись, растеряно согласился Санька.
– Вот я с тех пор и бродил один, по всяким дорогам, песни пел, людей разных встречал – и нелюдей…
Цыган задумался.
Видно, когда Настя как-то забрала у него из памяти все воспоминания о немертвой жизни, Цыган придумал вместо этого себе другую жизнь. Возможно ту, о которой мечтал тогда, у костра, в последний день интернатовской жизни. Мечтал – да не решился.
– А у наших-то, как, все хорошо? Псами обернулись, служат теперь? – спросил Цыган – и усмехнувшись, добавил: – Или Фома – все-таки медведем?
– Медведем, – неловко, с усилием, улыбаясь, ответил Санька. – К Потапычу пошел, в помощники. Все хорошо у них. Да, я сам давно уже их видел.
– Вот и ладно, – обрадовался Цыган. – Я рад, что тебя встретил, Сказочник. Ты ведь тоже тогда ушел?
– Ушел, – кивнул Санька.
– Видишь, как дороги сплетаются, – усмехнулся Цыган, – глядишь, еще свидимся как-нибудь. Ну, прощай! И тебе – легкой дороги и удачи верной!
Цыган хлопнул его напоследок по плечу – и ушел.
Тут Санька сообразил, что не знает, что это за городок, и как ему отсюда обратно выбираться – потому что Цыган, и верно, вел его своими цыганскими дорогами. Шли они сперва через лес, потом полями, а после вдруг оказались среди каких-то дворов – в самом центре какого-то городка. А Санька даже его названия не знал.
Санька выбежал из трактира, где они с Цыганом выпили немного за удачу – но улица была пуста. Ленька, похоже, опять нырнул куда-то на свои потайные, невидимые другим тропы.
Санька остался один.
Ему стало не по себе – он был в каком-то незнакомом городке, и даже не знал, какая тут теперь власть – красных, белых или кого-то еще. Он попробовал подсчитать хотя бы, какой сейчас год – но сбился. Время в убежище текло как-то по-своему, не говоря про то время, когда Санька проваливался в немертвую жизнь. Поэтому все теперь перепуталось, и он не понимал ни года, ни места, в которое попал.
Городок, впрочем, выглядел, вполне мирно. В доме напротив, у окошка с кружевной занавеской и алой геранью, неспешно умывалась рыжая кошка. Рядом протирал витрину булочной сухонький старичок в застиранном, но чистом переднике. Мимо прошли, болтая, хихикая – и встревожено озираясь, две кумушки в цветастых платках и с одинаковыми корзинками, в которых позвякивали бутылки с молоком.
То ли городок уже вернулся к мирной жизни, то ли это была всего лишь небольшая передышка. Санька сам не очень понимал, что сейчас творится. Утихла ли гражданская война, что с крестьянскими голодными бунтами, про которые, вроде говорил тот командир-пес, знакомец отца Иоанна. Санька сейчас жалел, что не расспросил его подробнее. А еще пуще жалел, что отпустил Цыгана, не спросив у него, куда идти, чтобы вернуться в убежище, к Насте.
Но делать было нечего. Дело двигалось к вечеру, сейчас нечего было и думать идти куда-то в темноте. Санька вернулся в трактир, и спросил комнату переночевать. Потом еще побродил немного по улицам городка. Но так и не сообразил, где это – а прямые вопросы задавать постеснялся. Решил с утра отыскать вокзал или, например, спросить, как добраться до Петрограда – а с ответами на эти вопросы уже и понять, что к чему.
Но не успел. Ночью к нему пришел гость.
***
Санька проснулся среди ночи резко, рывком – и в первую минуту не понял, где он. Сперва ему показалось, что он вернулся в казарму Немервых, где лежит неподвижной безвольной куклой, среди таких же мертвяков, своих боевых товарищей. И не может шевельнуться. И теперь придется просто лежать и ждать, когда на рассвете придет дежурный упырь и поднимет всех Немертвых, чтобы идти строем – убивать бунтующих матросов и самим умирать под пулями и штыками.
И нет на самом деле никакого убежища и отца Иоанна, и самое главное – Насти. Никто Саньку не спасал, не выводил с моста над огненной рекой в обычную и счастливую жизнь. Не было ничего – ни студеной воды из берестяного ковшика, поднесенного Настиной рукой, ни Настиных нежных губ и сияющих, как речная вода под солнцем, глаз… Все это Саньке приснилось.
Он лежал, отчаянно пытаясь шевельнуть хотя бы рукой, но те не слушались. «Все сон – подумал он – сон…» И отчаяние навалилось на него удушливой и одновременно ледяной, вымораживающей до костей, тьмой.
Но тут Санька разглядел, что потолок над ним вовсе не тот, не казарменный. И постель другая, пусть жесткая и неудобная, но с одеялом и чистой, пахнущей свежестью, простыней.
Это про казарму Немертвых – был сон, – понял Санька, едва не плача от облегчения. И вспомнил все – проводы Цыгана, трактир, незнакомый городок.
Шевельнул было рукой – и понял, что она ему не повинуется. Что все тело опять сковано – не прежним немертвым сном, когда он оказывался на мосту – а какими-то невидимыми путами. Санька дернулся, пытаясь их порвать – но не сумел.
– Ну-ну, – насмешливо сказал почему-то знакомый голос, – а ты, братец, силен.
– Валерка? – неуверенно спросил Санька.
Вспыхнула свеча, и над Санькой склонилось бледное Валеркино лицо с глазами, полными тьмы.
– Я говорил, – усмехнулся Валерка, – что у тебя большой потенциал.
– Что ты здесь делаешь? Зачем это все? – пробормотал Санька, дергаясь в невидимых путах.
– Не нужно, – ленивым голосом протянул Валерка, заметив его судорожные движения, – ты не освободишься, только устанешь.
– Ты зачем меня связал?
Валерка отодвинулся, сел за стол, поставил свечу так, что она теперь ярко освещала его бледное лицо с налитыми тьмой глазами и силуэт – костлявую, нескладную и вроде даже горбатую фигуру. А тени, ложившиеся на неровные стены были похожи на черные сложенные за спиной Валерки крылья. Тварь морготная – вспомнил Санька, содрогнувшись. «Как я раньше мог принимать его за человека? – удивился он. Или я был тогда слеп, или Валерка умел лучше притворяться? А может, просто сейчас он хочет, чтобы видел его таким – и …что? Испугался?»
Но первый страх – от неожиданности – прошел, и Санька теперь судорожно искал пути к спасению. Валерка его не убил, значит, хочет сперва поговорить. Впрочем, раньше, он тоже Саньку убивать не собирался, хотел сделать его своим псом… или, скорее, своим личным Немертвым?... Или даже предлагал ему стать чем-то большим… упырем?...
– Цепеш тебя ищет, – сказал Валерка, внимательно наблюдая за Санькиным лицом – и довольно улыбнулся, заметив, как Санька дернулся от имени своего бывшего командира.
– Ты глупо сделал, что вернулся в казармы, – продолжил Валерка. – Да еще жетон не снял. Сигналка сработала, отметила твой номер. Сперва решили, что это ошибка – ты уже давно числишься в списках потерь. А потом из казармы твой старый знакомец пропал. Это уже проблема. Получалось, что или Немертвый солдат сам сбежал – что невозможно. Или его похитили – что недопустимо. В любом случае ситуация требовала расследования. Цепеш не верит пока, что ты жив, думает, кто-то использует твой жетон.
Он замолчал.
– И…что теперь? – спросил Санька.
«Как я попался так, – тоскливо думал он, – дурак, дурак. Надо было жетон этот сразу выбросить. А я и забыл про него»…
А еще он понял, что больше не увидит Настю. Потому что упыри его не отпустят. А если даже вдруг и случится такое чудо – то из вида не выпустят. Не может же он привести их к Насте. Или к убежищу.
– Теперь, – сказал Валерка неторопливо, – есть два варианта. Первый – я тебя тут оставляю, связанным. И очень скоро тебя по жетону находит Цепеш. Так же, как я нашел. Я успел его очень ненамного опередить. Второй…
Валерка помолчал немного, глядя на Саньку. Тот постарался, чтобы на его лице не отразился тот ужас, который он испытал при мысли о встрече с Цепешем. Но, кажется, не преуспел, потому что на тонких Валеркиных губах мелькнула еле заметная довольная улыбка.
– Второй… – медленно продолжил Валерка, – ты идешь со мной. По доброй воле.
– Зачем?
– Будешь мне служить.
– Кем? – в горле у Саньки пересохло, и он едва сумел выговорить: – Немертвым?
– Нет, – мягко ответил Валерка, – я считаю, что ты слишком ценен для этого, Саня. Я еще раньше чуял твой потенциал. Когда ты меня видел, а остальные – не замечали. Когда ты меня запомнил, а я ведь велел всем меня забыть. Цепеш, скорее всего, тебя убьет. Ты для него – сломанный механизм, бракованное оружие. Проще уничтожить, чем чинить. Хотя, возможно, он и попробует снова сделать тебя Немертвым. И, возможно, это у него получится. Но ты ведь, кажется, этого не хочешь?
– Нет.
– Я же, в отличие от Цепеша, вижу в тебе потенциал. Не поломку, а… уникальную особенность, которую следует сперва, разумеется, изучить – а потом использовать. Я опять предлагаю тебе службу у меня. В тот раз, я понимаю, ты испугался, ты не верил. Но теперь ты понимаешь, что я тогда сказал тебе правду? Что я еще тогда хотел тебя спасти? Хочу спасти и теперь.
Мягкий голос Валерки завораживал, убеждал, заставлял ему верить.
Санька бы и поверил.
Если бы не его глаза, налитые тьмой, которая скрывала всякое выражение. Если бы не слишком бесстрастное лицо – и лежащая на колене рука с тонкими пальцами, которые еле заметно подрагивали.
Валерка нервничал. Боялся, что Санька откажется? Что Цепеш успеет найти их раньше? Кажется, Санька был нужен Валерке больше, чем он хотел показать.
– Собственно, – заметил равнодушно Валерка, – у тебя нет другого выхода. Тебе некуда деваться. Если ты не пойдешь со мной, Цепеш тебя в любом случае найдет. А я… помнишь, я говорил тебе про совершенное существо?
– Имаго? – вспомнил Санька слово, в первый раз показавшееся ему загадочным – и красивым.
– Точно, – улыбнулся Валерка. – Рад, что ты запомнил мои слова. Я думаю, что при правильном руководстве, если ты будешь слушаться меня во всем, Саня, именно из тебя может получиться это совершенное существо.
Голос Валерки дрогнул, и Санька понял – это именно то, что Валерка хочет. Получить совершенное существо. Послушное его, Валеркиной воле. Совершенное оружие.
Валерка не считал Саньку сломанным оружием, как Цепеш. Он видел в Саньке потенциал – и хотел сделать из него оружие уникальное, совершенное – и безупречно послушное.
Еще почему-то ему было надо, чтобы Санька поверил и пошел с ним сам. Чтобы был благодарен – и постарался отплатить за заботу верной службой. Возможно потому, что совершенство не получается по принуждению.
Поэтому Валерка изо всех сил старался казаться добрым.
Наверное, если бы в Санькиной жизни не было мамы, а потом – Насти и отца Иоанна, а еще – незнакомого пса-командира, который когда-то пожалел его, а после помог еще раз – если бы Санька не знал настоящей, истинной доброты, он бы мог поверить Валерке.
Но не теперь.
– Думай недолго, – нетерпеливо поторопил его Валерка, – я совсем ненамного опередил Цепеша.
– А ты не мог бы, – спросил Саня, – просто меня отпустить?
Валерка удивился – и молчал почти минуту, пристально глядя на Саньку черными глазами, в которых плавала тьма. Потом спросил:
– Зачем?
– Если ты действительно хочешь мне помочь. Спасти меня.
– Это бессмысленно, – сказал Валерка, – если я тебя отпущу, тебя найдет Цепеш.
– А вдруг не найдет?
– Это бессмысленно для меня, – с досадой пояснил Валерка, – если ты не идешь со мной, тогда я отдам тебя Цепешу – и получу его благодарность. Если я тебя отпущу – что я получу?
– Мою благодарность.
– Мне нужна не твоя благодарность, а служба.
«Глупо было пытаться – подумал Санька. – Валерка не добрый, он просто хотел казаться таким, для меня. Но он, видно, уже давно был человеком, и забыл, что такое доброта. Он не может даже толком притвориться. Конечно же, он не отпустит меня просто так».
– Хорошо, – сказал он, понимая, что другого выхода, действительно, нет, – я пойду с тобой.
– Отлично, – обрадовался Валерка, – я знал, что теперь ты примешь верное решение. Сейчас я ослаблю путы, но пожалуйста, не делай глупостей. Если мы задержимся по твоей вине, это только позволит Цепешу быстрее тебя догнать.
Они вышли через заднюю дверь и Валерка повел Саньку дальше дворами и переулками – видно он не хотел столкнуться с Цепешем. Они повернули несколько раз – и вдруг вышли в знакомый двор. То самое место, куда вывел Саньку Цыган по своей тайной дороге. У Саньки заныло сердце от отчаяния и тоски. От того, что всего несколько часов назад он шел тут свободный и счастливый, полный планов на долгую жизнь вместе с Настей – а теперь все кончено, все потеряно, и ничего не вернуть. «Эх, Ленька-Ленька, – отчаянно позвал он, вглядываясь до рези в глазах в тот угол, из которого как раз вывернула тайная тропа Цыгана, – что же ты меня тут бросил одного? Обратно мне надо, домой, где же твоя дорога, которой ты меня сюда привел?»... И у Саньки встал перед глазами вчерашний вечер, когда все еще было хорошо – костер возле реки, задумчивое Настино лицо, мечтательный взгляд Цыгана и его сильный голос, выводящий: «Ай, ромалэ, ай, чавалэ! Джелем, джелем, лунгонэ ромэлэ дромэнса, младилэм барвэ лалэлэтам ромэнса!»
В глазах защипало от слез, и Санька вдруг заметил, что бормочет тихонько «…Джелем, джелем, лунгонэ ромэлэ…» – будто подпевает Цыгану.
– Ты что там остановился? – встревожено позвал Валерка.
– Сейчас, сапог натирает, камешек, верно попал, – ответил Санька, делая вид, что поправляет обувь.
И вдруг сквозь слезы он увидел серебристый лунный отсвет на тропе, уходящей словно сквозь стену соседнего дома. Тайная заветная дорога Цыгана легла Саньке под ноги, и, он не задумываясь, ступил на нее – и бросился бежать.
Услышал далекий изумленный вскрик – а потом гневный окрик Валерки, но через мгновение его как отрезало – как и все звуки города, и на Саньку опустилась звонкая тишина лесной ночи. Могучие сосны обступили его со всех сторон, их вершины качались в высоком черном небе, усыпанном звездами, а прямо над Санькой плыл тонкий ослепительно яркий серп месяца. А под ногами стелилась заветная дорога, ведущая к дому. К Насте.
Санька остановился.
– Нет, – пробормотал он, – нет, так нельзя.
Постоял немного, с тоской глядя на уходящую вдаль сияющую ленту дороги – а потом сошел с нее и побрел, спотыкаясь, в лес, в чащу. Все равно куда. Только бы подальше от убежища. И от Насти.
Он не мог привести к ней Валерку. Или, того хуже – Цепеша.
***
Настя отыскала его через два дня. Или три. Санька не помнил, сколько прошло времени. Он брел, не разбирая дороги, через лес, потом вдоль какой-то реки. Иногда останавливался, чтобы выпить воды, зачерпывал ладонью, подносил к губам – и видел в воде отражение Настиных глаз, глядящих на него с укором.
Голода он чувствовал вовсе, только к концу третьего дня – или второго? – его начало немного покачивать, и заходилось сердце, требуя отдыха, стоило только ускорить шаг. Поэтому теперь брел он медленно, запинаясь иногда о корни, пересекавшие тропу – потому что ноги тоже устали и требовали отдыха. Верно, надо было все-таки остановиться ненадолго и отдохнуть. Хотя и было страшно теперь засыпать, даже ненадолго – потому что Санька боялся потом проснуться и опять увидеть Валеркино бледное лицо с глазами, залитыми тьмой.
И тут, когда он как раз подумал о Валерке, на его плечо легла рука. Санька содрогнулся и подумал: «Ну вот и все. Хорошо хоть, далеко успел уйти. Не найти им ни Насти, ни Цыгана».
Но тут тихий Настин голос сказал:
– Санечка, ну что ты тут бродишь и спотыкаешься, как медведь-шатун. И куда забрел, еле тебя нашла.
Он медленно обернулся, сперва решив, что это ему послышалось с тоски и усталости.
Настины глаза смотрели с нежностью и укором.
– Что же ты… Ну-ка, присядь, вот сюда на мох. Ты еле на ногах держишься.
– Нельзя останавливаться, – пробормотал Санька, – или он догонит. И тебе тут нельзя. Уходи, Настя.
Она вздохнула, потом взяла его лицо в ладони и поцеловала – сперва лоб, а потом глаза, легко тронув губами веки.
И Санька почувствовал, как наваливается сон, нежный и мягкий, как прикосновение Настиных губ.
– Нельзя спать, – сердито сказал он. Цепляясь за Настю, обессилено сполз на упругую толстую подушку изо мха – и тут же уснул.
Потом он, конечно, все ей рассказал. Настя подумала и согласилась, что верно, в убежище сейчас лучше не возвращаться. На всякий случай. И жетон нужно немедленно выбросить, утопить в реке, текущая вода – первое средство для того, чтобы спрятать что-то от упырей.
– А давай свое убежище построим, – вдруг предложила Настя.
– А разве можно? – удивился Санька.
– Почему нет? – Настя легко пожала плечами, будто это было самое обычное дело. И сказала: – идем сейчас вдоль реки, там, за поворотом…нет, наверное, за следующим… будет лодка.
Лодка, и правда, оказалась на месте, указанном Настей.
– Ты садись за весла, – скомандовала Настя, – а дорогу покажу.
Лодка шла то ходко, то приходилось со всей силы на весла налегать. Как будто то по течению пыли, то против. И само течение было то слабенькое, то сильное, чуть весла из рук не вырывало, а иногда и вовсе волны поднимались. И цвет воды вроде менялся – то темно-зеленый, речной, то почти черный, то вдруг лазоревый или вовсе ярко-синий – но тут Санька был не уверен, потому что только начинал приглядываться, в глаза солнцем плескало, отраженным от воды, таким ярким, что слезы наворачивались. И Настя сразу же говорила строго:
– Не отвлекайся, Санечка, тут сложный поворот, делай точно, как говорить буду.
А потом Настя сказала:
– Вот, смотри, какой остров хороший, подойдет?
Остров, оказался, и вправду подходящим. И лесок с грибами-ягодами, и полянки солнечные, и отмель для купания, и бережок удобный рыбу ловить.
Первую зиму в землянке пережили – зима оказалась теплая, на удивление, а ко второй Санька дом поставил. В помощь на строительство мастеров из городка приглашали – Настя в него тоже дорогу наладила.
Санька у нее как-то спросил – мол, а что это за дороги, вроде как цыганские тропы, по которым Цыган ушел?
Настя засмеялась и сказала странное:
– На самом деле, Санечка, это цыгане их у нас украли. Они, ведь знаешь, часто тащат то, что плохо лежит. Правда, они их немного изменили, чтобы удобнее уводить ворованных коней…
У кого это «у нас» – хотел спросить Санька, но забыл, потому что Настя тут же начала его учить по ним ходить. Мало ли, одному придется. В первый раз-то у него случайно получилось.
Так они и жили там, на своем острове. В гости в городок ходили, тропка-то была налаженная, да и Санька скоро научился сам по ней ходить, без Насти.
Санька домом занимался, рыбалкой, с отцом Иоанном в шахматы играл, книжки читал про другие страны и всякие чудеса. Настя опять лечебницей в городке занялась – а случалось, и в окрестные деревни и городки за тем же ходила – больных лечить. Но отец Иоанн ее за это ругал. Там, снаружи, совсем другая жизнь была. Опасная, злая. То голодные бунты, то эпидемии, то переселения целых деревень – вроде, как в лучшие какие-то места, но отец Иоанн объяснил, что на самом деле, для каких-то больших строек, куда набирали сперва вроде живых людей, а приезжали на место уже Немертвые. Потому что во всех предприятиях, где нужны не отдельные люди сами по себе, а просто живая сила – в армии, на стройках, на заводах – проще всего использовать Немертвых. Места они занимают немного, едят, что дают, работают, сколько скажут. Да еще и лишнего не болтают – потому что Немертвые не только говорят, но и дышат по приказу.
В отличие от внешнего мира, в убежищах – на острове и в городке – вроде даже погода другая была, без засух, сильных морозов, наводнений и других катаклизмов. Отец Иоанн сказал, что природа ведь тоже по-своему отзывается на то, что люди и звери творят.
Санька даже не замечал, как время идет – годы скользили между пальцев, как теплые песчинки. Как-то спохватился – попробовал подсчитать, сбился и рукой махнул – зачем? Считаешь, когда ждешь, чтобы поскорее что-то закончилось, или надеешься, что что-то, наконец, начнется – хорошее ли, плохое. А Саньке ждать ничего не надо было. Он просто жил. И думал – пусть бы так и дальше. Пусть не заканчивается. Разве что поглядеть бы на другие страны, про которые в книжках у отца Иоанна. Но для этого как-то мимо упырей надо проскользнуть. Разве по этим цыганским тропам?
– Давай еще немного подождем, – предложила Настя. – Пусть они нас вовсе из виду потеряют. Потому что если по нашему следу пойдут – и тайная тропа не поможет, наоборот, за нами выйдут туда, куда нельзя. Это тебе в тот раз повезло, что он за тобой не увязался. А нам нельзя к ним живыми-то попадать.
Санька согласился еще подождать. К тому же, Настя скоро девочку родила. Назвали так же, как маму – Настеной. И похожа она была на маму – красотой и светом, а на Саньку – любопытством. Так же жадно листала книжки в библиотеке отца Иоанна, разглядывала яркие картинки, спрашивала:
– А павлины правда бывают? А драконы? А горы? А когда мы их всех пойдем смотреть?
От этих разговоров Санька сам все чаще стал задумываться – как оно там, снаружи? И тоска почему-то брала от этих мыслей. А еще старые сны иногда возвращались – будто лежит он опять на койке в казармах Немертвых. И не шевельнуться, и не вздохнуть толком, будто на груди гранитная плита. И сам он, Санька – ни живой, ни мертвый. Лежит и ждет – одновременно с ужасом и надеждой, что на рассвете его с этой проклятой лежанки поднимет упырь. Потому что больше некому. Некому его разбудить от этого жуткого не мертвого, и не живого сна.
От этих снов его спасала Настя. Или он сам просыпался с беззвучным криком, и тогда лежал, тяжело дыша, и долго еще не мог поверить, что казармы Немертвых остались далеко в прошлом – или вот, во снах.
Настя понимала, что с Санькой неладно, хотя он и пытался от нее скрывать. И однажды сама завела разговор о том, чтобы пойти поглядеть – как там, снаружи, за стенами их сказочного Убежища. И Настене показать. Санька сперва отказывался – за маленькую Настену было боязно особенно. Но Настя как-то строго сказала:
– Пора.
– Почему? – удивился Саня.
– Потому что в убежище раненым хорошо, Санечка, – пояснила она, грустно улыбаясь. – Тем, кому надо в себя прийти. Заново ожить. А тем, кто живой, в убежище тесно и душно. Им свободу – и весь мир в придачу – надо.
– А я – живой? – неуверенно спросил Саня.
– Конечно, – сказала она так твердо, что он сам тут же ей поверил. – Ты разве сам не чувствуешь?
Санька кивнул, а Настя почему-то вздохнула и вроде даже слезы блеснули в ее глазах.
Отец Иоанн их отговаривал, даже кричал на Настю, захлопнув предварительно дверь перед Саниным носом – видно, чтоб тот не слышал деталей разговора.
– Давай я один пойду, – предложил Саня, – разведаю сперва, что там и как.
– Нет уж, – решительно отказалась Настя, – я тебя больше одного не отпущу. Да и я уже тут не смогу без тебя, – вздохнула она, – так что, все вместе пойдем. Мы осторожно.
– Там ведь, наверное, уже все по-другому, – предположил Саня, – вон, сколько времени прошло. Может, построили уже новый прекрасный мир, ради которого нас… – он запнулся. Сперва хотел сказать «убили», но потом, чтобы лишний раз Настю не расстраивать, передумал, и закончил так: – за который мы сражались?
На самом деле, так и так получалось скверно – потому что выходило, что за тот новый мир все одно приходилось кому-то умирать. Сперва Саньке с его друзьями, а потом другим мальчишкам, которых пришлось убивать по приказу командира батальона Немертвых.
А теперь, после разговоров с отцом Иоанном и тех книжек, что он давал Саньке читать, Санька очень сильно сомневался, что прекрасный мир можно построить на чьих-то смертях. На смертях можно построить разве что мир, подходящий для упырей – но не для счастливых и свободных людей.
– Может и построили, – согласилась Настя, но было видно, что она сама в это особенно не верит.
Отец Иоанн вообще скептически фыркнул в ответ на Санькины слова насчет наступившего светлого будущего.
Сказал, что, мол, что для достижения светлого будущего надо добавлять света в настоящее, а не напротив, погружать его в еще большую тьму.
Но Саня решил, что надо, все-таки самому поглядеть, как там. И может, им там, снаружи, помощь нужна? Теперь, когда он об этом подумал, ему даже сделалось неловко, что он столько времени отсиживался в безопасном убежище, наслаждался своим счастьем. Разве не правильно поделиться светом с теми, кто во тьме? Сделать, что можешь. Хотя бы малый огонек принести. Или научить, как его зажигать. Вон, как Прометей, который изменил мир своим небольшим, но таким важным даром.
На это отец Иоанн поинтересовался – помнит ли Саня, что потом стало с самим Прометеем?
Но Саня от его слов отмахнулся.
Первую тропу открыли осторожно, сперва поближе, до Петрограда. То есть, теперь он Петербургом, оказывается, назывался. А до того – успел Ленинградом побыть.
Санька бродил по знакомым местам – и не узнавал их. Оказывается, почти восемьдесят лет прошло, с тех пор, как он тут мальчишкой бегал.
А выглядел он все двадцатилетним. Как и Настя. Когда он у нее спросил – как это? Настя сказала:
– Это потому что у нас с тобой свое время, Санечка. Счастливое. Ты разве раньше не заметил? А когда ты счастлив, то не старишься почти, если только сам не захочешь.
Но Санька все-таки подумал, что чего-то она не договаривает. Может, дело было все-таки в особых свойствах убежища, которое уберегало не только от худых людей и нелюдей, но еще и от самого времени?
Мир снаружи и впрямь, изрядно изменился. Беспризорников, шакальих стай и вооруженных псов в меченой кровью одежде на улицах не встречалось. Прохожие, одетые хорошо и даже с лоском, шагали уверенно и деловито. С виду они были похожи на людей, и хотя порой и мелькали у них звериные черты, но полностью проявлять звериную суть они, видно, стеснялись, по крайней мере, при свете дня. Похоже, дикие и голодные времена, и вправду, остались позади. Лица вокруг были сытыми, хотя в глазах, если приглядеться, мелькала иногда тревога, и даже страх.
А однажды Саня случайно заметил бледное лицо упыря за темным стеклом длинной черной машины. Машин в новом мире, кстати, стало ужас, как много, они текли по дорогам бесконечной бронированной рекой, и нужно было набраться мужества, чтобы перебраться на другую сторону. А упырям от этого, видно, сплошная радость. То, что они сгорают под солнечными лучами – это, конечно, старые сказки, так было бы слишком хорошо и просто. Но то, что они не любят света – это факт. При ярком свете всякий сразу разглядит, кто перед ним – и будет настороже. А теперь можно спрятаться за темными стеклами дорогой машины, да еще устроить так, чтобы это считалось модно – и машины, и темные стекла, и тогда прохожие не станут даже вглядываться, что там за лицо, за этими стеклами. Так и оказалось, что Санькины надежды на мир без упырей, развеялись прахом. Просто сейчас упырей стало сложнее разглядеть.
Своим девочкам про упыря Санька рассказывать не стал. Просто сказал:
– А давайте куда-нибудь еще, поглядим другие города и страны? Ты ведь, Настена, хотела смотреть павлинов и драконов? И горы с морями, а? А сюда еще вернемся потом.
Настена обрадовалась, захлопала в ладоши. А Настя, хоть и кивнула, но посмотрела задумчиво – будто все поняла.
И они пошли следующей тропой, мимо таможенных постов и пропускных пунктов, чтоб не задерживаться там. Заглядывали в разные города и городки, останавливались, где понравится.
Расплачивались алмазами. Настенька их из воды доставала. Лучше всего родниковая, ключевая вода подходила, из реки тоже можно было, а вот из водопроводной – сложнее, много сил уходило, и алмазы получались мелкие и мутноватые.
Первый раз, когда Санька это увидел, очень удивился, хоть и уже навидался всяких чудес – да и верил, что Настя еще и не то может.
А Настенька, заметив его изумление, пояснила:
– Вода, Санечка, как и человек, во что угодно превратиться может. Вот, отец Иоанн иногда в вино ее превращает, хотя и редко, говорит, баловство это. Да и чай он больше любит, ты же сам знаешь.
– А человек? – растеряно спросил Санька.
– Что?
– Неужто тоже во что угодно может?
– Почти.
Санька подумал немного – очень уж эта мысль была ошеломительная, и он покрутил ее и так, эдак, примеряясь.
А потом спросил:
– Настенька, ангел мой, а чего ж человек обычно во всякую дрянь превращается? В шакалов там, волков, а то и хуже того – упырей?
– А это со страху, Санечка, – объяснила она. – Шакалами-то проще всего. Особенно, если все другие вокруг – шакалы. Так ведь еще и сразу своим сделаешься. Упырями – чуть поболе смелость нужна, но, с другой стороны – еще больший страх. Сам представь, Санечка, решиться самому себя превратить в тварь темную, морготную, которую даже дети боятся. А ведь дети к чудовищам привычнее. Это ж как надо бояться всего и всех – как весь мир не любить. Одному-то особенно страшно это делать, вот они и идут друг за дружкой, зажмурившись, не глядя и не думая, куда. Жалко их, верно? – вздохнула она.
Саня посмотрел на нее ошарашено. Получилось, опять Настенька его удивила. Это было еще страннее, чем алмазы из водопроводной воды вынимать. Упырей жалеть – надо же. Хотя, если подумать, к Настиным словам прислушаться – и правда, ведь жалко их, упырей, в потемках и холоде блуждающих, ни покоя, ни любви не ведающих…
Настенька заметила его задумчивость, взяла за руку, и сказала с улыбкой:
– Но ведь не все же, Санечка, шакалами и упырями становятся. Кто-то и человеком остается. Или становится – это уже потруднее будет. Представь, как оно – человеком быть, среди упырей и шакалов. Хорошие они ведь какие, верно? Или вот ты… ты ведь, Санечка, уже не совсем человек…
Санька вздрогнул – и испуганно на нее посмотрел. Неужто, подумал, если я когда-то под упыриной властью ходил, теперь и сам в упыря превращаюсь? Но Настенька улыбалась, а значит, верно, говорила она о чем-то другом.
– С той стороны ведь вернуться – большая сила нужна, – сказала Настя. – А ты не только сам сумел, но потом ведь опять ради своего друга на тот мост решился вернуться. Хотя, верно, тебе страшно было?
– Страшно, – сглотнув, признал Санька, с содроганием вспомнив тот мост и огненную реку под ним.
– А ты тот страх ради друга преодолел. И ему тоже помог к жизни обратно выйти.
– Ты ведь мне помогала, – сказал Санька, – я бы без тебя не смог.
– Совсем немного. Ты сам. И он – тоже.
Они помолчали, вместе вспоминая ту огненную реку и шаткий мост под ногами. Санька видел по Настиным глазам, что она о том же думает.
Он было хотел спросить – «а, что Настенька, я теперь тоже ангелом стану, как ты? И как отец Иоанн?» Но не решился. А вдруг – правда? И чего тогда делать? Санька не умеет, ангелом-то быть. У него и человеком не особенно-то получалось. Разве что Настенька его научит? Поди, для этого немало времени нужно. Но у них и полно времени. Настя сто лет обещала. А может, и больше будет? Вот уже Саньке по годам за девяносто должно быть, а он с виду все как двадцатилетний. И Настенька за эти семьдесят лет ни капли не постарела. А отец Иоанн тогда, интересно, чего же старый? Может, он сперва человеком жил, среди шакалов и упырей – это кому угодно нервы вымотает, даже ангелу. Или ему вовсе очень уже много лет?...
Санька все это хотел у нее спросить, но Настенька почему-то сидела грустная, поэтому он подумал – ладно, успею еще – и сказал:
– Там уже, поди, Настена без нас, соскучилась и совсем закружилась, на этих каруселях. А пойдемте все вместе мороженое есть? День-то какой хороший…
День, и правда, оказался очень хороший. Несмотря на то, что по календарю была зима. Солнышко грело лицо, в Булонском лесу цвели розы, и бродили по дорогам чудные сказочные птицы, которые так понравились Настене – павлины, с расписными хвостами, с сияющими на солнце перьями – будто алмазы из родниковой воды на Настиной ладони. Людей эти птицы совсем не боялись. Ангелов – тоже.
***
Только вот оказалось, что не нужно было им опять в Петербург возвращаться. Ждали их там. Настенька заранее слежку почуяла, успела Настену одну по тропе до убежища отправить.
А они остались. Чтобы со следа псов и шакалов сбить. И упырей близко не подпустить.
Погуляли еще по городу – все-таки красивый он был до невозможности, даже лучше Парижа. Жалко только шакалов много встречалось. А может, Саньке казалось, что это много, может, так оно всегда и было. Он все-таки совсем отвык от них в убежище. В своем счастливом времени.
А потом шакалы – те, которые по следу шли – уже совсем близко стали подбираться. И Настя сказала:
– Не уйти нам от них, Санечка. Не уйти так, чтоб за собой их не привести. И живыми нам им попадаться нельзя.
– А это больно? – спросил Санька. – Больно умирать?
Он не за себя боялся, а за Настю. Все-таки, сам он уже умирал и не раз, что ему.
– А я тебя за руку возьму, как тогда на мосту. Помнишь? – спросила Настя.
Они и стояли как раз в начале Дворцового моста, который вел от Васильевского острова к Эрмитажу. Но теперь, ночью, его крылья высоко вздымались над рекой, и под ними плескалась открытая черная вода. Пахло водорослями и рыбной чешуей, и казалось, что внизу, на ступенях гранитной набережной, сидит русалка, которая тоже остановилась полюбоваться разведенным мостом и дворцом на другой стороне.
– Как же мы пойдем? – растеряно спросил Санька, глядя на провал между крыльями Дворцового моста.
– Потихоньку, – ответила Настя. – Так, чтобы они тоже за нами пошли.
Она обернулась, и Саня тоже взглянул назад. И увидел, как за ограждением перед мостом с визгом тормозят машины. В ночной тишине резко хлопали дверцы, и из машин выбирались существа, издали очень похожие на людей.
– Ты не бойся, Санечка, – мягко сказала Настя, – Они всегда за нами идут следом. Помнишь, ты рассказывал про своего знакомого, Валерку, который грезил про совершенное существо и так хотел получить тебя?
– Думаешь, он там? – сглотнув, спросил Саня. И посмотрел, как фигурки, высыпавшие из машин, растягиваются цепью поперек моста.
– Возможно, – пожала плечами Настя, – издалека не разберешь. Они ведь похожи друг на друга.
А потом улыбнулась и взяла его за руку. Как обещала. И сказала:
– Ты на этот мост не смотри – тот, по которому мы пойдем, никогда не разводят.
А Саня вдруг понял, что она уже наверное давно это решила. Увести их за собой. Упырей и их шакалов. Всех, кого получится.
– Жалко, – сказал Санька, – до Китая так и не доехали. В Мексике-то никаких драконов не нашли, а вдруг в Китае есть? Поглядеть бы.
– Может, в другой раз, – улыбнулась Настя. – Если бы в другое время сюда попасть, когда упырей не будет. Тут ведь еще много всего красивого.
– Очень красивого, – согласился Санька, и поглядел в ее глаза. Прозрачные и сияющие, будто вода в чистом ручье, и то синее небо в них отражается, то солнце сияет, то будто драгоценные камни в глубине завораживающе мерцают. Так бы и смотрел, если бы еще время было.
Но огненная река уже пылала впереди, и мост из тонких щербатых досок раскачивался над ней.
Обернувшись, Саня увидел, что они идут следом – существа, похожие на людей. Странно, то ли они не видели огненной реки, то ли не обращали внимания, увлеченные погоней. В ярком свете их силуэты казались особенно уродливыми.
– Человек, – сказала Настя, – совершенное существо. Потенциально. И одновременно – несовершенное. Тот, кто может стать кем угодно. Они всегда идут за нами. Хотят понять наш секрет, разгадать тайну. Мечтают быть такими же. Совершенными. Прекрасными. Всемогущими. Такими, какими мы все и были задуманы. Теми, кто действительно мог бы построить тот прекрасный мир, о котором ты говорил. Только они не понимают главное. Что нет никакого секрета. Что всем дана эта возможность – выбрать дорогу, которая поведет тебя дальше. Но дорога крови может превратить только в упыря, зверя, в чудовище, но никогда – в ангела. Они просто выбирают неправильно... каждый раз…
Вслушиваясь в Настины слова, Саня не заметил, как Дворцовый мост закончился, и под ногами дрогнули доски того, другого моста, перекинутого через огненную реку. Но странно, на этот раз Сане не было страшно. Хотя и сжималось тоскливо сердце от тревоги за Настену – как там она, добралась ли до убежища? Как она теперь будет одна? В убежище-то спокойно, но разве она там усидит? А еще было жаль оставлять навсегда тот жестокий, но все равно чудесный мир, который Саня так толком и не посмотрел. Но Саня шагал твердо и спокойно, и странно, тонкие досочки, прежде ходившие под ногами ходуном, теперь стояли, как влитые, будто чувствовали его настроение. Будто мост – и огненная река под ним – тоже понимали, что рядом с Саней, доверчиво вложив ладонь в его руку, идет Настя. И ее прекрасное лицо одновременно светло и печально – как у задумавшегося ангела, а на губах блуждает рассеянная улыбка, совершенно невозможная на этом мосту и возле этой реки. И никак нельзя, чтобы Настя сейчас испугалась или оступилась. Потому что пока она вот так идет над огненной рекой и улыбается – все возможно.
Глава 9.2000. Алексей
Капитан Алексей Чепраков превращался в волка. Что категорически противоречило должностной инструкции и вообще не лезло ни в какие ворота.
Когда именно это начало происходить, капитан толком сам не знал. Работа в последнее время шла на износ, Леха уже забыл, когда толком высыпался, не говоря о нормальных выходных.
– А что вы хотите, Леша, – кокетничая, хлопала глазками Леночка из кадров и разводила руками, – не идут к нам служить. Время сейчас такое. Спортсмены в частную охрану идут. А умные – сразу в бизнесмены.
Леночка была блондинкой со всеми вытекающими. И первостатейной сукой к тому же. Эти два обстоятельства делали ее неотразимой для большей части мужского коллектива девятого ОВД. Леночку же, разумеется, интересовала оставшаяся часть, а в первую очередь – неприступный капитан Чепраков. Однако ни короткие юбочки, ни домашние пирожки, ни как бы случайно оставшиеся билеты на аншлаговые концерты капитана не прельстили. Сладкого он не любил ни в мучных изделиях, ни в популярной музыке, ни в притворных улыбках. Он относился к Леночке спокойно и терпеливо, примерно как к цветочной декорации, которую местный психолог взгромоздил поперек коридора с целью создания какого-то там климата и для отвлечения от проблем. Отвлекает, конечно, особенно, когда к начальнику на вызов торопишься и со всей дури войдешь коленом в решетку с плющом. Но если приноровиться, выучить пару нехитрых танцевальных па – шаг влево, наклон, поворот корпуса – то проходишь цветочное препятствие незаметно, даже не снижая скорости. Так и с Леночкой.
Но фраза про новых бизнесменов, по сути, поголовно бандитов и воров, которые как бы превозносились Леночкой над честными полицейскими в целом, и, над капитаном Чепраковым в частности, Леху вдруг взбесила чрезвычайно. В самый последний момент он опомнился и остановил руки, уже потянувшуюся к блондинке. А руки хотели тряхнуть Леночку за шкирку, как нашкодившего щенка, и легонько ткнуть накрашеной мордочкой в стол с разложенными и уже слегка запылившимися бумажками. Как бы напоминая о ее, мордочки, непосредственных обязанностях, за которые, ей, между прочим и платят жалованье. И о том, что за трусливое тявканье на руку, которая тебя кормит, можно схлопотать не только снисходительную трепку от капитана Чепракова, а и хорошего прощального пинка под хвост.
Остановило Леху, в основном, выражение глаз Леночки, которая уловила рывок в свою сторону и истолковала его совершенно превратным образом. Презрительно фыркнув, капитан шарахнулся в сторону от ее томного, поощряющего и одновременно торжествующего взгляда и торопливо покинул кабинет отдела кадров.
А с сержантом Прокопенко Леха не сдержался. Причем, что самое скверное, он даже выпустил из виду тот момент, когда потерял над собой контроль.
Прокопенко, конечно, заслужил хорошую выволочку. Но вместо того, чтобы попросту, как положено, нагавкать на подчиненного, а потом изложить обстоятельства происшествия в рапорте, Леха накинулся на сержанта. Буквально. Неожиданно сам для себя. Привстал, оперся ладонью о недописанный рапорт – и вдруг одним движением перебросил тренированное тело через рабочий стол. Легко и быстро, не задев ни одну бумажку. Прокопенко даже не успел взвизгнуть, а капитан уже держал его за шиворот и прижимал лицом к полу.
Опомнился Леха в тот момент, когда его клыки уже тянулись к сержантскому горлу.
Ослабив хватку, капитан судорожно вздохнул, обрывая нутряной рык, рвущийся из глотки. Восстановив дыхание и голос, прорычал в бледное лицо испуганного сержанта:
– Что, шавка подзаборная, службу позоришь? Шакалить повадился, выродок?
Прокопенко молчал, неподвижно скорчившись на полу, только мелко и испуганно моргая ресницами.
Лехе вдруг стало противно. Выпрямившись одним быстрым движением, он брезгливо вытер о штаны руку, державшую сержанта.
– Вон, – глухо велел он.
А потом зачем-то тихо и задумчиво пообещал вслед Прокопенко, который, горбясь и корчась, пятился к выходу из кабинета:
– В следущий раз горло вырву.
Сержант дернулся, торопливо закрывая дверь.
После этого капитан засунул морду под кран и долго жадно хлебал ледяную, воняющую хлоркой, воду, пока от холода не заныли зубы. И только потом решился взглянуть в зеркало. Там Леху встретило уже почти человеческое лицо, только чуть припорошенное жесткой шерстью. Но не черной с коричневым, как положено, а темно-серой. И глаза были не карими, а ярко-желтыми, дикими.
Волчьими.
***
А еще слух.
Конечно, у служебных псов слух тоже был не пример человечьему. Но, во-первых, должностная инструкция, согласно которой обращение ко второй ипостаси допускалась только в соответствии со служебной необходимостью. А именно, во время патрулирования – ограниченно, во время задержания особо опасных элементов – полностью, но с последующим письменным обоснованием необходимости полного оборота. Строчить лишний раз рапорты вышестоящему начальству никому было неохота, поэтому от полного оборота старались воздерживаться.
А во время кабинетной работы обращение к животной ипостаси не поощрялось. Хотя, сам Леха лично куда меньше зверел от патрульно-постовой службы, чем от заполнения бумажек, которых почему-то с каждым годом становилось все больше.
Конечно, на мелкие нарушения вроде заострившихся ушей или дежурного порыкивания на подчиненных, глаза закрывали. Но сам Леха старался не злоупотреблять. Особенно он считал гнусным подслушивание.
Та же Леночка, которую он регулярно заставал возле кабинета майора Верного с вытянутыми от любопытства ушами, бесила его этим невероятно.
И уж никак он не мог подумать, что сам опустится до такого. Разумеется, не по своей воле, а по прихоти дикой твари, которая с каждым днем, кажется, все больше брала над ним верх.
Поэтому, например, болтовня стажеров в соседней комнате, которую Леха раньше игнорировал, теперь причиняла ему невыносимые терзания. Потому что выключить обострившийся слух он теперь не мог. Это пес слушался приказов безоговорочно, а дикий зверь на Лехины команды плевал. По его мнению, быть начеку – а значит, с максимально усиленным слухом – нужно было всегда.
Языки у стажеров были, кажется, без костей, к тому же, никакого пиетета или хотя бы уважения ни к вышестоящему начальству, ни к существующей власти, они не испытывали. С одной стороны, крамольные разговоры следовало немедленно пресечь, с другой – это означало признание, что капитан Чепраков всю эту дрянь подслушивает. Приходилось слушать, морщась, как от зубной боли. Да еще и сдерживать звереющего волка, который на внешний раздражитель реагировал однозначно – желанием придушить наглых щенков.
– А президент-то наш новый, слыхали, из упырей? – сказал один из стажеров, приглушая голос.
– Да ну, брешут, – возразил ему хрипловатый басок. – Из наших он, из служебных псов.
– Из псов точно предыдущий был, – неприязненно заметил третий писклявым голосом, похожим на лисий.
– Предыдущий был медведь, – досадливо возразил басок – видно, и правда, принадлежащий псу, – это же очевидно. Он особенно и не скрывал. Походка, комплекция, повадки… а морда?
– У президента нашего не морда, а лицо, – наставительно сказал лисица. – Хоть у нынешнего, хоть у теперешнего. Обалдели что ли, такие разговоры разговаривать? А ну, услышит кто?
– Ребят, а чего президенты вообще свою суть скрывают? Это зачем? – спросил пес.
– Да чтоб никому не обидно было, – ответил лисица, – ну вот, положим, скажут всем точно, что президент – из псов. Получится, псам – гордость и привилегии, а остальным – обидно.
– Да все они из упырей, чего вы как маленькие, – с досадой сказал тихий. – Кто во власть попадает, тот или упырь, или скоро упырем сделается.
– Наши, псы, упырями нипочем не сделаются, – гордо сказал басок. – И вообще, всех упырей еще в девяностом году скинули, теперь началась настоящая народная власть.
– Да-да, – насмешливо протянул тихий, – точно так же некоторые идеалисты еще в семнадцатом году говорили. Мол, наконец, скинули упырей, теперь народная власть начинается.
– И чего, разве до семнадцатого не упыриная власть была? – недовольно пробурчал пес.
– А вот теперь разное говорят, – в голосе тихого появились вкрадчивые нотки. – Сейчас вон даже учебники истории переписывают. А еще вовсе версия есть, что в семнадцатом году последних из ангельского рода уничтожили. Потому и убили их так жестоко, чтоб никого точно не осталось. Кому бы, сами подумайте, иначе маленький пацан помешал бы? А девчонки-княжны малолетние? Они, говорят, были, сама доброта и милосердие, несмотря на то, что царского роду, не гнушались нищих и больных лечить, раненых в госпиталях перевязывать. Бывало, одним наложением своих нежных ручек страшные раны исцеляли. Потому как были они – ангелы. И в народе их любили, оплакивали потом, несмотря на то, что это было запрещено.
– Так чего ж их тогда убили? – растеряно спросил пес.
– Так потому что упыри к власти пришли. А против упырей только ангелы и могут выстоять, главные они соперники.
– А народ это все как допустил? – недоверчиво спросил лисица. – Брешут, наверное, что ангелы, ангелов бы не убили.
– Народ! – насмешливо хмыкнул тихий, – народ ваш – это тупое стадо. Ну ладно, где-то – стая, но все одно. Что вожак прогавкает – то и делают. А упыри умеют или вожаками прикинуться – им-то псом или лисой притвориться – нечего делать. Или настоящих вожаков к ногтю прижать. Почему вы думаете, суть всех, кто у власти, от вашего народа скрывается? Потому что самая что ни на есть упыриная она, эта суть.
– Ты бы потише, – испуганно сказал лисица, – разговорчики такие вел. У меня в тридцать седьмом дедушку за такие намеки расстреляли. А он всего-то сказал – мол, развелось упырей, сосущих кровь у трудового народа. Ни на кого лично не намекая.
– Чего вы все шепчете! – досадливо сказал пес, – сейчас разве тридцать седьмой? Для чего мы в девяностом на баррикады ходили, под танки? Чтобы демократия и гласность! Чтобы больше не шептать!
– Ты ходил что ли? – хмыкнул лисица.
– Ходил, – гордо ответил тот.
– Ну и дурак, – почему-то с досадой заметил лисица – таким тоном, будто ему самому стало обидно. – Вы, псы, никогда сами думаете, прете дуром за тем, кто громче кричит и красивые слова говорит. Да еще гавкаете не ко времени, молчать не умеете. Вот у меня дедушка был такой, как ты – и чего?
– Трусом что ли лучше, как ты? – насмешливо ответил пес. – Такие как ты, чуть что – и в кустах хоронятся, пока остальные за правое дело бьются. Небось, в тридцать седьмом в лесах отсиживались, все семьей?
– Зато выжили, – огрызнулся лис. – А из ваших, псов, кто был честный да храбрый – полег под пулями, или в тюрьмах сгинул, а выжили только шавки, которые упыриной власти подгавкивали. А ты сам из каких?
– Да я тебя… – пес зарычал.
– Тихо вы, – прикрикнул на них первый, которого Леха никак не мог распознать. – Еще подеритесь. Хотите, чтоб вас, и правда, или за драку – или хуже того, за такие разговоры отсюда выкинули с волчьим билетом? Чтоб потом не взяли больше никуда?
– А ты сам чего такие разговоры заводишь? – огрызнулся пес. – И вообще, что тут делаешь, на полицейской службе, раз тебе наш президент не нравится – и власть? И еще народ тупым считаешь…
– А я, ребята, тут временно, – хмыкнул тихий, – чего и вам советую. Границы сейчас приоткрыли, характеристику на работе заработать, паспорт получить – и беги вольным зверем, куда угодно.
– Ты ж говоришь, везде власть упыриная, какая разница-то? – спросил лис.
– Везде – да не везде. И потом, есть упыри зарвавшиеся, а есть вампиры интеллигентные, которые кровь и жизнь если и тянут, то потихонечку, в рамках закона, с оглядкой на мировое международное сообщество. Там-то всяко получше живется. А еще вот, например, в республике готской премьером Ангела Лайт, по-нашему ее журналисты называют – Немеркнущая.
– Ты чего, правда, веришь, что она из ангельского рода? – насмешливо спросил лисица. – И про царей тут нам плел… про невинно убиенных царевен-ангелов… Кто вообще сейчас в ангелов верит?
– В ангелов, я положим, не верю, – рассудительно сказал тихий, – хотя и допускаю, что они существовали раньше. Я думаю, что, конечно, скорее всего, это такой пиар-ход…
– Чего? – удивленно спросил пес.
– Ну, это когда упырь добрым и верным народу служебным псом прикидывается, чтоб такие наивные, как ты, ему поверили, – пояснил, усмехаясь, лисица. – Пиар-ход называется.
– Вранье, то есть? – с презрением уточнил пес.
– Ты чего, – хмыкнул лис, и продолжил издевательски: – разве наша власть может народу врать? Как ты такое подумать мог! Для чего ты, по-твоему, на баррикады ходил? Чтоб демократия, гласность – и больше никакого вранья. Но пиар-ходы, конечно, можно. Это другое. Это не вранье.
Пес опять зарычал, а третий снова прикрикнул:
– Да перестаньте вы уже собачиться!
– Ты лучше про ангелов доскажи, – неожиданно попросил лис. – Это как-то умиротворяет. Я вот кстати, тоже слышал, что эта Ангела – из ихнего рода. Дальняя какая-то родственница, седьмая вода на киселе, но все же… точно думаешь, просто пиар-ход?
– Даже если кто-то пытается притворяться ангелом – уже хорошо, – сказал третий. – Это ведь что значит?
– Что? – удивленно спросил пес.
– Что этот кто-то будет совершать – пусть не ангельские – но хотя бы, добрые поступки. И управлять – по справедливости. А не по понятиям, как упыри. Ангела-то вон, даже за права человека выступает – а где еще так делают? Кому вообще люди где нужны? И вообще они там за равноправие. Всех, кого можно. Людей тоже. И беженцев принимают. Кому невмоготу на родине, может убежища попросить. Я вот собираюсь…
– Права человека, – хмыкнул лис, – да кому они нужны…
– Тебе-то уж точно – нет, – рявкнул пес, – а мы, как честные полицейские, обязаны и права человека тоже защищать! И людей обычных – тоже, они самые беззащитные!
– Ой, я тебя умоляю, – захихикал лис, – да какие полицейские сейчас обычных людей защищают! Так сейчас думают только наивные щенята, вроде тебя, у кого еще молоко на мордочке не обсохло! Своих они защищают, да еще шакалов, воров да бандитов, а прибыль с ними пополам делят!
Тут Леха не выдержал. Хулу на президента он еще кое-как стерпел, потому что, честно говоря, в последнее время появились у него самого на этот счет сомнения… Но вот слова про полицию выбросили капитана Чепракова из офисного кресла как из катапульты. Сам не заметил, как вылетел из кабинета, чуть не снеся дверь – и ворвался в соседний.
Опомнился – как и в случае с Прокопенко – только тогда, когда уже тянулся оскаленными клыками к горлу отчаянно верещащего лиса.
– Товарищ капитан, товарищ капитан, – поскуливал пес-стажер, пытаясь оттащить капитана от полуобморочного лиса.
Тяжело дыша, капитан Чепраков попытался взять себя в руки. Буквально. Стоял, глухо рыча и дрожа всем телом – и судорожно сжимал когтистые лапы, приказывая им превратиться обратно – в человеческие руки.
Вышколенный служебный пес в такой ситуации послушался бы моментально. Больше того – служебный пес вовсе бы такого безобразия себе не позволил. Шутка ли, нарушить инструкцию, допустить оборот, кинуться – даже не на бандита, на собственного стажера. Да еще не в полевых условиях, где можно было списать все на угрожающую жизни ситуацию и состояние аффекта, а в собственном кабинете! Служебный пес ни в жизнь такого бы не сделал. А если бы вдруг, в каких-то уж совсем странных обстоятельствах и случился бы такой прокол – пес бы, разумеется, повиновался бы первой же команде – и вернул бы капитану Чепракову власть над собственным телом.
А волк, паскуда, сопротивлялся.
В какой-то момент Леха даже испугался, что волк победит. Задавит волю капитана Чепракова. Загрызет молодого наглого лиса, а потом… потом что? Потом на крики ворвется дежурный – и пристрелит капитана Чепракова как бешеного пса.
Кстати, дежурный был легок на помине.
– Что происходит? – рявкнул он, вышибая остатки двери, не доломанной капитаном Чепраковым.
– Молодежь учу, – прорычал Леха, не оборачиваясь. Не нужно сейчас дежурному видеть его глаза. Не нужно. А то ведь пальнет без дальнейших разговоров.
– А, – чуть расслабился дежурный, – товарищ капитан. Строго учите, – хмыкнул он. Не то осуждающе – не то, наоборот, одобрительно.
– Какая молодежь, такая и учеба, – коротко рыкнул капитан Чепраков. Рванул за грудки жалобно поскуливающего лиса, который, к счастью, от страха, не мог вымолвить ни единого человеческого слова, – и поволок в свой кабинет, дверь в котором была еще пока цела. На ходу бросил дежурному, по-прежнему не показывая ему глаз:
– Набрали вместо породистых псов всяких…тварей…
– Эт точно, товарищ капитан, – согласился дежурный ему вслед, – с кадрами сейчас – беда… Время какое поганое…
Захлопнув дверь, Леха услышал, как дежурный выговаривает псу-стажеру:
– Ну а ты-то чего смотрел? Что вы такое натворили, что капитан так озверел? Не стыдно тебе, этот-то – лис, чего с него взять, ну а ты?
– Да я что… я ничего… – смущенно и испуганно бормотал пес.
Лис молча смотрел на Леху, жалобно и быстро моргая. Его мордочка, усыпанная рыжими веснушками, была теперь бледна, как смерть. Он даже перестал скулить.
Лехе вдруг стало противно. Отвращение поднималось изнутри тошнотворной дурно пахнущее волной. Хотелось на свежий воздух. Чтобы ветер в лицо, прохлада и тишина. Лесная чаща, мягкий мох под лапами, студеная вода из ручья. Небо над головой. И никакого ошейника, рвущего горло бессмысленными, ненужными приказами. Никаких шакалов – и упырей.
Леха разжал руку – уже не лапу, выпустил перепуганного насмерть лиса. Отошел к окну, рванул просевшие створки, жадно вдохнул воздух с улицы. Душный, городской, пыльный. Не тот.
– Проваливай отсюда, – глухо сказал он лису, – чтоб я тебя тут больше не видел. Нечего тут делать таким, как ты. Понял?
– П-понял, товарищ капитан, – пролепетал лис, отступая обратно к двери крадущимся меленьким шагом.
– Тамбовский лис тебе товарищ. И язык свой длинный держи за зубами, – посоветовал капитан, – а то зубы у тебя поганые, мелкие, разок кулаком сунешь – и вовсе ничего не останется. А стоматологи сейчас дорогие, придется тебе одной кашей питаться. Не любит, поди, ваш брат кашу?
– С-спасибо, товарищ капитан, я все понял, – быстро пробормотал лис – и выскочил за дверь.
Лисицы обычно умные – и опасливые – зря болтать не будут. А дежурный Лехино лицо – то есть, морду – не видел. И пес-стажер тоже не с той стороны стоял. А третий… третий-то куда подевался, с тихим голосом, которого Леха, несмотря на острый волчий слух, так и не распознал?...
Леха уперся горячим лбом в оконное стекло, глубоко вдыхая пыльный городской воздух, от которого все равно ему было душно.
«И таким, как я, тоже нечего тут делать» – с тоской подумал он.
***
Инцидент, конечно просто так не прошел. Леху вызвал к себе майор Верный. Отчитывать не стал, пожурил по-отцовски. Собственно, он вроде второго отца для Лехи и был.
Тот, кто ведет тебя в первый оборот, через смерть, через огонь и черную реку – первый настоящий вожак – и второй отец. Иногда случается – роднее отца настоящего. Ему ты должен верить безоговорочно, потому что только так можно за кем-то в смерть пойти.
В прежние времена, когда обряды были церковными, а не светскими, майор Верный стал бы называться для Лехи крестным отцом. Сейчас просто был – дядя Миша – но на работе, конечно, таких фамильярностей обычно не позволялось. Когда отец Алексея погиб – еще в девяностые, под шальными бандитскими пулями и клыками – дядя Миша заменил ему отца. И сейчас по привычке продолжал приглядывать за капитаном Чепраковым по-отечески.
– Чего ж ты, Леша, на стажеров-то кидаешься, – укорил он капитана. – Держать себя надо в руках, чай мы не шавки какие подзаборные, а служебные псы.
– Виноват, Михаил Сергеич, – вздохнул Леха, чувствуя искреннее раскаяние под взглядом дяди Миши – не сердитым, а скорее, печальным. Самым большим страхом для Лехи всегда было – увидеть разочарование в глазах отца, а после – в глаза дяди Миши. Потому, не колеблясь и не раздумывая, он пошел по той же дороге, что и отец – стал служебным псом. Может, в том и была Лехина ошибка – что не по себе решил, а чужую судьбу взял, своим умом не подумал. Может теперь поэтому и рвет ему сейчас душу проклятый волк…
– Болтали они дурное, – пояснил Леха под вопросительным взглядом дяди Миши, – про власть, про президента. А когда полицию и полицейских стали языком поганым трепать, я уж не выдержал. Извините.
– Эх, хороший ты человек, Леша, честный, – вздохнул майор, – и пес верный. Мало сейчас таких.
Леха смутился.
«Знали бы вы, дядя Миша, какой из меня нынче пес, своей рукой бы пристрелили, – подумал он горько. – Хорошо хоть, батя до этого не дожил»…
Дядя Миша с усилием поднялся – и Леха отметил, что тот за последнее время постарел, погрузнел и как-то вроде даже сгорбился, будто тяготила его какая-то ноша.
Дядя Миша вынул из сейфа бутылку коньяку, расставил стаканы. Достал из шкафа тарелку с криво накромсанной сыровяленой колбасой.
– Дядь Миша, – растеряно пробормотал Леха, – а как же… в рабочее время… и того, нюх притупляет…
Майор махнул рукой.
– От хорошего нюха, Леша, сейчас одни проблемы. Чуешь, чего не надо. Слышишь, чего лучше не слышать.
Леха вздрогнул. Подумал вдруг – он знает. Догадался. Или, все-таки кто-то меня увидел.
– Если слушать, чего каждая паршивая лисица болтает, или, положим, на каждого облезлого шакала кидаться, – сказал дядя Миша, разливая коньяк, – никакого здоровья не хватит. А здоровье, Леша, надо беречь. Ну, будем. За здоровье давай, выпьем, – дядя Миша махнул одним глотком четверть стакана коньяка, бросил в рот подсохший кусок вяленой колбасы.
– Прокопенко нажаловался? – хмуро спросил Леха. Коньяк он пригубил осторожно, опасаясь потерять контроль и опять выпустить волка.
– У Прокопенко, Леша, в родственниках полковник Бурый – слыхал про такого?
– Он тоже, что ли, шакал?
– А пес его знает, – дядя Миша еще глотнул коньяку, довольно крякнул, зажевал колбасой. – Сейчас, Лешка, сразу и не разберешь, кто из них – кто. Ошакалились многие.
– Как это?
– А так. А что ты думаешь. Среди шакалов жить – шакалом и быть. Был честный полицейский, верный служебный пес, глядишь, через полгодика – шакальи повадки появились, взятки берет, с бандитами-шакалами ручкается, ихний бизнес крышует, бандитским авторитетам подтявкивает. А через год – уже натуральный шакал, от бандитов ничем не отличается, только форма полицейская. Так-то, Лешка.
Дядя Миша допил коньяк одним махом, смахнул слезу – и тут же опять взялся за бутылку.
– Разве так… можно? Чтобы служебный пес – в шакала? – растеряно пробормотал Леха.
Он-то считал, что это все молодое шакалье, из подростков. А вот так, чтобы был породистый служебный пес – а после шакалом стал? Хотя ему-то чего удивляться, он сам ведь теперь волком становится…
– Я сам раньше не верил, – вздохнул дядя Миша. – Пол-отделения у нас уже шакалья, а то и больше. На службе-то они людьми обычно прикидываются, потому не сразу заметно. А в других отделениях – того хуже. Я-то этих тварей гоняю, когда совсем уж зарываются. Так новые приходят – того хуже. Сразу шакалы. Или вот, лисы. Время сейчас такое, Лешка. Поганое. Самое то для шакалья – и прочих тварей. Даже начальство…вышестоящее… С них-то, хотя все и началось. Давно еще. Но тут все про перемены заговорили, одно время я надеялся… А оно еще хуже стало. Шакалье да упыри там, в начальстве, остались. Эх, Лешка…
Дядя Миша хлебнул еще коньяка. Не закусывая, как воду. Глаза его были тоскливыми.
– А служебным псам, вроде нас с тобой, места не остается. Не нужны мы тут. Скоро, глядишь, и вовсе с тобой вдвоем останемся… Хорошо, батя твой не дожил до такого…
***
«Получается, – думал Леха, – то, что со мной происходит – не болезнь. Или, если болезнь, то сейчас это происходит со многими. Только они в шакалов превращаются, а я – волка. Потому что…время поганое, как говорит дядя Миша? Потому что служебным псам, и верно, места теперь не остается? Мы что, теперь не нужны?
И…как мне теперь быть? Если бы шакалом – от этой мысли его затошнило, но Леха заставил себя ее додумать: – если бы шакалом, тут их сейчас, и верно, полно, иди в какую хочешь стаю, хоть к бандитам, хоть в полиции оставайся… А волку что делать?»
***
Поделиться проблемой, после долгих размышлений, Леха решил с лучшим, и, пожалуй, единственным другом Колькой.
Ну не к штатному же психологу в конце концов идти. Тот быстренько такое заключение вкатает, что любая служба, что полицейская, что военная для Лехи закроется навсегда. Волчий билет – и до свидания. Волков в родном отечестве в силовых структурах не жаловали. Больно самостоятельные и неуправляемые. Разве что в Иностранный легион податься – там, говорят, есть волчье спецподразделение – разведчики и диверсанты. Только вот Леха, как это не смешно в наше время, был патриотом и чужому отечеству служить не желал. Так что деваться ему было некуда.
Колька в последнее время погряз по уши в семейных проблемах. Поэтому первые полчаса предполагаемой задушевной беседы он соловьем разливался про новорожденного сына, проблемы младенцев, памперсов, колясок и про осатаневшую от домашнего быта жену Люську. Люську капитан Чепраков на дух не переваривал, причем буквально – от запаха ее сладковатых духов у него в горле начинало клокотать задушенное рычание. В общем, правильно реагировал. То, что Люська – кошка, было видно с первого взгляда. Движения вкрадчивые, походка виляющая, глаза наглые и лживые. Что нашел в ней Колька, и как он с ней уживался, оставалось загадкой, но определение «как кошка с собакой» их странные отношения опровергали абсолютно.
Впрочем, не Лехино собачье дело осуждать семейную жизнь друга. Поэтому он терпеливо слушал, кивал и угукал в особо эмоциональных местах Колькиного рассказа и медленно потягивал пиво. Крайний столик, за которым устроились приятели, помещался в стороне от аллеи, укрытый маскировочной сеткой редких кустов. Колька по привычке к оперативно-розыскной работе даже на отдыхе всегда выбирал места, подходящие для засады. Чтобы изнутри хорошо просматривалась местность, а снаружи, наоборот, было никого не разглядеть. В других условиях Кольке было неуютно. Рефлексы звериной ипостаси, никуда от них не денешься. Сам капитан Чепраков, несмотря на выходной день и гражданскую одежду, тоже был настороже, чутко поводя заострившимися кончиками ушей, ожидая шума драки или криков, готовый в любую секунду сорваться и бежать туда, где понадобится его помощь. Впрочем, отдыхающие, расслабленные нежным весенним теплом, вели себя смирно и законопослушно. По аллеям размеренно скользили велосипедисты, гуляли под ручку влюбленные парочки, мамаши важно катали коляски. Солнце неторопливо клонилось к закату, обещая тихий вечер. Пиво сверкало в граненых кружках темным янтарем, над головой шелестели молодые березовые листочки, нежный аромат сирени смешивался с одуряющим запахом жарящегося мяса.
Колька одобрительно рыкнул, когда официант сгрузил на стол две огромные тарелки, где дымились толстые шматы свинины на золотистых подушках жареной с луком картошки.
– Кушайте, дорогие, – пробормотал, официант, чуть дернувшись от рычания посетителя, поклонился и торопливо засеменил обратно к кухне.
Леха потянул носом ему вслед, поморщился. Уточнил:
– Кот?
– Угм-м, – неразборчиво пробормотал Колька, жадно вгрызаясь вытянувшимися клыками в розовую с кровью мякоть между хрусткими поджаристыми корочками. Зажмурился, ворча от удовольствия. Слизнул с тарелки несколько кружочков жареной картошки, неловко ухватил кружку – когти скользнули по стеклу, хлебнул пива. Облизнулся, посмотрел на друга веселыми, чуть диковатыми глазами. Рыкнул:
– Хор-рошо, – и опять вцепился в мясо.
Леха вздохнул и осторожно склонился к своей тарелке. Есть ему не хотелось. Точнее, он боялся позволить себе это желание. Потому что та, другая его часть, о которой с недавнего времени он начал думать как о неком отдельном самостоятельном существе, наоборот, изнывала от голода. Ей хотелось вцепиться в мясо, с ворчанием рвать его зубами, жадно глотать непрожеванные куски. А потом отпихнуть в сторону соперника и вырвать добычу у него из пасти. Зверюга, с отвращением подумал Леха. Дикий волк. Леха боялся, что если чуть ослабит поводок, не сможет удержать этого волка. Как тогда, с Прокопенко. А еще он боялся, что если слишком долго будет держать волка на привязи, тот порвет эту привязь в клочья и станет совсем неуправляемым. Цибус бестиа – сожранный своим зверем – диагноз для буйнопомешанных оборотней, опасных для общества, навсегда заключенных в камеры психлечебниц. Судьба тех, кто не смог справиться со своим зверем. Обычно это происходит сразу после инициации, когда неофит пренебрегает результатами тестирования и советами сопровождающего психолога. Но, наверное, запросто может случиться и позже, когда у тебя на поводке вдруг вместо вышколенной служебной овчарки оказывается дикий волк.
С трудом удерживая нож и вилку, Леха резал мясо на тарелке. Руки тряслись.
Жри, – с отвращением сказал он, забрасывая в свою (волчью?) глотку кусок. Горло сжалось, потому что хотелось одновременно выплюнуть мясо и проглотить его, урча от удовольствия.
А первый признак цибус бестиа – раздвоение личности. Противопоставление себя-человека себе-зверю...
Леха не заметил, что Колька, отодвинув опустевшую тарелку, внимательно смотрит на него.
Он заставил себя дожевать. Потом глотнул пива. Сказал хрипло:
– Вкусно. Спасибо.
– Хорошее место, – кивнул Колька. – Коты вообще хорошо готовят. Домашние.
– А дикие?
– А дикие – паршиво.
– Ну, тогда главное их с домашними не спутать, – хмыкнул Леха.
– Не спутаешь. Хотя они иногда пытаются замаскироваться. Но для опытного взгляда это все фигня.
Он задумчиво и внимательно посмотрел на Леху. И сказал:
– Ну, давай, рассказывай.
***
Леха зря боялся, что Колька ему не поверит. Обсмеет или, того хуже, посчитает психом.
Колька выслушал, не перебивая. Потом помолчал некоторое время. Его лицо чуть вытянулось, наметилась длинная морда с чутким подвижным носом, заострились уши, глаза заблестели настороженно и оловянно. Леха застыл, вдруг узнав служебное Колькино выражение, с которым тот брал след, и уже больше не терял. Колька был самый лучший следак, гордость отделения, его пытались даже переманить в управление, но пока безуспешно.
Замерев под пристальным взглядом друга, Леха вдруг понял, что натворил. Потому что по инструкции Колька обязан немедленно доложить куда следует об откровениях капитана Чепракова.
Несколько минут они молча и неподвижно сидели, глядя друг другу в глаза. Сдерживаемое дыхание и волчье рычание билось в Лехином горле. Он больше всего боялся не того, что Колька сейчас попытается его арестовать, а того, что в этом случае не сумеет удержать своего волка и тот кинется на Кольку. И возможно, есть такая вероятность, убьет его. А потом со всем этим придется как-то жить дальше.
Поэтому Леха сидел, вцепившись скрюченными пальцами в край пластмассового хрупкого столика, и боялся шевелиться и даже дышать. И Колька не двигался, только его глаза менялись и мерцали очертания лица, то возвращаясь к человеческим, то к звериным. Потому что, наверное, сейчас внутри Кольки служебный честный пес, для которого невозможно пойти против приказа, боролся с человеком, верным Лехиным другом.
А потом Колька зарычал сквозь зубы, тряхнул головой, будто сбрасывая придавивший шею ошейник, и посмотрел на Леху больными, измученными, но совершенно человеческими глазами.
– Так, – хрипло сказал он. – Теперь слушай, что мы с этим будем делать. Во-первых, – тут он замолчал, и капитан Чепраков дрогнул – потому что подумал, что Колька опять передумал. Что служебный пес все-таки победил. Но оказалось, это всего-навсего подошел официант убрать тарелки и спросить насчет десерта.
– Никогда не говори о таких вещах при котах, – сказал Колька, когда официант ушел. – Вообще не говори при них ни о чем важном. Слух у них... Услышат то, о чем ты только собираешься подумать. И о чем не собираешься. А потом намурлыкают кому надо. И кому не надо. Понял?
Леха хотел спросить, как тогда друг живет со своей Люськой, но вовремя остановился. Наверное, потому Колька так и сказал. И нечего ему об этом лишний раз напоминать.
– Так, во-первых, никому об этом не говори. Не только при котах. Вообще. Понял? Во-вторых, сделай так, чтобы волка твоего никто пока не видел.
– Да мне завтра на службу!
– Скажешь – заболел. Я тебя прикрою. Дома запрись, и не давай ему выйти. Помнишь, как?
– Ну, в целом, – Леха поморщился будто от зубной боли. По привычке сходу заучивать наизусть нудные служебные документы, инструкцию, выданную сопровождающим психологом, он тоже запомнил с первого раза. Но та ни разу ему не пригодилась. Породистый служебный пес еще с бестолкового щенячества с пиететом относится к командам. Генетика. Для того и выводили многими поколениями. «Голос» – значит, гавкать, даже если не хочешь; «сидеть» – значит, сидеть и ждать, пока хозяин не разрешит двигаться. Одним словом, знает свое место. В отличие от…
Колька истолковал его гримасу по-своему. Напомнил:
– Это дикарь, значит, на рефлексах работай. Едой отвлекай. Они когда сытые, спать хотят. А как проснется – покажи что-нибудь отвлекающее по телеку. Но без адреналина! Что-нибудь такое, понимаешь, чтобы вроде и видимость движения, но в итоге все остается как есть. Бессмысленное. Безрезультатное. В мире животных, например, про жизнь сусликов… не, там вообще бывает движуха. Лучше ток-шоу какое или прения в парламенте. Понял?
Леха кивнул.
– И не вешай нос! И морду, – Колька усмехнулся. – Обожди недельку, придумаем что-нибудь.
Они помолчали.
Колька неспешно допивал пиво, расслабленно откинувшись на спинку стула и прижмурив глаза. Леху вдруг потянуло в сон. Тревога и страх, в последние несколько суток державшие его в постоянном напряжении, не давая толком высыпаться, вдруг отступили – будто кто-то разжал руку, крепко державшую капитана Чепракова за горло.
– Спасибо, брат, – голосом, дрогнувшим от искренней благодарности, сказал Леха.
– Не за что, – Колька почему-то смущенно хмыкнул и пристально посмотрел на друга – уже совсем человеческими глазами, умными, немного грустными и усталыми. Улыбнулся одними губами: – всегда помогу тебе, чем смогу. Ты знаешь.
Леха кивнул, проглотив комок в горле.
Колька понял, за что он его поблагодарил.
***
Разговор с Колькой его приободрил. Да и волк вроде притих, успокоился. Может, еще обойдется? – подумал Леха. И решил на службу все-таки, идти. Как-то не привык он притворяться больным. Да и перед дядей Мишей неудобно. Лучше уж отпуск взять, через пару дней, чтоб не выглядело так, что Леха испугался жалобы Прокопенко – или придает какое-то особенное значение инциденту со стажерами.
Волк вернулся тем же вечером. Леха просто через рынок шел, с дежурства домой, так было ближе. Радовался, что все обошлось на работе, волк будто в спячку впал. Вот еще дней пять продержаться, а там Колька обещал чего придумать.
Леха как раз думал, что бы пожрать взять – шаурму для волка, или хачапури – для себя. У выхода ларек был, там один дед отличные хачапури продавал, сыра не жалел, как другие.
И тут Леха увидел эту девчонку. Вообще он бы ее и так, наверное, заметил, даже если бы она не рыдала. Потому что она была особенная, необыкновенная. Совершенно неподходящая этому месту. Она тут была, как свежий полевой цветок посреди асфальтовой дороги. Хочется остановиться – и любоваться. А еще – в ладони спрятать, чтоб не затоптали.
Тоненькая, хрупкая, стройная – даже уродливый бесформенный пуховик этого скрыть не мог. Бледное лицо совершенной формы, как у античных статуй человеческих богинь. Волосы цвета темного золота спрятаны под старушечий страшный платок – но все равно проблескивают из под него, сияют солнечным светом, и толстая тугая коса вьется по спине – таких-то сейчас и не носит никто. И глазищи, огромные, полупрозрачные, не то нежная зелень, не то серебро – будто речная вода под солнцем.
Девчонка рыдала, отчаянно, взахлеб.
Прохожие шли мимо, бросая на нее иногда короткие осторожные взгляды. Потому что рядом с девчонкой стоял шакал. Высокий, долговязый, чернявый, с длинным кривым шрамом на морде.
Леха остановился неподалеку, сделав вид, что рассматривает белые кроссовки с криво пришитым лейблом. Кроссовки были паршивые, плохо сделанные, подошва, наспех приляпанная плохим клеем, уже начала отваливаться.
К Лехе тут же подскочил продавец, молоденький шакаленок, бросая быстрые испуганные взгляды на чернявого шакала, принялся лепетать что-то про фирму, «лютший качество» и скидку для «прекрасный господин капитан».
– Сам разберусь, – тихонько рыкнул на него Леха, – иди пока.
Шакаленок исчез.
«А я тебя предупреждал – следи за товаром», – выговаривал чернявый шакал сквозь зубы: «чем платить будешь? Из зарплаты? Из зарплаты твоей уже нечего вычитать, я тебе еще в прошлый раз говорил».
«Я не знаю, куда пропало, я следила. У меня ничего не пропадало, правда, у вас в накладных ошибка, проверьте, пожалуйста», – лепетала девчонка сквозь слезы.
«Это ты ошиблась, красавица, – довольно оскалился шакал, наклоняясь к девчонке, – что в рэсторан со мной не пошла, когда я звал. Посидели бы как люди. Тэпэрь сама ко мне придешь. Сегодня вечером, после работы. Поняла? Расплатишься. За товар» – он ухмыльнулся, оглядывая девчонку с ног до головы сальным звериным взглядом.
Леха обогнул прилавок бесшумным пружинистым шагом, навис над шакалом. Спросил тихо:
– На сколько товара пропало?
Шакал вздрогнул. Девушка перестала рыдать и удивленно посмотрела на Леху.
– Товарищ капитан! – обрадовался шакал, быстро срисовав форму и погоны и заискивающе улыбнулся. – Да ничего не пропало, все харашо.
Подхватил Леху под локоть, сказал нараспев:
– Пайдем, дорогой, дыня тебе подарю, чистый мед дыня, сегодня привезли… Ашот, лучший дыня для капитана выбирай! – крикнул он куда-то в сторону и попытался увлечь туда же Леху.
– Девушку отпусти, – сказал ему Леха.
– Ай, капитан, кто ж ее тут держит, пусть идет, – небрежно махнул рукой шакал, но глаза его стали злыми: – смену доработает, и пусть идет, куда хочет…
– Сейчас пусть пойдет, со мной, – перебил его Леха, высвобождая локоть. Но шакал вдруг сжал руку сильнее.
– Ты, капитан, меру знай, – прошипел он, скалясь Лехе в самое лицо: – это наши дела, личные. Я по добру с тобой хотел. Но тут вообще не твоя территория, мы полковнику Бурому платим. А ты не из его стаи, я знаю. Иди, капитан мимо, как шел. Я ему пожалуюсь на тебя, если по-хорошему не уйдешь.
– Девушку отпусти, – повторил Леха, с трудом сдерживая рычание.
И тут он почувствовал, как ему в спину уперлось острие ножа.
– Ашот, – с укором покачал головой шакал. – Долго шел. А ты иди, капитан мимо, куда тебе там надо, – с ласковой издевкой добавил он: – проводи его, Ашот.
Леха рыкнул, быстрым скользящим движением ушел вправо, обернулся, вывернул Ашоту руку с ножом, наступил на нож, а самого Ашота отшвырнул в сторону, на прилавок с кроссовками.
А потом на капитана Чепракова кинулись еще двое шакалов – он и сам не понял, откуда они взялись.
«Взять их», – с удовольствием скомандовал своему волку, и тот с довольным рыком кинулся на шакалов. Кажется, впервые, их с Лехой желания совпали.
Одному шакалу он сразу сломал руку, второму – располосовал лицо и едва не вырвал горло – остановился в последний момент, разглядев дикий ужас в глазах совсем молодого еще мальчишки.
– Да ты совсем озверел, капитан, – растеряно пробормотал чернявый шакал, и попятился от оскалившегося Лехи. – У тебя глаза… дикие…
Леха схватил его за грудки и прорычал тихо, склонившись к самой морде:
– Если ты ее еще раз тронешь, узнаешь, что бывает, когда я действительно зверею. Я тебе горло вырву, понял? И никакой Бурый тебе не поможет.
Леха разжал руку, рыкнул, шакал отшатнулся, чуть не упал, и развернувшись, побежал прочь.
Девушка сидела за прилавком, дрожа, обняв себя за плечи, и испуганно следила за происходящим.
Леха протянул ей руку, сказал:
– Пойдем отсюда.
И увидел страх в ее глазах.
– Я не кусаюсь, – криво усмехнулся он. Кажется, шутка получилась не очень, девушка испугалась еще больше, разглядев его лицо – или сейчас, уже морду?
– Пойдем, провожу тебя домой – сказал он и отвел глаза, усмиряя волка.
Странно, на этот раз получилось лучше. То ли потому, что они уже привыкали друг к другу, то ли потому, что волк был доволен, как они с Лехой разобрались с шакалами.
Девушка опять посмотрела на него – и теперь Лехино лицо видно ей понравилось больше. Она несмело улыбнулась. У Лехи сердце заныло от ее улыбки – такой милой и беззащитной. Как же она тут – подумал он горько, – как же она тут одна? А если бы я на полчаса раньше прошел? Или позже?
– Спасибо, – тихо сказала она.
– На здоровье.
Леха взял ее узкую ладошку, прохладную и нежную, будто невесомую, и помог ей подняться.
– Пойдемте… – согласилась она, – я тут недалеко живу.
– Ты меня не бойся, – неловко сказал Леха, – это я с шакалами только зверею, а с девушками и детьми – обычно нормальный человек. И можно на «ты», я ведь еще не такой старый вроде. Или так паршиво выгляжу?
Девушка послушно взглянула на него, несмело улыбнулась и сказала:
– Нормально выглядишь. По-человечески. Только он тебя когтем задел вот тут, – девушка вдруг остановилась и тронула Лехину щеку, и он почувствовал, как жжется царапина – и верно, паскуда шакалья, оцарапал, еще зараза какая пристанет теперь от грязных когтей. А девушка нахмурилась, и погладила легонько кожу возле царапины нежными пальцами, легко-легко – будто теплым летним ветром лицо тронуло. Леха застыл изумленно от этого прикосновения. Почувствовал себя так, будто опять ребенком стал – человеком, еще до первого оборота, когда он еще ни разу звериный облик не примерял, и не знал ни лютой звериной ярости, ни злобы. И будто мама еще жива, и обнимает маленького Лешу ласковыми руками, укутывает одеялом, сотканным из счастья и волшебных снов…
Леха смотрел в глаза, прозрачные, как речная вода – и насмотреться не мог.
– Не больно теперь? – участливо спросила девушка, отнимая ладонь от щеки.
Леха подумал: а ведь не о царапине она спрашивает, о чем-то другом. Может, об измученной, рвущейся на части, душе капитана Чепракова – то ли человечьей, то ли волчьей – уже и не разберешь…
– Не больно, – заворожено ответил Леха. Не про царапину – которая, впрочем, тоже уже не болела.. А про другое.
– Ты кто? – растеряно спросил он, не в силах оторваться от ее мерцающих глаз – будто под речной текучей водой переливались драгоценные камни.
– Анастасия меня зовут.
– Откуда же ты такая, Настя?
– Из леса, – улыбнувшись, ответила она.
– Из леса? – недоверчиво хмыкнул Леха, – из леса дикие звери приходят, а ты…
«А ты – как ангел», – хотел сказать он, но постеснялся.
– Разве? Тут, я вижу, диких зверей больше, чем в лесу, – сказала Настя, усмехаясь.
– Это ты, пожалуй, верно говоришь, – согласился Леха. Вздохнул. – Зачем же ты сюда приехала, Настя?
– Надо было, – ответила она и отвела глаза. Не расскажет – понял Леха.
Дом, где она жила, оказался самым обыкновенным. Леха даже удивился, хотя, конечно, глупо было ожидать здесь какого-нибудь волшебного дворца, который подходил Насте куда больше, чем панельный обшарпанный пятиэтажный дом.
– Настя, ты… – замявшись, сказал Леха.
Он не хотел ее отпускать. Невыносима была сама мысль о том, что она сейчас уйдет от него – в какой-то чужой дом, в другую жизнь. Нужно было спросить ее телефон, чтобы не потерять ее, встретиться снова. Чтобы она не уехала обратно – туда, где живут такие, как она, люди с глазами цвета речной воды. Чтобы Настя осталась тут, в жизни капитана Чепракова, навсегда.
Но вместо этого он сказал, отведя глаза от ее лица – чтобы не передумать:
– Настя, ты уезжай отсюда. Возвращайся домой. Не надо тебе тут быть. Видишь, в городе шакалья полно. И других…тварей. Давай я тебе денег дам на билет? Скажи, сколько надо. Не задерживайся тут. Поганое сейчас здесь время. Не для людей.
«И не для ангелов – как ты», – хотел добавить он, но не решился.
– Спасибо тебе, капитан Чепраков, – ответила Настя, улыбнувшись. – У меня деньги есть, ничего не нужно.
То ли за помощь поблагодарила, то ли за совет.
И исчезла. За самой обыкновенной дверью обыкновенного дома.
И только потом Леха вдруг вспомнил – он же не говорил ей ни своего имени, ни фамилии.
А дома, когда решил прижечь спиртом – на случай заразы – царапину от шакальих когтей, увидел в зеркале вместо нее тонкий заживающий шрам. Будто не сегодня это случилось, а несколько дней назад.
А глаза, которые взглянули на капитана Чепракова из зеркала, этот раз были не волчьими – а человеческими. Задумчивыми и растерянными.
***
На следующий день позвонил Колька. Сказал сердито и устало:
– Мы о чем договаривались, Леха? Ты чего опять своего зверя с поводка спустил?
– Подумаешь, – буркнул Леха, – пару шакалов потрепал.
– Эти шакалы в стае полковника Бурого ходят. Он и так с твоим майором на ножах, не поделили они чего-то. Поэтому ты сейчас даже близко ни к Бурому, ни к его шакалам не подходи. Рынок тот за километр обходи. Если Бурый узнает что про… ты знаешь, что… мало тебе не покажется. И майору твоему заодно.
– Да они не поняли ничего. Со страху-то.
– Хорошо, если так, – опять вздохнул Колька. Тут где-то рядом с ним заплакал младенец, и Колька быстро сказал: – Все, пора мне. Осторожнее там, понял?
***
Леха так и так на рынок больше заглядывать не собирался. Ну, может, через пару дней – посмотреть точно, уехала ли Настя. Он надеялся, что она все поняла – и уехала. Хотя от мысли, что он больше ее не увидит, Лехе становилось тоскливо, хоть волком вой.
Наверное, от того вечером ему не спалось. Глаза закрывал – и тут же Настино лицо видел. Почему-то грустное, залитое слезами, как тогда.
Только задремал – и тут вдруг будто подбросило – услышал Настин крик. Отчаянный, захлебывающийся. Скатился с кровати, вскочил, чуть не упал – заполошно огляделся вокруг. Прислушался. Конечно же, ничего не услышал. Тишина. Только часы на кухне тикают, старые, с боем, еще от деда доставшиеся. Леху в честь него назвали, Алексеем. И заодно, в честь прадеда, который тоже псом был, офицером, только царской армии. Убили его в семнадцатом году. А прабабушку с маленьким Лешеком тоже служебный пес спас, Павел Ефремыч Дыбенко. Он Лешека и воспитал – отличным служебным псом, и он же в первый оборот повел. Замечательный был человек – и верный служебный пес, до начальника дивизии дослужился, когда еще молодым совсем был. Дед, когда был жив, Лехе про него много рассказывал. В честь него сына назвал, Лехиного отца – Павлом. Получалось, целая династия у них была – служебных породистых псов. Только вот Леха получился какой-то… выродок… Хорошо, ни дед, ни отец этого уже не видят.
Леха сидел на кровати, слушал оглушительно громкое тиканье часов. Бешеный стук своего сердца, и волчье рычание, которое клокотало в его собственной глотке.
И – Настин крик, который до сих пор звучал у него в голове.
А потом он поднялся, надел форму, пристегнул кобуру со служебным оружием, и скомандовал волку: «Ищи!»
***
Шакалов чернявого он раскидал, почти не останавливаясь. Тот молоденький шакал, которому Леха на рынке располосовал лицо и чуть не вырвал горло, сразу же, при виде капитана Чепракова, метнулся в дальний угол, спрятался там за шкаф – и больше не показывался. Второму Леха, кажется, сломал шею. Третий, вроде бы остался жив, но останавливаться и проверять Леха не стал. Потому что слышал, как кричит Настя – теперь наяву.
Вожак, чернявый шакал, попробовал сбежать от Лехи через окно и пожарную лестницу, но Леха втащил его, гневно воющего, обратно в квартиру. Леха взял его за шею – рукой, а не лапой, посмотрел в глаза. Дождался, когда их затопит ужас, и чернявый задергается, сначала сипло ругаясь, потом умоляя о пощаде. А потом замолчит, сообразив, что то и другое – бесполезно.
– А я тебе говорил – не тронь ее, – тихо и почти ласково сказал ему Леха. И позволил чернявому увидеть смерть в своих глазах.
– Тебе Бурый глотку порвет, – просипел чернявый, бледнея.
– Ты этого уже не увидишь, падаль, – ответил ему Леха и, выпустил, наконец, дрожащего от нетерпения волка, позволяя ему вырвать горло чернявому – так, как он и обещал.
Настю он нашел в самой дальней комнате. И пожалел, что нельзя оживить и еще раз убить чернявого, только теперь медленнее.
Он замотал ее в одеяло, взял на руки и понес к себе домой. Она оказалась очень хрупкой и легкой, почти невесомой. Всю дорогу Настя не сказала ни слова, и больше не плакала. И Леха иногда приостанавливался, чтобы прислушаться – дышит ли она. Ему казалось, что она может в любой момент исчезнуть из его рук, раствориться в воздухе. Будто она была призраком. Или ангелом, только временно, по ошибке принявшим человеческий облик.
***
Колька ворвался без звонка и предупреждения.
И сразу с порога вместе «Здрасте» напустился на Леху.
– Ты вообще соображаешь, что творишь? Я тебе что говорил про Бурого и его шакалов?!
Тут на Колькин крик вышла Настя с разбитым и заплаканным лицом, посмотрела на гостя своими прозрачными глазами и тихо сказала:
– Он меня спас.
Колька осекся, и хмуро ответил, сбавив тон:
– Вижу.
Но повернувшись к Лехе, рявкнул:
– А что, по-другому это было сделать нельзя? Как-нибудь… аккуратнее?
– Нет, – сухо ответил Леха.
Колька помолчал минуту, внимательно оглядывая их обоих, с ног до головы. Потом вздохнул и сказал – уже почти спокойно:
– Тебе, девочка, очень повезло. Эта… падаль как раз таких подбирал… с ангельскими личиками. Двух других, изувеченных, мертвыми нашли. Еще одна… с ума сошла… в волчицу обернулась, пристрелили при задержании как бешеную.
– Только поэтому, – обернулся Колька к Лехе, повышая голос, – на тебя еще всех собак не спустили. И майор Верный тебя защищает, как родного. Но долго он не продержится, у него семья есть, и самому, небось жить охота. Не сегодня-завтра за тобой придут.
– Подождите, – перебила его Настя, – но ведь он… настоящее чудовище убил. Убийцу. Разве его не должны за это благодарить?
– Ты откуда ее взял? – спросил Колька.
– Из леса, – хмыкнул Леха, влюблено глядя на Настю. Та неуверенно улыбнулась в ответ.
– Оно и видно, – буркнул Колька. – Так, переглядываться потом будете. И почему некоторым шакалам за убийства ничего не бывает, ты ей сам объяснишь. Вещи собирайте, оба. Я вас сейчас до вокзала доброшу. Переждете в пансионате нашем, ведомственном. Он как раз в лесу. Я вам там домик заказал. И ни ногой оттуда – ни лапой. Понятно? Я попробую придумать что-нибудь.
***
В конце лета, через пару месяцев – Леха и не заметил, как они прошли – в пансионат приехал генерал. Да не один, а со свитой, в которой оказался Колька.
Колька за эти два месяца появился только один раз – посмотреть, как беглецы устроились. Всем остался доволен, велел Лехе упражняться в контроле над зверем – мол, места самые подходящие – лесок, болото за ним, а дальше и вовсе глухие леса, почти непроходимые. Улучив момент, когда Настя оставила их одних, Колька сказал:
– Ты, Леха, отошли ее домой. Одни проблемы от нее у тебя. Нюхом чую – а я не ошибаюсь, знаешь – ничего хорошего от нее не будет. Один раз под расстрельную статью она тебя уже подвела, мало тебе?
Но Леха это предостережение пропустил, конечно, мимо ушей.
И вот Колька опять заявился – и судя по довольной морде, не просто так. Он отвел Леху в сторонку, окинул внимательным оценивающим взглядом, с ног до головы, сказал:
– Оденься поприличнее. Но пока к нему на глаза не лезь, надо выждать, чтоб подходящий случай.
– Это кто? – спросил Леха про генерала.
– Твой шанс, – ответил Колька. – Он сам – волк, только это секрет, разумеется, не болтай. И волкам шанс дает. Считает, что если кто волком оборачивается – мол, это бунт против системы, признак сильной доминантной личности и все такое. Но между тем, понимает, что волки – малоуправляемые, в отличие от псов. Поэтому если кто со своим зверем справиться не может – пристрелит без раздумий. А ты знаешь, волки у нас вне закона, ему только спасибо скажут. У тебя как, кстати, с контролем?
– Нормально, – чуть смущенно сказал Леха. На самом деле, он толком этого и сам не знал – почему-то волк в присутствии Насти практически не появлялся. А если и чувствовал капитан Чепраков рядом с Настей что-то звериное – то скорее, ласковое, едва ли не кошачье. Хотелось иногда под ее рукой свернуться уютным мягким котом – и мурлыкать. Или, в крайнем случае, верным псом у ног лечь, чтоб никого чужого, злого к ней не подпускать. «Вот будет смеху-то – смущенно подумал Леха – перед этим генералом домашним котиком обернуться.» Но Кольке, конечно, про свои сомнения не сказал.
– В общем, – резюмировал Колька, – если ты к этому генералу попадешь – считай, второй шанс у тебя появился. И на жизнь, и на карьеру. Ты бы знал, чего мне стоило устроить, чтоб он сюда приехал. Время, конечно, я специально немного выждал, чтоб ты, во-первых, с волком своим разобрался, а во-вторых, что малость утихло все, ну, с твоим шакалом.
– Поутихло? – с надеждой спросил Леха.
– Если вернешься – заново разгорится, так что даже не думай пока, – строго сказал Колька. – Ищут тебя уже не так сильно, думают, ты или в лесах пропал, или в Иностранный легион подался. Ну хоть твоего майора Верного в покое оставили. Да он, к счастью и знать не знает, где ты сейчас.
– Думаешь, если бы знал – выдал? – хмуро спросил Леха. Ему очень неприятно было так думать про дядю Мишу. Но в мире, где служебные псы то и дело шакалами оборачиваются, можно всего наверное, ожидать.
– Даже верного пса – а тем более, человека – лишний раз на верность проверять не стоит, – сказал философски Колька. – У всего предел есть. У верности – тоже.
Он похлопал помрачневшего Леху по плечу, и уже деловито сказал:
– В общем, жди моего знака. Настороже будь, как пес. То есть, теперь волк, – Колька хохотнул, и, посвистывая, удалился, видно очень довольный и гордый, как ему все удалось устроить с этим генералом.
Леха хмуро смотрел ему вслед. То есть, он, конечно, Кольке был благодарен, но… Но после этого разговора опять вспомнилась прежняя жизнь, и на душе стало муторно.
От этого, впрочем, у Лехи было верное средство – взять Настю и пойти с ней гулять. На реку – или лучше в лес, к солнечным полянам, усыпанным сладкой, как Настины губы, спелой черникой.
– Собачья порода такая есть – чау-чау, – сказал Леха, улегшись так, как больше всего любил, головой – на Настиных коленях, глазами – в небо. – На медвежат похожи. Но характером суровые. Хотя, и говорят, хозяину преданные. У них всегда языки черные. Если много черники есть – можно интересно, в чау-чау обернуться?
Рядом с Настей Лехе часто хотелось болтать всякие глупости. Может из-за того чувства, которое бывало у него раньше только в детстве – легкости, беспричинного счастливого восторга – от каждой минуты, каждого прожитого и предстоящего дня. Потому что казалось, что вот сейчас – счастье, а там, впереди – и вовсе будет что-то особенно чудесное и хорошее.
Видно, потому и волк рядом с Настей не показывался. В волка ведь Леха, скорее всего, стал оборачиваться от отчаяния, потому что невозможно было иначе справиться с тем, что творилось вокруг. Что может человек – а даже и служебный пес против шакалья? Против беспредельщиков. А вот дикому волку закон не писан, на служебные инструкции ему – плевать. Только он как-то и может шакалью противостоять. Недолго, конечно. Пока не пристрелят его свои же, бывшие служебные псы, а ныне – шакалы. Пристрелят, что характерно, в точности согласно закону и служебной инструкции. Ну и плевать. Лучше уж погибнуть свободным зверем и успеть несколько гнилых шакальих глоток перегрызть, чем всю жизнь ходить в удавке упрыриных законов и шакалью служить.
Но теперь, когда рядом была Настя, капитан Чепраков верил, что все будет по-другому. Как – он точно пока не понимал. Но как-нибудь образуется. Потому что теперь Леха хотел жить. Вместе с Настей, счастливо – и по возможности долго.
– Колька генерала привез, – сказал Леха. – Говорит, если он меня к себе возьмет – есть шанс обратно вернуться.
– А ты хочешь? – спросила Настя.
– Конечно, – Леха покосился на нее удивленно – но лица не разглядел, солнце било в глаза. – А как иначе? Тут хорошо, конечно, но не все же по лесам гулять. Поедешь со мной? – он взял ее узкую ладошку, прижал к губам. – Поженимся. Заживем как люди. Ну, почти, – поправился Леха. Это Настя была человеком, а он-то – нет. Но разве это мешает, когда любовь?
– Ты вот еще говорила, что в город приехала про родителей узнать. Шакал тот, говоришь, за ними следил до того, как они пропали? Он, конечно, уже ничего не скажет, – Леха немного смутился, вспоминать про шакала ему было неприятно, и сейчас, рядом с Настей, он и вовсе не верил, что мог так озвереть, что кому-то горло перегрыз. Хотя, если кто Настю вздумает опять тронуть… – Но у генерала этого, наверняка, связи есть. Узнаем, что как там было. Может, и след их отыщем. А так… генерал если меня на службу возьмет, деньги будут. А жить у нас с тобой есть где. Квартира у большая, места хватит. Детишек заведем. А? Хочешь?
Настя наклонилась, поцеловала его в губы – легко, невесомо, будто теплый ветер погладил – и сказала тихо:
– Я хочу, чтобы ты счастлив был, Лешенька…
***
«Вот ведь, шакалье – презрительно думал Колька, – даже пить толком не умеют.»
А вслух сказал:
– Еще по стопочке?
Когда очередная стопочка опустела, а в глазах собутыльника – шакала Горбунько, безуспешно прикидывавшегося до сего дня служебным псом – появился шальной блеск, Колька наклонился к нему и сказал сочувственно:
– Ты не бери в голову. Девки – они все такие. Хоть люди, хоть кошки, хоть генеральские дочки. Глазами вроде завлекают – а потом хвостом крутят. Выдрючиваются они так, внимание привлекают. А ты ей покажи, что не размазня, а настоящий зверь!
И он плеснул Горбунько еще чуть-чуть. В самый раз для храбрости.
– Да я ее… – прорычал Горбунько, – и чуть покачнувшись, приподнялся. Сжал в кулак ладонь, поглядел на нее, рыкнул – и шевельнул уже когтистой лапой.
– Я зверь! – сообщил Горбунько. – Я ей покажу!
– А я что говорю, – согласился Колька и подтолкнул Горбунько в спину – легонько, чтоб тот равновесие не потерял. – Покажи-покажи.
Посмотрел, как Горбунько удаляется, чуть скособочившись, подумал – хорошо, что шакал, кажись, в роду у него и гиены были… И поторопился за Лехой.
– Чего? Случилось что? Пора? – Леха, кажется, был спросонья, но оделся прилично, как Колька и просил. Из-за двери следом за ним девчонка выглянула – та самая. Вот ведь! Так и не отправил он ее домой... Ладно, будем решать проблемы последовательно. И Колька поволок Леху за собой.
– Разговор есть, – неопределенно сказал он, и повел Леху по еловой аллее. Сделал серьезное лицо – будто раздумывал, с чего начать. Леха терпеливо ждал, не торопил. Эх, хороший он все-таки мужик, то есть кобель…
Колька, между тем все поглядывал из-за деревьев – как там Горбунько и генеральская дочка? Ага…вот… нет, подождать еще надо…Вот, пора!
– А ты глянь-ка Леха, чего творится! – воскликнул он. – От этого шакалья нигде прохода нет! Ты смотри! Беззащитных девушек даже тут, в нашем ведомственном мирном пансионате обижают!
Последние слова он договаривал уже в Лехину спину.
И довольно улыбнулся, когда Леха с волчьим гневным рыком кинулся на испуганно завизжавшего Горбунько.
Только бы горло ему не порвал – озабоченно подумал Колька. Горбунько ему было не жалко, шакалу – шакалья смерть, но Лехина репутация может пострадать. Один раз – еще простительно, а два – это уже признак рецидивиста. Генералу не понравится. Зверя, все-таки под контролем надо держать, особенно волка.
Но все обошлось. Горбунько отделался испугом, зато знакомство с генеральской дочкой – а потом, понятное дело, и с самим генералом, у Лехи получилось, что надо.
***
Она стояла и смотрела на Леху с генеральской дочкой – и кажется, собиралась, подойти. «Только не это, – с досадой подумал Колька, – она мне сейчас все тут испортит». Полагаться на то, что до девчонки все дойдет само, он не собирался.
Он подкрался к ней мягким бесшумным шагом профессионального следака – и положил на узкое плечо руку.
Девчонка вздрогнула и обернулась. Ее глаза уставились на Кольку– нежные и ясные, удивительного цвета речной текущей воды, в которой то вроде темная рыбья тень в глубине пройдет, то солнечный луч мелькнет, то и вовсе – драгоценные камни на дне засверкают.
Колька по-собачьи встряхнулся, сбрасывая наваждение. «Ишь ты – подумал он, – если бы не Люська, сам бы влюбился».
А потом вдруг мелькнула мысль, от которой Колька похолодел – будто кто шепнул на ухо: «тоненькая она какая, хрупкая, будто и верно, ангел из света и воздуха; а шейка-то у нее какая беззащитная – сдави легонько лапой – или рукой, хотя лапой сподручнее – и все. И нету проблем.»
Может, это было оттого, что рядом с девчонкой Кольке делалось как-то не по себе, и это чувство, которое он сам себе не мог объяснить, его беспокоило. А чувства, которые ты не понимаешь и не контролируешь, до добра не доводят – это Колька по работе прекрасно знал. Навидался, до чего нечеловечески прекрасные любови и прочие неконтролируемые эмоции людей, а особенно зверей доводят. Да хоть вот Леху взять, пропал ведь совсем человек – и пес, то есть, уже волк – ни за что, ни про что. Заморочила его эта девка с ангельским личиком и глазами, похожими на речную воду.
Чего стоило Кольке его из этой безнадежной истории вытащить – и теперь, когда все получилось, он не позволит этой девчонке все испортить.
– Не ходи туда, – тихо сказал он девчонке, – поняла?
– Почему? – удивленно спросила она.
Вот дура-то, – с досадой подумал Колька. Другая бы, небось сама догадалась. Вон, как генеральская дочка вокруг Лехи вьется, в глаза ему глядит влюбленным взглядом…о, за руку взяла! Благодарит, поди. А, вот еще – в щеку целует. Небось, в губы хотела, да Леха, балбес, отвернулся. Вот это да, на такое Колька и не рассчитывал. Леха, конечно, парень видный – и пес из него знатный, то есть, тьфу, теперь волк. Но кто Леха – обычный капитан, а вокруг генеральской дочки, да еще такой красотки, куда более знатных кавалеров полно. Вот это отличный поворот, теперь у Лехи все отлично будет. Надо только, чтоб эта… с ангельскими глазами все не испортила.
Другая бы заревновала – или молча ушла слезы лить где-нибудь в уголке, или вовсе сбежала. Люська бы за такое глаза повыцарапала – но тут не тот случай, видно, что девчонка другой, не кошачьей породы. Ишь, стоит спокойно, хоть бы что ей, пока Леху другая девка целует. Будто уверена в нем, знает, что все равно Леха никуда от нее денется. Или – все равно ей?...
– Ты вот что, – сказал ей Колька, – ушла бы отсюда. Совсем ушла. Оставь его в покое, поняла?
– А я его и не беспокою, – удивленно сказала девчонка.
Колька разозлился – и решил, что пора перестать миндальничать, раз она по-хорошему не понимает.
– Ты, девочка, – глухо сказал он, – ему жизнь сломала. Неужели не понимаешь?
Девчонка вздрогнула и испуганно уставилась на него своими прозрачными глазищами.
– Как это? – пролепетала она.
Кольке опять стало не по себе. Стыдно, что он так с ней грубо говорит. Вон как разволновалась, даже задрожала. Успокоить ее надо, теплое что-нибудь накинуть, чтоб согрелась, чаем напоить… Колька передернул плечами, сбрасывая наваждение. Ишь, и его морочит… а может, она из каких-нибудь… русалок озерных? Говорят, бывали такие раньше…
– Так это, – жестко ответил он. – Знаешь, что он из-за тебя под смертным приговором ходит? И хорошо, если до официальной казни дело дойдет, а если его в лапы Бурого отдадут? Тогда его шакалы Леху на кусочки порвут – и долго будут рвать, с удовольствием, так, что Леха сам смерти запросит.
– Как же это… – пролепетал девчонка испуганно: – может быть?
– Ты откуда взялась такая, наивная? – снисходительно спросил Колька. – Время сейчас такое, и не это может быть. Шакалье и упыри всем заправляют, нормальному псу – а тем более, человеку – жизни нет. Подальше от них всех надо держаться, только так и спастись как-то можно. А ты, дура, и сама в неприятности влезла, и Леху под смерть подвела.
– Он меня спас, – сказала девчонка, – и я его теперь спасти хочу. Уведу в убежище, там безопасно, там ни упырей, ни шакалов нет…
– Ну в какое убежище, что ты несешь! – – разозлился Колька. – Что, хочешь, чтоб он с тобой в лесах где-то прятался, совсем одичал и озверел?
– Со мной он зверем не станет, – почему-то уверенно сказала девчонка. – Я точно знаю. А если здесь останется, среди упырей и шакалов… тут как раз и озвереть совсем можно. Тяжко ведь ему здесь, разве ты сам не видишь? – сказала она умоляюще, просительно заглядывая Кольке в глаза.
– Посмотри, – Колька грубо, не жалея, взял ее за плечо, развернул. Туда, где к воркующим, будто голубки, Лехе и генеральской дочке, как раз подходил генерал. Леха вскочил и вытянулся перед ним, генерал с отеческой улыбкой похлопал его по плечу. Сел за стол рядом с молодежью, заговорил о чем-то с Лехой. Лехино лицо просияло – и девица рядом с ним разулыбалась, чмокнула генерала в щеку.
– Смотри, – жестко повторил Колька, – вот его жизнь. Там, без тебя. Там он был счастлив, пока ты все не испортила. С тобой ему – или мучительная и скорая смерть, или всю жизнь по кустам и лесам бегать, волком. Но если ты сейчас уйдешь, оставишь его в покое, он еще может вернуться. Это – его последний шанс, редкая удача, ты бы знала, что я сделал, чтобы этого генерала сюда затащить, встречу с Лехой устроить. Смотри, какой Леха там счастливый, видишь? Говоришь, спасти его хочешь? Вот и спаси. Уходи, девочка, пока не поздно. Не губи его.
Девчонка смотрела Кольку, и ее глаза наполнялись печалью. Кажется, она все понимала. «Хорошо, – подумал Колька, – что я решил ей правду говорить, а не придумывать чего. Не прошло бы с ней вранье. А так видно, чует, что я не вру».
– Но как же… – неуверенно пробормотала девчонка.
– Что еще? – недовольно спросил Колька.
– Я ведь… – девчонка запнулась. Потом смущенно договорила: – у меня ребенок будет…
– Что?! – ошарашено уставился на нее Колька. Все пропало – подумал он с отчаянием, – теперь Леха ее точно не оставит.
Глухо спросил:
– Леха знает?
Девчонка вскинула свои дивные русалочьи глаза, наивно ответила:
– Я пока не говорила. Он ведь…обрадуется? Или нет?
«И, правда, – подумал Колька, глядя в ее чистые глаза – в каком-то лесу она жила. Такая милая дурочка.»
И сухо, деловито спросил:
– Ребенок от Лехи – или от шакала?
И увидел, как ее русалочьи глаза наполняются слезами. Кольке стало тошно, но ради Лехи он заставил себя довести дело до конца. Наклонился к девчонке, и прямо в эти глаза сказал зло и грубо:
– То есть, ты хочешь сказать ему об этом, чтобы он тебя опять пожалел, и из-за своего глупого благородства окончательно сломал себе жизнь – и умер из-за всего этого? А если ему каким-то чудом все-таки повезет выжить – но, замечу, при этом варианте потерять все – прежнюю жизнь, службу, карьеру, перспективы – ты хочешь, чтобы Леха, опять же из благородства и жалости, жил с тобой и воспитывал чужого шакальего ребенка, которого он, наверняка, будет ненавидеть?
Колька смотрел, как слезы текут по ее тонкому ангельскому личику, а глаза темнеют и наливаются тоской.
– Нет, – пробормотала она, – конечно же, я такого для него не хочу.
Вывернулась из Колькиной хватки – удивительно легко для своего хрупкого сложения – и пошла прочь.
Колька надеялся, что навсегда.
Но глядя ей вслед, он не мог отделаться от противного тошного чувства, будто смертельно обидел, предал – и погубил невинного ребенка. Или – ангела.
Глава 10. 2004. Ольга
В доме, где росла Иннушка, цветов, не было. Совсем. Ольга Андреевна, время от времени пыталась что-то вырастить, но совершенно безрезультатно. Крепкая рыночная рассада погибала на второй день; листики фиалки, со всей аккуратностью помещенные в чистейшую свежую воду, сморщивались почти сразу; семена не прорастали. Ни удобрения, ни усилители роста не помогали. Самые стойкие покупные растения жили по нескольку дней. Последняя Ольгина попытка удержать в доме живой цветок случилась как раз при Драцене. Та пару дней, морщась, наблюдала, как Ольга Андреевна возится с маленьким пушистым кактусенышем – устраивает ему место под лампой, без сквозняков, сдувает с колючек невидимые пылинки, встревожено осматривает чуть ли не каждый час мохнатые зеленые бока. Потом Драцена не выдержала. Отобрала маленький горшочек, сказала строго:
– Вот что, Вольга, хватит их мучить.
Обычно она свою хозяйку называла почтительно: Ольга Андреевна. Со временем, когда они совсем сдружились, наедине стала обращаться к ней «Оля». Но при чужих никогда фамильярностей не допускала. А вот так, Вольгой, она назвала хозяйку впервые.
Услышав это имя, Ольга Андреевна дрогнула, а потом замерла. Горло у нее вдруг перехватило от страха и восторга. Как будто, наконец, ее назвали истинным, тайным именем. Назвали именно ее, настоящую, какой она себя сама чувствовала и понимала, а не ту унылую женщину, какой притворялась перед остальными, спрятавшись под обычной одеждой и пыльным прозвищем «Ольга Андреевна». Имя «Вольга» вонзилось в грудь и дернуло тонкую звонкую струну, натянутую вдоль позвоночника. Ту самую, из которой иногда вырастают крылья. Ольга Андреевна распрямилась, почувствовала, как жжется воздух в раненых легких, и как четко стало видно все вокруг. Коричневое морщинистое лицо Драцены казалось величественным, как вырезанный в камне лик древней богини, и одновременно родным и знакомым, как отражение в зеркале. Вольга разжала пальцы и без сомнений отдала ей горшочек с растением.
– Ты ведь знаешь, – мягко сказал Драцена, принимая дар, – в этом доме им не жить.
Так и сказала: «в Этом доме», а не «в твоем». Вольга кивнула, благодаря за точность формулировки и безоговорочно соглашаясь.
– Знаю, – сказала она. Осмотрелась вокруг, разглядывая обновленным зорким взглядом то, что привыкла уже не замечать. Приземистая и темная антикварная мебель, вычурные завитки фарфоровых ваз и безделушек над черной пастью камина. Все подобрано и расставлено дизайнером, нанятым Генрихом. Ни единой мелочи – ни салфетки, ни чашки – которую бы нашли, полюбили и взяли в свой дом сами хозяева. Не гостиная, теплое сердце дома, где по вечерам собирается семья, а бездушный музейный зал. Окна наглухо застегнуты тяжелыми портьерами, отрезающими дневной свет и ночную темноту, солнце и дождь. И зачем-то в этом музее, в темной холодной гробнице вне времени и пространства мерзнет и потихоньку стареет маленькая усталая женщина...
Вольга вытянула руку, тронула пальцами холодный край мраморного подоконника.
Подумала изумленно: «Что я делаю? Как я здесь живу? Зачем?»
Неизвестно, какими могли бы быть ее следующие мысли, и особенно – действия, но через мгновение Вольгин взгляд наткнулся на Иннушку. Запнулся, замер, окаменел. Иннушка тоже застыла, испуганная непривычным маминым лицом.
– Детка, – извиняюще пробормотала Ольга Андреевна, оттаивая и превращаясь в прежнюю. Огненную струну одним махом выдернули из позвоночника, теперь, чтобы держать спину прямо, опять приходилось напрягаться. Свет, который только что правильно и ясно осветил все предметы неправильной Ольгиной жизни, сейчас сосредоточился на пушистой Иннушкиной макушке и удивленных глазах. Ольга Андреевна тихо вздохнула, притянула дочку к себе, обняла узкие плечики, прижалась губами к теплому лобику. Счастливо улыбнулась, смаргивая слезы, немедленно замутившие взгляд.
Драцена Розовна наблюдала за ними пристально и молча.
Потом сказала, уже совсем другим голосом, тихим и усталым:
– Вот что, Оля. А вы приходите как-нибудь ко мне. У меня много цветов. И сад.
– Мам, – пропыхтела Иннушка, устав стоять в тесных маминых объятиях. – Пошли к Асене. Что такое сад?
– Я тебе покажу, – пообещала Драцена Розовна.
– Спасибо, – благодарно улыбнулась Ольга Андреевна.
Только потом, немного придя в себя, укутавшись в прежнее пыльное имя и отгородившись от мира спасительным мутноватым зрением, она сообразила, какое удивительное приглашение они с Иннушкой получили. Чтобы дриада когда-нибудь позвала в свой дом обыкновенного человека?...
***
Вообще няньки из дриад получались никудышные. Слишком мечтательные и впечатлительные. Скажем, выплюнет ребеночек на пол яблочное пюре – у дриады уже слезы в глазах набухают. Мол, как можно так с плодами, которые дереву столько сил и труда стоили? Из дрожащей руки ложка на пол падает. Испуганное дитя, которое и плевалось-то не со зла и отвращения к яблоням, а со скуки, тоже хныкать начинает. Дальше еще хуже. У них, у Зеленых, нервная система тонкая, ранимая. Поэтому, чуть что не так, они сразу же в кору заворачиваются, чтобы нежную сердцевину от переживаний уберечь, оградить от жестокого злого мира. Возвращается домой мамочка, отлучившаяся в парикмахерскую всего-то на пару часов, и застает полный разгром. Некормленный ребенок по уши в яблочном пюре и в слезах, а нянька стоит столбом посреди кухни. Натуральным столбом, не аллегорическим. Нежная кожа в жесткую кору превратилась, на одеревенелых губах улыбка застыла, остекленевшие глаза зеленью проблескивают, в волосах молодые листочки распускаются. Того и гляди корни пустит, прямо в линолеум. И главное, не докричишься до нее и не достучишься – с каждым криком и стуком кора все толще становится...
Одним словом, себе дороже дриаду в дом приглашать. Еще и комнатные растения к себе привяжет. Случайно, без умысла, взглядом приласкает мимоходом – и все, пропали цветы. После ухода зеленой ведьмы затоскуют, перестанут расти.
Так что дриад не только в няньки не брали, но и вообще в гости с опаской звали.
Но, как ни странно, с Драценой Розовной у Иннушки отношения наладились сразу же. Ольга Андреевна, наблюдая, как быстро и жадно, будто молодой вьюнок к опоре, тянется и прирастает дочь к чужой женщине, даже немного ревновала. Но ревности этой стыдилась и тщательно ее скрывала. Только иногда не сдерживалась. Например, когда Иннушка засыпала в крепких руках бонны, а те с каждой минутой все больше темнели и твердели, оборачиваясь толстыми одревесневшими стеблями. Воздух вокруг начинал еле уловимо зеленеть и струиться от задумчивого лица дриады к сонному личику девочки. Будто молодые ветви тянулись обвить, обернуться вокруг плотным коконом, прорасти в беззащитное детское тельце. Иннушка откликалась на их прикосновение сонной мечтательной улыбкой, теснее прижимаясь к няньке. Когда мерцающая зелень вплеталась в пушистые волосы дочки и проникала под кожу, Ольга Андреевна не выдерживала. Шептала громко и сердито:
– Драцена!
Та вздрагивала, моргала, одним движением век в один миг рассеивала изумрудный морок. Смотрела на хозяйку растеряно и чуть укоряюще.
– Я же просила так не делать! – строго шептала Ольга Андреевна, смущаясь от взгляда дриады.
Лицо Драцены передергивалось еле уловимо, как озерная гладь под вздохом летнего ветра, обретало прежние человеческие черты.
– Это просто сны, Оля, – однажды сказала она. Вздохнула, и уже не веткой, а темным узловатым пальцем легонько погладила нежную Иннушкину щеку. Девочка вздохнула, причмокнула, и прижалась лицом к широкой нянькиной ладони.
– Не надо ей таких снов, – ответила Ольга Андреевна, ревниво и встревоженно наблюдая за дочерью.
– А каких надо? – лицо Драцены уже стало вполне человеческим, только глаза еще светились мерцающей ведьминой зеленью. Ольге стало не по себе под этим взглядом. Будто он видел ее насквозь, раздевал не только до голой, в пупырышках озноба, кожи, но и до самой сердцевины. Где, надежно спрятанный ото всех в клетке ребер дремал маленький кусачий зверек. Иногда он просыпался и вонзал острые зубы прямо в сердце, заставляя Ольгу задыхаться от боли. Но чаще просто жалобно скулил, трогая сердце пушистой теплой лапой с царапучими коготками. Тогда Ольге тоже становилось трудно дышать. Она научилась пережидать такие моменты – сохранять спокойное лицо и голос до тех пор, когда можно будет уйти в свою комнату. И уже там, утопив слезы и шепот в подушку, снова усыпить своего сердечного зверя, как убаюкивают детей, обещая им спокойным голосом самые невозможные глупости.
А теперь этот зверек в ужасе замер под чужим пристальным взглядом. И Ольга замерла вместе с ним.
– Каких ты ей хочешь снов, Оля? – мягко спросила Драцена. – Девочка вообще хорошо спит в этом доме?
Она опять сказала «в этом», а не «в твоем».
Ольге вдруг стало страшно. Впервые за много лет кто-то подошел к ней так близко, чтобы все увидеть и понять: и про дом, и про Иннушку, и про саму Ольгу. Генрих не в счет, ему совершенно не это было нужно. А, возможно, он и знал, но это его не волновало. Иннушка была слишком маленькой. Знакомые и родственники Генриха держались в рамках светского вежливого общения. Новых друзей Ольга не заводила, все старые остались в прошлом. Она привыкла к одиночеству и даже научилась находить его удобным. Не нужно никому ничего объяснять и отвечать на неудобные вопросы. Например, хорошо ли спит твоя дочь в «этом» доме.
Она хотела сначала сказать «не ваше дело». Грубо, зато четко обозначить границу допустимого в разговорах и вообще, отношениях.
Потом решила соврать: «хорошо». Вежливо, но опять же, ставит точку на ненужных откровениях.
Драцена смотрела на Ольгу Андреевну внимательно и спокойно. С сочувствием, но без любопытства. Зеленый огонь в глазах затухал, они постепенно превращались в обыкновенные, человеческие. Черты лица теряли прежнюю твердость и величественность. Просто старая женщина с коричневым морщинистым лицом и мудрыми усталыми глазами. В ее взгляде была готовность принять любой Ольгин ответ и больше не задавать неудобных вопросов.
– Плохо, – неожиданно для самой себя ответила Ольга.
***
Так получилось, что именно Драцена стала ее единственной подругой. Кто бы сказал раньше, что Ольга будет дружить с деревом. Это почти как дружить с Немертвым.
Мало того, что само по себе это нелепо, так еще и стыдно признать перед знакомыми и невозможно объяснить друзьям. Но знакомых, а тем более – друзей, мнением которых Ольга бы дорожила, у нее не было. Отец с мамой умерли, а бабушка Тоня Ольгу теперь знать не хотела. Не могла ей простить, что та так быстро забыла мужа, настоящего человека – и сразу после похорон побежала под теплое крылышко упыря. Тепла, положим, от Генриха было немного, скорее, наоборот, но бабушка Антонина в такие тонкости вникать не собиралась. Хорошо, хоть с внучкой она иногда соглашалась видеться, подчеркнуто игнорируя при этом присутствие Ольги.
Ольге и так-то было невыносимо, а после этих встреч, наполненных презрительными взглядами бабушки Тони – и намеками об Иннушкином будущем, от которых стыла кровь сильнее, чем в присутствии Генриха – ей вовсе жить не хотелось. Дело в том, что бабушка Антонина размышляла о том, не отобрать ли Инну у Ольги.
Но тут, как ни странно, помог Генрих. Заметив, что жена возвращается из гостей у бабушки Антонины похожей на Немертвого, он сперва спросил в шутку, не завела ли себе Ольга еще одного упыря-любовника. Ольга содрогнулась. Генрих поморщился – такое явное выражение отвращение к близости с упырями, верно, его покоробило. Но проблему, тем не менее, он решил. Неизвестно, о чем был разговор с бабушкой Антониной – но с тех пор она лишнего слова Ольге не говорила. Вероятно, Генрих просто пригрозил лишить бабушку Тоню всякого общения с внучкой. Но Ольге всегда при мысли об этой истории представлялось что-то инфернальное – потому что только что-то в этом духе могло заставить бабушку Антонину переменить мнение.
Как бы то ни было, ни родственников, ни друзей у Ольги теперь не было. И Драцена стала ее единственной подругой. И второй причиной жить. Первой, самой главной, была, разумеется, Иннушка.
А две причины жить – это уже немало. Достаточно, чтобы удержаться.
Конечно, сама по себе необходимость поиска таких причин говорит о том, что твоя жизнь не просто зашла в тупик. Что такое, в сущности, тупик? Просто-напросто неправильный поворот в лабиринте. Ну, уткнешься лбом в стену, постучишь сердито кулаком. Если ума немного, а упрямства хватает, можно еще побиться немного в стену. А некоторые, бывает, и пробивают насквозь – вот и выход. Можно еще порыдать в уголке, сожалея о бездарно потраченных усилиях и времени, растрачивая и то и другое еще больше. Но редко кто вот так и умирает перед внезапным тупиком, не пытаясь поискать другой выход. Рано или поздно все равно встаешь на ноги и идешь – хотя бы и в темноте, наугад, придерживаясь за стену и приучая себя вернее выбирать повороты.
Но иногда вдруг оказывается, что не тупик перед тобой, а пропасть – пустота под ногами и пустота вокруг. И больше не осталось ничего, что имеет смысл. Никого, за кого можно удержаться или хотя бы временно опереться.
Вот тогда и нужны причины, чтобы жить. Нити, которые могут удержать над этой пропастью. И чем прочнее нити, и чем их больше – тем больше и шансов удержаться.
У Ольги, конечно, была Иннушка. Единственная ниточка, державшая над пустотой. Но единственная – это мало. И ненадежно.
Нет, о самоубийстве Ольга всерьез не думала. Все было значительно хуже. Она мечтала о смерти. Мечтала тайно, стыдясь и не признавая эту мечту. Тайно не только от окружающих, но и от самой себя. А такие заветные мечты как раз и сбываются и часто в самый неподходящий момент.
И Драцена, как никто другой, умевшая заглядывать в суть предметов и живых существ, поскольку сама часто находилась на грани между тем и другим, эту мечту почуяла. И сделала все, чтобы стать для Ольги второй нитью.
***
Только ей Ольга рассказала то, про что не заговаривала раньше ни с кем. Про смерть своего мужа.
– Он был доктор, – сказала Ольга. – Очень хороший. Человеческий доктор. Такие редкость, знаешь. У зверей свои особенности. У… у Воскрешенных – тем более. Он спас дочку нашего приятеля. Мы довольно часто с ним встречались. И просто по-приятельски, чтоб Дима девочку лишний раз посмотрел. У нее слабенькое здоровье было, нужно постоянное наблюдение. Вот и тогда он нас в гости позвал – мы на ночь глядя не хотели, но он очень просил – говорил, с Алиской что-то неладно, с дочкой. Мы и пошли. Вообще мы у него часто в таких случаях на ночь оставались.
Драцена покачала головой. Предложила:
– Не рассказывай дальше, если тяжело.
– Тяжело, да, – признала Ольга. – Но знаешь… Я никому раньше это не рассказывала. Наверное, мне нужно, наконец, рассказать. Чтобы оно перестало меня мучить. Знаешь, я каждый раз, когда вспоминаю – то есть, переживаю это все снова и снова – мне кажется, что я виновата. Не почуяла заранее, что тут неладно. Не остановила его. Сама не осталась дома с Инной. Но Инна Алиску любила, всегда радовалась, когда мы встречались. А ведь, может, если бы Дима был один, он бы сумел спастись… Но ведь я, понимаешь, даже вообразить не могла, что наши старые друзья смогут нас предать. Люди – предать людей. Выгнать из дома в ночь, во время оборотней…
– Вольга, – твердые прохладные пальцы Драцены легли на судорожно сжатые руки Ольги. – То, что уже случилось, не изменить. Можно изменить только свои чувства, свои мысли об этом – но тоже только те, которые здесь и сейчас.
– Вы… – Ольга запнулась, – вы, дриады, умеете жить здесь и сейчас, да? Научи меня.
Драцена покачала головой, и Ольге показалось, что она уже с трудом двигает шеей. Видно, ей тоже нелегко давался этот разговор.
– Ты – человек, – сказала она, – тебе не подойдет. Для того, чтобы жить, как мы, тебе надо стать одной из нас.
Она помолчала, с сожалением глядя на Ольгу. Потом сказала:
– Это одно из свойств человека, милая – жить одновременно во всех временах. Мечтать, придумывать и воплощать будущее, вспоминать, переживать о прошлом, тщетно пытаясь его изменить – и одновременно пытаться удержаться в настоящем, разделяя реальность, сны и фантазии. Так может только человек. Возможно… – Драцена задумалась, – мы все бежим от этого в другие… ипостаси… именно потому, что это все слишком тяжело. Мы уходим от этого всего в другие жизни и облики, потому что нам страшно. Страшно жить человеком. Слишком тяжелая ноша на его плечах, и слишком хрупки его плечи. Видишь – Драцена неловко вытянула руку. Ее пальцы уже деревенели, ладонь покрывалась тонкой корой, сквозь которую проступали то ли вены, то ли древесные жилки.
… – Видишь, я превращаюсь в дерево от одной мысли об этом. Я убегаю в свое убежище, в простую растительную жизнь, где время сжато до краткого текущего мига, полного примитивных радостей. Солнечный луч на щеке или капли дождя – все одинаково приятно, одинаково хорошо, тепло или прохлада, дождливая ночь или светлый день – все в радость. Нет огорчений и забот, нет воспоминаний и сожалений, нет тревог о будущем.
– Звучит прекрасно, – улыбнулась Ольга. И, поколебавшись, добавила: – И жутко.
– Да, – согласилась Драцена. – Потому что ты – человек. Это – не для тебя.
Они обе замолчали – и молчали так довольно долго, думая каждая о своем. Ольге это и нравилось в дружбе с Драценой. С ней можно было сколько угодно молчать, и это не было неловко или скучно.
– Знаешь, – призналась вдруг Драцена, и ее глаза, ставшие было спокойными и чуть мутноватыми – как лед, затягивающий озеро – вдруг опять ожили, плеснули беспокойной зеленью. – Мне иногда не хочется возвращаться. Возвращаться в человеческую жизнь. Слишком беспокойную, утомительную, бессмысленную. Ты знаешь, как мы обычно умираем? В смысле, умираем в человеческом облике?
– Как?
Драцена молчала, опустив голову, и Ольга, подумала, что та сожалеет о том, что вообще завела этот разговор. И что, возможно, Драцена сейчас ускользнет от этой неприятной беседы, одеревенеет, спрячется в свою спокойную растительную жизнь. Ольга подумала – странно, я уже должна привыкнуть, но мне каждый раз не по себе, когда живая женщина вдруг превращается в деревянную статую… Она вздохнула положила руку на твердые ладони Драцены.
– Спасибо, – сказала Драцена, вздрогнув.
– За что? – удивилась Ольга.
– Ты возвращаешь меня к жизни. К человеческой жизни. Спасибо. Видимо, я еще не хочу умирать. Знаешь, – Драцена подняла голову, теперь ее глаза были живыми, как быстрая текучая, изменчивая вода. – Знаешь, думаю, вы, люди, удерживаете нас всех.
– О чем ты?
– Напоминаете о том, что мы еще тоже люди – хотя бы частично. Не даете превратиться окончательно. В зверей, в деревья, в теней, в мертвецов, в ночных тварей. Или в ангелов, – вдруг добавила она.
– Ангелов? – удивилась Ольга. – Их же не существует. Разве они позволили бы этому всему происходить?
– А вы – зачем позволяете? – спросила Драцена. Добавила с усмешкой: – Ты на меня не смотри, я же дерево, мне-то что, все эти ваши человеческие проблемы.
Ольга вздохнула:
– Ты права. Наверное. И в том, что мы, люди, им зачем-то нужны, ты тоже права. Генрих…он… не умеет любить – как это может человек. Но иногда мне кажется, что подобие чувства… слабая тень… не голод, а другое… И он, случается, пытается это как-то выразить – будто пытается вспомнить, как он сам был когда-то человеком. Я будто иногда возвращаю ему потерянную человеческую суть, частично и ненадолго, но все же… Хотя, возможно, я так себя утешаю, чтобы мне не было совсем уж жутко видеть рядом с собой упыря – и придумываю, что он еще самую капельку человек...
– Я тебе про это и говорю, И они это тоже понимают, – добавила Драцена. – И он – понимает. Поэтому держит тебя при себе.
Она легонько похлопала Ольгу по руке своей уже теплой, почти человеческой ладонью.
– Помни об этом, милая. Что ты нужна ему еще больше, чем он тебе. Ты-то без него обойдешься, а вот насчет обратного – я не уверена.
Глава 11.2018. Инна
Огненно-алый фейерверк взметнулся, заслонил небо и рухнул вниз. Ветер кинулся в ноги соскучившимся псом, толкнулся в колени, услужливо подравнял на аллее ковер из разноцветных листьев.
Инна медленно и осторожно шла по этому праздничному ковру, не отрывая взгляда от фигурки на дальней скамейке. Мокрые листья скользили под подошвами, расползалась зыбкая дорога из цветных пятен. Призрачная тропа над черной пропастью. Один неверный шаг – и все рассыплется, разлетится бумажными обрывками. Как пазл, небрежно собранный ветром: огненная дорога, Инна, небо, тонкие скелеты деревьев, скамейка в конце аллеи... И сломается фигурка на скамейке, теряя человеческие очертания...
Горло сжималось от страха, холод расползался от кончиков пальцев по всему телу юркими змеями.
Инна шла.
– Привет, – сказал он. Махнул рукой – быстро метнулись ловкие пальцы, ухватили из воздуха кленовый резной лист – ярко-желтый, с изумрудными прожилками.
– Привет, – ответила Инна, принимая подарок.
Рука снова взлетела навстречу ветру. Из кончиков пальцев вырвались на волю длинные черные когти, вонзились в добычу. Оранжевый лист с алыми кончиками, будто обмакнутый в кровь, возник перед Инной. Она замешкалась, коготь легонько царапнул по ее руке.
– Боишься?
– Я? Не… нет.
– Боишься.
В голосе, привычном и родном, ей почудилось удовольствие. Странного, незнакомого оттенка. Как рычание зверя над обглоданной костью. Не голодное, яростное, а сытое, хозяйское.
Инна разозлилась.
– Не боюсь.
Глубоко и спокойно вздохнула – почему-то казалось, он прислушивается, обострившимся звериным слухом. Ловит ритм ее дыхания, биение пульса. Выслеживает ее страх.
Глупости. Зачем ему?… Инна вспомнила, как он ждал ее возле дома. Робко, не поднимая глаз, дарил цветы. Маленькие букетики, нарванные с клумб, изредка – покупные розы с нежными тугими лепестками… Стебли были теплыми от его рук, в волнении сжимавших цветы; иногда жар ожидания оказывался так горяч и долог, что цветы не выдерживали, гнулись в пальцах восковыми свечами…
– Почему мне тебя бояться, Сережа?
Она заставила себя посмотреть в его лицо. И подумала – хорошо, что он не встретил меня в облике. Так бы я не разглядела сразу, что он изменился.
Когда его уши потянулись вверх, вывернулись остроконечными мохнатыми раковинами, и дрогнули ладони, меняя очертания, Инна уже почти не удивилась. Только спросила:
– Собака?
– Лисица, – почему-то обиженно ответил он.
– Тоже хорошо.
– Что значит – тоже? – его лицо тоже начало меняться, в глазах замерцал желтый текучий огонь.
– Просто хорошо, – торопливо поправилась Инна. Он, должно быть, увидел что-то в ее взгляде, остановил изменение. Лицо напряглось, в глазах мигнуло чернотой – будто кто-то опустил шторку, закрыл дверцей печное огненное окошко. Надел прежний человеческий взгляд.
– Иди сюда, – Сергей потянул Инну за руку, усадил рядом с собой. Обнял за плечи. Инна напряглась. Потом заставила себя расслабиться, прижаться к нему – как раньше.
– Я боялся, – тихо прошептал он прямо в ухо. И это был уже почти совсем его прежний голос: – Я боялся, что ты…
– И я, – призналась Инна. – Я очень боялась, что ты станешь вампиром.
– А разве плохо? – удивился он. – Я бы хотел… У них такие возможности. Хоть и говорят про равноправие… Но ты знаешь, что только вампиры могут…
– Я очень рада, что ты им не стал, – перебила Инна.
– Ну и хорошо, – невнятно пробормотал он, скользя губами по ее шее…
– Отпусти, – сказала Инна.
Он не услышал. Пальцы – или уже когти – рвали пуговицы на блузке.
– Пусти!
Глаза затекали желтым тягучим пламенем.
– Сережа!
Инна подумала, что если сейчас испугается по-настоящему, позволит панике захватить себя – если будет кричать, визжать и отбиваться, сама превращаясь в перепуганного зверька – он не остановится. Выход был один – обуздать свой страх, как дикого зверя. Остаться человеком. И надеяться, что Сережа еще сумеет вспомнить свое имя и вспомнить, что он тоже когда-то был человеком.
Он вспомнил. Остановился, тяжело дыша. Отшвырнул Инну в сторону, скорчившись, цепляясь за скамейку, отошел на несколько шагов. Обернулся. Огненная муть медленно таяла в его глазах.
– Извини, – хрипло сказал он. – Понимаешь, мне сейчас…
– Да.
– Со временем я научусь как-то лучше этим управлять.
– Да.
– Я тебя не поцарапал?
– Нет, ничего. Немного. Ты тоже меня извини. Поздно. Мне пора. Мама, наверное, волнуется. Я пойду.
Инна отступала, стараясь подавить свой страх. Стараясь не думать, что Сережа может кинуться на нее, когда она повернется к нему спиной.
– Инна!
Она вздрогнула и остановилась.
– Не бойся меня, а? – тихо попросил он. И в эту минуту он был очень похож на того прежнего, робкого мальчика, часами ожидавшего Инну с маленьким увядающим букетиком в горячих пальцах…
Инне захотелось расплакаться от жалости.
Она так и не поняла – к себе, или к нему… Или к той яркой картинке осеннего счастливого вечера, которую так и не сумел сложить ветер…
***
Мама вышла из спальни, покачиваясь от слабости.
– Какой мерзавец, – глухо сказала Инна, глядя на бледное мамино лицо и дрожащие руки, поправляющие пояс халата.
– Инна...
– Он мне не отец, я не обязана его любить!
– Конечно, – устало согласилась мама, опустилась на табурет, уронила руки на стол.
– Я тебе сейчас чаю…
Инна метнулась к плите, загрохотала чашками, украдкой вытирая слезы, чтобы не видела мама.
Терпкий аромат бергамота и мяты, тягучая сладость гречишного меда… Мама грела тонкие пальцы о горячую кружку. Потом глотнула, прикрыв от удовольствия глаза. И спросила так – с закрытыми глазами:
– Иннушка, что случилось?
– Ничего, – Инна уткнулась в свою чашку. Еще не хватало маме ее, Инниных проблем.
– Сережа?
– Да.
Мама протянула руку, обхватила Иннино запястье, потянула легонько к себе. Инна опустилась возле ее ног, уткнулась лицом в живот и расплакалась.
– Все пройдет, все, – тихо бормотала мама, гладя дочь по волосам. Будто та была маленькой девочкой, разбившей коленку. А может, мама уже знала, что это утешение одинаково мудро и верно не только для физической боли, но и для душевной… Разница только во времени…
– Мам, я хотела тебя попросить…
– Да?
– Подпиши мне разрешение на инициацию. Сейчас до двадцати одного нельзя без согласия родителей. Но ведь может скоро все и изменится. Если примут этот закон об инициации без ограничения…
– Это будет преступление! – неожиданно резко сказала мама. Отстранилась, строго посмотрела в глаза Инны. – Ты не понимаешь? Человек должен сам выбирать, кем он хочет стать. Только когда он повзрослел и понял. Не раньше.
«Поэтому ты решила вообще не проходить инициацию? – захотела спросить Инна. – Не могла решить, кем хочешь стать? А может – боялась? Стать Немертвым?»
Но не спросила.
– Ты понимаешь? – уже тише спросила мама, требовательно глядя на Инну.
– Да, – неуверенно ответила Инна.
– Иннушка, видишь ли… В отношении Сережи это может мало что изменить. Возможно – сделать только хуже. Поэтому тебе надо решать это только для себя самой.
– Почему?
– Понимаешь, инициация только усугубляет то, что в тебе уже есть. Ваши различия могут оказаться слишком серьезными. Собака, например не сможет жить с кошкой. Только человек... В определенных обстоятельствах, но тем не менее. Только человек сможет жить рядом с любым существом. Со зверем, с оборотнем, с вампиром. Понимаешь?
«Как ты?» – подумала Инна. Но опять – промолчала…
***
– Инициация детей, воспитанных вампирами? – Главред поднял взгляд от распечатки и посмотрел на Инну. Усмехнулся – клыки на несколько секунд ослепительно блеснули из-под вздернувшейся верхней губы. Инна дрогнула.
– Деточка, – голос главреда стал сладок, как патока. – Я понимаю, что тема вам близка. И знакома. Ваш отчим – вампир, вы – неинициированы…
– Это неважно, – смутилась Инна.
– Еще как важно. Еще как…
Он улыбнулся. В глубине его глаз вспыхнули алые волчьи огни.
– Владлен Борисович, – пробормотала Инна, отступая. Свет в кабинете мигнул, в лицо плеснуло ледяным ветром. Инна ахнула, прижавшись к стене – бледное лицо главреда с мерцающими глазами нависло над ней.
– О чем я велел вам вчера написать, деточка?
– О…
– О чем?
– Об усыновлении еще одного ребенка поп-рысью Анжеликой Витт, и…
– И где эта статья? – ласково спросил он, наклоняясь к самому уху и обжигая дыханием щеку девушки.
– Я подумала…
– Да?
Его ледяное дыхание пахло жасмином. В глубине глаз плавали звезды, и тлело алое марево. Небо на закате. Ночной ветер, который вдруг выскальзывает из теплых фиолетовых сумерек и трогает холодными пальцами кожу, гладит лицо, ласкает голую шею; потом, смелея, рвет нетерпеливо тонкое платье…
«Не подпускай их близко, – говорила мама и сжимала до боли Иннины руки: – Слышишь меня? Никогда не подпускай. Очень трудно удержать. И удержаться…»
Инна дрогнула, испуганно дернулась в сторону, уперлась лопатками в твердую стену. Попросила, с усилием отводя глаза:
– Отпустите…
– Эти неинициированные девственницы, – усмехнулся главред.
– Я не…
– Что? Не ври мне. Думаешь, я тебя не чувствую? Особенно сейчас, так близко… – его глаза полыхнули огнем, как драгоценные камни – и несколько мгновений в них не было ничего, кроме стеклянного алого блеска. Ни звезд, ни ветра, ни улыбки.
Инна задохнулась от страха.
– Знала бы ты, какое искушение… – пробормотал Владлен Борисович. Инне почудилось прикосновение холодных клыков к ее шее.
– Я пожалуюсь Генриху!
– Ну конечно же, – хмыкнул шеф – но отстранился.
Удобно, – подумала Инна, осторожно отступая за дверь, – когда есть знакомый вампир, которому можно пожаловаться.
И ей стало противно от этой мысли.
А если бы не было – что тогда делать?
***
– О чем вы мечтаете, деточка?
Инна вздрогнула.
– Статья нужна в следующий номер. Тема вам известна. У Алисы возьмите фотографии поп-рыси этой… – Владлен Борисович сморщился чуть уловимо. – Вы ее песни слышали кстати?
– Я? Ну, немного…
– И что?
– Ну так, – Инна пожала плечами. – Обыкновенно. Визгу много. Мяуканья. А слов – не очень. Музыки вообще нет. И смысла.
– А, – шеф кивнул. – У меня племянница от нее … как это…. Фанатеет. Говорит, хочу вырасти и тоже стать поп-рысью. Накладные уши и когти купила для тренировки. Каково? Родители в ужасе. Единственная наследница… Мда. Ну, идите, деточка.
– Владлен Борисович…
– Да?
– Я напишу про эту… поп-рысь. Раз надо. Но нельзя ли добавить несколько абзацев на тему воспитанных вампирами и ну, оборотнями… Сейчас ведь как раз обсуждается закон о возможности ранней инициации… Ведь тогда получится, что родители будут решать за детей, кем им быть… Это ведь очень важно! Потому что тогда дети сами не смогут выбирать… Вы понимаете это, да? – спохватилась Инна, почувствовав тяжелый взгляд собеседника.
– Деточка, – в глазах главреда опять метнулись и пропали алые холодные огни. Инна почувствовала мурашки, ледяными каплями стекающие по позвоночнику. – Деточка, те, кому надо, все понимают. А кому не надо…
– Наш журнал ведь должен освещать…
– Читателей, деточка, надо развлекать, а не учить жить. Это вам добрый совет. Запомните его. В следующий раз я не стану это объяснять, я просто не буду вас печатать. И никто не будет. Ясно? Идите.
А когда Инна уже осторожно прикрывала за собой дверь, крикнул весело:
– Привет Генриху!
– Передам, – еле слышно пролепетала Инна, опустив глаза.
***
– Вот эта вроде ничего. И эта. Какая шляпка, а? – Алиса отложила фотографию и покосилась на свое отражение в дверце стеклянного шкафа – будто мысленно примеряя себе головной убор поп-рыси. – И ушки так миленько открыты…
– Ужас, – вздохнула Инна.
– Ты чего-то не в себе, подруга. И бледная. Что, наш всю кровь высосал? – усмехнулась Алиса.
Шефа в редакции боялись. Шуточки насчет его вампирской сущности передавались от сотрудника к сотруднику дрожащим шепотом. Больше всего доставалось Инне – как единственной неинициированной.
Если бы не рекомендация Генриха, Инну бы сюда, конечно, не взяли. Неинициированная, да еще без опыта работы... Независимо от журналистских способностей дорога у нее была одна. В малотиражную оппозиционную газетку, из тех, что бесплатно раздавали у метро. Впрочем, как раз там статью о новом законе опубликовали бы с радостью...
...В первый же день работы Инна узнала о личном баре шефа, заполненном марочными бутылками с охлажденной кровью девственниц; о прикованных цепями живых жертвах в подвальных изолированных комнатах – на случай, если главреду захочется глотнуть свеженького и горячего напитка.
– Глупости, – рассмеялся Генрих, когда Инна поведала ему о редакторских сплетнях. – Это все вообще устаревшие ритуалы. Сейчас их практикуют только некоторые любители… ролевых игр. Неужели ты думаешь, Владлен такой дурак, что станет так по-идиотски нарушать закон? И зачем?
– Говорят, что так... э... вкуснее?
– Вкуснее, – согласился Генрих, и Инне почудилось, что он смотрит на ее шею…
***
В гостиной мертвенно-синим светом мерцал телевизор. Мама сидела в кресле, поджав ноги, кутаясь в толстый пуховой платок. Наверное, мерзла – как всегда, когда Генрих был дома. Отчим Инны развалился в соседнем кресле, забросив ноги на стул. Его рука лежала на подлокотнике маминого кресла.
Инна как-то спросила:
– Мам, зачем ты вышла замуж за вампира?
– Ну, знаешь, – мама отвернулась от пытливого взгляда дочери. – Он меня любит…
Инна замерла у двери, наблюдая, как сильные пальцы отчима по-хозяйски поглаживают тонкую и безвольную мамину ладонь. "Любит, – подумала Инна, сжимая зубы. Как же я его ненавижу…"
– Переключи, – тихо попросила мама.
– Не хочешь слушать, что скажет наш президент?
– Ваш президент. К тому же понятно, что он скажет… И понятно, для кого этот закон.
– Оля…
– Что Оля? Тебе ли не знать, кто пишет эти законы, – мама вырвала у Генриха руку, спрятала ее под платок. Съежилась еще больше.
– У нас демократия, Оля. Выборы. Десятки партий…
– Да уж. А рассмотришь их внимательнее – все то же. Вот, объединенная партия оборотней, вроде разные морды – и лисы, и рыси, и гиены. А в главарях кто? Ваши. Вампиры. Разве что с двумя инициированными ипостасями: своей и звериной...
– Не в главарях, а руководителях. Ты ведь не про банды говоришь.
– Какая разница? А вон, в партии дриад вампир юрист-консультантом. Главари… ну, лидеры в транс-медитациях ветками сплетаются, общий дух за советом к мировому древу отправляют – а этот юрист быстренько черновики предложений кропает. И ловко получается – формулировки возвышенные, о спасении мира во всем мире, о помощи нуждающимся слоям населения... А суть все та же. Ваша.
– Ну а что же тогда дриадский лидер подмахивает это все одной левой веткой?
– Может, он этой медитацией просветлен, коварство распознавать не умеет?
– А может, умеет, да не хочет? Может он боится, не хочет проблем на свою крону, а?
– Ну, может. Откуда я знаю, что растениям нужно…
– Растениям, Оля, нужно то же, что всем. Воздух, вода, пища. И чтоб топор к шее не подносили. Но когда желания и стремления ограничиваются только этим, нужно быть готовым к тому, что для прочего найдется лесник. И он будет устанавливать свои законы.
– Ты хочешь сказать, что это такая мировая справедливость?
– Да. Потому что сейчас так есть. Более того – потому что так было всегда. И пока ты живешь в этом мире и в этой стране – это твоя справедливость тоже. И твои законы. И твой президент.
– И ты всегда будешь прав, – вздохнула мама. – И такие, как ты.
– Да, – ответил Генрих. Отыскал мамину руку, спрятавшуюся в теплой норке платка – как маленького зверька, и снова крепко и по-хозяйски сжал в своих пальцах. И по быстрому взгляду отчима, брошенному назад, Инна поняла, что он ее чует. И что все это было сказано не только для мамы, но и для нее.
Инна отступила на цыпочках в коридор, дрожа – но теперь уже не от ненависти, а от страха. И отчаяния…
***
Инна допоздна засиделась на работе. Статья не получалась.
Поп-рысь Анжелика Витт насмешливо скалилась с рекламных фотографий острозубой улыбкой. Усыновленный мальчик доверчиво прижимался к ней, заглядывал в лицо, едва тронутое изменением – острые ушки с пушистыми кисточками, профессиональный макияж, подчеркивающий раскосые желтые глаза. Почти человеческое лицо. Почти.
Интересно, кем он станет, – подумала Инна. И что почувствует, когда узнает о причине смерти родителей, разорванных по дороге домой оборотнями. Такими же, как его приемная мать. Разорванными – просто потому, что оказались на улице позже запрещенного часа. Как он будет после этого относиться к Анжелике Витт? Сможет по-прежнему называть ее мамой? Или к тому времени сам станет таким же? Ведь по последним исследованиям, на результат инициации влияет не столько наследственность, сколько воспитание... А если примут закон об отмене ограничений, это произойдет значительно быстрее – и тогда на улицах может совсем не остаться человеческих детей... Потому что дети не боятся инициации. Они весело играют на улицах в вампиров и оборотней, оставляя неудачникам и слабакам скучные роли людей. Копируют большой мир взрослых. Разреши им инициацию – они так же весело и играючи побегут туда наперегонки...
Страх инициации приходит позже. Когда взрослеешь. Тогда начинаешь бояться... Чего? Что неверно выберешь облик? Или что не сумеешь пройти инициацию и …стать Немертвым? А еще – получить совсем не тот облик, о котором мечтаешь?...
«Я не боюсь, – подумала Инна. Я просто не знаю, чего хочу...»
Сережа ждал возле редакции. Вертел в руках бордовую розу на длинном стебле. Напряженно улыбнулся при виде Инны, протянул цветок, коснулся на секунду Инниной ладони горячими пальцами.
На этот раз Инна старательно избегала безлюдных мест.
Они с Сережей съели по мороженному в своем любимом кафе; побродили по пешеходной улице, останавливаясь послушать музыкантов, посмотреть переливы воды в фонтане и гибкие танцы бродячих артистов. Инна чувствовала тепло Сережиной руки, лежащей на плече – и ни разу не ощутила прикосновения когтей. Его взгляд, который Инна тоже чувствовала почти все время, был прежним – внимательным и нежным, без звериной огненной поволоки... Как будто примерещился тот осенний вечер в парке... Как будто – все по-прежнему... Инне очень хотелось в это поверить, и она поверила.
А потом спохватилась, что уже очень поздно.
– Я тебя провожу, – сказал Сережа.
А как ты сейчас сможешь? – хотела спросить Инна, но осеклась. Послушно согласилась:
– Хорошо.
– Через три квартала, за поворотом, горячий яблочный пирог с корицей. Ты ведь любишь? И свежий кофе. Зайдем?
– Откуда ты знаешь? – удивилась Инна.
– Чую, – усмехнулся он. Тонкие крылья носа чутко дрогнули, Инне почудилось, что и сам нос удлиняется, вытягиваются скулы, обрастая рыжей шерстью. Инна торопливо отвела взгляд.
– Ты бы знала, как это здорово, – неожиданно возбужденно сказал Сережа. Легонько сжал Иннино плечо. – Так чуять запахи. И вкус. Тысячи новых оттенков. Как будто ты видел мир черно-белым, как в старинных фильмах, а потом вдруг прозрел. Это так красиво. Так восхитительно вкусно. Как свежеиспеченный яблочный пирог по сравнению с засохшей коркой хлеба. Понимаешь?
– Наверное, – осторожно ответила Инна. Когти впивались в ее плечо, но она еще надеялась на возвращение руки.
– И бежать. Так здорово – бежать. Ветер и небо. И кажется, что твои ноги вертят землю, а потом она начинает вертеться под тобой сама. И понимаешь, что в этом смысл – и другого не надо...
– Мама напишет мне разрешение на досрочную инициацию, – неожиданно для самой себя сказала Инна.
– Здорово! – когти еще сильнее впились ей в плечо. Посмотреть на Сережино лицо Инна уже не решалось. – Здорово! У тебя все получится. Это просто. И мы сможем по-настоящему быть вместе.
– А разве мы не...
– Все эти слухи о наследственности – брехня. Ты сможешь стать, кем захочешь. Тем более, у твоих родителей смешанный брак. Это облегчает возможность свободного выбора.
– Мой папа был человеком, – сказала Инна. – Генрих – просто отчим.
– Да?
– Разве ты забыл?
– Неважно. Не очень важно. Полно случаев, когда люди в инициации уходили за любимыми, а не родителями.
А ты? Почему ты тогда не подождал меня? – хотела спросить Инна, но не успела.
На соседней улице раздался короткий вой – трепещущий хрипловатый призыв. Инна дрогнула. Мурашки покатились по позвоночнику. И почувствовала, как задрожала, тяжелея, уже совсем не рука – а лапа на ее плече.
– Извини, – хрипло сказал Сережа. – Я сейчас. Я вернусь. Подожди меня.
Инна выждала минуту, прежде чем обернуться. Улица за ее спиной была пуста.
Через несколько мгновений вой повторился, и второй голос – более низкий и нетерпеливый, ответил ему. Голос, рожденный уже нечеловеческой глоткой.
Начиналось время оборотней. Когда неинициированным людям запрещалось находиться на улицах.
Инна испугалась. Она никогда не оказывалась в это время так далеко от дома.
Он вернется. Он обещал...
Инна опасливо оглядела пустынную гулкую улицу, заметила приоткрытую дверь кондитерской, куда они с Сережей так и не дошли, и нырнула туда.
Наверное, яблочный пирог был прекрасен, но Инна сейчас не различала вкуса. Она рассеянно ковыряла ложечкой остывшие яблоки, щедро посыпанные корицей. Первый глоток кофе показался слишком горьким, второй – водянистым.
– Извините, мы закрываемся, – круглолицая официантка склонилась к Инне. Между кружевных оборок чепчика нетерпеливо подергивались треугольные кошачьи ушки. Официантке хотелось на волю – рабочий день закончился, начиналось ее время.
– Конечно, простите, – смутилась Инна.
Стеклянная дверь со щелчком захлопнулась за Инной, быстрая серая лапка припечатала изнутри табличку «закрыто».
Улица по-прежнему была пуста, но тишина теперь наполнилась эхом шагов, невнятных голосов, похожих больше на рычание и тявканье...
Инна торопливо зашагала по направлению к дому. Пронзительная трель телефона заставила ее вздрогнуть, она даже не сразу поняла, что звенит в ее сумочке.
– Инна! – мамин голос дрожал от волнения и гнева, то, приближаясь, то удаляясь – в противофазе с уличными звериными голосами. – Где ты, Инна?
– Мам, привет, я...
– Ты на улице?
– Да, я...
– Ты с ума сошла?! Где, где – на какой улице?
– Сейчас, – Инна огляделась, щурясь в сумерках. – Вот, улица Красных гиен.
– Ты совсем с ума сошла! Инна, слушай меня – немедленно лови такси и домой! Поняла? Ты поняла?!
– Да, мам, сейчас.
Инна ускорила шаг. Ей передалась мамина тревога.
Она шла так быстро, как могла, жадно глотая холодный вечерний воздух. Хотелось побежать, но Инна знала, что этого делать точно нельзя. И бояться – нельзя. Они чуют страх.
Эхо гулко перекатывало звук шагов, было не разобрать – вплетаются ли в него другие звуки, или нет... В подворотнях мелькали серые сгорбленные тени. Когда одна из них метнулась наперерез, Инна прянула в сторону – и тогда услышала мягкий топот шагов за своей спиной и цоканье когтей по асфальту и увидела, что позади крадется несколько таких же гибких и бесцветных теней.
Инна закричала и бросилась бежать, не разбирая дороги.
***
Она бежала, задыхаясь и не чувствуя ног – как будто кто-то другой быстро колотил ее подошвами об асфальт. В глазах метались алые пятна.
Позади раздался низкий вибрирующий вой. Захотелось упасть лицом вниз, зажать ладонями уши – все равно, что будет дальше, только бы не слышать этого жуткого воя....
А потом когтистая лапа сгребла Инну за шиворот, как беспомощного котенка и поволокла в черный зев подворотни. Инна отчаянно забилась и заорала из последних сил. Если чудовище сможет затащить ее вовнутрь – шансов нет.
– Тише, дура, – рявкнули ей в ухо.
Уже собираясь вцепиться зубами во вторую лапу, зажавшую рот, Инна вдруг поняла, что это не лапы, а руки. Инна всхлипнула и обмякла, повиснув в этих чудесных, сильных, человеческих руках.
– Еще чего, – неприветливо буркнул спаситель. – Сама давай иди.
Поставил ее на ноги, поддержал, потом потянул за собой.
– Давай, давай, быстрее. Они твой след уже взяли, поняла? Шевелись!
Хлопнула дверь парадной, метнулась под ноги черная лестница с невидимыми ступенями.
– Ой, дура, – охнул спаситель, ловко подхватывая Инну, когда та споткнулась и чуть не упала.
На последнем этаже он толкнул девушку на пол, в угол под железной чердачной лестницей. Тяжело дыша, уселся рядом. Прошипел зло:
– Что тебя сюда понесло ночью?
– Я ждала... Сначала в кафе, потом... Он сказал, что вернется.
– Кто – он? Оборотень? – насмешливо фыркнул спаситель. – Завел и бросил?
– Нет! – возмутилась Инна. – Мой парень. Он никогда раньше...
– Цыть. Не ори. Все как всегда, – вздохнул собеседник. – Ты откуда, с луны?
– Я никогда раньше не оставалась на улице поздно. Моя мама... Я не знала, что здесь – так...
– Самый ихний квартал. Ловят дурачков и дур, заводят сюда вечерком погулять, а потом...
– Он бы никогда...
– Цыть! Еще раз заорешь – уйду и дожидайся их тут сама.
– А они придут? – испуганно прошептала Инна.
– А то. Подъезд то не закрывается. Сейчас все разнюхают и придут. У них самое то развлечение – охота стаей.
– А мы?
– Попробуем уйти через крыши. Если кошек не будет.
– А если попробовать... ну, позвонить в двери... в квартиры... Если тут есть люди, то...
– То что? Я говорю – самый ихний квартал. А кто есть из людей – не откроют. Ты бы открыла, если бы тебе оборотни по ночам в дверь трезвонили?
– Я...
– Цыть.
Внизу гулко хлопнула дверь.
***
Они спустились в переулок по шаткой пожарной лестнице. В свете луны, высунувшейся на секунду из-за туч, Инна, наконец, увидела своего спасителя. Щуплый и маленький, смешные встрепанные волосы. Как он смог меня тащить – удивилась она.
– Слушай меня, – быстро зашептал он, щекоча дыханием ухо. – Ты пройдешь здесь, а я их отвлеку.
– Ты говорил – уйдем по крышам.
– Я говорил – если не будет кошек. А вон они, слышишь? Ну, времени мало. Считай до сорока, потом иди по этой улице. Поняла?
– Я не пойду без тебя.
– Дура. Ты мне как гиря на шее, поняла? Без тебя я от них убегу.
Инна подумала, что он, наверное, врет, но сил сопротивляться и возражать у нее не было.
– Зачем...
– Что?
– Зачем ты меня спас?
– Ну, знаешь, – по голосу Инна услышала, что он улыбается. – Если уж мы не будем друг другу помогать, мы будем не лучше их...
Они все-таки догнали Инну – почти возле самого дома. Сил бежать больше не было. Возможно, это ее и спасло. Она просто шла, сосредоточившись на том, чтобы не упасть и слушала шелестящие шаги за своей спиной. Шаги то приближались, то удалялись – кто-то играл с ней, и, наверное, ему было скучно, что жертва никак не реагирует...
Все зря – подумала Инна. Вспомнила, как выли и кричали на соседней улице, куда ушел ее безымянный спаситель. И как она сидела, вцепившись в ржавую перекладину лестницы, и считала до сорока, как он велел. И заставляла себя не думать о том, что происходит на улице за этими домами. О том, что это все из-за нее. И что это она сейчас должна быть там...
А потом Инна споткнулась, и, падая, поняла, что теперь они точно кинутся на нее...
***
– Вставай, – сказал Генрих, протягивая Инне крепкую длиннопалую ладонь. Его пальцы были прохладными и сухими. Как змеиная кожа. Глаза смотрели насмешливо.
«Он это специально, – поняла Инна. – Мог ведь и не дожидаться, пока я упаду. С его-то реакцией».
Она вспомнила, как заботливо подхватил ее на лестнице маленький безымянный спаситель...
Инна поднялась, высвободила ладонь из руки Генриха, машинально вытерла ее о платье. Отчим усмехнулся.
Обернулся к оборотням, которые неуверенно топтались в нескольких шагах. Бросил коротко и презрительно:
– Кыш.
Оборотни попятились. Один заворчал было, но потом замолк, и они ушли в темноту, один за другим, горбясь и прихрамывая. Похожие больше не на зверей, а увечных, искалеченных людей...
– Они могли меня убить?
– Глупости, – презрительно поморщился Генрих. – Это просто игра. Нужно им так по-идиотски нарушать закон.
Инна вспомнила вой и крики на той улице, куда увел оборотней безымянный спаситель, и, кажется, впервые в жизни усомнилась в том, что Генрих знает все...
***
– Возьми, – мама положила перед Инной листок бумаги.
– Что? Разрешение на инициацию? – удивилась Инна. – Ты ведь не хотела...
Мама покачала головой. Села напротив, устало прислонилась виском к стене. Измученное лицо, покрасневшие глаза, седая прядка, выпавшая из косы.
«Это из-за меня, – с раскаянием подумала Инна. – Я ненавидела Генриха, за то, что он... А вчера сама сделала это с ней. Необязательно быть вампиром, чтобы...»
– Ты выросла, – сказала мама. – Мне бы хотелось, чтоб ты всегда оставалась маленькой девочкой. Но это невозможно.
– Мам, прости...
– Будет лучше, если ты сама разберешься, что к чему. Если сама выберешь... Пообещай мне одну вещь.
– Да?
– Ты будешь выбирать действительно сама. Когда они узнают, что ты идешь без куратора, тебе предложат выбрать одного из штатных. Но ты имеешь право на самостоятельный обряд.
– А я смогу? Мам, а вдруг…
– Ничего не бойся. С тобой ничего не случится… плохого. Но если ты думаешь, что еще рано, давай отложим.
– Нет.
– Хорошо. Я буду ждать, когда ты выйдешь... оттуда. Если тебе будет казаться, что-то непонятно или неправильно, ты подойдешь и спросишь у меня. Тебе предложат штатного психолога, но сначала ты подойдешь ко мне.
– Хорошо.
– Пообещай.
– Я обещаю. Мам...
Мама с усилием поднялась. Выпрямила узкие плечи. Обернулась возле двери.
– Еще кое-что. Думаю, надо, чтобы ты знала. Ты как-то спросила – зачем я вышла замуж за Генриха.
– И ты ответила...
– Однажды мы втроем оказались на улице во время оборотней. Я, ты и твой папа. Твой настоящий папа. Они чуть не убили нас. А Генрих – спас. Меня и тебя. Твой папа погиб.
Мамино лицо было застывшим. Как гипсовая маска.
Инна помолчала. Спросила тихо:
– Ты вышла за него из благодарности?
– Нет.
– Тогда почему...
– Я подумала – никто так не сможет защитить тебя, как Генрих. Я очень боялась за тебя. Особенно после того случая. Очень...
– Мам, послушай... А Генрих, он мог бы тогда спасти нас троих? И моего папу тоже. Мог бы?
Мама не ответила. Вышла и тихонько прикрыла дверь за собой...
***
...Мокрые листья скользили под подошвами, расползалась зыбкая дорога из цветных пятен. Призрачная тропа над черной пропастью. Один неверный шаг – и все рассыплется, разлетится бумажными обрывками...
– – Глупости, – сказал Генрих, протягивая Инне руку. – Я проведу. Знаешь, Инна, хоть и говорят про равноправие. Но только вампиры могут… И пока мы живем в этом мире и в этой стране, мы всегда будем правы.
Его пальцы были прохладными и сухими. Как змеиная кожа.
– Я могу, как ты? – спросила Инна.
– Да, – ответил он.
Кожа, похожая на змеиную. Взгляд с кровавым отблеском. Власть. Какая угодно. Небрежное «кыш» – и стая оборотней пятится, скуля по щенячьи. Несколько слов – и новый закон уже принимают в парламенте, и миллионы следят за движением твоих губ на телеэкране. Не зыбкая тропа из цветных листьев над пропастью – сама пропасть, гулкая и черная, в которую восходишь бесконечно, поднимаясь выше и выше над жалкими фигурками остальных... И единственная плата – жизнь. Чужая, не твоя. Плата за каждый твой шаг. Кровь, дыхание и жизнь – случайных прохожих, знакомых, друзей и любимых... Тех, кто мог бы стать твоими друзьями и любимыми, если бы ты не забыл, что такое любовь...
Инна попятилась. Вытерла ладонь, касавшуюся руки Генриха, о платье...
...Огненно-алый фейерверк взметнулся, заслонил Генриха и рухнул вниз. Ветер кинулся в ноги соскучившимся псом, толкнулся в колени; услужливо подравнял на аллее ковер из разноцветных листьев.
– Привет, – сказал Сережа. Махнул рукой – быстро метнулись ловкие пальцы, ухватили из воздуха кленовый резной лист – ярко-желтый, с изумрудными прожилками.
– Привет, – ответила Инна, принимая подарок.
– Ты бы знала, как это здорово, – Сережа обнял Инну, заглянул в лицо. Его улыбка была милой и веселой. – Чуять запахи, вкус. И бежать. Так здорово – бежать. Ветер и небо... Побежали?
Они побежали, рядом, держась за руки и смеясь. Не по призрачной тропе над пропастью – по яркому веселому ковру из цветных листьев. Тысячи новых оттенков. Как будто мир был черно-белым, как в старинных фильмах, а потом стал цветным. Так красиво. Восхитительно вкусно. Как свежеиспеченный яблочный пирог по сравнению с засохшей коркой хлеба...
Инна запнулась. «Ты оставил меня там, на этой улице. Бросил на забаву оборотням» – она хотела сказать это Сереже, но не смогла отличить его от остальных. Потому что вдруг оказалось, что они бегут в стае – сотни веселых ярко-рыжих лисиц. А впереди – добыча. Уродливые, спотыкающиеся двуногие, сладко пахнущие страхом. И так весело смеяться и глотать этот страх, крики, слезы...
Инна остановилась. Рыжая пушистая шкурка таяла клочьями тумана. Инна поежилась, чувствуя себя голой и замерзшей. Те, двое, за которыми бежала стая, медленно поднимались с земли. Девушка, очень похожая на Инну, и маленький щуплый мужчина со смешными растрепанными волосами.
Инна шагнула к ним. Оглянулась. Стая смотрела на нее требовательно и недоуменно. Мол, ну что же ты? Наша? Или нет? Они еще улыбались – острозубыми ласковыми улыбками, готовыми в любой момент превратиться в хищные оскалы... Где-то там среди них, наверное, был Сережа. Но сейчас его было не узнать... Инна попятилась.
– Идите, – крикнул мужчина. – Я их отвлеку.
Девушка вцепилась в руку Инны, почти повисла на ней. Пожаловалась тихо:
– А я ведь даже не знаю его имени...
Лисицы взвыли, кидаясь на людей. Девушка, которая только поднялась с земли, закричала от страха.
– Не бойся, – сказала ей Инна. – Сейчас уже не их время.
И спокойно пошла навстречу зверям. Лисицы летели мимо – пушистые хвосты, белые лапки, веселые глаза; струились огненная река, утекала по своей разноцветной дороге...
Девушки пошли, поддерживая друг друга.
Над пропастью, по призрачной тропе, сложенной из осенних листьев...
«Какая она слабая, – удивилась Инна, обнимая своего дрожащего от страха двойника. – как она раньше была без меня?»...
***
Мама поднялась Инне навстречу. Напряженно вгляделась в лицо. Потом улыбнулась. Подхватила дочь за локоть, когда та покачнулась.
– Я не понимаю, – пробормотала Инна.
– Пойдем, – мама повела ее к выходу.
Ветра сегодня не было. Парк, наполненный тишиной и солнцем, сиял как драгоценная золотая чаша мастерской чеканки. Кленовые листья рисовали причудливый узор на нежно-голубом небе.
– Что, у меня не получилось? – спросила Инна. – Я не прошла инициацию? Я ведь…не умерла?...
– Получилось, – улыбнулась мама. – Ты осталась человеком.
– Так бывает?
– Иногда.
Время от времени с дерева слетал лист – сам по себе, а не сорванный жадной рукой ветра – неторопливо скользил по воздуху, будто выбирая, куда приземлиться – на руку, плечо или под ноги... Разноцветный ковер сегодня не расползался, а весело пружинил. Звал идти дальше и дальше...
– А ты?
– И я, – ответила мама.
Инна сжала плотнее ее локоть, опустила глаза. Ей было стыдно. Всю жизнь она считала маму трусихой, которая так и не решилась на инициацию. На то, чтобы заглянуть в глаза самой себе, понять свою суть и воплотить ее в верном облике. Трусихой, которая живет с вампиром, продавая себя в обмен на спокойную, сытую, защищенную жизнь.
Сколько надо мужества, чтобы остаться человеком рядом с вампиром? Чтобы снова выбрать слабую, уязвимую человеческую жизнь, когда тебе предлагают сотни других жизней – долгих, веселых, беззаботных, всесильных...
– Почему ты не говорила? – спросила Инна.
– Я хотела, чтобы ты выбрала сама, что тебе надо. Сама выбрала себя. Понимаешь?
– Да. А почему вообще об этом не говорят?
– Понимаешь... многие считают, что это стыдно. Оставаться человеком. Стыдно и глупо. Говорят, сейчас другое время. Люди не в цене. Они никому не нужны. Они ничего не могут добиться. Самый жалкий вампир или оборотень всегда окажется успешнее.
– Но ведь так и есть?
– С точки зрения вампиров и оборотней – да. И, знаешь, именно они и стараются внушить всем эту мысль. Заставить нас стыдиться самих себя.
– Зачем?
– Думаю, они нас боятся.
– Они – нас? – недоверчиво улыбнулась Инна.
– Да. Они не понимают, зачем оставаться людьми – ведь это сейчас так опасно, невыгодно и неудобно. Не понимают, и поэтому боятся.
Тропинка повернула и вынесла Инну с мамой на широкую аллею.
На одной из скамеек расположилась молодежная компания. Высокий рыжий лис с частичными признаками облика, дозволенными в дневное время – пушистыми остроконечными ушами, роскошным огненным хвостом, чуть вытянутым лицом-мордой – наигрывал на гитаре. Когти цепляли струны, мелодия не получалась; но лис держался самоуверенно и спокойно. Позировал, вальяжно раскинувшись на скамейке. Гитара была не инструментом для создания музыки, а просто элементом имиджа. Темноволосая девчушка с обожанием смотрела на лиса.
Раньше Инна прошла бы мимо – как можно быстрее, чтобы оборотни не стали цепляться; теперь остановилась понаблюдать. Невысокий щупленький юноша на краю скамейки вдруг подмигнул Инне. Она вздрогнула. Почудилось – вдруг этот тот самый ночной безымянный спаситель? Ведь может быть так, чтобы он остался жив...?
– Ну-ка, дай, – сказал вдруг щупленький. Вырвал у лиса гитару, не обратив внимания на его быстрый, видимо, инстинктивный оскал. Оперся ногой о скамейку, ловко уложил гитару на колено. Пробежался по струнам, будто пробуя их на ощупь. Знакомясь. И вдруг затанцевал быстрыми гибкими пальцами, лаская гитару, как любимую женщину, вдохновенно и нежно. Музыка полилась, завибрировала в звонком солнечном воздухе, полетела в светлое небо.
Компания замолчала и замерла. И мама с Инной замерли напротив. Они стояли вперемешку – люди и звери; те, кто еще только собирался стать зверем, и кто хотел остаться человеком – и слушали музыку. А когда песня закончилась, рыжий лис уже был почти совсем как человек – с длинными пальцами без когтей и лицом вместо морды.
Может, ему тоже захотелось так сыграть, а он понял, что зверям этого не дано...
– Знаешь, – сказала мама, когда компания осталась за поворотом дороги. – Я думаю, что до тех пор, пока останется хоть один из нас, оно не закончится. Независимо от времени суток.
– Что? – спросила Инна.
– Время человека.
...И они пошли дальше, поддерживая друг друга.
Над пропастью еще не наступившего времени, по призрачной тропе, сложенной из осенних листьев...
Глава 12.2020. Александр Немертвый
– Скажите, – спросила Инна, включив диктофон, – а это, действительно, такая фамилия – или псевдоним?
– В той терминологии, которую вы имеете в виду – псевдоним. То есть, никто меня не обязывал так называться, я выбрал сам.
– А вам не кажется, что это несколько… провокационно?
– Инна, нам сейчас как раз нужна некоторая… провокация, не находите? – он улыбнулся и наклонился к ней ближе, перегнувшись через стол – и Инна опять подумала, какие удивительные у него глаза – как текущая серебристая вода.
В первую секунду вроде кажется, на упыриные похоже, когда упыри о чем-то хорошем думают – Инна как-то, случалось, замечала у Генриха такой взгляд, когда он смотрел на маму. Такое, конечно, редко бывает – чтобы упыри и о хорошем думали. В основном у них глаза тьмой залиты, будто чернилами.
Но когда изредка случается, чтобы светлое серебро мелькнуло – оно все равно не такое. Мертвое оно, и холодом от него веет. Будто это металл, а если и вода – то стоялая, ледяная, неживая, с той же непроглядной тьмой на дне.
А у этого Александра Немертвого – вот ведь, правда, придумал псевдоним, мороз по коже – глаза похожи на воду живую, мерцающую, будто ручей под солнцем. Смотреть бы и смотреть.
Инна вздрогнула – и подумала, что уже слишком долго на него пялится, что он о ней подумает. А он, кажется, ни о чем таком не думал, смотрел спокойно и улыбался – но по-доброму, без всяких намеков. Она-то эти взгляды уже научилась различать, часто сталкивалась. Конечно, приходит такая молоденькая симпатичная журналистка, а журналистки, они известно, что – всегда не прочь. И откуда только взялось это дурацкое предубеждение! И начинается – сальные взгляды, «а не побеседовать ли нам с вами наедине, в интимной, так сказать, обстановке, отвечу совершенно на все ваши вопросы» – и все такое. Инна сначала смущалась, но потом научилась их отбривать, резко и даже иногда грубо – иногда только так помогало.
А этот Александр Немертвый совершенно без всяких намеков смотрит. Зачем ему – у него, наверное, и так поклонниц полно, с такой-то внешностью и завораживающими глазами. И Инне вдруг на секунду стало обидно, что она ему не интересна.
Но она тут же себя отругала. Она сюда пришла интервью брать, а не… не влюбляться… И, поборов внезапно накатившее смущение, отвела взгляд, чтобы больше не пялиться в его глаза. И спросила сухим деловитым тоном:
– А вам не кажется, что это отпугнет ваших избирателей?
– Мне кажется, – ответил он, – это как раз их привлечет.
И от одного звука его сильного – и одновременно мягкого – голоса, у Инны мурашки по шее покатились. Невыносимо захотелось поднять голову – и снова посмотреть в его удивительные глаза. Да что же это – разозлилась она сама на себя. И потом подумала сердито – конечно, если он так со своими избирателями разговаривает, это их, несомненно привлекает. Надо будет послушать его выступления, наверняка, ролики в сети есть. Инна, когда готовилась к этому внезапному интервью, успела только статьи почитать.
И от этой мысли – что можно будет потом еще слушать его голос, сколько угодно – у нее опять покатились мурашки по шее, и румянец плеснул на щеки.
«Я что, и правда влюбилась? – разозлилась она сама на себя, – вот так, с первого взгляда?...»
Эта злость и досада на себя помогла сосредоточиться, взять себя в руки. Отодвинуть неуместные мысли…куда-нибудь на потом. Когда больше не будет искушения – и возможности – снова посмотреть в его глаза – и пропасть окончательно.
– Чем же это их привлечет? – спокойно спросила она. – Немертвые – это ведь такая…неудобная и неприятная тема, которую не принято обсуждать.
– Верно, – согласился Александр. – Вам, Инна, не кажется, что это был очень грамотный ход со стороны… властей – не запретить эту тему явно, но сделать ее неудобной, неприличной, стыдной? Многие об этом думают, но тайно, стыдясь своих мыслей. Почти каждый в определенный период жизни боится в случае неудачного обряда стать Немертвым, но скрывает эти мысли, потому что бояться, быть слабым – стыдно. Обычно же о существовании Немертвых стараются забыть. Они неудачники, изгои, те, кто больше никогда не вернется к жизни. Страшно стать таким, как они, поэтому проще сделать вид, что их нет.
– И вы решили напомнить, что они – есть? – уточнила Инна.
– Да. Прежде чем лечить болезнь, надо ее признать.
– А ее надо лечить? Немертвые считаются отбросами общества, да, но ведь когда скульптор высекает из мрамора совершенную статую, он откалывает лишние куски камня, мусор, шлак, который только мешает проявиться совершенству. Немертвые – тот самый шлак. Те, кто не смог пройти обряд из-за собственной трусости, нерешительности.
– Это – официальная версия, – перебил ее Александр. – Вы, Инна, верите всему, что говорят упыри?
Инна смутилась. Сравнение со статуей она как раз слышала от Генриха.
– К тому же, – добавил Александр, – эта болезнь прогрессирует. Немертвых с каждым годом становится все больше. В разбивке же по странам и регионам получается очень интересная картина. Я скажу Диме, чтобы он дал вам цифры.
– Но… и что это значит? – растерялась Инна. – Почему их становится больше? Общество вырождается?... Обряд… изживает себя? Или…
– Инна, – Александр вздохнул, и опять наклонился к ней через стол. Инна не сумела удержаться – и все-таки посмотрела в его глаза. В них была грусть. В серебряной речной воде плавали темные тени, будто рыбы в глубине.
– Инна, я читал ваши статьи. Поэтому я выбрал вас для этого разговора. Вы ведь понимаете, что людей, настоящих людей, уже осталось очень мало – они как вымирающий вид, и они еще живы только потому, что упыри им пока позволяют жить. Пока они нужны упырям. В основном, как пища. Но во всех остальных смыслах упырей вполне устраивают Немертвые. Те, кто будут повиноваться упырям молча и безоговорочно. Идеальное общество в представлении упырей – они сами, как правящий класс, вершина пищевой цепочки, – и Немертвые в качестве исполнительных бессловесных слуг и источника пищи.
Инна содрогнулась. Картина, представленная Александром Немертвым была ужасна. И одновременно – правдоподобна.
– Однако, есть некоторые нюансы, – добавил Александр. – Немертвые пока не годятся в качестве пищи и слишком скучны в качестве обслуги, по крайней мере, в области сферы развлечений. А в упырях все же сохранилось достаточно человеческого, чтобы отказаться от этого. Но они… движутся в направлении решения этих проблем. Например, – он сделал паузу – подождал, пока Инна опять взглянет ему в глаза, и договорил: – например, можно научить временно оживлять Немертвых, до той степени, какая понадобится в данный момент. Пробуждать их дремлющее, заблокированное сознание. И снова убивать их, когда надобность отпадет. Вы же понимаете, Инна, что это значит? Что Немертвыми можно будет сделать всех, живые больше будут не нужны. Мы все – им будем не нужны. Поэтому времени у нас осталось немного.
– Что вы собираетесь делать? – пересохшими губами спросила Инна. Она поверила ему безоговорочно. Все отдельные кусочки – тайны, скандалы, секреты и секретики, которые проходили через ее статьи и статьи коллег, случайно услышанные фразы из разговоров упырей – все вдруг сложилось в единую картину. Страшную картину будущего, в котором останутся одни упыри – и Немертвые.
– Я собираюсь спасти мир, – просто сказал Александр Немертвый, – пока еще не поздно.
***
Инна уходила из штаба Немертвого как в тумане. Уже у дверей ее догнал невысокий щуплый парнишка.
– Инна? – позвал он, – Александр Алексеевич сказал вам цифры передать.
-– Верно, – опомнилась Инна, – спасибо.
И тут разглядела лицо парнишки.
– Ты? – изумленно спросила она.
Он некоторое время смотрел на нее недоуменно, потом воскликнул, широко улыбаясь:
– Девчонка из квартала оборотней! А я все думал, как ты там, жива ли… А ты вон какая… журналист… И человеком еще осталась, надо же! Сейчас это редкость!
– И я думала, как ты! – обрадовалась Инна. У нее даже глаза защипало от слез, так она была рада видеть его живым – и тоже человеком. – Я так переживала за тебя. А ты мне даже имени не сказал!
– Дима, – представился он и протянул руку. – Пойдем, что ли хоть кофе выпьем в холле? Александр Алексеевич там автомат поставил хороший и бесплатный. Очень вкусный кофе, не бурда, как обычно в офисах. Капучино хочешь? С сахаром тебе? А вафли будешь? Давай, садись, на диван или в кресло хочешь?
Инна кивала и соглашалась, даже не вслушиваясь. Она была так счастлива, что он жив. Что оборотни его не тронули. Что ее, Иннин глупый поступок, не погубил этого прекрасного мальчика. И что он до сих пор – человек. Будто огромная тяжесть свалилась с ее сердца. Чувство вины, которое часто не давало ей уснуть, мучаясь догадками, что случилось с ее нежданным храбрым спасителем.
– Я так рада, что тебя нашла, – дрогнувшим голосом сказала Инна, принимая от него бумажный стаканчик с кофе.
– Эй, ты не реви, – смущенно улыбнулся он, – ты ведь даже тогда не ревела, когда оборотни за тобой гнались. Я еще подумал – какая храбрая девчонка. Найти тебя потом хотел – но не смог. Еще подумал – эх, жалко, вот был бы псом, взял бы след по запаху – и все дела…
– Не шути так, – попросила Инна, вытирая слезы. – Как раз здорово, что ты человеком остался.
– Александр Алексеевич помог, – сказал Дима, произнеся имя шефа с благоговением. – Он тут многих из нас спас. Сама знаешь, трудно сейчас человеком быть.
Инна кивнула.
– Ничего, ты не думай, скоро все совсем по-другому будет, – сказал Дима с воодушевлением, – Закончится упыриное время. И время оборотней – тоже. Александр Алексеич местные выборы сейчас выиграет – мы уж проследим, чтоб результаты правильно посчитали, наблюдателей посадим. А потом на президентские выборы пойдет. Закончится упыриная власть.
Дима говорил уверенно, будто не просто на это надеялся – а точно знал.
– Думаешь, прямо вот так человека к власти допустят? – засомневалась Инна. – Разве когда-то такое было?
– А куда им деваться? Александр Алексеич говорит, они сами нам лазейку оставили – когда вот эту всю демократию изображали – голосование, выборная власть, равные права всех рас и видов. Не хотелось им, видишь, совсем уж упырями выглядеть. Поэтому Александр Алексеич считает, что можно всем этим воспользоваться – и через эти выборы честно и законно во власть прийти. Потому что, говорит, если революция – то это кровавый путь, а кровавые дороги всегда упырям на руку. Поэтому надо постараться его избежать. Пока упыри играют в демократию – мы можем попробовать их переиграть мирным способом.
– Думаешь, получится? – недоверчиво, но с надеждой спросила Инна. Ей вдруг тоже захотелось поверить, что все может измениться. Что, и вправду, упыриное время может закончиться.
– Уж если у него не получится, то я не знаю, у кого, – ответил Дима.
– Ты заходи еще, – сказал он ей напоследок, – знаешь теперь, где я. Я бы тебя хотел куда-нибудь пригласить, но работы прорва сейчас. Если после выборов. Пойдешь со мной…погулять? Или в кафе? – смущенно спросил он.
– Конечно, пойду, – улыбнулась Инна. Добавила со смешком: – Ты же меня в квартале оборотней не бросишь? А то я теперь, знаешь, свиданий немного побаиваюсь, – добавила она вроде бы в шутку.
А потом подумала: «А ведь, и верно, я с тех пор, уже два года, ни с кем не встречалась. И не хочу. Обжечься боюсь. Ошибиться. Вот так, влюбишься в человека – а он потом зверем обернется. Вот разве что, правда, с Димой куда-то пойти – ему я верю, он точно человеком останется. Всегда. Или вот… с Александром… Алексеевичем – только разве он меня пригласит?»…
– Забудь его, – строго сказал Дима, наверное, догадавшись по ее лицу, о чем она думает. – Лиса этого. Еще не хватало, чтоб какая-то…тварь… тебе жизнь испортила.
– Я уже и забыла, – улыбнулась Инна. – Спасибо, что ты меня тогда спас. И что ты живой. И что – человек.
***
Документы, который ей передал Дима про Немертвых, Инну ошеломили. Не только цифрами, которые, как он верно сказал, интересно распределялись по регионам. Там были еще приложены некоторые дела. Истории отдельных Немертвых.
Две фразы Александра, на которые она сперва не обратила внимания, всплыли в ее памяти. «Пробуждать их дремлющее, заблокированное сознание». «…Немертвыми можно будет сделать всех»
Вампиры не просто использовали Немертвых на государственных работах, как это представлялось официально. Вампиры регулировали их количество – как считали необходимым для своих нужд, например, больших строек или для заводов или армейских подразделений… Более того, они не только как-то провоцировали появление новых Немертвых – у них, совершенно точно, был способ обращения обыкновенного человека в Немертвого.
Получалось, возможно, это вообще все вранье – то, что Немертвыми становятся сами по себе, от собственной трусости. Возможно, вообще, все Немертвые – это убитые упырями люди, превращенные в бессловесных рабов, солдат и слуг…
Фраза же «пробуждать их дремлющее, заблокированное сознание» означала, что человеческое сознание при обращении в Немертвого на самом деле не умирает. И, человек, вероятно, продолжает все осознавать, при том полностью повинуясь приказам упырей.
Та картина ужасного будущего, в котором из всех живущих на Земле, оставались только упыри и Немертвые, показалась Инне не просто вероятной – но практически неизбежной. «Он знал, что я это пойму – подумала она, вспомнив прозрачные глаза Александра, наполненные грустью. – Он хотел, чтобы я поняла. Для чего?...»
Инна вспомнила, что вроде в архивах прабабушки Тони что-то было про Немертвых – и немедленно пошла их смотреть. Благо, было недалеко – квартиру прабабушка оставила Инне, и Инна там часто работала, чтобы никто не мешал. В общем, она там уже почти жила, возвращаясь в прежний дом иногда – и только потому что не могла оставить маму совсем одну, вместе с упырями.
«Надо будет потом это все подробнее прочитать, и что я раньше это не сделала, – думала Инна с раскаянием, листая старые записи. Из-за этих тетрадок прабабушка рисковала в свое время жизнью. А Инна? Если кто-нибудь узнает про архивы, что будет с Инной? Да ладно, в конце концов сейчас не тридцать седьмой год, когда расстреливали за одно лишнее слово… Вот как прапрадеда Павла расстреляли, дядю прабабушки Тони. Как раз в тридцать седьмом. Была ли его смерть как-то связана с тем, что написано в этих старых, рассыпающихся на листы, тетрадках? Первые записи принадлежали еще Игорю Львовичу, старому другу семьи, которого прапрадед Павел спас во время революции – вместе со своей будущей женой Асей.
Получалась не одна статья, а целый цикл. Это была не просто бомба, это… Если это напечатают, если кто-то поверит, возьмется за расследование… Даже если хотя бы у некоторых читателей возникнут сомнения – этого будет достаточно. Мир больше не будет прежним.
Вот чего он от меня хотел – поняла Инна, вспомнив завораживающие глаза Александра, задумавшего не много ни мало – спасти мир.
А потом поняла – не напечатают. Даже Независимая газета, куда Инна пришла почти два года назад, с удовольствием оставив редакцию Владлена Борисовича с его тошнотворными гламурными новостями.
«Попробую, – решила все-таки Инна про Независимую газету, – вдруг возьмут? Сейчас все-таки, гласность и свобода слова. Как будто. А если нет – найду кого-нибудь другого, сейчас много изданий». «Пока упыри играют в демократию – мы можем попробовать их переиграть». – вспомнила она, что сказал Дима – наверняка повторив это за Александром Алексеевичем...
***
Главред Независимой велел оставить материал, чтобы он мог все как следует изучить.
– Ваш слог, Инночка, – улыбнулся он, – неизменно прекрасен. Как, надеюсь, и содержание. А насчет того, что что-то кому-то в наших материалах не понравится – так мы не дензнаки печатаем, чтобы они всем нравились. Мы – независимая газета, – с гордостью добавил он.
Инна ликовала. «Все получится! – подумала она. – у нас с ним все получится!» И представила, как придет с гордостью к Александру Немертвому – показать первую напечатанную статью.
И тут же спохватилась – а выборы как же? Она про результаты даже не знает, закопалась с архивами и статьями, не следила за новостями. И тут же, по дороге из редакции, завернула к первому попавшемуся газетному ларьку.
И сразу увидела заголовки на первых страницах сразу нескольких газет. «Александр Немертвый обвинен в мошенничестве и растрате. Ведется следствие».
Инна почувствовала себя так, будто на бегу налетела на бетонную стену.
Как же так? – растеряно подумала она. Не может быть. В памяти всплыло лицо Александра – красивое, с совершенными чертами, серьезным завораживающим взглядом глаз цвета речной воды. «Он не мог», – подумала Инна. А потом: «Насколько хорошо я его знаю, чтобы быть в этом уверенной?»
Через некоторое время ей стало стыдно за эти мысли. Наверняка, это подстроено, сделано специально, чтобы сорвать выборы, не допустить его туда.
А еще – если даже Инна в первую минуту поверила заголовках – а уж кому, как не ей знать цену таким статьям, что подумают остальные?
«Пока упыри играют в демократию – мы можем попробовать их переиграть». У него не вышло. Это они его переиграли.
А еще она подумала о статьях, лежащих у главреда Независимой. Теперь, наверняка, их не напечатают. Все зря. Никто об этом не узнает.
***
Погрузившись в мысли, Инна даже не заметила, что, оказывается, возвращается не в квартиру прабабушки Тони – а домой.
Инна хотела с кем-то обо всем поговорить, но не знала, с кем. С мамой? Но там Генрих. Уж его она сейчас точно видеть не хотела.
Она запнулась и остановилась в нерешительности.
И тут кто-то вдруг схватил ее за руку – и потащил за угол. Инна было рванулась, но тут Дима сказал:
– Тише, ты что, меня не узнала?
– Я как раз о тебе думала! – обрадовалась Инна. Вот кто ей все расскажет!
– Правда? – Дима довольно заулыбался.
– Да. Вот, хотела передать для Александра статьи, которые… – Инна замялась. Папка с текстами, которые совсем недавно казались ей самым лучшим, что она написала в жизни, теперь были, наверное, никому не нужны. Но Дима сказал:
– Ого, быстро ты! Обязательно передам ему… при случае…
И тут же, нахмурившись, неловко пробормотал:
– Но ты, наверное, знаешь, что сейчас…
– Знаю.
– Вот. Поэтому мы как как раз тебя ждем.
– Мы?
– Давай отойдем тут во двор, на лавочку, все расскажу.
– Ты скрываешься, что ли? – спросила Инна.
– В общем, – смущенно сказал Дима, – тут такое дело… Ты ведь видела в новостях?
– Это правда?
Дима посмотрел на нее возмущенно.
– Уж если ты поверила, – огорченно вздохнул он.
– Я не поверила, просто спрашиваю.
– Конечно, неправда. Как ты могла об Александре Алексеиче так подумать…
Инне стало неловко под его разочарованным взглядом.
Они свернули в подворотню, прошли насквозь один двор, направились к следующей арке. Там Дима придержал ее за локоть. Спросил:
– Ты машину водишь?
– Да, – удивленно ответила Инна. – А что?
– У меня к тебе одна просьба. Нужно одного человека кое-куда отвезти. А мне сейчас нигде показываться нельзя, нас всех ищут.
– Кого? Александра… Алексеевича?
– Нет. Его как раз вытаскивать надо. Он в тюрьме. А тут… А еще, он мне еще в прошлый раз сказал, когда она собиралась приехать, чтоб я ее одну тут не оставлял ни на минуту. Опасно ей тут. Я обещал. Если что, он меня не простит. Он вообще не обрадуется, что она тут, но чего теперь делать…
– Кто? Кому опасно? – спросила Инна, которая уже запуталась окончательно.
Но Дима только расстроено махнул рукой и потащил Инну дальше, во второй двор, заросший кустами сирени и акации.
За кустами, и правда обнаружилась лавочка. А на лавочке сидела девушка. Тоненькая и хрупкая. Но, взглянув в ее серьезное и печальное лицо, Инна подумала, что она, возможно, старше, чем кажется на первый взгляд.
– Это Инна, про которую я говорил, – смущенно сказал Дима. – А это… Анастасия Александровна, мама Александра Алексеича.
– Очень приятно, – растеряно пробормотала Инна. Глаза у девушки… то есть, у мамы Александра были очень знакомые, такие же прозрачные, будто речная вода. Они точно были родственники, но для мамы она показалась Инне слишком юной.
– Здравствуйте, Инночка, – улыбнулась Анастасия Александровна. – Дима про вас говорил. Мы теперь можем ехать?
***
Коттеджный поселок был богатым, с забором по периметру, охраной на входе.
– Вы к кому? – строго спросил охранник, насторожив острые уши.
– К полковнику Алексею Чепракову, – ответила Анастасия Александровна.
– Он не говорил, что кого-то ждет, – нахмурился охранник, изучая Инну и Анастасию Александровну подозрительным взглядом и принюхиваясь, – документы предъявите.
Инна полезла за паспортом, но Анастасия Александровна нагнулась через нее к охраннику и сказала мягким журчащим голосом, глядя ему в лицо:
– Он нас ждет, вам не нужны наши документы.
Охранник моргнул, глаза его на секунду застыли. Потом он сказал:
– Понял. Проезжайте, – и открыл шлагбаум.
Инна тронула машину вперед, покосилась на Анастасию Александровну, которая откинулась на сиденье с таким видом, будто ничего не произошло. Инна осторожно спросила:
– Это что было? Какой-то гипноз?
– Что-то вроде.
Инна посмотрела на нее внимательнее – но на вампиршу Анастасия Александровна была ни капельки не похожа. Тогда откуда эти…упыриные штучки?...
– Я сама так не люблю, – вздохнула Анастасия Александровна, видно заметив Иннин взгляд: – просто сейчас времени нет.
Дверь им открыл высокий плечистый, чуть грузный мужчина лет пятидесяти с седыми волосами и усталым лицом. В лице и повадках у него было что-то волчье. Он неприязненно посмотрел на Инну звериными желтыми глазами, потом перевел взгляд на Анастасию Александровну – и застыл.
Стоял он так – абсолютно неподвижно, даже, кажется, не дыша и не моргая – минут пять, а то и больше. Когда Инна уже хотела спросить, не нужна ли помощь, он спросил хрипло и недоверчиво:
– Настя?
– Здравствуй, Лешенька, – сказала Анастасия Александровна. – Как ты тут живешь?
Полковник Алексей Чепраков – а видимо, это был, все-таки он – думал над ответом еще несколько минут, не отрывая пристального взгляда от Анастасии Александровны. А потом спросил совершенно серьезно:
– Ты призрак?
Анастасия Александровна засмеялась, но почему-то грустно.
– Призраков не бывает, Лешенька, – сказала она. Протянула руку, погладила полковника по щеке кончиками пальцев. Инна увидела, как лицо полковника меняется под этим легким прикосновением – уходит напряженность, звериная настороженность, и вовсе – всякое сходство с волком, а желтые диковатые глаза становятся карими, человеческими.
Анастасия Александровна спросила тихо:
– Мы можем войти?
– Конечно, – спохватился полковник, и отступил в сторону, придерживая дверь. На Инну он больше не посмотрел, кажется, даже забыв о ее существовании.
– Я не хотел тебя беспокоить, Лешенька, но… – виновато начала Анастасия Александровна, но полковник ее прервал.
– Настя, – сказал он дрогнувшим голосом, робко взял Анастасию Александровну за руку – как школьник – одноклассницу, в которую влюблен.
И снова уставился в ее лицо – жадно и благоговейно.
– Ты совершенно не изменилась, – сказал он. – Такая же… какой я тебя вспоминал.
– Ты меня вспоминал? – удивилась Анастасия Александровна.
– А как ты думаешь? – полковник, кажется, рассердился. – Каждый день, каждую минуту. Куда ты тогда ушла? Почему? Колька нес какую-то чушь…
– Он мне объяснил, что я тебе помешаю… – Анастасия Александровна запнулась, но потом договорила: – стать счастливым. Что я тебя погублю.
– И ты поверила? – с горечью спросил полковник Чепраков. – Настя, ты ему поверила – а мне даже слова не сказала?! Почему ты решила все за меня, Настя?
– Лешенька, – голос Анастасии Александровны стал виноватым, – но он был прав. Я тебе совершенно не подходила.
– Почему ты все решила за меня? – с горечью повторил полковник.
Инне стало неловко и она отошла подальше, заглянула в приоткрытую дверь справа – а потом зашла и прикрыла дверь за собой. Она попала на кухню, обставленную дорого и современно, но при том холодную и пустую. Было очевидно, что после того, как дизайнер все тут устроил, кухней практически не пользовались. Похоже, полковник Чепраков жил один и готовкой не увлекался.
Инна подошла к окну, отодвинула занавеску. На низком подоконнике стояла ополовиненная бутылка коньяка и немытый стакан. Видно, полковник тут недавно сидел – возможно, прямо на полу, судя по валяющемуся там свитеру – пил в одиночку коньяк из обычного стакана и смотрел на лес и реку. Вообще, Инна как-то по-другому представляла себе досуг высшего армейского руководства.
Вид из окна, впрочем, был отличный.
А потом она услышала громкое восклицание полковника:
– Сын?! Настя, и ты мне ничего не сказала, как ты могла?
Анастасия Александровна тихо ответила что-то – Инна не разобрала.
Инна уселась на пол возле окна – там, где видимо до этого сидел полковник, прижала ладонь к прохладному стеклу. Интересно, какого это – вдруг узнать, что у тебя есть взрослый сын от любимой женщины, которая примерно двадцать лет ушла от тебя в неизвестность.
Инна не хотела подслушивать, просто в какой-то момент голоса стали чуть громче – то ли собеседники переместились, то ли сквозняк приоткрыл дверь.
Поэтому Инна услышала, как Анастасия Александровна сказала:
– Нельзя, чтобы он попал к ним живым.
– Я понял, – глухо ответил полковник.
Через некоторое время громко хлопнула дверь. А потом на кухню, виновато улыбаясь, вошла Анастасия Александровна.
– Извините, Инночка, что мы вас в это втянули, – сказала она.
– Ничего, – ответила Инна, – я рада помочь.
Хотя, в общем, она не особенно понимала, в чем таком заключается ее помощь, ничего особенного она до сих пор не сделала.
– Мне приятно было с вами познакомиться, – Анастасия Александровна улыбнулась, – Жаль, что это случилось при таких обстоятельствах. Возможно, мы еще с вами увидимся, – она протянула узкую ладонь – и Инна растеряно ее пожала.
– Поезжайте домой, – сказала Анастасия Александровна, – вы и так потеряли со мной столько времени.
– А как же вы? – растерялась Инна, припомнив просьбу Димы не оставлять ее одну.
– Я подожду их тут, – ответила Анастасия Александровна, – мне тут, у вас, немного не по себе, но, мне кажется, это ненадолго. Доброй вам дороги, Инночка! Не заблудитесь!
И только уже выруливая на шоссе, Инна подумала, что в словах Анастасии Александровны было полно странностей. Например, что она имела в виду, говоря «мне тут, у вас, немного не по себе»? Вероятно, Анастасия Александровна говорила вовсе не про дом полковника – а про что-то совсем другое?
***
– Это что? – Генрих сунул пачку измятых листов прямо в лицо Инне. – Что?!
Кажется, он был в ярости.
– Мои статьи, – спокойно ответила Инна, узнав тексты, оставленные главреду Независимой. Что, получается, и тут вранье – никакая она не независимая, и точно так же отчитывается перед упырями, спрашивает позволения, что брать в номер – а что нет.
Инна протянула руку взять страницы – но Генрих выхватил их у нее из под носа.
– Подумаешь, – стараясь казаться равнодушной – жизнь с упырями учит невозмутимости, в этом плюс, – сказала Инна. – Я еще распечатаю копию.
И подумала – кому бы теперь их предложить?
– Не распечатаешь, – прошипел ей в лицо Генрих. Тьма в его глазах дрогнула, чуть разошлась, мелькнули на секунду обычные человеческие глаза. И вот они, полные гнева и страха – напугали Инну куда больше, чем Генрихово шипение. Чего он боится? – удивилась она.
– Инна, – взяв, наконец, себя в руки, холодным обычным голосом сказал Генрих: – ты имеешь какое-нибудь отношение к побегу Александра Немертвого?
– А что, он сбежал? – оживилась Инна.
Генрих смотрел на нее пристально, будто копался в мыслях.
– Ну, в новостях ничего не было, – Инна пожала плечами, – откуда мне знать.
– Значит, имеешь, – вздохнул Генрих, отводя взгляд.
Скомкал статьи, которые все еще держал в руке, швырнул их в камин – и поджег щелчком пальцев. Видно, он все-таки сильно разозлился, раз от его рук даже искры сыпались.
Генрих тяжело опустился в кресло, будто был не молодым подтянутым вампиром, на которого все еще заглядывались молоденькие кошечки – а столетним стариком.
«Кстати, неизвестно, сколько ему на самом деле лет – подумала Инна. – Вроде, они долго живут. Вот президент наш, говорят, еще революцию помнит. Правда, официально, конечно, это не подтверждают – кому надо, чтоб президента стариком считали. Выглядит-то он как молодой…»
– Инна, – устало сказал Генрих, – ты не понимаешь, что с тобой сделают, если кто-то узнает?
Инна не стала спрашивать – что. У нее были некоторые подозрения, которые, она кстати, изложила в только что сожженных статьях.
– А ты разве не донесешь? – дерзко спросила она.
Ей, конечно, было очень страшно. Только что же теперь, пресмыкаться перед ними? Александр бы – не стал. И его мама, наверное, тоже. И Димка. И Инна – не будет.
– Я надеялся, – вздохнул Генрих, почти по-человечески, – что период подростковых бунтов остался у тебя в прошлом. Твоя мать считает тебя вполне взрослой. Жаль, что это не так.
Щеки у Инны вспыхнули. Она открыла было рот – и промолчала. Он меня специально провоцирует – поняла она.
Генрих, внимательно наблюдавший за ней, одобрительно кивнул.
Это что вообще было? – изумилась она.
– Относительно этих статей, – Генрих кивнул в камин, где дотлевали мятые бумажки. – Ты уничтожишь оригиналы. И те документы, на основании которых ты это все писала. Сама. Не вынуждай меня опускаться до обыска. Или… явного принуждения.
Инна похолодела. Генрих раньше никогда не заставлял ее что-то делать, используя свои упыриные штучки. Он всегда старался обращаться с ней по-человечески, в рамках своих возможностей, конечно. Наверное, он это делал ради мамы – а не ради самой Инны. Но какая разница?
«Они ведь могут заставить нас делать все, что угодно, – подумала она с горечью. – Законами, которые принимают сами и для себя, с помощью своих служебных псов. Или какими-нибудь еще упыриными шутчками. Мы, конечно, в отличие от Немертвых, можем им сопротивляться – только что это меняет в результате?»
– Вижу, ты поняла, – сказал Генрих, наблюдавший за ее лицом. – Дальше. Из своей газетенки ты уволилась, по собственному желанию. Твое желание я уже озвучил редактору, и он не смог мне отказать. Хочешь, поговорю опять с Владленом, он тебя возьмет, у тебя неплохой слог…
– Никогда! – перебила его Инна.
– Никогда – слишком большой срок для человеческой жизни, – заметил Генрих. – Тогда пока отдохнешь. Посиди дома, книжки почитай, с матерью пообщайся, она тебя почти не видит в последнее время.
– Ты меня запираешь?
– Только чтобы ты не наделала глупостей. На некоторое время. Продолжительность, в том числе зависит от тебя. Теперь ты можешь идти, у меня дела.
Инна поднялась с кресла – слишком низкого, чтобы можно было чувствовать себя комфортно перед собеседником. Генрих, конечно же, поставил тут такое специально.
Она хотела сказать ему что-нибудь обидное или злое. Например: «я тебя ненавижу, всегда ненавидела, даже не пытайся заменить мне отца, у тебя все равно не получится, как ни пытайся» Она говорила ему такое в детстве – он не удивился бы услышать это и сейчас. Потому что примерно это, наверное, было написано на Иннином лице.
Но вместо этого Инна спокойно прошла к двери, и уже обернувшись, спросила:
– Ты пытаешься меня защитить ради мамы?
Генрих даже не стал скрывать своего удивления. Все-таки, он иногда бывал необыкновенно человечным – в отличие от других упырей.
И странно, он не сказал – «не твое дело» или «не выдумывай» – или что-то еще. Он просто ответил:
– Да.
– Ты ее любишь.
Инна не спрашивала – а утверждала. Конечно, Генрих не умел любить по-настоящему, по-человечески, или, хотя бы, по-звериному. Но видно, что-то человеческое в нем все же оставалось – потому что, когда Инна это сказала, глаза Генриха опять изменились. Стали почти человеческими, наполненными болью и страхом – и были такими почти полминуты, пока их опять не скрыла тьма.
Инна вспомнила, что пока искала информацию по Немертвым, встретила в архивах прабабушки Тони упоминание и об упырях. Мол, если в Немертвом сохраняется прежняя, заблокированная личность – не может ли быть так, что и внутри упырей заточен, как в темнице, прежний человек – тот, которым упырь когда-то был?
Инна вздрогнула, пытаясь представить, как это – быть заточенным внутри сознания и тела упыря. И ей вдруг стало пронзительно жалко Генриха.
– Если ты ее любишь, – тихо сказала она, обращаясь к тому человеку, глаза которого она увидела на секунду, – тогда отпусти ее. И меня.
Генрих помолчал с минуту – то ли обдумывая всерьез это предложение, то ли обалдев от Инниной наглости.
А потом сказал:
– Не придумывай глупости, Инна.
Видимо, его любви, какой бы она не была, не хватало на то, о чем попросила Инна.
***
После недели домашнего заточения Инна взвыла. И сказала Генриху, что еще немного – и она озвереет. И превратится, наверное, в кошку, только дикую. И кого-нибудь покусает, наверное, Генриха.
Генрих посовещался с мамой – странно, на этот раз мама была с ним полностью солидарна, что Инну здорово задевало.
И они отправили Инну в гости к Драцене. Та в последнее время совсем отстранилась от внешнего мира, ни с кем не общалась, даже с сородичами, и вырастила вокруг своего сада высоченную изгородь с какими-то особо цеплючими колючками. Видно, эти колючки особенно понравились Генриху и сыграли решающую роль в выборе очередного узилища для Инны.
Впрочем, после некоторых размышлений, Инна поняла, что бежать ей, собственно некуда. А возможно, это атмосфера в саду Драцены, отрезанном от внешнего мира колючей неприступной стеной, так умиротворяла.
***
Оригиналы и копии статей Инна уничтожила – как этого и хотел Генрих. Он бы все равно заставил ее это сделать. И он почуял бы ложь, если бы она захотела обмануть его. Как и все упыри, потеряв способность испытывать человеческие чувства, он, тем не менее, умел безошибочно их распознавать в других.
Теперь Инна знала, что кровавые вампирские ритуалы, которые так раньше пугали ее, на самом деле – фикция, и только в некоторых случаях – приятное, но необязательное дополнение к упыриному существованию. Упыри питались не кровью, а чужими чувствами, страхами и радостями. Они жадно набивали пустые оболочки своих псевдо-жизней ворованными эмоциями, мечтами и надеждами.
И хотя Генрих в определенном смысле испытывал к Инне симпатию, и по-своему оберегал ее, это не помешало ему насладиться ее болью и отчаянием от того, что ей пришлось самой уничтожить статьи. Тексты, которые она считала лучшими, что написала в своей жизни. Тексты, которые теперь больше никто не прочитает.
Но никто не мешал Инне восстановить их заново, строчка за строчкой. Все равно, ей абсолютно нечего было делать в заточении у Драцены. Конечно, это было глупо и бессмысленно – все равно никто не станет их печатать, а значит – никто не прочитает. Именно так – рационально – подумал бы сам Генрих, поэтому он даже не допустил возможность, что Инна станет так делать. И именно эта мысль про Генриха ее вдохновила. Что ее поступок вне упыриной логики, такой по-человечески отчаянный и бессмысленный. Но именно это заставляет ее чувствовать себя живой. Способность делать такие поступки. Сопротивляться даже тогда, когда она побеждена. Когда все кончено, и надежды не осталось.
Открывая чистый блокнот, Инна думала о тайных записях Игоря Львовича, о дневниках бабушки Антонины, о выцветающих чернильных строчках на пожелтевшей бумаге. Об истине, от которой стыла кровь, о словах, за которые могли убить. Словах, которые, скорее всего никто бы никогда не прочел. Разве что палачи, перед тем, как вынести приговор их авторам. И сами авторы знали об этом – но все равно писали. Наверное, потому, что тоже хотели чувствовать себя живыми. Сопротивляться даже тогда, когда это бессмысленно и почти невозможно. Но даже тогда не сдаваться. Не становиться Немертвым, который говорит и даже дышит по воле своего хозяина.
«Страшно даже не то, что человек становится зверем от отчаяния и безнадежности, когда не видит иного способа защитить себя и своих близких. Страшно, когда он превращается в зверя, бездумно и безвольно следуя за вожаком, только для того, чтобы стать таким, как все в стае.
То же следует сказать про растительную жизнь, которая на первый взгляд кажется такой безобидной.
Но и то, и другое – первый шаг по дороге, которая приводит живого человека к превращению в Немертвого. Потому что, хотя и считается, что к этому ведет особый ритуал, но первый шаг человек всегда делает сам.
Отказываясь от своей жизни и воли, от человеческой сути и души – неважно как, либо превращаясь в зверя следом за вожаком, либо прячась от проблем в тихой растительной жизни – человек постепенно теряет и саму способность быть действительно живым. Сам ступает на путь, ведущий к безвольному существованию Немертвого, послушного чужой упыриной воле».
***
По вечерам Инна пила с Драценой чай, готовила оладушки, опробовав семейный рецепт, вычитанный в архивах прабабушки Тони. Драцена, в последнее время отвыкшая от человеческой пищи, к оладушкам отнеслась с одобрением. Вообще, она, кажется, немного оживала рядом с Инной, становилась больше похожа на человека, а не на деревянную статую. И однажды даже сказала:
– Спасибо тебе, дорогая. Это, конечно, больно, неудобно и страшно – быть человеком. Быть живым. Но как же хорошо. Эта растительная жизнь…знаешь, она, сперва, конечно, приятна. Кажется, это отличный выход, так удобно и спокойно - отгородиться от всех колючками и толстой корой... но со временем от этого всего как-то незаметно деревенеешь… Конечно, перестаешь страдать от несовершенства этого мира, но при том забываешь, как это – радоваться всем этим милым пустякам, вроде солнца на коре, то есть, на коже…дождю и сладким блинчикам…
Драцена смущенно улыбнулась немного деревянной улыбкой. А потом, чуть помедлив, добавила:
- Извини, дорогая, я тут прочла… твои заметки в блокноте… он лежал открытым на столе. Видишь ли, когда оживаешь опять в человека, просыпаются и человеческие слабости, например, любопытство. Меня сначала смутило, а потом даже понравилось. Там, где было про растительную жизнь… Ты, конечно, немного преувеличила, дорогая, но… все же, ты так права, так права, - Драцена вдруг всхлипнула – чего за ней никогда не водилось, потому что обычно при малейших волнениях она предпочитала одеревенеть, но не допустить выражения человеческих эмоций. А потом, поколебавшись, она неловко похлопала Инну по плечу уже вполне человеческой живой рукой.
А на следующий день Инна заметила на увитом колючками заборе несколько робких голубеньких цветочков.
***
За этим колючим забором с цветочками Инну и нашел Александр. Просто появился в саду, закрытом от внешнего мира непроницаемой стеной, словно возник из воздуха. Инна сперва приняла его за галлюцинацию, поэтому некоторое время молча смотрела на него, ожидая, когда он исчезнет.
А потом он сказал:
– Здравствуй.
Инна подумала и ответила:
– Здравствуй.
Все-таки, даже с собственными галлюцинациями надо быть вежливой. Но он, должно быть, что-то понял по ее лицу – или он просто умел читать мысли – и сказал:
– Я настоящий.
И взял Инну за руку.
Тепло его пальцев почти убедило ее, что это так. Потому что она мечтала просто увидеть его хотя бы еще раз, а до такой вольности, как рукопожатие, ее мысли пока не доходили.
– Я прочитал твои статьи. А теперь мне нужна твоя помощь, – сказал Александр-кажется-настоящий.
– Все так плохо? Со статьями? – попробовала пошутить Инна.
– Наоборот. Они меня кое в чем убедили. Например, мне понравилось замечание насчет тех, кто прячется от проблем в растительной жизни. И…в разных других убежищах. Так ты поможешь мне?
«После того, как ты взял меня за руку и смотришь своими невозможными глазами? Да что угодно. Кого надо убить?».
– Конечно, – ответила Инна вслух, – я совершенно свободна.
И подумала, что это прозвучало несколько двусмысленно.
– Убивать никого не нужно, – усмехнулся он, но его серебристые глаза остались серьезными. – Просто пойдем со мной.
Кажется, он все-таки умел читать мысли.
– Хорошо. Куда? – спросила Инна.
– Мы сейчас пойдем по такой особенной тропе, их не видно обычным взглядом, поэтому не отпускай мою руку, чтобы не потеряться.
– Цыганские тропы? – удивленно спросила Инна. Она встречала упоминание о них в записках прабабушки Тони, но всегда думала, что это какая-то метафора.
– На самом деле, – чуть нахмурившись, ответил Александр, – цыгане их украли их у нас. Они всегда прихватывают то, что плохо лежит. Правда, они немного их…адаптировали под свои нужды, чтобы было удобнее уводить ворованных коней.
Инна посмотрела на него ошеломленно, но не нашлась, что сказать. Наверное, он так шутил? Или нет? И – у кого это «у нас»?
– Для этих троп, – невозмутимо продолжал между тем Александр, – есть некоторые ограничения. Но я собираюсь их нарушить. Потому что нам нужно попасть в одно место, которое охраняется особенно. Поэтому, если ты заметишь что-то необычное, или тебе по дороге станет не по себе – постарайся потерпеть, сколько сможешь. Если станет совсем плохо, тогда дай мне знак – сожми мою ладонь два раза, вот так. Говорить на этой тропе очень нежелательно. Я понятно объяснил?
– Вполне, – растеряно кивнула Инна.
– Хорошо. Идем?
– Подожди! Ты не сказал, в чем я тебе могу помочь?
«Кроме того, чтобы по дороге пожимать ладонь два раза» – но это она решила вслух не произносить.
– Разве? – удивился он, и опять взглянул на Инну своими прозрачными речными глазами. А потом спохватился: – Точно! Я забыл, что ты пока не умеешь видеть мысли и намерения.
«Что значит – не умею? Что значит – пока?» – но она не успела задать эти вопросы, потому что Александр сказал:
– Я собираюсь освободить… Немертвых, пока только их, а дальше, как получится. Дать им возможность снова стать людьми. Живыми людьми – а значит, получить возможность самим выбирать, кем быть.
Кем быть. Инна вдруг вспомнила, что это было темой сочинения в выпускном классе. «Я хочу быть служебным псом, беречь и охранять границы нашей родины и покой и благополучие граждан – независимо от их рода, внешнего вида, расовой принадлежности и религиозных взглядов. Я буду храбрым, честным и неподкупным, чтобы не посрамить наш род, в котором все служили отечеству еще с дореволюционных времен».
«Я хочу быть лисицей, как мой папа, лисицы умные и умеют искать нестандартные и выгодные решения. Если я буду лисицей, я смогу получить такую же хорошую работу, как у папы, юридическим консультантом, получать много денег. Еще конечно, я буду помогать другим в сложных ситуациях. Я не буду отказывать в помощи никому, даже людям – потому что им как раз обычно больше всех нужна помощь, они самые беззащитные в нашем обществе ».
«Я пока не решил, кем хочу быть. Не потому, что не уважаю свой род и решение родителей, просто я хотел бы сам понять, что я хочу в жизни. Поэтому я бы хотел еще немного побыть человеком, чтобы можно было выбирать свою жизнь самому. Если так можно, конечно».
– Освободить Немертвых? Что, всех? Вот так, сразу? Но как?!
– Это сложно объяснить…словами. Ты сама увидишь, если пойдешь со мной.
– Но как я тебе смогу в этом помочь?
Александр замялся. Его глаза потемнели – будто на речную воду набежала тень. Кажется, вопрос был ему неприятен.
– Возможно, – наконец, сказал он, – во время…. того, что я буду делать, я начну меняться. Следи за этим, пожалуйста. И если… если это произойдет, останови меня.
– Но…как?
– Любыми средствами, которые ты сочтешь подходящими, – твердо ответил он. Потом разглядел ее испуганное лицо и добавил мягко и чуть виновато:
– Возможно, это не потребуется. Для начала… просто позови меня.
– Как?
– По имени.
– Просто… позвать по имени? – растеряно спросила Инна.
– Конечно, – он пожал плечами. – Имена для этого и есть. Ты не знала? Чтобы напоминать нам, кто мы есть.
***
Когда они сошли с тропы, Инну так мутило, что она сразу не смогла разглядеть, где они.
А когда разглядела – не поверила.
Должно быть, все-таки эта была галлюцинация – с самого начала. Но Инна решила придерживаться прежнего правила – быть вежливой даже с объектами этой самой галлюцинации. Поэтому спокойно сказала:
– Добрый день, ваше велич… господин президент.
Наяву он только отдаленно напоминал свои образы, которые, ретушировались в зависимости от того, какой аудитории предназначалось издание или телеканал. Например, для псов его образу придавали узнаваемые собачьи черты, для лисьего сообщества – лисьи. Встречался и образ, похожий на человека – хотя и редко, аудитория была невелика.
Наяву же, при личном знакомстве, сразу становилось очевидно, что президент – упырь.
Господин президент адресовал Инне дежурную мимолетную улыбку, не затронувшую глаз, налитых тьмой – видно, он тоже привык быть вежливым со всеми, даже с теми, кто вываливается посреди его парадного кабинета прямо из воздуха. И тут же повернулся к Александру. Насколько президент изумлен, Инна поняла по исказившемуся бледному лицу – упыри крайне редко выражали подобным образом свои эмоции.
– Ты пришел сам? – с изумлением и живостью, совершенно несвойственной упырям, спросил президент. И на его лице отразилась такая хищная, жадная радость, что Инна вдруг засомневалась – не зверь ли он на самом деле.
– Вы ведь долго добивались…нашей встречи, Валерий Викторович, да? – спросил Александр. Инна никогда раньше не слышала в голосе такого гнева и горечи. – Дедушка рассказывал… к сожалению, не мне лично. Я с ним по вашей милости, как раз не смог познакомится. Что вы с ним сделали?
– Ничего, – президент, кажется, взял себя в руки, и теперь его голос и лицо были бесстрастны – как и принято у упырей. – Мы не успели… – он чуть замялся, и Инна почувствовала, как во время этой заминки напряглась рука Александра в ее ладони.
– Не успели с ним поговорить… – с сожалением – то ли настоящим, то ли хорошо сыгранным – договорил упырь.
– Поэтому, – сказал Александр, – я пришел поговорить за него.
– Надо было делать это с самого начала, а не устраивать весь этот цирк…с выборами.
Несмотря на бесстрастность, в голосе упыря проскользнуло самодовольство.
– Да, я ошибся, – с сожалением признал Александр, опуская голову. – Глупо было надеяться, что я смогу вас переиграть в рамках ваших же законов и правил, которыми вы вертите как вам угодно.
– Рад, что ты это понимаешь, – почти по-человечьи живо обрадовался упырь, – я всегда надеялся, что мы сможем договориться… к обоюдной выгоде…
– А вот это вряд ли, – Александр разжал руку, отпуская Инну – и шагнул к упырю.
– Что ты собираешься де…
– Сидеть, – приказал ему Александр.
Упырь плюхнулся на бархатное, с золочеными подлокотниками кресло – и изумленно посмотрел на Александра. Тьма в его глазах вдруг помутнела, а потом на мгновение разошлась – и в это мгновение глаза упыря стали почти человеческими. Растерянными и очень испуганными.
– Неприятно? – с усмешкой спросил Александр. – Неприятно, когда тебя лишают собственной воли и возможности двигаться? Никогда не думал об этом? Не хотел…проверить на себе, прежде чем сделать это с ними?
– Отпусти меня, – строго сказал упырь, но в его голосе была дрожь. – Ты не можешь. Ты должен быть милосердным.
– Это было ошибкой, – мягко сказал Александр. – Милосердием нельзя бороться с насилием. Насилие побеждает.
– Тогда… – упырь запнулся, будто подбирая слова, – тогда оно победит и тебя. Если ты меня победишь так, ты станешь таким же, как я. Ваши всегда этого боялись, – торжествующе добавил он. – Тебя мама этому не научила?
– Посмотрим, – Александр пожал плечами и подошел совсем близко к упырю.
– Подожди, – торопливо сказал тот, – подожди! Не делай того, о чем пожалеешь! Ты не понимаешь. Я всегда искал встречи с вами! Потому что вместе мы могли бы стать всемогущими! Мы могли править миром!
– Боюсь, меня это не интересует. И никого из нас.
– Мы могли бы изменить мир!
– Вы уже его достаточно изменили, – в голосе Александра была горечь.
– Ты не понимаешь, – быстро сказал упырь, – все ваши не понимают. Никогда не понимали. Они обвиняют нас, будто мы одни устроили здесь все так. Разве мы заставляем их становиться зверьми и вцепляться друг другу в горло? Они сами выбирают, кем быть. И мы тоже были вынуждены… Чтобы выжить среди зверей, стать во главе стаи, надо самому стать зверем. Самым сильным. Даже – чудовищным.
– Или наоборот, – перебил его Александр, – когда во главе – чудовища, подданные вынуждены становиться зверьми, чтобы выжить.
– Думаешь, я хотел? Хотел, чтобы меня считали чудовищем?
– Если нет – зачем было им становиться?
– Совершенное существо, – пробормотал упырь, и в его голосе была совершенно человеческая искренняя тоска, – я всегда мечтал… всегда искал способ… Я хотел, чтобы кто-то из ваших рассказал мне, как это происходит… Инициация? Или что-то другое? Твой дед… он ведь был самым обыкновенным человеческим мальчишкой, но я уже тогда почуял в нем задатки… Но я так и не смог понять, как… обыкновенный мальчишка, как он мог… Он ведь стал одним из вас… – упырь запнулся, а потом выговорил с усилием, – он ведь стал, ангелом, да?
Александр вдруг засмеялся. Упырь изумленно смотрел на него.
– Что? Нет? – с досадой спросил он.
– Нет. Нет никаких ангелов, – сказал Александр. – Это предрассудки.
– Что?!
– Просто люди, – в голосе Александра была улыбка, – и еще – чудовища, в которых они иногда превращаются по своему выбору.
– Человек, - с досадой перебил его упырь, - всего лишь куколка. Зародыш. Те, кого ты называешь чудовищами… - он поморщился, - результат не совсем удачного развития, имаго с деформированными крыльями… но вам как-то удалось… Видимо, особые условия…
– Человек, – сказал Александр, – совершенное существо. Потенциально. И одновременно – несовершенное. Тот, кто может стать кем угодно. И выбирая оставаться человеком – даже в тех обстоятельствах, где это невозможно, он открывает в себе новые способности, которые помогают ему. Помогают сделать невозможное. Преодолеть предел. Нет никакой ангельской инициации. Просто выбор, который ты делаешь каждый день. Нет секрета. Всем дана эта возможность – выбрать дорогу. Но дорога крови может превратить только в упыря, зверя, в чудовище, и никогда – в ангела. Вы просто выбрали неправильно...
Упырь молчал, на его лице, непривычно оживленном, растерянность сменялась неверием, потом – досадой. Потом он сказал:
– Сейчас ты делаешь неправильный выбор. Ты хочешь занять мое место? Но тогда ты станешь таким же, как я.
– Я постараюсь не стать. Я не буду отнимать твою жизнь. Наоборот, покажу тебе другую. Ту, что ты искал и пропустил. Твою несбывшуюся жизнь. Там, где у тебя крылья.
Александр немного помолчал, потом тихо сказал с сожалением и горечью:
– А ведь это ты мог бы быть таким, как мы. Все вы – могли бы. Потому что нет добра и зла, мы сами становимся добром или злом, в зависимости от своего выбора.
Он наклонился – и вдруг поцеловал упыря в лоб.
Инна смотрела, как упырь медленно оседает в кресле, безвольно сползая набок, цепляясь дрожащими руками за золотые подлокотники. Из его глаз уходила тьма, они стали такими, какими наверное, были когда-то давно, при человеческой жизни упыря. Светло-серыми, живыми, наполненными светом. Но потом лицо бывшего упыря исказилось – будто от боли, серые глаза взглянули на Инну с отчаянием, тоской и горечью – а после этого свет ушел из них. Так, как минуту назад ушла тьма. Его взгляд потускнел, и тело замерло в кресле неподвижно.
Александр стоял над ним, не шевелясь. Инна видела, как напряжены его плечи и вздрагивают руки, сжатые в кулаки – будто он пытался удержать на спине какую-то тяжесть. Или будто он боролся с кем-то невидимым, с трудом выдерживая натиск равного по силе бойца – не продвигаясь вперед, но и не позволяя сдвинуть себя назад.
Тут она вспомнила, что он ей говорил – и для чего взял ее собой. Какой помощи от нее ждал.
От страха у нее перехватило горло, но она все-таки позвала его по имени.
Он вздрогнул – кажется, от самого звука голоса, а не от того, что имя показалось ему знакомым.
– Александр, – снова сказал она в напряженную горбящуюся спину.
– Да? – отозвался он на этот раз. – Что ты хочешь, Инна?
Голос показался ей незнакомым. И интонация, с которой он произнес ее имя.
– Повернись, пожалуйста, – попросила она.
– Зачем?
«Потому что мне надо увидеть твои глаза. И, пожалуйста, пусть в них не будет черноты и холода. Путь твои глаза, как раньше, будут похожи на живую речную воду. В которой может отразиться одинаково и свет – и тьма. Потому что, ты сам сказал – нет добра и зла, мы сами становимся добром или злом, в зависимости от своего выбора».
Инна не стала произносить это вслух – зачем, если он умеет читать мысли. Просто молча смотрела на него – и ждала, когда он повернется.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
