Волна золота
Глава 1
Волна золота.
Августовское солнце над Беэр-Шевой плавило свежий асфальт. Новый район только отстраивался: светлые здания из песчаника, еще не успевшие обзавестись темными потеками под окнами, редкие пальмы на капельном орошении и вездесущая мелкая пыль пустыни, хрустевшая на зубах.
Одиннадцатилетний Дан сидел на раскаленном бетонном бордюре, сжимая коленями выцветший баскетбольный мяч. В тени навеса была только голова и часть спины. Вокруг суетились грузчики — двое здоровенных мужиков в пропотевших майках таскали из потрепанного грузовика коробки с надписями черным маркером: «Кухня», «Книги Дан», «Осторожно, стекло». Отец громко спорил с бригадиром на смеси иврита и русского, а Дан просто ждал, когда этот бесконечный день переезда закончится. Поначалу он пытался помогать, но когда ему сказали лучше не мешать, а отец нашел его уже поживший, но все еще крепкий мяч, Дан решил по своему:
— Пап, я пойду пока, поиграю.
В старом районе у него остались друзья и привычный двор. Здесь же все пока казалось чужим, пустым и просто слепило от полуденного солнца.
— Эй, новенький, мяч не лопнет? — раздался сверху звонкий девичий голос.
Дан вскинул голову. Перед ним стояла девушка. В свои одиннадцать он еще мало что понимал в девчонках, но сразу сообразил: взрослая. Лет пятнадцать, не меньше — почти старшеклассница. Темно-каштановые волосы убраны в небрежный хвост, карие глаза смотрят с легкой, снисходительной насмешкой, на ногах — яркие шлепанцы, а в руках — запотевшая пластиковая бутылка с ледяной водой.
— Не лопнет, — буркнул Дан, инстинктивно подбирая ноги под себя. Мальчишечья гордость не позволяла выглядеть растерянным перед взрослой девчонкой. — Он крепкий.
— Вы в третий подъезд? — спросила она, сделав глоток прямо из горлышка. — Я Марина. С четвертого этажа, над вами. Жарко сегодня, скажи? В такую погоду только в «Каньон Негев» под мазганом прятаться, а не шкафы таскать.
Дан неопределенно пожал плечами, не зная, о чем с ней говорить.
Неловкую паузу взорвал визг. Из-за угла дома, взбивая сандалиями сухую рыжую пыль, вылетело маленькое светлое торнадо. Это была девчонка лет пяти — худенькая, с ободранными коленками, круглым и чумазым от шоколадного мороженого лицом. Светлые, почти белые на солнце волосы торчали во все стороны двумя растрепанными хвостиками, резинка на одном уже сползла и держалась на честном слове.
— Марина-а-а! Он у меня упал! — завопила мелкая на чистом русском, затормозила перед сестрой и ткнула пальцем в коричневую лужицу, растекавшуюся по плитке в пяти метрах позади.
— Лена, ну сколько можно, — Марина театрально закатила глаза, но в голосе не было злости, только привычная усталость старшей сестры. — Я же сказала: ешь над салфеткой. Мама тебя убьет, ты опять все платье уделала.
Мелкая шмыгнула носом, готовая вот-вот зареветь в голос, но тут ее взгляд зацепился за Дана. Слезы мгновенно высохли, сменившись бесцеремонным любопытством.
Она подошла ближе, встала в полуметре, наклонив голову набок, и уставилась на мяч. Ее светлые волосы шевелил горячий ветер. Резинки на голове сползли, но волосы у девчонки лились настоящим золотистым водопадом — густым, тяжелым, полной противоположностью темной копне Марины.
— Ты кто? — безапелляционно спросила Лена, разглядывая его с ног до головы.
— Дан.
— А я Лена. Дай мячик.
— Еще чего, — хмыкнул Дан. — Ты его мороженым испачкаешь. Руки иди помой.
Лена насупилась, показала ему кончик языка и тут же спряталась за Марину, ухватившись за подол ее джинсовых шорт.
— Не обижай мелкую, Дан, она хорошая, — улыбнулась Марина, оглянувшись на грузовик, откуда отец Дана как раз вытаскивал разобранный письменный стол. — Ладно, пойдем мы. Мама звала обедать. Если мяч не лопнет — вечером на площадке ребята собираются, часов в шесть, когда жара спадет. Приходи, если хочешь.
Она развернулась и пошла к подъезду, легко перепрыгивая через выбоины в еще не уложенной брусчатке. Пятилетняя Лена семенила следом, смешно перебирая худыми ножками, но на пороге подъезда обернулась и снова уставилась на Дана круглыми глазами из-под растрепанной светлой челки.
Дан проводил их взглядом, крутанул мяч на пальце и впервые за день подумал, что новый двор, возможно, не такое уж пропащее место.
Вечером на площадку он так и не вышел.
Когда жара наконец начала спадать, уступая место сухому вечернему сквозняку, он закрыл за собой массивную коричневую дверь под темное дерево — добротную, с хромированной ручкой, пахнущую свежей заводской ламинацией.
Комната была ощутимо больше прежней. И совсем другой: высокой, просторной, пахнущей побелкой и нагретым пластиком жалюзи. Старая квартира осталась в ветхом спальном районе — в сером доме на бетонных столбах, где под зданием вечно гулял пыльный сквозняк, пахло кошачьей мочой и ржавыми трубами, а в его узкую комнатку-пенал солнце заглядывало лишь на пару часов в сутки.
Здесь же все казалось началом другой жизни. Щелкнул выключатель: под потолком ровно и ярко залил углы круглый матовый плафон дневного света. Дан включил новенький, еще не дребезжащий кондиционер, содрал скотч с первой коробки с надписью «Книги Дан» и с удовольствием принялся расставлять учебники на полках и подключать провода к компьютеру. Мяч так и остался лежать в углу. Выходить во двор и делить площадку со старшими парнями или слушать визг соседских девчонок совсем не хотелось — обустраивать собственную крепость оказалось куда интереснее.
Годы в этом дворе текли размеренно, растворяясь в школьных звонках, запахе цветущей жакаранды и вечной южной пыли. Марина выросла в эффектную девушку, успела отслужить и превратилась для Дана в понимающую соседку-наставницу, которая всегда готова была поделиться советом или наскоро обработать ссадину. Мелкая Лена вытягивалась незаметно, прячась за мольбертами и неизменными пятнами гуаши на пальцах. А потом пришел черед Дана надеть армейскую форму — и детский двор внезапно сменился гулом серверов в подземном бункере разведки.
Это была пятница, полдень. Время, когда на закрытой технической базе посреди выжженного южного плато жизнь сжималась в одну точку — успеть закрыть смену и уехать домой.
В зале гудели мощные кондиционеры, гоняя ледяной воздух вперемешку с запахом нагретого пластика серверов и растворимого кофе из картонных стаканчиков. Снаружи было за сорок, но здесь, под тремя метрами бетонных перекрытий, Дан, даже в своем относительно толстом «бэте» откровенно мерз.
Пальцы летали по клавиатуре, закрывая рабочие сессии. Девятнадцать с половиной лет, почти полгода после курса, обычный срочник, он был доволен, что попал на эту базу разведки. Но выйти на шабат домой хотелось. А автобус на Беэр-Шеву уходил по расписанию. Опоздаешь — будешь часами стоять на перекрестке посреди пустыни, пытаясь поймать попутку до темноты.
Терминал выдал ошибку синхронизации. Дан тихо выругался и потянулся сбросить сессию вручную.
— Успокойся, Дан. Сорвешь передачу — до воскресенья отсюда не выйдем.
Ладонь опустилась на спинку его кресла.
Асаф. Двадцать семь лет, капитан, подтянутый, с короткой стрижкой и цепкими карими глазами. В подразделении его уважали: голоса он не повышал, ерундой мозги не парил, но в каналах требовал идеального порядка.
— Асаф, автобус через пятнадцать минут... — начал Дан.
— Выдохни. Проверь контрольные суммы, залогинься заново и передай пост по списку, — спокойно сказал Асаф, глянув на часы. — Я на машине. Закончишь по-человечески — подброшу прямо до дома. Договорились?
— Понял.
Паника ушла. Через семь минут терминал выдал подтверждение, Дан расписался в журнале и побежал за своим рюкзаком.
Наружу они вышли минут через тридцать. Полуденное солнце жестоко ошпарило спину и голову, привыкшие к кондиционеру. Дан зашипел и прибавил ходу вслед за командиром.
Служебная легковушка Асафа стояла под навесом из маскировочной сетки, но все одно раскалилась как противень. Сиденье из кожзама обжигало. Асаф выкрутил обдув на полную, и пару минут они просто ждали, пока воздух начнет охлаждать распаренные лица. Дан кинул сумку в ноги и расслабился. Он закрыл две недели, теперь только закинуть стирку в машинку, и чтобы все высохло до исхода шабата. Капитан воткнул передачу и вырулил за ворота КПП.
Дорога до Беэр-Шевы заняла полчаса. Пустая прямая трасса, редкие акации за окном, холодный воздух кондишена и тихая музыка по радио. Асаф расспрашивал Дана про учебу до призыва, какое железо стоит дома, сам рассказывал про контракт: служба выматывала, времени на себя почти не оставалось, но проекты были интересные. Говорили на равных, без лишней дистанции, как два парня из одного города.
Машина свернула в знакомый двор и притормозила у подъезда в тени разросшейся жакаранды.
— Приехали, — Асаф не глушил мотор. — Выгружайся. И в воскресенье постарайся не опаздывать.
Дан открыл дверь, закинул лямку рюкзака на плечо и замер.
Из углового магазинчика, шурша пакетами, шла Марина.
Двадцать три года. Спортивная, в коротких джинсовых шортах и белой майке, темно-каштановые волосы в высоком хвосте, открытые загорелые плечи. Она была очень хорошенькой, но Дан воспринимал ее больше как старшую сестру. Сколько раз она смазывала перекисью разбитые коленки и локти в детстве, и помогала с уроками в старших классах. Даже когда приходила со службы — не отказывала. В руках она несла свежую сдобу, зелень и две запотевших бутылки колы.
Рядом, с еще одним пакетом, плелась тринадцатилетняя Лена. Вытянувшаяся за последние пару лет, угловатая, в растянутой футболке с пятнами гуаши. С плеча свешивалась толстая, невероятно тяжелая пшеничная коса — предмет ее гордости и зависти всех девчонок. На конце резинка уже съехала, светлые пряди выбились и лезли ей в глаза.
— Марина, привет, — окликнул Дан.
Она прищурилась от яркого солнца и сразу заулыбалась:
— Данька! Вернулся? Тебя прямо не узнать в форме. Тебе идет. Как служба?
Данька поднял вверх большой палец:
— Мне нравится.
Из машины вышел Асаф, поправил ремень и оперся рукой о крышу. Его взгляд мгновенно зацепился за Марину.
Она тоже обратила внимание на офицера. Улыбка стала чуть сдержаннее, в карих глазах появился интерес: подтянутый, уверенный парень явно не походил на дворовых знакомых ее возраста.
— Это Асаф, мой командир, — сказал Дан. — Подвез с базы. Асаф, это Марина, соседка.
— Привет, — Асаф заглушил двигатель, подошел и просто забрал у нее самый тяжелый пакет. — Давай помогу, тяжело.
— Привет, — Марина удивленно приподняла бровь, но пакет отдала. — А вас там, смотрю, вежливости учат?
— Только не с врагом, — с легкой усмешкой отозвался он.
Они пошли к подъезду, сразу найдя темы для разговора — про жару, про вечную стройку на въезде в район, про пятничные пробки.
Дан пошел следом и у ступенек поравнялся с Леной. Та прижимала к себе папку с рисунками и смотрела на него исподлобья.
— Привет Лен. Как дела?
— Привет. Все в порядке. А у тебя?
— Тоже. Вот, на шабат вышел. Ты все рисуешь?
— А тебе то что? — окрысилась Лена, даже отвернувшись и крепче прижав к себе папку.
Дан рассмеялся и пожал плечами:
— Да ничего.
Лена кивнула, не зная, что на это сказать.
У входа Асаф уже придерживал дверь для Марины и доставал телефон, а она, улыбаясь, диктовала ему свой номер.
Дан тоже улыбнулся. Он был рад за командира и «старшую сестру». Ну и, что скрывать, от этого знакомства, может, перепадут послабления по службе и для него?
Случайный обмен номерами у подъезда постепенно перерос в ту самую редкостную, монолитную связь, о которой говорят с тихой завистью. Асаф и Марина уже не мыслили жизни порознь, но армейская служба не торопилась отпускать командира. Прошло больше двух лет бесконечных дежурств, учений и ночных сессий, прежде чем капитан добился у штаба долгожданной передышки под хупой.
Зал торжеств на выезде из Беэр-Шевы гудел, звенел бокалами и захлебывался басами тяжелых колонок. Августовская духота осталась за стеклянными раздвижными дверями, но внутри было не намного прохладнее — три сотни гостей, родственники со всей страны, армейские сослуживцы и подруги невесты.
Асафу было тридцать, и эту свадьбу он выгрызал у штаба бригады с упорством боевого бульдога. Его отпустили ровно на семь дней — командиру подразделения радиоэлектронной разведки посреди бесконечных учений и дежурств такой отпуск давали разве что под дулом пистолета. Никакой Италии, никакого Кипра: неделя, чтобы расписаться под хупой, станцевать положенные танцы, обнять родню и приласкать невесту. И опять на службу.
Но главный бой Асаф дал не за себя, а за Дана.
За последние три с половиной года Дан из растерянного срочника превратился в его правую руку. В двадцать два года, уже став контрактником, он стал тем человеком, на которого командир мог без страха переключить управление целым сектором. Если Дан сидел на дежурстве — за мониторы можно было не оглядываться. И когда комбат уперся рогом («Кто-то один должен оставаться на объекте, оба в город не поедете»), Асаф устроил в штабе тихий, но яростный разнос, переписал график смен, вызвал сменщика на двенадцать часов раньше и буквально вырвал Дана на вечер. Свадьба без парня, который стал ему ближе родного брата, для Асафа была невозможна.
Сам Дан стоял у края танцпола с бокалом белого вина. В темных брюках и отглаженной белой рубашке с расстегнутым воротом он выглядел старше своих лет — сказывались ночные смены и привычка к ответственности.
На сцене заиграла медленная мелодия. Асаф — подтянутый, с широкой улыбкой во все тридцать два зуба, в безупречном темном костюме — кружил Марину. Невесте было двадцать пять. Она светилась от гордости и тепла, прижимаясь щекой к плечу мужа, а шлейф ее кружевного платья стелился по блестящему полу.
— Данька? Тебя не узнать без формы…, — раздался сбоку негромкий голос.
Дан повернул голову и не сразу понял, что за симпатичная девица перед ним.
Это была Лена. В свои пятнадцать девчонка вытянулась почти с него ростом — сантиметров сто семьдесят пять, тонкая, с длинными ключицами и оленьей шеей. На ней было простое шелковое платье цвета морской волны, открывавшее худые плечи, но главным были волосы.
Детские растрепанные хвостики и пыльная челка исчезли. Ее пшеничные, выгоревшие до белизны пряди были заплетены в тяжелую, широкую косу, уложенную в сложную прическу; распусти ее — и золотая волна, Дан был уверен, ушла бы далеко ниже пояса. В прическу были вплетены крошечные белые гипсофилы.
— Привет, художница, — Дан улыбнулся одними уголками губ, не спеша окинув ее взглядом. — Вот это да! Впечатляющая конструкция!
— Спасибо. Мы старались.
— Тебя и не узнать. Выросла.
— А ты… возмужал, — она с вызовом тряхнула головой, но кончики ее ушей предательски порозовели. — Чего один стоишь? Все ваши вон у бара виски глушат.
— Я мало пью. Кроме того, есть чем полюбоваться, — Дан кивнул на жениха и невесту. Но глаз от нее не отвел.
— Пошли, — Лена вдруг сделала шаг вперед и решительно взяла его за запястье. Ладонь у нее была прохладной, а пальцы — длинными, тонкими, с чуть заметными уплотнениями от графита. — Сестра сказала, чтобы я станцевала с лучшим другом Асафа. Приказы ведь не обсуждаются?
Дан тихо усмехнулся, поставил бокал на сервировочный столик и шагнул за ней на середину площадки.
Она была легкой, почти невесомой. Дан аккуратно положил ладонь ей на талию, чувствуя, как через тонкий шелк проступает напряжение девичьей спины. Она держалась прямо, чуть запрокинув подбородок, чтобы смотреть ему прямо в глаза.
— Асаф сказал, ты его чуть под арест не подвел, пока он для тебя этот вечер выбивал, — сказала она вполголоса, глядя на пуговицу его рубашки.
— Твой шурин упертый, как танк. Если решил вытащить — вытащит, — ответил Дан. — Марина счастлива. Ради этого стоило.
— Красивая пара, правда? — Лена подняла взгляд. Ее серые глаза казались огромными в полутьме зала. — Жаль, что он сразу обратно уедет. Она так хотела на море. В Неаполь, или куда там еще…
— Съездят, — кивнул Дан, осторожно ведя ее в ритм музыки. — Армия не отпускает так просто. Но ничего, через год контракт кончится — отвезет. Я прослежу.
Лена чуть заметно улыбнулась. Ее щека на секунду оказалась совсем близко от его плеча, и Дан уловил тонкий, свежий запах ее волос — цветочный шампунь, южное солнце и едва заметная нота масляного разбавителя, которую не брало никакое мыло.
В этот момент ладонь на ее талии обожгло. Сквозь тонкую ткань платья проступило не угловатое детское тело, а гибкая, волнующая линия спины. Дан почувствовал, как по позвоночнику хлестнуло резким, горячим — тем самым сугубо мужским, безотчетным импульсом, которого здесь, рядом с соседской девочкой, не могло и не должно было быть вовсе. Дыхание перехватило. Он на долю секунды сбился с шага, ошеломленный собственным телом, и тут же жестко загнал вспышку внутрь, чувствуя, как краска стыда приливает к шее.
Лена же смотрела на него по другому. Смотрела на его сосредоточенные черные брови, на ровную линию скул, на уверенные, сильные руки, которые вели ее в танце так спокойно, словно вокруг не было сотен чужих людей. В ее взгляде не было детской вредности — в нем сквозило тихое, еще неосознанное девичье восхищение, которое она спрятала глубоко внутри, надеясь, что взрослый парень в белой рубашке ничего не заметит.
Музыка стихла. Дан убрал руку с ее талии чуть резче, чем следовало, словно обжегся:
— Спасибо за танец, художница.
— И тебе спасибо, солдат, — быстро бросила Лена, развернулась и почти убежала к столику родителей.
Дан проводил ее потемневшим, растерянным взглядом, судорожно дернул ворот рубашки, который внезапно стал душить, и пошел к бару — с глухим раздражением на самого себя и твердым намерением залить эту неуместную вспышку ледяным виски.
Обещанный год до демобилизации пролетел в монотонном гуле передатчиков. И когда контракты наконец подошли к концу, оливковая форма легла на дно шкафа в один и тот же душный четверг конца июня.
Процедура сдачи снаряжения на базе заняла пару дней: жетоны, удостоверения, росписи в бесконечных формулярах. Но когда тяжелые автоматические ворота КПП закрылись за спиной в последний раз, обоим показалось, что воздух вокруг стал непривычно разреженным. Больше не было закрытых частот, круглосуточных дежурств и звонков посреди ночи, от звука которых сердце моментально прыгало к горлу.
В двадцать три года Дан чувствовал себя ветераном, получившим право на нормальную жизнь. Асафу стукнул тридцать один год — и он выглядел человеком, который наконец-то сбросил с плеч бетонную плиту.
Через три недели они уже шагали по мощеной площади нового технологического парка рядом с железнодорожной станцией Беэр-Шевы. Стеклянные фасады офисных башен отражали раскаленное южное небо, из открытых дверей кофеен пахло зерновым эспрессо и свежей выпечкой, а вокруг сновали парни и девушки в футболках, кедах и с легкими рюкзаками за спиной.
Здесь все было другим. Никаких рапортов и субординации. Тот же анализ данных, те же сложные алгоритмы и защита каналов, но с гибким графиком, удобными креслами, медицинской страховкой и зарплатой, которая после армейских выплат казалась почти неприличной.
Асаф зашел тимлидом в крупный стартап, занимавшийся сетевой безопасностью. Дана он привел с собой старшим инженером без тени сомнений — на собеседовании просто положил на стол начальнику отдела его резюме: «Этот парень три года держал под контролем половину сектора. Лучше него вы не найдете никого в пределах сотни километров». Но Дан все равно прошел все положенные проверки, так что спорить никто и не думал.
Но прежде чем погрузиться в новый проект, Асаф сделал то, ради чего он и его жена терпели последний год службы. Он закрыл ноутбук, выключил рабочий телефон и положил перед Мариной на кухонный стол два конверта с авиабилетами до Рима.
Медовый месяц с опозданием на целый год начался в Неаполе, но настоящая жизнь ждала их южнее — на извилистом серпантине Амальфитанского побережья.
Марина сидела на пассажирском сиденье арендованного кабриолета, завязав голову шелковым платком от бешеного встречного ветра, и смеялась так звонко и свободно, как не смеялась, кажется, никогда в жизни. Внизу, под отвесными известняковыми обрывами, плескалась невероятная, пронзительно-бирюзовая Тирренская вода, пахло зрелыми лимонами, соленым бризом и жареной рыбой из прибрежных тратторий.
Город Позитано стекал по скалам к крошечной бухте разноцветными домиками — терракотовыми, розовыми, белыми.
В один из вечеров Асаф арендовал старый деревянный катер с тентом из выцветшего белого брезента. Они вышли в открытую воду на закате. Солнце садилось за горизонт, заливая залив густым медовым золотом. Марина стояла на носу, босиком, в легком открытом сарафане, подставив лицо теплым брызгам, а Асаф смотрел на нее от штурвала с тем редким, абсолютно безмятежным выражением лица, которого она не видела у него никогда в жизни.
— Сними это, — крикнула она сквозь шум волн, оборачиваясь к мужу. — Сними скалы и катер! Чтобы Лена увидела! Она же с ума сойдет от этой воды.
Асаф достал телефон и сделал серию кадров: силуэт деревянного катера, разрезающего бирюзовую рябь на фоне уходящих в небо скал, закатный луч, дробящийся на воде, и Марина — счастливая, загорелая, держащаяся за леер. И сэлфи.
Эти фотографии тем же вечером полетели в общий чат, и их увидели в Беэр-Шеве.
Дан в это время перевозил коробки со своими вещами в новую квартиру в Рамоте — он снял светлую двушку на четвертом этаже высотки, решив окончательно отделиться от родителей. Телефон пискнул, оповещая о десятке снимков.
Следом за фотографиями в чате всплыло короткое голосовое сообщение от шестнадцатилетней Лены: «Марина, боже мой… Какая лазурь. Это изумительно! Она не просто синяя, там и кобальт, и изумруд. Скажи Асафу, чтобы не смел удалять исходники, я это напишу маслом, когда… когда научусь!»
Дан улыбнулся, глядя на экран. Голос у девчонки звучал восторженно и почти по-детски звонко. Он заблокировал экран, поставил коробку с монитором на новый рабочий стол и подошел к окну.
С четвертого этажа открывался вид на огни вечерней Беэр-Шевы и подсвеченные силуэты башен технологического парка. Впереди была полная свобода, первые большие деньги, вереница ни к чему не обязывающих знакомств и новая работа. Ему казалось, что все узлы наконец-то развязаны, а жизнь выстроилась по понятной, надежной прямой.
Но эта прямая оказалась долгой дорогой с множеством тупиков. Десять лет после свадьбы Асафа и Марины не пролетели — они разошлись вязкими кругами по воде.
Дан и Лена жили в одном городе, ходили по одним улицам, но почти не пересекались. Город держал их на безопасном расстоянии, исправно доставляя новости через семейный телеграф: родителей во дворе, Асафа на перекурах и Марины за пятничными ужинами.
Лена уехала учиться в колледж «Сапир». Там случился ее первый студенческий роман — яркий, громкий, с третьеккурсником с отделения анимации. Ей казалось: вот она, любовь до гроба, о которой пишут в книгах и спорят в мастерских до рассвета. Там же, в захламленной съемной квартире в Сдероте под стрекот цикад, она рассталась с невинностью, отдав ее со всей слепой девичьей щедростью. Финал наступил быстро и банально: «до гроба» продлилось ровно до первой вечеринки в начале следующего семестра, где великий аниматор легко переключился на очередную мини-юбку.
Обида обожгла, но закалила. Закончив учебу, Лена устроилась в крупное полиграфическое издательство — верстала каталоги, доводила иллюстрации до печати, часами выравнивала цветоделение под мерный гул офсетных станков. Почти четыре года ровной, понятной рутины.
Там же появился он — надежный, рассудительный ведущий дизайнер, говоривший тихо и даривший правильные подарки. Они съехались, сняли уютную квартиру с террасой, делили расходы и планировали совместную поездку в Прагу. Все рухнуло в один вечер из-за случайной переписки в забытом планшете. Оказалось, что для него Лена была «хлебом» — сытным, привычным, незаменимым на каждый день, но иногда ему до зуда хотелось сдобной булочки, за которой он без зазрения совести бегал к молоденькой стажерке из отдела верстки.
Предательство ударило под дых. Лена не стала устраивать скандалов: молча собрала чемодан, написала заявление об уходе и вернулась в Беэр-Шеву, в родительскую квартиру на четвертый этаж.
Спасением стала детская изостудия при районном общественном центре.
У нее уже было три группы: карапузы-дошколята, шумные младшеклассники и колючие подростки. Ее мастерская пропахла гуашью, мокрой глиной и детским клеем. Они лепили причудливых терракотовых зверей, вырезали сложные аппликации, смешивали краски прямо ладонями. Лена не учила их академической сухости — она учила их видеть. Замечать, как красиво ложится фиолетовая тень от сухого листа эвкалипта на горячий бетон, как светится пыль в косых лучах заката, как блестит лужица масла у бордюра. Она искренне верила, что нашла свое призвание и укрылась от жестокого взрослого мира за детскими мольбертами.
Вот только по ночам, когда студия закрывалась, она запиралась в своей комнатке и доставала большие грунтованные подрамники.
Тех, кто видел ее настоящую живопись, можно было пересчитать по пальцам одной руки: Марина, пара преподавателей из колледжа да старый знакомый галерист, когда-то преподававший в Сапире. Но все они, глядя на ее холсты, замирали. В ее мазке не было женской сентиментальности — там была бешеная плотность цвета, невероятная глубина и воздух, от которого перехватывало дыхание. «Ты преступница, Лена, — в сердцах бросил ей как-то старый мастер. — Возиться с пластилином — дело благое, но зарывать такой дар в землю — грех. Тебе выставляться нужно, а не детские сопли подтирать». Лена лишь отмахивалась и накрывала готовые картины простынями.
Дан в это время жил совсем другой жизнью.
У него все шло строго по восходящей. В технологическом парке Гав-Ям он быстро вырос из простого разработчика в ведущего системного архитектора. Хорошие опционы, просторная съемная квартира в престижном Рамоте с видом на холмы, новый надежный седан.
Симпатичный, высокий, с аккуратной темной эспаньолкой и спокойной мужской иронией, Дан никогда не страдал от одиночества. Женщины появлялись в его жизни легко: умницы из отдела тестирования, яркие аспирантки из университета Бен-Гуриона, случайные романы через приложение для знакомств, пара серьезных попыток жить вместе на год-полтора. С одной летали в Таиланд, со второй выбирали диван в гостиную. Но каждый раз механизм давал сбой: стоило быту набрать обороты, как Дан начинал задыхаться. Ему не хватало в них масштаба, какой-то внутренней глубины. Он вышел из очередных исчерпавших себя отношений абсолютно свободным — сытым, уверенным, но слегка уставшим от бессмысленного мелькания женских лиц.
О Лене он знал пунктиром. Мать за субботним обедом вздыхала: «Ленка от своего ушла, вернулась совсем бледная, похудела, одни глаза остались». Асаф на работе за кофе хмыкал: «Марина говорит, малая в художники для малышни подалась, вся в глине ходит, женихов на пушечный выстрел не подпускает».
Дан слушал, сочувственно кивал, представляя все ту же нескладную девчонку с косой, и возвращался к своим серверам.
А однажды Асаф зашел в стеклянный аквариум рабочего кабинета Дана не по делу. Без ноутбука и без привычных отчетов по архитектуре сети. Он просто бросил на стол плотный тисненый конверт кремового цвета.
Дан оторвал взгляд от монитора, сдвинул наушники на шею и приподнял бровь:
— Это еще что? Нас покупает Гугл?
— Бери выше, — усмехнулся Асаф, падая в свободное гостевое кресло и вытягивая длинные ноги. — Приглашение. В следующую пятницу, в семь вечера. Ресторан на марине в Ашкелоне. Десять лет со свадьбы. Чтобы был как штык, и без своих обычных опозданий.
Дан замер с конвертом в руках. Пальцы машинально нащупали золотое тиснение, а в голове щелкнул какой-то временной зазор. Он уставился на командира, искренне пытаясь сопоставить цифры.
— Как десять лет? — вырвалось у него. — Асаф, ты шутишь. Вы же вчера только на Амальфи фотографировались!
Асаф громко, с удовольствием расхохотался, запрокинув голову:
— Да ты, братец, совсем мозги растерял по чужим постелям! «Вчера» ему было. Милке уже шесть лет, осенью в школу идти, а у тебя все шестнадцатый год на календаре! Вылезай из своего кода, Дань. Десять лет. Самим не верится, но факт. Ждем. Один приходи или с кем-то — только сообщи за пару дней.
Он хлопнул Дана по плечу и вышел в коридор, оставив его наедине с конвертом и внезапным, острым ощущением того, с какой пугающей скоростью утекает сквозь пальцы молодость.
В своей студии на втором этаже Лена в это же время сходила с ума.
До юбилея оставалось меньше двух недель, а подарка не было. Купить что-то банальное — кофемашину, дорогущую посуду или робот-пылесос — казалось ей почти оскорблением. Марина и Асаф были для нее не просто родственниками, они были монолитом. Редким примером того, как два человека умудряются за десять лет быта, службы, рождения Милы и бесконечных переездов не сожрать друг друга, а стать только ближе и крепче. Такой семье нельзя было подарить вещь из торгового центра.
Лена сидела на полу в комнате, обхватив колени руками, среди раскиданных альбомов, эскизов и блокнотов. В углу сиротливо стоял чистый подрамник метр двадцать на восемьдесят, туго обтянутый мелкозернистым льном.
В поисках идеи она открыла старый семейный архив на ноутбуке. Папки мелькали перед глазами: дни рождения, армейские снимки Дана и Асафа, детские каракули Милы… И вдруг курсор замер на папке «Италия 2016».
Лена кликнула дважды.
С экрана на нее брызнуло ослепительное неаполитанское солнце. Те самые кадры, которые Асаф слал в общий чат с катера на Амальфитанском побережье девять лет назад. Вот Марина — хохочущая, с растрепавшимся на морском ветру шелковым платком, босиком, с открытыми загорелыми плечами. А на следующем снимке — сам Асаф у деревянного штурвала: спокойный, сильный, впервые за долгие годы службы без тени тревоги на лице, щурящийся от закатных лучей.
Тогда они фотографировали друг друга по отдельности. Совместного кадра на той лодке так и не случилось — некому было нажать на спуск посреди открытой воды.
Лена медленно придвинула к себе графический планшет, а затем отбросила его и схватила угольный карандаш.
Она не просто скопирует эти снимки. Она соединит их. Посадит их рядом на том самом деревянном катере с белым выцветшим тентом. Развернет их в пол-оборота друг к другу: Асаф держит штурвал, но его корпус чуть развернут к жене, а Марина сидит на борту, опершись на локоть, и смотрит на него через плечо — с той неповторимой смесью нежности и спокойной женской уверенности, которая бывает только у абсолютно счастливых женщин.
А за их спинами встанет отвесная, могучая стена скал Позитано — терракота, охра, розовый известняк, усыпанный крошечными домиками, и бездонная, пронзительная лазурь Тирренского моря, в которой растворяется заходящее солнце.
Лена вскочила, завязала волосы за спиной и пододвинула мольберт к свету. В груди сладко обожгло предчувствием упоительной работы: сомнений больше не было. Это будет ее главное полотно за последние годы.
Две недели прошли как в лихорадке. И вот наступил тот самый вечер, когда шумный семейный праздник собрался у самой кромки прибоя.
Пятничный вечер на набережной Ашкелона пах солью, жареным чесноком и влажным теплом Средиземного моря.
Белые мачты яхт у причала мерно покачивались, негромко постукивая тросами на ветру. Терраса рыбного ресторана нависала прямо над водой: дощатый настил, плетеные фонари с мягким янтарным светом и тяжелый деревянный стол, заставленный закусками, свежей сдобой и запотевшими бутылками вина.
Дан поднялся по ступеням террасы один. На нем были строгие темные брюки из тонкого льна и темно-синяя рубашка с закатанными до предплечий рукавами. Запястье обтягивал тяжелый стальной корпус часов. Тридцать один год — возраст, когда мужская порода встает на место: подтянутый, с аккуратной черной эспаньолкой, спокойным взглядом человека, знающего цену себе и своему времени.
После недавнего расставания тащить на закрытый семейный юбилей случайную подругу из технологического парка он не стал.
— О, холостяк соизволил явиться! — громко возвестил Асаф, поднимаясь во главе стола и раскидывая руки для объятий.
В свои сорок он выглядел чертовски солидно. Широкие плечи натягивали серую сорочку, у висков серебрилась седина, но в карих глазах горел все тот же цепкий огонь.
— Поздравляю, командир, — Дан крепко обнял друга, похлопав по спине, и протянул ему увесистый деревянный ящик с выдержанным итальянским вином. — Десять лет. Специально подбирал.
Марина — в изумрудном платье, с гладкой укладкой, тридцатипятилетняя, цветущая — радостно чмокнула Дана в щеку:
— Садись скорее, Данька! Милка, поздоровайся с дядей Даном!
Шестилетняя племянница, копия Марины, застенчиво махнула ладошкой из-за тарелки с картошкой. Дан занял свободное место с краю. Рядом с ним пустовал стул.
— А где мелкая? — кивнул Дан на пустую тарелку. — Опять у детей глину отскребает?
— Едет уже, из студии не вытащишь, — махнула рукой Марина. — Звонила полчаса назад, в пробку попала. Опаздывает, как всегда.
Не успела она договорить, как у стеклянных раздвижных дверей ресторана раздался глухой стук, и официант поспешно шагнул в сторону, придерживая створку.
На террасу вошла Лена.
Сначала в дверях показался огромный прямоугольник, завернутый в плотную крафтовую бумагу и перетянутый бечевкой — метр двадцать на восемьдесят. А затем из-за него шагнула она сама.
Дан поднял глаза и замер с бокалом в руке.
Никаких растянутых футболок. Никаких детских хвостиков, косичек и пятен гуаши.
Перед ним стояла двадцатипятилетняя женщина ослепительной красоты. Тонкое шелковое платье цвета слоновой кости струилось до самого пола, мягко очерчивая высокую грудь и талию. Слева шелк расходился в смелом, откровенном разрезе — намного выше середины бедра, при каждом шаге открывая бесконечно длинную, загорелую ногу. На тонких щиколотках поблескивали ремешки открытых серебристых босоножек, подчеркивая безупречный темный педикюр.
Но главным ударом были волосы.
Они не были собраны. Огромная, невероятно густая волна цвета спелой пшеницы и чистого меда свободно рассыпалась по ее плечам, груди и струилась по спине далеко ниже поясницы, почти касаясь бедер. Каждый раз, когда с моря налетал порыв теплого ветра, пряди вздрагивали, словно живое золото под янтарными фонарями террасы.
Лена тяжело дышала — тащить такую махину с парковки на каблуках было подвигом. На щеках горел свежий румянец, в серых глазах плескалось смущение.
— Простите… — выдохнула она чуть сорвавшимся голосом, пытаясь удержать подрамник. — Там авария на трассе…
— Давай сюда, с ума сошла тяжести таскать! — Асаф вскочил из-за стола, но Дан среагировал быстрее.
Он поднялся одним слитным движением, шагнул к ней и перехватил тяжелое ребро подрамника. Его пальцы случайно коснулись ее обнаженного запястья — кожа оказалась горячей, гладкой и пахла смолой, морским ветром и жасмином.
Лена вскинула глаза. Ее взгляд встретился со взглядом Дана в упор. На долю секунды ее зрачки расширились: она увидела взрослого мужчину с черной эспаньолкой, который смотрел на нее без тени привычной братской снисходительности. Смотрел так, будто видел впервые.
— Тяжелая, — негромко сказал Дан, забирая весь вес на себя.
— Сама донесла бы, — тихо ответила она, и по ее шее пробежала легкая краска.
— Ставь сюда, к стене! — командовала Марина. — Леночка, что это?
Дан аккуратно прислонил подрамник к кирпичной кладке. Все за столом замолчали.
— Марина, Асаф… — Лена встала рядом, смахнув тяжелую прядь волос за спину. Ее пальцы слегка подрагивали. — Вы десять лет вместе. Вы для меня… в общем, вы сами знаете. Подарка лучше я придумать не смогла.
Она подцепила край крафта, дернула бечевку и одним движением сдернула упаковку вниз.
На террасе повисла оглушительная тишина.
С холста брызнул ослепительный, концентрированный свет.
Это было Амальфи. Но не сухая копия с фото — это была сама суть итальянского лета, возведенная в абсолют. По центру, разрезая бирюзовую, пронзительно-прозрачную воду, шел старый деревянный катер с выцветшим белым тентом. За ним вздымались в раскаленное небо могучие охристые скалы Позитано с гроздьями терракотовых домиков.
А на катере сидели они.
Асаф держал штурвал — сильный, спокойный, но весь его корпус был развернут к жене. А Марина сидела на деревянном борту в полуоборота, опершись на локоть, и смотрела на него через плечо с той редкой нежностью и спокойной женской уверенностью, которая бывает только у абсолютно счастливых женщин. Вода на переднем плане казалась живой — лазурь и изумрудные блики дробились на волнах так, что казалось, протяни руку — и пальцы станут мокрыми.
— Господи… — прошептала Марина, прижимая ладони к губам. В ее глазах блеснули слезы. — Асаф, посмотри… Это же мы. На той лодке…
Асаф медленно подошел к картине. Он стоял молча, опустив руки в карманы, и Дан видел, как дрогнули желваки на скулах его командира. Человек, прошедший сотни ночных сеансов связи, тревог и закрытых дежурств, смотрел на холст так, словно ему вернули самый драгоценный день его жизни.
— Лена… — глухо произнес Асаф и, шагнув к ней, крепко, по-медвежьи прижал ее к себе. — Спасибо, родная. Это невероятно.
Марина уже обнимала сестру, сквозь слезы целуя ее в щеки, Милка прыгала вокруг, а родственники наперебой восхищались.
А Дан стоял на шаг позади и не мог отвести глаз.
Сначала — от полотна. Он был технарем, человеком жесткой логики, но масштаб этого таланта ударил по нему наотмашь. Это не была поделка учительницы детского кружка. Это была монументальная, зрелая, великая живопись.
А потом он перевел взгляд на Лену.
Она стояла, смущенно улыбаясь сквозь золотой водопад волос, струящийся почти до бедер. Разрез шелкового платья приоткрывал длинную загорелую ногу, грудь вздымалась от волнения, а серебряные ремешки босоножек поблескивали в теплом свете фонарей.
Детский фильтр, стоявший двадцать лет, разбился в пыль. Больше не было соседской девчонки.
Перед ним стояла потрясающая, пугающе желанная взрослая женщина с гениальным даром.
Лена случайно повернула голову и перехватила его взгляд. Дан не отвел глаз. Он смотрел прямо на нее — тяжело, открыто, по-мужски, так, как смотрят только на желанную женщину.
Улыбка медленно растаяла на ее губах. Лена замерла, задержав дыхание, и кончики ее пальцев снова задрожали под этим взглядом.
Шум семейного стола, звон приборов и восторженные тосты родни начали затихать за спиной, растворяясь в мерном плеске ночной воды.
Они шли по дощатому настилу пирса мимо привязанных яхт. Легкий морской бриз приятно холодил разгоряченную кожу, сдувая остатки ресторанной духоты. Здесь, в пятидесяти метрах от террасы, янтарный свет фонарей уже не бил в глаза, ложась на воду зыбкими золотыми полосами.
Лена шла чуть впереди. Подол ее шелкового платья цвета слоновой кости шуршал по деревянным доскам, а высокий разрез при каждом шаге распахивался, мерцая загорелой линией бедра. Она не выдержала каблуков: серебристые босоножки покачивались в ее левой руке, зацепленные за тонкие ремешки двумя пальцами. Она ступала босиком по гладкому, еще теплому от дневного солнца дереву.
А за ее спиной, на всю длину, спускалась тяжелая, живая река распущенных волос, покачиваясь в такт неровным шагам.
Дан шел в полушаге позади. Он засунул руки в карманы льняных брюк, пытаясь вернуть привычную внутреннюю броню, но выходило плохо. В воздухе витал ее запах — морская соль, ночная влага, смола и жасмин.
Лена остановилась у массивного деревянного кнехта в самом конце пирса, где стоянка яхт обрывалась открытой черной гладью гавани. Оперлась ладонью о шершавый полированный столб, бросила босоножки на доски и запрокинула голову к звездному южному небу, глубоко вдохнув соленый воздух.
— Думала, разорвут, — тихо, с облегченным выдохом сказала она. В голосе больше не было парадного напряжения, только тихая, прозрачная усталость. — Марина плакала. Я боялась, что выйдет слащаво, как на туристической открытке.
Дан подошел ближе, встал рядом у края причала, глядя на темную воду, в которой отражались мачты.
— Не вышло, — негромко ответил он. — Это не открытка, Лен. Это… искусство.
Она повернула к нему лицо. В темноте ее глаза казались темными, огромными, светлые брови чуть дрогнули. Ветер подхватил прядь ее волос, бросив ее Дану прямо на плечо. Он не отстранился — почувствовал сухое, шелковистое касание через тонкую ткань рубашки.
— Ты разбираешься? — в ее голосе проскользнула слабая тень прежней защитной иронии, но без колкости. — Ты же с утра до ночи в железках и коде.
— Я инженер, — Дан усмехнулся, глядя ей прямо в глаза. — Я каждый день смотрю на сложные структуры. Вижу, где склепали на коленке, а где вложена душа. В твоей картине есть плотность. Там воздух звенит. Асаф стоял перед ней как вкопанный не из вежливости. Ты ему вернула то, что он уже почти забыл за эти годы.
Лена молчала. Она медленно повернулась к нему всем корпусом, прислонившись бедром к кнехту. Шелковое платье мягко обрисовало контур тела. Она смотрела на него снизу вверх, разглядывая черную эспаньолку, жесткую линию подбородка, глубокие тени под глазами от вечной работы.
— А ты? — тихо спросила она.
— Что я?
— Ты ведь тоже помнишь тот день, — она говорила спокойно, почти шепотом, но каждое слово падало весомо. — Когда Асаф привез тебя к нашему подъезду. Тебе было едва ли двадцать, ты был в мятой форме, строил из себя взрослого солдата и спрашивал меня как дела.
— Ты была колючей малявкой с пятнами гуаши на пальцах, — Дан не сдержал короткой теплой улыбки, но взгляд его оставался тяжелым, неотрывным. — А сейчас я смотрю на тебя и не могу сопоставить картинку.
— Почему?
— Потому что передо мной стоит невероятная женщина, — он сделал полшага вперед, сокращая разделявшие их сантиметры. Дистанция схлопнулась. — И потому что я круглый идиот, раз все эти годы смотрел сквозь тебя.
Лена замерла. Дыхание перехватило, зрачки расширились. Она не отступила ни на шаг. Ее губы чуть приоткрылись, а длинные пальцы сжали край кнехта.
— Ты не идиот, Дан, — ее голос дрогнул, обнажая ту самую застарелую женскую обиду, которую она столько лет неосознанно хоронила в детской студии. — Ты просто жил своей большой взрослой жизнью. У тебя были другие женщины, умные, эффектные. А я была младшей сестрой жены твоего начальника. Удобной мебелью на семейных праздниках.
— Это в прошлом, — Дан медленно вынул руку из кармана.
Он помедлил секунду, давая ей возможность отстраниться, но Лена даже не шелохнулась — только смотрела на него в упор, затаив дыхание.
Дан поднял ладонь и коснулся тыльной стороной пальцев ее скулы. Кожа была горячей, нежной, как лепесток. Он плавно скользнул пальцами дальше, зарываясь ладонью в тяжелую, прохладную глубину ее золотых волос у самого виска. Ощущение их бесконечной густоты и мягкости обожгло пальцы.
Лена судорожно вздохнула. По ее телу пробежала крупная, отчетливая дрожь. Она закрыла глаза на мгновение, едва заметно подавшись щекой навстречу его ладони — так просто и бесповоротно, словно ждала этого прикосновения все десять лет.
— Не уходи в свои картины, Лен, — тихо сказал Дан, чувствуя, как под его пальцами бьется частый пульс на ее шее. — И не прячься от меня за детскими мольбертами.
Она открыла глаза. В них блеснули слезы — не от боли, а от внезапного, ослепляющего облегчения.
— Я боюсь, Дан, — прошептала она, и ее пальцы несмело, почти невесомо легли ему на грудь, прямо поверх пуговиц рубашки, ощущая ровный, глухой стук его сердца. — Я не умею наполовину. Если я впущу тебя… я не смогу отпустить.
— А я не прошу наполовину, — ответил Дан.
Он мягко привлек ее к себе за талию, чувствуя, как ее тонкое шелковое платье прижимается к его телу, и наклонился к ее губам, пахнущим солью и спелым вином.
И этот первый поцелуй на продуваемом пирсе стал спичкой, брошенной в сухую солому. Следующие пять месяцев сожгли остатки здравого смысла дотла.
Они наверстывали потерянные десять лет с жадностью голодающих. Но механика их сближения была принципиально разной.
Лена влюбилась первой. Точнее, ее детское обожание сильного взрослого парня со двора — того самого, с мячом под мышкой и армейским рюкзаком — никуда не исчезало, оно просто спало под слоями дальнейших разочарований. И когда на свадьбе Дан посмотрел на нее без привычной снисходительности, плотину прорвало. Сначала в ее душе вспыхнула огромная, щемящая радость, а уже следом за ней пришло слепое, неистовое физическое желание. Ей нужно было осязать его ежеминутно, врастать в него, чувствовать тяжесть его ладоней на своей талии, словно только его прикосновения делали ее настоящей.
У Дана все сработало в противоположном порядке. Сначала его наотмашь ударило мужское начало: шелк, разрез до бедра, золотая лавина волос и запах смол у кромки ночной воды. А когда поверх животного притяжения лег масштаб ее гения — это монументальное полотно с Амальфи, показавшее бездонную глубину ее души, — Дан пропал окончательно. Он не терял головы так истерично, как Лена: в нем проснулась редкая для тридцатилетнего циника нежность. Он смотрел на нее как на редчайший, хрупкий цветок, который боялся сломать неосторожным движением, оберегая ее сон, ее душу, ее покой.
Но постель уравнивала их обоих.
Они не выбирали мест и не ждали удобного часа. Снимали напряжение у него в квартире в Рамоте, роняя ключи в прихожей и забывая запереть дверь. Падали на узкий диван в ее студии среди запахов мокрой глины, растворителя и детских гуашевых рисунков, зажимая друг другу рты, чтобы эхо не разнеслось по пустому коридору общественного центра. Целовались до крови на капоте машины посреди выжженных холмов за городом под стрекот цикад, укрываясь темнотой южной ночи.
Пара эпизодов врезалась в память особенно остро.
Первый случился в конце октября на дальней парковке технологического парка Гав-Ям. Дан задержался на созвоне до полуночи, вылавливая критический баг в системе, а Лена приехала забрать его на своей старенькой машине — его была на годовом техобслуживании. На огромной асфальтовой площадке под редкими дуговыми фонарями не было ни души — только охрана дремала на дальнем КПП.
Лена пересела к нему на пассажирское, прижалась щекой к его груди, вдыхая запах его рубашки, а через минуту они уже судорожно стягивали друг с друга одежду.
Это было жутко неудобно. В тесном салоне седана локти упирались в жесткий пластик торпеды, рычаг коробки передач безжалостно давил Дану в бедро, а сиденье, сдвинутое до упора назад, скрипело при каждом толчке. Но эта дикая, неловкая теснота только подстегивала. Лена сидела на нем верхом, упираясь ладонями в потолочную обшивку, запрокинув голову назад. Ее золотая грива рассыпалась по рулю и его плечам, заглушая стоны в воротнике его куртки, а запотевшие изнутри стекла надежно прятали их от мертвенного света фонарей.
А второй раз их чуть не накрыли в городском парке. Теплым ноябрьским вечером они свернули с освещенной аллеи в густые заросли бугенвиллеи. Лена затянула его ладонь себе под свитер, прижалась спиной к шершавому стволу старого эвкалипта, поднимая подол юбки. В пятидесяти метрах по гравию прогуливались парочки, где-то шумели дети, а Дан, зажав ее губы поцелуем, входил в нее медленно, почти до боли глубоко, чувствуя, как она мелко и сладко дрожит, впиваясь ногтями в его плечи через плотную ткань.
Они были пьяны друг другом.
Когда рабочая неделя подходила к концу, они сбегали из Беэр-Шевы. В пятницу после полудня багажник седана Дана заполнялся тяжелым деревянным этюдником, рулонами грунтованной бумаги, складными стульями, термосом с крепким кофе и сэндвичами.
Они колесили по всей стране — от раскаленных красных каньонов Эйлата до холодных туманных склонов Хермона на самом севере.
В сентябре Дан повез ее в кратер Рамон на юге. Они заночевали в машине на самом краю обрыва, где черное пустынное небо висело так низко, что, казалось, протяни руку — и заденешь колючие созвездия. На рассвете, когда пустыня выстыла до колючего холода, Лена выскочила наружу прямо в его растянутом свитере, наброшенном на голое тело. Сунула босые ступни в тяжелые незашнурованные ботинки и пошла к обрыву, зябко ежась и чувствуя, как ледяной ветер забирается под шерстяной подол.
Она установила этюдник за пару минут — пальцы двигались с точностью хирурга. Дан сидел на складном стуле позади, закутавшись в плед, и смотрел.
Первые лучи солнца ударили в противоположную стену кратера, окрашивая песчаник в безумные, невозможные цвета: пурпурный, охристый, пепельно-лиловый. Лена не тратила время на предварительный карандашный рисунок. Она макала мастихин прямо в масляную пасту и резкими, яростными ударами наносила слои на картон. Никакой суеты. Ее лицо в этот момент менялось до неузнаваемости: исчезала мягкая улыбка, пропадала домашняя покладистость. Скулы заострялись, взгляд серых глаз становился жестким, хищным, ловящим каждую долю секунды уходящего утреннего света с фотографической точностью.
Ветер хлестал ее по щекам, бросал пряди золотых волос ей на лицо, на свежую краску, но она даже не замечала этого, лишь нетерпеливо сдувала их в сторону.
А в ноябре они сорвались на север, к Голанским высотам. Там шли первые затяжные дожди, в воздухе пахло мокрой дубовой корой, прелой листвой и холодным камнем. Они поднялись к подножию Хермона, где туман наползал на дорогу плотными серыми клочьями, стирая границу между небом и землей.
Лена остановила машину на старой обочине у базальтовой осыпи.
— Стой. Заглуши мотор.
Она достала блокнот из плотной акварельной бумаги и уголь. Капли мороси оседали на ее волосах, превращая их в тяжелые влажные кольца, сползали по шее под куртку. Дан подошел сзади, накинул на ее плечи свою куртку и держал над ее листом широкий зонт, укрывая бумагу от влаги, падавшей с небес.
Уголь скрипел по зернистому листу. Десять быстрых штрихов — и на белом пространстве оживала осязаемая, давящая сырость горного ущелья, тяжесть низких туч и одинокое корявое дерево, цепляющееся корнями за трещину в базальте.
Дан смотрел через ее плечо, и внутри него росло глухое, потрясенное благоговение.
Он привык к миру строгих вычислений, архитектуры баз данных и логических блоков. В его вселенной все поддавалось оптимизации, имело понятные причину и следствия. Но то, что делала Лена, лежало за пределами любой логики. Это была чистая, необъяснимая магия: из куска угля, запаха дождя и нескольких резких движений тонких пальцев она создавала живую душу места.
Она видела мир совершенно иначе, чем он. Где Дан отмечал радиус кривизны серпантина и влажность асфальта, Лена видела «усталость холодного камня» и «свинцовый оттенок предчувствия зимы».
— Как ты это делаешь? — спросил он тихо, прижимаясь губами к ее холодному, пахнущему дождем виску, пока она растирала подушечкой пальца глубокую тень под кроной только что нарисованного дерева.
Лена замерла, опустив руку. Ее пальцы были черными от графита и угля. Она повернула голову, посмотрела на него снизу вверх — с той беззащитной, трепетной любовью, от которой у Дана каждый раз щемило в груди.
— Я просто убираю лишнее, Дань, — прошептала она, пачкая его щеку углем, когда прикоснулась ладонью к его лицу. — Мир вокруг такой громкий, все чего-то хотят, бегут… А когда я рисую, все замолкает. Остается только то, что по-настоящему важно. Ты и этот воздух.
Он перехватил ее испачканную руку, поднес к губам и поцеловал каждый палец, пахнущий минеральной пылью.
Но возвращаясь в Беэр-Шеву, Дан все чаще ловил себя на тяжелом, давящем чувстве вины.
В багажнике лежали десятки этих гениальных, живых этюдов — северный туман, южные обрывы, штормовое море в Кейсарии. Но стоило им переступить порог города, как Лена убирала все эти папки в дальний угол шкафа, надевала свой застиранный фартук и шла в детскую студию — замешивать пластилин для пятилеток и учить школьников рисовать яблоки на тарелке.
Она растворялась в нем без остатка. Вместо того чтобы готовить персональную экспозицию, связываться с галереями в Тель-Авиве, спорить с кураторами, она все свободные вечера проводила у него на кухне в Рамоте. Ждала его с работы, готовила ужины, вслушивалась в звук его шагов на лестничной площадке и звонила по пять раз на дню, если он задерживался на закрытом совещании.
Ее талант — дикий, огромный, штучный — медленно задыхался в тени ее отчаянной, всепожирающей потребности быть рядом с ним каждую минуту. И Дан, с ужасом наблюдая за этим, все отчетливее понимал: якорем, который тянет этот дар на дно, был он сам.
К декабрю напряжение сжалось до предела. Любовь, в которой не осталось воздуха, неизбежно должна была взорваться. И этот взрыв прогремел накануне праздника.
Декабрьский дождь над Беэр-Шевой хлестал наотмашь, взбивая серую пену в лужах на парковке. Пока Дан перебегал двор до ее подъезда, плечи тяжелой куртки потемнели и налились холодной сыростью.
В квартире родителей Лены стояла непривычная, звонкая тишина. Они уехали до воскресенья к родне на север. В воздухе плыл слабый, уютный запах корицы и сушеных яблок, но этот покой казался натянутым, как перекрученная струна.
В гостиной большой обеденный стол был уже застелен белой накрахмаленной скатертью к наступающей Хануке. По центру стоял тяжелый серебряный светильник с девятью рожками. Он был пуст — ни фитилей, ни прозрачного оливкового масла в стеклянных стаканчиках: до первой свечи оставались еще целые сутки. Металл холодно поблескивал в сером свете дождливых сумерек за окном.
Лена вышла из кухни навстречу. Босиком, в простом мягком свитере мышиного цвета, который висел на ее похудевших плечах. Золотая копна волос была небрежно перехвачена резинкой на затылке, выбившиеся пряди падали на бледные щеки. Под глазами залегли темные круги — она почти не спала последние недели, и Дан знал это без слов.
Они остановились у края стола, разделенные углом праздничной скатерти.
— Нам надо поговорить, — произнесли они в один голос, секунда в секунду.
Звук собственных слов повис между ними, тяжелый и неловкий. Дан коротко, горько усмехнулся одними уголками губ, провел мокрой ладонью по лицу и кивнул на стул: — Говори первой, Лен.
Она не села. Сделала шаг к нему, заламывая тонкие пальцы. Сначала голос ее звучал тихо, почти вкрадчиво, словно она пыталась убаюкать саму себя:
— Я знаю, Дань. Я все вижу… Ты молчишь, ты терпишь, но я же вижу. Я душу тебя.
Она судорожно вздохнула, и слова, которые она держала внутри неделями, прорвали плотину. Темп нарастал, дыхание сбивалось, в голосе зазвенела отчаянная, злая на саму себя истерика:
— Я не могу без тебя дышать, понимаешь? Ни секунды! Я просыпаюсь и думаю о тебе, я на уроках смотрю на детей и считаю минуты, пока ты выйдешь из своего кабинета! Но я же взрослая, Дан… Я понимаю, что ты устанешь. Ты обязательно устанешь от меня! От этой моей липкости, от того, что меня слишком много, от моей дурацкой, слепой растворенности в тебе! Мужчины не выдерживают такого, никто не выдерживает!
Слезы брызнули из ее глаз, горячие, крупные, оставляя дорожки на бледных щеках. Она шагнула вплотную, выбросила руки вперед и намертво вцепилась пальцами в лацканы его влажной куртки, сжимая плотную ткань в кулаках. От куртки пахло мокрой шерстью и декабрьским дождем, но Лена уткнулась лбом ему в грудь, сотрясаясь от беззвучных рыданий.
— Я так люблю тебя… Господи, я так люблю тебя, и я так панически боюсь тебя потерять! — ее голос сорвался на полушепот, переходящий в глухой вой. — Я боюсь саму себя, Данька… Я не могу это контролировать, понимаешь? Это выше меня, выше любых мозгов. Я твоя вся, до последней клетки, это никуда не денется, я никогда это из себя не вырву… Но я так больше не могу. Я съедаю тебя и схожу с ума сама.
Она замолчала, прижавшись мокрым лицом к его груди, чувствуя под мокрой тканью тяжелые, мерные удары его сердца. Ее пальцы побелели от напряжения, словно она держалась за край обрыва.
Дан не обнял ее в ответ. Он стоял неподвижно, глядя поверх ее головы на пустую, холодную ханукию на белой скатерти.
Каждое ее слово било точно в цель, но отзывалось внутри совсем другой, куда более страшной болью. На его лице не дрогнул ни один мускул. Ни слез, ни жестов. Только в темных глазах застыла глухая, мертвая тоска, а желваки на скулах окаменели.
Он медленно накрыл своими большими, теплыми ладонями ее сведенные судорогой пальцы, разжал их на своей куртке и осторожно, шаг за шагом, отстранил ее от себя. Держал за запястья, чувствуя, как бьется ее пульс.
— Хватит, Лена, — произнес он.
Голос прозвучал глухо, низко, будто он выдавливал слова через силу, преодолевая физическое сопротивление связок.
— Перестань винить себя. Ты ни в чем не виновата. Виноват я.
Лена всхлипнула, вскинув мокрые глаза, пытаясь возразить, но Дан покачал головой — жестко, с той командирской интонацией, которая не терпела споров:
— Помолчи. Послушай меня.
Он сделал паузу, собирая остатки самообладания. Горло перехватило сухостью.
— Где твои холсты, Лена? — спросил он тихо. — Где Голаны? Где то, что ты написала в кратере? Где скалы у моря?
Он кивнул в сторону темного коридора, ведущего в ее комнату.
— Они стоят за шкафом. В пыли. Накрытые простынями. Ты уже три месяца не подходила к большому подрамнику. Ты гений, Лен. Я видел много людей, умных, сильных, талантливых… Но то, что дано тебе — штучная вещь. Это дар, за который надо отвечать перед небом. А ты тратишь свои руки на копеечный пластилин и детские кляксы. Знаешь почему? Потому что все твои силы уходят на меня.
Дан разжал пальцы, отпуская ее руки, и тяжело опустил ладони в карманы куртки.
— Ты не душишь меня. Ты душишь себя. Ты растворяешься во мне, как сахар в кипятке, а я стою рядом и смотрю, как погибает великий художник. Я взрослый мужик, Лена. Я взял за тебя ответственность в тот вечер на пирсе. И если я останусь — через пять лет от твоей живописи не останется ничего. Только кухня, мои графики и твои слезы от того, что жизнь прошла мимо. Я не даю тебе расти, развиваться.
Он замолчал, глядя ей прямо в глаза. В его малоэмоциональном, жестком лице сквозила такая глубокая, рваная рана, что Лене на секунду показалось: если он сейчас закричит, стены рухнут. Но Дан не кричал. Он убивал себя молча, аккуратно забивая гвозди.
— Я не позволю тебе закопать это в землю. Я не имею права стать твоим гробовщиком. Тебе нужно выставляться, дышать, писать полотна, которые увидят тысячи людей. А со мной ты этого не сделаешь. Никогда.
— Дан, не надо… пожалуйста… — прошептала она, отступая на шаг и качая головой.
— Надо, — отрезал он негромко. — Мы разрушаем друг друга, Лена. Так дальше нельзя.
Дан развернулся, не давая себе ни секунды на слабость, не позволяя рукам потянуться к ее золотым прядям, шагнул в прихожую, рывком распахнул входную дверь и вышел на холодную, залитую декабрьским дождем лестничную клетку.
Щелкнул замок. В квартире осталась стоять оглушительная тишина, белая скатерть и пустая ханукия, в которой пока еще не зажгли огонь.
Январь в Беэр-Шеве выдался промозглым, серым и на редкость ветреным. Холодные южные циклоны гнали над крышами низкие рваные тучи, а по ночам температура падала почти до нуля.
После расставания перед Ханукой город словно вымер. Дан с головой ушел в работу: брал ночные дежурства, закрывал чужие тикеты, выматывал себя кодом до рези в глазах, только чтобы не возвращаться в пустую квартиру в Рамоте. Лену он не видел месяц. Знал только, что она закрылась в студии, а в семейном чате наступило глухое, настороженное молчание.
Гром грянул в середине января. Буднично, глупо, без единого тревожного предвестника.
Марина пошла на самый обычный ежегодный профилактический осмотр — плановый чекап от работы, стандартная процедура для сотрудников крупных технологических компаний. Анализы крови, кардиограмма, флюорография. Она еще смеялась за завтраком, завязывая шарф перед зеркалом: мол, зря теряет полдня, лучше бы отвела Милку на танцы, чувствует себя великолепно, разве что к вечеру в последнее время немного уставала шея.
Через сорок восемь часов ее вызвали на повторный снимок.
Дан узнал обо всем прямо посреди рабочего дня. Дверь его кабинета в Гав-Ям распахнулась без стука. На пороге стоял Асаф.
Дан поднял глаза от монитора и похолодел.
Он знал Асафа двенадцать лет. Видел его в армейском бункере во время сбоя систем связи, видел после бессонных суток, видел в ярости и на пределе сил. Но таким он не видел своего командира никогда. Лицо Асафа было серым, словно припорошенным пылью, плечи неестественно опущены, а взгляд карих глаз блуждал, не находя фокуса. Он подошел к столу, оперся тяжелыми ладонями о столешницу и тихо, прерывисто выдохнул:
— Дань… Сворачивайся. Поехали со мной в «Сороку».
— Что случилось? С Милой?
— Марина, — Асаф сглотнул, и желваки на его скулах свело судорогой. — На снимке… затемнение в средостении. Большое. Врач сказал — срочно на томографию. Она там одна сейчас, на биопсии узла. Я не могу сесть за руль, руки трясутся.
Дан ничего не переспрашивал. Захлопнул ноутбук, сгреб ключи от машины и подхватил Асафа под локоть.
Следующие пять дней превратились в холодный, затянутый липким туманом ад.
Больничный комплекс «Сорока» пах хлоркой, спиртом и чужим застарелым горем. Бесконечные белые коридоры онкологического корпуса, шорох бахил, мерное жужжание аппарата позитронно-эмиссионной томографии.
Марина держалась. Она сидела на пластиковом стуле в приемном покое — похудевшая за эти дни, с темными кругами под глазами, в шерстяном кардигане, судорожно сжимая маленькую ладошку шестилетней Милы. Дочку не с кем было оставить, и девочка тихо рисовала фломастерами в блокноте, чувствуя взрослую беду, но боясь задать вопрос.
Лена примчалась в клинику через двадцать минут после первого звонка.
Она влетела в холл без куртки, в тонком свитере, растрепанная, с побелевшими губами. Дан стоял у окна с пластиковым стаканчиком остывшего кофе. Когда их взгляды встретились впервые за месяц после того страшного ханукального вечера, в них не было ни тени прежних обид или неловкости. Вся их личная драма, взаимная вина, невыносимая страсть — все это в одну секунду растворилось перед лицом настоящей беды.
Лена подошла к нему, коснулась ледяными пальцами его рукава:
— Дань… Что говорят?
— Ждем гистологию, — ответил он глухо, не отводя взгляда от ее лица, на котором читался первобытный, животный ужас. — Томография показала конгломерат лимфоузлов за грудиной. Биопсию взяли вчера. Доктор обещал результаты к двум.
Она кивнула, судорожно втянула воздух и села рядом с сестрой, обняв ее за плечи. Они сидели, прижавшись друг к другу головами: темные, гладкие волосы Марины и золотая, тяжелая копна Лены, образовав единый, дрожащий кокон.
В два часа дня дверь кабинета заведующего гематологическим отделением открылась.
Пожилой профессор с аккуратной седой бородкой и усталыми умными глазами жестом пригласил их войти. Зашли втроем: Асаф, Марина и Лена. Дан остался в коридоре с Милой, держа девочку за руку и глядя на закрытую матовую дверь, за которой решалась судьба их семьи.
Минуты тянулись как раскаленная резина. Из-за двери не доносилось криков. Было слышно только тихое, монотонное бормотание доктора и глухой, прерывистый всхлип Марины.
Когда дверь наконец отворилась, Асаф вышел первым. Он держал жену за талию, буквально неся ее на себе. Марина плакала, но это были не слезы паники. Это были слезы сокрушительного, ошеломляющего облегчения.
Следом вышла Лена. Ее трясло мелкой дрожью, она прислонилась спиной к белой больничной стене и медленно сползла по ней, закрыв лицо руками.
Дан шагнул к Асафу:
— Ну? Не молчи.
Асаф поднял голову. В его глазах впервые за пять суток появился живой, осмысленный блеск:
— Лимфома Ходжкина. Классическая, нодулярный склероз. Вторая стадия.
Он перевел дыхание, судорожно сжав плечо Марины:
— Не метастазы в легких, Дань. Не рак желудка. Не саркома. Ходжкин. Профессор сказал… он сказал, что у молодых это излечимо больше чем в девяноста процентах случаев. Химия. Полгода протокола, лучевая, но прогноз… прогноз полный. Она будет жить.
Марина уткнулась в грудь мужа, содрогаясь от рыданий, повторяя сквозь слезы: «Господи, спасибо… Милка, иди к маме…»
Асаф опустился перед дочкой на колени, обнимая обеих своих женщин, а Дан стоял над ними, чувствуя, как с его собственной груди свалилась бетонная плита.
Он повернулся к Лене.
Она сидела на корточках у стены, спрятав лицо в ладонях, и ее плечи судорожно вздрагивали. Тяжелая волна золотых волос рассыпалась по больничному линолеуму.
— Лен, — Дан подошел, присел рядом с ней на одно колено и осторожно коснулся ее плеча. — Слышишь? Все будет хорошо. Она выкарабкается.
Лена отняла руки от мокрого лица. Ее серые глаза были красными от слез, но в них сквозило чистое, ослепительное солнце. Она посмотрела на плачущую сестру, потом на Дана — на его усталое, заросшее темной щетиной лицо, на знакомую эспаньолку, на морщинки тревоги у глаз.
— Полгода химии, Дань… — прошептала она, и голос ее сорвался. — Волосы. У нее выпадут все волосы через пару недель. Она так ухаживала за ними, хотела, чтобы они были хотя бы чуточку похожи на мои… Она так боится остаться голой, некрасивой перед Асафом и Милкой.
Лена судорожно перехватила прядь собственных пшеничных волос, сжала ее в кулаке и вдруг замерла, уставившись в пустоту перед собой.
На ее лице появилось странное, отрешенное и абсолютно несгибаемое выражение. Тот самый взгляд, с которым она входила в свои картины.
— Я знаю, что делать, — тихо произнесла она, поднимаясь на ноги. — Я знаю, Дан.
К концу января Марина прошла первый курс химиотерапии.
Все произошло стремительно: капельницы с красным раствором, тошнота, металлический привкус во рту и то самое утро, когда на подушке остался первый темный клок. Марина тогда заперлась в ванной и просидела там два часа, включив воду на полную мощность, чтобы шестилетняя Мила не слышала ее всхлипов. Для тридцатипятилетней цветущей женщины потеря волос была не просто побочным эффектом — это было публичным сдиранием кожи, признанием себя больной и слабой перед мужем и дочерью.
Лена знала, что так будет еще до того, как сестра набралась смелости сказать вслух.
В полутемной комнате родительской квартиры пахло зажженными свечами и спиртом. Лена сидела на стуле перед высоким трехстворчатым зеркалом.
На коленях лежали большие портновские ножницы с тяжелыми черными ручками. Остро наточенная сталь холодно блестела.
Она медленно расчесала волосы деревянным гребнем. Густая, тяжелая волна чистого золота и спелой пшеницы струилась по спине, закрывая лопатки, поясницу и падая на сиденье стула. Двадцать пять лет они росли вместе с ней. Этими прядями восхищались в колледже, их целовал Дан на ветреном пирсе в Ашкелоне, в них путался запах моря, терпентина и южного солнца. Волосы были частью её существа, привычным продолжением тела. И ее гордостью.
Лена разделила полотно на три тугие части, перехватив каждую резинками в нескольких сантиметрах от корней. Пальцы мелко дрожали, но взгляд в зеркале оставался сухим и несгибаемым.
Она взяла ножницы в правую руку, подвела лезвия под первую резинку у левого виска и сжала пальцы.
Раздался глухой, плотный, ни на что не похожий хруст срезаемых волос.
По телу прошла крупная судорога. Лена зажмурилась на секунду, выдохнула сквозь зубы и довела рез до конца. Первая толстая прядь упала ей на колени — тяжелая, прохладная, все еще живая. Следом хрустнула правая сторона. Затем — затылок.
Когда ножницы со стуком упали на туалетный столик, Лена открыла глаза.
В зеркале на нее смотрело другое существо. Голова стала пугающе легкой, шея казалась непривычно тонкой, почти беззащитной. В зеркале на затылке и у висков остался торчать рваный, неровный мальчишеский обрубок пальца в четыре длиной.
Никаких слез. Лена аккуратно завернула три золотые косы в чистый шелковый платок, перевязала бечевкой и убрала в сумку.
Через сорок минут она уже была в тихом переулке старого района у мастера-постижера. Пожилая женщина с увеличительной лупой на лбу развернула платок, бережно провела сухими пальцами по прядям и покачала головой: — Девочка моя… Такое сырье сейчас на вес золота. Натуральный пигмент, ни разу не крашеные, плотные. Твоей сестре даже тонировать ничего не придется. К пятнице сделаю основу на тонком шелковом тюле — никто на улице и не догадается.
В пятницу вечером Лена поднималась по лестнице в квартиру Асафа и Марины.
На ней была натянута темная вязаная шапка, скрывавшая обрубленный ежик волос до самых бровей. В руках она бережно сжимала круглую белую коробку с атласной лентой. Внутри, уложенный на мягкую подложку, лежал готовый шедевр: пышный, тяжелый каскад ее собственных золотых волос, собранный на невидимую сеточку точно по меркам головы Марины.
Она толкнула незапертую дверь и тихо вошла в прихожую.
Из гостиной доносился приглушенный детский смех: Милка с кем-то играла на ковре. Лена сняла куртку, но шапку снимать не стала — глубоко вдохнула, готовясь улыбаться и делать вид, что ничего особенного не произошло, взяла коробку и шагнула в комнату.
— Марина, я принесла… — начала она и осеклась на полуслове.
Звуки выключились. Воздух в комнате словно превратился в стекло.
Посреди гостиной стоял Дан.
Широкоплечий, высокий, в простой темно-серой футболке и темных брюках. На плечах лежало кухонное полотенце, усыпанное мелкой черной колючей пылью.
На полу у его ног валялась электрическая машинка для стрижки с открытым лезвием без насадки.
А голова Дана была обрита наголо.
Под корень. До синевы, до абсолютной гладкости чистого черепа. Исчезла аккуратная темная стрижка, исчезла привычная эспаньолка — он сбрил даже ее, оставив лишь четкую, жесткую линию челюсти и темные брови.
Рядом с ним на диване сидел Асаф — точно такой же: абсолютно лысый командир, уже пахнущий одеколоном, с виноватой улыбкой прижимал к себе шестилетнюю дочку.
— Милка сказала, что у нее теперь банда космических пехотинцев, — глухо, пытаясь шутить, произнес Асаф, поднимая глаза на Лену. — Чтобы маме было не страшно завтра машинку брать…
Но Дан не шутил.
Он медленно повернул голову к двери. Его темные глаза вперились в Лену. Он увидел ее бледное, осунувшееся лицо, круглую коробку с лентой в ее руках и серую вязаную шапку, из-под которой на висках не выбивалось ни единой пряди.
Дан молча шагнул к ней. Ни слова не говоря, он поднял руки и осторожно, кончиками пальцев, подцепил край ее шапки.
Лена не шелохнулась. Только ее ресницы судорожно дрогнули.
Шапка соскользнула вниз, упав на паркет.
На свет люстры открылся короткий, неровно остриженный светлый ежик. Ее длинная, точеная шея обнажилась целиком, делая серые глаза на худом лице огромными, пронзительными и бездонными. Она стояла перед ним, лишенная своего главного сокровища — раненая, смелая, прекрасная в своей жертве.
Дан замер. Его пальцы зависли в воздухе в сантиметре от ее остриженных висков.
Они стояли друг напротив друга посреди семейной комнаты: мужчина с обритым наголо черепом и женщина с мальчишеским ежиком. Два человека, которые месяц назад убивали себя разлукой ради призрачной вины, а сейчас стояли нагишом перед лицом одной общей беды.
В глазах Дана не было жалости. В них плеснула такая сокрушительная, немая нежность, с какой смотрят на человека, шагнувшего за тебя под пулю.
Он медленно опустил ладони ей на плечи, притянул к себе и уткнулся подбородком в ее колючую макушку. Лена судорожно всхлипнула, выронила коробку на диван и намертво вцепилась руками в его футболку, чувствуя кожей своей щеки тепло его обнаженной, гладкой шеи.
Из спальни в шелковом платке на голове несмело вышла Марина. Увидев сестру с короткой стрижкой, коробку с париком и двух лысых мужчин посреди комнаты, она спрятала лицо в ладони и беззвучно заплакала — впервые за все эти недели, зная, что эту крепость болезнь не возьмет никогда.
Асаф первым нарушил оцепенение. Он осторожно опустил Милу на ковер, шумно выдохнул сквозь зубы и поднялся с дивана. Подошел к коробке, бережно развязал атласную ленту и снял картонную крышку.
Внутри на тонком тюле лежало тяжелое, прохладное золото.
— Марин, иди сюда, — негромко позвал он, и в его голосе не было привычной командирской сухости — только бесконечная, натянутая как струна нежность.
Марина подошла на негнущихся ногах. Пальцы ее дрожали так, что она не могла развязать узел шелкового платка. Асаф перехватил ее руки, мягко снял платок сам, обнажив тронутую первыми проплешинами голову, и бережно, с неожиданной для его широких ладоней ловкостью, расправил парик.
Тонкая шелковая сетка легла на голову Марины идеально — каскад густых пшеничных волос рассыпался по плечам, закрыл уши, затылок, мгновенно стирая печать больничных палат и капельниц.
Она сделала шаг к высокому зеркалу в прихожей и замерла, боясь поднять глаза. В отражении снова была молодая, цветущая женщина с сияющей золотой гривой — только глаза выдавали пережитый ужас.
В тишине квартиры Асаф подошел сзади, осторожно положил ладони ей на плечи, поймал ее растерянный взгляд в стекле и криво, одними уголками губ, усмехнулся:
— Ну вот. Женился на кареглазой шатенке, а теперь у меня две жены в одной. Хочешь — темненькая, хочешь — блондинка. Полный комплект.
Марина коротко всхлипнула, уткнулась лбом ему в плечо, пряча лицо в ткани его футболки, и только тогда удушающее напряжение в комнате наконец лопнуло.
Лена медленно отстранилась от Дана. Они стояли рядом, не касаясь друг друга, но между ними больше не было прежней дистанции.
Дан тихо тронул ее за локоть и кивнул в сторону двери:
— Пойдем. Мы тут сейчас, кажется, лишние.
Они спустились по лестнице молча, не вызывая лифт. Вечерняя Беэр-Шева встретила их резким, почти колючим январским сквозняком. Без волос холод ощущался кожей совсем иначе — острее, чище, словно мир содрал с них защитную скорлупу.
Дан сунул руки в карманы, подставил обнаженную гладкую голову ветру и тихо спросил, глядя перед собой на пустую парковку:
— Что теперь будет с нами, Лен?
Лена подняла воротник куртки, пряча остриженный затылок от порыва воздуха, и покачала головой:
— Я не знаю, Дань. Сейчас меня интересует только Марина.
Стричься под ноль она не стала, но и прятаться больше не могла. На следующий день Лена поехала в центр сама, на автобусе, натянув шапку до самых ресниц. Нашла салон подороже, села в кресло перед огромным зеркалом, стянула шапку и сухо сказала опешившему мастеру: «Сделайте из этого что-то приличное». Через сорок минут оттуда вышла женщина из французского кино: дерзкая, с безупречной короткой стрижкой с удлиненными прядями у висков, подчеркнувшими точеные скулы и длинную шею. Похожая одновременно на Одри Хепберн и Шарлиз Терон.
Шли недели. Марина уже привыкала к парику и химии, а в детскую изостудию Лены однажды днем пришла мать Дана.
Урок для младшей группы только закончился. В комнате еще пахло влажной глиной и гуашью, на столах сохли детские кривые домики, а Лена оттирала тряпкой краску с клеенчатого стола.
Скрипнула входная дверь. На пороге стояла его мать, Анна — невысокая, в аккуратном пальто, с той спокойной, проницательной теплотой в глазах, которую Дан унаследовал целиком. Она закрыла за собой дверь, положила сумку на стул и молча оглядела студию.
— Здравствуйте… , — Лена замерла с мокрой тряпкой в руках, инстинктивно втянув голову в плечи. Ей на секунду показалось, что сейчас ее будут отчитывать.
— Здравствуй, Леночка, — тихо сказала мать Дана, подходя ближе. Она внимательно посмотрела на ее короткую стрижку, на осунувшееся лицо с огромными серыми глазами, вздохнула и покачала головой. — Какая ты красивая стала. Взрослая совсем.
Лена опустила глаза, комкая тряпку в пальцах.
— Не прячься, — мягко произнесла Анна Семеновна, положив свою сухую, теплую ладонь поверх ее перепачканных пальцев. — Я ведь не ругаться пришла. Я на сына своего смотреть больше не могу. Чернее тучи ходит. В квартиру к себе приходит только ночевать, сутками на работе, похудел, наверное, килограмм на десять. Думает, если молчит и зубы сжал, так мать ничего не видит?
У Лены задрожали губы. Вся выдержка, которую она держала перед сестрой и Асафом, дала трещину.
— Я не могу иначе, Анна… — прошептала она, и слезы обожгли веки. — Я так люблю его. Так люблю, что дышать больно. И так панически боюсь потерять… Я начинаю душить его собой, растворяться, требовать всего без остатка. А он бросает себя ради меня. Мы разобьем друг друга, понимаете? Я боюсь испортить ему жизнь!
Анна Семеновна не стала ее перебивать. Она лишь чуть крепче сжала ее руку и грустно, с вековой материнской иронией усмехнулась:
— Дурочка ты, Лена. Господи, какая же ты еще девчонка неразумная…
Она села на детский деревянный стульчик, жестом велев Лене сесть рядом.
— «Испортить жизнь»… «Разобьем»… Книжек вы с ним дурных начитались, оба гордые до беспамятства. Ты думаешь, взрослая жизнь — это когда всё идеально подогнано, как шестеренки в его часах? Это жизнь, милая. В ней не бывает без царапин. В ней надо уметь дышать рядом, когда дышать нечем, уступать, находить компромиссы — и не ломать то, что дается раз в жизни! На него смотреть страшно, на тебя — сердце кровью обливается. Стоите друг против друга два истукана, мучаете себя и думаете, что совершаете подвиг.
Она встала, поправила пальто и мягко провела ладонью по короткому шелковистому затылку Лены:
— Дан упрямый, весь в отца. Но если он любит — он за тобой на край света пойдет, даже если сам себе в этом боится признаться. Хватит играть в благородство, Лена. Иди и забери своего мужчину.
В тот же вечер Лена стояла на лестничной площадке четвертого этажа в Рамоте.
Она не звонила и не предупреждала. Просто приехала. Руки дрожали так, что ключ от домофона едва попал в скважину внизу, а теперь она стояла перед коричневой дверью под темное дерево, слушая гулкую тишину в подъезде.
Дверь распахнулась внезапно. Дан выходил выносить мусор — в домашних серых штанах, босиком, в черной футболке. Его обритый череп уже покрылся жесткой темной щетиной, лицо осунулось, под глазами залегли тени.
Он замер, увидев ее. Пакет с мусором выпал из пальцев на порог.
Они молча смотрели друг на друга бесконечные пять секунд. В воздухе подъезда пахло сквозняком и сыростью.
— Мама приходила? — негромко, охрипшим голосом спросил Дан.
— Приходила, — Лена сделала шаг вперед через брошенный пакет, прямо к нему. Ее короткие пряди качнулись у щек. — Сказала, что мы два круглых идиота.
Дан коротко, криво усмехнулся углом рта, но глаза его оставались темными и голодными:
— Она права.
— Дань… — ее голос сорвался, она шагнула вплотную и уткнулась лбом в его ключицу, обхватив руками за шею. — Я не умею по-другому, слышишь? Я все равно буду бояться. Но без тебя я не живу, я просто существую. Выгонишь — буду сидеть у тебя под дверью, как собачка.
Дан зажмурился. Судорожно, с тяжелым глухим стоном он сгреб ее в охапку, приподнял над полом и втянул внутрь квартиры, пинком захлопнув тяжелую дверь.
Его руки сжимали ее талию, плечи, зарывались в короткие, непривычно открытые виски. Он целовал ее губы, веки, тонкую шею — жадно, исступленно, словно вынырнул из ледяной воды на воздух.
— Никуда я тебя не выгоню, сумасшедшая, — шептал он ей в губы, прижимая спиной к стене в темном коридоре. — Никуда и никогда. Будем учиться. Вместе.
В этот вечер больше не было споров о жертвах, полотнах и свободе. Было только возвращение домой.
К началу осени тяжелые протоколы химиотерапии остались позади. Организм медленно отвоевывал свое: вернулся аппетит, ушла землистая серость из-под глаз, а на голове поднялась густая, жесткая темная поросль сантиметра в три длиной. Но это были совсем не прежние гладкие каштановые пряди — после агрессивных капельниц волосы отросли упрямыми, крутыми завитками. Марина смотрела на себя в зеркало и видела чужого, стриженного под машинку подростка.
На людях и дома она продолжала упрямо цепляться за парик из светлых волос сестры. В тридцать пять лет, даже выйдя в чистую ремиссию, показаться собственной шестилетней дочери «неправильной» мамой казалось ей страшнее любых больничных процедур.
В тот августовский предшаббатний полдень в Беэр-Шеве стоял удушливый хамсин. Асаф ушел в супермаркет, а Милка, как думала Марина, крепко засела в детской за конструктором.
Кожа под тонким шелковым тюлем невыносимо чесалась и прела. Не выдержав, Марина заперлась в спальне, стянула красивую, но осточертевшую золотую копну и бросила ее на комод. Включила кондиционер на максимум, блаженно закрыла глаза и обеими ладонями взъерошила жесткие, прохладные завитки на макушке, подставляя разгоряченную голову ледяному потоку воздуха.
Дверь приоткрылась без малейшего скрипа.
— Мам, а где мои синие ножницы для…
Марина вздрогнула всем телом, словно ее застали на месте преступления. В панике метнулась к комоду, схватила шелковый платок, попыталась на ходу набросить его на голову, смахнула флакон духов — стекло глухо стукнулось о ковер. Горло перехватило унизительным женским стыдом, и она почти выкрикнула:
— Мила! Выйди сейчас же, закрой дверь!
Будущая первоклашка замерла на пороге с цветным картоном в руках. Ее круглые карие глаза не отрываясь смотрели на маму.
Несколько секунд в комнате стояла гулкая, натянутая как струна тишина, в которой только шелестел кондиционер. Марина застыла с зажатым в пальцах платком, ожидая детского испуга, слез или растерянности.
Но Милка даже не шелохнулась. Она медленно наклонила голову набок, с неподдельным интересом разглядывая темные кудряшки, переступила с ноги на ногу и деловито сунула руки в кармашки джинсовых шорт.
— Мам, ты чего? — спокойно сказала она, делая шаг в комнату. — Я думала, ты правда лысая, как папа с дядей Даном зимой. Они вообще блестящие ходили, как две лампочки! А у тебя вон какие барашки выросли.
Марина опустила руки. Платок бессильно скользнул на кровать.
— Тебе… не страшно?
— А чего бояться-то? — искренне удивилась дочка, подходя вплотную и аккуратно, кончиком пальца трогая пружинящий завиток над маминым ухом. — У нас в садике охранник был лысый, и директор тоже. Половина мужчин вообще без волос ходят, им нормально. Что, получается, дядькам можно голову проветривать, а женщинам — нет? Жарко же на улице!
Марина шумно, прерывисто выдохнула. Застарелый ком страха, который она носила в груди с января, вдруг рассыпался в пыль от этой детской, железной логики.
Она опустилась перед дочерью на колени, притянула ее к себе и уткнулась лицом в худенькое плечо, пахнущее мелками и мылом, впервые за весь этот долгий год смеясь сквозь выступившие слезы.
А еще этой осенью все они праздновали сразу две победы.
Сначала было первое сентября, сместившееся в этом году из-за праздников: семилетняя Мила в белоснежной рубашке и с огромным ранцем гордо шагала в первый класс. Рядом шли абсолютно счастливый Асаф и Марина — с живым румянцем, восстановившаяся, но со все еще короткой шапкой темных завитков. Болезнь отступила, оставив лишь благодарность за каждый прожитый день.
А в конце октября на набережной зажглись огни совсем другой Беэр-Шевы — творческой.
Дан не стал штурмовать снобские галереи в центре страны, где места расписаны на три года вперед. Он пошел другим путем — инженерным. На набережной большого искусственного озера в парке Нахаль Беэр-Шева стоял современный стеклянный павильон: панорамные окна в пол, строгий полированный бетон, деревянные террасы, нависающие прямо над темной водой, и открытое южное небо.
Дан договорился с городской дирекцией парка, выкупил аренду павильона на выходные, сам настроил мобильные софиты холодного и теплого спектра и разослал приглашения — от преподавателей колледжа «Сапир» до столичных критиков, которых заманили не на «очередную выставку», а на закрытый вечер у воды в сердце Негева.
Когда солнце начало клониться к горизонту, павильон преобразился.
Стеклянные стены раздвинули настежь. С озера потянуло прохладным вечерним бризом, над водой зажглись длинные цепочки янтарных фонарей набережной, отражаясь в зеркальной глади.
А на фоне темнеющей пустыни светились ее холсты.
По центру, в фокусе главного света, сияло амальфитанское полотно — бирюзовый взрыв моря посреди сухого Негева казался почти осязаемым чудом. Рядом дышали свинцовой сыростью углистые склоны Хермона, горели охрой и пурпуром обрывы кратера Рамон. Зал гудел: десятки людей с бокалами вина переходили от рамы к раме, преподаватели из «Сапира» победно кивали («Мы же говорили, что в ней эта мощь сидит!»), а куратор из Тель-Авива уже строчил заметку в блокнот.
В углу террасы у самой воды стояли свои. Асаф — подтянутый, с довольной улыбкой обнимал за плечи хохочущую Марину. Милка у перил кормила хлебом озерных уток, а вокруг царило то самое долгожданное семейное спокойствие, за которое они дрались весь этот проклятый год.
Лена стояла у края деревянного настила над самой водой.
В длинном черном шелковом платье на тонких бретелях, с открытыми лопатками, с безупречной короткой стрижкой, прядями обрамлявшей загорелые скулы. С бокалом сухого белого вина. В ее серых глазах плескалось закатное золото озера — спокойное, зрелое, без тени прежней паники или желания спрятаться.
Сзади тихо прозвучали шаги. Дан подошел вплотную, накинул ей на обнаженные плечи свой пиджак, пахнущий хорошим табаком и свежим воздухом, и обнял сзади, опустив руки ей на талию.
— Ну что, художница? — тихо спросил он, глядя на ее триумф. — Все еще боишься что-нибудь потерять?
Лена накрыла его пальцы своей рукой, пахнущей льняным маслом, повернула голову и коснулась губами его щеки:
— С тобой я ничего не боюсь.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
