Обложка Возрождение империи. Хозяйка кофейной плантации 4

Возрождение империи. Хозяйка кофейной плантации 4

Инна Дворцова

0% прочитано
Стандартный
Инна Дворцова

Возрождение империи. Хозяйка кофейной плантации 4

Глава 1

Тяжёлые створки из резного палисандра, распахнутые настежь чужим яростным ударом, ещё подрагивали, глухо постукивая о замшелый дикий камень портала. Звук этот раскатывался под сводами церквушки, словно запоздалый раскат грома перед тяжелым тропическим шквалом, перекрывая шорох испуганных шёпотов, скрип отодвигаемых деревянных скамей и свистящее, прерывистое дыхание падре Жуана.

Старый священник так и замер у аналоя с поднятой дрожащей рукой, выронив тяжелое кропило прямо на вытертые плиты пола. Серебряная вещица жалобно звякнула, покатилась по ступеням алтаря, оставляя мокрый след святой воды, и затихла в густой тени у подножия деревянной статуи Богоматери.

А у входа стоял Мигель. Живой человек из плоти, иссохшей кости и первобытной ярости.

Он стоял на высоком пороге, залитый слепящим полуденным бразильским солнцем, и казался выше, темнее, страшнее, чем в самых мучительных моих воспоминаниях. Океан не пощадил его. Тёмно-каштановые волосы, когда-то густые, блестящие и непокорные, выгорели под безжалостными ветрами до тусклой соляной рыжины и обильно заиндевели сединой у висков.

Лицо осунулось так, что скулы проступали сквозь иссушенную кожу острыми лезвиями, а глубокая рваная полоса — свежий багровый шрам от сабельного удара — наискось рассекала левую щёку от виска к самой челюсти, уродливо стягивая угол губ.

Его одежда из грубой штормовой парусины висела мешком на исхудавших, сгорбленных плечах. Сапоги были покрыты толстым слоем запёкшейся рыжей пыли прибрежного тракта, а узловатые пальцы с обломанными, въевшимися в чёрную грязь ногтями сжимали ребристую рукоять абордажного палаша с такой силой, что побелели суставы.

Но страшнее всего были его глаза. Провалившиеся в тёмные, лихорадочные впадины глазниц, они лихорадочно горели. В них не было покоя, не было радости чудесного спасения. В них клокотала дикая, звериная, ослепляющая боль мужчины, который пробился сквозь ад, зубами вырвал у морской бездны право вернуться домой и увидел свою жену у алтаря с другим.

Фернандо стоял слева от меня. Я чувствовала всем телом, как под тонким сукном его праздничного тёмно-синего колета окаменели мышцы. Он не шелохнулся. Не опустил взгляда. Лишь его правая рука, привычно лежавшая на филигранном эфесе шпаги, медленно, почти неуловимо разжалась, бессильно опустившись вдоль бедра — солдатское признание неизбежного приговора судьбы.

— Мигель… — сорвалось с моих губ.

Голос прозвучал сухо, безжизненно, потонув в душном, пахнущем ладаном и горячим воском мареве часовни.

Джон Смит среагировал первым. Англичанин, стоявший чуть поодаль у каменной колонны с кипой брачных бумаг и расчетных книг, побледнел до свинцовой синевы, но пальцы его не дрогнули. Не говоря ни слова, не отводя взгляда от вошедшего мертвеца, он аккуратно, методично сложил ещё влажный от чернил контракт вчетверо и одним резким движением разорвал его пополам. Сухой треск плотного пергамента в мертвой тишине церкви прозвучал громче пистолетного выстрела.

— Церемония… окончена, — сипло выдавил падре Жуан, мелко и панически крестясь дрожащей рукой и пятясь к алтарному образу. — Ступайте с миром… Господи помилуй… ступайте во имя Отца и Сына…

Полдюжины случайных зевак и двое городских клерков, приглашённых Смитом в качестве свидетелей за немалые деньги, брызнули к боковым выходам, словно вспугнутые крысы. Никто не хотел стоять между доном Мигелем де Алмейдой и человеком, который собирался надеть кольцо на палец его женщины. Через минуту под древними сводами храма не осталось никого, кроме нас четверых.

Мигель сделал тяжелый шаг вперёд. Его сапог глухо ударил по каменным плитам. Он не смотрел на перепуганного священника, не смотрел на замершего Смита. Его немигающий, налитый кровью взгляд скользнул по окаменевшим плечам Фернандо и впился в меня. В моё платье.

Я выбрала не белизну невинности — будучи матерью двоих детей и считаясь вдовой погибшего капитана, это выглядело бы кощунством и фарсом. Мой наряд был сшит из тяжелого пепельно-серого шёлка, но высокий ворот, глухой корсаж и широкие рукава были густо оторочены старинным брабантским чёрным кружевом. Это была броня скорби. И теперь этот пепел и это кружево казались мне удушающим саваном.

Мигель остановился в трёх шагах. Его боль ударила в мою грудь с такой физической мощью, что перехватило дыхание. Он не сомневался во мне холодным разумом: где-то на дне души он знал, что здесь кроется трезвый расчет, что здесь замешан Смит, что это крайняя, вынужденная мера защиты. Но его кровь, его южная мужская сущность выла от ревности. Он видел меня в брачном уборе рядом с тем, кому перед отплытием оставил фазенду, людей и мою безопасность.

— Ты припозднился, дон Мигель, — негромко, совершенно ровным голосом произнёс Фернандо.

В этом тоне не было вызова. Была лишь бесконечная, выжженная дотла усталость человека, который переломил собственную гордость ради долга, а теперь был безжалостно отброшен назад.

Желваки на челюсти Мигеля дернулись. Палаш на его поясе звякнул о пряжку портупеи.

— Домой, — бросил Мигель.

Голос его был похож на скрежет железных полозьев по камню. Хриплый, простуженный, надорванный криком в штормовых ветрах и соленой пене.

— Все. Немедленно.

Он развернулся на каблуках, не подав мне руки, не сделав даже попытки коснуться моего плеча, и зашагал к выходу из часовни. Его походка была тяжелой и неровной. Он заметно припадал на правую ногу, словно раздробленная кость была кое-как стянута и криво срослась без ухода врачей.

Он прошёл мимо Фернандо так, будто перед ним была пустое место. Только желваки на его исхудавших скулах вздулись с такой силой, что кожа побелела, натянувшись до предела. Это молчание было страшнее площадной брани и яростной дуэли. В нём звенела разорванная дружба, растоптанная годами слепая верность и та первобытная, бешеная мужская ревность, которая не прощает даже могилы.

Я пошатнулась, чувствуя, как слабеют колени. Фернандо инстинктивно подался ко мне, выбросив вперед руку, чтобы поддержать за локоть, но вовремя остановился. Пальцы его замерли в воздухе в дюйме от серого шёлка.

— Идите, донна Виктория, — тихо сказал он, глядя прямо перед собой невидящим взором. — Я пойду за вами следом.

— Фернандо… — выдохнула я.

— Идите. Он жив. Это главное. Остальное… остальное теперь не имеет значения.

Часовня стояла на самом краю двора, и этот короткий путь под палящим полуденным солнцем показался мне бесконечной дорогой на плаху. Люди на фазенде словно оцепенели. Новость о воскресшем хозяине прокатилась быстрее шквала, замораживая каждое движение.

У колодца застыли две прачки с мокрыми белыми простынями в руках. Из сушильного сарая высунулся старый плотник Себастьян. Тяжелый топор выпал из его руки и с глухим стуком врубился в обтесанное бревно. Ни звука. Ни единого вздоха. Казалось, даже цикады в лимонных деревьях разом оборвали свою стрекочущую песню, испугавшись мертвеца, шагающего по раскаленной земле.

— Хозяин… — первой хрипло, со слезами выдохнула рабыня Сара, появившаяся на пороге кухни с медным тазом в руках.

Таз с оглушительным грохотом полетел на ступени, расплескивая мутную воду по растрескавшейся земле.

— Господи Иисусе… Санта Мария… Хозяин вернулся из воды!

Она рухнула на колени прямо в сухую рыжую пыль, за ней, истово крестясь и падая ниц, опустились остальные работники и невольники. Для них это было ветхозаветным чудом. Воскрешением из мертвых. Возвращением закона, власти и силы, без которых эта земля была обречена пойти с молотка за долги перед короной.

— Джон, в дом, — бросил Мигель через плечо, заметив Смита, который быстрым шагом нагнал нас и теперь неловко прислонился к каменной колонне галереи. — Охране удвоить караулы на внешних валах. Никого не впускать за ворота поместья. Даже если прибудет сам генерал-губернатор. Стрелять без предупреждения.

— Слушаюсь, дон Мигель, — тихо, непривычно серьёзно отозвался англичанин, прижимая к груди уцелевшие бумаги. В его серых глазах не осталось и следа обычной насмешливой искорки. Он понимал лучше других, что сейчас решается судьба не просто фазенды, а всего, чего мы достигли вместе за эти проклятые месяцы борьбы.

Мы поднялись по широким каменным ступеням террасы Большого дома.

Здесь, в тени галереи, пахло свежеобжаренными кофейными зёрнами, влажной древесиной векового палисандра, терпким воском для натирания полов и сухими травами, которые экономка Инес пучками развешивала под стропилами.

Мигель распахнул дубовую дверь ударом кованого ботфорта, втолкнул меня внутрь гостиной и захлопнул створку за собой, опустив тяжёлый железный засов. Глухой лязг запора прогремел в тишине прихожей похоронным колоколом, отрезая нас от остального мира.

Мы остались наедине с этой давящей, удушающей тишиной.

Воздух в гостиной был таким густым и раскалённым от невысказанных слов, что казалось — чиркни сейчас кресалом, и всё вокруг вспыхнет ослепительным пламенем.

Мигель медленно стянул с плеч изорванный, пахнущий солью и гарью плащ, швырнул его на резной стол красного дерева. Следом с тяжёлым стуком лёг абордажный палаш. Его зазубренная гарда звякнула о полированную столешницу, оставив на благородном дереве глубокую уродливую царапину. Он не спешил говорить. Стоял посреди комнаты, сгорбив широкие худые плечи, уперев кулаки в бока, и тяжело, с хриплым присвистом дышал, глядя в пол.

Я стояла у самой двери, прислонившись затылком к прохладному дереву косяка.

Моё платье казалось саваном. Жесткий корсет безжалостно сдавливал рёбра, амулет на груди остывал медленно, оставляя на коже саднящий ожог, но внутри меня разливался тот знакомый, ледяной покой, который всегда приходил ко мне в моменты смертельной опасности.

Я не собиралась оправдываться.

Я знала законы этого века лучше любого из присутствующих здесь мужчин. Знала судебную систему Португальской империи, знала повадки Мендосы, знала участь одиноких вдов, чьи поместья объявлялись выморочным имуществом короны. Оправдываться значило признать вину. А моей вины здесь не было. Был лишь холодный, беспощадный расчёт женщины, защищавшей выводок от волчьей стаи.

— Сними это, — не оборачиваясь, глухо бросил Мигель.

— Что? — вздрогнула я, вскинув подбородок.

Он резко развернулся. Его движение было таким стремительным, что воздух вокруг него свистнул. В два широких, неслышных шага он преодолел разделявшее нас расстояние, навис надо мной высокой, тёмной, иссохшей скалой. Его лицо было в дюйме от моего, и в черных провалах его глазниц клокотало такое пламя, что у меня перехватило дыхание.

— Сними это проклятое тряпьё, Тори! — прохрипел он, и его пальцы с железной, сокрушительной силой впились в ткань моих рукавов у самых плеч. — Сними! Ты выдержала траур по мне, чтобы через двадцать дней встать у алтаря в наряде чужой невесты?! С моим лучшим другом?! В моей часовне?! Перед моими рабами?!

— Это не венчальное платье, Мигель, — произнесла я ледяным, отточенным тоном, глядя ему прямо в налитые кровью зрачки. — Это саван, в который твой губернатор собирался завернуть меня и твоих детей.

— Не смей прикрываться детьми! — его голос сорвался на звериное рычание, он тряхнул меня так, что серебряные шпильки брызнули из моей причёски, застучали по паркету, и тёмно-русые волосы тяжёлой волной рассыпались по плечам. — Я шёл к тебе сквозь самое дно преисподней! Мой галеон разорвало о рифы! Мы шли на шлюпках под штормом, пили дождевую воду с парусов, жрали сырую рыбу и дохлых чаек! Я держался только одной мыслью — что ты здесь! Что ты ждёшь! Что эта земля держит меня, пока ты держишь этот дом! А ты… ты не дождалась!

Боль в его голосе была такой неприкрытой, такой мальчишеской и страшной, что моё ледяное спокойствие дало глубокую трещину.

Я медленно подняла руки и расстегнула крупную жемчужную фибулу у горла. Тяжёлая кружевная пелерина упала на пол, открыв ключицы. Воздуха всё равно не хватало. Корсет сжимал ребра стальными тисками.

— Ты не спросишь, как я выжила? — тихо спросила я, глядя ему прямо в глаза. — Не спросишь, живы ли твои дети?

Его лицо дернулось, словно от пощечины. Шрам на щеке налился темно-фиолетовой кровью.

— Дети… — он запнулся, и в его голосе впервые появилось что-то человеческое. Дрожь, сквозь которую тут же с новой силой прорвалась накопленная горечь: — Сара сказала, они в детской. Я слышал их голоса. Не уводи разговор в сторону! Ты стояла у алтаря, Виктория. Держала за руку Фернандо. Фернандо! Человека, которому я верил больше, чем родному брату. Которому я доверил ключи от дома, от порохового погреба, от твоей спальни!

— Он спас твой дом! — мой голос сорвался на крик, разрушая эту давящую, мертвую тишину. — Он спас твоих детей, Мигель! И меня!

— Ценой твоего тела?! — прорычал он, сделав шаг ко мне. Его кулаки сжались. Он не замахнулся. Никогда бы он не ударил меня, я знала это каждой клеточкой своего существа, но его ярость требовала выхода. — Ты не нашла никого другого в этой проклятой колонии, кроме моего лучшего друга?! Сколько прошло с тех пор, как «Сан-Педру» ушел ко дну? Пять месяцев! Земля подо мной ещё не успела остыть, а ты уже надела свадебный наряд?!

— Замолчи! — крикнула я, шагнув ему навстречу, не отводя взгляда, чувствуя, как по щекам текут горячие, злые слезы. — Замолчи и слушай меня, дон Мигель де Алмейда! Слушай, раз уж ты соизволил восстать из ада!

Он замер, тяжело дыша. Грудь под рваной парусиной вздымалась, как кузнечные меха.

— Ты думаешь, это была любовь? — я сдернула с пальца тонкое золотое кольцо — не свадебное, а то, которое дал мне Смит для видимости помолвки, — и с силой швырнула его на полированное дерево стола. Металл жалобно звякнул. — Ты думаешь, я бросилась в объятия Фернандо от тоски по мужской ласке?! Посмотри на меня!

Я схватила со стола стопку бумаг с гербовыми сургучными печатями вице-королевской канцелярии и швырнула ему под ноги. Листы разлетелись веером по полу.

— Читай! Читай, благородный сеньор! Это декреты генерал-губернатора Мендосы! Три месяца назад океан выбросил у форта обломки кормы «Сан-Педру» с твоим именем и гербом. Тебя официально признали погибшим. А месяц назад Мендоса объявил фазенду выморочным имуществом! Без хозяина, без законного защитника женщина в этой стране — пустое место! Ноль! Мясо для стервятников!

Я задыхалась, слова рвали горло, выплескивая наружу весь тот ад, в котором я варилась изо дня в день, пока он боролся с океаном.

— Он приехал сюда лично, Мигель, с сотней драгун. Он стоял на этой самой веранде, пил наш кофе и улыбался мне в лицо. Он дал мне сорок дней срока: двадцать на положенный вдове траур и двадцать на раздумья. Он сказал: «Выбирайте, донна Тори. Либо вы по истечении срока выходите замуж за меня, либо я ввожу сюда коронную опеку, объявляю поместье выморочным, а ваших детей отправляю в монастырский приют в Португалию. Пожизненно».

Мигель медленно опустил взгляд на разбросанные по полу бумаги. Его ноздри хищно расширились.

— Ты думаешь, я испугалась за себя? — мой голос упал до свистящего шепота. — Я бы перерезала глотку Мендосе в первую же ночь. Но дети, Мигель! Что сделали бы с ними? Дети опальных дворян в монастырских приютах не доживают до двух лет.

Я подошла к нему вплотную. Так близко, что чувствовала сухой, лихорадочный жар, исходивший от его иссохшего тела.

— Смит перерыл все своды законов. Единственной защитой от немедленной конфискации был законный брак с дворянином, имеющим признанный патент на землю или военные заслуги перед короной. С человеком, который станет официальным опекуном детей и выставит гарнизон против приставов. Ни один плантатор в округе не пошел бы на это. Мендоса купил или запугал всех. Всех, кроме одного.

Мигель медленно поднял голову. В его глазах дикая ярость начала сменяться ошеломлением. Страшным, отрезвляющим пониманием.

— Фернандо помог мне, — сказала я, глядя ему в переносицу. — Он поклялся: «Донна Тори, я солдат. Моя жизнь принадлежит дону Мигелю. Если для того, чтобы спасти его кровь, нужно мое имя — возьмите его. Я буду спать на коврике у вашей двери с мушкетом. Я никогда не коснусь вас даже кончиком пальца. А когда придет время, я просто исчезну».

Я перевела дыхание, чувствуя, как немеют пальцы.

— Мы тянули время. Смит подавал бесконечные апелляции, затягивал опись имущества, платил взятки клеркам за каждый потерянный день. Мы надеялись. Мы ждали вестей. Но сегодня утром истек последний час сорокадневного ультиматума Мендосы. В полдень у ворот фазенды должны были стоять драгуны с приказом о выселении. И мы пошли в церковь. Чтобы подписать бумагу, которая закрыла бы пасть губернатору.

Я замолчала. В комнате снова воцарилась тишина. Было слышно только, как за окном тяжело шумит ветер в банановых зарослях, предвещая вечернюю грозу.

Мигель стоял неподвижно. Его широкая грудь поднималась и опускалась медленно, тяжело, словно каждый вдох давался ему с огромным физическим усилием. Он посмотрел на кольцо, лежавшее на столе. Потом на разорванный брачный контракт, обрывки которого остались лежать на ступенях часовни.

Потом его взгляд вернулся к моему лицу. Он увидел мои сухие, воспаленные от бессонницы глаза. Растрепавшиеся темные волосы, выбившиеся из сложной прически. Серый шелк, который я не выбирала для праздника.

— Виктория… — хрипло выдохнул он.

В этом звуке не было больше ярости. В нем была такая бездонная, сокрушительная мука, что у меня подогнулись колени.

Он сделал полшага, протянул руку и коснулся пальцами моей щеки. Кожа у него была горячей, шершавой, как кора пробкового дуба. Его палец осторожно, почти с благоговением стёр дорожку застывшей слезы возле моих губ.

— Ты вынесла всё это одна, — прошептал он. — Господи всемогущий… Ты держала эту землю одна, пока меня крутило на рифах у Кабо-Фрио… Одна против всех.

— Я ждала тебя, — всхлипнула я, и эта первая, настоящая слеза пробила плотину, которую я держала месяцами. Вся моя выдержка, весь мой закаленный прежней жизнью опыт, вся моя напускная броня посыпались прахом. — Каждый день, Мигель. Матушка Аледжо говорила, что ты вернешься. Она сказала: «Вода поглотит предателей, а хозяина вернет». Но когда привезли эту проклятую доску с буквами «Сан-Педру»… Я чуть не сошла с ума.

Его руки сомкнулись вокруг моих плеч. Он сгреб меня в охапку с такой силой, словно пытался вдавить меня в себя, скрыть от всего мира, от Мендосы, от океана, от проклятой судьбы. Его лицо уткнулось в изгиб моей шеи, в жесткое, холодное кружево ворота. Я почувствовала, как крупно, конвульсивно вздрагивают его плечи.

Мужчина, который прошел сквозь пушечные ядра, штормы, цингу и испанские казематы, беззвучно плакал, вжимаясь лицом в мое плечо.

— Прости меня, — глухо, прерывисто шептал он в мои волосы. — Прости… Я думал, когда увидел вас там… Я ослеп, Тори. Внутри все сгорело. Я думал, что потерял тебя… Что опоздал на один проклятый час…

— Ты не опоздал, — я обхватила его голову руками, запуская пальцы в его жесткие, поседевшие на висках волосы, целуя его лоб, его горячий рубец на щеке, соленые от слез губы. — Ты здесь. Ты дома.

Мы стояли так, вцепившись друг в друга, посреди разбросанных по полу указов об аресте и конфискации, пока багровый закат за окном окончательно не уступил место густым синим сумеркам.

Скрипнула дверь. Мы не разомкнули объятий, лишь повернули головы.

Глава 2

Дверная ручка повернулась с сухим металлическим щелчком. Створка отворилась, и на пороге замерли двое.

Впереди стоял дон Смит. Его знаменитый ядовито-жёлтый шелковый сюртук был помят и перекошен, напудренный парик съехал набок, открывая взмокший морщинистый лоб. Под мышкой англичанин судорожно, словно щит от нечистой силы, сжимал пузатую сафьяновую папку, из которой веером торчали гербовые листы с королевскими печатями. Лицо поверенного было белее свежего полотна, водянисто-голубые глаза лихорадочно метались от меня к Мигелю, а в правой руке он всё ещё сжимал очиненное гусиное перо, перепачканное чернилами.

А за его спиной стоял Фернандо. Он вошёл в комнату следом, не прячась за чужое плечо, не опуская головы.

На нём был тот самый парадный камзол гранда, в котором он только что стоял перед алтарем. Левая рука, перебитая в ущелье, покоилась на плотной полотняной перевязи, спрятанной под бортом камзола. Его смуглое лицо с резкими скулами и трёхдневной смоляной щетиной казалось высеченным из базальта. Ни тени страха. Ни намёка на вину. Лишь на самом дне его светлых, прозрачных, как речной лёд, глаз тлела та бесконечная, выжигающая нутро усталость человека, который шагнул в огонь ради чужого спасения и теперь ждал, когда это пламя поглотит его целиком.

На его левом боку висела старинная шпага с витой гардой. Правая рука Фернандо покоилась на эфесе. Не угрожающе, а той привычной, въевшейся в плоть солдатской хваткой, с какой воин держит оружие при виде смертельной опасности.

Мигель медленно повернул голову.

Тишина, рухнувшая на гостиную, стала абсолютной. Казалось, за окнами затих даже шелест банановых листьев. Было слышно, как на полированном столике тонко позвякивает серебряная фибула, которую я только что сорвала со своего воротника, и как со свистом вырывается дыхание из пересохшего горла Смита.

Взгляд Мигеля впился в лицо Фернандо. Это не был человеческий взгляд. Так смотрит раненый ягуар на другого хищника, посмевшего ступить на его тропу и коснуться его добычи. Желваки на челюстях Мигеля вздулись с такой силой, что кожа побелела, натянувшись до предела. Багровый шрам на его щеке налился тёмной кровью, превратившись в пульсирующую рваную рану.

— Ты… — выдохнул Мигель.

Одно слово. Но в нём звенела такая сокрушительная, первобытная ярость, что стоявший у дверей Смит мелко, по-бабьи вздрогнул и невольно попятился назад, вжавшись спиной в дверной косяк.

Фернандо не шелохнулся. Он лишь чуть приподнял подбородок, принимая этот удар ненависти открытой грудью.

— Я, дон Мигель, — его голос прозвучал удивительно ровно, низко и глухо. — С возвращением из ада.

— Из ада?! — Мигель шагнул вперёд. Его походка была страшной. Припадая на правую, искалеченную и криво сросшуюся ногу, он двигался с той пугающей, неостановимой мощью, с какой корабль с пробитым днищем идёт на таран сквозь рифы. — Из ада, говоришь?! А куда, чёрт тебя дери, я вернулся?! В чей дом?! На чью фазенду?!

Он остановился в двух шагах от друга. Двое высоких, широкоплечих мужчин, один измождённый, чёрный от океанской соли, в изодранной парусине, другой в благородном бархате с родовым клинком у бедра, — застыли друг против друга. Два исполина, два хозяина этой дикой земли, между которыми разверзлась пропасть из ревности, крови и растоптанного доверия.

— Ты надел бархат, Фернандо? — прошипел Мигель, и в его голосе сквозь ярость прорвалась такая кровоточащая, мальчишеская боль, от которой у меня внутри всё сжалось в ледяной комок. — Ты нацепил шпагу своего отца? Ты стоял у алтаря и держал за руку мою жену?! Отвечай, собака! Ты ждал этого?! Ты сидел здесь, в моём доме, пил моё вино, считал мои мешки с кофе и ждал, когда океан сожрёт меня без остатка, чтобы прибрать к рукам всё, что мне принадлежало?! Мою землю?! Моих людей?! Мою постель?!

— Мигель, замолчи! — крикнула я, делая шаг от стены, но он даже не обернулся на мой голос. Для него в этот миг не существовало ничего, кроме стоявшего перед ним человека.

Фернандо медленно, с лёгким металлическим шорохом, убрал правую руку с эфеса шпаги. Он не опустил глаз. Он смотрел прямо в расширенные, налитые кровью зрачки Мигеля.

— Если бы я хотел забрать твою землю, Мигель, — глухо, чеканя каждое слово, произнёс Фернандо, — я бы забрал её три месяца назад. Когда Мендоса перекрыл реку, а губернаторские драгуны встали у Чёрного брода. Мне достаточно было снять своих вакейрос и уйти в Ору-Прету. Губернатор сжёг бы эту усадьбу дотла, твоих людей продал бы с молотка в каменоломни, а донну Викторию… донну Викторию увезли бы в его спальню в Салвадор.

— И ты решил спасти её, надев ей на палец кольцо своего рода?! — взревел Мигель. Его правая рука метнулась к поясу.

Пальцы великана с железной хваткой сомкнулись на рукояти абордажного палаша.

Сталь с визгом вылетела из кожаных ножен. Широкий клинок, зазубренный в боях с испанскими корсарами, тускло сверкнул в лучах утреннего солнца, ворвавшихся в стрельчатое окно. Остриё палаша замерло в полудюйме от горла Фернандо, прямо над серебряной застёжкой его воротника.

— Один вздох, — прохрипел Мигель, и его лицо перекосилось от бешенства. На его шее вздулись толстые, как верёвки, жилы. — Назови мне одну причину, пёс, по которой я не должен снести твою поганую голову с плеч прямо здесь! Назови причину, по которой я должен поверить, что брат, которому я доверял больше собственной души, не продал меня за юбку моей жены в первый же день после моего ухода!

Смит позади Фернандо издал жалобный, придушенный писк:

— Сеньор де Алмейда! Именем короля… ради всего святого… это статут! Это закон Себастьяна от тысяча пятьсот семьдесят седьмого года! Я держу бумаги! Выслушайте…

— Заткнись, стряпчий! — рявкнул Мигель, не отводя лезвия от горла друга. — Ещё одно слово и твой труп выбросят свиньям!

Фернандо даже не шелохнулся.

Стальное лезвие палаша слегка коснулось его смуглой кожи у кадыка. Выступила крошечная, рубиновая капля крови. Но он не отступил ни на шаг. Даже не попытался перехватить клинок здоровой рукой. Его лицо оставалось пугающе, нечеловечески спокойным.

— Режь, Мигель, — негромко, твёрдо произнёс Фернандо. — Ты капитан. Это твой дом. Если ты считаешь, что я предал тебя, опусти клинок. Моя правая рука свободна, но я не обнажу шпагу против тебя. Никогда.

— Ты думаешь, я испугаюсь твоей гордости?! — в голосе Мигеля загремела слепая, кровавая ярость. — Ты думаешь, я пощажу тебя за старую дружбу?!

Его мышцы на предплечье напряглись. Он действительно был готов нанести удар. Океан превратил Мигеля в дикого, затравленного зверя, привыкшего убивать ради куска солонины и глотка тухлой воды. В нём сейчас говорило не благородство капитана, а первобытная ярость самца, чьё гнездо осквернили.

Я поняла: ещё секунда и произойдёт непоправимое. Брат прольёт кровь брата на моих глазах.

— Мигель, нет!

Я метнулась вперёд. Наплевав на затянутый до обморока корсет, на шелковые складки серебристо-серого платья, я вклинилась прямо между ними.

Моё тело с размаху врезалось в грудь Мигеля. Я встала спиной к Фернандо, лицом к обнажённому клинку. Острое лезвие палаша полоснуло по тяжёлой ткани моего рукава, оставив тонкий, ровный разрез на шёлке возле самого плеча.

— Тори, отойди! — взревел Мигель, пытаясь отвести клинок в сторону, боясь задеть меня. — Отойди, женщина! Это мужское дело!

— Это МОЁ дело! — закричала я, вцепившись обеими руками в его предплечье, сжимая жёсткие, жилистые мышцы изо всех сил, глядя ему прямо в глаза с такой яростью, перед которой померк его собственный гнев. — Хочешь крови, дон Себастьян Мигель де Алмейда?! Хочешь правосудия?! Тогда начни с меня! Руби меня! Слышишь ты, глупец, слепец, воскресший из мёртвых эгоист?! Руби меня, потому что это Я стояла у алтаря! Это Я приказала позвать падре! Это Я заставила Фернандо надеть это кольцо!

Мигель замер. Его палаш опустился на пару дюймов, дрожа в мускулистой руке. В его воспалённых глазах мелькнуло ошеломление.

— Ты? — хрипло выдохнул он.

— Я! — мой голос звенел под высокими потолками гостиной, хлеща его больнее сыромятного бича. — Ты упрекаешь его за бархатный камзол?! А ты видел его левую руку?! Посмотри на эту перевязь, Мигель! Посмотри на засохшую кровь на его бинтах! Твой «предатель» принял пулю в плечо на Северном перевале, закрывая дорогу губернаторским драгунам! Твой «пёс» четверо суток не спал, держа оборону твоих рубежей, пока ты плыл на своих шлюпках! А сегодня утром он стоял у алтаря не ради того, чтобы коснуться моего тела! Он стоял там, чтобы стать живым щитом между твоими детьми и виселицей!

Мигель тяжело, прерывисто задышал. Его взгляд метнулся к забинтованной руке Фернандо, затем снова вернулся к моему бледному, искажённому болью лицу.

— Какая виселица, Тори? — глухо, надтреснуто спросил он, и в его голосе впервые проступила растерянность. — О чём ты говоришь?.. Мендоса не посмел бы…

Такое ощущение, что он не слышал, что я ему говорила перед приходом этих двоих. Почему пропустил мимо ушей информацию о причине поспешной свадьбы?

Исхудавшая грудь Мигеля под грубой матросской парусиной вздымалась неровно, со свистящим хрипом в лёгких, иссушенных солёной морской водой и штормовыми ветрами. Он медленно выпрямился, и в его глазах, провалившихся в тёмные впадины глазниц, снова вспыхнул тот страшный, дикий, волчий огонь.

Он не простил. Он лишь на мгновение задохнулся от осознания того, что я жива, но яд ревности, отравивший его кровь в часовне, продолжал разъедать его изнутри.

Вот почему он слушал меня, но не слышал. Он всё это время думал о Фернандо.

— Мендоса прислал коронный манифест! — я с силой толкнула его в грудь, заставляя сделать шаг назад, и указала рукой на Смита. — Королевский совет признал тебя погибшим! Законно, окончательно, бесповоротно! Фазенду объявили выморочным майоратом! А Андреса и Габриэль… твоих детей, Мигель… постановили изъять силой! Судебные кареты с решётками уже стояли в Салвадоре! Фрегат «Сан-Жозе» стоял под парами на рейде! Их должны были увезти в Лиссабон, в сиротский застенок Святого Фомы, где дети знати умирают от чахотки и побоев до трёх лет!

Я перевела дыхание, чувствуя, как горячие, злые слёзы снова обжигают глаза. Я рассказывала это уже не первый раз, но эмоции не утихали. Почему, чёрт побери, он меня не слышал? Ревность застила разум моего мужа.

— Мендоса предложил мне брак. Сказал: «Выходи за меня, и дети останутся дома». Ты знаешь, чтобы случилось через полгода, Мигель? Андрес случайно свалился бы в колодец или сгорел от мышьяка в чашке молока! И только тогда пришёл Фернандо.

Я повернулась вполоборота, указав ладонью на наёмника, стоявшего за моей спиной с гордо поднятой головой.

— Он пришёл не как любовник, а как спаситель. Неужели ты этого не понимаешь? Он положил на мой стол кольцо своего древнего рода и сказал: «Я дам детям своё имя. Я сделаю их наследниками Ору-Прету. Ни один королевский пристав не посмеет посадить на цепь детей дона Фернандо де Сильвы».

В комнате повисла тишина, нарушаемая лишь хриплым дыханием Мигеля.

Палаш в его руке медленно, со звоном опустился остриём в деревянный пол. Остриё вонзилось в половицу, удерживая клинок в вертикальном положении.

Мигель медленно поднял глаза на Фернандо. Ярость в его взоре начала уступать место страшному, ошеломляющему, раздирающему душу пониманию.

И тогда заговорил Фернандо. Он сделал полшага вперёд, обходя меня, чтобы встать с Мигелем лицом к лицу, как равный с равным.

— Дон Смит составил брачный контракт, Мигель, — его голос звучал ровно, глубоко и тяжело. — В этом контракте нет ни единой строчки о моих правах на эту землю. Я отказался от доли в «Нова Эсперансе». Отказался от права голоса на твоих плантациях. Земли, машины, урожай, счета в Амстердаме, всё это оставалось за Тори и твоими детьми.

Фернандо расстегнул пряжку на своей перевязи у пояса. Здоровая правая рука сняла старинную дворянскую шпагу и с глухим стуком положила её на полированный стол рядом с заляпанным дорожной грязью плащом Мигеля.

— Это был бы белый брак, Мигель. Фиктивный союз перед людьми, бумагами Мендосы и судейскими крючкотворами. Я поклялся перед распятием в часовне, что ни словом, ни жестом, ни помыслом не переступлю черту. Я обещал ей, что буду спать с карабином у дверей её спальни, как сторожевой пёс, и никогда не коснусь даже края её платья.

Фернандо сделал паузу. Его светлые глаза на миг потемнели от застарелой, невыразимой муки, но голос не дрогнул.

— И в этом контракте… Смит лично вписал пункт. Если в течение трёх лет сеньор де Алмейда вернётся на эту землю живым, то брак признаётся недействительным, незавершённым плотски и аннулируется церковным трибуналом в тот же день. Я обещал Тори, что если ты выйдешь из океана, я сам, своими руками вложу её ладонь в твою руку. И уйду в Ору-Прету, не взяв с этой фазенды ни единого реала.

Смит торопливо, дрожащими пальцами выдернул из папки свёрнутый лист пергамента с широкими золочёными полями и сунул его под нос Мигелю.

— Вот, сеньор Мигель! Клянусь спасением души, вот этот акт! Статут Себастьяна, параграф четвёртый, раздел «О военных компаньонах»! С жёстким сепаратным режимом владения! Фернандо не получил ничего! Он отдавал своё доброе имя, рискуя головой под королевской плахой, если бы Мендоса доказал фиктивность брака!

Мигель не взял пергамент. Он даже не взглянул на бумаги. Его глаза были прикованы к лицу Фернандо.

Я видела, какая чудовищная, разрушительная буря бушевала сейчас в душе моего мужа. Он вернулся из небытия. Он прошёл через рифы, через жажду и смерть товарищей, держась лишь за одну мысль: вернуться к женщине, которую любил до безумия. И первое, что он увидел, распахнув двери родной часовни, — эта женщина в подвенечном наряде рядом с лучшим другом.

Любой мужчина на его месте ослеп бы от ревности. Но Мигель не был обычным мужчиной. Он был Хозяином. Он был капитаном. И под слоем первобытной ярости в нём жил тот самый кодекс чести.

Он медленно убрал руку с рукояти палаша. Оружие осталось торчать в полу, покачиваясь от сквозняка.

— Ты любишь её, — произнёс Мигель.

Это не был вопрос. А тихое, страшное утверждение, беспощадное в своей абсолютной правде.

Фернандо не отвёл взгляда. Он не стал лгать. Он не стал прятаться за лицемерное смирение верного слуги. Настоящий идальго не лжёт перед лицом смерти и чести.

— Люблю, — спокойно и твёрдо ответил Фернандо.

Слово упало в тишину комнаты, как раскалённый свинец в воду.

— Люблю с того самого дня, как ты привёз её на эту фазенду, — продолжал он, глядя Мигелю прямо в душу. — Люблю так, как ни одна женщина в моей пустой, проклятой жизни не знала. И ты это знал, Мигель. Ты видел это в моих глазах каждый божий день. Но пока ты был жив, я молчал. Я грыз землю, я уходил на рудники, я стрелял в разбойников, лишь бы не видеть её лица и не предавать тебя. А когда пришла весть о твоей гибели… я предложил ей спасение. Не постель. Не ласку. Щит. Потому что для меня её жизнь и жизнь твоих детей значат больше, чем моя собственная душа.

Фернандо расправил плечи, возвышаясь над Мигелем.

— Я стоял у алтаря, Мигель. Кольцо лежало на пергаменте. Падре спросил моё согласие, и я сказал «да». Но когда он повернулся к Тори… она замолчала. Она стояла белая как мел, задыхаясь от боли. Она не хотела произносить эту клятву. Она боролась за каждую секунду, надеясь на чудо. И в этот миг распахнулись двери, и вошёл Жоан.

Фернандо сделал шаг назад, к выходу. Его здоровая рука бессильно опустилась вдоль тела.

— Таинство не свершилось, Мигель. Клятва не была произнесена. Она чиста перед тобой. Твои дети свободны. Твоя земля спасена. А я… я выполнил приказ, который ты отдал мне перед отплытием: защитить её любой ценой.

Он замолчал. В комнате стояла такая тишина, что было слышно, как тяжело и гулко бьётся сердце в груди Мигеля.

Великан медленно перевёл взгляд на меня.

Он смотрел на моё разорванное на плече платье, на обнажённую шею, где под ключицей темнел ожог от раскалённого глиняного амулета, на мои заплаканные, горящие яростью и любовью глаза.

Он всё понял. Весь ужас тех месяцев, когда я одна держала оборону против целого капитанства. Всю чудовищную геометрию капкана Мендосы. И ту невероятную, немыслимую жертву, которую принёс человек, стоявший перед ним.

Мигель медленно наклонился.

Его пальцы сомкнулись на рукояти палаша. Он с сухим треском выдернул клинок из половицы и одним резким, точным движением вогнал его обратно в кожаные ножны на поясе.

Звук захлопнувшегося замка ножен прозвучал как выстрел.

Он подошёл к Фернандо. Вплотную. Так близко, что их дыхание смешалось.

Два великана смотрели друг на друга долгие, бесконечные секунды. Я затаила дыхание, не зная, чего ждать: нового удара, примирения или вечного проклятия.

Мигель медленно поднял свою огромную правую руку, сбитую в штормах, покрытую соляными язвами и мозолями от канатов.

Он не протянул её для рукопожатия. С глухим стуком опустил тяжёлую ладонь на здоровое правое плечо Фернандо и сжал его так, что бархат камзола затрещал под его железными пальцами.

— Если бы на твоём месте стоял любой другой человек в этой проклятой колонии, Фернандо… — голос Мигеля был хриплым, надтреснутым, в нём дрожали невыплаканные мужские слёзы. — Я бы вырвал ему сердце голыми руками. И сжёг бы его заживо на этих террасах.

Он посмотрел в светлые глаза друга, и его лицо судорожно дёрнулось.

— Но ты… Чёрт тебя побери, Фернандо… Ты лучший из нас. И самый проклятый.

Фернандо едва заметно вздрогнул. Мускулы на его лице окаменели, но в глазах на мгновение блеснула влага. Он не ответил. Лишь медленно, сдержанно кивнул, признавая этот страшный приговор их дружбе.

Они были братьями. Они остались братьями. Но между ними навсегда легла тень женщины, которую один любил как жену и мать своих детей, а другой — как недосягаемую святыню, ради которой был готов пойти на эшафот.

Мигель разжал пальцы и отступил на шаг.

— Забери шпагу, дон Фернандо, — негромко произнёс он, и в его голосе снова зазвучали командные ноты прежнего хозяина «Нова Эсперансы». — Война не окончена. Мендоса стоит за холмами. Драгуны ждут срока ультиматума. И нам предстоит переломать хребет этому шакалу так, чтобы в Лиссабоне услышали треск его костей.

Фернандо подошёл к столу, взял свою родовую шпагу, вогнал её в портупею у бедра и повернулся к выходу.

— Мои вакейрос готовы, дон Мигель. Приказы отданы. Фазенда держит оборону.

Он повернулся и вышел из комнаты, не взглянув на меня ни единым глазом.

Дверь за ним тихо закрылась.

В гостиной остались только мы трое: дрожащий Смит, прижимавший к груди ненужные пергаменты, Мигель и я.

Мигель медленно повернулся ко мне. Он подошёл ближе, опустился передо мной на одно колено прямо на холодные каменные плиты, обхватив мои колени своими могучими, исхудавшими руками. Уткнулся лицом в разрыв на моём шелковом рукаве, целуя холодную кожу плеча, и прошептал:

— Прости меня, Тори… Прости меня, любовь моя… Я вернулся. Теперь мы будем драться вместе.

Я положила ладони на его поредевшие, поседевшие на висках волосы, чувствуя, как под пальцами пульсирует живая, горячая плоть моего мужа.

Блокада продолжалась. Мендоса был у ворот. Впереди была великая битва за нашу землю.

Но мертвец восстал из океана. И теперь ад ждал тех, кто посмел объявить нас своей добычей.

Глава 3

Фернандо

Дверь Большого дома захлопнулась за моей спиной. Я сошёл с каменной террасы в густую, удушливую тьму плантационного двора. «Нова Эсперанса» замерла. Ни единого шороха в бараках невольников, ни скрипа тележных колёс у складов. Лишь тяжёлый запах цветущих кофейных деревьев вперемежку с прелым духом сахарного тростника висел над землёй, забивая лёгкие липкой колониальной духотой.

Я не свернул к гостевому флигелю, где для меня — совладельца золотых копей, торгового партнёра и «Золотого барона» Минас-Жерайса — всегда держали просторные покои с широкими кроватями из палисандра и голландским бельём. Мои ноги сами вели меня туда, где не было зеркал, тонкого фарфора и чужого семейного уклада. В офицерскую караулку при казармах охраны фазенды.

Туда, где я оставался просто Фернандо, не знающим пощады к себе.

Часовые у внешних ворот при моём приближении вытянулись во фрунт, но ни один не осмелился взглянуть мне в лицо. Слухи на плантациях разносились быстрее яда гремучей змеи, и каждый стрелок уже знал, что произошло под сводами замшелой часовни. Знал о воскресшем из пучины доне Мигеле, о разорванном брачном контракте и о том, что Фернандо да Сильва так и не надел кольцо на палец донны Виктории.

Я вошёл в свой отсек, закрыл дверь и опустил железный засов.

Темнота навалилась мгновенно, но я не стал зажигать сальную свечу. Зачем? Чтобы увидеть в тусклом осколке венецианского зеркала лицо проигравшего?

Я опустился на край узкого, жёсткого топчана, упёрся локтями в колени и спрятал лицо в ладонях. Руки были холодными как лёд. Внутри под рёбрами, всё выгорело дотла. Там зияла та страшная, гулкая пустота, какая остаётся на месте взорванного порохового погреба: каменные своды ещё целы, а под ними только обугленная крошка да едкая серая пыль.

Голос Мигеля до сих пор звенел у меня в ушах. Эти слова, сказанные им в гостиной, жгли хуже калёного железа.

Он обнял меня. Простил. Признал право на оружие и на братство.

Я сжал виски пальцами, стараясь вытравить из памяти каждую черту её лица, но образ Тори стоял перед глазами так чётко, будто она находилась здесь, в душном полумраке караулки.

Я ведь клялся ей в любви.

Сказал, что брошу к её ногам все прииски Ору-Прету, скуплю для неё лучших стрелков колонии, построю на склонах гор дворец, перед которым померкнет резиденция вице-короля — лишь бы она позволила мне закрыть её от беды.

Она была честна со мной до конца. Даже загнанная Мендосой на край обрыва, она не стала торговать фальшивой надеждой.

А сегодня мертвец сошёл на берег. Я был раздавлен.

В глазах всей колонии я был великим «Золотым бароном». Человеком, который открыл богатейшие жилы Минас-Жерайса, покорил дикие ущелья Серра-ду-Эспиньясу, основал прииски Ору-Прету и заставил королевскую казну считаться со своей волей. Плантаторы Байи заискивали передо мной, губернаторские чиновники боялись моего взгляда, а караваны с моим золотом шли под охраной сотен отборных мушкетёров. У меня было всё: власть, несметные богатства, влияние, боевая слава.

И я не имел ничего. Потому что единственная женщина, ради которой стоило дышать, никогда не принадлежала мне. И не будет принадлежать вовеки.

Оставаться на «Нова Эсперансе»?

Мысль эта полоснула по сердцу ржавым железом. Остаться здесь значило ежедневно, ежечасно рвать собственную душу в кровавые ошмётки. Выходить по утрам на залитую солнцем галерею и видеть, как Мигель властно обнимает её за плечи. Ловить её полные унизительной женской жалости взгляды за общим обеденным столом. Знать, что за дверями хозяйской спальни она отдаёт законному мужу то тепло, от одной мысли о котором, у меня перехватывало дыхание.

Нет. Ни один мужчина не выдержит подобного ада.

К тому же Тори теперь было кому защитить.

Мигель вернулся. Теперь за их спиной стояло моё золото, корабли Смита и законная шпага де Алмейды. Губернатор Мендоса захлебнётся собственной желчью, если сунется сюда снова. Мой клинок здесь больше не был спасительным щитом. Он стал помехой. Лишним напоминанием о несостоявшемся грехе, тенью чужого позора.

Значит, прочь. Немедленно. До первых лучей солнца, пока фазенда погружена в сон.

Назад на юг, в Ору-Прету. В этот каменный, проклятый Богом посёлок старателей, прилепившийся к склонам чёрных гор, где воздух пахнет серой, сыростью и порохом. Там тысячи сорвиголов со всего света вгрызаются в скалы, вымывая крупицы металла из красной глины. Там нет места для женских слёз, нет времени для сердечной тоски. Горы Минаса безжалостны: они требуют всей твоей крови, всей твоей воли без остатка.

Я встал с топчана, подошёл к столу и нащупал свои кожаные перемётные сумы. Пальцы механически проверяли пряжки, заклёпки, запас кремней и пороховницу.

Внезапно за дверью послышался лёгкий, уверенный шаг.

Я замер. Рука сама скользнула к поясу, где на перевязи покоилась испанская дага с узким гранёным лезвием.

Щеколда шевельнулась. Деревянная створка бесшумно подалась внутрь. Петли в моей караулке всегда были щедро залиты говяжьим жиром.

В полосе тусклого лунного света, прорезавшего комнату, появилась женщина. Высокая, стройная фигура в тёмном дорожном плаще с откинутым капюшоном. В одной руке она держала плетёную корзину, в другой — тяжёлый кожаный саквояж с медными замками, от которого даже на расстоянии пахло камфарой, спиртом и горьким аптечным настоем.

Катарина Мендес, учёный лекарь, женщина с железной волей, прибывшая полгода назад из Лиссабона на том же пакетботе, что привёз королевские декреты.

В Португалии, где женщины её круга сидели за пяльцами под надзором дуэний, она умудрилась получить знания, доступные лишь профессорам Коимбры. Её отец, знаменитый придворный медик, учил её анатомии и хирургии с детства, а когда он скончался, оставив долги, Катарина погрузила свои скальпели, притирания и латинские трактаты на каравеллу и отправилась в дикую колонию.

На плантациях «Нова Эсперансы» она вела лазарет как настоящий хирург: вправляла переломанные жерновами кости невольников, вытаскивала пули, боролась с жёлтой лихорадкой и заставляла надсмотрщиков соблюдать чистоту в бараках.

Она вошла, переступила порог твёрдой, спокойной поступью и аккуратно опустила железный засов. Ни тени страха. Ни капли женского смущения перед вооружённым солдатом в глухую полночь.

— Спрячь нож, Фернандо, — негромко, глубоким грудным голосом произнесла она. — Я пришла не убивать тебя. Хотя судя по твоему лицу, ты бы предпочёл пулю в лоб, чем этот разговор.

Она поставила тяжёлый саквояж на дубовый стол. Следом легла корзина.

Катарина достала из кармана серебряное кресало, кремень и трут. Несколько выверенных, быстрых ударов по металлу и сноп рыжих искр поймал сухую ветошь. Она ловко перенесла крошечное пламя на фитиль глиняной лампы.

Жёлтый, неровный свет озарил комнату.

Её лицо было бледным, но черты оставались безупречно спокойными. Прямой нос, упрямый, чётко вылепленный подбородок, высокий лоб образованной сеньоры и огромные, тёмные глаза под тонкими дугами бровей. Волосы цвета тёмного каштана были гладко зачёсаны назад и уложены в тяжёлый узел на затылке — строго, почти по-монастырски, как подобало практикующему врачу.

— Ты особенно бережёшь руку весь вечер, да Сильва, — сказала она, снимая плащ и оставаясь в мужском костюме, который предпочитала носить. — Когда ты слёз с коня у часовни, я стояла в толпе у сушильни. Старый след от мушкетной пули, полученной в стычке с бандейрантами? Рубец воспалился от бешеной скачки?

— Со мной всё в порядке, сеньора Мендес, — глухо отозвался я, не двигаясь с места. — У меня нет времени на припарки.

— Не смей указывать врачу, что в порядке, а что нет, — её голос прозвучал властно, с той профессиональной непререкаемостью, которая не терпела возражений ни от рабов, ни от грандов. — Садись на топчан и сними рубашку. Если в мышцах началось нагноение, через сорок миль пути тебя придётся снимать с седла.

Я скрипнул зубами, но подчинился. Спорить с Катариной в вопросах медицины было бесполезно. Я помнил, как она на моих глазах прижигала раскалённым железом артерию раненому надсмотрщику, не дрогнув ни единым мускулом лица.

Я сел на доски. Катарина опустилась передо мной на одно колено, ловко расстегнула камзол и стянула рубашку через голову. Её длинные, сильные пальцы, пахнущие спиртом и сушёной ромашкой, уверенно легли на багровый, старый шрам на предплечье. Она надавила. Острая, пульсирующая боль прошила руку, но я лишь сцепил зубы, не издав ни звука.

— Воспаление, — поставила она диагноз, открывая саквояж. — Ткани перегреты. Потребуется камфорная вытяжка и тугая льняная повязка.

Она достала стеклянный флакон тёмного стекла, щедро смочила мазью полотно и начала методично, виток за витком, бинтовать мою руку. Её движения были точными, лишёнными суеты, почти механическими.

Но я видел, как под тонкой кожей её виска бешено бьётся жилка.

— Ты ведь не ради повязки пришла среди ночи, Катарина, — тихо сказал я, глядя на её склонённую голову.

Её пальцы на мгновение замерли на узле бинта, затем с силой затянули ткань.

— Ради неё тоже. Я давала клятву спасать дураков от их собственной глупости.

Она поднялась с колен, вытерла руки холщовым платком и села напротив меня на деревянную лавку. Её тёмные глаза уставились на меня с такой невыносимой, обнажённой прямотой, что я против воли отвёл взгляд.

— Собираешь сумы в Ору-Прету? — спросила она.

— Да.

— Бежишь, словно нашкодивший мальчишка.

— Я возвращаюсь к своим делам. Моё присутствие здесь больше не требуется. У дома де Алмейда есть законный хозяин.

— У дома де Алмейда есть хозяин, — медленно, с расстановкой повторила она, — и у донны Виктории есть муж. И именно это выжигает тебе внутренности, не так ли? Ты не можешь вынести того, что она смотрит на него так, как никогда не посмотрит на тебя.

— Замолчи, — процедил я сквозь зубы. Тьма внутри меня зашевелилась с новой силой. — Ты переходишь границы, сеньора Мендес. То, что ты перевязываешь мне раны, не даёт тебе права копаться в моей душе.

— А у тебя осталась душа, Фернандо? — она подалась вперёд, и в её голосе впервые за вечер пробилась живая, вибрирующая струна боли. — Я думала, ты оставил её под сапогами дона Мигеля, когда он переступил порог часовни! Сколько можно прятаться за солдатской бронёй? Я врач! И довольно долго наблюдаю за тем, как ты медленно убиваешь сам себя!

Я замер, поражённый накалом в её словах.

— Я видела всё, — продолжала она, не отводя взгляда. В её тоне не было ни капли бабьей ревности, ни упрёка, ни гордости столичной аристократки. Была только выстраданная истина. — С того самого дня, как ты появился на фазенде, я видела твою верность. Как ты сутками не слезал с седла, объезжая посты, пока хозяин вёл корабли через океан. Видела, с какой нечеловеческой нежностью и почтением ты смотрел на Викторию, боясь коснуться даже края её шлейфа. Ты молился на неё, Фернандо. Ты выдумал себе святую и положил свою жизнь к её ногам.

Катарина горько, сухо усмехнулась.

— Когда Мендоса приставил нож к её горлу, ты пришёл и предложил ей своё имя, своё золото, свою жизнь. Ты пошёл на этот брак, не ради власти над плантациями, плевать ты хотел на это! А, чтобы закрыть её собой, прекрасно зная, что она никогда не разделит с тобой постель!

Она встала, подошла вплотную к топчану и заглянула мне прямо в зрачки.

— Я полюбила тебя за эту слепую, страшную силу, Фернандо. Полюбила за твою верность. Я видела сотни мужчин в Лиссабоне: надушенных кавалеров, офицеров королевской гвардии, учёных мужей. Все они были мелкими, трусливыми лакеями своих страстей. А ты… ты не такой.

Слова её обожгли меня сильнее калёных углей. Воздух в караулке словно сгустился, давя на грудь свинцовой тяжестью. Передо мной стояла гордая, умнейшая женщина, переплывшая океан ради свободы от предрассудков Старого Света, и без тени стыда говорила о своих чувствах.

— Катарина… — мой голос сорвался на хрип. — Зачем ты говоришь мне это сейчас? Посмотри на меня. Я пуст. Я выжжен дотла. Во мне нет ничего, кроме злобы и тоски. Моё сердце мертво. Я не смогу ответить тебе. Я не стану лгать.

— А я не прошу тебя любить меня сейчас, Фернандо, — перебила она. Её голос дрогнул, но не сломался. В нём зазвучала такая несокрушимая, зрелая решимость, перед которой меркли любые законы чести. — Слышишь меня? Я не требую твоей любви. Я неглупая институтка, читающая французские романы. Я анатом, и знаю, как устроено человеческое сердце. Его нельзя заставить биться по приказу. Я знаю, что образ Виктории будет стоять между нами ещё долгие годы. И знаю, что ты будешь просыпаться по ночам и сжимать кулаки от бессилия.

Она протянула руки и накрыла мои ладони своими тёплыми, сильными пальцами:

— Но позволь мне быть с тобой.

Я онемел. Прикосновение её рук было живым, плотным, настоящим. В нём не было призрачной хрупкости Виктории, не было того недосягаемого холода, который я боготворил годами. В нём была лишь упрямая, борющаяся за дыхание жизнь.

— Позволь мне уехать с тобой в Ору-Прету, — продолжала Катарина, глядя мне в глаза с мольбой, в которой не было унижения. — Ты думаешь, я останусь здесь, на плантациях? Моё место не здесь. Твои прииски в горах — это ад, Фернандо. Ты сам рассказывал: там тысячи людей живут в грязи, там лихорадка выкашивает старателей целыми лагерями, там ломают кости в забоях и режут друг друга за крупицу металла! Там нет ни одного толкового хирурга на сто лиг вокруг!

Она сжала мои пальцы крепче.

— Я нужна там как врач. Но больше всего я нужна там тебе. Ты уедешь один — и ты сгниёшь заживо, да Сильва! Ты начнёшь искать смерти в первой же приисковой стычке, кинешься под пули бандейрантов, потому что тебе наплевать на собственную шкуру! Ты сломаешься без человека, который сможет прикрыть тебе спину. Позволь мне поехать с тобой. Не как твоей любовнице и не как жене. Просто позволь быть рядом. Держать лазарет, следить за твоими людьми, варить тебе лекарства, когда накроет болотная дрожь. А там… пусть за нас решит время.

Тишина снова накрыла караулку. Сальная лампа тихо потрескивала, роняя капли копоти на столешницу.

Я смотрел на Катарину, и внутри меня с грохотом рушились последние бастионы того призрачного замка, который я строил.

Боже правый, каким же ослеплённым дураком я был! Я молился на чужой алтарь, возвёл на пьедестал чужую женщину, упивался своим безответным благородством, как горьким вином, и в упор не видел того, что происходило рядом. Передо мной стояла та, кто не побоялась бросить вызов Лиссабону, океану, тропикам, предрассудкам — и теперь бросала вызов моему собственному отчаянию.

Она не просила жалости. Она предлагала себя в качестве опоры.

Но принять это предложение, не сказав правды, я не имел права.

— Слушай меня внимательно, Катарина, — заговорил я, и мой голос прозвучал глухо. — Если мы поедем вместе — мы не поженимся. Ни в Ору-Прету, ни в Салвадоре. Никаких священников, никаких брачных клятв. Я не стану осквернять тебя ложью перед Господом. Моё сердце… оно разбито на тысячи кусков. И я не знаю, срастётся ли оно когда-нибудь.

Она быстро кивнула, без тени обиды.

— Я знаю и не прошу венчания.

— Дорога в Минас-Жерайс — это два месяца ада через неисследованный сертан, — продолжал я, не сводя с неё взгляда. — Это ягуары, малярийные топи, отравленные стрелы индейцев. А на приисках холодные ночи, пьяная шваль со всего полушария и кровь на каждом шагу.

— Я держала скальпель, когда вокруг рвались картечные заряды, Фернандо, — её губы тронула слабая, гордая усмешка. — Меня не напугать дикарями и пьяными рудокопами.

Я тяжело перевёл дыхание. Ледяная броня, сковывавшая грудь, окончательно дала трещину.

Боль от потери Виктории никуда не исчезла. Она останется со мной — глубоким, саднящим шрамом, который будет ныть перед каждой грозой. Я должен был принять это. Смириться с тем, что Тори навсегда принадлежит Мигелю, что её дом — это «Нова Эсперанса», а моя судьба выкована из совсем другого металла.

Но теперь передо мной забрезжил рассвет. Не обманчивый мираж, а настоящий, трудный путь. Путь к тому, чтобы научиться жить заново. Научиться видеть в Катарине не просто смелого врача и верного соратника, а женщину, ради которой стоит возвращаться из забоев живым.

— Хорошо, — выдохнул я, и впервые за эти сутки почувствовал, как тяжесть покидает плечи. — Мы вернёмся в Ору-Прету вместе.

Глаза Катарины расширились. На мгновение её маска железного спокойствия дрогнула, губы задрожали, и она судорожно, со всхлипом втянула в себя воздух, пряча лицо в ладонях. Она держалась из последних сил, и только сейчас позволила себе эту минутную слабость.

Я не стал обнимать её — это было бы фальшью. Но я положил свою ладонь ей на плечо, сжав его твёрдо, по-мужски, давая понять: решение принято, и назад я не сдам.

— Ты возглавишь главный приисковый госпиталь Ору-Прету, — сказал я ровным, командирским тоном. — Завтра же подпишу распоряжение: треть доходов с моей доли в жиле «Святого Себастьяна» пойдёт на закупку медикаментов, оборудования и строительство каменных корпусов для больных. У тебя будет свой дом, охрана из моих ветеранов и полный обоз для твоих склянок. Ни одна собака в провинции не посмеет назвать тебя просто обозной девкой. Ты поедешь как сеньора Мендес. Главный врач фактории.

Она подняла голову, быстро смахнула слёзы рукавом и посмотрела на меня с такой глубокой, чистой благодарностью, от которой у меня перехватило дыхание.

— Спасибо, Фернандо.

— Не благодари. Мы оба ещё не знаем, во что ввязались.

— Я знаю, — уверенно ответила она вставая. — Когда выступаем?

— До зари. Я не хочу пустых сцен на террасе Большого дома. Мигель поймёт всё сам. Смит держит оригиналы наших концессионных договоров: наши кофейные плантации и доли в золоте остаются общим делом. Деловые связи не разорваны, но мне здесь делать нечего. Твои вещи готовы?

— Мой дорожный сундук и ящики с инструментами уже погружены на обозную телегу у конюшен, — Катарина застегнула плащ. — Приказала конюху оседлать моего гнедого ещё в полночь.

Покачав головой, я не сдержал кривой усмешки.

— Ты была чертовски уверена в себе, сеньора лекарь.

— Верила, что в тебе осталось благоразумие, сеньор золотой барон.

Она повернулась к двери, бесшумно подняла засов и оглянулась через плечо.

— Жду тебя у нижних ворот. Не задерживайся.

Она ушла, растворившись в предрассветном тумане. А я подошёл к столу, взял перо и быстро набросал на куске бумаги короткую записку:

«Мигель, дела на рудниках Минаса не терпят отлагательств. Контракт на разработку новых жил под Ору-Прету подписан, караваны с оборудованием выходят сегодня. Все наши договорённости по кофейным посадкам и долям в золотых россыпях остаются в силе. Смит уполномочен скреплять бумаги от моего имени. За фазенду не беспокойся: Мендоса не посмеет тронуть „Нова Эсперансу“, пока знает, что за вашей спиной стоят деньги приисков. Береги её. Береги детей. Твой брат по оружию, Фернандо да Сильва».

Я придавил записку тяжёлым медным компасом посреди стола.

Затем закинул перемётные сумы на плечо, проверил ход карабина, затянул перевязь с дагой и шагнул за порог.

Утро занималось медленно, окрашивая край неба над океаном в холодные, пепельно-стальные тона. Над рекой поднимался белёсый, плотный пар. Большой дом на холме возвышался белой безмолвной громадой среди зелени пальм.

Я остановился на мгновение на тропе и в последний раз поднял глаза к окнам второго этажа. Там за белыми полотняными занавесями, спала Виктория де Алмейда. Женщина, которая перевернула мою душу, заставила меня узнать цену истинной, сокрушительной любви — и отпустила меня на свободу.

В груди кольнуло, но это была уже не смертная мука. Это был рубец. Старый, глубокий рубец, с которым можно жить, воевать и строить города.

— Прощай, Тори, — произнёс я одними губами. — Будь счастлива. Твой покой теперь в надёжных руках.

Я развернулся и быстрым, пружинистым шагом пошёл вниз, к воротам.

Там, в густой предрассветной синеве, у коновязи стояли две осёдланные лошади и вьючный мул. Рядом с ними, держа поводья в сильных руках, ждала Катарина. Услышав мои шаги по мокрому гравию, она обернулась. Ни торжества, ни самодовольства не было на её бледном лице, только спокойное, бесстрашное терпение женщины, знающей, что впереди нас ждёт бесконечная, опасная дорога.

Я подошёл к своему коню, проверил подпругу и легко взлетел в седло.

— В путь, сеньора Мендес, — сказал я, глядя вперёд, на южную тропу, уходящую вглубь материка.

— В путь, синьор да Сильва, — отозвалась она, трогая поводья.

Кованые копыта глухо застучали по каменистой дороге. Мы уезжали на юг, навстречу диким ветрам Ору-Прету, золотым жилам, грохоту дробилок и новой, ещё не написанной главе нашей жизни.

Я знал, что мне предстоит долгий, нелёгкий путь к тому, чтобы научиться любить ту, которая бросила ради меня весь свой прежний мир. Но впервые за многие месяцы я ехал вперёд не ради чужого призрака, а ради живого человека, ехавшего со мной плечом к плечу.

Глава 4

Неделя после возвращения Мигеля прошла под непрерывным шумом дождя. Дождь тянулся часами, то усиливаясь до глухого барабана по черепичной крыше, то ослабевая до назойливого шороха. Небо затянуло плотными серыми тучами. Двор раскис, дороги превратились в глиняные русла, а с крыш Большого дома вода стекала непрерывными струями, будто усадьба плакала.

В такую погоду каждое дело требовало вдвое больше времени, а каждая мелочь становилась испытанием. Кофейные мешки приходилось переносить в амбары по узким дощатым настилам; телеги вязли в грязи; слуги сушили одежду у очагов, но та всё равно оставалась сырой. В низинах поднялась вода, и на дальнем поле уже пришлось отвести часть работников на укрепление канав. Смит жаловался на испорченные бумаги, Инес — на плесень в кладовых, а Мигель, едва вставший на ноги, сердился, что ему не дают самому объехать внешние границы.

Я держалась за дела, как за поручни на палубе во время шторма. Разбирала счета, проверяла запасы, следила за детьми и понемногу разбирала завалы, оставшиеся после приезда Мигеля. Он всё ещё был слабее, чем хотел казаться. Его хромота не проходила, рана на ноге воспалялась после долгих прогулок, а ночами его мучили приступы лихорадки. И всё же он упрямо поднимался с постели, требовал доклады от управляющего и каждый день находил повод выйти на галерею, чтобы увидеть своими глазами, что усадьба стоит.

Мне не приходилось просить его оставаться рядом. Он и сам не хотел отдаляться. Иногда он просто сидел в кабинете, пока я раскладывала бумаги по столу, иногда молча сопровождал меня до кухни или детской. Нам обоим нужно было время, чтобы привыкнуть к тому, что он действительно дома, а не привиделся мне в одном из бесконечных снов.

В тот день дождь начался ещё до рассвета и к полудню не ослаб. Вода хлестала по оконным ставням, заливала ступени и стекала с колонн террасы. Я сидела в маленькой комнате рядом с кабинетом, разбирая письма и счета, когда во дворе раздался резкий окрик.

Потом другой. Я отложила перо и прислушалась.

Голоса доносились от главных ворот. Сквозь шум дождя я различила раздражённую ругань одного из часовых и тонкий, надрывный детский плач. И сразу вслед за ним послышался короткий, странно тихий звук, похожий на всхлип младенца.

Я поднялась. В коридоре меня догнала Инес. Она вытирала руки о передник и выглядела недовольной.

— У ворот какая-то бродяжка, донна Виктория. Часовые говорят, что она просит приюта. Грязная, вся в крови, с ребёнком. Я велела не впускать.

— Сколько ей лет?

— Не знаю. Лицо опухло, ничего не разберёшь. Может, двадцать, может, тридцать. Таких теперь много ходит по тракту. Ни денег, ни документов, ни хозяина. От них одни неприятности.

— А ребёнок?

Инес пожала плечом, и мне не понравилось, как легко она это сделала.

— Маленький. Совсем крошка, синий весь. Может, уже и не жилец. Сара сказала, что не надо его трогать, пока не позовут лекаря.

Я не ответила, направляясь к лестнице. Мигель вышел из кабинета, опираясь на трость. Он, должно быть, услышал голоса из коридора.

— Что случилось?

— У ворот женщина с младенцем, — сказала я. — Часовые хотят прогнать их.

Его лицо сразу стало жёстче.

— В такую погоду? Кто она?

— Пока не знаю.

— Подожди, я пойду с тобой, — нахмурился он и двинулся к выходу.

— Ты не должен стоять под дождём, Мигель.

— Я не собираюсь стоять под ним. Пойду до навеса у ворот. — Он сжал набалдашник трости. — Если женщину выгнали на дорогу, нужно выяснить подробности.

Я хотела возразить, но понимала: бесполезно. Он всё равно пошёл бы следом, даже если бы я запретила.

Мы спустились с террасы и пересекли двор под навесом. Дождь шумел по кровле так громко, что приходилось почти кричать. У главных ворот уже собрались двое часовых, Сара и старый Себастьян. Инес шла за нами, недовольно поджимая губы.

Женщина стояла по ту сторону ограды, у самой створки. Вернее, уже не стояла, она держалась за железные прутья, проваливаясь коленями в грязь. На ней висело то, что когда-то, наверное, было платьем. Ткань потемнела от дождя, подол был разорван и облеплен глиной. На плечах, на шее и на открытых руках темнели синяки. Волосы спутались в грязные пряди, закрывавшие лицо.

К груди она прижимала свёрток. Слишком маленький, слишком неподвижный.

— Отойдите от ворот, — повторил один из часовых, молодой мулат по имени Томас. Он держал мушкет направленным в землю, но пальцы на прикладе были напряжены. — Здесь не принимают нищих. Идите в деревню.

Женщина подняла голову. Один глаз почти заплыл, губа была рассечена. Она попыталась ответить, но из горла вырвался только сиплый звук.

— Я сказал, уходи, — повторил часовой. — Не заставляй нас выносить тебя с дороги.

— Не трогай её, — сказала я.

Томас обернулся и тотчас отступил на шаг.

— Донна Виктория. Я не хотел… Она сама подошла. Мы не знаем, кто она такая.

— Она пришла просить помощи. Этого достаточно, чтобы вы не направляли на неё оружие.

Женщина смотрела на меня. Дождь стекал по её лицу, смешиваясь с кровью у виска. Она прижимала ребёнка обеими руками, закрывая его от воды своим телом.

— Впустите их, — приказала я.

Инес резко повернулась ко мне:

— Донна Виктория, вы не знаете, кто это. Она может быть воровкой. Может, за ней идут люди. Младенец…

— Впустите.

Томас и второй часовой переглянулись. Один из них отпер малую калитку. Женщина попыталась сделать шаг, но ноги подкосились. Она рухнула бы лицом в грязь, если бы Томас не успел подхватить её под локоть.

— Не хватайте меня! — прохрипела она и вцепилась в ребёнка.

Томас сразу разжал руки и отступил.

— Я не причиню тебе вреда, — сказала я, подходя ближе. — Никто не отнимет у тебя ребёнка.

Она не ответила. Только сильнее прижала свёрток к груди.

Сара выскользнула из-под навеса с большим полотенцем. Она двигалась осторожно, не спеша приближаться.

— Дай мне укрыть малыша, — мягко сказала она. — На него льёт.

Женщина покачала головой.

— Нет… нет… не отдам…

— Никто не заберёт его у тебя, — повторила я. — Но ему нужно тепло. Позволь нам помочь.

Она дрожала всем телом. Её губы были почти бесцветными, а руки — синюшными от холода. Младенец, завёрнутый в грязную ткань, лежал у неё на груди неподвижно. Лицо его было серовато-синим, губы приобрели пугающий фиолетовый оттенок. Он едва заметно втягивал воздух, слишком слабо и редко.

— Позовите Катарину, — сказала я, обернувшись к Инес. — Она должна быть в лазарете.

Инес замялась.

— Катарина уехала с Фернандо, донна Виктория. Вы забыли?

Я не забыла. Катарина покинула фазенду вместе с Фернандо, уехав с ним в Ору-Прету. Но в этот миг мне хотелось, чтобы рядом оказался кто-то, кто умел обращаться с такими детьми лучше, чем я.

— Тогда пошлите за старым лекарем из посёлка. Немедленно. Пусть возьмут лошадь и привезут его сюда.

— В такую непогоду дорога…

— Немедленно, Инес.

Она подчинилась и позвала одного из конюхов. Я снова посмотрела на женщину. Что-то в её лице, даже под грязью, кровью и отёком, казалось знакомым. Не глаза, не рот, их скрывали побои и спутанные волосы, скорее выражение лица. Взгляд, полный страха и злости, в котором даже теперь оставалась привычка сравнивать себя с теми, кому повезло больше.

Женщина вдруг пошатнулась. Сара успела подхватить её за плечи, а я осторожно взяла ребёнка. На этот раз незнакомка не сопротивлялась. Она обмякла, будто в ней оборвалась последняя нить, удерживавшая её на ногах.

Младенец оказался почти невесомым. Его крохотное тело было холодным и влажным. Я прижала его к себе, прикрыв полотенцем, и почувствовала слабое, едва различимое дыхание у ладони.

— В дом, — сказала я. — Отнесите его на кухню, там теплее. Сара, дай сухое полотно и горячую воду. Не кипяток. Просто тёплую. Инес, пусть приготовят место у очага. И найдите чистую рубашку для женщины.

— Кухня не приют, — тихо произнесла служанка.

— Сегодня побудет приютом. Ты слишком много говоришь, Инес.

Мы перенесли женщину в малую комнату возле кухни. Где были только лавка у стены, стол, несколько стульев и очаг, который растапливали для приготовления пищи. Но в комнате было сухо и тепло.

Сара помогла незнакомке сесть. Та тут же потянулась ко мне, протягивая руки к ребёнку.

— Сын… мой сын…

— Он у меня. Я не отнимаю его.

Я осторожно положила младенца на сложенное полотенце возле очага, но не слишком близко к огню. Его кожа оставалась синей, дыхание — поверхностным. Я растёрла ладони, чтобы согреть пальцы, и начала бережно растирать ему грудь и спину через сухую ткань. Сара принесла ещё одно полотно и тёплую воду. Мы завернули ребёнка, оставив лицо открытым.

— Он дышит? — женщина попыталась подняться.

— Дышит, слабо, но дышит. Лежи спокойно, иначе потеряешь сознание.

— Не отдавай… — прошептала она. — Пожалуйста…

— Я обещала, что не отдам.

Она смотрела на меня широко раскрытым, воспалённым глазом. Второй почти совсем заплыл.

— Вы… добрая госпожа…

Эти слова вызвали во мне не жалость, а усталую горечь.

— Не спеши решать, добрая я или нет.

Она сглотнула. На губах выступила кровь. И тут я, наконец, узнала её.

Сначала черты лица, просвечивающие сквозь опухоль. Потом высокую линию скул, ямочку у подбородка, напряжённую складку между бровями. И только после этого память вытащила из темноты имя.

— Милагреш?

Она вздрогнула. Её лицо изменилось так резко, будто я ударила её по щеке. Сара замерла с чашей воды в руках. Инес, стоявшая у двери, нахмурилась.

— Вы знаете её? — спросила она.

Я не ответила сразу. Смотрела на женщину передо мной и видела поверх её грязного, обезображенного лица другую Милу. Чистую, надменную, прекрасно одетую служанку, которая когда-то ходила по коридорам «Нова Эсперансы» с гордо поднятой головой. Милу, завидовавшую мне, строившую интриги и уверенную, что чужая жизнь — удобная лестница к собственному благополучию.

Её ложь однажды едва не обернулась для меня катастрофой. Когда всё раскрылось, Мила не признала вины. Она пыталась обвинить других, выкручивалась, лгала и до последнего верила, что сумеет вывернуться.

После этого её отправили в обитель кающихся грешниц. Тогда я не вмешалась. Это было следствием её поступков, и я не видела причины спасать её от наказания.

Она смотрела на меня, и в её глазах не было прежней завистливой спеси. Только ужас и стыд.

— Донна Виктория… — прошептала она.

Слова прозвучали так, словно она произнесла моё имя впервые за годы.

Я не сказала, что рада её видеть. Не спросила, как она добралась. Не стала притворяться, будто забыла прошлое. Не почувствовала, что простила её. Но не смогла отвернуться.

— Сара, принеси сухую рубашку и одеяло, — сказала я. — Инес, пусть приготовят место для ребёнка у очага. И проследи, чтобы огонь не был слишком сильным.

— А она? — спросила Инес.

— Пока останется здесь.

Мила попыталась поднять голову.

— Донна Виктория…

— Не сейчас. Сначала врач осмотрит тебя и ребёнка.

— Я не прошу за себя, — прошептала она. — Только за него.

Я посмотрела на младенца. Он всё ещё дышал — слабо и неровно, но дышал. Его крошечные пальцы были сжаты в кулачки, кожа оставалась холодной. Сара растирала ему ступни, а я держала у лица полотенце, чтобы он не оказался слишком близко к очагу.

— Как его зовут?

— Пауло.

— Сколько ему?

— Семь дней.

Семь дней. Он был так мал, из-под ткани выглядывали тонкие плечи, а голова едва помещалась в моих ладонях.

— Ты кормила его?

Мила кивнула, но тут же закашлялась. На губах выступила кровь.

— Последний раз утром. У меня почти нет молока. Он слабый с самого рождения.

— А муж?

При этих словах она сжалась и прикрыла ребёнка руками, хотя он лежал у Сары на полотенце.

— Он сказал, что Пауло не его.

— Почему?

— Родился маленьким и сразу закричал. Муж решил, что я… — Она запнулась, сглотнула и отвернулась. — Сказал, что я принесла ему чужого ребёнка. Я не изменяла ему, донна Виктория. Клянусь.

— Не клянись мне. Я спрашиваю, что произошло.

Мила долго молчала. Дождь барабанил по крыше, вода шуршала в желобах. В комнате пахло мокрой шерстью, золой и лекарственными травами, которые Сара принесла из кладовой.

— Я вышла замуж за Матеуса Коэлью после обители, — наконец сказала она. — Он служил младшим писцом при суде. Человек небогатый, но с должностью. Настоятельница говорила, что для женщины вроде меня это удачная партия. Приданого у меня не было. Ни денег, ни родственников, ни тех, кто мог бы заступиться. Он обещал, что будет относиться ко мне достойно.

Она произнесла это без горечи. Будто рассказывала не о собственной жизни, а о чужой.

— Первое время он не бил, — продолжила Мила. — Только ругал. Говорил, что обитель отдала ему испорченную женщину, что я должна благодарить его за крышу над головой. Потом начал запирать меня, когда уходил. Забрал мои вещи. Я думала, после родов станет легче. Но Пауло родился слабым, и Коэлью решил, что это доказательство моей измены.

— Он избил тебя?

Мила опустила глаза.

— Вчера. Сначала кричал, потом ударил. Я упала, а он… — Голос её сорвался. Она прижала ладонь к животу. — Я не помню всего. Помню, что он отнял у меня ребёнка, но потом оставил у двери. Сказал, что не хочет в доме чужого младенца. Выбросил нас в канаву и велел не возвращаться.

Инес негромко выругалась.

— Надо было идти к городскому судье, — сказала она. — Или в приход.

— Коэлью работает при суде, — ответила Мила. — Его знакомые не поверили бы мне. А священник сказал бы, что жена должна повиноваться мужу. Я пошла к дороге. Не знала, куда ещё идти.

Она посмотрела на меня. В этом взгляде не было прежней спеси. Не было и просьбы о прощении. Только страх за ребёнка, который она больше не могла скрыть.

— Я увидела ворота и вспомнила, что вы здесь. Решила, что вы, может быть… — Она замолчала. — Я знаю, что не имею права просить.

— Ты имеешь право просить о помощи для своего сына, — сказала я. — Но не о том, чтобы я забыла, что ты сделала.

Мила закрыла глаза. По её щеке скатилась слеза, оставив чистую дорожку в грязи.

— Я понимаю.

— Нет, пока не понимаешь. Ты пришла сюда не потому, что раскаялась. А, потому что тебе больше некуда идти. Я не стану притворяться, будто это одно и то же.

Она не возразила. Её плечи дрожали, но она не плакала громко и не пыталась оправдаться.

Сара осторожно укутала Пауло в сухую ткань и передала его матери. Мила прижала сына к груди, но тут же поморщилась от боли. Я заметила, как она старается не шевелить левым боком.

— Тебе нужно лечь, — сказала я.

— Я не могу. Если я лягу, они заберут его.

— Здесь его никто не заберёт.

Она посмотрела на меня так, словно хотела поверить, но боялась, что надежда окажется ещё одной ловушкой.

— Я не прогоню тебя сегодня, — продолжила я. — Врач осмотрит вас обоих. Пауло останется в тепле, а тебе перевяжут раны. Но не путай это с прощением.

— Спасибо, — Мила прижала ребёнка к себе.

— Не благодари раньше времени.

В комнату вошёл Мигель. Он опирался на трость, а за ним следом появился Джон Смит. Оба остановились у порога, увидев Милу. Мигель узнал её сразу, я поняла это по тому, как напряглась его рука на набалдашнике трости. Смит лишь перевёл взгляд с её лица на ребёнка.

— Что произошло? — спросил Мигель.

— Мила пришла с сыном, — ответила я. — Её избил муж и выгнал из дома. Ребёнок слабый, мы ждём лекаря.

— Её муж, тот писец из городского суда? — уточнил Смит.

— Матеус Коэлью, сеньор, — кивнула Мила.

— Он служит у судьи Алвареса, — сказал Смит. — Мелкий клерк. У него нет ни влияния, ни средств, чтобы поднять людей против этой фазенды.

— Я не хочу, чтобы он пришёл сюда, — прошептала Мила.

— Если придёт, мы разберёмся, — сказал Мигель. Он говорил спокойно, но в голосе звучала та сталь, которую я помнила по прежним временам. — Здесь никто не имеет права силой увести женщину и ребёнка.

— Это не решает, останется ли она, — сказала я.

Мигель посмотрел на меня. Он не стал возражать и не предложил за меня решить. Просто кивнул, оставляя выбор мне.

Смит подошёл к столу и положил на него промокший лист бумаги.

— Посыльный вернулся от поселкового лекаря. Тот уже выехал, но дорога размокла. Будет здесь, как только сможет.

— Хорошо, — сказала я. — Пусть подготовят чистую комнату для осмотра.

— Для неё? — спросила Инес.

— Для ребёнка.

Инес поджала губы, но спорить не стала.

Лекарь приехал почти через час. За это время Пауло согрелся немного, но дышал всё так же неглубоко. Старик осмотрел его, послушал грудь, проверил губы и осторожно ощупал живот. Затем попросил меня подержать лампу, чтобы лучше видеть.

— Он родился раньше срока? — спросил он.

— На неделю, может быть, — ответила Мила. — Я не знаю точно.

— Он слаб, но пока держится. Тепло, чистое молоко, покой. Не давать ему травяных отваров и не поить вином, кто бы что ни советовал. Если начнёт задыхаться или посинеет сильнее, сразу позовите меня.

Он осмотрел Милу и обнаружил трещину ребра, сильные ушибы и рассечение на виске. Ничего, что требовало немедленной операции, но ей нужен был покой. Катарина, будь она здесь, справилась бы лучше. Я невольно подумала о ней и тут же отогнала эту мысль. Но старик знал своё дело и оставил мазь, бинты и настой для уменьшения боли.

Когда лекарь ушёл, Мила сползла с лавки на колени. Она попыталась подняться, но Сара удержала её за плечи.

— Не надо, — сказала я.

— Позвольте мне остаться, донна Виктория. Буду делать всё, что вы велите. Я не прошу за себя. Только не отдавайте Пауло обратно Коэлью. Он его убьёт.

Она опустилась на колени передо мной, забыв о сломанном ребре, и потянулась к подолу моего платья. Я отступила, не позволив ей коснуться ткани.

— Не целуй подол, Мила. Это ничего не изменит.

Она замерла, опустив руки на грязный пол.

— Я не прошу, чтобы вы простили меня, — прошептала она. — Я знаю, что предала вас. Знаю, что сделала. Но он ни в чём не виноват. Он мой сын. Пожалуйста… спасите его.

Внутри меня поднялась старая обида. Я помнила, как Мила лгала, как пыталась вбить клин между мной и людьми, которым я доверяла. Помнила, чем могла закончиться её подлость. Мне хотелось сказать, что последствия каждого поступка приходится нести самой. Что не все получают второй шанс только потому, что теперь им плохо.

Но младенец тихо пискнул у Сары на руках и снова затих. Его лицо было бледным, маленьким, измученным. Он не выбирал родителей. Не выбирал, где родиться и кто будет рядом. Не выбирал мать, которая в прошлом поступила жестоко, и отца, который объявил его чужим.

Я не могла выгнать его под дождь. Посмотрела на Милу. Она так и оставалась на коленях, не пытаясь подняться и не повторяя просьбу. Её руки лежали на грязных досках, пальцы дрожали от усталости. Она не просила защиты для себя. По крайней мере, не теперь.

— У меня не богадельня, Мила, — сказала я. — И забывать твою подлость я не стану.

Она подняла голову.

— Понимаю.

— Ты будешь жить в комнате при людской, рядом с кухней. Не в Большом доме. Не среди семьи. Пауло останется с тобой, пока лекарь не скажет, что его можно кормить и выносить из комнаты. Сара поможет с ребёнком, но не будет делать за тебя твою работу.

Мила кивнула.

— Ты будешь работать от зари до заката. Мыть полы, стирать холсты под кофе, таскать золу, чистить котлы и делать всё, что поручит Инес. Если тебе станет хуже, позовёшь лекаря. Если обманешь меня, сбежишь с вещами или снова попытаешься кому-то навредить, то тебя выставят за ворота. И тогда я не стану останавливать часовых.

— Да, донна Виктория.

— Не надо называть меня благодетельницей и не надо ждать, что я тебя утешу. Ты получаешь работу и крышу над головой. Докажи, что чего-то стоишь, если хочешь, чтобы твой сын выжил.

Мила закрыла глаза и склонила голову. Её плечи затряслись, но она не издала ни звука.

Я не подняла её с колен. Не протянула руки. Не сказала, что всё будет хорошо. Не знала, будет ли хорошо, а пустое обещание не спасло бы ни её, ни ребёнка.

Вместо этого я повернулась к Саре:

— Отнеси Пауло в комнату возле кухни. Уложи его подальше от сквозняка. Мила пойдёт следом, когда Инес обработает раны.

Инес собиралась возразить, но встретила мой взгляд и промолчала.

Мигель стоял у двери, тяжело опираясь на трость. Когда я прошла мимо него, он негромко спросил:

— Ты уверена?

Я посмотрела на спину Сары, осторожно державшей младенца, и на Милу, которой Инес помогала подняться.

— Нет, — ответила я. — Но я не могу оставить их у ворот.

Мигель ничего не сказал. Он только коснулся моей руки без попытки изменить моё решение.

За окнами продолжал идти дождь. Вода стекала по стёклам мутными дорожками и затапливала двор. На пороге кухни остались грязные следы Милы. Цепочка отпечатков, ведущая внутрь дома. Я смотрела на них и понимала: прошлое не исчезло. Оно просто снова переступило наш порог в лохмотьях, с синюшным младенцем на руках.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге