Обложка Вороны рая

Вороны рая

Александр Ковальский

0% прочитано
Стандартный
Александр Ковальский

Вороны рая

Глава 1

... И, сколь бы тонко мне не льстили,

Какой бы мне ни пели вздор,

Как джентльмен, свое бессилье

Я сознаю с тех самых пор,

Когда мы, новый мир построив,

Причем, решительно, с нуля,

Произвели на свет героев,

Каких не видела земля...

Май 1901 года.

Эрлирангорд. Эйле.

Подъездная дверь хлопнула, закрываясь с такой силой, что Маринка влетела в собственный подъезд, сама себе напоминая пушечное ядро. И все бы было хорошо, кабы не лужа, которая натекла перед дверью и в которую Маринка добросовестно вляпалась, едва, между прочим, в этой луже не утонув. Надо позвать из домовой управы этого... каменщика, подумала Маринка рассеянно. Она не могла с точностью сказать, как называется мастер, который обязан чинить мостовые, но была совершенно уверена, что, сколько ни взывай, мастер не придет.

По мокрым ногам гулял отвратительный сквозняк, за подъездным окном бушевал майский ливень, и в целом все было довольно романтично — вон, и сирень третьего дня зацвела перед подъездом! — но романтика душу не грела.

Оказавшись перед дверью собственной квартиры, Мариночка долго искала ключи, шипела, когда шелковая подкладка ридикюля царапала застывшие пальцы, а разлохматившиеся шелковые нитки больно цеплялись за кольцо. Вторая рука, как назло, была занята авоськой с продуктами, и разлапистый тресковый хвост, вылезая из бумажного пакета, так и норовил проехаться по ногам, обещая скорую смерть новым фильдеперсовым чулкам и лаковым ботикам.

Вот же черт! Маринка наконец нащупала в сумочке злополучную связку ключей, потянула ее наружу... Но вместо ключей на свет божий явился черный узкий футляр, в каких обыкновенно хранят драгоценности. Щелкнул мелодичный замочек, и глазам предстала утопленная в черный же бархат длинная золотая игла с леным ярким камнем в петле ушка. Маринка как наяву увидела — вот эта игла лежит на затянутой в кожаную перчатку раскрытой ладони, и на нее смотрит некрасивая, но странно знакомая девица... и кто-то обнимает ее за плечи, и волнующе шепчет на ухо... колеблется и щекочет висок пушистый локон... льется солнечный свет в витражное окошко часовни, алым, синим и золотым пятная траурный белый покров. Рука не поднимается, пальцы окоченели... вот как сейчас. Ломается хрупкая, как утренний лед, преграда, и вот все. Солнечный луч брызжет из косо торчащего камня... (не до конца, струсила, а как не струсить!...) и гаснет, закрытый ладонью в перчатке.

Тьфу, черт. Мариночка сплюнула. Ну надо же! И почему тексты являются автору в самый неподходящий момент? Когда автор не может!.. занят!.. у автора коты голодные, корова и хозяйство. А текст не желает понимать ничего, ему наплевать и на очереди, и на тотальный продуктовый дефицит… на мокрые ноги и грозу за окном.

А еще готовить обед из трех блюд — и работать, работать в конце-концов, иначе все ее семейство рискует питаться молодой крапивой и одуванчиками. Их вон во дворе много!

Нет, решительно пора прекратить скаредничать и нанять постоянную домработницу. Чтобы спокойно творить в тиши будуара и не ждать милостей от природы и погоды. В конце концов, гордо сказала себе Мариночка, от этого самого творчества напрямую зависит благополучие ее семьи.

Известная эрлирангордская литераторша Марина Пестель была плодовитой и трудолюбивой, как пчелка. А куда денешься, когда на тебе висит дом, коты Цитрон и Барбарис, любвеобильная глупая пуделиха Арвен и сожитель — циник и клептоман, сплошное разорение. Может, он, Корин Олег Владимирович, там у себя, в кабинетах Твиртове, и был магистр путей и соединений, а здесь ― только лишняя забота на шее. И пользы в хозяйстве от него ― раз в месяц кусок ветчины из закрытого буфета, который он сам и сожрет, и букет вялых гвоздик по пятницам. А гвоздики даже коты лопать не станут, хоть и проглоты и подметают все, что плохо лежит. От котов Мариночка прятала продукты, от Олега ― все остальное. По примеру любимой писательницы выбирая места неожиданные. А морозильный шкаф, по которому три раза на день проносилась саранча, мечтала запирать на цепь.

Мариночка писала любовные романы. За них платили больше. А у нее еще были такт, вкус и чувство меры. Ей не лень было обзвонить полстолицы в поисках эвфемизмов для слова “коитус”. А когда редактор, правя текст ее последнего шедевра, вместо изящного авторского оборота про страсть, пыл и накал, выдал фразу “их оргазм достиг пика возле табуретки”, Мариночка учинила ему оглушительный скандал со слезами и битьем лица.

Вообще-то по документам Марина проходила как Наталия Федоровна Ойдубино. Имя еще туда-сюда, но такая фамилия решительно не годилась для блистательной литературной карьеры. Пришлось поднапрячься и придумать нечто красивое. Злопыхатели тут же переделали Пестель в Постель. Оборотная сторона славы. Как и то, что невозможно было пройти по подъезду от обрыдавшихся над ее историями барышень. Поклонницы сидели на ступеньках, курили на подоконниках, покрывали росписью стены, и Маринка протискивалась вдоль перил в свою квартиру, тщась выдавать себя за собственную домработницу. Поскольку на ней, в отличие от ее героинь, не красовались алые штаны, и груди спелыми тыквами не выпадали из лифчика, это получалось почти всегда. Лишь однажды особенно рьяная почитательница вцепилась в волосы, требуя не лезть без очереди и не врать, что она здесь живет. После чего записала на ладони номер химическим карандашом. Номер не смывался две недели. А однажды еще одна барышня наглоталась со спичек серных головок, как было описано в “Помиловании”. Вышло не самоубийство, а желудочное расстройство. Барышня обиделась и подала на Мариночку в суд. И тогда наконец мессир Корин навел порядок. В подъезде поставили охрану, и Маринка уже три дня наслаждалась спокойствием и тишиной.

А вообще жизнь задалась. На самой верхней полке книжного шкапа сияли глянцевитыми корешками “Двери послушниц”, “Часть тебе отдадут другие”, “Отдохновение митральезы”, “Весенние уходы”, “Минутка инквизитора” и шеститомный цикл об Оранжевой Вере, признанный бестселлером этого года. Мариночка улыбнулась, оглядывая книжный шкаф и мысленно подсчитывая продуктовые запасы. Потом сняла деревянный полированный чехол с пишущей машинки, погладила рассеянно перламутровые накладки клавиш и закурила пахитоску. Затянулась, глядя на мятущиеся за окном тополя, и стремительно напечатала:

“Вороны рая”.

Часть первая. Глава первая.

Вначале роман ожидал быть уникальным: о мальчике-зомби, полюбившем императрицу Руан-Эдера. Но потом пришлось прежние наметки пересмотреть. И личность императрицы творчески переосмыслить. С позиций исторического реализма и материализма — как заказали, в общем.

Однако, первоначального замысла было жалко, и Маринка лениво раздумывала о том, что в данном конкретном случае соблюдать историческую правду до конца все-таки необязательно. Кто теперь доподлинно знает, как оно там на самом деле было? Так что мальчик-зомби вполне может пригодиться, на каком-нибудь более позднем этапе. Или в качестве второй линии, чтобы сюжет позаманчивее выглядел.

Мариночке намекали уже, что охотнее всего пишет она о гонимых юношах и пожилых дамах у власти. Ну и что, пожимала она плечами в ответ на эти упреки. Ну и пускай! Главное — что читателям нравится! И вообще, что вижу ― о том и пою. Например, о картофельных пирожках с грибным соусом и корейкой, томящихся в духовом шкафу. К ним полагался еще холодный супчик с яичком и сметаной, тосты, тертый сыр и маринованые артишоки. Если все это подробно описать, на вкус оно хуже не станет. Зато повесть обретет достоверность. При Руан-Эдерском дворе есть любили и умели.

Четвертую страницу “Воронов...” оборвал на полуслове пронзительный звонок — черт его знает, телефонный, а может, даже и в дверь. Последнее было особенно неприятно. Гостей Маринка не ждала, а Олегу Владимировичу об эту пору со службы быть еще не полагалось. Но звонок трезвонил и даже скулил, как стая давно не кормленых зомбей, и на него тут же отозвались коты и Арвен.

― Черт! ― сказала Маринка. — Этот кретин опять забыл ключи.

По дороге она еще ухитрилась глянуть в зеркало, ужаснулась собственной бледной физиономии и рассеянно пригладила всклокоченные волосы. Немудрено, что мессир Корин никак не может воспылать к ней романтической страстью.Вон, она давеча в каком-то модном журнале вычитала, что мужчины любят знойных женщин. Чтобы в постели львица... или тигрица... а на кухне, значится, хозяйственная, как белочка... На кухне Маринка всегда напоминала себе истеричную козу, хотя готовить умела и любила.

Вот напеку пирожков, подумала литераторша злорадно, наем талию, точно у эдерских гурий, и Корин возлюбит меня, как предписывают модные журналы. А то ведь сплошная тоска. Маринка вдруг осознала, что их роман похож на расписание поездов, коими Олег Владимирович командует у себя в департаменте. А когда не командует, то лежит на диване в Маринкиной квартире и стенает про свою тяжкую жизнь и неподобающее Маринки к нему отношение. Прямо призрак на графских развалинах.

Так она стояла перед зеркалом и думала, накручивая на палец рыжеватую печально обвисшую прядь волос, а звонок дребезжал и дребезжал. Когда от этого звука начало потихоньку свербеть в ушах, литераторша очнулась. И распахнула дверь.

На пороге рисовался солидного вида пожилой господин. С пухлым портфелем, в канотье и с газеткой, коей обмахивался от жары. С таким портфелем, подумала Мариночка злобно, можно не то что сквозь консьержку прорваться – сквозь стадо голодных мумий из эдерских гробниц. И какое счастье, что Корин уже ускакал в свой департамент.

— О, добрая мона! – возгласил портфельчатый, трагически закатывая глазки. Сунул газету под мышку, выволок из кармана сюртука клетчатый платок и отер им блестящее от испарины пухлое лицо. – Только вы можете спасти умирающего от жажды! Угостите сельтерской, если вас не затруднит

— Затруднит, — сказала Маринка, размышляя о том, какой скандал закатит в домовой управе на предмет халатности охраны. – Нету сельтерской. Только компот. Консервированный. Вишневый. С косточками.

— Несите!

— Ну уж нет. Ваш компот – сами за ним и идите. Кухня там.

Я сошла с ума, думала Маринка, тащась за нежданным гостем на кухню. Я пускаю с утра пораньше в дом малознакомых мужчин. Едва гражданский муж за порог… Вот лучшая подруга Паола моментом скажет, что это полное падение нравов. Разврат и упадок морали. И черт с ней. С моралью. Не с Паолой. Хотя какая она, к лешему, Паола. Пашка она — и все тут!

Нежданный гость занырнул в морозильный шкаф в поисках компота, да там и застрял, наполовину угрязнув тучным телом в ледяных недрах и представляя собой натуральную иллюстрацию к поэме известного рабочего писателя и поэта Бисквитова. В недрах позвякивало и побулькивало. Маринка с сомнением покосилась на объемистый зад гостя, обтянутый чесучовыми штанами. Может, намекнуть ему, чтоб вылезал? Или неловко?

— Мона, вы спасли мне жизнь!

На довольной физиономии гостя рисовались темно-розовые компотные усы. Гость снова утерся своим платком, похожим на скатерть средних размеров, оценивающе глянул на Маринку и интимным шепотом поведал, что вообще-то он, видимо, ошибся квартирой и жутко извиняется. Потому что жара, понимаете ли, добрая мона, начисто лишила его рассудка. (И совести, про себя прибавила Маринка.) Но он сейчас уйдет. И за компот возместит. Если бы только мона согласилась назвать ему номер апартаментов, в которых обитает знаменитая, несравненная и жутко талантливая мона Пестель. Или миледи. Он не знает, как правильно.

— Можно миледи, — милостиво позволила Маринка. Приятно иногда побыть миледи. Для разнообразия, хотя и без всяких прав. – Ничего, я разрешаю.

— В каком, простите, смысле?

— В прямом! – гаркнула Маринка, сатанея. – Это я! Знаменитая и несравненная! А что?

— Хлюк, — сказал гость, как-то странно протягивая Маринке потную ладонь.

Пожимать или целовать, думала литераторша, мило краснея под его масляным взглядом. И почему хлюк? Это он от восторга? Гость икнул и застенчиво сплюнул в ладонь вишневую косточку.

– Хлюк Максим Савич. Знаете, я еще в прошлом сезоне, на церемонии вручения “Анжелики” подумал, что такое… тако-ое!.. – тут он возвел очи горе и задумчиво причмокнул, — под силу только вам, миледи. К тому же, издательство хорошо заплатит. А?

— Так вы из издательства?

— Ну, в некотором роде… Вообще я там по совместительству, я, знаете ли, ритор в Эйленском университете, факультет филологии и права… У меня поручение к вам. И проект договора. Вы бы посмотрели, а? Миледи?

Портфель щелкнул бронзовыми замками, являя миру бесчисленное множество помятых бумаг, из которых ритор Хлюк Максим Савич безошибочно выудил одну, тоже мятую и с пятном внизу, где предполагалась печать. Маринка скосила глаза. Договор был самый что ни на есть обыкновенный, типовой. Она, мона Пестель, к такому-то числу – тут стоял прочерк – пишет роман – пустое место для названия и тематики, — за что получает гонорар. Сумма быть имелась, причем такая, что Маринка испытала немедленное желание нырнуть в морозильный шкаф и утопиться в кастрюле с компотом, если там еще осталось хоть немножечко.

— Вам понравилось? А, миледи? Тогда милости прошу в издательство. Так срочно, как изволите. Там условия, документы, консультанты. А мне недосуг. Мне еще назад ехать, а завтра лекции. Всего доброго, желаю здравствовать.

Стоя на пороге, в полном обалдении Маринка наблюдала, как ритор Хлюк тугим мячиком скатывается по лестнице и машет ей соломенным канотье.

— А на вручении “Анжелики” вы были великолепны! Мамой клянусь!

Хлопнула подъездная дверь, и наступила гулкая тишина.

Удавиться можно, подумала Маринка рассеянно, накручивая телефонный диск. Нужно было срочно посоветоваться с Паолой – идти или не идти и что надеть, — но подруги, как назло, дома не оказалось. Перспектива переться по духоте через весь город в издательство “Сердце Дракона” совершенно мону Пестель не прельщала. Но стезя литератора – это каторжный труд. Мариночка распахнула шкаф, выбрала платье – миленько, скромно, экстравагантно самую чуточку, — и с тяжким вздохом принялась одеваться.

Не пойду через центр. Пойду через парк. Так дальше, зато прохладнее. Мороженого съем, и квасу выпью. И на лавочке посижу. В кои-то веки могу я позволить себе посидеть на лавочке с мороженым и квасом?! Я договор подписала, задаток от гонорара получила, теперь могу и на лавочках сидеть.

Мысли думались рассеянные и медленные, как воды речки Грязьмы, протекающей на дне гнилого, местами облагороженного оврага. Где у мессиров из городской управы хватило прыти и денег, склоны укрепили и залили бетоном, превратив Грязьму из хилого ручейка в зеленый, тинистый лебединый пруд. Правда, лебедей почти всех из этого пруда еще лет шесть назад повыловили бездомные и сожрали под негодующие вопли столичных и провинциальных экологов и местного населения. Теперь в Грязьме жили утки, а с Внутреннего Моря, до которого было минут десять ходьбы, на дармовой хлеб налетали толстые и наглые чайки.

Купив мороженое и бумажный стаканчик с квасом, Мариночка уселась на скамейку у пруда. Нужно было все хорошенько обдумать. То, чем озадачили мону Пестель в издательстве “Сердце Дракона”, просто так, с кондачка, не решалось. И никакая Паола тут не помогла бы. Потому что подругины советы и исторический роман про покойную государыню – это вещи, как писалось в одной книжке, совершенно несовместные!

Интересно, с чего эти мессиры из издательства решили, что мона Пестель – самый подходящий автор для воплощения их бредовых замыслов? Подвизающихся на исторической прозе только в одной столице пруд пруди, целое литературное сообщество… жуткий гадюшник, правда, и Маринку туда калачом не заманишь… хотя никто и не звал. Ну и ладно. Она не гордая. А историческая проза нынче не в моде. У народа еще от реальной истории шок и ступор не прошел, чтоб читать про нее книжки. А этим зачем-то роман подавай! И чтоб все как в жизни было. Судя по сумме гонорара, эти мессиры-книгоиздатели просто отмывают чужие денежки. Нехорошо, конечно, но Маринка не гордая. У нее Олег Владимирович, коты… и литературный талант. Или нет?!

Глава 2

***

Издательство “Сердце Дракона” помещалось в стороне от главных городских улиц, в уютном скверике за памятником Канцлеру Митральезы. Канцлер высился на постаменте угрюмый и мрачный, и опиралсяна рукоять двуручного меча, как старый дед – на костыль. И лицо у гранитного Всадника Роханского было такое, что сразу становилось ясно, кто он такой и что роль благодетеля Отчизны ему не подходит. Антинародный герой… если такие бывают. Типичный представитель. Маринка фыркнула и облизнула тающий на жарком солнце ледяной брикетик мороженого. Как жаль, что с этого Всадника нельзя Одинокого Бога списать. Он, как-никак, лицо сугубо историческое. Тут Мариночку посетила здравая мысль, что оба субъекта ее дум были людьми вполне реальными, и кого с кого списывать… А вообще-то, нужно специальную литературу почитать. И с документами эпохи ознакомиться. Далеко и ходить не надо. Самое что ни на есть полное вместилище документов эпохи маячило серым фасадом из-за деревьев.

Маринка щелкнула замочком сумочки, проверяя, на месте ли писательский билет. Билет этот, в синей бархатной обложке с золотыми буквами и гербом, имел свойста едва ли не магические. Во всяком случае, двери различных учреждений и контор открывал не хуже, чем разрыв-трава. Билет был на месте. Однако тут коварное мороженое сгустилось сливочной каплей, протекло между вафельными кругляшками и смачной кляксой украсило столь тщательно выбранное для визита в издательство Мариночкино платье.

Замысел будущего романа погиб, не успев еще толком и родиться. Мариночка обдумала возникшую в гудящей голове фразу, гнусно хмыкнула и спровадила мороженое в чугунную урну-мортиру. Допила квас. Испачканное мороженым платье противно липло к коленям. Маринка вздохнула и поднялась с такой уютной лавочки. Подошла к парапету пруда. Нужно было срочно что-то предпринять. Не идти же в таком виде в присутствие.

Речка Грязьма плескалась почти у самых ног. И воды ее, темно-зеленые, затененные плакучей ивой, грязными вовсе не казались. То есть, пить из пруда Маринка, конечно, не стала бы, но пятно на платье взывало. А Корин утверждал, что я солидная и благоразумная дама, сказала Мариночка себе злорадно и перелезла через невысокий парапет на травку, испятнанную одуванчиками.

Склон круто уходил вниз. До воды было близко. Но не настолько, чтобы Маринка смогла дотянуться, не отпуская ржавые прутья хилой оградки. От дальнего берега подплыл невесть как уцелевший лебедь и, встопорщив на спине крылья с обкромсанными перьями, задумчиво смотрел на тянущуюся к воде мону. Тут мона пискнула, каблуки лакированных туфель поехали по одуванчиковым листьям...

Известная эрлирангордская литераторша мона Пестель грянулась в пруд, подняв тучу брызг и оглашая окрестности истерическим визгом.

— После такого геройства вы просто обязаны!..

— На вас жениться?

— Боже сохрани! – ужаснулась Мариночка. Она сидела на ограждении злосчастного прудика, задумчиво вытрясая – а, вернее, выливая — из туфель грязную воду и пасмы водорослей. Лебедь опасливо жался к дальнему берегу пруда. Оно и понятно. Будешь тут плавать в ожидании хлебных крошек – угодишь в жаркое, следом за братьями по разуму. Те тоже доверчивые были…

Маринкин спаситель тоже сидел на бортике. И занимался тем же, что и илтераторша. А именно — приводил в божеский вид насквозь промокшие башмаки. Мариночка покосилась. Да, не позавидуешь. Наглаженные штаны (были!!) – стрелки такие, что порезаться впору – рубашка белая, янтарные брызги запонок… ну, запонки, впрочем, вида не утратили, зато все остальное…

— Черт вас дернул в этот пруд соваться.

— Я не совалась.

— Ну да. Вы там почти утонули.

— А вам какое дело?! – окрысилась Маринка. – Могли и не спасать, если штанов так жалко.

— Помилуйте, мона, вы являли собой слишком экзотичное зрелище, чтобы вот так взять и пройти мимо.

— Тогда не жалуйтесь. – Маринка обулась, встала, позабыв о том, что под ногами – все та же предательски скользкая трава.

— Осторожней!

— Слушайте, идите к черту!

— А вы тем временем опять грянетесь в пруд?

Маринка удержала равновесие, уцепившись за ограду. Перелезла назад, на парковую дорожку. И оттуда, гляда на спасителя сверху вниз, как статуй Всадника Роханского, язвительно сообщила, что, невзирая на испорченное платье и сомнительные услуги всяко-разных мессиров, которые ни манерами, ни совестью не обладают, намерена сей же час идти по своим делам.

И пошла. А он остался сидеть на заборе, провожая Маринку насмешливым взглядом. От которого у литераторши чесалось меж лопаток.

Может ли благородная мона, властительница дум и помыслов своих современниц, сидеть посреди разгромленной кухни на низкой табуреточке, закутанная в махровый халат, и блаженно вздыхать, грея руки о глиняную чашку с чаем? Да, в условия задачи входит и жестяной таз с кипятком и ромашковым отваром. Маринка была совершенно уверена, что простудилась в этом холерном пруду, и поэтому и таз, и чай, и старый халат пришлись как нельзя кстати. Видал бы ее кто-нибудь из этих полоумных девиц, отирающихся там, на лестнице!

Впрочем, плевать. Вон Пашка пришла... судя по доносящимся из прихожей звукам.

Маринка с сожалением вынула ноги из горячей воды, нацепила носки и, поддернув полы халата, пошла встречать приятельницу.

Паола вломилась в прихожую, пыхтя, как средних размеров чаеварка, плюхнула под вешалку внушительную авоську и, подскакивая на одной ноге, принялась разуваться. Маринказадумчиво созерцала лаковые ботиночки подруги, украшенные множеством крючочков и дурацкой шнуровкой, ждала завершения процесса и рассеянно пыталась решить, какой стиль одежды лучше подойдет руан-эдерской императрице: историческая правда хорошо, а вкусы читательниц – лучше. И если бы Маринка эти вкусы не уважала… дальше понятно. А еще ее калачом не заманишь покупать такую обувку, как у лучшей подруги. Заплатить чертову тучу денег, чтоб после так мучиться…

— Чертов замок! Когда ты вызовешь слесаря из домовой управы? Впрочем, понятно - никогда. Что с тобой? Ты заболела?

— Я почти померла, — сказала Мариночка и жалостливо чмыхнула носом.

— Категорически не смей! – заявилаПаола, суя Маринке в руки авоську. Из бумажного пакета торчали пупырчатые куриные ноги. – На, спрячь в морозильник, для твоего же обормота старалась.

С обреченным видом Мариночка поплелась на кухню, по пути мрачно размышляя, как хорошо, что курица сырая: Корин ежели домой заявится, в таком виде птичку лопать не станет, а Паола дама хозяйственная и ответственная, понимает, что в Маринкином доме есть хотят три раза в день и, желательно, не макароны.

С Паолой Мариночке просто повезло. Не каждому привалит в жизни такое счастье: подруга, которая за двадцать с лишним лет знакомства не сказала в ваш адрес ни единого гадкого слова (а если вдруг и сказала, так только по делу! И для вашей же пользы), не увела у вас ни одного мужчины и вообще… Паолино присутствие действовало на Мариночку как бальзам на мушкетерские раны. Приятно же, когда вас так беззаветно любят. И ценят. И понимают, что писателю нужны покой и уединение, и для этого готовы совершенно безвозмездно возиться и для этого готовы совершенно безвозмездно возиться с вашими котами, супругами и прочим домашним зверьем, а ведь каждый опекаемый — суть изверг и чудовище уже по определению! Нет, такое дружеское участие, которое проявляла к Мариночке Паола, редко встретишь в настоящей жизни. А книжки… Мариночка лучше, чем кто-нибудь, знала, как писатели врать умеют.

— Буду чай. И эти… ну, которыми из духовки пахнет.

Маринка без колебаний выложила на тарелку два румяных пирожка. Если Паолу покормить, от Корина, пожалуй, не убудет.

— Для урода своего стараешься? – размешивая сахар в исходящей ароматным паром чашке, с сарказмом изрекла подруга. – Господи, Маринка, ничему тебя жизнь не учит…

Про жизнь – это да. Мариночка горестно вздохнула. Первый муж, за которого мона Пестель, очертя голову, выскочила замуж, едва закончив гимназию, оказался мерзавцем и гнусной личностью. Он, правда, жену не бил, ни капли в рот не брал… но лучше бы брал. У мессира Пестеля была совершенно иная, недоступная Мариночке страсть. Он был архивистом. За любую бумажку, возраст которой превышал его собственные годы, готов был душу продать. А сколько денег в свой бумажный хлам вбухал!.. с ума сойти можно. Только насладившись как следует прелестями семейной жизни, едва не родив ребенка и благополучно разведясь, Мариночка оценила эти бумажки. Когда полезла разбирать оставшиеся от спешно изгнанного мужа завалы. Бумажки были ничего себе… любопытные. Мариночка, как особа, наделенная воображением, тогда сразу подумала, что если добавить вот здесь и здесь, а здесь чуток приврать… выйдет недурная повесть. Паола писанину подруги не только оценила, но и снесла в издательство, и теперь, четыре года спустя, была свято уверена, что имеет некоторые права на часть Маринкиной литературной славы. Как домашний критик. Права выражались в помощи по хозяйству и бесплатных советах на все случаи жизни: от построения сюжета до взаимоотношений с мужчинами, которые появлялись в Маринкиной жизни периодически и так же периодически исчезали, и Паола тут была совершенно ни при чем. За своих амарантов Мариночка была совершенно спокойна: внешностью Паола обладала исключительно невзрачной. Ну кому, скажите, могут понравиться эти соломенные жидкие волосы, плоское невыразительное лицо с серо-зелеными навыкате глазами, осененными редкими ресницами… а фигура! Мариночка не считала себя язвой и стервой. Она просто знала, что переть против природы глупо. Если тебе достались от рождения пышные формы, надо научиться извлекать из этого максимум пользы. А бороться… вот, Паола всю жизнь боролась, а выглядит как мумия этой самой руан-эдерской императрицы.

— Жара какая! Просто кошмар, — сообщила Паола между вторым и третим пирожком. – если так дальше пойдет, в этой чертовой столице можно скоро будет заживо свариться. Давай я тебя в деревню к тетке своей свезу. Там природа и погода. Лес, озеро… И коты.

— Что – коты?

— Котов тоже не мешало бы. В деревню.

— Ага, — согласилась Маринка, задумчиво подливая подруге чаю. – Там мышки, крыски.. А если дождь?

— Ну и что? В подполе можно переждать, там крысок больше.

— Я не хочу в подпол! – ужаснулась Мариночка. Впрочем, вяло. — Там темно, пыльно и эти твои... крыски. И вообще, мне работать нужно. Так что давай, Паш, я тебе чаю еще налью. И пирожок, а?

Паола надулась. Вот этого варианта собственного имени она терпеть не могла. Бесил он ее до чрезвычайности. Вообще-то по паспорту она была Полина, но предпочитала об этом не помнить.

— А я новый роман начала, — чтобы отвлечься от грустных мыслей, сказала Маринка, надкусывая уже четвертый пирожок. Холера с ней, с талией. Может, от пирожка этой талии только польза будет.

— Опять про Веру? – спросила Паола, морща нос сбледными веснушками. — Господи, Марина, ну сколько можно! Меня от этой Веры уже тошнит. К лоткам на улице подойти невозможно. С каждой обложки это рыжее чучело таращится.

Маринка прикусила губу. Между прочим, это “рыжее чучело” стоило ей почти года работы, двух новых морщинок, не заметить которые совершенно невозможно, скандалов с Кориным… ну, платиновая стутаэтка “Анжелики”, скромно притулившаяся на комоде, не в счет. Лучше бы эту премию в денежном эквиваленте выдали, подумала Маринка сердито.

— Ты дура, — скорбно сказала Паола и потянулась за очередным пирожком. Четвертым, если Маринке не изменяла память. Конечно, следовало бы деликатно намекнуть Пашке, что фигуру, как честь и прочие столь же бесполезные штуки, следует беречь смолоду… но если тебе слегка за тридцать, о какой, скажите, молодости может идти речь?!

— Ну да. Я дура. Только если бы я была умная, ничего бы и не было.

— Чего – ничего?

— Ты думаешь, главные герои романов являются к авторам на аудиенцию? Строго по вызову? И автор, душка, выбирает, кто из явившихся ему милее?

Паола с набитым ртом невнятно заявила, что такие проблемы решать как-то не пробовала. Она критик, разве нет?

— Он спас мне жизнь! – возгласила Мариночка, строго приказав себе не вспоминать тот конфуз, который этому спасению сопутствовал.

После этого она пересказывала всю историю своего чудесного спасения из пруда, а Пашка сидела, глядела на нее прозрачными глазами, мечтательно улыбалась... и не было в ее лице ничего, что могло бы предвещать дальнейший скандал.

— Ты хоть с ним познакомилась?

— С кем? — не поняла Маринка.

— С этим твоим... спасителем.

— Неа. А зачем? Я же не собираюсь описывать в романе биографию всяких посторонних мужиков. Просто... типаж удачный. Надо же с кого-то писать про этого... принца-консорта.

— Про кого-о?! — Паола решила, что тут будет очень уместно подавиться чаем. Пришлось заботливо хлопать подругу по спине, подавать воду в чашке, и в пылу этих метаний Маринка эгоистично подумала, что чаепитие слегка затянулось.

— Ну про этого... как его... Пашка, я забыла фамилию! Да ты ж сама знаешь. Который нашу блаженную государыню всю жизнь любил, а она на него чхать хотела. Вполне романтичная история. Говорят, она даже замужем за ним была... А иначе неинтересно, и читать никто не будет. Ну вот, я на него посмотрела, на этого, который меня из пруда достал, и решила, что он вполне подойдет. Мне ведь теперь деваться некуда, договор-то подписан.

— И ты будешь про это писать, — сказала Паола, как-то неуловимо твердея лицом, с выражением глубочайшего презрения и отвращения. Презрение предназначалось Мариночке – за банальность мыслей и корыстолюбие, а насчет отвращения мона Пестель могла только гадать. Очевидно, сама перспектива закопаться на долгие годы в архивную труху только такие чувства и способна была вызвать у юной и вполне цветущей особы. Да. А что делать?! Продукты сам никто тебе домой не принесет и в морозильный шкаф не положит. Что дают, то и берем, мы не гордые.

— Буду, — сказала Маринка твердо. – Еще как буду. И ты, Паша, мне в этом поможешь. Иначе ты мне больше не друг.

Под красно-белым полосатым тентом кафе царили уют и прохлада, и страшно было даже помыслить, что придется когда-нибудь, допив свой лимонный сок из высокого граненого стакана, где так приятно позванивали на дне кубики льда, встать и шагнуть под оглушительное майское солнце. И оказаться посреди грохочущего города, где по улицам, как бешенные, несутся с ревом авто, и воздух дрожит от истерических взвизгов сирен и свистков, и клубы черного смрада висят над мостовой… Какой ублюдок придумал эту аллею посреди широченного проспекта, и на ней кафе, и лимонный сок, и острый, пряный запах жарящегося на гриле мяса. Неужели найдутся люди, способные проглотить хоть кусочек?

— Я совсем скоро. Только еще один заказ – и все. Ты дождешься?

Мелькнул между столиками клетчатый, в тон маркизам и скатертям, кельнерский фартук. Ну конечно, он дождется, он же не придурок и не мальчишка, чтобы убить по такой жарище два часа на никчемное ожидание, довести до белого каления охрану, которой ни лимонный сок, ни прочие излишества не полагаются.

— Ну, кажется, все. Сейчас переоденусь – и домой.

— Сядь, — сказал мужчина и рукой, затянутой в черную кожаную перчатку, с силой потянул кельнерку за руку. Заставил опуститься на соседний стул, и прежде,чем заговорить, еще несколько секунд молча смотрел на нее – на блеклое, в таких же бледных, выморочных веснушках, лицо и прозрачные глаза, — как будто сам себе удивлялся и не мог понять, какая же сила заставила его много лет назад связать себя с этой женщиной… А не заставила, вот что бы он сейчас делал?!

— Ну что?

— Сказала, что подпишет. И работать будет. Знаешь ли, семья… — Это прозвучало, как упрек ему. Что вот у кого-то есть семья, и забот полон рот, и жизнь, хоть и хлопотная, а все-таки… Охрана таращилась из-за соседнего столика во все глаза. Они были новенькие, эти двое, но вполне обученые, профессионалы, вот только привыкнуть к странностям своего начальства еще не успели.

— Мы не можем этого допустить. Какого черта! Когда все, наконец, успокоилось…

— Тогда предложи ей что-нибудь другое.

— В содержанки ко мне податься? Я магистр печати и безопасности, а не булочник вшивый.

— Ты дурак, — сказала кельнерка и поднялась. — Пусти меня, вон опять посетители…

Каштаны махали над головой пыльными кронами, осыпая бело-розовые пыльные же лепестки цветов. Машины неслись и неслись по мостовой. Хоть бы она под трамвай попала, эта идиотка-литераторша, подумал магистр тоскливо. Или неведомый террорист взорвал издательство, типографию, а заодно и архив Департамента. Может, тогда, как-нибудь, все и утрясется. А иначе… нет, иначе никак.

Почему-то, даже через тысячу лет, правда всегда, всегда выплывает наружу, и уж тогда хоть вешайся. Потому что люди так устроены, что в хорошее поверить им трудно, а в плохое, в самую омерзительную гадость, верится легко и с упоением. И как потом жить?

Сутулая фигура Канцлера угрюмо возвышалась посреди сквера, бронзовая и вызывающе помпезная, как бельмо на глазу. Уносилась всклокоченной головой в путаницу листвы. По лицу Гэлада Роханского, придаваяемуособенно глумливое выражение, сновал табунок солнечных зайчиков. Из книжек ипо обрывкам знаний, усвоенных в годы учебы в университете, Мариночка знала, что Канцлер и вжизни-то не подарок, но этот памятник… Не удержавшись, литераторша показала Всаднику язык и, не оглядываясь, пересекла скверик с коварным прудом в середине. Мона Пестель слишком хорошо помнила, как позорно грянулась туда давеча. И как потом ехидничала Паола, выслушивая душераздирающую историю этого падения… и спасения. Тоже мне, называется, подруга.

Она пересекла скверик, неторопливо, с достоинством поднялась по широким ступеням полукруглого крыльца и взялась за кольцо между бронзовыми ручками и гербовыми химерьими мордами на окованной железом двери.

В просторном коридоре с уводящей вверх монументальной лестницей было буднично-пусто. Из боковых окон врывались мощные столбы солнечного света, и пыль клубилась в них. За стойкой дремал охранник, по-бабьи подперев руками голову в покосившейся фуражке. И ни единой живой души.

Процокав каблуками по цементной плитке общественной приемной (охранник так и не проснулся) Маринка порылась в сумочке и со сдержанным достоиноством положила на конторку синий бархатный писательский билет. Охранник спал, смешно посапывая и шевеля губами. Маринка кашлянула. Он подорвался и уставился на нее, как перепуганая селедка, вытащенная из пруда.

— Вам чего?

— Того, — сказала Маринка с вызовом. Она терпеть не могла людей, так гнусно попирающих понятия служебного долга. Хотелось брякнуть что-нибудь про честь мундира, но Маринка усилием воли сдержалась и пальчиком придвинула по конторке писательский билет.

– Вот. У меня назначено.

Конечно, это была наглая ложь, ничего и никто ей не назначал, но она же не простая смертная, а писатель, и потом, ей действительно надо! У нее договор… и замысел… и потом, она же не собирается посягать на государственные тайны.

Охранник на ее билет и не глянул, а принялся рыться в огромной амбарной книге, шурша страницами и неразборчиво бурча себе под нос. Интересно, что он ищет, подумала Мариночка, он же не знает, кто я. И как тогда поймет, назначено мне или нет? Она вдруг подумала, что служащим того ведомства, куда она так неосмотрительно приперлась, вовсе не обязательно спрашивать граждан, чтобы узнать их фамилии.

— Вас в списках не значится. Сожалею. Покиньте помещение.

Ага, злобно сказала себе мона Пестель. Так она и послушалась. "Дорогие молодожены, сойдите с ковра!" Как бы не так!

— Вы не поняли, милейший! – произнесла она со сладчайшей улыбкой.

Охранник приподнял фуражку, зачем-то поскреб голову. Как будто там, под фуражкой, таилось скопище умных мыслей, и нужно было только дать им свободу.

— Так вы на учете? А почему тогда в эту дверь? Вам со двора, в калиточку.

— А я первый раз, — сообщила Маринка. Уж если играть в сладкую идиотку, так можно ни в чем себе не отказывать. И, поправив перед огромным, в рост, зеркалом вуалетку на шляпке, принялась подниматься по мраморным серым ступеням.

Глава 3

Отчет наблюдений за объектом А.

13 мая 1901 года.

Эйле.

Выборки

10.45 … купил у разносчика газету и стакан земляники. Около квадранса сидел в городском парке. Истратив из казенного жалованья десять копеек, агент вынужден был купить у того же разносчика пшеничную сайку, с каковой устроился у фонтана в парке, кормил голубей, непрестанно наблюдая за объектом. Утратил шляпу по причине невоздержанности в питании и неопрятности мерзких птиц, о чем прошу возместить материально.

10.48. Объект читал газету, выражаясь и комментируя непотребно. Комментарии прилагаются отдельным документом. Уровень секретности первый. Общественно опасно.

Девять струй фонтана ― восемь пониже и одна высокая, в два, а то и в три человеческих роста ― били в удивительной синевы небо. Налетающий ветер сеял водяную пыль, и флоксы на ближних клумбах стояли мокрые, в лужах воды. И пахло сиренью ― так, как это бывает только в конце весны. А с венетского клена, нависающего над скамейкой, осыпались наземь шарики цветенья. Лимонно-желтые и с прозеленью. И было очень тихо. Можно было откинуться лопатками к удобной спинке скамьи, сложить на коленях купленную для вида газетку и закрыть глаза. И слушать бесконечный плеск воды.

Бумажный кулек протекал алым соком, пятная гравий аллеи. Нужно было что-то делать. Ну хотя бы, подняться и бросить липкую бумажку в ближайшую урну, тем более, что земляники все равно не осталось. Но с газетной страницы, вполне реальный и почти живой, пахнущий свежей типографской краской, смотрел и не мог отвести взгляд человек, и было невозможно поверить, что в эту минуту он, распластанный и голый, лежит на мраморном столе в прозекторской госпиталя Департамента безопасности с размозженным черепом, и ничего уже ему не нужно. Ни гнева твоего, ни жалости, ни прощения.

Художник у них был крайне осведомленный ― и не слишком талантливый. Это было первым впечатлением от стенной росписи, украшавшей вестибюль местного отделения департамента печати и безопасности. Фреска изображала борьбу стоявших у истока ведомства героев нации с крамольной печатью... ну и так далее. На заднем плане, затянутые красноречивой паутиной забвения и презренья, уходили в неведомое, взрывались, исчезали не то самоходки, не то и вовсе танки, и еще был последний генуэзский драконоборец мессир Юлиуш Раецкий в годы отрочества... много чего было, и оторопь брала, как можно за недолгие пять лет так переврать собственную историю. Но лица вышли похожими все, даже тех людей, от которых в архивах не осталось ничего, кроме имен (а иногда и имен не осталось тоже). А вот с колоритом эпохи не получилось. И морда у дракона зверская... хотя, на посторонний взгляд, ну какая еще у дракона! может быть морда. Делалось не то чтобы обидно, ― странное чувство охватывало при взгляде на эту панель. И хотелось бежать немедленно и куда подальше, но бежать не получалось, некуда было бежать в этой стране человеку, не имеющему ничего, кроме статуса перемещенного лица и собственных амбиций, никак к этому статусу не подходящих.

― Мессир Ковальский?

Он вскинул голову. Быстрым и легким шагом, выдающим отличную военную выправку, вестибюль пересекал человек в штатском. Светлый костюм, белые легкие туфли... не хватает только бутоньерки в петлице... хотя это, пожалуй, перебор. Штатский остановился перед Хальком и, неуловимо улыбнувшись смуглым лицом ― было что-то несочетаемое в этом южном загаре и северной жесткости скул ― опять спросил:

― Мессир Ковальский? Александр Юрьевич?

― Угу, ― сказал Хальк и поднялся.

― Тогда пройдемте, ― кивнул штатский и с запозданием отрекомендовался: ― Виестур Саулюс. Подполковник.

Давать показания ― вещь занудная и абсолютно не добровольная, как, однако же, утверждает новое Уложение о наказаниях, а с ним заодно и новый процессуальный Кодекс. Будь на то воля Халька, он и близко бы не подошел к этому чертову ведомству. Никогда не испытывали они друг к другу святой и чистой любви, скорей уж наоборот. И то, что в свое время лучший друг Халька – Даг Киселев – это ведомство возглавлял, отношений не улучшило.

А уже потом, спустя энное количество лет, когда распоряжением государыни его сослали в Эйле под гласный надзор полиции, встречи с мессирами из окружного департамента превратились из неприятной неожиданности в столь же мало приятную обязанность. Сперва раз в две недели, потом – раз или два в год, в зависимости от обстоятельств внешней и внутренней политики, а также от степени крепчания маразма в государственных умах. Хорошо хоть, что маразм постепенно укрепился, а строгость надзора ослабла, тем более, что Хальк особых поводов к раздражению не подавал.

И вот опять угораздило. Вызвали повесткой.

Ковальский в сопровождении подполковника пересек вестибюль, оказавшийся неожиданно широким и гулким, и мимо охраны у входной двери они стали подниматься по лестнице. В проеме, на лестничной клетке, был выставлен еще один пост, причем совершенно не к месту. Хальк задрал голову: на стене висел портрет, перечеркнутый понизу траурной лиловой лентой.

Живописец и тут подкачал. Казалось, что у изображенного на портрете мужчины болят разом все зубы. А еще он хлебнул уксуса и подавился. Иначе отчего бы его так перекосило... Ну, трупная зелень еще туда-сюда, понятно:судя по лиловой ленточкев углу портрета, он уже покойник. Хотя когда рисовали, наверняка был вполне здоровый...

Если бы не взгляд - нехороший, пронзительный, вызывающий желание передернуть лопатками и уйти от греха подальше – если бы не взгляд, никогда бы Хальк не узнал в этой мазне Гая Сорэна.

Под портретом в глиняной узкой вазе стояли цветы: бело-лиловые и алые георгины.

― Это кто? ― старательно изображая святую наивность, спросил Хальк. Интересно, что ответят. Любопытство было сильней осторожности.

Подполковник покосился на него, как на блаженного.

― Вы что, ― сказал он с легким упреком, ― газет не читаете?

― А что случилось?

― В стране траур. В столице убит магистр печати и безопасности. Застрелился в собственном кабинете.

― Врут, ― убежденно сказал Хальк.

В глазах Виестура мелькнул нехороший огонек. Ковальский прикусил язык, да было поздно.

― Ну-с, давайте знакомиться подробней, ― сказал Виестур и придвинул к себе чистый лист ― зародыш будущего протокола.

― Ковальский Александр Юрьевич, ― сообщил Хальк послушно, позволив, однако же, просочиться в голос некоторой доле иронии. ― Год рождения тысяча восемьсот шестьдесят восьмой, Эйле, округ Эйле и Нида. Образование высшее. Эйлинский университет, факультет филологии. В прошлом литературная и издательская деятельность, в настоящее время - преподавание. Лицей филологии и права. Частные уроки, консультации. Статус перемещенного лица с запрещением проживания и работы в Эрлирангорде. Я ничего не забыл?

Лицо Виестура не отразило никаких эмоций. Хотя Хальк готов был поклясться, что особенно задело подполковника упоминание в числе общего списка Эйлинской альма-матер. Странно, но кто его знает... Может, у мессира Виестура там любимая девушка училась. Ну и Бог с ней. Тем более, что заинтересованность свою ничем особым он не проявил. Вежливый профессиональный интерес. Как у хорошего дантиста. Но под этим интересом было спрятано что-то еще... ох, знать бы еще, что.

Хальк весь внутренне замер, и, пока Виестур читал и разглядывал отпечатанное на серой казенной бумаге подтверждение статуса, принялся изучать кабинет. Просто так. Или на случай грядущих неприятностей ― а в том, что неприятности грядут, не было у Ковальского ни малейшего сомнения.

В кабинете имели место быть пустой, донельзя обшарпанный стол с лампой под эмалевым голубым абажуром, такой же пустой и хлипкий, как всякая декорация, шкаф для бумаг, два стула: один поплоше, на котором Хальк, собственно, и сидел, и один получше, под подполковником... или второе “под” в данном случае неуместно? Обстановку провинциальной психушки довершали выкрашенные в гнило-зеленый цвет стены и решетка на единственном, выходящем во двор департамента окне. Последнее было весьма и весьма скверно.

― Т-так... ― сказал Виестур, возвращая Хальку бумагу. Был он чем-то озадачен. ― Понятно. И как это вас угораздило?

― Не понял?..

— Ваш статус, — сказал Виестур, смешно морща белесые брови. – Насколько мне не изменяет память, это последствия событий в Генуэзе. Но, если я правильно понимаю, вас и покойную государыню некогда связывали...

— Родственные отношения? Да бросьте. Чаще всего такие отношения только жизнь портят.

Виестур понимающе кивнул.

― И вы до сих пор этому подчиняетесь? ― Он задумчиво постучал желтым от табака ногтем по лежащему на столе статусу. Хальк шевельнул плечом.

― Законов у нас пока еще отменять не научились. Несмотря на формальные перемены. Новые издавали, было дело...

В лице Виестура изменилось что-то. Неуловимо, но очень отчетливо. Во всяком случае, Ковальскому показалось, что еще минуту назад перед ним сидел совсем другой человек. С другими, общепринятыми понятиями о чести, с иным прошлым. Новому подполковнику Саулюсу Виестуру самое место было по его, по Халька, сторону стола. Все это что-нибудь да значило, и следовало делать выводы и извлекать результаты, чтобы пользоваться ими вовсю. Но накатила вдруг полнейшая апатия, веки стали тяжелыми, и глухо зазвенело в висках. Боже мой, подумал Хальк испуганно, не хватало еще заснуть... я почти двое суток не спал...

― Кофе? ― неожиданно светским голосом осведомился Виестур. ― По-моему, вам несколько нехорошо.

“Несколько нехорошо”. Это было мягко сказано. Народная дипломатия во всей ее красе. Но зачем?!

― Если можно, чай, ― сказал Ковальский. К горлу подкатывала тошнота. ― С лимоном...

Сейчас он скажет, не в ресторане, и начнет спрашивать... ну, скажем, про Руан-Эдер. Почему-то всех граждан из этого окаянного департамента именно сей отрезок моей жизни занимает больше всего. Видимо, потому, что самые беспечальные годы... И потом, всех их до сих пор искренне интересует, кто именно стрелял в Алису на той, самой первой коронации. Ведь, если верить официальным хроникам, стрелять должен был я сам, но как раз меня-то и подстрелили, и многие искренне уверены, что это дело рук доблестных мессиров из ее охраны. И ни одна скотина не полюбопытствовала (Даг со товарищи не в счет), кто именно стрелял в меня самого...

А вообще-то, какая разница. Слишком много интриг на одного человека.

Как говорят в Ниде, цо занадто, то не здрово.

― Ядзя! ― закричал Виестур. ― Ядзя!

Дверь, оказавшаяся, вопреки предположениям Халька, незапертой, открылась, в щель сунулась фарфоровая мордашка с кукольными глазами, выслушала начальство с должным почтением и скрылась. Ну почему, подумалось Ковальскому в тоске, почему все секретарки одинаковы до оскомины? Один раз в жизни довелось ему увидеть достойную внимания мону, было это в приемной какого-то военного ведомства в Эйле. Втиснутая в строгий темно-серый костюм внушительных размеров тетя, стриженная под армейский ежик... кажется, тогда Халька больше всего поразило не это, а сияющая белизна кружев на блузке, украшенной у ворота чароитовой камеей.

Возник чай и запахло обещанным лимоном. Пополам с ароматом кофе это была сказка, и Хальк остро пожалел, что кофе теперь он может только нюхать без ущербу для здоровья.

― Ну? ― спросил Виестур. ― Так лучше?

― Первый раз вижу, чтобы с поднадзорными так носились, ― выжимая в чашке лепесток лимона, честно сознался Хальк. ― Раньше мне просто предлагали курить ― и все.

― Курите, ― Виестур твердо решил не обращать внимания на мелочи и оговорки. Наверное, берег себя “на после”.

― Спасибо, ― без улыбки соврал Хальк. ― Бросил.

Он все ждал, что вот сейчас закончится это чаепитие, и Виестур что-то наконец ему объяснит, но время тянулось, как резиновое, и подполковник никуда не торопился, а Хальк по опыту знал, что спрашивать — себе дороже.

― Так вот, — сказал наконец Виестур и одним глотком осушил крошечную, как наперсток, чашку. — Возвращаясь к покойному. Вы знали его столько лет. Насколько мне не изменяет память, одно время даже дружили. Вы очень ценный свидетель.

Ну да, подумал Хальк. Дружили. Если можно назвать дружбой ту странную полунеприязнь, раз и навсегда определившую их отношения с Гаем еще со времен работы в детском лагере в родовом поместье Сорэнов под Эйле. Потом-то все переменилось, и он бы дорого дал, чтобы узнать, как на самом деле к нему Гай относился. То, что он лично никогда Сорэна не ненавидел - это святая правда.

— А уже идет следствие? — изображая святую наивность, все-таки спросил он. — К чему, если он сам застрелился? Или вы... не уверены?

— Я не могу с вами об этом разговаривать. Но вы должны понимать. В свете некоторых событий вы, мессир Ковальский, если хотите, просто клад для следствия, - сказал Виестур мягко. — Вместилище информации настолько ценной, что вы сами с трудом можете это себе представить.

А, ну конечно. До сих пор у них просто не было внятного повода к нему прицепиться. Не иначе, как кто-то из высших чинов решил мемуары писать. И ему срочно нужен консультант со знанием материала...

― Я как-то другое себе представлял. Например, как я отсюда выйду.

― Выйдете, не сомневайтесь.

― Лет этак через десять... если с правом переписки.

― У вас неудачные шутки, ― сказал Виестур несколько обиженно.

― У вас тоже. По-вашему, так я почти обвиняемый. Кстати, а в чем меня обвиняют? Надеюсь, не в безвременной кончине мессира Сорэна?

― Возможно, возможно... ― Виестур заглянул на дно пустой чашки, задумчиво хмыкнул и поднял на Халька глаза. ― Хотя... оружия у вас не нашли?

― Не искали, ― сказал Ковальский. ― Санкции на обыск не было.

― Кого в наше время волнуют санкции...

Они замолчали. Ковальский медленно прихлебывал чай. Спать уже не хотелось. Не хотелось вообще ничего. Только снова очутиться на улице. Почему-то оказалось, что воздухом этой комнаты совершенно невозможно дышать.

― Давайте договоримся, ― произнес Виестур, и на лице его возникло то же странное, что и в начале разговора, выражение. ― Сейчас вы письменно изложите все, что имеете сообщить следствию по факту вашего знакомства с милордом Сорэном. Кстати, можно без лишних подробностей. А я подпишу вам пропуск на выход. И мы будем считать наше знакомство оконченным ― насколько позволят обстоятельства. Со своей стороны я приложу все усилия для того, чтобы вас больше не трогали.

Щедрый подарок, подумал Хальк. Королевский просто. И я должен брать, говорить спасибо и выматываться вон. По здравому рассудку ― так и никак иначе. Но почему-то тянет поступать совсем наоборот. Из соображений бесплатности сыра в этой мышеловке.

― Спасибо, ― сказал он. ― А почему, собственно, такая забота?

― Это не забота. Это желание сохранить вам жизнь. И душевное здоровье. Потому что, как только вас начнут таскать сюда на допросы, все ваши тайны всплывут, как, извините, дерьмо в проруби. И сейчас же выяснится, кто вы такой, откуда взялись, и вообще. Все это не в моих и не в ваших интересах.

― И кто я такой?

― Вы в самом деле хотите, чтобы я вам сказал? Или, по-вашему, я похож на жулика? Не извиняйтесь, не надо.

Боже мой, думал Хальк все то время, пока Виестур с выражением глубокой усталости на лице заполнял и подписывал ему пропуск, здесь что, санаторий для душевнобольных? Или его приглашают поиграть с департаментом в салочки? Что такого Виестуру может быть о нем известно, чтобы так его лелеять?!

― Бумагу для показаний вам дадут в канцелярии, это по коридору налево и прямо. ― сказал Виестур и поднялся. ― Ваш пропуск. И, пожалуйста... не исчезайте никуда... по крайней мере, для меня. Иначе мне будет очень трудно вам помочь. Всего доброго, Хранитель.

Он вышел на улицу, в солнечную духоту, и долго стоял на крыльце, хватая ртом ветер с запахами моря и юной листвы. Было ощущение незаслуженного и полного счастья. И непонимания, неприятия этой внезапной свободы. Нас так долго учили, что свобода ― это осознанная необходимость, что причина и следствие перепуталсь. И уже непонятно, что было вначале: свобода необходимости или необходимость свободы...

Да какая, к черту, разница, если ты живешь, и дышишь, и стоишь, а потом идешь в знойном мареве улиц, и тюльпаны на клумбах пламенеют тебе навстречу, и прыгают прямо под ноги ошалевшие от тепла и солнца воробьи... И то, что болит и ноет сердце ― это совсем, совсем не важно... и только бы не упасть... О, вот и скамейка.

Глава 4

Его нашли в реке с отверстием в виске

И русско-португальским разговорником в руке.

Преступная улыбка на безжизненных устах

Внушала сожаленье, но не страх.

15 мая 1901 года.

Эрлирангорд.

Роман лучше всего начинать с убийства. Это Мариночка усвоила еще на заре своей литературной карьеры. Правильно исполненное и грамотно описанное убийство способно привлечь к роману куда большее количество читателей, причем есть вполне реальная вероятность, что привлекутся не только р-рымантические барышни, но и вполне разумные мужчины. Им ведь тоже иногда скучно бывает, что ж не развлечь себя книжкой. Не все им государственные отчеты читать или в домино резаться.

Итак, убийство.

Мариночка в задумчивости поднималась по ступеням департаментской лестницы. Лестница была удобная, пологая, и рука легко скользила по перилам, не мешая обдумывать будущее злодейство.

Нужно убить кого-нибудь такого, кого, во-первых, не жалко, а, во-вторых, чтобы в нем не возникла нужда в ходе литературного процесса. Маринка слыхала о таких историях, когда в начале книги автор неудачно выбирает жертву, и потом эта жертва ни с того ни с сего воскресает, путается в ногах и всячески мешает ходу повествования. Перетягивает одеяло на себя и вообще получается гораздо живее и симпатичнее настоящих героев.

Дойдя до поворота лестницы, Мариночка остановилась передохнуть. Лестничная площадка являла собой нечто вроде небольшой залы, и в торце ее, над скорбным букетиком гвоздик в узкой хрустальной вазе, висел портрет, перевязанный внизу траурной черной лентой. На портрете был изображен немолодоймужчина с ироничным и тонким аристократическим лицом. Взгляд у него был такой, что Маринке захотелось передернуть лопатками и вообще исчезнуть.

Преодолевая некий мистический ужас, обуявший душу, Маринка восхитилась. Жертва была что надо. Тем более, ее, кажется, уже ухлопали. Так что и совесть мучить не будет, и оскорбленные родственники в суд не подадут.

Маринка живо вообразила себе, как это могло бы быть. Вечер, строгий и значительный кабинет, темная мебель и шкафы, набитые книгами, под самый потолок. На столе лампа под зеленым абажуром, и в круге теплого света едва различишь сидящего в кресле мужчину – вот этого самого, с портрета – в шлафроке, из-под которого смотрится крахмальный воротничок рубашки. У мужчины перекошено лицо, и черная струйка сбегает к подбородку красивого рта… и поверх кожаной с тиснением папки для бумаг вороненый пистолет. Стоп, он что, сам застрелился?!

В полной прострации от силы собственного воображения Маринка добрела до двери архива. Заперто. Она повернула и побрела назад, в магистерскую приемную. Но и там Маринке не повезло.

Приемная была набита людьми – в штатском и в форме, — и полна скорбного шепота, табачного дыма и терпкого коньячного духа. Пользуясь всеобщим смятением, Маринка вдвинулась в приемную, прошмыгнула между офицерскими спинами и сунула нос в магистерский кабинет.

Шикарный дубовый стол был нелепо отодвинут в сторону, а на составленных двумя рядами стульях стоял роскошный, выложенный лиловым бархатом, гроб. И покойник быть имелся. Тот самый, что на портрете на лестнице. Только, в отличие от портрета, голова у покойника была широко повязана белым, и на бинтах проступали уже потемневшие бурые пятна.

Зажимая ладонью рот от внезапно подступившей тошноты, Маринка попятилась и опрометью бросилась вон.

Отчет наблюдений за объектом А.

Выборки.

Эйле, 1мая, 13.02.

Сидя на бортике фонтана перед зданием Государственного лицея филологии и права, имел беседу с преподавателем риторики этого заведения неким Хлюком Максимом Саввичем на профессиональные темы. Попросив закурить, наш агент снял содержание разговора. Ритор Хлюк связей порочащих его не имел и с места работы характеризуется положительно. Список научных работ и изданные стихотворные сборники прилагаются. Катрен “Жаба”, как вероятное зашифрованное сообщение третьего лица, оказавшийся в распоряжении ритора, передан в соответствующий отдел Централи на предмет выяснения авторства.

"Жабы отражаются в фонарях, как люди.

Не взмахивайте ресницами, не нужно.

Говорящая жаба мне интересней, чем женщина.

Не превращайся."

Ритор кафедры создательства и права Максим Саввич Хлюк ворвался в полутемное лицейское кафе и плюхнулся на стул напротив полмагистра той же кафедры Семена Коецкого. Полмагистр продолжал безмятежно пережевывать бутерброд с баклажанной икрой, изредка прерываясь, чтобы потянуть из соломинки светлое катринское пиво.

― Я двинусь с этой идиоткой! ― внятно собщил ритор. Щелкнул пальцами, подзывая подавальщика, а потом, уже шумно хлебнув из стакана, повторил: ― С этой литераторшей я умом тронусь.

Полмагистр задумчиво оглядел полумесяц отгрызенного бутерброда и для симметрии откусил с другой стороны. Ритора его реакция вдохновила.

― Нет, она меня в гроб вгонит. Аванс я ей предоставь. Новую печатную машинку в издательстве выбей. Доступ к архивам я ей обеспечь. Мало всего, так она с участниками исторических событий встретиться жаждет.

Коецкий вдохновенно трудился над бутербродом. В самом деле, рассказывать измученному коллеге о том, что всякий труд предполагает прикладывание некоторых... мнэ-э... усилий – это было неприлично. Каждый зарабатывает себе на хлеб с маслом (и... икрой) как умеет. Максим Саввич же не виноват, что юные лицеистки не спешат к нему за частными и весьма дорогими консультациями.

— Спасибо еще, что аудиенции у государыни она не просит! Или у покойного Сорэна. Это который магистр безопасности и печати... Ну где я ей возьму эту государыню?! А Сорэна?!.

Ритор Хлюк заглянул в свое пиво, вероятно, в поисках ответа.

― Прибили Сорэна, — невнятно сообщил Коецкий, большой знаток и любитель свежей прессы. – И поделом мерзавцу. А у нас, кстати говоря, его племянница училась. Училась-училась – и сбежала. И на занятия не ходит. Развратная семейка.

― С кем сбежала?

― Да разве в этом дело? Не с кем, а почему.

— И почему?

— Влюбилась, дура... Кстати, вы будете смеяться, когда узнаете в кого. В Ковальского. Он у нас предмет романтической страсти великовозрастных барышень. И еще хватает наглости утверждать, что моральное воспитание юных девиц у нас поставлено на высоте! ― Коецкий припечатал стол стаканом. Темой его диссертации были “Сексуальные извращения литераторов-фантастов как перцепт активизации вдохновения”, стало быть, в теме он разбирался.

Ритор Хлюк поболтал полупустым бокалом. Пиво – это да, это внушает... но для лучшего внушения к пиву не помешало бы, скажем, душевное спокойствие. А какое может быть спокойствие, когда полоумная писательница, которую он обязан опекать и лелеять, засела на кафедре и требует очевидцев и свидетелей!

— Слушайте, полмагистр, а правду говорят, будто Ковальский в свое время...

— Правду!

― Так, может, сдать ему эту литераторшу? Она ж приедет в конце-концов.

― Ага. Чтобы он послал ее куда подальше. А она на меня нажалуется в издательстве – и пиши пропало.

― А вдруг не пошлет? – выразил робкую надежду Коецкий.― У него здорово с психами выходит управляться.

Глаза ритора счастливо засверкали.

― Три пива! ― проорал он на все пустое кафе. ― Ставлю! С меня! По гроб... ― но тут сомнение посетило его. ― А если не захочет?

― А ты его от имени ректора пригласи. Они там и встретятся...

План, гениальный по простоте и коварству, обрел окончательные очертания.

Отчет наблюдений за объектом А. Выборки.

18мая, 13.45

Объект имел телефонный разговор со служащей городской справочной службы. Документы на контактных лиц нашим агентом получены. Запрашиваем инструкции.

Он задремал, откинувшись гудящим затылком на жесткую спинку неудобного кожаного кресла в преподавательской, и в коротком рваном забытьи увидел белый, дышащий солью и полынной степью город, и дома, сложенные из ноздреватого, похожего на мокрый сахар, ракушечника. Широкая лестница полого спускалась к морю, за спиной возносилась выщербленными стенами в путаницу южного парка серая громадина Океанариума.

Ты вернешься после пяти недель приключений в чужом краю

В цитадель отчизны, в ее скудель, в непрожитую жизнь свою...

И покуда серый скупой рассвет проливается на дома,

Только то и смогу рассказать в ответ, как сходил по тебе с ума...

... Аккуратный трамвайчик ползет по радужным рельсам: умытые стекла, золотые обводы и медовое дерево. Залп внезапен, как внезапно все, не укладывающееся в радостную картину солнечного воскресного утра. Тяжелая равномерная канонада, которую после определенного момента перестаешь замечать — это потом... А сначала... Тишину, наполненную мирным звяканьем, шорохом, перестуком колес по рельсам, вдруг вспарывает взрыв — и не слышно ничего. Ни звона бьющегося стекла, ни хруста дерева, ни криков. Глухота. Шум в ушах, как хлопанье сотен голубиных крыльев. Дробится небо. Крошево осколков в волосах. Кровь на ладони. И в этой беззвучности мир расползается на клочки, скручивается рельс, опрокидываются вагончики и срезает картечью пыльную, но еще зеленую листву. А время в тебе точно остановлено, и это медленное безмолвное падение, толчок огня - и только потом, когда ты уже лежишь, вбившись в брусчатку, удивляясь, что не больно - тяжелое, надсадное, буханье карронад.

— Александр Юрьевич, что с вами?! Проснитесь!.. Может, врача?..

Когда-нибудь, лет этак через сто пятьдесят, его перестанут посещать эти кошмары. Например, никогда больше не приснится вот такое, как это – обстрел в Генуэзе... или плюющаяся огнем химера в тесном колодце двора Корпуса, и Феличе, уворачивающийся от ударов драконьего хвоста... или содрогающиеся от удара стены Нидской Бастейи, и Алиса, замершая в тяжелом ознобном забытьи у него на плече...

Кафедральная секретарка, похожая на облезлую злую моль, дергала его за плечо. Без всякого сострадания, так отчетливо и фальшиво слышимого в голосе.

— Врача не надо, — сказал Ковальский, выпрямляясь в кресле. – Лучше чаю. Хотите чаю?

Секретарка скорбно покачала головой, украшенной жидким пучком прически. Это был такой ритуал. Он помирал, она воскрешала его к жизни, в ответ он заботливо предлагал вместе попить чаю. Или кофе. Или соленых огурцов пожевать. Ни того, ни другого, ни тем паче третьего у этой дуры отродясь не водилось, но обычай... никуда не попрешь.

— Там мессиры Коецкий и Хлюк к вам даму адресовали, — с непередаваемой обидой в голосе сообщила секретарша. – Она из столицы приехала. Специально к вам. Просить?

Вот только дамы для полного счастья не хватало.

— Зачем?

— Для беседы на исторические темы. Она у вас интервью взять желает.

— Да? – задумчиво переспросил он. Интервью – это любопытно. Вот только раздавать их он не обучен. Не приспособлены мы, кролики, для лазанья...

Хальк вдруг вспомнил, как на прощанье там, в департаменте, Виестур, вышедший проводить его на лестницу, отвечая на невысказанный вопрос, мрачно заметил, что больно много Хранителей что-то стало в последнее время на пути попадаться. И сие явно не к добру.

Откуда он про все это знал, Хальку оставалось только догадки строить.

Ну, например, что Гай, прежде чем его застрелил неизвестный радетель за народное благо, все, что знал, поведал родному государству. Или последний Легат Кораблей – кто там был?.. Бог весть, — в порыве религиозного экстаза выдал мессирам из департамента все храмовые архивы, а заодно и Книгу Кораблей. Пользуйтесь, граждане, на здоровье!..

Или – ну полная чушь, и быть такого во веки веков не может! – что сам Виестур имел ко всей этой мистической галиматье самое что ни на есть прямое отношение. Создателем он был.

— Да бред все это, — сам себе убежденно сказал Хальк.

Секретарка мотнула головой, донельзя напоминая замороченную старую лошадь.

— Ну, как хотите. Я этой моне так и передам. Пусть позже зайдет.

Если бы в эту минуту у Ковальского достало сил возразить – или хотя бы просто поглядеть на непрошенную визитершу, наверное, дальше события пошли бы совсем по-другому.

Наверное, мир – и он с миром заодно – избавился бы разом от многих неприятностей. Как уже случившихся, так и грядущих.

Но миру сегодня явно не везло.

— Спасибо, — с достоинством сказала Маринка и неловко поднялась из продавленного кресла. Кресло это, как и все в пропыленной приемной – вплоть до облезлого бальзамина в художественно надбитой кадке на подоконнике – вызывало неудержимое желание чихать. На все и всех. В том числе и на секретаршу – судя по виду, родственницу несчастному растению.

А еще Маринка ощущала в душе настоятельную потребность ворваться в кабинет и набить морду человеку, ради которого она проделала весь этот путь – из Эрлирангорда в Эйле. Тряслась как дура в неудобном и душном вагоне, под крики надоедливых чужих младенцев, и думала, какая это отрада материнскому сердцу – слушать, как орут не твои дети. А Корин, скотина, билет в мягкий вагон по брони ей достать отказался. Занят он, видите ли. У него по расписанию встреча с прессой.

У Маринки тоже по расписанию намечалась встреча. Сперва с литературным агентом. Который, как выяснилось, был вовсе не столичный житель. А потом — со свидетелем и очевидцем исторических событий, который, это ж надо же! — по счастливой случайности работал в одном с мессиром Хлюком учреждении. Мона Пестель этого очевидца выщемила путем длительных переговоров с собственной поклонницей, которая служила в справочном бюро. Переговоры были подкреплены набором шоколадных конфет и парфюмом «Эллен Роша» в черной с золотом коробке. Маринке еще пришлось соврать, что пылает к «интересанту» неземной страстью, а он ей изменил и бросил... в общем, история вышла сочная, как развесистая клюква, вполне в духе поклонницы.

А в итоге?!

В итоге «интересант» даже носа из кабинета не высунул. И не добилась она от него ни полслова. «Пускай позже зайдет», – сообщил он ей через эту дуру-секретаршу. Сам не соизволил. Ха! Как будто у нее есть время. Когда тебе в спину дышит стая некормленных критиков и конкурентов по перу, и мессиры из издательства взвывают!..

Ну и ладно.

Вздернув подбородок, Маринка с гордым видом миновала тяжеленные двери. Оглянулась на табличку у входа. «Эйлинский государственный лицей филологии и права», — и с наслаждением показала табличке язык. Все равно никто не видит...

Впрочем, Мариночка тут же поняла, что ошиблась. Но угрызений совести не почувствовала. Вот если бы ее непристойное поведение увидел прынц на лихом коне, тогда – да. А так... тоже мне!

На последней ступени полукруглого крыльца, подстелив мятую газету, сидела особа полу дамского с квадратной табличкой на груди. С такими табличками вешали в Ребелию мятежников. “Такой-то... за преступления перед Конфедерацией.”

Мариночка сдержала порыв перекреститься. Надпись гласила: “Нуждаюсь в починке брюк.” Это была истинная правда. То, что еще оставалось от руан-эдерской дерюжки, местами вытертое, местами грязно-серое и неуловимо голубое, было расшито кожаными заплатами (по форме преобладали яблоко-рыбы), затянуто ярким шнуром и неизящно лохматилось бахромой даже там, где этой бахроме быть не полагалось. Эти, с позволения сказать, брюки так впечатлили Маринку, что она шагнула в пределы действия магнетического взгляда владелицы штанов и окостенела.

Выход был один: полезть в сумочку за мелкой купюрой и бежать, радуясь, что дешево отделалась. Но существо окинуло литераторшу цепким взглядом из-под разлетающейся пегой гривы, поморщилось и гордо удалилось вниз по улице. Брюки сзади выглядели ошеломительней, чем спереди, но убило Мариночку не это. На поясе...э-э-э... дамы болтался деревянный меч.

Можно было съесть эклер в ближайшей кондитерской и забыть на дурное. Можно было сходить к здешней подружке и бывшей однокурснице Любочке погадать на судьбу. Ага, можно было многое. Но Маринку понесло. Сами ноги понесли, а уж никак не голова. Рассуждай мона Пестель головой, она бы избежала многих неприятностей, Корина в том числе. Виновато было полнолуние, и огонь, закипающий внутри, когда накатывал очередной сюжет. Многое было виновато...

Но очнулась Маринка на каком-то чокнутом мостике над мелкой то ли речушкой, то ли канавой ― пристанищем лягушек, которых онадо ужаса боялась. За канавой было сбродище многоэтажек и притулившаяся в сиреневых зарослях часовенка.

Из-под синей крашеной колонки вытекал ручей, и давешняя полудама, сидя на корточках, окончательно гробя брюки, пускала в нем бумажный кораблик. Кораблик был сделан из тетрадного листа, отчаянно кренился набок подмокшим парусом и рулился пальцем, а когда ручей сделался шире ― прутиком, облетевшим с ближайшей березы. Мариночка приоткрыла аккуратно напомаженный рот. Занятие это ― пускание судов ― для почтенной дамы никак не подходило. Для младенца ясельных лет еще туда-сюда... Конечно, Корин в поддатом состоянии мог учинить нечто такое. Например, в три часа ночи помахаться шпагой с учителем из соседнего двора, вызывая вопли домохозяек и швыряние посуды на повинные головы. Ну, у мужчин все не так! Но эта... этой... Так могла вести себя героиня повести, слегка спятившая по каким-либо причинам. Но, Маринка твердо это знала, героини повестей по улицам не разгуливают. Они много чего не делают, эти героини.

Мариночка подошла к двум разговорчивым старушкам, украшавшим бревна возле деревянного, когда-то зеленого забора:

― Как выйти в центр, скажите, пожалуйста?

― Так мы ж и есть центр.

― Мне к Бастейе нужно.

Бабки как-то странно переглянулись.

― Так это ж в Эйле, мы что, неграмотные рази?

― А я где?! ― выкрикнула Маринка немного истерично. Оставалось только погрызть платочек ― и все, полностью сцена из романа.

― Здеся, ― прошамкали бабульки неуверенно.

― А где это “здеся”?!

― Тю, чумная, ― бабки дружно вскочили и засеменили к калиточке. Одна из них обернулась: ― Пить меньше надо. В Равене ты.

А сумочку в своих странствиях Маринка потеряла. Из ценностей остался четверть-империал мелочью в правом кармане жакетки и писательский билет – в левом.

― Барышня! Барышня! Приемную Корина, пожалуйста. Девять девять семь, шесть один. Да! Это кто? Секретарша?

В домике для междугородних бесед противно пахло потом и грубой парфюмерией. Маринка стукнула кулачком по аппарату.

― Наденька? Как нет?! Это я, Пестель. Пес-тель, ― по буквам повторила она. ― Мне приятно, что читали. У меня денег мало. Позвать! Да! Да! Олег? ― Маринка едва не расплакалась от умиления. ― Забери меня отсюда! У меня денег нет. И документов. Нет, документы есть... Я в Равене... Нет, я не спятила. Нет, не похитили!! Ну ты же магистр!..

Маринка со зверским видом выскочила наружу. Она знала, кто за все это должен поплатиться.

Каблуки прибавляли моне Пестель с полтора вершка росту, и все равно она была похожа на вставшую на задние лапы взбесившуюся полуобритую моську, когда наскакивала на владелицу подыхающих брюк и неэстетично кричала. Правда, кричала интеллигентно, не очень громко и выбирая выражения. Дама флегматично сидела среди жухлых одуванчиков на том пустыре, где Маринка ее отыскала. И, кажется, с любопытством ожидала продолжения.

― У меня работа!У меня коты! Вы должны понять!

Дама поднялась, поправила меч и, ни слова не говоря, стала бессовестно удаляться по протоптанной в сорняках тропинке. Мариночка, машинально сорвав с юбки семейство репьев, поскакала за ней. На каблуках бежать было неудобно.

― Я вас в книжке опишу! И вам... вам будет стыдно!

Дама обернулась. Дама остановилась и позволила себя догнать. Глаза ее странно сверкали.

― Да, это будет интересно. А вы кто?

Мариночка почувствовала себя героиней повести, таким вот проходным персонажем, редкостным дураком, который нужен писателю, чтобы объяснять читателю, что вокруг происходит. Ну, и оттенять главного героя, сволочь и умницу. Скотт таких обожал. Скот он и есть. Не дождетесь! Не буду. Прямо тут умру.

― Марина Пестель.

― Я дамских романов не читаю.

По крайней мере, эта баба про нее слышала, подумала Маринка с надеждой.И вздохнула.

― Сердце у вас есть?

― А вам зачем?

― Вы меня сюда заманили.

Дама дернула плечиком: глупости, мол, я не Крысолов, а вы ― не крыска.

― У меня денег нет!

― Я по пятницам не подаю.

― А сегодня четверг! ― воскликнула Мариночка торжествующе.

― Ладно, идемте.

Мариночка думала, что ее опять каким-нибудь мистическим образом выведут в Эйле, а еще лучше – прямиком в Эрлирангорд, — но пришли они на заброшенное кладбище. На проржавевшей, облезающей лоскутьями краски ограде восседал смахивающий на сороку пацаненок. При виде дам он засунул в рот грязные пальцы, оглушительно свистнул и, свалившись назад спиной, исчез в буйной крапиве. Спутница Марины поморщилась.

На кладбище свирепел бурьян. Оглушительно пахли кипрей и крапива, душными облаками летала пыльца. Имена на уцелевших памятниках растворились в дикой поросли, изредка можно было разглядеть вмурованные в камень разбитые кораблики. Среди штормящего моря холмов было душно и влажно. Скребли небо желтеющими кронами чахлые тополя. В зверской путанице дикого винограда, плюща, огуречной травы и пустырника утопала старая часовня. Красно-кирпичная, замшелая, как коврик в ванной. Болталась, поскрипывая на петлях, дверь. Внутри было прохладно, пыльно и удивительно просторно. Луч, падающий через леденцовое окошко, ровными квадратами разлегся на каменном полу. Возле алтаря, воздвигнутой на столп серой чаши, были расстелены одеяла. На них, точно вот только оставленная, лежала гитара. Мариночке показалось, среди лучей в воздухе еще висит струнный звон. Дама жестом велела Маринке садиться. За стенами часовни прошлепало, засмеялись, зазвучал быстрый неразборчивый шепот. Влетел худущий мальчишка с деревянным мечом за поясом стареньких шортов. Кивнул. Вытаращил на Маринку глаза. Глаза были странные: один серый, другой зеленый. Дама что-то сказала мальчишке, отложила меч и тяжело присела рядом с литераторшей.

Голенастый юноша в синем дерюжном костюме приволок, держа за обмотанную тряпкой дужку, пырхающий котелок. Еще двое мальчишек-меченосцев следом за ним втащили поднос с креманками, розетками, заварочными чайничками, прихватками, ложками и чашками на звенящих блюдцах. Венцом великолепия (взбитые сливки, подумайте!) была кумайская чаша: цветная эмаль по меди ― с горячим шоколадом. Маринка не старалась все это запомнить. Подробности сами застревали во взъерошенном сознании. Так в синематографе камера, глазами ведомого на казнь, нарочно выхватывает мелкие, малозначащие детали.

Кстати, и шоколаду романистке не досталось. Наглая хозяйка облапила чашу обеими руками и, с наслаждением откинувшись к столпу, стала потягивать благоухающее корицей варево.

Мариночке пришлось взять чай.

Пить чай мона Пестель в гостях не любила. От запаренного сена третьего сорта (по количеству палок на поверхности) у нее могло надолго испортиться настроение. Но этот, густой, коричневый, пахнущий медом и бергамотом, пился с томительной нежностью. Вода слегка отдавала дымом. Между тем время шло. Солнечный луч сдвинулся и, как показалось Маринке, стал немного розовым. Нужно было что-то делать.

― Одолжите мне денег. Я верну! Я вам писательский билет оставлюв залог, ― Маринка вытащила из сумочки синюю бархатистую книжицу. Дама, отставив чашу с шоколадом и вытерев руки о штаны, рассмотрела ее снаружи и изнутри, хмыкнула над золотой восковой печатью Централа.

― У вас коты действительно одни?

Мариночка поперхнулась. И медленно покраснела. Потому как вспомнила, что спихнула оглоедов к Паоле на дачу, чтобы творить в тишине и спокойствии. И приняться за новый роман. Разумеется, и это, и “Вороны” выпали у нее из головы.

― Саня встретит вас в четверть шестого у пристани с билетом на паром. Это тот, с котелком.

― А поездом нельзя? Я воды боюсь.

Странная дама сощурилась:

― Это интересно. Только поездов в Эрлирангорд больше не будет. Никогда.

Глава 5

Отчет наблюдений за объектом А.

Эйле. 18 мая, 14 часов ровно.

Выборки.

Объект вошел в дом № 22 Вишенный проулок и пребывал там в течение часа, после чего растворился в местном населении. Поиск продолжается. Просим подослать еще людей.

Этот дом – Вишенный проулок, 22 – не найти было просто невозможно. Сложенная из красного кирпича позапрошлого века многоэтажная громадина с выщербленными бойницами окон и башенками по углам, на которых распускались умилительной зеленью нежные березки. Здесь давно уже никто не жил, еще со времен последнего обстрела Эйле. Когда все кончилось, городские власти справедливо рассудили, что дом проще снести, чем восстанавливать. Но потом выяснилось, что эти стены сравнять с землей обычным методом невозможно, а возможно только взорвать – вместе с близлежащим кварталом. Тогда дом обнесли забором, повесили угрожающего содержания таблички и первое время даже держали сторожа, чтобы отвадить «нежелательный контингент». Потом в государстве наступил кризис и разом исчезло все: транспорт, дрова, мыло и спички. Заодно со спичками гражданам стало остро не хватать продовольствия, а жилищный вопрос испортил даже тех, кто никакой порче сроду был не подвержен, — и тут стало понятно, что лучше развалины заселить. Правда, «заселить» отнюдь не значило «отремонтировать».

Перед подъездом натекла обширных размеров лужа. Преодолеть ее можно было только совершив почти цирковой прыжок. Хальк крякнул и схватился за поясницу, нелитературно поминая агитационную статью в сегодняшней газете. В статье утверждалось, что еще немного – и в стране неизвестно с какого перепугу наступит жилищно-коммунальный рай. Холера, когда он наступит, репортеры первыми передохнут от безделья.

Газетенка была так себе, обычная. Из тех, что образцовые секретарши кладут в стопочку «свежая пресса» и подают начальству с полуденным кофе. Вот как сегодня.

Эта полоумная литераторша еще возмущалась в приемной, и Ковальскому не оставалось ничего иного, как укрыться за газетой со стаканом чая. Только когда из газеты вывалился казенного вида конверт, ему сделалось не по себе.

«Настоящим окружной департамент печати и безопасности извещает мессира Ковальского А. Ю., что начиная с 20мая сего года, в связи с известными обстоятельствами, за ним будет установлен гласный надзор...».

Теперь так будет всегда, сказал себе Хальк. И спасибо еще, что пока они решили ограничиться только этим самым надзором. В конце-концов, надзор мы уже проходили. И надзор, и даже высылку. Осталось только имперской каторги попробовать. Интересно, удастся ли?..

На всякий случай он заглянул в конверт, проверяя, не осталось ли там еще каких посланий. Посланий больше не было. Зато на обороте извещения рукой Виестура была сделана приписка, приглашающая мессира Ковальского А. Ю. «посетить между часом и двумя пополудни дом по Вишенному проулку 22, по возможности не посвящая посторонних в цели своего визита».

Ага. «Клад будет спрятан в сарае за фикусом. Приходите с лопатой и фонарем».

На площадке между вторым и третьим этажом было вполне чисто. Жестяная пепельница, мило оттеняющая канцелярского вида табличку с грозным призывом «Не курить!!», явно говорила о том, что люди тут все-таки обитают. Поскольку в записке не было указано ни номера квартиры, ни еще каких-либо условий, Хальк пристроился на подоконнике, задумчиво обозрел белые свечки каштана у подъезда и вытащил блокнот и сигареты.

... Поезд летел улицами спящего города, и встречные авто шарахались на тротуар.

Под луной томилось, истаивало серебро крыш, улица текла серебряной змеей. А сама луна была не видна; разве высунуть из спущенного окна и откинуть голову, позволяя ветру трепать присыпаные пеплом седины волосы. Ветер пах цветущей сиренью, колесной смазкой и разогретым железом. А луна высоко в небе висела почти полная, нежная, как желток, и было странно, что свет у нее цвета серебра.

— А?..

— Вы с ума сошли, что ли?! Уберите сейчас же – и пошли отсюда. Быстро.

— Прежде всего, Александр Юрьевич, разрешите напомнить, что ваше богатое прошлое не располагает к мыслям о том, что вы можете быть вполне лояльны к нынешнему государственному устройству. Насколько я могу судить, из материалов вашего досье следует, что в свое время вы имели определенные сложности...

— Да кто ж их тогда не имел.

— Ну да, — согласился Виестур с кислым видом. Складывалось такое впечатление, что воспитательные эти беседы он ведет исключительно по обязанности. А на самом деле на языке у него крутится совсем другое. Просто за годы беспорочной службы на государственном поприще он разучился говорить то, что думает. – Знаете, даже покойная государыня в этом отношении – не ангел.

— Она в любом отношении не ангел, — сказал Хальк. – Хотя странно, что вас это интересует.

— Мона да Шер-Ковальская имеет к вам какое-либо отношение?

— Имела, — сказал Хальк. – По-моему, в вашем досье достаточно материалов на мою покойную жену. И вы у меня уже спрашивали. Разве нет?

— Я выводил вашу жену из-за кордонов в Эрлирангорде во время ноябрьского переворота.

В тесной кухне было полутемно от надвинувшейся за окнами тучи, и ветер пузырем вздувал занавеску. Гроза будет...

— Зачем?

— Я должен вам объяснять?

Никто и никому ничего не должен. Пускай вода просто течет. Падает отвесной стеной с низкого не по-весеннему неба, и синие просверки молний путаются в прозрачных до немоты яблоневых кронах.

— Саулюс, давайте проще. Скажите мне все, что считаете нужным, и... и хватит на этом.

— По-вашему, так будет лучше?

— По-моему, это избавит вас от объяснений причин ваших поступков, а меня – от кучи сведений, которые мне знать не полагается. Многия мудрости – много печали, а учитывая интерес вашего ведомства к моей скромной персоне...

— Тогда, для начала, Александр Юрьевич... Хальк. Я крайне не рекомендовал бы вам и впредь пользоваться услугами городских справочных служб. Во-первых, все ваши запросы автоматически становятся достоянием...

— Это понятно. Что еще?

— Во-вторых, было бы весьма полезно – в первую очередь, для вас – на некоторое время прекратить всякие попытки литературного творчества. Объяснять надо?

— Не стоит.

— И в третьих. Если судить по нынешнему состоянию мира... Словом, у меня есть все основания полагать, что некая Ковальская Марина Станиславовна отнюдь не является покойной. Как и многие другие близкие вам люди.

***

Отчет наблюдений за объектом А.

Выборки.

Эйле, 18 мая, 14.19.

Стараясь казаться пьяным, но таковым на деле не являясь, имел конфликт с нашим сотрудником, набив ему лицо и оттоптав жестоко левую ногу. По какой причине сотрудник не мог организовать преследование. В 14.25 объект вернулся на службу, откуда и не выходил до конца дня.

Поезд летел улицами спящего города, и встречные авто шарахались на тротуар.

Под луной томилось, истаивало серебро крыш, улица текла серебряной змеей. А сама луна была не видна; разве высунуть из спущенного окна и откинуть голову, позволяя ветру трепать присыпаные пеплом седины волосы. Ветер пах цветущей сиренью, колесной смазкой и разогретым железом. А луна высоко в небе висела почти полная, нежная, как желток, и было странно, что свет у нее цвета серебра.

… Ей никак не удавалась эта сказка. Казалось бы – чего проще, сядь и пиши, нанизывай на шелковую нить события такой давности, что озноб продирает вдоль позвоночника. Все давно прожито, переболело, переплавились в медные грошики и победы, и поражения, и сейчас, из невозможного далека, все кажется одинаково незначительным. Можно извлекать на свет божий каждый отдельный день и миг жизни и рассматривать его пристально сквозь увеличительное стекло, как козявку...

«В поликлинику сдать, для опытов» .

А вот фигушки. Почему-то оказывается, что именно это бесстрастие, так подобающее давно покойным гражданам, убивает в сказке самое важное. Убивает нас.

Женщина потрясла головой. Она стояла у тупичка, образованного тремя заборами. Из-за заборов свешивались вишневые ветки с облетающими цветами, в луже перед колонкой отражалось солнце и яростно, как оглашенные, орали мальчишки. Сердито наскакивали, тыкая деревянными мечами, на заморыша лет этак десяти на первый взгляд. Женщина даже не разглядела его сперва за галдящей кучкой.

Нападали скопом. Она еще раз посетовала, что только добрые писатели в своих книжках верят в детское благородство. А дети ― они такие же, как взрослые. Разные. Только знают меньше, не умеют замечать тончайших связей мироздания... да без них и убивать легче. Что это убийство... осознание пришло не сразу, но четкое, как взмах окрашенного кровью белого клинка. Мальчишка зажимал нос рукавом. Во второй руке у него тоже был деревянный меч.

Чье-то плечо хрупнуло под ее рукой. Знакомо провернулось чужое запястье. Теперь меч был и у нее. Только дурак может думать, что это пустая игрушка. А она видела рисунок боя, как ткань, с дырами и просветами, с перемещениями, которые упреждало привычное сознание. И деревянный клинок безжалостно и точно стал высвобождать окруженного. Они сперва удивились, заругались не по-детски и... прыснули наутек. Женщина смочила платок под колонкой:

― На, вытрись.

Злые беспомощные глаза взглянули на нее: один серый, второй зеленый.

― Как тебя звать?

Он бы мог обогнуть ее и тоже убежать, но стоял, старательно опираясь на левую ногу.

― Крысеныш! ― кличка выплеснула со слезами. Женщина и представить не могла, что они могут вот так ― не литься, а отчаянно брызгать из-под век.

― Я спросила про имя.

― Кир. – Почему-то она заранее знала, что имя он назовет именно это. Он здорово походил на другого, почти забытого мальчишку, которого звали Юлиуш Раецкий и которого давно не было в живых. Но она зачем-то помнила...

Вообще оказалось, что она помнит гораздо больше, чем нужно. Это было не то чтобы больно, но всякий раз удивляло – зачем? Простой ответ – потому, что жива – казался ей смешным и злил, как злит всякая ложь.

― У тебя нога болит, – сказала женщина.

― Какое вам дело?! ― мальчишка дернулся под рукой.

― Никакого, ― она сунула меч за пояс, наклонилась и долго пила из горсти. ― Я отведу тебя домой.

― У меня нет дома!

― Значит, мы пойдем ко мне.

Бельмо вагонного окна проглатывало мутный свет предутренних фонарей. О грани стакана в такт колесному перестуку колотилась ложечка. Прыгающие шарики фестонов на портьерах, огонь светильника над дверью, устоявшийся вагонный запах – гудрона и угля, а еще чая и дорогого эдерского табака. А снаружи ― вверху и внизу, впереди и сзади ― перехлест виадуков с кирпичными арками, решетчатые фермы, тросы, натянутые, как струны.

Мост. Зыбкая паутина, глотающая колодезную цепь поезда. И другие поезда, приходящие ниоткуда, исчезающие в никуда, призраки, расцвеченные мельканием освещенных окон. Где-то вдали запах моря, маяк, кричащая чайка. Подвешенная в паутине Моста бревенчатая изба, рельсы, начинающиеся от подоконника. Трава, прорастающая сквозь брусчатку, зеленая и рыжая, снег на камне, резко переходящий в лепестки. Полет серых всадников с напряженными арбалетами, и плащи бьются, как сорванные струны. И веселая кавалькада, кони соловые и гнедые, полупрезрительный поклон уплывающего седока.

Поезд, повисший в нигде.

Янтарь вагонных окон освещал брусчатку за окном, тяжело билась об опоры река, и колеса катились плавно, беззвучно, как во сне. Мимо каменных перил, возле которых, заслонив собой ребенка, стояла женщина. И меч над их головами образовал серебряный зонт, о который клевали на излете раздраженными воронами бельты.

Видение словно повисло, сцепленное с вагонным окном, и генерал Даниил Сорэн забыл дышать.

Женщина уставала, и все больше прорех было в серебряном куполе, и старый военный, дворянин, мечник, знал, что это дело уже не минут... и дернул стоп-кран.

Поезд стоял. Это было так непривычно, так невозможно за столько лет, что пришлось схватиться за поручень.

― Генерал!

― Туда! Быстро!!.

Вслед за ординарцем генерал спрыгнул на покатые, прорастающие травою плиты.

Их уже вели в вагон, — и женщину, и мальчика. Мальчик сильно хромал. Их подсадили, подхватили в протянутые сверху руки. Генерал Сорэн шел вдоль вагона по предательски качающейся земле и думал, насколько эта передышка, насколько их отпустил Мост... и почему?

Он перегнулся через перила и заглянул в серую вздыбленную воду. Оттуда несло ледяной свежестью, плесенью, мхом. Полузабытые запахи стремительно возвращались. Ординарец бережно тронул за плечо.

― Я забыл, как пахнет трава.

― Что? ― серые бровки ординарца приподнялись в изумлении.

― Я забыл, как пахнет трава.

Сорэн посмотрел в детски недоумевающие глаза лейтенанта и улыбнулся.

***

Магистр Корин имел вид спятившей грозовой тучи. Интеллигентская обвисшая бородка напоминала козлиную, и Паола не удивилась бы, узрев под брюками от мессира Каца грязные шлепанцы. Впрочем, ботинки пострадали тоже. У Маринки была милая привычка не включать в прихожей свет: когда из экономии, а когда его просто не было, — и коты пользовались этим вовсю.

Паола не питала горячей любви к оставленному на ее попечение Олегу Владимировичу. Нет, конечно, она обещала Марине, что будет иногда навещать магистра в городе, обеды ему готовить и гладить рубашки, потому что сам магистр к жизни совершенно не приспособлен. Но это не значило, что она должна вмешиваться в установленные в доме лучшей подруги порядки.

Олег Владимирович сбросил обувь, подержал в руках, задумчиво понюхал ― и помчался искать виновных. Бумажка осталась на полочке под телефоном. Вернее, под телефоном осталась папочка, а уже в ней ― пампукская хрюря. С вензелем департамента печати и безопасности и интригующим названием “Запрос”.

Паола, как талантливый критик, не могла не прочесть печатное слово. Она и прочла. Надо же было чем-то занять себя, пока Корин гонялся по комнатам за котами. Комнат было много, а Паоле не хотелось скучать. Только она все равно скучала, проглядывая шесть страниц убористой машинописи. Потому что каждый абзац начинался одинаково: “Доколе?!” Стало быть, доколе магистр путей и соединений будет допускать, не пущать, пренебрегать и разводить (то, что разводить не следует). Конец Запроса угрожал обратить пристальное внимание на оказание помощи санитарной службе моста. Слово «Мост» было зачем-то напечатано с заглавной литеры, и при взгляде на эти несколько букв Паола ощутила, как по спине пробежал легкий холодок.

При случае надо будет рассказать об этом Маринке, решила Паола. Вдруг ей для романа пригодится.

Вообще, если честно, Маринкина рукопись интересовала Паолу гораздо больше, чем этот дурацкий Запрос. Но то, что подруга успела написать, она увезла с собой. А жаль.

“И с этой стороны ничуть не лучше,” ― пробормотала Паола и пошла извлекать пирожки. За ее спиной магистр, произведший в гардеробной немалые разрушения и таки отыскавший чистые ботинки, плюясь ругательствами, как перекипающий чайник, умчался на службу.

День для Олега Владимировича не задался с утра. Во-первых потому, что только дурак позволяет отдать себя на растерзание репортерам с утра пораньше. Такие сборища нужно назначать только тогда, когда во вверенном тебе ведомстве все пребывает в полном благополучии, а во-вторых, место и время встречи нужно избирать самому, а не полагаться на собственную дуру-секретаршу и вышестоящее начальство.

Золотые, платиновые и просто стальные перья самописок целились в магистра, как арбалетные бельты, по чьей-то извращенной прихоти вдруг обретшие полную суверенность. Корин ощутил под ложечкой легкую тошноту. Вспотели ладони. А репортеры отшуршали блокнотными страницами, погасили на устах кровожадные усмешки и уставились на него. Не хватало только клича “Эй, жертва!” и вампирьего цыканья зубом. Мессир Корин вновь остро пожалел, что поддался угрозам господ из департамента безопасности и печати. Угрозы были несерьезные, сделать эти сопляки ему тоже ничего не могли ― да с такой прекрасной репутацией можно перед фотокамерами голым плясать! ― а он вот взял и согласился.

― Только умоляю, мессиры, покороче, ―Корин демонстративно извлек из жилетного кармана брегет с кукушкой.

― Тютелька ― вежливость машиниста, ― в тон Олегу откликнулись из дальнего угла. ― И давайте тогда сразу с вопросов!

– Давайте! – согласился легковерный Олег Владимирович.

– А вот, скажем, едет в крещенские морозы в Нордлинген журналистка Тулупова...

― Зачем едет? Да вы пройдите сюда, мессир, пройдите, не стесняйтесь! Пусть вас все видят!

Спотыкаясь о расставленные квадратно-гнездовым методом стулья и ноги коллег, к столу протолкался худой всклокоченный тип, сильно смахивающий на Канцлера в молодости. Этакий облагороженный вариант.

― Шалом, православные! ― “вариант” водрузил на стол стяжок с надписью: “Утро рыцаря”, Андрей Хилькевич, Ле Форж”. Собратья по перу приветствовали его появление шумным весельем. А мессир Корин понял, что охота началась.

― Так я насчет Тулуповой, ― сказал Хилькевич и ласково улыбнулся. ― Едет она себе в Нордлинген по заданию редакции, а не погулять. На поезде “Старая Купавна ― Шахты”, пассажирском, с литером в кармане.

― Тулупа? ― спросили из зала.

― Ага, ― Хилькевич улыбнулся еще ласковее. Корин смотрел на него и удивлялся, себе удивлялся. Что не оборвет этого нахала и не призовет зал к порядку. Болтуны! Щелкопёры... ― Ну и вот, пересаживаясь в Рохане на дилижанс до конечной станции назначения, мона Тулупова исчезает. Беследно. И никто ее больше не видел. Мы проводили журналистское расследование, мы мону Глафиру искали, посылали запросы...

― Куда? ― вклинился Корин, остро отреагировав на слово “запрос”.

― А всюду, ― изрек Хилькевич трагически и замолчал.

― Видели вашу Тулупову! ― вмешалась каштановая, как лошадь, репортерша из глухой провинции. Имени ее никто не знал, зато прическа вызывала нездоровый ажиотаж у всей пишущей братии. По прическе ее и помнили. ― Я в столицу ехала и видела. В соседнем поезде, в окошке. Мой шел сюда, а ее ― туда. И тулупа на ней не было.

У Корина ум заходил за разум. И пар шел из ушей. Дрожащей рукой магистр налил себе ситро. Журналюги! Думают, он еще не понял. Зачем его сюда позвали. Уж не для того, чтобы он расписывал достижения в отрасли! Не дождетесь!

Он всосал стакан и принялся вещать.

Он говорил о том, что поезд, о котором ему тут намекают, не значится в реестре ни одной из железнодорожных веток Метральезы.

Что поезда ― не птицы и не умеют летать по небу, а уж тем паче по городским улицам. Что все описанное выше есть гнусные инсинуации и реверансы в сторону оппозиции и порочат существующий строй. И вообще, почему они, солидные и умные люди, ― легкий кивок в сторону зала, ― принимают за действительность активный пласт эйленского фольклора? Это же, извините, проблемы... этнографов, а не департамента путей и соединений.

На язык просилось “психиатров”, но иногда уместнее промолчать.

Лимон поворачивался не спеша в узловатых старческих руках, брызгал соком, сбрасивая под ножом золотую спираль шкурки. Хотелось пить. Запеклись губы. Кирилл помотал головой. Память милосердно затирала боль того момента, когда наново ломали ногу, но ощущение предательства, ощущение несправедливости и обмана оставалось. Пополам с обидой.

― Врач сказал есть.

Ложка с присыпанным желтоватой горкой сахара лимоном коснулась губ, обжигая соком. Кир втянул его, всхлипнул.

― Болит?

― Не-а, ― ответил он тихо. ― Только голова кружится.

― Это потому что лежишь. – Генерал бережно подоткнул вторую подушку под худенькую спину. — А скоро танцевать пойдешь. Обещаю.

Киру, несмотря на прикрепленный к ноге груз, очень хотелось повернуться.

― Ну, не дуйся, как мышь на крупу. Чай сейчас остынет. И баранки.

― Остынут? ― сквозь слезы улыбнулся Кир.

― Если хочется чего, ты только скажи, ― генерал Сорэн опустил ложку на блюдце, и Кир смог разглядеть эмалевый рисунок на черенке: мальчик с дудочкой среди нарядной травы.

― Милорд Данила, пожалуйста!.. Пусть она ко мне не приходит.

Рука болела над локтем. Алиса зашипела сквозь зубы. Марьян – генеральский ординарец и по совместительству врач – резко выдернул иглу.

― Руку не разжимайте.

― Пло-хо.

― А чего вы хотели? Обморок. В третий раз за сегодня, ― сообщил Марьян хмуро.

― Идите, Марьян, спасибо, ― видя, как моршится Алиса в ответ на его слова, сказал Даниил Сорэн.

Отталкиваясь локтями, Алиса подтянулась выше на подушки. Сердце колотилось где-то у горла, мелко и судорожно. Запах лекарств заглушал все остальное. Генерал подсел на диван со стаканом теплого, сладкого до приторности чая.

― Надо пить как можно больше.

Алису стал колотить кашель, рванулось наружу проглоченное. Милорд Данила поддерживал ее, подставив руку. Обтер Алисе лицо.

― Сейчас здесь приберут.

Ждал, глядя на проносящиеся за окном сосны и столбы. Потом достал из навесного шкафчика высокую бутылку с коньяком. Налил Алисе. Коньяк перебил гадкий вкус во рту. Сердце замедлилось.

― Не надо губить себя, девочка. Наш ад принадлежит нам, Мост он или что-то еще.

― Нет! ― она по глотку все же сумела одолеть чай. ― Мне уже лучше. Завтра это пройдет.

― Через час вам сделают переливание крови. А когда выздоровеет Кирилл, вы сможете уйти. С деньгами и документами. И не стоит думать о мести. Феличе… он бы не хотел.

Генерал Сорэн подумал, что всегда недолюбливал старшего внука. И плохо знал.

― Я вас не оставлю, ― сказала Алиса четко. Но, в конце концов, кто будет спрашивать ее позволения. ― И не вздумайте решать за меня.

Милорд Даниил улыбнулся, прикрывая ее ладонь своею.

― Спите. Мы поговорим об этом утром.

― Генерал... ― все уплывало куда-то, стук колес делался оглушающим. ― Хальк... создатель... Моста... И Даг... всегда... знал.

Она расслабилась в подушках. Веки смежились. Генерал Сорэн раскрыл двери:

― Марьяна ко мне.

Выхлестывало в окно занавеску. Лицо было влажным от прилетающих с порывами ветра капель дождя. Генерал Сорэн выглянул в окно. Там, у горизонта, было почти черно, в клубящейся тьме просверкивали алые нитки молний.

Будет гроза. Тугие струи ударят в землю, и полетит с тополей сорванная листва, прибьет к брусчатке белые комья пуха, и облетевшие цветы акации поплывут в водоворотах, и запахнет остро и волшебно – остывающим камнем, озоном, мокрой зеленью, и в залитых водой мостовых, похожих на черные реки, будут отражаться огни машин, и горящие теплым оранжевым светом окна домов...

Он ничего этого не увидит. Он может только воображать себе, как это на самом деле происходит, склеивать вместе обрывки собственной жизни, крошечные, никому не нужные тряпочки воспоминаний о вещах, на которые при жизни он никогда не обращал внимания. Тогда, давно, ему казалось, смысл жизни заключается совсем в другом, а теперь оказалось, что он душу готов продать за то, чтобы оказаться на ночной улице возле собственного дома в Эйле, под грозовыми струями.

Кто придумал эту жизнь после смерти? Кто осмелился предложить эту жизнь ему, дворянину и нобилю, кадровому офицеру, человеку, который до самого последнего дня думал, что знает все на свете, а теперь только понял, что оказался дураком?

У генерала Сорэна не было ответа на эти вопросы.

И больше всего на свете он боялся сейчас, что Алиса очнется – и спросит, и ему придется или лгать ей, или просто молчать.

Наш ад принадлежит нам. К сожалению, это не фигура речи.

Генерал помнил, как очень-очень давно... или недавно? здесь нет времени, трудно понять... – он сидел на насыпи и смотрел, как заводят в вагон лошадей. Тогда он еще не знал, что этот поезд – это дорога без конца и начала, без возможности когда-либо ступить на обычную землю. Поезд-призрак... как корабль из морских легенд. Морок, сотворенный, наверное, затем, чтобы наконец отделить человеческую жизнь от сказки.

Тогда Алиса ничего не спросила. Присела рядом на колкую от сырости шинель и принялась яростно доламывать каблук на покалеченной туфле. Потом сказала, с ожесточением кивнув на длинный состав:

— Я остаюсь.

– А стоит ли, государыня? – спросил он тогда.

Она пожала плечом, отбросила в сторону отломанный каблук и принялась за вторую туфлю.

– Стоит или нет – я не знаю. Но я еще слишком жива... для всего этого. Вы понимаете, генерал.

Он не ответил.

— Феличе погиб, – сказала она и наконец заплакала.

От реки налетал хлесткий ветер, слезы сами собой высыхали на плечах. Туман расходился, рыжее солнце вставало над кромкой леса.

Милорд Данила все-таки подтянул вверх оконную раму и плотно задвинул плюшевую портьеру, чтобы молнии не бередили душу. Опустился на диван. На столе перед ним стояла распахнутой большая коробка от леденцов. В жестяных недрах ее, бережно утопленные в вату, лежали четыре стеклянных шприца с вишневым содержимым. Его пропуск к недосягаемой свободе. Ровно восемьдесят минут вне рая. Над скользким стеклом висел неуловимый ореол ― как над распустившимися котиками на вербах. А может, это только казалось.

Он закрыл коробку; на крышке в обрамлении узора застыли в вечном танце гибкие руан-эдерки в длинных разноцветных платьях среди таких же гибких виноградных лоз. Их смуглые лица плакали и смеялись, и обещали вечное блаженство, которое, как он знал, были неспособны дать. Генерал понял, что руки дрожат. Зачем ему возвращаться? Его первая жена Мария упокоилась в семейном склепе, в Руан-Эдере умерла от поветрия Гизель, вторая жена – они так и не обвенчались, потому что Гизель, в отличие от Марии, так и не согласилась сменить веру. Сыновей тоже нет в живых. И троих внуков... Зачем ему возвращаться? Куда?! Но сердце лихорадочно бьется и потеют ладони. И в коробке с тонким запахом позабытых сластей ― безнадежный и волшебный дар.

Глава 6

18 мая. 18.30.

Равена.

Эрлирангорд.

Этот Саня не пришел. Маринка вот так и знала, что ее обманут. Вот предчувствовала она! А женская интуиция ― как и логика ― вещь страшная, безотказная и убийственная, как сэберт. Что такое сэберт, Маринка знала очень приблизительно. Автору женских романов совсем не обязательно быть искушенной в разновидностях огнестрельного оружия. Когда под рукой телефон, можно позвонить приятелям и все выяснить с пользой для души и для дела. Опять-таки, романтично настроенные читательницы ее творений предпочитают, когда интрига разворачивается в средневековье, к тому же в мире вымышленном, а раз так, и из соковыжималки можно мортиру соорудить. И сослаться на особенности тамошнего мироустройства.

Мариночка задумалась. Проблема скрещивания кухонной утвари с артиллерией поразила ее в самое сердце. Этим надо будет заняться на досуге. Когда она попадет домой. Ей же заказывали!.. на сорок авторских листов!.. все равно о чем, лишь бы государыня упоминалась и Одинокий Бог фигурировал. В качестве главного злодея. Мариночка вспомнила недавнюю беседу с Кориным и кровожадно усмехнулась. Одинокого Бога она будет писать с него. Это решено! Маринка пнула запыленным носком туфельки слежавшийся песок и встала. Скамейка отозвалась ревматическим скрипом.

А, между тем, вечерело. Пролив лежал тихий и белый, как молоко. Противоположный берег вообще терялся в тумане, только иногда взблескивала там зеленая капля маяка. Последний паром, судя по расписанию, ушел часа два назад. Маринка растерянно пожала плечами. И что ей теперь делать? Утопиться в знак протеста? Фиг, никто не оценит.

Она спустилась к воде по шатким сходням, брошенным поверх разбитых деревянных ступеней. Огляделась. Вокруг не было ни живой души. Угрязая каблуками в мокром песке, Маринка прошла вдоль кромки воды, укрылась за вербой и быстро стянула чулки. Облегченно вздохнула.

Песок был холодный, шершавый, с острыми вкраплениями ракушек и крупной гальки. А водоросли у берега щекотали ступни. Маринка зашла поглубже. Сняла шляпку, расправила порванную вуальку и спустила шляпку на воду. Она поплыла, покачиваясь, как кораблик. Это было очень красиво и печально, Мариночка задумалась, подбирая слова, стремясь наиболее точно и кратко отразить суть явления.

Ничего не выходило. Чей-то нахальный взгляд сверлил спину. Маринка гордо решила не оглядываться. По принципу Бабы-Яги, бредущей по рельсам. Пришедшее на ум сравнение взбесило Маринку окончательно и выбило из колеи. Лиловая вечерняя вода колыхалась у щиколоток, пахло туманом, вербами. И если не думать, что тут придется и заночевать... А чужой взгляд гулял себе между лопаток, оценивал всклокоченную прическу и вообще нервировал.

― Как вам не стыдно! ― сказала Маринка громко.

― Никак, ― честно ответил ей мужской голос. Скорей приятный, чем наоборот.

— Тогда отвернитесь!

— Зачем?

— Вы меня смущаете, ― сказала Маринка и сама себе удивилась. Вот уж чепуха! Сроду ее мужики не смущали. Она их ― это да. Вот Корину стоило сказать что-нибудь этакое, не вполне лестное... и до утра можно спать спокойно, не надеясь на преступные посягательства на ее девичью скромность.

— Глупости.

Маринка осторожно оглянулась. Берег был пуст. На сходнях сиротливо маялись покинутые ею туфли, чулки перекинулись через них безвольными шелковыми тряпочками.

― Вам, мессир, совестно должно быть, ― обращаясь к собственной обуви, строго сообщила Маринка. ― Прячетесь, даму пугаете...

― А дама слепая? Я же на причале стою. От вас направо.

Маринка глянула в указанном направлении. Справа этот причал и был. Напоминал он, правда, разоренную поленницу подгнивших за старостью бревен, но за долгое сидение на пристани Маринка успела его изучить. Там под навесом была скамейка, куча мусора в углу, забытый непонятно кем веник и несколько пивных бутылок. И никаких нахальных мужиков.

― Нечего меня обманывать! ― В раздражении мона Пестель топнула босой ножкой, тут прихлынула волна, литераторша потеряла равновесие и с маху плюхнулась в воду. ― Ой, я же плавать не уме-ею!!

— Ну успокойтесь, ну что вы, в самом деле! Да не могли вы утонуть, там же воробью по колено!

— Воробью, может, и по колено, а вы! вы!.. Стояли и смотрели!

Она сидела на сходнях, мокрая и злая, с волос и платья текли ручьи, в глазах было туманно от старательно сдерживаемых слез. То есть, положенное количество Маринка уже выплакала, но оставалось еще немало. Ее спаситель пристроился тут же, рядышком, ненавязчиво совал Маринке сухие платки и вообще утешал. Рук при этом не распуская. Маринка еще не решила, радоваться этому или, напротив, огорчаться. Спаситель был, что называется, мечта любой женщины. Высокий, плечистый и... м-да. Вот только с лица эту ядовитость убрать, и все, мона Пестель, ты пропала! Корин будет локти кусать. Туда ему и дорога.

Она полузадушенно высморкалась. Платок был наглаженный и пах дорогим одеколоном и табаком. Маринка чихнула. Взглянула на спасителя.

— Так. Сдается мне, где-то я вас уже видела.

— А в столице. Возле, знаете… прудика. Видимо, это моя грустная судьбина – мону из воды вытаскивать. Вы всегда выбираете такие… м-м.. экстравагантные места для купания?

Мариночка со свистом втянула в себя воздух. Еще не хватало ввязяться в банальную драку. Хотя вцепиться в рожу этому нахалу хотелось неимоверно.

Но она не будет распускать руки. Она дама, а не черт знает что! С такими мыслями мона Пестель окинула окаянного спасителя взглядом, полным ледяного презрения, и отвернулась. Мессир, если он, конечно, истинно благородный мессир, должен все понять и сделать вид, что ничего не произошло. И расстаять в воздухе, вежливо откланявшись на прощанье.

Но спаситель не откланялся и не растаял.

― Ну что, успокоились? Как вас сюда занесло? Вы на паром опоздали?

Маринка вздохнула. И сперва очень спокойно, а потом захлебываясь обидой и злостью, выложила все. Про эту бешеную мону в драных штанах, про обманщика-Саню, про то, какая Корин скотина, трус и не мессир. Спаситель слушал, сочувственно кивая. Потом полез во внутренний карман штормовки, пошелестел бумажками в портмоне. Марина тупо уставилась на протянутые ей ассигнации.

― Это что?

― На билет до столицы здесь, пожалуй, хватит.

Кредитки были розовые, как июльский закат, новенькие, хрустящие. С них щерился отечески доброй улыбкой, сиял ранними проплешинами и удивительно бритым лицом (явное художественное преувеличение!) Канцлер Митральезы Гэлад Роханский. Маринка ощутила слабость в коленях.

― Я не возьму, ― сказала она жалко. Втянула в себя предательски повисшую под носом каплю.

― Еще как возьмете, ― уверенно возразил спаситель. ― Сейчас вы обсохнете, я провожу вас на вокзал и посажу в поезд...

― А она сказала, что поездов до Эрлирангорда больше не будет. Никогда!

― Чушь собачья. А потом позвоню этому вашему... Корину. Чтоб встречал. Давайте платок, его уже выкручивать можно. А вы, собственно, кто?

Маринка поразилась. Даже реветь перестала. Вот бывают же мужики на свете! Всучить совершенно незнакомой особе такую прорву денег, а потом интересоваться, кто она такая!.. Он что, тайный миллионер? Ну, пускай не переживает. В благодарность она будет хранить тайну, налоговая полиция в лепешку расшибется, а от нее ничего не узнает. Жалко, у нее ни одной книжки при себе нет, а то бы она подарила... с автографом.

― А вы, стало быть, литераторша? ― полюбопытствовал спаситель с непередаваемым выражением лица. Маринка убито подтвердила. Хотя ей было обидно и непонятно, чего ж тут стыдиться. Ее книжки покупают! И поклонницы проходу не дают.

― Ерунда, ― сказал спаситель убежденно и хмыкнул.

— Вы не понимаете тонкой женской души.

— Да-а?! ― развеселился он. ― Это почему же?!

— Вы не понимаете, ― не обращая внимания на этот сарказм, упрямо сказала Маринка, ― что женщинам иногда нужно...

— Да все я понимаю. Только, как говаривал один мой знакомый, это есть бегство от действительности, лона семьи и так далее. Так что, уж извините, мона, а пользы от вас никакой. Кроме вреда, разумеется.

— Неправда!

— Да правда, правда.

— Я ― сугубо полезный член общества, ― сказала с гордостью мона Пестель и поправила мокрый локон у виска. ― И не думайте! Обвинять меня во вредной создательской деятельности может либо глубоко неумный, либо обремененный интимными проблемами человек.

— Позвольте полюбопытствовать, отчего же?

— А оттого, любезный, что если мои книги и претворяются в жизнь, то только в виде счастливых браков. Женские романы ― это прекрасно!

— Как интересно... Они, надо полагать, улучшают демографическую ситуацию в стране. Куда эффективнее, чем отсутствие электрического освещения и газет.

— Хам! ― сказала Мариночка и покраснела.

— Я отвернусь, а вы одевайтесь.

Мариночка медленно переглотнула. Слова наружу рвались совершенно неприличные. Она представила, как сунет ноги в раскисшие от купанья туфли ― она утопила их, взбираясь по сходням на берег и потом вылавливала палкой, а этот тип сидел на песке и веселился... В общем, мокрую обувь Мариночка ненавидела. А хотелось выглядеть дамой. Маринка брезгливо потрогала пальчиком мокрые чулки и с милой улыбкой сообщила, что билет в мягкий вагон ей брать нет никакой необходимости, до столицы она и в обычном вагоне доедет, а разницу в деньгах предпочитает потратить на новую обувь. Она все-таки женщина, а не кошка драная!

Спаситель ухмыльнулся. И, поддерживая обалдевшую литераторшу под локоток, повел в город. Босую.

... Да-а, это были туфли. Маринка как сунула в них обтянутые новенькими, персикового цвета чулками, ножки, так сразу и поняла: вот оно, дамское счастье. Туфли были мягкие, из бледно-лиловой замши, удобные, как домашние шлепанцы. И каблук совершенно не ощущался. Только серебряные шпильки простучали по паркету, когда Мариночка покидала магазин. Приказчики шарахались. Спаситель улыбался. Было похоже, что он радуется Маринкиной обувке едва ли не больше, чем она сама.

Разочарование ждало на вокзале. Маринка сидела в вокзальной кавине, потягивала сок, любовалсь, как подтекает густым сиропом вишенка на пирожном. Это было уже третье пирожное. Первых два голодная Маринка уплела вместе с кофе, а сейчас больше кофе не хотелось, она заказала сок. Сидела и пила с умным видом. А спаситель не шел. В голове шумело. Мариночка представила, что будет, если он вообще больше не появится, и ее охватил ужас. Надо же, вот так довериться незнакомому мужчине...

― Господи, я уж думал, вы сбежали! ― Он появился непонятно откуда, вынырнул из расцвеченной пестрыми фонариками полутьмы. Плюхнулся на соседний стул, закурил, бросил горелую спичку в одну из пустых Мариночкиных кофейных чашек. ― Знаете, мона Пестель, вы удивительно терпеливая женщина.

Да, подумала Маринка гордо. Я терпеливая. Если до сих пор не зарезела Корина кухонным ножом в семейно-бытовой ссоре и не разодрала тебе морду. Она критически оценила испорченный маникюр и решила, что с царапаньем морды стоит погодить. Тем более, вон какие-то бумажки. А вдруг билеты...

― Билеты, ― подтвердил незнакомец невесело. ― Только не до Эрлирангорда. До Эйле.

― Но я не хочу в Эйле! ― испуганно сообщила Маринка. ― Я домой хочу!

— Именно потому в Эйле, ― сказал он, и на лице его возникло то самое неописуемое выражение, какое Мариночка углядела, рассказывая ему про даму в драных штанах. ― Видите ли, эта ваша... м-м... знакомая была права. Поездов из Равены в Эрлирангорд больше не будет. Никогда.

Мариночка тупо созерцала два дырчато-розовых бланка. Пропечатанная в правом верхнем углу двойная фамилия ее совершенно не вдохновляла. Ойдубино-Ковальская. Сдохнуть же можно. Интересно, вот откуда этому типу известно, как ее по правде зовут? И зачем такие сложности? Мариночка глянула на второй билет, зло сощурилась:

― Послушайте, вы! Как вас там... Ковальский Александр Юрьевич! А с какой стати вы решили, что я попрусь с вами в Эйле? Мне туда не надо.

― Надо, ― возразил он спокойно. Оббил в пустую чашку мышиный хвостик пепла с сигареты. Мариночка восхитилась в душе. А вслух спросила как можно более спокойно:

— Это что, похищение?

Этот самый Александр Юрьевич посмотрел на Маринку так, что душа у нее ушла в пятки. И она отчетливо поняла, что как только вернется домой, спустит Корина с лестницы.

― Видите ли, дражайшая мона Пестель... Насколько мне удалось выяснить, поезда в Эрлирангорд ходят. То есть даже не поезда... поезд. Один, через станцию Старая Купавна. Из Эйле до нее около часа на электричке. Если очень повезет. А потому допивайте ваш сок, доедайте пирожное, времени у нас мало.

На перроне к ним пристал какой-то гнусного вида мужичонка. Сперва он просто ходил кругами, таращился на дам, норовил заглянуть им под вуальки. Дамы нервничали и отворачивались. Но на Мариночке он обломался. Он постоял перед ней, покашливая и ковыряясь в зубах, зачем-то позыркал глазами в сторону Ковальского, хмыкнул, как будто нашел, что искал, а потом уставился на Маринку. Поскольку шляпку мона Пестель утопила на пристани, любоваться на нее было очень просто.

― Гав! ― стервенея, сказала Мариночка. Мужичонка отпрянул, на его лице нарисовался неподдельный ужас. Как будто Мариночка была сторожевой овчаркой. Когда мужик сообразил, что перед ним все-таки женщина, сразу скуксился, достал из внутреннего кармана засаленного плаща пистолет, повертел им перед носом остолбеневшей Маринки, особливо тщательно показал стрелялку Ковальскому и растворился в толпе.

Фонари качались, каждый был ― как разбитый в тумане желток, стелился паровозный дым, грохотали, гудели после товарняка рельсы. Маринка глядела в яму путей, как в пропасть, не умея оторваться взглядом, чернота затягивала; там в луже, расколотая стальной полосой, плавала бледная в синеву луна. Пахло травой, гудроном, мокрым железом. Хотелось сесть тут же, на перроне, и разрыдаться. Ковальский вздернул ее за плечо.

― Не смейте. Вы ― респектабельная дама, у вас билет, туфли новые, муж рядом...

― Кто-о?! ― слабо изумилась Маринка.

— Муж. У меня-то паспорт при себе, а вы в него вписаны. Ковальская Марина Станиславовна. И описание примет. Вы под них подходите. Будете спорить?

— Не буду, ― сказала Маринка.

Чтобы спорить, нужны аргументы, а у нее их нет. Как это в издевательской песне?.. “А потом возьму аргумент свой единственный, выну да на их положу”. Ох, я бы на кого положила, подумала Мариночка с тоской. Жалко, что Корин далеко. Она вообще слабо понимала, что происходит. На перроне было сыро и ветрено, через каждые пять минут в репродукторе прорезывалась простуженная диспетчерша и гнусаво извещала о том, что “скорый поезд Равена-Эйле прибывает... прибывает...”. Кое-кто из потенциальных пассажиров уже предлагал разложить костерок. Холодно же! Маринка чакала зубами и пыталась сосредоточиться. Хотя бы карту Митральезы в уме нарисовать. Интересно, а почему нельзя из Эйле прямиком в столицу доехать? Или и там с поездами приключилось что?

Ковальский топтался рядом и говорил гадости. Рассказывал, как сидел себе, не мысля худого, на собственной кухне, вел приятную беседу с, так сказать, коллегой... А потом вышел на улицу и пошел куда глаза глядят. В замутненном состоянии сознания. Ну и вот. Был Эйле – стала Равена. Так что зря мона Пестель на него обижается. Они, можно сказать, товарищи по маразму.

— Пить меньше надо, — склочно посоветовала Маринка.

Начал моросить дождик, и мона Пестель забеспокоилась. Во-первых, было жалко прически и новых туфель, во-вторых, складывалось впечатление, что Ковальского с этим поездом надули. Уж лучше бы они парома дождались. Но тут в репродукторе чмокнуло, взвыл паровозный гудок, дурным воплем ударили первые аккорды “Славянки”, и расцвеченную огоньками семафоров чернильную тьму далеких путей прорезал белый, ослепительно яркий прожектор.

― О, ― сказал Ковальский. ― Надо же, он действительно прибывает!

Сочетание запаха пареного сена, лимона и коньяка “Старая Нида” было таким, что Маринка зажмурилась и испытала настоятельное желание уткнуться носом в кружевной надушенный платочек. А Ковальский невозмутимо выжал в стакане с чаем ломтик лимона, плеснул из другого стакана коньяка, щедрой рукой сыпанул рафинаду и, размешав, протянул это пойло Мариночке.

― Я... я не пью!

― А вам и не наливают. Я просто хочу, чтобы вы согрелись и успокоились.

Мариночка пошевелила укутанными в вагонное одеяло ступнями. Одеяло было колючее и противное и совершенно не грело.

― У вас сейчас истерика начнется. Ну?!

Маринка обхватила ладонями горячий мельхиоровый подстаканник. За окном, за фестончатыми плюшевыми занавесками, уплывал в дождь очередной полустанок. Капли летели на свет фонаря, кружились, как июньская мошкара, вызывая дурноту, слабость, ощущение полета, ― такое, когда ты центр вращения, а валится в пропасть мир вокруг тебя. Чай с коняьком обжег, взорвался в желудке мягким жаром. Маринка закрыла глаза. Голова срзу поплыла.

― Допивайте, ― сказал из радужного сияния голос Ковалького. ― Вот, хорошо... Ноги приподнимите, я вам одеяло поправлю.

― Какая забота, ― пьяно съязвила Мариночка. Стыдно ей не было. ― Слушайте, вот вы со мной возитесь... Александр Юрьевич... мне вас что, милорд, так всю жизнь и называть?

— Можно короче.

— Саша, ― сказала Маринка, умащиваясь на тощей вагонной подушке.

Лицо у Ковальского было такое, что краше в гроб кладут. Маринка ощутила некоторую неловкость.

― Ой, извините. Ну, я не знаю, как... Саня?.. Алесь?..

― Хальк, ― сказал он.

Вагон трясло, как в приступе малярии, расплескивался щедрый железнодорожный чай. Сквозь прорези подстаканника виднелся утонувший в янтаре ломтик лимона. Маринка села, обхватив руками колени.

Это что же выходит? А выходит, что она перлась из столицы, чтобы побеседовать с очевидцем событий – к нему. И это из его приемной в лицее ушла несолоно хлебавши. И что,вот этот человек тридцати с лишним лет, с седыми висками и язвительным голосом – и есть то самое?!. И государыня...

Хотелось спросить о многом сразу. Или промолчать будет лучше и для здоровья полезнее?.. она не знала, решить не могла. Зачем-то вспоминала, как еще сопливой девицей бегала по чужому читательскому билету в Эрлирангордскую публичку, и душевная соседка-библиотекарша таскала ей книги из закрытого хранилища. У Маринки летела к чертям очередная курсовая, но за шоколадку и доброе слово... “Отображение календарно-бытовых обрядов в среде Ордена Элерины Сияющей на примере активного пласта эрлинорского фольклора”. Уф-ф... попробуй напиши такое без нужных знакомств.

Но она тогда читала запоем, вместо научных трудов – его сказки. Потрепанные, рассыпающиеся на странички, зачитанные до дыр тома. И ревела над ними до тех пор, пока соседка не выгоняла ее прочь, бранясь, что своими слезами Мариночка портит ей ценную литературу.

Странно, она никогда не задумывалась над тем, что они почти ровесники. Ей казалось, и эти книги, и все, что было написано об этом человеке в учебниках по новейшей истории и старых газетах – было тысячу лет назад. Что, даже если он и жив, то уже глубокий старик. А она вот… молодая вертихвостка. Дура.

― А вы хорошо сохранились, ― сказала Мариночка вежливо.

Хальк поперхнулся коньяком. Видимо, всерьез поперхнулся, до слез, потому как вскочил, сдернул с деревянных плечиков свою штормовку и выскочил в коридор.

Его не было так долго, что Маринка поневоле забеспокоилась. Кто его знает, что способен натворить мужчина в расстроенных чувствах. А вдруг возьмет и сиганет на рельсы! Он, конечно, не прекрасная царевна, а, с другой стороны...

К тому же, Мариночка ощутила укол совести. Не по отношению к Хальку (чего ему сделается!), а к себе.

Это что же получается, сказала она себе гневно. Ты, мона Пестель, беспокоишься о человеке только лишь потому, что в твоем положении он ― просто кладезь информации. Кто тебе еще про Одинокого Бога расскажет... Упустить такой шанс ― все равно что похоронить новый роман заживо. Ну ты и жаба, милочка: роман тебе дороже человека! Маринка с кряхтением воздвигла себя с вагонной полки, сунула ноги в туфли, мрачно отметив, что ступни отекли... вот еще новости! ― и, хватаясь руками за поручни, побрела по вагону.

Хальк нашелся в тамбуре. Он курил, отвернувшись к окну, и от вида ссутуленной его спины Мариночке сделалось по-настоящему плохо. Грохнула тяжеленная тамбурная дверь. Хальк обернулся.

― Я не хотела вас обидеть, ― сказала Маринка. ― Простите меня.

― Пустое...

— Да перестаньте вы! ― Маринка ощутила, как все в ней закипает. Вот так они сдерживаются до последнего, а потом ― бац! ― и ты уже вдова. ― Зачем вы притворяетесь?!

Он щелчком спровадил окурок в щель между вагонами и оторопело уставился на Маринку.

― Мона, вас не понять. Вы попросили прощения, получили его, и чем недовольны? Что вам не так? Или вы хотите, чтобы взамен на вашу чувствительность я раскрыл перед вами свою тонкую и нежную душу?

― Хочу, ― понимая, что другого случая не будет, сказала Мариночка.

— Да подите вы!..

Самым разумным после такого напутствия было хлопнуть дверью. Но вагон трясло, Маринка забилась в дальний конец тамбура и твердо знала: первый ее шаг к этой холерной двери будет шагом последним. Изо всех щелей свистели сквозняки, сырые, с запахом ночного дождя; фонари проносились размытыми пятнами.

― Марина, ― сказал Хальк. ― Ну, в самом деле...

Мариночка вздрогнула. Сказано это было так, что ни малейшего сомнения не оставалось: она, хоть и тоже Марина, а здесь совершенно ни при чем. Обида была столь жгучей, что Маринка даже зажмурилась. И поклялась себе, что до Купавны уж потерпит, а там выскажет все, что наболело.

Пол под ногами качался, как палуба взбесившегося монитора. Железные заклепки, забранный в проволочную клетку фонарь... Хальк пытался прикурить очередную сигарету, отворачивался от сквозняка, ругался. Спички гасли, пыхкали синими огоньками. Улучив момент между двумя стрелками, Мариночка по стенке перебралась к Хальку поближе, сложила ладони лодочкой, заслонила огонь.

Спичка горела. Дергалась рыжая тряпочка пламени. Хальк медлил, наклонясь над Мариниными руками. Низко, его волосы щекотали Маринке запястья. Полз по щепочке огонек, спичка корчилась, превращаясь в уголь.

― Обожжет, ― сказала Маринка шепотом.

Хальк дунул на спичку, потом взял Маринкину руку в свои, развернул ладонью вверх и поцеловал. На изгибе запястья, там, где, как полоумная, билась синяя ниточка вены.

Глава 7

Май 1901 года.

Эйле.

Эйле встречал дождем. На лужах вскипали тугие пузыри, голуби жались под крышу вокзала, и над путями, над виадуками, мокрыми кронами тополей, над летящим в хмуром, с редкими проблесками солнца серебряным шпилем Ратуши стояла пелена мутной дождевой мороси. Маринке хотелось спать, она плохо соображала, куда и зачем ее везут, пролетка петляла по узким, обсаженным каштанами и ясенями улочкам, бросались навстречу то выступающий углом апсиды мрачный собор, то веселенькая барочная звонница; Заревая Брама, утонувшая в дожде и золотом дрожании свечей, грозила завалиться навзничь... Старе Място кончилось, повеяло речной сыростью с Антокаля, пролетка свернула, покатилась, скрипя колесами, по убегающей вниз улице, горбатой, как кошачья спина. Неровно уложенная брусчатка, выкрашенный охрой дом, путаница плюща и дикого винограда на торце, наверху ― балкон... узкий колодец двора, каменный грифон прилег отдохнуть у обломка кирпичной стены...

― Вы здесь жили?

― Я еще не умер.

— Ой, ну я не то хотела сказать!..

— Здесь у меня квартира, ― пояснил Хальк, расплачиваясь с извозчиком. ― На электричку до Купавны мы опоздали, следующая только завтра вечером, не в гостинице же вам ночевать.

— Почему, ― слабо запротестовала Мариночка. ― Я могу.

— А я нет. Ненавижу я эти гостиницы.

... Мариночка сидела на табуретке посреди огромной, плохо прибранной комнаты и сонно хлопала глазами. Она напоминала себе не вовремя разбуженную сову. Хальк возился на кухне, звенел там посудой, что-то у него на плите скворчало и шипело, и по дому разгоняя запах отсыревшей штукатурки и табака, полз упоительный аромат яичницы. Потом Мариночке были всучены огромный купальный халат и шерстяные носки, и ее вежливо спровадили в ванную. Привыкшая к столичному комфорту, такого мона Пестель в своей жизни еще не видала.

Чугунное страшилище на гнутых львиных лапах наполнялось зеленоватой мыльной пеной. Над пеной в газовой колонке бушевал огонь. Хальк поболтал в воде ладонью.

― Счастливого плавания. Будете тонуть ― кричите.

В этой самой ванне мона Пестель и потеряла сознание. Случилось это как-то незаметно и очень тихо. Маринка просто сползла по стеночке в воду, булькнула и ушла на дно.

Сознание возвращалось со скрипом, нехотя, отзываясь тошнотой и головной болью на каждую пощечину. Сперва Мариночка не могла взять в толк, с чего это ее лупят по лицу, а она молчит и не дергается. Когда дошло, мона Пестель решла дать сдачи. Ей не мешали, даже порадовались такой прыти, да только зря. Маринка не рассчитала движений и снова чуть не нырнула в ванну. Тогда ее взяли в охапку, завернули в халат и понесли. Мариночка попробовала сопротивляться, но коридорчик в этой квартире был узкий, в результате чего спаситель весьма чувствительно приложил мону Пестель затылком о косяк. Маринка взвыла. Ей пообещали добавить, и пришлось замолчать.

Диван был застелен шерстяным пледом, и плед этот немилосердно кололся сквозь простыню. В бок впивалась длинная и извилистая, как древесный корень, пружина. Маринка ворочалась, так и эдак пытаясь пристроить на подушке больную голову. Все раздражало. Каждый звук ― чужой, острый, как ножом по стеклу, ― утробное гуденье колонки в ванной, скрежет старенькой кофемолки, шелестенье книжных страниц, шаги... Хальк бродил по дому, как сомнабула, натыкаясь на мебель, потом устроился в кухне на подоконнике. Мариночка опасливо принюхалась: потянуло ночным воздухом, сигаретным дымом, кофе... В конце-концов она задремала, но спать долго не пришлось. Грохот был страшный, благо, что короткий, а то бы Мариночку хватил эмоциональный инфаркт. Потом она сообразила, что грохот сопровождался звоном битого стекла. Путаясь в банном халате и сползающих носках, Мариночка фурией влетела в кухню.

Вполнакала горела над кухонным столом лампа. В круге света сиротливо подсыхала кофейная лужица, натекшая из перевернутой чашки. Покачивалась на сквозняке оконная створка с торчащим, словно больной зуб, осколком стекла. Никого не было. Маринка ощутила липкий, как озноб, ужас. Колени сделались ватными. Дальнейшая судьба нарисовалась перед ней враз и самыми черными красками. В виде газетных заголовков: “Известная столичная писательница замешана в убийстве...” бред какой...

― Марина? Не бойтесь.

― Поздно уже... бояться.

— Тогда помогите.

Она осторожно обогнула стол. В тесном закутке между морозильным шкафом и тумбой с кастрюлями и прочим кухонным добром сидел Хальк. На коленях у него лежало что-то длинное, воронено отблескивающее, более всего напоминающее извращенную двухстволку. Из дула потягивало кислым дымком.

― Это у вас... что?

― Сэберт, ― пояснил Хальк спокойно. Тронул ладонью расцарапанную стеклянным крошевом щеку. Поморщился. ― А что?

— У вас лицо в крови.

— Знаю. Дайте полотенце из ванной.

Мариночка покорно поплелась в ванную, сдернула с крючка первую попавшуюся тряпку, вернулась.

― А кто стрелял?

― Я.

— Зачем? ― удивилась Мариночка. Не осталось в ней уже никакого трепета, страха, впрочем, не осталось тоже. Она задумчиво потрогала острые края застрявшего в раме осколка. Ночь за окном была густо-синяя, пахнущая зеленью и мокрым камнем. Далеко дребезжал трамвай.

— А чтоб неповадно было. ― Хальк осторожно промакивал щеку полотенцем и угрюмо таращился на темные пятна, которые на ткани оставались. ― Я, видите ли, мона Пестель, очень не люблю службу наружного наблюдения нашего драгоценного департамента печати и безопасности.

Приключение выворачивало на явный криминал. С этим нужно было срочо что-то делать, вот только Мариночка не знала, что именно. Корин придет в ярость. И передачи ей в тюрьму носить уж точно не станет.

― Вы его убили? ― вяло ужаснулась Мариночка.

― Фи, мона, вы вульгарны. Ну, с дерева он упал.

— Зачем?

Хальк отнял от лица полотенце. Вид у него был такой, словно это не особист, это он упал с дерева. Он помолчал и с тяжким вздохом принялся объяснять моне Пестель, какие способы использует тайная служба департамента печати и безопасности для наблюдения за фигурантами ихних дел. А в том, что он, Хальк, этот фигурант и есть, пускай мона Пестель и не сомневается.

― Хотите, я Корину скажу, ― предложила Мариночка, поудобнее пристраиваясь на полу рядом с Хальком. ― Он за вас похлопочет. Он магистр, у него связи...

― Это ваш муж?

— Гражданский, ― уточнила Мариночка и на всякий случай покраснела.

— Спасибо, не хочу. У него неприятностей и так хватает.

— Почему?

— Ну, он же магистр. Путей... и этих... соединений. Кстати, а почему он вас домой сам не отправил?

— Потому что скотина, ― буркнула Мариночка. Впрочем, это она, кажется, уже говорила...

Отчет наблюдений за объектом А.

Выборки.

18 мая 1901 год.

Эйле.

16.25. Объект А. был замечен на железнодорожном вокзале г. Эйле, где покупал билеты. По информации наружного наблюдения ― два, в мягкий вагон, до станции Старая Купавна. Цели поездки и предполагаемый срок неизвестны. Данные о попутчике объекта в стадии уточнения. Сообщение в место прибытия отправлено сегодня телеграфом в 17.04. Копия квитанции прилагается. Стоимость прошу возместить по статье “почтовые расходы”.

19 мая, 1901 год.

Старая Купавна.

Никогда в жизни мона Пестель и не предполагала, что умеет так люто торговаться. Но эта бабища!.. Маринка в суеверном ужасе взирала на обтянутый цветастой плахтой крутой торговкин бок. К боку быланежно прислоняема кринка с густой и свежей сметаной. А на столике прямо перед литераторшей неземным ароматом истекала в лубяном коробе клубника. И пускай ягоды успели помяться и пустили сок, от которого на клетчатой скатерти останутся пятна. Все равно. Маринке хотелось клубники. А баба заломила несусветную цену.

― Так все ж натуральное! ― убеждала она. ― С своего огороду. И сметанка... сейчас только из-под коровки.

Маринка попыталась вспомнить процесс изготовления сметаны. Это когда сначала молоко... потом простокваша... и сливки снимают. Все-таки хорошо быть писательницей. Профессия обязывает. Мариночка выложила перед теткой мятую кредитку и, с сознанием полной своей правоты, запустила пальцы в ягоды.

Ветер хлопал полотняным тентом. В траве на обочине гуляли куры. За ними из лопухов следил шалыми глазами пыльно-серый котяра. Кавина была маленькая, под стать гостинице и всему городку, и кофе тут варили дрянной, безбожно мешая зерна с цикорием. Но Маринке нравилось. Она только не понимала, когда же сможет поехать домой. Каждый вечер она в сопровождении Халька ходила на станцию ― аккуратно, будто на службу. Там они сидели под навесом, Маринка кормила остатками обеда станционных шавок. Потом темнело, и в сумерках они возвращались в гостиницу. Днем Халька обыкновенно не бывало, Мариночка делала что хотела, и раздражало ее лишь постоянное, но весьма ненавязчивое общество странного вида мужиков. Все больше помятых и нечесаных, с мутными глазами ― вроде того, на вокзале в Эйле. Из всех особистов симпатию вызывал один, с видом бездомного интеллигента. Но он таскался за Мариночкой крайне редко. Видимо, предпочитал иметь дело с Хальком.

А сегодня не было никого.

С водостеков хлюпало и звенело. По булыжнику с грохотом горных рек неслись мутные ручьи. Пахло сбитой листвой, доцветающими каштанами. Покачивался на волнах яркий, как королевская ладья, конфетный фантик. Здесь, в заброшенном старом парке, рядом с умирающими развалинами дворца, плохо верилось, что в двух трамвайных остановках ― город, спешащие по своим делам люди, которые смеются, пьют кофе в маленьких уличных кавярнях под пестрыми маркизами, едят конфеты, швыряют эти самые фантики... Перед дворцом на вытоптанной экскурсантами лужайке мокла каменная статуя. Этакая античная девушка с веслом. У девушки не хватало половины бедра и правой руки, (а весло сохранилось) черты лица скрывали дождевые подтеки вперемешку с птичьим пометом, а под ногами росла молодая травка. Из травки проклюнулся одуванчик, что делало картину вполне естественной. Хальк аккуратно затоптал в мокрой зелени окурок. Вытащил из внутреннего кармана куртки рекламный проспект. Этим проспектом его снабдили в гостинице, где он отрекомендовался туристом, приехавшим в архитектурно-исторический заповедник Старая Купавна отдохнуть и поправить здоровье. С супругой, что, с точки зрения нормального человека, выглядело крайне нелогично.

Хальк не стал рассказывать музейного вида даме ― администраторше гостиницы, ― что куда больше, нежели здешние развалины и привезенная с собой жена, его интересуют вокзалы, пути и сообщения. На вокзал он всегда успеет. Благо, заповедник Старая Купавна ― это не только город, но и ближайшие его предместья. Там тоже много развалин. Нахальной донельзя наружке придется за ним побегать. Особисты нынче пошли невоспитанные. Нет чтобы подойти и поговорить по-людски... так таскаются следом.

На сырой скамейке у ведущей в верхние ярусы парка лестницы сидел дяденька с газетой. Газета была недельной давности. Хальк вежливо кивнул любителю свежей прессы, порадовался ошеломлению на тусклом его личике и стал подниматься вверх. Дяденька сложил газету, нахлобучил пониже мятую шляпу и двинулся следом. Вот же холера!..

Хальк прошел аллеями парка, а у самого выхода в город помедлил. Постоял, глядя, как от автобусной остановки отваливает красный, битком набитый автобус. Черт... Надо ж было забыть, что в Купавне местное время. Разбежка со столицей в час. Вечером в гостинице он отказался от любезного предложения старшей горничной его разбудить. Сказал, супруга разбудит. Или сам встанет. Радио включит. Оно поутру гимн запоет ― он и проснется.

Радио запело. Хорошо поставленным голосом известило, что “в Эрлирангорде шесть часов”. С тяжелой от недосыпания головой Хальк поднялся.Сунулся в Маринкину спальню. Литераторша спала, с головой зарывшись в одеяло. За окном было серенько. Через дорогу, за чьим-то забором, хрипло попробовал голос петух. Устыдился и замолчал.

Понятно теперь, чего устыдился. Это в Эрлирангорде шесть часов. А в Купавне пять.

Автобус, расплескав широкую лужу, ушел. Особист растерянно топтался у билетной кассы. Зевал, прикрывая газеткой рот. Хальку даже жалко его сделалось. Вот же работа у человека... Он двинулся от остановки вниз, по размытой глинистой дороге. Впереди, между домами, праздничной синевой блестела река.

Улица вывела к откосу, оборвалась так неожиданно и круто, что Хальк едва успел остановиться. Внизу, стиснутая поросшими лесом берегами,сине-стальная, текла Купавишна. Краски были такие яркие, что невольно хотелось зажмуриться. И привычно подумалось про Вторжения, которых теперь не бывает. Солнце било из-за спины; внизу, на бархатистой траве, лежала тень: человек на обрыве. Хальк поглядел, как за плечом у этой тени вырастает еще одна, ростом пониже и в шляпе, мстительно усмехнулся и, углядев в лопухах спуск к воде, устремился в мокрые заросли.

Отчет наблюдений...

Выборки.

19 мая, 1901 год.

Старая Купавна.

6.15. Спустившись к реке, объект А. потрогал воду, постоял, проговорил вполголоса несколько стихотворных строчек (текст катрена прилагается для литературно-мистических исследований), после чего совершил акт купания. Пребывая в сильном беспокойстве на предмет жизни, душевного и физического здоровья объекта, полез за поименованным в воду, дабы оказать посильное вспомоществование в минуту утопления. Вылезши на берег и одевшись, пребывая в стараниях по недопущению обнаружения объектом слежки, вляпался в тину и утопил в оной правый башмак. Порче подверглись такоже и брюки, а за ними и сюртук со шляпою, каковая, упавши в прибрежную грязь, к ношению более употреблена быть не может...

― Вам помочь?

― А?.. Чего?.. ― мужчина поднял лысеющую голову. На лице отразилась гамма чувств. Преобладала гадливость: мужчина стоял на одной ноге, жалобно поджав другую, в мокром носке, а в руке у него была рогульчатая палка. На конце палки висел башмак. Из башмака капала вода пополам с тиной и грязью. Наконец вода вылилась, мужчина башмак снял, вытряхнул и слабо пискнул, когда из недр обувки скользнул в реку серебряный карасик.

― Вон, ― сказал Хальк, показывая рукой. ― Шляпа ваша. Счас волной к берегу прибьет. Хотите, достану, пока не обулся.

— Я, в некотором роде, тоже...

— Решайте быстро, а то уплывет.

— Н-ну... ― владелец шляпы замялся. Видимо, ему было крайне неловко. Пока он размышлял, Хальк подвернул штаны, отнял у особиста палку и, угрязая в жирной тине по щиколотки, полез в воду. На ум лезли всякие глупости. Идиотские стихи, например. “Вчерась мне пришла посылка, А в ней ― зеленая шляпа...” Шедевр высокой поэзии.

Особист топтался на берегу, обняв себя руками за утлые плечи, и старательно чакал зубами в ознобе. Хальк протянул ему выловленное имущество, предварительно сняв с тульи длинную прядь речной травы.

― Мда... ― особист крякнул. Представил, должно быть, бедняга, как выйдет в такой одежке в город. Пока он страдал, Хальк успел обуться, наломать веток в окрестных кустах и соорудить крохотный, но жаркий костерок. На растопку пошли какие-то бумажки. Особист когда увидал, как Хальк сует их в огонь, и вовсе с лица спал.

― Да вы не убивайтесь, ― утешил Хальк. ― Это рекламка из гостиницы. Рукописи же не горят. ― Он помолчал, оценивая идиотизм ситуации, потом спросил задушевно: ― А в реку вы зачем полезли? Это здесь народная забава такая?

— Какая?

— Купаться в одежде.

— Я боялся. За вас.

— Ну и глупо. Плавать я умею. До другого берега не доплыть ― сердце больное, да я и не собирался. Вы же досье на меня читали?

— Читал.

— Ну так и что? Там же все написано. И вообще... откуда вы только взялись на мою шею? Сроду таких дураков в Департаменте не видал. Извините...

Особист задумчиво оглядывал останки шляпы. Лицо у него было серым, на хрящеватом носу проступили капельки пота: согрелся, родимый. Он поглядел на Халька тоскливыми, как у брошенного пса, глазами.

― Вот вы смеетесь... а жить как-то надо. У меня семья, знаете ли. Дети.

― Теща.

— Ну да. И теща! Я не в состоянии кормить их всех на жалованье штатного цензора! А в департаменте все-таки деньги... Ну что вы на меня так смотрите! Я же не виноват! Мне поручили! Пришла депеша из Эйле, а, кроме меня, никого больше и нет. Разбежались... Ой, смотрите!

Чем-то он был похож на Легберта. Такой вот затюканный интеллигент. Честный и чистый, только обстоятельства уж больно крутые, а интеллигенция ― народ хлипкий. Вечно голодный, к тому же. Хальк не сразу понял, что ему говорят. Наконец оторвался взглядом от пламени.

Перед глазами стояли желтые сполохи огня, солнце исправно било в висок, застилая взгляд золотой дымкой. Поэтому вставшую из ничего картину, несмотря на всю ее реальность, запросто можно было принять за морок.

Две каменные опоры, перекинутое через реку полотно моста. Грохот железа. Поезд, медленно втягивающийся в решетчатую воронку ферм.

― Ч-черт!.. Это у вас что тут?!

― А поезд, ― сказал особист невинно. ― Каждое утро.

— Так моста же нет!

— А это вам виднее, ― возразил он с легкой виноватинкой. И пояснил, что в каждом уважающем себя городе должны быть местные легенды. Про город, ушедший под воду, или про Эйленского Крысолова... еще про что-нибудь... про явление государыни Одинокому Богу... ― У нас вот про Чаячий Мост. Сами видеть изволили.

В отдаляющемся лязге состава его было плохо слышно. Хальк только подивился возникшему на мордочке особиста странному выражению. Что-то вроде законной гордости за родное болото. Мост у них... холера!

Костерок трещал и сыпал искрами. Гостиничная рекламка почти прогорела, пламя развернуло ее вверх уцелевшим, еще глянцевым боком. На изломе, утопая в нарисованных лесах и кручах, бежала синяя жилочка реки, рыжая полоска несуществующих рельс перечеркивала ее, исчезала в сизо-коричневом пепле. Хальк с досадой разворошил угли.

― Марина, вставайте!

В круглой тарелке репродуктора скворчало и булькало. Мариночка сунула голову под подушку, надеясь хоть так заглушить мерзкие звуки. Мало того, что в этой холерной гостинице радио не выключается и в пять часов утра пугает добропорядочных граждан пением государственного гимна, так еще нахалы всякие в дверь колотят! Вторую часть гневной речи Маринка произносила, стоя в кровати, завернутая к одеяло, как в эдерскую тунику. Хальк слушал, меланхолично сложив на груди руки и опершись спиною о дверной косяк. Как будто это не он, а кто-то другой пять минут назад выламывал дверь Маринкиного номера. Сейчас эта дверь была распахнута настежь, и внутрь радостно заглядывали любопытные горничные. Картина была еще та.

― Я спать хочу! ― возмущалась Маринка. ― Да вы права не имеете!.. Вам не понять!..

― Чего?

— А того, что я всю ночь работала, может быть!

— Вы вагоны разгружали?

— Я полглавы написала, ― сообщила Маринка с гордостью.

— Велик труд... Одевайтесь.

― Зачем? ― Маринка удивленно захлопала слипшимися ресницами. Перспектива куда-то тащиться в такую рань совершенно ее не вдохновляла. На подушке лежал розовый солнечный луч, в него хотелось вжаться лицом, а тут... ― У меня голова болит! ― выдала Мариночка железный дамский аргумент.

Лицо Ковальского скривилось.

― Уикториа! ― возгласил он с завываниями. ― Не заставляй меня принимать валерьянку!

Это прозвучало как угроза. Маринка села в постели, поплотнее завернувшись в одеяло. Из распахнутой двери здорово поддувало свежим утренним холодком.

― Вы по-человечески можете объяснить, что случилось? ― Маринка зевнула, прислоняя ладошкой рот. Происходящее чем дальше, тем больше переставало ей нравиться. Происходящее пахло хлопотами, беготней, опасностью, ― без всякой даже призрачной надежды на успех. Сейчас Хальк заявит, что никакого поезда нет, это ему так, примерещилось, и придется тащиться обратно в Равену, а оттуда паромом... и любят же некоторые люди себе проблемы создавать!

― Марина, мы ― идиоты.

— Ну, вы, положим, да. А что?

— А то, что поезд утром. А не вечером.

— Мы уже опоздали? ― флегматично поинтересовалась Мариночка и опять зевнула.

— Сегодня ― определенно.

— Тогда я буду спать, ― сказала Маринка и упала лицом в подушку.

Глава 8

Май 1901 года.

Старая Купавна – Эрлирангорд.

...Такого не случалось давно. Может быть, вообще никогда не случалось. Слова падали с острия плохого, с поцарапанной костяной ручкой, пера ― как августовские тяжелые звезды, и светлеющее за распятием окна небо морщилось рябью, кругами по воде. Видимо, не умея противиться происходящему. Мир не менялся, ― он просто был другой, иной, чем минуту назад, каждое мгновение новый, слова вспыхивали под веками золотыми молниями. Оживали — не на бумаге, а ― наяву, рядом? где?! ― картонные фигурки людей, это было очень больно, неостановимо, долго... кружился, подхваченный вялым сквозняком, обрывок испорченной страницы, плыл в синем сигаретном дыму... кленовым листом ложился на пол... каждое движение, каждый шорох мира были ослепительны, осязаемы до оскомины, до дрожи в затекших пальцах... Поезд втягивался в решетчатую воронку моста, чайка скользила над стальной гладью Купавки. Невозможное было так близко, казалось таким простым... Близко, отчетливее, чем иногда бывает во сне, надвинулось лицо Алисы. Сердце пропустило удар, трепыхнулось проколотым мячиком, застучало почти ровно.

Все кончилось, спросил он себя. Все кончилось. Невозможно всюжизнь рвать себя по живому, прекрасно осознавая, что никому, кроме тебя, это не нужно.

Августовские звезды головешками тонули в холодной майской воде. Золотое сияние угасало.

Стол был забросан бумагой, белый, как застигнутый заморозками ноябрьский парк. Почерк казался чужим. Хальк отхлебнул давно остывшего приторного чаю. Чай вместо заварки пах яблоками. Было муторно. Наверное, такие же ощущения посещают неудавшихся самоубийц. То, что еще недавно сияло и плавилось, превращаясь в слова, как медные монеты в золото в алхимическом тигле, сейчас лежало на бумаге, разъятое на буквы и запятые. Никому не нужное. Мертвый текст, написанный для единственного читателя.

Читателя, которого нет.

Ты дурак. Ты вообразил, что все, конец, свобода... осознанная необходимость. К черту любовь. Это такой вид зависимости. Просто тоска. И прекрати себе врать.

Спички отсырели. И плотные листы суомской бумаги не желали гореть. Выцветали, исходя едким дымком, чернила.

― Отдайте, ― за спиной сказала Маринка. ― А то я сейчас закричу.

Рыжий шарик солнца выкатывался из тучи, ― там, где в туманной дымке сбегались к горизонту рельсы. Холодно и сладко пах в палисаднике перед зданием вокзала шиповник. Маринка надрывно зевала и куталась в жакетку. На Халька она старалась не смотреть. Неловко... вот так ненароком влезешь человеку в душу, а потом мучаешься. Не знаешь, как выкрутиться. Ходишь и думаешь, знает он, что ты знаешь, или нет.

Отбирая у Халька рукопись и пряча наспех сложенные страницы в свой ридикюль, Мариночка, конечно же, не удержалась. Сунула любопытный нос. Чувство было потом такое, словно за шиворот кипятком плеснули. Не умела она писать ― так. То есть умела... но не любила. Ни к чему нервы рвать, все равно никто не оценит. Люди же книжки покупают... зачем? Уж не затем, чтоб за кого-то там постороннего переживать, людям они сами куда более интересны, чем какие-то пускай и прекрасные, но совершенно посторонние граждане. Утвердиться в собственном кредо, отнюдь не в чужом, ― вот и все, чего в книжках ищут.

А это... Маринка помнила ощущение от этих страниц.

Закрываешь глаза ― и чужая жизнь встает отчетливей, чем своя, а своя кажется сном... и жалко, и горький ком в горле.

Иногда Господь Бог дает людям гораздо больше гордости, чем вообще нужно... особенно в любви. Которая сама по себе уже ценность. А они швыряются ею направо и налево, все такие гордые и непонятые при этом, что хоть тресни.Это злило.

Умом Маринка понимала все. Но у женщин, к несчастью, имеется еще и женская логика. Которая не признает никаких аргументов.

Семафор далеко на путях мигнул, зажегся синим. Потом пространство налилось медленным низким гулом. И Маринка увидела, как далеко, из золотого утреннего марева встают, застя шарик солнца, узорчатые фермы Моста.

― Давайте не будем ссориться... преждевременно. Марьян, два коньяка и кофе. Даме?..

― Тоже коньяк, ― сказала ошалевшая Мариночка. ― И можно без кофе.

— А булочка не надо, плиз ее на фиг.

— Что?..

Белесый, похожий на выцветшую моль ординарец принес на подносе две чашечки дутого серебра и радужные рюмки. Лимон на блюдечке, крахмальные салфетки, высокая и узкая, черного стекла бутылка с золотым шнуром вокруг хрустальной пробки... Такую роскошь Маринка встречала только на приемах в издательстве да еще в собственных романах.

Пожилой мужчина с удивительной для штатского человека осанкой и тонким лицом наклонился, наливая Мариночке коньяку. Волшебный аромат взметнулся, забивая едва уловимые, но все равно отчетливые, едкие запахи гудрона, кожаной обивки сидений, гари, мокрой травы... это окно распахнуто, ветер рвет занавеску.

― Милорд, даме плохо. Мне заняться?

― Займитесь. Да, и скажите, чтобы ко мне никого не пускали.

― Идемте, мона.

Мариночка уставилась на возникшего перед ней человека. Высокий, сутулый... медикус. Интересно, почему все врачи, независимо от профиля и квалификации, видят в пациентах прежде всего объект для опытов? Эй, жертва!.. спасибо, что зубом не цыкают.

― Я не пойду, ― сказала Мариночка. ― У меня голова кружится.

― Оставьте ее, милорд, ― неожиданно вступился Хальк. ― Ничего нового мона Пестель для себя уже не откроет.

— Вы полагаете?

— Полагаю. Марина, пейте коньяк и киньте на дурное. Итак?..

Перед глазами плыло. Ласковое тепло убаюкивало, качалась за окном, низко ― почему-то ниже линии горизонта ― наполовину утопая в туче, абрикосина солнца. Голоса звучали то вместе, то распадались надвое, шепот, похожий на крик, и крик, похожий на шепот, смысл терялся, больше всего Маринка боялась заснуть, и еще ― что Хальк догадается... Любопытство, конечно, не порок, но неловко.

― У меня есть все основания вам не верить.

― Не верьте.

― Но, милорд Данила!..

― Она ушла. Я настоял, и она ушла.

— Вы не имели права.

Рот Сорэна дрогнул в усмешке. Молодежь всегда самоуверенна и всегда полагает себя единственно правой. Он не хотел обсуждать сейчас... Зачем-то вспомнился Феличе ― худой, с ввалившимися небритыми щеками, в рваном свитере, который висел на нем, как на портновском манекене. Кажется, это было в девяносто шестом, перед самой Генуэзой. И, уже в который раз за последние дни, милорд Даниил отчетливо пожалел старшего внука. Если бы не этот, сидящий напротив, Феличе мог бы быть счастлив. И все сложилось бы иначе.

Он мог бы напомнить этому человеку о многом. Например, о лагере в окрестностях Эйле. Однако стоит ли? Мост от этого никуда не денется. Как он там сказал в разговоре с Алисой? Наш ад принадлежит нам.

― Угу. Не нужно нам чужой земли ни пяди...

Генерал Сорэн улыбнулся. Помешал ложечкой остывший кофе.

― Мертвым можно все. Или почти все.

Глаза у Мариночки медленно округлялись. Мало на ее хрупкие плечи одного сумасшедшего, так нет же. Здесь, похоже, полный поезд психов.

― Если бы вы только помешали ей уйти...

― Я обязан ей. Многим. Больше, чем вы думаете. Беда в том, что вы двое хотите одного и того же, а способы избираете прямо противоположные, да еще такие, что хоть караул кричи.

— Например?

Милорд Данила церемонным жестом поднес ко рту чашку. Мариночка испытала острое желание сказать какую-нибудь гадость, но подходящие ко времени и к месту слова куда-то подевались.

— Неужели вы не понимаете? Вы, создатель этого мира... Ведь это же очевидно. Отпустите ее, отпустите нас всех, и мир наконец придет к равновесию.

— Позволить воде просто течь?

— Именно.

— Во имя вашей предполагаемой свободы? Вы уверены, что, как только я перестану... думать о ней... этот поезд исчезнет сам собой?

— Видите ли, Александр Юрьевич... — Сорэн поставил на стол пустую чашку. Поезд трясло, и ложечка дребезжала о серебряный с чернью край. Синий сигаретный дым прядями уплывал в распахнутое окно. Поезд мчал холмами, мимо цветущих полей иван-чая и таволги, и в купе стоял одуряюще сладкий запах.

— Поезд – это только следствие, дело не в нем. Нужно же куда-то деваться людям, которые и умереть-то по-человечески не могут. Мир у нас теперь сугубо материален, абсолютного текста не существует, как и Хранителей, которые бы могли привести мир обратно к равновесию...

– Это не так.

– Да, я забыл... Но и вы, Александр Юрьевич, как Хранитель, сейчас не многого стоите... уж простите. Впрочем, даже если бы вы и захотели, едва ли у вас это бы вышло.

– Почему?

– Потому, что спасти этот мир теперь может только текст. Абсолютный текст. И поскольку вам, как мне известно, книги писать запретили, нужен... кто-то еще. Кто напишет вашу и нашу жизнь заново. Ну, и жизнь Алисы, если хотите. Возможно, в этой новой книге вам с ней... больше повезет.

— Да нет никакого текста!! И Хранителей тоже нет! А вы верите!..

Маринка встала. Ноги были ватные. Пошатываясь, с надеждой, что двое мужчин слишком увлечены беседой, чтобы обращать внимание на пьяную вдрызг даму, шагнула к дверям. Вагон качнуло, Маринка повела неверной рукой, что-то задела, по инерции распахнулись, дребезжа стеклами, дверцы навесного шкафчика.

― Осторожнее!

Никогда прежде Мариночке не доводилось видеть такой прыткости в глубоко пожилых людях. Милорд Сорэн сорвался с места, и жестяная коробка, глухо звякнув внутренностями, вывалилась в его протянутые руки. Упав на диван рядом с моной Пестель, генерал открыл крышку. Лицо у него было серым, волосы взмокли на висках. Мариночка, разумеется, не удержалась, сунулась в коробку. Хотя еще совсем недавно поклялась себе страшной клятвой, что не будет влезать больше ни в чьи секреты. Совесть потом мучит, и вообще, многия мудрости... Но наполненные черно-багровой жидкостью, утопленные в вату шприцы в коробке притягивали взгляд. И хотя от созерцания их к горлу подкатывал тугой комок тошноты, Маринка чувствовала, что не в силах отвести глаза.

Потом она поняла, что в возникшей тишине, того и гляди, начнут потрескивать молнии.

Способ избежать скандала Мариночка знала только один. И с видом сладкой идиотки вопросила:

― Ой, а это у вас что?

Она совсем не надеялась, что ей ответят. Или что у кого-нибудь здесь возникнет желание задать точно такой же вопрос. Но когда Хальк вынул из ваты шприц, встряхнул его и, глядя, как оползают по стеклу тяжелые капли, сухо поинтересовался, а что же это и впрямь такое, Мариночка поняла прежде, чем ответили, и ей сделалось дурно.

Милорд Данила принялся объяснять в подробностях. Маринка и вовсе осатанела. Сидят два взрослых человека и с умным видом несут такую чушь, в которую если поверишь, умом рехнешься окончательно. И вообще. Подумаешь, кровь Хранителя!.. Это кто хранитель ― эта особа в рваных штанах хранитель?! Не бывает. Ни вот на столечко. К тому же, с юных лет Мариночка пребывала в твердой уверенности, что Хранители ― не больше, чем легенда. То есть, где-то на, что называется, литературно-мистическом уровне, вероятно, и да, но не больше. А уж то, о чем толкует милорд Данила... Да как такое в здравом уме вообще возможно?!

― Мона, что вы!!..

Коробка полетела на пол. Путаясь иглами в слоях ваты, скользя по полу под собственной тяжестью, покатились шприцы. Один ткнулся рубиновым боком в Маринкину туфлю. Со сладким, болезненным остервенением Мариночка раздавила его каблуком. Стекло хрустнуло, как ледок на мартовской луже. Милорд Данила и вовсе позеленел.

― Хальк, остановите эту дуру!

― Упыри! ― крикнула Маринка, отскакивая к стене. Кровь из разбитого шприца быстро впитывалась в ковер, алые радуги танцевали на мокрых осколках. Поехала в сторону, открываясь, дверь купе. Маринка метнулась в образовавшуюся щель, побежала по пустому, просвистанному ветрами коридору. Занавески вздувались пузырями, льнули к лицу, к рукам, это было как в романе ужасов. Мариночка вырвалась в тамбур, и почти сразу сильным толчком ее швырнуло к стене. Березы и елки за мутным окном замедлили бег, опрокинулись, Маринка увидела выцветшее вечернее небо, мелкие облачка... окрашенный предзакатным золотом шпиль Твиртове.

Грянула “Славянка”.

Поезд встал.

***

Утро, когда референт положил на стол магистра путей и соединений тощенькую кожаную папку, Корин Олег Владимирович мог бы назвать наихудшим в своей жизни. И не задумался бы ни на секунду.

В это утро, выражаясь казенным языком, его полусумасшедшая сожительница, мона Ойдубино Наталия Федоровна, вернувшись из разъездов, закатила магистру жуткий скандал. Она неэстетично орала, размахивала у Олега Владимировича перед глазами опасной остроты и окраски ногтями, призывала на голову сожителя кары земные и небесные и, в порыве чувств, как и пристало литературно одаренной особе, даже расколотила любимый Олегом Владимировичем кофейный синий сервиз. Эдерский фарфор, две чашки, сливочник, сухарница и блюдо.

Блюдо Олега Владимировича и доконало. Когда эта сине-золотая глыба брызнула осколками у его ног (босых, между прочим, потому как пуделиха Арвен стащила тапки и отдавать их собиралась только за конфету, каковой у Олега Владимировича по причине раннего часа и расстройства чувств, не было)... в общем, когда блюду пришел конец, магистр Корин вдруг понял, что жизнь его беспросветна. Что там, где полагалось бы быть радостям семейного очага, пребывает истеричная особа со стервозными наклонностями и отсутствием хозяйственного рвения. Вместо того, чтобы, как обычно, принести ему в постель кофе и свежие плюшки, она разбудила магистра диким воплем. Она кричала, что он мерзавец, проглот и низкий тип, что он бросил ее в одиночестве в захолустье, что он специально отменил поезда по Мосту, чтобы осточертевшая ему сожительница в этой Равене так и загнулась. Нет, чтобы честно сказать: душечка, мол, наши отношения далее продолжаться не могут. И разошлись бы на этом с миром, как порядочные люди!Ну да ладно, нашлись граждане подобрее его, и пускай Корину будет стыдно! Ах, не стыдно?! Ни капельки?!! Да вы скотина, любезный!

В довершение всего, уже на кухне, Маринка стала бить посуду, и Олег Владимирович вынужден был постыдно бежать на службу. В скомканном галстухе, обсиженном котами пиджаке и разного цвета ботинках. Из-за этих ботинок он и сидел теперь за столом, как приклеенный. И таращился в принесенные референтом бумажки. В душе все так и клокотало. Эти женщины!.. ― думал Олег Владимирович мрачно, хотя к женоненавистникам себя не относил, даже напротив... Ну разве могут они понять его нежную, ранимую душу? Им же наплевать, что у него, может быть, неприятности по службе. Что репортеры его кровь литрами хлещут, и не тошнит их.

Вон, вчера заявился один. Я, говорит, на вашей пресс-конфеенции не был, а интересуюсь. Чем интересуетесь? А всем, что у вас тут происходит. Что ж такого в моем ведомстве происходит, задумался Олег Владимирович крепко, но виду не подал. А когда задушевная беседа вывернула на этот холерный мост, уж поздно было. Репортер впился в него, как клещ. Всю душу вынул. Вот и Марина туда же. Поезда из Равены не ходят. Моста нету. А куда же девался Мост, спросить вас позвольте. Мост ― не снежный болван, под солнышком не расстает. Это все от бабской стервозности...

Олег Владимирович наконец открыл принесенную референтом папку.

В папке обреталась жидкая стопка исписанных плохим почерком листочков. Местами листочки были словно поцарапаны, что выдавало скверные перья. Не иначе, как в почтовых отделениях писалось. Скверные перья Корин воспринял некак упрек своему ведомству, но как личную обиду. Проглотил горький ком и углубился в чтение.

Все листочки начинались одинаково: “Отчет наблюдений за объектом А.” Далее в подробностях излагалось, что этот А. делал, с кем встречался, кому из агентов морду набил. Зачем понадобилась столь пристальная слежка за человеком явно малахольным, Олег Владимирович понять не мог. Тут нужен был совет иного специалиста. Корин наугад протянул руку, снял трубку с белого, как сугроб, телефона, и когда пустота в трубке обернулась сладкоголосой барышней, желчно сказал:

― Сорэна мне.

― А его нету, ― удивилась барышня.

— Как нету?

— Так он же умер. Еще когда...

— Так. ― У Олега Владимировича создалось впечатление, что он полегоньку сходит с ума. О таких вещах как-то принято помнить. ― А вместо него?

— Соединяю, ― пропела барышня.

— Слушаю, ― сказал в просторах трубки низкий, удивительно звучный мужской голос. ― Говорите.

— Але? ― переспросил Корин. ― Это кто? Куда я попал?

— А куда вы целились? ― вполне резонно поинтересовались на том конце провода.

— Я Сорэна искал, ― сообщил Олег Владимирович с обидой. ― А его нету.

— Ошибаетесь. Есть.

Олег Владимирович подумал, что где-то Сорэн есть, это безусловно. Только ему туда путь заказан. По вполне разумным причинам. И, конечно же, этот шутник в телефоне Сорэном быть никак не может. Надо будет выяснить, как он пробрался в департамент. Или эта телефонная дура неверно соединила. Но когда невидимый его собеседник помолчал, а потом объявил, что разговаривает Корин именно с милордом Даниилом Сорэном, всякая охота проверять отпала у Олега Владимировича сама собой.

До сих пор редко кому удавалось так измываться над магистром путей и соединений. Ну разве что Канцлер мог себе это позволить. Поорать, потопать ногами ― не для устрашения, а так, выпустить пары. Но чтобы вот так, с ленцой, сквозь зубы, рассказывать Олегу Владимировичу, какой он дурак... и поезда у него неучтенные бегают, а в чернилах, кои наливают в чернильницы в почтовых отделениях, живут гнусные козявки... и санитарная служба Моста дурака валяет...

― Какая служба?! Какого Моста?!

― А вы разберитесь, ― неожиданно миролюбиво предложил покойный милорд Сорэн. Потом в трубке сделалось гулко и пусто, запикали короткие гудки отбоя.

― Герольдов ко мне! ― завопил Олег Владимирович нервно. И обозвал дурой вбежавшую на крик секретаршу.

Глава 9

Неосторожно взяв почин впредь обходиться без личин,

Склеить пытаюсь два словца от своего лица.

Битые сутки с тяжким лбом сиднем сижу, гляжу в альбом.

Что до словес – язык не враг, что до лица – никак...

15 июня, 1901 года.

Эрлирингорд,

И что ж за сволочь придумала строить такие квартиры, в которых, чтоб залезть на антресоли, необходимо воздвигнуть конструкцию из стола, стремянки и двух табуреток?!.

Звонок грянул как раз в тот момент, когда Маринка, с трудом взгромоздясь на шаткое сооружение и балансируя, как цирковая акробатка, пыталась открыть дверцу антресоли. Замок был древний, ключ заклинило, с потолка сыпалась пыль и паутина, а незванный гость ломился в дом не хуже татарина.

Маринка не свалилась только благодаря собственной ловкости и морозильному шкафу, в угаре недавней генеральной уборки переставленному поближе к кухонным дверям. На этот шкаф она и приземлилась – аккурат на попу, судорожно прижимая к груди растрепанную пачку старых газет, выпавших прямо ей в руки из некстати открывшейся антресоли.

Картина была еще та. Маринка остро пожалела, что создатель наделил ее богатым воображением. Знаменитая на всю империю литераторша сидит на морозильнике, вцепившись в охапку несвежей прессы. Какое счастье, что дома никого нет.

Видимо, в процессе падения мона Пестель не услышала звука открывающейся двери.

— Душечка, ты дома?

— Нет, — мрачно сказала сама себе Маринка. – Меня нет. Была – да вся вышла.

Слава Корабельщику, это был не Корин. Узри сейчас Мариночка Олега Владимировича, магистру бы не поздоровилось. Не то у нее было настроение. Настроение требовало свежей крови и жертв. Или не крови, но любви и ласки. Маринка твердо знала, кто является причиной ее недавних злоключений, и справедливо полагала, что виновные должны за это ответить.

Но литераторы тем и отличаются от остальных нормальных людей, что всякому оружию – и холодному, и горячему – предпочитают бумагу и перо. Ну, в крайнем случае, пишущую машинку.

— Ты где, душечка? – воззвал из глубин коридора голос Паолы.

С каких это я пор у нее душечка, сварливо поинтересовалась у себя самой мона Пестель. Отвечать Паоле было глупо. Да и что бы она сказала? На морозильнике, мол, сижу?..

— Ты сошла с ума, — констатировала Паола, добравшись, наконец, до кухни, где ее взору предстал итог Маринкиных изысканий. Итог был ужасающим. Паола без слов приткнула у плиты авоську с продуктами и огляделась в поисках швабры.

— Они все сговорились! Они меня погубить хотят!

Паола, сидя на корточках под столом, задумчиво возила по полу мокрой тряпкой, собирая остатки разбитого сервиза. Как-то так оказалось, что на антресолях был спрятан чайный сервиз. Фарфоровый, наверняка антикварный. Сервиз оказался в картонной коробке, которую Маринка неосторожно извлекла следом за погнутой птичьей клеткой и очередной охапкой газет, оставшихся от первого мужа. Тяжелая коробка вывернулась из слабых дамских ручек и грянулась об пол, Паола только ахнула, когда у самых ног брызнули сине-золотые осколки.

— Нет, ну скажи, Пашка, им что, жалко мне рассказать?

Еще бы не жалко. У каждого, кто хоть краем замешан в этой истории, грехов на душе столько, что хоть святых выноси...

От антикварного сервиза на двенадцать персон уцелело единственное блюдечко. Бело-розовое, с букетиком лиловых фиалок и золотой виньеткой фирмы «Гарднер». Когда Маринка увидала эту виньетку, ей взвыть захотелось. Такая вещь была!..

А Паола как-то не очень восхитилась. Закончив подтирать пол, она вскипятила чайник и уселась пить чай, наливая его из щербатой чашки в свежеобретенное блюдечко. При этом у Паолы было такое лицо, что Маринка стала всерьез опасаться за душевное здоровье подруги.

— Никто и ничего тебе не расскажет, — изрекла Паола, неаристократично отхлебнув из блюдца. — И вообще. На твоем месте...

— К счастью, ты не на моем месте, — выныривая из развалов газет, заметила Маринка.

— На твоем месте я бы послала это все к чертям собачьим. Извинилась бы перед издательством...

— Пашка, ты с ума сошла?!

— Это ты с ума сошла. Ты что, не понимаешь, что тебя просто используют, как последнюю дуру?

— Кто-о?

Паола только рукой махнула и налила в блюдечко новую порцию чая. Маринка таращилась на подругу в полном отупении. Разрази ее гром, она не понимала, кто и зачем может ее использовать. И как. Ну, напишет она роман. В полном соответствии с официальной историей. Не собирается она копаться в деталях, тем более, что никто пока не жаждет ей об этих деталях поведать.

Или собирается?

Судя по официальной версии, выходило, что главный злодей государства и государыни – это Ковальский. Основная сволочь, так сказать. Только его стараниями в этом государстве все так не заладилось с самого начала. Вот больше нечего человеку было делать, как только всем палки в колеса вставлять... Если так оно и есть, понятно тогда, зачем его убить пытались – сколько раз, по общепринятым данным? – три попытки было, не меньше. Удачных. Самое интересное, что оправдываться главный злодей и не собирался, хотя возможность такая была.

И потом. Маринка не почитала себя особым знатоком человеческих душ... Но не мог он!!. Не мог, и все тут. Это была совершенно иррациональная уверенность.

— Пашка, но он не мог в государыню стрелять там, на коронации.

— А если мог?

— Он же ее любил!

— И что? – зеленые прозрачные глаза смотрели на Маринку – и сквозь нее, как будто Паола знала что-то такое, совершенно Маринке не доступное. – Ну, любил... Меня, знаешь ли, тоже любили. И использовали при этом вовсю. И совестью потом не мучились. Лучше бы ты дамский роман написала. На исторической, так сказать, почве.

Маринка вздохнула. Дамский роман. Спору нет, это она умеет. Выжимать слезу из женских сердец и империалы из кошельков... Только противно как-то.

Она попыталась представить себе Ковальского – таким, каким он запомнился ей на перроне в Эрлирангорде – бледного в желтизну, с ввалившимися скулами, трудно выговаривающего слова... И государыню – в парадном платье, как предписывают каноны жанра. И что? «Он обдал ее жаром горячего юного тела» ... Тьфу.

— Знаешь что, Паша, — сказала мона Пестель задумчиво. – Шла бы ты... лесом... со своими советами. Хальк – это Хальк, и если ты считаешь...

Паола вскинула голову. Море сочувствия было на ее лице.

— Господи, какая ты идиотка, — проговорила она печально. – Неужели ты думаешь, что нужна ему вот хоть настолечко?

Отчет наблюдений за объектом А.

Выборки.

16 июня 1901 года, 9.45.

Эйле.

Оставив без всяких на то причин службу, объект вышел из Лицея, купил в киоске на Раутшной площади все, какие возможно, газеты и в течение квадранса просматривал их, присев на бортик фонтана тут же. При этом ел яблоко, что, с точки зрения фенологии и ботаники являет собой вопиющий факт. Огрызок объект швырнул в фонтан, при этом проявив определенную меткость и вызвав нарекания городового. Прошу возместить расходы в сумме полуимпериала, каковые понес в результате приобретения свежей прессы. Обзор печати прилагается.

Гай шел по коридору ― медленно, вразвалочку, иногда придерживаясь за стену рукой, и багряный с золотыми розами халат скрипел, как парадные церковные ризы. На персиковых в нежный цветочек обоях оставались темные пятна. Шаркали растоптанные шлепанцы. Было слышно, как в кухне сипит кран, и тяжелые капли падают в раковину.

Гай шел, время от времени нервическим движением вздергивая правую руку и оглаживая, как после купания, мокрые от крови волосы.

Паола сглотнула и уронила авоську с курицей. Недавний скандал с подругой по поводу ее романа, как, впрочем, и то, что теперь она, Паола, свободна и никому ничем не обязана, да только дуру Мариночку жалко, забылся сам собой.

Теперь, после смерти Гая, конечно, Маринка может писать все, что ей в голову взбредет. Гая ее будущий роман почему-то волновал страшно, а раз он умер, то и дела никому нету, что полоумная литераторша там себе пишет. Ну разве что заказчикам. А заказчики – издательство, то есть – ну что они могут сделать вообще, особенно если рассматривать в масштабе государства?

Но Маринку было определенно жаль. Вляпалась она со своим романом по самые уши. Неизвестно еще, кто за этим издательством стоит, если заказ они до сих пор не отменили. Впрочем, разве этой идиотке что-нибудь докажешь? Вон, даже поругались, а толку все равно никакого.

Пока Паола так думала, неуверенные шаги удалились в сторону кухни, через какое-то время там загудел примус, звякнули чашки, бухнула дверь морозильного шкафа. Загрохотала перевернутая табуретка.

Паола взвыла. Мало того, что призрак по чужой квартире разгуливает, как по собственным апартаментам, так еще и мебель ломает! Ей хотелось подхватить злополучную курицу, вбежать на кухню и “высказать” покойному амаранту все, что она думает о нем, о его семье, о его друзьях и шестнадцати поколениях благородных предков. Тварь выморочная! Жизнь загубил, и сейчас покоя нет! Не испытывала она священного трепета, только здоровую женскую злость. При жизни (его жизни) она себе ничего такого не позволяла, имелись к тому причины, но теперь!..

― У-убью, ― рявкнула Паола, упуская из виду тот факт, что это уже успели сделать и без нее. Схватила курицу за бледную пупырчатую ногу и в три прыжка преодолела семиметровый коридор.

Амарант колдовал над примусом. Прикручивал фитилек, а когда прикрутил, куцей рукой взял кофемолку, стал вертеть ручку. Примус горел, вода капала, пахло свежесмолотым кофе. Счас кофейку предложит, злобно подумала Паола.

Но Гай не предложил. Разлил напиток по серебряным фамильным чашечкам, составил их на поднос вкупе со сливочницей и сухарницей: шоколадка, печенюшечки, тонкими дольками нарезанный мармелад, ароматом заливавшие кухню не хуже, чем кофе, ― и это в продовольственный кризис! И понес. Паола сжимала курицу и сглатывала голодные слюнки. Вроде в доме у нее таких продуктов не водилось... Она поспешно отскочила, поскольку Гай шел прямо на нее. А потом, как сомнамбула, двинулась следом.

В кабинете, который раньше, при жизни, Гаю и принадлежал, горела лампа. Совсем как тогда, в последний вечер… Но больше всего впечатлило Паолу то, что шнур не был воткнут в розетку. Паола переступила порог кабинета так, словно делала первый шаг в палату нервной клиники.

А покойник водрузил поднос на письменный стол, испустил вздох облегчения и погрузился в кожаное кресло. В кресле напротив сидел, жестко выпрямив спину ― будто не в кресле, а на плацу ― очень похожий на Гая человек в генеральском мундире. Привидение? В Паоле клокотало любопытство, и скандала она решила пока не устраивать. Не замечали ее, в упор не замечали. Даже когда она нагло приблизилась и похитила из сухарницы мармеладку. Мармеладка, впрочем, была самая что ни на есть настоящая.

Гай опять нервно пригладил волосы, несколько капель крови шлепнулось в кофе. Военный поморщился, достал платок, протер столешницу.

Паола подавилась мармеладкой.

... ― Ты плохо выглядишь.

― А то, ― Гай хмыкнул, вытащил из комода любимое Паолино полотенце с петухами и обмотал голову. Военный улыбнулся. Паола стояла в дверях, убито прислонясь к косяку. Это было надругательство над святым! Но язык присох к проклятой мармеладке. ― Зато ты хорош. Не ожидал.

― Ты думал, по мне будут трупные пятна и плесень?

Гай икнул, и по его подстреленной роже Паола поняла, что именно так магистр и думал.

― Выкуси! ― просипела она. Собеседник магистра вызывал в ней искреннее восхищение.

― Ну дед!.. ― укоризненно выдавил призрак.

— Почти сорок лет уже дед...

— Кофе стынет.

Старший Сорэн прищурился. В глазах плавали такие чертенята, что сразу было ясно: все коники любимого внука он выучил наизусть, и тому не отвертеться. Паола фыркнула.

Минуты две благородное семейство сосредоточенно дуло в чашечки с прохладным кофе и вело стрельбу глазами. Победа осталась за старшим.

― Убили меня, дед.

― Иного и не ждал.

Гай поморщился, уставился в опустевшую чашку и, не поднимая глаз, заметил:

― Мог бы не издеваться.

― Тебе что, от этого легче жить станет?

— Жить... не станет. Но все-таки...

— Ах, пожалейте меня кто-нибудь!

— Дед, ну я бы понял, если б из мести. А так... Арину арестовать хотели... дурни! ― Он с размаху швырнул чашку об пол. Серебро сплющилось, кофейная гуща добавилась к пятнам от крови. Вот сволочь, подумала Паола. ― И хоть бы кто им сказал...

— А что тут говорить-то. За что боролся, на то и напоролся.

— То есть? – Гай поправил на виске полотенце, поморщился, глядя, как из-под вышиваного хвоста сочится и проступает сквозь плотный лен, темная кровь. – Что ты хочешь этим сказать?

— Только то, что ты сам, своими руками, лишил мир равновесия. Не спрашивай меня, как тебе это удалось и рож дурацких мне не корчи! Ты сам и приятель твой. Еще когда… в ноябре… Или ты забыл?!

— Я… помню.

— И после этого ты удивляешься шальной пуле, которая прилетела тебе в голову? Да половина страны только и мечтала, чтобы ты пошел и удавился на первой встречной осине! А желания масс, как ты знаешь, иногда бывают вполне материальны.

— У этой пули, дед, имелся далеко не абстрактный владелец. Мистикой тут и не пахнет, не рассчитывай.

— И кто ж это?

Гай ответил.

А Паола затаила дыхание. Над домом реяли грозовые тучи, чреватые денежным дождем. Сюда бы знакомого журналиста, с фонографом...

Услышав имя, Паола балериной вышмыгнула к телефонному аппарату и принялась накручивать диск.

― Барышня, барышня! ― задушенным шепотом запричитала она. ― Гостиница “Василиса”, сто сорок третий бис. Дюша, але! Какое счастье! Да нет, сюда, быстро! Сенсация! Да, и фотографа! ― мурлыкнув, она опустила трубку на рычаги. И вернулась.

Гай рыдал, опустив голову на руки. Никогда при жизни Паола не видела магистра плачущим. Она даже ощутила в душе сладкое трепетание: вот, отлились мерзавцу ее слезы. Пусть плачет, только бы не проболтался до приезда Дюшеньки Хилькевича. Имя убийцы магистра ― это ж конфетка! Ее на руках носить станут. Как государственное знамя. И ни одна зараза не вспомнит... собственно говоря, всего одна зараза-то и осталась, да и та полуживая, как всякая легенда.

Старший Сорэн прошествовал к комоду, выдрал из ящика скатерть с кружевным подзором и швырнул внуку:

― На, утрись. Глядеть стыдно.

― Ну и не гляди, ― сквозь скатерть пробормотал внук. Дело плавно катилось к семейному скандалу. Паола сморщилась. К счастью, зазвенел звонок в прихожей.

— Это я, — сказал племянник Дюша, проталкивая вперед себя жилистую тетку. — И фотограф. Вот она.

Тетка смущалась и порывалась снять туфли. При этом камера съезжала с мускулистого плечика и норовила стукнуть Паолу объективом.

— Тихо! ― рявкнула домовладелица и ткнула перстом в потребном направлении. Репортеры, как нашкодившие дети, на цыпочках крались вдоль стены, причем Андрюша задумчиво мазнул по кровавому пятну и сунул палец в рот. Паола задержала дыхание.

— Дурак, ― бросила она в спину.

— У тебя что, варенье соленое?

— Не варенье!..

Фотографиня деловито принюхалась.

― Второе убийство за месяц? Ну и нечасто...

Андрюша сплюнул прямо на пол. На паркет. И изрек классическую фразу про то, что предупреждать надо. Паола его не слушала – подсчитывала в уме будущие гонорары. Потому как сенсация происходила прямо на глазах и голосила о себе во всю глотку.

Тут Паоле пришла мысль, что призраки убиенных Сорэнов, вполне возможно, являются только ей. Это было бы катастрофой. Но по прерывистому дыханию репортеров, замерших на пороге гостиной, она догадалась, что все в порядке. Сорэны имели место быть.

― Попробуй без магния, ― сдавленно посоветовал Дюша. Фотографиня, держа камеру, как митральезу, стала навинчивать ее на штатив. Глаза коллеги по перу и фонографу разъезжались в разные стороны и сверкали не хуже магния.

Ящик комода не закрывался: застряла какая-то тряпка. Даниил Сорэн со злости толкнул за бронзовую витую ручку треклятый ящик. Паола схватилась за косяк, удерживая в себе порыв вмешаться и прекратить порчу мебели.

― Дед, ну что мне делать?

― Раньше надо было дергаться, ― не оборачиваясь от комода, ответил Сорэн.

Репортеры шебуршились, как мыши, и Паоле приходилось шикать на них и постоянно вертеться, чтобы видеть всю сцену.

― Когда ― раньше? ― с тоской в голосе спросил Гай.

― А в Корпусе. Это я виноват. Надо было тебя, сукина сына, пристрелить. Когда ты на балкончике с книжкой уселся.

— Все равно бы не смог.

— А ты пользуешься!

— Ну да, сошлись две воплощенных совести. Третьей не хватает. Пока.

— Заткнись, ― велел дед.

— Всегда ты ее защищал, ― проговорил Гай с детской обидой. ― И всегда любил больше, чем меня.

— Та-ак, ― сказал Сорэн-старший, опускаясь в кресло. ― Интересно... Значит, причина всех твоих пакостей ― в этом?

Гай мечтательно закатил глаза.

― Все равно я ее переиграл. И до сих пор живу с камеристкой, которая ее убила.

Дедовы руки сжались на подлокотниках.

Гай понял, что перегнул палку, вскочил, с грохотом опрокинув кресло, и спиной наткнулся на журналистов и позеленевшую Паолу. Это его несколько задержало. А милорд Данила с совершенно каменным лицом приказал:

― Вернись. Сядь. А вы, молодые люди, дверь закройте.

Курица таяла, свесив со стола голубые покойницкие ноги. С яростью затолкав птицу в морозильник, Паола обернулась к Андрею, требовательно протянула руку:

― Пленку отдай.

― Чего? ― изумился тот. ― А, пленку... Это не ко мне.

— А к кому?

— К ней, ― Дюша кивнул на фотографиню, видом напоминающую больной фикус. ― У нее камера, пленка... И вообще. Я не понял.

— Чего ты не понял?! ― сиплым шепотом заорала Паола. ― Он не понял! А что тут понимать?! Кина не будет! Все.

— Как не будет? Почему? Ты что, с ума сошла?! Я же обещал! В “Вечерку”, и в эту... “На Страже”... материал, на две полосы, с фотографиями! И в департамент отчет! Они же меня уроют!

— Плевать! ― изрекла Паола холодно. ― Скажи своей Матильде, пускай отдаст пленку.

— Да почему?!

— Потому, ― сказала Паола, задним умом понимая, что без выдачи семейных тайн черт-те-какому-юродному племяннику не обойдется. И дернула же холера Гая за язык!.. А все так хорошо начиналось.

— Так, значит, камеристка... ― милорд Данила в задумчивости поглаживал вытертые до матовой белизны подлокотники кресла. Только что описанная внуком сцена стояла перед глазами столь живо, что к горлу подкатывала легкая тошнота. Каков мерзавец... “сударыня, если вы любите меня более, чем государство, вы сделаете то, о чем я прошу вас”... и при этом наматывая косу на руку... Или у этой горлицы небесной тогда косы не было? Алиса позволяла вольности своим камеристкам. Милорд Данила подумал, что, как бы ни складывались обстоятельства, он никогда не выскажет Гаю в лицо все, что думает ― и в адекватных выражениях. Может быть, это жалость, может, слепая родительская любовь... странно, но с Феликсом он бы не церемонился...

— Ну да, дед.

— Полина, ― для пущей ясности уточнил тот.

Гай нервно дернул бровью. Этот вариант Паолиного имени бесил его до чрезвычайности. Дальше надо было рассказывать, как он с этой стервой жил, как постоянно выдирался из собственных клятв и обещаний, и закатываемых Аришкой скандалов... не жизнь, а сплошная мука.

― А зачем? ― спросил старший Сорэн.

Простота вопроса повергла Гая в ступор. Ну вот правда, зачем? Такие сложности... Ну что мешало ему месяц-другой после похорон государыни тихо и без хлопот устроить Паолину смерть. Эклером отравилась, предположим. Он же знал, на что шел, доставая из фамильного сейфа тщательно хранимую со времен Генуэзы булавку с хризопразом. Или совесть потом замучила? И вообще. Не булавку доставать нужно было, а стилет. Чтобы уж без последствий.

― И кому от твоего поступка легче стало? ― усмехнулся милорд Данила ядовито. Гай как-то сразу понял, что дед имеет в виду отнюдь не Паолу.

― Я ошибся. Я считал, что устраняю причину. А государыня была следствием. Результатом. Теперь все наперекосяк.

― Ты, дорогой внук, ошибся дважды. Говоря языком строгой науки, ты лишил литературно-государственный эгрегор вещественного символа. Опоры. Избавил, так сказать, государство от государыни. И оно стало разваливаться и трещать по швам. И черт бы с ним, но целостность мира одним государством не исчерпывается. И после всего ты еще удивляешься столь скверному положению дел. А вообще... дрянь ты.

― Дед!

― Молчи! ― рявкнул старший Сорэн, и Гай сразу увял и сник, потому что слишком хорошо знал, чем кончаются у деда подобные вспышки. ― Я вообще удивляюсь, как ты до своих лет дожил!

― Пули не нашлось, ― неловко пошутил Гай. Вид у него был побитый и несчастный, вот только жалости это почему-то не вызывало. Брезгливость ― да... ― Дед, ну ладно...

― Ладно, ― согласился милорд Данила. ― Дальше?

— Делать-то что?

— А удавиться.

— Пленку, ― требовательно повторила Паола, прислушиваясь к бубнящим из гостиной голосам. Семейный скандал подкатывал к завершающей фазе. Приперый тетушкой к стене Дюша трепыхался и изнемогал. Фотографиня благоразумно предпочла из кухни не высовываться, и Дюша отдувался сам. Камеру он держал подмышкой, неловко, как бревно, и левой рукой сосредоточенно ковырялся в ее потрохах. Паола ждала.

— О черт, ― сказал Дюша с досадой. ― Она кассету вынула. Мотя!

Фотографиня высунулась в коридор. Произошла короткая производственная разборка, после чего мрачный Дюша сунул тетушке железную коробку, более всего напомнившую Паоле банку маринованной селедки. Паола рысью вернулась в кухню, вскрыла банку ножом и под гнетущее молчание племянника и Матильды вывалила засвеченную пленку в помойное ведро.

― Все, ― объявила она с облегчением. ― Проваливайте, граждане. Сенсация сдохла.

... На лестнице было темно и пахло котами.

― Сдохла! ― Андрей фыркнул и, порывшись в своей необъятной сумке, потряс перед напарницей трофеем. ― А вот фигушки!

Коробка была точь в точь испорченная, и на лице репортера горела победная ухмылка. Видал бы его Миша!.. гордился бы. Да поздно.

Глава 10

К вам, кабальерос, я не полезу вхрам со своей обедней.

Книга здоровью мало полезна: в ней и микроб, и вирус…

Множьте там сами крокус на фикус, - мой формуляр последний.

Маслом их мажьте, читос амигос, ешьте, а я подвинусь.

16 августа 1901 года.

Эрлирангорд.

Ритор Эйленского лицея филологии и права Максим Саввич Хлюк с трудом закрыл над головой огромный черный зонт. На мостовую тут же обрушился дождевой водопад, ну да это ритору, послу путешествия по столичным улицам, превратившимся в ручьи и реки, было уже безразлично.

Прижимая локтем портфель, Максим Саввич шустро взбежал по ступеням и оказался под мраморным портиком. Здесь было сумрачно, от дождевых струй по колоннам и нависавшим сверху одеяниям кариатид бродили неясные тени; вверху, под сводами, хлопали крыльями голуби, перелетали с места на место, не сиделось им в теплых гнездах.

Максим Саввич завистливо вздохнул – уж он бы никуда не торопился, но служба, служба! – и потянул на себя массивные деревянные двери. В издательстве «Сердце Дракона» все было таким – массивным, внушающим уважение и наводящим на мысль, что среди авторов оного издательства не может водиться всякой шушеры, а книги, которые издательство печатает – всё насквозь шедевры высокой литературы. До сих пор издательство вполне удачно поддерживало это мнение – как среди своих читателей, так и среди сотрудников. Последнему, впрочем, немало способствовали щедрые гонорары.

Эти гонорары в нынешние трудные времена были весьма кстати. Такое приятное дополнение к скудной преподавательской зарплате. Максим Саввич работой своей дорожил, литераторов уважал, прихоти их исполнял исправно, нянчил и лелеял, — в общем, был на хорошем счету. И вот угораздило же связаться с этой полоумной романисткой!

Мона Пестель была капризна, требовательна и сурова. К такому Максим Саввич привык, литераторы – они ведь все ровно дети малые. Но выполнить требования моны Пестель не представлялось никакой возможности. То есть, утешал себя мессир Хлюк, если бы он был, скажем, Канцлером Митральезы, то он бы запросто, а так извините, полномочия его не простираются. Впрочем, все это ему еще предстоит объяснять, потому что мона Пестель в расстройстве нервов и чувств наябедничала владельцу издательства, Максима Саввича немедленно вызвали в столицу, и теперь, ясное дело, ждет его выволочка. Безвинно! А может, даже и штраф… А у него семья и дети. И теща, чтоб ей сгореть.

— Посидите, — сказала ему секретарка в приемной и сухо кивнула на кресло в углу, рядом с фикусом. – Он сейчас занят. Вас позовут.

Максим Саввич промямлил, что ему назначено, но секретарка глянула так, что спорить сразу расхотелось. Точно, точно оштрафуют из-за этой припадочной! А может, и совсем выгонят… Максим Саввич погрузился в объятия кресла, покрепче прижал к себе битком набитый портфель.

В приемной стояла сонная тишина. За стеной ритмично постукивала печатная машинка. Пахло пыльной бумагой и дрянным кофе: владелец издательства мессир Флопп был патриотом и боролся с контрабандой, так сказать, личным примером. Максим Саввич подозревал, что на самом деле это не так, и где-нибудь у себя дома мессир Флопп вкушает нектар и амброзию… но тут в приемную распахнулись двери,пронесся сквозняк, и в тесное помещение вдруг вошли два крепких молодых человека в гражданском платье, но зачем-то с пистолетами в руках, и эти пистолеты вошедшие даже и не думали прятать.

— Это бандитский налет? – сухо осведомилась секретарка, нисколько не напуганная этой картиной. Вместо ответа один из мужчин поднял телефонную трубку, послушал текущие из нее длинные гудки, сказал туда: «Все нормально», а второй мужчина заглянул в кадку с фикусом, под которым сидел Максим Саввич, и даже зачем-то потыкал землю извлеченным из внутреннего кармана пиджака стилетом.

— Нормально, — согласился он.

— Можно запускать, — предположил первый, и тут его взгляд упал на Максима Саввича. – А этот кто?

— Это наш цензор, — сказала секретарка.

— Пускай сидит, — разрешили два странных молодых человека в один голос, и Максим Саввич осторожно выдохнул. На бандитский налет это все никак не походило. Тогда первый опять снял телефонную трубку и сказал туда:

— Давай, заводи.

Потом поглядел на секретарку и Максима Саввича и строгим голосом велел им оставаться на своих местах и помалкивать. Иначе за последствия он не отвечает.

Почти сразу же в коридоре за дверью прозвучали быстрые шаги, и в приемную издательства «Сердце Дракона» вошел еще один человек – высокий и сутулый, с невыразительным и будто бы помятым лицом, на котором лежала гримаса отвращения ко всему миру. Если бы не болтающаяся на массивной цепи золотая с изумрудом звезда, Максим Саввич никогда бы не узнал в этом человеке Канцлера Митральезы Гэлада Роханского.

Канцлер прошелся по нему внимательными желтыми глазами, хмыкнул, поджав бледные губы, и скрылся за дверью. Один из охранников последовал за ним, а второй остался в приемной, подсел к секретарке и принялся усиленно изображать интерес к свежей прессе. На самом деле, Максим Саввич ясно это видел, интересовала охранника вовсе не газета, а как раз секретарша. Мессир Хлюк плохо понимал, кому вообще может нравиться эта сушеная вобла. Но охранник был занят, и дверь в директорский кабинет оказалась запертой неплотно – так, что Максим Саввич прекрасно слышал все, о чем там говорят.

А говорили там, как раз, о моне Пестель. Той самой злосчастной моне Пестель, которой издательство непонятно с какого перепугу вдруг заказало роман – достоверное, исторически правильное и идеологически выдержаное жизнеописание покойной государыни Митральезы.

Мессир Флопп нервничал, а потому говорил много, путано и не по делу. Кто заказал роман? Ну он и заказал. Почему? А попросили. Вот так позвонили и попросили. Ну вы же знаете, милорд, как это бывает… Нет, он не помнит, кто именно. Ну хорошо, хорошо, он скажет, только не надо вот этих гадких приемов! Не надо на него давить! Из канцелярии милорда Сорэна звонили. Ну как какого Сорэна… он же один остался, милорд Гай Сорэн, глава департамента печати и безопасности. Да, покойный, ну и что?! Его родственники тоже покойные, и милорд Даниил, и милорд Феликс, но милорд Гай – он же вот совсем недавно…

Нет, ему не объяснили, зачем он вообще нужен, этот роман, да еще в таком виде. Попросили найти подходящего автора. Обещали щедрый гонорар из государственного бюджета. Даже деньги на счет издательства перевели.

— А вы знаете, мессир Флопп, что именно теперь ваша литераторша пишет? – спросил Гэлад лениво, и Максим Саввич потерянно съежился в кресле. Это ведь его вина, если опекаемая им мона Пестель пишет что-то не то.

— Так роман же и пишет. А что?

— Это я должен у вас спрашивать – а что. А вместо этого я сижу в этой вашей дыре, а вы смотрите на меня как баран на новые ворота, даже чашки чаю не предложите… Вы что, думаете, у меня дел больше нету, кроме как рассказывать вам, что ваша авторша творит что хочет. Вот вы знаете, что она встречается… с очевидцами событий? Она у вас решила документальное жизнеописание государыни сотворить. Вам это заказывали?

— Н-нет…

— Тогда почему вы ее не остановите?

— Но как, милорд?

— Да как угодно, — сказал Гэлад и утомленно вздохнул.

А Максим Саввич совсем сник в своем кресле, потому что вдруг сделалось ясно, что останавливать полоумную мону Пестель придется не кому другому, какему, и один господь бог знает, каким именно способом.

Отчет наблюдений за объектом А.

17 июня 1901 года.

Эйле.

Выборки.

В 11:15 объект внезапно оставил службу и, проехав две остановки на трамвае (транспортные расходы агенту прошу возместить, трамвайный билет прилагается), сошел на остановке у Кальвария. Купил в ближайшей цветочной лавке розу и прошел на кладбище, перед этим недолго переговорив со смотрителем. Содержание беседы прилагается на отдельном листе. На кладбище, некоторое время побродив среди могил, остановился у одной. Выражение лица имел задумчивое и издевательское, что никак не соответствует месту и приличиям. Подождав, пока объект не покинет место, агент записал данные с надгробия. «Алиса да Шер», даты в точности привести не представляется возможным из-за порчи камня.

Прошу высокое руководство дать пояснения по данному факту, а также провести расследование, поскольку предполагаю, что в оной могиле может утаиваться от органов гражданского и криминального правосудия неопознанный и безвинно загубленный труп.

Мраморный ангел с детским лицом склонялся, осеняя крылами узкий прямоугольник земли. Сквозь траву – празднично яркую, какая бывает только в начале лета – пробивались одуванчики. Много. Холм казался пушистым и золотым.

Хальк постоял, в задумчивости глядя на даты, выбитые на постаменте. Усмехнулся краем рта.

Здесь все было не так. То есть, смущали даже не внешние признаки – надгробие, забытая в траве ваза с позеленевшим от дождей стеклом… Просто это все было – из какой-то другой, не его жизни. Возникало ощущение, что вокруг – декорации из любительского спектакля.

С другой стороны, а чего ты ждал? Разрытой могилы и отчетливых следов на песочке?! Покойник без гроба не живет, ага.

Хальк положил в траву тяжелую розу на длинном стебле.

Ангел улыбался, заслоняясь легким крылом. Как будто знал что-то такое, другим недоступное.

Все. Можно уходить.

Одетая в черное невысокая, средних лет женщина шла по испятнанной солнцем аллее, прижимая к груди пышную охапку бело-розовых пионов. Хальк смотрел на нее из-под ладони, узнавая и все-таки не помня.

Она повернула с дорожки и пошла среди могил по узкой тропе. Остановилась, присела. Аккуратно разделила охапку пионов на два букета, один из них положила на гранитную плиту. Провела пальцами по выбитому на надгробии лицу. В этом жесте, в рыжем локоне, скользнувшем на щеку из-под шляпки с короткой черной вуалью, было что-то неуловимо знакомое.

— Арина, — позвал Хальк.

Она обернулась. Удивленно дрогнули губы.

— Ты?..

Меньше всего ожидал он ее увидеть. Он и помыслить не мог, что они вообще когда-нибудь снова встретятся. А уж что скажут друг другу… Похоже, это кладбище сплошь заселено призраками, причем половина из них – живые и вполне реальные люди.

Арина Ольгердовна Ковальская, вдова милорда Галиена Сорэна, магистра департамента печати и безопасности, а заодно и издателя Ковальского, демонстративно не замечая протянутой руки, с трудом поднялась с колен. Достала из ридикюля платок и принялась оттирать с лайковых перчаток налипшие песчинки.

— Проводи меня, Алесь. Если никуда не спешишь.

Хальк промолчал. Приличествующие к случаю фразы выглядели бы сплошным лицемерием. Ну что бы он сказал? Что рад видеть? Что она прекрасно выглядит? Чушь какая.

Они шли пустой аллеей, солнце короткими точками прокалывало сумрачные кроны вековых тополей. Налетающий ветер взвихривал крошечными смерчиками слежавшийся по обочинам тополевый пух, щекотал лицо.

Он был здесь один-единственный раз. Без малого семь лет назад, полгода спустя после событий в Стрешнево. Тогда здесь было торжественно и тихо, и цветов на могилах было столько, что лица на надгробиях терялись в душных охапках парадных гвоздик и плебейской сирени. Все-таки, как ни крути, а почитателей у государственных преступников водилось – хоть отбавляй, и государство ничего не могло с этим поделать. Да, в общем-то, и не пыталось. Когда службу безопасности возглавляют люди, откровенно сочувствующие бывшим мятежникам и считающие себя виновными в их смерти – ничего хорошего не жди.

Тогда, случайно забредя в дальний угол кладбища и обнаружив там собственную могилу с одиноким засохшим букетиком ландышей, Хальк даже не очень удивился.

Не удивился и теперь.

Здесь было прибрано. Аккуратно выкошена трава, и вычищен до блеска медальон на надгробии. В яшмовой вазе цветы. Сирень – лиловая и белая. В июне. Свежая, как будто только что наломали, и капли воды блестят на махровых тяжких гроздьях. Как издевательство. Надо полагать, Аришка часто навещает эту могилу.

— А у тебя много поклонников, — зло сказала его вдова, поправляя в вазе цветы.

— А разве?..

— Еще чего не хватало! – в ее голосе было столько ожесточения, что Хальку сделалось не по себе. – Кто ты такой, чтобы я к тебе на могилу с цветами таскалась?!

Отношения выяснять не хотелось совершенно. Сейчас она скажет, что он сломал ей жизнь. Сперва придумал ей эту самую жизнь, а после сломал, — скажет так и будет абсолютно права. А потом заплачет, и станет вытирать платочком уголки глаз, опасаясь, как бы не потекли накрашенные ресницы, а он будет стоять дурак дураком и мучиться от стыда и неловкости.

Когда государыня настаивала на запрещении абсолютного текста как такового, она определенно знала, чего хочет.

— Арина, ты зачем меня сюда привела? Показать, что здесь мне самое место?

— Ковальский, ты дурак, — сказала она и все-таки всхлипнула. – А мало что дурак, так еще и сволочь. Тебе женщины цветы на могилу носят каждый день, а ты даже не удосужишься выяснить, кто именно.

— Я знаю – кто, — сказал Хальк и улыбнулся самому себе – молодому.

Глава 11

На коне приезжай ко мне

Из драмсекции дед Мороз.

Разбуди ты меня петардой,

Отведи от меня гипноз.

Я вскочу да и укачу –

Например, на Калимантан.

Петь там стану в кафе-шантане

Как какой-нибудь Ив Монтан…

20 июня 1901 года.

Эрлирангорд.

Ох эта мышь была и наглая! Разгуливала по кухне средь бела дня. Корки не грызла. Зачем грызть корки, когда вон на блюде подсыхает нежнейшей корочкой пирог с черносливом. Мышь посидела у блюда, выставив вперед толстое поросшее бурой шерсткой пузико и развязно оттопырив хвост, ― хвост ей откровенно мешал ― понюхала бисквитные крошки, призадумалась над колбасной шкуркой и вальяжно прошествовала между тарелок и чашек к подоконнику. Там мышь помедлила, набираясь храбрости, и шумно упала вниз.

Только тогда Мариночка и завизжала.

Мышей она боялась принципиально. В то же время прекрасно понимая, как это глупо и непредусмотрительно: одинокой женщине бояться мышей. Какой прок... Никто не пожалеет и от зверя не защитит. Не прибьет его тапочкой. Опять же, общаясь с детишками своих немногочисленных приятельниц и вообще будучи особой публичной, Маринка давно научилась не пугаться всякой живности. Лягушек, ужиков, тараканов. В общем, чего подсунут. То есть, делать вид, что не пугается. Но мыши внушали ей священный трепет. Мариночка почитала себя дамой, а всякая уважающая себя дама обязана бояться этих серых, нахальных, с хвостами. Вот и сейчас, издавая визг повышенной громкости, Мариночка ждала, что Корин соизволит оторвать от дивана... пардон, седалище... и поспешит на помощь.

Но Корин возлежал. И укрывался газетой, как щитом. Бледная рука, сей щит державшая, нервически подрагивала. Очевидно, сегодня у Олега Владимировича выдался особенно тяжелый день. Мариночка постояла в дверях, шумно вздохнула. Следовало решить: устраивать скандал с мордобитием сейчас или подождать, покуда объект войдет в нужную кондицию. Ну не зверь же она. Терзать больного мужчину ма-аленькой мышкой!..

― Душечка, ― выглядывая из-за газеты, воззвал Корин страдальчески. ― А чайку у нас нет горяченького?

― Перебьешься! ― рявкнула Мариночка и хлопнула дверью. Отряхнула с прически облетевшую побелку. Господи, ну зачем, зачем она так торопилась домой! Как все было хорошо, славно так, по-домашнему... если не считать разбитого выстрелом окна и этих гнусного вида мужиков, по пятам таскавшихся за нею в Купавне...

Мышь сидела на раскрытой книге и задумчиво жевала забытый Маринкой эклер. Не хватало только чашечки с кофе.

― А ну вон пошла! ― грозно потребовала мона Пестель.

Мышь лениво снялась с насиженного места ― круглая, как шарик, пушистенькая такая, просто лапочка, ну почему порядочные дамы обязаны их бояться?! ― и перелезла на подоконник. Как раз на стопку листов с рукописью “Воронов...”. Мариночка свой роман литературным шедевром не считала, но это уж была форменная наглость!

― Ах ты жаба! ― сказала Маринка. ― А вот я тебя тапочкой!

По пути в прихожую ― ибо в доме мона Пестель никаких тапок не терпела, передвигалась исключительно босиком, тем более, что везде ковры, плевать, что у Корина на них аллергия! ― к Маринке пришла здравая мысль, что от мягкой тапочки мыше никакого ущербу не будет. Тут веник нужен. Или швабра, что вообще вдохновляет. В горячке воинственных размышлений романистка как-то забыла, что еще минуту назад мыша казалась ей красавицей и лапочкой. Она двинулась со шваброй на кухню, но тут из передней грянул телефонный звонок.

Зрелище Маринкиным глазам открылось небывалое.

Отринув газету, только что немощный, изнемогающий Корин рысью подскакал к телефону, рванул трубку. Мариночке даже показалось, сейчас он щелкнет пятками в драных носках и вытянется во фрунт. Не вытянулся, обмяк, сунул литераторше трубку:

― Это тебя.

― Вот спасибо, ― огрызнулась Мариночка, вручая магистру швабру. ― Всюжизнь мечтала. Кто там хоть?

— А я знаю? ― Корин покосился на швабру с суеверным ужасом. ― Тетка какая-то.

Паола, догадалась Маринка. Сейчас заявит, что издатели уроды, коты сволочи, роман – дрянь, и надо все бросить и удалиться в деревню, в глушь… потому что все равно жизни никакой, а денег уходит прорва...

― Наталия Федоровна? ― осведомились из трубки вкрадчиво. ― Прекрасно, прекрасно!..

Мариночка точно знала: в том, что она ― Наталия Федоровна, ничего прекрасного нет. А холеный дамский голос уже изливал на нее комплименты вперемешку с ласковыми упреками, и напоминал, что сроки поджимают, а Наталия Федоровна еще и первую часть к вычитке не представляла. Может, ей некогда? Личные обстоятельства и все такое... нехватка, скажем, материала. Или напротив, избыток. Тогда следует куратору в издательство сообщить. И они пересмотрят условия договора.

― Что-о?! ― рявкнула Мариночка.

― Конечно, гонорар придется урезать... или вообще, может быть, мы найдем другого автора, более квалифицированного, профессионала...

— Черта с два! ― объявила Маринка, окончательно стервенея. И с такой силой шмякнула трубку на аппарат, что Корин с перекошенной рожей вылетел в комнаты.

— Олег, ― сказала Мариночка похоронным голосом. Просить было гадко, но другого выхода мона Пестель не видела. ― Олег, нам нужно поговорить.

Семейных скандалов Мариночка не терпела. Но в данном случае жертвы были необходимы. Очами души узрела мона Пестель жалостливую картину: она в окружении детей, собаки, котов и магистра Корина на паперти главного столичного собора. Взгляд этой картиной возмутился, а внутренний голос, еще именуемый совестью, ехиидно так сообщил, что с голоду эта семья не умрет ближайшие лет десять. Даже в том случае, если Олег Владимировчи перестанет помогать им деньгами. Зато деловая репутация ― понятие скоропортящееся. И если сейчас заказ от издательства проворонить, потом никто на Мариночкины рукописи даже не взглянет. А свято место пусто не бывает. Теперь, слава Богу, все грамотные.

― Сожалею, душечка, ― утопая затылком в подушках, слабым голосом известил Корин. И деликатно так напомнил, урод, что половину месячного содержаия выплатил Мариночке вовремя, и было это неделю назад. Это огромные деньги, вещал Корин, закатив глаза к потолку. Мариночка по инерции тоже возвела очи горе. На потолке, уцепившись за рожок люстры, покачивалась длинная прядь паутины. Черт, в сердцах отметила Маринка, надо будет Паоле намекнуть. Ну и плевать ей, что на деньги Корина любая нормальная семья может жить месяц. Даже два. Не в этом дело. И не денег она от него добивается.

― И вообще, ― Корин потянулся к газете. За ее шелестящими страницами он чувствовал себя уютно и покойно. А Марина ― стерва... ― Я занят. У меня вечером поезд. Я уезжаю. Это необходимо по службе.

Голос Мариночки приобрел слащавую ядовитость. Прелестно! Как ей хоть что-то нужно, так Олег Владимирович ― фьють! ― и растаял майским облачком. Ну уж нет! Пускай сначала достанет ей прямой билет до Эйле, а там пусть катится куда подальше.

Лицо Корина приобрело землистый оттенок. В благородном оскорблении задрожал небритыый подбородок.

― Но это невозможно!

― Почему?

— Потому что тебе прекрасно известно, что поезда из столицы не ходят. Никуда.

— Неправда, ― сказала Мариночка. ― И тебе это тоже прекрасно известно. А паромом я не поеду. Ни за что!

— Ты предлагаешь мне воспользоваться служебным положением?

— Именно.

— У меня будут неприятности по службе!

— Ерунда, ― отрезала Маринка безжалостно. ― У тебя и так неприятности. Олег, не жмись. Возьмешь меня с собой... куда ты там едешь. Только и всего.

— Исключено! ― заявил зеленый от ужаса Корин. И укрылся за газетой.

Газету пришлось отнять.

― Ну ты же магистр, ― сказала Маринка. Аргумент был последний, зато убийственный, как кирпич.

― Магистр?!! ― дурным голосом взвыл Корин. ― Да я почти безработный! Какой магистр??!!

Маринка выпустила на лицо самую невинную из своих улыбочек.

― Путей, ― сказала она ласково. ― И этих... сношений.

Молчаливая гроза захватила город в кольцо, залила чернильной тьмой дальний край неба, и оттуда, из-за горизонта, уже полыхали первые сдержанные молнии. Влажный ветер прибил к мостовым летучий тополевый пух, разметал по краям луж акациевую цветень, и после дневного зноя наконец-то сделалось можно дышать.

За спиной, потревоженная сквозняком, хлопнула, задребезжала стеклами балконная дверь. Выдуло ветром тюлевый парус занавески. Гэлад не обернулся.

Он был один в своем кабинете в Твиртове – двери заперты, охране велено не входить, что бы ни случилось, — он стоял на балконе, тяжело навалившись на парапет, с трудом хватая запекшимися губами холодный предгрозовой воздух. Ему казалось, из этого воздуха выпили все, чем можно дышать. Он чувствовал себя, будто рыба, долгое время провалявшаяся на песке и брошенная обратно в уже бесполезную воду. И темные, бутылочного цвета волны смыкаются над головой.

Я так давно родился,

Что слышу иногда

Как надо мной проходит

Студеная вода.

А я лежу на дне речном

И вижу из воды

Далекий свет, высокий дом

Зеленый луч звезды…

Зачем он поехал в это чертово издательство? Что и кому он докажет, чем поможет себе и этому миру, если книга, которая должна родиться, умрет, не увидит света, станут золой и пеплом ее слова.

Ничего. Никогда.

Тогда чего ты так испугался, дурачок?

Все, чему суждено произойти – произойдет, а ты не сможешь помешать. Да и кто ты такой перед Словом и Миром, чтобы стоять у них на пути. Ты потратил столько усилий, чтобы это понять. Ты едва не вверг эту страну в катастрофу гражданской войны – стой теперь на балконе, больно навалившись грудью на источенный ветрами камень, смотри на пыльные тополя и радуйся, что этого не произошло.

Ты фаталист? Наверное. Теперь, когда рядом не осталось никого из тех, с кем он начинал, все его попытки повлиять своими действиями на судьбы мира выглядят смешными и нелепыми. Плох он или хорош был, этот мир, правилен или не правилен с точки зрения Хранителей и Церкви Кораблей – но он уцелел. Какая разница, чья в этом заслуга. Все равно, как бы ни было сильно противостояние, все совершается так, как было задумано кем-то высшим. Но не тобой.

И плевать на то, что когда эта книга будет дописана, многие тайны станут достоянием общественности. С ними и так это произойдет – рано или поздно, неважно. Гаю Сорэну следовало хоть немного думать о чести семьи, когда он совершал все то, чему, наверное, и названия приличного не подберешь.

А ему – ему все равно. Руки его чисты.

Интересно было бы поглядеть на эту мону Пестель. Должно быть, славная. Смешная.

Гэлад зажмурился от чересчур яркой вспышки молнии, заслонил ладонью глаза.

Он – не государыня и уж тем более не Одинокий Бог. Он не будет действовать такими методами. Всякое рожденное слово имеет право на жизнь. А если нет – чем тогда он лучше этих двоих? В конце-концов, чтобы это понять, достаточно провести хотя бы полгода на каторге в Нордлингене.

Он вернулся в кабинет, вызвал секретаря и долго диктовал распоряжения. Хотя все они могли бы уложиться в два слова.

За окном шумела гроза. Гнула к земле вековые тополя. Плевала градом в стекла.

Глупые ночные бабочки летели и летели на свет лампы.

Не буквально, так синтаксически

Превратив «никогда» в «нигде»,

Над тернистым путем классически

Подпевает звезда звезде.

Я в торжественном их приветствии

Не нуждаюсь, но не горжусь.

Ничего, как-нибудь впоследствии

Я им тоже не пригожусь.

20-22 июня 1901 года.

Старая Купавна – Равена.

Чертыхаясь и яростно шипя при столкновениях с очередным крапивным кустом, Олег Владимирович выбрался на пригорок. Остановился. Лицо, руки и шея немилосердно зудели и сплошь покрылись белыми волдырями. А еще и комары... Они вились над головой магистра звенящей тучкой, и вкупе все зрелище напоминало живописное полотно кисти Равеля “Взятие командора Шнитке в заложники упырями на Мариинском холме”. Во всяком случае, колеры те же, да и сущность...

Покачивались, осыпаясь душистой пыльцой, розово-лиловые свечи иван-чая, густо пахли резеда и вьюнки, алела в траве земляника. Олег Владимирович машинально сунул в рот перезрелую ягоду. Потянулся за следующей. Пальцы уткнулись в прохладный влажный гранит. Магистр разгреб заплетшие камень травяные стебли и обнаружил полустершиеся, запорошенные землей имя и даты. К горлу подступила легкая тошнота. Это кладбище. И он жрет землянику на погосте. О том, что Олег Владимирович не ошибся, говорил и дырявый купол часовенки внизу, в лощинке. Там, кстати, курился дымок костра, и тянуло съестным духом. Магистр с ужасом осознал, что теряет остатки брезгливости. Как бишь это писала его полусумасшедшая сожительница?.. Кладбищенской, значит, земляники вкуснее и слаще нет. Совершенно бездарные стихи. Глупо и претенциозно. Хотя... Интересно, этот постулат справедлив только для ягод или же для иной пищи также годится?

Пробираясь между могилок, Олег Владимирович меньше всего думал о том, что он скажет незнакомым людям и как объяснит свое появление. Он только тихо надеялся, что хозяева костра и того, что на этом костре варится, окажутся людьми вежливыми и сами предложат магистру поесть. А то ведь как-то унизительно...

И вообще, день начался скверно. И сегодняшний день, и вчерашний.

Вот вчера вечером, когда Олег Владимирович уже вызвал из департамента авто и спустился вместе с моной Пестель во двор, эта сумасшедгая устроила прямо у машины, на глазах у ординарца, безобразную сцену. Справедливости ради, следует признать, что у моны Пестель был сообщник. Какой-то пухлый мессир с невнятной фамилией и огромным портфелем. Сообщник налетел из подворотни, аки тать в полунощи, вцепился в мону Пестель и запричитал, что драгоценной Наталии Федоровне угрожают страшные неминучие беды. Что ее убить хотят! Чушь какая. Олег Владимирович так и заявил, когда услышал, что роль убийцы отводится вот этому, пухлому, но он не может, он не в силах, потому что поднять руку на женщину…

Тут Олег Владимирович строго оборвал эти вопли и полюбопытствовал, кто же заказчик этого душегубства. Ну, то есть, кто посоветовал этому малахольному покушаться на литературное светило. Услыхав, что это Канцлер Митральезы Гэлад Роханский, Олег Владимирович долго смеялся.

А вот Марина не смеялась. Стояла и смотрела на Корина со странным выражением на лице. То ли жалела его, дурака, то ли и впрямь испугалась.

Он не понял тогда, а потом, в вокзальной суете, думать об этом стало некогда, и все забылось.

Да и дорога была приятная. Во всяком случае, до сегодняшнего утра. Поезд катился и катился лугами, мимо нарядных деревень и крошечных городков, плоских озер и нешироких речек, отражавших летнее, в барашках облаков, небо. И можно было подумать, что вот так все и будет – до самого Эйле.

Однако первым, что услышал Корин с утра пораньше, были вопли дражайшей моны Пестель. Поезд стоял, по коридору, причитая, носились всклокоченные проводницы, и никакого чая и вообще кипятка даже в намеках не наблюдалось. Марина сидела на аккуратно застеленном диване со шпильками в зубах и сооружала прическу, изредка кося глазом в пудреницу. Как она могла только что орать на Олега Владимировича и пихать его кулачками в бока, чтоб просыпался, оставалось тайной, погибшей во мраке. Магистр с недовольным ворчанием спустил вниз ноги в штопанных носках и, душераздирающе зевнув, глянул на улицу.

Никакой Равены, как полагалось по расписанию, за окном, разумеется, не было. Вывеска над облупленным зданием вокзала гласила, что станция называется Старая Купавна. Олег Владимирович помнил, что до Равены отсюда пилить и пилить на перекладных. Почему Купавна?.. а холера его разберет. В этом, по мнению Корина, и заключалась особая женская подлость: низачем вскрутить человека ни свет ни заря и заставить мучиться без чаю и с небритой рожей.

За окном, между тем, происходило непонятное. Олег Владимирович снова глянул — да так и прилип к стеклу. По перрону с карабинами поперек седел неторопливо проезжались всадники. Даже не мня себя особым знатоком военной истории, магистр мог бы голову дать на отсечение, что мундиры на всадниках — времен последней Песчаной войны, да и оружие тоже антикварное. У вокзала, под бдительным присмотром солдат, маялись несколько полуодетых пассажиров. Среди них была одна дама неопределенного возраста. Дама прижимала к кружевному декольте ночной сорочки огромного дымчато-серого кота, притом заботливо укрывая животное шерстяной шалью. Кошак когтил длинную вишневую бахрому и зевал, раздирая розовый рот. Олег Владимирович ощутил легкий ужас.

— Что происходит? — благоразумно удерживая себя от непарламентских выражений, вопросил он у Марины. Сожительница воткнула в прическу последнюю шпильку и любезно объянила, что ездить нужно с документами, а также с ветеринарными справками, если везешь зверье.

— Они!.. — магистр ткнул пальцем в проезжающего мимо офицера. — Кто?! И почему стоим?

— Проверяют, — меланхолично отвечала мона Пестель.

— А зачем ты меня разбудила?!

— Я думала, тебе будет интересно.

— Дура!

— От магистра и слышу, — откликнулась Мариночка с улыбкой. — Ты же мечтал поглядеть на санитарную службу Моста. Ну и гляди. Только стоять надоело, я кофе хочу, а проводницы бегают, им титан нагреть недосуг...

Олег Владимирович задумчиво поскреб щетину на подбородке. И пошел разбираться.

...Обметанный ядовитой бахромой крапивный куст качнулся прямо в лицо. Олег Владимирович отшатнулся. На щеке, и без того уже потерявшей всякую чувствительность, вспух очередной волдырь. Оставалось только порадоваться, что с моной Пестель магистр расстался на станции и злоязычная особа не может видеть его прискорбного состояния. Вот она бы повеселилась!.. Интересно, что в ней такого особенного он нашел три года назад? И продолжает тащиться за стервозной бабой, как удав за кроликом... Или кролик за удавом?.. Она что, слово волшебное знает? Определенно, все бабы — ведьмы, кто больше, кто меньше, иначе как бы они устраивались в жизни? Вот пропустили же Наташу через кордон... Олег Владимирович тихо охнул. Мир катился под откос, словно в овраг — дырявый мячик. Дожили! Он величает Марину паспортным именем. Корин прихлопнул на лбу очередного комара.

... Мариночка сидела на вагонной ступеньке, аккуратно подстелив похожий на маленькую скатерть носовой платок, и морщилась, розовой ладошкой отмахиваясь от летящих хлопьев сажи. Хлопья были похожи на ночных бабочек. Платок Мариночке только что презентовал старший офицер. Он вообще был с ней чрезвычайно любезен, и Маринка каким-то шестым чувством поняла: про то, что едет она с Олегом Владимировичем, лучше ей помалкивать в тряпочку. Ежели угодно, в этот самый платок.

— Не беспокойтесь, леди, — успокаивал офицер. — Еще час — и сможете следовать дальше. Пустые формальности. Багаж ваш досматривать не будут, вы не переживайте

— А следующая станция какая?

— Полагаю, будет лучше, если вы побеседуете с начальником санитарной службы. Вас проводят.

Мариночка скосила глаза. Олег Владимирович, видом своим более напоминающий несчастного эдерца, отступающего по зимней Смольнянской дороге — в одеяле и трогательных стоптанных шлепанцах — раздраженно объяснялся с патрульными, при этом непристойно тыкая в Мариночку пальцем. Подъехал поручик — хорошенький, как картинка, на мышастой кобыле, — сухо кивнул Маринке:

— Леди едет в сопровождении этого мессира?

— Это он едет в моем сопровождении! — рявкнула взбешенная такой наглостью Маринка. Кобыла шарахнулась. Поручик натянул поводья.

— Все равно пройдемте.

Мариночка встала, с достоинством пряча дареный платок. Мало ли еще на каких заборах сидеть доведется...

А Корин сволочь и трус.

Глава 12

21 июня 1901 года.

Старая Купавна.

И вот не зря известного в прошлом веке прозаика (да и поэта тоже) все порядочные люди величали... в общем, сыном домашнего животного. Собаки. Маринка слабо удивилась, обнаружив за собой странную склонность к нормативной лексике. Раньше-то ей было все равно. В пылу страстей она могла Корина такими словами обложить, что самой становилось тошно и стыдно. А тут нате вам. Впрочем, от подобного словесного целомудрия мысль, пришедшая в гудящую от недостатка кофе Мариночкину голову, никуда не девалась. А только становилась крепче и отчетливее. Мысль состояла в том, что оный писатель не иначе, как в похмельном бреду выдумал и поместил в свой опус про станционного смотрителя этот дощатый сарай с засохшим бальзамином на пыльном и растресканном подоконнике, серые миткалевые занавески — некогда они были нежно-салатовыми — и высокую конторку, за которой виднелся чей-то неухоженный затылок. Судя по окраске шевелюры и отсутствии прошлешин и прочих примет возраста, обладатель затылка был вполне еще ничего.

Мариночка нахально отхлебнула чаю из стоявшего на конторке стакана. Чай был сладкий и с лимоном. Мариночке даже показалось, что и с коньяком. Поэтому она позволила себе еще один глоток, причем весьма немаленький.

— Леди, поставьте стакан на место.

— А вам жалко?

— Жалко. В этой дыре кипятку ни у кого не допросишься.

— Ах какая досада, — скандально сказала Маринка и помешала ложечкой слежавшийся горкой на дне сахар. Подстаканник был серебряный, резной и с чернью, и лимон плавал в прорезях, как августовская рыжая луна в тучках. — Слушайте, совесть у вас есть?

— Нету. А должна?

— Вы когда поезд отправлять будете?

— А когда всех повыявят, — сказал хозяин стакана.

— Кого — всех?!

— Всех.

— Издеваетесь?! — сладким шепотом спросила Мариночка. — Или как?

— Или как, — скучно сообщил собеседник.

Мариночка ощутила неуемное желание вылить ему на голову злосчастный чай. Вот прямо руки чесались. С полминуты литераторша колебалась, урезонивая себя так и эдак, а потом душа не выдержала. Справедливости ради, совершить гадость Маринка не успела. Руку ее перехватили самым наглым и бесцеремонным образом, стакан отняли и отставили подальше и вопросили с тоской неземною:

— Ну, и как насчет совести, а, мона?

— Насчет совести – это вы у вашего генерала поинтересуйтесь, — сказала Мариночка нахально, созерцая пятна лихорадочного румянца на Марьяновых щеках, — это он и был собственной персоной, ординарец… или как там его?.. а, неважно! – генерала Сорэна. Покойного. Любопытно, а может быть у покойного генерала живой ординарец?

— Леди, вы что тут делаете?

— А вы?

— Я? Я работаю.

— Я тоже, — сообщила Мариночка, вложив в голос всю ядовитость, на какую была сейчас способна. – Я тоже работаю. Материал для новой книги собираю. Я литераторша, вы еще не забыли? Хотя да, мы же и знакомы-то всего ничего. Вы, кажется, чаем меня угощали. Там, в вагоне.

— Коньяком, — напомнил Марьян. Улыбка у него была на редкость обаятельная. Мариночке даже хамить расхотелось. Хотя, на самом деле, она подозревала, что ее явление генеральскому ординарцу – как кость в горле. И съесть гадко, и плюнуть жаль. Ха, а почему жаль?

– А о чем книга ожидает быть? – полюбопытствовал ординарец. Видно, из приличия – надо

Мариночка в забывчивости потянулась к отодвинутому стакану. Пить хотелось неимоверно. Хватит у этого Марьяна наглости отнять стакан во второй раз или нет?

Марьян оказался вежливым. Только языком прицокнул. И подпер кулаком впалую небритую щеку. А пальцами другой руки принялся невозмутимо барабанить по конторке. Мариночка смотрела на эти пальцы – желтые от табака и йодоформа, и ее слегка мутило. И было очень себя жаль. А еще откуда-то возникло смутное ощущение, что правды рассказывать Марьяну никак нельзя. Как только она выложит все как есть, он призовет на помощь все свои – или генеральские? – полномочия, всех, кого шныряющие по перрону офицеры ловили, враз поймают, Корина запихают в купе и поезд отправят. А Маринку оставят в Купавне.

— Книга? Я еще окончательно не решила. Что-нибудь такое… романтичное.

— На вкус моны, поезда – это романтично?

Маринка поболтала ложечкой в почти пустом стакане.

— Ну… я не знаю. Но в последнее время вокруг этого столько шума… какая-то санитарная служба… Олег мне рассказывал. Мост я, положим, видела. А служба зачем? Непонятно. А все, что непонятно…

— То устрашающе и романтично, — закончил Марьян мрачно. – Мона, хотите, я вас в Эрлирангорд отправлю? Прямым поездом. Не суйтесь вы во все это. Все равно нипочем не разберетесь.

— А я консультанта найму, — брякнула Маринка, сама от себя такой прыти не ожидая. Где она этого консультанта возьмет? Да еще такого, кто бы во всей этой мути хоть что-нибудь понимал.

— Кого? – удивился Марьян, зачем-то кося глазом в опустошенный литераторшей стакан.

— Ковальского. Александра Юрьевича. Знаете такого?

Стул был кривой и неудобный. Мариночка сидела, прижатая к решетчатой спинке лопатками, не в состоянии даже рукой шевельнуть. Ногами можно было шевелить сколько душе угодно, но смысла в этом было – как в Марьяне совести. Сам Марьян благоразумно отсел подальше, так что даже лягнуть его Маринка не могла никак, хоть тресни. А ругаться тоже не получалось. Предусмотрительный Марьян сразу же, как только впихнул литераторшу в эту гнусную комнатенку, выдрал из письменного стола ящик, яростно пошерудил в недрах и извлек катушку липкой бумажнойленты, которой обыкновенно заклеивают на почте посылки и бандероли. И лентой запечатал Маринке рот. Потом довольно любезно усадил мону Пестель на этот холерный стул, ловко завернул руки назад, и орудуя все той же лентой, привязал Маринку к стулу.

Мариночка созерцала все эти телодвижения широко распахнутыми глазами. Как будто не с ней проделывался сей чудовищный кошмар. До сих пор ее никогда не привязывали к стульям и рот не заклеивали тоже. Интересно, это и есть вожделенная ею романтика?

— Ну вот, — изрек Марьян удовлетворенно и отошел, оглядывая жертву. – Простите, мона, а только выхода у меня другого не было.

Маринка дернула головой и издала глухое мычание. На самом деле, ей жутко хотелось узнать, почему. И что такого в ней самой ужасного, чему, путем привязывания к стулу, можно воспрепятствовать? А, ну да. «Пани со скалкой может разогнать целый батальон». А без скалки? А с пишущей машинкой?

— Мона, вы страшнее Песчаной войны. Скоро придет генерал, и мы решим, что с вами делать дальше. Впрочем, если вы дадите честное слово…

Я-то, может, и дам, подумала Маринка кровожадно. Руки потихоньку начинали ныть. Может, я и дам это честное слово, но кто заставит меня впоследствии его держать?

— Вот-вот, — сказал Марьян грустно, будто мысли ее читал, стервец. – Так что, сами видите…

Объяснить непутевой литераторше, что именно она видит, Марьян не успел. Потому что дверь распахнулась с треском и шумом, и в комнатенку втолкнули Корина. Помятого и даже, кажется, слегка побитого. Во всяком случае, бланш под глазом у магистра был свежим и многообещающим. Мариночка восхитилась, в душе сожалея, что второго стула в комнатенке нет. Хотя, для Марьяна это, похоже, не проблема. Принесут второй. Она вообразила себе эту картину – салом, маслом и колбасой (есть, между прочим, хотелось ужасно). Пожалуй, с этого роман и начать. Корин, привязанный к стулу. Эдерский пленник. Благородно и изысканно. Барышни его сразу возлюбят и обрыдаются. А потом выяснится, что Корин – вовсе не романтический герой, и к стулу его привязывали недаром. И они воспылают праведным гневом. Барышни. Не стулья. Даже в мыслях Мариночка предпочитала выражаться грамотно.

— Марина! Боже мой! Как они посмели?! Немедленно отпустите ее. Слышите?! – это к Марьяну, трагически заламывая руки и подрагивая голосом от переполняющей благородной ярости. Бланш под магистерским глазом наливался густой синевой. Красивый оттенок, подумала Маринка отрешенно. Электрик. Когда-то у нее было такое платье… еще до того, как в Мариночкином доме появился первый кот. Коту платье тоже нравилось…

— Документы ваши, будьте любезны.

Магистр путей и соединений затравленно заозирался по сторонам. Как застигнутый на горячем яблочный воришка. И задышал – часто и гневно.

— Вы что?.. с ума сошли?!.. какие документы?!!.. или вы меня не узнали?!!! Милейший!!! Начальство! Надо!! Знать!!! В лицо!!!!

Маринка восхитилась. Коринский гнев впечатлял. Но только не Марьяна.

— К сведению мессира, Санитарная служба Моста в подчинении департамента путей и соединений не состоит. Документы у вас есть? Подорожная. Страховой полис.

— К-какой полис?

— На случай несчастий во время следования.

— Н-нету. А должен?

— Ну разумеется, — сказал Марьян с легкой улыбкой. – А теперь, по приезде, вам даже претензии предъявить некому будет.

По приезде? Маринке показалось, она ослышалась Это что же получается, сейчас они этого придурка отпустят, а она тут останется? На стуле?! Но это же несправедливо, черт побери!

— Только в виде исключения, — сказал Марьян. – Под честное слово мессира.

Что-то у них мания сегодня такая: честные слова вытребовать. С ума спятить можно.

Корин внимал благоговейно, как священнику.

— Под честное слово, что мессир не расскажет, куда, зачем, а, главное, с кем он путешествовал. И еще один момент, — Корин, уже разбежавшийся к дверям, остановился, как дисциплинированная скаковая лошадь. – Весьма сожалею, но добираться до ближайшей станции мессиру придется пешком.

— П-почему?

— Потому, что поезд уже отправлен, а следующего ждать – сутки. В силу же особых обстоятельств, — тут Марьян трагически кивнул на скорчившуюся на стуле Мариночку, — находиться на территории станции, а равно и в городевам категорически запрещено. Карантин.

Я заразная, подумала Мариночка. У меня чума. Холера и черная оспа. Неужели этот мерзавец согласится?

— К-конечно, — выдавил Олег Владимирович с готовностью. – Как скажете. Сию минуту.

И даже не поинтересовался, что со мной теперь будет, подумала Маринка безрадостно, глядя в захлопнувшуюся за магистром дверь.

***

Разложенный между битых кирпичей крохотный костерок пырхал искрами, шипели мокрые дрова, и чад стлался вокруг синим туманом. Туман этот был таким густым, что Олег Владимирович закашлялся и отступил назад. Запнулся о спрятанную в траве железяку и едва не упал. Но возникшие из коварного чада непонятного и угрожающего вида молодые люди подхватили магистра под белы руки, чувствительно толкнули между лопаток и под колени, принуждая сперва сделать несколько шагов вперед, а после сесть. Олег Владимирович повиновался. А что еще прикажете делать порядочному человеку, попавшему в разбойничье логово… На языке вертелось что-то вроде "не откажите в милосердии", но сказать ничего в свою защиту магистр не успел. Ему сунули жестяную кружку с обжигающе горячим пойлом. Поверх коричневой жижи плавали травинки и какие-то меленькие лиловые цветочки. Отрава, подумал Олег Владимирович обреченно.

— Пейте, мессир.

Он покорно глотнул. Пойло оказалось чаем. Сладким, что вдвойне удивительно в такой глуши, с запахом трав и меда. И коньяка, что в сложившихся обстоятельствах было весьма кстати.

— Саня, дай человеку куртку.

Магистр повел головой. Женский голос, идущий непонятно откуда, был густым и тягучим, как этот самый чай. И такой, что хотелось слушаться. Наверное, то же самое чувствовал и неведомый Саня, без лишних разговоров набросивший на плечи Корина какую-то дерюжку, надо полагать, успешно заменявшую плащ.

Пока продолжались все эти ритуальные действа, дрова в костерке просохли, чад отнесло ветром. Олег Владимирович обнаружил, что сидит в центре большой и довольно странной компании молодых людей оборванного вида. Предводителем компании, несомненно, являлась столь же странного вида дама, восседавшая на остатках кирпичной кладки. А вокруг свирипел бурьян, и в небе, сквозь редкие облачка, светился ажурный крест кладбищенской часовни.

— Дражайшая мона.

Мона вежливо улыбнулась, нехорошо прищурив янтарные, как у кошки, глаза. Была она некрасива и на мону никак не походила, но политес требовал изысканных выражений.

— Вы спасли мне жизнь. Родина вас не забудет. Может быть, вас даже наградят.

— Посмертно?

— Ну зачем же… У меня связи в столице, я вполне могу устроить для вас… все, что угодно. Регистрацию, опять же квартиру… Несомненно, что ваше нынешнее положение…

Молодые люди, восседавшие кто на чем вокруг своей предводительницы, слушали Корина, гадко ухмыляясь. От этих ухмылок у Олега Владимировича тоскливо сжало сердце. Он представил, как будет выбивать для этой оборванки в хозяйственном департаменте аппартаменты где-нибудь на окраине столицы, а потом ходить по Твиртове, униженно выспрашивая, не нуждается ли какая канцелярия в поломойке… вряд ли его спасительница и читать-то умеет. Как жаль, что бумажник Олег Владимирович утопил в канаве возле насыпи, в спешке уходя как можно дальше от проклятого разъезда Мост.

— А у мессира такие широкие возможности?

— Ну да! Я, знаете ли, магистр…

— Печати?

— Ну что вы, мона. Вы здесь, в глуши, наверное, и не знаете, что милорд Сорэн…

— Который? – уточнила дама требовательно.

Олег Владимирович поперхнулся благотворительным чаем. Для этой оборванки есть разница, который Сорэн?!

— Миледи, — сказал он вкрадчиво, лихорадочно гадая, как далеко может простираться осведомленность собеседницы. Еще не хватало чего лишнего ляпнуть. – Миледи, но ведь милорд Сорэн… Гай Сорэн, я имею в виду… он умер, и нового магистра, насколько мне известно, пока не назначили.

— А вы?

— Что – я? – Корин осторожно поставил на ближайший камень кружку с чаем.

— Вы, мессир, — эта оборванка держала себя с Кориным так, как будто имела право и казнить, и миловать, и уж, тем более, назначать и смещать магистров. Вот сейчас махнет обцарапанной лапкой – и нарисуется перед Кориным мандат. – Вы чем в нашем дивном государстве заведуете?

Корин приосанился. Это был другой разговор. Хоть в его ведомстве в последнее время и творится черт знает что, но отчета ведь никто не спрашивает.

— Я, добрая мона, магистр путей и соединений.

— Так это, значит, ваших рук дело?!

Эта шваль даже не подумала удержать свою командиршу! Когда она с шипением вцепилась ногтями Олегу Владимировичу в лицо, при этом неотвратимо целя в глаза… и обещая, что теперь-то он за все ответит… и за Мост, и за милорда Данилу, и за Халька… Магистр очень плохо понимал, кого эта припадочная имеет в виду. И при чем здесь давным-давно покойный генерал Сорэн, и Мост…

И потом, ну и что, что он магистр путей и соединений! Разве можно командовать сумасшедшим домом?!! Ну просто кошмар! Только избавился от одной ненормальной – Олег Владимирович внутренне содрогнулся, поняв, что имеет в виду драгоценную мону Пестель, — так нате вам вторую!

Он вломился в заросли крапивы и дрока, зажимая ладонями полыхающие на щеках длинные царапины, упал, тут же вскочил, потому что пущенный в спину камень не оставлял иного выбора, как бежать…

… У кладбищенской ограды на ящике сидела бабулька. Рядом с ней, на песочке, в мутной банке, полыхали тюльпаны.

— Купи цветики, любезый мессир.

Олег Владимирович ошалело уставился сначала на цветики, потом на бабку. Потом – на облупленную табличку, укрепленную на столбе автобусной обстановки. Табличка извещала, что ближайший автобус до Кидай-города – окраины Эрлирангорда – отойдет от остановки на Стародевичьем кладбище через полчаса.

— Эт-та… что? Столица?!

— Тю, еще один малохольный на мою голову, — сказала бабка сварливо и выразительно плюнула в сторону Олега Владимировича. – Купи цветики! А то завянут.

Корин машинально порылся в карманах пыльных, изгвазданных в траве и саже штанов. Откуда-то там обнаружился полуимпериал. Корин сунул мятую кредитку бабульке и терпеливо дождался, покуда та отсчитает сдачу. Потом сгреб из банки тюльпаны и направился к воротам кладбища.

Искал ли он эту могилу или она сама неведомым образом вывернула Олегу Владимировичу навстречу, но он остановился — и увидел надгробие в виде склоненного ангела, охапку сирени, небрежно брошенную в траву у его ног – и лицо, выбитое на отполированном граните медальона.

"Алиса да Шер-Ковальская", было написано там.

Улыбаясь и наклонив голову, смотрела на Корина Олега Владимировича, магистра путей и соединений Метральезы, давешняя дама с кладбища.

Государыня.

***

— Мона. Это будет больно. Потерпите, прошу вас.

Мариночка согласно кивнула, не открывая глаз. Ее не очень-то интересовала собственная судьба. Вряд ли ее убьют... если не сделали этого сразу, то чем дальше, тем меньше вероятность. Ей как-то не приходило в голову, что могут и просто, банально, избить – так, что после и жить не захочется. Но почему-то желалось верить в людское милосердие.

Тем более, Марьян. Он, конечно, сволочь и… этот… прихвостень, но он разговаривал с Мариночкой целых два раза или даже больше, и это делает их ну почти что знакомыми. И она же не сделала ему лично ничего плохого! Может, он вступится, когда Маринку начнут убивать?

Твердые прохладные пальцы коснулись Мариночкиной щеки – там, где начинался пластырь, заклеивающий рот. Взялись за край липкой ленты – и дернули. Маринка закричала, но вместо крика получился жалобный полуписк-полумычание. Да уж, насчет "больно" этот стервец не соврал.

— Вы?! – обалдело выдавила из себя Маринка, когда, следом за пластырем, с нее сняли закрывающую глаза повязку.

— Милорд, а вот руки ей я бы вам развязывать не советовал.

— Жандарм! – высказалась в Марьянов адрес Маринка. Дура, она еще на него надеялась.

— Шли бы вы… лесом, — миролюбиво предложил своему ординарцу генерал Сорэн. – Дайте нож. Мона, я развяжу вас, только если вы поклянетесь обойтись без рукоприкладства.

— Боитесь?

— Боюсь.

— Вот и хорошо. Лучше тогда я посижу на привязи. Потому что вы скотина, милорд. Дайте воды.

— Марьян, налейте даме воды. С валерьянкой.

За спиной звякнуло стекло. Запахло лекарствами. Маринка сморщила нос. Они что, за припадочную ее держат?!

Марьян возник сбоку, держа на жестяном железнодорожном подносике, на которых проводники в поездах обыкновенно разносят чай, граненый стакан. Рядом помещалась синего стекла мензурка с каплями.

— Фигушки, — сказала мона Пестель скандально. – И не надейтесь. Эту гадость я пить не буду.

— Вольют силой, — пообещал генерал. — Ваши фокусы, мона, мне надоели.

— А ваши?! – Маринка, сколько позволяли связанные за спиной руки, подалась к Сорэну. – Да кто вы такой вообще, чтобы себе позволять?!. Вы… вас вообще нет!

Он отступил, озадаченный. Задумчиво потер тщательно выбритый подбородок.

— Ну… хорошо. Тогда попробуем с другой стороны. Скажите, мона, эти бумаги у вас откуда?

Перед глазами вконец озверевшей Мариночки явились сложенные вчетверо листы плотной бумаги. Генерал потряс своей добычей, разворачивая и позволяя литераторше обозреть убористые строчки угловатого почерка. Мариночка пригляделась и ахнула. Эти бумаги она прятала в своей сумочке, нагло отобранной Марьяном после того, как он привязал мону Пестель к стулу.

— Это мое, — сказала Маринка. – Это мое… мои стихи.

— Жабы отражаются в фонарях, как звезды, — не заглядывая в бумаги, странным голосом сказал Сорэн. – Говорящяя жаба мне интересней, чем женщина. Не превращайся… Позвольте, мона, вам не поверить.

Маринка почувствовала, как к горлу подступают слезы. Еще не хватало разреветься тут, как полной дуре. Господи, если бы Хальк знал, соглашаясь оставить ей рукопись!.. А теперь она даже заступиться за него не может.

— Отдайте, — хрипло потребовала Маринка.―Вы не имеете права.

— Не думаю, чтобы мессир Ковальский нуждался в вашей защите.

Установилась странная тишина. Маринка, гордо вскинув подбородок, тупо созерцала, как скользит по облупленной конторке солнечный луч. Интересно, Корину удалось выбраться из этого кошмара? Нет, ну хорош гусь! А она еще замуж за него выйти намеревалась.

— Дайте нож, Марьян, — сказал генерал Сорэн печально. Разрезал липкую ленту и, сев перед Маринкой на предупредительно придвинутый ординарцем стул, деловито стал растирать литераторше затекшие кисти рук. Потом протянул стакан с водой.

Пахло валерьянкой – и яблоками. Когда Маринка отхлебнула, во рту сделалось сладко. Почти приторно.

— Сколько сахару положил туда ваш дохтур? – поинтересовалась Маринка. – Это же пить невозможно.

Марьян и милорд Данила переглянулись. Маринка готова была голову дать на отсечение: оба они прекрасно понимали, в чем дело. Но, видимо, это была какая-то жуткая государственная тайна, которую ей ни при каких обстоятельствах знать не полагалось. Рукопись вернули – и на том спасибо.

— Мона, — сказал генерал Сорэн проникновенно. Так обычно разговаривают с маленькими детьми, когада хотят их в чем-либо убедить. Или с душевнобольными. – Скажите, мона… только честно. Вы сами, лично, что-нибудь дописывали… к имеющемуся тексту?

— А что? – переспросила Маринка невинно. – Ну, допустим.

— Видите ли, мона… Я нисколько не сомневаюсь в вашем литературном таланте… но вы известны как автор дамских романов…

— Ну и что?! Не нравится – не читайте!

Сорэн забрал у Маринки пустой стакан. Как мона Пестель ни пыталась заглянуть генералу в лицо – так и не сумела.

— Я не критик, мона…

— Ну так и не лезьте.

— Да помолчите вы хоть пять минут! – взорвался он наконец. Вскинул голову. Маринка, уже готовая сказать очередную гадость, осеклась.

— Ваши романы, — с непередаваемым чувством сказал Сорэн. – Они, спору нет, прекрасны. Но это не то, что способно… изменить мир.

Я, конечно, не Шекспир и даже не Маргарита Наваррская, подумала Маринка с печальной ядовитостью. Только что-то есть в лице этого человека… с таким выражением смотрел на нее Ковальский, холера на его голову, когда она пыталась найти достойное сокращение его имени. И нашла. Пся крев!

Она вспомнила, как поутру, в привокзальной гостинице станции Старая Купавна, обнаружила Халька над этой рукописью. И как дрожал, перетекая золотыми струями, воздух в насквозь прокуренной комнате.

Это кем же надо быть, чтобы вызывать в человеке такие чувства?!

Она, мона Пестель, хоть тридцать раз из шкурки выпрыгнет, никогда так не сможет.

Ну и поделом. Государыня – легенда, чаячье крыло на щеке мира, никто и никогда не скажет, какой она была на самом деле, в жизни… и Хальк не скажет. Не потому, что не захочет. А потому, что будет необъективен.

А ей нужна правда.

— Мне заказали роман, — сказала Маринка. – Издательство. У меня контракт. А эта рукопись… ну почему я не имею права… Вы все!.. И Мост. Это же вранье, что Хальк его сотворил. Такое, знаете ли, живому человеку не под силу. А вы!..

— А покойнику очень даже. Вы это хотели сказать?

— Почему вы его ненавидите? Кто вам дал право судить?

Маринка вдохнула в грудь побольше воздуху, чтобы продолжить обличительную тираду – и захлопнула рот. Дура. Ну дура же, господи! Это ж какой надо быть идиоткой, чтобы не уметь связать два и два. Эта особа в драных штанах… когда она рассказывала Хальку про свою с ней чудную встречу…И потом еще эта сцена в поезде, когда Маринка в порыве антивампирских чувств расколотила шприцы с кровью.

— Отпустите ее. Отпустите их всех. Почему вы его так ненавидите, что…

За окном, в пыльной зелени станционной сирени, скандалили воробьи. Из травы за ними лениво наблюдал коричневый поджарый кошак. Решал, стоит ли связываться с мелюзгой.

— Если бы не этот человек, — с усилием проговорил генерал Сорэн. – если бы не он… мой старший внук был бы счастлив. И, возможно, остался бы жив. То, что вы сделали, мона, не имеет названия. До сих пор я наивно полагал, что, хорошо это, плохо ли, но мир наконец избавился от мистического влияния текста. А вы…

Маринка плохо понимала, о чем он говорит. Она смотрела в окно. На лавочке под кустом сирени, сидел, рассыпая счастливым воробьям хлебные крошки, Александр Юрьевич Ковальский собственной персоной.

***

— Пожалуй, мы скажем друг другу несколько теплых слов. А вы, Марина, обождете нас снаружи. Под присмотром добрейшего Марьяна, дабы избежать последствий.

Кошак коротко мякнул и скрылся в траве, напоследок махнув Маринке облезлым коричневым хвостом.

— Присаживайтесь, мона, — Марьян заботливо расстелил на лавочке мятую газету и стоял с видом гжечного кавалера, ожидая, когда моне Пестель надоест изображать оскорбленную гордость.

— Это нечестно.

— Что мона имеет в виду?

— Выставить меня вон. Как… как девчонку! Они там будут решать мою судьбу…

— А почему вы решили, что именно вашу? Вы полагаете, им и поговорить-то больше не о чем?

Марьяну надоело церемониться, и он уселся рядом с Маринкиной газеткой, вытянувши длинные ноги в давно не чищенных сапогах. Маринка брезгливо поморщилась: не терпела она в мужиках разгильдяйства. Впрочем, вот Корину, к примеру, многое прощалось, но он был магистр и амарант, а этот…

— Ну конечно, — сказала она с вызовом, теребя носком туфли конфетный фантик, застрявший в щели между плитками, которыми была вымощена дорожка станционного скверика. – Два благородных мессира пекутся о благе человечества. Только если бы оно и впрямь так было…

— То что? – с интересом спросил Марьян.

— Ваш холерный Мост рухнул бы в пропасть. Прямо в эту минуту. А так… решать, кто кого там любил и за что – можно до морковкина заговенья.

— А мона куда-то торопится?

Я не тороплюсь, подумала Маринка с внезапно подступившей тоской. Куда мне торопиться. Коты в деревне, Олег Владимирович, судя по всему, там же, за квартирой Пашка присматривает, а роман писать можно прямо здесь, на лавочке… в непосредственной близости от главного героя… только вот почему-то не хочется. Хочется вина – в большом круглом бокале, куда запросто можно влить целую бутылку… и яблок, и чтобы этот самый герой…

Стоп, сказала себе Маринка. Какой еще, к черту, герой. Что-то тебя, милочка, не туда заносит. У него и без такой идиотки, как ты, забот хватает. Вот хотя бы с генералом отношения выяснять.

— А они, вообще, давно знакомы? – тут же спросила любопытная романистка.

— Кто? – не понял Марьян.

— Ну, Ковальский с вашим генералом.

— А что?

— Мне для романа знать нужно. Чтобы ничего не напутать.

Марьян встал. Как-то сразу оказалось, что он выше Маринки едва ли не на целых две головы – во всяком случае, когда он навис над ней, мона Пестель ощутила себя загнанной в угол моськой.

— Вам очень важно написать этот роман?

И одни присяжные записали "важно", а другие "неважно", подумала Маринка отрешенно. Интересно, а если "неважно", кто ее котов кормить будет? Мессир оруженосец? Или сбежавший магистр путей и соединений? Или, может быть, сам генерал Сорэн будет так добр…

— Какое вам дело, — буркнула она сердито.

— Вы так горячо рассуждали о благе человечества, — сказал Марьян без всякой издевки, глядя на Маринку сверху вниз. – А сами готовы ввергнуть это человечество в пучину новых бедствий.

— Я?! – уязвленно выдавила Мариночка. – Да вы что, обалдели?!

— Вы, мона. Как лицо, наделенное особым литературным талантом. Слыхали, было еще до Ребелии такое понятие – создатель?

Мариночке захотелось покрутить пальцем у виска. Спятили они тут все, в глуши, что ли?

— Одному Ковальскому такое сейчас не под силу. Да он уже и не рвется… прыти не хватает… да и незачем. Только, мона, если вы его и впрямь… любите… вы откажетесь от своего замысла. Тем более, что мессира Ковальского всерьез подозревают…

— Да вы псих! – крикнула Маринка и, развернувшись на каблуках, в несколько шагов одолела пространство, отделявшее лавочку от крыльца.

Впрочем, ворваться фурией в тесную компанию она не успела. Остановилась перед неплотно запертой дверью – просто замерла, как мышь под веником.

— … Вот тогда-то все и случится. И не надейтесь, что среди этого сброда найдется хотя бы один, кто за вас вступится.

— Я давно не строю иллюзий относительно сволочного устройства мира.

— Ну да. Вы знато-ок… Только теперь, милейший Александр Юрьевич, все кончится не ссылкой и даже не каторгой… как у Феличе. Вас банально расстреляют. И я ничего не смогу сделать для вас.

Короткий смешок. Маринка прикусила губу. Когда люди вот так усмехаются – это не сулит ничего хорошего.

— Знаете, милорд, мне не слишком много лет, но прожил я их так, как хотел.

— А эту вашу… литераторшу – вместе с вами. За пособничество.

— Вас так заботит ее судьба?

— Меня гораздо больше заботит то, что будет с вами. И то, что сделают потом с такими, как вы … если еще остались такие… идиоты. И потом… Саша. Знаете, но мне кажется, что Алиса… она бы не хотела.

Молчание, установившееся после этих слов за дверью, было таким, что Маринка даже вздохнуть боялась. Смысл сказанного еще не вполне дошел до нее. Маринка решила, что как следует, подумает об этом после – по примеру любимой героини романа злейшей соперницы по перу Меланьи Батлер.

— Алиса, — сказал Хальк негромко. – А вы спросите у нее при случае, милорд. Может быть, она даже обрадуется.

Во вновь наступившей тишине прозвучал негромкий хлопок, потом шаги, — дверь отлетела, взвигзнув петлями, Марина отшатнулась. Ковальский вывалился в коридор, прижимая к лицу ладонь. Из-под пальцев быстро проступало красное.

— Дайте платок, — глухо сказал он Маринке. – И пошли отсюда.

Батистовый с кружевами платок давно превратился в красную тряпочку.

Хальк сидел, откинувшись затылком к высокой спинке садовой скамьи, время от времени с жутким хлюпаньем втягивая в себя идущую носом кровь. Маринка созерцала – в молчании, с круглыми от ужаса глазами, напоминая себе курицу, которой только что объявили смертный приговор.

— Сейчас пройдет… Не бойтесь, Марина.

— Давайте платок. Там, кажется, фонтан… я намочу.

— Не барышня, а сущий ангел. У вас другого платка нет?

Наверное, нужно было что-то делать. Например, бежать с воплем по пустой парковой аллее, призывая на помощь, но Маринка твердо знала: ни к чему хорошему это не приведет.

Она выполоскала платок в заросшей мхом чаше фонтана. Вода была теплая и пахла тиной, поверхность была усыпана желто-зелеными ивовыми листьями. На дне тускло светились медные монетки. Маринка подумала, что ни за что не хотела бы сюда вернуться. И вообще, отдала бы что угодно за то, чтобы все кончилось. Чтобы закрыть глаза, потом открыть – и оказаться дома. В родной квартире, полной запаха подгорелых пирожков с черничным вареньем, среди одуревших от безделья котов, и чтобы Корин стонал на диване, требуя то чаю, то свежей газеты, то любви и ласки. Хватит с нее приключений.

— Мона.

Маринка вскинула глаза. В двух шагах, непонятным образом, нарисовался молодой человек вполне приличной наружности, зеленоглазый и темноволосый. Вот только вряд ли Маринка назвала бы его душкой: столько яду было в этом умном и тонком лице.

— Вам и вправду так хочется домой?

— А вы представитель транспортного агентства? – осведомилась мона Пестель сварливо. – Или Пер Ноэль, чтобы исполнить любой каприз первой встречной особы? За конфетку?

— Не любой. И не за конфетку.

Соблазн был велик, и Маринка бы, наверное, купилась – если б не Хальк, с задранной головой сидящий на лавочке в соседней аллее.

Мона Пестель оскорбленно вскинула подбородок.

— Вы, молодой человек, что себе позволяете? Я – порядочная женщина. И на ваши провокации не поддамся. Ступайте откуда шли, и нечего на меня охотиться. Вы – не Крысолов, а я вам не крыска.

Что-то дрогнуло в его лице. Маринка отвернулась.

Под пристальным его взглядом она еще раз выполоскала платок, отжала, с тяжким сердцем глядя, как стекают с ладони розовые пятна – как будто арбузный сок… могла ли она, сидя в тишине столичной квартиры, придумывать такие метафоры… да она кровь видала только в госпитале, подставляя палец под иглу медсестрицы во время обязательного раз в три месяца анализа.

Глава 13

В стакане двадцать граней, а дна в стакане нет,

Зато закрыто горлышко стеклом.

В нем плавают пираньи и лютиков букет,

А я на голове стою с веслом.

Зачем в стакане двадцать граней, зачем он из стекла?

Зачем в стакане двадцать граней, когда моя любовь ушла…

23 июля 1901 года.

Эрлирангорд

Отчет наблюдений за объектом А.

23 июля 1901 года, Эйле.

Выборки

… Объект А. находился в своей квартире по адресу Садовая 4-16 до половины первого дня. Объясняя свою просьбу служебной необходимостью, агент выпросил ключи от чердака в соседнем доме у тамошнего дворника и, занявши пост на оном чердаке, имел возможность наблюдать в зрительную трубу действия объекта. Оный объект, отключив телефонный аппарат, время свое посвятил ревизии личного архива, откуда безжалостно были извлечены некие бумаги и документы, каковые объект сжег, предположительно, в ванной. Предусматривая возможность возгорания, агент счел необходимым известить городскую пожарную команду, каковая и прибыла незамедлительно. Прошу возместить издержки, понесенные агентом в виде штрафа за ложный вызов. Перечень документов, сожженных объектом, уточняется.

Гроза пронеслась по городу, оставляя за собой пузырящиеся лужи размером с небольшие озера, сломанные ветки деревьев на брусчатке, замершее в растерянности стадо трамваев на площади Согласия и смятённые кроны каштанов и тополей. В распахнутое окно тянуло мокрой свежестью.

Маринка загасила в пепельнице пахитоску и, пробежав глазами строчки машинописи, безжалостно выдернула из каретки наполовину исписанный лист.

То, что еще пять минут казалось живым, гениальным и единственно правильным, разъятое на буквы и запятые, никуда не годилось. Бредятина какая-то, мертвечина. Государыня выходит идиоткой и бесхарактерной дурой, люди, ее окружающие – ублюдки и сволочи, только и мечтающие о том, как бы причинить наибольший вред родимому государству. А еще называются – Круг… Похоже, если верить с таким трудом добытым сведениям, стоило в этом самом Круге всем всех перелюбить — и амба, море кончилось. Не море – девочкины слезки. То есть не девочкины, а моны да Шер. "Oui, ma cher, а чегой-то вы из воды выпрыгиваете?"

Маринка с негодованием сплюнула, чего отродясь себе не позволяла.

Никогда она прежде таких мук творчества не испытывала. Как дышала – так и писала, и все ей было нипочем. Вот если рассудить здраво, сказала мона Пестель себе самой, ну чем, скажите на милость, этот роман отличается от предыдущих? Он ее любит, а она его – извините, нет. На почве идейных разногласий. А то, что вокруг этих двоих творится, следует принять за необходимый антураж, не особо заботясь о достоверности литературного изображения. Вот, помнится, один товарищ, тоже писатель и даже член Союза литераторов Эрлирангорда – так он говаривал, что представляет из себя только гвоздь, на который история вешает свои картины. И не мучился ничем. Плодовитости его может позавидовать любой, в том числе и классик мессир Худобин, чьими творениями запросто можно семь шкафов заставить и живого места не останется.

Но я же не гвоздь, взмолилась романистка. Я так не могу. И потом, одно дело писать о тех, кого ты сам выдумал. Их жалеть не обязательно, на их бедные головы совсем не зазорно сваливать кары земные и небесные, так щедро и легко изобретаемые талантливым пером.

По логике вещей, Халька должны были убить еще там, на первой Алисиной коронации. Поднимется ли у тебя, душечка, рука подставить его под пулю?

Маринка рывком выдвинула ящик стола. Визитка Ковальского валялась тут же, среди сонмища канцелярских скрепок, булавок и карандашных огрызков, в соседстве с ненавидимым Маринкой кольцом с александритом. Позвонить ему – и спросить, как он отнесется к собственной смерти от руки… ну, скажем, моны Айши Камаль, ненаследной принцессы Руан-Эдера, про которую Маринка совсем недавно сочинила и с успехом издала роман.

Обдумать, насколько плодотворна пришедшая в голову чушь,Маринка не успела. В прихожей задребезжал звонок, причем так настырно и нагло, словно тот, звонивший, просто помирал на пороге.

Корин ввалился в переднюю всклокоченный, с запавшими щеками и,диким взглядом озирая гражданскую супругу, скандально потребовал воды.

Пожав плечами, Маринка принесла из кухни стеклянный графин. Лезть в шкафчик за чашкой ей было лень – и она не полезла. Но Корин на нарушение этикета не обиделся: пил из графина, как лошадь барона Мюнхгаузена, и кадык остро и жалобно дергался на небритой шее. Что-то с Олегом Владимировичем нехорошее произошло за время Маринкиной с ним разлуки.

И поделом, подумала Маринка, впрочем, без особого злорадства. Будет знать, как бросать женщин на произвол судьбы.

Олег Владимирович вернул Маринке пустой графин и снова заозирался. Спросил затравленно:

— Ты одна?

Мона Пестель ощутила, как самые добрые чувства тают в ней, будто эскимо на солнцепеке.

— Любовник в шкафу.

— К-какой… любовник?!

— Олег, — сказала она устало. – Чего тебе нужно? После того… словом, ты вел себя совсем не как порядочный человек, и я полагала, что наши отношения…

— Не городи ерунды, — заявил Корин, слегка успокаиваясь и вытаскивая из волос комок репьев. – Потом будешь сопли лить. А сейчас, будь добра, ванну, чистую рубашку, галстух… ну и кофе свари.

— Заведи себе домработницу, — посоветовала Маринка любезно и, негодующе передернула плечами. Помнится, за время этого дикого путешествия она неоднократно давала себе клятвы спустить магистра с лестницы… ну ладно, пускай кофе попьет, она не кровожадна. К тому же роман взывал.

— Наталья!!

— Это вы мне? – с трудом вспомнив, что написано у нее в паспорте, Маринка обернулась на пороге комнаты.

— Вернись, — угрожающе сказал Корин.

— Ага. Только шнурки поглажу, — кротко ответствовала Мариночка и удалилась под негодующие вопли бывшего супруга, пообещав напоследок, что, если Олег Владимирович будет хулиганить, она и городового может кликнуть. Вон он, пасется во дворе под сиренью…

Черная "каталина", похожая на хищную сытую зверюгу, остановилась у подъезда, блестя лаковыми боками и вызывая приливы жгучего любопытства у бабусек, пристроившихся на лавочке с вязаньем и сплетнями. Отворилась дверь с затемненным стеклом и певучим механизмом, и Олег Владимирович Корин, вышедший из подъезда, поправляя у ворота новый шелковый галстух, поместился в авто с видом большого и значительного начальника.

Заслышав под окном столь дивные звуки, Маринка, на бегу теряя тапочки, в два диких прыжка подскакала к балкону, и картина коринского триумфа открылась ее взору во всей красе. Маринка созерцала эту красу в полном обалдении, задумчиво кивая в такт потрясенным бабуськам. Картина убивала наповал. Теперь от разговоров и шепота за спиной никуда не денешься. А после того, как она спустит Корина с лестницы – а это обязательно произойдет, если Олег Владимирович надумает вернуться, – ее вообще будут считать за полную дуру, отказавшуюся от изобилия и семейного, хотя и не вполне, счастья.

Ну и пускай. А когда она допишет роман, ей обязательно присудят за него… ну хотя бы, "Платиновую химеру". А почему бы и нет? В конце концов, "Анжелика" у Мариночки есть, и даже не одна… просто стада "Анжелик". "Платиновая химера" очень украсит ее книжный шкаф. Вот и получается, что литература гораздо важнее любви.

Маринка презрительно глянула вослед унесшему гражданского супруга авто.

— К мартену, душечка! – приказала себе и, подавив желание плюнуть амаранту на дорожку, гордо прошествовала в комнату.

***

— Прошу, милорд.

Из окна машины Олег Владимирович в некотором замешательстве разглядел возносящиеся в безоблачное небо мрачные уступы Твиртове. Честно говоря, он и не думал, что его привезут именно сюда. Он, по наивности своей, полагал, что его привезут в родной Департамент… Твиртове могла означать одно из двух: или орден на шею, или петлю. Корину не хотелось ни того, ни другого. Он вообще мечтал о ванне и сладком уединении с газетой на диване. Имеет человек право отдохнуть после трудов праведных на благо родного государства, или нет?! В том, что труды были праведными, Олег Владимирович нисколько не сомневался.

У подъезда, в классическом штатском, маячили два амбала с железобетонными лицами, и это обстоятельство не оставляло простора для действий. Олег Владимирович с как можно наибольшим достоинством выгрузил себя из вызывающе роскошного авто. Перед ним предупредительно распахнулись окованные бронзой тяжеленные двери, пахнуло всегдашним холодом коридоров цитадели.

— Направо, милорд. Теперь сюда…ступеньки, милорд.

Когда это меня произвели в милорды, подумал Олег Владимирович. Но спросить было не у кого – не у этих вот, железобетонных, спрашивать, в самом деле.Впрочем, поразмыслив, Олег Владимирович решил, что такая почтительность ничего худого сулить не может… самонадеянный дурак, знал бы он, как ошибается.

— Ожидайте, милорд. Вас пригласят.

В приемной было тихо и жарко натоплено. Изнемогали в кадках фикусы. Присесть на кожаный пухлый диван Корин так и не решился.

— Мне бы водички, — сказал он просительно, ни к кому конкретно не обращаясь. Один из его провожатых – или будущих тюремщиков? – потянулся к стоящему на столике с салфеточкой графину, но налить магистру воды так и не успел.

Кабинет был огромен и пуст, как архикафедральный собор после рождественской службы. Уходил в необъятную высь потолок с хрустальной люстрой на витой бронзовой штанге. В окно от пола до потолка скалилась лукавым глазом кошачья морда химеры.

— Красавица, правда?

Олег Владимирович затравленно оглянулся. Человека, присевшего на консоли у книжного шкафа у себя за спиной, он, разумеется, не заметил. А если бы и заметил, никогда бы не принял за хозяина кабинета.

Гэлад Всадник Роханский, милостью Божией Канцлер Митральезы, видом своим никак не походил на вершителя судеб Отечества и вообще нагосударственное лицо. Потому что на Канцлере был длинный вытянутый свитер и сапоги выше колена, в которые были небрежно заправлены мятые штаны. И только массивная, с крупными звеньями, золотая Канцлерская цепь, болтавшаяся на впалой груди Всадника, видом своим утверждала, что Гэлад есть именно то, что есть.

— Милорд… — Олег Владимирович запнулся о неровно лежащую ковровую дорожку, закашлялся и неловко преклонил колено. В колене что-то ужасающе хрустнуло, напоминая магистру о недавних злоключениях в Старой Купавне.

— Какие реверансы, — скривившись, будто у него разом заболели все зубы, сказал на это Канцлер. – Вас, моя прелесть, в рыцари пока что не посвящают. Хотя… — Гэлад поскреб небритый подбородок, — сама по себе идея не так уж и плоха. Тем более, что и вакантное место имеется. Вы как на это смотрите?

— Простите, милорд?..

— Ну так ведь милорд Сорэн же умер?

— Умер, — согласился Олег Владимирович уныло. Канцлер смотрел на него так, как будто это мессир Корин несчастного Сорэна и убил. И на могилке потоптался.

— Во-от! – сказал Гэлад назидательно и потряс пальцем. – Умер. А работать кому-то надо. Кошмар же кругом творится. Соглашайтесь, голубчик, соглашайтесь! И полномочий у вас прибавится. А то возитесь с этим холерным Мостом… А? И титул, опять же. Вашей барышне понравится. Соглашайтесь!

***

Вреден я, не отпираюсь. Утопил Му-Му я, каюсь.

Все скажу, во всем сознаюсь, только не вели казнить.

Это я бомбил Балканы, я замучил Корвалана,

И Александра Мирзаяна я планировал убить.

А как выпью политуры, так сажусь писать халтуру,

Постамент родной культуры я царапаю гвоздем.

Клеветник и очернитель, юных девушек растлитель…

24 июля, 1901 год.

Эйле. Эрлирангорд.

— Нет, ну это просто невыносимо! Я вам в последний раз решительно заявляю, что в таких условиях работать невозможно! Милорд, вы меня слышите?

— Угу, — рассеянно отозвался Хальк, вполне согласный с мнением собственной домработницы. Работать в таких условиях, действительно, не было никакой возможности. И надо ж такому случиться, чтоб на Брунгильду именно сегодня напал хозяйственный зуд.

Дни, когда Брунгильда Петровна, нанятая сердобольными дамами из Лицея – для, если выражаться ее же словами, «посильного вспомоществования одинокому и всеми покинутому мужчине» – затевала генеральную уборку, объявлялись национальным бедствием. У Брунгильды были четкие понятия о способах ведения домашнего хозяйства, внушительная фигура и зычный армейский бас.

— И опять чайник спалили!

Из кухни донесся красноречивый грохот и плеск воды. Брунгильда бушевала, как цунами, и звонка в дверь, разумеется, не слышала. Хальк тоже сделал вид, что не слышит. В конце-концов, если это дорогие ученики пришли его навестить, лучше им отправляться восвояси. Для здоровья полезнее. А всем остальным и подавно здесь делать нечего.

Никого он не ждал. Даже наоборот.

В голове было пусто – хрустальная тишина царила там, и мысли перекатывались в этой ледяной пустыне медленные, короткие… отчаянные. С тех самых пор, когда он увидел эту сирень на собственной любовно ухоженной могиле, а потом соотнес сей факт со словами Виестура. И опять же, откровения генерала Сорэна в проклятом этом поезде…

Ни на что он не надеялся. Какая, к черту, великая любовь спустя столько лет. Но – вот увидеть ее и спросить… Поинтересуйся кто-нибудь у Халька сейчас, что именно он желал бы узнать у государыни – пожалуй, он бы не сразу нашелся с ответом.

А вот просто увидеть, поглядеть в честные эти глаза… Но знать, что она жива – на самом деле. Что можно взять за руку, и коснуться волос… просто смотреть, как она говорит, как двигается, как дышит. Все сказки мира – брехня, кому и знать это, как не ему…

И станет легче дышать. Такая долгожданная штука – свобода…

Ключ, как назло, куда-то запропастился. Брунгильда права, он барахольщик и растеряха. Куча хлама в доме, а найти ничего невозможно.

Руки тряслись, когда он взламывал секретер.

— Что это такое, скажите мне на милость?!

— А?..

Домоправительница стояла на пороге, горестно прижимая к груди закопченный дочерна чайник. На кокетливом с рюшечками фартуке красовались жуткие пятна.

— Я вас спрашиваю!

Дверца секретера не выдержала напора стамески и с хрустом поддалась. При этом с верхней полки на пол посыпались рукописи и книги. Хальк с безразличным видом пережидал, когда утихнет бумажный водопад. Напоследок свалилось траченое молью чучело белки, проживавшее в доме на правах реликвии еще со времен проректорства в Эйлинском университете.

— Это чайник, — поймавши белку за облезлый хвост, меланхолически сообщил Хальк. —. Уйдите, Брунгильда Петровна, бога ради.

— У нас что, пожар? – вопросила она. – Или мы к обыску готовимся?

Иногда домоправительницу посещали крайне здравые мысли.

— К аресту, — сообщил Хальк, выуживая из недр секретера заветную шкатулку. В шкатулке хранились сбережения – весьма нескромные и, разумеется, на черный день. А еще «лемпарт», доставшийся ему по случаю во время Эйлинской осады. И то, и другое сейчас было как нельзя кстати.

В таком вот виде – с оружием в руках, посреди бумажного развала – его и застукали. И даже пой он в это время псалмы, все равно никто бы не заподозрил его в благих намерениях.

— Мона, выйдите и не мешайте следствию.

Два особиста и штатный цензор окружного департамента печати и безопасности расположились у Халька в кабинете со всем возможным комфортом. То есть это цензор расположился: оккупировал кресло и распечатал бутылку коллекционного коньяка, пояснив при этом, что действует исключительно в интересах следствия. А вдруг подозреваемый там яд хранит.

— Я на вас жаловаться буду, — пообещал Хальк, глядя, как цензор наливает коньяк в принесенную из гостиной рюмку. – За нарушение права неприкосновенности жилища. У вас санкция есть?

Цензор с бульканьем опрокинул в себя коньяк, занюхнул лимончиком, который предусмотрительная Брунгильда принесла из кухни, и любезно сообщил, что милорд Ковальский ошибается. Это не обыск и не допрос. Это дружеская беседа, ежели угодно.

О чем может беседовать мессир в такой должности, Хальк мог только догадываться.

— Вы, кстати, присоединяйтесь, — цензор широко повел рукой, намекая на коньяк.

— Нет уж, спасибо.

— Ну, как хотите… Я вот о чем, собственно. Вы ничего такого в последнее время не замечали?

— Нет, а что?

— В самом деле не замечали?

Хальк добросовестно напряг память. Ну, в лицее не в меру любвеобильные барышни записки ему опять писали, а он, подлец, не реагировал, за что удостоился кнопки на стуле. Кнопку он, наученный горьким опытом, коварно обнаружил и извлек, а виновным задал по реферату на дом. Ну, под трамвай давешним утром едва не попал – так сам виноват, нечего спать на ходу… Что еще? А, ну Брунгильда с хозяйственным пылом. Так это явление постоянное.

— Нет, не замечал. – Не рассказывать же, в самом деле, этим гражданам о всех странностях последних дней.

— А вода?

— А что вода? – пожал плечами Хальк. — Теплая и железом воняет. Вы, любезный, чем глупостями страдать, лучше бы петицию в мэрию написали на предмет починения водокачки. Это же прямой урон здоровью горожан.

Выпитый коньяк проступил испариной на лбу цензора. И стало понятно, что воспитательный момент исчерпан.

— Департамент печати и безопасности располагает неопровержимыми сведениями о том, что вы, милорд Ковальский, невзирая на ранее вынесенные в ваш адрес предупреждения и подписку о прекращении всякой литературной деятельности, тем не менее, продолжаете…

— Что я продолжаю?

— Вы сами знаете!

— А вы докажите, — оскалился Хальк.

— И доказывать нечего. Когда весь народ в едином порыве!.. вы себе позволяете! Национальная культура изнемогает!.. И несовершеннолетних барышень совращаете!

У Халька медленно отвисала челюсть.

— Да-да! И показания свидетелей имеются. Так что... Вот ордер на изъятие бумаг из личного архива. Потрудитесь предъявить.

— Да пожалуйста, — Хальк невозмутимо оглянулся на раскуроченный секретер. Что он, дурак — рукописи там хранить? И вообще, если бы эти господа только знали… Да он бы полжизни отдал, если бы то, что он сейчас пишет — было живым. Или все-таки?..

Ага, разбежались.

Получив разрешение, особисты принялись потрошить ящики. На пол полетели небрежно сколотые скрепками квартирные счета, тетради, прочая бумажная дребедень. Картина была настолько знакомой, что Хальк отвернулся.

Подмигнул Брунгильде, в тяжком столбняке подпирающей дверной косяк. Мол, ничего, и не такое бывало…

Только лучше бы он этого не делал.

Домработница поддернула рукава блузки, переложила из руки в руку мокрую тряпку, которой только что вытирала пыль. Лицо ее исказилось.

— Да что ж это такое! Хавосят и хавосят! – она ринулась через всю комнату, отшвырнула не в меру рьяных особистов.

Оказывается, в чрезвычайных обстоятельствах тряпка может стать страшным оружием в руках разъяренной женщины…

— Хамье!

— Только не по лицу, умоляю!..

— Стерва!

— Уберите эту фурию!

— Брунгильда Петровна, бога ради!..

Загнанно дыша, домоправительница упала в кресло и принялась обмахиваться газеткой.

— Убить вас мало, уродов, — задыхаясь, плачущим голосом сообщила она. — Да Сан Юрьич мизинца вашего не стоит! Такой положительный, вежливый. И жалованье платит аккуратно.

— Ваш положительный человека убил, — подал голос из коридора цензор. – А вы говорите…

— Да уж убил!.. – фыркнула Брунгильда. – Это кого ж?

— Милорда Галиена Сорэна, — сказал цензор значительно. – Убил, и ответит по всей строгости закона.

Глава 14

Фанты. Карты. Ладно.

Люди. Годы. Пусть.

Бросьте, дама. Все ли под этой луной досадно?

Выпьемте ж «bloody Mary», забудем грусть.

Август 1901 года.

Эрлирангорд.

… И когда времени не остается уже совсем, и воспоминания ясны и четки, как лица на старых фотографиях, осиянные светом задумчивых черных глаз, — ты понимаешь, что вечность ― это игрушки для бедных, и “всегда” и “никогда” равновелики, и смерти ― нет...

Пол в избе был устелен высохшей травой, одуряющие запахи мертвых цветов стояли в воздухе, напрочь забивая то, что было самым отчетливым ― запах глухого, давнего не-жилья. Ромашки, венчики бессмертника, мятлик и наивные синеглазки... полевое разнотравье прошлого ли, давнего — лета. Алиса ступила, ноги утонули в щекочущем тепле…

Лист, как назло, заело в каретке. Маринка чертыхнулась, отхлебнула ледяного чаю, в котором заварки и лимонного сока было куда больше, чем воды, а сахара не было совсем. Продовольственный кризис, холера его побери. Даже то, что дорогой сожитель неожиданно возвысился в должности, не спасало. Мы должны быть выше привилегий, говаривал Олег Владимирович, по старой памяти заявляясь к моне Пестель повздыхать о тягостях службы и расслабиться за чаем с разными вкусностями, которые изобретательная Маринка всегда держала в запасе. Корин, конечно, печенье и мармеладки трескал, и чай пил ведрами, а заодно не возражал и насчет других телесных радостей. Денег, правда, давал, и поэтому очень удивился, когда гражданская супруга в один прекрасный момент непреклонно дала ему от ворот поворот. Но, видимо, решил, что это временно. Бабская блажь, пройдет.

Не пройдет. Маринка знала это совершенно точно. Но она была бы непрофессиональна, если бы позволила эмоциям возобладать над интересами дела. А Корин в его нынешнем положении был просто кладезь полезных сведений. Ему хотелось выглядеть в глазах Маринки великодушным и благородным, не помнящим обид, и под этим соусом мона Пестель с превеликим трудом сумела извлечь из Олега Владимировича документы официальной хроники за потребные ей годы. Конечно, в этих бумажках правды было чуть, а о личной жизни героев Маринкиного романа и вовсе ничего не сообщалось… Но за несколько недель литературных страданий Мариночка худо-бедно научилась изображать из себя гвоздь истории, на который, по замыслу писателя графа Худобина, полагалось вешать картины жизни.

От вешания этих картин к полудню ломило спину и плечи. Помогал только чай – с лимоном и без сахара. Хотя с сахаром лучше. Но нету.

Маринка еще раз отхлебнула. Что-то было не так.

Она выдернула из каретки исписанный лист.

— Пашка, иди сюда! Я тебе шедевер прочитаю!

Паола возникла тут же – будто за дверью стояла. Приблизилась, держа на весу испачканные в муке руки, с выражением глубочайшего неодобрения на лице. Маринка знала: неодобрение адресовано не ее роману, а пирожкам с грибами. Готовить из дрянных продуктов Паола не любила и не умела, а приходилось.

— Ну, читай.

Для вдохновения мона Пестель снова приложилась к чаю. От сладости свело скулы.

— Паша, — вкрадчиво поинтересовалась Маринка. – У нас ведь сахару нету? И сахарина?

— Нет и не предвидится. А что?

— Так… — уклонилась от ответа Маринка. – Паш, вот я не пойму. Как женщина не пойму – не как писатель. Неужели и вправду бывает на свете такая любовь? – она похлопала по довольно пухлой стопке исписанных листов. — Или люди себя просто обманывают?

— Они себе льстят. Что способны на сильные чувства. А на самом деле…

Тут крылся явный намек на личную жизненную драму, и Маринка тактично решила дальше эту тему не развивать.

Паола глядела на Маринку с состраданием. Видимо, подозревала что-то такое. Она вообще в последнее время сильно проезжалась насчет угасающих Мариночкиных к Олегу Владимировичу чувств (собственно, сказала себе мона Пестель, и чувств не было никаких и никогда…), и всякий раз не забывала прибавить, что Маринка морочит себе голову. И романом, и прочей чепухой. Страдает, как юная дура, а предмету страсти на ее страдания наплевать.

— Так для романа полезнее, — попыталась оправдаться Маринка, когда Паола в очередной раз напомнила моне Пестель, какая она идиотка. – Достоверность, как ни крути…

Паола помолчала и сообщила, что достоверность – это хорошо, спору нет. Только когда от этой достоверности у моны Пестель молоко пригорает, котлеты пересолены, а сама Маринка шастает по квартире до рассвета и курит, как извозчик…

Мариночка досадливо поморщилась. Разговор-то явно не об этом.

— Паш… вот я еще одного в толк не возьму. Если эта самая любовь и вправду бывает… что ж им вместе-то не жилось? Ну вот зачем она его убила?

Ответа мона Пестель так и не дождалась, но не потому, что Паола его не знала – Мариночка как раз подозревала, что Паола вообще знает больше, чем делает вид, что знает. Просто в двери шкодливо завозились ключом, звякнула цепочка замка, и в квартиру, истерзанный жарой и объемистым портфелем, ввалился гражданский муж и магистр.

— Душечка! – воззвал Корин. – Ты где?!

Маринка в сердцах отодвинула от себя «ундервуд», мельком взглянула в зеркало – достаточно ли она хороша? плевать, что их отношения кончены! – и выплыла в прихожую.

— Ну?

— Что значит – ну? – удивился магистр. Он сидел на пуфике под вешалкой и обмахивался газеткой.

— Орешь, как больной слон, — упрекнула Маринка. – Спрашивается, зачем?

Олег Владимирович посмотрел на гражданскую супругу осуждающе. У него сегодня был чудовищный день. Просто ужас. А супруге наплевать. Она, видите ли, роман сочиняет. Все-таки раньше, еще до всего этого кошмара, в доме был покой и уют, некое подобие семейного счастья… А он не ценил.

— Душечка, — сказал он просительно. –Теперь, когда обстоятельства так благоприятны, ты могла бы оставить литературу. Ну к чему это все? Жили бы тихо, семейно, могли бы…

— Не могли, — отрезала Маринка безжалостно.

— Я бы даже женился!

— На ком? – хладнокровно уточнила мона Пестель. На всякий случай. А то потом вдруг окажется, что Олег Владимирович связывает свои матримониальные планы с какой-нибудь другой особой. Скажем, с Канцлером, о котором в последнее время у него только и разговору.

Корин погрустнел. Отложил газетку и будничным тоном поинтересовался, не согласится ли мона Пестель сопровождать его на официальный прием в Твиртове. В качестве гражданской супруги, раз уж она так категорически не желает принять его предложение. А ведь он от чистого сердца.

На прием в Твиртове – это было заманчиво. Мариночка как раз дошла в романе до Стрешневского мятежа, и у нее накопилась куча вопросов, задать которые было ну совершенно некому. А на фуршете, под коньячок, сопровождая свои исторические домогательства сладкой улыбкой…

— Ну хорошо, — сжалилась она и пошла одеваться.

Шикарные авто, взвизгивая шинами на мокрой брусчатке, одно за другим подъезжали к высокому крыльцу, разворачивались, выдавливая из себя очередную порцию сиятельных персон, к которым тут же подбегали швейцары, распахивая над головами огромные зонты, похожие на развесистые черные поганки. В общем, все было респектабельно и крайне благопристойно. Маринка ощутила, как у нее невольно сводит скулы. И подумала, что внести некоторое разнообразие в эту канитель – ее прямейшая и святая обязанность.

Впрочем, от зонта она не отказалась. Прическу жалко, макияж и вечернее платье от Карделя, которое Олег Владимирович, душка, раздобыл для Мариночки по случаю приема. К платью полагался еще жемчужный гарнитур - длинная нитка бус и серьги, - но Маринке прямо перед зеркалом совсем некстати пришла на память строчка из не рекомендованного к прочтению поэта Пушкина про «жемчуга», которые «огрузили шею». Гарнитур пришлось отвергнуть.

Швейцар распахнул перед моной Пестель дверцу авто, щелкнуло над головой, раскрываясь, черное полотнище зонта. Маринка вынесла себя из салона авто, с достоинством поправила шлейф платья и, не оглядываясь на Корина, принялась подниматься вверх по широким ступеням крыльца Твиртове.

***

— Вы, Сан Юрьич, только не беспокойтесь. Все будет хорошо. И за хозяйством присмотрю сколько надо. Что ж я, зверь разве?

К этим словам полагался бы какой-нибудь утешающий жест. Скажем, по плечу похлопать сочувственно, уверяя, что в самом деле, все как-нибудь уладится. Но, во-первых, Хальк точно знал, что на этот раз не уладится: обвинения в убийстве магистра вещь чересчур материальная, чтобы ею можно было пренебречь. А во-вторых, когда на запястьях у тебя наручники, сочувственные жесты в отношении сентиментальных дам – странно, раньше он Брунгильду в чувствительности и не подозревал даже… словом, чревато это.

— Бумаги ни в коем случае не трогать, — вместо банального «до свидания» посоветовал домоправительнице цензор.

— Что, так и будет здесь разор этот?

— Позже подъедут наши… м-м… специалисты. Они все заберут. Милорд Ковальский, прошу.

По правде говоря, он не замышлял ничего такого. Твердо зная, что абсолютного текста не существует – по крайней мере, теперь, — он и не намеревался даже. Хотя если честно, то, наверное, отдал бы ну не полжизни – столько у него наверняка не осталось… но торговаться бы не стал, это точно. Просто за то, чтобы увидеть в блеклом рассветном небе черные кружевные пролеты Моста, и внизу серую гладь воды с редкими веретенцами рыбачьих лодок… почему-то он всегда оказывался на Мосту в рассветный час.

Но – нет. Даже и пытаться не стоит.

… И какая ж добрая душа придумала есть на лестнице вишни, а косточки плевать на пол?..

Все дело в том, что Аннушка не только купила, но уже и разлила масло.

Нога поехала в сторону, в спину испуганно и оттого весьма добросовестно ткнул дулом сэберта конвойный. Хальк увидел над собой желтый, в подпалинах копоти и трещинах потолок, вывернулся, пытаясь хоть как-то удержаться за перила, но наручники не способствовали. Тут меня и подстрелят, подумалось ему. Причем за то, чего не только не совершал, но не держал и в мыслях…

Трава была жесткая, выгоревшая за долгое лето, и пахла гудроном. В щеку больно впечатался осколок гравия.

Хальк шевельнулся, пробуя сесть. Потекли по насыпи вниз тонкие ручейки песка.

— Эй, вы живы? – риторически воззвал непонятно откуда голос давешнего цензора.

— А вы?

Ответа не последовало. Тогда Хальк все-таки сел. Голова кружилась. Хотелось ухватиться за траву руками и так сидеть, ожидая, покуда миру надоест вращаться вокруг него.

В выцветшем от зноя небе лениво плыла белая капля чайки.

Рельсы были над головой, в нескольких шагах – по насыпи вверх, преодолевая ползущий из-под ног колючий песок.

Он все-таки заставил себя встать. Потер ссадины на запястьях – все, что осталось от наручников. Кивнул цензору:

— Ну, вы как хотите, а я пошел.

— Куда?

Придумать достойный ответ Хальк не успел. Не потому что не знал – куда. А потому, что задрал голову и увидел, как по рельсам, острожно переступая копытами через черные бревна шпал, бредут кони. Каурый и белый.

И всадников в седлах увидел тоже.

Это было что-то новенькое.

— Эй, вы двое! Лицом в землю!

Цензор послушно уткнулся лбом в гравий.

— А вас что, не касается?!

Хальк стоял, опустив руки, как дурак. Он вообще мало что понимал в происходящем. Начиная с того, что Чаячий Мост вроде как не существует, а вот поди ж ты. И заканчивая этой дивной встречей.

Две одновременно выпущенные пули взбили фонтанчики пыли у его ног.

— Следующий выстрел – вам в голову.

Он вдруг подумал, что совершенно не умеет падать – так, как это делают герои в синематографе. Просто вот не представляет, как это. А долго и аккуратно укладываться на насыпь – это же глупо, помимо того, что опасно. За то время, пока он будет укладываться, его прибьют сто сорок раз.

И с этой стороны ничуть не лучше.

— Мессиры!..

— Документы и оружие – на песок!

По-видимому, они примирились с его вертикальным положением.

Хальк задумчиво похлопал себя по карманам. Паспорта там не было и быть не могло. Разве у арестованных бывают паспорта в карманах? И потом, перед кем он собирается отчитываться? Глупость в квадрате, особенно если учесть, что он сам – автор творящегося идиотизма.

— Мессиры.

— Санитарная служба Моста.

— Что-о?!

— Ложитесь! – как припадочный, заорал цензор и дернул Халька за штанину.

Не успел.

Во рту сделалось горько и горячо, и где-то далеко, на границе зрения, вспыхнула и расцвела белым сиянием капля огня…

— Боже мой, Саша… Марьян, вы идиот. Неужели вы его не узнали?

Над головой качался и уплывал низкий, обшитый лаковым деревом потолок. Пахло лекарствами и кровью. Перестук колес не оставлял простора для догадок. Как и лицо человека, склонившегося над ним.

***

— Улыбайся им!

— Еще чего, — скандально возразила Мариночка. Она поднималась по скользкой мраморной лестнице, подставив Олегу Владимировичу руку крендельком. По этикету полагалось совсем наоборот, но скользкие подошвы штиблетов мессира Корина были куда внушительнее, чем правила хорошего тона. Маринка вела гражданского супруга осторожно, как беременную кошку, и думала только о том, как бы, во-первых, не подвернулся каблук, а, во-вторых, как бы не наступить на подол собственного платья. Улыбаться всяким малознакомым уродам в Маринкины планы никак не входило.

— Улыбайся, черт тебя задери! Это же магистр финансов! С супругой…

— А хоть с девицей Орлеаньской!

— Мариночка, как можно!..

Мона Пестель остановилась. Вырвала руку из потных ладоней гражданского супруга, развернулась на каблуках, холодея от ужаса, что будет, если не рассчитает движения и наступит на хвост кринолина, но, к счастью, все обошлось.

— Дражайший Олег Владимирович! – Маринка выпустила на лицо самую сладкую из своих улыбочек, и Корин в душе содрогнулся. Господи, ну зачем он притащил эту фурию на официальный прием! Когда все так хорошо, так многообещающе начиналось! Она же все испортит, погубит его карьеру!

— Марина, это Канцлер!

— Если вы думаете, милорд, что взяли меня сюда вместо костылей, вы глубоко ошибаетесь! Могли бы поискать кого другого!

— Ма-рина!! Умоляю!..

— Троюродную бабушку умолять будете! Или вот его! – в порыве чувств Мариночка наугад ткнула рукой.

— Мона, так и ослепнуть недолго!

Маринка с достоинством обернулась. Достоинство – это вообще первая на свете вещь для порядочной дамы, особенно когда делаешь ближнему гадости.

— Ой, милорд! Я вас не покалечила случайно?

Тощий как жердь милорд, неподобающе к случаю небритый, зато с изумрудной звездой на парадной кирасе, хмыкнул, оценивающе разглядывая Мариночку. Мона Пестель явственно ощутила, как от желания вцепиться этому красавцу в физиономию у нее сводит пальцы.

— Случайно нет.

— Жаль, - кротко сказала Мариночка, предоставляя собеседнику самому догадываться, чего именно ей жаль: что руками размахивала или что не покалечила.

— Это и есть ваша барышня? – не обращая на Мариночкины выбрыки никакого внимания, обратился милорд к Корину. – Ничего, одобряю, вкус у вас есть.

— Это у меня есть вкус! – взвинтилась Маринка, плохо соображая, что несет.

Милорд скривился.

— Фи, мона, вы вульгарны. Разве это – вкус? – и он задумчиво и широко повел рукой, приглашая Маринку оценить.

Как-то так странно получалось, что Олег Владимирович, наглаженный, благоухающий дорогой кельнской водой, подтянутый и, в общем, мужчина хоть куда, производил рядом с милордом в кирасе жалкое впечатление. И не потому, что латы украшают мужчину. Это смотря какого мужчину… есть ведь и такие, которые в доспехах болтаются как горошина сами знаете где.

— Вы шампанское пьете?

— Пью. Но лучше пиво, - из чувства противоречия брякнула Маринка. Не терпела она банальностей в ухаживаниях. А то, что этот, в кирасе, решился за ней приударить, было ясно как божий пень. Или день. В общем, неважно. Какая разница, этот или еще какой-нибудь. Только бы не Корин.

Маринка вдруг поймала себя на мысли, что вопрос ухажера ей безразличен не из-за ненависти к Корину, а потому, что единственный человек, которого она желала бы видеть рядом…

— Ну, и где ваше пиво?

Город наплывал снизу – охряной черепицей крыш, пыльными тополиными кронами. Пронзали бесчисленную путаницу кварталов серые стрелы проспектов, по которым, едва слышно позванивая, ползли красно-желтые трамваи, выстреливали ввысь пряничные колокольни храмов. До земли было так высоко, что Маринке показалось – она летит навстречу этому городу.

— Вот тут оно все и начиналось. Вам интересно?

Ветер захлестывал в лицо, не давая вздохнуть.

Маринка с трудом заставила себя отвернуться от парапета.

Это была самая последняя площадка на уступах Твиртове. Выше – только небо, идущие низко и тяжело иссиня-черные тучи с просверками близких молний, и почти над самой головой – оскаленная химерья морда с хитро косящим глазом.

— А вы готовы мне рассказать? – ветер относил слова, и для того, чтобы слышать друг друга, им приходилось почти кричать.

— Ну…

— Только без вранья, - предупредила Маринка. – Этого я наслушалась досыта. Правду.

— А вы уверены, что вам будет приятно узнать эту правду?

— А вы – уверены, что у вас язык повернется?

— До определенной степени.

Они рассмеялись – почти одновременно и совсем не весело. Прощая друг другу невольное, но вполне понятное желание сохранить остатки… чести? Маринка не знала, применимо ли это слово вообще к ее собеседнику.

— Ну… хорошо. Тогда пошли.

Дом стоял, обиженно повернувшись к улице остро выпирающим углом. Торец зарос диким виноградом – так, что и окон не разглядеть. Маринке подумалось, что где-то она уже все это видела. Только не в столице… Слава Хранителю, эрлирангордские улочки она знала как облупленные. Не было на них такого дома. Никогда. И быть не могло. Стиль не тот.

— Это Эйле, - сказал Канцлер.

Маринка слабо покрутила головой. От парадной прически ломило виски, а шея была как каменная. Корин еще пожалеет, что втравил ее в это безобразие.

— Я сошла с ума. Какая досада.

— Перестань ломаться. Мы же договорились – без вранья.

Может, мы насчет этого и договорились, подумала мона Пестель, вытаскивая из узла волос шпильки и растрясая слежавшуюся косу. Но когда это мы на брудершафт успели выпить? А, ладно, решила она наконец. Может, так оно проще будет.

— Ну, предположим. А почему тогда – Эйле? – спросила она послушно, решив оставить в покое транспортную тему. Может, Канцлер тоже, как Хальк, обладает невместными талантами в области сверхъестественных перемещений в пространстве.

— На самом деле все начиналось именно здесь, а не в Твиртове.

— Представляешь, у них была разница в возрасте – восемь лет.

— Ужас какой… А ты сам откуда все это знаешь?

— У нас было общее счастливое детство. Точнее – юность. Не отвлекайся. И вообще, представь себе, что вот того мира, в котором ты сейчас живешь – никогда не было.

— Как это?

— Ну ты же взрослая девочка, - сказал Канцлер с упреком, и в совиных его глазах мелькнуло на миг некое подобие улыбки. – Книжки пишешь, знакомства у тебя такие… неподходящие. Тебе, небось, про абсолютный текст рассказывали?

Маринка с трудом сдержала рвущиеся наружу слова. Ничего хорошего в том, что она может сказать по поводу абсолютного текста и всех его авторов, явно не было. И потом, этому человеку совершенно не обязательно знать…

Здесь было солнце. И одуванчики в траве. Низкая лавочка приткнулась под кустом сирени. Чуть поодаль торчал из пышных лопуховых зарослей обломок кирпичной стены, и кривая низкая вишня осыпалась над ним бело-розовыми цветами.

Идиллия, какой никогда не бывает в жизни.

— Думаешь, он кто? Господь Бог? Создатель? Творец?

— Я ничего не думаю.

— Врешь, — сказал он со странным ожесточением в голосе. – Все вы почему-то всегда врете. Ты, Алиса вот. Все.

— Я – не все.

— Он обыкновенный человек. Такой, как я… или ты. Только когда куча народу начинает верить в то, во что верить очень хочется… словом, получается абсолютный текст. А на самом деле…

— Ничего этого нет. Где-то я это уже слышала.

— Ты дура. Она жила вот здесь, в этом доме, вон окна ее квартиры на последнем этаже.

— Алиса? – на всякий случай уточнила Маринка.

— Ну да… А вон там, через улицу, - Гэлад ткнул пальцем, указывая на утонувшую в цветении садов шиферную крышу за невысоким штакетником, — жил он. История их отношений – это ж обрыдаться можно… А потом она погибла. Этот ублюдок Рене в порыве чувств-с разрядил в нее арбалет. И сошло за несчастный случай, ты не поверишь. В общем, нельзя на практике проверять собственные сказки. Ни автору, ни кому другому. На самом деле, мона Пестель, никакой государыни нет и не было никогда. Ваш драгоценный Хальк ее придумал. Она существует только на бумаге. Впрочем, как и он сам.

— Почему?

- Потому, что аккурат шестнадцать лет назад он разбился, зачем-то прыгнув со старого маяка в окрестностях Эйле, где в то лето работал воспитателем в детском лагере.

В это очень трудно было поверить. Не поверить было еще труднее.

— От вас можно с ума сойти, - проговорила Маринка потрясенно. – И… что мне теперь делать?

— У вас, драгоценная мона, есть один единственный выход, - сказал Канцлер, зачем-то беря Маринкину руку в свою и заглядывая в глаза. – И очень мало времени. Этот придуманный Хальком мир истончился донельзя. Уже почти никто не помнит, как там оно все было, он же дневников не вел… а официальную хронику практически всю уничтожили во время мятежа.

— Вы же и уничтожили, - уточнила Маринка безжалостно, впрочем, не имея конкретно Канцлера в виду. Кое-что из газетных статей она все-таки помнила.

— А кто не без греха? – Канцлер пожал острыми плечами. – Иногда мы ошибаемся в выборе. Друзей, способов мести…

Маринка вдруг ощутила чудовищную усталость. Ну вот, приехали. Сначала они ошибаются, а потом, когда мир летит в тартарары, пытаются загребать жар чужими руками. Неужели я похожа на идиотку?

— Вы-то кому мстили?

— А мона как думает?

Маринка кивнула. Ну конечно. Это только так принято у мужчин – декларировать полнейшую свою независимость и наплевательство на тонкие чувства. А сами…

Где-то она слышала, что покойная государыня мало кого оставляла равнодушным. Или сумасшедшая любовь, или такая же сумасшедшая ненависть. Что, в общем-то, почти одно и то же. Выходит, и непрошибаемый и циничный Всадник Роханский – не исключение.

— Вы же писательница, черт вас возьми, — сказал он.

— Я сказок не сочиняю, — буркнула Маринка обиженно. – Только женские романы.

Глава 15

Полковник я, а не прапор. Я в битвах сражался стойко,

И весь их щенячий табор мне мнился игрой, и только.

… Зачем же теперь случилось, что меркнет копейкой ржавой

Всей славы моей лучинность пред солнечной ихней славой?

Болят к непогоде раны, уныло проходят годы.

Но я же кричал : "Тираны», - и славил зарю свободы !

Иногда мы ошибаемся в выборе. Друзей, способов мести, верного пути. Никто не совершенен, даже господь бог. И дурак тот, кто никогда не усомнится.

Что должно делать человеку, когда идеалы юности осыпались, как старая позолота, и в безжалостном свете прожитых лет те истины, за которые он был готов сложить голову в двадцать лет, в сорок кажутся наивными, однако не перестают быть правдой. Правдой, которую раньше было так удобно не замечать.

Нордлингенская каторга удивительно быстро учит закрывать глаза на некоторые вещи. В особенности на те, за которые можно поплатиться целостью шкуры.

Он был один в пустом зале для приемов. Банкет закончился около двух часов назад, и слуги торопились убирать столы, но не решались войти. Опасливо толклись под дверями, и шорох их шагов, и перешептывания напоминали возню крысиной стаи под худым полом. Гэлад передернул плечами.

Он не трус и не мальчишка. Он не станет думать о таких пустяках.

Всадник потянулся через стол, отыскал среди грязной посуды чистый бокал, нацедил шампанского. Дорогой напиток давно степлился и перестоял, и теперь вкусом был как сладкая вода с легким привкусом винограда.

Совсем некстати вспомнилось то кафе, в котором они пили с покойным Гаем коньяк – давно, почти пять лет назад. Это была какая-то заштатная забегаловка в Эйле, прямо на выходе из городского парка, и Гэлад очень хорошо помнил тот разговор, который состоялся получасом ранее у них с Кириллом Радэцки. Если это вообще можно назвать разговором…

Ты помнишь, о чем ты думал тогда, среди крахмального льна и пахнущего корицей и кофе уюта? Когда Гай тебе сказал, что хочет избавиться от абсолютного текста раз и навсегда, а заодно изложил свой план по осущствлению этой великой цели? Поразившись цинизму этого предложения, ты решил, придурок, что Гаевы способы устройства мира, конечно, чудовищны, тогда как о целях можно и поспорить. Тем более что когда-то ты и сам так думал. Мало ли что разочаровался потом! В мире все вообще относительно, особенно если речь идет о таких тонких материях, как абсолютный текст. Да это любой создатель подтвердит, если честности и храбрости достанет… И вот, на очередном витке собственных философствований, ты решил тогда, что идеи Гая справедливы, и сказал себе, что будешь терпеть все выходки этого нобильского ублюдка, будешь нежен, внимателен и аккуратен, если не хочешь утонуть в этом дерьме вместе с ним.

А дерьмо, мой друг, такая абстрактная и всепоглощающая штука…

Теперь, когда ты понял, во что вляпался пять лет назад, скольких людей втянул в этот бессмысленный водоворот, в эту мясорубку – что ты будешь делать?

Биться головой в стену, оплакивая преданные идеалы юности и погибших из-за этого людей? Или все-таки попытаешься совершить хоть что-то толковое наконец?

Но ведь вокруг свора. И если ты думаешь, что Гая больше нет и опасаться нечего, то это не так. Свора мелких шавок, которая с превеликим удовольствием разорвет тебя в клочья. Что ты – один – можешь против них? Теперь, когда столько допущенных ошибок сделали твое отступление практически невозможным? Тебе же не на кого опереться!

Ты поставил руководить департаментом печати и безопасности эту размазню, Корина. Чтобы он развалил там все, что еще оставалось. Мудрый государственный шаг. Что дальше?

Государыни нет. Феличе нет тоже. Ковальский, вместо помощи, скорей плюнет тебе в рожу и будет абсолютно прав. Кто у тебя остался? С кем ты можешь встать перед Словом и Миром? С этой полоумной литераторшей? Ты уверен, что она способна сотворить хотя бы одно живое слово?

Впрочем, у тебя все равно нет другого выхода.

Сиди, как паук, в Твиртове, и жди, когда запоет разбитая Кириллова флейта. Может, дождешься. А если этого не случиться хоть сколько-нибудь скоро – что ж, тогда у тебя есть шанс наконец убедиться, кто из вас двоих более реален: ты или этот мир вокруг.

Ты боишься смерти, Всадник Роханский?

А еще – найди, бога ради, того героя, который пристрелил Сорэна. И повесь ему медаль на шею. Да такую, чтоб его перегнуло пополам от тяжести.

Гэлад залпом допил остатки шампанского – сладкого и пахнущего яблоками, и не почувствовал вкуса. Во рту все словно онемело.

Быстрыми шагами он пересек пустое пространство залы и распахнул двери. Столпившиеся в малой гостиной слуги шарахнулись прочь. Гэлад дико огляделся по сторонам – как будто только что шагнул сюда из другого мира, не узнавая ничего и никого вокруг.

— Начальника тайной полиции в Твиртове. Срочно.

***

Из серых наших стен, из затхлых рубежей

Нет выхода, кроме как

Сквозь дырочки от снов, пробоины от звезд –

Туда, где на пергаментном листе зари

Пикирующих птиц, серебряных стрижей

Печальная хроника

Записана шутя летучею строкой,

Бегущею строкой, поющей изнутри…

Конец июля 1901 года

— …В эти жаркие июльские денечки у всех жителей нашей столицы рыльце в пушку, - ни с того ни с сего глумливым голосом провозгласил репродуктор. До того неделю молчал как проклятый, случись война – нипочем не узнать. А тут нате пожалуйста!

И ведь не соврал. Тополя цвели как оголтелые, и мало что на улице – в квартире, стоило только открыть окно, ковры покрывались сединой, а под креслами и диванами сейчас же скапливались белые сугробы. Даром что конец июля, а не июнь, как полагалось бы – тополям календари в это лето были нипочем. Они решили взять город измором, и им, похоже, это неплохо удавалось.

Маринка испытала немедленное желание запустить в черную тарелку на стене чем потяжелее. Чтоб не мешала потоку сознания. Но из наиболее тяжелых предметов, если не считать ундервуда, в каретку которого только сейчас был вставлен чистый лист, под рукой оставалась одна пепельница.

В принципе, пепельница подходила идеально. Отлитый из бронзы грифон с гордо вскинутыми крыльями и как-то неуместно жалобно протянутой лапой, в которой обреталась собственно чаша. В чашу полагалось стряхивать пепел, и выглядело это так, как будто курильщик подавал милостыню. Принадлежал сей шедевр малого зодчества бывшему Маринкиному амаранту, по совместительству магистру путей и соединений Олегу Владимировичу Корину. То есть это он раньше путями и соединениями заведовал, а теперь, благополучно разваливши одно ведомства, перекочевал заведовать другим. Департамент печати и безопасности явно нуждался в отеческой длани. Да и вообще что-то зажился на свете.

Поймавши себя на крамольных мыслях, Мариночка не ужаснулась. Рано или поздно, но это должно было случиться. Все ведь к тому и шло, и кривая дорожка была проторена в тот самый день, когда мона Пестель, по нахалке прорвавшись в святая святых – в приемную магистра печати и безопасности Галиена Сорэна, узрела труп этого самого магистра в свежесколоченном гробу.

Я его не убивала, сказала себе Маринка строго, вспомнив, как придумывала начало романа, поднимаясь по парадной лестнице департамента печати и безопасности. Как будто убеждая себя же саму в собственной лояльности. Конечно, сила писательского воображения стараниями отдельных граждан в нашем государстве с некоторых пор – страшная сила, а все-таки. Я его уже потом покойным вообразила, в шлафроке и с окровавленным виском, после того, как его пристрелили.

Интересно, какая ж добрая душа тогда постаралась?

Если вдуматься, у покойного магистра безопасности практически не было врагов. От тех, кого он считал таковыми, магистр благополучно избавился еще во времена оны, а новых нажить не успел. Маринка почему-то была в этом свято уверена. Конечно, она понимала, что многого не знает, и вообще. Это с одной стороны. С другой – единственный оставшийся в живых не то чтобы недоброжелатель, но и явно не лучший друг милорда Галиена Сорэна – это Хальк собственной персоной и есть.

Но.

Верить в официальную версию не получалось. Ну то есть в те глупости, которые она подслушала, сидючи на лавочке под сиренью на станции Старая Купавна в компании с оруженосцем генерала Сорэна.

Получалось верить только в то, что милорд Сорэн сам собой, мистическим образом, взял и помер. Не «застрелился» и даже не «застрелили» – тут следует употреблять иную форму глагола, доселе в языке не существующую. Ибо как правильно именовать пулю, выпущенную ниоткуда и нашедшую Гая (впрочем, наверняка по заслугам), Маринка не знала. А спросить было не у кого.

То есть был вполне квалифицированный филолог, у которого Мариночка с большим удовольствем бы проконсультировалась – но отнюдь не по языковым проблемам.

— Паша?

Она всегда чувствовала, когда приходила Паола. Даже если та появлялась совершенно беззвучно, как, впрочем, чаще всего и бывало. Паола очень любила играть в привидения, и Маринку иногда это раздражало.

— Пашка, ты пришла?

— Почти.

Судя по пыхтенью и глухому стуку в прихожей, Паола приволоклась из лавки с продуктовыми авоськами, и сейчас сидит на пуфике под вешалкой, пьет воду и обмахивается газеткой от уличной жары.

— Паша, слушай!.. Как правильно сказать, если человек не самоубился, и никто другой его не убивал…

— Пиши, что тяжко болен, но жить будет.

— Пашка, но он помер! И похороны уже были…

— А покойников не перепутали?

— Ну ты дура, что ли? – обиделась Маринка. – Как их можно перепутать, если у него рука покалеченная, пальцев не хватает, и вообще личность известная, на каждом углу портреты висят…

Паола бесшумно возникла на пороге комнаты. Без газетки и без стакана с водой. Прислонилась к косяку, задумчиво озирая царящий вокруг Маринкиного кресла творческий беспорядок.

— Ты про какой-то конкретный труп спрашиваешь? Или абстрактно, для романа?

— Для романа, но не абстрактно. Разве милорд Гай Сорэн может быть абстракцией?

Послушал бы нас кто со стороны – решил бы, что пора вызывать санитаров, подумала Мариночка отрешенно. Жара, летний полдень, две очаровательные (ну, ладно, она же не стерва!) женщины беседуют о покойниках с филологическим уклоном. Красотища!..

Но писательская стезя вымощена отнюдь не розами.

— Душечка, но он же застрелился. Так и в газетах писали.

— Ага! – яростно возразила Маринка. – Расскажите это вашей бабушке в три часа ночи! Он что, левша был?

— Да вроде нет.

— А ты откуда знаешь?

— Судя по тому, как вошла пуля…

— Паша, — сказала Маринка строго. – Паша, ты мне не ври. Откуда ты можешь знать, как эта пуля вошла? В газетах фотографий не печатали, на похороны ты тоже не ходила. Только если… если ты сама… Пашка! Ты мне как родная, и если что, я никому не скажу. Только, знаешь, нехорошо это…

— Что – нехорошо?!

— Людей убивать, Паша — это грех.

— А кто тебе сказал, что это я его застрелила?

Логика у Паолы была убийственная, как кирпич. И в самом деле, подумала Мариночка виновато. Может, Пашка и ни при чем, может, она в то время, как магистра пристукнули, в своем кабаке на Шарделевском проспекте аккурат куриц жарила. И ни о чем таком не помышляла. А пуля прилетела сама. И нашла мерзавца в лучших традициях абсолютного текста.

Ну вот, снова здорово. Круг замкнулся. Осталось сей же час схватиться за телефон и известить власти о своих страшных выводах. А потом позвонить Хальку и извиниться, что вот так задаром и без всякой идейной подоплеки его продала.

Но, с другой стороны, Мариночка же не обещалась хранить ему верность?..

— Он сволочь был, Гай. Мерзавец, каких мало. Ты вообще знаешь хоть что-нибудь?!.

— Откуда мне. Я ему, в отличие от некоторых, носки не стирала, - наобум брякнула Маринка. И очень удивилась, увидев выражение лица подруги.

Догадка была где-то рядом, маячила и не давалась в руки, вызывая почти физическую боль. Мона Пестель вдруг подумала, что не зря Пашка так Сорэна выгораживает... словно родного. Как будто они прожили вместе сто лет в мире и счастье, а теперь вот такая незадача, и это Маринка виновата в том, что она, Паола, осталась соломенной вдовой.

Минуточку, милорды! Это что же получается? Пашка жила с этим уродом... в смысле, с Сорэном... в любви и согласии?! Что отнюдь не предполагает законного брака. Потому что, насколько Маринка знала, никогда и ни за кем Паола замужем не была. Да и у милорда Сорэна, судя по светским хроникам, была вовсе другая супруга.

— Ты и Корину не стирала.

— Ну да, — согласилась Маринка, вяло отмечая про себя, что разговор сворачивает не в нужную сторону. – Я вообще не жена, а ехидна.

Ну, строго говоря, супруга отнюдь не исключает возможности сообразительному мужчине иметь постоянную любовницу. Но представить в роли этой любовницы Пашку?! Наверное, милорд Сорэн был тайным мазохистом. Или Пашка нужна была ему зачем-то, а другого способа держать при себе бабу он не изобрел... а банальным шантажом отчего-то брезговал.

В зеленой юности Пашка, если верить ее откровениям, которых Маринка как-то наслушалась за бутылочкой “Старого Тракая” во время очередного девичника, наслушалась, но значения не придала – ну кому не хочется выглядеть в чужих глазах значительным, окружить себя тайной, вызвать интерес, особенно когда ничем другим вызвать его уже не получается... - так вот, во времена этой самой юности Пашка была камеристкой у покойной государыни.

Маринка тут же обругала себя. Тоже мне, литераторша. Источник ходит рядом, а она роет носом землю в совершенно противоположном направлении.

Стоп, сказала она себе. Значит, Пашка была камеристкой, а Гай? Гай ошивался при дворе и уже тогда, если помнится, был отягощен должностями немалыми.

А потом Алису прибили, и был переворот, и Гай стал тем, кем он стал, а Пашку приспособил себе в амарантки, чтоб была под присмотром.

— Пашка, - сказала мона Пестель стеклянным голосом. – Паша, ты ее убила? Он тебе приказал, и ты ее убила. А потом его. Да?

Глава 16

Я - это не я. Ты - это не ты.

Мы ныне чисты,

Хоть и любой свинья.

Конец июля 1901 года.

Чаячий Мост – Эрлирангорд.

Ветер вздувал пузырями фестоначатые занавески, и пах медово, луговым бурьяном, разнотравьем середины лета, и тем неуместнее казались в этом цветении запахи лекарств и кочегарного чада.

Стук колес сливался в сплошной непрерывный гул.

Чужой взгляд лежал на лице, как солнечное пятно. Не вызывая ощущения неловкости, желания заслониться ладонью, уткнуть в подушку голову.

Он открыл глаза. Алиса сидела на соседней полке, у дверей, неудобно поджав под себя ноги. Это было так невероятно, что он улыбнулся

— Не смотри на меня.

— Почему?

— Я некрасивая. Или ты хочешь сказать, что это неправда?

Надо же, какие сны могут присниться, если хорошенько долбануть по голове. И этот их мимолетный разговор вот только что - наверное, тоже был сон. Потому что во сне люди гораздо добрее и снисходительнее, чем есть на самом деле: уж по крайней мере, перед собой можно не притворяться.

— Правда. Но это не имеет значения. Никакого.

Господи, он столько раз воображал себе, как это может быть. Как он откроет глаза - и увидит над собой ее лицо. И глаза - как узкие янтарины.

Увидел. И не испытал ничего.

Ни малейшего трепета. Только тоска и досада.

— Больно?

— Не-а, — он помотал головой, проверяя. В висках гудело, и все слегка плыло перед глазами. Ладно, пустяки. Едва ли это помешает встать.

— Марьян велел тебе лежать.

— Ага. И пить бульон с ложечки. Отвернись, я встану.

Интересно, что должен чувствовать человек, когда его мечта, столь тщательно лелеемое в душе чудо, вдруг сбывается? Что дальше? Пустота, покой, блаженство, полное и безоговорочное счастье?

Ну вот, сбылось. Ты счастлив? Тогда почему так настойчиво хочется удавиться?

Господи, ну невозможно же так! Но вместо отчаянья окончательно сошедшее с ума воображение подсунуло, как на грех, физиономию моны Пестель. Уж она-то не стала бы крутить носом и заламывать руки, оплакивая крушение всех своих надежд. Случись хоть что-нибудь не так, как замыслила эта особа, мона литераторша заставила бы весь мир вертеться по собственной прихоти, и нашла бы виноватого из-под земли, и горе тому, на кого могут пасть ее подозрения!

Вот сейчас, к примеру, окажись мона Пестель на месте Алисы, не избежать Хальку битой морды. Алиса же способна на такие поступки… ну, только будучи сильно не в себе.

Он вдруг поймал себя на мысли о том, что настоящая Алиса не имеет никакого отношения к тому человеку, который вот уже добрых пятнадцать лет существует у него в голове. Так сказать, реальный образ крайне далек от идеального построения.

Вот эта женщина, сидящая напротив и глядящая на него с улыбкой, чуть наклонив голову.

Так что же, получается, он столько лет гнался за химерой?! За солнечным зайчиком… и странно, что ничуть не жаль даром прожитых лет. И что ему делать теперь? В конце-концов, ну ведь было же что-то… и если верить тому, что в этом мире бытие определяется словом, не он ли сам виноват в том, что так вышло?

Похоронив в собственные девятнадцать лет реальную Алису на кладбище в Эйле, он придумал ее заново, и стоит ли удивляться, что творение столь мало похоже на оригинал. Ну что бы могло у него выйти в такие-то годы? Слезы и сопли.

За что боролись, как говорится, на то и напоролись.

— Я Марьяна кликну, — обеспокоенно сказала Алиса. Видимо, у него было такое лицо, что впору предполагать худшее.

— Лучше уж сразу санитаров.

На мгновение прикрыв глаза, он вдруг увидел – отчетливо, как тогда, в Генуэзе, когда в голову приходили странные и совершенно нереальные картины, которые при желании можно было бы принять за бред, да только не получалось – чужая незнакомая кухня, Марина спиной к окну, и груды тополевого пуха на подоконнике, и какая-то малознакомая особа с блеклым невыразительным лицом целит в мону Пестель из раритетного, размером с небольшую мортиру, пистолета.

Времени не оставалось совсем.

И… можно напоследок попробовать сделать хоть что-то толковое.

— Тебе плохо? – спросила Алиса, потому что, наверное, у него на лице было такое…

— Мне – хорошо! Просто здорово! Отвернись, черт побери, и дай мне одеться!

Она, равнодушно передернув плечами, повернулась к окну.

Слава богу, он не может доподлинно знать, что именно его бывшая жена думает о нем в эту минуту. Можно постараться и вообразить, но – зачем? Многия мудрости – много печали.

Сейчас он повернется и уйдет – во всяком случае, постарается, - и опять окажется виноват в том, что бросил ее в самую тяжкую минуту жизни.

Остается утешаться той только мыслью, что и Алиса угодила в ту же ловушку, что и он. Если, конечно, предположить, что она вообще хоть когда-нибудь испытывала к нему какие-либо чувства.

А если – нет? Тогда… что это было, все эти годы? Коллективное помешательство?

По-хорошему, стоило бы спросить ее об этом. Но минуты утекали, исчезали безостановочно, - как ни тщись задержать песок в ладонях, он все равно просачивается в никуда.

— Марьян! Милорд Данила! Да остановите же его кто-нибудь!

Шатаясь, он бежал по вагонам, захлебывался от ветра, влетающего в распахнутые окна, и занавески льнули к лицу, мешая дышать… видимо, он потерял много крови… в голове шумело, и запах лугового разнотравья комом стоял в горле… тополевым пухом облепляя лицо.

Потом он понял, что задыхается.

— Душечка, опусти свою пушку и срочно дай человеку воды. Еще не хватало, чтобы он помер прямо на моей кухне. Пашка, ты слышишь, что тебе говорят?! А вы, мессир, сядьте. Вот табурет.

Он открыл глаза. Две женщины склонялись над ним, и выражения их лиц были совершенно одинаковы. Они и вообще были похожи, как бывают похожи люди, долгое время прожившие бок о бок. Всех отличий, на первый взгляд — допотопного вида маузер, нежно прижимаемый одной из дам к трясущемуся подбородку. Видимо, в порыве чувств.

— Мона, отдайте мне эту штуку.

— Марина, это он?

— Он, — энергично подтвердила та, что без маузера, а ее приятельница скорбно кивнула. Видимо, это сообщение сильно ее огорчило.

— Страсть к экзотике тебя погубит.

— Уже, — констатировала первая. – Пашка, хватит его разглядывать, черт тебя дери! Где вода?

Обладательница маузера – Полина?.. Прасковья?... он никак не мог сообразить, как же ее на самом деле зовут, – механически плеснула из глиняного кувшина в одну из стоявших на столе чашек и протянула подруге. Та, точно так же, не глядя, отхлебнула внушительный глоток и брызнула Хальку в лицо. Наверное, чтобы он и вправду не умер прямо у нее на кухне.

— Боже, что это?!

— По-моему, вишневый компот, — невозмутимо заявил спасаемый и принялся отряхивать щедро окропленную розовыми брызгами рубашку.

— Смородиновый.

— Дамы, вы с ума сошли?

Они замерли, будто по команде, перестали причитать над ним и размахивать руками, и в просторной кухне на мгновение сделалось очень тихо. Из открытого окна повеяло прохладой, принеслись запахи горячей брусчатки и тополевой листвы. Идиллия, находясь в которой, очень трудно поверить, что тебя вот-вот пристрелят неведомо за какие грехи.

— Мона Прасковья, — твердым голосом сказал он. – Немедленно отдайте мне оружие.

Выстрел грянул – в лучших традициях жанра. С грохотом и стеклянным звоном посыпались прямо на стол, в салатницу и кофейные чашки, обломки люстры; хлопнула оконная рама, и пламя примуса взметнуло сквозняком, запахло горелой известкой. Не выдержав этого кошмара, содрогнулся и повис на одной петле кухонный шкапчик, возмутительно неприличный запах валериановых капель поплыл по кухне, заорал придавленный чьей-то неосторожной ногой кот…

— Прошу любить и жаловать, душечка, — перекрывая все звуки разом, строго сказала мона Пестель и вынула из ослабевших рук приятельницы маузер. – Милорд Ковальский Александр Юрьевич. Милорд, это мона Хилькевич. Кстати, ее зовут Паола. Почти Сорэн.

"Алиса, это пудинг. Пудинг, это — Алиса"…

— Почему – почти? – выуживая ложечкой из ближайшей чашки осколок стекла, задумчиво вопросил Хальк. Его гораздо больше интересовало, не является ли эта особа родственницей Михаила, но Мариночка, по-видимому, решила его в такие подробности не посвящать.

— Ну, если бы Гай на ней женился, была бы не "почти", — светским тоном сообщила Маринка. – Кстати, милорд, вы не взглянете? Я, знаете ли, не сильна в огнестрельном оружии… а вдруг там еще остались пули? По-моему, ущербу и так достаточно.

Нужно было как-то прекращать весь этот спектакль.

Разрядив пистолет, Хальк вытряс из обоймы на пустое блюдечко единственную пулю. Хмыкнул, глядя, как перекатывается ее тяжелое веретенце по нарисованным на гарднеровском фарфоре букетикам фиалок. Край у блюдца был оббит.

— Кстати, мона Прасковья, — в голове никак не желало укладываться ее имя, хотя он точно помнил, что мона Пестель его называла. – Откуда у вас эта прелесть?

— Револьвер? – вместо Паолы непрофессионально поинтересовалась Мариночка.

— Блюдце, — решив не вдаваться в подробности классификации, уточнил Хальк.

— А, — беспечно отмахнулась литераторша. – На антресолях нашла. Представляете, там целый сервиз был, на двенадцать персон. Все разбилось. – Расчистив пространство на столе от осколков посуды и обломков люстры, мона Пестель отыскала себе чистую чашку и налила компоту. – Странно это все, милорд. Вот сервиз покойный вас интересует, а револьвер – нет.

— Пистолет.

— Какая разница!..

— Да никакой! А просто посудите сами, ну что может вот она, — тут Ковальский кивнул подбородком на съежившуюся на соседней табуретке Паолу, — что она может сделать, даже если ей гаубицу в руки всучить!

— Не знаю, как с гаубицей, а чтобы убить вашу супругу, ей хватило одной булавки.

— Что?

— Именно то, что вы слышали.

— Да с чего вы это взяли?!

— Да с того!! Мне канцлер рассказал!

Их поначалу милая беседа уже давно переросла в скандал, который, по идее, должен был бы завершиться либо битьем посуды, либо битьем лица, и вопрос заключался только лишь в том, на какой из фраз они решат остановиться.

— Да? – переспросил Хальк ядовито. — Канцлер, говорите? Ну-ну. А почему она это сделала, он вам не рассказал, случайно?

В сложившихся обстоятельствах самым разумным, по мнению моны Пестель, было сохранять полную невозмутимость. Передернув плечиком, литераторша вытащила из так кстати обнаружившегося на разгромленном столе серебряного портсигара коричневую тонкую пахитоску, выразительно помахала ею перед носом у Ковальского, которого, вот зараза, все эти телодвижения нимало не смутили

— Нет, не рассказал.

— И правильно сделал. – Он поднес Маринке зажженную спичку. Литераторша затянулась, выпуская красивую струю дыма, взмахнула изрядно подтекшими ресницами. – Потому что, прийди на ум Гэладу такая блажь, вы бы узнали, как лучшийдруг канцлера и, по совместительству, амарант вашей приятельницы милорд Сорэн заставил мону Прасковью…

— Паолу. Зачем?

— Что – зачем?

— Зачем ему это понадобилось?

— Мона, вы прелесть, — с искренним удовольствием заявил Ковальский. – Вы первый человек из множества, коих я знаю, кто задает подобные вопросы.

— Это профессиональный недостаток, — Мариночка оббила в первую попавшуюся чашку хвостик пепла с пахитоски. Играть сладкую идиотку уже не хотелось. Хотелось, чтобы все это кончилось поскорее. Почему-то и взятый Хальком тон, и тема их беседы, и то, как слушает их скорчившаяся в углу на табуретке Паола – все это, вместе взятое, вызывало в ней ужас. Такой, когда озноб бежит по спине, а остановиться невозможно. — Власти он хотел, это как раз понятно. Непонятно другое. Обычно для подобных преступлений требуются… более веские поводы.

— А, это… — Хальк в задумчивости похлопал себя по карманам, хмыкнул и без всякого стеснения потянулся за Мариночкиным портсигаром. – Видите ли, мона Пестель. Государыня была… своеобразная женщина. Мало у кого получалось относиться к ней равнодушно, и милорд Сорэн – отнюдь не исключение. Прибавить к этому еще кое-какие детали, о которых вам и догадываться не след – и все ясно, как божий день. Нужно ли удивляться, что в конце-концов ваша приятельница не выдержала.

Препираясь друг с другом, они совершенно забыли о Паоле, а когда вспомнили, было уже поздно.

Взводимый курок щелкнул во внезапно наступившей тишине, и они обернулись на звук – практически одновременно.

Паола стояла у двери, наставив на них злосчастный пистолет, только что разряженный Хальком, и, глядя на нее, Маринка вдруг поняла, что это не пустые угрозы. Что, согласно канонам этого сумасшедшего мира, для выстрела вовсе не требуется, чтобы в стволе была пуля – достаточно только желания.

— Бросьте, мона Пестель, в самом деле. Подумаешь!..

Чудовищный грохот, от которого закладывает уши и становится солоно во рту. Звон стекла. Ветром взметывает крошечный язычок пламени в газовой колонке… и приходит ясное понимание того, как конечен мир…

Она упала и откатилась по полу, больно ударившись плечом о перевернутую табуретку. Вскочила, впечаталась макушкой в стол, опять упала, вскочила, сдергивая со столика у раковины доверху налитый чайник. Широким языком плеснула вода. В реве огня она не могла видеть, попала ли, промахнулась, все совершалось одновременно, и выстрел, и огонь, и ее падение; мечась в разгромленной кухне, ничего не видя, она споткнулась о брошенную тут же швабру и почти упала в протянутые руки Ковальского.

В глубине квартиры щелкнула замком, закрываясь, входная дверь.

Было очень тихо. Капала где-то вода. Медленно. Кап… кап…

Маринка открыла глаза. Увидела щербатую изнанку столешницы, с которой расшитым мережкой углом свисала скатерть. Перевернутая табуретка больно впечаталась краем в висок. Со скатерти капало красным. Тягучие тяжкие капли.

Мона Пестель повернула отчаянно гудящую голову. Хальк сидел, прислонясь спиной к морозильному шкафу, прижимая к лицу кухонное полотенце.

— Их оргазм достиг пика возле табуретки, — вместо приветствия невнятно сказал он.

— Что?

— Цитата. По-моему, из вашей книги. Вы живы, Марина? У вас кровь.

Она провела по щеке. Под пальцами было липко и влажно.

— Это компот. Вишневый.

— Смородиновый.

— Помогите мне встать, — сказала Маринка.

. — Видите ли, мона Пестель, есть категория уголовных дел, не имеющих срока давности. А учитывая, что ваш роман претендует на некоторую документальность...

— Короче. Она боится, что я это напишу, а потом ее посадят. Бедная Пашка. Сперва этого урода боялась, потом, когда его не стало - меня.

Она завернула кран и уткнулась лицом в поданное Ковальским полотенце. В голове еще шумело, и от ледяной воды горела на щеках кожа. Маринка обессиленно присела на бортик ванной и, осторожно отняв от лица ладони, глянула в зеркало. Стекло запотело, и Маринка слабо мазнула по нему краем полотенца.

Лучше бы я этого не делала, сказала себе мона Пестель Потому что особа, глядящая на нее из покрытой испариной глубины стекла, едва ли могла расположить кого к романтическим ухаживаниям. Скорей, к вызыванию санитаров и мессиров из жандармерии. Как к жертве семейного насилия.

Удержав в груди досадливый вздох вкупе с неуместными комментариями, Маринка, набравшись душевных сил, вновь взглянула в зеркало. Увидела собственную физиономию, всю в пятнах лихорадочного румянца, с длинной царапиной через переносицу и левую щеку, со свисающими на лоб мокрыми прядями волос… а рядом лицо Ковальского, который, как истинный мессир, внимательный до проблем дамы, тоже сунулся в зеркало.

Вот интересно, озадачилась литераторша, задумчиво созерцая открывшуюся взору картину. Почему женщина в копоти, саже и кровоподтеках являет собой удручающее зрелище, а мужчина, напротив, выглядит вполне пристойно и даже местами отрадно… ну, с женской точки зрения.

— Умойтесь, милорд, — посоветовала Марина, так и не найдя ответа на животрепещущий вопрос. – А то на вас смотреть страшно, не то что слушать.

Потом он пригоршнями плескал себе в лицо воду, и на кафеле оставались багряные и серые подтеки, завивались, медленно утрачивая пугающий розово-красный цвет, горячие струи; Марина, оцепенев от ужаса, все так же сидела на бортике ванной.

— Она вас ранила?

— Ваша Прасковья? Нет, это раньше… по дороге. У вас бинт найдется? И водка.

— Вы напиться задумали?

— Я задумал не показываться в лечебницу с огнестрельным ранением. Человеку, который находится в розыске, такими мелочами брезговать не приходится.

— В розыске? – удивилась Маринка. Потом вспомнила. Станция Старая Купавна, разговор на лавочке с ординарцем генерала Сорэна… Неужели они все до сих пор не успокоились? – А зачем вы, в таком случае, сюда заявились?

— Вас спасать, — сказал он и посмотрел на нее. – У вас опасное увлечение, мона. Не хочу вас пугать, однако по собственному опыту знаю, какими неприятностями могут окончится подобные занятия литературой. Несмотря на то, что времена переменились, и абсолютного текста больше нет.

— И что? – скандально поинтересовалась Мариночка. Если вдруг поверить в то, что кто-то способен вот так, ради нее… нет уж, лучше она будет выглядеть в его глазах окончательной стервой, чем сладкой идиоткой.

— А то. Текста, может, и нет, зато департамент его безопасности сохранился. Так что, Марина, было бы для всех лучше, если бы вы бросили эту дурную затею. В смысле, роман. Или у вас денег нет?

— А вы готовы меня содержать всю жизнь? – Она достала из зеркального шкафчика над умывальней жестянку с бинтами и ватой. – Сядьте вот так, поверните голову и не дергайтесь. Скажу вам честно, милорд Ковальский, содержать меня — это дорогое удовольствие. У меня коты, пуделиха...

— Мессир Корин впридачу. Спасибо, что предупредили. Только я же не пошутил.

— А вы вообще шутить не способны.

Он задержал у лица ее руку со щедро смоченным йодом ватным тампоном.

— Марина, ну я серьезно.

— И я серьезно! А то что ж это такое?! Сегодня вы есть, живой и здоровый, можно даже пощупать и убедиться, а завтра?! Я открою утром глаза, а репродуктор мне радостно объявит, что мир перевернулся... Кстати, меня вы, надеюсь, не придумали?

— Разве что в кошмарном сне.

— Ну, слава Богу. Так я о чем...

— О чем?

— Один добрый мессир мне как-то поведал в припадке нездоровой откровенности, как некий молодой человек девятнадцати, кажется, лет отроду, свихнувшись от несчастной любви, сиганул с маяка в окрестностях Эйле. И его благополучно похоронили.

— Ну и что? – спросил он преувеличенно спокойно.

— В самом деле! – согласилась Мариночка. — Мало ли придурков на свете!

В безжалостном свете газового рожка, заливающем неширокое пространство ванной комнаты, его лицо казалось серым. Будто нарисованным на плохой бумаге мокрым грифелем. Боже мой, подумала Мариночка, если он сейчас хлопнется в обморок, что я буду делать?

— Хватит. Хватит на этом.

— Саша, неужели вы не понимаете?!

Он осторожно вынул из ее пальцев тампон, так же медленно и осторожно отложил в сторону мокрое полотенце – в ведро с углем для растопки колонки, теперь полотенцу кранты, про себя отметила Маринка, — а потом, встав и пошатываясь, как пьяный, за плечи привлек мону Пестель к себе и поцеловал.

Глава 17

Видимо, при нынешнем меню,

В котором деготь – обязательная снедь,

В новой топографии, где каждый перекресток

Приглашает умереть,

Те обломки прошлого, что вовремя не сгнили

И не преданы огню,

Выглядят по-своему торжественно,

К чему я и клоню.

Давай, брат, умрем,

Но сперва воспарим, как когда-то…

Конец июля 1901 года,

Эрлирангорд, Твиртове.

Не обольщайся, душечка, велела себе Маринка, как только смогла дышать, и в голове после поцелуя чуток прояснилось. Нет в этом никакой романтики и никаких чувств. Сие следует считать исключительно жестом благодарности со стороны мужчины, попавшего в сложные жизненные обстоятельства.

А то вот так размякнешь, растаешь, как сосулька, а потом с размаху мордой в жесткую действительность.

Хотя. Если трезво оценивать, не было в этом никакой благодарности. Все что угодно, только не это, уж тут Мариночка разбиралась.

Ну и… тем хуже для нее. Она же не дура, и прекрасно понимает, чем все закончится, как только пройдет этот коллективный маразм. А раз так, то нечего и начинать.

— Отпустите меня, Александр Юрьевич, — сказала Маринка.

Он без слов разжал объятия, и мона Пестель подумала, что уже только за это молчание можно быть благодарной человеку по гроб жизни. Начни он сейчас объясняться или оправдываться, она бы со стыда сгорела.

Слабо кивнув, она выплыла из ванной и повернула на кухню, морщась при мысли о том, какой там царит разгром и как некстати поссорилась она с домработницей.

Удивленный возглас остановил мону Пестель на полдороги.

— Душечка? У тебя гости? В такой час?

Маринка вздрогнула и попятилась. Вот уж кого не ждала она обнаружить в своей квартире в эту минуту, так это мессира Корина – невзирая на то, что Олег Владимирович, как гражданский супруг, имел полное право здесь находиться. О том, что ее квартира больше напоминает проходной двор, мона Пестель думала не раз, и никакого удовольствия эти мысли ей не доставляли, но почему именно сейчас?! Когда были все шансы вновь повернуть их с Хальком беседу в нужное русло!

Странно, думал Олег Владимирович, проходя узким коридорчиком из прихожей в кухню. Почему-то в этой стране даже интеллигентные люди все важные разговоры предпочитают вести именно там. И он не склонен нарушать традиции. Вот только почему Мариночка так нервничает? Он что, не имеет более права находиться в этом доме?

Мало ли что они расстались! Они же интеллигентные люди, и могут встречаться по-дружески, и он всегда готов помочь… хоть продуктами, хоть нужными связями, которые так удобно и приятно использовать для написания литературных шедевров на псевдоисторические темы. Но и такая форма отношений вовсе не дает моне Пестель право принимать у себя в квартире, в его отсутствие, незнакомых мужчин!

— Олег, чего ты хочешь? – выслушав все положенные к случаю аргументы, спросила мона Пестель устало и самой себе поразилась. В другой момент она непременно устроила бы Корину оглушительный скандал. Возможно даже, с битьем лица и посуды. Чисто из спортивного интереса.

А теперь… тоска и досада.

— Если я не ошибаюсь, мессир Корин Олег Владимирович? Магистр безопасности и печати?

Олег Владимирович приосанился и переступил в груде битого стекла. Звук вышел отвратительный, и магистр поморщился. Маринка подавила в себе хозяйственное желание сей же час схватиться за веник. Что-то подсказывало ей, что события, происходящие в ее кухне, выходят далеко за грань ординарных. Никогда такого выражения на лице Халька она не видала.

— Марина, вы не могли бы оставить нас с мессиром Кориным на несколько минут? – бросил он через плечо. И мона Пестель живо вспомнила, как ее вот так же выставили вон на станции Старая Купавна, когда Хальк общался с генералом Сорэном.

— Ага, — сказала она с милой улыбкой. – Сейчас, все брошу и выйду. Да вас оставь без присмотра на пять минут – и мир переворачивается! — и совершенно не дамским жестом скрутила и сунула Хальку под нос фигу. — Перебьетесь, мессиры!

Все эти слова и жесты не возымели на Корина ровно никакого воздействия. Магистр пылал гневом и жаждой мести и явно намеревался затеять драку. Маринка даже заподозрила, что Олег Владимирович не вполне трезв.

— Ну вот что, дражайший мессир, — сказал Хальк устало, перехватывая занесенную для пощечины руку Олега Владимировича. – Морду вы мне набьете как-нибудь потом… если желание не иссякнет. А сейчас будет гораздо уместнее побеседовать спокойно. Вот мона Пестель нам кофейку приготовит…

— Еще чего! – возмутилась Маринка.

— Ну, нет -- так нет, — согласился Ковальский. – Обойдемся без церемоний. Сейчас мессир Корин, как бывший магистр путей и соединений, расскажет нам все, что знает о санитарной службе Моста – и мы расстанемся к обоюдному удовольствию. Валяйте, излагайте, я слушаю вас очень внимательно.

Корин вновь попятился и захрипел, наливаясь апоплексическим румянцем, и слабо взмахнул ладонью, опустившись на кстати подвернувшуюся табуретку.

— Что!.. что вы говорите такое?! Какой Мост?! Какая служба?!

Ковальский наблюдал этот концерт с непроницаемым выражением лица, поставив ногу на перекладину магистерской табуретки и заботливо склоняясь над Олегом Владимировичем. В льющихся из окна сумерках сцена приобретала явно криминальный оттенок.

— Стало быть, вы ничего не знаете?

— Не знаю, богом клянусь, не знаю!

— Не кощунствуйте, — посоветовал Ковальский строго. – А кто ж тогда знает, как не вы?

— Канцлер!

Издав ядовитый смешок, Хальк снял ногу с табуретки и сел тут же, рядом. Закурил, отчего магистра опять передернуло, и скучным голосом велел Марине вызывать такси. Не пешком же им плестись ночью через весь город в Твиртове.

Ночь пахла жасмином и мокрой землей. Недавно прошел дождь, и у подъезда стояли лужи. В масляной глади черной воды качались желтые отражения фонарей. Олег Владимирович ступил с крыльца и немедленно угодил в одну из луж, неинтеллигентно выругался и унырнул в салон авто.

Хальк распахнул перед моной Пестель дверцу.

— Садитесь, Марина. Или вы не едете?

— Еду. Если вы отдаете себе отчет в том, что делаете.

— Более чем когда-либо. Я всего лишь хочу задать вопросы и получить ответы. Из первых рук. К черту реверансы и прочие страдания. Надоело.

Маринка молчала и таращилась на него во все глаза. Фонари качались в кружевной листве, превращая мир в круговерть теней и света, и лица Ковальского было не разглядеть.

— Да, и еще, Марина. Чтоб не возникало сомнений. Вполне вероятно, что другого момента сказать вам это может и не представиться. Все что случилось между нами – случилось. Это не шутка и не бред, и не реакция на выверты вашей подруги. Вам понятно?

Она слабо кивнула. Всякие признания случались в ее жизни — таких еще не было. И как она должна все это понимать?

Хальк уселся сзади, захлопнул дверцу и сказал Маринке в спину:

— Сигнальный экземпляр книги принесете почитать. И все. Поехали!

— Была б моя воля, милорд, я бы таких, как вы – правдолюбцев — пачками на фонарях развешивал. Для назидания и устрашения.

— За чем же дело стало? По-моему, полномочий у вас достаточно. И фонарей тоже.

— Кандидатур не хватает. В этой стране уже давным-давно всем и на все наплевать. Вот вы остались и эта сумасшедшая особа.

— Укушу, — машинально просыпаясь и вздергивая голову, до того уложенную на мягкий подлокотник кресла, стервозно пообещала Маринка.

— Вот видите…

Был четвертый час утра, самое глухое время суток, время, в которое так безудержно тянет совершать отчаянные поступки – такие, о которых приходится потом или жалеть, или вспоминать с чувством гордости и удивления. Маринка бы и совершала, но после бешеной езды по непроглядно черным улицам столицы, — когда только свет фар разгонял тьму и масляно блестящие лужи на булыжных мостовых, и дождь молотил по крыше авто и слепыми потоками лился по стеклам, — а потом после бесконечных коридоров Твиртове, по которым они почти бежали, то есть Хальк шел быстрым размашистым шагом, а она семенила следом, вцепившись в его локоть и шипя проклятия, потому что подворачивались каблуки мокрых и скользких туфель, а с прически на глаза текла вода, — после всего этого ей хотелось только спать. Упасть головой на локоть, умоститься в этом предательски глубоком и теплом кресле и ничего не видеть и не слышать.

«Если ты устал – отдохни. Но после этого ты уже никогда не сможешь считать себя другом революции». Маринка плохо помнила, в какой книжке вычитала она эту отдающую маразмом цитату, но именно сейчас набиваться в друзья к этой самой революции ей вдруг остро расхотелось. Поговорили бы они уже, что ли – Хальк с Канцлером – и можно было бы отправиться домой. Чаю заварить, посидеть на кухне за столом, не обращая внимания на царящий вокруг кавардак… но до этого было еще ой как далеко.

Время от времени она сонно вскидывалась, ловя ускользающий смысл сказанных фраз и понимая, что в сущности, ничего не происходит.

Сидят в сумраке библиотеки двое мужчин, странно похожих и одновременно невозможно разных, и говорят друг другу ужасные вещи. Выясняют отношения, срок которых столь длинен, что ей, в сущности, не может быть до этого никакого дела.

Единственное, что ее поразило, так это метаморфоза, случившаяся с Канцлером. Когда он на недавнем приеме в Твиртове вздумал удостоить ее своим вниманием, Маринка ничуть не удивилась. Там Всадник был таким, каким его привыкли видеть и знать подавляющее большинство людей – желчный и язвительный, укрытый за собственным цинизмом, как за непрошибаемым щитом, готовый превратить в посмещище все что угодно и только сощурить желтые свои глазищи и хмыкнуть в ответ.

— Я тебе говорил, что благородство тебя погубит? Еще тогда, когда ты выволок меня из-под поезда.

Хальк неопределенно пожал плечами.

— Может, и говорил. Столько лет прошло…

— А ты до сих пор не можешь пройти мимо, когда кому-то морду бьют…

— В данном конкретном случае с битой мордой сижу я.

— Ну, положим, не с мордой… но разницы никакой.

— Ты хочешь сказать, что я смогу выйти из этой комнаты только на эшафот?

Гэлад хмыкнул, зачем-то потянул ворот и без того растянутого свитера. Как будто ему вдруг стало душно. Хотя, на взгляд Маринки, в библиотеке вовсе не мешало бы затопить камин. А то сидят, как мыши, при свете единственной свечки в шандале, в котором, будь на то добрая воля, можно засветить их с десяток. Но Канцлер Митральезы никогда не отличался особенной щедростью.

— Это было бы неплохо… но проблему, увы, не решит. И ты же не хочешь, чтобы потом меня обвинили в том, что я посмел нарушить статус неприкосновенности Хранителя.

— Ты и об этом знаешь?

— Я много о чем знаю, — сказал Гэлад уклончиво и печально. – Должность у меня такая – знать.

— Санитарная служба Моста – твоих рук дело?

Гэлад перестал терзать воротник свитера.

— По-твоему, я похож на сумасшедшего? Только идиот будет вмешиваться в эту вашу чертову мистику. С меня хватит и Стрешнево… если хочешь знать, с тех самых пор я придерживаюсь твердого мнения о том, что люди – только люди. А бытие, увы, первично, как бы некоторые ни старались доказать обратное. Только чтобы это понять как следует, надо хотя бы… каторги в Нордлингене понюхать. Нет никакого абсолютного текста. И Моста тоже нет. Впрочем, судя по твоей роже, а заодно и по прочим признакам, ты это уже понял. Согласись, что так… проще.

— Не проще.

— Вас нет! Ни тебя, ни Алисы – никого! Вы давным-давно померли. И даты смерти знает любой школьник. Вы химеры!.. и по-другому никогда не будет. Ну если только вот она не постарается. Но она – баба, что с нее взять…

— Укушу, — опять сказала Маринка.

— Да пжалста, — вяло согласился Всадник. – Ежели зубов не жалко… Но я это все к чему, Саша… Вот вы заявились ко мне оба, и думаете, что прям тут вам и откроется если не истина, так хоть справедливость какая-то. А нету ни истины, ни справедливости. И всем давным-давно на все наплевать. Впрочем, я это уже, кажется, говорил. И глупо обвинять меня в каких бы то ни было грехах и требовать, чтоб я все исправил. Например, отпустил их всех, кто в этом чертовом поезде. Вот вы можете отпустить на свободу туман над озером? И я не могу. Зато, если быть пристрастными, можно считать, что все у всех получилось. Мир избавился от зависимости Слова, а заодно, посредством Санитарной службы, и от пришествия новых создателей, вы – от несчастной любви…

— Заткнись.

— Не нравится, да?!

— А что здесь может нравиться?

— Ну давай, расскажи еще про радуги в небе!.. Тебе сорок лет, сколько можно!..

— Я жить хочу, — проговорил Хальк, вставая. В наступавших медленных сумерках его лицо было страшным. – Жить, и желательно в здравом уме и твердой памяти, что при тех условиях, которые предлагает милорд, невозможно. И, к прискорбию, я не один такой… ненормальный. Очень жаль, что милорд этого не понимает.

Канцлер оскалился.

— Понимает, — сказал он с нехорошей усмешкой. – Отчего ж нет. И даже понимает, что для этого нужно. Такая малость, как оказывается… Ты знаешь, еще несколько дней назад я был даже готов согласиться с тем, что власть Слова все-таки необходима. Знаешь, инстинкт самосохранения, идеалы юности, то да се… но в государственных масштабах выглядит мелко.

— Где-то я уже слышал похожее.

— А как же! – радостно подтвердил Гэлад. – Это ж расхожая истина, милый мой. Только я – не святая истеричка, какой была твоя жена, и не великий кукловод, каким мнил себя Феличе. Сам себе и режиссер, и постановщик, и труппа. А все прочие – декорации и бутафория. И ты. И я, и даже Алиса, которую он уж так любил, так любил, что и рука не дрогнула тебе пустить пулю в спину. Да, я знаю о коронации. Я тебе уже сказал – у меня профессия такая. Все знать. И это еще нужно крепко подумать, кто из двоих Сорэнов – Гай или его кузен – больший мерзавец. И ты пришел сюда и требуешь, чтобы я уподобился этой скотине и вершил вот тут судьбу страны?! Не дождешься!

Он замолчал, тяжело переводя дыхание.

За окном медленно наливалось светом хмурое утро. Синяя туча висела далеко, у самого горизонта, и в ней, как будто нарочно, картиночно, просверкивали редкие золотые молнии.

— Поду-у-маешь, весь мир театр, а люди в нем актеры! – сказал Гэлад. — Мне на все на это наплевать. Я – фаталист. Пускай все идет как идет. Сдохнуть – так сдохнуть. Сколько можно переигрывать эту пьесу. Да и кто я такой, чтобы решать. Я не Хранитель, не Предстоятель, я даже не ваша чертова королева. Я – никто. Идеалов юности во мне не осталось, но одну штуку я все-таки сделаю. Так, чтобы уж совсем не подыгрывать мирозданию.

— Что ты имеешь в виду? – спросил Хальк, огорошенный этим приступом откровенности.

Но Всадник на него не смотрел. Он смотрел на Маринку, медленно поднимающуюся из кресла.

— Мона Пестель, я не почитатель вашего таланта, поэтому сообщаю вам: роман ваш можете сжечь. Издавать его никто не будет.

— Это еще почему?!

— А издательство я закрываю.

— На каких основаниях?

— Исключительно из заботы о благе государства. Печатают всякую муть, моральный облик падает. Все, господа, вы свободны. Катитесь к чертовой матери. И счастлив ваш бог… — он тоже медленно вставал из кресла.

— Господи, как вы мне все надоели! – в последний момент сообразив, чем сию секунду завершится эта милая беседа, Маринка вклинилась между Хальком и Канцлером. – Прекратите немедленно оба! Александр Юрьевич, я вам говорю! А ты-ы… —

Она повернулась к Гэладу, и на лице ее взошла хищная усмешка.

– Мразь, каких мало. По сравнению с тобой все Сорэны святыми покажутся. И даже не воображай! – Маринка угрожающе помахала перед носом Канцлера наманикюренным пальцем. – Я, конечно, баба, как ты тут метко заметил, но роман я допишу. И издам. И пускай только кто-нибудь из вас посмеет мне помешать. Саша, идемте!

И двинулась к выходу, будучи твердо уверена в том, что он последует за ней.

Впрочем, она и не ошиблась.

***

Ты вернешься после пяти недель путешествий в чужом краю

В цитадель отчизны, в ее скудель, в непрожитую жизнь мою.

Разобравшись в записях и дарах и обняв меня в полусне,

О каких морях, о каких горах ты наутро расскажешь мне…

Но на все, чем манит кофейный Юг и конфетный блазнит Восток,

Я смотрю без радости, милый друг, и без зависти, видит Бог.

И покуда серый скупой рассвет проливается на дома,

Только то и смогу рассказать в ответ,

Как сходил по тебе с ума…

— Чьи это стихи?

— Не помню. Но не мои.

— Мне очень совестно, Саша, но я вас обманула.

Дождь давно закончился, но с мокрых кустов сирени все еще капало, предательские ледяные водопады то и дело обрушивались на сидящих плечом к плечу на скамейке у подъезда мужчину и женщину. Над крышами домов занимался пасмурный бледный рассвет. Неудержимо тянуло спать. Маринка едва сдерживалась, чтобы не зевать. Такой романтический момент, а она тут будет хватать ртом воздух, как больная рыба… впрочем, после всего, что между ними случилось, все эти условности не имеют никакого значения.

— Обманули? Почему?

— Когда сказала, что роман допишу и издам. Я понимаю, для вас это важно… это, может быть, даже вопрос жизни и смерти… но я не могу.

— Почему? – опять спросил он. Возникло и стало шириться, заполняя собой все, ощущение чудовищного провала, пустоты, когда не то что строчек под веками не увидать – вообще ничего, кроме клубящейся черной мути.

— Понимаете, я раньше думала, что это все так… слова. Литература. Разве я могу взять на себя ответственность за чужие жизни? За вас? Кто я такая, чтобы написать вам – вашу жизнь? И почему вы требуете, чтобы именно я это сделала? Отпустите меня, я хочу встать!

От резкого движения скамейка качнулась, потревожив сиреневый куст и дремавшую в нем воробьиную стаю. Струи воды вперемешку с листвой и сбитой дождем цветени обрушились на сидящих, птичий гам заглушил слова.

Какая все это, в сущности, ерунда, думал он, глядя в небо, по которому шли быстрые тучи, а за ними проступало блеклое, опалово-нежное пространство. Пускай вода просто течет. Авось куда-нибудь вынесет.

— Пойдемте домой, Марина, — сказал он и поднялся, протягивая ей руку.

Эпилог

… эти розы. В них сыпал снег и застывал на матовых, багряных, от холода казавшихся будто слеклянными, лепестках. Вощеная бумага хрустела, когда он разворачивал букет в полутемном подъезде, и запах сочился медленной тягучей струей.

Почему-то это было неожиданно больно.

Он поднимался по ступеням, тщетно пытаясь представить, какие слова скажет, когда перед ним раскроется дверь и рыжий свет прольется длинным лучом, и нужно будет что-то говорить в ответ на приветствия, и стараться быть любезным, чтобы никто не догадался… хорошо это или плохо, но наш ад принадлежит нам… так, кажется, любила говорить когда-то Алиса.

Алисы больше нет. Санитарной службы Моста тоже. И Моста, и поезда. Остались только черные буквы на белой бумаге, и почему он должен верить, что это и есть истина, с которой предстоит прожить остаток жизни?

Глупо, но он привык полагаться на то, что другие люди сами вправе решать за себя и сами совершать поступки. И отвечать за них тоже. Ему никогда не доставало мужества сделать первый шаг. Убедить себя, что чужая воля ничего не решает. Что можно заставить воду течь в нужном тебе направлении. Чертова высшая справедливость… или уверенность, что потом, в другой жизни, можно будет все исправить. Сколько у него было этих жизней? Любая кошка обзавидуется.

А теперь поздно. И все поступки, все смыслы – конечны, и можно уже попробовать рассмеяться в лицо этой истлевшей истине о том, что смерти нет.

Впрочем, иллюзии не существует тоже.

И можно наконец попытаться быть честным – хотя бы перед самим собой. Если уж перед другими плохо получается.

Звонок дребезжал и дребезжал. Даже после того, как дверь распахнулась.

— Саша, вы что, с ума сошли?! Отпустите сонетку, или я оглохну!

Растерянно улыбаясь, он отнял палец от перламутровой пуговицы звонка.

Мона Пестель стояла на пороге собственной квартиры, запахнувшись в цветастый халат и постукивая меховым домашним шлепанцем о порог. И небрежно стряхивала пепел с длинной коричневой пахитоски в янтарном мундштуке.

Он улыбнулся, протягивая ей цветы.

— Вы пришли мне сказать, что любили меня всю жизнь и только теперь это поняли? – спросила она так, как будто они вчера расстались. — Кстати, я девушка памятливая. Вот ваш экземпляр. Хотите автограф?

— Не хочу, — сказал он, открывая титульную страницу.

«Ветер пришел с моря. Неожиданный, стремительный и пряный, он принес с собою запах соли и сбитых дождем цветов миндаля. Запах был так же чужд концу осени, как и этот ветер, и вдвоем они бродили по городу, заглядывая в лица прохожим, бесприютные и одичавшие, словно сама Аришка. Девушка в короткой шубке…»

Буквы смеялись и корчили рожи, как живые. Он никак не мог разобрать, что там написано.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге