Обложка Во лесах было, во Муромских

Во лесах было, во Муромских

Белова Юлия Рудольфовна

0% прочитано
Стандартный
Белова Юлия Рудольфовна

Во лесах было, во Муромских

Часть 1. АРЕНДАТОР. Глава 1. ЕРМОЛОВО

Нет мельника, которому нечистый

не приходился бы сродни.

А.К. Толстой

В записях Касимовских владений древнего рода Долгоруковых с незапамятных времен значилось село Ермолово в шестнадцать крестьянских дворов и с водяной мельницей на речке Унже. К середине XVIII века оно насчитывало до полусотни мужских душ, обязанных платить бригадиру Николаю Алексеевичу Долгорукову оброк натурой и подушную подать.

Затерянное где-то в дремучих Муромских лесах и не имевшее больших пахотных угодий, Ермолово мало или даже совсем не интересовало жившего в Москве князя. Слава Богу, у него всяких сел и деревень не одна сотня, так возможно ли бывать в каждом? Для этого имеются управители. Пусть они и рассчитываются с бурмистрами и мужиками, а князю денежки на стол.

У управителя касимовского тоже забот по горло. Попробуй ка усмотреть за всеми бурмистрами и выколотить из них все, что их сиятельства требует.

А с ермиловцев и взять-то нечего. В самый урожайный год шестьдесят пудов с десятины намолачивают. И десятин-то этих раз два да и обчелся.

Поэтому управитель наведывался сюда не чаще раза в год. И всякий раз поражался оборотистости бурмистра Герасима. Село с кукиш, урожаю кот наплакал, а дом у Герасима пятистенный. На столе к приезду управителя не только квасок, а и бражка найдется. Жена у бурмистра словно купчиха. Да и сам он толст и краснокож будто сейчас из бани.

В общем-то управитель был доволен ермоловским бурмистром. Как бы туго ни приходилось, Герасим и жито, и масло, и куделю вывезет и подать сдаст копеечка в копеечку. Да еще скажет при этом:

— Народ у нас смирный. За господское добро радеет.

Не один Герасим похваливал это невидное сельцо. Священник ермоловской церкви отец Никодим и дьякон отец Кирилл тоже не обижались на бедность своего прихода. В сборовых кружках и поминальниках находили они не только полушки да денежки, но и целые копеечки, а то и семишники*, из чего следовало заключить, что в Ермолове народ богомольный и не забывает о своих обязанностях перед Всевышним.

Княжеская мельница также не огорчала управителя. Молодой мельник Игнат один справлялся тут со всеми делами и, не в пример прежнему живоглоту, помольщиков не обижал, брал с них по-божески. Поэтому не только свои, а и окрестные мужики везли собственное зерно сюда, повышая тем самым прибытки князя.

Однако не смотря на относительную покладистость княжеского мельника, помольщики опасались долго задерживаться на мельнице, стараясь управиться с помолом засветло. Больно уж место глухое и на отшибе. Да и сам этот Игнат куда как угрюм на вид. Никто, правда, плохого за ним не знает, а все как-то боязно.

В праздники Игнат останавливал мельницу,вешал на дверь огромный, павловской выделки амбарный замок, и либо присоединялся к парням на селе, либо запрягал лошадь в телегу и уезжал куда-то по своим делам. В такие дни мельница казалась совсем мертвой и наводила на всякие неприятные мысли. Кто его знает, какого лешего он оставил тут домовничать.

А что лешие или водяные водились на мельнице — в этом никто не сомневался. Иногда припоздавшие прохожие примечали свет в окошечке, а некоторым доводилось слыхивать здесь ведьмий смех и визг.

Случилось однажды и самому управителю из Касимова убедиться в справедливости подобных толков.

Приехал он в Ермолово на Ильин день, когда никто его не ожидал. Вылез из повозки, осмотрелся — и поразился. Село словно бы преобразилось. Парни в смазанных сапогах и сатиновых рубахах щеголяют. На девках сарафаны новые, косы в лентах. У некоторых на груди серебряные монисты звякают.

"Что за чудеса? — пожал плечами управитель. — Такие наряды лишь у коробейников можно купить, а на это деньги нужны. Но где же их взять крепостному, если бурмистр больше половины урожая в оброк забирает, да еще и подать требует?.. Чудеса да и только!"

А бурмистр, вот он тут как тут. Повел дорогого гостя за праздничный стол, и уже не только бражка, а и хмельной медок, и пироги, и щи наваристые, и поросенок в гречневой каше и все прочее нашлось.

Что же касается нарядов, так это, мол, очень просто. Дозволял он, видишь ли, мужикам с топориком в отхожий промысел сбродить — вот и заработали на праздник. А теперь веселятся на радости.

Бывает же такая удача, подумал управитель. Другие ходят-ходят по промыслам, только оборвутся. В лучшем случае по полтине домой принесут. А эти, видать, молодцы.

А Герасим все подливает да подливает, против чего бравому гусару, каким в недавнем прошлом являлся Кузьма Прохорович, и возражать не положено. В былые времена его и четверть ведра не могли сбить, так ему ли бояться бурмистровского угощения.

Однако сколь ни был крепок Кузьма Прохорович, все же захмелел. А захмелев, выразил желание побродить по праздничному селу. И как его ни уговаривал Герасим, управитель настоял на своем. И пошел. И запретил себя провожать. И сам не помнит, как оказался возле Игнатовой мельницы.

Как всегда, на праздники мельница не работала. Только тихо журчали тоненькие струйки, пробивавшиеся через вешняки, да где-то глухо ухал удод. Седые ивы мочили свои длинные космы в омуте и одиноким черным обрубком торчала обожженная молнией сосна.

— Ммдаа, — протянул управитель. — Местечко и в самом деле не из веселых. Только лешим да ведьмам и водиться.

И только он так подумал, как показалось, будто в оконце мельницы промелькнул свет.

"Ну вот, начинается, — усмехнулся ночной гость. — Еще чарочку хватить, пожалуй, и не такое привидится. Постой-ка, вроде бы ходят! А может, и впрямь забрался кто? Может, своровать или подпалить собираются?"

Храбрый по натуре и не верящий в чертовщину, управитель решил лично удостовериться в происходящем на мельнице.

Вытянув из-за пояса пистолет, он осторожно приблизился к оконцу и заглянул. Конечно, никого и ничего. Хмель в голове бродит — в этом вся штука. Вот теперь и сзади захрустело, словно крадется кто. Каких только звуков не ловит ночью обостренное теменью человеческое ухо. Чу, опять! "Э, дорогой Кузьма Прохорович, да ты, никак, трусить начинаешь," — упрекнул себя управитель и обернулся.

Вернее только хотел обернуться, потому что, не успел этого сделать, неожиданно оказавшись в грубом и пыльном мешке. От попавшей в рот и в нос муки в горле запершило, и это вывело из себя ночного гуляку.

Он резко нажал на спуск. Выстрел грохнул так оглушительно, аж в голове загудело. От наполнившего мешок дыма управитель закашлялся и только тут сообразил, какую допустил оплошку. Пистолет разряжен — и он теперь в полной власти тех, кто подцепил его, как глупого карася наметкой.

Пока мешок с управителем волокли на мельницу, Кузьма Прохорович успел догадаться, что убивать его не собираются. Иначе зачем бы мешок понадобился — пристукнули и дело с концом.

Стало быть, беспокоиться не о чем. Денег с ним немного: пусть забирают. Платье на нем тоже не из новых. Не велика потеря. Одним словом, будь что будет.

А свет-то на мельнице все-таки был, да такой, что когда с него сдернули мешок, Кузьма Прохорович невольно зажмурился. А открыл глаза — и последние остатки хмеля выдохлись из головы.

Вокруг сидели такие рожи — самого черта оторопь возьмет. Против управителя, скаля лошадиные зубы, на мешке с зерном важно развалился слоноподобный детина со сбитым на бок мясистым носом. В огромных, волосатых и давно не мытых ручищах такая дубина — только сваи заколачивать. И похоже, допотопное оружие это уже не раз побывало в деле. Весь нижний конец дубины побурел. Кровь, догадался управитель. Бррр!

Осмотревшись, Кузьма Прохорович заметил, пленник он тут не единственный. В дальнем углу мельницы на куче соломы лежал другой, весь опутанный веревками.

"Ого! — усмехнулся про себя управитель. — Вот это упаковали — хоть за море отправляй".

И, пожалуй, не зря. Такого молодца одной оплеткой и не удержишь. Как только его стреножили? Небось, немало им ребер пересчитал, пока управились. Здоров же, чертушка. А лицо умное и властное, хоть и молод. По видимому, купец. Кафтан на нем тонкого дорогого сукна.

— Добро пожаловать, Кузьма Прохорыч! — загнусил кривоносый. — Такому гостю завсегда рады. Спаси тя Христос, что не побрезгал нашей кумпанией... А мы ведь с поклоном к твоей милости. Строиться, вишь, порешили, а как без княжеского-то соизволения?

Управитель удивленно вскинул брови. Какая еще стройка? Это у разбойников-то! Заговаривает зубы мерзавец...

— Поди, подумал — грабить тебя хотим! Нет, Кузьма Прохорыч, мы народ мирный. Бывает, конечно, вдругорядь и пристукнем кого, так это ежели артачится. А тебя, Кузьма Прохорыч, мы сами уважить думаем. Вон и казначей наш главный, — указал кривоносый на другого пленника, — сотню рублей серебром для тебя припас. Так ли я баю, Родионыч?

— Так, — зло прохрипел связанный молодец.

Кузьма Прохорович ничего не понимал. Что за комедия! Чего от него хотят? Зачем перед ним дурака валяют? И хотя чувствовал себя не совсем уверено, все же не удержался, чтобы не спросить насмешливо и дерзко:

— За что же, позвольте спросить, милость ко мне такая? Никаких заслуг перед вами я что-то не припомню...

Кривоносый хитро подмигнул:

— Ха! А кто дружкам нашим в отход отлучаться дозволял? Аль не ты тут управителем состоишь?

Вот как! Вон, оказывается, откуда ленты и мониста на здешних девках. Вон где ермоловцы топориками своими промышляют. Ну и ну!

— Вижу, понял, — заржал кривоносый. — Коли так, столкуемся, значит. Садись тогда, мил человек, грамотку будем сочинять... Князь, стало быть, место нам в аренду отдает, а мы ему денежки исправно платим. Как, господин казначей, исправно князю платить будем?

— Будем, — прохрипел связанный. — Что с вами поделаешь! Только развяжи поскорее — руки и ноги совсем зашлись.

— Ништо! — усмехнулся кривоносый. — Полежи, отдохни. Это, бают, пользительно.

— Хватит с меня!

— Ништо, лежи...

* * *

Не скоро выбрался в ту ночь Кузьма Прохорыч с мельницы. Пришлось дожидаться, пока двое парней из этой "теплой" компании отчистят его дорожный костюм. А до этого договор с разбойниками сочиняли.

Писать его довелось самому же Кузьме Прохоровичу, потому что разговорчивый кривоносый вожак оказался совершенно неграмотным, как и вся его шайка, а "главный казначей" Родионыч после тугой "упаковки" не был в состоянии держать в руке перо.

Как и следовало ожидать, не обошлось без препирательств. Осмелевший управитель, поняв, что его жизни ничто не угрожает, заломил с лесных "арендаторов" тысячу рублей в год, против чего сразу же восстал "главный казначей". Ведь платить-то придется ему, а он больше двухсот монет в год не осилит.

Кричали и рядились до хрипоты, пока кривоносый атаман не взял на себя роль мирового судьи. Многозначительно грохнув своей страшной палицей, он пригрозил "казначею".

— Эй, Родивоныч, смотри — колотушка моя чего-то сердиться начинает! Как бы беды не вышло. Соглашайся на четыре с половиной сотни и дело с концом.

Предупреждение пришлось, как нельзя кстати. Оба спорщика, не без опаски глянув на дубину, присмирели. Познакомиться с ней поближе не хотелось ни тому, ни другому.

Правда, при составлении договора "казначей" то и дело вносил всякого рода поправки. Но это уже не имело существенного значения. Кузьме Прохоровичу порядком надоела эта история. Он спешил и соглашался на все.

Договором, заключенным от имени бригадира князя Н.А. Долгорукова, кузнецам Тульской Оружейной слободы Андрею да Ивану Баташовым "за 450 рублей в год" дозволялось:

"... в Касимовском уезде, в селе Ермолове на Унже мучную мельницу и ниже той мельницы или где они пожелают, построить им, Андрею и Ивану, плотину вышиною, как им полезно будит, а под той плотиной построить им доменные, молотовые, железные заводы и пильную мельницу, а к тем заводам строения сколько какого они пожелают. Також ниже той плотины и где способно будит уголья, дрова, руду складывать не возбраняется.

А что от той плотины потопе будит земли, а мне до той напасти дела нет"**.

* * *

Выбравшись, наконец, с мельницы и дойдя до пятистенной избы бурмистра Герасима, управитель облегченно перекрестился. Слава тебе, Господи! Как ни благосклонны к нему лесные тати, а лучше все-таки подальше от них.

Сказать по совести, так в душе Кузьма Прохорович остался даже доволен исходом этого далеко не безопасного приключения. Что там ни говори, а сотенка серебром словно с неба свалилась. Самое же главное — от забот об этом поганом Ермолове избавился.

Ведь рано или поздно, а власти пронюхают, чем занимаются здешние мужики — и тогда неприятностей не оберешься. Теперь же, когда у него на руках договор с братьями Баташовыми, всякая ответственность с управителя снимается. Пусть за все, что натворят ермоловские "отходнички", подставляет свою шкуру этот тароватый "кузнец-арендатор". Интересно, как он выкрутится и надолго ли хватит у него пороху ублажать дикие разбойничьи затеи?

Где же это видано, чтобы разбойники строились? Их дело ломать, да палить, как это недавно случилось на Сноведи.

— А, да шут с ними, — махнул рукой Кузьма Прохорович. — Пусть их тешатся, как знают, а я сюда больше ни ногой...

Отступимся и мы на некоторое время от Ермолова и его отчаянных мужиков и расскажем, что произошло на речке Сноведь, о которой вспомнил княжеский управитель.

-------------------------------------

* Две копейки.

** Подлинный текст документа, хранящегося во Владимирском областном архиве (Л.Черненьков).

Глава 2. ВСТРЕЧА

Там за лесом, там за лесом

Разбойнички шалят.

Шалят, шалят, шалят —

Убить меня хотят.

Песня

В том году май выдался на редкость сухой и ясный. Ни одного дождя не пролилось, ни одной тучи не застило солнце. И оно, забыв о календаре, распалилось так, словно докатилось уже до июля.

Люди сначала обрадовались раннему теплу и ясной погоде. Некоторые из горожан, не дав даже сбыть полой воде, полезли плескаться в прохладные струи красавицы Оки, согретые по летнему жарким солнцем. Потом стали прятаться в тень, отдуваясь и отирая пот.

В деревнях же с тревогой посматривали на небо. Не разгневался ли Бог на православных и не собирается ли оставить их без хлеба. Не пора ли с молебном в поле выходить?

Пожалуй, только в лесу и можно было найти освежающую тело прохладу. Однако, и здесь пользоваться ею полагалось не всем.

Те, например, что пришли сюда с топором, заступами и мастерками, не имели такой возможности. Хоть и протекала под боком прохладная лесная речка, ее ласковая свежесть была не про них.

На окруженную со всех сторон густым лесом поляну, где от зари до зари трудились строители, не проникало ни единого дуновения ветерка — и находившиеся тут люди жарились точно на сковородке. А когда наступала вечерняя прохлада, они, наскоро похлебав варева из общего котла, замертво валились на еловый лапник и, не обращая уже ни малейшего внимания на тучи комаров, спали, как убитые, до самой побудки. Только самые молодые и неумные находили в себе силы поплескаться перед сном в речке, да и то не без опаски: как бы водяной не зацепил.

Жара не отпугнула людей от стройки. Напротив, угроза засухи и неурожая заставила многих казенных и экономических крестьян бросить свои пашни, выправить паспорта и уходить на промысла.

А какие под Муромом промысла, ежели недород? Слава Богу, хоть тут в лесу есть где руки приложить. Вот и держатся люди за стройку, видя в ней единственное спасение от приближающегося голода.

Хозяевам это на руку. Раз людям деваться некуда, значит и плату можно поубавить и урок поболе дать. Не нравится — иди куда хочешь! Других найдем. Вон вашего брата сколь вокруг бродит.

Так что недовольства работных хозяева нисколько не опасались.

Однако же крепкий тын, огораживавший площадку, где велась стройка, и высокая сторожевая вышка да бронзовые пищали у ворот были поставлены не зря, не только для вида. Застройщикам — Кириллу Мездрякову с братьями Дмитрием и Петром Железняковыми — ведомы были здешние лесные порядки.

Предприимчивые муромские посадские знали, пока они не построят прочного промышленного кордона, вовсе не они являются здесь хозяевами. Настоящие хозяева Муромских лесов — это бесшабашная лесная вольница, держащая в страхе всю округу. Неуемную силу этой вольницы промышленники не единожды испытали на своей шкуре.

Стройка, которую они вели сейчас, — это была уже третья их попытка.

Дважды их начинания обращались в дым и пепел, а вместе с ними таяли вложенные в дело капиталы. Но так велика была жажда богатства, что Мездряков с Железняковыми заложили все свои муромские пожитки, влезли в кабалу к родственникам и друзьям, а все-таки опять взялись за свое.

Еще бы! Вон до какой умопомрачительной славы доросли тульские кузнецы Демидовы. В золоте купаются. Царей и цариц деньгами ссужают.

А ведь для того чтобы сравниться с Демидовыми, совсем не обязательно на неведомый Каменный пояс забираться. Руды железной, кою Демидовы в золото обращают, и здесь по лесам да болотам довольно. Ведуны сказывают, протяни только руку — и греби хоть горстью, хоть лопатой.

Одна беда — леса Муромские голью всякой кишмя кишат. И не дает та голь развернуться ухватистой купецкой сноровке.

Но ведь и на эту погань можно же управу найти, коли с умом да сноровкой за дело приняться. После двух столь тяжких уроков муромские промышленники знают, с какого боку подойти. Их теперь на кривой не объедешь. Всю стройку тыном крепким обнесли. Вышку сторожевую поставили. Наняли и вооружили сильную охрану. К воротам пищали бронзовые прикатили. Ну-ка сунься!

Зачесала в башках лохматых разбойная лесная братия. Ишь ведь как купчишки ощетинились! И не подступишься. Но пораскинула дубовыми мозгами, да и усмехнулась презрительно.

Эка невидаль — вышка да пушки. С той вышки только тетеревей считать, да и то днем. А ночью какого лешева с нее разглядишь? А пушки в лесу — так и вовсе ни к чему. Вот самопалы — это более серьезно. Однако ж и они штука не очень-то способная. Пока самопал перезаряжают, дубиной или кистенем десять раз махнешь. Выходит, попробовать можно.

И попробовали. И пустили муромских промышленников по миру, чему немало способствовала неистовая майская жара. Одного пучка соломы оказалось довольно, чтобы по всей стройке загулял веселый "красный петух". Засвистали дубины и кистени, сбивая с ног неповоротливую купецкую стражу. Повалилась вместе с наблюдателем подрубленная вышка, подминая под себя горящий тын. Пальнула раз, да и смолкла бронзовая пищаль. И вот она уже на боку. Рядом бомбардиры с проломленными черепами.

А "красный петух" гуляет во всю. Выгоняет дымом слезу из глаз. Труд мужицкий по ветру пускает. Всех и заработков мужицких три пятака, а и те не с кого стало получать. И пошли бедолаги кто куда. Что ж поделаешь, коли Бог так судил!

А он бог-то, вернее, хозяин лесной, стоит с дрыном в руках и ржет во всю свою разбойничью харю:

— Муромский лес — сурьезный лес! Чужих к себе не пущает.

Поглядеть на того лесного хозяина и днем жутко. А ночью и не приведи Господь. Бородищей страшенной весь зарос. Кулачищи по пуду. Дубина в руках почище оглобли.

И никому, конечно, той дубины отведать нет охоты. Вот и разбегаются строители кто куда.

Не бежит лишь один тщедушный мужичок в залатанном, но опрятном зипунишке. Сидит на фундаменте недостроенной домницы, понуро свесив печальную голову.

Жаль ему — ох как жаль! — загубленного понапрасну труда. А еще пуще жаль высокой думки, что лелеял многие годы. Видно, не судил Бог сбиться ей. Эх!

— Кто таков? — раздается над горюном грубый и грозный оклик.

Однако мужичок нисколько не пугается. Должно, видывал он вещи пострашнее кистеней и дубин. Спокойно подняв голову, он бросает на стоящего перед ним молодца бестрепетный взор своих темных насмешливо-умных глаз.

Ага, атаман. Хорош! Пожалуй, не слабже того бородатого. И не глуп, видать. Да и принарядиться любит. Ишь кафтан-то на ем какой. И пистоля с серебряной насечкой, самоновейшая, должно. И рожа что-то уж больно знакомая. Ба! Вон оно что!

— Ну, чего молчишь? — нетерпеливо спрашивает атаман.

— Тебе али пашпорт нужен? — задорно вскинул жиденькую бороденку, дерзко спрашивает мужичок. — На вот, смотри! — и протягивает левую руку с железным кольцом на запястье.

— Что это? — не понимает атаман, отступая от протянутой руки.

— Эвва! — усмехается мужичок. — А я-то, грешный, думал, сынок Родивона Ивановича все науки скрозь прошел. Видишь, буквицы ССНАД. Стал быть, у Никитки Демидова на цепке посидел. Так-то, голова!

— Знаешь меня откуда?

— Как не знать — земляки. Я ведь тоже казюк* тульский.

Атаману понравилась смелость мужика. Человек, видать бывалый, верно, знает множество занятных историй. И атаман уже более дружелюбно предлагает:

— А что, казюк, с нами не пойдешь?

— Отчего ж не пойти. Мне теперь все едино — хошь с вами, хошь к лешему...

* * *

Казюк оказался и в самом деле человеком весьма интересным. Знал он чуть ли не весь Яик, а уж о Приокских лесах и говорить нечего.

Сам Демидов высоко ценил этого лучшего из своих рудознатцев. Но крутой нрав хозяина и строптивость Казюка столкнули их лбами. Вот и пришлось мастеру отведать хозяйской "благодарности". Посадил его Демидов на цепь, полагая, что укротит этим. Да просчитался!

Ушел с цепи Казюк. Навсегда покинул Каменный пояс. Один лишь "браслет" демидовский оставил на память. Его-то и предъявил атаману разбойничьей шайки бывалый бродяга...

И вот сидят оба у ночного костра перед входом в большую землянку.

Вековые обомшелые ели свесили над ними свои косматые лапы. Ни одна звездочка не проглянет сквозь густую пахучую хвою. Ни птаха не чирикнет, ни волк не взвоет там, где угнездились буйные головушки. Один только их разноголосый храп и разносится вокруг.

Вволю нагулялись ребята за счет незадачливых муромский предпринимателей. Попалили все их постройки, порастащили добро. Укатили бочки с вином и брагой, понапились — и теперь дрыхнут, хоть голыми руками бери.

Только атаман их, да Казюк и не спят одни. Сидят на колодах один против другого. Атаман палкой пошевеливает угли, да изредка подбрасывает сучья в костер, а Казюк смело корит атамана:

— Ватажники твои — те хоть от неволи барской сбегли, за кус хлеба цепятся. А ты пошто с ними? Эх, Родивоныч, Родивоныч, не на ту стежку ступил ты, мой батюшка!

— Знать хотел бы, — лениво отзывался атаман, — какую стежку ты мне выбрал бы?

— Пошто мне выбирать? Ее батюшка твой, Родивон Иванович, допрежь меня указал...

— Батюшка, батюшка! — недовольно морщится атаман. — Чего ты с ним привязался? Сидит себе в Туле, да из мужицкого пота рубли выколачивает.

— А ты не серчай. Родивон Иванович — человек с головой. Знает, из какого ручья золото добывать... Тебе бы пропить те рубли, а сам добывать не умеешь. Вот и бесишься. А знать бы уж пора, намыленная-то веревка, она, батюшка, по все дни за вором ходит.

— Не пугай! Авось, выкрутимся.

— Опять, значит, на батюшку надежу держишь. А ну как не сумеет тебя откупить — тогда как?

— Ништо!

Смотрит рудознатец в крупно вытесанное лицо атамана, в его сонные глаза — и не замечает в них ни страха, ни беспокойства. Не достигли, значит, предупреждения казюковы, не задели никакой струны в душе дармоеда.

Смотрит и атаман из-под приспущенных ресниц. Занятный же человечина этот Казюк. Невидный совсем, а силища какая. Сколь всего повидал, а не сломался. Будто можжевельник. Тот, сколь его ни крути, все выдюжит. Так и бродяга этот.

И голова же какая, знает всякого, ой-ой! Правда, атаману Андрейке на те знания казюковы начхать, и они ему вовсе ни к чему, а все же интересно послушать такого...

А Казюк все долбит и долбит:

— Копай руду, Родивоныч, верно тебе говорю. Железо плавь — то важнейшее царское дело. Железо, оно силу матушке-Рассее сотворяет!

— Ха! — презрительно отмахивается атаман. — Мне на пистолет, да ватажникам на ножи железа хватит.

— И-и, батюшка, — возражает ему Казюк, — у царских воевод пеньки небось, тоже хватит, чтоб на всю твою ватагу веревки свить. Ты почет сумей заслужить! А дубинкой махать любой дурень сможет. И учить не надобно.

Ну, и толста же шкура у этого кабана. Ничем не проймешь. Нет в его душе ни любви к Отечеству, ни стыда перед людьми. Однако знает — норов свой тешишь... Нет, видно тут позабористей искра нужна.

— Вон Демидовы — слыхал, поди, про таких — разбойники почище тебя, а в золотых каретах разъезжают. Енаралы да сановники перед ими навытяжку. Сама красавица-государыня ручку им подает, ружьишек да пушек у них просит. Вот оно как, голова!

Завозился на колоде атаман, зенки свои круглые пошире раскрыл. Видно байка об отношениях Демидова с царским домом больше по душе пришлась, нежели все прежние разговоры... Ага, думает дотошный подстрекатель, задело? Ну так слушай же тогда!

И пошел плести виденное собственными глазами со слышанным, правду с выдумкой, да так искусно, что только слушай да рот разевай.

Со смаком и прикрасами рассказал Казюк атаману, как выглядит дворянский герб на карете Никиты Демидова, как одеты его гайдуки и лакеи, какие кони у него, и как мчится он по столичному городу Питербурху, давя и расшвыривая зазевавшихся прохожих.

А как торжественно звучит музыка в царском дворце, когда входит туда статский советник и камергер ея величества! Как стоят, не смея шелохнуться, генералы, сановники и все придворные! А матушка-царица, улыбаясь словно бы тебе красное солнышко, сходит с высокого золотого трона, обнимает и целует славного поставщика своего, повязывает ему ленту почетную и прикалывает звезду брильянтовую.

— Так-то вот, голова! А все оно, железо, — заключает лукавый рассказчик. — Через него и почет великий добудешь, и каменьев самоцветных и чего хошь.

Поздно угомонились в ту ночь собеседники. Заря давно занялась и в лесу посветлело, когда в землянку на отдых пошли.

Сморил Казюк атамана рассказами своими до того, что тот и прилечь по-настоящему не управился, а уже захрапел. Сначала как в яму провалился, потом сон увидел.

Бежит будто он за каретой демидовской. Бежит-бежит, а все догнать не может. А Демидов высунет из кареты морду свою цыганскую и подзадоривает:

— А ну, наддай! Шибче ногами чеши! Да нет, куда тебе, жила слаба. Не старайся, не дотянешь.

— А вот же дотяну! — упрямится атаман и поднатуживает еще, из последних своих сил мчится.

Потом ехали они с заводчиком в его золотой карете — и тот показывал атаману свой промысел. Вот углежоги деревья кряжут, вот палят их на уголь. Весело палят, с песней — и синий дымок кольчиками вьется. Вот горщики руду добывают, а катали отвозят ее в волокушах. И тоже с песнями, да все в припляс. Вот жарко дышит пузатая домница и весело похаживает вкруг нее горновой. А шихтоносы затащат на верх корзину — и бросают из нее чего-то в синее пламя.

Смотрит атаман, а из летки уже металл потек. Яркий, золотой. Течет и течет без конца. Ба! Да ведь это же и не чугун вовсе. Это же золотые ефимки! И текут они не в канаву, не в изложницу, а прямо в сундуки Демидова. Наглые цыганские глаза заводчика торжествуют, цепкие пальцы сгребают деньги. Много денег. Целая река золота.

Скалит лошадиные зубы Демидов, рычит довольно:

— Все, все моим будет!

Испугался атаман. Кажется, приставь Демидов нож к его горлу — не дрогнул бы. А как увидел, что тот все золото себе загрести хочет, — потом холодным покрылся, рвется к демидовской лавке:

— Врешь, проклятый, я тоже хочу!

Это он уже вслух выкрикнул, да так, что сам проснулся и Бороду разбудил.

— Чего хочешь-то, Родивоныч? — спросил Борода.

— Золота! — буркнул спросонья атаман и смутился. Вот же наболтаешь на свою голову.

— Оно бы пользительно, — согласился Борода.

— Иди ты к лешему! Привиделось мне бог знает что.

— А-а, — разочаровано протянул Борода. — А я думал взаправду...

В своем углу лукаво улыбнулся Казюк. Разобрало таки атамана...

Дождался Казюк вечера и опять за свое:

— Ты то возьми на ум, батюшка. Каменный-то пояс где? За тридевядь земель отсюда. Дока Демидов по лесам да по горам железо свое волочет, дока по Чусовой да по Каме в Волгу сплавляет, сколь времечка утечет и в какую копеечку оно станет? Ну-ка сочти! А тут у нас Ока рядом. До Москвы, до Рязани, до Нижнего города рукой подать. Да и до морского города Питербурха не столь уж далече. С немцами да с англичанами — такой народ тоже есть — торговать запросто можно. Глядишь, еще и самого Демидова перешибешь.

— А и перешибу! — стукнул кулаком по колоде, гаркнул атаман. — Ей же ей, перешибу!

И такой решимостью загорелось самоуверенное лицо атамана, что Казюк даже залюбовался разбойником.

— С богом, Родивоныч, с богом! Удачи тебе в сем святом деле желаю. Все свои клады тебе покажу.

_________________

* Самоназвание туляков, означающее — хитрец, ловкач, умелец, дотошный.

Глава 3. ВОЗВРАЩЕНИЕ В ЛОНО АВРААМОВО

Всего несноснее — жить в

свете бесполезно.

Н. Карамзин.

Ох и не ласково же встретил беспутного сына Андрея Родион Иванович Баташов — владелец одного из тульских железноделательных заводов. Впрочем, это и понятно.

Все, что он имел, — а имел он, к слову сказать, порядочно, — было сбито его собственным недюжинным умом и широкими ухватистыми ладонями. Какую голову надо было иметь, чтобы из простых кузнецов выбиться в люди. Сколько умения, выдумки и змеиной изворотливости требовалось ему, чтобы в самое глухое время помещичьего засилия занять в обществе то место, которого он сумел достичь.

Вот дед Тимофей, хоть и дружил с первым Демидовым и умельцем был почище того, а так и умер у наковальни. Отец тоже выше управителя на демидовском заводе — хотя и это тоже немало — не поднялся. И только он, Родион Баташов, смог вырваться из-под чужих рук и стать в ряд с виднейшими тульскими воротилами.

Как же после этого не хотеть Родиону Ивановичу, чтобы дети продолжили начатое им дело. Кому же не хочется видеть, сколь крепок пущенный тобою корень. А какой уж тут корень, ежели ростки не туда потянулись?

Вот почему и не обрадовался встрече с сыном Родион Иванович. Хотел было в шею гнать, да пожалел. Все-таки сын. И коли правду молвить, так даже любимый сын.

Младший-то, Иван, хоть и малец еще и к учению прилежен, а все не то. Размазня вроде бы. Ему бы только книжки глядеть, да в кузне торчать, да как дед покойный, безделицы разные мастерить.

Верно, и сам Родион Иванович любит с пилой да с рушником повозиться. Но ведь это только забавы ради, потому что никто еще кувалдой богатства не нажил. Умный человек, желающий добиться чего-то в жизни, должен других к работе понудить. Иван же, по всему видать, на такое негож.

Вот Андрей — то совсем иная стать. Этот смог бы командовать не хуже отца. Когда еще совсем мальцом был, так уже и тогда верховодил надо всеми слободскими сорванцами.

И сколь же настойчив был постреленок. Как втемяшит себе что в башку, так того и колом из него не выбьешь. И ведь добьется же своего бывало, как ты там не откручивай.

Ему бы как раз и передать промысел отца. Уж он-то не уронил бы фамилии Баташовых, приумножил бы и увеличил отцовскую казну. Глядишь, и еще заводик сумел бы поставить. Да вот поди ж ты, в воровство ударился, с татями лесными спознался.

Вот и опять приперся денег на гульбу просить. "Не дам!" — твердо решил Родион Иваныч.

— Пошто пришел? — сердито спрашивает он сына. — Ой боюсь, подведешь ты меня под монастырь, Андрей!...

Сын некоторые время молчит, угрюмо поглядывая на отца своими круглыми немигающими глазами. Потом глухо роняет:

— Не на гулянку просить пришел.

— Да что ты! — притворно удивляется отец. — В монахи, никак, записался. Узнать тогда дозволь, на что же еще деньги спонадобились?

— Завод хочу ставить...

— Завод? — Родион Иванович аж с кресла привстал, столь неожиданно в устах сына прозвучало это слово.

— Не веришь, а я взаправду сказал. Вот, смотри, — выложил на стол куски руды, заявил Андрей, — рудознатец Казюк знатные места указал.

— За-во-од, — медленно, как бы разжевывая каждый слог, повторил Родион Иванович. И когда слово это обрело в его голове должный смысл, глаза отца потеплели.

Никак, проснулась в Андрее его, баташовская, жилка. Может, перестанет парень дурью маяться. За настоящее дело возьмется. Дай-то Бог!

Говорит сыну осторожно:

— Коли правду молвил, спасибо сынок! Порадовал. Давно я от тебя сего слова достойного ждал. Думал, не дождусь вовсе. Услыхал, видно, Господь молитвы мои. Спасибо! А руда, что ты принес, зело добрая. Хорошее железо из такой выплавить можно. Ну, коли так, садись поближе. Обмозгуем это дельце. Оно ведь не дубина воровская, — прости ты меня старика, — дело это ума требует...

И вот оба Баташовы — отец и сын — склонились над пожелтевшей картой-схемой, которую извлек из старого шкафа Родион Иванович. Показывая пальцем, отец говорит Андрею:

— Видишь, это речка Гусь. А это Колпь. А вот церковь. Гусевский погост. Годов двадцать назад я здесь было зачинал. Тебе тогда годочка три было. Зачал, да ворье помешало, — ну вольница эта ваша лесная. Спалили все до чиста, хоть с сумой по миру ступай. Не помню, как и выкрутился тогда. А место там — лучшего и искать не надобно. Вот бы тебе там! Кабы с разбоями сладить можно было... Ты-то дружбу с ними водишь, авось, сумеешь их уломать?

— Попробую, — усмехается Андрей. — Досели они меня слушали.

— Ну вот и гоже. Ну-ка покумекай, как это дельце поумнее обтяпать. Пораскинь мозгами. Голова-то у тебя, вроде бы, не для шапки только...

Знали б дружки андрейкины, по какой нужде он в Тулу покатил, так не добраться бы ему до отцовского дома. А кабы кто из них ведал, чем потом их атаман станет, — верно, прокляли бы они в тот день, в какой спознались с этим отчаянным парнем...

Долгонько что-то загостил в Туле. Ну, да ведь не впервой. Понежится на барских перинах, винцом отцовским побалуется, да и вернется. Только кралю смазливую не встретил бы в городе, вот чего пуще всего опасаться надобно. Известное дело, баба — самая что ни есть вредная штука для лесной братии. Вроде заманки, какой чирка подманивают.

Конечно, ватажники и сами не чурались женщин. Уж ежели святые отцы-монахи не прочь оскоромиться, так им, вольным людям, и вовсе не грех. Но одно дело какая-нибудь простоватая слободская девка или деревенская вдовушка и совсем другое — городская красавица в шелках и с богатым приданым. Тут того и гляди влипнишь, как муха в блинную опару.

К счастью, ничего подобного с их атаманом Андрейкой не произошло. Вернулся он в лес как ни в чем не бывало. Вернулся, и такой пир дружкам закатил — аж гул по лесу пошел. Сам с ребятами пил вповал, плясал и песни разбойные горланил, к великому неудовольствию Казюка.

"Вот тебе и железо! — с горечью думал расстроенный рудознатец. — В кого поверил, дурак? В повесу и разбойника. Ему ж, окромя озорства над добрыми людьми, ничего более и не надобно..."

А глубокой ночью, когда все разбойное кодло дрыхло как убитое, пьяный атаман разбудил Казюка. Отвел в лес подальше и горячо зашептал в самое ухо:

— Ступай на Унжу, Казюк! Отец, верно, на Гусе зачинать советует, да я думаю рано там. Там Злыдень, а это знаешь как опасно! Ступай в Ермолово к бурмистру Герасиму. Вот, возьми деньги на зачин. В скорости и я к тебе притопаю. А ты не жди. Начинай. Раздуем, Казюк, такое — у черта под хвостом жарко станет! Уж ты мне поверь. Я как задумаю что, так оно и будет. Это как Бог свят. Иди, брат, поторапливайся!

Казюка незачем торопить, незачем учить, с чего начинать. Он же спал и видел, как отысканное им богатство в косы и лемеха обращается. И отвратительная попойка ватажников, которая вызывала в нем одно омерзение, неожиданно обернулась для Казюка светлым Христовым Воскресением.

* * *

Казюк понимал не только руду. Жизнь, ломавшая его так и этак, научила рудознатца разбираться и в людях. И бывалому бродяге казалось, что из этого самоуверенного и ловкого здоровяка должен выйти толк. Хватка у него, пожалуй, еще покрепче, чем у самого Родивона Иваныча. А именно такой и нужен, чтобы думка казюкова заветным живым мясом обросла.

А думал он ни мало ни много о том, как поскорее раскрыть щедрые клады, что припасла для людей земля-матушка, чтоб богаче и могутней стала святая Русь. Только бы не обманул его надежд этот головорез, не свернул бы волк в привычное логово.

И Казюк, не дожидаясь даже утра, взял краюху хлеба с луком да солью и двинулся к Оке. Там он отыскал сонного паромщика, переправился на левый берег и потопал к селу Ермолову. Дал бы только Господь здоровья да удачи, а уж Казюк не пожалеет себя для доброго дела!

Глава 4. РАЗГРОМ

Не стая воронов слеталась

На груды тлеющих костей,

За Волгой ночью вкруг огней

Удалых шайка собиралась.

А.С. Пушкин

За последнее время Андрейка-барчук, как звался среди лесной голытьбы атаман, все чаще и надолго отлучался из леса, оставляя свою ватагу на есаула.

Что ж, такое дело Бороде не впервой, не в диковинку. Он опытный, матерый лесовик. Ведь не он к Андрейке, а напротив, Андрейка к нему пришел когда-то в шайку и лишь позднее захватил атаманство над нею.

Справедливости ради следует признать, что этот переворот хотя и произошел помимо желания Бороды, все же не вызвал в нем озлобления к узурпатору. Живя постоянно в лесу, где грубая физическая сила является главным признаком превосходства и права, он настолько свыкся с царящими здесь порядками, что уже почти ничем не отличался от его четвероногих обитателей.

Как одряхлевший вожак волчьей стаи уступает свое место наиболее сильному из молодых самцов, так и Борода отошел на второй план, вместе со всеми подчинившись необузданной воле дерзкого и решительного купеческого сынка.

Правда, Борода вовсе не стар. С Андрейкой они погодки. И кто решится назвать слабым детину, восьмипудовое тело которого обладает буквально слоновой силой.

Еще будучи мальчишкой лет пятнадцати, он в отметку за то, что был бит кнутом, сдернул однажды шапку с головы бурмистра и подсунул ее под угол старой избы. Вытащить шапку оттуда никому не удалось — и тогда всей деревней упрашивали "мальца", а он ломался, не смотря ни на что. Только слезы перепуганной матери (шутка-ли, над самим бурмистром охальство учинил) разжалобили парнишку. На глазах у всех он подошел к избе, приподнял плечом ее угол и сказал:

— Берите!

Так что вовсе не физической силе нового атамана подчинился Борода. Верно, и Барчук крепок, как дуб, а его железные кулаки скоры на расправу и не знают промаха. Но как ни могуч, ни ловок лев, как ни страшны его стальные клыки, никто же не скажет, что он сильнее слона. Однако вовсе не слона люди называют царем зверей. А именно в этом и заключается разница между Бородой и Андрейкой. Сколь ни был простоват есаул, он довольно скоро понял, что не ему с его грубым неотесанным умом тягаться с ловким и башковитым Барчуком. Понял, а потому и уступил.

Однако теперь, когда Андрейка заметно охладел к воровским делам и его, как волка в лес, потянуло в город, — что ж, Борода опять не против. Чать и сами не лыком шиты. Обойдемся без барчуков!

Жаль только одного. Дельце подходящее наклюнулось, для которого атаман ой-ой как сгодился бы. Пронюхали, вишь, ребята, что какие-то купчишки надумали строиться в левобережном лесу. И купчишки те, видно, еще не битые и не пуганые. Никакой охраны, бают, не держат и не огородились даже. Это уж совсем глупо с их стороны — добрых людей только на грех наводят.

Чем чаще слушал Борода о новой купецкой затее, чем больше подробностей узнавал, тем сильнее разыгрывался его разбойничий аппетит. Товару, бают, всякого туда понавезли, а пригляду за ним почти никакого. Видно, не слыхивали новые застройщики свиста кистеней, не нюхали чем "красный петух" пахнет. Что ж, поучить недотеп уму-разуму у лесной братии сноровки завсегда найдется.

Конечно, Андрейку бы след подождать. Он на такие дела горазд. Да где же его взять? Поди, втюрился в какую не то кралю, да и караулит ее юбку. Кто знает, когда он теперь вернется.

Вдруг к тому времени, когда это случится, на стройке все переменится и нападать на нее будет уже поздно. Кому тогда ответ перед атаманом держать? Конечно же ему, Бороде. Скажет Андрей этак ехидненько: "Как же это ты, есаул, опростоволосился? Бороду вон какую отрастил, а ума не нажил. Такой добрый куш упустить — да за это, милый мой, и веревки мало. На костре тебя зажарить следует".

И Борода, наконец, решился.

Всем была памятна богатая пожива, захваченная шайкой на Сноведи. Целый месяц тогда гуляли за счет незадачливых промышленников. Поэтому предложение Бороды о новом налете приняли дружно и с большой охотой.

К интересам легкой добычи примешивалось и желание показать свою лихую разбойную удаль. Это ведь не одинокого коробейника ощипать и даже не обоз облегчить. Там все привычно и довольно просто. Теснота лесной дороги почти полностью лишает подвергшихся нападению обозников возможности обороняться. Поэтому они лишь в очень редких случаях оказывали сопротивление.

Стройка же в лесу — это довольно крепкий орешек, который надо уметь разгрызать. Она, как правило, охраняется. Кроме вооруженных сторожей, здесь много работных — и не все они безучастны к судьбе промысла. Это ведь их кусок хлеба, и не всякий отдаст его добровольно. Так что прежде, чем нападать, налетчики должны все обдумать и хорошо подготовиться.

Так и поступил Борода.

Не хуже заправского полководца он подробно выспросил своих лазутчиков о стройке и ее охране. Договорился со знакомым паромщиком и скрытно переправил свою дружину через Оку. Осторожно, с помощью проводника передвинул людей поближе к цели нападения, попутно прихватив еще десятка полтора бродяг, предпочитавших обычно действовать в одиночку, но на сей раз пожелавших приложиться к лакомому куску.

Здесь Борода дал своему "войску" отдохнуть, а сам тем временем с ближайшими помощниками высмотреть все, что ему требовалось. К строительной площадке вели только две дороги: одна из ближайшего села, другая — с пристани Елатьма. Обе они были взяты под наблюдение. Но, кроме возов с материалами, ничего подозрительного не было замечено.

Работные, подгоняемые артельными, трудились, как обычно, не подозревая об угрозе. Вечером после ужина все завалились на отдых и уснули как убитые, не помышляя о какой-либо обороне. Товары лежали в кладовых и никто их не охранял, если не считать двух дряхлых пожарных, бродивших с деревянными колотушками.

Такая немыслимая беспечность была на руку Бороде. И пока солнце приближалось к горизонту, он все подготовил к штурму. Каждый знал свое место в деле.

Подождав, пока на площадке все утихнет, Борода подал условный сигнал. С диким свистом и криками, одновременно с трех сторон бандиты коршунами налетели настройку. Запальщики с факелами кинулись к промышленным постройкам, остальные туда, где находились товары и охрана.

Но должно быть и в самом деле настоящей охраны здесь не держали. Никто ни разу не пальнул по нападающим. Сунулся было один из пожарных дедов, да и полетел от первой же затрещины.

Вот это удача! Все оказалось куда проще, чем даже предполагали. Еще десяток-другой шагов — и все будет готово. Но... этого-то последнего десятка шагов они и не успели сделать.

Прямо в лоб нападающим, как гром среди ясного неба, неожиданно грянул такой дружный залп, какого они никогда еще не встречали. Несколько разбойников сражу же оказались скошенными свинцом. И не успели остальные умерить свой пыл, как полыхнул второй залп, еще более ужасный и сокрушительный. Бандитам показалось, будто по каждому из них бабахнула пушка, и они, воя кто от боли, кто с перепугу, кинулись прочь, сшибая и давя друг друга.

Однако те, кто руководил отпором, предусмотрели и такой поворот событий. Из леса, куда спешили укрыться громилы, в третий раз пальнули ружья, не только окончательно отбиву разбойников охоту к подобным наскокам, но и заставив их забыть обо всем на свете, кроме спасения собственной шкуры. И тогда горе-вояки заметались меж двух огней, как волки, попавшие в обклад.

Сам Борода, никогда прежде не ведавший страха, мчался как перепуганный лось. Его обычно не очень прыткие ноги на сей раз несли восьмипудовую тушу с такой прытью, как если бы это было тело молодого козленка. Но у ног, как известно, ни глаз, ни рассуждения нет — и они занесли детинушку в такую топь, из которой он смог выбраться только к полудню.

* * *

Пять дней после этой незадачи понадобилось, чтобы шайка могла собраться в своем постоянном логове. И когда ждать уже не осталось кого, есаул убедился, что от ватаги остался пшик. И тут, как на зло, заявился атаман.

По битым и хмурым мордам дружков он сразу догадался, случилось неладное. Все еще не очухавшиеся от полученной потасовки, они сидели перед ним, как нашкодившие псы, поджав хвост и отводя взгляд. И молчали, будто перед выносом покойника.

Молчал и Барчук. Он только по очереди впивался в каждого своими совиными глазами, спокойно выжидая, когда тот осмелится взглянуть на атамана. И когда такой момент наступил, попавший в поле его зрения головорез весь съеживался, готовый провалиться сквозь землю...

— Так, — нарушил, наконец, общее молчание Андрейка, и все облегченно подняли головы. — Так! Завалились, видно... Где же это и как?... Ну, хватит в молчанку играть! Докладывай, есаул.

С помощью собутыльников, запинаясь и путаясь, Борода поведал атаману все, что произошло. Тот долго молчал и вдруг... громко расхохотался:

— Ха-ха-ха! Вот эт-то здорово! Вот тебе и купчишки-недотепы! Ха! Представляю, как вы чесали оттудова. Ха-ха! Небось, рубахи потом съело и порты замывать пришлось. Ха-ха-ха! Я еще когда подъезжал, чую, дерьмом несет. Кого это, думаю, хворь медвежья хватила? И забыл, что у одного Бороды на целый нужник хватит. Поди, от самой Унжи дорогу навозил? Ха-ха-ха! Старики недаром говорят, не в свои сани не садись. Понял, Борода?

Борода уже давно понял. Сейчас он был доволен хотя бы тем, что атаман обратил все в шутку. Даже о гибели многих дружков не спросил.

В самом деле, как это вышло, что на такую важную "кумпанию" он без атамана решился? Что ни говори, а Андрейка — это и впрямь голова. Не чета его лохматой башке. Пусть уж он наперед и вершит подобные "кумпании"!

Так думал не один Борода, а и все остальные. И видя, что атаман опять с ними, подбодрились. С таким не пропадешь.

Но Барчук ненадолго задержался в лесу. Вскоре он опять отлучился и пропадал где-то больше месяца. А когда появился снова, Борода не утерпел и напомнил:

— Слышь, Андрей! Акупчишки-то все строются. Не пора ли их навестить, а? Поживиться там есть чем, я так кумекаю.

— Ну и дьявол с ними! — отмахнулся Барчук.

— Дак ведь дыхнуть потом не дадут!

— Ладно, — согласился атаман. — Я вот сам посмотрю, тогда и потолкуем.

* * *

Миновала зима. Сбежал снег. Под весенними лучами зазеленели поля. А Андрей так и не выбрал времени для важного разговора. Вернувшись из очередной отлучки только в конце мая, прежде всего завалился спать. И прохрапел в землянке целый день.

На этот раз он прибыл не один. Вместе с ним приехал какой-то малец лет пятнадцати, одетый в красивый голубой кафтанчик. Пока Барчук спал, парнишка собирал по лесу ландыши. Вернулся к вечеру, положил на стол охапку пахучих цветов, отчего в землянке стало как-то веселее. Потом забрался в дальний угол да там тоже уснул. Видно, намаялись оба в дороге.

Воспользовавшись тем, что в землянке никого посторонних не осталось, а Барчук заворочался на постели, должно быть, собираясь проснуться, Борода тронул его за плечо и горячо зашептал в самое ухо:

— Знаешь, Андрей, я так думаю — пора подпалить тех купчишек.

— Кого палить? — не понял Барчук, протирая сонные глаза.

— Купчишек тех пора подпалить!

Атаман сразу вскочил. Обвел взглядом землянку и, убедившись, что кроме спящего подростка, никого больше нет, рявкнул:

— Я тте подпалю! Бороду твою поганую в костре подпалю, вот что! Понял?

На этот раз Борода ничего не понял. С чего это он так осатанел? Неужто каких-то купчишек жаль стало? Вот чудо-то!

А Андрей крикнул спящему подростку:

— Эй, Ванятка, слышишь? А ну, поди-ка сюда!

И когда сонный подросток приблизился к главарям разбойничьей шайки, атаман заявил опешившему есаулу:

— Вот он, тот самый "купчишка", что заставил тебя на Унже в порты напустить! Будьте знакомы, Иван Родионов сын Баташова, брат мой единоутробный!... Попробуй только замыслить против него — с живого шкуру сдеру! Понял?

Как не понять этого Бороде. Кто-кто, а уж он-то знает нрав своего атамана. Зря грозить не станет. Сказал — сделает.

Вот ведь как оно обернулось! Выходит, сам же Барчук засаду дружкам устроил. И насмехался потом сам же. А они-то, дураки, думали, атаман их с бабами возится. Вот же сатана, всех вокруг пальца обвел.

И самым большим простофилей опять же Борода выказался. Все раздумывал как да что, все атамана ждал, чтоб вместе стройку громить, а стройка-то оказалась атамановой. Надо было сразу ударить, чтоб Барчуки мигнуть не успел. Может, еще тогда все и открылось бы.

А теперь... Что же с ним теперь сделаешь? В силе теперь Андрей. Да и у ребят весь пыл уже выдохся. Как теперь быть, Борода и в толк не возьмет. Придется, видно, подале отсюда перебираться. Кто его знает, чего еще этот Ирод удумает...

Глава 5. БРАТЬЯ

Блажен, кто рядом славных дел

Свой век украсил быстротечный.

А.К. Толстой

Напрасно княжеский управитель Кузьма Прохорович опасался за капиталы тароватого "купца-кузнеца" Андрейки Баташова. Не сумели размотать их разбойники своими несусветными выдумками. Да и не они вовсе придумали ту лесную стройку на Унже, согласие на которую силой вырвали у княжеского управителя.

Напрасно беспокоился и Егор Казюк, полагая, что Родивоныч бросит на полпути начатое дело. Наоборот, бывший головорез и атаман что называется зубами вцепился в него, да так, что за уши не оттянешь. Потому и редко появлялся там, где обреталась его лихая дружина.

Правда, и на Унже его видели не часто. Слишком много всяких забот ложится на плечи того, кто берется за добычу руды и выплавку железа. Одних материалов нужна целая уйма. А сколь народу требуется, чтоб завод сгрохать. И народ этот надо кормить и одевать. А где все это взять, когда вокруг лишь лес, да кое-какие неправские деревеньки. А сколь деньжат на все это надо — представить даже жутко! Ко всему прочему приходится оглядываться на лесную вольницу. Сам же когда-то учил ее застройщиков зорить.

Он хорошо знал, что рано или поздно, а разбойники прослышат о стройке на Унже. И конечно же захотят поживиться. И кто может сказать, как они отнесутся к этой затее, когда узнают, чья это стройка. Так не лучше ли упредить их?

С этой целью через тех же отчаянных ермоловских мужиков, с которыми он давно был связан. Баташов пустил слушок о строительном зуде "каких-то неоперившихся купчишек". С этой же целью он умышленно не огораживал строительную площадку, создавая видимость ее беззащитности. А сам потихоньку готовил отпор, обучая ермоловцев прицельной стрельбе из ружей. Точно вызнав через подкупленного паромщика момент выступления разбойников, он приготовил им такую встречу, какая должна оставить память о себе. И теперь с этой стороны его тыл обеспечен. Самая большая из соседских шаек разгромлена. На прочую же мелочь не стоит обращать внимания.

* * *

Между тем на самой стройке дела шли своим чередом. Плотники ладили крыши мастерских. Землекопы и грабари отсыпали плотину. Каменщики выкладывали пузатую домницу. Слесари и доморощенные механики сооружали вододействующие колеса, меха и все прочее, без чего не могут работать заводские механизмы.

Смотреть за всем этим был приставлен Иван Родивоныч, как называли в Ермолове того самого подростка, с которым мы познакомились в землянке Бороды.

В этой важной роли Ванятка оказался не случайно.

Отец, Родион Иванович, хотя и поверил в серьезность намерений старшего сына, все же не мог отделаться от мысли, а не потянет ли Андрея опять на прежнее? Ведь это означало бы, что большие деньги сбитые им с таким трудом, пошли прахом, чего осторожный делец никак не мог допустить. Поэтому Родион Иванович и настоял, чтобы Андрей взял с собой и младшего брата.

— Пускай в деле обвыкнет, — сказал он Андрею, сам же при этом беспокоился, а сможет ли малолетний и мечтательный Ванятка доглядеть за разгульным и нахрапистым старшим братом.

Для большей верности он еще обговорил, что деньги на раззавод дает обоим братьям вместе и что тратить их следует по общему согласию, чего-де требует справедливости. На самом же деле старый сквалыга никогда не болел справедливостью. Беспокоило его в этом деле лишь одно — не пропал бы задарма ссуженный им Андрею капитал.

Но как ни лукавил Родион Иванович, однако скрыть от старшего сына свои подлинные намерения ему не удавалось. Тот внимательно выслушал наставления отца, потом весело расхохотался:

— Ладно, батя, не крути. Я и без того на все согласен. И что деньги вместе, и что счет они любят, и что твой соглядатай при мне будет. Я и сам того желаю. Ванятка мне люб, и я из него человека сделаю. А за казну свою не дрожи. Рука у меня крепкая — не оброню! Что там ни говори, а я все-таки Баташов!

Последнее прозвучало с таким достоинством и гордостью, что Родион Иванович растрогался и горячо обнял непутевого сына. На глазах отца заблестели слезы. Ведь как верно сказал — Баташов. Ого, еще какой Баташов-то!

Так четырнадцатилетний Ванятка, только вчера гонявший "шар-мазло" по слободской улице, неожиданно оказался одним из хозяев большой промышленной стройки.

Это неожиданное превращение в предпринимателя поначалу не вызвало в нем никаких чувств. По возрасту, да и по натуре, младший из Баташовых еще не дорос до понимания того, как возвышает человека власть и богатство. Зато сам факт совместной поездки с Андреем и возможность пожить с ним бок о бок продолжительное время несказанно обрадовал мальчика.

Хотя Андрей не баловал братишку своим вниманием, тот предано любил его. И любовь эта становилась тем сильнее и глубже, чем больше плохого слышал Ваняо старшем брате. Для него Андрей являлся существом высшего порядка. Поэтому всякая хула в его адрес казалась мальчику чуть ли не кощунством.

Стоило отцу заговорить о "художествах" своего первенца, как Ванятка буквально менялся в лице. Губы дрожали от обиды и негодования, к горлу подступал комок. А если подобное осмеливался сказать кто-либо из слободских мальчишек, Ваня кидался с кулаками и задавал обидчику такую трепку, только держись.

Он привык гордиться братом, хвастал перед другими его сноровкой и удалью: "Вот бывало наш Андрей!..."

Надо ли после этого говорить, как обрадовало впечатлительного подростка сообщение отца о том, что он может ехать с Андреем и жить с ним сколько захочет.

Когда же выяснилось, что отлучаясь по делам, Андрей оставляет его своим заместителем, гордости Ивана не было границ. О таком он не смел и мечтать.

Егор Казюк, командовавший всеми делами на строительстве завода, с Баташовым-меньшим подружился с того же дня, как только последний появился на Унже. Мягкий и уступчивый характер мальчика пришелся по душе старому мастеру, и тот привязался к младшему из хозяев, как к родному сыну. Этому способствовало, с одной стороны, чувство одиночество, никогда не покидавшее старого бродягу, а с другой — большая заинтересованность и любознательность мальца ко всему, что творилось на стройке.

Казюку всегда нравились те, кто не только любят свой труд, но и умеет внести в него собственные ум и смекалку. А младший из Родивонычей как раз и относился к этой категории людей, и это особенно покоряло в нем старого мастера. Из этого мальца, думал он, выйдет толк и не малый.

Пока же, за неимением других знатоков, Казюку приходилось самому поспевать везде и всюду. Пожалуй, единственное, чем он вовсе не интересовался, это хозяйский дом. Пусть Родивоныч сам свое гнездо лепит, как ему нравится. Ко всему же остальному Егор имел самое непосредственное отношение.

Это по его "планту" располагалась плотина, домница, механическая и слесарная мастерские, кузница и прочие производственные постройки. Им же указывались размеры и формы каждого сооружения. И помилуй Бог, если какой-нибудь из артельных сделает что-нибудь по-своему, без согласия рудознатца. Разгневанный Казюк налетал на ослушника так яростно, что, казалось, готов был убить на месте.

Вот и сейчас, взобравшись на подмостки домницы, он коршуном налетел на артельного каменщиков и посшибал ногой десятка полтора только что уложенных кирпичей:

— Как ложишь, как ложишь, дурья твоя голова! Да рази ж это кладка? Пойми, чурбан, в сей печурке не щи варить, а чугун — металлом прозывается. А ты мне Бог знает что наворочал. А еще тоже ка-амен-щиком себя считаешь. Тебе глину месить — и то много. Как только баба терпит такого... Смотри, вот как надо класть... Эй, подите все сюда! Глядите, как я ложу, и чтоб у всех так было! Вот!...

И хотя знали люди, что Казюк даже штрафа ни на кого не наложит, разносов его боялись пуще огня. В самом гневе казюковом чудилось им, человек этот сердцем к делу прикипел, душу ему отдает, стало быть, всякое его замечание, даже самое грубое, законно и справедливо. Зря Казюк никого не обидит.

* * *

Мастерские, домницы, плотина — во все это Казюк уходил с головой. Несколько меньше уделял внимания кузнеце и молотовому заводу. Но вовсе не потому, что не интересовался ими, а потому, что здесь было кому за делом присмотреть. Тут почти полным хозяином стройки был младший Баташов.

Внешне мало похожий на отца и старшего брата, он и по характеру представлял как бы полную противоположность последнего. Не по летам задумчивый, Иван отличался от Андрея добротой и любовью к мастерству. Много читал, особенно книги, имевшие отношения к механике. И хотя отец, Родион Иванович, ругал его за такое пристрастие, вместе с тем гордился, что четырнадцатилетний Ванятка столь постиг кузнечное и слесарное ремесло, что в умении орудовать рушником и пилой, пожалуй, не уступит самому Родиону Ивановичу.

— Умелец в деда, — говаривал о младшем своем отпрыске Родион Баташов.

Вот почему Казюк полностью доверял этому смышленому подростку все, что касалось кузнечных дел. Он знал, юный хозяин понимает в этом деле не меньше иного более солидного мастера.

Ведь это по "планту" меньшого из Родивонычей слесаря с шорниками ладят сейчас воздуходувные меха, и кажется эти меха будут весьма даже хороши. Они сдвоенные. Первый мех только засасывает воздух и перегоняет его во второй. Второй же выравнивает струю и, плавно раздуваясь, равномерно прогоняет воздух по трубам.

Умная задумка! Голова у меньшого Родивоныча, прямо сказать, светлая. Большой мастер из него выйдет и — главное — грамотей. Не то что тот головорез.

Хотя как там ни крути, а без старшего и вовсе ничего не получится. Башковит и ухватист разбойник. Вон ведь какую махину осиливает, будто весь век только тем и занимался, что заводы строил.

И деньги нашел, и материалы, и рабочих и даже делянку на княжеской земле каким-то манером прихватил. И от воров лесных стройку оборонил. Вот ведь силище какая в этом атамане!

Нет, не ошибся в нем Егор Казюк, в верные руки клады свои вложил.

Не будь Андрея, все бы тут в прах рассыпалось, как это уже не раз случалось с другими. Одни лесные тати чего стоят. Усмирить их — дело совсем не простое. Земские с военными сколь раз брались, а так ведь и отступились.

Ведь эти бражники из-под неволи барской ушли — так захотят ли они снова в неволю? Леса-то вокруг вон какие. Мало разве в них места всякому сброду? Лови хоть целый век, не переловишь. Родивоныч же вон как ловко отделал обормотов. Верно, уж не сунутся больше. Молодей, право слово, молодец!

Женить бы его еще, тогда все в самый аккурат пришло бы. Да рази такого кобеля женишь? Он привык затак девок портить. И те дуры сами льнут к нему, словно мухи к меду. Потом ревут белугами. Одна вон удавилась даже. А ему трын-трава. Плевать ему на все их слезы и горе. Подумаешь, мол, девки — вон их сколь окрест.

Вон разве что на поповне женится. Зачастил к попу в дом, благо повод есть.

Флигелек снимает у попа и на хлебах у него состоит. А по всему видать — не в том дело. Поповна хороша больно. Полненькая такая, да беленькая, словно лебедица.

С этой-то не то что с деревенской девкой. Тут не больно забалуешь. Поп тоже своего не упустит. Приберет к рукам завидного женишка, да сам же и окрутит у аналоя.

Ну, и хорошо бы! Хватит ему козлом скакать. Чего доброго, еще и отрока безвинного к тому же приучит. Пора парню семьей доброй обзаводиться. Поди, и Родивон Иваныч рад тому будет.

Так думал Егор Казюк о своем хозяине. А тот и не подозревал, сколь внимательны к его личной жизни окружающие. Жил он, как ему нравилось, нимало не считаясь с кем бы то ни было.

Как раз в тот самый момент, когда железных дел мастер мысленно осуждал его похождения, Андрей Родионович обретался в обществе, всего менее нравившемся Казюку.

Помните мельницу Игната, где водилась "нечистая сила" и где управитель князя Долгорукова Кузьма Прохорович вынужден был вступить в соглашение с Баташовым?

Если бы сейчас кто-нибудь из посторонних вздумал заглянуть в это глухое местечко, то наверняка подумал бы, что черти с ведьмами опять справляют здесь свой очередной шабаш. Уж на что грачи — эти нахальнейшие из диких птиц, привыкшие выклевывать зерно прямо из-под лукошка сеятеля, — а и те испуганно шарахались от мельницы и недовольно усаживались на дальнем дереве, переругивались между собой. Такой жуткий визг слышался на мельнице.

А визжали там две разгульные девки да веселая вдовушка из Ермолова. Ну, а там, где водится подобная рыбка, непременно найдутся и рыболовы, привыкшие бродить в мутной воде.

Короче говоря, на Игнатовой мельнице собралась кампания, ничуть не лучше той, с какой прежде водился Родивоныч.

На коленях у него сидела босая и простоволосая вдовушка в расстегнутой и выбившейся из-под сарафана сорочке. По бокам Игнат и еще трое парней тискали девок.

— Сладенький ты мой, — пьяно сюсюкала вдовушка и лезла к Андрею целоваться. — Ну еще разок! Еще. Ой, как хорошо-то!

Дав себя поцеловать, Баташов вдруг резко встал и, не обращая внимания на свалившуюся подружку, шагнул к двери:

— Гуляйте тут!...

— Куда ж ты, родненький? — заскулила вдовушка, но Андрей только махнул рукой. Некогда! Он спешил к попу, вернее, к поповне, которой на сегодня назначил свидание. Все эти девки и вдовы — блажь, а вот там, в поповском саду, его ждет действительно вещь.

Под вещью в данном случае подразумевалось нечто весьма ценное, требующее более серьезного внимания. А тут что — дешевка и ничего больше. Прав отец. Пора кончать с этим!

Таким образом, и сам Андрей Баташов пришел, наконец, к мысли о необходимости как-то устроить свое личное счастье. Что из этого получилось, мы можем узнать, если ознакомимся с выпиской, сделанной автором из документа того времени.

***

В одной из пожелтевших тетрадей гусевского архива Баташовых мы обнаружили следующую, весьма примечательную запись:

"Во имя отца и сына и святого духа!

1758 года майя 14 дня.

300 рублей серебром дано поверенному Москвину для уплаты иерею Ермоловской церкви о. Никодиму без записи в книгу конторскую.

Сию же книгу почал аз грешный для памяти, ибо не ведаю, упомнит ли милостивец наш и господин А.Р. когда отчет спрашивать будет. О прошлом годе было, что спросил, куда я три сотни девал, а я забыл, а он меня поколотил знатно, и сказал: жалование мое годовое с меня выдерет. Опосля же припомнил я, что те три сотни ему же давал на выкуп от каких-то воров и мошенников. И хотя оправдался я, а те побои на мне остались.

Потому и надумал писать расходы подобные дома, чтоб было оправдаться чем перед милостивцем и господином моим и перед вами, любезные детки мои, на случай какого поклепа или немилости господской.

Надеюсь и молю господа, чтоб не попустил ничего такого и чтоб книгу сию тайную опосля того, как царь небесный позовет к ответу грешного раба своего, чтоб книгу сию можно было пожечь и пепел с нее развеять. (Видимо, господь все же попустил — иначе как могла оказаться "тайная" книга Фомы Лыкина в гусевском архиве Баташовых? — Л.Ч.). Вас же милые детки мои, предваряю: николи родитель ваш перед милостивцем и господином А.Р. ничем не покривил, а служил ему верой и правдой, как господь бог велит всякому рабу господскому. Аминь...

Того же 1758 года майя 31 дня.

Еще 150 рублей для того же о. Никодима выдал тому же поверенному.

А чтоб знали, кому надо, на что выдал, опишу сие дело вкратце.

Сии 450 рублей пошли в покрытие позора, учиненного поповне Софье. Означенная Софья, дочь поповская, была выкрадена нощными татями из родительского дома и выкуплена у них и привезена к нам. И понравилась милостивцу нашему. Хотел он жениться на ней, а потом передумал. Сказал мне: "Очень уж раздобрела, рыхлой стала, как старая свинья". И велел отвезти к батюшке с матушкой. А чтоб те помалкивали, дал означенную выше сумму на приданное".

Так окончилось первое сватовство Андрея Баташова. Быстро научившись смотреть на все глазами купца, он и любовь стал расценивать на рубли.

Глава 6. АТАМАН НА КОЛЕНЯХ

Себя на суд вам отдаю.

А.С. Пушкин.

Не скоро и не с легкостью, однако пришло такое время, когда задымила казюковская домница и, разбрасывая огненные брызги, хлынул из ее летки жидкий металл. И тот метал тоже не сразу пошел в дело. Казюку с помощниками пришлось немало повозиться, немало угля зря спалить и попортить руды, прежде чем удалось примериться к особенностям местного сырья и отладить процесс плавки. Но так или иначе, а металл пошел, да в таком количестве, что и передельщикам, и кузнецам и всем остальным работы стало по самое горло.

Казюк прямо сиял. Он уже считал себя на седьмом небе, но у Андрея Родионовича аппетит еще только начал разыгрываться. Не прошло иполугода после пуска Унженского завода, а он уже предложил Казюку.

— Вот что, мастер! Хватит тебе здесь возиться. Сдай домницу Ефимке Ястребову, а сам ступай-ка на Гусь. Уж там-то мы с тобой поддадим жару!

На Гусь? Ого! Это здорово! Жаль, конечно, расставаться со своим первенцем, но если ждешь лучшего, что ж, бог с ним с первенцем. На Гусь, так на Гусь! — и собрав немудрые свои пожитки, рудознатец двинулся к новому месту.

* * *

Построив Унженский завод, Баташов почувствовал себя втрое сильнее.

До сих пор он только расходовал отцовские деньги да залезал в многочисленные долги, чтобы как-то свести концы с концами. Его широкая размашистая натура не могла мириться с масштабами, какие в то время почитались крупными. Подогреваемый Казюком, он затеял сразу такой завод, какого в здешних местах никогда не бывало. И, конечно, со средствами у него было весьма и весьма туговато.

Унжа — не Тула. Сюда все надо как-то завести. Людей накормить — и то где-то взять надо. Для доставки материалов требуются дороги. А кто же их тут для него припас в этакой-то лесной глухомани? Одни разбойники чего стоят. Забот и тревог со всем этим столько, что с ума свихнуться можно.

Иной бы и свихнулся. Только не Андрей Баташов. Трудности его не пугали, а наоборот, разжигали в нем еще больший запал, еще большую жажду добиться своего.

Теперь же, когда Унженский завод построен, заработал и уже не требует капитальных затрат, сам начиная приносить хозяину некоторую прибыль, силы Баташова приумножились настолько, что он почувствовал себя готовым к новым, еще более жестоким схваткам.

Однако при этом он все-таки немало колебался, прежде чем решиться на новый приступ.

Гусевский погост на речке Гусь, куда Баташов послал своего первого знатока и мастера, находился, можно сказать, в самой гуще необъятных Муромско-Мещерских лесов. А они, как известно, занимали тогда оба берега Оки в стыке четырех центральных губерний: Нижегородской, Рязанской, Владимирской и Московской. И куда ни глянь от Гуся, всюду ощущалось присутствие разбойной лесной вольницы.

И кто-кто, а уж Баташов-то знал об этом лучше многих.

Вот там, рассуждал он, напротив Елатьмы, хозяйничает его бывший есаул Борода, затаивший не одну обиду против бывшего своего атамана. За Окой — Корявый и Рыло. Ближе к Меленкам — Хорек. За ним, к Мурому — Ворон и Соловей. А в сторону Тумы и ближе всех к Гусю — Злыдень. И мало ли еще всякой швали шастает вокруг.

С Бородой, конечно, проще. Сунул ему трешницу или на худой конец полуимпериал* — глядишь, загуляли ребята и о бывшем своем атамане думать забыли. С другими хуже. Особенно со Злыднем.

Правда, Андрей лично с ним не знаком, но слышал, Злыдень грамотен и умен как черт. Не даром около себя попа какого-то держит. Знает, чем дураков к себя привязать. Ведь сколь ни бесшабашны лесные голодранцы, а крест на шее каждый носит. И как успел в свое время заметить Баташов, нет верующих в Бога сильнее, чем лесная разбойная голь.

Правда, у голи этой бог свой, собственный бог. Он им в воровстве помогает, укрывает от властей и полиции, обещает милость после смерти. Впрочем, ведь и у купцов бог тоже свой, купеческий. Помогает им дураков околпачивать и наживаться. Одним словом, как понимает Баташов, каждый мастерит себе бога по собственной потребе — какой кому нужен.

Все это для Андрея Баташова не суть важно. Важнее найти дорожку, по которой можно Злыдня обойти. Ведь никто же лучше этого грамотея не поймет, какой бедой может обернуться для ватажников промышленный кордон в самом сердце их разбойничьих владений. И если только этот всеми признанный вожак лесной голытьбы прознает о баташовских замыслах — тогда на всем деле клади крест. Злыдень, говорят, бьет всегда неожиданно и наверняка. И страшно не любит оставлять следов.

Но Андрей и сам не промах. Надо только подобрать ключик к этому опаснейшему из лесных владык, а уж тогда посмотрим, чья возьмет!

* * *

На дороге с Гусевского погоста на Туму, не доезжая верст десяти до этого большого села, на опушке старого леса стояла в те времена довольно вместительная каменная часовня с большим темным ликом Николая-чудотворца. Одни считали, что часовню построил какой-то купец в знак своего счастливого избавления от разбойников. Другие, напротив, уверяли, поставлена она в память о каком-то боярине Николае, убитом злодеями на сем месте.

В часовне, рядом с полупудовой свечей перед угодником стояла большая железная кружка, куда заходившие поклониться иконе опускали кто денежку, кто грошик, а некоторые и целый алтын**, в зависимости от усердия и достатка.

Сторожил часовню нестарый монах Исидор, живший тут же в крохотном чуланчике. Сторожить-то собственно было нечего, ибо кроме иконы да кружки, никаких иных ценностей тут не водилось. Да и какой, даже самый последний из злодеев осмелиться воровать там, где царит дух святого Николы! И уж если иногда кто и заглядывал в николину кружку, так скорее всего сам ее хранитель.

Кружка, правда, никогда не оставалась совсем пустой, ибо святой отец отлично знал, тесто без закваски не подходит. Стоит православному заметить, что его грош оказался в кружке первым и единственным, и тогда следующий свой грош он наверняка пронесет мимо и употребит на менее богоугодное дело.

Однако, кружка, видно, все-таки влияла на жизнь одинокого монаха. Это было заметно, как по его румяной физиономии, так и по крепкому запаху "иерусалимской слезы", постоянно исходившему от верного слуги господня.

Поговаривали даже, будто кое-кто слыхивал в часовне не только молитвы, но и пьяные песни, а иногда и женский смех. Последнее, конечно, надо отнести за счет досужей выдумки злых языков.

Днем Исидор редко показывался из чуланчика. Если не считать своей нужды, так вылезал он оттуда лишь в двух случаях: когда поклониться чудотворцу заходила аппетитная молодка или же когда в кружку брякала штучка более увесистая, чем грош или денежка.

В этом отношении нашего монаха никто не смог бы провести. Подобно опытному рыболову, что по натяжению леса догадывается, какая рыбина клюнула его наживку, Исидор даже в сильном похмелье сразу определял, какую монетку послал ему господь Бог и его святой угодник.

Именно необычный звук в кружке и пробудил сейчас отца Исидора. Упавший туда предмет был значительно легче медного пятака, но судя по мелодичному звону, раз в десять дороже. Полтина? Ого! Кто же это швыряется такими знатными штучками?

Протерев заплывшие спросонья глаза, повеселевший монах поспешил выглянуть в крохотное оконце своей кельи и опять вынужден был воскликнуть "Ого".

Против часовни, привязанный к молодому дубку, стоял оседланный конь. Высокие стати благородного животного, дорогие седло и сбруя на нем говорили — посетитель часовни не из простых.

Накинув старенькую рясу и нахлобучив засаленную скуфейку, Исидор вылез из своей конуры.

Перед ним стоял такой же, как он, здоровяк, только лет на десять помоложе и с бритым лицом. На незнакомце был богатый синий камзол. За поясом два пистолета с серебряной насечкой.

— Благослови, отче!

Монах осенил проезжего широким архиерейским крестом:

— Благослови тебя бог, сын мой!

Оба изучающе взглянули друг на друга.

— А что, отче, не скажешь ли, как мне хозяина твоего повидать?

— Хозяина? — удивился монах. — Мой хозяин — святая православная церковь Христова.

— Ну не вся же, — улыбнулся странный посетитель. — Мне того, кто приходом твоим управляет.

— Святой угодник! Да сам-то ты, сыне, ведаешь ли, что глаголишь? Какой хозяин, какой приход — в толк не возьму. Мой приход — ты, другой, третий — всяк, кто мимо сего приюта божьего грянет.

— А кто сей приют поит и кормит?

— Птицы небесные, сыне, не пашут, не сеют.

— Так то птицы, — рассмеялся незнакомец. — Им мушки или зернышка хватит. А тебе, поди, и причаститься надобно. Разве не так?

— Кхм... Уж не без того, сын мой.

— Ну, вот видишь, — обрадовался гость. — Пусть же господь почаще причастье тебе посылает! — и опустил в кружку второй сребреник.

Монах расплылся в добродушной ухмылке:

— Святой Микола да возблагодарит щедрость твою! Скажи, кого тебе надобно?

Гость оглянулся и тихо обронил:

— Я... Андрейка Барчук. Где мне Злыдня сыскать?

Монах недовольно нахмурился.

— Не ведаю такого, не знаю...

— У меня дело доброе к нему, — как бы не заметив отказа Исидора, продолжал странный богомолец. — Вечером приказчик силантьевский поедет, так пусть прихожане твои не зевают. Я бы и сам занялся, да другое дельце подвернулось, вот и решил соседям уступить. Не пропадать же добру зазря!

— Да простит тебя бог, сын мой! Непотребное что-то глаголишь. Не знаюсь с такими, о ком намекаешь. Гряди себе с миром, никого не искушая!

— Ну, как знаешь, — сказал богомолец, — а я поехал. Злыдню-то все ж передай...

С тем щедрый богомолец и покинул Николину часовню. А монах только растерянно посмотрел ему вслед.

Откуда его, окаянного, нанесло? Какой отступник от веры христовой нашептал ему, где и через кого Злыдня искать? Да не будет ему прощения ни на том, ни на этом свете!

Ишь ведь куда — в Божий дом! — с делами своими погаными вперся, яко фарисей во храм Иерусалимский! Да не простит ему Господь такой предерзости!

Однако, Злыдню-то надо все-таки дать знать. Пусть сам решает, как в таком разе быть. Авось, пастве исидоровской, как довольно верно выразился этот разбойник, какая-нибудь польза да будет...

И монах поспешил в лес...

* * *

Предложение Баташова, переданное Исидором, вызвало немало споров в шайке Злыдня. Большинство ватажников обрадовалось ему, предвкушая крупную поживу. Но Злыдень был настороже.

Кто его знает, зачем Барчук надумал явиться с таким предложение? Если правда, что он сообщил, почему своих ребят не посылает? То ли разбогател здорово, то ли чересчур спесив стал. А может, с папашей своим стакнулся? Уж очень, говорят, в Тулу часто наведывается. Не продал бы, сучий сын.

Тревога Злыдня оказалась напрасной. Все обошлось как нельзя лучше и именно так, как говорил Андрейка. В суме убитого приказчика, которую захватили злыдневцы, нашлась действительно крупная пожива: 97 серебряных целкашей и 25 ассигнациями. Таких денег в те времена было достаточно, чтобы открыть торговлю или завести небольшой промысел.

И получив такой куш, Злыдень поверил в доброжелательство соседа-атамана. Откуда ему было знать, что деньги, которые так легко достались его шайке, еще утром лежали в ларчике Баташова, где вместо них лежит теперь расписка убитого приказчика в получении этих денег от заводчика Баташова за доставленные на стройку товары.

Так одна и та же сумма принесла пройдохе двойную пользу: расплатился с купцом за купленный у него товар и друзей преполезных приобрел.

Но тот, кто из дружбы хочет извлекать выгоду, обязан эту дружбу крепить. И через некоторое время Баташов повторил маневр. Только на этот раз никакого купецкого приказчика под рукой не оказалось — и пришлось посылать на убой одного из своих же работных.

Бывшему атаману это ничего не стоит. Подозвал землекопа посолиднее на вид, сказал, что доволен им и приблизить к себе желает. Дал лошадь и армяк, вручил суму с деньгами, поручив отвезти ее тому же купцу Силантьеву. Остальное произошло как по писанному.

Ведь Злыдень не любит оставлять следов. Предупрежденные Андрейкой-барчуком, ватажники остановили мнимого силантьевского приказчика и без лишних разговоров прикончили несчастного.

Потом из тех же денег, что нашлись в отнятой у него суме, заказали монаху Исидору заупокойную по убиенном рабе божием Павле. Злыдень — атаман набожный. Он считал, что души отправленных им на тот свет православных нельзя оставлять без поминания, что подтверждает и святой отец. Конечно, говорит Злыдень, было бы лучше, если бы можно было оставлять их жить на грешной земле, но каждый отпущенный разбойниками — это лишний свидетель против них. Поэтому гораздо надежнее отслужить молебен по убиенному, чем оставить жертву коптить небо.

Теперь у Злыдня уже не могло оставаться сомнения в дружелюбии соседа-атамана. И Андрейка-барчук без колебаний сам отправился в стан этого осторожного лесного хозяина. На сей раз его посещение оказалось совсем необычным.

Встал перед злыдневцами никого не признававший прежде атаман Барчук на колени, снял шапку, истово перекрестил волосатую грудь, разодрал на себе рубаху, да и молвил такое, чего и ожидать никто не мог:

— Винюсь перед вами, братцы! Как у бога, милости вашей прошу... Примите меня, Андрейку Баташова, к себе в арендаторы! Строиться я надумал. Отдайте мне во владение угодья лесные, где речка Гусь и Колпь вместе сливаются. Платить буду чем хотите — хлебом ли, брагой али иным чем. Можа, крыша когда спонадобится аль заступа — так завсегда с превеликим удовольствием. Ватаге вашей, как и досе делал, вспомогать всегда буду. Можа, когда и сам руку приложу...

И видя, что пораженные его речью разбойники молчат, закончил страстно и умоляюще:

— Что хотите делайте со мной — хоть сейчас кистенем по башке! — а такмо не встану с сего места, доколь не молвите своего слова!..

Даже умница и грамотей Злыдень растерялся, даже хитрый монах Исидор обалдел. И ловок же чертов сын! Ишь как подъехал.

Что тут скажешь, когда столь ему обязаны?

Даже Ржавый и Савоська — самые бывалые из лесовиков, и те в затылках заскребли. Такого никому из них никогда слыхивать не приходилось. Вот так загвоздил!

* * *

Баташов ждет. Ждет покорно, но настойчиво. И надо как-то отвечать. Смотрит на каждого своими хищными совиными глазами, будто сердце ими буравит.

— Мм-ддаа, — неопределено протянул Злыдень, и Андрей впился в него своим немигающим взглядом. — Мм-ддаа... Конечно, ворон ворону глаз не выклюнет, а все же... Знаешь, Андрей, слыхивал я когда-то... Слыхивал, будто в стародавние времена на такие дела... зарок... зарок писали кровью...

— Кровью? — переспросил Андрей.

— Верно! Верно! Правильно! — обрадовано подхватили ватажники. — Зарок кровью! Вот это крепко будет! Это так! Давай зарок!

Круто сдвинул Андрей Баташов свои густые брови. Подумал. Усмехнулся сердито. Потом дернул решительно головой и ответил неторопливо, с расстановкой:

— Ну, что ж, согласен! Кровью, так кровью... Пишите!..

* * *

И вот уже лежит на столе в главной землянке ватаги "зарок", хоть и не очень грамотно, но довольно толково составленный Злыднем. В нем говорится, что лесные люди отдают во владение братцу Андрейке указанное им лесное угодье, за что Андрейка обязуется поставлять ватаге хлеб и брагу и иной провиант, так же порох и свинец, и помогать ватажникам делом, либо советом. В случае, если кто из ватажников в колодки угодит, должен он, Андрейка, "выручать того друга из беды выкупом али как, словно брата али отца родного...

А буде Андрейка али из ватажников кто порушит сей святой зарок, господь Бог, Никола-угодник и вольные люди лесные да покарают того отступника вплоть до лишения живота!..."

Выхватил Андрейка из ножен у Злыдня кинжал старинный, ткнул им себя в палец, обмакнул в кровь гусиное перо и расписался на договоре: "Андрей". Добыл тем же кинжалом свою кровь Злыдень и тоже расписался рядом. Порезали себе пальцы остальные разбойники, но за неумением грамоте приложили только пальцы к листу.

Снял Злыдень с шеи крест нательный, разорвал шелковый гайтан и прошил им важную бумагу. Андрей накапал на шнурок воску и перстень свой печатный приложил. Скрепленный таким торжественным образом, испятнанный кровавыми оттисками документ Злыдень аккуратно сложил в восемь раз, обернул чистой тряпицей и спрятал за пазуху...

Теперь Баташов мог не опасаться злыдневцев. Отныне они не только сами не прикоснутся к его предприятию, но в какой-то мере будут служить гарантией его неприкосновенности и со стороны других. Соглашение с ними вдвое полезно. Ведь наличие в окрестных лесах разбойничьих шаек в известной степени на руку промышленнику. Опасаясь лесных татей, государственные чиновники обычно избегают частого посещения отдаленных промышленных заведений. А их посещения никогда не бывают приятными для хозяев. В лучшем случае они обходятся в приличную копеечку.

Постепенно подобные же, только устные, соглашения были заключены и с другими шайками, что окончательно развязывало руки предприимчивому "арендатору".

Тем временем начатая Казюком новая стройка на Гусе набирала силу и приобретала невиданный дотоле размах.

Заглянул как-то на Гусь Злыдень с некоторыми дружками и поразился несказанно. Ну и Андрейка! Черте что наворочал, дьявол бы его душу разодрал!

А Кривой, подметив в глазах атамана недовольство, с советом сунуться поспешил. Эх, мол, вот бы где не грех гульнуть! Так Злыдень до того взъярился, что чуть не порешил Кривого на месте.

— Ты что это выдумал? — заревел он. — Аль забыл про зарок? Аль закону нашего лесного не знаешь?

Хорошо еще, что дружки удержали атамана, не то не гулять бы больше Кривому по лесам...

Побывал на Гусе и Борода. Один. Так просто, любопытства ради. Глянул и ахнул. Мать честная, вот это да!

На холме возводился огромный дом, чисто дворец царский. Перед ним стена, да такая — бочкой пороха не прошибешь.

Через речки Гусь и Колпь широкой дугой плотина высокая протянулась. Сотни три мужиков откосы на той плотине белым камнем выстилают.

Правее какая-то чудная каменная громада выперла. Рядом разные постройки с высокими железными трубами. А на плотине, сердито размахивая руками, суетится и командует тот самый мужичонка, что их атамана из ватаги сманул. Уж вот с кем Борода разделался бы по-своему. Кишки бы из него на ворот повытянул!

И когда только успел Андрейка махину такую осилить? И как это он, Борода, опять прозевал? Надо же, так поздно заглянуть сюда вздумал. Теперь-то, знамо дело, ничего не поделаешь.

Зачесал в башке лохматой бывалой громила, задумался, глядя на суету стройки, и совсем забыл об осторожности.

— Что, брат, крепка штука? — раздался сзади насмешливый голос. Отпрянул Борода, за пистолю схватился. А вышедший из-за кустов Баташов смеется:

— Не бойся, не кусаюсь... Ну, как тебе моя стройка нравится? Крепка, а?

— Крепка, — сокрушенно вздохнув, признался Борода. — Ну, и чертушка же ты, Родивоныч!

— Да уж не промахну, — самодовольно усмехнулся Андрей. И указав на толстую колоду, "арендатор" совсем по-хозяйски предложил: — Садись, Борода, потолкуем!

И вот, как в былое время, сидят опять рядом бывший атаман с бывшим своим есаулом. Хлопнул Андрей старого приятеля по плечу, спросил:

— Пойдешь ко мне в службу, Борода, а?.. Рвань эту скинешь. В царский мундир обряжу, поить-кормить, деньги платить буду. Как?.. Хочешь, всю ватагу могу взять. Ну?...

Не ожидал такого предложения Борода. Атаман ли это говорит, он ли есаул слушает. Чудно что-то получается, от барской неволи сбег, воли вдоволь хлебнул — в вдруг опять в ярмо. К кому и кем? В мундиры-то солдат только обряжают... Нет, брат! Нам такое не с руки...

А ведь и то правда — куда деваться-то? Скоро такие вот Андрейки оплетут леса арканом тугим, и прости-прощай вольная волюшка!.. В самом деле, как быть-то?...

* * *

Оставил пока Бороду размышлять над мудреной задачей, которую задал ему бывший атаман, а сами поближе присмотримся к тому, что делается на гусевской стройке Баташова.

Немного в стороне от кухни и молотового завода упорно растет в высь пузатая домница. Всякий, кто видывал подобное сооружения, без сомнения, подивился бы необычным ее размерам. Диаметр и высота ее основания раза в полтора больше, чем у унженской домницы.

Снуют по лесам козоносы. Кирпич и раствор каменщикам подтаскивают. Раскладывают то и другое так, чтоб сподручней брать было, чтоб не терял каменщик лишней минуты. Ему ведь еще прикинуть надо, как лучше камень положить, где какую перевязку сделать. Ведь в "печурке" этой, как говорит мастер Казюк, не щи варить, а чугун. И стоять она, по его же словам, сто годов должна.

А Казюк вот он, тут как тут. Придирчиво смотрит, добротна ли кладка? Смотрит и... улыбается довольно. Совсем не то, что на Унже было. Научились ребята работать. Ишь ведь как ловко управляются — залюбуешься. Молодцы, ей богу, молодцы!

Знали б они, что творят-то! Такой домницы, какую он, Казюк, тут вершит, нигде еще нет, ни у Яковлева, ни у Демидовых. Добрая печь будет, приемистая.

Вчера сам Родивоныч подивился. Куда, спрашивает, экую махину закатил. Уж не прошибся ли ненароком? А Казюк усмехнулся, озорно вскинул жиденькую бороденку, да и сказал хозяину:

— Можа, и прошибся. Да ведь и то сказать, всякая прошибка моя тебе же на пользу, Родивоныч.

Когда же не на пользу, коли одна печь за четыре унженских сработает. Чать не зря ночей недосыпал, иной раз и про обед забывал, пока домницу эту "плантовал". Теперь дал бы только Господь здоровья, так дождется Казюк того светлого часу, когда загудит эта махина и выдаст первую плавку. Посмотрим, что тогда скажет хозяин!

Вон и меньшой Баташов тоже маракует над тем, как лучше завод новый сварганить. Вместе со слесарем Степаном Мелкиным механику новую выдумывает. И вроде бы тоже получается. Оба головастые, в машинах толк знают. Должно, значит, получиться. А ежели получится — то завод Гусевский первейшим на Руси заводом станет. Самого Демидова завидки возьмут.

Что ж, Никитка, так и надо тебе за алчность и злобу твою. Не сумел мастера удержать, так кусай теперь локоть.

А наш Родивоныч уже и на Выксунь со Сноведью зенки свои круглые пялит. Руды там еще больше. А на Выксуни место столь способное, что не один — сразу два, а то и три завода ставить можно.

Вот оно как шагаем мы! Еще бы. Руды, конечно, тут помене, чем на Каменном поясе, зато железо из нее выходит добрее демидовского и намного дешевле. Купцы его прямо из рук рвут.

Не зря, видать, бахвалился Родивоныч Никитку перешибить. Поднатужится — так, пожалуй, и перешибет. Шея у него вон какая — выдюжит. Самое же главное — умеет он такие дела вершить. Смелости у него да замаху хоть бы и поубавить, так хватило бы. Ну, что ж, слава тебе, Господи, сбывается думка казюковская!

* * *

Меж тем в Ермолове-на-Унже дела шли своим чередом. Всякими правдами и неправдами прикупил Баташов деревеньки ближние у князей Долгорукова и Урусова, у господ Рознотовских — и все их население на завод загнал. Кого лес валить и уголь нажигать. Кого руду копать и возить. А кого к печи огненной шихту и уголь подтаскивать. Всем дело нашлось, вплоть до баб и ребятишек.

Им хозяин руду промывать или отливки от земли очищать поручил. Либо уборку в мастерских. Не даром же говорят, что в большом хозяйстве и веревочка сгодится.

И работным хорошо. Баба или мальчонка при деле — все, глядишь, лишняя копейка в дом. И хозяину от этого не худо.

Бабы с ребятишками, как заметил Баташов, вдругорядь даже выгоднее мужиков. Платить им можно вдвое-втрое помене, а урок почти такой же исполняют. И штрафов они боятся куда пуще, чем мужики. И подушную подать за них никто не спрашивает. А ткни им подачку малую, так еще и за благодетеля почтут.

Вот управитель Фома, хоть и без хозяйского ведома, а верную штуку придумал. Прирезал каждой семье приусадебный клок земли, — она же все равно пропадала, — а бабы полотенце шитое хозяину в подарок прислали. Вот оно как бывает, ежели с головой к делу подойти.

И недовольства меньше. На огороде что-то да вырастет и какую-то долю жалованья заменит.

Мужика не всякого на такую заманку возьмешь. Он свои руки дорого ценит. Он и у себя в деревне привык к тому, чтобы баба наравне с ним в поле работала, да еще с ребятами и со скотиной возилась. Зимой, коли нет никакого промысла, мужик как кот, пузо на печи греет, а баба опять дом ведет, да вечером еще за пряжу садится.

Получается завод еще не все силы у баб взял. Девки вон на хороводы время находят.

С мужиками дело иное. Стоит им собраться побольше, — а без этого на заводе как обойтись? — и уже начались разговоры о заработке, об уроках, о штрафах. Вспомнят, и кто кому зуботычину дал, и кого придавило или ошпарило, и какой товар в заводскую лавку завезли, и почему хозяева замест серебра и меди бонами расплачиваются. А уж если при этом какой грамотей окажется, тут благодарности хозяину и вовсе не жди.

Правда, Баташов знает, как таким строптивым язык окоротить. Ежели стоящий мастер — прибавь ему копейку-другую, глядишь, и примолкнет. А не поможет прибавка, как с Пашкой Горелым было, что ж, пусть тогда пеняет на себя!

Пашку вон встретили местные, ермоловские, парни, да так отделали — кровью захаркал. Теперь ему и жаловаться не на кого — не напивайся и в драку не лезь. Хозяева тут вовсе не причем.

* * *

Одним словом, Унжа от Баташова не требует больших забот. Чуть кто захорохорится — ермоловцы мигом успокоят. Они у хозяина, как псы на цепи.

Вот бы еще и на Гусе так.

Но там пока нет ничего подобного. Там всяким горлопанам раздолье. Всякая малость недовольство вызывает. Продукт не самый свежий или заработок маловат — сейчас же шум. Ткнул мастер кому в зубы, а тот сдачи дать норовит. Свалился с лесов плотник — требуют помощь ему оказать. Да что у хозяина — деньги валяются что ли? Где их столько набрать?

Нет, надо что-то придумать...

____________

* 5 рублей.

** Три копейки.

Глава 7. ПЕРВЫЕ ПУШКИ

Человек становится человеком

только среди людей.

И. Бехер

Скоро, говорят, только сказка сказывается, да не скоро дело делается. Два с лишним года прошло прежде, чем зашумел завод на Гусе. Зато уж зашумел, так зашумел, на далеком Каменном поясе и то, небось, отозвалось.

Да и как не отозваться, коли печь такая заполыхала, что домницей ее уже и не назовешь. Целая домна, какой на Руси еще не бывало, а, может быть, и не только на Руси. Металл из нее прямо рекой потек. Только уголь да руду успевай подавать. Одних возчиков более трех сотен понадобилось. А сколько дорог да мостов поделать — и не сочтешь.

Слава о добром железе приокском до Москвы и до Петербурга дошла, и уже не одни купцы заинтересовались им. Торговая палата разрешила Баташову продавать свой товар "где похотят". Херсонское Адмиралтейство большой заказ выдало.

Трудились над тем заказом старательно. Казюк ночей не досыпал. Мастеровые с ног валились, а дела не бросили. Шутка ли — военный заказ! Тут, брат, не то что рук — головы и то жалеть нечего. Помри, а сделай.

И наступил, наконец, долгожданный радостный день.

От большого белого барского дома помчалась крытая вишневым лаком карета. Проскочила по горбатому мосту с каменными львами, что венчает середину плотины. Справа плещется и горит на солнце огромный пруд. Слева гудит молотовый и гвоздильный заводы.

Подкатила карета к механическим мастерским, а там толпа нарядных работных во главе с церковным причтом, с иконами и хоругвями. Гайдуки распахнули дверцы. Поскидал народ шапки.

Вышел из кареты Андрей Родионович, подал руку молодой хозяйке. Ахнул народ. Зашептались жены и девки. Выплыла из кареты такая раскрасавица, о каких только в сказках и услышишь. Склонила головку на бочок, улыбнулась — будто каждого рублем одарила.

Кивнул квадратной головой хозяин — и невидный попик Гусевского погоста отец Симеон начал молебствие:

— Во имя отца и сына и святаго духа!

Прогудел что-то дьякон басом, зазвенели тонкие девичьи голоса — и вот весь хор торжественно грянул:

— Тебе Бога хвалим!

Сверкают на солнце золоченые ризы икон, поповские ризы, карета Баташова, священные церковные знамена. Пестрят девичьи сарафаны и сатиновые рубахи парней. И далеко разносится требование ко всевышнему:

— Подаждь, господи!

— Победы ради христолюбивого воинства российского, — провозглашает отец Симеон, кропя святой водой новенькие, блестящие свежей краской орудийные стволы.

— Подаждь, господи! — подхватывает хор.

* * *

Много пота и крови стоили работным эти первые три пушки, отлитые по заказу Херсонского Адмиралтейства. Трудились над ними, не разгибая спины. Корку черствую грызли заместо обеда. Подгоняли их кнутом мастера. Случалось и сам хозяин лапу свою тяжелую прикладывал. Дома выли голодные дети. Жены не знали, чем дыры на подолах прикрыть. Одним словом, не легко достались пушечки.

А настал торжественный час — и гордо подняли работяги свои головы. Как-то радостнее на душе у каждого, будто тяжесть великую скинули с плеч. Да и то сказать, раз дело теперь на лад пошло, так и заработать можно будет и с долгами со всеми расплатиться.

Радостью сияют глаза Казюка. Гладит он любовно ствол пушки, только что покропленный святой водицею. Любуясь ею, говорит весело:

— Нашей работы голубушка. Дай Бог, чтоб потрудились на славу!

— Да уж вдарит, небось, по нехристям, — подхватывает один из работных. — Чать не зря над ней спину ломали. Ишь какая красавица!

По сему торжественному случаю Баташов пир закатил. Пригласил на него нескольких купцов. Офицера из Берг-коллегии. Трех попов во главе с благочинным. Мастеров своих и приказчиков. Угощал вином и медом и такими яствами, каких многие из них отродясь не пробовали. Всем работным тоже велел по чарке выдать и по шитому полотенцу на память.

А на другой день в заводской конторке получку давали. Она явилась как бы продолжением праздника.

Довольный успехом, Андрей Родионович распорядился: простить работным половину долгов и штрафов, а отличившимся на выпуске пушек умельцам — прибавить жалованье на три денежки в день. Приказ об этом зачитывали во всех мастерских и артелях, и всюду он был встречен пожеланиями многих лет доброму хозяину.

Работные радовались. Вот и пришло облегчение! Теперь только трудись, а уж хозяин не забудет твоих стараний. Чем больше и лучше сделаешь, тем больше заработаешь. Это правильно, это справедливо. Дай ему бог здоровья, Андрею Родионовичу!

* * *

А он, Андрей Родионович, водил тем временем купецкую дочь, Екатерину Никтарьевну, по отстроенному для нее белокаменному "гнездышку".

— Вот тут, Катюша, тиятр думаю соорудить. Силенок пока не хватило. Но ты верь, уж ежели я сказал, значит, так оно и будет. Это уж как бог свят. Пойдем, верхний ярус тебе покажу...

Перед счастливыми молодыми анфилада больших, высоких и светлых комнат. Еще не все они обставлены, но и того, что уже имеется, довольно, чтобы догадаться о претензиях хозяина. Центральный двухсветлый зал весь в дорогом мальцевском хрустале.

Из него выходы на широченные балконы по обе фасадные стороны дома. Супруги выходят на восточный. Под ним полукруглый цветник, от которого веером расходятся каменные ступени. Они ведут в молодой, но обещающий стать пышным парк.

— Знаешь, — восторженно рассказывает жене Андрей Родионович, — сколько земли сюда пришлось повозить, чтобы место поднять и эти аллеи высадить! А деревья какие посмотри — их я уже большими сажал. Каждое черной землей да наземом удобрено.

Катя словно сытая кошечка довольно щурит красивые зеленоватые глаза. И представляется ей, как могучие руки ее мужа, туго налитые железными мускулами, вздымают горы, обращают реки вспять — и все для того, чтобы она ни в чем не нуждалась.

— Ох, Андрюша, — благодарно прижимаясь к супругу, шепчет нашедшая свое счастье женщина. — Как мне хорошо с тобой!

А по другую сторону их огромного дома, за прудом, лепятся жалкие лачуги работных. Многие вросли в землю. Здесь немало таких женщин, что не знают, как поделить между мужем и детьми последнюю краюху мякинного хлеба.

Отверни от цветника красивое лицо свое, Екатерина Никтарьевна! Взгляни на те лачуги. Спроси, чем живут людишки твоего мужа. Может, сбежит веселая улыбка с губ твоих. Может, поймешь, чего стоит народу тонкая заморская ткань, что облекает пышные твои формы.

Впрочем, зачем хозяйке знать, откуда берутся богатства? Ей и без того хорошо в тонких душистых кружевах и в неощутимо легких пуховиках супружеского ложа. Ей нравятся мужнины искристые вина и сверкающие ожерелья, которыми опутал ее шейку любящий Андрей Родионович.

Да и что из того, если даже Екатерина Никтарьевна узнает что-то о жизни тех, кто валит деревья и нажигает уголь, кто копает руду и в нестерпимой жаре плавит металл. Так еще со времен Адама установлено, чтобы человек трудился в поте лица своего. Сам господь Бог повелел, чтобы жили на грешной земле богатые и бедные. Кто-кто, а ее Андрюша истинно православный человек. Вчера вот три бочки вина работным выкатил от щедрот своих, до тысячи полотенец памятных раздал. Чего же еще этим голодранцам надо?

Мастеров, приказчиков и других наиболее радивых холопов своих даже в дом пригласил. Ее, свою жену, вином их обносить заставил. А какого-то совсем невидного мужичонку сам обнимал и целовал и целой воз всякого угощения велел ему отвезти...

* * *

Казюку, конечно, приятно такое внимание со стороны хозяина. Не забыл, значит, Родивоныч той ночи у костра. Оценил и новую домницу. Велел Казюковской ее величать. "Печурка" и в самом деле вышла на славу. Жарит так, что только руду да уголь успевай подавать. Всем дела хватает, чтобы доменный продукт в ходовой товар обращать. А какие пушки получились. Загляденье! Некрещенным явно не по нутру придутся.

Окромя пушек, баташовский промысел уже дает: фасонину хозяйственную чугунную, железо полосовое и в круглых прутках, решетки церковные, литые и кованные, подковы и гвозди конские. И все это у купцов нарасхват, потому что Родивоныч свой товар дешевле демидовского отпускает.

И дело это оказалось столь выгодным, что заложил Баташов третий завод — на Выксуни, по другую сторону Оки. Разошелся аппетит у бывшего атамана. Что ж, Казюк может только радоваться. Слава богу, еще один его клад людям послужит!

Знает Казюк и еще местечко рудное. Да вот беда — у той руды деревни господина Синюгина находятся. А Синюгин тот, сказывают, упрям и занозист и, конечно, ни за какие деньги от деревень своих не отступится. И ничего тут поделать невозможно. Кабы еще попроще кто был, может, и получилось бы. А этот Синюгин, сказывают, из каких-то знатных — не подступишься.

— Отчего ж невозможно, — не поверил Баташов. — От хороших денег никто не откажется. Купим те деревни, Казюк!

Пожал рудознатец плечами, мол, кто его знает. А про себя подумал, не на всякого пса кол подберешь. Не продаст деревень Синюгин и все тут — гордый помещик и упрямый.

Подумал так — и словно в воду глядел.

Синюгин, правда, принял Баташова, не смотря на все свое пренебрежение к торговому сословию. И даже радушно принял, хлебосольно, как истый русский помещик. И хозяйство свое показал и псарней похвастался. Но вернулся от него богатый покупатель с тем же, с чем поехал. Не продал ему деревень Синюгин.

— И не уговаривайте, голубчик, не могу! Деревни те родовые, самим Грозным семейству нашем жалованы. Уж простите меня старика, а только и заикаться по сему случаю больше не советую. Горяч я бываю, как бы не поссориться нам... Заезжайте еще — всегда рад видеть!...

Знал бы заносчивый потомок опричников Грозного, с кем имеет дело, вероятно, держал бы себя по-иному. Возможно даже, сам предложил бы купить у него те деревни. Но в том-то и дело, что Синюгин не знал Баташова.

Не знал.

Глава 8. КАЗЮК ОПЯТЬ ИЩЕТ

Уж и есть за что, Русь могучая,

Полюбить тебя, назвать матерью.

И.С. Никитин

Жарко дышит казюковская домна. Сам он вместе с горновым возится у смотрового окошка, готовясь к выпуску плавки. Оба так увлеклись, что не заметили появления хозяина. Зоркими совиными глазами Баташов в один миг оценил обстановку. Шагнул в угол к ларю с инструментами. Поднял крышку.

Под пешнями, крюками, клещами увидел короткий толстый кнут, сплетенный из тонких сыромятных ремней —главный знак власти доменного смотрителя.

Выхватил кнут из-под инструмента. Лицо побагровело, глаза молнии мечут. Лапищей своей страшной сграбастал ворот казюковской рубахи у самого горла.

— Распустил холопьев, старый хрен! Сам с пешней возишься, а работным и горя мало. Ишь морды какие нажрали!

Будь другой на месте Казюка, наверное, умер бы со страху. Вздрогнул и Егор от неожиданности, но тут же в себя пришел. Попытался руку хозяйскую от ворота оторвать. Сказал с достоинством:

— Пусти, Родивоныч! Не крепостной я тебе... Ослобони ты меня за ради Христа от сей должности собачьей. Не умею кнутом править. Поставь другого сюда, у кого рука крепче, да сердца помене. А я лучше в леса пойду, руду тебе искать стану.

Сверкнул зенками круглыми Баташов, оттолкнул от себя Казюка. Сказал горновому:

— Бери кнут, Василий! Отныне ты тут старшой. А, ты, старый, иди по руду, коли хозяином быть не можешь...

И пошел опять Егор Казюк по лесам Приокским, чтобы как бывало рудные места выискивать да со зверем-хозяином пореже встречаться. Не побежишь же и от него, как бывало от других бегал. Годки не те, да и податься некуда. Всюду хозяева позавелись и, как видно, все они одним миром мазаны.

Однако прежде, чем покинуть Гусь, домой заглянул. В дальнюю дорогу собраться и с дочкой проститься. Бог его знает, может, и свидеться не придется больше. Время-то вон как прытко бежит.

* * *

Сказать пора, дочка у Казюка — четырнадцатый годок — не в отца удалась. Рослая да ладная, с большими дерзкими глазами, с бровью соболиной.

Родительницы своей Матреха почти не помнила. У тетки росла, пока отец заводы на Оке строил. А когда не стало и тетки, взял ее Казюк к себе на Гусь. Однако и здесь виделись они не часто. То на стройке, то у домницы своей отец пропадает. Иной раз и про обед забудет.

Вот и привыкла Матреха с малых лет сама за собой ходить. Вот и выросла самостоятельной и отчаянной, словно казачка донская.

Но не в пример казачкам, себя блюла, на парней соседских глаз не пялила. А тех, что иногда приставали, скоренько от себя отваживала. В случае чего могла и по харе съездить.

Считаясь с Казюком — главным мастером и техническим руководителем всего производства — дворецкий Кирилл работой ее не обременял. Иногда разве во дворе хозяйском что-нибудь поручит или ключница Секлетея по грибы, либо по ягоды в лес пошлет...

Покормила Матреха отца щами густыми да наваристыми, какие лишь во семьях служащих готовились. Закоптила несколько кусков мяса. Лепешек пресных на топленом сале напекла. Отсыпала мучицы, толокна, соли. В суму дорожную кружку положила да ложку кленовую, семеновскую. Пару тряпиц на заплаты да иголку с нитками. И пошел старичина куда глаза глядят, отвесив иконам низкий поклон.

Идет с молоточком на тонком длинном черепке. Идет, ко всему присматривается. Какие кусты где растут, какими травами пахнет. Какие птахи в ветвях трепыхаются.

На все у Казюка свои приметы есть. Не одна магнитная стрелка к железу путь указывает. Стрелку люди придумали, а Бог допреж них всякому дереву и траве, всякой птахе и зверю свое место отмерил. Умный человек понимать должон, что к чему.

Идет Казюк дальше и дальше. Словно заядлый грибник, листья палые ворошит, под коряги и кочки заглядывает. Камешки молоточком обивает, излом внимательно осматривает. К тинному запаху принюхивается, жижу болотную сквозь тряпицу процеживает.

Кабы был хозяин справедлив, так за каждый шаг рудознатца по копейке следовало платить. Потому как всюду, где проходит старый непоседа, заводы баташовские, будто грибы после дождя, вырастают.

После Унженского с Гусевским на Выксуни завод заработал. На две домны с двумя молотовыми фабриками. Потом Вознесенский на речке Варнаве, что в мордовскую Мокшу впадает. На целую дюжину молотов. За ним Колпинский под Муромом.

От Колпинки-то граф Шереметев отступился. За сущий пустяк Родивонычу продал вместе со всеми людишками. Мол, невыгодное дело, только деньги зря ухлопываешь. Один дым да жар, а никакого товару. А Казюк с Родивонычем из этого бросового заведения картинку сделали. И руда поблизости нашлась, о чем сиятельный владелец и не подозревал. Ныне Колпинка до сорока тысяч пудов одного только чугуна дает. Вот оно как, голова!

А теперь вот и до Сноведи, где Казюк впервые с этим разбойником встретился, черед дошел. Да и на самой Оке топоры его строителей тяпают.

Родивоныч, небось, и не помнит, как зорил на Сноведи муромских посадских, как весь их промысел в пух и прах развеял. Ныне сам на том же месте завод возводит. Теперь подводы с его чугуном и железом уже из четырех губерний к матушке-Оке тянутся. Вот как прытко дела хозяйские в гору пошли. И все благодаря стараниям Казюка.

А ему все мало. Все гоняет старого:

— Ищи, Казюк ищи! Мне руды много надобно.

Еще бы не много. Окромя войсковых и флотских заказов, чугун и железо всем нужны. Одним только кузнецам сколь его требуется. А их в одном Нижнем более трех сотен наберется. В Москве и того больше. А во Владимире, в Рязани, в Муроме, Казани и других городах? А на Макарьевской ярмарке? Там его только подавай, да еще такое дешевое, как приокское. Его ж Родивоныч на три копейки с пуда дешевле демидовского отпускает.

А чего ж не отпускать? Оно ему почитай задарма обходится. Демидовы-то, чтоб доставить свой товар хотя бы до Калуги, от двадцати восьми до тридцати трех копеек за каждый пуд платит. У Баташова же на это уходит от силы пятак. И рудников глубоких ему копать не надобно. Руду прямо сверху берет. Вот и выходит, на одной доставке он четвертак с пуда выгадывает, да на добыче едва ли не гривну.

И вот ведь до чего удачлив мошенник, если даже то, что другим железнопромышленникам во вред, ему на руку оборачивается. Вон какие нехорошие законы граф Шувалов измыслил! Сказал, мол, огненные заводы много лесу изводят и скоро-де округ Москвы никакой зелени не останется. А посему закрыл многие заводы под Тулой, Калугой и другими ближними к Москве городами.

Под запрет попали заводы братьев Никоновых, Данилова, Митрофанова и другие, в том числе Грязненский Родивона Ивановича Баташова.

Казюк, конечно, понимает, в чем тут дело. Граф-заводчик не о лесах — о собственных доходах печется. Супротивников своих с дороги спихивает. Его-то заводов запрет не коснулся. И они по-прежнему плавят руду, не жалея лесу.

Только вот чудно получается. От шуваловского запрета не столько Шувалов выиграл, сколько наш Родивоныч. Шуваловские-то заводы как были хилыми, так и остались, а Родивоныч и прежние расширяет и новые один за другим стряпает. Муромские-то леса, где он хозяйничает, ни под какой запрет не подходят. Вот оно как ловко получатся!

Выходит, не себе, а Баташову Шувалов дорогу очистил. Так ему и надо, хитрецу!

— Ищи, Казюк, ищи! — приказывает Родивоныч.

Вот и ходит дядя Егор по лесам и болотам, камень железный высматривает. А работные косятся на него, клянут старого на чем свет стоит:

— Ишь на Баташова как старается!

— Холуй хозяйский!

Слышит те попреки рудознатец, горбится низко. Нет-нет да и смахнет с обветренной щеки слезу. Не понимают старого мастера люди, злобятся понапрасну. Не скажешь же каждому, что для них же трудишься. А и скажешь — кто поверит?

Одни лишь гусевские углежоги со слезящимися от едкого дыма глазами, завидев Казюка с его котомочкой и молоточком, покличут рудознатца к своему немудреному обеду. А и те не утерпят, покорят:

— Пошто, старый, — спросит его дерзкий артельный Семка Уголек, — руду хозяину все шаришь да шаришь? Ведь та руда баташовская нам же на погибель.

Положит ложку Казюк, взглянет на Семку пристально, головой покачает да и скажет:

— Можа, оно и так, Семен. Только ведь и о другом забывать не след. Ружья да пушки на березах не растут. А без них Рассея наша что конь без подков. Где склизко — там и спотыкается. Вот и суди, голова, как хошь!

И хотя неграмотные углежоги не могли знать, кому и зачем нужна война, но коль из веку так повелось, соглашались с Казюком: Рассее-матушке слабой быть никак невозможно.

К тому же, старик обнадеживал:

— Подождите, ребятки, придет ино время. Народится на Руси святой добрый царь. Скажет он хрестьянам своим православным: "Берите землю всю как есть, трудитесь на ней в поте лица и пользуйтесь плодами рук своих, яко господь Бог повелел". Тогда, ребятки, и железо нашим станет.

Слушали углежоги те речи заветные — и так хотелось, чтоб сбылись они, что все сказанное рудознатцем принимали на веру. Нетерпеливые же вроде Уголька допытывались:

— Когда ж, дядя Егор, поры той светлой дождемся?

— А уж об этом, мил человек, один только Бог знает. Как он порешит, так и будет. Никак не ране...

Но то ли не ведал Бог чаяний и надежд углежогов, то ли Казюк что напутал, а только все оставалось по-прежнему.

Лес, руда и выплавляемый из нее металл принадлежали Баташову. Работные же имели только руки, да и те до последней жилки запроданы в кабалу ему же. А уж Андрей Родионович умел распорядиться тем, что имел, в том числе и руками работных.

Именно этими руками он не только пустил в ход многочисленные заводы, а и воздвиг дворцы не хуже Останкинского или иного другого из шедевров графа Шереметева или князей Юсуповых. Этими руками он наскреб такие богатства, какими гордились бы знатнейшие роды, а екатерининское правительство даже не знало истинных доходов лесного царя и общих размеров его владений. В отчетах Выксунского, Сноведского, Ермишинского и Унженского заводов красовались пяти-шестизначные цифры. Учитывая цены того времени, когда четь* муки стоила тринадцать копеек, нетрудно догадаться об огромной весомости продукции баташовских предприятий, если даже в те далекие времена она оценивалась десятками и сотнями тысяч рублей** на каждом заводе.

___________________

* Около двухсот девяти килограмм.

** Любознательный читатель может обратиться к очеркам известного земского статистика П.И. Белоконского "Деревенские впечатления", где этот вопрос освещен более широко и подробно (Л.И. Черненьков).

Глава 9. ИМЕНИНЫ

Чертог сиял. Гремели хором

Певцы при звуке флейт и лир.

А.С. Пушкин

Все, кто зналжену Баташова — зеленоглазую красавицу Екатерину Никтарьевну, не без основания считали, что она родилась в "сорочке".

С первых дней своего появления на свет она видела лишь любовь и ласку окружающих. Родители холили и пестовали свое единственное дитя, особенно отец, известный охотнорядец Никтарий Семипудов. Он просто души не чаял в своей Катеньке.

Не появлялось на Москве такого лакомства, какой первой не отведала бы Катенька Семипудова. Редисочка первая ей, первый огурчик тоже. Клубничка или малинка ей же. А уж о разных азиятских щербетах да рахат-лукумах и говорить не стоит. Никтарий Савельев ничего не пожалеет, лишь бы порадовать свою куколку.

Одевали ее, как именитую боярышню. Нанимали гувернеров, чтобы обучить манерам и всему, что считалось модным в высшем свете. На Масляной недели для Кати обряжали такую тройку — у дворянок глаза лопались от зависти.

А попала она в баташовский дом — о маленьких девичьих радостях и думать забыла.

Что ей теперь какая-то горбатовская вишня или курский налив! Здесь в Гусь-железном, где она являлась хозяйкой, спустись только в сад, зайди в оранжерею —- и любой фрукт по вкусу выбирай. Персики, абрикосы, хурма, апельсины, мушмала — Катя и названий многих прежде не слыхивала. А они тут даже зимой зреют.

А платья какие она носит, а украшения — не чета батюшкиным сережкам с аметистами. Изумрудное колье, рубиновые перстни, жемчужные ожерелья — чего только не подарил Кате ее благоверный!

А сам он разве не лучшее украшение ее жизни? Такой муж, верно, не всякой царице достается. Силен и крепок как дуб, и все-то на свете умеет. Вон каких домов понастроил — впору царям жить!

А как он любит ее, свою кисаньку. Как радовался и гордился, когда она подарила ему сына и назвала в его честь Андреем. Завод новый свой под Касимовым Сынтулом назвал, чтоб знали, что туляком и в честь туляка построен. А пир какой учинил — вся округа съехалась. Одних служителей церкви семеро было. А разных там купцов и чиновников — и не перечесть. Комедиянтов из Москвы выписал, чтоб гостей забавляли. На всей крыше дома плошки горели с жиром, и было светло, как днем.

В таком безмятежном счастии Екатерина Никтарьевна и не замечала, как быстро бежит время. Вот уже почти тринадцать лет как она тут, и сегодня ее первенцу двенадцать.

Ой, пора одеваться! Скоро гости начнут съезжаться, а она не готова. Фроська вон болтает, будто фиверки нынче жечь будут. Андрюшенька ведь такой затейник — любит людей удивить.

И действительно удивил.

* * *

К началу именинного пира весь обширный двор Гусевской усадьбы Баташовых оказался сплошь заставленным каретами, колымагами, возками, рыдванами и всякими иными экипажами. Гостей съехалось так много, что в большой столовой все не уместились. Которые пониже чином пришлось усаживать в соседних комнатах, где их угощали управитель Фома и ключница Секлетея.

Поначалу кое-кто из обойденных надул губы. Но обилие яств и питий вскоре примирило их с малой честью. И они отдали должное всему, чем их обносили расторопные слуги.

Да и на что обижаться-то? Не высадишь же из-за главного стола Касимовского благочинного или меленковского исправника. А уж о владимирском предводителе или об архиепископе Рязанском и говорить нечего. А Рознотовские или Дементьевы или Кочурины — это все такие важные господа. От самого Грозного царя, если не от Рюрика род свой ведут.

Так что когда из большой столовой донеслось "Ура", пировавшая в других комнатах "мелочь" дружно подхватила здравницу.

Если б эти не вышедшие рылом гости присутствовали там, они воочию убедились бы, как весел и радушен хозяин гусевского дома.

Он сидел в середине стола в резном ореховом кресле. По правую руку красавица Екатерина Никтарьевна, слева — виновник торжества, двенадцатилетний Андрей Андреевич. Именинник, весь в пышных кружевах, стоял на стуле, поддерживаемый кормилицей. Рядом дядя Иван Родионович со своей женой Дарьей Романовной. Справа от Екатерины Никтарьевны преподобный отец Варсонофий Рязанский. Далее по обеим сторонам находились: губернский и уездный предводители, столоначальники, исправники, благочинные и протеиреи, виднейшие из окрестных дворян.

Еще каких-нибудь пять-шесть лет назад многие из этих знатных господ и понятия не имели, что на свете существуют какие-то Баташовы. А ныне они не только приняли их приглашение, но и пировали вместе с ними, как с равными.

Вполне возможно, что некоторые из именитых гостей догадывались о низком происхождении угощавшего их хозяина, но радушный прием и слава о его богатстве приглушали в них чувство сословного превосходства.

Да и что в этом удивительного, если даже самые кичливые из английских лордов давно признали, что золото заметно влияет на состав человеческой крови. Чем полнее денежный мешок, тем голубее кровь в жилах его хозяина.

Именно это обстоятельство и возбуждало сегодня Андрея Родионовича.

— Господа, — вскакивал он за столом, — выпьем еще раз за Андрея Баташова-младшего!

— За достойного наследника! — подхватывал кто-нибудь из сидящих вокруг.

— Аминь! — заключал касимовский благочинный и с благословения преосвященного отца Варсонофия первым опрокидывал рюмку. Булькало вино в привычной поповской глотке. Звенели бокалы. Все веселее и шумливее становились гости. Андрей Родионович обнимал жену и целовал, крича на весь дом:

— За доброго сына!

А хозяин уже подхватывал левой рукой именинника, правой поднимал очередной бокал и, к великой радости Екатерины Никтарьевны, провозглашал:

— За добрую мать! — и опять благочинный закруглял тост своим "аминем".

В один из таких веселых моментов совершенно неожиданно во дворе дома раздалась пальба. В окнах засверкали вспышки выстрелов. Мужчины шарахнулись от окон дома, дамы подняли визг, святые отцы испуганно закрестились:

— Мать пресвятая богородица!

Жалобно зазвенел опрокинутый в панике хрусталь.

— Господа! — закричал Баташов. — Не волнуйтесь. Приглашаю вас взглянуть на фейерверк!

А во дворе, в парке и над домом творилось нечто невероятное. Метеорами чертили небо синие, красные, зеленые, слепящие глаз шары. Били фонтаны золотого огня. Золотой дождь сыпался на землю. Вихрем крутились огненные колеса, мельницы, карусели, рассыпая вокруг мириады золотых брызг.

Такого здесь еще никто не видывал. Пораженные гости до отказа заполнили оба балкона, сбежали вниз, в сад и во двор, и не смея оторвать восхищенного взора, зачарованно смотрели на эту, ни с чем несравнимую волшебную картину.

Будь они по другую сторону баташовского пруда, их взорам представилось бы еще более величественное зрелище. Отраженная на гладкой поверхности воды, повторенная на тысячи ладов в каждом ее всплеске, эта пляска разноцветных огней была потрясающе прекрасна.

Но такое зрелище принадлежало уже не гостям и даже не хозяевам. Весь трудовой Гусь, от мала до велика, с первыми же хлопками ракет высыпал на берег и стоял, разинув рты от удивления.

Что ж, пусть смотрит. Баташову не жалко. Они уже заплатили ему и еще заплатят за это дорогое удовольствие. Пусть все видят и знают, сколь богат и славен их хозяин и сколь щедра его рука.

Едва успели погаснуть последние ракеты и глаза гостей привыкли к наступившей вслед за тем темноте, как на хорах главного зала грянул оркестр. Молодежь хлынула туда. Начались танцы — и тут уже не до сословных различий. Сюртуки, камзолы смешались с поддевками. Декольтированные платья со шлейфами и кринолинами кружились рядом с батистовыми кофточками и многослойными юбками.

Старики во главе с архиепископом двинулись к буфетам и игорным столикам. Старухи, чинно усевшись в сторонке, остались наблюдать за детьми. Вместе с ними остался веселый благочинный. Уж очень соблазнительно выглядели голые плечи и прочие прелести некоторых дам, отчего святой отец только покряхтывал, то и дело поглаживая красивую черную бороду.

Здесь же находилась и Екатерина Никтарьевна. Она сидела в глубоком кресле, стоявшем на небольшом возвышении в углу зала. Тихая безмятежная радость так и лучилась в ее прекрасных зеленоватых газах.

Как же хорошо и красиво все получилось сегодня!

Где, у кого еще может быть так весело и интересно, кроме как у них с Андреем? Его фиверки — это же прямо сказка! Вот он какой выдумщик, ее дорогой Андрюша. Видно, на самом деле она родилась в "сорочке", если такое счастье выпало именно ей на долю. У кого еще из женщин такой муж? Наверное, ни у кого нет такого. Во всяком случае в этом зале нет ни одной дамы, которая не завидовала бы ей, Кате.

Необычные впечатления этого незабываемого вечера несколько утомили хозяйку, и она уже подумывала, а не пора ли покинуть гостей. Да и взглянуть надо, уснул ли именинник, успокоился ли после таких шумных чествований. Доктор говорит, детям вредно чрезмерное возбуждение.

Решив еще немного посидеть с гостями, она устало откинулась на бархатную спинку кресла и довольным взглядом обвела весь зал. Андрей, конечно, с молодежью. Не зря нанимал комидиянта из московского театра, чтобы тот обучил его всяким менуэтам. Вот и танцует теперь, чтобы показать, что и в этом деле он ничуть не хуже именитых гостей. И вон ведь как хорошо у него получается.

Только что же это такое? В четвертый, либо в пятый раз он танцует с одной и той же дамой. Да-да, конечно, все с той же самой. И не просто танцует, а прямо пожирает ее глазами. Где же совесть у этой бесстыдницы? Такая еще молоденькая — и что творит! Господи, да что же это такое?

Екатерина Никтарьевна беспомощно оглянулась, как бы ища поддержки. Ближе всех от нее сидел благочинный — самое подходящее для подобного случая лицо. Но тот тоже масляно улыбался и многозначительно поглаживал бороду. Видно, и в него вселился демон похоти и прелюбодейства...

Не одна хозяйка большого гусевского дома обратила внимание на странное поведение Андрея Родионовича. Мать барышни — почтенная Анна Капитоновна Дементьева — тронула мужа за рукав и что-то зашептала ему на ухо. Артамон Сергеевич взглянул — и тоже забеспокоился.

В самом деле, что же это? Срам-то какой! Баташов женат, именины сына справляет и вдруг такое. Что люди скажут, что подумать могут?

А хозяин дома продолжал свое, как всегда, нимало не считаясь с мнением окружающих.

Хороша, ух как хороша эта Глашенька! Легкая, хрупкая, будто тонкий фарфор, и вся какая-то светлая, воздушная прямо. Глянешь на нее — и на душе словно ландышами повеяло. Так бы схватил ее в охапку, да и унес далеко-далеко, куда даже Казюк ни разу не заходил...

Танцуя с девушкой, Андрей Родионович совсем забыл о супруге, в честь которой всего час назад провозглашал тосты и здравицы. Забыл, а потому и не замечал, как неузнаваемо изменилась Екатерина Никтарьевна.

Куда подевался нежный живой румянец с пухленьких щечек. Потух счастливый взгляд, что так и лучился из-под бархатных ресниц. Боль и горечь исказили красиво очерченные губы, сразу сделав их уродливо тонкими. В зеленоватых глазах загорелась ненависть, отчего все лицо стало злым и неприятным. Не даром же говорят — горе только рака красит.

Что ж, Екатерина Никтарьевна! Не помогла, видно, тебе и "сорочка", в которой ты родилась. Видно, кончилось твое безмятежно-счастливое неведение. Видно, и для тебя наступила пора до конца испить горькую чашу женщины, оскорбленной в своей любви. И как знать, не позавидуешь ли ты самой последней из своих рабынь, той хотя бы, что сегодня под гулкий треск ослепительных ракет тщетно старалась убаюкать голодное дитя.

Глава 10. РАСПРАВА

На свете дураков больше, чем

мошенников, иначе мошенникам

нечем было бы жить.

С. Батлер

В самый разгар семейного торжества Баташовых, когда над их большим дворцом сверкали и бесновались огни фейерверка, на трехверстной плотине, белокаменной грудью сдерживающей напор огромного пруда, творилось черное дело. У горбатого моста с каменными львами шла смертельная схватка.

Полдюжины оборванцев волокли к омуту кого-то со связанными руками. Человек отчаянно сопротивлялся. Он отбивался ногами и головой, но силы были слишком неравны.

Метеорами взмывают в небо разноцветные шары, весело крутятся огненные колеса, красиво отражаясь на гладкой поверхности пруда, а глазах несчастного застыл смертельный ужас. Ослепительный золотой дождь освещает покрытое холодным потом лицо жертвы.

Оно совсем юно это лицо. Ему не более восемнадцати. Парень и пожить-то еще не успел, а на шею ему уже навязывают тяжелую чугунную болванку.

— Покарауль-ка карасей хозяйских, — вскрикивает один из убийц и с хохотом толкает парня в воду.

Сверкают шары и мельницы, взвиваются огненные змеи, весело мельтешат на воде яркие блики — и ни разбежавшихся кругов, ни всплывших со дна пузырей не видно в этом бешеном вихре волшебных огней.

Что же это такое? Человека губят, да еще в такой торжественный час и никому будто дела нет, никто не схватит злодеев за руку! Где же рунты баташовские, куда черти смотрят? Почему не спешат на выручку?

Как случилось, что буквально под носом у строгого хозяина совершено зверское убийство и убийцы спокойно ушли, никем не замеченные? Кто он, тот паренек, что нашел столь ранний и ужасный конец на дне баташовского пруда? Что за изверги оборвали молодую жизнь и за какие грехи они так жестоко расправились с ним?

Для того, чтобы ответить на все эти вопросы, нам надо вернуться на некоторое время назад.

* * *

Верстах в двух от Николиной часовни, где охранял кружку доброхотных деяний известный нам монах Исидор, был тогда большой и глубокий овраг. Теперь он полузасыпан и почти гол. А некогда его крутые склоны широкой каймой покрывал густой крупнолистный орешник, за которым поднималась такая плотная стена сухого колючего ельника, сквозь какую и самый толстокожий кабан не продерется.

Что находилось в середине этой чащобы, знали лишь монах Исидор да его лесная паства. Только им и были ведомы два или три узких прохода, надежно укрытые от постороннего глаза пышными кустами. Орехи с этих кустов обрывались в зародыше, дабы не привлекать внимания сборщиков. А сами проходы состояли под неусыпным наблюдением верных людей, специально поставленных на охрану главного логова Злыдня и его шайки.

Из посторонних только Андрей Баташов знал одну из тайных троп через чащобу, да и он пользовался ею лишь в самых крайних случаях. Даже возчики заводчика, поставлявшие согласно "зарока" провизию разбойникам, не только не знали, кому они везут добро, но и никогда не бывали поблизости от этой секретной лесной цитадели. Для приема от них продуктов имелась лесная сторожка, где в назначенный час всегда оказывался нужный человек.

Вот и на этот раз, едва Баташов показался неподалеку от оврага, а уже все ватажники знали, какого гостя к ним несет нечистый. Не знали только, зачем он к ним пожаловал. Небось, опять знатная "кумпания" предстоит.

Лошадь Андрей Родионович оставил наверху и, продравшись сквозь колючки, как всегда осмотрелся. Передним открывалась небольшая, но приятная на вид лужайка.

В нижней ее части стоял дубовый чан, из которого тихо струился студеный родник. Рядом под навесом сложена большая печь с вмазанными в нее двумя котлами. А по другую сторону родника — крохотная банька и два колоды для стирки.

В более возвышенном конце поляны виднелись тамбуры из лапника, прикрывающие входы в землянки, вырытые в косогоре.

Посреди поляны лежало толстое отесанное бревно. Рядом грубо сколоченный стол. За ним дерновые скамьи, какие частенько устраиваются в зеленых театрах. На бревно, служившее местом атамана и его есаулов, был наброшен грубый половой ковер.

Баташов не впервые видел все это, но всякий раз восхищался деловитостью и строгим порядком в хозяйстве Злыдня. Такого бы управляющим к нему на завод... Вот кто сумел бы поставить дело на твердую ногу! Уж этот не упустил бы ни единой мелочи.

— У меня дело к вам, братцы, — обратился заводчик к разбойникам. Все сразу встрепенулись. Вот сейчас они узнают, что от них требуется. Наверное, опять обобрать какого-нибудь богача. К этому злыдневцы всегда готовы. Лишь бы куш поприличней был, а уж за ними дело не станет.

— Работные мои... совсем от рук отбиваются. То им не так, другое не этак. Возятся как пешая вошь, а жрать им да плату подавай. Помогите, братцы! Пугните, чтоб хозяина пуще держались. Не до смерти, конечно, а коль скулу кому ненароком свернете, так не взыщу... — и посмотрел на всех своим пристальным, ожидающим взглядом.

Заворочались головорезы на дерновых скамьях, беспокойно посматривают друг на друга. Вот так "кумпания"! Ничего себе — "дельце". Да кто же они в таком случае, псы баташовские, что ли?

— Мы — не земские! — раздался вдруг задорный голос самого молодого из лесовиков, Петьки-урусовского. — К Бороде с таким делом ступай! Тот, верно, не откажется.

— А ты помолчал бы, — строго оборвал парнишку Баташов. — Постарше да поумнее тебя тут люди найдутся.

— Коли молод, — зло ответил Петька, — звали тогда почто?

Баташов не обратил внимания на реплику Петьки. Спросил только:

— Ржавый и Савоська как думают?

Туго, со скрипом заворочались мозги самых бывалых из товарищей Злыдня. Кабы кистенем или дубиной махнуть — это они бы мигом. А тут думать надобно.

— Вот кабы купца аль ахвицера, — неторопливо заговорил Савоська, — а то своих же выходит. Не гоже оно так-то, Родивоныч.

— Так я ж за это уплачу! — не понимая упрямства ватажников, сердится "арендатор".

— То иудина плата, поганая! — неожиданно заявляет Ржавый. — Не надо нам такой!

Вот этого Баташов никак не мог ожидать. Чтобы такой хладнокровный громила, как Ржавый, отказался участвовать в предложенном им деле — это что-то невероятное. Да что они, рехнулись что ли? От золота отказываются... На какой-то миг Баташов даже растерялся. Но вовремя вспомнил и сразу же выбросил на стол свой последний и самый неотразимый козырь:

— Зарок сами же писали! Аль запамятовали? — и ожидающе поглядел на Злыдня. Чем ответил на его ход этот умнейший и авторитетнейший из лесных вожаков?

Взглянул на товарищей своих атаман, на дружка Баташова — и вспомнил злополучный прошнурованный лист с печатью заводчика. Вспомнил, как расписывался на нем собственной кровью, как пятнали его кровью же сидящие вокруг друзья. Вспомнил, лоб широкий нахмурил и молвил внушительно:

— Зарок мы помнил и сполняем, Родивоныч! Не мешать тебе строиться обещали мы. А чтобы на работных с кистенем — такого посула никто не давал.

Повскакивали с пеньков и скамей разбойники, закричали на разные голоса:

— Верно! Правда! Правду молвит атаман! Иди к земским! Не нужны твои ефимки, к Бороде с ними ступай! Мы не земские! Ишь чего выдумал!

Так и не смог ничего добиться Баташов. Верные своей лесной разбойничьей чести, ватажники Злыдня не пошли ни на какие уговоры заводчика.

Знал бы Злыдень, знали б его дружки, какой ценой заплатят они за свою верность лесным законам, наверное, по-иному разговаривали бы с Андреем Родионовичем. Возможно, были бы покладистей и посговорчивее. Но кто же мог предположить, чем обернется их скрепленная делом и кровью дружба с Баташовым. И меньше всего мог думать об этом ершистый Петька.

Брел он как-то по лесу и повстречался с Бородой. Тот с обидой к парню. С какой, мол, это стати ты так непотребно о нашей ватаге отзываешься? Мы вовсе не такие, кем нас считают. Я вот даже не сержусь на тебя. Напротив, к себе хотел бы переманить. Нравятся мне такие смелые ребята.

А делишки у нас повеселее, чему вашего Злыдня. Меньше по землянкам отсиживаемся, чаще с кистенем гуляем. И с девками шашни водим. Не то что ваш затворник Злыдень. Ему бы только панихиды служить. Очень уж о душе своей печется. А ведь у черта-то на сковородке вместе жариться придется.

Идут этак мирненько Петька с Бородой, спорят потихоньку. Борода уговаривает, Петька возражает, но не очень уверено. Борода-то вроде бы и прав. В самом деле, у Злыдня не разгуляешься. Держит всех в ежовых рукавицах. Порядок у него на лежке, что в святом монастыре. Задумался обо всем этом Петька... и вдруг... словно молнией ожгло...

Треснули кистенем по затылку — сразу память отшибло. Да и сволокли в "Страшный сад".

* * *

Сад этот занимавший северо-восточный угол Гусевского парка и отделенный от него глухой кирпичной стеной, не зря носил такое необычное наименование.

Всякий, кто знал или догадывался об его назначении, старался держаться подальше от этого проклятого места. Да и как не сторониться, если отсюда порою доносились такие стоны и крики, какие, наверное, стоят в Аду, где черти терзают души нераскаянных грешников.

Здесь имелись орудия, какими могла похвастаться только знаменитая Пытошная башня Московского кремля. А здешний палач — гориллоподобный Прокофий — был неумолимее московских катов, потому что на своем поганом ремесле зарабатывал побольше иных губернских чинов.

Баташов завел это негласное карательное учреждение когда убедился, что в Гусе-железном ему не сколотить такой мощной системы подавления, какая существовала на Унже в лице ермоловских парней, запродавших души хозяину.

В официальных документах "Страшный сад", конечно, не упоминался. Но об его существовании знал или слышал всякий на Гусе. Говорили, что из этого "сада" есть только две дороги: на тот свет или в подземелье, что почти одно и тоже.

Вот в этот-то "сад" и попал поначалу Петька-урусовский, самый молодой из сподвижников Злыдня. Может быть, именно это обстоятельство, и помогло ему так легко попасть на удочку Бороды. После того, как над ним порядком поизмывался палач Прокофий, получивший хозяйский наказ — "Поиграться с сосунком, но оставить целым, чтоб работать мог", — Петьку загнали в дудку, где копали руду. Там его приковали к волокуше и сказали: "вози".

Однако, оказалось, не на того напали. Не для того сбежал Петька от князя Урусова, чтоб на другого барина лямку тащить. Ни цепь, которой его приковали, ни толстый сыромятный кнут в руках надсмотрщика не заставили упрямого парня работать на клятвоотступника.

Вместо того, чтобы взять лопату и нагребать в короб собранный рудокопами железный камень, он ложился рядом с волокушей и хоть ты убей его — не поднимался. Страшные удары хлыста, просекавшие кожу и мясо чуть не до самых костей, вызывали только стон да зубовный скрип. Вот тогда он и был обречен.

— В пруд его! — хлопнул губами Баташов. — Пусть карасей моих пасет!

Хряснула, сломалась, как перекаленная сталь, неподатливая натура Петьки, но не уступила врагу.

* * *

Вот так и убрали ненавистного хозяину человека. А то, что сделано это было в торжественный час именин, Андрея Родионовича нимало не смутило.

— Это еще удобнее, — сказал он Бороде. — На огни все глазеть будут. Никто и не заметит ничего.

Так оно и вышло. Никто ничего не прознал. Даже Петькины лесные дружки.

Они, конечно, хватились товарища и искали его, но так ни о чем и не догадались. Кто его знает, может, надоела парню воровская жизнь, потому и сбежал из ватаги. Может, заплутался в лесу, что тоже вполне возможно. Леса-то вон какие — и более опытный может пропасть. А, может, к земским в лапы попал. Молодой еще, несмышленыш. Только о последнем кто-нибудь из знакомых уже сообщил бы.

На всякий случай усилили охрану, приготовились к переходу на запасную лежку. Но поскольку ничего подозрительного больше не случилось, вскоре же успокоились, а потом и совсем забыли о пропавшем пареньке.

Глава 11. ЛЮБВИ ВСЕ ВОЗРАСТЫ ПОКОРНЫ

Знаменитый жил боярин По прозванью Карачун.

В его тереме высоком, Словно пташка взаперти, Изнывала в злой неволе Красна девица душа.

М.Н. Загоскин

Тревога, неожиданно проникшая в беззаботное и всегда спокойное сердце Екатерины Никтарьевны, была не совсем напрасной. Мысли о малознакомой барышне не давала покоя не только хозяйке большого гусевского дома, а и самому его хозяину.

В свободное от повседневных дел минуты, а иногда даже и во время трудов, образ юной дворянки стоял перед глазами Андрея Родионовича, и словно заноза в сердце не давал сосредоточиться на привычных заботах.

Хороша же эта Глашенька! Ради такой и руду, и заводы забросить можно. Ну их к чертовой матери! Пусть братец Иван вкалывает. А ему, Андрею, и Глашеньки хватило бы. Свидеться бы хоть что ли?

Баташов никогда не принадлежал к той категории фантазеров, которые в мечтах готовы унестись в небеса, а на деле не умеют уверено ступать по грешной земле. Правда, иногда и он предавался мечтам, но эти мечты всегда оказывались достижимыми для его практичного и действенного ума. Он не любил и не умел расставаться с понравившейся ему мыслью и всегда сразу же брался за то, чтобы она быстрее обросла живой плотью.

Так и теперь. Не успело в его деловом мозгу зародиться желание, как тут же созрело и решение. И он хлопнул в ладоши.

— Карету! — приказал он лакею. — Да скажи там, чтоб за кучера Борода сел...

И вот она, усадьба Артамона Сергеевича Дементьева. Широкая, усыпанная битым кирпичом дорожка ведет к большому двухэтажному деревянному дому с верандой и резными колоннами, обрамляющими просторное гостеприимное крыльцо. Сзади сад, весь в старых липах и кленах.

Карету Баташова заметили сразу. Тучный дворецкий спешит встретить важного гостя.

Пока, запыхаясь от полноты, он спускается по деревянным ступеням, Андрей Родионович успевает наказать своему телохранителю:

— Посмотри тут, как и что. Понял?

Как Бороде не понять! Уже одно его назначение на место кучера что-нибудь да значит. Да и не впервой бывалому громиле знакомиться с чужими хоромами. Если опять "кумпания" предстоит, что ж, Борода не против. А то уже и ноги застоялись, как у старого мерина.

Предупредительно открыв дверцу кареты, дворецкий приглашает:

— Господа мои — Артамон Сергеевич и Анна Капитоновна — рады видеть вашу милость и просят откушать с ними...

За обедом у Дементьевых кроме Баташова оказался еще один гость, молодой гвардейский поручик Владимир Квашнин. С тонким пушком на добрых мягкий губах и с большими синими губами он выглядел так простодушно и незлобиво, что даже трезвый делец взглянул на него с симпатией. "Весьма приятный молодой человек", — подумал о Квашнине Баташов, но, впрочем, не без некоторой снисходительности, отнесенной за счет мечтательных глаз офицера.

Радушный хозяин суетился за столом, угощая гостей:

— Судачка заливного отведайте, Андрей Родионович. Сам вечером в нашей речке изловил. Такая, знаете ли, прелесть! Прошу... А вы, Владимир Петрович... Э-ээ, да что же это такое? Вы же не кушаете совсем!

Лучше бы Артамон Сергеевич не произносил этой последней фразы. Баташов, услышав ее, сразу насторожился. Отчего это молодой здоровый человек, приехав в гости, не ест за столом? И он пристальнее взглянул на нового знакомого.

Все стало ясно в одну минуту. Как можно человеку есть, если он только и думает, как бы встретиться взглядом с хозяйской дочкой! Та в свою очередь старается скрыть от родителей свои чувства к гостю. Потому и ресницы свои длинные опустила, чтоб никто не видел ее смущенных глаз. Потому и головы не поднимает от тарелки. Они ж влюблены друг в друга! — безошибочно определил Андрей Родионович...

Правильная мысль эта больно резанула сердце Баташова. "Так, — с горечью подумал он, — опоздал, значит!"

Опоздал? Полно, Андрей Родионович! Совсем не то слово. Как можно опоздать там, где тебя не только не ждали, но куда тебе и поспевать-то незачем? Заворачивай, детинушка!

Остановиться? Уступить? Это Андрею-то Баташову! Как бы не так! Баташовы не из тех, что уступают и отступают. Да и перед кем ему отступать? Перед каким-то щенком — пфф! Это же просто смешно.

Верно, он красив этот офицерик, очень даже красив. Но много ли стоит? Поди, всего-то сотня душ да полтыщи десятин. Не разгуляешься. Отдай ему такое сокровище — он, чего доброго, не будет знать, куда с ним деваться. Не-ет, милый сосунок, хоть ты и красив, а совсем не пара Глашеньке.

Сидя рядом с Анной Капитоновной за большим ломберным столом, на котором вся компания играла в лото, Андрей Родионович украдкой наблюдал за влюбленными. И чем больше нежности подмечал в их отношениях, тем все более убеждался, что в числе имеющихся у него сокровищ не достает именно этого — Глашеньки Дементьевой.

Да, думал Баташов, это действительно сокровище! Такой брильянт нуждается в хорошей оправе. И уж, конечно, не этому зеленцу быть для нее оправой. Только непроходимая дура отдаст себя нищему, а Глашенька не похожа на дуру. И не быть ему Андреем Баташовым, если он не сумеет внушить ей эту мысль!

Сейчас, когда его хищные глаза нацеливались на столь редкостную добычу, она заслоняла от него все, и он забывал, что добыча эта — дворянская дочь — ему не по зубам. Он совсем не думал о том, что их разделяет. А разделяли их такие неодолимые преграды, как сословные предрассудки, огромная разница в возрасте, жена с сыном и, наконец, установленные православием законы и семье и браке.

Последнее, впрочем, не особенно смущало Баташова, поскольку он всегда был уверен, что золото — штука такая, перед которой все, в том числе и попы, шапку ломают...

Ох, не вовремя привезли Дементьевы свою Глашеньку в баташовский дом! И совсем уж напрасно угощает его сейчас вкусной снедью. Впору дворовых с дубьем сзывать, да и гнать его в три шеи отсюда!

Да, видно, не все на свете делается так, как бы быть должно. И не всякий ведает, что творит. Такое лишь Баташовым дается. Им для этого и цыганок не надо. Сами наперед все знают.

* * *

То же самое чувство, какое владело сердцем расчетливого хозяина, волновало и душу артельного углежогов —чумазого и прокопченного Семки Уголька. Только выражалось оно не в таких решительных действиях.

Это и понятно. Уголек не обладал ни властью, ни деньгами. Даже сам он, который так ловко орудовал, управляясь с березовыми кряжами, фактически принадлежал не себе, а все тому же Баташову.

Но Семен был молод, красив и статен, что обнаруживалось главным образом по воскресеньям, когда артельный, смыв с себя копоть и грязь, надевал чистую рубаху. Тогда слободские девчата заглядывались на видного парня. И не одна из них втайне вздыхала. К тому же, и родители не имели бы ничего против зятя, что приносит в дом по целковому в месяц, а то и больше.

На хороводах у пруда Семен числился лучшим плясуном и песенником. А уж как бренчал на гулях — заслушаешься.

Был он со всеми ровен и приветлив и ни одна из местных девок не могла бы похвастаться, что люба этому веселому парню.

А он, однако, уже маялся от любви. Только не решался сказать об этом.

Девушка, о которой часто думал бравый артельный, вполне засуживала этого. Когда шла она по поселку своей царственной походкой, не у одного Семена щемило сердце. И не один он боялся подступиться к ней. Ведь это была сама Матреха — своевольная и привередливая дочка Егора Казюка. С тех пор, как отец снова пошел по лесам, она стала еще строже и неприступней.

Ей бы боярыней стать, а то и самой царицей. И не Семену с его копченой мордой сюда соваться. Был бы он богат, как Баташов — другое дело. Ух, и разодел бы тогда ее, свою лебедушку! На руках носил бы, да любовался, как на богородицу.

Но не суждено холопу такое. Кряжуй свои стволы, Семен, ставь в шалаши, землей обваливай. Глотай смоляной едкий дым и забудь о красавице. Не про тебя такое счастье...

Знай Семен Уголек, как смотрит на это сама Матреха, наверное, все случилось бы по иному.

Нельзя сказать, будто и Матрехе был люб артельный углежогов. Но если капризной девчонке предложили бы выбирать среди гусевских парней, она, наверное, указала бы на Семку. Виднее его и краше здесь не было никого.

Однако дело не только в этом. Скорее всего, Матреха не достигла еще той поры, когда сердце просит не только родительской ласки. Когда тянет девчонку подальше в лес, чтоб поближе увидеть дорогое лицо и почувствовать прикосновение любимых рук. Четырнадцатый годок, да еще при ее почти затворнической жизни — не такой уж большой возраст.

Матреха просто не думала о женихах. А если когда и думала, так словно о чем-то далеком, не касающемся ее. К тому же, она хорошо знала, что не дано девушке самой решать свою судьбу. И, значит, нечего об этом и думать.

Глава 12. КАК ИСЧЕЗАЮТ ДЕРЕВНИ

Правил Русью купец, золотою мощной

С корнем рвал он дворянские роды.

Мужиков и ребят из родных Палестин

Гнал на фабрики, верфи, заводы.

"Дубинушка"

Возвратился Казюк из своего очередного похода. Попарился в баньке, жарко натопленной Матрехой. Переоделся в чистое. Потом явился к Баташову с собранными в лесах образцами.

Тот выслушал сообщения рудознатца, как лучше новые залежи железного камня использовать. Помолчал. И вдруг спросил, словно вспомнив о чем-то:

— А скажи-ка, мастер, где находятся те деревни синюгинские, про кои ты мне ране сказывал?

— Синюгинские? А пошто, Родивоныч, коли те деревни все одно в руки не даются? Не продаст же их Синюгин!

— То, Казюк, не твоя забота. Ты только место укажи, — и большой рот плотно захлопнулся, словно сундук, не желающий расстаться со своим содержимым.

Егор отлично знал эту баташовскую привычку. Когда Родивоныч вот так звучно хлопнет губами, будто хочет ухватить выскочившее последним слово, это значит — решение принято и ничьи возражения уже не помогут.

— Место? Да все на той же Унже, где твой первый завод стоит. Только повыше...

* * *

Поехал как-то помещик Синюгин на Унжу. Деревеньки свои навестить, рыбку поудить, напомнить бурмистру про оброк. Поехал, как всегда, перед жнитвом, чтоб заранее знать, каков урожай и сколько жита доставит отсюда бурмистр.

Едет не спеша в карете. Воздухом лесным духовитым наслаждается. К чириканью пташек прислушивается. Интересуется соседскими полями. Хороши ли у тех хлеба, не перенять ли чего у соседей. Ум, говорят, хорошо, а два лучше.

Вот и знакомая аллея березовая, что дед еще высаживал. Проехать только ее — и дома. Прямо в Синюге окажешься, что самим Грозным царем праотцам Синюгина жалована. А за ней и Ужновка.

Только что же это? Рядом уже совсем, а ни одной крыши не видно. Батюшки-святы, уж не попалило ли Синюгу пожаром! Почему же бурмистр не известил? Ох, не ладно что-то! Ох!

Хлестнул Синюгин гнедых, заспешил. Сердце аж зашлось с тревоги. Вот тебе и оброк! Скорее наоборот выйдет. Если погорела Синюга, придется самому раскошеливаться. Мужикам-то отстраиваться надо. Вот же грех какой!

Вынесли гнедые хозяина прямо туда, где дом бурмистра. Только нет того дома... И вообще ничего нет. Даже головешек. Поле вокруг совершенно незнакомое, в подсолнухах все. И ни единой, даже самой немудрящей избушки. Ни риг, ни овинов — ничего!

Господи, — растерялся Синюгин, — да куда же это я попал? Чур, меня, чур! Куда ж Синюга подевалась? Да и Ужновки не видно. И откуда взялись эти подсолнухи? Сроду же их не сеивал!

Да что же это я? Это же совсем другое место! И дубов на берегу нет. И лавы белье колотить тоже. И креста, под которым убиенного бурмистра схоронили.

А аллея-то дедовская никуда же не девалась. Тут она. Поворотил гнедых Синюгин. Вернулся в аллею. Та, да вроде бы и не та. Березы, обожженной молнией, нет. Начало аллеи тоже не такое. Молодых берез стало больше, а самые старые пропали куда-то. Бог его ведает, но если бы пришлось поклясться на Евангелии, Синюгин не взял бы на себя такого греха.

Под старость лет, видно, совсем память отшибло. Вот и заехал не туда.

Заметался ошалелый помещик. То туда, то сюда свернет. То велит хлестнуть коней, то осадить. Мыкается взад-вперед по полям и перелескам, по ухабистым лесным дорожкам. Смотрит пристально по сторонам, аж в глазах рябит. Ищет собственность свою, царем Иваном жалованную. Ищет, ищет — и не находит. То совсем незнакомое место попадается, то опять те же подсолнухи. Откуда взялись проклятые? И чем чаще они на глаза попадают, тем больше шалеет Синюгин.

Уже и день к вечеру склоняется. И гнедые приустали. Бредут еле-еле, будто старые клячи. Да и сам Синюгин оголодал, хоть волком вой. Живот того и гляди к позвонку присохнет. А Синюги с Ужновкой нет как нет, словно их никогда и не было. Да что же это такое? Вот же наваждение бесовское!

Как же это он сбиться мог? Больше сорока лет ездит сюда, каждый кустик тут помнит — и вот поди ж ты! — заплутался. Добро бы еще пешим, а то ведь на паре отличных лошадок. Вот незадача! Этак, чего доброго, и голову потерять не долго.

И невдомек старому помещику, что голове его ничто не угрожает. И никакого, конечно, бесовского наваждения. Поздненько в деревеньки свои заглянуть изволил — в этом все дело. И не подсолнухи смеются над ним, а лесные тати, что ныне числятся рунтами-охранниками в усадьбе гусевского заводчика...

Налетели они как-то сюда и в два-три дня перекроили всю здешнюю географию. Подняли нагайками мужиков и баб, сбили в артель, да и приказали все до последней жердочки растащить. Солому с крыш и овинов спалили, кирпич и бревна спустили в речку. Место все перепахали и засеяли подсолнухом. Дорожные и межевые знаки повыдирали. Скотину пустили по лесу, а людей во главе с бурмистром повязали да и угнали на Гусевский завод.

Вот, господин Синюгин, как подобные делишки обделываются. Вот как дерзкий промышленник приобретает нужные ему деревни и земли, если чересчур упрямый хозяин отказывается их продавать. Не хотели вы добром уступить, так он силой взял. И плевать ему на все ваше дворянское достоинство, на все ваши права и привилегии, на всю славу и честь вашего древнего рода.

Читайте теперь семейную хронику, взахлеб упивайтесь славными подвигами своих предков — это некому не возбраняется. А деревеньки ваши того. Тю-тю ваши деревеньки! И не видать вам их больше, как своих ушей. И никакой "чур" тут не поможет, как не помогут кресты и заклятия. Попробуйте ка доказать теперь, что эта ваша собственность!

Для Бороды и его приятеля Трехгубого, как и для всей их шайки, трояк червонцев, уплаченный Баташовым за сию "славную кумпанию", значит куда больше, чем самые горячие молитвы и страшные заклятия. За такие деньги они еще и похлеще могут "сочинить".

Борода так и заявил своих собутыльникам:

— Мигни нам только Родивоныч — мы и Касимов под орех разделаем. Никакой леший потом не отыщет, где сей город стоял. Что, аль я не так баю?

— Так, знамо дело, так, — подтвердил Трехгубый. — Пошли-ка, братцы! Спрыснем удачу, да и за те, что наперед будут, чарочку опрокинем...

Здесь будет не лишнем заметить, что даже всесильный Демидов, перед чьей мощью трепетал Урал, не рисковал врываться во владения русских дворян — этой первой и самой главной опоры самодержавия.

То, что рассказано о двух синюгинских деревнях, — не более, как отдельный эпизод в длинном списке подобных деяний лесного владыки. Ведь и посей день на стелажах Нижегородского, Владимировского, Рязанского, Тамбовского и некоторых других областных архивов хранятся многие десятки и даже сотни всякого рода исков, прошений, челобитных и жалоб на незаконное присвоение Баташовым земель, имущества и крепостных крестьян, из-за чего то и дело возникали суды и тяжбы, многие из которых тянулись по несколько лет.

Еще в 1761 году, когда Баташов никому почти не был известен, на него уже жаловался властям дворянин Ермолов, во владениях которого дерзкий промышленник самочинно выламывал белый строительный камень для своего дворца и плотины на Гусе.

Позднее он под видом размежевания оттяпывал у соседей (Ознобишины, Яблочковы, Сыробоярские, Хлудяновы, Волковы и десятки других), большие куски лесных и пахотных угодий. Даже такого крупного землевладельца и своего закадычного приятеля как губернский секретарь Рознотовский, он не единожды околпачивал так ловко, что тот даже обидеться не успевал и лишь разводил руками в недоумении.

Однажды, например, он подсунул Рознотовскому фиктивную купчую на село Чауры с пустошами. Тот под пьяную руку подмахнул бумагу, а потом вспомнил, что села с таким названием в числе своих владений не помнит. Баташов в ответ расхохотался.

— А такого и нет на свете. Это я понарошку. Узнать хотел — можешь ли ты меня уважить...

На поверку же оказалось: Чауры существуют. Только принадлежат они не Рознотовскому, а Лупандиным. Последнее не волновало Баташова. Ему важно было иметь в руках хоть какой-нибудь документ о покупке, а уж он знает, что с такой бумагой делать... И Лупандины лишились села с пустошами.

Рознотовский, невольно оказавшийся замешанным в эту некрасивую историю, высказал заводчику свое недовольство. Нимало не смущаясь, Андрей Родионович ответил:

— Тебе-то какая забота? Не у тебя же оттяпали!

"А ведь, пожалуй, верно, — подумал Рознотовский. — Пусть у хозяев за свое добро голова болит, а у меня и своих забот по горло".

Вскоре, однако, и сам Рознотовский попался в тот же силок. Каким-то образом получилось, что его муромское имение Баташов "купил" у... господ Раменевых. И отсудить это имение обратно не удалось — Андрей Родионович не имел привычки возвращать то, что успел прихватить тем или иным способом.

В числе жалобщиков и истцов против приокского заводчика, кроме "худородных" дворян, сплошь и рядом выступали такие именитые и важные особы, как тот же князь Долгоруков, как Шуваловы, Волконские, Урусовы, Уваровы, Шереметевы, Юуповы, Можайские, Репнины и другие титулованные вельможи и сановники.

Удивительнее же всего о, что подавляющее большинство всех этих тяжб и споров кончалось ничем, ибо победителем в них оказывался "кузнец Тульской оружейной слободы" Андрей Родионов сын Баташова. И это в ту пору, когда самодержавие всеми силами и средствами возвышало дворянство, всячески поддерживая его экономическую мощь, отдавая дворянам в крепостные владение все большее число крестьян и все сильнее закабаляя последних!

* * *

Синюгинцев, захваченных охранниками Баташова, пригнали прямо на двор его Гусевской цитадели и развязали лишь тогда, когда за ними закрылись чугунные ворота.

Усталые люди повалились отдыхать прямо на камнях в углу двора, но выскочивший из дома управитель Фома поднял их снова. Вместе с ключницей Секлетеей он начал сортировать прибывших.

Мужиков покрепче ставили в одно место. Тех, что послабее, вместе с бабами. Из числа последних Секлетея выбирает приглянувшихся ей девок и мальчиков. Содом стоит такой, хоть уши затыкай.

Взглянуть на очередной "улов" вышел "Сам". Посмотрел недовольно на сутолоку. Голосят бабы, ревут и визжат на разные голоса ребятишки. За маткины юбки цепляются. Мальчишки постарше к отцам жмутся. Их, как котят, в сторону швыряют.

— А ну ЦЫЦ! — гаркнул хозяин. И сразу смолкло все вокруг, будто самого Сатану узрели. Стоят, испуганно втянув головы в плечи.

Метнулся к Баташову молодой рунт. В ноги хозяину пал:

— Батюшка, Андрей Родионович, помилуй!

— Ну, — повернулся к нему Баташов. — Что еще стряслось?

— Тятенька мой тута, — показал охранник на толпу пленников. — Не посылай его в дудка, батюшка!

— Чтоооо?!

— Не посылай, говорю, тятеньку! Сгибнет он там. Родной ить!

— Хмм... Родной, значит, — усмехнулся хозяин. — Родной. Ишь ты! Родной! Вот ты по-родственному его и окрестишь. Бери-ка плеть-треххвостку, да и всыпь тятеньке двадцать пять горячих!... Понял?

Парень обалдел.

— Ну, — напоминает Баташов. — Кому я сказал?

— Батюшка, — взвыл парень, — тятеньку-то! Рази ж можно?

— Все можно, коли я велю! Бери плеть!

Пополз парень по земле, сапог хозяйский лижет:

— Батюшка!

Пнул его Андрей Родионович, крикнул остальным рунтам:

— Эй! Мокрицу эту вместе с его тятенькой — в плети да и в дудку. Живо! — и когда провинившегося рунта схватили, добавил: — А вы все запомните — пошел ко мне в службу, так на сердце шерсть отращивай. Я вам тут и тятенька и маменька, а никто более. Поняли? Вот так!...

Глава 13. ПОКА РОДИТЕЛИ СПЯТ

Мигом лестницу к оконцу

Подставляют молодцы.

"Аскольдова могила"

Днем парило — дышать нечем. К вечеру же с заката надвинулась страшенная туча. Поглотив сначала заходящее солнце, она потом укрыла все небо — и наступила такая темень, какая бывает лишь в осеннюю глухую ночь. Где-то погромыхивало, словно, кто-то огромный перекатывал камни в железной бочке.

Все словно вымерло вокруг. Ни воробей не чирикнет под стрехой, ни скворец в своем домике. Даже грачи и галки, обычно галдящие перед дождем, и те примолкли. Сидят нахохлившись в гнездах. Собаки на псарне тоже прекратили возню. Все живое затаилось.

Темно и тихо во всем доме Дементьевых. Дневная духота и сменившая ее вечерняя сырость сморили господ и холопьев. Все рано пошли на покой, не зажигая даже огня. Ни в одном окне нет света. И только одно из них — самое крайнее в левом крыле — открыто.

Видно, дочь хозяйская любит грозу и с нетерпением ожидает, когда первая огненная стрела прошьет почерневшее небо. Видно, по душе Глашеньке неистовое буйство стихии.

А может быть, ей просто не спится. Может, душно в спаленке. Сидит на краю постели, спустив босые ноги на прохладный пол, и мечтает. Скорее всего, так оно и есть. Ведь Глашенька влюблена, а влюбленности без мечты не бывает. Поэтому, наверное, и оказалось раскрытым глашенькино окно.

Но зачем к нему приставлена лестница? Не собирается же барышня спускаться по ней, да еще в такую, явно неподходящую для прогулок погоду! Неужели отношение молодых людей зашли так далеко, что они уже готовы обмануть доверие родителей?

К сожалению, кажется, так оно и есть! На лестнице Глашеньку ждет мужчина. Кто-то изнутри подает ему живую ношу и он осторожно спускается с ней в сад. Тот второй тоже вылезает из окна и наглухо прикрывает за собой створки.

За оградой сада беглянку ждут запряженная парой легкая коляска и две оседланные лошади. Как только барышню усаживают на мягкое сиденье, вся кавалькада срывается с места и уносится в предгрозовую ночь, глухо шлепая обернутыми в тряпки копытами.

А в доме все спокойно. Мирно спят отец и мать, безмятежно отдыхают слуги. Ни одна собака не тявкнула, не скрипнула ни одна петля. Так удачно все обошлось.

Что ж, молодежь смела и дерзка. И давно говорят: никому так не везет, как пьяным и влюбленным. И ночь подходящая, только невест умыкать...

Зато днем, когда обнаружилось отсутствие Глашеньки, жители имения Дементьевых потеряли всякий покой. Весь дом подняли на ноги.

Никто не знал, когда и куда отлучилась барышня. Никто ничего не видел и не слышал. А ночная гроза смыла всякие следы. И только одна лестница под окном, когда ее заметили, вызывала некоторые подозрения, о чем не решались сказать господам.

Когда же подозрения эти достигли, наконец, ушей Анны Капитоновны, в доме разразилась буря пострашнее той, что бушевала ночью.

Артамона Сергеевича этот удар поразил так сильно, что он перестал что-либо соображать и только беспомощно метался по дому. Барыню отхаживали в зале нюхательной солью и водой. Едва прядя в себя, она принималась кричать на всех, в особенности же на потерявшего себя Артамона Сергеевича.

— Это ты, ты во всем виноват, слышишь! Ты ввел его к нам. Вот и ищи теперь своего Владимира Петровича! Ищи, слышишь! Живым или мертвым представь мне мерзавца! Я из него душу вытрясу! Слышишь?

— Слышу, Аничка, слышу! Я сейчас, — отзывался Артамон Сергеевич, продолжая бестолково метаться по комнате.

— Ищи подлеца! Сейчас же! — кричала Анна Капитоновна. — Своими руками вора задушу! Ищи! — и опять билась в истерике.

* * *

Наконец-то Артамон Сергеевич пришел в себя и по-настоящему принялся за розыски сбежавшей или похищенной дочери. Всю дорогу, пока ехал к имению Квашниных, он разжигал в себе воинственный пыл.

Ишь ведь до чего дошли — невест умыкать. Будто азиаты.

Срам-то какой! На всю округу срам. В здешних тихих местах такого еще не бывало. Это они там, у Потемкина, разбаловались, на татар и турков глядя.

Артамон Сергеевич живо представил себе, как он схватит ретивого красавчика за загривок. Уж он покажет этому сорванцу, как благородных девиц воровать. Уж он ему задаст! Век будет помнить сам и другим закажет!

Однако, у Квашниных его ждало разочарование. Владимира Петровича дома не оказалось. Больше того, ни слуги, ни тринадцатилетняя сестра Квашнина — Нина не знали о месте его пребывания. Как поехал на охоту, — а было это еще три дня назад, — так с тех пор и не возвращался.

Ну вот, ясно, знает кошка, чье мясо съела. Известно, на какую "охоту" отправился. Увез Глашеньку к какому-нибудь приятелю и пережидает, пока шум не уляжется. Из молодых, да ранний.

— Скажите, — осторожно спросил у Нины Дементьев. — Где же еще можно застать Владимира Петровича? У кого из друзей или родственников он чаще других бывает?

— Если память мне не изменяет, — ответила Нина, — так он, как будто, к вам собирался заглянуть...

— К нам? — поперхнулся Артамон Сергеевич. — Ах, да-да, он действительно... того... заглядывал...

Ничего себя заглянул! Так заглянул, что дочери не досчитались.

— А кроме нас, не скажите ли, где он еще может быть?

И чего старик привязался, где да у кого? Вольдемар перед ней не обязан отчитываться. Откуда ей может быть известно, где он?

— Не знаю, право. Вот разве к тете Зине заехал. Да только вряд ли. Там он почти никогда не бывает...

Расспросив Нину, где живут тетя Зина и некоторые ближние родственники Квашниных, Артамон Сергеевич отправился дальше.

Однако, тетя тоже ничего не знала о племяннике. Он у нее не был по меньшей мере две недели. Она только удивилась, зачем он, совсем еще мальчик, так срочно понадобился солидному и богатому соседу. Кое-как отбившись от ее настойчивых вопросов, Дементьев направился по другим адресам. Но и там он не нашел никаких следов ни своей дочери, ни ее похитителя.

Обратный путь лежал через имение тех же Квашниных и Артамон Сергеевич не утерпел, чтоб не заглянуть к ним снова. А вдруг на этот раз ему повезет больше. И почти не ошибся.

На этот раз Дементьев застал в имении ретивого женишка такой же переполох, какой оставил в своем доме. Какая-то простоволосая баба при нем прибежала с поля и подняла тревогу:

— Помогите, помогите, барин, никак, утоп!

Вместе со всеми устремился к реке и Артамон Сергеевич.

* * *

Там, у омута, где начиналась дубрава Квашниных, уже орудовали прибежавшие с поля мужики. Граблями, шестами, вилами, — что у кого было в руках, — шарили с берега и запруды. Трое голых парней поочередно ныряли в темную глубь.

Здесь же, под нестарым дубком, стоял привязанный крепкой уздечкой породистый конь Владимира Петровича, которого тотчас же признал и Артамон Сергеевич. Как видно, он уже немало время простоял тут, потому что благодатная тень давно ушла с его спины, уступив место нещадно жаркому солнцу и еще более нещадным слепням. Эти зверски злые мухи сплошь облепили спину бедного животного, превратив ее в сплошное кровавое месиво, и конь отчаянно хлестал себя подстриженным хвостом, рвался с уздечки. Вся израненная слепнями кожа коня трепетала и передергивалась от нестерпимого зуда.

Рядом лежали на траве ружье, мундир, сапоги и белье хозяина, а самого его нигде не было. Сомнений не оставалось, Владимир Петрович Квашнин утонул.

Крестьянка, поднявшая тревогу, согнала веткой слепней со спины коня и привязала его к другому дереву.

"Час от часу не легче, — подумал Дементьев. — Теперь и сам похититель сгиб. Видно, не впрок ему его азиятская затея. Видно, Бог наказал охальника".

Но как же это вышло? Неужели, сам на себя руки наложил? Одумался после того, что совершил, да и в воду. А, возможно, Глашенька оскорбилась и оттолкнула от себя дерзкого вора. Вот он и порешил себя.

Однако, где же дочку искать? С чем домой возвращаться? Аничка же умрет с горя.

А быть может, этот юнец и не тонул вовсе? Может, это все — и конь, и одежда и ружье — одна лишь мистификация или как еще у них нынешних там называется? Привязал для вида коня, бросил ненужный мундир, а сам небось сидит в укромном уголке и упивается любовью.

Но Глашенька! Неужели и она способна на подобное? Такая тихая и скромная... Впрочем, давно говорят, что в тихом омуте... Тьфу, тьфу! Что о своей дочери старый дурак подумать мог! Спаси, господи!

— Здесь, здесь, сюда! — заорал вдруг вынырнувший парень. — Тут он вот, видел я его... Вон, вон, видите. Да не туда же! Куда полезли? Вот!...

Завздыхали, закрестились, запричитали бабы:

— Ох, господи, горе-то какое! — вздохнула одна. — Да как же это он сердечный надумал-то?

— Поди, не нарочно, — возразила ей другая. — Полез, может, искупаться, а сердце-то и схватило. Али в корягах запутался.

— Нет, бабыньки, не то. Русалка его космами спутала, либо водяной. Тут, бают, их много водится...

Артамон Сергеевич безучастно слушал все эти глупые бабьи пересуды. Для него гибель Владимира Петровича представлялась крушением всяких надежд. Уворовал их дочь, да и сам погиб. Что же теперь делать, где Глашеньку искать? Ведь только он и знал, где она.

А он-то собирался расправиться с дерзким похитителем. А кара-то вот она и без него свершилась. Жестокая, конечно, кара, слишком даже жестокая, но, видит Бог, Артамон Сергеевич не желал ему этого...

Хотя неожиданный конец юноши не указал расстроенному отцу, где ему искать пропавшую дочь, но надо полагать, теперь она и сама скоро отыщется. Не век же приятели незадачливого умыкателя невест будут прятать у себя его незаконную добычу! Так он и скажет Аничке.

А теперь домой. Надо успокоить несчастную мать. Она же совсем голову потеряла. Ох, господи наш милостивый!...

Глава 14. СТИХИЯ

И разверзлись хляби небесные...

Ветхий завет

Тот же вечер, когда из дома Дементьевых выкрали их единственную дочь, застал Егора Казюка в молодом заболоченном редколесье верстах в тридцати от Выксы. Здесь, по сообщению одного из местных жителей, видели пригодную к делу руду, и Баташов направил своего первого знатока посмотреть "верен ли слух и, ежели верен, стоит ли овчина выделки".

Месторождение оказалось достойным внимания. Облазив его со всех сторон, Казюк возвращался с полным мешком проб.

Хорошо еще, что прошла главная комариная пора, не то эти "кровопивцы", как называл Казюк комаров, живьем сожрали бы. Одолевал, правда, овод, но белый плат, обернутый вкруг шеи, да березовый деготь, которым рудознатец смазал лицо и руки, отгоняли от него назойливо-нахальных мух.

Перед закатом ни с того, ни с сего расквакались лягушки. Да так надсадно, хоть уши затыкай. Должно глядя на них, закаркали вороны. Заверещали сороки и сойки.

И словно по их сигналу, все вокруг переменилось. Только что светило хотя уже и красноватое, но довольно еще яркое солнце. А тут вдруг как-то сразу стемнело.

Мелкие птахи, сломя голову, кинулись к своим гнездами, чуть повозившись в них, подозрительно притихли. Горластое воронье, беспокойно заголосив, снялось с места и метнулось прочь. И в редколесье наступила непривычная для уха зловещая тишина. Даже слепни, и те словно провалились куда-то.

Рудознатец насторожился. По-оленьи нюхнув воздух и глянув в сторону скрывшегося за тучей солнца, он заторопил своего спутника:

— Поспешаем, Колюха, недобрым чтой-то пахнет. Бежим до того бора, дока худа не вышло, — и его старые ноги зашагали так, что восемнадцатилетний помощник еле поспевал за ним.

Колюха — крепкий рыжий парень из Ермолова — совсем недавно стал учеником и телохранителем Казюка. Так по крайней мере было объявлено рудознатцу при его назначении. Самому же "ученику" Баташов тайно наказал:

— Доглядывай за старым хрычем. Ежели дела от него и не переймешь, не взыщу. А упустишь мастера — пеняй на себя. Он, смотри, от Демидова ушел, а это не всякому впору. Так что гляди в оба. Понял?

В старом лесу, до которого чуть ли не бегом домчались рудоискатели, стояла уже такая жуткая темь, хоть глаз коли. И Колюха приостановился было в нерешительности. Но Казюк сердито заворчал:

— Чего стал? В самую глыбь заходи!

Не успели они, однако, удалиться от опушки и на две сотни шагов, как по вершине будто медведь прошел. Могучие лесные великаны зашатались и застонали. Ослепительно сверкнула молния, страшный удар грома потряс землю. И почти в тот же миг хлынул ливень, какого и Казюк не припомнит.

Это было нечто невообразимое. Словно кто-то чудовищно-огромный в бешеной ярости схватил в охапку все баташовские пруды да и опрокинул в одно место.

Застигнутые непогодой путники тщетно метались в поисках какого бы то ни было укрытия. Ни густейшая хвоя вековых елей, ни плотные шапки широколистых кленов не были в состоянии сдержать бешеный напор обрушившейся на них стихии.

Вода падала сплошным гулким потоком, как из мельничного лотка. Под ее свинцовой тяжестью трещали толстые сучья. Резные же листья дубов и кленов рвались в клочья или бессильно свисали, не оказывая никакого сопротивления.

Место, где Казюка и Колюху застала эта невиданная в здешних краях напасть, оказалось не самым высоким, а хлеставшие сверху струи не успевали стекать в низины — и путники в короткое время очутились почти по колено в воде. Она все прибывала, грозя затопить все вокруг.

Продрогшие, перепуганные рудоискатели, инстинктивно прижавшиеся к корявому стволу старой березы, буквально захлебывались в хлеставших их струях. Им казалось, что кроме воды, лившейся на них со всех сторон, на свете ничего уже не осталось. Она заполнила собой все пространство, ибо при каждом вздохе вместо воздуха в рот попадала все та же вода.

Мимо их ног быстро текла какая-то живая гуща, облепившая сплошь онучи и порты. При очередной вспышке молнии Казюк успел заметить: гуща действительно живая. В поднятой потоком хвойной каше барахтались ежи, кроты, мыши, пичужки и прочая лесная мелочь, смытая из гнезд и норок. Ярким пламенем сверкнул рыжий хвост лисицы, большими прыжками уносившейся прочь из опасного места. И Казюк насмешливо подумал:

"Ага, плутовка, и тебе не до добычи стало! Давай, давай, улепетывай, дока не потопла!"

На этом, однако, испытания рудоискателей не кончились. Их ожидало еще одно, куда более грозное и страшное.

В какой-то момент все вокруг затрещало и загрохотало так, что Казюку с Колюхой показалось, будто земля разверзается на части. Это в сверкании молний и раскатах грома несказанной силы вихрь вломился в лес — и пошел крушить тут все, что только попадает под его неуемную лапу.

Старые, накопившие железную крепость березы и ели ломались, как тонкие лучинки. Высокие мачтовые сосны выдирались с корнем и с тяжким стоном грохались наземь. Молнии слепили глаза. А в промежутках между ними наступала кромешная тьма, полная треска и грохота сшибавшихся друг с другом лесных великанов.

Они рушились как попало, в одиночку и целыми пачками, образуя вокруг перепуганных путников большие завалы. А вверху, как успел заметить Казюк во время одной из вспышек, — и вовсе творилось нечто уму непостижимое.

Сотни отломленных вершин, каждая из которых дала бы при распиловке полсажени дров, грудами носились в воздухе, добивая собой не успевшие упасть большие деревья.

— Туда, скорее! — изо всей силы крикнул Казюк и потянул Колюху за рукав. В несколько прыжков оба оказались под ближнем завалом и, уже не обращая внимания на воду, тесно прижались друг к другу под толстенным стволом. И как раз вовремя.

Вихрь словно бы вспомнил, что чего-то недоделал, и вернулся убирать огрехи. Старую березу, под которой только что стояли наши герои, начисто сбрило вместе с водой и корнями и бросило на тот же завал, где дрожали Казюк и Колюха.

Только тут понял парень, от какой страшной участи спас его маневр Казюка. Уж если такие махины не стоят, а брошенные на лежащие стволы расшибаются о них, — что же осталось бы от его тела, трахни его вот так же об эту чугунную колоду! Мокрое место — не больше. Колюху аж озноб прошиб, едва он попробовал представить, что случилось бы с ним, не будь рядом дяди Егора. Догадлив же старичина, с таким не пропадешь.

— Это смерть, — сказал Колюхе Казюк, когда они уже выбрались из-под укрывшего их завала, — так по-ученому называется такая крутоверть. Смерть и есть, видишь как накрутило.

— Еще какая смерть-то, — согласился парень, — и не вспоминай. У меня и по сей час зубы глуздают.

Везде лежали и висели во всех направлениях выдранные и переломанные деревья. Смерч, не без основания перекрещенный Казюком в "смерть" будто озоруя, перевернул некоторые деревья вверх тормашками, да так и ткнул их вниз вершинами. Посмотрите мол, людишки, что я могу. Вот я какой!

Однако, Казюку и его молодому спутнику было вовсе не до разбойной удачи промчавшейся над ними стихии. И не только потому, что она перепугала их и чуть было не стоила жизни. Пожалуй, еще более грозными для них оказались последствия небывалого урагана.

* * *

Смерч давно улетел. Он и бесчинствовал-то каких-нибудь десять минут. Давно миновала ночь. Давно наступил ясный солнечный день. Он уже успел высушить почти все следы вчерашнего потока. А рудознатцы все не могли выбраться из набросанного вихрем бурелома.

Наваленные кучами крупные деревья лежали вперемешку со всякой сучковатой мелочью, образуя непролазные стены. Прорубишься в одном месте, пролезешь кое-как, а там, глядишь, новая груда, еще более непроходимая. И уже не знаешь — прорубаться ли дальше или возвращаться назад. Посмотришь на весь этот страшный кавардак — и руки опускаются.

— Знаешь что, — сказал Казюк своему помощнику после очередной попытки. — Видишь вон ту стволину, что вверх задралась? Давай до нее доберемся! Ты влезешь и посмотришь, где завал помене. Туда и подадимся.

"Ну, и старичина! — опять восхитился про себя Колюха. — Мне бы во век не догадаться. Так и сдох бы тут, не выбравшись!"

Как только появилась уверенность в благополучном исходе, сразу и сил прибавилось. Топор в руках парня заработал так, будто в хоровод пошел. Тяп — и нет сучка. Еще тяп — и лаз готов. Даже набитые за день мозоли болеть перестали. А Казюк все подбадривает:

— Так, Колюха, круши его, чертяку! Завтра в баньке париться будем. Лазь-ка давай, глянь, как оно там? Небось, не пропадем. Выше голову, сынок!

"Сынок! — горько усмехнулся Колюха, вспомнив хозяйский наказ. — Я тебе петлю готовлю, а ты меня сынком величаешь. Эх!"

Нет нельзя такого человека хозяину выдавать. Да и не за что. Ничего худого он не делает, кроме пользы Андрею Родивонычу. И чего это барину померещилось, почто догляд надумал учинить? Совсем же напрасно. Хороший старик, деловой. Все-то знает и все умеет. И совсем смирный. Чего за ним глядеть?

А руду прямо нюхом чует. Завяжи ему глаза и спроси "где"? — сразу укажет. Вот же голова! Вот у кого учиться надобно.

Колюха рассмеялся даже, поняв, что собирается поступить как раз супротив того, что ему велел барин. Не караулить рудознатца, а перенять его умение, что, по мысли Андрея Родивоныча, вовсе не является обязательным для соглядатая.

Конечно, и после предложения Казюка им обоим — молодому и старому — пришлось порядком помахать топориками и попотеть прежде, нежели удалось выйти на более или менее чистое в смысле бурелома место. Конечно, к завтрему они не успели добраться до жаркой баньки, чтобы смыть с себя смолу, пот и грязь, накопленные в этой длительной схватке с последствиями ночной бури. Но осенившая их идея подняла дух, прибавила сил, вселила уверенность — и это позволила одолеть все препятствия.

* * *

Тот же самый смерч, что так помучил Казюка с его "учеником", потрепал частично и Выксу. Зацепив левый край рабочего поселка, он совсем снес четыре балагана*, развалил или оставил без крыш еще полтора десятка халуп и на глазах перепуганных жителей Выксы в один миг высосал почти всю воду из верхнего пруда, чем вывел из строя две заводские домны.

Иван Родионович рвали метал. Никакие ухищрения его лучших мастеров не смогли спасти обреченных печей, хотя к ним и согнали сотни рабочих. Сколько ни раскачивали оставшиеся без двигателя меха, они не давали нужной струи и только еще больше гасили пламя в домнах, потому что, ко всему прочему, в меха попала вода.

То, что смерч принес несчастье людям, что лишил многих крова и что погибло пятеро детишек, а семеро взрослых получили увечье, хозяина Выксы нисколько не встревожило. При чем тут он, ежели так Богу угодно? Домны "козлятся" — вот это действительно беда!

Хотя Иван Родионович всегда был терпимее своего старшего брата, однако, и он успел перенять многое от Андрея. За годы совместной с ним жизни, а еще более за то время, как стал самостоятельно управлять Выксунскими, Велетьменским и другими правобережными заводами, он научился не обращать внимания на беды и горести работных. На это ни времени, ни здоровья не хватит, — рассуждал младший Баташов.

Правда, он никогда не пускал в ход кулаки, как это нередко случалось с Андреем Родионовичем. Зато и не возражал, если его управители, приказчики, почиталы и прочие радетели хозяйских интересов широко пользовались этими средствами воспитания. Ну, а коли в данном случае речь идет о гибели домен, так тут уж сам Бог велит наказывать нерадивых рабов. Высечь дежуривших слесарей, горновых и плотинного смотрителя так, чтоб на всю жизнь запомнил, — распорядился добрый хозяин Выксы и добавил:

— После же того пусть уголь жгут, пока новые печи не поставим.

То, что ретивые исполнители этого приказания малость переусердствовали и одного из "провинившихся" — Гераську Трифонова — пришлось схоронить, тоже не обеспокоило Ивана Родионовича. Кто ж его, этого Гераську, знал, что он такой хлипкий. Рунты не доктора, им учить, а не лечить людишек положено. Хочешь шкуру упасти, не попадай к ним в руки — вот и вся наука. Понимать надо.

* * *

Не зря говорят: худа без добра не бывает. Нашкодивший воздушный буян, повалив немалый участок леса, принес тем самым и некоторую пользу. Конечно не работным, а опять же хозяевам. И о пользе этой первым додумался Казюк.

— Там, — сказал он Андрею Родионовичу, — года на три хватит уголь палить, да делового лесу на пару заводов добрых выбрать можно. И никакая лесная коллегия цепляться не станет, потому как сама природа дров наломала.

"Ишь ты, — подумал Баташов, — вот же головастый старичина! И валить деревья не надобно, стало быть, углежогам урок поболе можно дать. Завтра же отпишу об этом Ивану".

А вслух сказал:

— Ну, что ж, Казюк, дойди до Фомы. Скажи, велел я дать тебе тройку золотых, да отрез добрый на новый кафтан. Спасибо, старый, за верную службу! Молодчина ты у меня!

___________________

* Так на Выксе называли полуземлянки, в которых ютились семьи рабочих, пригнанных из других мест. (Л. Черненьков)

Глава 15. ГДЕ ОНА?

— Кто знает князя Бей-Булата,

Кто привезет мне дочь мою.

М. Лермонтов

Надежда на то, что после гибели Владимира Квашнина их дочь сама отыщется, долго не покидала супругов Дементьевых. С утра и до темной ночи, забыв все другие дела, Артамон Сергеевич с Анной Капитоновной просиживали на веранде своего дома или бродили по саду, беспрестанно поглядывая на дорогу.

Застучат где-то копыта или покажется какая-нибудь повозка, скрипнет садовая калитка или послышится чей-то голос — и оба встрепенутся, радостно бросятся навстречу.

Но все эти тревоги каждый раз оказывались напрасными. Глашенька не появлялась и не подавала о себе никаких вестей.

Уже давно схоронили утопленника. Уже справили по нему девятый и сороковой день, а похищенная им дочь так и не нашлась.

Материнское сердце Анны Капитоновны подсказало: ждать больше нечего. Надо искать — живую или мертвую.

И поиски возобновились.

На этот раз Артамон Сергеевич проявил исключительную энергию. Он буквально осаждал исправника, не давал ему ни дня покоя. Многократно был у губернатора и губернского предводителя. Объездил всех близких и дальних родственников. Всех друзей и приятелей. Вся полиция в округе была поднята на ноги. Однако, никаких следов таинственно исчезнувшей барышни обнаружить не удалось.

Были отысканы все родные и знакомые Квашниных. Так же и друзья покойного Владимира Петровича по службе, имевшие какие-либо владения на рязанских землях. Однако и это не помогло. Глашенька как в воду канула.

Как вводу... В воду?.. Господи, да как же это они раньше не додумались? Именно там, в воде, и надо ее искать.

Вытянули же ее похитителя из омута. Возможно, и она там же. Бог знает, что между ними произошло? Вероятно он потому и утонул, что бросился спасать Глашеньку. Разве не могло быть так, что она оскорбилась его дерзким поступком и в отчаянии решила покончить с собой? А он бросился за ней, да сам и захлебнулся. Вполне может быть. Другого, пожалуй, и нельзя ожидать от их Глашеньки.

Туда, скорее туда — в имение Квашниных! Спустить этот проклятый омут до последней капли! Весь ил в нем перекопать, а отыскать ее, родную.

И оба Дементьевы поскакали к квашнинскому пруду. Согнали людей. Разрушили плотину и спустили воду. Все перекопали до маточного грунта. Но тела Глашеньки и здесь не было.

Эта неудача подкосила Анну Капитоновну. Артамон Сергеевич доставил ее обратно ели живой, почти бездыханной. В беспамятстве она все время звала к себе дочь, заставляя содрогаться сердце беспомощного отца и мужа. Он был в полнейшем отчаянии: нет его Глашеньки и Аничка вот-вот отдаст душу Богу. Вот уж верно говорят, беда никогда не приходит одна.

Господи, что делать? За что раньше браться, жену ли отхаживать или разыскивать дочь? Боже, до чего мы дожили и до чего доживем еще в этом нескончаемом царстве юбок!

Глава 16. ПЛЕННИЦА

"...Не нужно мне твоих шатров,

Ни скучных песен, ни пиров —

Не стану есть, не буду слушать,

Умру среди твоих садов!"

Подумала — и стала кушать.

А.С. Пушкин "Руслан и Людмила"

Глашенька Дементьева не знала, как очутилась в чужих хоромах. Помнится, легла спать. И, кажется, вскоре же уснула. А открыла глаза — и никак не сообразит, где она и каким образом сюда попала?

Совершенно незнакомая и какая-то странная комната. Очень высокая. Вся сплошь в коврах. И ни одного окна. Однако свет откуда-то попадает и даже вполне приличный.

Уж не снится ли ей все это?

Да нет, какой сон! Все как наяву. И тонкие простыни, и подушки, и атласное одеяло и ковровая тахта, на которой все это постлано. Рядом с тахтой ее мягкие ночные шлепанцы, а на бархатном кресле — пеньюар и другие принадлежности утреннего туалета. Все это не может быть выдумано в ночных сновидениях, все вполне и по-настоящему реально.

Где же, в чьем доме она находится?

Пока Глашенька с тревожным любопытством рассматривала незнакомую обстановку, бесшумно открылась обитая желтым сафьяном дверь, которой прежде она не заметила. Вошла миловидная горничная в белом переднике, поставила на стоящий в углу столик еду и молча удалилась. Это произошло так неожиданно, что растерявшаяся барышня неуспела задать ни одного вопроса. А когда опомнилась, служанка уже исчезла из комнаты.

— Подожди! — вскрикнула Глашенька... и удивленно прислушалась. Ей показалось, будто она не слышала собственного голоса. Тогда она крикнула громче: — Да обожди же! Вернись! Я хочу что-то спросить!

Результат оказался столь ошеломляющим, что девушка испугалась. Почти ничего не слышно! Господи, да что же это такое? Неужели она потеряла голос или настолько оглохла, что уже не слышит?

Ее охватил страх. Случилось что-то совершенно непонятное, очень и очень плохое, а она ничего не знает и не помнит: где она и что с нею? Надо выяснить. Сейчас же!

И Глашенька — как была босая и в одной сорочке — соскочила с тахты и кинулась к двери. Хотела рвануть ее изо всей силы, но не обнаружила ни скобы, ни ручки. Попробовала потянуть за обшивку, но гладкая туго натянутая кожа выскользнула из ее пальцев.

Да что же это такое? Выходит, она в плену?

Эта весьма похожая на истину догадка глубоко возмутила девушку. И Глашенька исступленно забарабанила в дверь обеими руками.

Однако частые удары маленьких кулачков, сыпавшиеся на дверь подобно злому июльскому граду, не произвели ожидаемого эффекта. За дверью никто не отозвался. Да и в самой комнате стояла тишина, словно Глашенька тузила не дверь, а пуховую подушку.

Подушку?... А ведь, пожалуй, так оно и есть. Именно подушку.

Глашенька передохнула и осторожно надавила пальцем на сафьян. Потом надавила сильнее. Так и есть! Палец глубоко утопился в обшивку, но так и не нащупал ничего твердого.

Вон, оказывается, в чем дело! Тут все устроено так, чтобы ничего не было слышно. Для того и ковры вокруг. А она-то глупая за свой слух испугалась.

Кто же ее здесь запер? Не Вольдемар же! Зачем ему это? Она и без того его любит. И родители не будут возражать против их союза. Иначе не стали бы его принимать.

Да и обстановка здесь совсем не такая, какая может быть у Квашниных. Сколько ей известно, они не настолько богаты. Один ореховый столик чего стоит. А кресла, а ковры... А эта обитая сафьяном дверь. На это никаких доходов с Квашей не хватит.

А если это дом одного из богатых друзей? Какого-нибудь из Урусовых или Репнина? Или Можайского. Нет, все это не то. Не может же Вольдемар быть таким жестоким. Да и потом это просто глупо!

Тут ее взгляд случайно остановился на оставленном горничной завтраке. О, цыплячья ножка в яблоках. И кофе. И какие-то фрукты. И цветы в высокой цветочнице синего хрусталя. Бордовые георгины — ее любимые цветы! Похитителю откуда-то известны глашенькины вкусы. Странно!

Но он, видимо, плохо представляет, с кем имеет дело. Дочь Дементьевых скорее погибнет, чем притронется тут к чему-нибудь.

А цыпленок хорош. И ванильные булочки приятны на вид. И фрукты очень красивы. Наверное, тоже хороши.

Ну и что? Для нее, Глашеньки, все это не имеет значение. Какое ей дело до тюремных завтраков, хотя бы они были царскими. Пусть ими лакомится хозяин этого проклятого дома! Она же ни к чему не притронется.

Интересно, сколько времени она пробыла здесь? День, два или целый месяц? Ела ли что-нибудь? Если ела, то это, по видимому, было много часов назад. Дома она бы уже давно позавтракала. А здесь придется потерпеть.

Что же, она потерпит. Потерпит хотя бы до того момента, когда все откроется. Пока она не узнает, где находится и по какому поводу. Никак не раньше!

А повар здесь, как видно, очень искусен. Вон ведь как красиво и вкусно все приготовил. Так и хочется отведать. Ой, нет-нет, ни в коем случае! Пусть она погибнет, пусть умрет в муках голода, — но никогда не уступит! Врагу не покорить Глафиру Артамоновну Дементьеву!

А если это не враг? Если это хороший человек и попала она сюда не в качестве пленницы? Ведь она еще ничего, абсолютно, ничего не знает! Может быть, это и не мужчина вовсе, а какая-либо из благородных дам...

Какая же нежная корочка на этом цыпленке. Кажется, отродясь не пробовала такого. Будь это дома, наверное, съела бы все и еще бы попросила. И что это за фрукты? Никогда не видывала. Наверное, тоже очень и очень вкусные. Их-то можно попробовать. Нет, нельзя. Нельзя, нельзя!

А есть страшно хочется. Найдись у нее сейчас даже сухая черная корка — всю до единой крошки изгрызла бы!

Конечно, плен. Но ведь и пленники чем-то питаются же. Иначе как выжили бы? И уж цыплят и таких фруктов пленникам в ряд ли подают...

И Глашенька, забыв о своей готовности умереть, отдала должное хотя и простывшему, но все еще удивительно вкусному завтраку. Ведь она решила бороться, а для этого нужны силы. Откуда же им взяться у голодной барышни?

* * *

Насытившись, Глашенька несколько успокоилась и, умиротворенная, снова забралась на тахту, чтобы на досуге обдумать случившееся с нею и приготовиться к тому, что ее ожидает в этом странном доме.

Вскоре так же бесшумно, как и в первый раз, открылась дверь и за посудой вошла та же служанка. На сей раз ей не удалось ускользнуть, не сказав пленнице ни слова. Глашенька загородила выход:

— Как тебя звать, девушка? — был первый ее вопрос.

— Фроська, — ответила та.

— Скажи, Фрося, чей это дом?

— Не велено говорить.

— А как я сюда попала и зачем?

— Не знаю, барышня.

— А ты, Фрося, не слыхала — долго ли меня держать тут будут?

— Не слыхала, барышня. Думаю — недолго. Вам другие светлицы готовят. И одежу тоже. Барин сам за всем смотрит.

— А кто твой барин?

— Не пытайте, барыня — плетей боюсь. Сами скоро узнаете.

Так Глашеньки и не удалось что-нибудь выведать от осторожной Фроськи, хотя последняя неоднократно посещала ее в тот день, приносила обед и ужин. Потом два новых платья и красивые туфли из золоченного сафьяна.

И удивительное дело — туфли и платье, принесенные горничной, пришлись Глашеньке впору. Будто на нее шиты.

Впрочем, удивляться, пожалуй, и не чему. Могли же снять с нее мерку, пока она находилась в бессознательном состоянии. Она же не знает, сколько времени продолжалось ее беспамятство. И если одежда и обувь пришлись впору, так это только лишний раз подтверждает, сколь богат и предусмотрителен хозяин этого дома.

Пока ясно одно — это не Вольдемар. Но кто же в таком случае? И как он сумел захватить ее, если Глашенька постоянно на глазах у родителей и многочисленной дворни?

Неужели отец и мать сами отдали ее в чужие руки? Ведь никто же в наше время не решится учинить насилие, да еще против столь родовитых дворян, как Дементьевы. У них такие связи в Питербурге, что никакому обидчику не поздоровится.

А вдруг в их доме произошло несчастье? Мог же случиться пожар... Или мор... Или вооруженный грабеж. Бунт, наконец! Такое ведь тоже бывает. Было же в прошлом году, когда под Тамбовом помещиков Колывановых свои же крестьяне побили! И дом их господский сожгли. А лет десять или двенадцать назад, как рассказывала ей няня, пришлось даже отряжать войска, чтоб башкирцев усмирить.

А ведь, пожалуй, это правда. Дома что-то недоброе произошло. Иначе зачем бы она здесь оказалась? Да еще в одном ночном одеянии. Потому и не помнит ничего: пережитый страх сказался.

Наверное, папенька с маменькой погибли, либо изувечены, а ее потерявшую сознание и рассудок, приютил у себя кто-либо из сердобольных соседей. Потому и держит ее здесь в такой строгости, чтоб не бередить душевных ран, чтоб ничем не напоминать о пережитой трагедии.

Только ее неизвестный благодетель ошибается. Дочь Дементьевых стойко снесет любые невзгоды, ей бы только узнать, в чем они заключаются.

И как можно скорее.

Немедленно.

* * *

— Это я, Глафира Артамоновна. Простите, что явился без спроса.

Вздрогнув, Глашенька подняла голову. Поглощенная беспокойными мыслями о своей судьбе, она и не заметила, как в ее комнату вошел тот, о ком она столь долго и безуспешно ломала голову.

Господи, твоя воля! Не может быть!

Кого она только не подозревала, стараясь угадать виновника своих злоключений. Чем только не пугала себя, чего не измыслила. Даже папеньку с маменькой схоронила. Но о таком даже и подумать не могла.

Перед ней в красивом польском кунтуше и при шпаге стоял... недавний гость Дементьевых — Андрей Родионович Баташов.

— Вы... — с трудом вымолвила потрясенная Глашенька. — Вы?

— Да это я, Глафира Артамоновна, собственной, можно сказать, персоной.

Некоторое время Глашенька в изумлении смотрела на Баташова, но неожиданно успокоилась. Разве какой-то купчишка-заводчик осмелится поднять руку на честь дворян Дементьевых? Она поудобнее уселась на тахту и величественно произнесла:

— Потрудитесь объяснить, милостивый государь, что все это значит?

— Это? Это значит, что я вас... люблю!

Глашенька в растерянности взглянула на дельца. "Да он же помешался", — промелькнула испуганная мысль.

Баташов заметил ее испуг и заговорил горячо, но мягко:

— Простите меня, Глафира Артамоновна! Поймите, без вас у меня жизни нет. Полюбите меня, Глашенька! Ради вас все отдам. Заводы свои, вот этими руками сбитые, не пожалею. Только полюбите меня!

— Вас? Да вы с ума сошли! Вы же... вы...

— Женат, хотите сказать. Пустое! Святейший Синод разведет. Денег у меня на это хватит. Только согласитесь.

— Так вы, значит, и меня торгуете?

— Нет-нет, я не то хотел сказать! Я говорю лишь, что люблю вас пуще жизни и ничего ради этого не пожалею.

— А мне от вас ничего и не надо, — Глашенька начала приходить в себя. — У меня есть жених, и это вам должно быть известно.

— Жених... А я?... Я разве не могу быть женихом? Разве я урод?

— Вы?

— Да я!

— Нет, вы не урод, даже... Но духовно и морально... Впрочем, нет смысла об этом говорить, вы не поймете. Скажите лучше, как вы осмелились на такое?

— У меня не было другого выхода.

— А на что он вам этот выход? У вас семья!

— Что семья! Я вас люблю.

— Но это не повод...

— Простите, Глафира Артамоновна, но я с ума схожу.

— Простите и вы, Андрей Родионович, но до ваших чувств мне нет никакого дела. Вы в своем безумстве настолько забылись, что попираете и существующие законы и дворянское достоинство. Этого вам никогда не простят!

— Не простят? Ну, это как сказать. Мой род ничуть не хуже вашего!

— Вот как! — Глашенька насмешливо приподняла бровь, затем добавила презрительно: — Я что-то никогда не слыхала о дворянах Баташовых...

— Так еще услышите, — невозмутимо бросил Андрей Родионович и, поклонившись, вышел из комнаты.

Вон она, оказывается, какая. Ей дворянина подавай. Что ж, ежели так, будет и дворянин. Получили же Демидовы дворянское звание — почему же Баташовым его не иметь? И будут иметь... Ммддаа… А вот женишек ее не помеха. Пусть на него не надеется!

Так, сама того не желая, Глашенька оказалась первой виновницей всего, что случилось с Владимиром Петровичем Квашниным...

* * *

Случилось с ним вот что.

Владимир Петрович, конечно, не собирался топиться, как об этом думали многие. Он вообще не думал о смерти, даже когда находился в действующей армии.

Думать об этом в двадцать лет было бы по меньшей мере глупо. Тем более, когда знаешь, что к тебе неравнодушна такая девушка, как Глашенька Дементьева. Одного этого достаточно, чтобы человеку хотелось жить.

О Глашеньке, а вовсе не о смерти думал Владимир Петрович, въезжая в квашнинский лес.

Теплые солнечные лучи, струившиеся в просветы между деревьями, падали на шелковую траву. Над цветами медуницы и Иван-чая порхали бабочки; в ветвях щебетали птицы; вереща, взмывали из-под копыт коня кузнечики. А тут еще такая приятная неожиданность, как встреча с сослуживцем.

Владимир Петрович глазам своим не поверил, полагая, что обознался. Но чем меньше расстояние разделяло их, тем меньше места осталось для сомнений.

Конечно же, другого столь блестящего мундира и других таких усов, как у Ядзвинского, Квашнин и представить не мог. Но откуда он тут взялся? Насколько известно Владимиру Петровичу, у панов Ядзвинских никаких владений в Рязанских землях нет. Странно...

— О, Вольдемар! — обрадовано воскликнул Ядзвинский.

— Пан Стать! Какими судьбами в наших краях? — соскакивая с седла, спросил Квашнин. — Откуда и куда?

Хотя близкими друзьями они никогда не были, но неожиданно встретить в родных местах товарища по оружию всякому приятно. И Владимир Петрович дружески обнялся с Ядзвинским.

Не успели они, однако, разомкнуть объятии и сказать друг другу хотя бы слово, как у обоих во рту оказались кляпы, а крепкие молодые руки в одну минуту были скручены еще более крепкими веревками.

Это давно следившая за молодыми офицерами шайка разбойников незаметно подкралась к ним и захватила приятелей врасплох. Ни один из них и звука не издал, не то что оказать сопротивление. Налетчики, как и гвардейцы, были конными. Приторочив пленников к седлам захваченных коней, они погнали их в гущу леса, не жалея пинков и нагаек.

Если бы Владимир Петрович был повнимательнее, он, очевидно, заметил бы, что его товарищу по несчастью пинков и нагаек достается куда меньше, чем ему самому. Но Квашнину было не до счета ударов. Он был взбешен и зол и не столько на разбойников, сколько на самого себя. Надо же так легко позволить справиться с собой.

Но даже сообразив, в какие зверские руки они попали, Владимир Петрович не думал о близком конце. Выкуп, конечно, возможно, даже непосильный — вот чего хотят эти оборванцы.

Как глупо они попались! А еще гвардейцы ее величества! Да узнай об этом Потемкин, он же со свету сживет. Высмеет на всю Таврическую армию. Сопляки, скажет, какому-то неотесанному мужичью дали себя опутать. А будь он сам отсюда поближе, так и лес этот проклятый приказал бы спалить, чтоб не терпеть на гвардейцах такого сраму. И тут обоим гвардейцам довелось испытать такое унижение, какого никогда не выпадало на долю дворян и офицеров.

Заросший страшенный бородищей здоровый мужик развязал гвардейцев и приказал им... раздеться до нага. И как не было постыдно для их высокого достоинства такое наглое требование, оба выполнили его беспрекословно, не без опаски оглядываясь на толстую суковатую дубину, которую держал разбойник.

После этого пленников разделили. Ядзвинского оставили на месте, а Квашнина с конем и узлом погнали к реке.

— Прощай, Вольдемар! — со слезами на глазах крикнул Ядзвинский.

— До свидания, пан Стась!

Больше гвардейцы не виделись...

А к вечеру распухшее и посиневшее тело Квашнина было извлечено его же крестьянами из глубокого пруда...

* * *

Глашенька потеряла счет днями ночам, проведенным ею в доме Баташова.

Ее надежды на то, что узнав, где находится, она сумеет известить об этом родных, не оправдались. Будь это в другом месте, может быть, ей и удалось бы найти способ осуществить задуманное. Но у Баташова подобное исключалось.

Тем и отличался от других властитель Муромских лесов, что ничего не делал наполовину. Всякое дело, какое начинал, он умел довести до конца.

Хорошо понимая, что на сей раз имеет дело не с посадской девкой и даже не с глупой поповной, а с дочерью видного помещика, воспитанной в высоком понимании своего дворянского достоинства и чести, Андрей Родионович сделал все возможное, чтобы расположить к себе пленницу.

В распоряжении Глашеньки были предоставлены три красиво обставленные комнаты с маленькой столовой, туалетной и богатым гардеробом. Но едва хозяин заметил, что приставленная к барышне горничная Фроська проявляет сочувствие к пленнице, как тут же заменил ее другой.

И Глашенька, привыкшая было к обществу доброй служанки, опять осталась в одиночестве, потому что новая ее прислужница оказалась глухонемая. Она, правда, хорошо понимала и аккуратно выполняла свои обязанности, но поговорить с ней и отвести душу, было совершенно невозможно.

Сам Баташов, как в воду канул.

Что это с ним? Может быть, одумался. Возможно, увидел, что никакой надежды нет, — и решил покончить с этой гнусной историей. Теперь, наверное, ищет путей примирения с Дементьевыми.

Этого и следовало ожидать. Надо же, до чего додумался — дворянок воровать, да еще предлагать им свою руку и сердце. Будучи, к тому же женатым. Такое впору только сумасшедшим, а сумасшедших на цепи держат.

Интересно, как он убедит ее родителей? Папа еще, возможно, и простит. А маман? С ней Андрею Родионовичу будет потруднее. Она и до царицы может дело довести. А это грозит заводчику серьезными осложнениями. За такие "художества" можно и кнута отведать, и на каторгу угодить.

Ладно, чем бы ни кончилось — лишь бы скорее домой.

Но дни шли за днями, а никаких изменений в положении Глашеньки не происходило.

Догадавшись, наконец, что на возвращение к родителям надежды мало, она опять разволновалась. Что же ей дальше делать, как себя держать? И почему ее не ищут? Как ни скрывай, а ведь должны же остаться какие-то следы. Вольдемар мог бы что-нибудь узнать или хотя бы догадаться. Есть же у него разум?

Но чем больше Глашенька думала об этом, тем чаще возникал у нее один недоуменный вопрос: Как же ты попустил это, Господи? За какие грехи?

* * *

В наше время считается установленным, что по своей способности приспосабливаться к любым условиям жизни человек является самым универсальным из всех существ, населяющих нашу планету. В XVIII веке этого знать не могли, но, бесспорно, догадывались. Иначе, чем объяснить эффективность избранной Баташовым тактики в отношении полюбившейся ему девушки. Ведь никакой надежды на ее любовь у него быть не могло.

Глашенька Дементьева ни по своим чувствам, ни по взглядам на жизнь, ни по возрасту, ни по положению в обществе не подходила Баташову. Можно сказать, между ними не было ни единой общей точки соприкосновения.

Сама мысль о какой-либо близости к купцу казалась ей кощунственной. Да и родители Глашеньки никогда не согласились бы на такое. А она почитала их. И была влюблена в другого.

Но время, время, время... Оно идет своим чередом и накладывает свой отпечаток на все, в том числе и на сердце девушки.

Глашенька и сама не заметила, как постепенно примирилась с пленом. Она больше не искала путей к спасению. Не пыталась установить связь со своими. Не впадала в отчаяние и не билась в истерике.

Ее однообразную и скучную жизнь в доме Баташова несколько скрашивали книги, которые тот ей присылал, да горничная Фроська, с некоторых пор вновь вернувшаяся в апартаменты пленницы. Видимо, служанка получила новые инструкции и строго соблюдала их, почему и обрела опять доверие.

Так и жила Глашенька словно в полусне. Немного почитает. Немного поиграет на клавесине. Немного поболтает с Фроськой. А больше всего сидит у окна, бесцельно и бездумно наблюдая за плывущими по небу облаками. В ненастную погоду спала. Так жила, пока не получила страшного известия.

Его принесла тайком та же Фроська. Горничная долго примеривалась, с чего бы начать. Болтала о разных разностях, пытаясь рассеять скуку своей госпожи и выразить ей свое сочувствие.

— Я тоже, барышня, вчерась уж так расстроилась, так расстроилась! Письмо от брата получила. Пишет братец: барин ихний утоп. Синего да распухшего выловили. По коню только да по мундиру и признали... А уж такой барин был хороший, такой добрый, помяни, господи, его душеньку... Не знакомый ли вам, барышня? Владимиром Петровичем Квашниным кличут...

Подняла голову Глашенька, смотрит испуганно.

— Что?... Как ты сказала?

— Квашнин, барышня. Квашнин, Владимир Петрович!

— Где, где письмо? Дай!

Опасливо оглянувшись, Фрося достала из-за передника сложенную вчетверо бумажку. Глашенька хватает ее, развертывает, пробегает глазами и вдруг вскрикивает горько, отчаянно:

— Горе мне, горе!

* * *

— Сочувствую вашему горю, но что поделаешь!

Это говорит Баташов, сидя рядом с девушкой. И воздев глаза к небу, проникновенно продолжает:

— Все в руках Всевышнего! Его господней воли ничто не минует.

Глашенька молчит потерянно. Она забыла даже отодвинуться от этого человека. Его слова лишь вполовину доходят до ее сознания. Ей даже не приходит в голову вопрос: откуда Баташову известно о ее несчастье?

Вольдемар погиб! Утонул! Господи, да как же это? Он же говорил, что очень хорошо плавает.

Но если его уже нет, то кто вызволит ее отсюда? Кто?

А Андрей Родионович внушает все более настойчиво:

— Может, в сей тяжкий для вас час это и не к месту, но я все же осмелюсь сказать: вы свободны, и я не теряю надежды на ваше согласие...

Глава 17. СТРАШНЫЙ "САД"

Судьба не ко всем милостива.

Пословица

Узкая, тонкая, расквашенная множеством ног тропинка ведет по старому заболоченному лесу. Высокие, густые и темные, как кипарисы, ели обступили ее с обоих сторон. Бредет по тропинке человек в изодранной одежде. Чавкает под босыми израненными ногами коричневая болотная жижа. Над головой зловеще каркает черный ворон. Темные вершины елей кажутся клобуками чернецов, собравшихся кого-то отпевать.

Уж не над ним ли намереваются петь отходную? Да нет, не может быть... Он же еще молод. Ему рано умирать.

Но окружающая обстановка гнетет, и в голову человека лезут всякие ужасы. И человек замедляет шаг.

Он всегда считал себя храбрым, участвовал в нескольких сражениях. Но мрачный вид леса вызывает неприятные ощущения, и в сердце закрадывается тоска.

И чем дальше, тем хуже. Страх, как холодная скользкая змея, медленно вползает в душу. Хочется остановится, вернуться назад. Но это невозможно.

Чуть замешкаешься — сзади раздается злобное рычание. Огромный, с доброго теленка, волкодав неотступно следует сзади с раскрытой зубастой пастью.

Нет уж! Лучше вперед. И человек тащится дальше.

Волкодав проконвоировал человека по назначению и вернулся на свое место к железной калитке в каменной стене. Так его выдрессировали хозяева. И человек остался один.

Он и оглянуться не успел, как чьи-то ловкие руки, понаторевшие в подобных делах, содрали с него последние лохмотья. И тут к нему приблизилась сама судьба...

Лицо ее, жестокое и властное, с круглыми, как у совы, глазами показалось несчастному знакомым. Это было лицо известного горнозаводчика Андрея Родионовича Баташова. Рядом с его силой и мощью фигура пленника выглядела хилой и слабой.

Баташов презрительно усмехнулся:

— Экий мозгляк, а туда же — дорогу мне заступаешь. Придется потесниться, ваше благородие!

— Что вам от меня надобно? — возмущенно воскликнул молодой человек. Но лесной владыка не удостоил его ответом. Он не спеша обошел вокруг пленника, с любопытством приглядываясь к юношескому телу, как приглядываются к статям коня, намереваясь его приобрести.

— Что вам надо? — повторил юноша. — Если выкуп...

— Что, выкуп!? — развеселился Баташов. — Это за тебя-то выкуп? Ха-ха-ха! Да много ли ты стоишь? Я сам тебя со всеми твоими потрохами куплю и выкуплю. Ишь ты, выкуп! Ха-ха-ха!

Молодой человек задохнулся от негодования. Такой неслыханной наглости, такого унижения своего достоинства он не ожидал, и потому не нашел слов выразить свой гнев.

А Андрей Родионович, более не обращая внимания на пленника, крикнул:

— Эй, Прокофий, поди-ка сюда!

Подошел палач. Увидев это чудище, лишь отдаленно напоминающее человеческое существо, юноша отшатнулся.

— Слушай внимательно, — велел палачу Баташов. — Вот это пятнышко с правой лопатки уберешь. Тройку зубов передних тоже. Рот с одного боку подлиннее сделаешь. На лоб клеймо. Понял?

Это был приговор судьбы, чего не мог в эту минуту знать пленник. Поэтому он крикнул, пытаясь вырваться из железных лап Прокофия:

— Не смеете! Я потомственный дворянин!

— Будешь рабом моим потомственным, — усмехнулся Баташов.

— Не смеешь, мужик!

Круглые глаза Андрея Родионовича загорелись бешенством:

— Я все смею, щенок! Я заводчик у матушки-государыни. Я железо плавлю, клады земные царице добываю. Силы да богачества России множу. Понял? А ты? Чем твой род дворянский на Руси славен?

Уходя, Баташов наказал палачу:

— Делай, как сказано. Орать будет — придави совсем...

* * *

Потомственный раб... Злые, обидные слова, брошенные в горячке спора в лицо пленнику, снова пришли на ум Андрею Родионовичу, когда он после обхода своих владений возвратился в служебный кабинет.

Черт подери, а ведь здорово сказано. Крепко. Потомственный раб — наивернейшая мысль! Это же как раз то самое, чего поначалу он не успел додумать. Кому-кому, а уж себе-то самому можно признаться, что отдавая распоряжение схватить гвардейца, он и сам еще толком не знал, как поступить с юнцом.

Теперь все встало на свои места.

Соперника со своей дороги он столкнул. Но это лишь ближняя, малая цель, а Баташову не к лицу довольствоваться малым. Если уж бить, так бить больно. Чтоб никогда не зажило.

Щенок кичится своей принадлежностью к привилегированную сословию. Это его самое больное место. На это место и надо наступить. И топтать, топтать без пощады! Втоптать гордеца в такую грязь, какой ни щелоком, ни купоросом не замоешь.

Пусть забудет, кто он такой! Пусть и думать не смеет о своем дворянстве. Пусть и себя самого и детей своих считает извечными холопами кузнеца Тульской оружейной слободы господина Баташова. Вот так!

Детей?... Постой! Какие ж дети у колодника? А ведь это тоже мысль! Пусть будут и дети!

Женить надо этого красавчика — вот что! Женить на какой-нибудь затасканной девке. И пусть стряпает свое поганое потомство сколько ему влезет.

А когда этот "милый Вольдемар" окончательно смирится со своим гнусным положением, можно будет показать "красавчика" Глашеньке. Пусть тоже полюбуется на своего "ангела". Так и только так! Аминь, как говорят попы...

Глава 18. СВАДЕБНАЯ ПОРА

Время все шло. Приближался Покров — первый предзимний праздник и начало свадебной поры в русских деревнях.

Страда давно кончилась. Урожай собран, обмолочен и ссыпан. Подати и оброки уплачены. Теперь не грех и повеселиться. Везде готовились к этому, и гусевский попик отец Симеон не успевал записывать заказы от жаждущих семейного счастья.

В один из таких суматошных предпраздничных дней у резного крылечка поповского дома остановилась красивая легкая коляска, запряженная парой отличных гнедых. Выглянув в окно, немолодая, но еще довольно миловидная попадья удивленно всплеснула руками.

— Ой, господи, какого гостя Бог послал!

Поп тоже глянул, но гость уже входил в светлицу.

— Мир дому сему! — весело провозгласил он.

Баташов! Сам! Вот уж действительно нежданно-негаданно. За столько лет хозяйничанья на Гусе впервые переступил порог. К чему бы это?

— Мир и благословение Господне над тобой, — ответствовал отец Симеон, придвигая барину старенькое, дедовское еще кресло. — Матушка, принеси-ка нам чего покрепче, да хоть груздочков на закуску. Вкусим даров господних, Андрей Родионович, а уж за сим я к вашей нужде.

— Что ж, — согласился Баташов, — я не супротив. Вкусим. Заодно посмотрим, сколь щедр Господь к слуге своему.

С этими словами он сбросил на сундук енотовую шубу и, придвинув кресло, уселся за столом, с любопытством поглядывая на незатейливое убранство поповского жилья. Матушка тем временем хлопотала, расставляя небогатые угощения — лучшее, что водилось в их доме. Но ее попросили удалиться, так как у барина к батюшке был секретный мужской разговор.

Вскоре этот разговор повелся на таких высоких тонах, что уже не мог оставаться секретом для попадьи.

— Как можно, — возмущенно отвечал барину отец Симеон. — При живой-то жене — за это Господь накажет!

— А ты, батя, — гудел Баташова, — богом меня не стращай. Я тебе не мужик. У меня железо и деньги. За них я любого Бога куплю.

— Не богохульствуй, Андрей Родионов! — поднимаясь за столом, строго говорит священник. — Христос не продается! Он торговцев из Иерусалимского храма исторг...

— Ладно! Басни твои мне слушать неколи. Говори прямо: будешь венчать или нет?

— ?...

И уже мягче:

— Ты то уразумей, отец Симеон. Глашенькин папаша персона в губернии. Вот и надо грех его дочери прикрыть, чтоб никто хулы на нее не положил. Ну, так как?

Вот ведь шельмец, он и тут безбожно врал, лишь бы добиться согласия попа на незаконное венчание.

Хула на дворянскую дочь — это, конечно, нехорошо, очень даже нехорошо, но...

— Нет, Андрей Родионов, не могу! Невозможно это, никак невозможно! За столь тяжкий грех расстригут меня, в Соловках сгноят. А у меня внуки...

— А ты, батя, не бойся. Я тебя в обиду не дам. Никому! Дом тебе новый поставлю, церковь изукрашу так — все завидовать станут. И чин, тебе достойный, исхлопочу.

— Нет, — вздохнул отец Симеон, — не могу! Никаких чинов не прошу. Тем доволен, чем Бог благословил. Не хочу греха на душу брать.

Вскочил с кресла Баташов, схватил шубу:

— Ну, смотри батя, как бы пуще греха не вышло! — зло выдохнул он, и так с шубой в руках выскочил на улицу...

Вбежала в горницу попадья. На глазах слезы:

— Зачем ты с ним так? Ведь со свету сживет!

— Ничего, матушка, ничего. Бог не выдаст — свинья не съест. На все пресвятая воля Господня. Прости меня, окаянного, но не могу я закона Божьего попрать. Моли за меня господа!

И сам обратился с горячей молитвой к своему всевидящему и всемилостивому Богу — Богу всех страждущих и жаждущих, всех сирых и униженных. Да оборонит он его, нищего пастыря овец христовых, от всякия напасти и да прострит над ним свою святую благодать!

* * *

Время. Оно течет и течет, притупляя боль и другие чувства.

Прошло красное лето. Отхлестали осенние дожди. Зима пробирается на пороги в сердце помещиков Дементьевых. В них гасла последняя искорка надежды, что хотя и слабо, все еще согревала и поддерживала осиротевших родителей.

Видно никогда уже не доведется им повидать свою милую девочку. Видно, нет больше на свете их доброй и ласковой пташечки.

Хотя бы могилку ее найти, чтоб было где выплакать свое неизбывное горе.

Пора бы панихиду отслужить, да как это можно? А вдруг она жива.

Извелся, осунулся Артамон Сергеевич. Ничего не осталось в нем от того добродушного, веселого толстячка, каким его знали соседи. Анну же Капитоновну вовсе не признать. Всю свою былую стать потеряла гордая и властная помещица. Поблекли полные щеки, одрябла и стала морщинистой бархатистая кожа. Виски заметно тронула седина. Не та, совсем не та стала барыня.

Сенных девок и всю дворню бывало держала в строгости. А теперь ни на что не обращает внимания. Хоть нагишом перед ней ходи.

С тех пор, как сгинула Глашенька, Артамон Сергеевич ни на одно свое поле ни разу не заглянул. Не видел даже, как убирали и свозили хлеба. А ведь еще так недавно гордился своим хозяйством. К самому Эклебену* ездил поучиться растить кустистую пшеницу.

Хорошо еще, что хоть управитель Константин Семенович — преданный дому и честный человек. Не то все дементьевское хозяйство пошло бы прахом. Дворецкий с ключницей тоже не дают дворне распоясаться. В узде держат.

Впрочем, дворня у Дементьевых всегда была примерной. Да и мужиков на деревнях хаять нельзя. Работают справно. Все, что от них требуется, исполняют как надо. Господ своих уважают, потому что по сравнению со многими соседями господа у них хорошие. Хоша и строгие, но справедливые. Последнего с крестьян не дерут. А что берут, то все по закону.

Безучастно глядя на хлопоты управителя, Артамон Сергеевич нередко размышлял: на что ему теперь это все? Глашеньки не стало, а ведь только ради нее они расширял свое хозяйство. Им с Аничкой и без того хватит. Хватит по самый гроб, до которого, кажется, не так долго и ждать. Вот бы только умереть обоим враз.

Бродят, как потерянные, Артамон Сергеевич с Анной Капитоновной и не знают, как убить время, чем отвлечься от тяжких дум и воспоминаний. Разговаривать им уже не о чем. Все переговорено, передумано, переплакано. Нет больше ни слов, ни дум, ни слез. Не осталось у них ничего такого, что еще привязывало бы их к чему-то. Нет с ними Глашеньки — не стало и жизни в их доме.

Звякнули подковы на подмерзшей дорожке, прогремели железные ободья. Приехал кто-то. В дом входит быстро. Хозяева голов даже не повернули, не поинтересовались, кто и зачем. Опять, наверное, Константин Семенович с чем-нибудь своим пожаловал. А ну его к Богу! Пусть сам как хочет командует. Не до него сейчас.

В гостиную вошел в красивой новенькой ливрее незнакомый лакей. Поклонился хозяевам, поставил на круглый игорный стол большую корзину, еще раз поклонился и быстро вышел. И опять застучали по дорожке подковы и колеса, увозя непрошенного посетителя.

Артамон Сергеевич и Анна Капитоновна недоуменно посмотрели ему вслед. Что за человек, от кого? Зачем и для чего привез эту корзину?

Цветы? К чему они и зачем? Уж не насмешка ли какая над стариками? Но это же жестоко. Они, кажется, никого не обижали.

Не сразу подошли Дементьевы к цветам, не сразу решились узнать, от кого и по какому поводу этот странный подарок.

Видимо кто-то желает нанести визит. Вот и визитная карточка с золотым обрезом. Нет, должно быть, какое-то приглашение.

Анна Капитоновна взяла карточку... "Дворянская дочь..." — Ох! — дрогнуло исстрадавшееся сердце матери. Заслезились, затуманились глаза. Расплылись, запрыгали, замельтешили в них буквы и строчки.

Анна Капитоновна судорожно схватилась за грудь.

— Ох!... Не могу, Артамон, — простонала она. — Дочь! Слышишь, Артамон. Дочь! Бери очки, читай сам. Да скорее же, скорее! Господи, дочь! Скорее же, Артамон, ну!...

Дрожащими, непослушными руками Артамон Сергеевич шарит очки, а они никак не попадают под руку.

— Скорее, Артамон!

Ага, вот они. Артамон Сергеевич схватил голубую карточку с золотым обрезом. На ней глубоким золотым тиснением выведено:

"Дворянская дочь Глафира Артамоновна"...

— Глашенька! — вне себя от радости закричала Анна Капитоновна. — Наша Глашенька. Жива, жива она, ненаглядная! Артамон, ты слышишь? Жива она! — и не в силах сдерживать своих чувств, разрыдалась.

Вбежали слуги. Окружили господ. Кто-то подал барыне воду. Девушки сморкались в передники. Повар отвернулся. Дворецкий вытирает глаза платком. Ключница шикает на всех, пытаясь водворить порядок. Из уст в уста передается необычайная новость: барышня нашлась!

— Нашлась, нашлась, — захлебываясь, твердит Анна Капитоновна. — Жива, жива она, моя родная! Жива! — и рыдает еще сильнее.

— Вот радость-то, — шепчутся слуги. — Увидим скоро нашу барышню.

— Дай-то Бог!

Желая успокоить рыдающую супругу, Артамон Сергеевич обнял ее. Она прижалась к его груди. Он склонился над нею, да так и замерли оба, не в силах выразить словами своих чувств. Горячие слезы тихо падают на голубую карточку с золотым обрезом, которую они так и не успели дочитать.

Первой вспомнила об этом мать.

— Где же она, моя радость? — спросила она. — Читай, Артамоша! Читай дальше. Я уже успокоилась.

Артамон Сергеевич вытер глаза и очки.

"Дворянская дочь Глафира Артамоновна..."

— Она, она! — не удержалась мать.

«... Глафира Артамоновна дочь Дементьева просит своих дорогих родителей — Артамона Сергеевича и Анну Капитоновну Дементьевых — в день Покрова Пресвятая Богородицы пожаловать в Никольский храм села Ермолова на Унже на ее торжественное...»

— Господи, вот радость-то! — воскликнула просиявшая мать. — Венчается наша Глашенька. Слышишь, Артамон, венчается!

— Да, Аничка, да... "... на ее торжественное, царским законом и обрядами вселенской православной церкви установленное, бракосочетание с сыном болярским Андреем Родионовым сыном Баташова, кое имеет быть в четыре часа пополудни".

— С кем? — не поняла Анна Капитоновна. — С кем венчается? Ну-ка прочти еще!

— С... "Андреем Родионовым сыном Баташова", — повторил Артамон Сергеевич.

— С кем?! С Баташовым?!! Да ты что, Артамон! Что ты говоришь? Дай, дай посмотрю!... Господи, твоя воля... Верно... Нет! Нет! Нет, не бывать этому! Никогда! Он что, белены объелся? Спятил?! Разбойник! Виданное ли дело, чтоб какой-то торгаш к дворянке сватался... Постой, Артамон, да ведь он же женат! Сына имеет. И ты молчишь, терпишь? Я не узнаю тебя, Артамон! Он же выкрал, выкрал у нас дочь! Похитил ее у нас. Понимаешь? Вор он, а не жених. Вор! Господи, да что же это? До чего я дожила? Чтобы родную дочь какому-то хапуге отдать. Не бывать этому! Никогда!..

Артамон Сергеевич онемел. Он готов был прыгать по поводу радостного известия о дочери и вот на тебе — у Баташова она! За Баташова замуж собралась. Стыд-то какой!

Жена, совсем забыв о присутствии дворни, кричала, возмущалась, обвиняла, хлестала его злыми словами, а он стоял, ничего не соображая, и молчал.

Только сейчас до его сознания дошел весь ужас, весь позор приглашения, полученного от родной дочери. Его Глашенька, его девочка, как она могла решиться на такое?! Да что же это творится на белом свете?... Артамон Сергеевич и название не подберет, как обозначить случившееся. Нет... Такого Глашенька не могла написать. Не она! Такая невообразимая наглость — и Глашенька. Это же совершенно несовместимо!

Да как он смел, негодяй?! Хапуга! Мужик!

— Скачи, скачи сейчас же к губернатору! — кричала Анна Капитоновна. — Пусть схватят, пусть немедленно закуют вора! Слышишь, Артамон?

— Слышу, Анечка, слышу. Успокойся, пожалуйста, — и взглянул в сторону слуг. Те уже выходили из гостиной. — Не спеши и перестань кричать при дворне.

Крик супруги и ужас положения, в каком они неожиданно оказались, протрезвил Артамона Сергеевича, и он решил более спокойно обдумать происшедшее.

— Погоди, Анечка! Не шуми. До Покрова еще пять дней. Успеем что-нибудь сделать.

— А Глашенька? Она что, так и будет с ним оставаться?

— Что сделаешь? Теперь это уже не имеет значения. Много была — немного подождет. Большего, чем было, уже не может случиться. Жива она — чего же нам еще надо? Пойми, Аничка, жива она, а это самое главное! А насчет всего остального давай подумаем основательно, без истерик. Ну?...

Анна Капитоновна глубоко вздохнула.

— Вот смотри. Ты говоришь про него: "торгаши вор", а тут сказано: "сын болярский"...

— Не знаю я такого болярского сына!

— Но тут же написано!

— Не верю! Написать можно что угодно. И потом у него семья. Как же это он при живой жене под венец идет? Татарин что ли?

— Не татарин. Смотри: "... царским законом и обрядами вселенской православной церкви установленное..." Выходит, по закону он.

— По закону! Где такой закон, чтобы при живой жене венчаться? Нет такого закона!

— А если он развелся?

— Скажешь тоже! Развелся. Разводы только Святейший Синод разрешает, а на это не один год потратить надо. Когда же он успел?

— А если успел?

— Не может того быть!

— Но без развода его никакой священник венчать не станет. Стало быть, получил он развод.

Против такого довода Анне Капитоновне возразить нечем. Правду Артамон говорит, поп без развода венчать не станет. Подумав, она решительно заявляет:

— Я все-таки сама убедиться должна. Вели запрягать. Поеду к благочинному...

* * *

Услышав столь невероятную новость, касимовский благочинный отец Епифаний вначале опешил. Боже милостивый! Вот же окаянный какую мерзкую штуку удумал. Уворовать дворянскую дочь, и после этого иметь еще наглость предложить ей свою подлую руку! Да еще при живой жене!

Как только земля носит этакое богомерзкое отродье?

У благочинного прямо дух сперло от страха. Какие последствия могут повлечь за собой гнусные действия зарвавшегося заводчика! И кто из иереев осмелился осветить венцом сие явное прелюбодейство? Ужели ж отец Никодим? Нет, не должен. Это же умный, рассудительный и осторожный поп. И службу знает и место свое высокое чтит.

Однако, вспомнив щедрую руку гусевского железопромышленника и его хлебосольство, его пиры с редкими яствами, со скоморошеством и "фиверками", отец Епифаний сказал Анне Капитоновне совсем не то, что сам думал по этому поводу:

— Не говори облыжно, дочь моя, не говори! Грешно! Сколь мне ведомо, писал он в Святейший Синод. О расторжении брака писал. Получил ли ответ — не скажу, а что писал туда — знаю доподлинно. Полагать надобно, получил он разрешение от брака. И насчет болярства его тоже слыхивал. Хлопотал он. Бумаги древние у него имеются. Предки его, сказывают, в болярских детях ходили. Полагаю, докажет он свой достойный ему чин. А ты сразу "мошенник". Не можно так, мать моя, о всяком человеке отзываться. Господь Бог велит смирять гордыню свою. Зело подумай допрежь того, как дело вершить. Подумай, мать честная, размысли. С господом Богом посоветуйся. Молись! Он подскажет, как быть должно. Знаю, предки твои благочестивые мудро решали. Без Богу шага не делали. Вот и ты, мать моя, так ож должна, и да будет над тобой и над дщерью твоей юной господня благодать. Аминь!

* * *

Баташов шел к цели медленно, но верно. Препятствия не смущали, а лишь раззадоривали его.

У Глашеньки есть жених. Что ж, придется его убрать. Пусть знает, надеяться не на кого.

Но она дворянка до мозга костей и презирает купеческое сословие. Ей нужен ровня. Что ж, и это можно устроить. Стоит только раскинуть мозгами да несколько потратиться.

Так на столике привередливой барышни появилось письмо от поверенного из С.-Петербурга Москвина, в котором господам Баташовым сообщалось, что их древние бумаги о "болярском" происхождении признаны правильными и благосклонно приняты к рассмотрению правительственной комиссией. Откуда было девушке знать, что и "древние" бумаги и сообщение об их принятии к рассмотрению были чистейшей "липой"?

И Глашенька растерялась. Конечно, она продолжала противиться домогательствам Баташова, но все слабее. Да и как можно противиться ему, если все ее возражения для него вроде бы и не существуют?

Сказать, что не любит его — не действует. Он только смеется. Уверяет, со временем придет и любовь. Ведь он любит так жарко, что сумеет растопить даже ее ледяное сердце. Он в этом уверен.

А первая жена? Ведь двоеженство запрещено законом? — И об этом он знает. Но он же не двоеженец. Вот, пожалуйста, читайте, Глафира Артамоновна, что по сему поводу пишет брат Иван.

В письме, которое припас для этого случая ловкий жених, говорилось: "...да, дорогой братец Андрей, забыл тебе сообщить зело приятную новость. Два дни назад, двенадцатого августа, посетил я здесь Генерал-Прокурора Святейшего Синода. И знаешь, что он мне сказал?

Передай, говорит, старшему своему брату, достойному Андрею Родионовичу, от меня низкий поклон и скажи, пожалуйста, что его челобитная относительно развода с Екатериной Никтарьевой дочерью Семипудовой зело доброжелательно и благожелательно принята святыми отцами.

Сам первосвятитель молвил, мол, просьбу такого видного и столь полезного отечеству деятеля, как Баташов, нельзя не уважить. И даже, говорит, всенепременно надо уважить..."

Так что и с этой стороны Андрей Родионович сумел убрать все рогатки.

Конечно, и это был трюк. Но откуда Глашеньке знать, что Екатерина Никтарьевна ведать не ведала о собирающейся над ее головой грозе. Откуда ей было знать, что эта любящая мужа красивая женщина пользуется особой симпатией всей семьи младшего Баташова и что последний так же не в курсе затей старшего брата, как и его законная жена? Откуда ей знать, что высоко оплачиваемые Баташовым писцы и стряпчие могут сочинить документы и почище показанных ей?

Так или иначе, но выложенные Андреем Родионовичем "письма" выбивали последнюю почву из-под ее ног.

Но утопающий рад и соломинке. Такой "соломинкой" для Глашеньки явилась ссылка на родителей. Без их благословения она никогда не пойдет к венцу. Никогда!

Что ж, будет и благословение!

И благословение пришло. В письме отца, полученном Глашенькой через пару недель, растерянная "невеста" прочла:

"...Родная наша, милая, золотая девочка! И я, и мама так рады за тебя, так счастливы, что не выразить словами. Это ты сможешь зреть воочию сама, когда мы прибудем в церковь, чтобы благословить тебя на сей счастливый брак с достопочтенным Андреем Родионовичем. Наше и господние благословение да послужит тебе знаком вечной благодати!"

Бог мой, и они, родители, тоже против нее? Не иначе околдовал их негодяй, вот и подписали приговор собственной дочери.

И в этом, как и во всем остальном, Глашенька ошиблась. Не околдовывал Дементьевых Баташов. И те вовсе не собирались давать своего благословения на этот брак.

Да и как они могли благословить свадьбу дочери, о которой ровно ничего не знали?

Все было сделано предельно просто. Через свою агентуру Андрей Родионович купил в канцелярии исправника одну из жалоб Артамона Сергеевича о пропаже дочери. А его лучший писец, подделав почерк помещика Дементьева, состряпал указанное выше письмо. Вот и весь фокус. Но этот фокус решил исход дела в пользу "жениха". Ведь никаких других препон на его пути к цели не оставалось.

Баташов хотя и грубо, но очень верно и ловко провел эту свою самую сложную "кумпанию". Он не убоялся даже того, что родители Глашеньки могут испортить задуманный им спектакль. Настолько был уверен в успехе.

Простаки на то и существуют, чтобы их околпачивали.

Глашенька поверила в "благословении". Это главное. А ее ошалевшим от радости родителям и в голову не придет спросить, как она осмелилась дать свое согласие на брак помимо их воли.

Они, родители, к тому же, должны понимать, речь идет о чести их дочери. Кто же поверит, что находясь несколько месяцев в доме такого молодца, девица — пусть даже благороднейшая из благородных и самая святая! — ни разу не согрешила? Для пущей верности Андрей Родионович не постеснялся намекнуть священнослужителям, что своим браком хочет прикрыть грех дворянской дочери. А уж те, конечно же, не преминут передать об этом кому следует и тем обезоружат стариков.

И венчание Глашеньки состоялось. И ее растерянные родители — гордые помещики Дементьевы — присутствовали на обряде. И не только они. Десятки виднейших дворян съехались на эту пышную церемонию, а затем приняли участие в веселом свадебном пиршестве. И опять над гусевской усадьбой Баташова играли и сверкали волшебные огни фейерверка.

Правда, в церкви и по пути к дому молодых гости шепотом возмущались нарушением одного из основных законов православной веры:

— При живой жене — как можно?

— Кому нельзя, Баташову все можно!

Стоило, однако, отведать свадебных угощений — и все забыли о беззаконии, свидетелями и участниками которого являлись сами. Уж больно широко и радушно принял их тороватый молодожен. И ловок же, сукин сын! Какую девицу ухватил! Царевна! Ради такой ничего не пожалеешь. Поди, мильоны родителям отвалил. Не иначе.

* * *

А что же сталось с первой женой Баташова — золотокудрой красавицей Екатериной Никтарьевной? Зачем позволила она так грубо надругаться над своими супружескими правами? Разве она уже потеряла их? Или нарушила супружескую верность?

Ничего подобного.

Во-первых, ее мнения никто и не спрашивал. А во-вторых, ее благоверный умел действовать расчетливо и точно.

И опять-таки он поступил очень просто. Предоставил в распоряжение любимой супруги свою лучшую карету с красивой упряжкой и посоветовал показать сыну Андрею многочисленные заводы и имения, первым наследником которых тот являлся. Провожатым с ними послал ермишинского управителя, наказав последнему сладить дело так, чтобы барыня не очень спешила возвратиться в Гусь-железный. А тем временем устроил все, чего так упорно добивался.

Однако, не вечно же хозяйка большого гусевского дома будет разгуливать с сыном по многочисленным владениям мужа. Потянет же ее домой, заскучает же по горячей мужской ласке. Но всему свое время. А пока ничто не мешает Андрею Родионовичу упиваться новой любовью. Все остальное для него ерунда...

Вернувшись из путешествия и узнав о случившемся, Екатерина Никтарьевна была настолько потрясена вероломством супруга, что совершенно растерялась. Не зная, что предпринять, она заперлась в своих апартаментах и плакала навзрыд. Плакала много дней подряд, не показываясь мужу. А когда, наконец, немного пришла в себя и решилась на разговор с ним, Андрей Родионович, немало не смущаясь, огорошил:

— Али тебе чего не хватает? В шелках, в золоте держу, чего ни попросишь, даю. Одного только птичьего молока и нету. Чего ж тебе надобно? Не боись — с меня не убудет: и на нее, и на тебя хватит! Вот так! Иди, вытри рожу-то!

Вот и весь сказ. Что с ним поделаешь, с Андрюшей. Плач не плач, скандаль не скандаль, хоть расшибись — не понимает!

Так и пришлось златокудрой счастливице, родившейся в "сорочке", примириться с поселением в ее "берлоге" другой "медведицы". Осталось одно средство — никогда не ступать на правую половину дома, где обосновалась молодая супруга Баташова, что и сделала Екатерина Никтарьевна.

_______________

* Придворный агроном, успешно выращивавший кустистую пшеницу.

Глава 19. НА ШАБАШЕ

На низких людей никогда не бывает недорода.

И. Лажечников

Бог с ней, Екатериной Никтарьевной. Пусть сама думает, как ей поделить с соперницей общего мужа. Мы же заглянем в домик возле Гусевской церквушки, который господин Баташов посетил перед своей второй свадьбой.

...Ночь после праздника Покрова. Отсверкали ракеты над белокаменным палатами приокского горнопромышленника. И словно опустившийся в театре занавес, повалил снег, подул холодный ветер. Началась метель, превратившая спокойный октябрь во вьюжный февраль.

Вот в эту-то памятную покровскую ночь и явились в поповский дом незваные гости...

Спят спокойно, не ведая за собой никаких грехов, батюшка с матушкой. Почивает старшая поповна в своей горенке. Спят внуки поповичи. Мир и тишина царят над ними да благостный свет крохотных лампад. И вдруг...

Тревожно заколыхался огонек под темным ликом святого Симеона-столпника. Чьи-то грубые лапы выхватили из теплой постели полунагого, сонного отца Симеона. Вскочила растрепанная попадья, вцепилась было в батюшку, да и обмерла... Мать, пресвятая богородица! Это ж нечистые! Свят! Свят!

Два лохматых беса — один бородатый, другой в усах штыком — черные, как эфиопы, только глаза горят, потащили грешного попа в тартарары.

— Свят, свят! — вскрикнула матушка и грянула без памяти на пол.

В один миг полумертвого от страха отца Симеона черти выволокли на улицу и толкнули в сани. Сверху накинули тяжелый тулуп, по бокам сели сами — и, погоняемые сатанинским свистом, тройка адских коней помчала грешного попа прямо в преисподнюю.

Ею оказался чей-то большой амбар. Здесь батюшку встретили еще десятка полтора слуг врага люда человеческого. Они сдернули с полумертвого священника последнюю рубаху и повели вкруг него свой богомерзкий шабаш. Ржали, свистели, хрюкали, толкали, щекотали старика.

Несмотря на то, что в амбаре стоял волчий холод, а отец Симеон был совершенно гол, все его тело взмокло от пота. Потные волосы сбились в космы, зубы выколачивали дробь.

Он уже перестал заклинать "свят, свят", ибо понял, какого рода "нечистые" измываются над ним. От таких ни крестом, ни чуром не оборонишься. Дай Бог, чтоб только этим все и кончилось.

Однако бесовский хоровод являлся лишь началом, только легкой шуткой озорников — не больше, в чем отец Симеон вскоре же убедился. Попрыгав и погалдев, баташовские "бесы" перешли к следующему акту своей дьявольской комедии.

Выкатив из угла огромную, ведер на семьдесят, бочку, они подняли несчастного попа и торжественно, как чудотворную икону, обнесли его трижды вокруг сей "святой купели". Затем, кривляясь и распевая "Во Иордани крещаюся", осторожно опустили его в бочку.

Бедного батю чуть не стошнило, едва он почуял, что его ноги увязают по щиколотку в какой-то густой и липкой жиже. Он инстинктивно отодвинулся к середине бочки, чтоб не замараться об ее грязные стенки, но именно это и входило в программу бесовского действия.

— Мажься, батя, мажься! — приказал бородатый. — Медок — штука пользительная. Гуще мажься — вовек не захвораешь!

"Ага, мед!" — обрадовался ошалевший священник, как будто это обстоятельство облегчало его положение. Но тут вмешался другой мучитель.

— Ты что же это, долгогривый, не мажешься? — завопил он. — Надуть нас хочешь? А ну, братцы, катнем попа!

— Катнем! — взвыло все сборище. И огромная бочка с попом тут же оказалась на боку. Батюшка не успел и мигнуть, как его тощее тело завертелось, словно пест в ступне, под дикий рев и улюлюкание поганой оравы.

Увязшие в густом меде ноги старика крутились вместе с дном бочки, в то время как голова болталась во все стороны, колотясь о дубовую клепку самыми неподходящими местами. Лицо ему еще как-то удалось уберечь, выставив вперед руки. Зато затылок оставался совершенно незащищенным. Ударяясь, он прилипал волосами к клепке, а отваливаясь от нее, оставлял там целые клочья.

Он уже начал терять сознание, когда "бесам" надоела эта забава и они, остановившись, спросили:

— Как, сам будешь мазаться или еще покатать?

— Сам, сам буду, — прохрипел обезумевший старик.

— То-то!

Бочку поставили на прежнее место и запрыгали вокруг, потешаясь над тем, как несчастный священник старательно пачкает свои грешные телеса. Наконец, усатый бес гаркнул:

— Гэть, пся крев! Довольно! Нарастите на него перо!

"Черти" одели кожаные рукавицы, вытряхнули перемазанного медом попа в сусек с гусиным пером и принялись валять его так и эдак.

— Добже, добже! — похвалил подчиненных бесовский пан. — Цо есть — чистый гусак! Нехай теперь до дому текает!

Выталкивая отца Симеона из амбара, Борода со смехом сказал:

— Чеши, батя, по холодку. Шибче! Да мотри ни перед кем не исповедывайся. Не то пошлет тебя барин карасей караулить. Пруд у него большой...

* * *

Вскочил отец Симеон на волю, а там...

Матерь Божия, заступница! Зги не видать. Метет, будто в феврале. Господи, твоя воля! Куда деваться-то в этаком цыплячьем виде? Господи, господи!

Перекрестился отец Симеон, ступил босой ногой в обжигающе холодный снег. Вздрогнул от холода и страха, еще перекрестился, да и поскакал по-заичьи к дому. Вся одежда на нем — только мед, да приставший к нему пух. Господи, не погуби! Господи, спаси и помилуй!

Бежит голый священник по неглубокому снегу, не зная, что прежде отогревать: лицо ли, руки или ободранные жестким снегом ноги? Бежит, задыхается, падает, но опять поднимается и бежит. Скорее, скорее! Хватит ли у него сил добраться или сейчас вот упадет и замерзнет?

Громко лязгают зубы. Дрожью исходит все тело. А до дома еще с версту. Пощади, Господи, донеси, не дай погибнуть в поле без покаяния!

Слезятся под злым встречным ветром глаза. Сведенные судорогой синие губы шепчут укор:

— За какие грехи наказуешь? Твою волю, Твой закон исполнял свято. За что, Господь мой?

Бежит, задыхаясь, голый священник. Вот-вот рухнет в снег и не поднимется больше. Иссякли последние силы старика. Прими, господи его грешную душу! Не отринь!...

* * *

А в этот самый час, последний, смертный час честного слуги Господня многочисленные гости, в том числе многомудрый благочинный и рассудительный настоятель ермоловской церкви, пили за здоровье и благополучие щедрого хозяина Приокских лесов.

Что ж, каждому свое: Богу богово, кесарю кесарево. Под первым в данном случае подразумевалась душа злосчастного священника, которую всесильный "кесарь" милостиво препоручал заботам Всевышнего. Да, каждому свое. Поп Никодим получит за венчание каменный дом, добрый выезд и сан протоиерея. Не останется внакладе и благочинный. А упрямый дурак Симеон пусть гибнет в покровском снегу.

Всякому по заслугам его да воздается! — эти слова из Священного писания, видимо, нравились Баташову, однако, лишь в той мере, а какой "воздаяние" увеличивало содержимое его вместительного кармана. Пусть верблюд протискивается сквозь игольное ушко, ежели ему это легче, а Баташову там делать нечего. Он и на грешной земле сумеет соорудить для себя рай, ничуть не хуже божьего. Вот так-то, святые отцы!

* * *

На самом дальнем конце Гусевского погоста стояла покосившаяся и на пол аршина вросшая в землю бревенчатая халупа. Она была настолько мала и неприметна, что свежий человек, особенно ночью, да еще в зимнюю пургу, принял бы ее за забытую кем-то копну прошлогоднего сена. Припорошенные снегом обомшелые пазы и наглухо забитые бураном крохотные оконца еще более усиливали это сходство.

Когда-то, много лет назад, халупка эта служила пристанищем княжескому леснику, охранявшему лесные угодья Репниных. Но с появлением здесь Баташовского железоделательного завода надобность в ней отпала и страж лесов перебрался в другое место.

Не смотря на свою ветхость, сторожка не пустовала. Из круглой гончарной трубы вился дымок, а сквозь снежные пробки в подслеповатых оконцах пробивался слабый свет.

Как ни странно, но в этом убогом жилище ютился известнейший во владениях Баташова человек. Можно даже сказать, главный специалист всех Приокских горных промыслов — Егор Казюк. Он поселился здесь еще в то время, когда только начинал большую стройку на Гусе.

Нет, вовсе не нужда загнала мастера горных дел в эту полусгнившую хибарку. И не скупость хозяина. Казюк получал от него достаточно для того, чтобы построиться не хуже других служащих, как в то время называли всякого стоящего выше рядового рабочего. Четвертная* в месяц раз в тридцать превышала средний заработок работного. Но ведущая хозяйство рудознатца дочь Матреха никогда таких денег не видывала. Отец давал ей на расходы пятерку, перед праздниками семь-восемь рублей — и этого было вполне достаточно, чтобы полностью удовлетворить все их потребности в пище и одежде.

Куда девалось остальное, Егор и сам не всегда мог сказать. Уж слишком страшная нужда царила вокруг. В той вон развалюхе мается с четырьмя малышами вдова Евлаха. Там за оврагом помирает от чахотки бывший горный Данила. В землянке у пруда бьются, как рыба об лед, погорельцы Тимофеевы. Петру Чижику не из чего справить приданое старшей дочери. Их ведь у него чуть не десяток. Митька Безухий много задолжал лавочнику. А Сидор Неелин вовсе без гроша — все его жалованье мастер выдрал за поломку сверла.

Тому поможет Казюк, этому одолжит, третьему посочувствует, глядишь, от четвертной ничего и не остается.

Однако и не помощь нуждающимся помешала рудознатцу построиться.

Увлеченный большой стройкой, а затем освоением завода и расширение ассортимента его продукции, он совсем забывал о собственных удобствах. Поэтому и не успел обзавестись приличным для своего высокого положения домом. Когда же Баташов вновь погнал его по лесам, бродяге-рудознатцу и вовсе стало не до нового жилья.

За многие годы лесного труда Казюк привык спать в землянках и шалашах, в ямах под выворотнями, в пещерах и иных убежищах, оставленных охотниками или самой природой. Сказать правду, в настоящих домах Казюку живать почти не приходилось. Поэтому описанная выше сторожка, если и не вызывала восхищения хозяина, то вполне его устраивала. Когда же здесь поселилась еще и дочка — девочка работящая и большая чистеха, халупка в глазах старого бродяги и вовсе превратилась в барские хоромы.

В тот поздний час глухой метельной ночи, дома находилась одна Матреха. Отец ее еще засветло ушел к кому-то из старых приятелей и, верно, остался там ночевать. Ну, и хорошо. На воле-то вон как метет. Добрый хозяин пса в такую непогоду не выпустит.

Матрехе отчего-то не спалось. Повалялась часа полтора на лежанке, да и поднялась. Зачем бока зря обминать? Лучше поделать что-нибудь.

Раздула уголек в жаровне. Зажгла лучину в светце. Поплотнее прикрыла вьюшку в трубе. Перетерла полотенцем и без того уже чистую посуду. Поколола свежей лучины для каганца. Причесалась. В уши сережки бирюзовые вдела. В зеркало медное посмотрелась. Что бы еще поделать — время убить?

Постой, за кроснами давно не стаивала. Ну-ка, потку малость, авось сморит.

Толкнула челнок, ремиз ногой придавила. Еще толчок. Еще. Да так и пошло. Стук-щелк, стук-щелк. Вроде бы и не спеша, а уток нить за нитью ложится на место. Только спать все равно не хочется. Думки глупые в голову лезут. И никак от них не избавишься.

Вот ведь и выросла девка. Невеста почти. Скоро, небось, и замуж выдадут. Интересно бы знать — за кого? Да разве ж догадаешься заранее? О таком одни знахари да колдуны ведают. Простым людям это не дано. А хорошо бы все-таки знать. Хоть бы во сне увидеть что ли!

Матреха и сама не заметила, как под мерный перестук челнока начала напевать слова, что приходили на растревоженный мечтами ум.

— Где-то, кто мой суженный —

Знать бы наперед!

Кто-то станет мужем мне,

За себя возьмет:

Молодец ли статный,

Старый ли урод?

Бедный ли, богатый ли,

Добрый или злой?

Грубый или ласковый

Иль совсем родной?

Знать бы красной девице

Какой судьбины ждать:

В счастье ли да в радости,

В горе ль вековать?

Мне бы мужа —

Других не хуже!

Захрустел под окошечком снег. Скрипнули ступеньки ветхого крылечка. Значит, возвратился отец. Вот ведь неугомонный какой. Надо же, в экую пору домой надумал тащиться. Поди, и сам теперь не рад.

Девушка собралась было покорить отца за его неразумие, но в этот момент низенькая дверь как-то жалобно застонала, распахнулась во всю шить и... вместе с вихрем снега через порог ввалился незнамо кто: то ли ряженый, то ли блаженный.

Бороденка да вся морда не то в пакле, не то в пуху. Космы длинные и грязнущие торчат из-под малахая во все стороны. Полушубок на плечах вроде бы новый, а ноги совсем голые. Батюшки! Да ведь он же весь голый и синий! Матушка, пресвятая богородица! Это ж мертвец!...

Матреха чуть не закричала с перепугу, но за спиной мертвеца показался сам Казюк. Без шапки и полушубка — и девушка признала на голом пришельце с того света отцовскую одежду.

Казюк прикрыл за собой дверь, осторожно придвинул странного гостя к печке:

— Влезай, батюшка, поскорее — отогревайся! Дайкость я тебе подсоблю. Вот так... А ты, доченька, кипяточку достань да сухой малинки запарь. И липового цвету тоже.

Не сразу дошел до Матрехи смысл происходящего. Кто это? Откуда? Зачем? Что ему здесь надобно?... Господи, да это же отец Симеон! Владычица небесная, как же это, а?...

Кинулась девушка к печке. Загремела заслонкой, ухватом, горшками.

— Святого-то отца! Ах, ироды проклятущие! Ни дна бы им ни покрышки! Отродье сатанинское!...

Ругая почем зря хозяйских холуев, Матреха в то же время проворно и ловко управлялась с делом. Кроме малины и цвета липы, она отыскала и подала на печь застоявшуюся глиняную бутыль с романеей.

— Пей, батюшка, пей, отогревай душеньку! Ну-ка, змеи лютые, что содеяли! Гореть им проклятым в геенне огненной! А ты, тятенька, укутай батюшку потеплее. Я сейчас дровишек в печку подкину. Вот же племя иродово! Ох, грех-то какой!...

* * *

Так и сгиб бы отец Симеон, не наткнись на него случайно Казюк. Так и посчитали бы все, будто их духовного пастыря черти сволокли в поле за какие-то тайные грехи.

Да и как не посчитать, ежели сама матушка-попадья своими глазами все видела!

Неожиданное вмешательство рудознатца в злобные козни "нечистой силы" несколько испортило слаженный спектакль, однако, не настолько, чтобы вызвать беспокойство среди его участников и устроителей. Если по поселку и распространились слухи, так только лишь о том, что в метельную покровскую ночь отец Симеон был позван к кому-то на требу, но сбился с дороги и чуть не замерз.

Эту вполне правдоподобную версию придумал не кто иной, как сам же Казюк. Бывалый человек, он сразу понял, сколь опасна в данном случае правда. Опального священника она все равно не спасет, зато на головы его спасителей может обрушить бешеный гнев хозяина.

В ту же ночь, пока Матреха возилась с продрогшим до костей священником, ее отец, пользуясь темнотой и непогодой, тайком посетил домик у церкви. Успокоив напуганную "бесами" попадью, научив ее, что она должна сказать любопытным, он захватил с собой одежду священника. Пусть никто из посторонних не догадывается, в каком виде нашел он отца Симеона.

Издевательство над старым священником не прошли бесследно для его и без того некрепкого здоровья. Сильнейшее охлаждение организма и не менее сильное нервное потрясение свалили отца Симеона.

Много дней и ночей рудознатец и Матреха, вместе с матушкой и старшей поповной провели у одра больного. Он то метался и кричал в жесточайшей горячке, то лежал пластом без признаков жизни.

Хозяин Гуся-железного, конечно, "прослышал" о несчастье, постигшем "доброго наставника прихожан", и о его тяжком недуге. И конечно же, "богобоязненный" Андрей Родионович не преминул прийти на помощь "славному пастырю овец христовых". Дважды в неделю у матрехиной печки, где готовился отдать душу Богу отец Симеон, появлялся личный лекарь Баташова — немец Остин. Осмотрев больного и покачав головой, он оставлял свои снадобья и подробно растолковывал, как ими пользоваться.

Но лекарства немца не попадали по назначению. Кто его знает, рассуждал осторожный Казюк, что за зелья прислал Родионович. И продолжал лечение теми способами и средствами, какие ему подсказывали собственный опыт и догадка.

Пар из муравьиного настоя, малина, мед, корни цикория, ягоды можжевельника, топленый медвежий жир, деготь и даже мясо убитой собаки — чего только не использовал в своей фармакологии старый лесной шатун. А чтобы баташовский лейб-медик не догадался, что его надувают, часть микстур и капель из принесенных им склянок аккуратно отливалось в матрехино помойное ведро.

Заботливый ли уход добровольных сиделок, казюковские ли травы и мази подействовали на течение болезни или сам Бог пожалел своего верного слугу, только больной в конце-концов поправился, к великому неудовольствию Бороды.

Повстречав как-то рудознатца, последний, не утерпели сердито предупредил:

— Не в свои дела нос встреваешь. Мотри, как бы его тебе не окоротили!

— Ой, что ты, что ты! — притворно ужаснулся Казюк. — А я ведь, грешный, досе за тебя опаску держал. А вдруг, думаю, прихватят молодца углежоги, да и спалят его поганую бородищу. Спасибо, что упредил! Теперь свою красоту оберегать стану, — и, дурашливо прикрыв нос ладонью, весело зашагал прочь.

Борода растерялся. Разве мог он предполагать, что этот тщедушный тихоня сам его припугнет.

— Старый леший, — выругался громила. — Ужо попляшешь у меня!

Однако угроза баташовского телохранителя не имела для Казюка никаких последствий. То ли намек на намерения углежогов повлиял, то ли хозяин запретил трогать знатного мастера — так или иначе, но с ним ничего не случилось. Больше того, старый озорник был сам не прочь поддразнить слоноподобного бандита. При встречах он весело подмигивал ему и тихонько показывал кукиш. Накось, выкуси!

_____________________

* Двадцать пять рублей.

Глава 20. ЗАКЛАНИЕ

Многие из тех, что присутствовали на пиру Баташова, говорили потом, что такой пышной свадьбы они не видывали ни у графов Шереметевых, ни у князей Юсуповых, считавшихся богатейшими в России.

Андрей Родионович, конечно, не обладал ни их огромными земельными площадями, ни таким количеством трудившихся на него крепостных. Но и из того, что успел прихватить, он умел выжать столько, сколько, может быть, не снилось крупнейшим землевладельцам.

Он добывал и перерабатывал металл, а этот товар ценился куда выше, чем хлеб и масло, лен и мясо, поставляемые помещичьим хозяйством. В одном этом продукте горной промышленности заключалось столько труда и пота, сколько его никогда не проливалось на русских нивах.

Спрос на него повышала война с Турцией, которая требовала пушек, ядер, ружей, сабель и многого другого, на что необходим металл.

К тому времени, о котором идет речь, братья Баташовы владели уже более чем десятком чугунно-литейных и железоделательных заводов, построенных ими лично или "благоприобретенных" во Владимирской, Рязанской, Нижегородской, Тамбовской и Тульской губерниях. "Богомазы" и "водохлебы", "косопузые", "толстопятые" и "волки", "казюки" и "чечены", мещера, мордва, татары — кто только не работали на "кузнецов Тульской оружейной слободы" Андрея да Ивана Баташовых.

Собственные торговые дворы в Петербурге и Москве, в Нижнем, в Казани, Царицыне, Рязани, Костроме, Архангельске. Собственные особняки в обеих столицах. Постоянные представители фирмы в Торговой палате, в Берг-коллегии, в военном и других ведомствах.

Атаман лесной голытьбы Андрейка-барчук живал в землянках и шалашах, и когда-то был доволен, если его головорезам удавалось обобрать вшивого коробейника. Ныне он лесной царь, и как всякому царю, ему необходим почет и слава.

Для того и лились на свадьбе реки шампанеи, романеи и токайского. Для того и потешали гостей собственные комедианты. Для того и сверкали над гусевской цитаделью огненные фонтаны и карусели. Поэтому и расточал так щедро улыбки и золото Андрей Родионович, что ему до зарезу нужна была известность.

Чем она ярче и громче, тем шире путь в заветные верха. Чем виднее фабричное клеймо, тем больше прибытку сулит оно хозяину. Что же касается свадебных расходов, так они завтра же окупятся кровавым потом работных.

Двойная выгода!

Была и еще одна выгода, которая если и не сулила прямых барышей, все же принималась в расчет дальновидным хозяином Приокского горного округа.

Памятуя о сословной щепетильности невесты и о ее высоких понятиях, Андрей Родионович Баташов решил ослепить Глашеньку блеском своего торжества. Пусть гордая дворянская дочь поймет, под чью могучую руку она становится. Он здесь царь, признанный всеми, и только рядом с ним она может стать царицей.

Будь другая на месте Глашеньки — может быть, именно так все бы и случилось. Но блеск и пышность посвященного ей празднества только отталкивали девушку.

Громкая музыка, звон бокалов, веселый говор гостей, их озорные выкрики "Горько!", жаркие поцелуи жениха — все это воспринималось притупленными чувствами Глашеньки как бесконечно долгий кошмар.

Но вот ее отвели в спальню.

Сенные девушки приступили к торжественному ритуалу раздевания невесты, но нетерпеливый жених грубо вытолкнул их вон.

Миг — и разодранный шелк роскошной рубашки свалился на ковер. Еще миг — и хрупкое тело невесты оказалось распластанным под тяжелым телом мужа.

Долго ли продолжалась эта ночь, Глашенька не знала. Она потеряла всякое представление о времени. Оно то останавливалось совсем, то проносилось с ужасающей быстротой. И когда супруг, наконец, оставил ее, она долго лежала в полнейшем изнеможении, ничего не чувствуя, ничего не соображая.

Многое могла бы простить Глашенька Андрею Родионовичу. Похищение из родительского дома, наглые домогательства, даже нарушение установленных церковью законов. Ведь все это могло быть оправдано любовью. Но эта ночь!...

Даже много месяцев спустя, когда Глашенька до некоторой степени пришла в себя, и попыталась разобраться в происшедшем, она ничего не могла припомнить, кроме налитых кровью бешенных глаз, да своего жгучего ужаса.

Господи, неужели это и есть любовь? Неужели и Вольдемар вот так же зверски сгреб бы ее, так же мял и терзал, точно голодный медведь добычу? Как же это отвратительно и гадко. Скотство — и ничего больше!

* * *

В противоположность своей жертве "молодой" супруг Глашеньки чувствовал себя героем. Еще бы! Он достиг всего, чего так настойчиво добивался. Стал обладателем сокровища, какому нет цены.

Сколько присутствовало на свадьбе гостей — и все самые богатые и знатные. А вот не нашлось же среди них красавицы, которая смогла бы соперничать с его Глашенькой. Она затмила всех, и не было на пиру мужчины, который не завидовал бы ему, Баташову! Она восседала на пиру, словно царица, хоть на колени перед ней становись...

Царица... Ха! Эта царица ныне служит ему не хуже последней девки.

Конечно, для нее это внове. Она еще не понимает, что в лице мужа имеет не какого-нибудь хлюпика, а настоящего мужчину.

Ничего, поймет! Придет время и, как говорят, стерпится-слюбится. Полюбила же его Катька Семипудова — полюбит и Глашенька. Разве не все бабы из одного теста пекутся?

Он богат и известен, к тому же здоров и крепок, как племенной бык. Нет во всей округе никого, кто смог бы подмять под себя Андрея Баташова.

А Глашенька?... Что ж, Глашенька привыкнет — рассуждал он. А чего еще от бабы нужно?

* * *

Действительно. Человек может привыкнуть ко всему.

Ко многому привыкла и Глашенька. К строгим порядкам в доме Баташова. К своему неопределенному положению в нем. И даже к грубым ласкам мужа.

Привыкла, как привыкают ко всему, от чего невозможно избавиться.

Но как каторжник проклинает тачку и цепи, которыми к ней прикован, так и молодая жена Баташова проклинала супружеское ложе. Как каторжник содрогается, завидев рассвет, так же вздрагивала от страха и Глашенька, едва заслышав уверенную поступь своего мужа.

Ей больше не являлся в кошмарных снах искаженное похотью лицо Вольдемара. Что с того, что он любил ее? Ведь он был рыцарь. Ему не нужно было ее тело. Он краснел, случайно коснувшись ее руки.

Да видно чистым душам не место на этом свете. Здесь остаются лишь такие, как она, замаранные позором и грязью. И хотя она не смела роптать, воспоминания о Вольдемаре были единственными утешениями в ее жизни, полной стыда и страха.

Глава 21. В КОГТЯХ ДЬЯВОЛА

Владимир Петрович остался жить, но может быть, для него было бы лучше, если бы он действительно утонул.

За день до бракосочетания Андрея Родионовича с бывшей невестой бывшего гвардейца судьба последнего окончательно определилась. Его перевели в "Преисподнюю".

Так сам Баташов называл свои тайные мастерские, где выпускались изделия, которые он скрывал от обложения налогами, либо запрещенные законом к производству частными лицами.

Мастерские и в самом деле мало отличались от преисподней, как ее представляют себе верующие. Помещались они в глубоких подвалах, устроенных в крепостной стене, что ограждала передний фасад Гусевской усадьбы Баташова.

Даже в определении места этих мастерских — дававших заводчику немалую прибыль, — Андрей Родионович оставался верен себе: дерзко дразнил судьбу и недоброжелателей. Ведь если бы власти дознались о существовании тайного промысла, это грозило бы серьезными осложнениями, даже полным разорением зарвавшегося хапуги. Демидов, например, старался упрятать подобное производство подальше. А Баташов...

Баташов, например, устроил тайные мастерские прямо под окнами своего роскошного дворца. Он хотя и дерзко, но весьма верно рассчитал, что государственным ревизорам и офицерам из Берг-коллегии едва ли придет в голову искать что-нибудь подобное на таком видном и бойком месте.

Однако в целях сохранения тайны стена со стороны дворца, куда съезжались экипажи гостей, была совершенно глухой. С внешней же стороны она имела круглые отдушины, заделанные красивыми церковными решетками и замаскированные зарослями хмеля. Отдушины располагались довольно высоко от земли, что ограждало их от глаз посторонних. Всякому любопытному, пожелавшему заглянуть туда, понадобилось бы пробираться через хмель и крапиву, высоко подпрыгнуть, уцепиться за края кирпичей и подтянуться на руках, чего невозможно сделать без риска уронить свое достоинство в глазах баташовских охранников.

А заглянуть сюда следовало, особенно лицам, имевшим отношение к государственной власти. И не по одному тому, что здесь производились запретные товары и скрывалась значительная часть баташовских доходов.

Всякий верящий в загробную жизнь, попав сюда, содрогнулся бы от ужаса, подумав, что переступил порог Ада. Того самого Ада, которым его с детских лет запугивал священник.

Глубокое, сырое и темное подземелье с прокопченными сводами освещалось только сальными плошками, да багровым пламенем тиглей и горнов. Воздух в нем был плотен и густ, как сусло. Вернее, это был даже не воздух, а какая-то невообразимая смесь запахов сажи, горелого металла и жира, плесени и пота, мышей и Бог знает еще каких "ароматов". Свежий человек не только задохнулся бы, но и был бы оглушен здесь скрежетом железа, стуком молотков, звоном цепей, стонами и криками "грешников", прикованных к верстакам, чанам, тиглям, тачкам и прочим допотопным орудиям рабского труда. Эту поистине адскую картину завершал одноглазый мастер, не расстающийся с коротким и толстым кнутом, туго сплетенным из тонких сыромятных ремней.

Находившиеся в Преисподней люди, производившие хозяину самые прибыльные товары, никогда не видели дневного света. Они не знали даже сколько времени длится их рабочий день, и мерили его лишь промежутками между приемами пищи, да по приходам и уходам смотрителя. Это были самые настоящие невольники, осужденные умереть под землей, не ведая о своих семьях.

Семьям тоже оставалась неизвестной судьба этих несчастных. В какой-то момент человек исчезал куда-то и больше не возвращался. Что с ним случилось, можно было только догадываться, а догадка никогда не признается существующим фактом.

Кормили кандальников скверно. В котел закладывались самые дешевые продукты. Но даже и такой стол делился на категории: наиболее искусным умельцам получше и посытнее, а похуже — подмастерьям и чернорабочим.

Для умельцев представлялась еще одна льгота. На ночь их отковывали от рабочих мест и перегоняли отдыхать в "дортуар" — такой же подвал, только с замызганными тюфяками на полу. Остальные оставались на своих местах и устраивались на ночлег кто как сможет и насколько позволяет цепь.

Среди этих последних и очутился дворянин и гвардеец ея величества — Владимир Петрович Квашнин. Умельцем он, конечно, не был, потому и попал сюда в качестве обыкновенного чернорабочего, последнего человека в этом Аду.

Но мысли об Аде и погибели пришли на ум Владимира Петровича не в первый день и даже не через неделю. Входя в подвал, куда его втолкнул один из баташовских приспешников, он не обратил ни малейшего внимания на ужасный вид своего нового жилища. Он шел сюда, как идет слепой на штыки, не замечая грозящей опасности.

Нет, вовсе не побои и пытки отшибли у него зрение, обоняние и все другие чувства. Последние дни он жил как барин. За ним ухаживали, как за больным ребенком. Он спал в чистой постели. Пил вкусные бульоны. Глотал какие-то пилюли. Читал французский рыцарский роман и трижды в неделю подвергался тщательному осмотру лекаря из немцев.

Одним словом, все говорило о том, что купец-разбойник сжалился, наконец, над своим пленником и собирается дать ему свободу.

Но сегодня... Сегодня случилось такое, о чем без содрогания и вспомнить нельзя. Да полно, было ли это? Разве только во сне.

Сегодня, вскоре же после ухода врача, в комнату, где содержался прекрасно чувствующий себя пациент немца, неожиданно вошел "Сам". Подойдя к постели Квашнина, вежливо осведомился:

— Как чувствует себя, ваше благородие? Может, у вас нужда какая?

Нет, у пленника не было никаких претензий к смягчившемуся тюремщику. Только одно желание поскорее вернуться домой.

— Ах, вот как! — с сожалением отозвался Баташов. — А я-то надеялся, что завтра вы окажете мне честь своим присутствием на моей свадьбе. Жаль! Очень жаль!

— На вашей свадьбе! — удивился Квашнин. — На ком же вы женитесь?

— А вы не догадываетесь?

— Нет.

— На дворянской дочери Глафире Артамоновне Дементьевой.

— На ком?!

— На Глашеньке Дементьевой, болван, — гаркнул вдруг Баташов. — На твоей Глашеньке! Понял? Или на кулаках растолковать?

На Глашеньке?!

— Что, не веришь? — усмехнулся Баташов. — Думаешь, небось, тебя ждет. Как бы не так! Очень нужен ей такой "красавчик". На-ка вот полюбуйся на себя, — с этими словами торжествующий "жених" поднес сопернику овальное зеркало, оправленное в литую бронзу.

— Вот, смотри, каков ты есть ангел. Да ты гляди, гляди, пока дозволяю! Больше ведь не доведется в такие штучки глядеть.

Зеркало!... Оно оказалось страшнее даже известия о Глашенькиной свадьбе. Из него на Владимира Петровича глянула такая образина, какой и во сне не привидится.

Половину лба занимало багровое клеймо. Рот был безобразно огромным и страшно кривым. Один его угол совсем не прикрывался и в образовавшуюся щель проглядывали покалеченные верхние зубы. Зрелище было столь отвратительным, что Квашнин не поверил.

Мерзавец обманывает. Подсунул портрет какого-то громилы и пытается выдать его за зеркало.

— Ну, как, хорош? — насмешливо спросил Андрей Родионович. — Такого молодца, поди, и на том свете перепугаются. А ты еще Глашеньку собирался прельстить. Вот тебе и "потомственный дворянин"! Небось, нынче же узнаешь, кто ты есть на самом деле. Вот так-то, ваше благородие! Понял теперь?

Да, теперь Квашнин понял. Он вдруг отчетливо вспомнил все, что случилось с ним за то время, пока он находился в руках Баташова.

Вспомнил, с каким неумолимым спокойствием кривоногое и косматое чудище, почему-то носящее человеческую кличку Прокофия, распластало его на узком столе, туго прикрутив под столом руки и ноги. Широкие, волосатые лапы этого чудище казались сделанными из железа — и попавшей в них жертве мысль о сопротивлении даже не приходила в голову.

Чудище распялило до невозможности рот Вольдемара, загнав туда деревянную распорку. Затем точными ударами маленького молотка сломало три верхних зуба, а четвертый, нижний, выдрало клещами. Все это делалось спокойно, не спеша, будто великое священнодействие.

Несмотря на нестерпимую боль, молодой человек не мог кричать, как не мог и сплюнуть кровь, которой буквально захлебывался. Мешала распорка, придавившая язык и парализовавшая движения челюстных мышц.

Оказалось, однако, что это было только начало, лишь прелюдия к тому, что ожидало его в дальнейшем. Скосив глаза, несчастный к своему ужасу заметил, что волосатое чудище достает что-то из пылающего рядом переносного горна. Вот оно опять приблизилось к столу с распластанной жертвой — и тут... Тут Владимир Петрович увидел... Нет, даже не увидел — всем своим существом ощутил над своим лицом... раскаленную железину.

Боже!.. Вольдемар зажмурился. Все его тело напряглось, как туго натянутая струна. Каждая частица существа трепетала. Каждая дрожала от ужаса, моля о милосердии, протестовала: нет-нет, не надо!

Но разве существует милосердие там, где царит лесной владыка Баташов?

Даже на жесточайшего и свирепейшего из земных царей — Ивана Грозного, в припадках ярости истреблявшего не только семьи и роды, но и целые города, находили минуты просветления, когда он отпускал даже виновным их грехи, когда он каялся и молился, прося у Бога прощение за безвинно пролитую кровь. Баташов не знал таких минут.

В отличие от Грозного, совершавшего свои кровавые преступления в припадках паранойи, Андрей Родионович руководствовался только трезвым расчетом. Он никогда ничего не делал зря, а в том, что делал — никогда не сомневался. Не волновала его и судьба гвардейца. И потому...

Испепеляющая молния вонзилась в мозг юноши. Приторная вонь горелого мяса заполнила рот и легкие — и Квашнин потерял сознание.

Очнулся он на соломенном тюфяке под ситцевым пологом. Сквозь поры ткани просвечивало солнце. По ней ползали мухи, стараясь проникнуть под полог. Где-то сбоку, с теневой стороны назойливо звенели комары. Во рту торчала тряпка. Она мешала дышать и Вольдемар попытался вытолкнуть ее языком. Из этого ничего не вышло. Тряпку держала в нужном положении наружная повязка.

Он хотел ее сорвать, но и руки оказались привязанными хотя и не столь туго, как на "операционном" столе Прокофия. Ноги тоже спутаны.

Догадавшись, что он давно находится в одном положении, может быть, много дней, Владимир Петрович почувствовал, как одеревенели лопатки и шея, как ему необходимо повернуть голову, чтобы улечься более удобно. Но и тут его постигла неудача. Малейшее движение вызывало жгучую боль. Да голову и невозможно повернуть, она туго перевязана вместе с добротным изголовьем койки, на которой он лежал.

Здесь, под пологом, он находился недели три. Его кормили, осторожно вводя в рот длинноносую воронку, смазывая рот и лоб какими-то снадобьями. Потом опять передали палачу.

На сей раз Прокофий привязал его к своему столу вниз лицом. И тут несчастный ощутил нечеловеческую боль, какой не чувствовал даже от раскаленного клейма. То было лишь мгновенное прикосновение огня. А сейчас оно было длительным, скребущим, достигающим самых глубин организма. Как будто с него живого сдирали кожу.

В действительности так оно и было. Ведь Андрей Родионович приказал Прокофию убрать родимое пятно с лопатки Квашнина. И сделать это следовало так, чтобы на теле пленника не осталось никакой метки.

Прокофий, при всем своем тупоумии, был великим мастером своего ремесла. Он отлично понимал, чего в данном случае хочет от него хозяин. Сделать человека неузнаваемым, таким, чтобы и родная мать отреклась. И он это сделал.

Как ни нежна, как ни тонка кожа на теле дворянина, а и она состоит из отдельных слоев. И нужно снять ее постепенно, послойно, чтобы оголенное от кожи мясо образовало новую, ничем не отличающуюся от остальной, нетронутой, кожу.

Эту сложнейшую по технике исполнения операцию Прокофий произвел в несколько приемов. Соскоблит один слой, смажет чем-то, и даст отдохнуть "пациенту". Потом примется за следующий слой. На это он потратил не менее недели.

Квашнин, наверное, изошел бы от истошного крика, искрошил бы вдребезги зубы, если бы предусмотрительный кат не забивал ему рот кляпом. И истерзанному юноше ничего не оставалось, как только мычать да жевать заполнившую его рот тряпку.

Затем он попал под попечительство доктора-немца. Добрый Остин принял все меры, чтобы окончательно заживить нанесенные палачом повреждения. И выполнил эту задачу в самом лучшем виде...

И вдруг это зеркало!

Вольдемар не вытерпел. Судорожно закрыв ладонями изуродованное лицо, он вдруг повалился на бок, скатился с постели прямо к ногам своего мучителя и забился в рыданиях.

Баташов презрительно усмехнулся. Что ж, так он и знал. Да и что еще ждать от щенка? Пусть себе надрывается. Дворянина и гвардейца Квашнина более не существует. Есть лишь никому не известный раб Баташова. Вот так!

Хлопнув в ладони, он сказал явившемуся на его зов рунту:

— Дай этой бабе нареветься. Как обсохнет, доставишь в Преисподнюю, — и вышел, довольный содеянным.

Глава 22. УДРУЖИЛ!

Не ветер бушует над бором,

Не с гор побежали ручьи,

Мороз-воевода дозором

обходит владенья свои.

Н.А. Некрасов

Такой нескладной зимы, какая выдалась на Москве в тот тревожный год, даже старики не упомнят. Началась она как-то странно, совсем не по-зимнему.

Ноябрь и декабрь целиком, а в придачу к ним и начало января стояла небывалая для этого времени теплынь. Снег, правда, выпадал и не однажды и даже довольно обильный, но полежит денек-другой, да и растает. А потом зарядил дождь — и все вокруг раскиснет. Будто не январь на дворе, а всего лишь октябрь.

Только после Крещения зиму словно подменили. Разошлась зимушка во всю, да так, что и видавшим виды московским старожилам невмоготу стало. Без тулупа и валенок хоть не выходи. Сразу дух захватывает.

Господам, конечно, можно терпеть. У них и шубы, и теплые горницы, и всяких припасов вдоволь. А черному московскому люду каково?

В драном-то зипунишке по такому морозу много не нащеголяешь. Живо припечет. Да и дома не лучше. Печка дров просит. А их при такой холодине разве укупишь? Купцы они тоже не дураки. Знают, когда на чем поживиться можно. Говорят:

— Дорого — не бери. Пляши тогда прытче, авось, обогреешься.

Тоже и насчет харчей:

— У тебя, видно, полон лабаз, коли по денежке* за пуд не берешь. Затяни супонь потуже, может, брюхо сытее станет. Только гляди, если завтра живот подведет, я тебе тогда за семишник не продам.

Днем хоть на рынок и обратно народ бегал. К вечеру же улицы белокаменной совсем замирали. Лишь изредка промелькнет какая-нибудь укутанная фигура и тут же скроется в ближайшем подворотне.

Так было и в Григорьев день**.

Мороз все крепчал, разгоняя по домам последних прохожих. Улицы опустели. И только подле одного роскошного особняка грудилось множество экипажей. Они стояли не только во дворе и палисаде, но занимали и значительную часть улицы.

Тут были и легкие городские санки, и шикарные кареты с вензелями и запятками для гайдуков. По фасону и отделке экипажей, ровно как и по имевшимся на некоторых из них гербам, всякий мог судить не только о вкусах, но также о достатке и о достоинстве каждого прибывшего.

Но если экипажи отличались большим разнообразием, то лошади, доставившие сюда всю эту сухопутную армаду, различались только по росту. Густо побеленные инеем, они все казались одной, серебристо-сивой масти. Их морды, глубоко упрятанные в торбы с овсом, потеряли всякую форму и, если бы кони не встряхивали ими, выпуская при этом клубы пара, можно было бы принять их за большие глыбы снега.

Смачное хрупанье овса на зубах животных заглушалось таким жутким хрустом снега под их копытами, что продирало по коже и пугало самих коней.

Кучера постарше толпились у двух больших костров. Молодые же вместе с красавцами-гайдуками согревались тем, что толкали и тузили друг друга, устраивали "малу груду", либо поясную борьбу или прыгали через те же костры, вызывая сердитое ворчание стариков.

Большие окна особняка, заросшие толстым слоем непрозрачного рыхлого льда, ярко святились. Сквозь них, не смотря на лед и тщательную промазку, на стылую улицу доносилась веселая музыка. Хозяин особняка не обращал внимания на жгучий мороз, трещавший в углах каждого дома.

Что ему мороз, если роскошные печи источают приятную теплоту, а сотни душистых свечей изгоняют всякое понятие о ночной темени. Какое ему дело до тех несчастных бедолаг, чьи окоченевшие трупы будут завтра подобраны полицией.

Ему-то тепло и сытно. Разодетый в шитый золотом бархат, он высится над пиршественным столом, как индийский Будда. Его полное, несколько женственное лицо, с гладким подбородком и чувствительным ртом было бы красивым, если бы не разные глаза. Но этот дефект скрадывался радушием и довольством, которые так и светились во всем облике щедрого хозяина.

А отчего бы ему и не быть довольным? За столом у него самая родовитая золотая молодежь — цвет и гордость всего московского дворянства. Никто не уклонился от приглашения. Никто не погнушался его хлебом-солью. Все смотрят на него как на римского триумфатора.

Кося правым глазом, он весело улыбается, понимая, что день его ангела надолго запомнится москвичам. Такой большой, озорной и шумной ассамблеи, наверное, не бывало за всю историю белокаменной.

Выходят, и здесь, на Москве, знают, кто и каков он — восходящая звезда России — генерал-адъютант Григорий Александрович Потемкин. Знают и чувствуют его возрастающую силу.

Ну что ж, все идет отлично.

Григорий Александрович смотрит на стол. Чем бы еще закусить таким интересным. Кажется, уже все перепробовано. Придется, видно, опять взяться за белужью икру.

И вдруг... Что это? Что такое?... Резные дубовые двери широко распахиваются. Десятка полтора лакеев волокут какие-то короба и кадки. Впереди, как напоминание об ужасном морозе, шагает бородатый мужик в покрытом инеем черном романовском тулупе. От него несет холодом и овчиной. Борода и усы в ледяных сосульках. Он соскребает сосульку толстыми волосатыми пальцами и сбрасывает их прямо на блестящий паркет.

Пораженные гости, шокированные внезапным появлением тулупа, вскочили за столом. Дамы не знают — визжать им или принять все за очередную шутку хозяина. Но тот и сам растеряно смотрит на приближающийся к нему тулуп.

Кто, кто впустил сюда этого хама? Как смели? Это же черт знает что!

А "Хам" спокойненько подходит, кланяется низко генералу и молча подает ему коротенькую записку. Потемкин брезгливо и не без опаски, — не подвох ли какой? — берет ее и не сразу решается прочитать.

Лакеи тем временем вскрываю кадки и короба. В них моченая и свежая антоновка, зеленые огурчики, янтарные персики в тонком золотистом пушке, ароматные лимоны и апельсины, пунцовые гранаты и другие невиданные на Москве плоды. Это в конце января-то! Да при таких морозах. При наших дорогах! Ну, и кудесник же этот Григорий Александрович!

Читает Потемкин корявые строчки, и чем ближе доходит до него их смысл, тем шире расплывается по его разноглазому лицу довольная улыбка. Узнает он и странного курьера в тулупе. Да это ж Филипп!

"Сеи ананасы, — говорится в доставленном Филиппом послании, — тамо родятся, где дров в изабилеи. А у миня лесу ни занимать — патаму и сей дряни давольно.

Братец твой нариченая Андрей".

Словно подброшенный какой-то шальной веселой силой, вскочил за столом Потемкин. Рявкнул на весь зал:

— Удружи-иил! Вот так удружил мне Андрейка Баташов. Век не забуду! Да попроси он сей же час ремень из моей спины вырезать — так я готов, за милую душу. Ну-у, удружил!

Опомнившиеся гости набрасываются на невиданные фрукты, как голодные волки на падаль. Всякому хочется отведать из подношения, присланного доблестному полководцу безвестным доброжелателем. Рассматривают удивленно. Откуда это и где родится такое? Наверное, где-нибудь в Тавриде, либо в Туретчине.

Как это называется и каково на вкус? Молодой граф, наследник множества имений и вотчин, удивленно поворачивает в руке большой гранат, не зная, как к нему подступиться. Красавица-княжна с многотысячным приданным в отцовских сундуках оказалась смелее. Она схватила остро пахнущийжелтый лимон и смаху вонзила в него свои ровные жемчужные зубки. Брызнул едкий сок, синие глаза с поволокой чуть не выскочили от нестерпимой кислоты, красивые губки судорожно искривились — и чудесный плод выпал из руки испуганной барышни. Боже, что за кислятина!

А именинник весело кричит:

— Удружил! Эй, подайте большой кубок этому прохвосту! Вот же как во-время подоспел. Ну и Андрейка! Господа, выпьем за моего лучшего друга Андрейку Баташова!

И вновь зазвенели бокалы, на сей раз во славу неизвестного москвичам заводчика.

Ловкачу и проныре Филиппу Перетрухину не впервой было встречаться с Потемкиным. Еще в те времена, когда молодой генерал стоял со своим штабом под Очаковым, Перетрухин наведывался к нему с подарками от Баташова. И хотя сам заводчик редко покидал свои владения и потому не имел возможности лично познакомиться с поднимающимся в гору воякой-гвардейцем, благодаря усилиям Филиппа, между Андреем Родионовичем и Потемкиным заочно установились приятельские отношения.

Как это ни странно, но подвизавшийся вдали от политических и культурных центров промышленник был прекрасно осведомлен обо всем, что делалось в царствующем доме и правительственных кругах. Верным чутьем дельца он совершенно точно определил, какую роль в екатерининском государстве должен вскоре играть этот безусловно умный и дальновидный деятель — и потому раньше других примкнул к лагерю, тогда еще малоизвестного генерала. И не ошибся.

Но если в определении правильного курса, которого следовало держаться, чтобы преуспевать, Андрею Родионовичу помогали его постоянные представители в столицах — Москвин и Белобородов, а также брат Иван, то выбор тактики в отношениях с новым фаворитом Екатерины целиком принадлежал самому Баташову.

Ведь это он сам до мельчайших подробностей разработал тот сценарий, придерживаясь которого, Перетрухин явился пред светлые очи полководца чем-то вроде доброго Деда Мороза. Для этого пришлось подкупить дворецкого и лакеев в доме Потемкина. Для этого сам Филипп перед тем как вступить в праздничный зал, полчаса простоял на улице, чтоб тулуп и шапка заиндевели, а свою бороду специально мочил водой, чтобы на ней образовались большие сосульки.

Вот как тщательно готовился тот ошеломляющий эффект, который изумил не только всех гостей, но и умницу-Потемкина.

Какие последствия имело это чисто театральное представление, мы еще расскажем. Пока же остановимся на других примерах тактических приемов изворотливого хозяина Приокских лесов.

* * *

Ставка Потемкина под Очаковым. Лихо подъезжает возок баташовского приказчика. За ним тянутся повозки с орудиями, отлитыми на Гусевском заводе. У входа в резиденцию командующего вытянулись саженные гвардейцы часовые. Филипп вылезает из возка. Слуга очищает с него дорожную пыль.

А в кабинете Потемкина дежурный адъютант уже докладывает:

— Курьер от заводчика Баташова!

Потемкин в расстегнутом мундире, наброшенном прямо на голое тело, как бы нехотя и лениво разрешает:

— Зови...

Трое солдат и слуга Филиппа вносят в кабинет короба и кадки, а сам Перетрухин, рыжебородый и нахальный, рассыпается мелким бесом:

— Пушечки добрые войску вашему доставил. Ежели желаете взглянуть, тут они, рядом... А для вас лично, ваше превосходительство, рыжички вот с брусничкой, на корице настоенные. Груздочки сами махоньки в пряностях. Маслятки в маринаде. Огурчики подновские да муромские в тыковках. А тут вот капустка пластовая... Андрей Родионович, ваше сиятельство, доброго здоровьичка вам желает да победы над погаными нехристями. Вези, говорит, преславному князиньке*** сей плод рассейский, потому как там, говорят, у нехристей подобного не произрастает.

— Верно! — изрекает Потемкин, почесывая потную грудь. — Квашеной капустки да грибков здесь не сыщешь. — И обращается к адъютанту: — Налей-ка этому прохвосту чарку, да пополнее! Ведь в самый же аккурат сукин сын угодил... А Андрейка-то, Андрейка — ну, и догадливый же шельмец, я тебе доложу! Вот бы кого интендантом ко мне, а? Что ты скажешь?

Из приведенного примера нетрудно понять, как ловко умел Баташов подлаживаться к власть имущим, и обходилось ему это, не то что Демидову, а совсем задарма. Тот грудами золота да бриллиантов фаворитов задаривал, да и самой государыне кредиты предоставлял, редкие вещицы подносил. А Баташов пошлет Потемкину огурчиков подновских или рыбки живой с Суры, либо фруктов редких, что в его оранжереях зреют, и ладно. Главное, чтоб поспело яичко к красному дню.

Именно с той поездки Филиппа Перетрухина и появился во владениях Баташова щеголеватый офицер-поляк — пан Станислав Ядзвинский.

Впервые мы познакомились с ним в момент пленения Владимира Квашнина рунтами Баташова. При расставание с юным красавцем в глазах пана Ядзвинского блеснули слезы.

Говорят, Иуда, выдавая палачам своего учителя, тоже рыдал. Видимо у всех предателей глаза на мокром месте.

Выходец из мелкопоместного дворянства, Стась Ядзвинский весьма своеобразно понимал шляхетскую доблесть. Не было, пожалуй, такого порока, каким не страдал бы этот "герой". Мелкий мошенник, казнокрад, пьяница и картежник — вот далеко не полный список качеств, отличавших пана Ядзвинского.

Потемкин, аристократ не столько по рождению, сколько по натуре****, гордившийся своей гвардий и прощавший гвардейцам многие озорные "заезды", — не мог стерпеть новой подлости Стася Ядзвинского, опорочившего всю Таврическую армию.

Когда ему доложили об очередной пакости поляка, он даже не поверил, что дворянин и офицер способен на такое. Но одного взгляда на провинившегося было достаточно Потемкину, чтобы он понял, с кем имеет дело.

Весь лоск и выправку, каким всегда кичился Ядзвинский, выдававший себя за близкого родственника Потоцких, с него как рукой сняло. Он стоял перед командующим жалкий и трясущийся. Знаменитые усы обвисли, плечи сгорбились, глаза воровато бегали по сторонам.

"И это гвардеец! — с досадой думал Потемкин. — Он, оказывается не только подлец, а и трус первостатейный. Нет, такому в моей армии нечего делать!"

Ядзвинскому же сухо сказал:

— Сожалею, но оставить вас в войске возможности не нахожу. Прощайте!

Ядзвинский совсем скис. Робко отдав честь, он медленно повернулся и совершенно разбитый побрел прочь. Потемкину стало жаль беднягу. Вспомнив что-то, он вдруг окликнул отверженного:

— Постой-ка, пан!

Обрадованный переменой в настроении генерала, Ядзвинский поспешно вернулся и замер перед Потемкиным, как на параде.

Тот долгим, оценивающим взглядом смотрит на штрафника, как бы взвешивая — чего еще стоит этот негодяй?Потом с презрительной миной говорит:

— Вот что, господин Ядзвинский! Могу протежировать вас одному богатому заводчику. Езжайте-ка, голубчик, к Баташову — и дай вам бог всего доброго!

Позвонив, Потемкин приказал адъютанту:

— Познакомь-ка пана с баташовским курьером! Пусть вместях и едут...

Так этот отщепенец появился в Гусе-железном и занял здесь место начальника баташовских телохранителей.

Попав во владения лесного царя, пан Ядзвинский сразу понял, в чьи железные руки отдала его злая судьба. Это не Потемкин. Тут не развернешься. Тут все делается только по слову хозяина. Он, правда, разрешает своим холуям сколько угодно измываться над попавшими в их лапы жертвами, позволяет грабить и убивать, но лишь в тех случаях когда это делается с его ведома.

Но деньги своим молодчикам он платит приличные, пить и резаться в карты не запрещает — чего еще надо пану Ядзвинскому? И благодарный горемыка впервые в своей жизни накрепко прилепился к новому хозяину, ревностно выполняя все его темные замыслы.

Именно он, Ядзвинский, заманил в ловушку Владимира Петровича Квашнина. Он же участвовал в похищении Глашеньки Дементьевой. Он же командовал и "бесовским шабашом", коим был наказан непокорный настоятель Гусевской церкви.

Это были его первые "подвиги" на новом поприще и, как можно догадаться, все они были по достоинству оплачены щедрым хозяином.

_______________

* Четверть копейки.

** 25 января.

*** В то время Потемкин еще не имел княжеского титула.

**** Г.А. Потемкин происходил не из титулованной знати, а из мелкопоместных дворян Смоленской губернии.

Глава 23. ГОЛЬ НА ВЫДУМКУ ХИТРА

Почти с тех самых пор, как на Выксуни был отстроен громадный трехэтажный дом с примыкавшим к нему еще более, чем гусевским, обширным парком, братья Баташовы жили порознь. Старший оставался на Гусе, а младший со своим семейством поселился на Выксе.

С переездом на Выксу Иван Родионович оставался чем-то вроде полномочного представителя династии, как бы ее наместником над правобережными промыслами, в то время как под непосредственным началом Андрея Родионовича оставались левобережная и мокшинская группа заводов. На деле же все было по другому.

Конечно, живя ближе Андрея к Велетьме, Виле, Дощатому, Иван имел большую возможность влиять на деятельность тяготевших к Выксе предприятий. Однако и здесь, по правой стороне Оки, Андрей оставался главным хозяином, что позволяло ему считать, а иногда и открыто заявлять, будто именно он, Андрей, "кормит" всю семью. И Иван никогда не возражал против такого утверждения.

В силу ли нежелания Андрея надолго отлучаться из своих владений или потому, что младший Баташов был значительно культурнее и лучше умел подойти к столичным чинам, но между братьями сама собой сложилось некоторое разделение труда, в котором Ивану отводилась роль дипломата и коммерсанта, а на Андрея легли почти все остальные заботы по непосредственному руководству всем их огромным хозяйством. Это разделение обязанностей, по-видимому, совершенно не влияло на их родственные отношения, зато крепче сплачивало баташовский дуэт, делая его еще более могущественным.

Из писем и рапортов, которыми они обменивались друг с другом и часть которых ныне можно отыскать во многих областных архивах, легко прослеживается некая облагораживающая роль младшего из господ Баташовых.

Он, например, намного раньше Андрея раскусил, какие выгоды для их дела сулит дворянское звание, если бы его удалось получить, и не спрашивая старшего брата, начал ходатайствовать об этом. Ведь по закону тысяча семьсот пятьдесят четвертого года только дворяне имели право на покупку крепостных, т.е. рабочей силы, в которой нуждался всякий заводчик. Он же подсказал Андрею, каким образом поднять известность их фирмы.

Можно полагать, что роскошные дома-дворцы, пышные парки при них, театры на Гусе и Выксе, ослепительные фейерверки и многое другое, что привлекало к Баташовым внимание и зависть, по большей своей части рождалось в изобретательного голове Ивана Родионовича прежде, нежели мог об этом подумать обретавшийся в лесной глухомани старший Баташов.

Это было время, когда культуре помещичьей усадьбы придавалось исключительное значение. Придворные и родовая знать состязались в блеске и украшательстве, ибо именно роскошью мерилось достоинство и приверженность к трону. Многие в этом состязании разорялись, ведь не каждый располагал пятью-семью сотнями тысяч крепостных и семью-восемью сотнями тысяч годового дохода, как граф Шереметев. Не каждый, подобно Орловым или Салтыковым, мог стать фаворитом и получать от царицы миллионные подарки.

Генерал-адъютанты, действительные тайные и статские советники, графы, князья закладывали родовые вотчины, распродавали сотнями своих кормильцев-мужиков, а состязавшиеся с ними в расточительстве "безродные" заводчики Баташовы наживались и жирели.

Они умели выжимать прибыль даже из собственной расточительности.

Тонко учуяв веяния времени, Иван Родионович за большие деньги купил себе порядочного скульптора и приказал ему обставить выксунский парк "разными фигурами и персонами на манер римских и чтоб среди тех фигур была наша матушка-государыня". А когда и Андрей пожелал того же для Гуся, Иван пошел еще дальше: населил свой парк павлинами, лебедями, фазанами, благородными оленями и прочей редкой для средней России живностью.

Не даром даже повидавший свет и знакомый с блеском Версаля известный натуралист Паллас был восхищен, посетив баташовскую Выксу. Богатство и хлебосольство хозяев железной Выксы настолько ослепили знаменитого ученого, что рудные дудки "глубиной всего 3-5 сажен"* не показались ему слишком темными и сырыми. Да и могло ли быть иначе, если при выксунском господском доме, как отметил в своих ученых записках Паллас, состояло 98 слуг. Надо полагать, среди столь многочисленной дворовой челяди нашлось, кому позаботиться о том, чтобы почтенному ученому гостю достало и тепла, и света и всякой иной благодати.

Роскошь и расточительство не приводили Баташовых к разорению. Напротив, они ставили их на одну доску с самыми родовитыми и знатнейшими, открывали перед ними любую дверь, приближали к заветным верхам, а это вело фирму к дальнейшему процветанию.

Видно, именно то обстоятельство, что братья виделись не часто, сильнее сближало их и заставляло крепче держаться друг друга. Ведь случается же, когда намозолив друг другу глаза, самые близкие люди становятся врагами. Тем горячее и радостнее свидания, чем они реже.

Одна из таких приятных встреч состоялась накануне рождества тысяча семьсот семьдесят третьего года. Иван Родионович с супругой и младшей дочерью навестил Гусь, дабы вместе с братом встретить Христов праздник и отметить день рождения брата, приходившийся как раз на Новый год. Тут Иван и оказался свидетелем церемонии, до которой даже он, понаторевший в делах этикета, никогда не додумался бы.

* * *

В прихожей гусевского дома было необычайно людно, хотя день считался праздником и контора не работала. Заинтересовавшись, Иван Родионович приоткрыл дверь в прихожую и поразился...

Никого из дворовых он там не увидел. Не было также ни заводских мастеров, ни приказчиков, ни представителей других торговых домов. Из всех гусевских людей в прихожей находился лишь дворецкий Кирилл. Но как он выглядел!

Дворецкий сидел за большим письменным столом с видом министра. Перед ним на столе большая чернильница и толстая книга в тисненном переплете. А вокруг... теснились полицейские урядники, становые, акцизные и другие чиновники, священники, солидные купцы, разодетые по-праздничному помещики и прочая местная знать.

Что за сборище? — недоумевал Иван Родионович. Ни о каких званых обедах Андрей, словно бы, не упоминал. Что же им тут надобно?

— Запиши, любезный, — обратился к Кириллу один из присутствующих: — сосед и доброжелатель Андрея Родионовича дворянин Синюгин, Петр Сидорович!

— Меня-то занес ли, свет? — беспокоился представительный попина с густой черной бородой и большим серебряным распятием: — Протоиерей Никольской церкви Серафим Виноградский.

— Исправник Касимовской округи...

Иван Родионович ничего не понимал. Что за запись, куда, по какому поводу? Но тут к нему спустился Андрей, взял Ивана под руку и, лукаво подмигнув, потащил в свой служебный кабинет. Сейчас, мол, все узнаешь.

В кабинете их ждал Фома Лыкин. Он стоял у окна, сплошь заставленного какими-то ящиками и ящичками. Вся большая скамья под окном была уставлена стопками мелких фарфоровых тарелок. Андрей Родионович сел на свое место, усадив Ивана рядом. Вошел дворецкий со своей книгой.

— Ну, как там? — спросил хозяин.

— Много, Андрей Родионович, почитай все!

Хозяин довольно усмехнулся.

— Ладно, чти по порядку.

Кирилл начал перечислять посетителей, называя титулы, чины и должности.

— ... Еще вот дворянин: Синюгин, Петр Сидорович...

— Это тот что ли, что деревни свои проморгал? — весело спросил Баташов.

— Тот самый, — подтвердил Фома.

— Что ж, такому и золотишка не грех насыпать.

Фома запустил руку в один из ящиков, достал горсть червонцев и со звоном высыпал на очередную тарелку. Таких, с золотом, было всего десятка полтора, на остальных тарелочках лежало либо серебро, либо медяки, а на некоторых даже...

— Акцизный чиновник Ремизов, Иван Иннокентьевич, — продолжал Кирилл.

— Стой! Этого я вроде бы припоминаю. Глянь ка, Фома, что там за ним водится?

Фома достал свой гроссбух.

— Ремизов? Ага, вот! На казанскую болтал на паперти в Касимове насчет разбоя в баташовских лесах.

— Верно. Хмм. Чем же его поздравить?

— Сору ему подсыпать, Андрей Родионович?

— Нет, не то, — закрутил головой хозяин. — Забористей надо. Знаешь что, положи-ка ему язычка... телячьего... жареного. Посмотрим, как он замычит!

— Где ж его взять?

— Пошли на кухню, закажи. Покуда тут валандаемся, изготовят...

Когда таким образом был пройден весь список визитеров, Фома с Кириллом и трое лакеев вынесли покрытые скатертью подносы в прихожую. Андрей подвел брата к портьере, сдвинув ее немного в сторону и показал щель, через которую можно наблюдать происходящее. Сам тут же ушел, посмеиваясь, мол, гляди и учись, как господ школить.

— Дорогие и уважаемые господа! — обратился Фома к гостям. — Господин мой, Андрей Родионович, премного благодарен вам за поздравления с днем рождения и в свою очередь горячо от всей души поздравляет вас всех с Новым Годом, желает доброго здоровия и благополучия. Вместе с тем господин мой, Андрей Родионович, собственной рукою своею щедро одаривает каждого по заслугам его. Коллежскому асессору Сырободскому Сергею Николаевичу, первым принесшим в наш дом свои поздравления, вручается сие золото, дабы преуспевал он и далее во всех делах.

— Уряднику Михалеву... — медные монеты, без коих ни серебра, ни золота не соберешь...

— Купцу второй гильдии Корзинкину... тож серебро, поскольку золота у него своего довольно...

— Помещику Яблонскому... землица, коей у него премного и коя испокон веку кормит весь его преславный род...

— Дворянину Синюгину... сие чистое золото, как знак чистоты чувств, кои питает к сему достойному потомку верных приверженцев Грозного царя мой господин.

— А вот особый подарок, коим господин мой удостоил честнейшего из чиновных людей — господина Ремизова. Вас, Иван Иннокентьевич, просят откушать вот этого... жареного язычка!

Не сразу понял Ремизов насмешку и, как все, принял подношение. Потом побледнел, потоптался с тарелочкой и... опрометью выскочил из прихожей наглеца...

Да! Такого представления Ивану Родионовичу не приходилось видывать. Конечно, братец кое в чем пересаливает, но в целом-то придумано неплохо.

По-видимому, и визитеры принимали эту баташовскую затею как должное, потому что новогодние "проздравления" продолжались до самой смерти заводчика. Если же и находились противники унизительной церемонии, то тоже предпочитали помалкивать. Что касается упомянутого Ивана Иннокентьевича, то... Ну, что бы мог предпринять против всесильного заводчика какой-то безвестный чиновник? А посоветовавшись с друзьями, Ремизов догадался, что поднесенный язык не только унижение, но, возможно, и угроза. А не собирается ли этот разбойник и его язык зажарить, как телячий? И перепуганный чиновник поспешил покинуть Касимов, о чем немедленно было доложено Андрею Родионовичу.

— Добро, — отозвался тот. — Одним болтуном меньше.

* * *

Третьего января братья надумали поохотиться. Не ради добычи. Просто так, чтобы побыть вдвоем. Без егерей и доезжачих. Даже без собак. Убили одну лису и тройку зайцев, чем были весьма довольны.

Порядком уставшие, но раскрасневшиеся на морозе и веселые возвращались домой. Андрей решил провести брата напрямик, без дороги, и это ему до некоторой степени удалось. Плутали сравнительно недолго. А когда стали пересекать последнее замерзшее болото, Андрей удивленно остановился.

— Али опять заблудился? — смеясь спросил Иван.

— Не заблудился. Ты вон на что посмотри!

В сотне шагов от них двигался обоз.

— Что ж тут смотреть? Руду везут.

— Эх ты, — насмешливо протянул Андрей, — руду везут! Тоже мне — промышленник. А как везут-то, аль не видишь?

— Обыкновенно, — пожал плечами Иван. — Довольно даже хорошо, по-моему.

— По-твоему, — опять передразнил Андрей. — Не по-твоему, а просто прытко!

— Так чего же ты переполошился?

— Эх ты, — безнадежно махнул рукой Андрей. — Совсем недотепой стал по своим столицам. Ну, где ты видывал, чтобы воз с рудой так хорошо шел по гати? Зря наши с тобой возчики плату получают — вот что! Я ж им, сволочам, по семишнику за ходку плачу. Понял?

Вот оно что! Выходит, возчики надувают хозяев. Кладут на сани меньше, едут быстрее и, стало быть, больше зарабатывают. Хозяевам от такого мошенничества действительно один убыток. Иван поспешил к дороге, чтобы поспеть туда раньше брата. Ведь тот не утерпит и пустит в ход кулаки. А зачем, когда рунты имеются?

Однако ни Андрею, ни Ивану обращаться к кулакам не пришлось. Последний воз, который они застигли у въезда на гать, был загружен как полагается. Андрей аж оторопел.

— Ну-ну, давай езжай, — ответил он на поклон возницы, так и не поняв, в чем дело. И получив благословение хозяина, мужик погнал лошадь с той же скоростью, что и все.

Теперь пришла очередь Ивану первым разглядеть то, чего не заметил Андрей.

— Видишь?

Поверх гати были проложены два ряда бревен. Залитые водой, они прочно вмерзли в гать и образовали ровную колею, по которой сани скользили легко и споро.

— Об этом ты распорядился? — спросил Иван.

— Нет, видать, сами придумали.

— Молодцы!

— Ништо, — усмехнулся Андрей. — С завтрева я с этих молодцов по семишнику в день скашивать буду.

— Не вздумай, братец. Они ж для нашей пользы сделали. На твоем месте я приказал бы всю дорогу на такой манер устроить. Знаешь, сколько саней для других нужд освободилось бы? А ты семишника пожалел. Не по-хозяйски это, братец!

Андрей сверкнул было глазами на Ивана, молод, мол, меня учить, однако, тут же улыбнулся.

— А ведь ты, пожалуй, верно говоришь.

Гусевский урок Иван Родионович сразу же учел. И как это он сам не додумался до такой простой вещи? Вернувшись на Выксу, вызвал доморощенного механика Марка Попова и обученного на неметчине крепостного инженера Горностаева. Рассказав о полезной выдумке гусевских возниц, распорядился:

— Поручаю вам по всем путям, коими возятся на Выксу грузы, проложить подобные дороги. Но это полдела. Пройдет зима — дороги опять станут непроезжими. Подумайте, как и что сделать, чтобы руду, уголь, известь и все прочее возить во всякое время. Сумеете придумать что доброе — не пожалею никакой награды!

Так появились вокруг Выксы ледовые лежневки, ускорявшие доставку грузов. А спустя несколько лет была построена и первая в Нижегородской губернии конка.

Поначалу она была деревянной. Обитые железом короба на чугунных колесах катились по дощатым лоткам. Потом инженер Горностаев заменил лотки чугунными брусьями, для чего пришлось изменить форму колесных ободьев. И теперь та же самая лошадь, что с трудом волокла по лесным ухабам сани с двумя десятками пудов клади, могла не только зимой, а и летом, и даже в распутицу тянуть до восьмидесяти пудов. Вот к чему привела простая догадка неграмотных гусевских мужиков!

"Ноне, братец, — писал Иван Андрею Родионовичу, — ты сам видишь, сколь полезны на заводе грамотные люди. Учить людишек надобно, особливо ж тех, кои к делу нашему зело прикипели. От них премного пользы может произойти".

В другом своем письме Иван сообщал:

"Механик наш крепостной Марк Попов ладную штуку для сверления пушек придумал. Круглый цилиндр (навроде щипа осевого) сточил с одного боку до половины на манер лопаты** и прошел им ствол после перки. Посмотрел бы ты, братец, как тот ствол изнутри себя показывает! Чистое зеркало, ей Богу! Горит, как жар. И никаких тебе щербин или пятен. Глянь в тот ствол генерал или фельдмаршал, скажет, ого, таких пушек Демидов отродясь не делывал".

__________________

* 6-10 метров.

** Речь идет о так называемом пушечном сверле, с помощью которого производится окончательная отделка отверстий высокой точности и чистоты.

Глава 24. БУРЯ

Всколыхнулся ярко-красен

Стяг восставших за народ.

Нет, не умер Стенька Разин —

Снова грозный он идет.

Александр Ширяевец

Хозяйничал, как хотел, на Оке Баташов. Пировали и развлекались, не жалея народного добра, приближенные Екатерины. И не чуяли грозы. А она надвигалась, погромыхивая отдаленными, чуть еще слышными раскатами.

То тут, то там вспыхивали бунты. То тут, то там родовитым землевладельцам приходилось обращаться за помощью полиции и солдат. Высекут десяток-другой мужиков, кого, может, и до смерти забьют — глядишь, и опять все затихло.

И вдруг прорвалось. Заполыхали дома демидовские и строгановские, загрохотали пушки на Каменном поясе, да так, что до самого Петербурга грохот тот докатился. И впервые фитили тех пушек не царские бомбардиры запаливали, а те же самые работные, что их отливали.

И полетели от далекого Яика, обгоняя друг друга, две вести. Одна, радостная и бодрящая, от деревни к деревни, от села к селу — добрый царь Петр Федорович рать несметную ведет, чтоб волю от обманщиков силой взять! Другая, тревожная и пугающая, от крепости к крепости, от города к городу — беглый казак Емелька Пугачев чернь взбунтовал, чтоб государыню Екатерину с трону ее высокого низвергнуть!

А навстречу и вперед тем вестям от города к городу, от крепости к крепости помчались курьеры с увещевательными манифестами царицы и ее строгими приказами: "Не верьте самозванцу! Остановите, разгромите, схватите того злодея — Емельку Пугачева!"

Столкнулись лоб в лоб, сшиблись не на живот, а на смерть две силы. У одной в руках государственный аппарат и золото, войска и оружие, испытанные и умелые, как Суворов, полководцы. У другой ничего нет, кроме рогатин да жажды воли.

Но многочисленна она, как песок морской. В ней впервые шли бок о бок пешие русские с конными башкирцами, лапотники-чуваши с маханщиками-татарами, и вотяки, и черемисы и всякая иная чудь и весь*.

И столь страшен был великий гнев этой многоязыковой силы, что дрогнули родовитые боярские и дворянские "дети". Густыми толпами, сотнями повозок и карет забили они все дороги к Москве, но не за тем, чтобы подобно нижегородским ополченцам вызволять древнюю столицу от лихого ворога, а, напротив, — чтоб укрыться в ней от собственного народа.

Опытные губернаторы и бывалые воеводы кордоны свои по дорогам расставили, чтоб не только самого Пугачева задержать, а и письма его подметные и указы возмутительные перехватить. Не допустить крамоле распространяться дальше.

А крамола та, словно полая вода, на тысячи ручейков растеклась, и потекла, потекла без дорог и трактов. Попробуй ка удержи ее!

Дотянулись те ручейки и до границ баташовского лесного царства — Кулебак и Ардатова, да и попали они не в то русло. Заправилы заводские приняли какие могли меры и главному хозяину своему в Гусь отписали.

Помчался туда не жалея коней Андрей Родионович. Железной рукой порядок навел. Все щели и лазейки прикрыл, сквозь которые зловредная для него весть могла просочиться.

На брата своего младшего — Ивана Родионовича — тож накинулся. Смотри, мол, тут! Не зевай. Чуть что — меня вызывай. Помни, за мои грехи и ты в ответе будешь. Не открутишься. Еще ране меня в петлю пугачевскую угодишь. Я-то оборонюсь. Вожжей из рук не выпущу. И ты не выпускай. Дело, по всему видать, не шутейское зачалось. Так что глядеть в оба надо. Понял?

В цехах, на стеновых башнях, в рабочем поселке и других важных местах дежурили оружные рунты. Приказчикам, смотрителям, мастерам, почиталам и другим служащим на производстве дали строгий наказ, смотреть в оба! Всякие разговоры и прочие подозрительные действия работных решительно пресекать. Однако, зря работных не злить. Кнут хотя и не выпускать из рук, но пользоваться им осмотрительно. Штрафами тоже не донимать. Минет заваруха — тогда за все взыскать можно будет.

_________________

* Вотяками тогда называли удмуртов, черемисами - марийцев.

Конец первой части

Часть 2. ХОЗЯИН. Глава 1. ПОКУПКА

Все продам, не пожалею,

свою голову продам.

"Мысли расточителя"

Гусевцы и прежде примечали: хозяин их вездесущ, как дьявол. Теперь и вовсе в это поверили. Что бы и где бы не стряслось, Андрей Родионович тут как тут. Явится, будто из-под земли взялся. Не только работные, а и мастера, приказчики, даже рунты — все побаивались этих его внезапных появлений.

Остановились, к примеру, двое шихтоносов на минутку — пот с лица смахнуть, заодно парой слов перекинуться, а Баташов вот он, тут:

— Али делать нечего? — и шихтоносов в миг, как метлой, смело. Перекрестились даже:

— Помилуй, господи! Откуда его нанесло?

Или. Поссорились два рунта в казарме. Только вознамерились кулаки в ход пустить, как оба полетели в разные стороны.

— Так-то службу мою справляете, пьянчуги! — рыкнул на забияк заводчик — и оба сразу забыли, с чего у них руки зачесались.

— Носит его нелегкая, — ворчал потом один, потирая ушибленный локоть. — Поговорить с человеком по-хорошему не даст.

— Будто из-под земли вырос, — удивлялся другой. — Я и не приметил, откуда он приперся.

— А ты думаешь, я видал? Как бы не так! Свалился, как снег на голову.

Случалось и так. Собрались у станка двое или трое недовольных мастеровых. Их бабам вчера в заводской лавке на баташовские грамотки (боны) отпустил приказчик только плесневелую гречку, да совсем грязную соль. Не успели высказать свое мнение по этому поводу, как из-за шкафа вышел "Сам":

— По-вашему, соль-то на деревьях растет? Ее, как руду, из земли добывают. А ты... гря-зная! Ишь умник какой!

— Дык ведь...

— "Дык-дык"! Я тебе что — за болтовню жалованье плачу? Вдругорядь ("сейчас нельзя, пока Пугачев шумит") плетей за это отведаешь! Понял?

Как не понять! Такое и малому дитю понятно. Отдерет за милую душу, что с него возьмешь...

Так было не только в мастерских или у домны. Так было везде, в том числе и в Преисподней, где через силу трудился Владимир Квашнин.

Вот он — худой, страшный, вконец обессиленный — прислонился к одному из верстаков отдышаться, пока мастер не видит. Лоб свой потный клейменый грязной рукой вытирает. Лечь бы сейчас прямо вот тут, у верстака, да и не подниматься больше. Невмоготу! Если б можно было, если бы не мешали цепи и тачка, давно бы руки на себя наложил...

Глянул на несчастного прикованный к верстаку слесарь, сразу понял — плохо человеку. Спросил участливо:

— Тяжко, ваше благородие?

— Ох! — только и смог вымолвить тот. Сам же горько подумал: "Благородие! Господи, какое уж тут благородие!"

Слесарь осторожно оглянулся. Прошептал тихо, одними губами:

— Бежать бы вам отсюда! Пилки я под верстаком ин раз оставляю. К своим бы подались, может, к самой царице даже. Все, как есть, обсказали бы ей!

— К царице добраться!.. Как? — безнадежно вздохнул Квашнин. — В этаком-то виде! Ни мундира, ни денег. Эх!

— Чай нашлись бы добрые люди.

— Где они? Где? Вот кабы матушка была жива... Э, да что матушка — верно, и она не признала бы теперь!

И показалось тут обоим, будто рассмеялся кто-то рядом. Оглянулись — никого! Что за притча? Должно померещилось...

А он, хозяин их всевидящий, на самом деле стоял тут, рядом, и все, как есть, слышал. Тонкая, всего в один кирпич стена отделяла его от ничего не подозревавших собеседников.

Выслушал сомнения Квашнина Баташов усмехнулся довольно:

— Ха! Где признать? Мой Прокофий не кат — богомаз настоящий! Ха-ха!

И спокойно пошел дальше по узкому каменному проходу, нимало не волнуясь по поводу подслушанного разговора. Ерунда! Чистоплюя этого опасаться нечего. Так и сгниет в этом подвале.

Впрочем, нет, не тут сгниет. Его ж еще женить надобно, чтоб рабов потомственных Баташову народил. Вот так!

Тут постоит послушает Андрей Родионович. Там в скрытую щелку или в глазок посмотрит. В третьем месте понаблюдает, в четвертом, глядишь, и знаешь все, что делается в его ближайших владениях.

А люди думают — вроде чародея он, потому и знает завсегда, где в каком виде явиться.

Видимо, заранее догадывался хитрюга, что пригодятся ему все эти лазы и проходы, какие предусмотрел еще в то время, когда только строиться начинал.

И в стене-ограде, и в теле плотины и во многих других местах будто бы случайно, были оставлены: где каменная перегородка, где клеть, где деревянный короб, на которые в то время никто и внимания не обратил. Позднее же когда разбогател и оброс большим хозяйством, когда окончательно вошел в силу, кандальниками обзавелся. Их-то руками и соединил все это в единую систему скрытых подземных ходов. А чтоб не болтали, кандальников тех по одному убрал.

Таким образом Андрей Родионович мог не только лично наблюдать за всем происходившим в его ближайших владениях, но и совершенно внезапно появляться там, где его не ждут. И всякий раз внутренне ликовал, заметив, какой испуг и замешательство у людей вызывает его неожиданное появление.

— Как из-под земли, — говорили в таких случаях гусевцы, нисколько не подозревая, что это так и есть. Ведь как раз оттуда он и появлялся.

* * *

Ничего опасного, однако, пока не замечалось. Людишки как всегда работали, иногда, правда, ворчали по поводу того или иного непорядка, но далее этого дело не шло. Слух о "царе" не достиг до гусевских работных, а все остальное для Баташова ерунда.

Сам же Емелька, как доносил из Казани приказчик Ахматов, застрял где-то между Уфой и Оренбургом. То крепость какую-не то захватит, то сам пустится наутек от Меллина. До Оки, стало быть, ему ой-ой как далеко. Может, никогда и не доберется.

И Баташов опять принялся за свое.

Приглянулось ему именьице татарского князька Абяза Давлеткильдеева. Вот и пригласил его в гости. Водкой поил, законы татарские хвалил, что предписывают правоверному ежедневные омовения и требуют безусловного подчинения князьям и баям. У нас, мол, православных, в священном писании хоть тоже говориться об этом, но как-то не столь ясно.

Потом, когда к слову пришлось, завел речь и об имении:

— Ну, сколь, князь Абяз, ты с того имения получаешь? Всего-то урожаю, поди, десяток возов. А я бы там руду стал добывать, твоим же мужикам на лемеха и косы. Продай, князь, ей богу, не проиграешь! За ценой не постою. Уплачу столько, сколь твое имение и за сто лет не принесет.

Не глуп был и Давлеткильдеев. Хоть и жаль расстаться с родовой вотчиной, а понимал — с Баташовым лучше не ссориться. Может, он даже слышал, как Синюгин потерял свои деревни. И князь стал хитрить, стараясь и купца не обидеть и имение за собой оставить.

— Знаешь, Баташа, — сказал князь Абяз, — дорогой наш имение, ой-ой, как дорогой!

— Ну, сколько же, скажи!

— Знаешь, мама мой старый, папа тоже старый, а бабка... бабка... совсем-совсем старый. Говорят мне всегда: Абяз, дорогой наш имение, ой-ой, как дорогой. Ни у кого такой деньги нет, чтоб купить наш имение. Даже, говорят, у Баташа — и то таких деньга нет. Вот какой наш имение!

— Сколько же?

— Не надо говорить, Баташа! Зачем тебя обижать? Цена такой — сказать боюсь. Давай о чем другом говорить. Хочешь, конь тебе предложу? Такой конь, такой конь — царице ездить!

— О коне потом, князь.

— Зачем потом? Если хочешь, сейчас по рукам.

— Хорошо, возьму и коня. Скажи только, сколь за имение хочешь?

— Вот какой! Скажи, скажи. У меня эта, эта язык... ну, не знает, как сказать. Цена большой-большой!

— Какая же все-таки твоя цена?

— Эта, эта, мама хочит... тридцать тысяч. Бабка говорит: мало. Бабка хочит тридцать пять. Видишь, как дорого!

— По рукам, князь! Даю сколько просит бабка! Эй, Фома, пиши купчую! Отсчитай князю тридцать пять тысяч наличными!

— Андрей Родионович, да вы что?! Ваша милость, капитал же целый! Разве можно по стольку отваливать?

— Не твое дело. Сполняй, когда говорят!

Князь Абяз сидит, разинув рот. Вот так раз! Кто бы мог подумать, что этот лесной хан так расщедрится. На этакие деньги пяток таких имений купить можно! Повеселел Давлеткильдеев. Шайтан с ним, с имением, если за него такие деньги отваливают. И решив воспользоваться случаем, напоминает:

— Коня тоже возьмешь, Баташа?

— Возьму. Скажи кличка какая, какой масти и сколько хошь за него взять?

— Эта, триста пятьдесят не много будет?

— Дороговато, да раз уж обещал, что сделаешь. Вписывай и коня в купчую, Фома!

* * *

Погостил еще денька два для приличия князь Абяз, да и домой заспешил. Бабку свою, которой не было, порадовать нежданной удачей. Едет по лесу, насвистывает, суму кожаную тяжелую под соломой щупает. Мурлычит весело под нос:

— Дача орловская куплю — тыща пять заплатить можна. Остальные спрячу на черный день. Хороша, хороша добрая Баташа! Хороша Баташа душа! Я люблю тебя, Баташа! Я дружу с тобой, Баташа. Что хошь, продам, Баташа. Ой, батыр-Баташа, сильный хан Баташа! Ой хорош человек Баташа. Ой, спасибо тебе, Баташа!

Приехал домой князь Давлеткильдеев. Только не обрадовал его приезд папу и маму. Стоят понурые кони, мордами в ворота тычутся. Выбежал слуга встретить молодого барина, да и закричал блажью.

Залиты кровью санки. Залит кровью тулуп князя. Свесилась из него бритая голова, мозги выпирают.

Поднялся шум в Касимове. Князя Давлеткильдеева разбойники порешили! Где да как? Помчались по следу земские. Воевода касимовский инвалидную команду на помощь направил. Оказалось совсем рядом дело случилось, чуть не на виду у касимовцев. На выезде уже из лесу перед самым городом и кровь и следы борьбы на снегу остались. Удивительно, как это никто ничего не слыхал. Кричал же князь, наверное, на помощь, небось, звал...

В тот вечер Андрей Родионович катал свою Глашеньку на тройке. И услыхала она странные звуки, что разнесло по лесу многоголосое эхо. Вроде бы человек кричит, только не поймешь что:

— А-а-уу... и-ите-е... иа-июют!

— Что это? — спросила Глашенька, испуганно прижимаясь к Андрею Родионовичу.

— Ерунда! — рассмеялся он. — Филин кричит. Разве не слыхивала никогда?

И вскочил в санки во весь рост, раскрутил вожжи над головой и так хлестнул по коням, что рванули они как бешеные. У Глашеньки дух захватило, и не слышала она уже никакого филина, хоть и неслось еще по лесу:

— Помогите, убивают!

А поутру Баташов встретил Злыдня в условном месте.

— Тот ли мешок-от, Родионыч? — спросил молодчага-атаман, подавая "арендатору" тяжелую кожаную суму, богатой начинке которой так радовался князь Абяз.

— Тот самый, — весело ответил Андрей Родионович. — Спасибо, дружище!... На помин души князя-нехристя возьми-ка вот, — и сунул Злыдню увесистый кошель. — Спасибо!

— Благодарствуем! — поклонился заказчику смелый атаман. — В следующий раз не забудь позвать.

— Не забуду. Обязательно позову...

Глава 2. ЗАПАДНЯ

Речи нечестивых — засада для пролития крови...

Притчи Соломоновы

Его высокопревосходительство, генерал-адъютант Григорий Александрович Потемкин, проснулся изволил довольно поздно. Часовые колокола кремлевских колоколен уже давно пробили два часа пополудни, когда он позвал денщика:

— Трошка, дорогуша, сообрази что-нибудь такое, дабы в башке моей бесталанной просветление господне воспоследовало.

Не медля, денщик схватил штофную бутылку "зеленой", и налил полную рюмку.

— Вот, извольте, вашство!

Трошка отлично знал натуру своего повелителя. Еще бы! Чать не зря же они с Григорием Александровичем почесть всю службу вместях прошли. С самого того часу, как его, тогда еще совсем молоденький барич, впервые переступил порог гвардейской казармы.

Давненько уже это было. Ныне его господин — генерал и командующий, а бедный Трошка, как был денщиком, так и остался.

Впрочем он не в обиде. Неча Бога гневить — Трошке и в денщиках не худо. Не всякому господскому человеку при генерале состоять доведется. А при таком, как Григорий Александрович, и подавно. Нет-нет, да какой-нибудь из благородий семишник, а то и целый пятак сунет. Что там говорить — майоры и даже флигель-адъютанты за ручку с Трошкой здороваются. Вот как!

А кабы эти родовитые господа знали Григория Александровича поближе, так и еще пуще уважать денщика старались бы.

Взять хоть бы сей момент, к примеру. Знай офицеры, что в такое время генерала хоть голыми руками бери, так, небось, за честь почли бы из этого самого штофа первую рюмочку подать. Поди, спозаранку у опочивальни околачивались бы, выпрашивая у Трошки такого одолжения.

Хорошо, что не знают, а то совсем одолели бы. Вон купец, что вчера хрукты с Оки привез, подогадливее господ-то. С самого утра в приемной толчется. Да только напрасно. Уж коли господам-офицерам Трошка ничего не сказывает, так станет ли он выкладываться перед каким-то алтынником? Да ни в жисть! Катись, скажет, откеля приехал. Дураков для тебя тут нет!

А Григорию-то Александровичу и в самом деле худо. Ишь как себя изничижает. А голова-то у него уж не голова, а башка. И башка-то, видишь ли, совсем бесталанная. Эх, Григорий Александрович, чего Бога гневить? Знаем, голубчик, знаем, каков ты есть. Побольше бы таких-то "бесталанных". Ну, ничего, поправим сейчас "башку-то". Держи-ка вот еще рюмашку, глядишь, и полегчает!

Крепок на выпивку человек, ой-ой, как крепок. Ведро выдует, и хоть бы тебе что. Всю ночь с дружками прогуляет — и ни в едином глазу. Только веселее становится и голова светлее.

А вот спать посля того ему никак нельзя. Как поваляется часок-другой, так и места себе не найдет. Должно, пока лежит, все вино, что перед тем выпил, в голову переливается. А ведь в голове-то мозги. Ну-ка, попробуй на мозги вином плеснуть — что получится? Подумать об этом — и то страшно.

Кабы можно было, взял бы Трошка своего барина за его большую голову, приподнял бы, да встряхнул так, чтоб вся дрянь, какая в генеральской голове скопилась, обратно бы на свое место, где ей быть надлежит, вылилась. Поди, полегчало бы в голове-то, а?

Однако ни трошкины рассуждения, ни поданная им третья порция "зеленой" не принесли облегчения страждущему. Он все так же сидел в постели, спустив босые ноги на пол, и силился держаться прямо. Но из этого ничего не получалось.

Большая львиная голова бессильно свешивалась на грудь, будто сидела не на крепкой жилистой шее, а висела на измочаленной старой веревке. Григорий Александрович мотал ею, как бык с завязанными глазами, и так же, как бык, мычал.

В данный момент он и в самом деле не мог обнаружить в своей голове ничего порядочного, кроме давящей тяжести. Она казалась ему чем-то вроде глиняной корчаги, в какой бабы кипятят белье. Как ни старался он собрать воедино теснившиеся там мысли, они разлетались подобно брызгам грязного щелока.

Да выпито было немало. Это он хорошо помнит. И вроде бы весело было. А вот чем кончилась эта ассамблея, он уже не знает. Когда и как разошлись — не помнит, да и разошлись ли? Возможно, и по сей час лакают. Ну, и дьявол с ними, пусть лакают. Не жалко. Ему ничего не жалко. Вот только б голове полегчало.

Единственно, чего не успел заспать Григорий Александрович, — это огромный черный тулуп Филиппа Перетрухина, который так нахально и так во-время вперся на пирушку. Надо же, какую забавную штуку отмочил.

Молодец все-таки этот Андрейка, как бишь его там? Ей богу, молодец! Постой-ка, а ведь я, кажись, обещал ему что-то? Ей же ей, обещал. Пожди, а что обещал-то? Вот же черт — хоть убей, не помню!

— Трошка! — взревел вдруг генерал. — Трошка, распростак твою мать.

— Я тут, вашство!

— Тьфу ты, бес с тобой. А я думал, нету тебя. На-ка, напомни, чего я обещал Андрейке, ну этому, как его там, Баташову что ли? Не помнишь, а?

— Не могу знать, вашства!

— Как не можешь! Аль не говорил я тебе?

— Никак нет!

— Вот дьявол тебя раздери. А, может, сам догадаешься, а?

— Никак нет, вашство! Моя башка похудее вашей будет.

— Дурак.

— Так точно, вашство!

— Заладил... Других-то слов или не знаешь?

— Так точно, не знаю.

— Ну, и дурень. Чистейшей воды дурень! Не знаешь ли хотя бы, где тот курьер баташовский остановился, что с коробами вчера пожаловал?

— Это Филипп что ли?

— Он самый.

— Как не знать! Почитай с самого ранья ковры ваши протирает. Прогнать что ли?

— Ишь ты, — кисло усмехнулся Потемкин, — сразу и прогнать. Сюда зови!

— Сюда? Это Филиппа-то, да в опочивальню!

— Зови, сказал! Вспомнил я: ремни из спины ему обещал. Черт с ним — пусть режет, пока я в разобранном виде... Ну, чего стал — зови!

Ту самую тайну, которую верный Трошка так заботливо хранил от их благородий, Потемкин собственноручно выдал пронырливому баташовскому курьеру.

Пока денщик ходил за Перетрухиным, его хозяина так замутило — хоть на стену лезь. И как только в дверях спальни показался вчерашний бородач, Григорий Александрович без всяких обиняков спросил гостя с Оки, а не знает ли тот верного средства, кое бодро голову светлит.

— Голову, — переспросил Филипп, — с перепою али как?

— С чего же еще?

— Средствов таких, — подумав ответствовал пройдоха, — у нас на Оке знают несколько. Особливо ж верное, коим господин мой, Андрей Родионович, завсегда лечится, — это тузлук огуречный. Поиначе рассолом прозывается.

— Рассолом? Вот как! Ужли ж помогает?

— Очинно помогает, ваше сиятельство!

Он, этот плут, конечно же, знал, что Потемкин — никакое не сиятельство, а только превосходительство, но отлично понимал, что генералу приятно величание, кое подобает лишь высокотитулованному вельможе. Не даром Андрей Родионович, умевший вести счет каждой копейке, не жалел, выплачивать Перетрухину ежегодно: "500 рублей жалованья, да 50 рублей на пищу, да 60 рублей на лошадь, да 150 рублей на пропои"*. Таких денег в те времена не получали многие крупные государственные чины**.

— Наш Андрей Родионович завсегда...

— Где ж его взять, этого твоего рассолу? — жалобно спросил генерал.

— Не извольте беспокоиться, ваша светлость! Это мы мигом, — и услужливый делец проворно выскочил из спальни.

Слава те господи, удача, никак, сама в руки просится! Глядишь, Андрей Родивоныч еще четвертную прибавит...

Выдув залпом полную кружку рассола, Григорий Александрович сразу же почувствовал этакую легкость во рту и даже как бы приятность. Удивленно и не без сожаления глянув на пустую посудину, он вдруг отбросил ее в сторону и обеими руками ухватил весь жбан, принесенный баташовским посланцем. Ухватил, да и вцепился в него, как клещ, как загнанная лошадь в бадью с водой. Пил и чувствовал, как с каждым глотком рассола что-то слабнет в голове, будто распускаются какие-то ремни, туго стягивавшие его "бесталанную башку", чувствовал, как уходит куда-то мучившая его тяжесть. Уф! Хорошо-то как!

А Филипп смотрит на генерала и радуется про себя. Ишь ты, понравилось, значит. Это гоже. Сейчас мы к вам и подъедем.

Поставив на тумбочку почти совсем пустой жбан, Потемкин, наконец, отдышался. Вытер губы надушенным платком и уже совсем веселый повернулся к баташовскому поверенному:

— Выкладывай, с чем приехал. Чего от меня твой хозяин ждет?

— Вот, ваше сиятельство, извольте прочесть, — и поклонившись, подал бумагу. Но Потемкин не взял ее.

— Чти сам, а мы послушаем, — запахивая на себе халат, отозвался Григорий Александрович. — Послушаем, чего братец мой нареченный насочинял. Чти!

— "Преславному воителю, — начал Филипп, — герою Отечества, великому витязю и болярину — Григорию Александровичу Потемкину от покорного раба его и брата нареченного — горнозаводчика Андрейки Баташова...

Слезное челобитье.

Великий покровитель мой и заступник! Дозволь потревожить тебя низкой своей нуждой.

Одолели меня совсем тати нощные, поганые последыши кровавого злодея и разбойника Емельки Пугачева. Ни днем, ни ночью покою от них не знаю. Людишек моих и соседей бьют, грабят, зорят. Заводы мои, государыне нашей зело преполезные, пожечь и порушить грозятся.

Намеднись вон на соседа моего — князя касимовского Абяза Давлеткильдеева — наскочили: суму кожаную в тридцать пять тыщь золотом, кою за бывшее свое имение от меня получил, отняли силой, а самого князя лишили живота, порешили насмерть, измочалили ему голову кистенями да дубинами до вытекания мозгов.

Посему молю тебя, князь и заступник мой! Дай мне волю самому управиться с этой заразой, дозволь извести всю крамолу и нечесть коя после проклятого злодея Емельки в лесах Муромских поразвелась. Уж поверь мне, господин и повелитель мой, коли сам я за бережение ниспосланного мне Богом добра возьмусь, — никаким татям никакого ходу во всей округе не будет, и ни запаха от этой погани в сих местах не останется.

Посему дозволь мне и разреши, великий сподвижник государыни нашей, содержать мне за свой кошт и страх роту уланскую оружную, дабы мог я, верный твой раб, с твоего высокого соизволения изничтожить и истребить всякую нечисть, посягающую на власти предержащие, а заодно надежно оборонить себя и соседей своих от всякие злые умыслы..."

Явный обман, сквозивший в каждом слове челобитной, нисколько не смущал ее автора, если он решился обратиться с ней к самому Потемкину. Никакие тати, а тем более из числа пугачевцев, никогда не одолевали лесного царя. А если и погуливали в Муромских лесах разбойнички, так это были его же дружки, состоящие под его покровительством и пополнявшие его же казну.

Когда богобоязненный атаман Злыдень отдавал Баташову ту самую "кожаную сумку в тридцать пять тыщь", о которой тот упомянул в своей челобитной, он сказал:

— В следующий раз не забудь позвать.

— Не забуду, — ответил Андрей Родионович. — Обязательно позову.

И следующий раз не заставил себя ждать.

* * *

Едва окончательно стаял снег и появилась первая травка, в часовню святого Николы заглянул Борода.

Бросил в железную кружку при иконе чудотворную серебряную гривну. На сей приятный звук вышел из своей конуры монах Исидор. Искоса взглянув на посетителя, сразу понял, кого к нему черт занес.

— Господь до возблагодарит щедрость твою, сын мой!

— Он и тебя возблагодарит, отче, ежели передашь Злыдню, что завтра со всеми в Гусе пришел. Важнецкое дело там наклевывается.

— Пошто, раб божий, мерзости глаголешь в святом месте? Изыди отсюда, окаянный, и не мешай мне хвалу господу возносить.

Оглянулся на икону Борода. Перекрестился истово.

— Выйдем тогда отсюда, отец честной, — и опустил в кружку другою монету.

— Ох, грех мне с тобой, — вздохнул монах. — Ладно, говори уж!

— Почта важная проехать должна. Родивонычу нужна до зарезу. А охрана при ней большая. Хоша и не любят меня ваши, да и я их не очень люблю, а придется вместях потрудиться. Пусть приходят вечером к задней калитке, так только, чтоб никто чужой не видал. Родивоныч сам сей кумпанией начальствовать будет...

Такого еще не бывало, чтобы злыдневцы заодно с Бородой орудовали. Видно, дело действительно серьезное, коль Родивоныч на это решился и даже хочет сам принять участие. Посмотрим, что из этого получится. Потом с Бородой можно опять не знаться.

* * *

Оставив, как всегда в подобных случаях, охрану у своего тайного гнезда в овраге под Тумой, Злыдень со всей своей шайкой отправился в Гусь-железный. Путь им предстоял не близкий, поэтому вышли сразу же после завтрака.

Весна уже вошла в полную силу. Свежая травка забила выбеленные дождями и снегом прошлогодние мохры — и теперь ослепительно ярко зеленела на солнце, радуя взор. В кустах, распустивших первые, еще клейкие и сморщенные листочки, звонко и многоголосо щебетали птицы. Даже сосенки, которым, вроде бы, и не положено менять своего вечно зеленого убора, а и те принарядились. Выставили на показ новые побеги и побеги эти горят на солнце, словно свечки на рождественской елке.

Хорошо. Легко. Приятно. И воздух. Он столь духовит, столь крепок, что всякого вина слаще. Шагать в такую пору легко. Всякое дело в руках спорится.

Вот и баташовский Гусь — могучая твердыня железного царя. Блестит на солнце, как сахарная голова, белокаменный дворец. В стеклах огромных окон играет солнце. Вокруг пышная зелень и леса, леса. Перед воротами усадьбы широченный, огромный пруд и белокаменная плотина, вытянувшаяся трехверстной дугой. Но туда разбойникам хода нет. Их никто посторонний не должен видеть.

Рановато пришли. Надо схорониться пока. Отдохнуть и закусить. Может, и еще немалый конец протопать придется до места "кумпании". Да и там, кто знает, как еще дело обернется...

Как стало смеркаться, постучались ватажники в указанную Бородой калитку в каменной стене.

— Кто? — спросили изнутри.

— Злыдень!

Открылась калитка. Старенький сторож отогнал огромного волкодава. Как прошли, спросил:

— Все что ли?

— Все!

— Ну, идите с миром. Дорожку, небось, видите, — и опять запер калитку.

Шагают разбойники меж деревьев. Хлопает болото под ногами. Темные ели обступили тропку.

Будто в другой мир вступили. Будто и не было весны. То тут, то там под елями лежат почерневшие, еще не тронутые солнцем сугробы. От них веет холодом. Вверху жутко, со старческой хрипотцой, каркает столетний черный ворон. Где-то в стороне противно скрипит серая сойка.

Разбойников словно подменили. Куда делось то радостное настроение, с каким еще недавно шагали по светлому весеннему лесу. К добру ли поход затеяли?

А тут еще волкодав сзади тащится, вывалив наружу длиннющий слюнявый язык. Хоть и мирного нрава пес, а все как-то неприятно.

Ну, и местечко выбрал Родивоныч! Только чертям да ведьмам шабаши справлять. Так вот и мерещится, будто сейчас леший, либо сама баба-яга выползет. Брр!

Вздохнули с облегчением, лишь завидев впереди просвет. Слава Богу, кажись, пришли!

Только что же это за диво такое?

Сидит Баташов на высоком кресле, словно бы тебе царь какой. Рядом на цепи громадный медведь. А там...

Святой Никола! Там же дыба, колодки и даже палач в красной рубахе.

Попятились опасливо разбойники. Злыдень невольно оглянулся. Ого! Уланы откуда-то взялись. И Борода тут. Тоже уланом вырядился. Ага, понятно, это Родивоныч охрану почты охмурить решил. Ловко придумано!

— Ну, чего смотришь так? — спрашивает Родивоныч. — Аль не понял? С воровством вашим кончаю. Тебя, Злыдень, Ржавого с Савоськой, да Резанного с Кривым в службу к себе беру. Остальные в дудку пойдут. Кто не согласен, с теми вон Прокофий поговорит. Так ли, Прокофий?

— Да уж потолкуем, — хмуро отозвался палач, засучивая рукав красной рубахи.

Злыдень ошеломлен. Ведь еще совсем недавно татарина сгубили, чтоб суму его тяжелую Родивонычу вернуть.

— Мы птицы вольные, — первым отзывается на слова Баташова Кривой. — Нас не охомутаешь!

— Ой ли! — усмехается заводчик. — А ну ка, Прокофий, с него тогда и начни!

Так это, выходит, не шутка?...

— Измена! — громко вскрикивает Злыдень и так двигает кистенем ближнего улана, что тот валится как сноп.

Смешалось сразу все. Смяли стражу ватажники, кинулись кто куда, только треск по лесу пошел.

Не сразу очухались уланы. Кой-кому из них и не встать. А хозяин властно кричит:

— Болваны! Сгоняй их в груду!

Мчится как вспугнутый олень Злыдень, не разбирая дороги. Только грязь во все стороны брызжет, да сучья трещат. Палят уланы по нему из пистолетов. Пробирается он сквозь кусты к ближнему просвету, думает — ушел. Ан, стена на пути. Высокая, каменная — не перемахнешь. Побежал вдоль нее атаман. Сбоку еще несколько ватажников выскочило. Побежали все вместе. А на башне часовой.

— Полегче, братцы, — хохочет. — Не ровен час — на свинчатку наскочите!

Повернули назад — навстречу еще с десяток их товарищей бежит. Заметались все, опять в лес свернули. Сзади волкодав с раскрытой зубастой пастью. А из лесу медведь на них идет. Ревет, землю лапой со злости дерет. И уланы уже рядом, орут, из пистолетов палят. Куда податься, где спасенья искать?

Так вот в западне и оказалась удалая шайка Злыдня. Переловили ее верные телохранители лесного царя. Кого в подземелье глубокое сволокли, кого на растерзания Прокофию передали. И не один день в "Страшном саду" баташовском слышались нечеловеческие крики и стоны. И не раз бежали, заткнув уши и творя крестное знамение, от сего действительно страшного места случайно оказавшиеся поблизости прохожие.

Никогда ничего не делал на половину Баташов. Добрались его приспешники и до тайного логова в овраге, что так хозяйственно и с умом оборудовал предусмотрительный Злыдень. Похватали охрану злыдневскую и отправились за остальными. Привезли в Гусь и монаха Исидора. А в логове злыдневском перевернули все вверх дном.

Этим последним делом командовал Трехгубый — улан и подручный палача Прокофия. Был он на удивление похож на своего учителя. Такой же низкий лоб и сросшиеся клочкастые брови. Такие же темные, глубоко посаженные глаза и выдвинутая вперед нижняя челюсть. Бычья шея и привычка держать руки колесом, как бы собираясь что-то ухватить, дополняли сходство Трехгубого с Прокофием. Отличало их разве лишь отсутствие шерсти на роже разбойника да раздвоенная нижняя губа, доставшаяся ему в наследство от какой-то стычки. Что же касается характера этих двух типов, так Трехгубый был еще более зол, а главное — мстителен.

Именно это последняя черта и послужила причиной, почему Трехгубому, а не кому другому поручил хозяин довершение разгрома злыдневской ватаги.

Когда-то давно Злыдень прогнал из своей шайки Трехгубого за кощунство и святотатство, которых верующий атаман и его столь же верующие товарищи не могли сносить. Трехгубый намеревался воспользоваться теми грошами, что позвякивали в известной николиной кружке и ради этого чуть не убил монаха Исидора.

Только собственные силы, да вмешательство Злыдня, которого, верно сам чудотворец Микола сюда подвигнул, спасли тогда и святого отца и опекаемую им кружку доброхотных деяний.

С тех самых пор честный отец и решил, что лесная разбойная братия ничуть не грешнее иных уважаемых мирян. И, решив так, вступил с злыдневцами в тесную связь, которая грозила ему не только расстрижением, а, может быть, и одной веревкой с нощными татями.

Преподобный отец архиерей, — рассуждал про себя Исидор, — и с неверными татарами якшается, ежели те богаты, и дам светских в келье своей принимает. Отчего же тогда страшиться вертепа разбойничьего, коль и здесь с верой и покорностью принимают слово божье?

Разве братия лесная с меньшим уважением, чем другие, относится и к своему духовному наставнику, и к таинствам, исполняемым им в часовне? Эге, посмотрели бы сановные преподобия, как внимательно слушала его паства, когда Исидор рассказывал притчу о разбойнике, которому Бог простил девяносто девять загубленных душ за смерть одного предателя!

Сам Злыдень тогда прослезился и сказал:

— Видели, братья мои во Христе, что такое предательство? Сам господь Бог не знает греха страшнее. Недаром спокоен веков в народе нашем товарищество да верность друг другу свято почитаются и блюдутся.

С тех самых пор, как злыдневцы изгнали Трехгубого и он пристал к Бороде, негодяй решил отплатить когда-нибудь за свой позор как монаху так и его набожному покровителю.

И вот такой час настал.

Надо ли говорить, с каким злобным торжеством и остервенением громил теперь ненавистное ему гнездо Трехгубый. Мало того, что он разломал все, что с таким тщанием и рачительством устраивал Злыдень, но и перерыл вокруг все до последний кочки.

Последнее, правда, диктовалось уже не только одной местью.

Знал громила и отступник злыдневски порядки. Предусмотрительный атаман не только не позволял своим дружкам чересчур распоясываться после удачных налетов, не только делил награбленное поровну, но и имел обыкновение откладывать на черный день общую неделимую долю. Доля эта в присутствии двух специально избранных членов шайки пряталась в особый тайник, который известен был лишь им троим и в сохранении тайны которого они клялись на святом распятии в Николиной часовне.

Хотя Трехгубый знал, что ни единой крохи из этого тайника без согласия Баташова ему не получить, все ж не оставлял надежды удержать кое-что. Камешек какой или монетку он в крайнем случае и проглотить сможет. Вот почему с такой ретивостью копался негодяй в окрестностях разгромленного им разбойничьего гнезда.

Но не только деньги и драгоценности Злыдня интересовали здесь Трехгубого. Была и еще одна вещь, за которую Андрей Родионович обещал ему особую награду. Но поскольку вещь эта, видимо, очень важная не отыскивалась, о ней будет рассказано несколько позже.

_____________________

* Взято из счета Перетрухина, хранящегося в Нижегородском областном архиве.

** А заработок работного не превышал 10-12 рублей в год. Даже в начале XX века средний заработок выксунского рабочего составлял всего 7-8 рублей в месяц.

Глава 3. В ТЕМНИЦЕ

Что написано пером, не вырубишь топором.

Пословица

Бывший "арендатор" лесной вольницы доволен исходом только что закончившейся "кумпании". Теперь он полный хозяин Гуся-железного, и оглядываться ему не на кого. И никакой "аренды" платить не надобно.

Все, что он выплатил злыдневцам по "зароку", возвращено ими с лихвой. Вот она, тайная касса Злыдня, у него на столе. Вся до последней копейки. Кольца, брошки, браслеты, серьги, корабленники, червонцы, империалы, рубли, полтины — все, что с таким тщанием берег рачительный атаман. Не так много, а до тройки тысченок все ж наберется. Этого хватит расплатиться с графом Салтыковым за сотню купленных у него крестьян. С паршивой овцы клок шерсти и то дело.

Теперь, когда со Злыднем покончено, беспокоиться не о чем. Разделаться с остальными ничего не стоит. Столь крепко сколоченный шайки, как злыдневская, во всей здешней округе нет. Да и в других местах едва ли найдется. Все они у него наперечет, каждое их логово ведомо. Так что от его родных дудок никому не уйти. Мало по малу Борода с паном всех зацапают. Ништо, лбы здоровые, пусть на Баташовых хребты поломают. Нагулялись, хватит!

В дверь постучали. По стуку догадался: Трехгубый.

— Входи, — и почти тут же спросил:

— Ну?

— Нетути, — пожал плечами громила.

— Как это нетути?

— Нигде, — развел руками Трехгубый. — Везде смотрел, кажин пенек, всяку кочку обшарил — нету.

— Нее-ету, — зло передразнил Андрей Родионович. — Искать не умеешь. Эх ты!

— Дык...

— "Дык-дык". Видишь, — показал он на груду добра на столе. — Половину тебе собирался отдать. А теперь кукиш — ничего не дам! Ступай!

— Как же?

— Чего "как же"?

— Дык ведь я же, я все это отыскал!

— Ты? — рассмеялся Баташов. — Скажешь тоже! Любой отыщет, коли я прикажу. За это я тебе все медяки взять дозволил. А вот что мне надобно, того ты и не нашел, раззява. Ступай, не мозоль глаза! На вот трешницу и убирайся ко всем чертям. Ну!

— Э, постой-ка, — крикнул он, когда раздосадованный приспешник уже выходил из кабинета. — Прокофия позови и приходите оба в подвал.

Выйдя вслед за Трехгубым, хозяин взял в прихожей фонарь, запалил в нем свечу и открыл низкую боковую дверь. Она выходила на узкую крутую каменную лестницу. Спустившись, Андрей Родионович, отпер другую такую же дверь и вошел.

На него пахнуло сыростью и тленом. По освещенной фонарем ближней стене лениво ползали жирные мокрицы. Дальше все терялось во мраке, и ему пришлось постоять на пороге, пока глаза привыкнут к темноте.

В углу что-то зашевелилось, негромко звякнула цепь. Худой изможденный узник безучастно поднял голову, щурясь на фонарь. Он долго присматривался к вошедшему, а когда узнал, большие, запавшие глаза сверкнули гневом.

— Послушай, Злыдень, — мягко обратился к нему Баташов, — забудем все! Ладно, а? Опять, как прежде, друзьями будем. Хочешь — моей упряжки держись, не хочешь — иди куда знаешь. Не препятствую.

— Смотри-ка, подобрел-то как, — язвительно усмехнулся узник. — Сперва железом всего сковал, теперь волю предлагаешь. Чего так скоро — ведь кости еще не все переломаны?

— Зря ты так. Сколь мне ведомо, никто тебя не трогал и трогать не собирался. А что в конуру эту заперли, прости. Погорячился я. Чего меж своими не бывает?

— "Свойство" твое мне уже давно известно.

— Ну, вот опять... Я же с тобой по-хорошему. Видишь, с дружбой к тебе пришел.

— Кажись, мы уже дружили. Вот чем она, "дружба" твоя обернулась, — тряхнув цепью, воскликнул Злыдень. — Спасибо!

— Не сердись. Затем и пришел, чтоб снять эти побрякушки.

— Ой ли?!

— Право слово!

— Чудно! Какая ж тебе корысть?

— Верни только ту бумагу — помнишь? — и ты вольная птица. Ничего боле от тебя не попрошу.

— Зарок что ли?

— Ну, да, его.

— А-а, вон что, — прохрипел Злыдень. — Его только и не успел сцапать? Добрый ты, как я погляжу! Спать, видно, не дает тот зарок. Знамо дело, кровь — она не водица, ее не скоро смоешь.

— Ладно об этом. Не сердись, так уж жизнь наша устроена. Слов нет, виноват перед тобой, сам жалею, да сделанного не воротишь. А ты верни бумагу — и все забудется.

— Ишь ты умник! Верни ему зарок, а он наплюет на него. Нет, брат, шалишь! Не для того я кровью своей расписывался. Не для того клятву перед Богом давал. Атаман Злыдень — не Андрейка Баташов. Его слово свято!

— Лучше добром отдай, — настаивал Андрей Родионович. — Или тут гнить лучше?

— Не лучше, да что поделаешь, коли ты на клятвы плюешь.

— Все равно ведь найду.

— Вот и ищи прытче, а я клятвоотступникам не приспешник.

— Последний раз прошу — отдай!

— Зря просишь, — ответил Злыдень и отвернулся к стене, не желая больше разговаривать.

— В таком разе на себя пеняй, — внушительно молвил Баташов. — Эй, Прокофий!

Дверь темницы открылась и обернувшийся на ее скрип Злыдень содрогнулся, увидев двух палачей, похожих друг на друга, как близнецы. Это был конец. Это сама смерть двоилась у него в глазах. Но иного он и не ожидал с тех пор, как оказался в этой протухшей яме.

— Ох ты! — почти весело воскликнул отчаянный атаман. — Знакомая образина! А ты еще о дружбе толковал, Родивоныч. Коли и эта трехгубая падаль в твоих подручных ходит, так вся твоя "дружба" насквозь видна.

— Хватит рассусоливать! — оборвал Баташов. — Сказывай, где бумага — или проклянешь тот час, в который на свет народился!

— Не пужай! Не из пугливых я. А грамотку все одно не получишь: она в верных руках останется. Она еще себя окажет, вот увидишь. Увидишь...

Глава 4. ДЕРЕВЕНСКАЯ ВЕНЕРА

Благодарю тебя за честь

Но помни уговор:

Ко мне одна дорога есть —

Через церковный двор!

Р. Бернс

Возвратился как-то Андрей Родионович с очередного объезда своих с братом владений. Вышел из кареты, отпустил кучера и гайдуков, и стал, по своему обыкновению, на широких ступенях белокаменного подъезда, бросая вокруг усталый, но довольный взор.

Любил он, грешным делом, постоять вот так, беззаботно, и полюбоваться делом рук "своих", а заодно и приметить, не произошло ли каких изменений за время его отсутствия.

Да, хорошо все-таки, крепко сбито его Гусевское гнездышко. И аккуратно вымощенный двор, и стена с тайными подвалами, которых ни один гость со двора не приметит, и чугунными литые ворота с часовым колоколом наверху, и двухэтажные службы с кордегардией рунтов по бокам. Такого нигде не увидишь, только у них с братом Иваном.

Стоит так хозяин лесного железного царства, любуется добротностью всего, что понастроил и вдруг вытаращил удивленные глаза. Это еще что за невидаль?

Почтительно поклонившись хозяину, прошла мимо него высокая девушка в нарядном платье с полными ведрами воды на коромысле. Большие темно-карие глаза ее, бестрепетно глядевшие на свет божий из-под тонких черных бровей, так и обжигали. Сквозь легкий загар на смуглых щечках проступал здоровый румянец, какой бывает лишь у спелого персика. Тугие груди и бедра как бы специально были созданы, чтобы дразнить мужчин. Сама-то ступала так плавно и в то же время так уверено, будто была по меньшей мере родовитой боярышней.

Андрей Родионович даже губы облизнул, что служило у него признаком особого восхищения и пробуждающегося желания.

— Это чья ж такая? — спросил он выскочившего ему навстречу управителя Фому. Тот оглянулся на девушку, узнал и поспешил доложить:

— Вашей милости рудознатца Казюка девка. Матрехой кличут. И чем только ее старый гриб кормит? Ишь вымахала какая, чисто кобыла!

— М-да! Хороша кобылица! — согласился Баташов. — А пошли-ка ее нынче постелю застилать!

Фома понимающе осклабился. Не первый раз вместе с ключницей Секлетеей выполнял он подобные поручения хозяина и хорошо знал, чем кончаются для девок подобные услуги. Одни, вроде Парашки Климовой, обогащаются. А вот Настасья Рыбакова в пруду "свой грех" замывает. Ему-то, собственно, какое дело до всех этих Настек да Парашек. Но тут... Матреха Егорова!

Недолюбливал пронырливый подручный Баташова прямодушного и бесхитростного Казюка. Больно уж занозист мастер, не желающий принимать участия в дележе хозяйских прибылей. Ему, видишь ли, плати что заработал, а боле он ничего не хочет знать. Вы, говорит, как там хотите, а меня в ваши грязные дела не путайте.

Вот почему Фома с особым удовольствием взялся за это поручение хозяина. Пусть хоть и не прямо, а через дочь — да все же досадит этому голопузому гордецу. Посмотрим теперь, как будет держаться седая голова знаменитого мастера горного и доменного дело!

* * *

Когда Матрехе передали распоряжение Андрея Родионовича, девушка испугалась. Слыхивала она от людей, чем грозит смазливой девке спальня хозяина.

Мать пресвятая богородица! Как быть-то теперь? Хочешь не хочешь, а ужасного волчьего логова не миновать. Был бы хоть тятенька тут, может, сумел бы заступиться. Так ведь нет же его здесь!

И вот Матреха в спальне лесного владыки. Богато у него тут! Красиво. Словно в сказке. Только от этой красы девушке еще горше, еще страшнее. Ой, что-то будет?

Умелыми движениями ловких и крепких рук взбивает она пуховые перины и подушки, заправляет тонкие душистые простыни, красиво прикрыв все это легким и мягким атласным одеялом.

Только хотела поправить еще что-то, как сильная мужская рука обняла ее гибкую талию.

Вздрогнула Матреха, словно ее кнутом ожгли. Резко повела крепким плечом. Так повела, что силач-хозяин отлетел в сторону, запутавшись в полах собственного шлафрока.

— Не трожь, не твое! — сердито огрызнулась девушка.

Баташов глаза свои круглые выпучил. Это еще что за новость? Не знал он еще такого, чтоб простая девка брыкалась, как породистый жеребенок. Дворянки — и те покоряются. В растерянности грозный хозяин разгневаться даже забыл и сказал, что первым на язык взбрело:

— Здесь все мое, дура!

— Может и все, да не это!

Вот тебе и на! Поговори с такой.

— Ну, хватит! — уже обычным своим властным тоном сказал Андрей Родионович. — Когда хозяин приказывает, холоп сполняет. Иди в постелю! Не то...

— Утопишь?... Топи, окаянный! Лучше карасей пасти, чем с тобой...

— Да ты что? — задохнулся в бешенстве Баташов, кидаясь с кулаками к Матрехе.

Но тут случилось невероятное...

Матреха тоже замахнулась — и... пораженный ее дерзостью насильник успел вовремя заметить, как страшно сверкнул в ее сильной руке большой, остро отточенный сапожный нож.

— Спорю! — жарко выдохнула она, и властный хозяин всем своим нутром почуял, это не пустая угроза. Пырнет! Ей же ей, пырнет! Такая отчаянная на все способна. И потрясенный решимостью осатаневшей девки, Баташов вдруг попятился, чего с ним никогда не приключалось. Ах, черт!

Видно знала чертовка, на что шла, ежели заранее вооружилась. Вот дьяволица!

Смотрит на отчаянную деваху Андрей Родионович и не знает, как с ней быть, как выпутаться из дурацкого положения, в которое она его поставила своей дикой выходкой.

Со Злыднем, не моргнув глазом, расправился. Не только собственные мастера и охранники, а и окрестные помещики трепещут перед ним. А тут простая девка и так себя держит, будто за ее спиной по меньшей мере рота гусар. Да еще ворчит, проклятая, словно и не он, а она хозяйка в спальне:

— Много вас тут, жеребцов стоялых! Замуж, небось, не берут, а все так норовят...

Рассмешили было матрехины слова забывшего свой гнев Андрея Родионовича, да вдруг... Ба! Вот она, счастливая мысль! Ей же замуж охота — вот оно в чем дело! И хозяин то ли в шутку, то ли всерьез, хитренько улыбаясь, спросил Матреху:

— А ежели я возьму, пойдешь?

— Ты?! — удивилась девушка.

— Ну, да, я. Пойдешь за меня?

Усмехнулась презрительно Матреха:

— Тебе железо да золото надобны, а баба-то тебе пошто?

— Мне всего много надо: и железа, и золото, и баб тоже.

Взглянула на него странная девка, как бы прикидывая, стоит ли ее внимания этот неожиданный "жених", да и брякнула:

— Без попа не пойду, барин, хоть что хошь сули, — и величественно выплыла из спальни, гордая и неприступная.

— Ну, и кобылица! — облизнув сухие губы, восхищенно выдохнул Баташов. — Как раз по мне!

А ведь и в самом деле девка всех статей. Всем взяла. Приодень ее, так еще повиднее иной княгини будет. С такой и в обществе показаться не стыдно. А уж смела и дерзка, так самому Баташову впору. Не девка — конь необъезженный!

Черт подери! Как раз под стать добротному гусевскому дому. Бес с ней, женюсь. Ей же ей, женюсь!

Глава 5. МАТРЕХИНЫ ЗАБОТЫ

Вам надо замуж поскорей —

Тут нечего стыдиться,

И роза, став на день старей

В петлицу не годится.

Роберт Геррик

Домой, в свою халупку, Матреха летела, не чуя ног. Нет, не озноб бил ее от посещения страшного волчьего логова, каким представлялась каждой девушке роскошная спальня Баташова. Не испытала она там никакого особого страха, как следовало бы ожидать. Если что и смутило ее так это последнее предложение, вернее хозяйский вопрос. Подумать только, сам Андрей Родионович хочет в жены ее взять! Такого и во сне никому не привидится. А она-то дура "карасей пасти" собиралась.

Сказать правду, так иного и ожидать нельзя было Матрехе, коль твердо решила за честь свою девичью постоять. Барин шутить не любит.

Да вишь ты как вышло-то! Совсем наоборот. Не только жива и невредима осталась, а еще того и гляди сама хозяйкой станет. Вот как господь Бог по-своему рассуживает!

* * *

В воскресенье Матреха отправилась в церковь помолиться и в грехе своем тяжком покаяться.

— Грешна я, грешна, батюшка, — накрытая поповской епитрахилью призналась коленопреклоненная девушка. — В грехе своем великом каюсь! Барина нашего, Андрея Родионовича, порешить сбиралась, да и себя тож. Нож сапожный для того взяла, как позвал он в спальню. А барин-то в жены меня взять хочет по закону христианскому. Сними грех с меня, батюшка, как мне быть-то окаянной?

Вздрогнул отец Симеон. Перекрестился в негодовании. Вот ведь Сатана! В третий раз при живых женах венец мужа священный принять на себя собирается. Чисто магометанин какой. Как земля носит такого, как господь Бог терпит?

Да, видно, знал уж честный служитель господень, что его молитвы не достигают престола Всевышнего. А, возможно, вспомнил ту метельную покровскую ночь и бочку из-под меда. И обязанности свои пастырские, церковным уставом предписанные: утешать и приближать ко господу души овец его заблудших. Вспомнил, а потому и изрек Матрехе наставительно:

— Покорить, раба божия Матрена. Смири дух свой строптивый, дочь моя! Не влеки на себя и ближних твоих гнева хозяйского, ибо и в Писании сказано: "Рабы, повинуйтесь господам своим по плоти со страхом и трепетом, в простоте сердца вашего, как Христу". А грех твой, подсказанный диаволом гордыни твоей, хоть и велик он, — отпустит тебе Господь, яко отпустил он палачам, надругавшимся над телом его святым.

И поднялась с колен Матреха, и вышла из церкви просветленная божьей мудростью, исполненная благодати Христовой. Сам господь стоит за то, чтобы вошла она в дом Баташова как раба и как хозяйка. Стало быть, слова Андрея Родионовича — само знамение Господне.

Подойдя к крылечку своей избушки, Матреха вспомнила: на завтра дрова понадобятся для большой стирки. Переоделась в старенькое, подошла к поленнице, набрала вязанку, понесла к дому, да заступил ей дорогу Семка Уголек. Отобрал вязанку, сказал: "Обожди!"

Остановилась Матреха, ласково взглянула на ладного парня. А был он сегодня особенно пригож. Копоть угольную в бане отпарил. Кудри льняные расчесал. Надел рубашку сатиновую, розовую. Пояском шелковым, с молитвой* да с кистями, подпоясался. На ногах сапоги смазные, новые, на голове — картуз. Картинка прямо. Залюбовалась было Матреха на красавца-парня, да вовремя вспомнила:

— Чего же ждать теперь, Сеня? Опоздал ты. Меня барин за себя берет.

Барин? Ее, его Матреху?! Быть такого не может! Обман это. Двоеженец же он!

— И ты... ты, — задыхаясь, спросил Семен, — ты пойдешь за него, за Ирода?

Матреха пожала плечами:

— Что поделаешь, когда и такие молодцы заступиться не могут.

— Да я ему глотку перережу! — в ярости крикнул Уголек. — Кровь его поганую по капле выпущу!

— Не надо, Сеня, — просяще, но внушительно сказала девушка. — Ничего ты ему не сделаешь, а себя и тятеньку погубишь. Да и меня тоже. Прошу тебя, Сеня. Богом прошу, не надо! Слышишь?

— У демон! — погрозил Уголек в сторону баташовского дома. — Погоди же, змей!

* * *

— Долго ли еще годить можно? — возмутился Тереха Многоротов — углежег и друг Уголька, когда Семен поделился с ним своим горем. — Все годим да годим, а он себе барствует. Да еще невест у парней отымать зачал. Пора обломать ему рога-то. Как ты думаешь, Сенька?

Семен, конечно же, думал так же, да вот беда — Матреха запретила. Да ведь она и права. Кого, как не ее подведет, ежели что?

И где ж тот царь справедливый, о коем Казюк сказывал? Не родился еще? А, может, и не родится вовсе? Может, дядя Егор что-нибудь спутал на старости? Должно быть, напутал...

Оказалось, однако, что ничего Казюк не путал.

Возвратился он как-то с реки Цны, куда бродил вместе с Колюхой обследовать открытые там недавно рудные места. Доложил о результатах хозяину. В баньке попарился. В церковь сходил помолиться. Кой-какие дела домашние в порядок привел. Да и заспешил опять в дорогу, позвав с собой и Колюху.

На этот раз рудоискатели не пошли далеко. Ходили-бродили, а все вокруг до около. Все кружились поблизости от Гуся-железного, не удаляясь от него более десяти-пятнадцати верст. Ночевали у лесников, либо в оставленных охотниками шалашах.

Колюха недоумевал. Что случилось с дядей Егором? Мечется, кружит, будто бычок на веревочке. Все высматривает, только не руду вроде бы. Какая же тут руда, ежели каждый вершок здешний знаком старому мастеру не хуже собственного перста?

Сколько ни ломал свою рыжую голову парень над этой загадкой, но так и не добрался до конца. Спросить самого Казюка не решался. А тот помалкивает.

Открылось все, когда рудознатцы набрели на делянку углежогов Семена Уголька. Семен по этому случаю раньше обед артели объявил, чтоб гостей дорогих почтить.

Дорогим-то для них, правда, был один лишь Казюк. Да раз парень с ним пришел, значит, тоже почти свой. Усадили за стол обоих.

Однако, беседы задушевной на этот раз не вышло. Углежоги опасливо поглядывали на незнакомого парня. Что за человек, можно ли при нем говорить? Все же знают: у Баташова даже лес уши имеет.

А вопросов к деду Егору накопилось множество. Особенно с тех пор, как узнали люди о сватовстве барина к казюковской дочке. Даст ли ей свое отцовское благословение?

Казюк и сам думал о том же. Сказать правду, так именно это обстоятельство и послужило одной из причин его появления в стане углежогов.

Рудознатец давно знал Семена Уголька. И хотя делал вид, будто ничего не замечает, сам не без удовольствия наблюдал, как растет в парне любовь к своевольной Матрехе. Наблюдал — и внутренне ликовал. Лучшего жениха для своей дочери они не желал...

М-м-мда! Вот ведь как оно теперь выходит-то! Совсем наоборот выходит. Даже и не наоборот, а бес его знает как. Так выходит, что и сам Казюк разобраться не может, а потому и не знает, как в таком разе быть.

Ну, и задачку задала ему доченька, ну, и отмочила!

* * *

Пришел он домой после баньки. Ужинать сел. Матрена бражку на стол поставила. Сама в сторонке села. Села, а сама все ерзает, все чего-то возится, будто на воробах. Видит отец: неспроста эта. Не терпится девке. Сказать чего-то хочет, да, видно, не решится никак.

Чудно! Такая отрывная деваха, а тут и язык к небу прирос...Что это с ней? Чего такое надумала, что и сказать не смеет? Ну-ну, давай говори, послушаем, — мысленно поощряет дочку Казюк.

— Меня... меня, — чуть слышно пролепетала Матреха, — Андрей Родивоныч за себя... сватает...

Подивился отец, не поймет, о чем это она?

— Тебя за себя... Постой-ка, чего-то ты не то болтаешь. Ну-ка, скажи толком!

— Андрей Родивоныч, барин наш, меня сватает.

Выпала ложка из руки Казюка, кусок в горле застрял:

— Тебя? Родивоныч!? Да ты что! Окстись! Белены, никак, объелась. Чего болтаешь-то зря!

— И нисколько не зря! — задорно ответила девушка. — Сватает меня барин — правду тебе говорю. Третьего дни сам мне сказал.

Спаси Христос! Да как же это? Что делать-то? Вот волчина ненасытный! Мало двух жен, так еще и до дочки добрался, кобель поганый.

Постой, а как же она сама-то? Как приняла его предложение, что сказала срамнику?

— А ты, доченька, — осторожно спросил Казюк, — ты-то что ему ответила?

— Сказала: "Без попа не пойду!"

Вот тебе раз! Еще того чище. Вот уж истинно спишь и беды не чуешь, а она тут как тут.

— Без попа... — глухо повторил Казюк. — Без попа... Нашла чем сатану пугать. Да он и черту обедню закажет. Поп ему не помеха... Как же это ты, доченька? Как же это ты, а?

Дрогнули сочные губы Матрехи. Заколотилось сердце вот-вот из груди выскочит. Кинулась она в ноги отцу, ткнулась головой в нахоженные старые колени.

— Как же быть-то мне, тятенька? — простонала девушка. И заспешила, затараторила, захлебываясь слезами: — Все одно ведь возьмет, окаянный! Хоть с попом, хоть без попа. С попом-то все ж лучше. Рази ж от него упасешься?...

Верно, верно. Так оно и есть, как она говорит. Возьмет проклятый. И если так, конечно же, уж лучше с попом...

Гладит горячую голову дочери Казюк, не зная, что сказать, чем утешить. Дела действительно хуже некуда. Родивоныч ведь не из тех, что отступаются от добра, какое углядели его алчные зенки. И зачем только она на глаза этому матерому волку попалась? Вон ведь грех-то какой вышел. И как это он сам не смог уберечь дочку! Убрал бы с глаз подальше — глядишь, ничего и не случилось бы. Давно бы сделать это надо. Эх, да что там — надо. Не сделал же!

— Что же мы Семену теперь скажем? — тихо, словно самому себе, спросил отец. — Любит же он, по всему видно...

Подняла голову Матреха. Встала с колен. Вытерла заплаканное лицо. Косу растрепанную поправила.

— Семен не сватал меня, и я ему слова верного не давала...

Да что она говорит-то, Христос с ней? Не сватал Семен... Слова не давала... Любит же парень, — чего же ей еще надобно?!

Господи, что же это с девкой стряслось? Совсем одурела. Неужто ж на богатства поганые позарилась? Упаси Бог!... Да нет же, не похоже это на Матреху. Никогда она не завидовала никому и никогда не кичилась перед другими.

Какой же тогда бес в нее вселился?

Ба, постой! А те девки, что еще в Ермолове липли к нему? Поповна не в счет — она замуж хотела. А остальные-то ведь и надеяться на это не могли. И не был он тогда еще ни так богат, ни столь известен. Но все-равно льнули. Отчего?

Но то когда было? Чуть не двадцать пять лет с той поры минуло. Теперь ему давно пятый десяток. А Матрехе всего пятнадцать. Чего же она-то в нем нашла?

Властный он, жестокий. Умеет хоть кого подчинить. Может, это и нравится бабам. Рабыни они все, бабы-то. Им обязательно надо, чтоб кто-то верх над ними брал. Как ни хорохорится иная, а поглядишь — рада, что мужик хребет ей ломает. Если даже бьет смертным боем, баба ревет, а все говорит — любит он меня, потому и бьет.

Как знать, а вдруг и с Матрехой так. Может, почуяла, что один только Баташов и сумеет управиться с нею, вот и потянулась к нему. Чем же еще объяснить такое ее отношение к Семену?

Будь все иначе, напугай и ужасни ее сватовство Родивоныча — Казюк придумал бы, как уберечь от него дочку. Головы не пожалел бы, а постарался бы упрятать так, чтоб никакой соглядатай баташовский не отыскал. А теперь, что же сделаешь теперь, ежели сама она того желает! Надо хотя бы Семена упредить, чтобы глупостей каких не наделал. Горяч парень. Такое может натворить — не расхлебаешь.

Вот почему так мало гостил Казюк дома на этот раз. Знал — с дочерью ничего уже не сделаешь. А Семен пусть поостережется. Береженного Бог бережет.

Однако не одна боязнь за хорошего парня привела старого мастера к углежогам. И не это было главной целью Казюка. Услыхал он на реке Цне такое, что взволновало рудознатца не меньше, чем даже судьба собственной дочери...

Уголек тоже хорошо знал своего "тестя", как за глаза называли Казюка углежоги. Знал, и сразу понял: старик заглянул к ним не зря.

Поди, насчет Матрехи сказать хочет. А зачем? Что теперь говорить, когда ничто уже не поможет! Лучше не вспоминать...

— Слыхали новость-то? — спросил Казюк, дожевав кусок солонины и перекрестив рот. Все насторожились, а Уголек закусил губу. Зачем он — и без того тошно!

— Слыхали? — повторил Казюк. — На Каменном поясе, за Яиком рекой, царь законный Петр Федорович, объявился. Спасся он каким-то родом от Катькиных гвардейцев. Жив остался. Теперь, сказывают, рать агромадную собрал, да и пошел войной против помещиков и богатеев.

Вот это здорово! Вот новость так новость! Вот он тот добрый царь, что за народ вступится, о коем не раз говорил Казюк. Они-то все ждали, когда народится такой, а он, вот он, уже и рукава на ворогов засучил. Слава тебе, Господи! Вот когда плечи распрямить можно и всем Баташовым башки посшибать. Ух ты, здорово-то как!

Уголек сразу загорелся.

— Махнем к царю, братцы, а? Нынче же в ночь побросаем тут все, да и айда! Уж и зададим же!

— Тебе бы блох ловить — уж больно прыток, — осадил его Казюк. — вот экую штуку видывал? — и показал кольцо демидовское. — Чего-чего, а железа-то у Родивоныча про всякого найдется, можешь не сумлеваться. Похватают вас рунты да в Страшный сад сволокут. Вот уж где не только руки, а и спина зачешется!

— Авось не похватают, — задорно ответил Уголек. — Мы чай тоже не дохлые.

— Нет, Семен, авось — конек неправский. Далеко на ем не ускочишь. Думаешь, Баташов дурнее нас с тобой? У него, брат, не голова, а целый сенат. Хочешь его обойти, так обдумай допрежь что и как. Так обдумай, чтоб самого Родивоныча в дураках оставить.

Ну, и старичина! Сказал, будто на обе лопатки положил. Даже нетерпеливый Уголек остыл. Верно ведь дядя Егор говорит. К царю-то не ближний конец. И припас на дорогу нужен, и справа какая ни есть, и дорогу знать надо, чтоб охрану баташовскую обойти.

Но еще больше, чем углежоги, дивился на своего старшого Колюха. Смотрит на Казюка и глаза свои рыбьи таращит.

Откуда он про царя узнал? Вместе на Цну ходили, вместе ели-спали, а ни о чем таком Колюха не слыхивал. Сорока ему что ли на хвосте принесла?

— Вот что, ребятки, — говорит старик, — припасайтесь тут. Только тихо да скрытно. Ни одна душа чужая чтоб не проведала. А я тем временем еще кое-кого позову. Есть у меня на примете верные люди. А дорогу, по какой пойдем, я уже высмотрел. Проведу. Придет срок — пришлю за вами Колюху. Вот этого рыжего. Узнаете его, небось?...

Ну, и старичина! Не только весть благую принес — сам хочет со всеми идти, сам дорогу укажет!

Слушает Колюха — и собственным ушам не верит. Ведь это же как раз то самое, что имел в виду барин, назначая Колюху "учеником" к рудознатцу.

Ох, беда с этим Казюком. Никакой опаски не держит. Знает же старый, зачем к нему Колюха приставлен. Знает, и все же толкует при нем такое, за что барин не то что три шкуры — жилы все по одной на веретено повытянет. И мало того, что болтает, так еще его же, Колюху, гонцом своим тайным назначил. Надо же такое придумать!

Эх, дядя Егор, дядя Егор, забубенная твоя головушка! Как ты можешь думать, что Колюха из Ермолова — глаза и уши хозяйские — не выдаст тебя вместе со всеми твоими потрохами? Чужой же он тут, чужой и тебе, и всем!

А почему чужой? Разве не такой же он сын крестьянский, как все эти ребята, что окружают сейчас старика? И кого дядя Егор сынком называет — или не его Колюху?

А кто его от смерти лютой спас? Валялся, сгнил бы давно Колюха под буреломом, кабы не дядя Егор. Как же можно выдать такого? Пусть что хочет делает с ним Андрей Родивонович, а он, Колюха, не выдаст ему старика. Ни за что!

И Колюха мысленно поклялся, что сдержит слово. Ведь Казюк ему прямо как отец, может быть, даже больше, чем отец!

_______________________

* Пояс с вытканными словами молитвы. Такие обычно продавались монашенками.

Глава 6. СВАДЬБА

Когда служанка занимает место госпожи своей,

земля не может носить ее.

Притчи Соломоновы

Венчал Матреху с Андреем Родионовичем старый поп Гусевского погоста.

Помнил он метель и бочку, коими сподобили его злые баташовские "нечистые". И, не желая вторично испытывать судьбу, отец Симеон покорно согласился отступить от законов божеских и человеческих.

На этот раз Баташов сказал священнику:

— Ладно, батя, прощаю тебе оплошку! Окрутишь нас с Матрехой. Окрутишь нас, а в книгу свою других запишешь. Вот тебе пара золотых, а как сделаешь, еще тройку получишь.

— Ох, Андрей Родионович, Андрей Родионович, — вздохнул поп, — гореть нам с тобой в Геене огненной!

— Ништо, вдвоем-то, я думаю, и жариться не страшно.

Как видно из приведенного разговора, Баташов и тут ловчил. Хотя Матреха ему и нравилась, и даже была "повиднее иной княгини", все же он понимал, что брак с нею не прибавит ему доброй славы. Сколь она ни хороша, все же это не дворянка и даже не купецкая дочь. Конечно, ни ее саму, ни ее детей он не бросит, но и кичится таким союзом нет причины. Надо лишь удовлетворить тщеславие взбалмошной девки, а сделать все так, чтоб в верхах никто придраться не мог*.

Конечно, и сама свадьба была обставлена не столь пышно, как две предыдущие. Не было ни горящих плошек, ни фейерверка, ни комедиантов. Об этом бракосочетании нигде не объявлялось и никто из посторонних на него не приглашался. Зато присутствовала вся дворня, управитель и приказчики, отец невесты Егор Казюк и даже... Семен Уголек.

Больше того, Андрей Родионович настоял, чтобы на "семейное торжество" явились и первые две супруги.

Ели, пили, веселились и кричали "Горько" побольше даже, чем на двух предыдущих свадьбах. Под конец затеяли такую пляску, что дворецкий Кирилл стал опасаться за целость инкрустированного паркета. Но Андрей Родионович разошелся вовсю. Он сам выталкивал в круг одного за другим. Дошла очередь и до самой Матрехи.

Она вышла на середину, поклонилась величаво и горделиво и, едва касаясь туфельками пола, плавно пошла по кругу, выбирая себе пару. Остановилась было перед одним, да раздумала и двинулась дальше. И тут перед нею оказался Семен.

Вздрогнула Матреха, хотела было миновать поклонника, но вмешался "Сам"!

— Эй, Семен, — крикнул он. — А ну-ка вдарь! Ну-ка покажи этим увальням!

Тот не успел и подумать, что делать, как оказался в кругу, куда его вытолкнули угодливые барские слуги. Раздумывать некогда — и он пошел. Эй, была не была!

Лихо пляшет Семен, куда как лихо! Но все видят — не переплясать ему озорной задорной Матрехи. Разошлась девка, не остановишь.

Но тут в кругу оказался Андрей Родионович. Оттирая плечом Уголька, он сказал уничтожающе-насмешливо:

— Девок обхаживать — не уголь палить, уметь надо! — и пошел выделывать вкруг невесты такие коленца, что все только ахнули.

Сверкнул глазами Уголек, сжал кулаки. Но во-время вспомнил, где находится, отступил. Незаметно вышел из толпы и покинул шумный господский дом.

Змей подколодный! Ишь Ирод, нарочно позвал, чтоб поизмываться, да зубы поскалить.

* * *

По разному отнеслись к этой свадьбе и ее виновнице другие жены Баташова.

Екатерина Никтарьевна поневоле смирившаяся с "легкомыслием" и вероломством своего благоверного и с наличием в доме "другой медведицы", враждебно встретила появление третьей. Она сразу же возненавидела Матреху самой лютой ненавистью. Считается, что если человека часто бьют по одному и тому же месту, то на этом месте отрастает твердая мозоль и он, якобы, теряет чувствительность. Однако с Екатериной Никтарьевной ничего подобного не произошло. Новый удар показался ей еще более болезненным, а главное — обидным. Правда, она не потерялась на этот раз, не запиралась от всех, не устраивала истерик. Зато самым решительным образом потребовала у мужа объяснений. Но Андрей Родионович Баташов был готов к атаке и выставил против разгневанной супруги надежный юридический щит.

Никакой его особой провинности тут нет. Кого хошь спроси, хоть бы того же Соколова. А уж поверенный-то Соколов в законах собаку съел. Так вот, ежели хочешь знать, Соколов говорит: "В вопросах брака каждому дозволяется то, что он заслужил". Мужику, значит, одна жена, потому как он и одну-то не всегда может прокормить. А вон царь Иван имел семь жен и всех их венчал с ним не кто-нибудь, а сам патриарх. А уж патриарх-то, небось, получше нашего знал законы божьи. Соколов так и говорит: "Всякий властелин — полный господин в своем государстве и потому волен поступать так, как ему подсказывает господь Бог". А разве Андрей Баташов не господин в своем доме?

Что же касается Матрехи, так он эту девку берет лишь для ради баловства, как заведено у помещиков, а он ни в чем не хочет им уступать. Ведь и на дворянке-то он женился лишь за тем, абы доказать, что баташовское золото блестит не хуже любого княжеского герба. И ежели князь Репнин не отказывается от дворовых девок, так с какой же стати ему, Андрею Баташову, отказываться от этого? Чем он хуже князя Репнина или какого-нибудь графа Салтыкова?

С последним Екатерина Никтарьевна не могла не согласиться. В самом деле, ее Андрюша ничем не хуже самого родовитого князя. Но как посмела какая-то подлая девка войти в его светлые хоромы? Как она осмелилась стать на одну половину с нею и с дворянской дочерью?

Так уж устроен женский ум, что в случае неверности возлюбленного вся ненависть женщины, вся ее ярость и гнев обрушиваются не на самого изменника, а на другую женщину, на ту, которую он почему либо предпочел. А если еще та другая чем-то ниже обманутой супруги, так уж тут не может быть и речи о каком бы то ни было снисхождении.

С Глашенькой Екатерину Никтарьевну в какой-то степени мирило хотя бы то обстоятельство, что у дворянской дочери не было детей. И не было похоже, чтобы она собиралась их иметь. За два год супружества ее по-девичьи тонкая фигура ничуть не изменилась.

Ничего подобного не могло быть с дворовой девкой. Екатерина Никтарьевна ни минуты не сомневалась, что эта "кобыла", как она называла Матреху, нарожает Андрею столько наследников, что никаких, даже баташовских, капиталов не хватит.

Глашеньку, напротив, ни материальные, и ни какие иные соображения подобного рода не заботили. Появятся у Матрехи дети или нет — ей было абсолютно безразлично. А то, что их общий супруг отныне вынужден будет делить свои ласки на троих, ее только радовало. Все пореже станет заглядывать в ее спальню.

Поэтому Глашенька и отнеслась к новой супруге Баташова по-иному. Полагая, что в роли жены заводчика эта простая девушка не могла оказаться добровольно, Глашенька смотрела на Матреху, как на такую же пленницу, какой считала себя. И с первого же дня появления в гусевской гареме новой обитательницы поглядывала на нее с теплотой и сочувствием.

Юный возраст обеих "соперниц", — Глашенька была всего на три года старше Матрехи, — также способствовал их сближению. Да и жили они рядом, потому что Андрей Родионович поселил Матреху в той же половине дома, где находились апартаменты дворянской дочери. Они часто встречались, часто беседовали и вскоре же подружились, чего никак не могло случится с Екатериной Никтарьевной.

Вполне возможно, что и при размещении третьей жены Баташов преследовал определенную цель. Вероятно, он хотел через Матреху повлиять на холодную дворянскую дочь. Есть же глаза у этой льдины! Неужели не заметит она довольства, что так и светятся в глазищах деревенской Венеры с тех пор, как та очутилась в его доме? И не растопит ли радость Матрехи тот лед, что сковывает сердце его ангела. Не появится ли в нем ревность и зависть?

Так это или не так, но Матреха быстро подружилась с "барышней", как она называла Глашеньку, и привязалась к ней, как к самому близкому другу. Ведь во всем огромном гусевском доме "барышня" была единственным человеком, который не только не сторонился ее, но и относился к ней с пониманием и сочувствием.

Своим живым и практичным умом Матреха сразу же поняла, что она — неграмотная деревенская девчонка — мало подходит к роскошным хоромам лесного царя. Обе другие жены владыки — купеческая дочь и дворянка — знали французский, а она и псалтырь могла читать только по складам.

У "барышни" ей было чему поучиться. Ведь та воспитывалась в имении богатых родителей. Знает светские манеры.

В свою очередь и Глашенька находила в Матрехе много такого, чего не доставало ей самой. Смелость суждений, решительность в действиях, умение просто объяснить такие вещи, которых возвышенный, но непрактичный ум Глашеньки не мог постичь. Самое же главное — это удивительная самоуверенность Матрехи.

Матреха проплывала по коридорам большого баташовского дома так величаво и с таким достоинством, как будто именно она является здесь главной хозяйкой. А отчего бы ей не стать таковой? Разве не за этим взял ее в жены Андрей Родивоныч?

Первыми, кто догадался о намерениях новой супруги Баташова, были, конечно, слуги, особенно ближние и наиболее доверенные. Искушенные царедворцы, они сразу почуяли неладное и всполошились.

Главный холоп и первый сановник лесного царя Фома Лыкин раньше других принял защитные меры. Он знал твердо, отпусти поначалу, так потом совсем не засупонишь.

Вот она, подлая, как разгуливает! Будто и впрямь барыня. Смотреть тошно! Ишь ты, к нему, кажись, обратиться надумала. А дули не хочешь?

— Эй! Поди-ка сюда! — окликнула Матреха Фому. Тот словно бы и не слышал. Отвернулся к буфету, будто непорядок какой обнаружил.

— Эй, глухой что ли?

"Для тебя глухой", — усмехнулся про себя Фома.

— Пошто морду воротишь аль не признаешь? — подходя ближе, спросила Матреха. — Смотри, Фома, рунты у моего мужа добрые, так отделают...

"Ах, ты стерва! — возмутился управитель. — Еще и грозит. Да я тебе таких рунтов покажу!"

— Ну, чего тебе? — грубо огрызнулся он. — Уж не приказать ли чего желаешь, ма-тушка ба-рыня?

Ах, вон ты как! Ладно же!

Матреха вплотную придвинулась к Фоме. И не успел тот сообразить, в чем дело, как его солидная управительская борода оказалась намертво схваченной крепкими пальцами "девки". Притянув бороду к себе и сверкнув глазищами, Матреха жарко выдохнула в лицо первому баташовскому министру:

— Слушай, холоп! Слушай и запомни! Я тебе не кто-нибудь, а госпожа твоя законная.

Отстраняясь от горячего взгляда сумасшедшей "девки", Фома презрительно скривил рот:

— Госпожа? Эка, вот не знал!

— Что! — ворвалась Матреха. — Не знал? Ну, так сейчас узнаешь... На-ка вот для начала, держи! — и так двинула в румяную скулу, что прилизанная деревянным маслом голова управителя едва не своротила угол дубового буфета. — Ну-ка еще для памяти, на!

Фома обалдел. Он вдруг физически ощутил, как из его собственного затылка вырастает самый настоящий рог. А меткий кулак Матрехи опять взлетел. Свят, свят!

Казалось, из страшных зенок этой ведьмы вылетает адское пламя. На самом деле сыпались только искры, и сыпались они из глаз самого же Фомы Лыкина.

Матреха передохнула несколько мгновений, как бы прикидывая — доволен ли Фома ее задатком. Затем опять потянула рыжую бороду к себе и тоном, не терпящим возражений, приказала внушительно и строго:

— Сей же час ступай к моему тятеньке. Сам ступай, слышишь! Поклон от меня передай, да отнеси романеи заморской. Пусть выпьет, да за дочку порадуется! — и уже совсем по-баташовски добавила: — Ну, чего стоишь?

— Сейчас я, матушка барыня, сейчас, — засуетился Фома. — Уж вы не извольте гневаться, матушка Матрена Егоровна. Я сейчас, мигом!

— То-то!

* * *

Матреха торжествовала. Ее первый и самый главный недруг повержен в прах. Небось, не осмелиться больше нос задирать. А осмелиться... что ж, у нее не заржавеет добавить.

И так будет со всяким, кто не захочет ее признать. Она всем этим баташовским прихвостням покажет, всех обучит по одной половичке ходить. Пусть помнят, как сбирались Матреху сгубить. За все и за всех отплатит она. Затащили ее сюда, силой затащили — так пусть теперь поняют на себя!

Со смехом влетела Матреха в покои Глашеньки.

— Ой, что я наделала, барышня, что наделала! Такого, поди, и муженек наш не вытворял. Ой не могу! Ха-ха-ха! Посмотрела бы ты на рыжего черта, на Фому этого самого. Умора! Бороду свою рыжую обслюнявил. Зенки туда-сюда ширкают, сигануть куда ищут.

— Ты что, уж не дралась ли с ним?

— Дралась? — расхохоталась Матреха. — Хорошо сказать, дралась. Просто отлупила его, да и все!

Глашенька изумилась. Неужели Матреха и на такое способна? Это же ни на что не похоже.

— Чего смотришь, — рассмеялась Матреха, — или думаешь вру? Правду говорю, вот те Христос! Так отделала сатану — три дня не причешется. Ей-ей!

— Как же ты справилась с ним?

— Ого, еще как справилась! Они ж, холопы-то баташовские, трусы все. Все как есть. Сильны, пока хозяин за спиной. А встретили кого посмелее — так и душа в пятки. Ха, он со страху даже улизнуть забыл. Теперь за версту обходить меня станет. Только я ведь этого ему не дозволю. С поклоном да с покорством мимо себя проходить заставлю. Вот увидишь!

Вот так Матреха! Никого и ничего не боится бедовая. И, пожалуй, она права. Вероятно, так и надо вести себя в доме Баташова. Жаль только, что сама Глашенька так не умеет. Со временем, возможно, и научится...

Урок, полученный управителем, хотя и не пропал даром, однако, вызвал в душе Фомы величайшее озлобление.

Мало того, что эта неотесанная дура вообразила, будто ее надолго взяли в барский дом, так еще и хозяйничать здесь берется. На самого Фому Лыкина руку подняла! Чего-чего, а уж этого-то Фома никогда не простит.

Поди же, сучонка, доберусь я до тебя. Сам приду посмотреть, как с твоей гладкой задницы лоскутья полезут. Сам сольцы-бузуна подсыплю. Вот уже взвоешь, ведьма. Погоди!

* * *

Как выяснилось на следующий день, страшная провинность Матрехи усугублялась еще и тем обстоятельством, что среди придворных лесного царя нашелся человек, по достоинству оценивший ее бойцовские качества. Им был дворецкий Кирилл, случайно оказавшийся свидетелем этой необычной схватки. Свидетель, правда, предпочел как можно быстрее испариться, однако, все же успел подметить то главное, что отличало матрехину манеру боя. Подмеченное показалось Кириллу столь значительным, что уже на другой день дворецкий пришел на службу... с коротко остриженной бородой. Все, конечно, обратили внимание на эту метаморфозу, но спросить о ее причине не решались. Лишь один управитель по праву первого министра подбросил дворецкому колкость:

— Что я вижу, Кирилл Яковлевич! Уж не с Балакиревым**ли ты повстречался?

— Нет, Фома Лукич, не с Балакиревым, — как-то странно улыбаясь ответствовал дворецкий. — Скорее с Балакирихой... Мне, знаете ли, сон дурной приснился. Явилась будто ко мне то ли баба-яга, то ли еще кто. Космы как помело, буркалы по плошке, ручищи длинные, когти словно крючья железные. Явилась, да и цап меня за бороду! И тащит проклятая, тащит, того с гляди с мясом выдерет. Проснулся я весь в поту и чувствую — болит борода, будто и впрямь кто за нее таскал. Да ветру пошел — болит. Умываюсь — болит. Завтракать сел — болит. Ну, и не вытерпел. Вот, Фома Лукич, какая история!

— Мм-да, — промычал управитель, подозрительно поглядывая на дворецкого: сон-то действительно неприятный.

Фому аж передернуло от догадки, что Кириллу что-то известно о его стычке с Матрехой. Ах, ведьма, ах стерва! Ну, погоди ж, я ж тебе покажу!

И при первом же подходящем случае Фома пожаловался на самоуправство молодой. Хозяин, выслушав жалобу, сперва и не поверил:

— Что ты говоришь! За бороду? И по скуле, говоришь, по скуле? Ишь ты! И башкой об угол? Ну-ка, где? Смотри-ка, в самом деле шишка. Ого и еще одна! Ну, и Матреха! Вот это баба! Молодчина, право слово, молодчина!

— Так ведь...

— Кхм... Потерпи малость, Фома. Может, и не надолго, но все ж она хозяйка в моем доме. Потерпи! За четыре-то сотни в год и не такое снести можно. А чтоб не обидно тебе было, так и быть, впиши в ведомость еще четвертную!

Хорошо ему говорить "потерпи" — не свои скулы подставляет. Да ладно уж, четвертные на дороге не валяются. Дьявол с ней, с Матрехой. Потерпим пока, а уж там за все расквитаемся. Уж потешимся тогда над ведьмой.

* * *

Пока же тешилась "ведьма". И уже не один Фома Лыкин сподобился ее "господской милости". После него она больно отхлестала ключницу Секлетею, что лютовала над дворовыми девками. Затем очередь дошла до главного кучера Степки.

Этот тридцатилетний здоровяк считался грозой всей дворни. Именно к нему Секлетея и Кирилл отсылали провинившихся за "трехвостой лаской". Знали, Степка так приласкает, что недели две, а то и больше не будешь знать, как сесть или лечь.

Особенно нравилось ему учинять подобные экзекуции над молодыми женщинами и девушками. И к этому у Степки имелась своя причина. Он считал себя обиженным "бабским сословием".

Лет пять назад он было женился на дочке баташовского рыбовоза Насте Рыбаковой и, вполне возможно, был бы с нею счастлив. Но в самый последний момент, когда молодую чету укладывали на полати, от Андрея Родионовича явился человек и сообщил, что господа зовут молодых к себе.

— Знатный подарок вам припасли, — торжественно объявил посланный озадаченным молодоженам.

Как не пойти, когда сам барин кличет, да еще и одарить намерен! И вся подгулявшая на свадьбе родня высыпала проводить счастливчиков. В доме Баташова их встретили Кирилл с Секлетеей. Один стал угощать жениха, другая повела невесту к барыне.

Только Насте так и не довелось повидать Екатерину Никтарьевну. За дверью, в которую ее втолкнула Секлетея, оказалась спальня Андрея Родионовича.

Дня три или четыре не возвращались молодые домой. И все это время Степка провел в кампании дворецкого. Сколько и чего было выпито — он уже не помнил, зато отлично знал, что за каждую каплю щедрого господского угощения "неверная" женушка заплатит ему своими боками. И мстительный супруг потрудился над этим так, что за какой-нибудь месяц красавица Настя стала выглядеть старше своей матери.

Побои ли мужа или изгальство, какому она подверглась в барском доме, — так или иначе, но дело кончилось тем, что посиневший труп Насти вскорости выловили в Гусевском пруду.

С тех пор Степка и невзлюбил женщин. Все они — поганое свиное племя, и ни в каком пруду им не замыть своих грехов.

Барин тут не причем. Он барин — и не Степке судить господина. К тому ж, Андрей Родионович посочувствовал его вдовому положению, обласкал, дал для утехи одну из своих дворовых девок. А потом и самого взял к себе на службу. И приблизил. Доверенным своим холопом сделал. Во как!

Разъезжая с Баташовым по всякого рода злачным местам, Степка иногда пользовался "остатками" барских утех, а потому и считал себя вправе делать с провинившейся что угодно, поскольку ее отдали ему на расправу. И горе той, что вздумает перечить охальнику. Обычная трехвостка заменялась тогда плетью со свинчаткой, а эта последняя могла укоротить дорогу на тот свет.

Матреха в ее положении полужены-полуналожницы, какое она, сама того не понимая, фактически занимала в баташовском гареме, следовало бы поостеречься этого наглеца и негодяя, может быть, даже задобрить его. А она, напротив, взяла да и отдубасила Степку тяжелой мужниной тростью. Отдубасила так, что тот и спать на спине разучился.

Уверенный в своей безнаказанности, Степка вздумална мекнуть Матрехе, мол, он нисколько не будет против, ежели она, Матреха, согласится с ним переспать, как это делают другие подружки Андрея Родионовича. Ну, и получил за этот "аванс" в той мере, в какой обычно расплачивалась Матреха со своими "кредиторами". А она умела расплачиваться ничуть не хуже своего благоверного.

— Вдругорядь и не так изукрашу, — пообещала она наглецу. — Понял? Пшел отсюда, грязный пес!

Знала, видать, отчаянная, что палка для холопа понятнее всякой грамоты.

Хотя и озлился Степка, а все же решил до поры до времени не связываться с шальной бабой. Ну ее к дьяволу, она ведь и совсем укокошить может. Огреет — спрашивай потом с нее. Нет уж, избави Господи!

Ништо, мы потерпим — привыкшие. Потерпим, а там, гляди, к нам же в ручки угодишь. Посмотрим тогда, сколь крепка твоя "господская" шкура.

______________________

* Гусевский священник все-таки не решился на прямую фальсификацию акта бракосочетания. Он лишь скрыл имя супруга, оставив в метрической книге запись: "Сего же числа венчаны барин в девкой Матреной Егоровой дочерью..." Но во время тяжбы из-за наследства неполнота этой записи оказалась роковой для Матрены Егоровны Баташовой и ее детей. Сославшись на то, будто им не известен барин, которым она венчалась, враги "подлой девки" объявили ее самозванкой, а ее детей — подзаборниками.

** Придворный шут Петра Первого, принимавший активное участие в укорочении боярских бород.

Глава 7. В ГОСТЯХ У ДОЧЕРИ

Слово не воробей: вылетит - не поймаешь.

Пословица

Кроме скорых на расправу рук, Матреха, как успели подметить ближняя челядь, отличалась еще одной странностью: каким-то особенным пристрастием к кухонным делам.

Та же ключница Секлетея могла бы побожиться, что не упомнит ни единого дня, когда "бешеная барыня" не побывала бы на кухне.

"Что ей там надо, зачем туда прется? — терялись в догадках Секлетея и Кирилл. — Не поварихой же стать собирается — так чего же ей делать на кухне? Чудно что-то!"

Будь их воля, они и тут помешали бы "девке". Но в том и беда, что дворецкий с ключницей сами не имели доступа туда, где хозяйничал самолюбивый и важный кухмистер Жак, не признававший никого, кроме "Каспадин Паташофф".

Этот отлично знающий свое дело и честолюбивый провансалец, хотя и не сумел внушить хозяину почтения к своей труднопроизносимой фамилии, однако, пользовался у него славой великого мастера, а потому и держался в его доме совершенно независимо. А уж если сам Жак ничего не имел против посещений кухни Матрехой, так Кириллу с Секлетеей оставалось только помалкивать.

Жак и сам, пожалуй, не смог бы объяснить, как случилось, что "мадам Мадронн" оказалась в его обособленном ведомстве непременной и даже желанной гостьей. Видимо, тут сыграла роль не одно ее высокое положение, но также и красота юной хозяйки.

Жак был довольно приятен собой и далеко не стар, из чего можно заключить, что высоко ценившему себя кухмистеру могло показаться — не его ли собственной персоной заинтересовалась младшая супруга Баташова. Однако, француз-повар не был настолько слеп, чтобы вскоре же не догадаться, что вовсе не он является предметом особой заинтересованности "мадам Мадронн". Матрехе хотелось поскорее узнать, как и из чего готовятся те или иные блюда и в каком виде они должны подаваться к столу. Это входило в программу самообразования, которую честолюбивая дочь рудознатца наметила для себя, чтобы по праву занять подобающее ей место в доме мужа. В первую голову надо хотя бы запомнить мудреные названия кушаний, о каких прежде она и не слыхивала.

Положение хозяйки, равно как и ее яркая, бросающаяся в глаза красота, в сочетании с вниманием, какое она проявляла к его любимому делу — все это льстило самолюбию француза. Поэтому Жак не без удовольствия посвящал молодую госпожу в тайны своего высокого искусства. Даже услышав краешком уха о недолговечности хозяйничанья "девки", он не изменил доброжелательного отношения к ней.

Разжалование мадам Мадронн никак не отразилось бы на положении кухмистера. А признаться по правде, так подобная ситуация могла бы принести Жаку некоторую пользу. Ведь ему тогда ничего бы не стоило выпросить опальную красавицу для работы на кухне. Против такой помощницы он ничего не имел, не говоря уже обо всем прочем.

Таким образом между главным баташовским поваром и новой супругой хозяина установились самые добрые отношения. Они не перерастали в дружбу только потому, что Матреха не забывала о разнице между господами и слугами. Сколь ни важен этот француз, как его ни ценит Андрей Родионович, — все же он только слуга, хотя и весьма дорогой.

И, вероятно, именно потому, что Матреха считала себя полноправной хозяйкой, она и пригласила отца отобедать с нею в ее апартаментах, не испросив даже соизволения Андрея Родионовича. И сама заказала Жаку те кушанья, какими ей хотелось попотчевать своего дорогого тятеньку.

Казюк впервые попал в жилище дочери. До сих пор он знал только приемную да кабинет Родивоныча, находившиеся на первом этаже. Там все было слажено добротно и крепко, подобно казюковским домнам, а потому несколько громоздко и тяжеловато.

В верхнем же этаже рудознатец был всего дважды. В честь выпуска первых пушек и на свадьбе дочери. Видел мраморную лестницу, большую столовую и бальный зал, где все блистало роскошью.

Но ведь на то и парадная часть. Товар лицом кажут. А чтобы и повседневные покои его Матрехи походили на дворец — такого Казюк и в мыслях не держал. Он даже оробел, переступив порог ее гостиной.

"Вот это да! — подумал рудознатец о зяте. — Куда почище Демидовых устроился. В одном гусевском доме побольше добра, чем во всех демидовских домах!"

Матреха занимала две крайние комнаты по переднему фасаду здания, в правом его крыле, обращенном в сторону домны и молотового завода. Угловая была разделена на три неравные части с таким расчетом, чтобы получилась хорошая спальня и при ней туалетная с гардеробной. Сегодня же, проходная комната являлась гостиной, а при случае могла стать и столовой для небольшой компании.

До прихода в дом Матрехи эти апартаменты, как и такие же напротив по коридору, отводились самым знатным гостям. Они носили название Голубой гостиной.

И действительно, тут все было голубым. От обитых светло-голубым штофом стен до изразцового камина. Темно-голубые бархатные портьеры. Такая же тахта с пуфами. Такие же диван и кресла. Игорный и обеденный столики под голубой эмалью. Даже бронзовые шандалы на них со вставками бирюзы.

Единственно, что нарушало общий тон Голубой гостиной — это массивный буфет черного дуба, стоящий у входа в Матрехину спальню.

Трудно сказать, откуда здесь взялось это громоздкое сооружение. Скорее всего, Баташов приобрел его по дешевке у какого-нибудь разорившегося сиятельства.

В наше время такому буфету нашлось бы место в любом известном музее, где он служил бы прекрасным образцом старинного прикладного искусства.

Неизвестный скульптор, возможно, крепостной — вырезал на его дверцах, горках, заставах, заднике многочисленные сцены из древних мифов. Тут изображались и бык, похищающий Европу, и суд Париса, и Троянский конь, и Купидон, мечущий свои стрелы по велению богини любви, и пьяные вакханки во главе с озорным Сатиром, и веселый шутник Пан, и повелитель морей Посейдон со своим трезубцем.

Каждой фигурке, — а их насчитывалось не менее тридцати, — мастер сумел придать присущие только ей черты. В то же время все они имели что-то общее. Художник как бы подчеркивал, что боги и люди, равно как добро и зло, происходят от одного корня, из одного, единого начала.

И еще одну характерную черту можно было подметить во всех этих барельефах. Манера изображения женских образов заметно разнилась от способа изображения мужских. Первые отличались легкостью и плавностью линий, некоторые как бы растворялись в пространстве. Последние же, напротив, были угловаты, странно мускулисты и с большими, выступающими наружу блестящими животами.

Неизвестно, чем руководствовался мастер. Может быть, он смотрел на женщин, как на существа высшего порядка, достойные только поклонения. Или думал, сколь туманна и непостижима женская душа.

Зато в изображении мужчин, — независимо от того, смертные это или олимпийцы, — его острый резец не знал пощады. Все они нахальны и крепки, как тот бык, что уволок Европу. Все любят пожрать и повеселиться. Все нагло лезут на передний план, как бы похваляясь своими сытыми, лоснящимися от жира животами.

Эти божественные животы больше всего смущали Матреху. Перед заходом солнца, когда его лучи густым потоком врывались в Голубую гостиную, они сверкали как начищенные медные шары. И тогда казалось, будто дубовые фигурки оживают и вот-вот вцепятся друг в друга.

О том, что это какие-то боги, сказал сам Андрей Родионович, а у Матрехи нет оснований не верить мужу. Непонятно только, почему они голые и такие брюхатые? Ведь боги бесплотны и не вкушают пищи.

В Гусевской церкви ни на одной иконе таких святых не найдешь.

Ага, тятенька тоже заинтересовался этими чудными богами. Ишь, глаза даже загорелись от любопытства. То головой покачает, то осторожно потрогает которого-нибудь из божков. То-то!

— Дда... — протянул, наконец, Казюк. — Вот это работка так работка! Тут, брат, шкуру с ладоней тыщу раз спустишь. Это не щи варить. Золотые руки у человека были и дело свое любили крепко. Да! Это голова, из мастеров мастер, дай ему бог царство небесное!

Матреха вытаращила глаза. О чем это тятенька? Тут боги брюхатые, а он о мастере каком-то толкует. Вот чудак!

Тем временем ключница Секлетея, которой молодая хозяйка приказала лично подать заказанный ею обед, осторожно намекнула, что пора к столу. В тарелках уже дымился бульон-консоме, в салатницах сверкал цветистый салат. Из-под посеребренных крышек выглядывали темно-красный ростбиф и заливная стерлядь. В широкой вазе горкой лежали янтарные персики. Посреди стола в высокой синей цветочнице — красные пионы, рядом графинчик с бургундским. Две тонконогие рюмки, полные живительной влаги, ждали своего мгновения.

— Ну, тятенька, — поднимая рюмку, намекнула Матреха. Отец взял свою, но прежде чем выпить, залюбовался на игравшую в ней искру.

Да, хорошая, должно быть, штука. Ишь ведь как светится, будто расплавленное золото. Говорят, из винограда выжимают. Как это делается, он никогда не видел. Там, говорят, всегда тепло, всегда солнце — оттого и родится такое чудо. А вот водится ли там железо — этого Казюк никогда не слыхивал...

Матреха обернулась на дверь. Там по-прежнему стоит Секлетея. Ее разбирало любопытство, о чем новоявленная барыня собирается толковать со своим дорогим тятенькой.

А та и не думала ни о каком разговоре. Просто ей хотелось повидать родителя, а заодно показать ему, как хорошо ей в доме мужа. Пусть посмотрит, какие у нее светлицы, как они обставлены, какая у нее постель, чем она здесь харчится. Пусть порадуется за дочку. Но эта старая беда, что торчит на глазах, портит Матрехе аппетит.

— Чего стала? — накидывается Матреха на Секлетею. — Пошла вон, старая карга! Будешь нужна — позову!...

Обиженно поджав губы, старуха выскочила за дверь.

Казюк ставит рюмку. Смотрит на дочь укоризненно и строго:

— Почто человека обидела?

— То не человек — змея лютая! — горячо отвечает Матреха. — Сколь девок наших вместе с Фомкой да Степкой сгубила!

— Бог им судья, доченька. Они ведь тоже люди подневольные.

— Псы, я думаю, тоже не по своей воле в берлогу суются, а медведь их первых дерет!

— Навострилась ты тут с Баташовым, — сердится отец. — Сама Баташихой становишься. Чем холопьям поганым, самому хозяину за обиды платила бы!

Посерьезнело лицо Матрехи. Внушительно говорит отцу:

— Хозяина, тятенька, не трожь. Он супруг мой законный!

— Вот то и горе мое, — сокрушается отец. И, как бы рассуждая сам с собой, добавляет: — Одного не пойму: откуда в человеке злость такая? Мать, — царствие ей небесное! — добрая женщина была. Я тоже не из злых вроде бы. С чего ж ты-то?

Зло огрызается Матреха:

— Потаскали бы тебя за косы, сколь меня, небось, понял бы!

Вскинул брови отец. Смотрит на дочь удивленно. Вон, оказывается, в чем дело. Мстит доченька. Злопамятная, значит. Рука его левая лежит на столе. На ней "браслет" железный, демидовский.

— За косы, — говорит он тихо, — это верно, не таскали. А в железо ковали... Да ведь что ж поделаешь, и священное Писание глаголит: "Раб да повинуйся господину!"

— Так то раб, — отзывается Матреха. — Нигде же не сказано, чтоб и господин обиды прощал!

— Что? Что ты сказала? Ну-ка повтори!

— Отчего ж не повторить? — задорно ответила Матреха. — И повторю. Не помню я такого в Писании, будто господа холопьям обиды должны спускать. Может быть, ты знаешь — укажи тогда где. Ну ка?

Вот оно как! Не обмолвилась, значит, она. Не с горяча брякнула и не в шутку. Всерьез это у нее. Ах ты ж мерзавка! Ах змея подколодная! Да как она смеет!?

Поднялся Казюк из-за стола, чуть не уронив вычурное французское кресло. Встал перед дочерью гневный, негодующий. Сгреб с другого кресла шапку и палку, шагнул к двери. Обернулся, сказал глухо и горько:

— Шел сюда — думал с дочкой повидаться. Ан, выходит, ошибся... Ну что ж, спаси тя Христос за господское угощение! Прощевай и будь здорова, матушка-барыня! — и поклонившись чуть не до земли, как кланяются работные Баташову, направился к выходу.

Дочь поражена. Вот тебе и званый обед! Да что это он, с чего?

Сообразив, наконец, что поступила неладно, Матреха бросается за отцом. У самой двери настигает, хватает за рукав, кидается в ноги.

— Куда ж ты, тятенька? Постой, тятенька! Тятенька, прости за ради Христа! Дура я, дура! Прости, тятенька!

Остановился отец. Глянулна дочь. Чувство жалости пробежало по лицу. Дочь ведь. Родная. Единственная... Что ж, что дочь? Тем хуже. Чужой он, может быть, простил бы. А ей... ей — нет.

И переступив через распростершуюся на полу, сразу ставшую ему чужой, юную красавицу, Казюк молча и решительно покидает Голубую гостиную...

* * *

Бьется в рыданиях на голубом мохнатом ковре Матреха. Колышится вино в рюмке, оставленной Казюком. Тонкий парок дымится над нетронутыми тарелками. Аппетитный запах исходит из-под посеребренных крышек. Сладкий аромат истощают янтарные персики. Горят на закатном солнце красные пионы. Смеются божки на дубовом буфете, сверкая медными животами.

А Матреха бьется на голубом ковре. Крепкие пальцы, что таскали за бороду управителя, вцепились в пышные темно-каштановые волосы.

Что она наделала, что натворила! Родного отца против себя ополчила. А все ее дурацкий язык, который она не умеет держать за зубами. Ой, беда, ой грех-то какой!

Вбегает в комнату ключница, бросается к Матрехе:

— Матушка-барыня, да что это, Христос с тобой!

— Уйди, ведьма, — отталкивает ее Матреха. — Уйди! Без тебя тошно...

* * *

Исправный сторож при часовых* воротах бойко взял "на караул" перед выходившим с барского двора главным рудознатцем. Того требовал строгий наказ хозяина, отданный еще в те времена, когда отмечался выпуск первых пушек. Однако Казюк, занятый своими мыслями, не обратил внимания на почесть, какой не удостаивался даже главный управитель Фома Лыков. Седую голову старого мастера терзали горькие думы.

Вот же окаянный, ни дна бы ему, ни покрышки! К чему ни коснется пакостными своими лапами — испоганит. Начисто. Какую девку загубил! Умная же была и добрая. А теперь что? Ведьма, сущая же ведьма! Словно не материнским молоком вскормлена, а от сосков волчицы бешеной.

Впрочем, с одной ли Матрехой так? Когда из грязи в князи выбиваются, почти всегда так бывает. Хохлы, небось, не зря говорят: "Ни тот пан, что из пана, а тот, что из хама". Сам-то Баташов таков же. Покудова с дубинками по лесам озоровал, сколь-то еще на человека походил. И бедняков, вроде бы, жалел, и отца родного осуждал за стяжательство. А как сам до денег и власти дорвался, так куда хлеще батюшки стал.

А кто в том виноват, ежели не сам же Казюк? Разве не видел, с кем имеет дело? Видел же и знал, что Родивоныч — сын хапуги и сам разбойник из разбойников.

Да ведь и то сказать, иного выхода у Казюка и не было. Кому ж другому мог он передать добычу руды на открытых им месторождениях? У бедняков для этого нет средств, а без них ничего не добудешь. Помещики не любят возиться с рудой, да и никакого дела не любят. Им гонор не дозволяет. Им готовенькое подай, чтоб было что прокучивать.

Вон князь Долгоруков попробовал было ковырять руду, да тут же и отступился. Да и Репнин. Рознотовский тоже пыжился-пыжился, уйму денег просадил да, как и Долгоруков с Репниным, за бесценок продал свой Илевский промысел тому же Баташову.

Уж на что купцы пронырливы и изворотливы, и из них не всякому железное дело дается. Вон муромские посадские сколь раз брались, а ведь так ничего и не достигли. Разорила их лесная вольница в пух и прах — тем дело и кончилось.

Чтобы на Оке железо добывать, железная рука нужна. Вот и выходит, что без Баташова тут не обойтись. У других для этого жила слаба. Не потянут. А этот Ирод все может. Ему ничто нипочем. Кабы был не столь лют, так бес бы с ним, пусть наживается!

Но Матреха, Матреха! Что с ней-то сталось?

* * *

Слово — это величайшее благо человечества — иногда обращается в свою прямую противоположность. И тогда люди, казалось бы, самые умные и самые близкие из-за одного неосторожного оброненного слова перестают понимать друг друга, а не понимая, допускают вопиющую несправедливость.

Нечто подобное произошло между старым рудознатцем и его дочерью.

Матреху не обучали дипломатии. Она привыкла рубить с плеча, открыто говорить что думает, а это не всегда совпадает со взглядами других. И теперь ей оставалось только сожалеть о случившемся.

И она сожалела, особенно из-за того, что не обучена грамоте, что не может написать отцу покаянного письма и объяснить ему того, чего даже он, самый родной ей человек, не понял.

"Дорогой мой тятенька, — написала бы она. — Как же ты ошибся в своей Матрехе! Нет, тятенька, неправда это — не Баташиха я, вовсе не Баташиха, вот те Христос!

Я твоя дочь и останусь ею всегда. Не знаю, как про это сказать, только не Баташова обороняла я перед тобой, а своего законного, данного мне Богом супруга. Или это не мой долг перед ним, ни моя возложенная святым венцом обязанность? Верная и преданная жена — али это не угодно господу? И разве верная жена — не дочь своих родителей? Прости меня, тятенька, и суди как хочешь, а только ты не прав, право слово, не прав!"

Она понимает, очень хорошо понимает — Родивоныч не ангел. Или ей не известно, как его клянут вокруг? Конечно, известно! Она и сама его проклинала. Заслужил. Но кого другого она могла бы поставить рядом?

Семку? Семка, конечно, хорош. И любит ее, и работящ. Но кто он таков этот Семка? Раб Баташовский и больше ничего. Раб, как и все вокруг, и такими останутся. И дети его и внуки будут рабами. А Матреха не желает плодить рабов. Лучше уж совсем не иметь никого, чем родить хоть одного раба!

Родивоныч — это совсем иная стать. Он волен, как ветер, и могуч, как орел. Он летает выше всех, никого не боясь, ни перед кем не кланяясь. Такому и покориться не грех, ибо даже покоряясь, ты не становишься рабой, а лишь женой и матерью свободных людей. Только объяснить она этого не умеет.

Ну, как, к примеру, назвать того беса, что сидит в ней и заставляет ее поступать не так, как другие? Как объяснить, что она терпеть не может никакого холуйства, никакой угодливости? Она даже собак не любит, потому что в них ей видится что-то холопское. Вот они затравили волка — и люди ласкают их за это. А ведь волк лучше собак, ей Богу, лучше! Волк жил сам по себе, сам, как умел, добывал пропитание. А собаки погнались за ним, потому что их науськал хозяин. Барские холопья — вот что такое собаки. Жрут, когда им дают, лают, когда дозволяется, рвут, кого укажет хозяин. Точь-в-точь баташовские рунты.

Все вокруг только и делают, что гнут спину перед Баташовым. Все, даже тятенька. Святое дело помощи бедным и то исполнял тайком, чтоб, помилуй Бог, не узнал Родивоныч. Конечно, грех над этим смеяться, ежели жизнь такая, но она, Матреха, так жить больше не хочет. Не может, просто.

* * *

За свою нелегкую, полную превратностей жизнь Казюк привык к обидам и невзгодам. Однако и на него неожиданный разрыв с дочерью наложил заметный след.

Не одну ночь провел он без сна, переживая случившееся. Не одно, не два — десятки сомнений и раздумий волновали его неторопливый в решениях ум.

Как знать, может, он и не совсем прав. Может, следовало простить. Родная ведь. Да и не по своей воле вошла она в хозяйки баташовского дома. И может ли она вести себя там иначе, когда давно и всем ведомо, что с волками жить — по волчьи и выть.

Все это так, конечно. Но он-то, Казюк, уверен, что будь он сам на месте дочери, никогда не стал бы подвывать даже в этом волчьем логове. Просто не мог бы, не сумел бы этого делать. А она вот сумела.

Откуда в ней такое, с чего?

"Баташихой становишься", — вспомнил он свой укор. Что там становится — она уже стала ей!

Верно, и он, Казюк, во многом виноват. Сколько раз, бывало, бросал ее одну, уходя в лес или хлопоча по баташовском промысле. Всю-то жизнь она росла одна, без присмотра и ласки родных. Сама себе пестовала, сама обихаживала, сама выбирала дорогу в жизни. И если выбрала не ту или оступилась — так можно ли винить в этом несмышленыша, коему он,отец, отказал в родительском внимании?

Ишь, дурой себя обозвала, как увидела, что выдала свои тайные намерения. Нет, доченька! Обмануть отца можно только единожды. Дура, ох! Сейчас Казюку было бы куда легче, кабы это походило на правду. Дуре можно простить, с нее спросу меньше. Но в том-то и беда, что Матреха умна и рассудительна. Даже в горячке споров, какие иной раз случались промеж них, она никогда не забывалась. Всегда знала, что говорит и это радовало Казюка. Он гордился дочкой.

Зато теперь понял — гордиться нечем. Баташиха — такого ли звания он хотел для своей Матрехи! Умная Баташиха — это еще хуже.

А все он, Родивоныч, главный виновник того, что сталось с Матрехой. Это он, а не кто-нибудь заставил ее отречься от Семена. Это он сделал ее своей послушной рабыней. Он внушил ей страсть к золотым побрякушкам, на которые прежде она не обращала внимания. Он делает все, чтобы добрая Матреха стала похожей на него.

Ошибся Казюк в Баташове, крепко ошибся. Но теперь поздно об этом печалиться. Порушил же Господь Содом и Гоморру за грехи. Порушит и этого лиходея.

Не Его ли предостережением был башкирский бунт? И не Он ли нынче глаголит устами объявившегося на Яике царя? Правда, говорят, будто это вовсе не царь, а какой-то беглый казак. Ну, а если и так? Исполнил же всевышний своей святой благодати жену простого плотника. И не простые ли рыбаки возвестили миру великую истину Христа! Отчего же Казюк не может возвестить народу волю небесного владыки?

Наверное, может. И если так, если это уже свершается, пусть небесная кара падет на головы тех, кто забыл Бога.

____________________

* Главные ворота с колоколом для отбивания часов.

Глава 8. ПОБЕГ

Дал слово — держись.

Пословица

Вольно или невольно, но ту клятву, какую давал себе рыжий парень из Ермолова, он нарушил.

Явившись к Андрею Родионовичу с очередным отчетом "Сколь постиг искание руды" — сиречь "Что заметил за своим наставником", трепетавший перед грозным хозяином Колюха выложил ему почти все.

Дрожа и заикаясь, он сообщил Баташову, что случайно узнал о готовящемся большом побеге. Точно он, конечно, не знает, но слышал, будто бы много работных нацелилось уйти из Гуся-железного к какому-то там царю, объявившемуся то ли на Волге, то ли еще где. Более того, Колюхе показалось, словно бы и его учителю ведомо что-то о том же. Иначе зачем бы углежогам наказывать дяде Егору: "Мол завтра его ждут в Ржавой балке". Ведь как раз там, как слышал Колюха, и собираются ноне беглецы.

А передать это приглашение Казюку углежоги поручили самому же Колюхе, как только он вчера явился к ним за мешком с пробами, который они с дядей Егором оставили там в прошлом разе. Только он не передал, потому как не застал учителя дома. Кто знает, может, туда Казюк и укатил.

— Резонно, —- заметил Андрей Родионович, выслушав это важное сообщение соглядатая. — Пожалуй, ты угадал. Голова-то у тебя, видать, не для шапки только. Молодец! За верную службу спасибо!

Порывшись в кошельке, барин достал целковый.

— Держи-ка вот. Вдругорядь больше дам...

Колюха дрожащей рукой принял награду. И чуть не обронил. Она жгла ладонь.

Целковый. Серебряный! Большие, конечно деньги. Но Иуда за предательство получил тридцать сребреников. Выходит, Андрей Родионович ценит эту грязную работу дешевле.

Колюха так и вышел из усадьбы, держа плату за свою измену в руке, словно боялся, что она прожжет карман. Бросить бы этот поганый целковый в крапиву! Но... дядя Егор не велел. Он так и сказал: "Заплатит — бери. Надо же мне знать, во что хозяин голову мою ценит".

При всей своей простоте Казюк отлично понимал, что если и возможно обойти Баташова, то только с помощью тех же приемов, какими пользовался он сам. Клин вышибают клином же. С таким супротивником, как Родивоныч, надо самим быть хитрыми, не то потерпишь неудачу.

А пробирающихся тайком работных неудачи подстерегают на каждом шагу. Любой помещик может задержать, любой солдат или земской, не говоря уже о Баташовской охране. Ее-то в первую голову и надо миновать. А это совсем не просто.

По своему личному опыту старый бродяга знал, что если беглецы сумеют уйти незаметно, то поначалу никто ни о чем не догадается. Однако не пройдет и суток, как кто-нибудь из начальства хватится, куда подевалось столько народу. И тогда поднимут тревогу, пошлют конную погоню, уйти от которой пешим почти невозможно.

Но Казюк не зря облазил с Колюхой окрестные леса. Это была разведка, которая помогла уточнить систему баташовской охраны, выявить ее слабое места и выбрать дорогу, какой следует держаться сбежавшим работным.

Вести людей надо лесом, главным образом по таким местам, где не могут проехать конные. Это ясно. Но этот путь, хотя и менее опасен, имеет свои отрицательные стороны. Он задержит беглецов, а это вызовет дополнительные препоны.

Чем, к примеру, кормиться людям? И как им перебраться на правый берег Оки? А задержись с выходом на Оку, так и вовсе никуда не уйдешь. Баташовская погоня перехватит. Засаду на берегу поставят. Выходит, что успех дела прежде всего зависит от быстроты. Быстрота — это главное, — рассудил Казюк.

Надо, стало быть, каким-то образом задержать погоню, чтобы успеть уйти как можно дальше. Для этой цели и был оставлен Колюха. На этого простоватого на вид увальня Казюк возложил далеко не легкую задачу. Своим "доносом" он должен был ввести хозяина в заблуждение и пустить баташовских гончих по ложному следу. Грубо говоря, Колюхе поручалось надуть самого Родивоныча.

"Отчитываясь" перед хозяином, он должен как бы нечаянно "проговориться", будто выйдя утром по нужде, случайно подслушал чей-то тайный разговор. Из обрывков фраз, какие ему удалось уловить, он будто бы догадался, что побег назначен "нынче в вечеру" и что беглецы пойдут левее Сынтула, к Меленкам, где "хоша и дальше, зато нет хозяйских рунтов".

Такое сообщение будет выглядеть вполне правдоподобным, полагал Казюк. В самом деле, зачем беглецам соваться туда, где постоянно торчат рунты? А слова "нынче в вечеру" должны навести хозяина на мысль, что спешить с погоней не за чем. До вечера его свора успеет обложить Ржавую балку.

Ну, и пусть обкладывают! К тому времени, когда это случится, Казюк уведет работных далеко, возможно, успеет даже переправить через Оку. Выйдут-то они целыми сутками раньше и пойдут не вкруговую, а правее Сынтула, к Касимову, где хотя и опаснее, зато втрое ближе.

Конечно, это дерзко — идти по набитому охраной лесу — но только дерзостью и можно взять, когда имеешь дело с Баташовым.

Разрабатывая план побега, Казюк учитывал тактику Баташова. Он хорошо помнил, как тот поступил в Ермолове, в ожидании налета разбойников. Умышленно создавал видимость беззащитности стройки, чтобы Борода польстился на легкость ее захвата. Вот и здесь он действует так же. Не охраняет леса за Сынтулом, уверенный, что по хорошей и дальней дороге сумеет настичь любого беглеца.

Оно конечно, — рассуждал Казюк, — плант у Родивоныча верный. Да ведь и мы тоже не лаптем щти хлебаем. Сколь ни хитер Родивоныч, а ведь и на него найдется же простоты. Глядишь, с божьей помощью и охмурим. Пойдем в самый аккурат там, где не мене всего ждет.

* * *

Всякий знакомый с картой серединной России, вероятно, помнит, что Ока, обогнув Мещерскую низменность с юга, глубоко врезается в нее у речки Гусь. Здесь она снова делает крутой поворот к югу — в сторону судоходной Мокши, откуда еще более круто опять сворачивает на север.

В острой излучине против устья Мокши левый берег Оки выдается к югу узким и длинным мысом. Сейчас здесь располагается Новая Деревня, а в описываемые нами времена на мысу шумел дремучий, густой, почти непроходимый лес. Именно этот мыс и наметил Казюк в качестве точки переправы через Оку.

Добраться до него, да еще сквозь кордоны рунтов — дело, конечно же, не легкое. Но смелыми, говорят, Бог владеет. Зато отсюда, смотря, конечно, по обстоятельствам, можно направить в любую сторону. Прямо на Ардатов и Арзамас или правее на Кадом и Темников.

Самое же главное — мыс удобен в смысле скрытности переправы. С него Ока хорошо просматривается в оба конца. А это важно, так как позволит во-время обнаружить погоню или баташовскую засаду. Конные сюда подобраться не могут и правый берег тоже весь виден.

Ко всему прочему, здесь имеется некоторая возможность заполучить паром или лодки. Наконец, если даже лодок не будет, можно рассчитывать на плоты, а также на перекаты и мели, образуемые наносами Мокши. По ним иногда удается пройти, почти "не замочив ног".

А уж там, за Окой, Казюк ничего не страшится. Там он знает тропки, хотя и идущие рядом с Ермишинским, Вознесенским и Ивлевским заводами, зато совершенно безопасные. Имеются такие же и по руслу Сноведи. У Ардатова же и Арзамаса, сколь ему ведомо, мужики почти поголовно ждут прихода царя, либо уже сами подались к нему. Там стало быть, и накормят и укроют беглецов. Да их там и ловить-то, пожалуй, некому. Господа поразбегались перед надвигающейся с Яика грозой.

Таков был "плант" Казюка. И если Колюха сделает все как надо, то он должен осуществиться. Баташов попадется на собственную приманку и останется в дураках.

* * *

Колюхе, конечно же, не хотелось оставаться. Он жаждал быть вместе с наставником и приносить ему в пути посильную помощь. Но тот убедил парня, что для пользы дела гораздо важнее, чтобы ученик-соглядатай остался в Гусе-железном.

Пусть Родивоныч думает, будто рыжий парень из Ермолова все такой же, как был — его верный пес. А этот "пес" спутает хозяину все кости и уведет погоню в другую сторону. Наконец, он может еще понадобиться Казюку, когда войско царя приблизится к баташовским владениям.

Так оно вроде бы и вышло. Андрей Родионович поверил всему, что ему сообщил Колюха, и даже наградил за "верную службу". Вот как здорово придумал дядя Егор! Теперь, небось, гусевские беглецы где-нибудь у Оки. А уж там-то их не нагонишь.

Одно только смущало Колюху в его ловко проведенном надувательстве — это последние слова барина, которые тот обронил, отпуская от себя своего тайного осведомителя:

— Вдругорядь больше дам... Больше дам, когда не вчерашние новости принесешь, — и крупный рот многозначительно захлопнулся, ставя последнюю точку в их беседе.

Об этом вспомнил Колюха, шагая с баташовской рублевкой в руке.

"Вчерашние" — как же это понимать? Получается, будто Родивоныч уже знает о побеге. Откуда? Кто ему донес об этом? А ежели знает, стало быть, и погоню уже снарядил. Господи! Давно ли это случилось? Успел ли дядя Егор и все, кто с ним пошел, успели ли хоть уйти подальше?

А он-то как распинался перед ним! Чего только не наплел, стараясь навести тень на плетень. И про срок побега, и про мало охраняемый лес, по которому якобы пойдут беглецы. Даже про несуществующую девку, что будто бы сболтнула когда-то о чем-то подобном. Все это он преподнес хозяину с таким невинно-глупым видом, столько путал и заикался, что не поверить ему было бы просто грешно.

И Андрей Родионович слушал все эти россказни так терпеливо, словно они ему действительно интересны. А сам, казывается, все уже знал. Вот же хитрец!

Но бес с ним, с хозяином. А вот что с дядей Егором? Ведь ежели их похватают, так и подумать страшно, что сделает с ними Андрей Родионович.

За себя Колюха беспокоился мало. Он был уверен, что сделал все как надо, без единой ошибки. Сколь ни хитер Родивоныч, а и он не придерется к человеку, доложившему о готовящемся побеге. Не все доложил, чего-то спутал — ну, и что же! Не станут же ему докладывать беглецы как и что! Так что свой поганый целковый он заработал от Баташова "честно".

Ха! Целковый. Постой ка, а не в нем ли, не в целковом ли дело? Не поскупился ли Родивоныч? Поди, пожалел дать больше, вот и выдумал "вчерашние новости". С него станется.

И все-таки Колюхе было боязно. Как все жившие на Гусе, Колюха робел перед Баташовым. Как все, страшился тяжелого взгляда его круглых немигающих глаз. Нынче же, как показалось "доносчику", барин смотрел на него особенно пристально. Совиные зрачки, насквозь буравя Колюху, сузились, будто вползали в самую душу.

* * *

Не будто, а именно в душу своего агента и хотел бы проникнуть Андрей Родионович. Слушая бессвязный, заикающийся лепет лже-ученика, он все никак не мог решить, что же представляет из себя этот увалень. Черт его знает, то ли в самом деле дурак, то ли умен сверх меры? Притворяется или действительно не из далеких? Вид-то у него не очень. Ежели правду сказать — глупый вид. Голова рыжая, морда красная, а брови, ресницы и сами глаза словно бы вымоченные. Иной раз за слепого принять можно. Двух слов сказать не может, да еще и заикается.

Впрочем, последнее неудивительно. О таких вещах спокойно и не скажешь. Да еще перед Баташовым. Перед ним и краснобаи язык глотают, а тут какой-то полудурок. Полудурок и есть. Не сумел сообразить, на чем заработать можно. О кулаках после драки вспомнил. Не беда, научится. Для дела, на которое его поставили, и у этого дурака ума хватит. Уловил же кое-что! Касательно же остального, то...

Утром, побывав в Преисподней, Баташов прогулялся по своим тайным проходам. Просто так без всякой особой цели. Сведения, чуть не ежедневно поступали из Казани от его агента и приказчика Архипова, не вызывали тревоги. Пугачев далеко. Толчется где-то промеж Яиком и Волгой, избегая открытых столкновений с Михельсоном и Меллиным. А здесь, на Гусе, даже об этом никто не знает.

Разговоры, долетающие до каменного прохода, где прогуливался Андрей Родионович, касаются только местных, чисто гусевских дел. Все о тех же тяжелых уроках и малых заработках. Бабы и вовсе больше все толкуют об урожае ягод в лесу. Одна вон хвастается, сколько земляники набрала у Ржавой балки. Двое мальчишек собираются нынче туда же. Молотобоец Прошка, разговаривая с кем-то невидимым хозяину, тоже упомянул Ржавую балку.

"Чего она им далась, эта балка", — подумалось Баташову. Будто других ягодных мест нет вокруг.

— После заката в Ржавой балке, — опять послышалось Андрею Родионовичу, едва он подошел к скрытому выходу на доменном дворе. Кто сказал, он не успел заметить, однако, упоминание одного и того же места в четвертый или пятый раз показалось ему подозрительным. Спроста ли это? И кто же ходит по ягоды после заката? Тут что-то не так. Надо выяснить.

И Андрей Родионович направился в кузню. Здесь, поворчав для вида на мастера при всех, он отозвал его в сторону и приказал: спустя малое время, послать за чем-либо Прошку к складу болванок.

Ничего не подозревавший молотобоец неожиданно для себя оказался лицом к лицу с самим Баташовым и, конечно, оробел.

— Ну, рассказывай, — многозначительно спросил Баташов.

— Что, что рассказывать? — опешил парень.

— Почто в Ржавую балку собираетесь? Ну!

— В Ржавую балку? — покраснел Прошка. — Н-не знаю, барин. Кто собирается?

— А ты. Ты разве не собираешься?

— Не-е-ет. Чего мне там делать?

— А другие?

— Другие? Не знаю. Кто другие?

— Ну вот что, не валяй дурака! Не то угодишь туда, где тебе живо язык развяжут. Говори! — потребовал Андрей Родионович.

Из того, как настойчиво и в тоже время неопределенно расспрашивает его хозяин, Прошка догадался, что тот ничего не знает. На испуг хочет взять.

Пал в ноги, взвыл по-собачьи:

— Пожалей, барин! Ничего-то я не знаю, никуда не собирался. Девки вон хотят по ягоды сходить, ну, я и сказал ребятам, чтоб не зевали. Больше ничего не знаю, вот крест святой! Отпусти, барин, не губи-и!

Черт его знает, подумал Баташов, может, в самом деле чепуха. Зря показалось.

— Ну, вот что, — сказал он Прошке, — об этом разговоре ни гу-гу. Понял? Узнаю — шкуру сдеру и на барабан натяну, — свирепо хлопнув губами, припугнул он.

Так-то лучше. Нечего сейчас людишек понапрасну злить. Не то время.

Но когда обрадованный милостью Прошка скрылся за дверью кузни, Баташова опять взяло сомнение. "После заката", — вспомнились чьи-то слова. В них все-таки что-то крылось...

* * *

Каждый участник побега знал, где и как ему идти, чтобы к назначенному сроку быть в Ржавой балке. Сам Казюк решил уйти пораньше, чтобы встретить людей и организовать охрану сборища. Однако, когда он туда пришел, там уже его ждало десятка четыре работных. Это обрадовало, но и расстроило старика.

Люди рвутся в дело, поэтому им не терпится. Это хорошо. Плохо же то... Плохо, что приходится менять все.

— Ребятки, — печально сказал собравшимся Егор Казюк, — потихоньку расходитесь. Кого встретитесь из наших — велите идти обратно. Да не мешкайте. Не то поздно будет!

Дело в том, что неподалеку от Ржавой балки рудознатец заметил свежие следы подков. Вот тут совсем недавно проехало трое конных. Вот еще пятеро или шестеро. Вон и в ту сторону сколько же подались. Так. Пронюхали значит. Обкладывают Ржавую балку. Как волков, в загон хотят взять.

Плохо дело. Надо уходить.

Но убедить собравшихся работных в грозящей им беде оказалось куда труднее, чем полагал Казюк. Осторожных нашлось всего трое. Остальные наотрез отказались от возвращения. Пока шел спор, подошло еще человек пятнадцать-двадцать.

— А ну, братцы, — скомандовал Уголек, — вырубай дубины! Мы еще посмотрим кто кого. Верхами-то тут не очень распрыгаешься... Не робь, дядь Егор! Веди нас к царю! Аль приметы не знаешь: с полдороги не вертаются.

Дело поворачивалось таким образом, что уже не Казюк руководил событиями. Брошенная им искра распалила народ, и народ потребовал, чтобы, невзирая ни на что, он вел его к своему доброму царю. И Казюк вынужден был подчиниться. Теперь, когда все обнаружилось, не было смысла хитрить. Теперь надо идти в открытую, напролом, пока рунты не очухались. А там будь что будет. Авось, Бог помилует. Не всегда же он за богатеев.

— Пошли, когда так, — согласился Казюк. Угольку же посоветовал: — Ты, Семен тово, за боками и за задом нашим присмотри, чтоб вертопрахи эти невзначай не наскочили.

Мера эта оказалась не лишней. Один из боковых дозоров, выставленных Семеном, вскоре же подал сигнал — конные рунты рядом. Последние однако не решились напасть. У командовавшего охранниками Ядзвинского достало соображения понять, что в густом лесу да в потемках ничего не сделать. К тому же, "ясновельможный" получил недвусмысленное указание хозяина:

— Живыми всех охомутать! Мне их руки надобны, пан. Понял?

А это означало, что ни о применении холодного, ни тем более огнестрельного оружия не могло быть и речи. С одними же нагайками много не навоюешь. Поэтому Ядзвинский решил подождать рассвета и такого момента, когда работные выйдут на более или менее открытое место.

Так и двигались оба отряда, почти не теряя друг друга из виду. А если иногда видимая связь между ними и терялась, так случалось это не по вине беглецов. Ядзвинский же не утруждал себя наблюдением за ними. Он понимал, что из-за недостатка времени работные не могут маневрировать и, значит, вынуждены держаться одного направления. А это облегчало задачу рунтов. За последними оставалось и еще одно преимущество: ведь они не своими ногами идут.

Однако и рунтам эта ночь не показалась легкой. Беглецы большей частью шли по таким местам, которые конному надо объезжать. А сколько приходилось кланяться низкорастущим сучьям и кривым деревьям из опасения расшибить в темноте башку или выколоть глаза. Все это утомляло, а еще больше бесило рунтов.

Эх, так и саданул бы из пистолета, да не приказано. А зря. Уйдут же, окаянные, ей Богу, уйдут!...

— Ребятки, — сказал работным Казюк, — поддать бы парку надобно. Сейчас гуща пойдет, кою этим паршивцам не одолеть. А за гущей поле большое. Пройдем то поле допрежь их — значит ушли. Там мы такую дорогу найдем, о какой им вовек не догадаться. Надавите-ка, ребятки, на пятки!

Надавили. Нажали так, аж колени заломило. На комаров уже никто не обращал внимания. Скорее, скорее!

Однако всяким усилиям есть предел. Для отвыкших на заводе от дальней хотьбы мужикам предложенная старым бродягой скорость оказалась слишком спорой. Все взмокли от пота. Многие тяжело дышали, спотыкались о корни и валежник. Под конец и того хуже — один из работных отступился в темноте и вывихнул ногу. Вправить ступню сразу не удалось.

Казюк на какое-то время растерялся. Как быть? Надо же идти и идти, иначе все пропало. Но и оставлять человека в таком положении тоже нельзя. Что делать? К тому же, Казюк знал, что усталому донельзя человеку останавливаться никак невозможно. Стоит хоть на самую малость расслабить себя — и уж не будет ни сил, ни желания двигаться дальше. Лучшее средства в подобных случаях идти не останавливаясь.

— Кто-нибудь пусть останется с ним, — попросил он.

В ответ молчание. Никому не охота оставаться с больным. Уголек решил распорядиться сам.

— Иван, — сказал он, — останешься ты!

— Не-ет, — замотал головой Иван. — Сам оставайся, ежели хочешь, а я пойду.

— Тогда ты, Петька.

Петька тоже отказался.

— Кондрат?

Кондрат отвернулся. Семен растерянно обвел взглядом толпу. Каждый виновато отворачивался, не желая отдавать себя в жертву случая. Все сочувствовали пострадавшему, но оставаться с ним никто не соглашался. Прошло немало времени, пока нашелся выход.

— Ладно, Семен, — крикнул его дружок Тереха Многоротов, — коли надо, я останусь. Ступайте живее, не то опоздаете!

Уголек благодарно взглянул на дружка. Ему было жаль расставаться с этим сильным и ловким парнем, который бы так сгодился в войске царя. Но что делать, коли так вышло.

Однако жертва, добровольно принятая на себя Терехой, оказалась напрасной. Время, потраченное на непредвиденную задержку, было упущено. Едва дозорные Уголька достигли выхода из чащи, как сразу же приметили рунтов по ту сторону поля. Путь к заветной дорожке, обещанной Казюком, был отрезан. Как быть?

Хорошо еще, что рунты не обнаружили их. Ведь именно теперь, пока люди утомлены и буквально валятся с ног, похватать их — плевое дело.

Оставив на опушке двоих наблюдателей за противником, Уголек открыл "военный совет". Напомнив, что споры и несогласия привели к беде, спросил:

— Что делать будем?

— Пусть дядя Егор скажет, — крикнул кто-то.

— Что теперь сказать — я и сам не знаю, — признался рудознатец. — Так дело обернулось, что и не придумаешь ничего. Думок много, а ни одна не по сердцу. Можно, к примеру, новой ночи дождаться. Но поле — все одно переходить надо. Да и время уйдет много. Пока мешкаем, Баташов Оку перехватит. Можно по одному округ поля обойти. Только боюсь я, как бы по одному же не переловили. Опять, значит, заковыка. Можно и в драку лезть. Кабы стенка на стенку, да с кулаками. А то ведь окружные они и на лошадях. Верно, может, стрелять и не будут. Баташову, поди, живые мы нужны, а не мертвые. Руки наши ему надобны — не поминки. Но кто ж его, лешего, знает. Разозлится, так ничем не остановишь. Постреляет другим в острастку — вот и весь сказ. Одно наверняка скажу: отдохнуть бы всем надо. Без этого сейчас никуда. Выдохлись все. Отойти где погуще, да и залечь. Только вот с охраной как? Все притомились, а охранять кому-то все ж надо. Иначе сонных повяжут. Боле ничего сказать не могу...

Да, отдохнуть надо. А там как Бог даст.

На том и порешили.

Семен выбрал тройку парней, что выглядели бодрее остальных и сказал:

— На вас, ребята, вся надежа. Покараульте. Видели, что даве вышло? Проболтали, проспорили — вот и попали, как лиса в капкан. Уж порадейте, ребята, не подведите. Всех ведь повязать могут, ежели проспите! Побожитесь, что будете в оба смотреть.

Ребята побожились.

— Чего уж там, — сказал один, — сами знаем — не махонькие.

— Ну то-то же...

Однако и после божбы Семен не мог успокоиться. Слишком велика опасность. Слишком дорого обошлось давешнее несогласие. Как бы не повторился промах. Он так и не сомкнул газ, наблюдая за караульными. То и дело вставал, обходил посты. Не заснули бы. Больно уж притомились. Вчера ведь целый день работали, — и не где-нибудь, а у Баташова! — а потом без отдыха экий бешеный галоп!...

Кажись, пора. Хватит валяться. Надо идти, не то опоздаем. К рунтам подмога может подоспеть. Хорошо еще, что до сей поры не потревожили.

Сполоснув лицо в Калужине, Уголек поднял людей:

— Что будем делать? Пойдем, аль сдадимся? Я все ж таки думаю, в драку надо идти. Их пока меньше, а у нас дубины все ж. Может, пробьемся, а?

— Знамо даже пробьемся, — поддержали своего артельного углежоги. — Пусть-ка сунутся!

— Верно, — подхватил саженый молотобоец. — Коль стрелять не будут, так я, пожалуй, троих завалю, — и потряс крепкой дубиной.

— Чать и мы не из слабеньких, — присоединился к нему здоровенный каталь.

Все рассмеялись. Настроение поднялось. Никто не думал об отступлении.

— Что ж, ребятки, — согласился и Казюк. — В настоящей оказии это, пожалуй, самое подходящее. Нам ведь надо только до того леса добраться, а уж там мы сами себе хозяева. Там этим разбойникам дороги нет. Знать даже не будут, в какую сторону мы подадимся. Объезжать-то им верст шестьдесят придется.

— Только чур, сперва умойте рыла. Дубинки тож не сразу показывайте. Пусть думают, будто у нас ничего нет. А как подскочат ближе — молоти тогда дружнее!

— Ну, и дядя Егор, — воскликнул Уголек, — тебе бы енаралом быть!

Казюк ухмыльнулся. Он и без того не хуже енарала Отечеству своему и народу служит.

— Айда тогда поживее! — крикнул он. — Нечего зря канителиться!

* * *

Вероятно, впервые в жизни Андрей Родионович Баташов столь сильно волновался.

Удача, всегда сопутствовавшая ему, на этот раз изменила. Тишине и спокойствию, к которому он так в последнее время привык, наступил конец. Мало того, что большая группа работных, прознав о "царе", ушла к тему, так еще и остальные зашевелились. Весь Гусь-железный словно развороченный палкой муравейник. Там и тут собираются кучки. Тут и там обсуждают случившееся, сочувствуют беглецам. В этом Баташов убедился лично, пройдя по своему тайному ходу.

Случись подобное прежде — он мигом навел бы порядок. Высек бы нескольких горлопанов — и дело с концом. А ныне нельзя. Ныне работные знают, что более полусотни их товарищей плюнули на грозного хозяина и махнули к своему "царю". И теперь все полны ожидания: чем кончится эта небывалая на Гусе дерзость? Признаться, так и сам Андрей Родионович не был уверен в исходе. А вдруг пан опростоволосился — что тогда? Поймают беглецов, значит, хозяин Гуся-железного по-прежнему силен, и хочешь не хочешь, а работным придется покориться. А если же не поймают?

Если это случится, Баташов даже сам себе не мог представить, что тогда произойдет. Ведь людишки подумают, что они не слабее Баташова. И кто знает, не придет ли им тогда охота самим взяться за топор.

Конечно, его усадьба выдержит любую баталию. Стены высоки и крепки. Однако такой оборот нежелателен. Ведь он приведет к приостановке работ на заводе, может быть, даже к гибели лучшей из казюковских домен.

И это в тот самый момент, когда жар-птица сама дается в руки. Когда Демидовы не могут дать царице ни одной пушки. И вот на тебе — работные всю обедню портят!

Черт бы побрал этого пана! Какого дьявола он там возится? Давно пора повязать эту рвань и пригнать сюда. Ну, погоди ж, ясновельможный, доберусь я до тебя и до твоих поганых усов. Выдеру их все до последнего волоска. Ей же ей, выдеру!

А от Ядзвинского никаких вестей. Да что он там, обалдел — не догадается послать нарочного. В раздражении Баташов забыл собственные слова, какими напутствовал своего главнокомандующего: "Мне, мол, не рапорты твои нужны, а повязанные беглые. Пригонишь их сюда — это и будет твой рапорт"...

Курьер появился лишь после полудня. Лошадь в мыле, сам грязный, лицо и руки в синяках и ссадинах. Хозяин встретил его на ступенях парадного подъезда:

— Ну?!

— Уходит, Андрей Родионович, уходят, окаянные! К лесу Мекшинскому рвутся. Пан подмоги просит, говорит, не управимся...

Подмоги!? Вот же лях вонючий, совсем спятил. Какая еще подмога, ежели рунты и здесь нужны? Работные того и гляди с цепи сорвутся. Мастера и смотрители хвост поджали. А уйдут последние рунты — вся эта шваль совсем поразбежится.

Однако надо же что-то делать. Упускать беглецов нельзя. Это же как свечка над бочкой с порохом. Но и завод в такую минуту оставлять тоже невозможно. Хмм, вот же положение — ничего и не придумаешь! Ага!... Надо бить там, где больнее. Бить в одно место, но наверняка.

— Зови Бороду со всеми остальными, — приказал он курьеру. — И мне коня. Буланого. Живо!

* * *

Ядзвинский видел: беглецов довольно много и в лесу, да еще в потемках, с ними не управиться. Поэтому решил переждать утра. При свете, да на открытом месте похватать их будет нетрудно. Рунты наскочат на них с двух сторон, в дело пустят нагайки и арканы. Даже если дойдет до стычки, конные всегда сильнее пешего. Он и лошадью мнет, и бьет сверху. К тому же, хозяйские охранники — это в какой-то степени представители власти, перед которой русское мужичье всегда ломало шапку. Один вид вооруженных всадников усмирит и устрашит эту рвань. А если она вздумает сопротивляться, вышколенные им рунты живо приведут ее в чувство. Небось, вспомнят тогда, кто они есть — вонючее быдло.

Однако совершенно неожиданно для Ядзвинского быдло выхватило дубины — и пан одним из первых ощутил прикосновение этого мало благородного оружия. Удар, правда, пришелся вскользь, но и его хватило, чтобы бравый командир баташовских телохранителей взвыл и рванул коня в сторону:

— Езус-Мария! — некоторые из его собутыльников и этого не успели сделать.

Один из стражников, неосторожно подскочив к беглецам, всем своим телом вдруг почуял, что разламывается надвое и, охнув повалился на бок. А угостивший его молотобоец, привыкший вкладывать в удар всю силу своих мышц, уже замахивался на другого головореза.

Ловкий и увертливый Семен Уголек молотил направо и налево. Даже щуплый и далеко не молодой уже Казюк, изловчася, изо всей силы двинул палкой по крупу чьей-то лошади. Бедное животное взвилось на дыбы, оставив седока в руках каталя, железных мускулов которого даже в дружеской возне люди побаивались.

Конечно, и среди работных имелись потери. Когда тебя шарахнут по голове нагайкой с фунтовой свинчаткой — у любого в глазах потемнеет. Однако, первый наскок хозяйских бражников был отбит, и это придало силы беглецам. Появилась надежда на успех.

Воспользовавшись передышкой, Казюк заторопил:

— К лесу, ребятки, к лесу! Скорее!

Однако и конные не зевали. Пан тут же погнал их отрезать беглецам путь. Опять засвистели нагайки, глухо заплясали дубины. Опять крики и стоны, опять раненые с той и другой стороны. И опять слышен голос Казюка:

— К лесу, ребятки, к лесу!

Беглецы уже поняли: стрельбы не будет. Коли так, вперед, братцы, круши гадов! И рванулись с таким остервенением, что рунты расступились...

Расступились, чтобы отскочив, снова преградить дорогу. Ведь если беглецы достигнут леса, все пропало.

— Хамай злодеев, тремаи, — горячился Ядзвинский. — Держи, лови их, пся крев!

— В лес, ребятки!

И опять сшибаются пешие с конными, опять удары, свист, крики, улюлюканье, стоны, ржание коней... И опять Казюк подгоняет:

— В лес, ребятки! В ле-ес!

С каждой стычкой все больше потерь, все меньше способных к драке. Но с каждой потерей ближе и заветный лес. Вот он уже совсем рядом, не дальше сотни шагов.

— В лес, ребятки! — кричит Казюк.

— Стой! — орет Ядзвинский. — Стой, пся крев! Куда!

— В лес, в лес!

И вдруг...

Бах! Бах! Бах-бах! — раскатилось по опушке. — Бах! Бах!

Что, что такое? Откуда стрельба, кто стреляет? Все работные и рунты повернули головы...

Справа галопом вынеслись всадники. Много, не менее полусотни. Впереди... кто там впереди?

Борода. А рядом... сам Баташов. Сатана завсегда на шабаш успеет.

— В лес, ребятки, — последний раз кричит Казюк, — в лес бегите. В ле-ес!

Но рунты уже осмелели. Хозяин рядом. Теперь сила за ними!

Повыхватывали пистолеты. Грохнули вверх. Не все. Один с расшибленной мордой, осатаневший, саданул прямо в толпу. Нате вам на последок. Охнул кто-то, захлебываясь кровью.

— Стой, стой, — орет Баташов. — Перестреляю всех! Стой!

Ох, пропало все! Антихрист явился.

А лес был уже рядом. Совсем, совсем рядом. Каких-нибудь тридцать шагов. И не успели. Не успели на самую малость.

Зато Родивоныч опять в выигрыше. Промедли бы пару минут — и все повернулось бы по-другому. Но он не промедлил.

* * *

Схваченных беглецов умышленно прогнали через весь поселок.

Пусть все видят сколь силен и неуязвим их хозяин. Пусть все знают: от Баташова уйти невозможно. И пусть всякий зарубит себе на носу, что не о побеге надо мечтать, а как лучше угодить хозяину. Вот так!

На радостях Андрей Родионович учинил такое, чего от него и ожидать не могли. Приказал отпустить по домам участников побега, спросив лишь о зачинщиках. Да и то лишь слегка, без особого принуждения. Отцу Симеону заказали благодарственный молебен в Гусевской церкви с объявлением анафемы вору и разбойнику, отступнику от веры Христовой — беглому колоднику Емельке Пугачеву. Пусть людишки поймут, на кого держали надежду те дураки, что вздумали покинуть такого господина, как Андрей Родионович. Клейменый колодник — вот он кто ваш "царь"!

Разумеется, отнюдь не добрые чувства, избытком которых Андрей Баташов никогда не страдал, заставили его освободить беглецов от наказания. И даже не радость одержанной победы. Последняя, хотя и укрепила власть заводчика, но считать ее полной было рано. Емельян Пугачев, которого он осрамил устами церковнослужителей, все еще на свободе и по прежнему грозит властителям. И пока он не в колодках — никто, даже сам Андрей Родионович, не поручится за порядок и спокойствие на заводах. Пожар хотя и далеко, но запах гари все еще доносит. А что будет, если задует покрепче? Достанет ли тогда воды, чтобы загасить?

Нет. Надо обождать. Пока, конечно. А там видно будет.

Да и не всех же он отпустил. Семка Уголек с Казюком до сих пор сидят в Преисподней. Что с ними делать, Андрей Родионович пока не решил, не думал еще об этом.

К тестю и придраться, вроде бы, нельзя. Опрошенные не подтвердили его участия в изготовке к побегу. Все в один голос твердят, будто силой увели странника, как проводника и заложника от начальства. Что ж, и такое возможно.

Другое дело с соперником. Этот не скрывает ни своей роли в побеге, ни ненависти к господину. Сожалеет только, что побег не удался. Да все его углежоги таковы. Все, как один, дерзили на допросе. Ясно, кто их подбил на это.

Выходит, с Угольком церемониться нечего. Хочешь властям выдавай, хочешь сам расправу чини. Он уже никто и ничто. Нет больше Семки — одно пустое место от него осталось.

А Казюка придется выпустить. Все-таки родня, а главное — необходимейший и знатнейший на промыслах мастер. Демидов, поди, и поныне жалеет, как вспомнит, какого ведуна из своих цепких рук упустил...

И это втрое полезно, ежели старый брехун на воле будет. Кроме того, что родня и мастер, так теперь ему людишки веры никакой не дадут. Не зря, скажут, хозяин его выпустил. Свой он хозяину-то. И брали его полон ради виду только, чтоб помог зачинщиков изловить. На поводку он у хозяина — потому и не тронули.

Ха! А куда после этого Казюку деваться? Хочешь не хочешь, а пристягивайся к Родивонычу. Вместе зачинали, вместе, стало быть, и до конца тянуть...

* * *

Ссора с отцом несколько утихомирила Матреху, словно окоротила ее скорые на расправу руки.

Много дней она не покидала Голубую гостиную. А если где и показывалась, так ходила, ни на кого не глядя, угрюмая и нелюдимая. На кухню и то дорогу забыла. Не заметить этого дворня не могла. Ключница Секлетея поспешила сообщить, как ревела белугой бешеная "барыня", не поделив чего-то с отцом. И заказанный обед зря пропал. Занозистый старикашка ни до чего не дотронулся. Ишь ведь какой гонорный, этот ее тятенька. Что тебе Жан-барон-Фанфарон. Пришиб дочку чем-то.

Быть переменам! — решила домашняя челядь. Не спроста это. Уж ежели с родным отцом ладу нет, так где ей в доме баташовском удержаться. Дошло до нее, видать, что не в свои сани уселась. Дай-то Бог!

Секлетея свечу на полпуда угодникам обещала поставить в случае такого оборота. Однако уверенности, что это случится скоро, у нее все-таки не было. Девка-барыня вроде бы опять за свое взялась. Нутка, дворецкого Кирилла взашей от себя вытолкнула только за то, что он попенял в чем-то ее горничной.

Не суйся, — говорит, — не в свои дела!

Это дворецкому-то! Да за одно это выдрать мерзавку следует. Степку бы ее на расправу. И Кирилл к ней же, к Секлетее, пришел жаловаться на бешеную.

— И когда, — спрашивает, — барин дьяволицу эту выгонит?

А откуда Секлетее знать. Она и сказала дворецкому:

— Э, дорогой Кирилл Яковлевич, ночная-то кукушка дневную завсегда перекукует.

И верно.

Лежит "ночная кукушка" в пуховой постели. Потянулась сладко. Обронила, как бы невзначай:

— Не больно жалуешь ты меня, муженек мой любимый...

Насторожился властитель лесного царства. Что еще она надумала?

— Тятенька мой досе в халупе гнилой ночи коротает — будто и не родной тебе.

— А, вон оно что. Прости, моя Матреха, за делами не подумал о том. Ништо, завтра же велю новую избу срубить.

— И ты прости. Это я так, шутя. Знала ведь, что сделаешь. И еще одно знаю, чего даже ты, ненаглядный, не знаешь, — и засмеялась довольная и счастливая.

— Чего, чего это я не знаю, — забеспокоился Андрей Родионович. — Ну скажи.

— Понесла ведь я от тебя...

— Да ну, — радостно вскрикнул он, схватив в охапку молодую жену. — Вот ты у меня какая! Молодец! Ну-ка, где он, новый наследник мой!

* * *

Кнутобой и издеватель Семен Кислов, состоящий смотрителем и обер-мастером Преисподней, подумал, что Баташов отдал Уголька с Казюком в его полную волю. Поэтому и распорядился ими как ему вздумалось.

Семена Уголька тут же приковали к тачке и приказали возить материалы и полуфабрикаты к верстакам умельцев. А Казюка...

С Казюком сложнее. Хотя он и не принадлежит к ближнему окружению хозяина и, видно, попал в опалу, однако, это большой мастер. К тому же, в родстве с Андреем Родионовичем. Кто его знает, а вдруг этот ершистый старикан опять всплывет! Всяко ведь бывает. Нынче его прикуешь, а завтра — сам на цепку угодишь. На Гусе и такое случалось. Нет уж, лучше обождать. И Казюк, в силу страха смотрителя перед будущем, остался на свободе. Если, конечно, можно так называть невольное пребывание в вонючем, темном и сыром подземелье, битком набитом скованными людьми.

Поначалу Кислов не дал Казюку никакого дела. Пусть чем хочет займется. Ну его к бесу.

А сидеть без дела там, где самый воздух пропитан трудовым потом сотни людей, — еще горшая мука, чем даже самая тяжелая работа. И Казюк стал бродить от верстака к верстаку, от одного умельца к другому, с любопытством присматриваясь ко всему, чем каждый из них занят.

Смотри-ка ты! Какие мастера тут собрались, какие искусники! На воле таких с огнем ищут. Вон хоть бы тот гравер. Ишь что своим штихелем выделывает! Любой князь за такого триста целковых отвалил бы. А тот медник. Это ж златокузнец. Ему короны царские отливать — экие золотые руки! А он тут в смраде адском корпит, гнилью да тухлятиной питается.

Многих обитателей Преисподней Казюк прежде знавал. С некоторыми был близко знаком и даже дружен. Но, как все, наивно полагал их либо в бегах, либо в числе загубленных лесными татями. А они, — смотри-ка ты, — живы, хотя здоровы ли — неизвестно. Но живы и ломят горб все на того же Баташова. И не за грехи, оказывается, попали в сию сатанинскую кухню, а лишь за свое высокое мастерство.

Дома их чтут в нетях. На последние гроши поминки по ним заказывают. Детишки ихние без кормильцев с голоду пухнут. А кормильцы — вот они — хозяину брюхо набивают. Ну, и дела! А он, Казюк, некоторым таким "вдовам" помощь оказывал. То полтинник в "долг" даст, то четвертак, то пудовик-другой муки купит, либо шапченку какому-нибудь мальцу. Выходит, ради Баташова старался: возмещал за него часть того, что отнял у них изверг, упрятав кормильцев в подземелье. Казюк даже смутился, вспомнив об этом. Кем он теперь должен себя считать: добрым человеком или хозяйским старателем, замазывающим грехи Баташова? Ведь ежели рассказать тому же слесарю Игнату, как Казюк одел его сынишку Петьку, чтоб мог на завод ходит, едва ли тот поверит, что делалось это от чистого сердца.

М-да! Спасибо тебе, Родивоныч, за науку. Авось, когда пригодится. Будем теперь знать, на что ты горазд.

Чтоб лучше познать творимое басурманом-хозяином, Казюк добровольно взял на себя обязанности помощника смотрителя. Принимая выполненную мастерами работу, вел счет, делал записи в складской книге, оставался за старшего, когда Семен Кислов отлучался из Преисподней.

А тот любил отлучаться. Любил, потому что пристрастился к вину, которое одно только и позволяло этому обозленному человеку забыть, какую собачью должность взвалил на него хозяин. Когда-то был Семен умелым и честным работягой, да не заладилась у него семейная жизнь. Вот и продался в холуи к Баташову, а теперь уж и отступать поздно. Попробуй-ка отступись, небось, живо узнаешь почем лихо продается. Потерпит ли Родивоныч на воле такого языка, который знает его тайная тайных? Нет уж, лучше до конца тянуть постылую лямку. Две-те сотни в год не всякому даются.

Хотя Семен Кислов знал, что хозяину известно его пристрастие к "зеленому змею" и даже в некотором смысле угодно, однако, он не позволял себе излишне распускаться. Мало ли что может произойти здесь в его отсутствие. Тогда Андрей Родивоныч не посмотрит, кто дозволял Семену прикладываться к стопке. За все сразу спросит.

Но когда в тайных мастерских появился столь знатный помощник, Кислову не грех без оглядки на дело тряхнуть кружкой. За делом есть кому присмотреть. Не станет же тесть вредить зятю. Да и характер у старика не тот, чтобы пакостить. Так что можно не стесняться. Это как раз и требовалось Казюку. Он мог теперь свободнее беседовать с кандальниками обо всем, что его тут интересовало. Поэтому за самое короткое время Егор Казюк сумел близко сойтись со всеми обитателями этого "богоугодного" заведения и узнать, чем они дышат, что у кого на уме. Заодно досконально выяснил, как устроено и как охраняется это зловонное узилище. И тут он обнаружил один странный с его точки зрения факт, показавшийся ему подозрительным.

Задняя стена подземелья заметно отличалась от всего, что было известно Казюку во владениях Баташова. Она была сложена грубо, кое-как. Там и сям зияли дыры и щели, оставленные нерадивыми каменщиками. Это никак не вязалось с манерой Баташова, старавшегося все делать добротно и прочно, чтобы оставить память по себе.

Вон оно что, — догадался старый мудрец. — Вот откуда Родивоныч знает решительно все, что делается на промысле. Ну, и хитер же собачий сын! Ништо! Мы тоже не вовсе дураки. Авось, и нам пригодится хозяйская уловка.

Семену Угольку рудознатец сказал:

— Бежать тебе надо, Семен. И не медля!

— А ты сам-то как же, дядя Егор?

— За меня не бойся. Я хозяину еще нужен. Мне Родивоныч ничего не сделает. А тебя замордует — это как Бог свят. Беги, дока кости целы. Ступай к царю-батюшке. Заодно Владимира Петровича прихвати. Вдвоем-то сподручней.

— Сперва за Матреху расквитаюсь!

— Не смей, слышишь. И думать не моги! Один ты ему ничего не сделаешь. Вот приведешь сюда царя — другое дело. Тогда и о расплате думать можно будет. А дока беги без оглядки! Под тем вон верстаком ключ от цепей и ножовки слесарь Иван тебе оставит. Сам-то он не надеется на себя — отощал очень. А ты уходи, пока не поздно.

Как успел высмотреть Казюк, для побега имелись две возможности. Выпилить ножовкой часть решетки в крайней отдушине или же проломить кирпичную перегородку и уйти тем самым ходом, из которого ведет свои наблюдения Баташов.

Первый плант совсем прост. Крайняя отдушина, как заметил Казюк, далеко от постового. Рунты к ней почти никогда не подходят. Скрежет ножовки можно заглушить маслом и ветошью. Выпрыгнуть с саженной высоты даже Казюк смог бы. А там останется спуститься к пруду и ползти по прибрежной осоке вправо. Потом заросли тальника к лесу. Было бы конечно, хорошо, кабы ночка выдалась потемнее да поненастнее. Но ждать такой погоды не приходится. В любую минуту за Семеном могут прийти.

Другой путь совершенно не известен. Как устроен ход и куда он ведет — никто, кроме самого Баташова, не знает. Но бывает же так, когда самое трудное и опасное оказывается наиболее достижимым. Почему бы не попробовать? В случае неудачи можно вернуться и заложить лаз.

Предложение старого мастера оправдалось. Дней через восемь-девять после ареста к смотрителю Преисподней явился посыльный:

— Горному мастеру Егору Казюку велено передать, на руду бы немедля шел. Заказ большой от казны получен!

Рудознатец собрался быстро. Попрощался со всеми. Угольку с Квашниным шепнул:

— Не тяните больше с уходом. Потом, мотрите, поздно будет. Идите прямо на Волгу, не мешкая.

* * *

Дома его ждал сюрприз. Халупки, в которой прожил более пятнадцати лет, не стало. Только куча битого кирпича от печки, да обломки гончарной трубы. Вот тебе и на! Дождался под старость лет. Отблагодарили!

Стоит старый мастер у развалин, сокрушенно качает головой и не видит, какая красавица-избушка выросла рядом, небольшая, но такая добротная и аккуратная — просто загляденье. Из толстого казенного леса, под строганной тесовой кровлей. Окна словно в баташовском дворце — стеклянные*. В голубых ставеньках и в голубых же резных наличниках. Карнизы тоже крашены и тоже резные. На коньке кочет железный по ветру крутится. Перед окнами палисадничек. А на крылечке...

На высоком резном крылечке с точеными балясинами улыбается во всю свою красную рожу любимый ученик рудознатца — Колюха из Ермолова. Радостный бросился к учителю:

— Сс новосельем ппришел ччестить, а ххоззяина ннет да нет. Зза сстол ппора, дядя Егор!

Так это, значит, его, Казюка, изба! Вот уж чего не ожидал, так не ожидал... Ну, и прохиндей же Родивоныч. Где кнутом отпотчует, а где пряником тульским угостит. Ловок сучий сын, ничего не скажешь. Ишь ведь как подъехал-то!

Шагнул было к новой избе Казюк, да чего-то раздумал. Подобрал палку с земли, подошел к разваленной печке. Ковыряется в половнике сердито, ворчит недовольно. Брови сдвинуты, в глазах тревога.

— Чтой-то ты, дядь Егор, — спросил Колюха, — ай потерял что? Я сам все перетащил. Вон в чулане все.

Смотрит испуганно Казюк.

— Все, — недоверчиво повторяет старик. — Все, говоришь?

— Все.

Оглянулся осторожно, спросил шепотом.

— А тряпица? Тут под печкой тряпица была схоронена. Не видал, а?

Улыбнулся Колюха.

— Видал, не бойсь — у меня она.

— Слава тебе Господи! Какой бы грех на душу взял! Как догадался-то?

— Да уж догадался, — лукаво улыбается Колюха. — Это мы только перед хозяином дураки.

Ну, молодец! Ишь ведь какой сметливый. Рази ж подумаешь.

— Слава Богу, все благополучно!

* * *

Баташов тоже был доволен. Какую мысль Матреха подала! Новая изба Казюку — это же ничего не стоит, зато лучшего хомута для такого мастера и не придумаешь. Вместо наказания — приятный и очень нужный подарок. От благодарного хозяина и внимательного зятя. За личные заслуги и добрую дочь.

Что подумает при этом Казюк, отгадать нетрудно. Ага, скажет, не забыл, значит Родивоныч ни той ночи под Сноведью, что принесла ему богатство и славу, ни добрых домен, каких даже у Демидова нет. Разве старику не приятно такое? Ну, а коли приятно, так нет у Казюка никакого резону отказываться от подарка. Примет.

А ежели примет — быть бычку на веревочке! Куда он после этого от Баташова денется?

Всякий же скажет: не даром хозяин будку собаке поставил, не даром кормит — пусть дом хозяйский пасет.

Так что изба Казюка — это вовсе не ущерб, а супротив того — чистый прибыток хозяину. Вот так!

Истинно так, — думал и Казюк, беспокойно ворочаясь на мягкой перине, к которой никогда в жизни не прикасались его старые кости. На это самое и рассчитывал Родивоныч.

Ну, и что из того? Это ж он рассчитывает. А у Казюка, может, совсем иное на уме.

Дом конечно, надо принять, хотя бы потому, что другого у Казюка все равно нет. Разве за два-то без малого десятка лет он не заслужил приличного жилья? Больше даже, чем за два десятка. А те годы, что ранее на розыски руды потрачены, — разве не тому же Баташову отданы?

Так что никакой благодарности за этот пряничный домик Казюк никому не обязан. Получил только то, что заработал. И даже мене того. Вот так, дорогой хозяин!

— Спать пора, спать! — приказал, наконец, себе старик, поворачиваясь на другой бок. Утра вечера мудренее.

Но опять вспомнилась ночь на Сноведи. Темные вековые ели. С разлапистых ветвей свисают седые космы. Догорающий костер и Родивоныч.

Рассказывая ему о Демидовых, Казюк приглядывался к молодому балбесу. И многое тогда угадывал в атамане. Руку крепкую, цепкую, волю железную, уменье распорядиться. А вот алчности и коварства не приметил. А ведь уже и тогда об этом догадаться можно было. Как он смотрел на Казюка? Веки смежил, будто дремлет, а сам исподтишка следит за собеседником. Себя-то открывать не хочет, а другому в самую душу бы влез.

И ничего-то окаянный без собственного интересу за так не сделает. Вот и избу Казюку поставил с умыслом. Куплю, мол, мастера, ручным его сделаю.

Как бы не так! Особливо теперь, когда мы на Преисподнюю его насмотрелись.

Думает, породнились, так теперь все спущу ради дочки. А я ее и дочерью теперь не считаю. Чужая — не родная она мне теперь. Так что не надейся!

А избу эту я заработал. Честно заработал, собственным горбом — и нету тебе от меня никакого спасибо.

___________________

* В окна крестьянских изб вставлялись бычьи пузыри.

Глава 9. ПАН ИЛИ ПРОПАЛ

Здесь штык или пуля, там — воля святая.

Эх, черная ночь, выручай.

Иван Гольц-Миллер "Слу-шай"

За свои шестьдесят лет старый мастер горных дел видывал всякого. Хватит хотя бы того, что на цепи у Демидова побывал. Однако с такой поганой штукой, как баташовская Преисподняя, даже Казюку не доводилось встречаться.

Правда, будучи на Каменном поясе, слыхивал он нечто подобное. Слыхивал, да все не верил. Врут, думал, люди, сочиняют. По злобе на хозяев клеплют. Ан, выходит, правда.

И смотри-ка ты, до чего доходят! Ладно бы уж простого мужика, а то над дворянином даже, над офицером царским измывательство какое учинили. Красавцем, говорят, был, гвардейцем, а теперь что? Экую страхолюдину из человека сделали! И за что? За одно только, что невесте своей люб был.

И ладно бы только это. А то ведь и душу-то всю испоганили. Говорят, гордым был и храбрым. Егория от царицы получил. А тут... В скотину покорную обратили. Эх!...

Когда-то еще на Унже, где Казюк командовал первой баташовской стройкой, он явился свидетелем картины, поразившей его жестокостью крестьянского бытия. Конь одного грабаря по кличке Правный, оступившись, упал в костер. Пока его выпутывали и рубили оглобли, весь бок животного обгорел. Под хребтом и на брюхе вздулись огромные пузыри, на ребрах висели клочья горелого мяса.

Следовало бы забить несчастную животину, чтоб не мучилась. Но другой лошади у грабаря не имелось. А без лошади чего же он заработает? И переждав несколько дней, грабарь смазал дегтем зиявшую во весь бок язву, да и запряг Правного в повозку.

Так и работала эта бессловесная и смирная животина с обнаженным до ребер боком. Даже самые бессердечные отворачивались, только бы не видеть, как шарпает сбруя по оголенным мышцам животного, бередя и раздирая огромную незаживающую рану.

Летом и того хуже. Мокрый, гноящийся бок Правного облепляли слепни и мухи. Они сидели на нем в несколько слоев, деловито копошились в язвах...

А Правный продолжал трудится. По прежнему тянул постылую лямку, от которой не умел избавиться. Он плакал, как человек, что было видно по обильно лившимся из его глаз слезам, — но все тянул и тянул.

В те далекие времена Казюк искрение полагал, что подобное возможно только со скотом. Человек такого не вынесет.

Но "погостив" в Преисподней, бывалый бродяга усомнился в справедливости такого предположения. И поколебал его уверенность не кто иной как Владимир Петрович Квашнин — потомственный дворянин и офицер гвардии ея императорского величества.

Посмотреть на него сейчас — так от того несчастного коняги отличало его разве одно лишь умение говорить.

Мнение рудознатца было не далеким от истины. Неожиданно свалившиеся беды, пытки и издевательства, которым подверг Баташов своего соперника, надломили не успевшую закалиться натуру молодого человека. Придавленный всем случившимся с ним, Владимир Квашнин за два года пребывания в баташовском подземелье словно бы отупел и полностью смирился со своей участью.

Он уже смутно помнил, кем и чем был прежде. Прошлое исчезло словно туман, может его и не существовало этого прошлого.

Даже образ Глашеньки становился все бледнее и расплывчатее. Она вспоминалась Квашнину как-то отвлечено, вне всякой связи с его собственной персоной. Красивый сон и только.

Он уже забыл, что еще совсем молод, что еще недавно был строен и крепок, что за лихую верховую езду и за умение фехтовать получал похвалу от самых высоких начальников. Забыл — и ни о какой воле не помышлял.

Надо ли после этого говорить, что предложение Казюка не столько обрадовало, сколько напугало Квашнина. Какой еще побег? Куда, зачем?

Единственное желание, которое всецело владело помыслами измученного узника — это желание спать. Уснуть в любом месте, в любом положении, — хоть в том вон корыте или прямо на тачке. Спать долго-долго, хотя бы до самого второго пришествия. Было бы хорошо, если бы перед сном удалось сытно поесть. Однако, ради отдыха он поступился бы и пищей. А они — Семен и этот смешной старик — о побеге каком-то толкуют. Нашли о чем!

И все же искра потому и называется искрой, что будучи оброненной в горючий материал, почти никогда не гаснет. Особенно такая искра, как проблеск свободы, да еще в таком гиблом месте, как баташовская Преисподняя.

Пусть не сразу, пусть с большим трудом, но идея освобождения добралась и до остывшего сердца Владимира Петровича. Она согревала его своим теплом, а согрев, пересилила даже скотскую жажду сна.

Правда, он даже не представлял, как они выберутся на волю. Но раз Семен говорит о побеге, то, видимо, знает как.

А тот, подстрекаемый дотошным стариканом, обдумывал дело, мысленно выбирая путь и способ освобождения. Какой же из двух? Через отдушину, конечно, легче и, наверное, скорее. Выпрыгнуть из нее не великий труд. А дальше? Что будет дальше?

Дальнейшего может и не быть. Выпрыгнешь — и как раз в руки рунтов. Там вся затея и кончится. А другой уже не будет. Баташов живым манером на тот свет спровадит. Это как пить дать.

Через пролом в стене гораздо труднее. Да и неизвестно, куда попадешь. И есть ли там ход — никто же не знает. Может, Казюку только показалось. Нагляделся, наслушался всякого — вот и мерещится.

Зато если и не получится, то у беглецов хотя бы та же отдушина в запасе да останется. Что ж, попробуем. Дал бы Бог ума да сноровки.

И Уголек, не откладывая дело в долгий ящик, приступил к выполнению задуманного.

Еле дождавшись того часа, когда Кислов, разведя мастеров по "дортуарам" и наглухо заперев дверь, отправился домой, он расковал себя и Квашнина и предложил то же самое еще двум тачечникам, ночевавшим в том же помещении. Помочь те согласились. Но от участия в побеге отказались. Страшно, да и настолько ослабли, что свалятся на первой же версте, так их "откормил" Кислосеня. Нет уж, спасибо! Ступайте сами — нас не тяните. Мы еще жить хотим.

"Жи-ить... — презрительно усмехнулся Семен. — Какая же это жизнь, ежели человек и двигаться уже не может? Лучше сразу умереть, чем вот так на корню гнить. Словно глисты в дерьме возятся, дерьмом питаются. Эх!"

А впрочем, пусть их "живут". Это, может, к лучшему, меньше оглядок и возни. Еще неизвестно, как Владимир Петрович себя окажет.

Первая забота сейчас — это сделать все так, чтоб их уход открылся не сразу. Пролом должен быть заложен тут же, как только они выберутся из мастерской. Для этого требуется особая аккуратность. Кирпичи надо сохранить целенькими, без боя и чтобы никакого мусора. Оставь на полу хоть щепотку извести — и все пропало. Она сразу же бросится в глаза и выдаст беглецов. От извести, стало быть, и надо избавиться допрежь всего.

Заботу об этом Уголек возложил на Квашнина с одним из тачечников, поручив им уборку мусора. Другому велел устроиться на "ночлег" поближе к двери, чтобы предупредить внезапное появление охранников. А сам взялся за устройство лаза, вооружившись для этого заостренным железным прутком.

Осторожно, чтобы не нашуметь и не расколоть ни одного камня, Семен ковырялся в пазах, освобождая кирпичи от соединявшего их раствора.

К счастью, дело это оказалось не столь трудным. Спешил ли Баташов или недосмотрел, но тонкая кирпичная перегородка, отделявшая его тайный ход от Преисподней, была и в самом деле сложена кое-как, на скорую руку. Швы заполнены плохо, раствор не промешен и на слабой, непрогасившейся известке. Где спекшиеся комья, а где один песок, рассыпающийся от самого легкого прикосновения.

Не прошло и часа, как лаз был готов. Известковая осыпь аккуратно собрана и припрятана. Перед беглецами открылась дыра в абсолютную черноту. Рядом с лазом стопка вынутых кирпичей.

Все четверо замерли. Наступила самая решительная минута. Тачечники взволновано ждали, что произойдет. Семен и Квашнин колебались: ступать ли туда, где их ждет полнейшая неизвестность.

Но вот Семен ощупал пазуху, тут ли припасенная им сальная плошка и кресало. Перекрестился. Затянул потуже веревку на поясе. Шепнул ближнему тачечнику: "Заложишь тут, только щелку пока оставь". Еще раз перекрестился и... полез ногами вперед в пугающую чернотой пустоту.

* * *

Это утро в Преисподней ничем не отличалось от других. Но только поначалу.

Отперев дверь и войдя в тайные мастерские, Семен Кислов, как всегда, осмотрелся. Все, вроде бы, в порядке. Проследив за тем, куда носильщики поставят варево и хлеб, и выпроводив их вон, он опять глянул на свои владения.

Тачечники дрыхнут, как проклятые, на своих обычных местах. Кузька Мерзлый у теплого чана, конопатый Титок — в отсевной колоде, остальные тоже. Криворотый барчук и Семка Уголек на той поди половине. Ладно, пусть пока дрыхнут. Небось, живо вскочат, как жратву учуют...

И успокоенный Кислосеня сошел в "дортуар" будить мастеров. Сначала тех надо покормить, а уж этим — что останется.

А Титок с Кузькой только делали вид, будто спят. Им в эту ночь было не до сна. Даже никогда не проходящая усталость не смогла побороть их бессонницы, рожденной тревогой и беспокойством.

Шутка ли, вину какую на себя взяли! Что будет, когда все откроется? За такое по головке не гладят. И чего дураки остались? Идти бы вместе с Семеном, авось и выбрались бы из этого Ада. Да ежели б даже и попались, так хоть знали бы за что в ответе. А теперь вот казнись и трепещи, жди погибели ни за что, ни про что.

Заметит Кислосеня или не заметит? Вроде бы не заметил. Мимо прошел, даже не глянул на то место. Не зря, выходит, старались. На совесть сделали. Пазы глиной и тем же известковым крошевом замазали, будто так и было. Кузьма сажей еще да сухой пылью припудрил, так и вовсе хорошо стало. От старой кладки почти не отличишь. Пусть бы только подольше не хватились, что Семен с барином подальше уйти успели. Дай им Бог удачи!

Ой, Кислосеня на еду зовет! Сейчас все откроется. Искать же начнут. Ох!

— Чего не все? — зарычал мастер, заметив, что к котлу сошлись всего пятеро чернорабочих. — Аль обожрались уже? Где еще двое?

— Не знаем, — промямлил кто-то, — небось, спят где, либо захворали...

— Захворали? Я вот сейчас их подлечу, — пощупав кнут, пригрозил Кислов. — Позовите ка их — живо!

Насчет "живости" это он так подбросил, для форсу. Знал же, что с тачкой да в цепи не очень-то разгонишься. Но надо же показать свою власть. Пусть помнят, что в этом протухшем подвал он верховный правитель.

Что-то уж больно долго ползает этот стреноженный "курьер". Даже с груженой тачкой мог бы уже вернуться. А он же порожний.

Вот черт! Поди, уговаривает лежебок. Ну, погодите же, я вот вас сейчас "уговорю". Задам такого, что любому закажете. Совсем распоясались, пока старый хрыч тут командовал. Забыли, сволочи, где находитесь.

В ожидании опоздавших Кислосеня распалял себя все более и более, а посланный за ними "курьер" все не возвращался. Да что же это такое в конце-то концов! Чего сам-то рыла не кажет? Или тоже прихворнуть вздумал? Так и его "подлечить" придется. За этим у нас дело не станет. Небось, всякий сон и всякую хворь отшибет!

Недоумевали и кандальники, что в самом деле приключилось? Почему те двое не идут за кормом и куда подевался Никитка, что пошел их будить. Животы у всех подвело, а они не торопятся. И что им теперь будет? Ведь этот бешеный Кислосеня и на смерть может засечь.

Потеряв всякое терпение, Кислов двинул бак с варевом так, что значительная часть его содержимого выплеснулась на пол. Схватив свой страшный кнут, он крупно зашагал в глубь мастерской. Посмотрим сейчас, сколь крепка ваша вшивая шкура. Посмотрим!

— Ну, где они? — гаркнул он, завидев растерянного Никитку. — Чего молчишь? А?

— Нетути, — испуганно пролепетал тот.

— Что?!

— Нетути... нигде...

— Да ты что, чего мелешь-то?

— Везде смотрел, нетути!

— "Не-етути", — протянул Кислов, то ли передразнивая, то ли не понимая. — Дуролом, брешешь незнамо что. Не-етути! Я вот те покажу, как смотреть надо!

И пошел шарить по всем закуткам, по всем углам и закоулкам, заглядывая даже под верстаки и стеллажи, хотя сам понимал, что тачечнику в цепи никаким образом туда не забраться.

Вот, мать их так, в самом деле нет. Как же это? Куда стервецы подеваться могли? Чать не мышь — в любую щелку не юркнешь. Тьфу ты — наваждение какое. Не сбегли же!

Не сбегли? Батюшки-святы, а ежели и впрямь сбегли?

Семен Кислов почувствовал нестерпимый жар и удушье. С треском рванув ворот рубахи, он кинулся обратно к ведру с водой. Руки дрожали, негнувшиеся пальцы не могли ухватить ковш. Звякнув о край ведра, ковш булькнул на дно. Семен неловко сунулся за ним — ведро опрокинулось. Ох батюшки, ох чур меня!

Растерянный, ошалевший, в мокрых портах, и от того еще более злой, он кинулся на тех, что покорно ждали у полупустого бачка. Вот я вам дам жратву, налопаетесь у меня!... Постой, а где же кнут-то? Неужто в мастерской оставил? Что за черт, никогда же такого не бывало. Видно и впрямь беда нагрянула, коли все из рук валится.

— А пошли вы все к дьяволу! — во всю глотку заорал очумелый тюремщик, не зная, на ком сорвать злобу. Но и из этого ничего не получилось. Он только пнул ближайшего колодника, а его звериного рыку никто не испугался. Из горла разъяренного Кислосени вылетали лишь непонятные хрипы:

— Хсе... Хшли... Хсе... Хяхлу...

Это было столь неожиданно и смешно, что даже голодные и запуганные кандальники прыснули. Вот тебе и Кислосеня! Доорался, дособачился. Глаза-то таращит, а грому прежнего нет. Бог, видно, наказал. Ха, вот умора-то!

А Кислов и сам не понял, что произошло. Батюшки, что это с ним? Говорить разучился. Как же он теперь барину доложит?

Замахав руками, мол, расходитесь, ну вас ко всем чертям, обалдевший и перепуганный надсмотрщик заметался по своему подвалу, не обращая внимания на то, что ни один из мастеровых не приступил к делу. Все удивленно следили а смотрителем, стараясь догадаться, что произошло. От верстака к верстаку, от тигля к горну перелетал возбужденный шепот:

— Ушли... Кто, когда, как?... Двое... Уголек с барином... Вот молодцы! Как ушли-то? Кто ж их знает... Это у них надо спросить... Ушли да и все...

А Кислосеня лазал по верстакам и стеллажам, подставлял стремянку, ощупывал решетки в отдушинах, стены, земляной пол, заглядывал во все углы и растерянно разводил руками. Все цело, ни одной дырки. Куда же они могли улизнуть?

Кандальники посмеивались. Нашлись-таки среди них смельчаки, что плюнули и на этого гада и на самого Баташова. Вот это здорово! Это хорошо. Дал бы только Бог, чтоб все у них прошло благополучно. Молодцы ребята, дай им Бог удачи! Скатертью вам дорога, друзья! Пусть этот пес помечется, а вы теките дальше. Теките, не мешкайте.

* * *

Баташов никак не мог понять, о чем толкует, что хочет сказать подвальный мастер Семен Кислов.

Бледный, как та известь, которую ночью ковырял Уголек, трясущийся от бившего его озноба, подземный князек только жестикулировал, да невнятно хрипел.

— Хссшли… схоли... хки… хлек... охчью... бохс... хсснат... Хах!

— Да ты что! — расхохотался Андрей Родионович. — Пропил голос что ли? Говори толком — ничего не пойму. Не спеши, не спеши! Ну, давай, слушаю. Ну?

— Хошли... сзбли... ушии...

— Тьфу ты пропасть, опять свое! Постой-постой, ты вот что, возьми-ка бумагу да напиши, коли язык замест закуски слопал. Пиши, что стряслось. Ну!?

Однако и с письмом вышло не лучше. Перо в несгибающихся дрожащих пальцах Кислова оставляло на бумаге только кляксы, да ни на что не похожие каракули. И чем больше он старался, тем хуже у него получалось. Это окончательно вывело из себя Баташова.

— Ну, приятель, — угрюмо сказал Андрей Родионович, — да ты никак и тачку-то возить не годишься. Дохлая кляча ты, а не мастер, вот что я тебе скажу. Задарма только мой хлеб жрешь, пропойца!

— Хха... ах... Ха-ла...

— Ладно-ладно. Хватит! Пошли, посмотрим, что там у тебя...

Глава 10. ТЕКЛЕЦЫ

Едва за Кислосеней закрылась дверь, как все сбились в груду. Один из мастеровых тихо, но внушительно сказал:

— Братцы, чур уговор, никто ничего не знает! Понятно? Ежели который и знает, пусть тоже молчит. Верно?

— Верно! А кто знает-то?

— Вот и гоже, что никто. Молчим, значит, братцы?

— Идет!... Молчим!... А как же иначе? — раздалось со всех сторон.

— Упреждаю, а я своему слову хозяин, — кто заикнется, сам вот этими руками ночью придушу. А ежели я проболтаюсь, так вы и меня тогда придушите — спорить не буду. Господом Богом в том клянусь!

— Да что ты, и без того понимаем.

— То-то же. А теперь по местам. Скоро "Сам" заявится.

К приходу Андрея Родионовича мастерские Семена Кислова работали на полный ход. Литейщик готовился к заливке форм бронзой. Медник что-то паял. Гравер вырезал какой-то замысловатый вензель. Слесари — кто рубил зубилом, кто драл крупнозубым рашпилем, кто выпиливал крохотным надфилем тонкие штучки. Тачечники, гремя цепями, развозили железные и медные заготовки. Каждый так был занят делом, что на вошедшее начальство не обратили внимания.

Одним все примечающим взглядом Баташов окинул мастерские. В чем дело? Все на местах, все работают. Какого же дьявола этому пропойце надо?

— Ну! — повернулся он к Кислову. — Что хотел сказать? Ну?

Мастер опять захрипел, опять замахал руками, а хозяин опять ничего не понял. Это начинало бесить.

— Эй, — крикнул Баташов одному из слесарей. — Поди-ка сюда!

Тот угодливо бросился на зов, но цепь, которой он был прикован к верстаку, не пустила.

— Тьфу ты черт, — выругался Андрей Родионович и сам подошел к слесарю.

— Скажи, что тут приключилось?

— Ничего вроде бы не приключилось. А что?

— Как ничего! О чем же тогда Семен толкует?

— Не знаем, барин, сами в толк не возьмем. Хрипит чего-то, руками машет, а что про что — не поймем.

— Ты тоже не знаешь, — спросил хозяин другого мастерового.

— А чего нам знать-то тут? — угрюмо отозвался тот. — Окромя Семена да верстаков, ничего другого не видим.

Верно, подумал Баташов. Нечего им тут и знать, кроме жратвы да работы. Он уже хотел повернуться и уйти, заодно подумав, кого поставить заместо Кислова, но тот сорвался с места, подскочил к хозяину, еще надрывнее захрипел, задергал Баташова за рукав, то показывая два пальца, то тыча рукой в сторону отдушины.

Андрей Родионович брезгливо отстранился, но, уловив в лице тюремщика отчаяние и тревогу, подумал, что тот лопочет все-таки не зря. Что-то все-таки, по видимому, произошло и, может быть, не пустячное. И он шагнул к граверу:

— Ты говори!

— Что, что говорить? — пролепетал испуганный гравер.

— Говори, собачий сын, что было?

— Н-не знаю... Ничего не было... Нне знаю!

Баташов сгреб гравера за ворот:

— Говори, не то знаешь, что сделаю!

— Н-не знаю, барин, ничего нне знаю!

Кислов так же подскочил и все так же хрипя, старался уличить обманщика. Врешь, мол, сукин сын, знаешь, да признаться не хочешь. Все, все знают, а почему-то молчат. Ух, так бы и загрыз!

Наконец его осенило. Он снова уцепился за рукав хозяина, и уже не считаясь с его недовольством, потянул Баташова в дальней угол. Вот де, смотри сам!

В углу стояли две тачки. Цепи от них тянулись по полу. Наручники развинчены. Людишек, чьи руки еще вчера носили эти браслетины, на месте не было.

Улетели! Туда, на волю, — захрипев и захлопав руками, как крыльями, показал Кислов на отдушины.

— Кто эти тачки возил? — спросил Баташов работного, что стоял ближе. Тот пожал плечами.

— Кто ж его знает.

— Кто? — заревел хозяин на мастера. — Ну?

Сначала Семен растерянно заморгал глазами, не зная, как объяснить. Потом вспомнил и постарался изобразить. На лбу, мол, клеймо, а рот вот так и зубов нет.

Как, Квашнин!? Не может быть! Еще кто?! Постой, а где же Уголек? Уж не он ли? Он!

Облаву. Все обшарить, все дороги перехватить! Ну и покажу же я им! Ноги собакам поотрубаю, чтоб не только бегать — ползать разучились бы.

Однако прошло немало времени, как на ловлю двух жалких беглецов послана многочисленная погоня, а хозяин Гуся-железного все не мог прийти в себя. В том, что их схватят, Баташов ни минуту не сомневался. Все дороги перекрыты, вся окрестность на тридцать верст обложена. От его молодцов не уйдешь.

Беспокоило другое. Как им удалось выбраться из Преисподней? Все решетки и отдушины целы. Охрана была на месте. Подкопа нигде не обнаружено. И все-таки ушли. Как они это сделали — вот чего не мог постичь Андрей Родионович. Где они вышли, каким образом? Он не пожалел бы ничего, лишь бы узнать этот секрет. Черт с ними, так и быть, живыми оставил бы, ежели сами скажут.

Он и не подозревал, что те, чью сноровку он так высоко оценивал, находились совсем рядом — буквально у него в руках.

* * *

Продравшись сквозь тесный лаз, беглецы оказались в непроглядной темноте. Они долго стояли на месте, тесно прижавшись друг к другу страшась оторваться от спасительной дыры. Семен чуть не закричал, когда те двое, оставшиеся в мастерской, начали закладывать отверстие в стене. Но вспомнив, что сам велел, смолчал. Надо!

Оба с сожалением проводили взглядом тот последний лучик, что погасил Титок последним кирпичом. Все! Замурованы. Но и потеряв этот последний ободряющий маяк, они еще долго не трогались с места, прислушиваясь к пугающей тьме. Чу, зашелестело что-то, то ли крыса прошмыгнула, то ли известь осыпалась. Огонь бы высечь, да боязно. А вдруг постовой рядом?

Семен пощупал ногой — мягко. Должно, песок. Баташов, поди, нарочно не выстлал здесь пола, чтобы его шагов не было слышно. Но это и беглецам на пользу, значит, тоже никто не услышит.

— Пошли, — шепнул Уголек товарищу — и вздрогнул. Шепот, как ему показалось, гулко отозвался под каменными сводами.

— Куда? — спросил Квашнин и тоже вздрогнул.

В самом деле, куда: направо или налево?

Семен вспомнил, как поступают девчата, когда что-нибудь загадывают. Надо зажмурить глаза, покрутить перед носом указательными пальцами, потом развести и свести руки. Если пальцы соткнутся, угадал. Загадав "налево", он плотно сжал веки, хотя и без того ничего не видел, — покрутил пальцами, затем медленно свел руки. Угадал! Пальцы сошлись. Значит, надо налево. Осторожно потянул Квашнина за рукав. Пошли!

Не отрывая рук от стены и пробуя ногой каждый шаг, они осторожно двинулись влево. Впереди Семен, за ним Квашнин. Только бы не оступиться, не упасть в яму, не зашуметь. И не прозевать ничего подозрительного.

И вдруг...

Что это? Никак, чьи-то шаги? Сзади. Оба замерли, не смея ни обернуться, ни даже пальцем шевельнуть.

Так и есть — сзади кто-то идет. Идет уверено, твердо, по-хозяйски. Вот и фонарь замаячил... Он!... Ведь кроме Баташова, тут, наверное, никто больше не бывает. А попасть к нему в лапы сейчас — это... Вернуться же в Преисподнюю уже невозможно. Не успеешь, да и лаза теперь не найдешь. Что делать, куда деваться? Уходить! И как можно скорее! Но ведь услышит же окаянный. В этом каменном коробе все отдается, будто в пустой бочке.

Семен потянул Квашнина за собой. Скорее! Тихо, без шума, но только скорее, скорее!

Легонько, на цыпочках, стараясь шагать как можно шире, беглецы двинулись дальше. Ведь им надо уйти от Баташова, а в их положении сделать это совсем непросто. Ему-то что. Он здоров, крепок, сыт. А они? Истомленные, голодные заморыши. Толкни слегка — упадут. Он здесь хозяин. Ему тут известен каждый шаг. И в руке у него фонарь. А их оторви от стены — и не будут знать, куда ступить. А вдруг там яма или лестница! Но останавливаться нельзя, медлить — тоже. Ощупывать дорогу некогда, если не хочешь сейчас же оказаться в безжалостных когтях Баташова.

И еще одно "вдруг"...

Огонек баташовского фонаря, неотступно преследовавший беглецов, пропал так же внезапно, как и появился. Вместе с ним замерли и грузные шаги... Что за притча?... Не подвох ли?... Беглецы замерли на месте. От напряжения, от волнения и страха сердца колотились так, что наверное, по всему подвалу отдается. Спина взмокла, каждая жилка трепещет, вот-вот лопнет. Такого с Семеном еще никогда не бывало.

Сколько времени они простояли так, не шевелясь и не смея дохнуть, — ни один из них не смог бы сказать. Однако, сколько же можно! Никого, вроде бы, и ничего. Ни света, ни звука. Видно, все-таки ушел. Пора, значит, и им двигаться. Не останавливаться же тут, не за тем шли.

А ежели огонь высечь? Не кроты ведь. Не всю же ночь этот медведь под землей бродит. Спит же когда-то. Надо попробовать. Слегка ширкнув кресалом, Семен прислушался. Тихо. Еще раз ширкнул, снова вроде бы ничего. Ничто не шелохнулось. Ну-ка, Господи благослови, попробуем посильнее! А ну еще! Ага, затлело. Теперь только раздуть. Так-так. Ну-ка! Вот он и свет! Ого — это же совсем другое дело. Теперь не грех и осмотреться.

Ох, мать честная! Трех шагов до поворота не дотянули. Как только Бог спас? Кабы с маху-то врезались, небось, такой гул пошел бы!

Посветив, они увидели тесную, аршина в полтора, щель под прямым углом сворачивающую вправо и как бы стиснутую глыбами бутового камня. Похоже, фундаменты какого-то большого здания. Верно, сам дворец лесного владыки.

Что же, придется пробовать тут. Другого пути они все равно не знают. Не получится, пойдут обратно, в ту сторону, откуда Баташов появлялся. А пока здесь надо попытаться.

Прикрыв огонек плошки ладонью, чтобы не сразу бросался в глаза, Семен потихоньку пошел по щели. Шаг, другой, третий. Еще шаг, еще. Кабы знать, что там впереди, а то этой чертовой дыре и конца не видно. В ней так тесно, что кажется, будто каменные глыбы вот-вот вдвинутся и раздавят.

Стой, что такое? Голоса вроде. Так и есть. Крики и песни даже. Мужики горланят. И прямо над головой. Ага, понятно. Казарма рунтов тут. Водку лакают сытые коты. А что, это хорошо. Пока коты в разгуле, мышам праздник. Миновав место, над которым гуляла пьяная кампания, и пройдя еще сажен пять, беглые кандальники уперлись в крутую лестницу, столь же тесную и узкую, как и вся эта щель. Она уходила куда-то в высь, теряясь в черноте.

— Снимай боталы, — одними губами шепнул Семен. — Огонь тоже придется гасить.

Крадучись, ощупывая ногой каждый камень, они медленно поднимались, замирая на каждой ступеньке. Всякая щепка, попавшая под ногу, или задетая лбом паутина заставляла сердце испуганно вздрагивать. Так. Пройдено семнадцать ступеней. Должно, близко конец. Вон сколь тут теней, а выхода все нет. Стало быть, тут не дверь, а что-нибудь вроде западни, как из подполья. Не загреметь бы. Ведь под самой же волчьей пастью. Ага. Так и есть. Вот она западня-то. Прислушаться надо, нет ли кого? Ничего вроде бы не слышно. Ну-ка, Господи благослови!

Легкого толчка, каким Семен хотел открыть люк, оказалось недостаточно. Крышка ни на волос не подалась. Он толкнул посильнее. Нет, не открывается. Еще поднатужился, нажал рукой и плечом как следует — никакого результата. Да что она, чугунная что ли?

— Иди помоги, — шепнул он товарищу. — Одному не осилить.

Баташову с его медвежьей силой западня эта, вероятно, не представляла затруднений. Зато тем, кто побывал у него на "даровых" харчах, она могла стать неодолимой преградой. Беглецам и шелохнуться-то опасно: нашумишь. А тут волей-неволей приходилось громоздиться вдвоем под самым потолком, на одной узенькой ступеньке, где и одному-то не повернуться. Да еще в такой темноте, и в таком плотном слое паутины и пыли, в котором задохнешься, как в кипе истлевшей ветоши. Эта липкая пакость лезет в рот, застилает глаза, виснет на бровях и ушах, мешает дышать, а ты не обращай внимания и делай свое, если хочешь выбраться отсюда. Разные дороги ведут к свободе, но, видно, ни одна из них не услана коврами. Эту истину усвоил теперь даже Владимир Квашнин.

Пот с них лил ручьями, тела покрылись клейкой слизью, но они, — в который уже раз! — снова и снова безуспешно пытались приподнять тяжелую, разбухшую в своем гнезде крышку. Из-за тесноты и неудобства положения одновременного толчка не получалось, а усилий одного явно недоставало.

— Давай по команде, — предложил Квашнин. — Раз, два, три!

Трах — приоткрылась. Но с таким жутким треском и скрипом, аж мороз по коже. В образовавшуюся щель хлынул свет, такой ослепительный, словно само солнце брызнуло им в глаза. Оба невольно зажмурились, а Семен с досадой подумал, что выходить-то им совсем не время. На воле уже белый день.

К счастью, все оказалось не так. До дня еще было далеко. Стояла звонкая июньская ночь, полная птичьего пения и свиста. В баташовском доме все спали, за исключением охраны да кухонных девок, готовивших продукты к приходу главного повара. А то, что беглецам показалось ярким дневным светом, было не больше, как болезненной реакцией отвыкшего от настоящего света зрения. Постояв и привыкнув к новому освещению, они, наконец, решились. Ничего подозрительного, вроде бы, не заметно. Можно выходить. Вот так... А это еще что?!

Это было столь неожиданно, что они даже присесть не успели. Одновременно с уже привычным для них скрипом крышка люка, прямо против него метнулась в сторону большая, похожая на человека тень. Вслед за тем что-то громко скрипнуло, звякнуло, протопало и... все смолкло... Что бы это могло быть?

— Матерь Божия! — перекрестился Семен. — Пропали!

— А не собака ли это? — предположил Квашнин.

— Залаяла бы. И потом собаки не топают.

Так что же это? Простояв под прикрытым люком с четверть часа, но так и не получив ответа на свой вопрос, готовые в любой миг нырнуть обратно в черную дыру, беглецы все же осмелились. Будь что будет! Вокруг все тихо, никого нет и становится все светлее. А в этой черной дыре и ума решиться не долго.

Прикрыв за собой люк, оглянулись. Сзади открывалась такая же как в подвале, узкая щель, только с гладкими стенами и уходящая вглубь дома. Впереди выход на широкую веранду, сплошь заставленную зеленью. Да нет же, это вовсе не веранда и не цветы в кадках и горшках. Это сад — и такой густой и пышный, что ветви и листья переплелись, словно шерсть в войлоке. И все это под огромной стеклянной крышей. И цветы, и плоды и даже птицы. Ну и чудеса: из подземного ада да и прямо в рай. Тут бы и побыть не вредно, да жаль — нельзя...

— А почему, нельзя? — спросил Квашнин. — До темна все равно никуда не пойдешь. Где-то переждать придется. Отчего же тогда не здесь?...

В самом деле — отчего?

Торопливо насобирав полные пазухи плодов, какие попали под руку, беглецы заползли в самую гущу большой баташовской оранжереи. Здесь под прикрытием пышных ветвей они накинулись на посланную Богом добычу, не разбирая, какова она на вкус и дозрела ли. И если чего и опасались друзья по побегу, так вовсе не расстройства желудка. Не выдать бы лишь себя чересчур громким хрупаньем. Прежде, чем откусить, каждый трижды оглядывался: а нет ли кого рядом?

Стоило более или менее плотно набить животы, как уставшие тела запросили покоя. Квашнин даже не понял, что сбылась, наконец, его давняя мечта об отдыхе. Отоспаться за два года недосыпания, шутка ли! Друзья и не заметили как провалились в глубокий сон. Сон, в котором не было ни голода, ни тревог, ни даже сновидений.

Часами пятью позже в оранжерею вошли. Однако смертельно уставшие и сморенные мертвым сном беглецы не могли ни видеть этого, ни слышать. Как это ни странно, но именно это обстоятельство спасло их от скорой и неминуемой гибели.

Кто знает, как повел бы себя Квашнин, догадайся он в этот момент, кто стоит в пяти шагах от куста, под которым он лежал, свернувшись, как сытый котенок. А как держалась бы Глашенька, неожиданно увидев перед собой заросших и грязных оборванцев? Ведь одного ее испуганного вскрика хватило бы, чтобы выдать беглецов с головой.

На их счастья, этого не случилось.

Глашенька ничего не заметила, а сопровождающая ее Фроська промолчала. Она видела высунувшиеся из-под куста босые ступни Уголька, однако, приняла их за хорошо ей знакомые ходули Фильки — сына садовника. Незаметно подмигнув своему возлюбленному, — мол, жди, приду попозже, — шаловливая служанка постаралась отвлечь "барышню" и увести ее подальше от опасного места.

Вот ведь какой нахал, —думала Фроська о Фильке, — разлегся на глазах у господ и хоть бы тебе что. Так не долго и на конюшню к Степке угодить.

Опасаясь за целость шкуры приятеля, горничная в то же время гордилась его бесшабашной удалью. Ей было приятно, что отчаянный Филька "рыскует" ради нее, Фроськи. Еще вчера обещал угостить ее "царской" вишней из хозяйской "ранжереи". И уже пытался выполнить свое обещание. Ночью забрался туда, да помешали. Только подошел к запретному кусту и вдруг хлоп — открылся какой-то погреб и показался из него не то домовой, не то ... сам Андрей Родионович!

Как же они оба перепугались! Шпарили от ранжереи во весь дух, аж сердце захолонуло. Чуть деревья лбами не посшибали. Фроська со страху не сумела сдержаться и мало-мало под себя пустила. Да и от Филькиных портов вроде бы пованивало. Ее и досе трясет, а он, черт конопатый, опять сюда забрался. Неймется болвану, сам на рожон прет...

Надо ли после этого говорить, что могло произойти, если бы Фроська знала, что тот, кому она обещающе подмигнула, сидел в это время в людской, уплетая за обе щеки остатки каши. Знай Фроська об этом — едва ли смолчала бы, заметив в оранжерее незнамо кого.

Но, к счастью для беглецов, Фроська в тот день так и не узнала, как опростоволосилась. Когда же догадалась, было поздно.

* * *

Сладко потянувшись, Уголек открыл глаза. Прямо над ним висели диковинные ягоды. Похожи на вишню, только желтые и втрое крупнее. И прозрачные, как янтарь. Будто крохотные золотые фонарики. Никогда Семен не видывал таких ягод.

По странной случайности, беглецы устроились на ночлег под той самой алычой, за янтарными ягодами которой приходил охотиться Фроськин дружок.

Где это я? — спросил себя Семен. Ах да, они же в бегах. Вот и Владимир Петрович рядом. Ну и храпанули же они с устатку! На весь, поди, сад слышалось. Просто удивительно, как их никто не обнаружил. Повезло, как Баташову.

Однако ж пора и честь знать. Солнце-то эвон где, аж пятки припекло.

Припекло?... Значит на виду они, пятки-то! Убрать надо, пока никто не приметил. И Семен поспешил подобрать под себя неосторожно высунувшиеся ноги. Но было поздно.

— Ой! — вскрикнули рядом. — Ой кто это? Кто здесь?

Голос был страшно знаком. Уголек взглянул и ахнул. Вот тебе и на! На него в упор смотрели огромные глазищи Матрехи...

— Я это, не шуми, — как мог спокойно ответил Уголек, поднимаясь и стряхивая с боков приставшие листья и травинки.

— Семен! — удивленно воскликнула Матреха. — Ты? А кто это тут с тобой?

Взглянул Уголек на торчащие из-под куста ноги товарища по несчастью, вздохнул тяжело и виновато улыбнулась. Попались. Эх!

— Владимир Петрович это, Квашнин, — признался он. — Вылазь, барин. На саму хозяйку напоролись. Ничего не поделаешь.

— Хороши, ну и кавалеры! — расхохоталась хозяйка. — Где это вас нечистый таскал?

Взглянули "кавалеры" друг на друга и обомлели. Только глаза, да рты более или менее чисты. Все остальное, будто войлоком, грязной паутиной покрыто. Смущенные, оба развели руками.

— Ладно, — решила Матреха, оборвав смех. — Сидите дока тут, только хоронитесь лучше. Поесть-то попозже принесу...

Колебался Семен, недоверчиво поглядывая на молодую хозяйку. Заметив это, Матреха успокаивает:

— Не бойсь — не выдам. Только сидите смирно. — Потом добавила: — Коли не смогу прийти, знайте: к тому вон углу парка канавка под стену идет. Разгрести чудок — так выбраться можно. Только да самого до темна не ждите. Борода собак спущает...

Ну и Матреха! Беспокоится все-таки о нем. А родной отец ведьмой ее считает...

— Так это она и есть? — спросил после ее ухода Квашнин.

— Ага, она, Матреха, — подтвердил Семен.

— Хороша, — задумчиво произнес бывший гвардеец.

Такой, как сейчас Уголек никогда не видывал Матреху. Она предстала перед ними в золотистом модном платье, с кораллами на гордой лебединой шее. На ногах красного сафьяна туфли с серебряными застежками. Пышные, темного каштана волосы на голове слегка схвачены тонкой золотой сеткой. Далее они спускались до пояса толстой, не туго сплетенной косой. Царица, ей богу!

* * *

Тем временем сам лесной царь рвал и метал. Беглецы все еще не пойманы, поиски продолжаются. Об этом сообщали курьеры от Ядзвинского, Бороды и других хорунжий. За что он только кормит дармоедов?

Неужто судьба, всегда благосклонная к лесному владыке, на сей раз решила его надуть? Ну уж нет, этого-то он ей не дозволит! Он поднимет на ноги всех, сам отправится на поиски, а найдет этих "соперников". Деваться им некуда.

Как же все-таки они ушли? Не под землей же проползли!

Под землей? Подожди. А почему бы и нет? Ходит же он сам под землей, когда желает знать, чем дышат его рабы. Да и ушли-то они из-под земли же. Может, там и по сей час сидят? В его же проходе. Как-то сумели выбраться, да и отсиживаются.

Проверить. Не медля! И, схватив фонарь, Баташов устремился в свой тайный ход. Надо осмотреть внутренюю стену Преисподней. Всю, до последнего кирпичика!

Вот когда над беглецами нависла смертельная угроза! Стоит Андрею Родионовичу обнаружить заделанные Титком и Кузьмой пролом — и все откроется. Он пойдет по следу, найдет место лежанки под кустом алычи: остальное доделают его бравые телохранители.

Однако, и на этот раз удача оградила смельчаков. Баташов не заметил пролома, хотя и прошел в полшаге от него. Пролом был у самого земляного пола, а фонарь на уровне пояса. Лучи фонаря, косо падающие на коряво сложенную перегородку, сами скрыли повреждение. А дальше Андрей Родионович не пошел, потому что Преисподняя на этом кончалась.

Вот дьявол их задери, где же они прошмыгнули? И стена цела и решетки и подкопа нет, а ушли. Чертовщина какая-то!

* * *

Беглецы и сами не знали, кого им благодарить за покровительство: Бога, судьбу или своенравную Матреху. Пока что все складывается хорошо.

Проклятая Преисподняя вместе с Кислосеней осталась позади. Позади и темный, как могила, подземный ход. И райский сад под стеклом. И обнесенный крепостной стеной пышный сад Баташова. Оба сыты. У каждого по краюхе хлеба в запасе и по приличному куску мяса. Живем!

Было уже далеко за полдень, а они все сидели, притаившись в зарослях тальника, куда заползли еще на заре. Надо переждать, пока не уляжется тревога. А она, как видно, в самом разгаре. Вот какой гул из леса доносит. И конский топ, и собачий лай и крики и свист. Сомнения нет: их ищут.

Но здесь, у пруда, им не так уж и плохо. На воле все же — не в темном подвале. Зелено вокруг, светло. Вода у самых ног. Гуси-лебеди рядом плавают. Чайки за рыбкой охотятся. Стремительно, как молоньи, носятся проворные стрижи. Коромыслы синие, голубые мотыльки, коричневые, желтые, черные бабочки хоровод свой веселый подле осоки водят. И надо всем этим пестрым, живым и вольным миром радостно сияет высокое июньское солнце.

И все ему рады. Даже лягушки. Вот она, пучеглазая, как ладно на листе кубышки устроилась. Ишь ты, аж веки прикрыла от удовольствия, так ей гоже на солнышке.

Лягушке-то что! Она погрелась сколь ей надо, да и бултых в воду. А вот им-то каково! Посиди-ка целый уповод на солнышке, небось, взвоешь.

С утра-то было хорошо, свежо. Солнышко стояло за баташовским домом. Зато с полудня левый бок так прожарило — рубаха того и гляди затлеет. А попробуй в другое место перебраться — сразу заметят. Нет уж, коли не хочешь беды нажить, сиди и не шебуршись. Терпи. И жару, и жажду, и этого растреклятого овода.

Вот уж взаправду несносная животина. Как прицепится — не отстанет, пока ладонью не прихлопнешь. А где уж тут хлопнуть, когда рунты рядом?

А лягушка-то опять на солнышко выбралась. На дне-то, видно, прохладно. Глупая. Им бы сейчас туда, так, небось, до самого темна не вылезли бы.

День-то все ж к концу пошел. Солнце вон уж где. Слава Богу, скоро прохладней станет. Глядишь, и дале податься сумеем. Погони-то не слышно стало. Видно, в другие места шарить ушли. Это гоже. Это как у Казюка получается.

Дядя Егор как сказывал? Идите, грит, за погоней вслед. Рунты перешли, а вы на их место. Они дале — вы тоже. Только, грит, оглядку имейте, чтобы другие, значит, сзаду не настигли. Ничего, грит, уйдете, коли с умом да сноровкой дружить станете. Я, грит, сам от Демидова так уходил...

Эх ты, смотри-ка, лодка! Парусная. Да какая же раскрасавица! Паруса-то что те крылья распустила. И сама словно лебедь белый. Хороша! Хороша-то хороша, да сюда, кажись, плывет. Это не совсем гоже. С нее ведь и приметить могут. Да ежели еще "Сам" на ней катается, так это вовсе не дай Бог. Он же, сатана, на три сажня сквозь землю видит.

Так и есть, он! И не один. Сзади кормчий, а рядом, — господи, твоя воля! — рядом Глафира Артамоновна. Этого еще не доставало. Ну как Владимир Петрович узнает свою невесту, что тогда?

И Уголек осторожно подвинулся на своей кочке таким образом, чтобы заслонить от друга лодку. Но Квашнин уже заметил ее и с любопытством присматривался к проходящему судну.

Какая красивая яхта, и как легко она скользит по воде. Вот бы им сейчас такую. Пусть бы тогда попробовали их догнать!

Вольдемар и не предполагал, что его могут так взволновать паруса. Ни райская оранжерея, ни большой баташовский парк, ни открывавшийся перед ним вид не вызывали в нем этого странного, уже забытого чувство радости. А вид был прекрасен. Огромный, как море, десятиверстный пруд, опрокинувший в себя и величественные леса, и небо, и золотой шар солнца и горбатый мост на плотине со львами. Но Квашнин видел только белую яхту. Он совсем забыл, что стремительная красавица принадлежит Баташову. Забыл, что сам Баташов во всю наслаждается прогулкой на ее борту. Не замечал изящной молодой женщины, что сидела на скамейке бок о бок с хозяином. Только яхта, красивая и легкая, словно вольная птица занимала его мысли. Вот она летит и, кажется, ничем ее не удержишь, не остановишь — ни цепями, ни берегом. Им бы так.

А на белой яхте, на скамейке, покрытой пушистым ковром, сидела неузнанная Вольдемаром Глашенька Дементьева.

Прогулка под парусами, на которую она так надеялась, не развеяла ее печали. Она скорее утомила ее. Безучастная ко всему, молодая женщина не замечала того внимания, каким старался окружить ее Андрей Родионович. Лишь на крутых виражах, когда рулевой, ставя паруса под ветер, резко менял галс и судно, сильно крепясь, чертило бортом по воде, испуганная Глашенька тихо вскрикивала и прижималась к каменному плечу супруга.

Баташову нравились эти невольные движения Глашеньки. Он нужен ей. На него она может положиться. Да и есть ли на свете опора надежнее Андрея Баташова? Он для нее что каменная стена. С таким мужем не пропадешь. От чего угодно оборонит.

И прижимая к себе дрожащую Глашеньку, Андрей Родионович, весело хохотал, забавляясь над ее детскими страхами. Не бойся! Тут же ничего страшного нет, тем более, когда муж рядом. Ведь не с кем-нибудь, с Баташовым катаешься! Он в случае чего и со дна достанет. Так что смейся и веселись, как он!

А Глашенька не смеялась. Это не Матреха. Та рада позабавиться. Та готова с ним хоть в огонь. А эта даже не улыбается, несмотря на все его старания угодить. Что ж, попробуем другое. И Андрей Родионович подал знак кормчему: давай!

Кормчий — молодой красивый парень в расшитой синими петухами желтой сатиновой рубахе и синих шароварах —привалился на бакена один локоть и затянул тоскующе-озорную песню:

Там за лесом, там за лесом

Разбойнички шалят.

Шалят, шалят, шалят —

Убить меня хотят.

Нет, нет, не поеду —

Лучше дома я умру!

Смотрит Андрей Родионович на супругу: как? А она по прежнему не поднимает головы.

— Чего пригорюнилась, ясынька моя? — ласково взяв ее за подбородок, спрашивает он. — Ну что с тобой?

И как раз в этот момент рулевой поет:

Что притуманилась, зоренька ясная.

Пала на землю росой?

Чем опечалена, девица красная, —

Очи блеснули слезой?

А слезы и в самом деле, вот они. Того и гляди из глаз брызнут.

— Отпустите, Андрей Родионович, — просит Глашенька мужа, — к маменьке съездить...

— С чего надумала, — удивился он. — Аль обижает кто? Скажи тогда.

— Сама я на себя в обиде.

— Глупости! Или плохо тебе со мной?

Опустила олову Глашенька. Ну что сказать, если он не понимает?

Ради тебя, — продолжает кормчий. —

О, моя ясноокая

Много я душ загублю.

Я ль виноват.

Что тебя, светлокудрую,

Больше, чем душу люблю!

Но даже и эта, ловко разыгранная Баташовым сцена не произвела на Глашеньку ожидаемого впечатления. Какая "любовь", зачем? Она и без того принадлежит ему. Чего же ему еще надо?

— Отпустите, Андрей Родионович, — робко повторила она. — В гости...

Баташов смеется. Нашла дурака! Кто же выпустит такой клад из рук своих! Если и найдется такой идиот, так только не Андрей Баташов.

Это не беда, что она все еще холодна с ним. Придет время — оттает. Он сам и разгорячит и отогреет ее. Вот так — и, притянув к себе печальную супругу, весело глянув в ее голубые глаза, Андрей Родионович ответил:

— Дай-ка я лучше поцелую мою ясыньку!...

* * *

Уголек напрасно беспокоился за поведение товарища. Тот сидел спокойно и лишь глазами следит за красивыми эволюциями баташовского парусника, совсем не интересуясь происходящим на нем. Он только в нетерпении завозился на своей кочке, представляя, как белоснежные паруса унесут его прочь из Баташовских владений.

Но даже и это невольное движение вызвало недовольство Семена.

— Не возись, барин! Забыл, где находимся? Пойдем отсюда. Идем скорее, идем, слышишь!

А с пруда все доносится песня:

Там за лесом, там за лесом

Разбойнички шалят.

Шалят, шалят, шалят...

Кажись, и впрямь шалят, подумалось дворецкому Кириллу, когда из прибрежных кустов метнулись две тени.

Он только что устроился на своем обычном месте, только закинул удочки — и вот на тебе! — какие-то балбесы шастают по тальнику.

Что им тут надобно и кто такие? Не рунты же. Им-то прятаться нечего — сами себе хозяева...

А ежели к его вентерям подбираются? Ушицы свеженькой захотелось. Ишь какие ловкие! Захотелось, так возьми и налови. Нечего по чужим снастям шарить. Совсем распустил своих пьянчужек усатый пан. Что хотят, то и делают. Ты тут вырвешься на часок на улов взглянуть, а они уже все пообчистили. Чтоб им попритчило окаянным!

А ежели это и не рунты вовсе? Ежели злодеи какие, а?... Постой-ка! Говорили ж ноне, будто сбежал кто. Двое будто бы. И тут двое. Может, они?

Жаль рунтов рядом нету. Указать бы, куда побегли. Небось, схватили бы лодырей... Ой, клюет! Что-то приличное, никак, зацепил. Давай ка сюда, давай!...

На крючке Кирилла бился большой, фунтана два, лещ. Хорош! Ну-ка еще разок закинем с господом Богом!... А с теклецами не к спеху. Успеется. Никуда они не уйдут. Здесь не то что человеку — кошке не прошмыгнуть.

Да и сообщать о них рунтах интересу мало. Слава и награда все тому же ляху, а Кириллу опять кукиш. Пусть усатый лях сам ищет, как знает, а Кирилл ему не пособник. Не ему же служит... Вот если сам барин сюда подплывет, тогда и доложим. А он вон все под парусом гуляет и на берег, видать, не очень торопится. Что ж, мы пока поудим, благо опять вроде бы клюет... Никогда, пожалуй, таких больших лещей на крючок не лавливал. Откуда только взялись такие? Вот удача-то!

* * *

Тем временем наступила новая ночь — лучшая пособница тех, кто опасается чужих глаз. Под ее покровом, да еще в лесу, беглец становится невидимкой. Он и сам, правда, почти ничего не видит, зато обостренный теменью и смертельной опасностью слух помогает ему ориентироваться и определять места, куда ему не следует соваться.

— Слушай, Владимир Петрович, слушай! Где хозяйские рунты, куда идут, по-твоему? От нас, кажись. Это гоже. Двигай за ними. Только поглядывай в оба уха — на засаду не напороться бы. А ногами-то чеши пошибче. Нам до свету подале уйти надобно. Так что вперед, ваше благородие.

Рассвет застал их почти врасплох. Пока шли гущей, ночи, думалось, конца не будет. А выбрались на место почище — оказалось, солнышко вот-вот брызнет. Уголек аж отпрянул. Назад! Тут увидеть могут. Схорониться надо. Вон уже и солнышко проглянуло.

Смотри-ка, на самую дорогу вышли. Вон и свежие конские следы. Много. Как только Бог упас — чуть собственными ножками к рунтам не забрели. Скорее прятаться. Чу, кажись, скачут!

Так и есть — скачут. Только не назад, а оттуда, от Гуся. Баташов, видно, еще одну свору послал. Куда получше спрятаться-то?

— Сюда, — позвал Квашнин, показав на вместительное дупло огромного древнего дуба. — Тут обеим места хватит!

— Нет, — замотал головой Уголек, — не годится. Хорошо бы гнездышко, да на самом виду, лучше вон на это дерево повыше забраться, — и полез, показывая пример.

— Не могу, — виновато отозвался Квашнин, — сил нет!

Тьфу ты пропасть! Семен спрыгнул с дерева, чтобы помочь товарищу. Но конский топот уже рядом. Не успеть!

— Ладно, — махнул он рукой. — Хоронись в дупле, только поглубже. Авось, пронесет, — и снова полез на густой широколистный клен. Ах ты черт, Владимир Петрович целый клок своего азяма на коре оставил. И крикнуть нельзя, чтоб убрал — рунты услышат. Вот они!

Как и в лесу под Сынтулом, впереди скакал Борода. В правой руке пистолет, а в левой — нагайка. С ним полдюжины головорезов.

Пропали, мелькнуло в голове Уголька. Этот сразу узрит.

Однако, все обошлось благополучно. Конные промчались мимо, не обратив внимания на оставленную Владимиром Петровичем тряпку. Семен мигом спустился с дерева:

— Вылезай скорее, — крикнул он Квашнину. — Подбери свое тряпье и айда со мной! Давай-давай, я подмогу! Лезь выше. Да выше же, они сейчас вернутся. Скорее! Вон на тот сук садись, его с земли не видно. Скорее!

Уголек словно вводу глядел. Не прошло и четверти часа, как опять послушался топот. Доскакав до другого отряда рунтов, шаривших на опушке, Борода поворотил своих:

— А в дупло кто заглядывал?

Оказалось никто.

— Назад, — заревел Борода. — Дупло осмотреть и вокруг все обшарить. Далеко они не могли удрать. Тут где не то хоронятся.

Они и правда были тут и, конечно, все видели и слышали. И это заставляло их не то, что не шевелиться, а и дух затаить...

Глава 11. РАЗБУЖЕННЫЕ НАДЕЖДЫ

Матушка Матрена Егоровна, как называла теперь пятнадцатилетнюю Матреху вся прислуга, чувствовала себя прекрасно. Она — здоровая и сильная — носила ребенка, что бился под ее горячем сердцем легко и радостно. Его будущее обеспечено. За себя ей тоже опасаться нечего. Захочет супруг — она и десяток ему нарожает. Чать ни какая-то замухрыжка.

В то же время Матрехе было приятно, что Семен все еще не забыл ее. Верный парень, стоящий. И собой хорош, не то, что этот барышнин гвардеец.

А уж как та его расписывала! Можно было думать — ангел во плоти. А он на всех чертей схож.

Ясно дело, на вкус и цвет подруг нет, однако сама Матреха никогда не полюбила бы такого. Один его кривой рот чего стоит. Смотреть тошно. Семену этот глашенькин "красавчик" и в подметки не годится. Но коли барышне люб — пусть. Лучших она, может статься, и не видывала. Хоть и дворянка и в обществе бывала.

Тут Матрехе пришла в голову мысль, которую едва ли следует считать правильной. А что случилось бы, подумала красавица, ежели б барышня узнала, что жив ее Вольдемар? Вот, поди, обрадовалось бы! А то совсем извелась бедняжка. А как услышит такую новость, глядишь, и отойдет сердечко-то, отойдет хоть немного. Хоть на самую малость, да полегчает же!

Только как сказать-то? Узнает Родионович — оторвет он бесталанную Матрехину головушку. Напрочь.

Это достаточно основательное опасение не один месяц сдерживало Матреху. Однако, найдется ли на свете причина, которая могла бы закрыть женщине рот, когда ей очень хочется что-то сказать? Э, ништо, махнула она рукой. Сколь ни зол бывает Родивоныч, а собственное дитя, небось, пожалеет. Позлится, да и забудет. Будь что будет, а Матреха скажет Глафире Артамоновне.

И Матреха направилась к подруге.

Та, как всегда, сидела понурая. Да и с чего ей быть веселее? Жизнь ее однообразна скучна. Фроська со своей болтовней надоела. Читать не хочется. Клавесины расстроены. На дворе пасмурно. На душе тоже.

Матреха... Как хорошо! Вот с кем хотя бы немного отведешь душу.

Кампания Матрехи всегда нравилась Глашеньке. Ее грубоватая прямота и непосредственность в сочетании с житейской сметкой и умением схватить все налету в какой-то степени восполняли то, чего так недоставало мало приспособленной к обыденной жизни дворянской дочери.

Это простая девушка своими бесхитростными, но сказанными от души словами умела подбодрить и утешить, а иногда бухнуть такое, отчего даже Глашенька хохотала до слез.

Вот и сейчас, едва переступив порог, Матреха подсела к "барышне" и засыпала ее своими простыми вопросами. О здоровье, о настроении, о прочитанном вчера и сегодня, об отношениях с мужем — и все это не ради праздного любопытства, а с искренним, живым и сердечным участием, как расспрашивает самый дорогой друг или родная мать.

— А знаешь, — призналась Глашенька, — я сегодня видела Вольдемара.

— Да что ты! — обрадовалась Матреха. — Смотри-ка, сон-то в руку. Это к добру, барышня!

— Уж какое тут может быть добро? — вздохнула Глашенька. — Откуда оно на меня свалится?

— Не говори так, может, и свалится. Я ведь его тоже видела... твоего Вольдемара.

— Ты? Вольдемара? Когда же — нынешней ночью?

— Нет... не нынешней...

— Вчера?

— Нет, и не вчера. И не ночью. Днем видела.

— Днем?! Ты же днем никогда не спишь...

— А я не во сне — я наяву видела.

— Как наяву? Днем... наяву — объясни. Я ничего не понимаю.

— Поймешь. Только слово дай, что никому, особливо ж муженьку нашему, никогда и ничего не скажешь. И не спросишь.

— Что же ты хочешь сказать?

— Скажу, что знаю. Только ты наперед мне слово дай. Ну!

— Ну, говори же, говори!

— Нет, сначала слово дай.

— Какое слово?

— А такое. Мол, ни Андрею Родионовичу и никому другому никогда и ни за что не скажешь про то, что я тебе сейчас поведаю. Вон стань под образа и побожись. Ну!

— Да что ты сказать-то хочешь?

— Божись, — настойчиво повторяла Матреха. — Не то сейчас уйду и ты никогда ничего не узнаешь. Ну, становись под икону! Вот так. Теперь повтори за мной. Ну, повторяй: Перед лицом господа нашего, Иисуса Христа, и его пречистой матери, приснодевы Марии...

* * *

— Жив он, понимаешь, жив! — толковала Глашеньке Матреха. — Жив-здоров и тебе того желает. Поняла?

Но Глашенька отказывалась понимать. Она уже свыклась с мыслью, что ее любимого нет в живых. И вдруг...

О, если бы кто сказал ей об этом три года назад! Теперь, после всего, что произошло, сама мысль о том, что Вольдемар избежал гибели, казалась невозможной. Она просто не укладывалась в сознании.

И однако Матреха утверждает. А у Глашеньки нет причины не верить подруге. Ведь она никогда ее не обманывала. И потом Матреха — ее лучший друг, единственный в этом доме понимающий Глашеньку человек. Кому же еще и верить?

И все же, как это может быть? Вольдемар, которого давно схоронили и о котором даже она, Глашенька, почти совсем забыла думать, — как он мог оказаться живым?!

— А он же и не тонул. Вовсе не тонул! — в который уже раз повторяла Матреха. — Он у муженька нашего в подвале сидел. Чтоб вашей свадьбе не мешал, Андрей Родивоныч в полон его взял. Понимаешь?

— Боже, какой ужас!

— А ты не думай об ужасах, — советовала Матреха. — Главное, чтоб жив был и на воле. Проси Спасителя, чтоб свидеться вам привел. Молись. Пуще молись! И я о том же молиться буду...

* * *

Добрая весть — великая сила. Глашеньку словно подменили. Она уже не опускала голову. Стан ее стал прямее, походка легче. На ее бархатных щечках заиграл тонкий нежный румянец.

Правда, выражение грусти не совсем покинуло ее лицо. Но в глазах нет-нет да и вспыхнет что-то, имеющее лишь весьма отдаленное отношение к печали.

Даже Андрей Родионович обратил внимание на перемену, происходящую в его любимой женушке. Однако истолковал он ее по-своему.

Ага, повеселела. То-то! Отогревается все ж помалу. Это хорошо. Значит, все идет как надо, как мы и предполагали...

Глава 12. "ЦАРЬ"

Что ей Петр? — Злой и дикой ораве?

Только камень желанного случая,

Чтобы колья погромные правили

Над теми, кто грабил и мучил.

С. Есенин "Пугачев"

Уголек раздвинул ветви орешника, густо заполонившего крутой, высокий яр.

— Вот она, матушка, вот!

Внизу, под осыпью яра, исполненная собственного достоинства и неодолимой мощи, плавно и неторопливо, с царственной величавостью несла свои воды раздольная Волга. Слева, где таяли последние следы утренней пелены, ее широкая лента отливала холодной стальной синевой. А справа, в казанской стороне, жаркие лучи солнца, казалось, до того накалили Волгу, что она сверкала и переливалась, как расплавленное золото.

Только здесь, на широком волжском просторе, беглецы впервые смогли свободно вздохнуть и расправить плечи, без оглядки на баташовских гончих, от которых им удалось таки уйти, не смотря на все препятствия и опасности. И теперь, не чувствуя за собой погони, оба невольно залюбовались открывшейся их взорам великолепной панорамой.

Прямо под ними текла широкая, поистине богатырская река. Еле различимый отсюда противоположный ее берег, окаймленный тонюсенькой золотой каемочкой песка, зеленел сочными заливными лугами. А далее, насколько хватало глаз, без конца и края простиралась заволжская тайга. Темно-зеленая, почти черная на ближайшем плане, она сначала густо синела, затем только голубела и, наконец, терялась из глаз где-то далеко-далеко, расплываясь и тая в бледном туманном мареве. И на всем этом необъятном, как океан, пространстве, подобно крохотным островкам, лишь где-то виднелись черемисские и чувашские селеньица с маковками колоколен православных церквушек.

Да, вот она Волга, вот она матушка! Смотри-ка сколь раздольна. Небось, и не сочтешь, сколь других рек, речек и речушек впитала она в себя прежде, нежели разлиться такой громадине. Целые сотни, поди, а то и тысячи. И сколько всякого люда харчится около нее матушки. И каких только судов не плавает по ее широким плесам. От плюгавенькой долбленки до той вон беляны, что одиноко стоит на приколе, покинутая бурлаками.

Не даром славят люди Волгу, не даром поют о ней песни. Могуча. Богатырь река. Всем рекам царица, — думал Уголек, любуясь волжскими просторами.

О ней же, о Волге, думал и Квашнин, только несколько в ином плане.

Кого только не видывала Волга на своих берегах, каких событий не была свидетелем? Всякая чудь и ведь испокон веков селилась на ней. Были здесь и булгары, и половцы, и хазары, и татаро-монголы со своими кровожадными ханами. И "Золотая орда" и ногаи. И грозный царь Иван, разгромивший Казань и далекую Астрахань. И даже недоброй памяти донской громила и разбойник Стенька Разин со своим буйным сбродом.

Чьи только воинственные кличи не раздавались на этих неоглядных просторах. Но одному лишь двуглавому русскому орлу навсегда покорилась и верно служит эта действительно славная и поистине русская река!

А Уголек о своем. Вот кабы царь Петр Федорович сюда со своей ратью пожаловал. Было б дело! Ишь какой простор-то здесь. Есть где разгуляться народной силушке.

Волга, она как становая жила, со всей Рассеи силы свои и соки собирает. Не одна только чистая водица в ней бежит. Тут и пот соленый, и горькие слезы, и муки, и кровь народная — ничто волжского русла широкого не минует. Потому и любят ее люди, потому и славят, что в кровном родстве она с народом состоит. Перед ней, небось, и Москва с Петербургом должники. Небось, той же Волгой кормятся.

— Посмотри ка, Семен, — прервал размышления побратима Квашнин. — Что это там? Целая Непобедимая армада собралась. Для чего это?

В самом деле, что там такое?

Верстах в трех-четырех ниже того яра, над которым стояли беглецы, действительно происходило нечто непонятное. Десятка полтора барж и досчаников, окруженные доброй сотней лодок и лодчонок, сбившись в тесную груду, переплывали Волгу. На правом берегу, куда направлялась эта странная флотилия, ее ожидала большая толпа народа. Со всех сторон туда спешили люди. Туда же, по видимому, торопился и сторож покинутой беляны, что стояла неподалеку на приколе.

— Эй, дядя, — соскакивая с обрыва, окликнул Уголек. — Что это там? Почто народ сбежался?

— Али не знаешь, — отозвался старик. — Царя-батюшку встречают. И ты ступай. Я-то, видно, не поспею, а у тебя ноги молодые. Авось, застанешь милостивца. Поспешай, сынок!

Вот это здорово!

— Эй, Петрович, — закричал Квашнину Семен. — Айда царя встречать! — и не ожидая приятеля, со всех ног кинулся к месту происшествия.

Царя?! — удивился Квашнин. — Какого царя? Разве ее величества Екатерины Второй уже нет? Или опять переворот? Вот черт! Кто же теперь наш государь? Надо узнать. Ничего себе гвардеец — даже царя своего не знает. Вот до чего дожил! Срам-то какой!

* * *

Друзья вышли к переправе в тот самый день восемнадцатого июля тысяча семьсот семьдесят четвертого года, когда Пугачев, вынужденный к этому сложившимися обстоятельствами, перенес свои действия на правый берег Волги.

Здесь, — в который уже раз! — повторилось "чудо", над объяснением которого многие тогда ломали голову. Сокрушительный разгром, нанесенный Пугачеву в Казани его неутомимым преследователем Михельсоном, неожиданно обернулся новым блестящим успехом пугачевского движения. Горсточка приверженцев Пугачева, бежавшая с ним из Казани, за один день выросла в огромную армию, общую численность которой никто не мог определить.

Необыкновенная живучесть пугачевщины и ее способность к быстрому саморазмножению многим казалась непонятной. А между тем ничего удивительного тут не было. Недовольство народа, его гнев и возмущение достигли к этому моменту такого высокого накала, что до всеобщего пожара недоставало только одной искры.

Такой искрой для всего Поволжья и явилась высадка мужицкого "царя" у Кокшайской переправы. Весть о его прибытии с быстротой молнии облетела Казанскую, Нижегородскую, Симбирскую, Пензенскую и другие соседние губернии, всколыхнув крестьян и работных. Тысячи русских, татар, чувашей, мордвы, марийцев — всех, у кого не было больше сил терпеть, поднялись и, похватав топоры и вилы, пошли крушить без разбору барские усадьбы.

И задрожала земля под мужицкими лаптями. И загудело все вокруг. И закачались на перекладинах трупы. И запылали имении и вотчины. И ветер погнал вовсе стороны это свирепое пламя. И у царицыных приближенных не было в тот момент силы потушить зловещий для них огонь.

Вот так и получилось, что даже точно рассчитанный удар опытного вояки Михельсона, нацеленный в самое сердце пугачевских войск, привел к прямо противоположным результатам. Он лишь разбудил дремавшую в народе стихию, и она нанесла помещикам еще больший урон. Вновь хозяином положения оказался находчивый и сообразительный донской казачина.

* * *

Одураченный Михельсон бесился и выходил из себя, но ничего не мог поделать. Его бравые ординарцы загнали коней, а ни парома, ни досчаника, ни даже поганой лодчонки не смогли отыскать на левом берегу.

Тем временем Пугачев, за котором столько гонялся Михельсон, — вот он, попробуй возьми его! — спокойно уходил из-под самого носа ретивого полковника. "Царский" паром, окруженный целой флотилией больших и малых судов, медленно переплывал Волгу на глазах у честного служаки-немца. Близок локоток, — посмеивался Пугачев, — да не укусишь!

Он даже не слез с седла. Важно, по-царски, подбоченясь, сидел на своей киргизе, разодетый в сверкающий золотом камзол. Скакуна, пугливо косившего глаза на бурлящую за бортом воду, с обеих сторон держали стремянные старшины. А на берегу, куда подваливал паром, ожидала огромная толпа во главе с церковным причтом. Солнце весело играло на золоте поповских риз и церковных хоругвей. Догадливый пономарь ударил в большой.

— Царь, царь, — пронеслось по толпе. — Вот он, вот наш батюшка!

Пугачев довольно усмехнулся. Ждут. Вот оно как, господин полковник! Попробуй ка возьми меня теперь!

Он не стал ждать, пока причалят. Царю подобает предстать перед подданными во всем блеске величия и боевой удали. И, разгорячив киргиза, Емельян Иванович рывком перемахнул борт, вздыбил коня — и оказался лицом к лицу со своим народом. Еще раз грянул колокол, люди поскидали шапки и пали на колени перед своим отцом и заступником.

Ну ка, господин Михельсон, на чьей стороне сила?

* * *

Переправу пугачевских войск и встречу "царя" народом Семен и Квашнин могли наблюдать только издали. Как они не спешили, но пока добирались до места, там уже никого не сталось. Лишь одно вместительное, странного вида судно медленно и, должно быть, с большим трудом подгребало к берегу.

Издали его можно было принять за гигантскую сороконожку, случайно попавшую в воду и бестолково перебиравшую лапками. На самом же деле это была старая рассохшаяся лодка. Никому из мужиков и в голову не пришло воспользоваться этой дырявой лоханью, вот ее и захватили готовые на все отчаянные ребята. Весел у них не было — и они гребли чем попало: шестом, тесиной, палкой, даже корявым сучком. Гребли, сидя чуть не по колено в воде и ежеминутно рискуя оказаться на дне вместе со своей лоханью.

Опасность только разжигала их задор — и они весело горланили песню об удалом волжском атамане Стеньке Разине.

— Эй, — кричит Уголек. — Батюшку-царя как повидать?

— Айда с нами на Цивильск, — отвечают с лодки. — Там отыщешь...

Маленький чувашский городок, куда вместе с новыми попутчиками пришли путешественники, встретил их необычно. Будто здесь только что промчался смерч.

Сорванные с петель ворота. Выбитые рамы и двери. Поломанная мебель. Разодранные перинные подушки. Ветер разносит по улицам пух.

А вот и убитый. Распластав руки, лежит на траве толстяк в длинной ночной сорочке, намертво пришитый к земле железными навозными вилами. А на перекладине соседских ворот — двое повешенных. По одежде все три мертвеца не простого звания. Городские чины, либо помещики.

Замедлил шаг Владимир Петрович. По коже мороз. Что это?

А Уголек вслух мечтает:

— Нашего бы Баташова так!

— За чем дело стало? — весело отзывается один из попутчиков. — Мы вон своего Каледина на такую ветлу вздернули — аж за три версты видно. Воронья слетелось тьма-тьмущая нашим барином кормиться...

Боже! — пугается Квашнин. Господами ворон кормят! Брр! Да что же тут происходит? Это же бунт! И при царе... Мужики помещиков бьют, а царь словно бы и не видит... Да какой же это тогда царь, что за одно с бунтовщиками? Нет-нет, тут что-то не так! Надо уходить.

— Знаешь, — говорит он Семену, — не пойду я дальше. Не могу! К своим подамся...

— К своим? — подивился Уголек. — А где они, свои-то, у тебя? Свои — они с Баташовым. Ты что же, с ними что ли хочешь?

— Не могу я так, понимаешь... Присягу давал... А тут поблизости друг хороший. В одном полку служили...

— Ну, как знаешь. Ежели хороший друг, то конечно... А я все же не советовал бы. Я все думал — Баташова вместях лупить будем. Теперь, видно, одному придется. Что ж, иди коли так, ищи своих-то!... На-ка вот хлебушка на дорогу. — И отрезал Петровичу от своего краюхи.

Покидая компанию Уголька, Владимир Петрович мало или совсем не надеялся на встречи с друзьями.

Они, правда, были возможны. В Нижегородской губернии, по землям которой ему предстояло проходить, имелось несколько больших и малых имений, принадлежавших либо его друзьям, либо их родителям. Неподалеку от Сергача, например, лежало хорошо знакомое ему село Богородское — все в яблоневых садах и с большой пчелиной пасекой, — где он трижды гостил у своего лучшего друга Николая Стрельцова. Но разве Николя теперь застанешь дома? Он, наверное, в Тавриде. Воюет, как и все остальные.

Ссылка на друга понадобилась Квашнину лишь для того, чтобы как-то скрыть свое отношение ко всему, с чем он тут столкнулся и что находило одобрение Семена. Его знобило от одного вида повешенных, а циничные рассуждения попутчиков о расправах с господами вызывали негодование.

Расставаться с Семеном, сделавшим для него так много, конечно же, не хотелось, но и оставаться здесь далее было невозможным. Ведь уже одно пребывание гвардейца среди бунтовщиков пятнало его дворянскую честь.

А то, что он имеет дело с бунтовщиками, стало ясно сразу, как только он узнал имя царя. Петр Федорович Романов умер двенадцать лет назад, и, стало быть, тот, кого здесь встречают с таким воодушевлением, — самозванец.

Нет, ему, дворянину и гвардейцу, нельзя оставаться здесь! Он и без того вдоволь наслушался тут всякой мерзости. Если чего еще и не достает, так разве лишь того, чтобы заодно с мужичьем начать грабить родовые вотчины тех, на ком испокон веку держалась Россия.

Скорее назад! Подальше от всех этих инородцев. Поближе к истинно русским, кои тем и сильны, что свято чтут закон и порядок.

Однако, первое же чисто русское село встретило Владимира Петровича пожаром. Горела барская усадьба, а мужики вместо того, чтобы гасить пожар, гонялись с кольями за кем-то из ближних господских слуг. Пришлось свернуть к видневшейся неподалеку деревне.

Деревня еще не спала, хотя было уже довольно поздно. Всюду кучками грудились крестьянки с детьми, обсуждая какое-то чрезвычайное событие. Квашнину показалось странным полное отсутствие мужиков. Не спят же они, когда их жены так громко судачат под окнами. Куда же они в таком случае подевались?

— Э, милой, — сказала одна из женщин, — поздненько же ты спохватился! Наши к царю еще с полден утопали. Ты встань-ка пораньше да шагай поживее, авось, тогда и догонишь.

Квашнин вымучено скривил губы. Судьба зло смеялась над ним, приводя его как раз туда, где ему менее всего желательно быть. Он старался уйти от бунта, а бунт вот он, следует за ним по пятам и даже обгоняет. Этак, чего доброго, и в самую гущу угодить недолго. Вот уже и его самого принимают за бунтовщика.

Следовало сразу же уйти отсюда, как он уже делал не раз, за этот день. Но надо же где-то отдохнуть. Не бродить же всю ночь неизвестно где.

Одно цепляется за другое. Стоило остаться на ночлег и сесть за стол с приютившей его хозяйкой, как поневоле пришлось выслушивать ее жалобы на какие-то притеснения со стороны господ. Жалобы его совершенно не интересовали, он слушал их вполуха, не вникая в смысл, и только старался вовремя поддакнуть, дабы хоть как-то отплатить хозяйке за ее доброту.

Поднялся он пораньше, как ему и советовали, но пошел не к Чебоксарам, куда тянулся народ, а в Козьмодемьянское. Оказалось, однако, что спокойствие не было и там. Помещики покинули свои имения, а крестьяне ждали прихода "царя".

Тогда он свернул с Волги к Ядрину. Но бунт разрастался и здесь. Пришлось опять податься к Волге — в Воротынец. Потом снова в сторону от Волги — на Покровский Майдан, Спасское, Русское Маклаково. Он уже пятки сбил, а уйти от бунта все не удавалось.

Как не метался Владимир Петрович, сколь не менял направления — всюду было одно и то же. Везде он чувствовал себя так же неуютно, как когда-то Казюк с Колюхой в поверженном бурей лесу. И сколько раз за это время доводилось ему слышать самые мерзостные поношения в адрес дворян, отчего руки сами сжимались в кулаки. Но приходилось сдерживать свой гнев, потому что вокруг хозяйничала и бушевал чернь.

Только миновав село Княгинино и добравшись до Большого Мурашкина, Квашнин впервые не встретил взбудораженных мужиков. Зато возмутил волостной писарь, предложив Владимиру Петровичу за небольшую мзду снабдить бродягу надежной "липой", на чем большемурашкинцы давно набили руку. Чиновник, конечно, не предполагал, что имеет дело с потомственным дворянином, и потому едва не поплатился ребрами за свое гнусное предложение. Спасло его от побоев только то, что он успел сообщить "рваному барину" приятную новость: его лучший друг — Николай Семенович Стрельцов отдыхает от ратных трудов в своем Богородском и даже, как говорят, собирает вооруженный отряд для отпора бунтовщикам.

Вот где настоящее место для Вольдемара Квашнина! Вот где он может объявиться и проявить себя!

И Владимир Петрович повернул чуть ли не обратно — к Сергачу.

* * *

"Царь" чинит суд и расправу в Курмыше. Одних прощает и милует. Других отдает в руки палачей.

Он сидит посреди соборной площади в высоком золоченном кресле. По бокам ближние "графы" и "полковники".

Подбежал к "царю" парень, бухнулся в ноги. Рубаха и порты в заплатах, лаптишки вдрызг измочалены. Морда почернела, как у арапа, обветренные губы растрескались и вспухли. Немалый, видно, путь одолел прежде, нежели до царя добрался.

— Надежа-государь! Зовут тебя наши работные. Мочи не стало под Андрейкой Баташовым жить. По всей Оке стон стоит. Кровью да слезами умываемся. Христом-богом молим тебя, приходи на Оку, батюшка, вызволи нас из лютой неволи!

— Ступай к своим работным, — отвечает Угольку Пугачев. — Скажи им от меня, приду скоро! Баташова вашего на осину вздерну, ослобоню вас от кровопивца вашего. Сами тож не прощайте. Берите топоры да колья, палите хоромы барские! Эй, граф! Дай-ка ходатаю указ мой царский!

Глава 13. ЗА ПРАВДОЙ

Никто не может взлететь

выше самого себя.

М. Горький

Волга. Она, как и Москва, дорога каждому русскому. Ее светлые воды так же священны, как древние стены седого московского кремля.

Смыв в волжской воде пот и грязь неволи и долгого пути, Владимир Петрович словно обрел крылья.

Будущее теперь не страшило.

Друзья и родные помогут ему отплатить обидчику. Стоит лишь сообщить обо всем командующему Таврической армии генералу Потемкину — и зарвавшийся заводчик пожалеет о содеянном. А уж когда об измывательстве над дворянином узнает государыня — разбойнику Баташову и в Сибири места не будет.

Конечно, один Квашнин ничего сделать не сможет. Ему еще надо объявиться и доказать, кто он есть. Но теперь, когда он на воле, это уже не столь трудно.

Вот дойдет он до Богородского, где догуливает свой годичный отпуск Николя Стрельцов, — и тогда все откроется.

Николя... Умиленному воспоминаниями Владимиру Петровичу живо представилось веселое и дружелюбное лицо друга. Вот их вместе поставил в угол домашний учитель Квашниных. Вот они, подобно деревенским мальчишкам, забрались в сад к соседям Стрельцовых, где их поймал старик-садовник. Вот взводный дядька "Митя" дерет обоих распаренными в соленой воде розгами. Вот Вольдемар угодил в карцер за проделку Николя, а тот потихоньку приносит ему пирожные. Вот Квашнин насыпал табаку в борщ взводному, а Николя за это отсидел трое суток в "кандее".

Их дружба выдержала все испытания. И там, на линии огня и стычек с башибузуками хана Гирея, Николя с Вольдемаром оставались самыми преданными, самыми верными друзьями. Поэтому для Вольдемара не составляло труда зримо представить, как будет поражен Николя, узнав в оборванце друга.

И вот он дом Стрельцовых. Все такой же красивый и ухоженный, как и при покойных родителях Николя. И все тот же Сидорыч встречает гостя на крыльце. Однако, вместо того, чтобы пригласить в дом лучшего из друзей своего барина, старик бесцеремонно загораживает вход своей солидной тушей. Куда, мол, прешь?

Квашнин и сам понимает, вид у него вовсе не таков, чтобы его сразу приняли за желанного гостя. Вылинявший солдатский мундир с чужого плеча, подаренный гвардейцу какой-то сердобольной старушкой, латаные холщовые порты и растоптанные сапоги из того же бабкиного интендантства не вызывают почтения к посетителю. А если добавить к этому заросший грубой щетиной кривой рот и не очень чистую повязку на лбу, то эти мало украшающие атрибуты только усиливают подозрения.

— Добрый день, Сидорыч, — как можно приветливее обращается к камердинеру Квашнин. — Как твое здоровье, старина?

— Вот уж, милок, не тебе о моем здоровье печься, — хмуро отзывается старик. — Проваливай ка подобру-поздорову!

— Да ты что, старый, или не узнал?

— И не собирался узнавать. Уходи. Уходи, добром прошу! Помилуй Бог, барин проснется — без кнута тогда не уйдешь. Беги, сынок, дале, пока не догнали!

— Мне как раз его и надо, твоего барина, — настаивает Вольдемар. — Доложи, любезный, Владимир Петрович Квашнин — друг его и однополчанин.

Ну и гусь — за Квашнина себя выдает! И возмущенный старый слуга замахивается на самозванца.

— Уходи! Как огрею вот!

— Ах ты болван неотесанный, — взрывается Владимир Петрович, оскорбленный грубостью холопа, и хватает старика за грудки. Встряхнув, кричит: — Доложи сейчас же, не то знаешь что из тебя сделаю!

Только эта прямая угроза и возымела действия. Ворча и чертыхаясь, камердинер пошел докладывать о "госте".

* * *

Барин сидит в постели, опухший после вчерашней попойки. Сидорыч жалуется ему на назойливого посетителя:

— Чистый бродяга, вор, прощелыга, а лается, как настоящий барин. Болваном меня обозвал, за грудки схватил. Требует о себе доложить. Не знаю, что и делать с ним...

Стрельцова разбирает любопытство. Откуда взялся такой, с чисто барскими замашками! Кто он — промотавшийся дворянин или кто из соседей, в шутку вырядившийся бродягой? Интересно.

Потягиваясь, Стрельцов приказывает:

— Зови! Да скажи там Ваське, пусть на всякий случай плеть приготовить...

Ух, ну и рожа! Нет, это не ряженый. И что ему надо?

— Садитесь, — сколько мог вежливо приглашает Стрельцов. — Чем могу служить?

Сам он все так же сидит в постели, накинув лишь ночной халат. Не велика персона перед ним — стерпит. А Владимир Петрович лукаво улыбается. Вот будет огорошен Николя, когда узнает, кто перед ним!

— Ну с, — повторяет хозяин, — слушаю вас?

— Зачем слушать, Николя, — смеется Квашнин, — лучше приглядись, mon cher ami*. Не узнаешь?

— Не имею чести знать.

— Имеешь, имеешь такую честь! Посмотри внимательнее. Ну?...

— Я уже сказал — не имею чести знать, — тон Стрельцова явно дает понять, что фамильярность здесь неуместна.

— Ну, хорошо. Я подскажу: друг детства... боевой товарищ... Вспомнил? Я же Вольдемар!...

— Простите, сударь, но никакого Вольдемара я не знаю.

— Вольдемара не знаешь!? Ну это уже ни в какие ворота не лезет!

— Как вам угодно, — насмешливо пожал плечами Стрельцов, — но, к сожалению, вынужден повторить, среди моих друзей и знакомых нет ни одного Вольдемара. Так что прошу прощения, но...

— Простите и вы, Николя, но это уже слишком. Не могли же всадники хана Гирея отбить вашу память настолько, что вы совсем забыли Вольдемара Квашнина!

— Отчего же, Вольдемара Квашнина я всегда помню. Что же касается вас...

— Так это же я и есть! Не обращай внимания на тряпье, Николя, я все тебе объясню. Пойми только, я и есть Вольдемар Квашнин. Понимаешь, я!

— Понимаю, — ядовито кривит губы Стрельцов. — Я это я. Вы это вы. Прекрасная логика. Но пора кончать этот балаган. Говори прямо, что тебе нужно? И предупреждаю, на денежную субсидию не надейся. Если что и подаю, так разве лишь объедки со стола.

Кровь бросилась в лицо Квашнину. Его здесь принимают за нищего. И он вскочил со стула.

— Я не за милостыней к вам, уважаемый Николай Семенович!

— Вот как! — удивленно поднял брови Стрельцов.

Смотри-ка! Амбиции у этого проходимца — на большого вельможу хватит. Это занятно. И он уже более внимательно оглядел всю неприглядную фигуру гостя, от его грязной повязки на лбу до потрепанных сапог. Да нет, нищий как нищий.

— Не за милостыней? Тогда за чем же, позвольте вас спросить, mon prince**?

Явная издевка покоробила Владимира Петровича. Он было вспыхнул еще сильнее, но во-время вспомнил о своем более чем затрапезном виде.

— Простите, — смущенно пробормотал он, — я, кажется, забыл, где и в каком виде нахожусь. Но я думал... надеялся... Нет, не надеялся, — это не то слово — я был глубоко убежден, что увижу здесь друга, но выходит...

— Выходит, ошибся адресом, — хохотнул Стрельцов. — Вот это мне больше нравится. Это уже похоже на правду.

— Вы ошибаетесь, Николай Семенович, вы как всегда, ошибаетесь!

— Ну, вот что, приятель, — осадил Стрельцов. — Не забывайся!

— Я-то себя помню, — возразил Квашнин. — Чего не скажешь о вас. Ведь именно вам полковник Гронский бывало говорил: "Вы ошибаетесь, паж Стрельцов, вы как всегда, ошибаетесь!" Или вы не знаете Гронского? Больше того, мне кажется, вы забыли не только нашего лучшего учителя тактики, но и нашего ротного Фефелова, и взводного дядьку "Митю", что порол нас розгами, и даже майора Максимова, представившего нас к офицерскому Георгию. Ведь мы с вами вместе...

— А ты, оказывается, ловкач! — воскликнул Стрельцов. — Даже фамилии моих бывших наставников и командиров выведал. Но довольно морочить мне голову! У майора Максимова я служил — это верно, но с такими образинами даже мой Никитка дружбы не водил. Поэтому проваливай подобру-поздорову, пока я в хорошем расположении! И учти, проходимцев, выдающих себя за дворян, я не очень жалую.

Бог мой, да что же это такое! Николя, лучший друг Николя не узнал и не верит. Ну как, ну чем ему доказать? Какой еще нужен аргумент?... И не найдя ничего лучшего, Вольдемар срывает повязку.

— Не верите, мне не верите? Так вот же, смотрите! Знаете ли кто это сделал? Это Баташов меня изукрасил. Вы, вероятно, слышали о таком мерзавце. Вот как подлый мужик поступает с дворянами. Сообщите об этом его превосходительству Григорию Александровичу Потемкину!... Послушайте, Николя. Я прошу вас об этом. Я требую, слышите, требую!

Стрельцов удивленно таращит глаза. Клеймо! Во весь лоб. Вон оно что!

— Вот с этого, пожалуй, и надо было начинать, "дорогой Вольдемар", — лукаво улыбаясь, говорит Стрельцов. — Я бы уже давно все понял. А ты плел, сам не зная что — и меня, и себя запутал. Теперь я, кажется, догадываюсь в чем дело. Эй, Васька!

Вольдемар облегченно вздохнул. Он даже не заметил иронии в словах друга. Его обрадовало уже одно то, что Николя, наконец, начал что-то понимать. Да и могло ли быть иначе, когда налицо грубейшее надругательство над честью и достоинством дворянина?

Но тут на зов барина в спальню ввалились трое дворовых. И не успел Квашнин сообразить, в чем дело, как ему скрутили руки. А "начавший понимать" Николя приказал Ваське:

— Выпиши-ка на спине у этого его настоящее имя и звание!

— Посля к господину Баташову прикажите доставить? — осведомился догадливый экзекутор.

Квашнин похолодел. Столько пройти, столько опасностей миновать — и снова... Господи, только не это!

К счастью, Стрельцов не одобрил предложения Васьки:

— К дьяволу! Не обязан я баташовских беглых вылавливать. Всыпь ему для памяти, да и пусть катится ко всем чертям!

Слава Богу! Вольдемар настолько обрадовался избавлению от опасности вновь оказаться в лапах железного царя, что на минуту забыл даже о предстоящей порке. Так велик был его ужас перед Баташовым.

* * *

В отличие от баташовского Степки, стрельцовский экзекутор Васька не был издевателем. Иногда он даже жалел тех, кого ему доводилось сечь.

Жалость, однако, не мешала Ваське выполнять подобные распоряжения с удовольствием. И к этому имелись свои причины. Во-первых, Васька желал угодить своему барину. Во-вторых, по заведенному в доме Стрельцовых обычаю, исполнителю полагалась добрая чарка. И, наконец, в-третьих, Васька искренне полагал, что хорошая порка не вредит, а напротив того — даже весьма полезна. Ведь ежели у человека ум не в том месте, где ему надлежит быть, то такому обязательно и даже необходимо подсыпать в зад, дабы ум возвратился на свое место.

Поэтому Васька сек всегда весело, с легким сердцем, словно делал человеку приятное. Бил он с песенкой, иногда пересыпал удары забавными прибаутками. Закончив же порку, давал наказанному дружеский совет:

— Сходи на болото, паря. Обмойся там бодягой — очинно в таком разе помогает. В три дни все зарастет, как на собаке. А наперед, мотри, умнее будь, сам-то под кнут не лезь!

При всей практической целесообразности васькиных наставлений незадачливому правдоискателю было не до них. Ведь его дворянская кожа даже после той выделки, какую она получила в баташовском подземелье, не стала толще. Со скамьи, на которой его разделывал философически настроенный Васька, он скорее сполз, чем поднялся.

К острой физической боли, о которой вопило все его видавшее виды тело, прибавилось чувство жгучей обиды. И дело было не только в том, что его, дворянина и гвардейца, высекли как простого мужика. Всего горше было сознание, что сделал это человек одного с ним достоинства, которого он всегда считал своим лучшим другом.

Вон он смотрит в окно и смеется, довольный содеянным. Даже Сидорыч — простой холоп — и тот оказался порядочнее. Стоит на крыльце и виновато разводит руками, как бы извиняясь за случившееся. Не обижайся, мол, человече, сам виноват. Предупреждал же тебя, а ты не послушал, вот и чеши теперь спину-то.

— Что, — спрашивает из окна Стрельцов, — или мало тебе? Могу добавить. Я на такое угощение добрый. Ха-ха-ха!

Так неудачно для Владимира Петровича окончилась его первая попытка объявиться. Не лучшей оказались и вторая, и третья.

В лукояновской экономии графа Алексея Орлова, где всеми делами ведал сосед Квашниных — Серафим Никанорович Осокарев, на "проходимца и мошенника" выдававшего себя за погибшего гвардейца, попросту натравили собак. И если б не сжалился над "заблудшей овцой" сердобольный старичок-священник, тут бы и нашел свой конец неудачник.

* * *

Сколь же легкомысленен и прост бывает человек, на которого неожиданно свалится счастье. Ему бы изо всех сил держать попавшую в руки жар-птицу, а он, пьяный от переполнившей душу радости, не может догадаться, что с нею делать.

Нечто подобное произошло и с Квашниным. Воля, неожиданно свалившаяся на него, сменившая смрад и мрак подземелья, словно оглушила и отняла разум. Хмельной от столь чудесно обретенной свободы, он кинулся смаху, не спросив даже брода, да чуть снова не погиб. Как тот неоперившийся птенец, что пыжится взлететь прежде, нежели отрастут крылья.

Ну зачем, спрашивается, понесло его по друзьям и соседям, когда есть на свете поместье Кваши, где он родился, где у него осталась сестренка, где старая няня бережно хранит локон его волос, где его знает каждая баба и любой из деревенских сорванцов? Что может быть надежнее одного крова? Ведь давно всем известно, что родные стены и в беде помогают. Так зачем же искать помощи где-то на стороне?

А друзья друзьями и останутся. Они, как бывало говаривала няня, хороши, пока ты в чести. А придет черный день — разве их найдешь, друзей-то? Так оно на поверку и вышло.

Итак домой, в родное гнездо!

Правда, это не так просто. Надо миновать Лукоянов и Арзамас, обойти стороной ардатовские владения Баташовых, пройти часть тамбовких и почти половину всех рязанских земель. И все это пешком, без гроша в кармане, на одних даяниях бедняков, в явно подозрительной, с чужого плеча одежде.

Ко всему прочему, придется сделать не один порядочный крюк, кружить и петлять по-заичьи, дабы избежать нежелательных встреч с холопами гусевского заводчика. А они имеются в каждой губернии, если не в каждом езде.

Последнее, правда, уже не очень страшит Владимира Петровича. За время совместного с Угольком побега он научился узнавать баташовских ищеек и благополучно уходить от них. Сил у него теперь хватит, опыта набрался, значит, сумеет добраться и до родных краев.

И верно добрался. Вот он, хотя и старенький, но довольно еще крепкий и такой уютный барский дом, окруженный вековыми липами и кленами. Какое безлюдье вокруг и какая тишина, будто нет на свете ни войны, ни бунтов, ни мужицких царей, ни коварных и жестоких купцов-разбойников.

Стать бы вот тут и стоять, ни о чем не думая. Только смотреть, на эти старые престарые деревья, что хранят память о многих поколениях Квашниных. На посыпанные дресвой дорожки, по которым бродили и отец, и дед, и прадеды Вольдемара. На голубую луковицу колокольни и на потемневшую от времени красную крышу отчего дома, под которой его ждет заслуженный отдых!

Все как было, как запомнилось.

Та же самая деревянная решетка ограждает вековой квашнинский сад. Также нахально, как прежде, пробивается сквозь нее бузина. Все те же долбленные, похожие на пчелиные улья скворечни. И те же уютные скамеечки на дорожках. И может быть, те же галки, которых когда-то знавал Вольдемар, все так же галдят на растрескавшейся дупластой березе.

Только вот клены да липы выглядят несколько по иному. Он помнит их густо зелеными, под непроглядно темными, тяжелыми шапками листвы. Либо в легком и пушистом снежном уборе. А сейчас они стоят какие-то притихшие, словно задумались о чем-то, и печально роняют на землю выкрашенные долгой осенью листья.

Ну да, на дворе осень. А в эту пору он почти никогда не бывал дома. Сначала в корпусе. А в последние годы в армии Потемкина.

Что ж, пусть это будет его первая осень на родине! Здесь все ему дорого. Даже эти серые шумливые птицы, что так важно вышагивают под оградой.

Он делает несколько торопливых шагов. И останавливается... А не рано ли? А можно ли сразу, без обиняков? А ждут ли?

В неотвратимой памяти тут же встают Богородское и лукояновская экономия графа Орлова, Николя Стрельцов и Серафим Никанорович Осокарев. Свист кнута и собачье рычание, прибаутки Васьки и поповская ряса путаются в мыслях Вольдемара с деловыми наставлениями стрельцовского экзекутора. "Наперед то, мотри, умнее будь, сам-то под кнут не лезь!"

Не лезь под кнут!... Как ни горько это сознавать, а ведь очень верно сказал мошенник. Хотя это его родной дом, но кто знает, как его здесь встретят? Может же статься, что и собственные слуги узнают его не сразу.

Оглянувшись по сторонам, Владимир Петрович выламывает планку в ограде. Потом, еще раз оглянувшись, другую. И, в третий раз оглянувшись, протискивается в щель так же, как протиснулся когда-то в тесную черную дыру, открывшую ему выход из страшного подземелья.

Конечно, это не по дворянски — воровски пробираться в собственный сад. Но горький опыт недавних встреч с друзьями и знакомыми уже приучил его к осторожности. Как бы и здесь, на пороге собственного дома, его опять не постигла неудача.

Существовало и еще одно обстоятельство особенно смущавшее Квашнина, хотя ему и не хотелось бы признаваться в этом даже перед самим собой. За два с лишним года пребывания в баташовской Преисподней и пять месяцев бесплодных скитаний он растерял не только внешние, но и внутренние признаки своей принадлежности к привилегированному состоянию. Ни барской осанки, ни умения распоряжаться и командовать, ни даже прежней непринужденности в разговоре у него почти не осталось. Он сам чувствовал, как постепенно превращается в обыкновенного попрошайку-нищего, что целыми толпами бродят по святым и несвятым местам.

Более того, за все время, пока он бродил из губернии в губернию, из уезда в уезд, он ведь так и не смог решить, как должен вести себя при встрече с родными и своими слугами, как объясниться перед ними, что сказать им, чтобы ему сразу поверили. Он даже не представлял себе, как произойдет она, эта столь желанная и столь пугающая его встреча.

Под ногами шуршат палые листья. Теперь они могут стать предателями. Их шуршание кажется столь же зловещим, как хруст песка во тьме баташовского тайного хода. Того и гляди выдадут его присутствие. Стоп! На ближней скамейки люди... Две дамы. Какая-то барышня то ли с приживалкой, то ли с бонной. Вот барышня повернулась в сторону притаившегося в бузине Квашнина. Это же Нина, сестренка!

Как она выросла, прямо не узнать — невеста. А ведь, кажется, совсем недавно они с Николя смотрели на нее, как на забавную живую куклу. Забирали ее у бонны, бегали с ней по дорожкам, играли в прятки, смешили и дразнили. А когда она принималась плакать, Николя успокаивал девочку шутливым обещанием жениться на ней, как только она подрастет. И вот девочка выросла и превратилась в хорошенькую барышню, для которой и в самом деле нужен жених. Не беда. Он позаботится об этом. И уж, конечно, не Николаю Стрельцову быть ее избранником.

Владимир Петрович с жадностью рассматривал сестру. Вылитая маман. Тот же абрис лица, те же брови и такие же синие глаза. Та же доброта светится в них, но и что-то еще свое, чего не было у маман, и отчего они кажутся еще милее. Словно два лукавых бесененка поселились в этих васильках и только ждут момента, чтобы устроить какую-нибудь шалость. О, такие глазки хоть кого сведут с ума.

Как жаль, что сейчас нельзя подходить к ней. А почему, собственно, нельзя? Разве не ему принадлежат и этот дом, и вековой сад, и тихая речка, и поля, и возделывающие их землепашцы? И разве перед ним не родная сестра? Так какая же пропасть может отделить их друг от друга?

И отбросив прочь все сомнения и доводы рассудка, Вольдемар раздвинул скрывавшие его ветви и шагнул к скамейке:

— Нина! Родная моя!

Девушка испуганно отшатнулась. Бонна взвизгнула. А смеющийся Вольдемар обрадованно бросился к сестре:

— Ниночка!

Руки сами, помимо его воли потянулись к ней. Но это было уже слишком. Возмущенная неслыханной наглостью оборванца, Нина гневно вскочила. Синие глаза вспыхнули негодованием, и хотя она уже начала догадываться, что имеет дело с помешанным, отчего нервный озноб бил ее еще сильнее, не удержалась и смело выкрикнула прямо в ужасное лицо оборванца:

— Не смей! Отойди! Что тебе здесь надо?

Бонна завопила еще пронзительнее. Квашнин растерянно отступил, не зная, как быть дальше. Все слова, какие он готовил для этой встречи вылетели из головы, и на язык приходило совсем не то, что требовалось.

— Ниночка, милая, это же я — Вольдемар! Неужели не узнаешь? Это же я — брат твой единоутробный, Нина!

Она смерила его презрительным взглядом:

— У меня нет братьев. И сестер тоже.

— Как нет! — в смятении воскликнул Владимир Петрович. — А я? Я, значит, не в счет?

Бонна продолжала вопить.

— Да перестань ты, — прикрикнул на нее Квашнин, — перестань, старая дура!

— Послушай, Нина, умоляю тебя. Не обращай внимание на мое платье и мои уродства. Par le nom de Dieu***, перед тобой брат Вольдемар. Твой родной, единственный брат, — и он снова шагнул к ней. Но она брезгливо отскочила:

— Отойди! Не смей приближаться, не то я позову людей. — И, обращаясь к бонне, сказала: — Mais appeler quelqu'un****!

— Да-да, мадам, — подхватил Вольдемар, — позовите слуг!

Та опрометью кинулась к дому.

— Magnifique*****, — горько усмехнулся Вольдемар. — Ты прекрасна в своем гневе, Нина. Но твой гнев не имеет основания. Конечно, grande dame****** не прилично общаться с roturier*******. Но ведь такова только внешность, а из той abime********, откуда я совсем недавно вырвался, в другом виде не выходят...

Он умышленно уснащал свою речь французским. Ему казалось, что только таким образом и можно доказать сестре свое дворянское происхождение. Но Нина лишь морщилась, с презрением слушая его объяснения. Ее передергивало от его дурного произношения, от его уродства, от его грязного и ветхого платья. Наконец, и Квашнин почувствовал ее враждебность и отчужденность и понял, что пора уходить.

— Мне так же оскорбительно мое одеяние, как и тебе, Нина, но еще больнее видеть, что ты — самый близкий мне человек — меня не узнала... Ну что ж. Будем считать первый визит неудавшимся. В таком случае прощайте!

Он было галантно расшаркнулся, чтобы подчеркнуть свое дворянское высокомерие, но ему вдруг захотелось хоть чем-то уколоть сестру. Пусть знает!

— Позвольте только спросить, любезная Нина Петровна, вы что же, совсем отрицаете существование брата? Уж не намерены ли вы утверждать, будто являетесь единственной наследницей этого имения, что оставили нам по себе наши дорогие родители?

Ах, вон в чем дело! — догадалась Нина. — Оказывается, это не сумасшедший, а самый обыкновенный вымогатель, вознамерившийся воспользоваться ее сиротством. Ну нет! Теперь, когда известны его цели, она знает, как держать себя с проходимцем. Сейчас она укажет ему его настоящее место.

— Уходи, мошенник, сейчас же уходи! — твердо сказала она бродяге. — Мои люди сумеют научить всякого, кто посмеет явиться сюда с гнусными намерениями.

— Мошенник? — вспыхнул Владимир Петрович. — Как тебе не стыдно, Нина! Разве я похож на мошенника?

— На кого же еще?

— Я брат твой — Володя! Я...

— Об этом я уже слышала. Но именно это меня больше всего и возмущает. Как это гадко — спекулировать именем мертвого. Уходи, слышишь?! Вон сюда уже идут и тебе сейчас не поздоровится. А относительно нашего "родства" советую измыслить что-нибудь поумнее, потому что моего брата, за которого ты, негодяй, выдаешь себя, давно уже нет в живых. Уходи!

Действительно пришла пора уходить. От дома бежали четверо парней, более близкое знакомство с которыми не сулило Владимиру Петровичу ничего хорошего. Он уже знал, чем кончаются встречи с господской дворней. И, конечно, ушел бы, если бы не последние слова сестры. Что значит "нет в живых"? Как это нет?

— Я не знаю, Нина, кто тебе сказал о моей смерти. Но это явная ложь. Я не умирал. Я жив — и вот стою перед тобой.

— Это ты, ты лжешь, бродяга! — воскликнула Нина. — Я сама схоронила брата, и могу только сожалеть, что это случилось с ним, а не с тобой.

— Не может быть! — закричал Вольдемар. — Это какая-то ошибка! Я жив, Нина! Я...

— Хватит, приятель, — беря оборванца за плечо, прервал его словоизлияния один из парней. — Пошли-ка подобру-поздорову!

— Прощай, Нина! — еще раз обратился Владимир Петрович к сестре, но та уже шла к дому, не пожелав даже оглянуться.

— А у тебя, паря, губа-то, видать, не дура, — хохотнул один из выпроваживавших его холопов. — Да вишь ли, хороша Маша, а не ваша!

— Ну вы, не забывайтесь! Я не позволю говорить так о моей сестре!

— Охх-хо-хо! — покатились парни. — Уморил! Сестра! Нашему хряку родная горлица. Оххо-хо!... А ну-ка улепетывай отсюда, пока не поддали! Такую сестру покажем, что и свою матку не узнаешь! Ну-ну, шагай!

И дворовые вытолкнули взашей собственного барина из его собственного сада, пообещав на прощание устроить и не такую потеху, если он вздумает еще раз заглянуть сюда.

* * *

Перед потерянным Вольдемаром ветхая ограда сельского храма. Перекрестившись, он вошел в ограду.

Сюда, где покоится прах его предков, он не заглядывал давно, наверное, уже более пяти лет. Пока находишься в действующей армии, это просто невозможно. А по приезде в отпуск увлекся охотой и... и посещениями усадьбы Дементьевых.

Не за то ли и наказал его Бог, что растерял святые сыновние чувства? А за что же еще? Других грехов он за собой не помнит. Но неужели за это надо наказывать так жестоко?

Слезы запоздалого раскаяния сами катятся из глаз Вольдемара, и он не старается их унять. Опустившись на холодную землю, он обнимает и целует каменные надгробия, корит себя за непочтительность к родителям и просит у них прощения.

Недолгий осенний день близится к концу. Стылое ноябрьское солнце спускалось все ниже. Заметно холодело. Лужицы покрылись тонкой хрустящей корочкой. А Квашнин все лежал на подмерзающей земле.

Но вот он поднялся. Вытер слезы. Зябко поежился. Вспомнил о необходимости позаботится о ночлеге. Родной дом для него оказался закрытым, значит надо искать какой-то другой. Бросил прощальный взгляд на место последнего упокоения и... вздрогнул.

Рядом со знакомыми, много раз виденными, появился новый надгробный камень с чугунным крестом наверху. Чей это, кому поставлен, кого могли схоронить рядом с отцом? В сумерках глаза не сразу рассмотрели надпись, высеченную на белом мраморе. Пришлось подойти поближе. Но даже и тогда, даже разобрав все до последней буквы, Вольдемар не сразу понял смысл прочитанного.

Дорогому и любимому брату

ВЛАДИМИРУ ПЕТРОВИЧУ КВАШНИНУ,

утопшему 28 июня 1772 года 20 лет отроду,

любящая и неутешная сестра Нина.

Молись за меня, родной!

Господи, твоя воля! Его, Владимира Квашнина, давно схоронили! Выходит, он вычеркнут изо всех списков и из самой жизни и теперь, как загробный житель, должен молиться за сестру, которая только что изгнала его из его же собственного дома. И отпевали же, наверное, и — кто знает! — может быть, и сам господь Бог уже не числит его земным жителем...

Еще ниже опустив голову, Владимир Петрович Квашнин отворачивается и понуро бредет прочь от собственной могилы. С неба медленно, как бы нехотя, падает первый снег, и не спеша засыпает следы отринутого...

____________________

*мой дорогой друг (фр.)

** мой князь (фр.)

*** Клянусь Богом (фр.)

**** Да позовите же кого-нибудь! (фр.)

***** Великолепна (фр.)

****** знатной даме (фр.)

******* низкородным (фр.)

******** бездны (фр.)

Глава 14. УШИ ПОЛКОВНИКА

Господа, к нам едет ревизор.

Н.В. Гоголь "Ревизор"

Полковник Брыль-Стохальский нагрянул неожиданно.

Так уж вышло, что даже вездесущие представители фирмы, посаженные чуть ли не во все столичные ведомства, не предупредили Баташова. Да они и не могли сделать этого, потому что даже Потемкин ничего о ревизии не знал. Ее назначила и тайно снарядила сама императрица.

До этого Екатерина и думать не думала о каких-то там Баташовых. Но Григорий Орлов, всячески противившийся возвышению нового фаворита, намекнул, будто в народе ходит слух, что приокский горнозаводчик чеканит фальшивые деньги и что при Грише Потемкине об этом лучше не поминать. Поэтому и случилось, что даже он не знал о тайном поручении Брыль-Стохальскому. А тот, прибыв в Гусь-Железный с именным указам самой императрицы, сразу взял быка за рога.

Этот сухонький, подтянутый старичок, насквозь пропитанный шляхетским гонором, ревностный служака и довольно порядочный человек, терпеть не мог выскочек торгашеского склада. Всех их без исключения он считал жуликами и никогда не шел ни на какие сделки с ними.

Его серые, выцветшие от времени глаза были еще достаточно остры для того, чтобы любого мошенника вывести на чистую воду, а оттопыренные музыкальные уши умели хорошо слушать.

Вот и сейчас они учуяли что-то подозрительное.

Толстенная белокаменная стена, ничуть не тоньше стен знаменитой Ченстоховской обители, ограждающая лицевую сторону баташовской усадьбы, вдруг заговорила. Заговорила на непонятном, но явно человеческом языке.

Случилось это так. Целый день прокорпев над пыльными конторскими гроссбухами и не обнаружив в них ничего заслуживающего внимания царского ревизора, Бронислав Казимирович выбрался на часок во двор — размяться и подышать свежим воздухом. Тут его тонкого слуха и коснулись странные звуки, исходившие словно бы из под земли.

Похоже, будто кричат люди, много людей, но голоса звучат так глухо и невнятно, что не только слов не разберешь, а и место, откуда доносится шум. То покажется, что кричат прямо под ногами, то снаружи, за оградой, то прямо в стене.

Оттопыренные уши Брыль-Стохальского зашевелились, как у кота, заслышавшего мышь. Стой! Что бы это могло значить? Стена совершенно глухая. Откуда же шум? Интересно. Не иначе, как тут что-то кроется. А не имеет ли этот шум отношение к тому, зачем его сюда послали? У этого мошенника Баташова все возможно. Это ловкач и пройдоха, каких даже среди торгашей не так уж часто встретишь. Надо прислушаться как следует.

И полковник стал прохаживаться вдоль стены, как бы принюхиваясь к ней. Да-да, конечно же, тут что-то есть, и не он будет, если не дознается.

* * *

"Всенепременное дознаться", — твердо решил ревизор и так же решительно принялся за дело, уверенный в непререкаемости данной ему власти. Указ Екатерины, собственноручно подписанный ею и скрепленный государственной печатью, давал ему почти неограниченные права. Он же служил ревизору охранной грамотой, куда более надежной, чем целая рота гусар. Кто же осмелится не подчиниться или оскорбить доверенное лицо самодержицы всероссийской?

Никто и не осмелился бы, будь это где-нибудь в другом месте. Здесь же, в обширных приокских лесах, не было иного владыки, кроме Андрея Родионова сына Баташова.

Этого не учитывал, вернее, совсем не знал честолюбивый и гордый полковник. Наивно полагая, что любой, даже самый ловкий и бесстыдный вор затрепещет при виде Указа государыни, он ретиво взялся за дело.

Если бы в тот момент, когда он расхаживал вдоль стены, стараясь доискаться до источника странных звуков, он бросил взгляд на окна второго этажа, откуда за ним наблюдал Андрей Родионович, то, возможно, и поостерегся б. Но он ничего не заметил и продолжал свое.

Зато Баташов заметил все. Видя, как внимательно ревизор присматривается к его крепостной стене, словно бы вынюхивая что-то, он сразу же забеспокоился. Чего это старому грибу надо? Что он там нашел, зачем топчется? Вроде бы все устроено так, что комар носу не подточит. А все же унюхал что-то! Что?

Ответ не замедлил себя ждать. Запыхавшийся посыльный от подвального смотрителя доложил, что в Преисподней бунт. Кандальники отказались от обеда. Вон оно что! Теперь Андрею Родионовичу показалось, будто и он различает какой-то шум. Дьявол бы разодрал всю эту вшивоту! Не вовремя загалдели. Ведь так, чего доброго, откроется все... Ну уж нет, этого-то он не допустит!

"Так вот ты каков, пан полковник, — зло пробормотал встревоженный заводчик. — А не слишком ли длины у тебя уши? Не след ли их окоротить?"

Как уже говорилось, Бронислав Казимирович Брыль-Стохальский недолюбливал торгашей и промышленников. Он был уверен, что их черную кровь никаким золотом не обелить.

— Купца, — говаривал он, — хоть розовым маслом залей, все равно падалью вонять будет.

Самого себя Бронислав Казимирович причислял к знатному роду Радзивиллов, а потому и относился к купцам ничуть не лучше, чем к крестьянам, которых польские дворяне именовали быдлом. Правда, покопавшись в памяти, полковник мог бы припомнить вещи, которые едва ли могли украшать гербы Радзивиллов, Сапег и других ясновельможных панов, чьей славой и могуществом кичилась когда-то Речь Посполита. Ему, без сомнения, было известно, что значительную долю тех несметных богатств, какими владели крупнейшие польские магнаты, составляли деньги и драгоценности, силой или обманом изъятые у тех, кого они так презирали. Ведь всякий раз, как только у воинственного шляхетства начинали чесаться руки, или не хватало средства на пышные балы и турниры, главари панства обращались за деньгами к купцам и ростовщикам, обещая им за это всяческое покровительство. А как только большая нужда отпадала или приходил срок оплаты векселей, ясновельможные "покровители" сами нападали на своих подопечных, грабили и разоряли дома кредиторов, силой захватывали все их капиталы и имущество. Но подобные действия ясновельможного польского панства не только не вызывали возмущения, а, напротив, считались чуть ли не делом доблести и геройства, поскольку свидетельствовали о силе и мужестве знатнейших польских фамилий. Для Бронислава Казимировича все это было в порядке вещей, а вот то, что пахло торговлей и трудом, он расценивал как обман и мошенничество. Вот почему он не особенно церемонился даже с такими крупными воротилами, как Баташов.

— Эй, вы, как вас там? — обращался он к лесному царю.

— Андрей Родионович, ваше высокоблагородие.

— Да-да, Родионович. Я требую, слышите требую — показать мне все. И без всяких там выкрутасов. И запомните, никакие уловки вам не помогут.

— Помилуйте, какие же уловки?

— Не притворяйтесь невинным ягненком. Ваши повадки, почтеннейший... как вас там?.. мне известны.

— Зачем же так? Вы меня обижаете, ваша милость.

— Гмм. Ловкачам невыгодно обижаться.

Такого Андрею Родионовичу не приходилось слыхивать. Он привык ко всеобщему преклонению. Губернаторы и архиереи заискивали перед ним. Фавориты царицы благосклонно принимали подарки и подношения. А тут какой-то грошовый полячишка, которого он может стереть в порошок, и так заносится, словно уже стал хозяином на Оке.

Совиные глаза оскорбленного воротилы метали молнии. Но он сдерживал себя, памятуя о грамоте императрицы. Придется потерпеть, а там посмотрим. Придумаем такое, чего этот паршивый лях во веки веков не забудет.

А тот продолжал гнуть свою линию:

— Извольте, милейший, показать мне все! Все как есть. Вы меня, надеюсь, понимаете?

— Отчего ж не понять. Понимаю. Но я же вам все представил. Книги конторские и складские, реестры, ведомости, отчеты прихода-расхода и налоговые квитанции, ссуды, подушную подать, подать с домен и весь здешний промысел. Ежели вам угодно, могу показать и все другие наши с братом заводы. У нас есть что показать и на что интересно глянуть вашей милости. Пожалуйста, с легкой душой!

— Ну, душа-то ваша довольна известна. Светлого в ней весьма и весьма не достает.

— Простите, ваше высокоблагородие, но вы опять меня обижаете. Чем я заслужил?

— Чем? А скажите, к примеру, что у вас в той вон стене? Кого вы там, почтеннейший, припрятали?

"Вот оно! Так и есть — унюхал, старый черт".

— Никого не прятал, — пожал плечами Андрей Родионович.

— Вот как! Интересно. Кто же в таком случае поднял вчера истошный крик? Не крысы же!

Длинны, ой как длинны твои уши, господин полковник! Надо их окоротить!

— Ах, вон вы про что! Так это ж работные шумели, ваша милость. Труба с нечистотами там лопнула, ну и поссорились малость. Чего на работе не бывает.

— Труба? Гммм… Труба... Вы, надеюсь, покажете мне эту вашу трубу?

Надо же, какой настырный!

— Простите, ваше высокоблагородие, но куда я вас поведу? Показывать благородному человеку подобную пакость не считаю для себя приличным. Ничего для вас занятного там нет.

— Мне, милостивый государь, все здесь занятно!

— Вы меня не так поняли, ваша милость. Там канализация, куда я сам никогда не заглядываю. Противно. Кроме вони да грязи, там ничего хорошего нет.

— А я и не ищу здесь хорошего.

Ишь ты! Сам признается, зачем приехал. Грязь ковырять, под хозяина копать.

— Я бы все ж не советовал туда лезть. Темнотища, грязь да вонь. Что там может быть интересного для вас?

— Я уже, кажется, сказал, почтеннейший: мне все здесь интересно. Поэтому не уговаривайте, а ведите туда, куда я хочу.

Баташов скрипнул губами. Ах ты крыса канцелярская! Ну погоди же! Вслух же сказал:

— Как вам угодно, ваше высокоблагородие. Слушаю и повинуюсь. Ежели так настаиваете, завтра же идемте, пожалуйста. Однако, заранее прошу: не гневайтесь, ежели запачкаете и провоняете свой парадный мундир. Подвал, подвал и есть.

— Хорошо-хорошо, ведите!

* * *

Нет надобности говорить, как чувствовал себя Баташов, ведя дотошного старикашку в свой подвал. Посещение Преисподней ревизором царицы не сулило заводчику ничего хорошего. Но не пустить его туда было уже невозможным.

Как и догадывался полковник, в стене-подвале оказалось совсем не то, что так старался внушить ему изворотливый хапуга.

Там действительно воняло, да еще так густо, что переступив порог подземелья, настойчивый ревизор отшатнулся и зажал нос. Только усилием воли да своим шляхетским гонором он заставил себя идти дальше. Но это был смрад адского производства и такого же жилья, а вовсе не канализации, на которую ссылался матерый вор.

Так вон оно что! Вот какую "трубу" устроил этот прохвост под своими окнами! Ну-ка посмотрим, что он тут выделывает. Ага, медь. И серебро. И неучтенные никакими реестрами податные души. Одного этого достаточно, чтобы засудить этого обер-вора. Но тут, наверное, найдется и еще что-нибудь интересное.

Никогда и никто не видел Андрея Родионовича столь подавленным и убитым, как в эти тяжкие для него минуты. Глаза его, умевшие пронизывать насквозь, потухли, могучие плечи обвисли, спина ссутулилась. Даже кандальникам стало ясно: их грозный хозяин скис. Он уже не вмешивался ни во что, покорно и молча следуя за строгим ревизором. Даже когда тот снисходил до разговора с кандальниками, он не принимал никакого участия. На ядовитые вопросы и замечания полковника не отвечал, а лишь разводил виновато руками: мол, что же поделаешь, коли попался. Весь его вид как бы говорил: делайте то хотите, мне все равно. Моя песенка спета.

Полковник Брыль-Стохальский победил лесного царя. Он нашел то, что искал и до чего никто не мог докопаться. Этот ворюга из ворюг действительно чеканит фальшивые деньги и производит многое другое, чего не положено производить частным лицам. Гнусный ловчила и обманщик попался с поличным. И теперь ему не уйти от ответа. Сколь веревочку не вить — кончик будет. Вот он, этот кончик. Плохой, очень плохой кончик!

Пан Бронислав устроит дела таким образом, чтобы вор получил по заслугам. Пусть-ка "отдохнет" от своих подлых дел в этом же аду, который он тут соорудил. Это будет справедливо, по божески справедливо. Так полковник и доложит государыне и она, без сомнения, согласится с его предложением.

— Ну что же, — презрительно скривив тонкие губы, обратился Брыль-Стохальский к разоблаченному им преступнику. — Ведите дальше, показывайте, что там у вас еще. Теперь скрывать уже нечего: как говорится, семь бед — один ответ. Не так ли?

— Так, — прохрипел Баташов. — Ваша взяла. От вас ничего не скроешь. Так и быть, идемте дальше. Только возьмем фонарь, в коридоре темно.

* * *

— Сюда пожалуйста, — распахнув невысокую дверь, пригласил Баташов. Полковник вошел и подивился.

Какая-то темная и сырая каменная дыра. В дальнем углу колченогий, грубо сколоченный стол и такая же табуретка. На столе зажженная свеча, деревянная миска с дымящейся похлебкой, деревянная же обглоданная ложка, солонка и кусок ржаного хлеба.

Что за ерунда? Куда его привели, зачем? Что тут может быть интересного царскому ревизору?

Бронислав Казимирович в недоумении оглянулся. И снова подивился. Куда подевался подавленный, трясущийся уголовный преступник, схваченный им за руку на месте злодейства? Сзади него стоял во всей своей несокрушимой мощи всесильный владыка Муромских лесов, поставщик двора ея императорского величества — Андрей Родионович Баташов. Его крупный рот змеился усмешкой. Жестом радушного хлебосола он пригласил:

— Отведайте, ваше высокопревосходительство. Прошу!

— Отведать, — не понял полковник. — Что?

— Той вон похлебочки, коей кандальники мои кормятся.

Брыль-Стохальский глянул на деревянную миску и брезгливо поморщился. Вид у миски был далек от опрятности и из нее несло чем-то весьма неприятным.

— Тут и без пробы понятно, — равнодушно процедил полковник.

— А вы все ж таки отведайте, — настаивает Баташов. — Я вас очень прошу! Вы хотели видеть здесь все и все ревизовать — так ревизуйте же до конца!

Его рот звучно захлопнулся, но полковник не понял предупреждения и все так же равнодушно обронил:

— Не надо. Как-нибудь в другой раз.

— Другого раза не будет! — строго отрезал заводчик, еще выразительнее хлопнул губами. — Или вы, ваша милость, сию же минуту сожрете это хлебово по доброй воле, или я сам волью его в вашу поганую глотку. Ну!

Езус-Мария! Кулачище этого разбойника крупнее кузнечной кувалды и пистолет настолько огромный, что бедному полковнику кажется, будто вороненое дуло уперлось в самое сердце. Матка боска!

— Ну, — угрожающе повторил Баташов, и Бронислав Казимирович вдруг догадался, что именной Указ императрицы потерял свою охранную силу.

* * *

— Насытились? — издевательски спросил Андрей Родионович, как только полковник, давясь, проглотил последнюю ложку отвратительной бурды. — Вылакайте все до конца и возблагодарите создателя! Может ведь случиться, что он забудет снабдить вас на будущее...

И полюбовавшись произведенным его словами эффектом, продолжал:

— А сейчас я вас оставлю, дабы вы, ваше высокое благородие, могли спокойно и без помех сочинять свой беспристрастный донос. Бумага, перья и чернила под столом — пишите, сколько влезет. А когда это занятие вам прискучит, к вам для развлечения прибудет мой цирюльник. Он постарается привести в некоторый порядок ваши прекрасные уши. Излишки их я пошлю государыне, дабы она знала, каких ослов не следует посылать ко мне.

— До встречи на том свете, господин полковник! — и жабий рот захлопнулся, а вслед за ним захлопнулась и тяжелая дверь.

Матка боска! Что все это значит? Запереть доверенное лицо императрицы в темной гнилой дыре, накормить против воли какой-то протухшей бурдой и еще угрожать Бог знает чем! Да что он — взбесился? Это же насилие, разбой! Пан Бронислав этого так не оставит. Он заставит эту пся крев ползать на коленях. Он разнесет тут все в пух и прах. Он порушит все добротное хозяйство мерзавца до последнего камня. Он ему!...

Но тяжелая дверь каменного мешка зловеще заскрипела и к Брониславу Казимировичу ввалился гость, один вид которого привел гордого пана в трепет. Езус-Мария!*...

Относительно отсылки царице полковничьих ушей Баташов сказал для пущей важности. Но вспомнив об этом на досуге, подумал, что мысль неплохая. Надо же чем-то завершить эту не очень приятную историю, завершить так, что бы все было шито-крыто. И оттопыренные уши Бронислава Казимировича для этого могли сгодиться.

Покоренная жаркими ласками Григория Потемкина, Екатерина забыла о своем ревизоре. А когда вспомнила, было поздно. Бранислав Казимирович Брыль-Стохальский приказал долго жить. Об этом доложил государыне тот же Потемкин.

Как и где это произошло, никто толком не знал. Один из клевретов гусевского заводчика доставил Григорию Александровичу ямщика, привозившего полковника в Гусь-Железный. В рапорте "братца" Андрейки сообщалось, что:

"Сей смерд" не то зело выпимши, не то не в своем уме, прибыв в нашу вотчину один, без седока, учинил галдеж, потрясая царской бумагой с гербом и печатью, похвалялся всех побить и разогнать, поелику-де он теперь полковник и царский ревизор. Будучи схвачен моими людьми, проявил буйство и непокорство, потому был малость помят моими людьми, в чем прошу пардону. При обыске у оного смерда отобрана грамота, коя впрямь оказалась личным Указом государыни-императрицы, кою государыня выдала неизвестному нам полковнику Б.К. Брыль-Стохальскому. Сию государственную бумагу прикладаю при сем. Вместе с нею посылаю на Ваше высокое рассмотрение человеческие уши, отрезанные то ли от мертвеца, то ли у живого. Сии уши находились в суме того же смерда, из чего полагаю, что сей смерд есть тать и убивец, погубитель благородного человека и славного воина, а посему он есть государственный преступник и вор. Отдаю его под Вашу высокую власть, ибо наказывать государственного злодея собственной рукой не осмеливаюсь".

Так Андрей Родионович заметал следы своих черных дел.

_______________________

* Эпизод с полковником Брыль-Стохальским взят автором из легенды, бытующей в Гусе-Железном. Здесь рассказывают, будто при обрушении одной из стен Гусевской цитадели был обнаружен человеческий скелет с обрывками ткани и золоченными пуговицами замурованного в стене чиновника.

Глава 15. БУНТ

Что, попался, парень? Долго ж ты гулял!

Долго мне в тенета волк не забегал!

Иван Тургенев "Баллада"

Месяцем позже бывший колодник и попутчик Владимира Петровича Квашнина — Семен Уголек в тесном кругу своих друзей углежогов рассказывал о встрече с царем, об огромном народном войске, которое тот ведет с собой.

— Сам царя видел или как? — спрашивал дружка Тереха Многоротов.

— А как же? Знамо дело, сам. Посмотрели бы вы, братцы, как царь с парома сиганул — чисто Илья Муромец!

— Говорил с ним?

— Пал ему в ноги, пожалился на Баташова.

— А он? Что он, царь-то, на это сказал?

— Сказал. Приду, грит, к вам на Оку. Баташова вашего на осину вздерну. Указ этот сам мне вручил. Сказал еще: Сами не плошайте! Берите, баит, топоры да колья, палите хоромы барские!

— Ух ты, как здорово! Придет, стал быть?

— Придет, непременно придет!

Крестятся углежоги:

— Слава тебе, Господи! Приходил бы живее. Лютует опять Баташов-то. Намедни шихтоноса одного едва до смерти не засек.

— Небось, недолго ему лютоватьосталось, — уверено говорит Уголек. — Царь таких, как Баташов,скоренько на корм воронью отправляет. Сколько я их по дороге видывал, казненных-то государем! Одна вонь от них осталась — и никакой памяти.

— Ох, скорее бы! Ждать уже невмоготу.

— Дождемся, — заверяет Семен.

— А что царь в Указе своем пишет, не знаешь?

— Как не знать? Читали мне сей манихвест государев. Слушайте, братцы!

— Ну давай-давай!

— Вот. Только я ведь по своей памяти, как мне самому грамотей чел. Слушайте же! "24 иулия 1774 года. Минихвест. Жалуем сим именным Указом хрестьян да работных на Оке и награждаем их древним крестом и молитвою, вольностью и свободой, не требуя рекрутских поборов, подушных и протчих денежных податей, во владение землями, лесными, сенокосными угодьями, рыбными водами и солеными озерами, також заводами и промыслами.

Повелеваем вольным своим подданным: дворян, купцов и заводчиков — противников нашей власти и разорителей хрестьян — ловить, казнить и вешать!"

— Вот это добро! Дай Бог здоровья батюшке! Пусть всех до одного Иродов губит! — заговорили углежоги. — Многие ему лета, нашему царю-батюшке!

— А ты как сбег-то? — спросили Семена.

Как? Не будь дяди Егора Казюка да доброй удачи, так не было бы на свете Семена Уголька. И ни в одно поминание не попал бы. Сгиб бы невесть где и как.

И Семен рассказал товарищам, откуда и как бежал. Не забыл описать Преисподнюю и ее адовы порядки. И о тайном подземном ходе, открытом мудрым рудознатцем, рассказал. И о несчастном молодом гвардейце, замордованном Баташовым. И как они рунтов хозяйских перехитрили. И даже о Матрехе.

— Все ж видно любит она тебя, — заключил Тереха.

— Не знаю, — смутился Семен. — А все же помогла, спасибо ей!

— Еще какое спасибо-то, — подхватил кто-то из ребят.

Однако наибольший интерес и глубочайшее негодование среди углежогов вызвал рассказ о Преисподней.

— Ах, аспид, ах змей подколодный! — возмущались слушатели Уголька. — Да за одно это его повесить мало. В землю бы его живьем зарыть!

Уголек и не подозревал, что его сообщение о Преисподней отзовется таким возмущением. В общей веренице событий, свидетелем и участником которых он оказался, тайные мастерские Баташова составляли не самое видное место. Был он там сравнительно недолго и не многое испытал. А теперь выходило, что эта дьявольская выдумка заводчика может помочь свержению лесного царя.

Коли так, надо этим пользоваться, решил Семен. Пусть все на Гусе узнают о хозяйской Преисподней. Пусть все увидят, сколь "добр и милосерден" их хозяин. Пусть у всех чешутся руки на изверга!

* * *

Изверг же и сам почесывал руки. Ему не терпелось доказать работным свою силу, да все не выходило случая.

Слишком еще опасно вступать в открытую схватку с этой рванью. Поимка полусотни беглецов хотя и укрепила его власть на Гусе, но полного успокоения в умы его рабов не внесла. Пожар, конечно, поутих, но кто поручится, что его не раздуют снова? Надо подождать.

А тут еще этот чертов полковник. Кто знает, не осталось ли после него каких незаметенных следов. А вдруг что-нибудь откроется. Тогда Андрей Родионович очутится как бы меж двух огней. Работным и всем остальным его местным недругам будет на руку, если они узнают, что и наверху недовольны им. Надо поостеречься. Надо по всяк день знать, чем живут, чем дышат его работные. И он опять зачастил в свой тайный ход.

Слава Богу, все вроде бы спокойно. Неудачный побег забылся и о нем перестали судачить. Это хорошо.

Но однажды...

Однажды ему показалось, словно бы упомянули какой-то Указ. Кто упомянул и какой указ имели в виду, он не успел определить. Болтуны, по видимому, заметили смотрителя или мастера и разошлись. А жаль. Надо бы дознаться. Вдруг это о том указе говорят, что полковник привозил. Выйдет тогда, что о нем кое-что знают, а это может обернуться большими неприятностями.

И вдруг...

— Приказал царь-государь: всех дворян и заводчиков казнить и вешать, — донеслось до Андрея Родионовича из какого-то закутка.

Ого! Вот это Указ! Казнить, значит, нас и вешать. Крепко!

Он уже собирался неожиданно выскочить и на месте схватить подстрекателя, но в этот момент брякнул обеденный колокол и на доменный двор высыпало много народу. Людей только всполошишь, а виноватого все-равно не отыщешь. Лучше побыть тут и еще послушать. Авось, что-нето выяснится. Вот, пожалуйста...

— Слыхал про Преисподнюю-то хозяйскую? — спросил кто-то, проходя в пяти шагах от хозяина.

— Чуток слышал. Ну не сатана ли, экую мерзость придумал!

Ишь ты! О Преисподней откуда-то узнали. Ничего от этой рвани не скроешь.

И опять Андрею Родионовичу не удалось угадать, кто разговаривает. Место, где он притаился, отличалось прекрасной слышимостью, но совершенно не годилось для обзора. Вот и опять. На этот раз с указанием имени:

— Слыхал? Семка Уголек с Волги-реки возвернулся. Указ от царя приволок.

— Да что ты!

Вот как! Семка, значит, притопал. Ну, тогда нечего больше и слушать. Ясно и так откуда ветер.

Вот он когда попался "соперничек". Теперь уж не вывернется. Теперь я ему покажу и Указ, и Преисподнюю. Язык выдерну с корнем и самого лошадьми разнесу. Пусть все знают, как я разделываюсь с пугачевскими лазутчиками. Я ж тебе, подлая твоя душа, покажу!

* * *

Строгий приказ господина его бравые телохранители выполнили быстро и точно. Не прошло и недели, а бывший артельный углежогов и ходок от гусевских работных к "царю" был выслежен ими, схвачен и доставлен к Андрею Родионовичу.

Вот он, избитый в кровь и туго оплетенный сыромятными ремнями, лежит у ног грозного владыки.

— Ну, здорово, соперничек, — насмешливо говорит Андрей Родионович. — Рад тебя видеть. Долгонько же ты пропадал! Где гулял-то, что видывал? Чего ж не расскажешь, а? С "царем", говорят, встречался. Правда это?

— Встречался, — отвечает Семен. — Тебе-то что!

— Не груби. Я с тобой по-хорошему, по добру.

— Твое добро знакомо.

— Ладно. Расскажи лучше про "царя", каков?

— Чего ж рассказывать — сам все знаешь.

— Интересуюсь. А вдруг твой царь и мне по душе придется...

— Навряд ли.

— Что так?

— Да вить что нам по душе, тебе не в пору.

— Пожалуй, верно. Ну, а работным-то успел ли что сказать?

— Мало. Холуи твои помешали.

— Жалеешь.

— Когда не жалеть, да что сделаешь.

— Это верно, — довольный усмехнулся Баташов. — Ну, а ежели я разрешу, скажешь?

— Кому?

— Работным.

Смотрит Уголек на хитреца и понять не может: насмехается или всерьез?

— Не веришь, — отвечает на немой вопрос Семена хозяин. — А я взаправду спрашиваю. Ежели я разрешу, скажешь при мне работным что хотел, или смолчишь?

Вот тебе и раз! Неужели на самом деле разрешить хочет? Чудно что-то!

— Так как, скажешь?

— А чего ж не сказать? Скажу!

Баташов хлопнул в ладоши. Явился дежурный телохранитель. Заводчик распорядился:

— Ступай к управителю, скажи чтоб сходку на заводе сей же час собирали. Пусть повестят всех: Семен-де Уголек про царя говорить будет! Понял?

— Понял.

— Ступай тогда... А ты, — повернулся он к Семену, — готовься слово перед народом держать.

Порывшись в столе, он достал карманный нож павловской выделки, подошел к лежащему на полу беглому холопу и перерезал связывающие его ремни.

— Поди в сени, умойся да причешись. На вот гребень-то, небось, вшей в голове развел?

Семен не мог понять, что случилось с демоном. Столько охотился за ним, с трудом схватил, а теперь сам развязал, да еще и перед работными выступать разрешает. И сам с ним разговаривал вроде бы по-хорошему. Совсем не похоже на Баташова. Не спроста это. Придумал что-то Ирод, а что — разве угадаешь? Ну и бес с ним, лишь бы люди поскорее про царя узнали!

Как это не странно, но и Баташов думал так же. Чем скорее людишки узнают про своего "царя", тем для Баташовых лучше.

* * *

— Эй, — кричали по цехам и мастерским артельные, почиталы, мастера, рунты и прочие чины. — Чего валандаетесь? Сказано на сходку, так иди! Семка Уголек про царя сказывать будет. Пошли живее!

Чудно, рассуждали работные. Еще вчера за одно слово о царе слесаря Жирухина чуть не засекли. Только тем и спасся, что слово-то в сказке помянуто было. А ныне беглый углежог о настоящем царе балакать собрался — и начальство не только не препятствует, а напротив того — само готовит слушать беглого. Не поймешь, что и делается. Будто весь свет вверх дном перевернулся.

— А что ты думаешь? Очень может быть, что и перевернулся. Можа, царь наш батюшка женку неверную с трону своего низвергнул. Что хозяину в таком разе делать? Хошь не хошь, а присягай государю-то!

— Верно!

— Похоже, что так.

— Нет, братцы, — говорили другие, — не так тут что-то. Хитрит хозяин. Что придумал — не знаю, только не спроста это.

— Знамо дело, не спроста. Под новую власть законную подлаживается...

Не одни работные оставались в неведении причин, побудивших хозяина созвать эту чрезвычайную сходку. Почиталы, рунты, мастера, приказчики и даже доменный смотритель не могли догадаться, что все это значит. Уж на что главный управитель Фома Лыкин всегда в курсе всех хозяйских дел, а и он лишь разводил руками, не понимая очередного хода Андрея Родионовича.

— Не знаю, ей Богу, не знаю, — отвечал он на недоуменные вопросы окружающих его подлипал, — молвить правду, и не одобряю...

Сошлись все, вплоть до доменщиков. Доменный смотритель лично привел всю смену, оставив у печи лишь одного горного да пяток шихтоносов.

Заводской двор кипел и гудел, как котел с варевом. Где шептались с оглядкой, где горевали вслух, а кое-кто громко спорили, не обращая внимания на сновавших вокруг рунтов. Подростки и молодежь облепили крышу, окна, штабеля, стопки кирпича, толкались и озоровали в предвкушении занятного зрелища.

По распоряжению управителя, у входа в молотовый цех наскоро соорудили помост. Для этого поразбросали в стороны лежавшие тут болванки, прутки и полосы и на их место вплотную друг к другу поставили два обеденных стола. Пять или шесть ящиков со скобами и гвоздями заменили лесенку к этому лобному месту.

— Идут! — крикнули ребята с крыши и весь шумный людской рой мгновенно стих. Все головы повернулись в одну сторону. Все взгляды слились в один. Все шапки слетели с голов. Сам!

— Смотрите-ка, не повязали даже, — подивился кто-то из работных.

Это выглядело так же непонятно, как и вся эта неожиданная сходка. Беглый, только сегодня схваченный хозяйскими охранниками, шел "вольно" и, можно сказать, без охраны. Рядом с ним и даже чуточку позади сам Андрей Родионович Баташов и его верный холуй — кучер Степка.

То, что Уголька не связали, большинству работных показалось добрым предзнаменованием. Видно, не так хороши у хозяина дела, коли не решился связать непокорного и даже сам изволит идти с ним рядом. А Семка-то каков молодец!Шагает бок о бок с самим Андреем Родионовичем и хоть бы тебе что. Молодец!

Правда, сам-то "молодец" чувствовал себя не совсем уверено, если не сказать скверно. Как и всех, его смущала неизвестность. Зачем понадобилась его речь хозяину? Ведь не спроста же затеял такое.

Одно ясно Угольку — ведут его на какое-то противоборство, и хочет он того или нет, а идти надо. Назвался груздем — полезай в кузов.

Ничего этого работные не хотели знать. В глазах толпы Семен был героем. Он один осмелился дойти до царя и вот теперь не побоялся рассказать об этом в присутствии самого Баташова. И любо ли тому, нет ли, а вот слушай же и, коли хочешь, мотай на ус. Вот они какие дела-то ныне пошли!

Толпа расступилась, пропуская главных героев дня. Рунты и почиталы бросились в проход, расталкивая работных в стороны.

Андрей Родионович шагнул вперед и первым вскочил на стол. Его квадратное и, как всегда, чисто выбритое лицо не выражало ничего, кроме недовольство тем, что Уголек чего-то замешкался. Туда же было сунулся и Борода, но хозяин огрел его таким взглядом, что тот попятился и чуть не упал.

Баташов обвел толпу своим пронизывающим взглядом. И все съежились под этим взглядом, как под ударом. А он уже глянул на противника. Тот смутился еще более, но глаз не отвел. Андрей Родионович беззвучно усмехнулся. На какой-то миг ему показалось забавным, что он — сам Андрей Баташов, вздумал тягаться с каким-то мальчишкой, которому в базарный день грош цена. Шевельни хозяин пальцем — и от этого оборвыша не останется даже никакой метины. Но дело сделано, надо начинать.

— Ну, чего ж молчишь? — обратился он к Угольку. — Сказывай, что хотел. Дозволяю!

Уголек перевел дух... Эх, была не была!

— Братцы, — крикнул он, и звонкий голос бывшего запевалы разнесся по всему двору. — Был я у царя, братцы!

Всколыхнулась толпа. Вздох облегчения вырвался из сотен грудей. В тысяче пар глаз засветилась радость. Значит, правда — был у царя Семен! Выходит, не зря болтали люди.

— Был я у царя-батюшки, — подтвердил Уголек. — Был! Войско его несметное видел своими глазами! Велико и могутно оно, что Волга-матушка. И дрожмя-дрожит под ним мать сыра земля. И сам-то царь-государь собою виден и доблестен, что Илья Муромец. И графы при нем и полковники. И лупит он генералов и воевод почем зря. И казнит он супротивников своих люто, по их поганым делам...

Так-так, злорадно усмехаясь, одобряет про себя Баташов. Это самое нам и потребно. Жми, соперничек, жми! Раздувай кадило жарче, а уж гасить-то его я буду сам. Ну-ну, катай!...

— Принимает царь ходоков, как я, со всей земли русской, — говорил Семен. — Взглядом ласковым да словом добрым дарит. Земли и все прочее мужикам за так отдает. И мне, братцы, для вас Указ свой царский саморучно вручил, да вон эти псы отняли у меня ту грамоту царскую...

— Пожди, — перебил его Баташов, — не бреши зря. Вот она, твоя грамота. Держи!

Глянул Уголек. Видит бумага та самая. Развернул лист с печатью "царской", будто заправский грамотей. А Баташов про себя смеется: ни в жисть же Семену той грамоты не прочесть. Ан ошибся хозяин.

Развернул Уголек лист, прокашлялся, глянул на хозяина, на народ и громко-громко, без единой запинки начал:

— Двадцать четвертого иулия 1774 года. Манихвест… Жалуем сим именным Указом хрестьян да работных на Оке...

"Ах ты ж черт, — подивился про себя Баташов. — Смотри-ка чешет, будто тебе дьячок... Толковый все же парень. Кабы не пер супротив, так мастером, либо приказчиком ставить можно. Однако, именно сей случай подтверждает, сколь вредна людишкам грамота. Хотя братец Иван и твердит, будто промышленникам нужны грамотеи, но разве Семен не доказывает обратное. Вон она для чего им нужна, эта грамота. Хозяев поносить, народ мутить!"

То, над чем втайне посмеивался Баташови, что было по душе большинству собравшихся, бесило управителя Фому и все его окружение. Стащить бы этого горлопана со стола, выдрать у него язык с корнем да забить его глотку его же поганой грамотой! Как только Андрей Родионович терпит?

Меж тем Уголек заканчивал чтение:

— Повелеваем вольным своим подданным: дворян и купцов и заводчиков — противников нашей власти и разорителей хрестьян — ловить, казнить и вешать!

Одобрительный гул прокатился по всему двору. Лица сотен людей загорелись. Руки сжались в кулаки. Молодежь хватала кирпичи и железные прутки. Сидевшие на крыше соскакивали вниз и тоже вооружались.

Заводские чины почуяли неладное и потеснились к столам, где находился хозяин. Рядом с ним вроде бы не так боязно. А тот словно бы ничего не замечал. Выслушав до конца "царский Указ", спросил спокойно:

— Все что ли?

— Все, — не подозревая подвоха, ответил Уголек.

— А сам-то ты говорил ли с царем-то? — спросил Баташов, словно этот вопрос волновал его не меньше, чем работных.

— Говорил.

— О чем же, когда не секрет?

— Какой секрет! Пал ему в ноги, на тебя, Ирода, пожалился.

— Ну, а он, царь-то твой, что сказал на это?

— Сказал, — гордо ответил Семен. — Приду, грит, скоро к вам на Оку, Баташова вашего на осину вздерну.

— Да ну?

— Вот тебе и ну!

— Вздернет, говоришь?

— Вот те крест, вздернет!

— Ой-ой, — замотал головой Баташов. — Ой, как страшно! Ой-ой!... А еще чего сказал?

Дурашливый тон Андрея Родионовича протрезвил Уголька. Он вдруг со всей очевидностью понял, что проигрывает поединок.

Хитрец-хозяин так повернул дело, что опасный для него и уже запахший кровью разговор незаметно принял какой-то скомороший вид. Многие в толпе, как успел заметить Семен, улыбались. Кое-кто откровенно смеялся. Руки с кирпичами и прутками невольно опускались.

Однако вовсе не разрядка накаленной обстановки составляла главную цель Баташова. Он готовил страшный, сокрушительный удар и только ждал подходящего момента.

Сейчас он покажет "царя" этому вшивому сброду. Сами навек запомнят и внукам своим закажут. Вот сейчас, подождите!

— А еще чего сказал тебе твой "царь"? — повторил Баташов на сей раз таким тоном, от которого у многих мурашки по спине зашебуршили.

— А ничего боле не сказал, — уклонился Уголек, опасаясь новой ловушки.

— И ты, стало быть, ничего больше не знаешь?

— Ничего.

— Ну вот и гоже! Отойди тогда в сторону, я сам с народом покалякую. Коли ты ничего не знаешь, так я им скажу.

— Эй, вы, слушайте! Слушайте все! — загудел на весь двор густой баташовский баритон.

И тут Уголька осенило. Он еще не знал, что хочет сказать барин, но всем своим нутром почуял, что слова хозяина могут начисто убить то дело, за которое он столько выстрадал.

— Стой! — закричал он. — Я не все сказал!

— Молчи, — гаркнул тот в ответ. — Теперь мой черед!

Но Семен уже не мог молчать:

— Братцы! — закричал он. — Братцы! Государь приказал вам передать: Сами не плошайте! Берите топоры да колья, палите хоромы барские!

Снова всколыхнулась, загудела толпа. Опять сжались кулаки и засверкали очи. Поднялись над головами прутки и камни. Но Баташов был начеку. Как раз этого момента он и ждал. Нате же, получайте!

— Слушайте вы, холопье отродье! — рявкнул хозяин. — Нет у вас никакого царя, нет и не было! Был беглый казак и вор клейменый Емельян Пугачев, да и тот весь выдохся!... Схватили злодея верные слуги государыни нашей и в клетке звериной на Москву везут. В звериной клетке вашего "царя" везут! Поняли? Вот так!

Растерянно смотрит на Баташова Уголек. Замерла толпа, потрясенная страшным известием. Но именно этого он и добивался.

Ну, что, лодыри, каково? Не по нутру, небось? То-то.

Весь его расчет строился на этой внезапности. Неожиданное сообщение о поимке мужицкого "царя" тяжелой глыбой обрушится на работных. Придавит их, убьет всякую волю к сопротивлению. После столь высокого взлета, какой нарисовал тут Уголек, это неожиданное падение в пропасть станет крушением всех надежд. Ведь если разбита огромная народная армия на Волге, мощь которой так красочно расписал Семен, то о чем же думать здесь, на Гусе, на кого и на что надеяться?

И торжествующий хозяин злорадно продолжает, дабы окончательно добить подавленную толпу:

— Кровопивец и злодей тот, Емелька Пугачев, скоро лютую, позорную смерть примет, — многозначительно глянув на Уголька, добавил: — Не будут забыты и вспомогатели того злодея Емельки. Здесь с ними мой Прокофий откровенно покалякает... А насчет вас, остальных, вот что скажу: страх как долгов не люблю! Сию же минуту и расквитаюсь. Эй, Борода! Ну-ка расставь всех по порядку, да каждому пятому всыпь полсотни плетей!... Кому мало покажется — опосля добавим!

* * *

Все рассчитал, все продумал Баташов. Лишь об одном позабыл свято веривший в удачу хозяин — о страшной силе отчаяния.

Едва Андрей Родионович обнародовал свой приговор, как из середины толпы вырвался парень. Подбежав к столу, на котором каменной глыбой высился хозяин, парень рывком разодрал на себе промасленную рубаху и... закричал. Закричал исступленно, надрывно, с отчаянием и болью в голосе:

— Вре-ет антихрист! Все врет! Царей в клетки не сажают! Вре-ет он, собака! Бей их, бей иродов! — и яростным ударом кулака сшиб стоявшего рядом почиталу. — Бей их, братцы, бей!

Этот пронзительный, бередящий душу вопль словно бы вобрал в себя всю горечь и отчаяние подавленных бедой людей. Всю их смертную тоску, всю боль и обиду за растоптанную хозяйским сапогом мечту, мечту, которой они жили, которую выстрадали в муках и нужде, которая вместе с Христом-спасителем являлась единственной надеждой во всей их беспросветной жизни. Это был вопль души исстрадавшихся, терявших все и потому готовых на все людей — и не услышать его мог лишь безнадежно глухой.

А Баташов умел слушать. Его натасканное в тайных подслухах ухо засекло не только отчаянный крик парня, но и разбуженный им грозный ропот толпы. Чутьем волка, беспокоящегося о собственной шкуре, он сразу же уловил опасность, таящуюся в этом далеко достигающем зове.

Остановить! Заткнуть глотку!

И едва протестующей парень замахнулся на другого хозяйского пса, как Баташов спустил курок. Грянул выстрел — и сраженный свинцом хозяина, парень рухнул к ногам товарищей. Но и умирая, захлебываясь собственной кровью, он нашел в себе силы приподняться на одном локте и повторить:

— Бейте же их, бе-ей...

Этого последнего, предсмертного крика своей жертвы убийца уже не слышал. Когда он убирал свое дымящееся оружие, Семен Уголек изо всей силы двинул вражину по затылку. Грузное тело Баташова, плотно укутанное в лисью шубу, словно куль соли, плюхнулось в самую гущу начавшейся свалки. Кто-то наступил ему на растопыренные пальцы. Кто-то полоснул по широкой спине железным прутком. Чей-то лапоть бесцеремонно двинул в упитанный бок. Чей-то кирпич едва не сокрушил ребра.

Разбираться, кто и чем его "угостил" времени не было. Могут ведь и совсем ухайдакать. И собрав всю свою медвежью силу и разбойничье проворство, бывалый громила по-кошачьи вывернулся из-под навалившихся на него людей и, молотя пистолетом, напролом устремился к двери в молотовый цех.

Весь заводской двор за одну минуту превратился в бушующее море. Вооруженные рунты кинулись было на выручку к хозяину, паля по толпе из пистолетов, но остановить разъяренных работных было уже невозможно. Вояки Андрея Баташова были мгновенно смяты. Часть их тут же полегла под не знающими пощады железными прутками. Остальные бросились наутек. Мастера, приказчики и прочее начальство во главе с управителем разбежались еще раньше. Кто-то походя "задел" Фому Лыкина — и баташовский "министр", забыв о своем солидном возрасте, по козлиному задрав хвост, стреканул к воротам.

Наблюдая сверху за свалкой, начавшейся вокруг Баташова, и выискивая глазами чем бы вооружиться, Уголек не заметил опасности, грозящей ему самому. Он так и не понял, какая сила сдернула его со стола и подмяла под себя. Он видел одно: Баташов вот-вот уйдет.

— Держите хозяина, — вырываясь, хрипел он. — Хозяина держите, уйдет сатана!

— Хозяин-то уйдет, да ты-то пес, не уйдешь, — зло прорычал чей-то знакомый голос. И крепкие, натренированные в подобных делах, пальцы Степки мертвой хваткой сдавили горло возмутителя.

Тем временем Баташов и в самом деле уходил. Расчистив себе дорогу рукояткой пистолета, он в три-четыре прыжка достиг двери в цех и в следующий же миг скрылся за ней. И пока упустившие его приходили в себя, пока бежали вслед, толстая, в четыре вершка, дверь наглухо захлопнулась за ним, припертая изнутри чем-то тяжелым.

Ему всегда везло, этому ловкачу и пройдохе. Ведь все двери на заводе открывались наружу, как того требовал Казюк из соображения пожарной безопасности, и лишь одна эта дверь, по ошибке ладивших ее плотников, была сделана иначе. И надо же именно этой, единственной на всем заводе, двери оказаться под рукой хозяина в самый критический для него момент.

Зато его верному кучеру не столь повезло. Степка не успел завершить свое черное дело. Кто-то из молодых рабочих вовремя хватился ходока, из-за которого разгорелся весь сыр-бор. Где же Семка-то, куда делся? И поискав глазами, заботливый хлопец увидел вожака в страшных объятиях хозяйского кучера. Два удара железного прутка по лохматой башке Степки решили исход неравной схватки. Палач выпустил свою жертву.

Семен был еще жив. Спрыснутый студеной водой, он пришел в себя, потер посиневшее горло, на котором отпечатались пальцы душителя, и вспомнив, что произошло, хрипло спросил:

— Где хозяин?

— Заперся в молотовом.

— Достать, — захрипел Уголек. — Взять сатану!

Осадившие цех работные и без этой команды делали что надо. Через большие закопченные окна они кричали Баташову:

— Вылазь, собака, все одно достанем! — но тот не отзывался. Тогда приволокли тяжелое бревно и принялись таранить дверь.

— Караульте окно! — кричал Уголек.

— Не бойсь, — отвечали осаждающие, — теперь уж не упустим!

Дверь, наконец, поддалась. Измочаленная вдрызг и сорванная с навесов, она с грохотом упала, зависнув на нижнем шарнире. По ней, как по мосту, работные ворвались в цех. Теперь не уйдет!

Но куда он делся? Обшарили все закоулки, все ящики и шкафы, даже горны и меха, но Баташова нигде не было. Куда же он скрылся? Не сквозь же землю провалился!

* * *

Сквозь землю... А как раз там он и сидел. В тайном сарае прохода, куда выбрался через одному ему известную щель. Сидел и посматривал в глазок на разбушевавшихся работных.

Эко разошлись — и не удержишь. Вот те и бараны! С баранами-то, выходит, тоже держи ухо востро. Смотри-ка, чуть не затоптали!

Взглянул на разодранную шубу. Совсем оборвал болтавшийся бобровый воротник. Достал из кармана фуляровый платок, вытер с лица грязь и кровь. Осторожно пощупал разбитую губу. Болел бок, огнем жгло широкую спину. Вот сволотня, кабы не шуба, перешибли бы хребет!

Его нисколько не смущало, что он первым обнажил оружие, первым пролил кровь. Это же его законное право, право хозяина. И сердито сдвинув брови, он решительно процедил:

— Ну погодите же!! Ужо попляшете у меня, как у дьявола на сковородке. Я ж вам покажу!

Глава 16. ПОХОРОНЫ

Жена кормильца-мужа ждет,

Прижав к груди малюток деток.

— Не жди, не жди, он не придет:

Удар предательский был меток.

Он пал. Но пал он не один:

Со скорбным, помертвелым взглядом

Твой старший, твой любимый сын,

Упал с отцом убитым рядом.

Д. Бедный "Лена"

Как после всякой жаркой сечи на заводском дворе остались трупы. Парень с простреленной грудью, что не мог поверить в пленение "царя", Степка-кучер, пытавшийся задушить "возмутителя". Мастер с гвоздильной фабрики. Четверо наиболее рьяных рунтов и девять убитых ими работных. Шестнадцать мертвецов, да еще десятки раненых!

Сегодня, узнав об этом, заголосят во многих избах и лачужках. Но таков неумолимый закон всякой войны — не всем достается выжить.

Как только окончательно выяснилось, что Баташов все-таки ушел, многие пали духом. Кто знает, чем все это кончится? Кое-кто поспешил убраться подальше.

Остальные смотрели на Семена. Теперь, когда они остались один на один с тем, что свершили, кто же другой, кроме Семена Уголька, их ходатая и заступника перед царем, — кто другой мог подсказать, как быть дальше? А Семен и сам не знал, что делать. Кабы войско царя было рядом, он послал бы за подмогой и повел бы людей на приступ на баташовскую твердыню! Своими руками пощупал бы, довольно ли крепка. Но царь, если он и жив, далеко, сил у Семена мало, а толстенные каменные стены прутками не прошибешь. Тут надобны пушки. Пушки-то, правда, на заводе имеются, но где пороху взять? Баташов давно убрал припасы с завода.

Вместе с тем Уголек понимал, что взбунтовавшиеся жаждут действий. Если их сейчас оставить без дела, вся эта сама собой возникшая сила сама же и распадется, чем Баташов не преминет воспользоваться. Что же сказать людям, какой заботой занять?

— Други, — обратился Уголек к работным, — братов погибших похоронить надо.

— Верно, похоронить, — раздалось со всех сторон.

— Давайте тогда могилу копать, братскую.

— Погодь, Семен, — остановил его старый рабочий. — Не гоже оно так-то. Православные ведь — не нехристи. На погост их надо и с попом.

— Истинно, — поддержали в толпе старика, — без попа нельзя. На погост их надо и с попом. Отнесем на кладбище!

— Опасно, братцы, — сомневался Уголек. — Лучше здесь схоронить. Где сгибли, тут пусть и покоятся!

Но мысль о похоронах по православному обряду уже овладела большинством.

— На погост! Как без попа? Без гробов не можно!

— Опасно, братцы, — еще раз пытается урезонить толпу Семен. — Рунты могут наскочить!

Но во двор, голося и воя, уже вбегали бабы и ребятишки, прослышавшие о побоище. Сейчас они потребуют разнести покойников по домам, а это окончательно развалит все. И Семен Уголек вынужден был уступить.

— Как знаете, братцы.

Он только спросил, как быть с трупами рунтов: оставить их тут вонять или как?

Заскребли было мужики в затылках, не зная, как быть, но выручил тот же старик.

— Хоть и вражины наши, а ведь тож православные. Видно, и их на погост придется.

* * *

Морозный, но ставший горячим, денек близился к концу. На зубчатой кайме лесов багряно клубилось низкое зимнее солнце, разливая по крышам кровавые пятна.

Нынче все отдавало кровью. Казалось, что самый воздух пропитан ею. Даже огромные окна баташовского дворца отливали краснотой.

По плотине, в направлении господской усадьбы, справа от которой находилась деревянная церковь, медленно двигалась похоронная процессия. Впереди грубо сколоченные некрашеные гробы. Затем священник с дьячком. За ними с воплями и причитаниями жены и дети погибших. И далее все те, что дрались рядом с ними. Последних было много. Вся рудокопная слобода. Такой людской тризны Гусевский погост не знал.

Мертвые молчали. Они не помнили зла. Живые помнили, но тоже молчали. Что тут скажешь? Жаль ребят, но еще обиднее и больнее, что среди мертвецов нет того, по чьей злой воле все это свершилось.

Похрустывал снег под ногами идущих. Мерно покачивались гробы. Тяжело ступал старый священник. Гнетущие думы теснились в его седой голове.

Господи праведный! Какое зло учинилось в его несчастном приходе. Шестнадцать покойников сразу. Такого даже в чуму здесь не было.

Сколь же надо ожесточить сердца, чтобы раб ополчился на господина! Переполнил нечестивец чашу их терпения, коли подняли на него руку, привыкшую к труду и покорству. Прости их грешных, Господи, и прими души усопших сих во царствие твое!

Иисусе Христе, сыне божий! Тебе ли, принявшему смерть и муки, не понять сирых и убогих, тебе ли не знать их горя и нужды. Так простри же над ними свою святую благодать! Умягчи, Спаситель, злое сердце господина и отврати от них его не знающую милосердия десницу! Молю тебя, Бог мой, в слезах и скорби припадаю к стопам твоим. Приклони слух свой ко глаголу моему, пресветлый Христос!

Когда его позвали на заводской двор, он было заколебался: идти ли? Ермоловский протоиерей отпевать бунтовщиков едва ли пойдет. Матушка тоже запричитала: куда да зачем и разве попу своя голова не дорога? Но как не пойдешь, когда даже к закоренелым злодеям зовут исповедников? А тут мертвые, что уже не имут сраму и что жизнью своей расплатились за все со взыскательным своим господином. Тот властен был над их телами, а души-то не ему — Богу принадлежат. Как же можно оставить убиенных без панихиды?

И отец Симеон пошел. И как положено, возглавил похоронную процессию. Но чем ближе она подходила к господской усадьбе, которой на пути к погосту никак не минуешь, тем тревожнее становилось на душе старого священника.

Мстителен и коварен раб божий Андрей Родионов сын. И не в его привычках забывать чужие грехи. Не простит он работным, нет, не простит. Страшно подумать, какую кару изыщет он ослушникам. Спаси, Господь, и защити грешных рабов своих! Умягчи сердце палача...

* * *

Глух ли был Всевышний к мольбам верного своего слуги или его власть не распространялась на таких вероотступников, как Андрей Баташов — так или иначе, но только заклинания отца Симеона не помогли ни ему самому, ни его заблудшей пастве.

Процессия приближалась к концу плотины, когда на ее пути появились пешие уланы во главе с офицером. Они заняли выход с плотины во всю ее ширину в явном намерении не пропустить никого.

Завидев их, Уголек пытался остановить колонну.

— Назад, друзья! Солдаты там. Поворачивай назад!

— Зачем назад, — возразил отец Симеон. — Мы церковное таинство свершаем и никто не может нам помешать. Несите убиенных.

Колонна двинулась дальше. Но едва прошла еще десятка два шагов, как послышался визгливый оклик:

— Сто-ой! — и по этому оклику, равно как и по усам штыком, все узнали пана Ядзвинского. — Стой, пся крев!

Священник выступил вперед.

— Пропусти нас с миром, сын мой! Не препятствуй свершению долга христианского.

— Сто-ой! — еще визгливее завопил пан.

— Или Господь лишил тебя зрения и слуха, — вопросил его отец Симеон. — Сними шапку пред прахом убиенных и дай им дорогу к месту вечного упокоения!

— Пали! — взвизгнул Ядзвинский и одетые уланами хозяйские рунты дали залп.

Охнули раненые, завизжали ребятишки, заголосили, заметались женщины, не зная, куда прежде поспеть — к праху ли кормильца или к детям, которых тоже могут убить. Топчутся на месте носильщики. С гробом сразу не развернешься и не побежишь. А пули не ждут. Уланы пальнули во второй раз. Да и бежать некуда — идущие сзади, не поняв, в чем дело, продолжают двигаться вперед.

— Изверги, исчадия Ада! — потрясая распятием, проклинал убийц отец Симеон. — Проклятие Господне на вас! Да покарает вас...

— Пали! — командует Ядзвинский. И протестующий священник падает рядом с чьим-то гробом.

— Назад, — кричит Уголек, поднимая раненого отца Симеона. — Скорее назад! Клади гробы — Бог нас простит. Назад, назад!

Наконец-то, все поняли и повернули обратно, ставя гробы с покойниками. Уланы преследуют смешавшуюся толпу, непрерывно паля из ружей.

Бегут по плотине работные, их жены и дети, а сзади орут, свистят и улюлюкают хозяйские охранники. Некуда податься людям. Справа глубокий пруд под неокрепшим еще и тонким льдом. Слева крутой, облицованный белым камнем откос и глубокая низина без единого кустика. Вся толпа как на ладони у уланов. Куда ни пальни — в кого-нибудь да попадешь.

— Ату их, ату, — кричат баташовские головорезы. — Бей, не жалей!

Бегут перепуганные люди по плотине и вдруг... конные! Навстречу. С шашками наголо и с арканами у седел.

— Попались! — орет Борода. — Сдавайся! Сдавайся, растуды вашу мать!

Заметалась толпа, зажатая с обоих концов на узкой для нее плотине. Голосят женщины, прижимая к себе перепуганных ребятишек. Кое-кто из мужиков соскочил на лед. Некоторые кубарем скатились в низину по крутому, облицованному камнем откосу. Те, что посмелее, повыдирали из облицовки камни — попробуй сунься!

То же сделал и Уголек. Угощу же, мол, которого не то из стервецов! Но глянул в одну сторону, в другую и понял: плетью обуха не перешибешь.

— Не осилим, ребята, — крикнул он. — Разбегайся! Живее!... А ну, посторонись! — крикнул Семен и с маху кинулся в обледеневший лоток.

Вода, шумно мчащаяся по широкому наклонному желобу, подхватила смельчака, протащила по ледяному дну лотка и сбросила прямо в черпак вододействующего колеса. Огромная, диаметром сажен в пять, набухшая в воде и осклизкая махина словно бы и не заметила пятипудовой добавки. Вращаясь все в том же неторопливо-размеренном темпе, она повернулась на очередную треть оборота — и ныряльщик вывалился из черпака в глубокую яму, выбитую сбрасываемой колесом водой.

* * *

Тем временем на плотине свирепствовали со своим сбродом Ядзвинский и Борода. Свистели арканы и нагайки. Сверкали сабли, слышались выстрелы, улюлюкали "уланы". Под ударами их прикладов в щепки разлетались гробы. Выброшенных из них покойников разошедшиеся громилы ногами спихивали на лед безо всякого разбору — работный ли это или свой же собутыльник.

Что им! Хозяин приказал: показать этой сволочи, где раки зимуют! Вот они и показали.

Главное, чего добивался Андрей Родионович, — это запугать работных, вселить в них животный страх. Чтоб все вместе и каждый в отдельности пережили больше и глубже, чем пережил он сам, попав к ним в руки. Чтоб каждый дрожал при одном воспоминании об этом ужасном дне. Чтоб все и всегда трепетали перед ним, по всяк день чувствовали несокрушимую мощь хозяина и незыблемость заведенных им порядков.

Побольше всякого шума, галдежа, свиста, гоньбы, пальбы — потребовал он от верных своих холопов. Только держать в памяти, что руки работных нужны на заводе. Придется, конечно, кое-кого хлопнуть, — без этого, особенно поначалу, не обойтись, — но только чтобы не очень много. Десятка полторы-два, не больше.

И послушные воле своего повелителя, рунты умело выполнили поручение. Оставшуюся на плотине небольшую уже кучку стариков, женщин и детей конные гоняли нагайками из конца в конец, а пешие — слегка подстреливали в разбегавшихся низиной и льдом, больше так, для острастки, чем с целью попасть...

* * *

Едва вымокший Уголек выбрался из ямы под колесом, как туда же плюхнулись сразу двое — совсем незнакомые ему ребята. Ну что, ж втроем-то веселее.

Веселого, правда, в их положении было мало. Бежать некуда. Вон как палят по тем, что разбегаются низиной. То один спотыкнется, то другой схватится за бок. А вон кто-то ползет, оставляя на снегу кровавый след.

— Переждем здесь, — предложил Уголек. — Авось, не догадаются глянуть за колесо.

Что верно, то верно. Убежище подходящее. Укрыто со всех сторон и просторно. Под лотком изба целая вместе с крышей и трубой уберется. Но и сидеть тут после ледяной купели тоже не сладко. Но воле-то не Петровка, а чуть ли не Рождество. Долго ли вытерпишь?

Семен с трудом сдернул с плеч набухший водой азям. Попросил ребят помочь ему выжать из него воду. Заодно выжал и рубаху. Надел. Затем разулся, скинул порты, выжал их и портянки. Переоделся. Предложил то же самое ребятам. После этого все трое, постелив под себя азям Семена и накрывшись двумя армячками, уселись в углу, стараясь потеснее прижаться друг к другу.

Пока выжимали одежду и переодевались, настыли еще больше. Теперь их трясло так, что казалось, зубы вот-вот разлетятся вдрызг от бившей их колотухи. Кабы хоть махонькую теплинку, все было б легче. Но откуда ей тут взяться? Вода да обледенелые бревна и больше ничего. Жмись крепче друг к другу — во всех-то вместе тепла куда больше, чем в каждом в отдельности. Всех-то сразу не проберет.

Постепенно под армячками становилось теплее. Зубы перестали стучать, судорога отпустила посиневшие губы. Под армячками становилось душно и они вынуждены были приподнимать полу, чтобы глотнуть свежего воздуха. Одно плохо: мокрые ноги в промерзших лаптях стыли сверх всякой меры. Как ни жмись, а их под короткие армячки не упрячешь.

Пришлось вылезать из-под согретой их же дыханием покрышки, чтобы размяться и разогреть зябнущие ноги. Попрыгав и потолкавшись, опять забрались в свое гнездо.

Так они делали несколько раз. То разогревались возней, то сжавшись в тугой комок, тихо сидели под армячками.

Короткий зимний день давно погас. Давно наступила ночь, скрывшая страшные следы кровавой расправы. Но лишь после того, как вокруг наступила полная тишина, Уголек и его новые друзья решились покинуть свое холодное, но оказавшееся таким надежным убежище.

Глава 17. ПАДЕНИЕ МАЙОРА

Перед золотом все шапки ломают.

Поговорка

Трескучие январские морозы сменились, наконец, оттепелью, и людей, замаянных невыносимой стужей, потянуло на волю. На воле стало приятнее. По дорогам деловито вышагивали серобокие вороны. С деревьев целыми охапками падал подтаявший снег и, глухо шлепаясь вниз, спугивал стайки синиц и снегирей. Истосковавшиеся по солнышку бабы судачили у колодцев, поминая недобрым словом минувшую стужу. Возле пруда галдели ребятишки, изображая земских и разбойников.

Даже господа Баташовы, чьи добротные шубы не допускали и мысли о каких-то там холодам, словно бы тоже оттаяли и всей семьей выбрались в парк. Недоставало только Глашеньки, не пожелавшей участвовать в семейной прогулке. Все остальные, вплоть до датского дога, были налицо.

Мужская часть династии была представлена всеми тремя Андреями. Сам Андрей Родионович с двумя женами по бокам и два его отпрыска: Андрей Андреевич-старший и Андрей Андреевич-младший.

Последний ничего не понимал. Укатанный в легкое гагачье одеяльце, он только морщил носик да блаженно чмокал губами на руках у кормилицы. Это была его первая в жизни зима, а с летом он еще не успел познакомиться.

Зато Андрей-старший понимал много, может быть, даже больше, чем следовало. И хотя делал вид, будто целиком занят возней с собакой, от приметливых и опытных глаз отца не укрылись косые взгляды, какие пятнадцатилетний барчук временами бросал на юную мачеху. И как это не было досадно, Андрей Родионович не мог избавиться от беспокойства. Черт его знает, чего в этих взглядах больше — ненависти или желания? То и другое было одинаково правомерно. Ведь Матреха всего на год старше Андрея, а повадки у того ничуть не хуже папашиных.

Решить эту загадку Андрей Родионович так и не успел. Помешал курьер со срочным пакетом.

Пробежав глазами донесение, Баташов приказал:

— Карету! Да скажи там Фоме пусть тоже собирается. Денег пусть прихватит. В золоте. Ступай!

— Далеко ли едешь? — спросила Екатерина Никтарьевна.

— К Арзамасу. Пленных пугачевцев туда гонят.

— Зачем же тебя туда несет?

— Не бабьего ума дело. Надо — вот и несет. Ладно, гуляйте! — и перецеловав всех, направился к дому собираться в поездку.

Екатерина Никтарьевна тоже поднялась и, одарив соперницу испепеляющим взглядом, двинулась вслед за мужем. Матреха только усмехнулась. Ей-то что, пусть злится! Руки-то все одно коротки. И подвинувшись к кормилице, взяла у нее ребенка.

— Цветик ты мой, ну-ка улыбнись! Ништо, батя скоро воротится. Ну-ка, ну еще! Ой, да какой же ты у меня хороший!

Подошел пасынок и стал рядом.

— Чего тебе? — неласково спросила Матреха.

— Братца своего посмотреть хочу — каков?

— Нечего на него смотреть. Еще сглазишь.

— У меня глаз хороший.

— Это у тебя-то?

— У кого ж еще?

— Сказал, — усмехнулась Матреха. — Знаешь что, сынок мой названный. Ступай-ка ты отсюда подале вместе со своей собакой, а к нам не приставай!

— Мамаша, — презрительно протянул Андрей.

* * *

Большая, тысячи в полторы голов, толпа оборванных, немытых и нечесаных мужиков сбита, как стадо овец, в тесную груду. По краям руки идущих связаны одной общей веревкой, опоясывающей всю колонну. По бокам и сзади нее так же медленно, как и вся эта плотная, тяжело ползущая масса, тащатся злые, измученные солдаты. Им самим до смерти осточертел этот тяжкий, немыслимо долгий и нудный поход. Ноги солдат измаялись без конца брести в тяжелых сапогах по сугробам, проваливаться на рытвинах и выбоинах, оскальзываться на буграх и кочках. Пересохшие на ветру глотки давно осипли в тщетных потугах навести хоть какой-нибудь порядок.

Солдат раздражает необходимость плестись вроде пешей вши. Но где ж тут пройдешь по-человечески, когда конвоируемая ими толпа повязана так туго, что и шагнуть невозможно, не наступив на чью либо пятку. Да и как эти скоты могут идти прытче, ежели третий день не жрали?

Поначалу майор кормил их из своих личных денег. Но сергачский казначей не возместил его затрат, сказав, что казна не обязана содержать бунтовщиков. Пусть-де кормятся доброхотными даяниями. А где ж их наберешь, этих даяний, на такую ораву? Вот и топает горемыки с пустым брюхом. А из-за них и солдатам маята.

Добро еще, что майор разрешил мертвых не подбирать. А то сколько солдатам мороки было б! Их вон уж до сотни полегло, попробуй ка потащи!

Ишь, какие-то господа харчевать устроились. Закусывают. Смотри-ка, и вино у них и битая птица. Вот уж нашли место! На самом виду. Солдаты и те губы облизывают, а что говорить о голодны мужиках.

На опушке дубовой рощи, в десятке шагов от большой дороги и в самом деле стояла распряженная карета. Привязанные к задку лошади жевали овес, а пассажиры, растянув полог и постелив на снег медвежью шкуру, вкушали что им Бог послал. Господня милость, как видно, простиралась довольно далеко, потому что на полости, кроме питья и жареной птицы, были разложены и балык, и икорка и даже... свежие помидоры. И у такого добра сидели всего двое.

Один со степенным видом купца — в окладистой рыжей бороде и с тщательно прилизанными волосами. Другой — крупный, бритый и гололобый, в дорогой шубе с бобровым воротником. Из-под распахнутой шубы выглядывали золоченные позументы барского камзола.

Как только в хвосте колонны показался офицер с денщиком, гололобый поспешно вскочил с рюмкой вина, отчего вино почти целиком выплеснулось на снег, и громко провозгласил:

— Слава хранителям Отечества, верным защитникам Российского престола! Слава, слава!... Ваше благородие, прошу к нашей компании. Позвольте выпить с вами за ваше здоровье и за здоровье ваших храбрецов-солдат!

— Майор Сивоусов, — представился офицер, соскочив с коня. — С кем имею честь?

— Горнопромышленник Баташов, Андрей Родионович.

— Очень приятно! Благодарю за приглашение! Я, кстати сказать, довольно устал и порядком проголодался.

— Ну вот и отлично. Присаживайтесь...

Не далее, как через час, захмелевший майор сидел в карете Баташова, а его лошадь в поводу увел денщик. Заплетающимся языком Сивоусов жаловался новому знакомцу на тяготы похода с пленными пугачевцами:

— Измучился я с ними совершеннейшим образом. И еще этот каналья казначей. Не дал ни копейки. Понимаете, ни гроша! А мне где взять? Я знаете ли, человек не богатый, у меня всего двести душ. Сами подумайте, где я возьму? Прокормить такую ораву — это, знаете ли, стоит немало. Что вы скажите? Полторы сотни на них, подлецов, потратил, а мне ни копейки! Вот скажите на милость, что мне делать со всем этим мужичьем? Ну что, а? Я совершеннейшим образом схожу с ума.

— А по-моему, — как бы нехотя процедил Баташов, — по-моему, есть выход. И даже весьма и весьма приличный и я бы сказал благородный.

— Выход? — недоверчиво вскинулся майор. — Что вы говорите! Ей же ей, никакого выхода из создавшейся пропозициия совершенно нневижу. Совершеннейшим образом!

— Вы просто устали, ваше благородие, потому и не видите... Знаете что? Отдайте-ка их мне! А, что вы скажите? Что скажите, если глотнем еще по одной? Тут прямо в карте, и без закуси, а? Как вы на это смотрите? Вино — вещь прекрасная, любые сомнения разрешает. Я, к примеру, как выпью, в голове такое просветление приходит, хоть министром меня назначай — справлюсь, ей-ей, справлюсь!

— Хорошо, давайте зза ваше министерство. Я согласен... А ведь и в самом деле хорошо. Да, так о чем же вы все-таки толковали? Я что-то припомнить нне могу.

— Могу напомнить, ваше благородие. Я предлагал забрать у вас надоевших вам мужиков.

— Ппозвольте, как это забрать? Ничего не понимаю!

— Все очень просто, как решето. Вы же ничего не знаете о своих пленных, кто они и откуда. А тут нашелся господин, от которого они сбежали к Пугачеву. Разве не может он потребовать их обратно?

— Господин? Ппазвольте, какой же вы им господин?

— А почему бы и нет?... Ежели хотите знать, я еще три года назад купил их у его сиятельства графа Салтыкова!

Последнее было сказано так твердо и с таким значением, что Баташов и сам поверил в свои слова. Его крупный рот при этом захлопнулся, словно крышка сундука, заглядывать в который посторонним не рекомендуется.

— Ппазвольте... Я совсем... Вы меня совершенно запутали... Вы что же... Вы в самом деле купили или...

— Ну, конечно же купил!

— Ппазвольте, раньше, сколько я помню, вы об этом не говорили...

— Не считал нужным, — пожал плечами Андрей Родионович. — Откровенно сказать, побаивался, не знал, как вы отнесетесь к этому. Могли ведь обвинить, будто я сам послал их к Пугачеву.

— Ну что вы!

— Видите. Теперь я открыто заявляю: мои это люди, понимаете, мои! — и его рот опять звучно захлопнулся, как у жабы, схватившей добычу.

Карету вдруг сильно тряхнуло, отчего собеседники едва не вывалились наружу.

— Что там? — высунувшись из окошка, спросил Баташов.

— Опять эти мертвяки, — недовольно проворчал с облучка Фома. — Сразу двое!

— Видите, — воспользовался случаем Андрей Родионович. — мрут ваши пленнички, как мухи. Так и передохнут все, а кто в ответе? С вас ведь, наверное, спросят. А я... я бы сей же час их покормил, а вам грамоту в руки, на гербовой бумаге и с печатью. И расходы все ваши покрыл бы с лихвой...

— Расходы для меня, конечно, не малые, но как же это все-таки?

— Да, совсем забыл, ваше благородие! Я ведь тогда не все отдал графу Салтыкову. Пять тысяч не доплатил — не было с собой в наличии. Кстати, при мне сейчас как раз такая сумма. Могу ее передать вам в качестве возмещения. И солдатам вашим за труды по серебряному целковому на брата. А с Салтыковым я найду чем рассчитаться. Есть у меня кой-какие его ценные бумаги. Ну так как, господин майор?

— Видите ли, это для меня так неожиданно и так, как бы это сказать, затруднительно, что я, право, не знаю. Нне знаю...

Баташов словно бы нечаянно открыл кожаную суму с деньгами. Взял из нее своей лапищей горсть золотых, чуть встряхнул на ладони, позвенел и, нарочно медленно ссыпав обратно, закрыл суму и задвинул подальше.

— При деньгах, — небрежно заметил он, — ничего затруднительного не может быть. На вашем месте я давно бы в полковники вышел... В конце-концов, и людишек пора пожалеть. Ну, нагрешили — не спорю, но нельзя же так бессердечно! Русские все же, православные, как и мы с вами!

— Я с вами совершенно согласен, — начал сдаваться майор. — Но как же... как я начальству доложу?

— А так и доложите, мол, хозяин обратно потребовал. И бумагу представите...

— А если... если спросят: могло ли быть, что все пленные — суть достояние одного господина?

— На сей счет не беспокойтесь. Сотни две-три я вам оставлю, как непризнанных. Их можете гнать, куда вам велено. Солдаты тоже подтвердят. Целковый для них — редкая вещь. Соглашайтесь, майор, а то я ведь и передумать могу! — заключил Баташов, плотно захлопывая рот.

* * *

В селе Вад людишек, наконец, покормили, выдав каждому по краюхе хлеба, квашеной капусты и луку с солью. Затем пленников разделили.

Тех, что выглядели похуже, назвали "непризнанными". Их повязали прежним порядком и под конвоем тех же солдат погнали в Арзамас. Остальные по "доброй воле" двинулись на станцию Чернуху, откуда, минуя арзамасскую и ардатовскую уездную администрации, они должны были попасть во владения "милостивого и доброго" господина Баташова.

Фома Лыкин аж прослезился, расписывая жалостливость и чувствительность своего барина.

— Он, милостивец наш, дай ему Бог здоровьичко, душевный человек. Вечор, как увидел вас, так и обмер! Рази, говорит, можно с русскими людьми так обращаться! Не могу, говорит, такого перенести! Хоть к губернатору, говорит, хоть к самому Суворову пойду, а вызволю несчастных. И ведь вызволил же! Не даром наши мужики Андрея Родионовича за отца родного почитают. Потому к Емельке вашему никто от нас не ушел.

Вскоре в помощь Фоме с Выксы прибыло несколько переодетых рунтов с тайным заданием: "сказывать пугачевским последышам, к какому хорошему барину они идут". Как и Фома, слушая рассказы пленников об их бывших господах и о том, как они чуть не передохли с голоду, рунты от ужаса всплескивали руками и уверяли, будто у них на Выксе ничего подобного и быть не могло. И так старались убедить своих слушателей, что некоторые стали даже сомневаться, уж не сказки ли им рассказывают.

Но люди шли к Выксе в надежде встретить здесь человеческое к себе отношение. Шли в одиночку и кучками по пять-семь, а то и по пятнадцать-двадцать человек. Шли веря и не веря и жадно прислушиваясь ко всему, что говорилось о неведомых им господах Баташовых.

А говорилось о них разное. Кроме переодетых рунтов, среди пугачевцев швырял человек совсем иного толка. Вот он, молодой, красивый, со светлым чубом курчавых волос и открытыми серыми глазами, вышел из-за купы орешника и весело спросил идущих кучкой мужиков:

— Далеко ли топаете, страннички?

— Отсюдава не видать, — бросил один.

Парень озорно глянул на едущие впереди толпы возы с провиантом и усмехнулся:

— Чего ж это вы, братцы, словно поросята за кормушкой?

— А твоя кормушка, — ехидно спрашивает другой пугачевец, — аль сама за тобой ходит?

— Угадал! — рассмеялся Уголек. — Иной раз бегом за мной бежит, когда хозяин не крепко держит.

— Вон оно что! — догадался тот же пугачевец. — А скажи, мил человек, далеко ли тут до Выксы?

— А вы, часом, не к Баташову ли в гости?

— Ага, к нему самому. Говорят, барин больно добрый. Верно ли?

— Верно, — улыбается Уголек. — Добрый. Даже слишком. Кнута да цепей никому не жалеет. И уланы у него добрые. Три шкуры спустят и смотрят, а нельзя ли четвертую содрать.

Мрачнеют лица мужиков. Тот, что ответил первым, глухо говорит:

— Нам теперь все едино. А ты иди, куда идешь. Не смущай! Без тебя тошно...

Семен отстает. Поколебавшись, отстает и один из пугачевцев.

А Семен уже в другой компании:

— Попали вы из огня да в полымя. Наш Андрей Родивоныч похлеще вашего князя будет!

— А вот этого ты не нюхал?! — поднеся к носу Уголька увесистый кулак, говорит рослый мужик. — Чеши отсюда, смутьян! Наслушались таких...

Шагающая за возами Фомы толпа бывших пленных выходит из лесу, а на опушке вместе с Семеном Угольком остаются с десяток их товарищей. Семен ведет новых приятелей в глубь леса. Густой липкий снег засыпает следы и тех и других...

Глава 18. НЕ ТА ГУБЕРНИЯ

Весть о кровавой трагедии, разыгравшейся в Гусе-железном, долетела не только до Выксы и Сноведи, Колпинки и Ермиши, а и до столичного Санкт-Петербурга. Но если на Оке и Мокше она отозвалась негодованием и ропотом, то в городе на Неве ее приняли как должное.

Здесь никто не возмутился своевольством и жестокостью приокского заводчика. Никого не покоробили даже такие некрасивые подробности, как кощунство над трупами православных и ранение священнослужителя. Так и надо бунтовщикам, рассуждали в столице. Нечего с ними цацкаться! А, пока не сиятельный, но уже вошедший в большой фавор у царицы, генерал Григорий Потемкин высказался еще определеннее:

— Молодец этот Андрейка Баташов. Ей же ей, молодец! Вот у кого нам всем учиться надобно!

Об этом, к вящей радости Андрея Родионовича, донес ему из столицы Гаврила Москвин. Он же сообщил ему и о том, что новый фаворит государыни повелел заготовить рескрипт о дозволении хозяевам Приокского горного округа Андрею да Ивану Баташовым содержать при их заводах собственную роту уланскую, по воинскому артикулу слаженную.

По сему важному случаю Андрей Родионович торжественно поздравил свою "гвардию" со славной победой над погаными бунтовщиками и с допущением в царскую службу. Повысил их жалованье на двадцать пять рублей в год, выдал каждому по рублевке, а командиру и есаулам — по доброму подарку. И приказал устроить на хозяйский счет знатную попойку в кордегардии с приглашением девок и женок, каких кто пожелает.

С чего это так расщедрился прижимистый делец, что не пожалел столь значительных затрат на каких-то головорезов? А отчего бы ему и не расщедриться? Уланской роты ни у кого, даже у Демидовых, никогда не водилось. А вот ему, Баташову, дозволено! В царской-то форме его телохранители и не такое сотворят.

Возникает законный вопрос. Как случилось, что Потемкин, упразднивший все автономные военные образования, разогнавший даже знаменитую Запорожскую Сечь, что веками оберегала южные границы России, — как случилось, что тот же самый Потемкин разрешил простому промышленнику содержать собственное войско, какими владели когда-то лишь удельные князья?

Казалось бы, что прежде, чем жаловать этого неизвестного откуда-то вылупившегося промышленника, его следовало бы спросить: а каким-де образом ты, Андрейка Родионов сын, оказался вдруг владетелем многих сел и деревень с тысячами крестьян, ежели еще в тысяча семьсот пятьдесят четвертом году граф Шувалов, с благословения императрицы Елизаветы Петровны, запретил не дворянам покупку крепостных деревнями и порознь? И с коих это пор и по какому такому праву стал ты, Андрейка, хозяином чуть ли не всех Муромских и Мещерских лесов? Ведь те леса, сколь ведомо Потемкину, испокон веков принадлежали таким именитым родам как Мещерские, Разумовские, Голицины, Репнины, Уваровы, Ермоловы, Шереметевы. Возможно, ошибся по молодости лет будущий фельдмаршал и Светлейший князь Таврический?

Нет, в таких вопросах Григорий Александрович не ошибался. Знал он (этому еще великий Петр учил) что одно дворянство без купеческой казны и железа промышленников не в состоянии не только воевать, но и держать в узде собственный народ. Для этого, кроме солдат и офицеров, необходимы оружие, боеприпасы, снаряжение, чего сами дворяне производить не умели и не желали.

Запорожская сечь, рассуждал любимец Екатерины, — это сброд диких и необузданных, своевольных забияк, самочинно назначающих и свергающий своих атаманов да еще склонный к "самостийности" родной ему Малороссии. Уж ежели менее самостоятельные донские казаки "подарили" России Разина и Пугачева, а ленивые яицкие старшины сами стали зачинщиками пугачевщины, то чего же можно ожидать от буйных сечевиков, кои тоже совсем недавно бушевали на своей Хортице?

Баташов же, по мнению Потемкина, был кровно заинтересован в истреблении подобной заразы. Ведь именно об этом он пишет в своей челобитной, обещая искоренить всякие остатки пугачевкой крамолы. Само государство искоренить ее до конца не в состоянии. Так пусть же над этим потрудятся такие состоятельные и решительные дельцы, как "братец" Андрейка. Вот почему Андрей Родионович получил право на содержание собственной уланской роты.

Но Баташову и этого было мало. Ему хотелось большего. Приписной крестьянин — это все-таки казенный человек. Если действовать строго по закону, то на любую работу его не поставишь. И платить ему надо по "плакатным ценам". К тому же, предприятия, пользующиеся трудом приписных, считались посессионными, а с таких взимаются повышенные подати с душ и домен. Правда, подать с домен повышается при этом всего на двести рублей в год, но и такая потеря стала казаться Андрею Родионовичу обременительной.

Вот тут и проявились выгоды близости "братца" Андрейки к его превосходительству Григорию Александровичу Потемкину. Вскоре же после прихода Григория Александровича к власти баташовские заводы и промыслы перестали быть посессионными. Их признали владельческими, а всех работающих на них крепостными людьми господ Андрея да Ивана Баташовых. А теперь они обзавелись еще и собственными уланами.

Но для какой цели они понадобились Андрею Родионовичу? От кого он вздумал обороняться? Ведь сколько бы разбойных шаек ни водилось в Муромских лесах, ни одна не мешала своему "арендатору" хозяйничать на заводах и во всей округе, как ему вздумается.

Дело в том, что Андрея Родионовича уже давно тяготила некоторая зависимость от "хозяев Муромских лесов". Зачем делить с ними власть и добычу, зачем подкармливать голодранцев, да еще оглядываться, как бы не подвели. А повторись такое, как при Пугачеве, еще неизвестно, куда их потянет. Да и слишком уж много этой швали поразвелось. Пора прибрать ее к рукам и заставить работать на Баташова. Сколько лбов здоровых прибавится в "дудках" и в других местах! А "облегчать" богатых проезжих и его уланы умеют.

Поддержание порядка на заводах тоже требует присутствия военных. Одно дело штатский охранник и совсем другое — солдат. В глазах народа он всегда представитель государственной власти и, стало быть, всякое действие хозяина приобретает законный характер.

* * *

Другое, не менее важное сообщение получил Баташов от Белобородова из Москвы. В нем красочно описывалось, как казнили Емельяна Пугачева и его сподвижников.

Довольный концом этой истории, грозившей поколебать всю его власть и силу, Андрей Родионович, вопреки категорическому указанию императрицы "предать дело забвению", повелел попу и прочим книгочеям рассказать работным, как это было, во всех подробностях и со всем смаком. Пусть людишки поймут, сколь тщетны надежды на "добрых царей".

В конце донесения Белобородов сообщал, что, как стало ему известно от верных людей, Рязанскому губернатору будто бы поручено сыскать, что сталось с каким-то полковником Брыль-Стохальским, посылавшимся якобы с ревизией на приокские железные заводы.

Ага, вспомнили все ж, забеспокоился Андрей Родионович. Неужто, след какой остался? Однако, по зрелом размышлении, почти тут же и успокоился. Нам, чать, такое не впервой!

Вскоре после того из Касимова прискакал гонец. На постоялом-де дворе остановился офицер из Рязани. Спрашивал дорогу на Гусь-железный. Заказал на завтра лучшую тройку.

Так. Все идет как надо. Встретим!

И вот тройка с незнакомым офицером у литых парадных ворот. Часовой улан отдает честь и пропускает его во двор. На широких ступенях подъезда сам радушный хозяин. Торопливо сходит со ступеней и идет навстречу.

— Здравствуйте-здравствуйте! Рад видеть вашу милость. Очень, очень рад!

Молодой щеголеватый офицер изумлен. Он же никогда тут не был. Он сам о Баташове знает только понаслышке. И вдруг такая встреча, словно он здесь самый желанный гость.

Чтобы сразу же разрешить недоразумение, смущенный офицер предупреждает:

— Я по поручению рязанского генерал-губернатора, его превосходительства...

— Ах вон оно что! — перебивает Баташов. От его радушия не осталось и следа. — Я думал, господин хороший, вы ко мне в гости. Это у нас завсегда пожалуйста. Хлеба-соли у меня довольно. А с поручениями из Рязани, — уж не взыщите, ваша милость, — не принимаю. Вотчина моя, слава богу, на земле древнего Владимира располагается. Стало быть, Владимирскому наместнику и повинуюсь. Поклон от меня своему генералу передайте, а боле ничего для вас сделать не могу! — и, хлопнув губами, презрительно повернулся и пошел в дом, исполненный важности и собственного достоинства...

* * *

— В дом даже не пустил, — доложил своему шефу порученец по возвращении в Рязань.

— Вот каналья! — воскликнул генерал, и порученец не понял, то ли генерал возмущен, то ли восхищен дерзостью наглого заводчика. — Ну и проходимец же я вам доложу!

— Как теперь прикажете? — спрашивает губернатора секретарь.

— Как? — переспрашивает генерал. — Вы думаете, я знаю как? С таким прохвостом держи ухо востро. — Трет в задумчивости вспотевший лоб. — В самом деле, как в таком разе быть? Вот каналья! Ну и каналья!

Пожевав губами, смотрит на секретаря и чиновника по особым поручениям.

— Вот что, господа! Не след спешить. Надо подумать и умную бумагу в Питер отписать. Сочинить ее поручаю вам, Астафий Сидорович. Состряпайте позаковыристее. Ведь что в столице подумать могут, ежели какой-то там купчишка губернатора ни во что ставит! Это же черт знает что!

— Ммда, — мычит секретарь. — Некрасивая гиштория получается...

* * *

Баташов посмеивался. Он-то знал, какую головоломку предложил рязанским чинодралам.

Пусть теперь помозгуют, как выпутаться из глупого положения, в какое он их поставил. На это у них, поди, не одна неделя уйдет. Пока сочиняют ответ, да переписывают его набело, пока подбирают с кем послать, пока до столицы везут депешу, — дороги-то вон какие и не все безопасны, — сколь время уйдет, не один, поди, месяц минет. А ежели еще Борода со своими молодчиками курьера рязанского повстречает, да малость его помнет, чтоб на какое-то время в постель слег, так этого дела на целый год хватит.

Да и в Питере не все сразу делается. Бумага от стола к столу походит допрежь того, как к кому надо попадет. И там ее тоже обдумать надо и решение вынести. Да опять же написать и кого-то к кому-то послать. Все это не так скоро. Глядишь, и забудется, затрется, как та злыдневская грамота. Вот так-то оно, господа губернаторы! Не на таковского напали! Пора бы знать.

Все вышло именно так, как рассчитывал Баташов.

Прежде, чем высокие столичные чины дали новый ход делу о таинственном исчезновении царского ревизора, прошло с год, а то и больше. И когда в Гусь-железный прибыл другой дознаватель, — на сей раз из Владимира, — Андрей Родионович был во всеоружии для встречи с ним.

Петербургским чинам, наверное, показалось, что они допустили ошибку. Ведь каждый из них знал про себя, как он слаб в географии. Черт его знает, где эти Владимирская и Рязанская губернии делятся. А уж какой из них этот проклятый баташовский Гусь относится — вовсе один разве Бог разберет.

Конечно, ни один из этих высоких чинов ни за что не признался бы другому в своем невежестве, да это было бы и ни к чему. Зачем, если в подчинении у каждого имеются пониже чином, кои и обязаны доподлинно ведать что к чему. Поэтому столоначальник, сочинявший распоряжение рязанскому губернатору, получил порядочный нагоняй и лишился очередных наградных, а канцелярист, переписавший набело это распоряжение, лишился места. Расследовать же происшествие поручили Владимирскому наместнику, забыв при этом сообщить, что ранее дело это поручалось уже рязанцам.

Как раз на это и надеялся Баташов. Нагло улыбаясь, он заявил владимирскому порученцу, что допускать его на свои заводы не намерен, поелику "вотчины" его, слава Богу, располагаются на... рязанских землях — и владимирцам не подвластны.

Глава 19. ВОТ ТАК ВСТРЕЧА!

Одна головня в печи не горит.

Две в поле теплятся.

Пословица

Апрель. Одолев зиму на Днепре и Дону, весна явилась на Оку уже в полной силе, и зашагала по ее лесистым берегам своим озорным размашистым шагом. Под ее легкой ступней как-то сразу осели непроходимые февральские сугробы. Опаленные горячим дыханием весны, они умирали на глазах, источая потоки слез. Но эти слезы отнюдь не выражали горя. Напротив. Сливаясь в бурные ручейки, они весело сбегали по колеям и лощинам, размывали луга и овражки, искрились и звенели серебром, возвещая победу юной красавицы.

И этот их звенящий зов находил радостный отклик во всем живом.

Даже самые древние деды, пролежавшие бока в ожидании смерти, и те, заслышав зов весны, повылезали на завалинки и блаженно щурились на солнышке, расправляя свалявшиеся за зиму сивые бороды. А голопузая деревенская ребятня, не боясь ни простуд, ни сердитых маткиных колотушек, весело шлепала босыми пятками по обжигающе студеным лужам, визжа от страха и удовольствия.

Отощавшие за зиму воробьи и галки скандалили из-за ошметков навоза, что вытопило для них из-под снега щедрое апрельское солнце. Задиристые петухи, еще вчера боявшиеся высунуть клюв из курятника, с победным видом вскакивали на плетни, хлопали крыльями и, вытягивая яркие, как цыганская шаль, шеи, кукарекали так задорно и громко, словно нет на свете красивее их и сильнее. Им, наверное, взаправду казалось, что выше их никому уже не взлететь.

Меж тем самый обыкновенный кот, к тому же, совсем старый и облезлый, безо всяких крыльев забрался куда выше всех горластых хвастунов. Спокойненько развалясь на самом коньке крыши, он насмешливо косил желтым глазом на всю эту шумную кутерьму. Валяйте, мол, упражняйтесь, дерите ваши луженые глотки, а я плевал на вас с высокого места!

Все вокруг оживало, шевелилось, ползало, летало, верещало, пело, прославляя радость пробудившегося бытия. И только один единственный человек, — быть может, единственный на всем белом свете, — ничем не выражал своего восторга перед пробудившейся от зимней спячки природы.

Еле передвигая ноги, он плелся по измызганному распутицей проселку, не обращая ни малейшего внимания на царящую вокруг радость. Весна не принесла ему никакого облегчения, а лишь затруднила путь.

Конечно, будь у него охотничьи сапоги с ботфортами — он, наверное, без особого труда прошел бы где угодно. Но в его расхлестанных вдрызг, ни на что не похожих бахилах, с ощерившимися, словно собачья пасть, носами и загнутыми назад отодранными подметками не очень-то разбежишься.

Какая уж тут черту радость, когда ноги совсем разбухли от снежницы и потеряли всякую чувствительность, а дорога готовит пакость за пакостью одну неприятнее другой!

Тащишься-тащишься по источенным солнцем следам полозьев, проваливаешься чуть не по пояс в рыхлый, набухший водою снег, и вдруг на тебе! — пришел, можно сказать, никуда. Кончился снег, а вместе с ним и то жалкое подобие дороги, по которому брел целый час. Перед тобой вспаханная с осени, а теперь совершенно раскисшая глина. Настоящая же дорога, по которой ездят летом, где-то сажен за двести в стороне. Вот и выдирайся, как знаешь.

Попробуй-ка выдернуть ногу из этого густого, как вар, месива и не оставить в нем того, что когда-то считалось сапогом! Пока тянешь и исхитряешься, другую ногу засасывает все глубже и, когда очередь доходит до нее, вытянуть ее из глины становится уже совсем невозможно.

А выбраться на местечко посуше — новая напасть. Сразу же чувствуешь, как стынет потная кожа под свежим апрельским ветерком, от которого дырявый солдатский мундир и латанные холщовые порты — защита не из надежных.

Единственно, за что одинокий путник мог благодарить весеннюю распутицу — это за возможность брести где угодно без опасения встретить кого бы то ни было.

Сказать правду, он и сам толком не знал, куда и зачем идет. В такую пору сидеть бы в избе да хлебать горячие щи или лежать на чердачке да поглядывать, как резвится на улице деревенская детвора.

Именно так он и намеревался провести нынешний день, когда устраивался с вечера на ночлег. Однако вышло иначе. Проснувшись утром, он нечаянно подслушал, как вышедшая к скотине хозяйка шепотом наказывала кому-то:

— Дойди до бурмистра — скажи про нищего-то. Хоша и божий человек, а кто его знает?...

Дальше он уже не слушал. Надо уходить. Бурмистр, правда, не велика цаца, однако бездомному от встречи с ним пользы мало. Потребует "пашпорт", а у Владимира Петровича Квашнина никакого вида на жительство, конечно, нет. И он поспешил покинуть кров, еще вчера показавшийся ему таким гостеприимным.

Почти совсем не тронутая солнцем снежная лесная дорога вывела накануне путника к тихой лесной речушке. Речушка небольшая, не шире десяти шагов, а не перейти. У берегов уже образовались широкие полыньи, лежавший же посередке подтаявший тонкий лед весь почернел и растрескался, и если еще не трогался с места, так, наверное, лишь потому, что его движению препятствовали частые и крутые извилины русла. О переправе на ту сторону нечего было и думать.

Что ж, отдохнем, решил Владимир Петрович. Заодно закусим и прикинем, в какую сторону двигаться дальше. Благо тут значительно теплее, чем на дороге. Там снег все еще зимой дышит, а здесь все-таки солнце.

Тем временем лед в речке либо совсем подтаял, либо его подняло прибывающей водой. Он начал расползаться на отдельные куски и потихоньку сплывать вниз. Но это движение происходило так медленно, что можно было подумать, будто льду не хочется никуда плыть, да и сама речка не очень спешит расстаться со своей зимней покрышкой. Не ледоход, а черт знает что. То ли дело на Оке!

Вот где ледоход поистине величественное зрелище. Ради него Квашниным бывало приходилось снаряжать вместительный экипаж, готовить провизию на целый день и выезжать из Квашей с рассветом, дабы к полудню поспеть на Оку. Сколько всяких хлопот и тревог вызывали одни только сборы. Маман более всего беспокоилась о пуховых шарфах и меховых шапочках для детей, а папа вместе с кучером и кузнецом суетился у экипажа, тормоша и подгоняя слуг. Для него, бывшего морского офицера, ледоход на Оке являлся приятным напоминанием о флотской службе. Поэтому ежегодные выезды к ледоходу стали у Квашниных семейной традицией.

Во всем доме единственным существом, которое с бесстрастным спокойствием относилась к предстоящему путешествию, оставалась Ниночка. Она была еще слишком мала, чтобы разбираться в традициях и в движении льдов. Поэтому и прибыв на Оку, она вместе с маман и няней оставалась наверху в экипаже.

Володя вместе с отцом и кучером сбегали по откосу вниз, к самому урезу воды, и здесь, охваченные восторгом, до дрожи в суставах следили за впечатляющим борением стихии. Их пьянил и будоражил грозный вид неудержимо несущихся зеленовато-голубых громадин, их неистовая мощь и ярость, когда они со зловещим треском и угрожающим шипением сшибаются друг с другом, громоздятся одна на другую, либо с пушечным грохотом рушатся вниз, обдавая зрителей тучей брызг и пронизывающим студеным дыханием.

Вот это был действительно ледоход! Не то, что на этой паршивой речушке.

Однако, сколь ни паршива речушка, а дальше не пускает, и теперь приходится ломать голову, искать ли в лесу другую дорогу или возвращаться назад и устраиваться на ночлег в ближайшей деревушке?

Пока Квашнин грыз твердую, как камень, горбушку и раздумывал о дальнейшем пути, почти вся речка очистилась. Лишь левее брода, где она круто сворачивала, оставалась крупная льдина. Течением ее водило из стороны в сторону, поворачивало то одним боком, то другим, таскало от одного берега к другому, но какая-то подспудная сила удерживала льдину и не позволяла ей уплыть. Наплывавшие сверху другие льдины натыкались на нее, поворачивали, сталкивали, словно понукая, на самый стрежень, но лишь обламывали ее и свои бока и, безрезультатно потолкавшись около упрямицы, уплывали прочь. А льдина, будто заговоренная, оставалась болтаться в омуте, не в силах оторваться от державшего ее водоворота. Так ведь и истает вся, а никуда не уйдет, почему-то с досадой подумал о льдине Владимир Петрович.

Странное поведение одинокой льдины чем-то напоминало его собственную судьбу. Жизнь, она тоже вроде этой речки. В ней тоже много разных струй, течений, водоворотов, невидимых топляков и коряг. И все зависит от того, в какую струю попадешь. Иной всю жизнь бродит неизвестно где неторными, нехожеными тропами, а поглядишь, вышел куда надо и стал человеком. А вот его, Владимира Квашнина, избравшего, казалось бы, самую верную, самую прямую дорогу, занесло неизвестно куда, затянуло в водоворот и без конца крутит, как эту льдину, не позволяя выбраться на главное течение.

* * *

Да, немало воды утекло с тех пор, как он расстался с Семеном Угольком. И как давно уже понял, расстался не к счастью.

Ведь если хорошо взвесить, так все это время он провел в дороге. Мотался, как неприкаянный, с места на место, переходил из волости в волость, из уезда в уезд, бесчисленное число раз подвергался унижениям и побоям. А желанного покоя, по которому истосковалась душа, так и не нашел.

Непризнанный друзьями, отринутый родной сестрой и теткой, неузнанный никем из соседей, беглец нигде и ни в ком не встретил ни понимания, ни поддержки. Отовсюду его гнали, как шелудивую собаку, грозились высечь или сдать полиции.

Сколь это ни прискорбно, но безграмотные деревенские девки и бабы оказали ему куда больше сочувствия, чем кичившиеся тонкостью своей натуры собраться дворяне.

В отличие от дворянок крестьянок не шокировала его неказистая внешность. Они не спрашивали у него ни пашпорта, ни звания, не требовали признательности. Сами перебивающиеся с хлеба на квас, они тем не менее помогали ему, совершенно чужому для них человеку, чем могли. Одна отдавала бродяге едва ли не последнюю краюху, другая представляла кров, третья дарила какой-нибудь обносок. Находились и такие, что пригревали около себя молодого урода до тех пор, пока не возникала опасность вмешательства какого-нибудь особо ретивого барского холопа.

Доносчиц вроде нынешней хозяйки, что чуть не выдала его бурмистру, встречалось мало.

Однажды где-то около села Княгинина в Нижегородской губернии он сам оплошал и чуть не поплатился за это.

Тронутый теплотой сердобольной старушки, подарившей ему тот самый мундир, что и поныне служит ему одеянием, Владимир Петрович до того расчувствовался, что разоткровенничался и поведал ей все свои злоключения. Мол, не простого он звания человек, а дворянин и офицер-гвардеец ее величества. Поместье приличное под Рязанью имел. Невесту красавицу. И собой был хорош. И в сражениях с неверными отличился, за что отмечен самим генералом Потемкиным. Но на его беду нашелся такой негодяй — подлейшая в свете душа, — что затоптал его в грязь и лишил всего, даже человеческого обличья.

Необыкновенная, ужаснейшая в своих подробностях исповедь странника до глубины души потрясла чувствительную старушку. Она слушала ее, содрогаясь от страха, охая и вздыхая, и то и дело вытирала подолом обильно струившиеся слезы.

Господи Иисусе, царица небесная! Таких мук не видывали чай и святые угодники. Да полно, тот ли это человек, кем сказался? Да и человек ли? Уж не сам ли это христов апостол и не самим ли Спасителем послан к ней, чтоб дознаться, сколь сильна ее вера в господа?

И чтобы хоть чем-нибудь угодить божьему человеку, растроганная старушка не забывала напомнить:

— А ты ешь-ко, родименькой, ешь! Пей молочко-то, пей. Ой, господи, страсти какие сказываешь! Спаси тя Христос и мать пресвятая богородица! Ешь-ко, я еще достану...

Зато утром, едва забрезжил рассвет, добрая старушка испуганно будила нечаянного гостя:

— Слышь-ко, барин, вставай скореича! Иди, милой, пока сынок мой не поднялся. Сынок-то, вишь, объездчиком у барина нашего служит, а я, дура старая, забыла о том, да и разболтала ему про тебя все как есть. "Врет, говорит, все твой странник. Никакой он не барин, а просто беглый. Поутру, говорит, возьмусь за него. Посмотрим, что за птицу ты прикормила". Вот оно как обернулось, уж ты прости меня окаянную! Поспешай, худа бы какого не вышло! На-ко вот на дорожку-то...

Это было давно, в самом начале того пути, каким следовал Владимир Петрович в поисках справедливости. В то время он еще не знал всех мерзостей обыденной жизни и потому допускал промашки. Позднее он убедился, что избранный им путь, хотя наиболее прям и честен, — не только не торен, но и совершенно неодолим.

Впрочем, и другие пути, какие он пробовал испытать, оказались не лучше. Где же, где, каким еще способом добиться своего? Существует ли он вообще, этот лучший способ? Не вернее ли предположить, что для человека в его положении нет никаких дорог и, значит, достигнуть поставленной цели ему столь же трудно, как попасть ко престолу Всевышнего.

Да и какая у него теперь может быть цель, когда на каждом шагу подстерегают цепь и колодки? Велика Россия и места в ней хватит для всякого, однако, и рьяных хозяйских псов, готовых порвать бедняка, тоже хватает.

* * *

День подходил к своему концу. Солнце садилось. Становилось прохладнее, а никакого жилья поблизости не предвиделось. Грязь на дороге густела. Вода в лужах и колдобинах стыла, покрываясь ледком. Ноги все тяжелели, а сил в теле оставалось все меньше. Да и остатки вчерашнего ужина, каким угостила его хозяйка-предательница, видимо, полностью перегорели. Желудок был пуст, как полковой барабан.

Господи, когда то кончатся его мытарства? Неужели так и суждено ему сгибнуть под чужим забором? Куда приткнуться, где заночевать? Хотя бы копненку сена найти, чтобы зарыться на ночь.

О пище он старался не думать, но это было так же трудно, как терпеть холод. В голову как нарочно лезли воспоминания о бараньих шашлыках у Абдрахмана, об отбивных у мадам Фринельи, даже о лепешках, какими украдкой от барыни угощала своего любимца кухарка Квашниных.

Лепешки в самом деле были хороши и необыкновенно вкусны. К господскому столу их никогда не подавали, потому что маман любила порядок и терпеть не могла, когда нарушалось назначенное ею меню. Вот кухарка и пекла эти лепешки тайком, специально для молодого барича. Причем делала она их очень ловко и быстро. Отхватит от пирожного теста кусок, шлепнет на сковородку, перевернет, снимет — и готово. Кушайте, пожалуйста! И выходили они у нее пышные, румяные, душистые. Только уж очень горячие.

И что это дались ему эти лепешки. Хоть бы мисочку пустых щец сейчас! Но в наши дни Господь не посылает манны голодным.

Манну не манну, а сноп ржи, по осени втоптанной в грязь нерадивым возницей, Всевышний все же послал. Владимир Петрович заметил его сразу, несмотря на подкравшиеся сумерки. Конечно, разбухшая в грязной снежнице рожь — далеко не деликатес, но недаром же говорят, что в пустом поле и жук — мясо.

И он осторожно (не растерять бы и этого божьего дара) вытянул сноп из грязи, обмыл в первой же луже и принялся выщипывать из него по зернышку и по зернышку же разжевывать. От Семена Уголька он знал, что в подобных случаях колоски растирают между ладонями и высыпавшиеся из них зерно отправляют в рот целой горстью. Но такой способ его не устраивал, ибо, пользуясь им, он быстро уничтожил бы весь свой припас. А ему хотелось продлить удовольствие как можно долее. Ведь когда что-нибудь жуешь, как-то забываешь об усталости и ноги двигаются веселее.

Стоп! Что это?

Квашнин испуганно попятился.

За пригорком, на который он только что поднялся, его взору открылся переполненный половодьем ручей с полузатопленным мостиком. А рядом, на обсохшем взлобке весело потрескивал небольшой костер. Белый дым стлался по прибрежному черноталу. Над костром бурлил прокопченный котелок с варевом.

То, что это было варево, а не пустой кипяток, Владимиру Петровичу подсказало его обостренное голодом обоняние, до которого достиг приятный запах ухи. От присутствия этого запаха зерна ржи, которые он только что с таким удовольствием жевал, потеряли всякий вкус.

— Эх, — вздохнул, отворачиваясь, Квашнин. — Хороша, как говорится, каша, да не наша.

Подойти ближе он не решался. Кто знает, что за люди балуются тут ухой. Он хотел повернуть обратно, но его уже заметили.

— Эй, — послышался голос из тальника, — чего топчешься? Подходи, ей Богу, не съем! Ежели не супротив, закусим вместях. Одному-то, видишь ли, даже у котла скучно. Подходи, не бойся!

Владимир Петрович недоверчиво вгляделся в говорившего. Не может быть, ведь это же Семен... Ну, конечно! И, забыв об усталости, Квашнин со всех ног кинулся в объятия друга.

* * *

Эта неожиданная встреча коренным образом меняла положение вконец измученного скитальца. Не говоря уж о возможности поужинать. Раз хозяином котелка оказался Семен Уголек, о голодной ночи не могло быть и речи. И насчет ночлега горевать, видимо, тоже не имело смысла. Находчивый и на все гораздый Семен, без сомнения, что-нибудь придумает.

Так оно и вышло. После жарких объятий, в которых не находилось больше места для сословных различий, какие прежде нет-нет да и проскальзывали между бывшим барином и бывшим крепостным, Семен не без усмешки глянул на одеяние гвардейца.

— Амуниция-то на тебе, ваше благородие, не из важнецких. До царских хором в ней, пожалуй, не доберешься.

— Не зови меня так, Семен, слышишь! — запротестовал Квашнин. — К черту всякие благородия!

— Ладно-ладно, не обижайся. Это я по привычке... А вот это дерьмо скидывай, да поживее. В нем и ноги скалечишь и на тот свет угодить недолго. А туда мы завсегда успеем. Суши ноги-то!

Порывшись в заплечном мешке, Уголек подал приятелю новенькие лапти со свежими онучами.

— Обувайся. Лыковые-то скороходы всяких иных верней. В них где хошь пройдешь. А сносятся — новые сплетем. Матерьял на них в любом лесу найдется. Мой руки да закусим, чем Бог послал.

Наматывая на согретые костром ноги сухие чистые портянки, Владимир Петрович испытывал двойственное чувство. Не без душевного содрогания брал он в руки — первый раз в жизни! — мужицкую лыковую обувь, которая и на ногах крестьян всегда казалась ему смешной и неуклюжей. С другой стороны, его издерганную душу переполняло теплое чувство благодарности и дружеского расположения к этому простому и доброму парню, одно присутствие которого благотворно влияло на его настроение.

Сейчас он готов был поступиться своим самолюбием и открыто признаться Семену, что уже давно жаждал встречи с ним.

Это случилось не сразу. Поначалу он только томился одиночеством, сам еще не понимая, чего ему не хватает. Позднее в долгие зимние ночи, корчась в каком-нибудь холодном закутке, стал вспоминать о своем спутнике и покровителе. И чем чаще приходил ему на память Уголек, тем больше восхищался он его умением найти "харч и крышу", потолковать с мужиками, понравиться девчатам, вовремя заметить и уйти от любой опасности.

Постепенно образ этого веселого парня вытеснил из мыслей Квашнина многие другие образы, занял среди них главное место. Иногда Квашнину даже казалось, что будь Уголек рядом с ним — все пошло бы по-другому. И мытарства давно бы кончились и цель, к которой он стремился, была бы достигнута. Но... но их дороги разошлись и, к сожалению, никогда больше не сойдутся.

И вдруг эта встреча!... Она меняла все. Она возвращала Квашнина к жизни.

* * *

Семен не расспрашивал Квашнина ни о чем. Да этого и не требовалось. Видавший виды мундир и облезлый заячий треух, равно как и отвергнутые Угольком остатки сапог, и без того свидетельствовали о крайне бедственном положении их владельца. А ссутулившиеся плечи и запавшие глаза без слов говорили, чем встретили бывшего гвардейца его друзья и сродники.

Лежа на дне теплой ямы, которую они предварительно прогрели разведенным в ней костром, Семен поведал другу обо всем, что случилось за это время в Гусе-железном. О сходке, на которой ему пришлось рассказывать о "царе" в присутствии Баташова. О бунте, устрашившим самого Ирода. О людных похоронах, которые тот превратил в кровавое побоище. Наконец, о том, как ему удалось — в который уже раз! — благополучно избежать страшных лап Прокофия.

Они лежали в темноте, освещаемые лишь далеким сиянием звезд, и Семен не видел лица Владимира Петровича. Но по нервным движением рук, по дрожи, пробегающей по всему его телу, догадывался, как потрясен тот его рассказом. Да, Петрович, такие-то, брат, дела!

Дела... Да разве это так называется? Находясь в действующей армии, Квашнин видывал и кровь, и смерть, и страшные раны. Запах пороха, как и посвист пуль, ему достаточно хорошо знакомы. Но чтобы ружья русских солдат палили по безоружным, чтобы свинец косил женщин и детей, чтобы русские уланы рубили русских стариков — такого ему не приходилось слыхивать.

— Думаешь, он успокоился на этом? — спросил Уголек. — Как бы не так! Послушал бы ты, что мне намеднись Казюк сказывал! Такую "потеху" устроил, всему миру на удивление...

* * *

Казюка не было на Гусе, когда произошло все то, о чем поведал Владимиру Петровичу Семен. Зато он присутствовал при другой "кумпании" мстительного заводчика.

В светлый день Благовещения, когда даже "вор не заворовывает, красна девка косы не заплетет", а порядочные люди птиц на волю выпускают, Баташов пригласил своего тестя и главного рудознатца в гости. Накормил хорошим обедом, угостил заморским вином, поговорил о делах. Потом повел в парк, где уже стояли клетки с чижами, московками, клестами, щеглами и прочей пернатой мелкотой.

Клеток было много и пока они открывали их по очереди и любовались, как радостно выпархивают маленькие пленницы на свободу, в парк пришли люди. Их набиралось все больше, и тут Казюк, к своему удивлению, догадался, что это не гости и не дворовые, а заводские работные. Зачем они сюда пришли?

Пришли, как оказалось, не по своей воле — охранники согнали. Для чего? С праздником поздравить или зачем другим? Родивоныч помалкивал. Только хитренько улыбался, лукаво поглядывая на тестя, будто собирался осчастливить приятным сюрпризом. Взяв Казюка под руку, он провел его мимо всех в амурную беседку, усадил на скамью и сам сел рядом.

Тем временем уланы во главе с Бородой построили работных в две длинные шеренги. Четверо лакеев прикатили бочку с вином и две кадушки с огурцами. Ключница Секлетея и несколько сенных девок обнесли угощением первую шеренгу. Вторая вытирала усы в предвкушении своей очереди.

Казюк недоумевал: его-то зачем пригласил сюда? Или он не знает замашек этого хвата? Покалечит сначала, потом пряником тульским задобрит. Эка разорился на праздник! На трешницу вина выкатил, а форсу на целую тыщу. Смотрите, мол, какой я добрый для своих трудяг!

Однако "доброта" Баташова на сей раз оказалась другого сорта, какого даже многоопытный Казюк никогда не видывал. Вторую шеренгу тоже угостили, только из "другой бочки".

Уланы вручили каждому "причастившемуся" по плети, а второй шеренге приказали... раздеться и лечь. На каждые три десятка был поставлен смотритель. Затем поступила команда начинать "угощение".

Казюк закрыл глаза... Такого, чтобы друг сек друга, брат брата, сын отца, он никогда не видывал. Да еще в такой праздник!

Не все, конечно, исправно выполняли поганый "урок". Некоторые только делали вид, будто бьют, а кое у кого руки вовсе не поднимались на товарищей и родных. Но и это было заранее предусмотрено затейливым устроителем "потехи". Нерадивых бойцов смотрители выхватывали из шеренги и волокли к Прокофию, а уж тот покажет, как надо сечь во славу господина!

Терпеть такую пакость Казюк больше не мог. Его бил озноб. Хриплым, срывающимся голосом он бросил в лицо издевателю:

— Позорищем хвастаешь? Зверству своему меня на старости лет обучить вздумал? Тьфу! Плюю я на тебя и на твоих поганцев. Тьфу! — и пошел прочь, кипя негодованием.

Родивоныч усмехнулся. Он и без того догадывался, как воспримет его "представление" старый мастер, и только хотел еще раз убедиться, чего ему можно ждать от "дорогого тестюшки". Да и работные, видя их вместе в такой час, подумают, что Казюк заодно с хозяином. Веры старому болтуну меньше будет, а это Баташову тоже не во вред. И уверенный, что все идет как надо, Андрей Родионович в ближайшее же воскресенье продолжил начатую в Благовещение "кумпанию". Спектакль в точности повторился. Только исполнители поменялись местами: вторая шеренга секла первую. На этот раз ослушников не нашлось. Помня о прокофьевской "выучке", все действовали плетьми настолько исправно, что "Сам" похвалил:

— Молодцы! Спасибо за то, что помогли Прокофию и уланом. Ведь когда бы они успели всех пересечь? А тут в два дня управились. А теперь я вам так скажу: Знайте, цена на вас вдвое поднялась, потому как за одного битого двух небитых дают. А ежели повторю сию экзекуцию, так на четверых никого из вас не поменяю. Поняли? Вот так!

* * *

Владимир Петрович не знал, что и сказать.

Конечно, господин властен над крепостными. Однако, такое измывательство над людьми, пусть даже самого низкого звания, выходило из всяких рамок человечности. Это и наказанием уже нельзя назвать, а скорее местью, причем самой гнусной и подлой. Только язычник Нерон, смертельно ненавидящий христиан, да еще безумный Иван Грозный, которому всюду мерещилась измена, были способны на подобную жестокость.

Но Нерон — император великого Рима, а Иван — наследник и продолжатель его славы в России. Оба они волею Бога были поставлены господствовать над людьми. А тут какой-то безродный купчишка, сколотивший состояние с помощью разбоя. И в какое время! В царствование просвященнейшей в Европе государыни! В век установления законности и порядка. Просто непонятно, как этот негодяй до сих пор не попал в колодки.

— Эка придумал — Баташова в колодки! — усмехнулся Уголек. — Он сам кого угодно в них закует.

— Положим, не кого угодно.

— Разве одного генерала Потемкина и не посмеет. Да и то потому только, что тот его руку держит.

— Потемкин? Руку Баташова? Да ты что, Семен. Это же благороднейший человек.

— Все они благородные, которые нашему Ироду грабить нас да измываться над нами помогают.

— Семен!

— Что Семен? Я правду говорю. Или правда не по нутру благородным?

— Где ж тут правда?!

— Слушай, Петрович, ты притворяешься или в самом деле такой дурной? Не знаешь что ли, как твой "благороднейший" генерал дозволил нашему "доброму" барину разбойников-рунтов в царские мундиры обрядить?

— Быть того не может!

— А после пальбы по бабам да детям твой Потемкин сказал "Нам всем, грит, у Андрейки Баташова учиться надобно!"

— Откуда ты это взял?

— Так Баташов сам бахвалился. Казюку письмо из Питербурха показывал. А дядя Егор никогда не соврет, хоть и не из благородных... Да что говорить, они в письмах "братцами" друг друга величают. Вот как!... Ну ладно, давай спать. Посля договорим. Светает уже...

Какой к черту сон, когда сразу столько новостей, да таких, что от сотен мыслей тесно в голове, так что она гудит, словно колокол!

Неужели сам Григорий Александрович — кумир всей гвардии — неужели даже он запутался в тенетах этого паука-кровососа?

Как же быть-то теперь, куда податься? После встречи с Николя Стрельцовым, после отречения от него Ниночки и тети Зины, Потемкин оставался единственным, на кого Вольдемар мог рассчитывать. Думал каким-нибудь путем дать знать о себе генералу. Уж Семен бы придумал каким. Теперь выходило, что и Потемкин не из тех, на кого можно положиться. Да что же это, или свет перевернулся вверх дном? А? Семен, как ты думаешь? Семен, ты спишь?

— Ничего не перевернулся, Петрович. Он всегда таким был, твой свет, только ты этого не замечал. Служил где-то там далеко и не видел, что делается дома. Думаешь, зря народ на бар-то с вилами пошел? Мочи терпеть не стало. Да что тебе говорить — ты сам знаешь, как Баташов даже из вас, благородных, незнамо кого делает. А уж о нашем-то брате и говорить нечего.

— Что ж теперь делать то?

— А ничего, — ответил Семен. — Спи пока. Утра вечера мудренее.

Глава 20. НА РАСПУТЬЕ

Вправо пойдешь — богату быть,

влево пойдешь — женату быть,

прямо пойдешь — убиту быть.

Былина

Два дня и три ночи отсыпался Владимир Петрович на новом месте. Он и сам не мог бы объяснить причину такой сонливости. Стоило немного успокоиться, как все утомление, все невзгоды и беды, перенесенные им, словно бы собрались воедино, громко заявили о себе и потребовали полного удовлетворения — отдыхай, лежи, спи!

И он спал. Спал ночь. День. Потом еще ночь. Затем еще день и еще ночь. Чуть не трое суток подряд!

Сначала это был нормальный, обыкновенный сон уставшего за день человека. За ним наступило забытье, вернее какое-то оцепенение, в котором человек одновременно спит и не спит. Он вроде бы знает, где он и что с ним, и в тоже время чувствует себя спящим. Потом к нему пришел совсем уже странный сон, как бы сон по заказу. Начинался он хорошо, приятно, а затем переходил в кошмар, в котором Владимир Петрович видел себя то лицом к лицу с Баташовым, то в руках Прокофия, то под кнутом Кислосени в Преисподней. Ему становилось до жути страшно, хотелось кричать, звать на помощь, но язык не повиновался — тут он вдруг догадывался, что это всего лишь сон. И в тот же момент что-то державшее его сердце слабело, словно бы распадалось — и он просыпался. Но просыпался лишь за тем, чтобы пожелать себе лучшего сна и опять уснуть. И сон в самом деле приходил хороший. И опять кончался кошмаром, от которого он опять себя будил.

Наконец, и это состояние сменилось новым. Он как бы весь погрузился в ощущение блаженства. Вставать не хотелось, хотелось только лежать, ни о чем не думая. При этом он понимал, что лежит достаточно долго, что уже давно выспался и спать больше не хочется, и, однако, стоило слегка смежить веки — снова засыпал. Проснувшись, думал, что спать дальше не имеет смысла, но почти в ту же минуту видел новый приятный сон. Окончательно же проснулся, когда вокруг загалдели.

Владимир Петрович открыл глаза и увидел себя в землянке Семена, той самой, куда привел его Уголек.

В ней было тесно и людно. С десяток незнакомых молодых парней, перебивая друг друга, обсуждали какое-то событие. Их голоса звенели каким-то бесшабашным весельем, и Квашни тревожно сжался еще раньше, чем смог разобрать их слова.

— А ты здорово на того гада скочил. Что те рысь!

— Хорошо, что ты вовремя подоспел. Одному мне нипочем бы не управиться...

— А Семка-то как своего долбанул! Аж брызги полетели!...

— Робя! А помните, как Кащей ползал? Лапти грязные готов был лизать, абы шкуру поганую упасти!

— Тебя бы так прищучили, небось, тоже взвыл бы.

— Ну да!

— Вот тебе и "ну да"! Своя-то шкура всякому дорога...

— А меня, братцы, очинно радует, что дело удалось. Сколь вся-всего взяли, поди, на год хватит.

— Год не год, а на лето верняком достанет.

— За тем шли.

— Ну, видишь, могло и сорваться...

Вон оно что, догадался Владимир Петрович. Его даже передернуло от страшной догадки. Везет же тебе, прямо как утопленнику. То к Баташову, то к бунтовщикам. Теперь и того чище — в разбойничье логово угодил. Что называется, от дождя и в воду.

Как же быть? Бежать, вернуться к тому, что оставил за дверью этой землянки? Но это же не жизнь, а прозябание. Тут хоть видишь человеческие лица. Тут никто не тревожит, не собирается сечь и заковывать в колодки.

— Почто разгалделись? — строго спросил вошедший Уголек. — Не видите — человек спит?... А, ты уже проснулся, Петрович. Вставай тогда, умывайся — закусывать будем... Ребята, это мой старый друг — Петрович!

Квашнин чуть не отпрянул, когда один из разбойников протянул ему руку:

— Тимоха... Многоротов! Коли ты Семену друг, стал быть, и мой тоже. Давай подержимся!

Бывшего гвардейца корежило от всех этих дружеских рукопожатий.

Но что делать. Он тут гость и нахлебник, а они — хозяева.

* * *

Уголек не торопил Петровича со вступлением в лесную вольницу. Знал — деваться тому некуда. К тому же, понимал — трудно человеку. Можно сказать, из князей да прямо в грязь. Обратно-то, поди, легче. Вон Баташов, небось, и думать забыл, как озоровал на дорогах. Да ведь он и теперь на них "озорует" не хуже прежнего.

А Петрович для лесного вольного братства прямо находка. Военный все ж. С ним можно таких дел наделать! Уж и отплатили бы сатане так, чтоб и на том свете чихалось Ироду!

Придется, однако, обождать. Петровичу оклематься надо. Да и нам теперь не к спеху. Запас добрый сделали. Хватит пока. Лучше затаиться на время.

Запас, который имел в виду Семен, был и в самом деле добрым. Пять возов с мукой, крупой, солью, льняным маслом, да два воза с мануфактурой, кожей, обувью, разными носильными вещами обеспечивали дружину на длительный срок. Конечно, можно было взять и побольше — в обозе, который они "облегчили", насчитывалось тридцать с лишнем возов, — но Семен побаивался налета улан. А надо было успеть не только увезти трофеи, но и надежно их припрятать, да еще и следы замести. Для этого вместе с возчиками пришлось опрокинуть все возы и перемешать товары, чтобы нельзя было разобрать, что с какой подводы и чего не хватает, а угнанных лошадей возвратить хозяевам по другой дороге. На это ушла вся ночь.

К счастью, утром прошел ливень. Он размыл колеи на дорогах и расправил траву на полянах, по которым увозили захваченное добро. Успеху налета способствовала и стоящая перед тем распутица. Обоз задержался на переправе через Оку, о чем было доложено Баташову — и тот не особенно торопился со встречей. Да и кого ему опасаться, ежели он давно уже полный хозяин во всех окрестных лесах.

Когда ему доложили, что прискакавший от обоза человек сообщил о разбоях, он было не поверил. Но присланный Бородой улан подтвердил: обоз в самом деле разгромлен, подводы опрокинуты, товары разбросаны, торговый приказчик Демид — по прозвищу Кащей — и четверо охранников побиты насмерть. Похоже, что грабители искали что-то другое, либо их кто-то спугнул и они не успели ничего взять. Возчики напуганы и не знают, как было дело, потому что, сказывают, спали и ничего не видели.

Это казалось странным. Что за разбойники, которые ничего не берут? Надо самому посмотреть. Однако, и его личное прибытие к месту происшествия не внесло ясности. При убитом приказчике не оказалось никаких бумаг, даже описи закупленных товаров. А без этого как узнать, что взято? И ежели купцы, у которых Демидка брал товары, не дураки, то могут предъявить такие счета, что ахнешь. Вот черт, кто же все-таки учинил сию дерзкую кумпанию? И никаких следов, будто к обозу никто посторонний и не подходил.

Посторонний... А ежели это свои? Те же возчики. Сделали, а теперь притворяются незнайками... Ерунда. Где им! Они одного вида улана страшатся. Да и какой им резон? Куда они украденное денут? Тем более, если и взять-то ничего не взяли. Что, кроме допроса с пристрастием, могут они ожидать от подобной оказии? Нет, возчики тут не причем. Но кто же тогда?

Неужто кто из тех, что еще оставлены им на воле? Но этого тоже не должно быть. Небось, все уже довольно наслышаны о Злыдне и прочих — и поприжали хвосты. Сидят по своим норам и ждут своей очереди. Ну, а ежели именно потому и сделали? В отметку хотя бы. Может, надумали перебраться в другое место, подале от него, Баташова, да напоследок и подпустили свинью. На ка, мол, держи и не поминай лихом! С этой рванью всякое бывает. Надо выяснить. Пусть Борода с Трехгубым понюхают, авось, и нападут на какой след.

Именно на такое замешательство в стане врага и рассчитывал Уголек, задумывая свой дерзкий налет.

Отсиживаться, ничего не делая, в ямах и землянках было уже невозможно. Обносились ребята, оголодали. Христовым именем можно кормиться одному-двоим, от силы троим, а их чуть ли не два десятка. Да и как заметил Семен, привыкшие к труду люди не могут жить без дела. Появляется недовольство, ворчба, становится тошно глядеть друг на друг, и тогда начинаются споры, скандалы, от которых и до полного развала ватаги рукой подать.

А тут подвернулся баташовский обоз. О нем Уголек узнал накануне встречи с Петровичем, которая показалась атаману добрым знамением. Вот когда дружина может попробовать свои силы и, если дело выйдет, поднять дух.

Только надо быть очень осторожными, сделать все так, чтобы Баташов не сразу догадался, чьих рук это дело. Ведь когда знают кого ищут, обычно находят. Уланы у Ирода натасканные, сами настоящие разбойники. Им только укажи кого — из под земли достанут. Стало быть, чем дольше Баташов не будет подозревать о существовании их лесного вольного воинства, тем лучше. Может, когда и до самого доберутся...

* * *

Владимиру Петровичу претило пребывание в лесном логове. Всякий раз, как садились за еду, он ежился. Кормиться с воровского стола, быть приживалкой у разбойников — что может быть унизительнее для дворянина! Однако, надо же чем-то питаться. Не топиться же теперь, когда обретено хоть какое-то пристанище! И надо быть последней свиньей, чтобы пренебрегать людьми, которые к тебе столь расположены. Они же ничем перед тобой не провинились. Да и так ли уж они виноваты перед другими, когда сама жизнь толкает их на это? Да что говорить, даже ему, дворянину, не осталось иного выхода.

Теперь, после Преисподней, когда с барством покончено и приобретены некоторые трудовые навыки, он мог бы наняться на любую работу, но мешает отсутствие вида на жительство. Допустим даже, что Семен каким-нибудь образом достал бы для него фальшивый паспорт в Меленках или в Ардатове, — но ведь и это не поможет. Баташовского клейма не сотрешь и не скроешь. Нет, дорога ко всякому честному труду для него заказана... Как же быть? На это ни он сам, ни Семен не могли ответить.

Семен, правда, смотрел на дело проще. Не подставлять же Баташову спину, когда сам можешь в руках дрын держать! Лучше бить самому, чем быть битым.

— А если схватят?

— Э, — отмахивался Уголек, — не так дорога моя шкура, чтоб ее жалеть. И сначала взять меня надобно, а это даже у Баташова пока не выплясывается. Сколь раз хватал, да все удержать не мог. Ништо, мы еще с ним поцапаемся! А ежели еще ты подмогнешь, так мне никакой черт, хоть бы и сам Баташов, не страшен.

— Но ведь и ты ему ничего серьезного сделать не можешь. Ну, что ему даже тот обоз, который вы "облегчили"? Щипок — не больше. Булавочный укол.

— Ну, это, видишь ли, как смотреть. Мала, бают, заноза, да спать не дает. Он, поди, уланов своих в дым загонял, чтоб ту "занозу" отыскать. А мы вот тут сидим и посмеиваемся. Его медом его же хлеб мажем. Думаешь, ему такое приятно? Это для него знаешь как обидно. Он же наперед все знает, а тут — накось, выкуси! А ты говоришь "щипок".

* * *

В свободное время, — а такого у них было более, чем достаточно, — они, оставаясь вдвоем, частенько беседовали на отвлеченные темы. Зачинщиком обычно был Семен.

— Человек ты грамотный, — начинал он, — глаголы заморские твердил. А скажи на милость, с чего сие, теперешнее, пошло?

— Что ты имеешь в виду?

— Хотя бы, к примеру, крепость на людишек.

— А!... Она испокон веку существует.

— Ан, врешь, брат! Когда господь Адама с Евой сотворил, никакой крепости не было. Аль не так?

— Ну так.

— Тогда с чего же она взялась?

— Кто ж ее знает, — пожал плечами Владимир Петрович.

— Вот, даже ты не знаешь. А отец Симеон знает. Баит, с Хама все пошло. Тот, видишь ли, на отца пьяного глянуть осмелился — и за это все его племя Господь поклял. Правда это?

— Раз поп говорит, наверное, правда.

— А я сумлеваюсь.

— Это почему же?

— Видишь ли, у Ноя было три сына, а проклят один Хам, с чего же нас, хамова племени, куда больше, чем вас, благородных? И рази дети господские николи пьяных отцов не видывали? Отчего ж господь их не проклянет как того Хама?

— Вот уж не знаю. Я в божьи дела не вмешиваюсь.

— Я тоже. А все ж интересно бы знать, с чего все началось?

— А зачем это тебе?

— Я так думаю. Ежели придет конец света, то и крепости конец настанет.

— Чего ж лучше — жди себе конца света!

— Э, нет, Петрович, не так толкуешь. Крепость посля света явилась, стало быть, и сгинуть ране должна.

Ах вон оно что! — усмехнулся Петрович. Смешной Семен. Историю человечества под симметрию подгоняет. Что позже началось, то прежде кончиться должно. Забавно! Однако, как ни наивны его рассуждения, а ни природного ума, ни смекалки у Семена не отнимешь.

И все же бывшему гвардейцу была отвратительна ненависть атамана к помещикам. Конечно, многие из дворян потеряли свой шляхетский облик. Под блеском мундиров зачастую скрывается низость и подлость Николя Стрельцова. Но не все же дворяне таковы. Сколько среди них достойных и благородных людей! Да и где была бы Россия, если бы не доблесть потомков древних бояр? Слопали бы ее татары, или немцы, или еще кто. Да и сам Уголек, разве не бился он за своего "царя", а какой же царь может быть без дворянства? Стоило, однако, намекнуть об этом Угольку, как тот живо возразил:

— А я всех в одну груду и не валю. Есть и из вашего брата хорошие. Вот ты, к примеру. Таких и Пугач не вешал.

Глава 21. СВИДАНИЕ

Но ядругомуотдана;

Я будувекемуверна

А.С. Пушкин "Евгений Онегин"

Вряд ли найдется человек, которого не порадовала бы весна. Однако и в эту прекрасную пору в сердце иногда прокрадывается печаль.

Вокруг разбойничьей землянки цвел и благоухал лес. Под ноги стлалась шелковая мурова. Над головами щебетали птицы. А меж резных темно-зеленых вершин голубело майское небо — оно лишь немногим уступало лазури чьих-то глаз.

И глядя в такое небо, как не вспомнить сами глаза. А вспомнил — и уже кажется, будто видишь их. Видишь каждый лучик, играющий в зрачках, каждую ресничку и бровинку, нежное лицо, светлые локоны надо лбом.

Но вот тончайшая паутина волос принимает другие очертания, начинает таять и растворяться в синеве, да и сама синева бледнеет — и ты с досадой убеждаешься, что это всего лишь облака. А где же сами глаза? Где светлые локоны, милое лицо и легкая фигура?

Да что думать о том, путь в те края для него закрыт.

Как ни странно, но Семена Уголька волновали схожие чувства. Правда особой тонкостью они не отличались, и уж, конечно, Уголек не искал сходства с Матрехой в окружающей ватагу лесу. Да и сама темноокая красавица не давала ему повода для сладких мечтаний, а скорее гнала от себя, но все же забыть ее Семен не мог. Трудно сказать, откуда и почему это пошло. Может быть, тут заявила свои права цветущая вокруг весна, но скорее всего виноваты были вынужденное безделье, да долгожданная сытость. Так или иначе, но кроме смутного желания в горячей голове Уголька возникало кое-что более существенное. Он уже подумывал не только о том, что, мол, повидаться не плохо бы, но и о том, как бы это устроить. Вот уж икалось бы потом Ироду.

Ох, Семен, не о том думаешь! Ну-ка прикинь, куда и на что нацеливаешься... Или забыл, чем это пахнет? Да понимаешь ли ты, Семен, дурья твоя башка?!

Но Семен твердил, что понимает достаточно.

Конечно, будь это год или два назад, он и вовсе не стал бы раздумывать. Пошел бы, да и сделал, а там будь что будет. Теперь же он хорошо знал, с кем имеет дело. Видывал близко совиные глаза, не умеющие ни щадить, ни прощать. Сшибался грудью с его башибузуками, глотал вонь "Преисподней", крещен в студеной гусевской "Иордани"... и все же было жутко. Особенно страшил тяжелый пронизывающий взгляд железного царя.

А леший с ним и с его проклятыми зенками! Чай не все же они видят. Может, и повезет. Только бы пособил им Господь.

Их, что столь нуждались в Божей помощи, было трое, потому что Семен вовлек в свою безумную затею и Тереху, у которого в Рудокопной слободе на Гусе осталась зазноба.

Заранее обдуманного плана, чему всегда учил Казюк, у Семена не было. Главное, — считал Уголек, — незаметно пробраться в Гусь-железный, а там само дело покажет, что и как. Нетерпеливый Тереха, конечно соглашался, и уж вдвоем они уломали все еще сомневающегося Петровича.

Оставалось лесное братство, которое Семен сам же сколотил, а теперь собирался надолго покинуть. Но не позовешь же всех на свидание с Матрехой. И дело не только в этом. Поднятая их налетом тревога еще не улеглась и, значит, трогаться с места ватаге никак нельзя. Напротив, надо бы затаиться и переждать, ничем не выдавая своего присутствия. Благо теперь, когда всяких припасов вдоволь, это не так трудно.

Однако припасы припасами, а и дремать на мешках, да коровью жвачку жевать тоже не годится. Нагрянут уланы — жвачка блевотиной вылезет. Вот и выходит, что сидеть-то сиди, а поглядывай — не подобрался бы кто. Да и знать пора, что вокруг делается.

За этим якобы и уходил Семен.

Кое-что его все-таки тревожило. Очень уж разгорелись у некоторых глаза после удачного набега на обоз. Руки чешутся пощупать, а не найдется ли еще чего, что можно столь же легко прихватить? Таких ретивых пока всего двое, но не подобьют ли они еще кого? Для ватаги то было бы крайне опасно.

— Братцы, — обратился Семен к товарищам, — очень вас всех прошу: не вылезайте отсюда до нашего возвращения. Конечно, мы можем задержаться или вовсе не возвернуться, — всяко ведь может случиться. Но давайте дотолкуемся: ждите нас не менее десяти ден. Кому больно не терпится, пусть уходит сейчас. Держать не будем. Пусть получит свою долю и катится хоть к лешему. Только наперед пусть крест снимет да побожится, что никому про нас ни гу-гу. Верно, братцы?

— Верно! Пусть выматывается!

— А кто зарок наш порушит, тот предатель и изменник. Такого любой из вас вправе живота лишить.

* * *

К вечеру следующего дня друзья благополучно достигли Рудокопной слободы и, как им показалось, никем не были замечены. И только тут — у самой, можно сказать, цели — поняли, что показываться в слободе им никак нельзя.

Собираясь в свою рискованную экспедицию, Семен полагал, что если и возможно пробраться в Гусь-железный, так только в подходящем для сего случая виде. Поэтому Уголек и Петрович привели себя в порядок: помылись, причесались, поправили ножницами волосы, а Квашнин после немалых мучений сбрил неподобающую барину бороду и тщательно закрутил бравые офицерские усы. Помня, что встречают по одежке, Семен надел праздничную поддевку приказчика Демида, а Петрович, за неимением ничего лучшего, облачился в блестящее уланское обмундирование, которое Демидка вез для пана Ядзвинского.

И вот теперь оказалось, что все это совершенно напрасно. Ни нарядному "слуге господскому", ни тем более его "барину" показаться на улице рабочего поселка нельзя без того, чтобы не обратить на себя внимания.

Выручил Тереха, одетый попроще друзей.

— Дойду до Маньки и все узнаю, — сказал он.

Семен с Петровичем понимали, что парню не терпится повидаться со своей зазнобой, но другого выхода не оставалось. Пришлось спрятаться на опушке и ожидать возвращения Терехи.

Ждали долго. Время шло и шло, а Тереха все не появлялся. Обеспокоенные неизвестностью, друзья все более теряли терпение и не могли усидеть на месте. Забывая об опасности, то один, то другой выбирался с опушки и поглядывал в сторону завода. А тут, как назло, на небо взобралась хоть и ущербная, но еще довольно полная луна. Словно любопытная баба, она украдкой выглядывала из-за деревьев, будто хотела проникнуть в чужую тайну, проследить за укрывшимися на опушке людьми и доискаться, зачем эти двое торчат здесь в неурочное время.

Только после третьих петухов послышалось негромкое кошачье мяуканье.

— Ну, что там, как? — затеребили лазутчика, но тот молчал и только тянул друзей в лес. Лишь убедившись, что отошли от поселка достаточно далеко, Тереха рассказал все, что ему удалось выведать. А выведал он такое, отчего на душе у друзей сразу же полегчало.

Баташова на Гусе нет. Уехал. И похоже надолго. Манька сама вчера видела — поехал в самой большой своей карете и с большим отрядом улан.Это первое.

Второе. Молодых Баташовых проще всего увидеть в парке. Они частенько гуляют там вдвоем, либо поодиночке. Конечно, простой народ туда не пускают, но для проезжих господ калитка открывается почти ежедневно. Баташову, сказывают, нравится, когда заезжие любуются каменными идолами и амурными беседками. А поелику Петрович с Семеном одеты как надо, проникнуть в парк им будет нетрудно. Неизвестно, правда, удастся ли так же и выйти оттуда, но это уж другой вопрос.

Наконец, третье и, пожалуй, самое важнецкое. В слободе заночевал ямщик из Тумы. Ждет кузнеца подковать лошадей. Тереха не стал зевать — вытащил у него чеку.

— Это еще для ча? — спросил Семен.

— А ты не знаешь?

— Не доходит чегой-то.

— Эх ты, атаман! Может, думаешь — уланы тебя музыкой встретят да в золотой карете к Матрехе доставят? Пожалуйте, мол, наш благодетель до дорогой вашему сердцу Матрены Егоровны! Ждет она вас не дождется!

— Ладно, не болтай зря! Зачем все ж чека-то спонадобилась?

— Не мне, а вам с Петровичем. И не чека вовсе — сам ямщик нужен. Не пешком же вам, "господам", а Гусь заявиться! Ну, дошло ли теперь?

Теперь дошло. Ишь ведь какой догадливый! В самом деле "порядочным господам" не к лицу разгуливать по Гусю-железному на своих двоих. Но все же причем тут чека?

— А как до ямщика-то доберетесь? Увидят же. А я подсунул ему сучок замест чеки — пусть себе трогается. Проедет версты две, и стоп — колесо отвалилось. А мы тут как тут: довези-ка, дядя!

— Молодец, — похвалил Петрович. — У тебя, братец, настоящая солдатская находчивость.

* * *

Солдатская находчивость Терехи пришлась как нельзя более кстати.

Ямщик, потерявший надежду скоро добраться домой, был немало обрадован, когда нагнавший его парень спросил:

— Не твоя ли, дядя, чека на дороге валялась?

— Как не моя, коли из-за нее проклятой который час тут пропадаю. Спаси тя Христос! Далече ли бредешь? Садись, когда по пути.

— Мне-то недалече — пешком дойду. А там вон двое господ в лесу потерялись, — носит их нелегкая незнамо где, —так довези их до Гуся! Посмотреть хотят. Добрые господа. Мне вон за то только, что из лесу вывел, целковый отвалили. Видал — новенький!

Целковый, ого! Таких денег ямщику и за месяц не достается. Когда так, чего ж не довести? Довезем хотя бы и до Касимова и до Елатьмы даже.

— А ну, где они, твои господа?...

— Пгекгасно, пгекгасно, мой дгуг, благодагью, — сказал Терехе Петрович, когда тот подкатил вместе с ямщиком. —Я очень доволен твоей услугой. А тебя, любезный, попгошу: свози нас ненадолго в Гусь-железный...

И вот покалеченный в сражениях военный со своим домоправителем въезжает в Гусь со стороны Тумы. Миновав южный край Рудокопной слободы, ямщик гонит лошадей по плотине. Офицер с нескрываемым любопытством смотрит на полыхающую домну, на грохочущие железом мастерские, на заводские сооружения, на выложенные белым камнем откосы. Он впервые видит все это и ему, конечно же, интересно. А вот и пруд. О, как это грандиозно и как красиво! По видимому, здешний хозяин весьма и весьма богат.

— Еще бы не богат, — оборачивается ямщик. — Баташов — али не слыхивали? Таких заводов у него без малого два десятка. А гляньте, ваше благородие, на дом. Таких, поди, у самой царицы не много.

— О, это же настоящий двогец! — восхищается военный. — Послушай, любезный, езжай потише, я хотел бы все гасмотгеть.

Ямщику понятно желание офицера. Кто же проедет мимо, не взглянув на все, что понастроил тут Баташов! Он и сам, — хоть и бывал тут много раз, — всегда придерживает лошадей, чтоб поглазеть. Нигде же больше ничего подобного не увидишь.

А ведь и в самом деле здорово, думает Петрович. Белокаменная стена перед домом немногим ниже Китай-города, а литые чугунные ворота не хуже ворот Зимнего дворца. И кто догадается, что в этой красивой стене находится смрадное подземелье с закованными в цепи рабами? Кто поверит, что владелец этого роскошного дворца — насильник и негодяй, подлейший из разбойников?... А Семен еще тягаться с ним хотел — жалкий воробушек против хищного коршуна. Смешно...

Сквозь затейливую вязь ажурных ворот хорошо виден парадный подъезд — еще одно свидетельство могущества лесного владыки. Подъезд занимает почти столько же места, сколь весь господский дом в Квашах. Громадный балкон с балюстрадой покоится на четырех массивных колоннах. За колоннами широкие пандусы, по которым самая большая карета может свободно подъехать прямо к высоким парадным дверям. Меж колонн несколько широких каменных ступеней, а по бокам два тяжелых единорога*, как у Адмиралтейства. Лесной властелин обосновался прочно.

Пока Петрович размышлял, почтовый экипаж миновал плотину у самых ворот. Свернув вправо, они проехали сажен сорок по высокому левому берегу пруда и, обогнув угол двухэтажного здания, являющегося продолжением крепостной стены, вскоре очутились у других подобных же ворот, ведущих в пышный парк.

"Барин" и "управляющий" не сразу решились остановить ямщика. Только миновав парк и церковь и выехав за пределы слободы служащих, они поинтересовались, а нельзя ли познакомиться с баташовским парком поближе. Разрешают ли господа Баташовы любоваться своими владениями случайным проезжим?

Возница этого не знал. Он, правда, слышал, будто разрешают, однако сильно сумлевается. Уж больно строг здешний хозяин, а ежели молвить правду, так совсем зверь. Все его боятся хуже черта. Даже помещики и городские чины. Вот он каков, этот Баташов — лучше не связываться!

— А не спросить ли, Василий Семенович, у привратника, — предложил "доверенный слуга". — Ежели откажет, поедем обратно. Либо до Касимова прокатимся — там ведь вы тоже не бывали.

— Да-да, — согласился "Василий Семенович", — так, пожалуй, и сделаем.

Все оказалось значительно проще, чем они думали. Сидевший у входа в парк сторож на их вопрос почтительно поднялся и распахнул калитку:

— Пожал'те, господа!

Парк и в самом деле оказался роскошным. Прямо у заднего фасада дома располагался наклонный цветник в виде огромного полукруга. По обеим его сторонам спускались каменные ступени, ведущие в две главные аллеи. Аллеи обрамлялись бордюрами из боярышника. Над утрамбованными битым кирпичом дорожками склоняли свои ветви густые липы и клены, под которыми там и сям располагались удобные скамьи на чугунных лапах. На газонах под сенью деревьев белели мраморные скульптуры. Две или три такие же белые беседки довершали картину. Где-то в дальнем углу должен быть еще грот, ручейком из которого воспользовались когда-то два беглых колодника, чтобы тайком выбраться отсюда.

— Дурраки! — внезапно раздалось сверху — и непрошенные гости в испуге запнулись. Затем опасливо глянули вверх и невольно рассмеялись. Попугай. Надо же, как напугал!

Но ведь тут могут быть не одни безвредные ученые птицы. Найдутся, чай, "птички" и поопасней. Держись, Петрович, покажи себя настоящим барином, ты же умеешь!

— Смотги, Гьигогий, — поучает офицер своего холопа, — это Аполлон. Какое искусство! От него исходит сияние, честное слово. Ты не находишь?

Настоящий Григорий, возможно, и нашел бы. Скрывавшийся же под этим именем Уголек куда больше, чем каменными истуканами, интересовался тем, кто сидит в ближайшей беседке. Там была дама. Должно быть, Екатерина Никтарьевна, а может... может, Глафира Артамоновна.

— Ты уверен? — шепотом переспросил Владимир Петрович.

Они прошли немного вперед и присели на одну из скамеек с тем расчетом, чтобы незаметно наблюдать за беседкой. К несчастью, дама сидела к ним спиной и окончательно выяснить, кто она, не представлялось возможности. А ведь каждое мгновение в парке могли появиться люди, которым было нетрудно опознать бывших кандальников.

Но вот дама вышла из беседки и направилась к дому. Оба вскочили. Владимир Петрович принял фатовской вид и расшаркался. Дама удивленно остановилась и чуть свысока взглянула на незнакомцев.

— Позвольте пгедставиться, мадам, — заговорил офицер, — погутчик Максимов!

Но она словно бы и не заметила франтоватого улана. Ее большие красивые глаза впились в слугу. По ярким сочным губам скользнула усмешка. В темных зрачках заиграли веселые бесы.

— Хорош! — усмехнулась она. — Ничего не скажешь. Хоть сейчас под венец. Жених, ей богу, жених!

Семен обалдел. Да как же это он Матреху не узнал? А она уже накинулась на обоих:

— Вы это что, рехнулись или как? Головы не жалко или по лишней шкуре заимели?

— Ничего нам не жалко, — бесшабашно возразил Семен, — абы вас с Глафирой Артамоновной отсюда вызволить. Зови ее, у нас тут тройка! — эта мысль возникла у него так же внезапно, как внезапно было появление Матрехи.

— Тройка? — подивилась она. В темных зрачках красавицы вспыхнуло озорство. — Смотри-ка ты, какой заботливый! Я и не знала. Одно только и забыл сделать — меня спросить, а желаю ли я на той тройке кататься? У моего мужа тоже тройки есть и, поди, почище вашей!

— Ладно, Матреха, не веди время зря, у нас его и так в обрез. Зови Глафиру Артамоновну!

— Сейчас или немного погодя, — дразнила Матреха. Но, заметив досаду на лице нетерпеливого поклонника, вдруг брякнула в обычной своей грубой манере: — Дурак ты, Семен, ей Богу, дурак!... У меня двое сыновей растут и третий под сердцем шевелится, а ты зовешь незнамо куда. Нищих-то и без меня довольно. Молчи уж лучше, коли башка не варит!

Семен оторопел. Сыновья! От Баташова. Об этом он и в самом деле не подумал. Вот так штука.

— Глафиру Артамоновну, — уже мягче продолжала Матреха, — я, может, и позову к ее нареченному жениху. А тебе нечего на чужой кус рот разевать. Спаси тя Христос, что навестил, а боле сюда не являйся. Никого ты тут не оставил. Прощай! — и уплыла во всем своем барском величии, ни разу даже не оглянувшись.

* * *

А она только вид напустила, будто он ей совсем безразличен. Конечно, надо быть вовсе без ума, чтобы уйти с ним, но его предложение льстило ее женскому самолюбию.

Надо ж, приперся! Совсем сдурел. И головы ему не жаль. Чудило. Однако, сколь не смешна его дурость, все ж приятно, что такой красавец не может ее забыть. Поди, всяких девок видывал, а все ж не к кому — к ней тянется. Самого Родивоныча не побоялся.

От таких мыслей Матрехе стало весело. Так бы и расцеловала кого угодно, хотя бы и Секлетею.

Ой, матерь Божья! Барышню то ее суженый ждет. Вот кого она обрадует и расцелует...

Та ничего не подозревала о свалившемся на нее счастье. Разбуженные Матрехой надежды обманули. Бог не слышит ее молитв. И в довершении несчастья Вольдемар уже которую неделю не является ей во сне. А эта взбалмошная опять не дает покоя. Ворвалась как вихрь, и тормошит, тормошит. И чего ей надо? Опять с какой-нибудь несусветной выдумкой.

— Да не выдумка это, барышня, не выдумка! Глянь-ка, глянь в окно! Видишь? Вон за тем кленом. Да вон же — двое. Это Семен и твой Вольдемар. Вот те Христос! А за воротами у них тройка. Иди, ждут тебя. Да иди же!

— Ох, — Глашенька бессильно опустилась в кресло. Затем вскочила и засуетилась, заметалась по гостиной, не зная, за что приняться, что делать.

Вот, эти барышни всегда так. Хоть за ручку бери будто махонькую. Будь на ее месте Матреха, небось, знала б, что делать.

— Ты не мельтиши, не мельтиши, — наставительно вразумляла она Глашеньку. — Надень шляпку и накидку, да в сумочку все, что надо, положи — и ступай себе. Да не дрожи, тебе-то ничего не будет. Ежели и попадешься, Родивоныч тебя и пальцем не тронет. Спокойненько иди, потихоньку, вроде на прогулку. Ну, с Богом!

* * *

Выйдя из дома, Глашенька пугливо осмотрелась. Кажется, никого, кроме садовника нет. Хорошо, что Фроську услала, а то обязательно увязалась бы.

Помня наставления Матрехи, она неспеша спустилась с широкого белокаменного подъезда, так же неторопливо обошла цветник по закругляющейся кирпичной лестнице и приостановилась, как бы раздумывая, в какую часть парка направиться.

Вон они, вон ее Вольдемар... Его стройную фигуру она узнала бы за версту. В уланском? Странно. Он никогда не был уланом. Что это значит?... Ах, да какая разница! Он здесь — остальное не имеет значения.

Она ускорила было шаг, но вовремя спохватилась. Спокойнее, Глафира Артамоновна, ты уже не девочка. Надо держать себя в руках. Потрудись сейчас же опустить глаза и не глядеть туда, кто бы там не был. Но зачем они так медленно, подходили бы скорее. Вот, кажется, уже близко. Это его легкие шаги, какими он бывало подходил к ней. Сейчас...

— Позвольте пгеставиться — погучик Максимов! — это Вольдемар произнес громко, чтобы слышал даже сторож, а для нее тихо-тихо, одними губами, как когда-то в саду Дементьевых: — Глашенька!

Именно последнее слово, сказанное едва слышно, одним лишь дыханием, именно оно заставило ее тихонько охнуть, остановиться и обрадовано поднять на улана восторженный взор.

— Ах! — уже гораздо громче вырвалось у нее, и она отступила на шаг. Длинные ресницы взмыли вверх. Шитая бисером сумочка с драгоценностями выпала из рук. Владимир Петрович наклонился поднять, как поднимал бывало лукаво оброненный платок, но порывистым, судорожным движением она опередила его и сама выхватила сумочку прямо у него из-под рук. Он взглянул на нее почти испуганно и подивился происшедшей в ней перемене.

Это не он, — думала она. Это другой человек. Да, фигура, жесты его, его голос, а остальное... Этот мундир...

— Глашенька... — повторил он свой зов. Но она не отозвалась, лишь отступила еще на шаг.

Квашнин смотрел на нее и не узнавал.

Она была очень красива. Гораздо красивее, чем он помнил. И совершенно чужая. В ней было что-то от испуганной лани, застигнутой хищным зверем, что-то от мудрости, постигшей жизнь. Гордость родовитый бояр. И... любопытство.

Настороженный бирюзовый взгляд неотступно следил за ним, словно ждал недоброго. Он цеплялся за каждую черту его лица, за каждую деталь одежды. И именно в этот миг, почему-то показавшейся Глашеньке самым опасным, на нее нашло прозрение.

Да, теперь она понимает, в чем дело. Теперь она знает, что отталкивает ее в этом человеке. Дело не в уродстве, хотя оно и ужасно. Война, бывает, уродует и страшней. Но он же поддельный, насквозь фальшивый — в этом суть. Он вовсе не тот, за кого себя выдает. Никакой он не улан — это видно. Мундир ему узок, с чужого плеча. Узок чуть-чуть, самую малость, но Глафиру Артамоновну не проведешь. Он не улан, а кто — Бог ведает. Господи, к чему эта бессовестная ложь?

Стоявший чуть в стороне Семен понял. Эх, видно, обоим такое счастье. Пора, значит, уходить. Он потянул Петровича за рукав, но тот с досадой высвободил руку. Квашнин хотел что-то объяснить, но Глафира Артамоновна опередила его:

— Уходите, — произнесла она, — нас могут заметить. Уходите, я вас прошу! — и отвернулась, не в силах более смотреть на него.

— Гла-ашенька...

— Ах, да перестаньте же! — нетерпеливо отмахнулась она. Его нежный голос, который она так хорошо помнила, который некогда так любила, вдруг показался ей оскорбительным. Он оскорблял ее столь же сильно, — нет, гораздо сильнее, чем оскорбляли когда-то самоуверенные домогательства Баташова. Да и сам он становился похожим на назойливого вымогателя. И под влиянием этого впечатления с уст Глашеньки вдруг сорвалась жестокость, какой она никогда в себе не подозревала:

— Зачем вы пришли? Лучше бы вы действительно утонули!

Она сама ужаснулась этим словам. И, словно желая убежать от них, метнулась мимо непрошенных гостей в беседку, где за час до того сидела Матреха. Страшные слова, казалось, еще звучали, но взять их обратно она не могла.

Да и что брать, разве это не правда?!

* * *

Матреха застала "барышню" в слезах и нежелающей разговаривать. На все расспросы подруги она только нетерпеливо отмахивалась: уйди, мол!

Но Матреха не из тех, от кого так легко отделываются. И потом она вправе знать, что случилось. А ну-ка давай-давай рассказывай в чем дело, чего со своим суженным не поделила? Ну-ка!

— Ужли ж обидел тебя Владимир Петрович?

Глашенька отрицательно качает головой. Отвечает сквозь слезы:

— То не... не он совсем...

Удивилась Матреха.

— Да ты что, спятила? Он же, он самый! Мне Семен сказывал, а он не обманет.

— Это... это же... это ур... урод какой-то!

— Урод?

А ведь и правда. То-то Матреха дивилась, как барышня могла полюбить такого. А он, выходит, и в самом деле красавцем был. Вон оно что! Это, стало быть, Родивоныч так его разделал. С него станется, он на такие шутки горазд. Как же теперь помочь барышне?

— Ты не права, барышня, — сказала Матреха. — Человек за тебя пострадал, а ты его прогнала. Это ж муженек наш его изуродовал, а ты — не он. Эх!

Забилась в истерике Глашенька. Призналась:

— Не могу я, понимаешь, не могу! Зачем такой? Куда я с ним денусь? Я гвардейца любила, офицера, героя, а не калеку бездомного...

Матреха, до сих пор сочувственно слушавшая признания Глашеньки, нахмурилась. Большие пламенные глаза загорелись осуждающе.

— Офицера, значит, — презрительно сказала она. — Барина. Та-ак. Вот она, любовь-то ваша господская! Вы не человека любите, а мундир.

Гордо подняла голову Глашенька, со злостью сквозь слезы говорит:

— А ты?.. Что ж ты со своим... Семкой не ушла?

— Я? — на мгновение оторопела Матреха. Но тут же нашлась: — Меня Семен не сватал. Ни он мне, ни я ему зароков святых не давала. К Андрею Родивонычу я по доброй воле пошла. И дети у меня от него. А тебя силой из дома выкрали, обманом в церковь заволокли.

Бьется в истерике Глашенька, грудь царапает. Сурово, осуждающе смотрит на нее Матреха. Но вот опять в ней побеждает чувство сострадания к подруге и, накинув на ее плечи шаль, Матреха оставляет ее одну. Пусть выплачется!

______________________

* Крупнокалиберные пушки.

Глава 22. РОДИЧИ

Развязанный узел можно затянуть опять, но с

разорванной веревкой уж ничего не сделаешь.

Вальтер Скотт

Тереха Многоротов, бродивший по всей округе под видом калеки-богомольца, принес из Сасова интересную новость. Стоящий на Цне торговый мокшан* вдовы Кукановой готовят для знатных пассажиров. Каюту водолива расширяют, отделывают бархатом и к ней пристраивают еще две для прислуги.

На мокшане, сказывают, до самого Нижнего поплывут какие-то молодые господа сразу же после свадьбы. И Тереха полагает, что для ватаги было бы не вредно молодоженов этих малость потрясти. Наверняка у них найдется чем "поделиться". Ведь в такие путешествия господа с пустыми карманами не пускаются.

Жених, бают, из военных, здорово отличился против Пугачева, за что премного взыскан милостями царицы. А ежели это так, — в чем Тереха нисколько не сомневался, — то, наверное, и сам Господь Бог числит за ним немалый должок, забывать о котором им, лесным братьям, и вовсе не след.

Хозяйка мокшана вдова Куканова аж захлебывается, расписывая женишка. И богат-то, мол, и собой статен. А уж до того доблестен, ну прямо храбрец из храбрецов. Исправник будто бы остерегал его от рискованной поездки и даже предлагал для охраны своих стражников, но тот и усом не повел. "Я, говорит, еду с верными людьми и потому в состоянии управиться с любой сволочью".

— Хвастун, видать, — заметил Уголек. — А ты, Тереха, часом не присмотрел местечко, где сподручней "принять" его благородие?

Возможность "ощупать" хоть одного помещика взбудоражила всю дружину. Не остался равнодушным даже Квашнин, хотя и по другой причине.

Есть же на свете счастливчики! Они могут пускаться в веселые свадебные путешествия. Могут раскатываться на роскошных судах, восторгаться красотами природы и упиваться своим, может быть, совсем незаслуженным счастьем. И это в то время, когда он, Квашнин, словно бездомная собака, вынужден кормиться с воровского стола, как какая-нибудь барская барыня...

— А не прогуляться ли и тебе с нами, Петрович? — осторожно предложил Семен. — Не ради чего, а просто так, проветриться что ли?

И такое зло на всех, кому везет, разобрало Владимира Петровича, что он ответил:

— Не откажусь. Тут и в самом деле можно заплесневеть.

Дело, по мнению Семена, намечалось непростое. Пожалуй, потруднее баташовского обоза. Там ватажникам помогли сами возчики, здесь же надеяться было не на кого.

Прежде всего следовало прикинуть, где совершить нападение: на суше или на воде? Ежели на суше, то на темноту рассчитывать нечего. Кто же на пристань поедет ночью, да еще при деньгах? А нападать на военного днем хотя бы и в лесу — опасно. То ли дело на реке! Здесь можно навалиться ночью, врасплох. А еще лучше в тумане. И никаких тебе провожатых, попутчиков, земских.

Вот только где взять лодки? На воде без них делать нечего.

— Лодки — не заковыка, — задорно заявил один из молодых сорванцов, — ни один мартышка** не откажет. А ежели вздумает отказать, мы ведь и за так угоним!

Подавляющее большинство ватажников настаивало на речном нападении. Во время ли движения мокшана или на стоянке — неважно, однако коли уж действовать, так только на реке... Так бы и порешили, если бы не Петрович.

Квашнин не прислушивался к тому, о чем сговаривались дружки Уголька. Он ведь тут только гость. Однако, полностью отключиться от происходящего ему не удавалось. Слишком громкий шел разговор и слишком часто становился горячим, чтобы можно было его не слышать. Как он не пытался отвлечься, мысли неизменно сбивались к одному. А что там может произойти на реке, как будет отбиваться этот сверх меры самоуверенный военный? Невольно напрашивался вопрос: а как бы действовал он сам не месте этого смельчака?

И тут обнаружился явный просчет дружины Уголька.

Он был настолько очевиден, что умолчать о нем казалось невозможным. Это было точь-в-точь как когда-то на уроках тактики в Пажеском корпусе. Стоило тогда кому-нибудь из однокашников заехать не туда при решении поставленной задачи, как Вольдемар, забыв о дисциплине, вскакивал без разрешения и выпаливал свое нелицеприятное мнение. За это его часто наказывали, однако всегда признавали его решение удачным. Некоторые из преподавателей даже считали, что паж Квашнин пойдет далеко, даже дальше своего дядюшки, большого и всем известного генерала. В силу этой ли несдержанности или потому, что хотел предупредить приютивших его и дружески расположенных к нему ребят, но Владимир Петрович нарушил взятый им на себя обет молчания.

Сделал он это не совсем удачно, если не сказать неуклюже. Совершенно неожиданно и вроде бы даже некстати он вдруг громко и как бы злорадно усмехнулся, словно чему-то обрадовался:

— Кха! Ну и побил бы я вас на месте этого офицера!

Все удивленно воззрились на заговорившего молчальника.

— Да-да, Семен, не улыбайся! Смешного мало. Вы исходите из желательной вам диспозиции, а ее может и не быть. И совсем забываете, что у вашего противника тоже есть голова.

— В чем же мы, по-твоему, прошиблись? — с той же улыбкой спросил Уголек.

— В самом главном... Мне, признаться, понравилось, как вы разбирали затруднения в действиях на суше. Тут вы проявили настоящую военную предусмотрительность. Когда же дошло до действий на воде, это чувство вам изменило. Лично я не отважился бы рисковать в дело, совершенно мне незнакомом. Полагаю, что и вы — моряки не из лучших. У вас даже лодок нет, не говоря уж об в абордажном снаряжении. И никакой сноровки! Хотел бы я видеть ту цыганку, которая наворожила, что нужная вам ночь будет темной и туманной. Разве не может быть наоборот? Или вы станете пережидать погоду? А противник, он, по-вашему, тоже будет ждать? Ему-то как раз хорошая погода и нужна. А если еще случится попутный ветер, мокшан пойдет под парусами — и тогда вам за ним ни по суше, ни по воде не угнаться. Вот вы говорите: на реке ни попутчиков, ни земских. Правильно. Только будь я начальником на том мокшане — мне хватило бы пары верных людей, чтобы всех вас перестрелять, как куропаток. Борта у мокшана высокие, стрелка за ними не видно, а вы у него, как на ладони. Что же касается внезапности нападения, то это исключается, когда имеешь дело с боевым офицером. Будьте покойны — палубу без часового он и на минуту не оставит. И часовой у него не уснет, ибо знает воинскую дисциплину, которой у вас совсем нет.

— Ух ты! — громко вздохнул Семен Уголек, словно только что избавился от смертельной опасности. — Здорово же ты нас разделал, Петрович! Аж пот прошиб. И ведь, пожалуй, ты прав.

— Знамо дело, прав! Петрович верно говорит! — загалдели ватажники. — Пусть скажет, что делать надо!

— Что делать — это вы сами думайте. Я только считал своим долгом предупредить... Не знаю, как вы, а я на земле чувствую себя куда увереннее, чем на воде. А то, что те господа на пристань поедут днем, для вас даже к лучшему. Мне почему-то кажется, что при свете всякий человек менее осторожен...

* * *

А виновник этих жарких споров и не подозревал, сколько забот и беспокойства вольному лесному воинству принесла его красивая затея... Конечно, он знал об опасностях и риске предстоящего путешествия. Берега Оки, Мокши и Цны, едва ли не сплошь покрытые лесами, во все времена страшили путников. Тем более теперь, после пугачевского бунта.

Но счастливый жених был дерзок, смел и искусен в военном ремесле. Поэтому он и не устрашился предупреждений осторожного исправника.

Если кому и страшны бунтовщики, так разве лишь тем, кто их уж очень боится. Когда они со своими рогатинами кидаются на приступ, в первый момент действительно может показаться, что эта ревущая орда сомнет и растопчет все. Стоит, однако, дать по ней пару хороших залпов, как все это доморощенное воинство обращается вспять... С таким противником воевать нетрудно. И как он теперь убедился, такая война приносит офицеру славы даже больше, чем всякая другая.

Ну, что он выслужил за все годы боевых действий против османов? Серебряного Георгия да чин подпоручика. А тут за какие-то две жалкие стычки с безоружным мужичьем, которое и боем-то постыдишься называть, его наградили золотым Георгием, возвели в чин майора и пожаловали великолепным имением с шестьюстами душ крепостных.

Как же после этого не позволить себе приятную прогулку с любимой и не показать ей того, чем его отметила перед другими матушка-государыня! Обо всем, что для этого требуется, он уже позаботился. Экипаж барки, как уверяет госпожа Куканова, надежен, и знает дело. Два его денщика и ординарец — испытанные солдаты. Здесь, в имении невесты, он подобрал еще двух отличных холопов, готовых за свою госпожу в огонь и воду. Оружием и припасами его маленький отряд обеспечен. У каждого из бойцов будет по тесаку, по два заряженных мушкета и по полной лядунке с порохом и заранее нарубленными пулями. Сам он вооружился шпагой и двумя пистолетами. Этого вполне достаточно, чтобы полностью обезопасить начало путешествия.

* * *

Все вышло оригинально, чисто по-гусарски.

Чествования и поздравления начались сразу, как только молодые вышли из церкви. К этому времени паперть убрали зеленью. От дверей храма до экипажа, в котором счастливая чета должна проследовать в дом, легла ковровая дорожка. Ее усыпали полевыми цветами. По бокам встали нарядные парни с кудрявыми березками. Сенные девушки в ярких сарафанах возложили на молодых венки из ромашек и васильков и запели здравицу. Парни кричали "Слава!", старики степенно кланялись.

Статный жених в доломане с небрежно закинутым за одно плечо ментиком учтиво вывел невесту к краю паперти. Снисходительно выслушав витиеватый спич шафера, он галантно поцеловал нежную ручку супруги и пьяными от счастья глазами обвел веселую толпу гостей. Затем, лихо взмахнув рукой и надев на голову высокий кивер, он молодцевато распушил усы и решительно двинулся к экипажу вместе с предметом своего обожания.

Здесь уже стояли наготове кадки со льдом и шампанским. С треском взлетели пробки, вспенились и зазвенели бокалы и под оглушительный ружейный салют все выпили за здоровье новобрачных. Дворня крикнула "Ура!", гости "Горько!". Супруги нежно поцеловались.

Поправив усы, виновник торжества озорно глянул на окружающих, довольно усмехнулся, обнял супругу и вдруг... ткнул кучера в спину. Тот гикнул, щелкнул бичом — и горячие рысаки рванули с места.

Гости разинули рты. Никто ничего не успел сообразить. А тут еще те пятеро, что давали залп, вскочили в седла, заорали "украл, украл!" и, размахивая ружьями, во весь опор помчались вслед за ускакавшей коляской.

Что такое? В чем дело? Невесту украли! Кто украл? Жених. Да что за ерунда! — недоуменно спрашивали друг у друга смешавшиеся гости. Более дальновидные догадались, что их попросту надули и побрели к своим экипажем, досадуя на то, что придется возвращаться домой не солоно хлебавши. Однако на паперти появилась тетушка невесты. Она мило извинилась за озорную выходку зятя и пригласила всех в дом, где за обильным и веселый столом вскоре же забылось это в самом роде веселое недоразумение.

Тем временем "беглецы" ненадолго остановились у опушки ближней рощи. Подождав верховых, гусар дал им знак спешиться и зарядить ружья. Усадив женушку поудобнее, заботливо накрыв пыльником ее венчальное платье, засунув за пояс пистолеты, он приказал ехать дальше.

Вперед поскакал один из конвойных. В сотне шагов за ним покатила коляска с господами, а еще через тридцать-пятьдесят шагов следовали четверо с двумя оседланными конями в поводу.

* * *

— Ну вот, почитай, и доехали, — обернулся к господам кучер. — Рощицу эту минуем и Сасово покажется.

— Знаю! — раздражено отмахнулся гусар. — Езжай!

Он чуть не выругался. Надо же так некстати влепиться со своей "новостью". Только дошел до самого захватывающего момента — и на тебе! — этот старый дурак все спутал. Теперь не сразу вспомнишь, на чем становился.

— Ну-ну, милый, что же дальше?

— Дальше... Ах, да...

Увлеченные интересным рассказом об одной из стычек с янычарами молодые супруги не обратили внимания на группу мужиков, которых обогнала их коляска. Даже кучер, обиженный грубостью барина, не глянул на снявших шапки и почтительно расступившихся людей с посохами и котомками. Лишь один конвойный хлестнул нагайкой прохожего. Тот вскрикнул и схватился за рассеченное плечо. А веселая кавалькада уже проскакала мимо.

Спустя минуту или две впереди что-то сильно затрещало...

* * *

Одним ловким, точно рассчитанным ударом Уголек пересек сердцевину, на которой только и держалась заранее подрубленная береза, и столетняя махина, круша и подминая под себя другие деревья, всей своей многопудовой тушей рухнула на дорогу, наглухо закрыв вершиной проезд.

Испуганные лошади, перед самыми мордами которых трахнулось что-то огромное, круто отпрянули в сторону. Раздался женский вопль — и блестящая лаком коляска опрокинулась. Свита бросилась на помощь. Туда же поспешили и шедшие сзади мужики.

Заслышав треск и пронзительный крик госпожи, скакавший впереди дозорный оглянулся и, поняв, что произошло несчастье, поворотил коня. Подскакав ближе, увидел — проезда нет. Густейший переплет торчащих во все стороны сучьев отделял его от попавших в беду господ.

Он соскочил с лошади, полез было в гущу ветвей, но зацепилось ружье. Он положил его на сучья, чтобы достать потом, и снова полез. А когда забрался достаточно далеко и потянулся за ружьем, ружья на сучьях не оказалось. Его держал в руках какой-то парень. Парень приятельски улыбнулся охраннику и негромко, но внушительно сказал:

— Куда тебя занесло? Вылазь и дуй отсюдова! Мы тут и без тебя управимся...

Все обошлось более или менее благополучно. Вылетевший с облучка кучер поднялся с земли и ощупывал синяки. Дама, вытряхнутая прямо на кавалера, не получила повреждений, если не считать испуга и порванной фаты. Теперь она бросилась от одного холопа к другому, умоляя спасти барина. Сам же гусар лежал ничком и беспомощно карябал руками землю, словно прижатый сапогом жук. Свалившийся на бок экипаж тяжело придавил ему ногу.

Подбежали мужики. Видя, что свита не решается трогать коляску из опасения причинить боль господину и тем вызвать его гнев, прохожие оттеснили охранников и сами взялись за дело. В один миг экипаж поставили на колеса. Однако, прежде, чем помочь офицеру подняться, мужикам зачем-то понадобились его пистолеты. Охранники почуяли неладное и кинулись к своему оружию. Но были остановлены грозным окликом:

— Назад!

Это крикнул вышедший из кустов Уголек. А рядом с ружьями конвоя стояли еще четверо.

Грозный оклик и ружья в руках незнакомых мужиков еще более напугали даму. Она громко закричала и закрыла лицо руками. Один из чужих парней подошел к ней и что-то сказал, по видимому, грубое, потому что дама вспыхнула и зажала уши.

Терпеть подобное Квашнин не мог. Еще в ту пору, когда не имея пристанища, одиноко бродил из деревни в деревню, он вступался за женщин, защищая их от расходившихся мужей, за что не раз бывал бит. А тут на его глазах оскорблениям подвергалась благородная дама.

Он выбежал из кущи, откуда наблюдал за действиями ватажников, оттолкнул грубияна и вежливо прикоснулся к нежной ручке в ажурной перчатке:

— Успокойтесь, мадам, — галантно произнес он. — Клянусь честью гвардейца, вашей жизни ничто не угрожает!

Она брезгливо отдернула руку.

— Гвардейца?! — презрительно протянула дама и высокомерно глянула на того, кто так вольно обращается с этим, совершенно неуместным здесь словом. Но вместо уничтожающего презрения в ее красивых глазах вспыхнуло неподдельное удивление. Перед ней действительно стоял не разбойник, а стройный уланский поручик. Их взгляды встретились, на миг задержались друг на друге и... Квашнин отвернулся... Это ж Нина!

Тем временем гусару помогли подняться. В замаранном доломане и разорванных рейтузах, с грязными руками и лицом он мало походил на того доблестного вояку, каким выглядел пять минут назад.

Нина бросилась к мужу, тщательно вытерла лицо, стряхнула с доломана землю. Сорвала с себя фату и, став на колени, заботливо перевязала ссадину на обнажившейся ноге. Петрович с завистью следил за порывистыми движениями сестры. Как он мечтал когда-то, чтобы такие же тонкие пальчики врачевали тяжкие повреждения, нанесенные его телу баташовским катом. Но то было давно. Те пальчики стали чужими. И сейчас ему было только любопытно, что он за человек, его зять. И он внимательно пригляделся к новоиспеченному родичу.

Опираясь на жену и прихрамывая, гусар сделал несколько шагов. Солнечные лучи ярко осветили его лицо и пораженный Квашнин быстро отступил в тень. Неисповедимы пути Господни! Передним стоял Николай Стрельцов.

* * *

Лесным удальцам Семена Уголька не было дела до переживаний "приемыша". Надо было уходить, пока не помешали. Пленным господам предоставили их же коляску. На козлы сел Тереха. Семен с Петровичем и еще пятеро парней сели в седла. Стрельцовскому кучеру намекнули, мол, одна не дальняя прогулка пехом ему не повредит. Охранникам же предложили выбор: топать за своими господами или убираться ко всем чертям.

Свернув с большака в сторону, разбойники вместе со своими пленниками перебрались в соседний, более густой и обширный лес. Здесь на самой опушке стоял заброшенный, почерневший от времени и поросший мхом дом. Господам предложили подкрепиться топленным молоком с хлебом, но те отказались от воровского угощения. Зато ватажники не стали церемониться — они изрядно проголодались.

Молодожены с беспокойством поглядывали на жующих разбойников, стараясь угадать, чем закончится пребывание в руках лесной вольницы. Впрочем, их тревоги могли бы быть гораздо большими, если бы им было известно, с кем свела их судьба. Однако Николай Стрельцов не обратил внимания на военного, а Нина забыла об улане в ту же минуту, как только заметила, что ее благоверный нуждается в помощи. Сам же Квашнин по вполне понятным причинам избегал встреч с родней.

— Ваше благородие, — обратился к гусару Уголек. Общение с Петровичем не прошло даром и теперь, почти что против воли, он был вежлив и даже любезен с пленниками. — До того, как начать сурьезный разговор, извольте выложить на стол вся вашу наличность.

— Что за новости! — возмущенно вскочил Стрельцов. — Говори, какой нужен выкуп и нечего валять дурака.

— Не шумите, ваше благородие, — степенно ответил Семен. — Должны же вы понимать, что еще там на дороге мы могли отнять все, что при вас и на вас, и на вашей жене, да и самих вас живота лишить. Но мы хотим сделать все по чести и совести.

Смотри-ка, а он не дурак, этот их атаман. Ишь ведь какую логику подвел.

— Хорошо, — огласился гусар. — А если я сам скажу, чем здесь располагаю?

— Согласны.

— Со мной 550 рублей ассигнациями. Есть еще обручальное кольцо и эти вот звезды, но их я не отдам.

— А не скажите ли, за что сей золотой звездой пожалованы?

— Орденом святого Георгия-Победоносца я награжден, — патетически начал Стрельцов, но вовремя осекся, — награжден за... за честное служение веры, государыне и отечеству.

— А мы слышали, будто за Пугачева. Верно али брешут?

— Ннет, — торопливо ответил бравый гусар. — Нне верно. В армии Потемкина на Дунае.

Нина недоуменно вскинула брови. Ей Николя рассказывал иное.

— Да врет он все! — крикнул вдруг один из ватажников. — Врет! Когда нас сек, золотой звезды не было. Была одна серебряная.

— Где, когда я тебя сек, что ты мелешь? — оскорблено вскинулся Стрельцов.

— В запрошлом годе по осени, вот когда, — ответил парень. — В Сергаче дело было.

И пояснил ватажникам:

— Похватал нас ранеными осьмнадцать человек, в амбар запер. Продержал ден пять без хлеба и воды. Потом приволок откуда-то своего деруна и приказал "благословить". По очереди... По тридцать "горячих". После сдал, опять же голодными, тому, Семен, офицеру, что продал нас Баташову. Звезды золотой на нем тогда не было. Я помню!

Нина ошеломлено повернулась к мужу. Как гордилась она золотым Георгием Николя. А вот теперь этот знак воинской доблести тускнел у нее на глазах. Какая ему теперь цена, если сам георгиевский кавалер отрекается от всего, за что был награжден? Да и весь его подвиг, оказывается, состоял в пленении кучки полумертвых мужиков...

Сам Стрельцов стоял бледный и растерянный. Только сейчас, слыша несущиеся со всех сторон крики, он, наконец, понял, в чьи руки попал, и жалел, что не послушал исправника.

Петрович угрюмо наблюдал за зятем и перепуганной сестрой, раздумывая, не стоит ли вмешаться, чтобы не допустить расправы. Но раньше, чем он успел что-либо предпринять, бравый гусар сам подал голос.

— Эй, вы, мужичье! — властно прикрикнул он на ватажников. — Полегче на поворотах! Берите деньги и проваливайте, а поношения ваши слушать мне не с руки...

Уголек аж остолбенел от такой наглости. Ну, твое благородие, попомнишь ты нас. Царя-то уж нет, да дарованный им манихвест Семен затвердил накрепко.

Ватажники притихли, недобро поглядывая на гусара. А тот, совсем не чувствуя растущей угрозы, бросил победоносный взгляд на примолкнувшую чернь и геройски выпятил грудь.

Раздосадованный Петрович поднялся со своего места — так ведь и придется выручать мерзавца. Он хотел заговорить, но раньше чем он успел открыть рот, Уголек запальчиво ответил пленнику:

— А вы зря-то не лайтесь, ваше благородие... И у нас дворяне имеются, и уж, верно, почище вас...

— Вот как! — насмешливо повел бровями осмелевший гусар. — Кто ж такие?

— Петрович, — попросил Уголек, — покажись их благородиям... Вот, извольте видеть: дворянин и гвардеец Владимир Петрович Квашнин. Может, слыхивали о таком?

— Квашнин?!

Оба — гусар и его супруга — повернулись, чтобы получше рассмотреть представленного им улана. На лице Нины застыло выражение недоумения, но Стрельцов, приглядевшись к военному, хлопнул себя по лбу и рассмеялся:

— Ха! Знакомая рожа... Я уже имел честь пощекотать добрым кнутом спину этого "пэра". Оччень приятная встреча! — и сел, довольный насмешкой.

Лучше бы он не упоминал о кнуте. Ели сдерживая вновь вспыхнувшую ненависть, Владимир Петрович стремительно подошел к бравому вояке и тихо, но внятно обронил:

— Мерзавец, ты еще пожалеешь об этом!

— А теперь, — обратился Квашнин к ватажникам, — прежде, нежели доказать свою принадлежность к благородному сословию, я хочу предъявить иск к сидящим здесь господам Стрельцовым. Я имею в виду три лично мне принадлежащие вещи, которыми незаконно пользуются эти господа.

— Смотри-ка! — насмешливо воскликнул Стрельцов. — Этот мошенник приглядел что-то подходящее для себя и сейчас самих нас объявит жуликами.

Но Владимир Петрович Квашнин даже не взглянул в его сторону.

— Перечисляю, — продолжал он. — Первое — восьмилетний рыжий донской жеребец по кличке Буян; второе — крепостной человек Силантий Плехов 27 лет и, наконец, третье — серебряная табакерка с вензелем моего отца. Последняя, как я полагаю, лежит в том ларчике, что держит в руках мадам Стрельцова...

При этих словах Нина испуганно прижала к груди ларчик, словно самозванец уже протянул руку к ее драгоценностям.

— А Силантий — мой денщик. Вот он, в трех шагах от меня...

— Барин! — обрадовано крикнул Силантий, но на него зашикали.

Стрельцов, свирепо глянув на денщика, вновь напал на непризнанного родича:

— Осведомленность твоя, мошенник, поразительна, но известна. Однажды ты уже жонглировал передо мною подобными сведениями. Советую вспомнить, чем это тогда кончилось, и прекратить комедию.

— Здесь — не Богородское, — возразил Квашнин. — Поэтому хотите вы того или нет, но вам и вашей супруге придется выслушать то, что я не успел сказать тогда. Больше того, я ведь могу попросить своих друзей — и они силой разуют вашу левую ногу, чтобы убедиться в справедливости моих слов. Покажите-ка всем тот шрам на ноге, происхождение которого известно только нам двоим! Если вы запамятовали, я могу напомнить, откуда этот шрам взялся...

Стрельцов вытаращил глаза. Что за дьявольщина? Ведь о шраме действительно знал лишь один Вольдемар. А "самозванец" уже обращался к его жене:

— А вы, любезная Нина Петровна, вспомните о своей правой лопатке, где имеется родимое пятно в виде желудя, точь-в-точь такое же, как у меня! Я видел памятник в Квашах, поставленный вами брату-утопленнику, но честное слово, — вы совершенно напрасно потратились! Ей Богу ваш брат никогда не тонул — и вот он стоит перед вами!...

Вздох изумления вырвался изо всех грудей. Ошеломляющая новость, которую каждый слышал сам, повторялась из уст в уста. Ну-ка, кого схватили, это ж сестра Петровича! И она уже его схоронила! Да что же это на свете деется?

Но больше всех был поражен Уголек. Ему то почему Петрович ничего не сказал?

Нина смотрела на брата остановившимися, широко открытыми глазами. Ноги налились свинцовой тяжестью, лицо покрылось мертвенной бледностью. Стрельцов теребил ворот доломана.

Остолоп, что он наделал? Ведь в уланском мундире Вольдемар выглядит совсем по-другому. Он сейчас действительно похож. Да ведь если сказать по совести, так и тогда, в Богородском, в его фигуре улавливалось что-то знакомое.

Нина с трудом поднялась, хотела шагнуть к брату, но силы оставили ее и она только хрипло прошептала:

— Вольдемар?

Квашнин хмуро глянул на сестру, а затем недобро посмотрел на зятя.

— Я вовсе не собирался разглашать, Николай Семенович, кто вы и что из себя представляете. Вы сами напомнили мне о своих подвигах. И теперь мне нечего скрывать ни от своих друзей, ни от вашей супруги.

Владимир Петрович обвел взглядом ватажников и кивнул головой:

— Да, это действительно мой зять и бывший лучший друг. Мы большую часть жизни провели вместе. А потом я попал в беду... Семен знает о ней, он-то меня и выручил. Моему другу оставалось лишь протянуть руку помощи, а вместо этого, — голос Квашнина дрогнул, и он закончил быстро и яростно, — вместо этого он меня публично высек! Под своими окнами! И сейчас хвастался этим!...

— Скотина, — негромко промолвил Уголек. — Будто мало его без тебя калечили...

— Я же не знал, — виновато пробормотал Стрельцов, забыв даже оскорбиться за "скотину".

Нина потрясено молчала, потерянно переводя взгляд с брата на мужа.

— А теперь, когда моя личность установлена, я требую удовлетворить мой иск, — закончил Петрович.

— Зачем же так, Вольдемар? — собрался с силами Стрельцов. — Какой еще иск! Бери все, что тебе принадлежит. И прости, пожалуйста... Даже не знаю... как я так... как я ошибся...

Владимир Петрович вновь не ответил ему, продолжая смотреть на Семена.

— Я жду решения.

— И правда, пора шабашить, — согласился Уголек. — Перво-наперво на счет иска. Коли сами господа не возражают, бери, Петрович, что требовал...

— Минуточку, — остановил его Квашнин. — Я хочу освободить Силантия от крепости, но у меня, как вы сами понимаете, нет ни бумаги, ни печати, поэтому я попросил бы сестру составить, подписать и скрепить соответствующий документ.

— Я все сделаю, Вольдемар, — кротко отозвалась Нина. — Но к чему все это? Едем с нами в Нижний Новгород.

— Да-да, Вольдемар, — подхватил Стрельцов, — едем! Уж я сумею доказать нерушимость нашей дружбы!

— Зачем доказывать то, чего нет? — жестко возразил Петрович. — Если и было что-то похожее на дружбу, то давно умерло и никакими уловками ее не воскресить, как не воскресить утонувшего четыре года назад Владимира Квашнина.

— Но ты же жив! — дрожащим голосом воскликнула Нина.

— Что с того, если всем известно, что я схоронен в Квашах?

— Я велю убрать памятник с тво... с той могилы!

— Если бы все заключалось только в нем! Нет, Нина, пусть все останется, как есть, мне теперь от этого ни жарко, ни холодно...

— Прости, Вольдемар, — опять вмешался Стрельцов, — но ты говоришь совершеннейшую ерунду. Не можешь же ты оставаться с разбойниками!...

— А я, милостивый государь, сам разбойник, — парировал Квашнин. — И могу поручиться, что этим разбойникам и в голову не придет намеренно уродовать человека, как это сделал со мной достойный господин Баташов.

— Баташов? Я сообщу о нем кому следует... Уж он у меня узнает!...

— Не по зубам кость.

— Что... что это значит?

— Семен, — усмехнувшись, обратился к Угольку Квашнин, — сообщи их благородиям, что тебе известно о Баташове и Потемкине.

— А чего сообщать, — удивился Семен, — когда это всем давно ведомо? Генерал и мой бывший хозяин — закадычные дружки. Одаривают один другого, братцами прозываются.

Стрельцов промолчал. До него уже доходили смутные слухи. Но тут опять в разговор вступила Нина:

— Я — не гвардеец и не нахожусь в зависимости от генералов. Меня не касается, как на это посмотрит Потемкин или кто-то другой. Я нашла брата и не желаю видеть его в неподобающем ему месте. Если не хочешь ехать с нами, Вольдемар, возвращайся в Кваши. Живи там, занимайся чем тебе нравится, а о Потемкине и прочих забудь!

— Это не так просто, Нина, — с легкой насмешкой ответил Петрович. — Возможно, Потемкин ничего обо мне и не знает, зато знают Осокаревы, Яблонские, Кайгородовы, Митрофановы, Лупандины, Войцховские и другие, вплоть до нашей милой тетушки Зины.

Тут в нем заговорила желчь. Захотелось уязвить ее и как можно больнее:

— Знают все, кто грозил мне колодками, полицией, кто травил собаками, кто гнал взашей или совал, как нищему, позеленевшие объедки субботнего пирога. Разве эти люди признают меня после всего, что случилось? Кто из них посмеет взглянуть мне в глаза? Нет, Нина, я не нужен в Квашах! Я буду там бельмом на глазу у всех, даже у своих слуг.

За все время, пока длился этот необычный спор, никто из ватажников, с любопытством ждавших его исхода, не проронил ни слова. Даже Уголек, забыв о желании "потрясти" офицера и приоткрыв в изумлении рот, вместе со всеми ждал развязки. Конечно, ему было жаль расставаться с Петровичем, но не станешь же удерживать при себе человека, который имеет все права на честную и сытую жизнь. Но Квашнин отказался от своих прав, и это никак не укладывалось в сознании Семена.

Еще меньше понимали Петровича остальные ватажники, но, пожалуй, больше всех огорчились нежеланием Владимира Петровича возвратится домой, люди из Квашей. Они от души обрадовались, узнав в одном из разбойников законного барина. Им вовсе не улыбалась возможность навсегда остаться под рукой нового хозяина. Однако их доброму барину наскучили споры.

— Кончай, Семен, — сказал он Угольку.

— И верно, — спохватился тот.

Узнав, что если исключить Силантия, на мокшане поплывут восемь человек, Семен распорядился оставить майору сто рублей, а остальное отобрать а качестве военного трофея.

— А теперь, ваше благородие, когда дележ сделан, пора и ваше дело решить. Будь вы просто офицер, на этом бы мы и расстались. Да вишь ли дело-то какое — убивали вы наших людей, били их, голодом морили. Над лучшим своим другом измывались, а за это по нашим лесным законам добрая веревка положена. Радуйтесь, что с нашим другом породнились, не то болтаться бы вам во-он на той осине. Не хотим оставлять вдовой его сестру. Однако ж и в долгу оставаться тоже не желаем... Тереха, бери-ка у кучера кнут!

— Что, какой кнут? Что ты придумал, разбойник? — заорал Стрельцов.

— Тут я хозяин, — отрезал Уголек. — А хозяин не выдумывает. Петрович, сколько ты от него получил?

— Вольдемар, — метнулась Нина к брату. — Спаси его, Вольдемар! Умоляю тебя!

— Я не считал, — задумчиво ответил Квашнин, — не до того, знаешь ли, было. Да и черт с ним! Пусть катится хоть на все четыре стороны...

— Ну уж не-ет, — упрямо закрутил головой Семен. — Ежели ты прощаешь ему свое, мы это скостим. А вон Иван не хочет скащивать свое. Верно, Иван?

— Не хочу, — крикнул тот. — Пусть-ка сам попробует.

— Вот видишь, — наставительно заметил Уголек. — Кроме твоего долга, за нами еще полтыщи плетей.

Нина застонала и упала без чувств. Владимир Петрович обеспокоено склонился над сестрой. Кто-то из ребят подал ему ковш воды. Пока он пытался привести Нину в сознание, Стрельцов дико озирался, не замечая состояния жены. Передним будто в кошмарном видении горело число "пятьсот". Уголек невозмутимо наблюдал за офицером, затем насмешливо сказал:

— Не стоит так пужаться, ваше благородие. Конечно, господская шкура понежнее нашенской, зато и мы не столь злопамятны. Хватит с вас и тех тридцати плетей, какими вы "благословили" каждого раненого. Ей Богу, здоровые люди от этого не умирают, зато умнее становятся. Господин Баташов вон за одного битого двух небитых дает... А мы вам, ваше благородие, так и быть, еще одну поблажку сделаем. Тереха, отведи господина майора подальше, чтоб Нина Петровна ничего не видела и не слышала. А "пощекотать" господскую спину поручи Ивану. Он заслужил.

__________________________

* Крупная баржа.

** Чайка. Так на Оке называли лодочников.

Глава 23. ПОЖАР

Дети возмужают —

батьку испугают.

Пословица

Баташов имел все основания подозревать своего первенца. Многое свидетельствовало о неравнодушии Андрея Андреевича-старшего к юной мачехе.

Это можно было заметить не только по его странным взглядам, но и по некоторым знакам внимания, до которых иногда снисходил спесивый повеса. Первый наследник Андрея Родионовича явно стремился завоевать симпатии Матрехи.

"К чему бы это? — терялся в догадках отец. — В доме есть девки и помоложе и довольно смазливые, какого же дьявола ему от Матрехи надо? Нет, тут что-то не так, не туда он метит. А вот куда — отцу следовало бы знать".

Получалась странная вещь. Все, что делается на заводе и в поселке, он знал. А вот из того, что происходит в его собственной семье, знал не все. Верно, за Глашенькой пока присматривают, и каждый ее шаг ему известен. За Матрехой и смотреть не надо. Эта и за себя постоит, и за мужа тоже. Надежней Фомы Лыкова. На нее в случае чего завод оставить можно. Катерина-то просто баба и ничего больше. А вот сынок...

Сынка, видно, он еще плохо знает.

Одно ясно — заводским делам у Андрея интересу нет. Это он заметил, когда возил наследника по своим владениям. Промысла Андрей посещал неохотно, в цехах скучал, домен и станков пугался. Оживлялся только, когда осматривал обстановку в городским домах. Спрашивал, сколько стоит та или иная вещь. Единственно, чем он тогда по-настоящему заинтересовался, почему все заводы и промыслы у отца пополам с дядей Иваном? Мол, дядя по столицам раскатывает, отец же из кожи лезет вон, а заводы почему-то вместе. Нашел же пащенок, о чем спросить! Каков стервец, а? Отца я дядей готов поссорить.

И еще одно подметил за сыном Андрей Родионович. С уланами дружбу водит. В кордегардии с ними водку глушит, в картишки балуется. При его отношении к слугам это просто непонятно. С дворовыми всегда груб, колотит почем зря, а с уланами за панибрата. Не понимает будто, что близость с этими подонками еще менее приличествует наследнику Баташова, чем близость к другим холопам.

А тут еще это непонятное внимание к Матрехе. Черт его знает, куда все это клонится? Хуже всего то, что спросить нельзя. Ни того, ни другого. Может, нет ничего, так сам же и надоумишь. За сводню сыграешь... Нет, надо как-то по-другому...

А Матреху и спрашивать было незачем. Ей и в голову не приходило ничего подобного. На многозначительные взгляды пасынка и его старания угодить она не обращала ни малейшего внимания. Для нее он как бы не существовал, как не существовало все, что относилось к той половине дома, где постоянно обреталась Екатерина Никтарьевна. С тех пор, как та совершенно неприкрыто показала свою ненависть к юной сопернице, Матреха положила крест на все отношения с нею.

И все же всякая загадка имеет свою отгадку, а Баташов не привык оставлять их неразгаданными. Разгадал он и ту, что задал ему наследничек, хотя случилось это значительно позже и при не совсем обычных обстоятельствах.

* * *

Едва часовой у главных ворот отбил полночь, как почти в ту же минуту загудел набат. Тяжкий медный голос Большого Гуся, разорвав ночную тишину, повис над окрестностью. Он сотрясал воздух, ударяя в стены, звенел над прудом, раскатывался по лесам, возвращался оттуда эхом. Он будил, поднимал, звал на помощь.

Со всех сторон сбегались люди. Распахнулись боковые ворота усадьбы. Из них со звоном и грохотом, одна за другой вынеслись все двенадцать пожарных бочек. По плотине мчались такие же бочки с завода.

— Пожар! Пожар!

— Где, что горит?

— Не видишь что ли — церковь горит!

— Господи, мать Пресвятая Богородица!

У пылающей церкви беспомощно металась многочисленная толпа. Огонь был сильнее ее. Старенькое, иссушенное годами здание охватило все сразу, и оно полыхало так, что не подступиться. За десять сажень от гигантского костра сушило горло и жгло лицо. Было уже и то удивительно, как осмелился пономарь при таком страшном огне взобраться на колокольню, как успел ударить в набат. Колокольня уже тоже горела.

Прибывший на место Баташов сразу понял — потушить невозможно. Приказал бранд-майору возвращаться обратно. Бочки и ведра тут все равно не помогут. Поздно!

В сторонке вместе со стариками весь причт. Подавленно вздыхает старенький отец Симеон. Молодой румяный дьякон Клементий истово крестит лоб. Охают и крестятся дьячок, служки, пономарь, церковный староста. Баташов пристально посматривает на них. Таким же пристальным взглядом обвел всю разношерстную толпу. Поискал кого то глазами. Видимо, не нашел и нахмурился. Постояв немного, возвратился в дом.

В доме никто не спал. Челядь почти вся убежала на пожар. Лишь самые важные и ближние из слуг вместе с господами высыпали на восточный, выходящий в парк балкон. Освещенные заревом лица ярко выделяются на фоне ночного неба.

Впереди, в правом углу балкона, все три жены. Справа Матреха, слева Екатерина Никтарьевна. Глашенька как бы разделяет враждующие стороны. Катерина с Матрехой крестятся и вздыхают. Глашенька вцепилась обеими руками в балюстраду и застыла, как каменная. Все остальные по бокам и сзади. У самой двери, опершись о косяк, стоит Андрей. В глазах веселая искринка — так, по крайней мере, показалось отцу. Показалось... или на самом деле? Ей Богу, он же доволен! Та-ак...

Андрей Родионович потянул сына за рукав: выйдем!

К удивлению Андрея, отец повел его не к себе и не на половину матери, а в незнакомые сыну комнаты мачехи — Глафиры Артамоновны. Куда он его тянет, что хочет сказать?

Войдя и прикрыв за собой дверь, Баташов сгреб сына за шиворот, подтащив, как котенка, к окну, распахнул рамы. Их лица осветило зарево пожара.

— Ты? — зло дохнул отец в лицо сына. Налитые кровью глаза смотрели в упор. Рядом с отблесками пожара в них клокотало бешенство. — Ты!

По отцовски круглые глаза Андрея не выражали ничего, кроме обычной, тоже отцовской, наглости. Он угрюмо смотрел на Баташова и молчал.

— Твоих рук дело, змееныш! — зло кричит Баташов. Нагло глядя на него, Андрей лениво бурчит:

— Пошто мне церкви палить?

— Врешь! — взрывается Андрей Родионович. — Врешь! При жизни моей к отцовской казне тянешься. Мой след, паскуда, заметаешь, чтоб остальных наследства лишить. Не дам!

— Не палил я, не был там!

— Не был? Алиби ищешь. Слыхал я про такие штучки. Чужими руками жар гребешь — знаю.

Он-то получше сына знал, как такие дела делаются. Нашел кому врать, сопляк!

— Ужо вот пошлю твоих собутыльников к Прокофию, небось, живо скажут, сколь отвалил за сию пакость, — уже спокойнее сказал Андрей Родионович.

Имя палача и ровный тон, каким это было сказано, насторожили Андрея. Это уже не от запальчивости, это всерьез. А когда отец говорит так...

— Тебя тоже туда, для пробы...

Вздрогнул Андрей, похолодел. У отца от слова до дела — один шаг. Взвыл:

— Не виноват я, батя, ей-Богу, не виноват!

Взвыл не для того, чтоб убедить — отца не проведешь. Взвыл, что разжалобить. Сын, мол, все-таки.

По губам Андрея Родионовича скользнула презрительная усмешка. Его так и подмывало сказать — рановато, мол, за такие дела берешься. Даже он, сам Андрей Баташов, никогда не поднимал руку на божьи дома. Людей божьих не раз трогал, а домов Бога — ни-ни!

Но разве про это скажешь? Наследники не должны знать такого. Пусть считает, будто родился коллежским асессором* и корнетом гвардии.

— Сопля! — презрительно сказал он сыну. — След мой вздумал заметать, а того, дурак, в толк не возьмешь, что в гнилушке этой моего следу нет и не было.

— Как так?! — опешил Андрей, сразу забыв, что этим выдает себя.

— А вот так! — злорадно заключил отец, словно бы довольный тем, что облапошил дотошного сынка. — Хоть и венчался я тут с Матреной, да в метрическую книгу других записали. Понял? А ты сдуру всех богов попалил.

Молчит растерянно сын. Что тут скажешь?

— Дурость твоя в большую копеечку мне встанет. Работных без Бога оставлять нельзя. Новую церковь отстраивать придется. Каменную. Не могут же Баташовы деревяшку Богу ставить. Так и знай: церковь новую из твоей доли выдеру! Вот так! — звучно захлопнул рот.

— Прости, батя, не знал я...

* * *

Чуть не впервые в жизни Андрея Родионовича одолевали гнетущие мысли. Наследство! Богатейшее! Когда никогда, а придется же его оставлять. И тут любая крайность была нежелательна. Катькин ли сын, Матрехины дети — все его плоть и кровь, его потомство. Старшему, конечно, надо бы побольше оставить, но этот стервец хочет захапать все. Будто не знает, что у отца на всех хватит.

Матрехе Андрей Родионович не рассказал ничего. Только однажды намекнул:

— Ты того... поосторожнее с Андрейкой-старшим...

Мол ли он, сам всесильный Баташов, признаться перед семнадцатилетней девчонкой, что опасается подвоха со стороны своего шестнадцатилетнего сына? Не скажешь же ей, в какого батюшку вылупился этот шельмец и на что нацеливается. При напористом Матрехином характере это и опасно. Может ведь случится и так, что самого-то Андрейку придется выручать из когтей этой дикой кошки. Нет, лучше пока подождать. Стравливать псов хотя и забава, однако не всегда безопасная.

Выжидательная политика главы гусевского дома не принесла желаемой пользы. Оставшись ненаказанным, Андрей-старший решил, что его выходка не так уж сильно разгневала отца, как это могло показаться вначале. А ежели это так, то имеет ли смысл отказываться от начатого поджогом?

Вскоре после пожара скончался отец Симеон. Случилось это вечером, когда святой отец возвращался с требы. Подходил уже к дому, оступился, упал, да больше и не поднялся. Все жалели доброго священника, но его внезапная смерть никого не удивила. Старенький был, восьмой десяток разменял. Да и гибель храма, в котором прослужил больше полувека, тоже, поди, сказалась.

Со всех этих расстройств запил дьякон Клементий. Запил так, как никто на Гусе не запивал. И ладно бы дома, где никто не видит, так нет же! — на виду у всех. Ввалится к целовальнику с опухшими зенками и глушит одну за другой. В одиночку. Чарку за чаркой. Будто воду. А соберутся другие выпивохи — непотребные песни с ними горланит. А то задерет подрясник, ухватит старую запойную бабу — и ну выплясывать с нею, что скоморох. Срам!

К новому попу не идет. Никакой церковной службы не справляет. Что с человеком сталось — ума не приложишь. Даже Андрей Родионович, никогда прежде не интересовавшийся церковными делами, подивился странному поведению дьякона. Повелел Матрехе:

— Приведи-ка этого кутейника ко мне, — догадался, видно, что столь деликатное дело уланам поручать неудобно...

— Ии-ээх, рраскрасавица, — мычал, упираясь пьяный дьякон. — Ии-ээх, ссказал бы я ттеббе, да нне могу! Яззык диакону обрезали. Обрезали нечестивцы окаянные. Оттого и не глаголит рабб божий Клементий, ппотому яззыка у него нет. Нне глаголю! Не глаголю ни ныне, ни присно, ни во веки веков. Нну веди-веди. За тобой, дщерь моя, повсюду, яко овца безгласная. Введи!

Расхлестанный, вихляющийся, с торчащими во все стороны свалявшимися патлами, болтая всякий вздор, ввалился дьякон в кабинет гусевского владыки. Туда же было сунулись любопытные дворовые, но Андрей Родионович ошпарил их таким взглядом, что всех будто ветром сдуло. Матреха поняла — разговор предстоит крупный, мужской, и тоже вышла. Она верила — Родивоныч в своем доме духовное лицо не обидит.

— Нне глаголю, — заревел было, мотая космами, дьякон, но Баташов строго оборвал:

— Не ломайся, дьяче! Сказывай, с чего запил? Ну!

Повалился на колени дьякон, заныл слезливо:

— Обрезали окаянные, яззык мой обреззали! Не глаголит диакон ныне и присно и во веки веков. Нету здесь боле диакона! Есть овца заблудшая, безгласная. Не глаголю!

— Хватит! — брякнул кулаком по столу Баташов. — Подбери сопли! Сказывай, не то знаешь, куда угодишь! Ну?

Едва ли не весь хмель вылетел из головы дьякона. Вспомнил — раб божий Андрей Родионов шутить не любит. Пополз по полу, взмолился жалобно:

— Не губи, барин. Не губи, родной! Все, все скажу! Как на духу. Одному тебе — никому боле. Вот! — и сдернул с головы скуфейку. — Вот, зри, отец родной!

Баташов вылупил глаза.

Из-под скуфейки... пакля крашеная вывалилась. На месте же пышной дьяконской гривы сверкал почти голый череп. Его прикрывали лишь короткие, как у новобранца, волосенки.

— Остригли нечестивцы, оскоромили диакона Клементия. Потому и не глаголит боле слова божия. Потому и не глаголит...

Та-ак... Сынок-то, видно, не унялся. До духовенства добрался. Свидетелей, стало быть, убирает. Не дам! Дьякон этот еще пригодиться может... Матрехе пригодиться...

— Вот что, дьяче, — сказал он Клементию. — Ступай в мою Колпинку. Там нет уланов, понял? Тайно иди, чтоб никто не видел. Найди там старосту, скажешь — я прислал. Он тебе келейку подыщет и корм определит. Живи там, покуда гриву отрастишь. Потом в другой приход пойдешь. Это уж я устрою. А ты, смотри, сюда ни ногой, понял? Да, ежели башка дорога, поторапливайся. Ступай-ступай!

Вечером, встретив сына в коридоре, строго сказал:

— Еще кого из жеребячьего племени тронешь — самому пятки припалю!

— Не трогал я никого.

— Ладно! Помни, что сказано!

Андрея Родионовича взбесило самоуправство сына. Соплей с губ подобрать не умеет, а туда же со своими копытами прется. Полегче сынок, батя ведь и осерчать может. Под его рукой знаешь какие дубы гнутся! Вон Владимирский наместник вздумал было супротив пойти — так полетел к черту на рога.

А этих пропойц из кордегардии тоже пора в руки взять. Лишнего умны стали — к молодому хозяину льнут. Ништо! Завтра же парочку самых ретивых к Прокофию на выучку пошлю. Пусть позабавится — не зря же ему хлеб хозяйский жрать. Ничего, Прокофий, небось, не заскучаешь, когда начнем уланов в божеский вид приводить.

Вот так то, нахлебнички**.

__________________________

* Дворянский разряд, присвоенный братьям Баташовым в 1777 году.

** Рассказанное здесь — не вымысел. В Рязанском и Владимирском архивах хранится много документов о пожаре Гусевской церкви, а так же о пьянстве дьякона и его острижении уланами.

Глава 24. ОМУТ

Много дней после злополучного свидания Глашенька не находила себе места. Избегала общества Матрехи. Не желала и общества Фроськи. Чтение не шло на ум. Клавесины несколько отвлекали, но скоро надоели. Комнаты казались душными. Она то приказывала распахивать все окна, то сама захлопывала их, либо куталась в пуховую шаль. Иногда выходила в парк, но чаще бродила вкруг цветника, с нетерпением поглядывая на ворота.

Матреха понимала — тяжко барышне. И самый большой гнет к этой тяжести добавила она. И зачем ей понадобилось посылать барышню на это неладное свидание? И навряд ли надо было сообщать о том, что ее Вольдемар жив. Жила бы себе и жила, ничего не ведая о любимом, глядишь, и забыла бы. А теперь что? Только сердце разбередила, а больше ничего. Дура, ей богу, дура!

И чувствуя за собой большую вину, Матреха всячески стремилась помочь Глашеньке.

Времени у нее теперь оставалось в обрез. Дом вон какой, за ним нужен глаз да глаз. Где подновить, где подкрасить, где ремонт произвести, где какие цветы подсадить, какие покупки сделать, что приготовить на обед и ужин. Совсем этим дворецкий, ключница, садовник и другие домашние чины обращались теперь только к ней, признав, наконец, за хозяйку. "Сам" давно отошел от домашних мелочей, видя, что Матреха и одна управится.

Теперь она командовала всем распорядком в доме, самолично утверждала составленное Жаком меню, готовила приемы и праздники. Случалось даже, что когда отсутствовал Андрей Родионович, а требовалось срочно решить какой-нибудь неотложный вопрос, сам Фома Лыкин, скромно поглаживая бороду, приходил советоваться к Матрехе. И уже никто из них даже за глаза не решался бы теперь назвать ее "девкой" или "бешеной барыней", как это случалось прежде.

Выходит, не зря она собиралась обучить их "ходить по одной половице". Обучила таки, ей Богу, обучила!

Теперь ей и кулаки были ни к чему. Каждый и без того спешил выполнить сказанное ею. И если иногда еще приходилось сердиться, так разве лишь в тех случаях, когда выгораживала ту или иную провинившуюся девку. Молодых девчонок Матреха жалела и не позволяла их обижать.

Была она уже довольно тяжела. Третий ребенок подступал к сердцу. Но крепкие ноги Матрехи поспевали всюду, где требовалось ее вмешательство. Поспевали они и в комнаты "барышни".

— Милая ты моя, дорогая, прости меня за ради Христа! — говорила она Глашеньке. — Ну, на кой ляд надо было мне соваться с этим свиданием! Дура я, ей Богу, дура! Обругай меня, побей, что хошь со мной сделай, только не расстраивайся, пожалуйста! Ну улыбнись... Вот так!

На нее нельзя было сердиться, на эту Матреху. Она хоть кого растормошит.

И Глашенька улыбалась, с удивление чувствуя, что это не так уж и трудно. Мысли о Вольдемаре больше не приходили на ум. Иногда она пыталась припомнить его — ничего не получалось. В невообразимой дали исчезли имение Дементьевых, дом и сад, где она некогда гуляла с Квашниным. Исчезла и сама Глашенька Дементьева, и Глафира Артамоновна Баташова об этом не жалела.

Ее охватило нетерпение в ожидании мужа. Память, словно поддразнивая, напоминала о сотнях знаков внимания, на которые раньше в своей печали она никогда не обращала внимания. Ее разбирало любопытство и что-то еще, чего она не могла понять. Она не отступила, не испугалась, когда вышедший из кареты Андрей Родионович сжал ее в медвежьих объятиях и расцеловал "свою ясыньку". Глашенька стала уверенней, в голубых глазах появился задор, щеки порозовели. И все было бы хорошо, если бы... если бы не пожар.

* * *

Полными ужаса глазами следила Глашенька за огромными языками пламени, алчно пожиравшими старую церковь. Вот с треском и стенаниями обваливается угол храма и тысячи искр, словно души святых мучеников, возносятся и гаснут в небе. Вот рушится раскаленный купол и золоченный крест христов падает в адский пламень.

Глубоко верующая, Глашенька знала, что эту кару наслал на жителей Гуся-железного сам господь Бог. Нечестивыми делами прогневали люди Бога, вот он и отнял у них свой алтарь. И она тоже виновна в этом. Быть может, ее то пригрешения и явились той последней каплей, что переполнила чашу господнего терпения.

Кто же она теперь? Грешница и прелюбодейка. Тварь. Не только людей обманула — Бога. При живой жене назвалась женою. Отвергла закон, веру отцов и честь. Видно, ей был сладок этот обман.

Знай Глашенька о подозрениях Андрея Родионовича, может, и не стала бы так себя терзать. Но привыкнув во всем видеть десницу Божью, она не могла разглядеть в ужаснувшем ее пожаре участие человеческих рук.

Только в жарких объятиях мужа обретала она забвение. И настолько забывала себя, что даже сам Баташов радовался и удивлялся смелости Глашеньки. Но наутро, оставаясь одна, она обмирала от ужаса, вспоминая свои грехи. Она жила, как во сне, когда действительность заволакивается воображением, а сознание и забытье сплетаются в тугой клубок, распутать который у нее не было никаких сил. И чем старательнее она пыталась разобраться в происходящем, тем больше запутывалась.

Она не смела исповедоваться, не решалась молиться. Она уже обманула Бога и новые молитвы были бы кощунством. Она жаждала только защиты. От кого или от чего — она не знала. Может быть от себя?..

* * *

Однажды, июльским вечером зайдя в ее апартаменты, Андрей Родионович не застал там Глашеньки...

На полированном ореховом бюваре догорала свеча, освещая забрызганный чернилами клочок бумаги. Рядом лежало небрежно брошенное сломанное гусиное перо.

Баташов узнал бумажку. Это его записка, которую он оставил ей днем. Он помнил написанное: "Нынче приду, ясынька, жди". Но записка перевернута и на обратной стороне торопливыми неровными буквами выведено: "Я больше не могу. Не могу!"

Что, что она не может? — не понял Баташов.

Выскочив в коридор, столкнулся с Секлетеей и Фроськой:

— Где Глафира Артамоновна?

Фроська кинулась к Матрехе, Секлетея — в другие комнаты. Захлопали двери, забегала челядь. Поднялись все и на половине Екатерины Никтарьевны. Весь огромный дом охватила тревога. Глафиры Артамоновны нигде нет. Ни в доме, ни в парке.

У Андрея Родионовича екнуло сердце. Такого с ним еще не случалось.

— На плотину, живо! — взревел Баташов, хватаясь за грудь. Его душило. Он рванул ворот. Могучие ноги, попиравшие все и вся, вдруг размякли и подкосились. Он тяжело опустился на стоящий поблизости диван. Матреха подхватила его под руки и отвела в его спальню. Таким она еще не видывала своего повелителя. Квадратное лицо побледнело, на лбу выступил холодный пот. В уголках круглых глаз замерли слезы. И таким беспомощным показался ей Родивоныч, что она сразу же забыла о подруге.

* * *

Баташов опять угадал. Его любимая жена действительно находилась на плотине. У горбатого моста с каменными львами.

Где-то совсем рядом сердито гудели вододействующие колеса. В тени шлюзов их не было видно, но тяжелый скрип медленно вращающихся громадин и бурные всплески падающей в черпаки воды отдавались в ночи подобно рычанию неведомого зверя. Сзади грозно ворчала домна. Она ощущала ее дыхание, такое же жадное и жаркое, как объятия Баташова.

Глашенька отодвинулась и увидела лунную дорожку на воде. Юному месяцу, еще не успевшему набраться солидного постоянства, прискучило гулять по небосклону, и он заспешил к северу, желая устроиться на покой. Его нижний рожок нетерпеливо бодал верхушки деревьев.

Именно туда, где запутался рогами нагулявшийся непоседа, и устремлялась светлая тропинка. И можно было подумать, что если бежать и бежать по ней, то доберешься до самого светозарного серпика.

Дорожка сверкает и переливается, как серебро. Блики на воде слепят и кружат голову. Все ближе и ближе край.

Глашенька, опомнившись, отшатнулась. Оглянулась и видит: во все доме зажглись огни. Но только это не огни, а глаза Баташова. Она инстинктивно подалась вперед и в этот миг показавшийся ей ослепительно ярким, перед ней вдруг открылась истина.

Глупая, чего она так страшилась, от чего хотела бежать? Разве не сам Христос завещал людям любовь, так в чем же тут грех? Она шагнула к дому, радостно думая, что там ее ждут жаркие ласки мужа. Ей хотелось скорее укрыться в объятиях Баташова, скорее сказать то важное, что она поняла, а потом безоглядно отдаться своей любви.

До Глашеньки донесся шум, крики, топот бегущих людей. Куда они бегут и зачем? Люди все ближе, они что-то кричат, что-то хотят от нее, заступают дорогу... Глашенька испуганно попятилась, хотела было бежать и, забыв, что стоит на краю, шагнула в пустоту.

Всплеснув, расступилась и сомкнулась вода. Разбежались, раскрошив лунную дорожку, круги. И даже совиные глаза не смогут быстро отыскать ее в глубине большого баташовского пруда.

* * *

Удар этот сбил с ног даже такую глыбу, как Баташов. Впервые за многие годы Андрей Родионович слег. Даже на похороны пойти не смог — ноги не держали. Приказал только устроить все как можно пышнее. Чтоб музыка. Чтоб больше цветов: она так любила цветы! Что благочинный присутствовал. Когда ему намекнули, мол, благочинный может отказаться — ведь сама, вроде, на себя руки наложила, ответил:

— Не откажется. Уплачу сколь надо!

Сам сказал, где хоронить: справа от строящейся церкви. Заодно склеп на всю семью на том месте ставить.

Отпустив Фому и Кирилла, пристально взглянул на Матреху. И таким несчастным показалось ей лицо мужа, что она отвернулась, проглотив подступивший к горлу комок. Видно, крепко любил он бедную барышню. Есть, значит, в нем человеческое.

— Вот так-то, Матреха, — глухо обронил он, и Матреха заметила, как по каменной щеке грозного супруга скатилась слеза. Помолчав, с болью добавил: — Как же она меня обидела, как предала!... Ну ты-то уж, небось, меня не предашь, а, Матреха?

— Нет, — сквозь слезы улыбнулась та, — не предам.

— И я думаю — не предашь.

И Матреха с радостью почувствовала, что этот сильный и страшный для всех человек нуждается в ее поддержке. Верит ей. И она этой веры не поколеблет.

С этого дня она почти не покидала спальни, в которую когда-то вошла с сапожным ножом.

Екатерину Никтарьевну он не пожелал видеть. Нечего ей смотреть на него такого. Пусть посидит дома. Сказал, что придет сам, как только поправится. Сына допустил. Тот пришел и сел, уставившись на отца. Ждал, видно, что тот ему скажет. Но Андрей Родионович молчал. Только так же угрюмо смотрел на наследника. Лишь под конец аудиенции обронил:

— Ладно, иди. Передай матери поклон.

Андрей-старший пожал плечами и вышел.

Да-а. С такими наследничками держи ухо востро. Хотя и ловок, да ловкость эта отцу может поперек горла встать. Глядеть да глядеть за ним надо. А в первую голову от уланов отвадить.

— Вели-ка пана с Бородой позвать, — сказал он Матрехе.

* * *

— Ну, что скажете? — спросил Баташов своих подручных, как только те предстали пред светлые очи хозяина.

— Сознались воры, — ответил Борода. — Сотню серебром с Андрея Андреевича взяли.

Баташов досадливо поморщился.

— То мне и без вас ведомо. А как в роте моей дела, что уланы мои по сему поводу думают?

— Молчат, пан Анджей, як воды в рот набрали, — доложил ротмистр.

— Прижал ты им хвост, Родивоныч, — ухмыльнулся Борода. — На мышиный писк оглядываются.

— Так, — довольно отозвался хозяин. — То и требовалось. Теперь слушайте, господа командиры и запоминайте. В кордегардии с сего дня чтоб ничьим чужим духом не пахло! Поняли? У дверей дневальных поставьте. Пистолеты хранить под замком. Выдавать только по надобности: дежурным, часовым, патрульным. Распоряжения получаете только от меня. А когда нет, тогда... Тогда от супруги моей... Матрены Егоровны. Поняли? Ступайте тогда. Все!

Глава 25. РЕШЕНИЕ

Кто теснит бедного, тот хулит Творца его.

Книга притчей Соломоновых

Владимир Петрович Квашнин занимался совершенно несвойственным для себя делом. Вернее сказать, бездельем, ибо как иначе назвать поведение человека, который битый час сидит на одном и том же пне и осматривает окрестность.

Раньше Квашнин никогда не сталкивался с природой так близко. Для него год делился на равные, но резко отличные друг от друга доли. Весной тепло и зелено, летом жарко, осенью сыро, зимой все бело и морозно. Красоту он видел лишь в пышной растительности басурманского юга, да в строгих линиях дворцовых парков и фонтанов.

Только теперь, вынужденный постоянно обретаться в лесу, он впервые по настоящему ощутил, как несказанно хороша родная природа, сколько в ней скромной прелести, как она переменчива и разнообразна, сколь неуловимы ее переходы от озорного весеннего буйства к тихой осенней грусти.

Стояло начало осени, той самой, что называют золотой. Оказывается, она приходит не ко всем в одно время. Первыми, как видно, ее приближение чувствуют птицы. С начала июля они перестают петь, особенно по ночам. Днем они еще сколько-то чирикают, но в этом их чириканье поэзия уже отсутствует. Это скорее деловой птичий разговор. К ночи же и этот прозаический говор смолкает, отчего лес становится до жути пустым и мертвым.

Из деревьев первой бьет тревогу береза. А это весьма и весьма странно. Ведь сколько ему известно, береза — детище Севера. Она растет в таких студеных местах, где никакое другое дерево выжить не может. Так почему же она желтеет раньше других?

Или вот еще странность. Белоствольная красавица, которую так любят девушки, знает всего три цвета: белый, зеленый и светло-желтый. Никаких других красок в ее палитре нет. И это в то время, когда даже проклятое иудино дерево* наряжается осенью в яркий цветастый сарафан.

И желтеет береза по-своему. Не вся сразу, а отдельными мелкими прядями. И чем старше дерево, тем эта особенность заметнее. Забавнее же всего то, что березе вовсе не нравится ее золотой осенний убор — она спешит сбросить пожелтевшую листву. Но вместо осыпавшихся тут же появляются новые желтые пряди.

— Точь-в-точь, как старая молодящаяся дама, — улыбается Петрович. — Выщипывает по волоску предательскую седину, пока не обнаружит лысину.

Интересно, почему так получается? Ведь еще совсем недавно гибкие, как бечевка, ветки березы не облетали даже под свирепым ураганом. В самой жаркой бане ее листья прочно держатся на венике. А тут сами опадают...

Да, многого он, оказывается, не замечал, и теперь ему как малому дитяте все приходится познавать с азов. Семен, конечно, мог бы помочь, но подобные вопросы не интересуют атамана. Для него все это обычно, как лапти на ногах или лучина в светце. Если он и думает о березе, так лишь о том, сколько из нее выйдет дров или угля. На сосну он смотрит, как на будущее бревно. Липа для него — источник лыка. А красиво ли это дерево и почему оно растет так, а не иначе — Семену Угольку на это начхать.

Владимир Петрович понимает причину подобной бесчувственности и все же странно. Разве можно не восторгаться березой, которая словно бы растворяется в золотой дымке? Как не полюбоваться на клен, от багряно-красных листьев которого так и пышет жар? А веточки бересклета... Это ж чудо!

Едва тронутый дыханием осени, кустарник этот приобретает необычный, какой-то неземной вид. Еще вчера зеленые, сегодня листочки бересклета стали бледно-розовыми, легкими и прозрачными, как крылышки стрекозы. И сразу стали заметнее удивительные плоды, похожие на серьги, как бы специально изготовленные по прихоти капризной испанки. На длинном и тонком, как шелковая нить, черешке висит фигурная чашечка из тончайшего розового фарфора. А под нею, на такой же ниточке — коралловые "глаза" с блестящими бисеринками-"зрачками" из черного агата. Пожалуй, не всякий ювелир сможет создать подобную прелесть...

На этом размышления о природе были прерваны, так как появился Тереха Многоротов, а он всегда приносил что-нибудь интересное...

* * *

Новости... До лесной ватаги они доходили с большим опозданием. Зато сыпались, как из дырявой котомки. На Гусе, сказывают, большое несчастье. Сгорела церковь... Баташов присутствовал на пожаре, а тушить запретил. Сам прогнал пожарных обратно в казарму. Вот антихрист!

Спустя некоторое время, дружина Уголька узнала о смерти отца Симеона. Печальное известие об этом послужило поводом для многих вздохов сожалений. Ведь большую часть ватаги составляли гусевские углежоги, а их всех крестил отец Симеон.

Не только в дружине Уголька, а и на Гусе глубоко печалились об этой утрате. Старый священник был едва ли не единственным из гусевских чинов, кто сочувственно относился к баташовским работным. Ведь за время своего хозяйствования в этих местах Баташовы добились таких перемен, что и прежнюю свою нелегкую жизнь старики вспоминали, как счастливую сказку.

Если раньше они знали над собой одного бурмистра, да раз или два в год видели господского управителя, то теперь перед их глазами повседневно маячили кулаки артельных и почитал, кнуты мастеров и смотрителей, нагайки уланов, а то и дыба палача. И не было среди работных, — да, пожалуй, и среди чинов, — такого, кто был бы застрахован от побоев. Всякий артельный от усердия перед мастером или приказчиком считал своим долгом "почистить зубы" мастеровому, тот вымещал свою беду на подмастерье. В свою очередь подмастерье расплачивался за обиду с чернорабочим, подростком или десятилетним мальчиком. И все это делалось не по злобе, а исключительно в силу собственного бесправия.

Старикам, помнившим прежнюю крестьянскую жизнь, начинало казаться, будто помещики были добрейшими в свете людьми. Ведь они, — подумать только! — заставляли их работать на себя всего три дня в неделю. На заводе же надо трудиться все шесть дней. Обычно помещик не тревожил крестьянина с осени до весны, а тут надо ломать горб круглый год. Там крестьянин оставался полным хозяином своей доли урожая — здесь же он не получал ничего, кроме каких-то грамоток, на которые можно купить самую малость, да и то только в здешней, баташовской же, лавке.

Поп был единственный в Гусе-железном человеком от кого они могли услышать добрые слова утешения, кому могли поверять свои невзгоды и обиды. И вот теперь его не стало. Это ли не беда?

А вслед за ней пришла и другая.

В глубоком гусевском пруду погибла молодая жена Баташова — красавица Глафира Артамоновна. Тереха Многоротов рассказывал об этом так подробно, будто сам присутствовал на похоронах. Народу, говорил он, сошлось видимо-невидимо. Цветов и всякой зелени тьма-тьмущая. Отпевали утопленницу аж пять важных попов. Бабы ревели навзрыд, будто по родной. Особливо ж Матреха. Она была вся в черном и словно бы сама почернела. Баташова на похоронах не было — и все подумали: что-то тут не ладно!

Потом в лес дошли слухи о дьяконе Клементии. Будто бы его сначала уланы остригли, опосля чего он и вовсе пропал. А совсем недавно куда-то подевался и пономарь Василий. Надо думать — без уланов и тут не обошлось.

Что означали все эти странные происшествия — никто, конечно, не знал. А когда люди чего-то не знают, но хотели бы знать, находится место для всяких догадок. Говорят, именно так рождается наука, однако точно так же рождается и сплетня. Кому-то из ватажников пришло в голову, а не связаны ли эти нехорошие новости одной веревочкой? И кто-то присовокупил: а своей ли смертью окончил жизненный путь старый священник или дорогу на тот свет ему укоротили?

Подобные вопросы волновали не одних ватажников, но и многих в самом Гусе-железном. И больше всех Егора Казюка.

Многоопытный мастер горного дела давно пригляделся к повадкам хозяина, поэтому, не боясь согрешить, взялся бы указать, откуда что ждет. Ведь ежели не считать гибели Глафиры Артамоновны, все крутится вокруг церкви, рассуждал мудрый старик. Смерть отца Симеона. Пьянство дьякона. Его исчезновение. Пропажа пономаря. К чему бы все это? Не озорство же!

Но кому могла помешать церковь? Кабы просто грабеж, почто тогда попа с дьяконом трогать? Они ж по ночам не караулят. Нет, тут что-то другое...

Ага, кажись, нашел! Метрическая ж книга в церкви находилась. В ней записано: кто и когда венчался, кто когда родился или умер, кто чей сын или дочь. Но ведь ежели это сделано уланами, как все думают, стало быть, сделано по наущению Родивоныча. А какая ему корысть? Его-то она совсем не касается.

Как же это не касается? А свадьба с Матрехой? Венчали то их отец Симеон с дьяконом Клементием и пономарь Василий тогда при церкви состоял. Остальной причт сменился. Вот оно что! Матреха, выходит, не нужна стала. Поиграл с девкой, вволю потешился, да и вон ступай. Выбросят ее теперь, как ненужную тряпку. А она-то дура в рот ему смотрит, слово каждое ловит, будто откровение апостола. Родному отцу глотку готова порвать. Ох, дура-то! Право слово, дура!

И едва старику показалось, что Матреха не столь умна, как он раньше полагал, как в нем с прежней силой заговорила отцовская любовь. Вместе с ней пришло раскаяние о собственных винах перед несправедливо отвергнутой дочерью. И взбудораженное грозящей ей бедой воображение уже рисовало горестный образ красавицы, опозоренной и безжалостно покинутой деспотом-мужем.

Бедная моя доченька, сиротиночка бесталанная, — сокрушался Казюк. Дитятко ты мое неразумное! Загубил тебя злой демон. И родной отец покинул тебя одинокую, отдал на растерзание аспиду. Как же это, что теперь делать? Научи, господи, не дай сатане торжествовать!

Батюшки! Да ведь у Матрехи-то третий сын народился! Выходит, и от сыновей своих надумал отречься Ирод! Наследство не хочет оставлять каким-то там казюковым внукам.

Ах сатана, ах змей подколодный! Ну погоди ж, погоди, будет и на тебя управа!...

* * *

Наверное, впервые в жизни на Андрея Родионовича Баташова возводили напраслину. Но ведь и оснований для этого было более, чем достаточно.

Все на Гусе, да, пожалуй, и на всей Оке, считали его негодяем из негодяев. Кто же мог догадаться, что его семнадцатилетний отпрыск переплюнет дорогого батюшку?

Как всегда, Баташов знал, то говорят в народе о пожаре и прочих андрейкиных штучках — тайные подземные ходы никуда же не делись. Но не скажешь же болтунам, что они ошиблись адресом. Не объявишь же во всеуслышание, мол, это вовсе не я, а мой дорогой сынок. Да и с каких это пор Андрей Баташов обязан перед кем-то оправдываться? Баташов никого не боялся и не боится, а на мнение работных ему и вовсе плевать.

А зря. На сей раз, он так же ошибался, как ошибались люди, приписывая ему чужие грехи.

Но об этом после.

* * *

Весть о смерти Глашеньки дошла до Владимира Петровича лишь к концу сентября. И если не знающего жалости Баташова эта гибель сбила с ног, то молодого человека она повергла в тихую печаль.

И как бы в подтверждение грусти Квашнина сентябрьское небо заволокло сплошными свинцовыми тучами. Сухое бабье лето кончилось. Зарядил мелкий, по осеннему нудный дождик. Наступил промозглый холод, от которого не спасал даже новенький уланский мундир.

Сидя в теплой землянке, Петрович размышлял о случившемся. Утонула... Случайно или... или сама?

Конечно, сама, как же иначе! Отвергла нелюбимого мужа и оборвала свою жизнь. Но зачем?

Зачем? А не ты ли толкнул ее на это? Явился с какими-то несуразными претензиями. Нарушил покой женщины, уже давно принадлежащей другому. Не ее — себя спроси: зачем ты это сделал?

Впрочем, после некоторых раздумий Владимир Петрович счел возможным снять с себя подобные обвинения. Конечно, не следовало пускаться на это никчемное свидание. Он же не мальчик, должен был понимать, что ничего хорошего оно не сулило. Но разве он стал причиной гибели Глашеньки? Нет. Если вспомнить, так он и не надеялся ни на что. Все вышло случайно, неожиданно.

А виновника этой трагедии искать незачем. Он известен. Он принудил Глашеньку к преступному браку. Развратил ее душу. Замарал позором и грязью. Это он по разбойничьи схватил Квашнина, унизил до положения раба, лишил чести и даже имени. Так неужто же Бог не накажет негодяя за все зло, что он причинил?

Но чем больше Квашнин думал о Баташове, тем чаще ему казалось, что Господь спит.

* * *

Как-то в конце сентября набрел на лесную землянку Егор Казюк. Набрел, да и задержался там до самого Покрова. Сказал своему помощнику:

— Ступай, коли хошь, домой. А я дока тут отдохну. Ноги чего-то можжат. Не бойся, эти ребята меня не обидят.

Заулыбались ребята, польщенные шуткой старика. Улыбнулся понимающе и Колюха. А Семен подумал, не спроста прибыл старый. Надумал чего-то. Так и вышло.

Исподволь, не спеша, выведал у Семена Казюк все об их путешествии в Гусь-железный. Особливо о встрече с Матрехой. Доподлинно хотел знать, что сказала, как держала себя. Небось, важничала?

— Похоже на то, — признался Уголек.

— Так я и знал. Дура она, твоя Матреха, дура и есть — вот что я тебе скажу! — подвел итог старик. — Воображает незнамо что, а того глупая не понимает, что муженек извести ее надумал.

Извести? Матреху? Это как же?!

— Детей ее нищими порешил оставить. Потому и церковь спалил и всех духовных убрал, чтоб никто подтвердить не мог, как венчали его с Матрехой. Так-то, голова!

Вот тебе и раз! Об этом Семен не подумал. А ведь так оно и есть, как говорит дядя Егор. Никакого иного смысла и не могло быть во всех этих темных делах.

Ах гад ползучий! Мало того, что у Семена Матреху отнял, так теперь и саму ее надумал погубить. Ну уж этого-то нельзя ему дозволять. Пора отплатить Ироду за все в полной мере!

Как раз в этот момент в лесу загалдели, и в землянку ввалилась орава ребят. Это вернулся из очередного похода Тереха Многоротов. Однако шумели не из-за него.

Вместе с Терехой пришел оборванный мужик с худым и озябшим мальчиком лет семи или восьми. На плече мужика лежала большая связка серпов. Они-то и являлись причиной шума.

— Своровал что ли? — весело спрашивали кто-то из ребят.

— Не в том дело, братцы, — подхватил другой. — У него, видно, столь хлеба уродилось — по сю пору убрать не может. Нас на работу нанять хочет. Так что ль, дядя?

— Продаешь али как? — спрашивал третий. — Почем за сотню?

Мужик затравленно озирался, видимо, гадая — огрызнуться на насмешников или посмеяться со всеми. Мальчонка был готов разреветься.

Посиневшие от холода босые ноги ребенка были тонки, заляпаны грязью и покрыты цыпками и ссадинами. На головенке потрепанная отцовская шапка, из-под которой сверкали огромные, как сливы, черные глаза. Кроме шапки да донельзя заношенной длинной рубахи никакой другой одежки на мальчугане не было.

Не многим лучше выглядел и отец. Испитое лицо с такими же, как у сынишки, большими черными глазами и густыми, черными же бровями заросло спутанной бородой и густой шапкой нечесаных волос. Такая же заношенная, с прорванными локтями рубаха и домотканые порты, на которых трудно разобрать, где "хозяин" и где "квартиранты", составляли одеяние мужика. Одни только лапти и отличали его от сынишки.

— Пошто к человеку пристали! — прикрикнул на дружков Тереха, вводя гостей в землянку. — Вот, выкладывай им все, — сказал он мужику. — Не бойся, не обидят.

Парни примолкли, с любопытством уставившись на мужика, ожидая, что он скажет. Но тот лишь переминался с ноги на ногу.

Общее молчание нарушил Казюк. Выйдя из-за стола, за которым сидел с Семеном, он взял мальчика за худенькую посиневшую руку и строго глянул на Тереху:

— Эх ты, заботник! Допрежь представлений о дите подумал бы. Покормил бы да обогрел сначала!

Из глаз мужика брызнули слезы. Он с собачей благодарностью глянул на старика — и только тут все поняли, этот человек давно не ел...

* * *

Рассказ мужика поначалу ничем не отличался от историй, которые мог порассказать любой из ватажников.

Сам он из деревни Урдус. Зовут Мишкой. Как и вся деревня, приписан к Нижне-Унженскому заводу. Считается навроде крестьянином, на самом же деле ни то, ни се. Господа устроили так, что приписные своим хозяйством заниматься не могут. В самое горячее для крестьян время их заставляют либо валить лес, либо жечь уголь, либо возить руду, известь и прочее. В поле одна баба возится. А что она может сделать, ежли лошаденка вместе с тобой на господ Баташовых горб ломит?

Ну ладно. Мужика работой не спужаешь, абы харч был. Так и этого ж нет. Пойдешь к приказчику, а он вылупит буркалы и орет: "Ты что, деревня, очумел? Где видано, чтоб крестьянин корм на заводе брал? У тебя земля — ты сам всех кормить должон!" А как "всех кормить", когда ни единого дня на своем поле не был?

Ладно, гришь, отдай, что заработал. "Это, грит, получишь. Только, грит, видишь ли, штраф тут с тебя за потраву, да за опоздание штраф, да за оскорбление артельного, да вычет за баню и за стойло для лошади, да на построение храма, да подушная подать". Чертоломишься вместе с лошадью месяц с лишком, а получать... тридцать копеек с денежкой. Такого жалованья одной лошади не хватит.

Плюнешь с досады и скажешь: "Ладно, давай, что осталось". А приказчик опять свое: "Не спеши, грит, твои деньги твоими останутся. Приходи на той недели". Вот и ходишь неделю за неделей, а денег все нет да нет...

Заметив, что жалобы мужика наскучили ребятам, Тереха решил вмешаться:

— Ты, Мишка, про то скажи, зачем на базар ходил?

— На базар? А торговать, — просто ответил Мишка.

— Это чем же! — расхохотались парни. — Вшами аль заплатами?

— Не-е-е, — замотал мужик лохматой головой. — Не вшами... Кирюшкой да серпами вон энтими.

— Каким таким Кирюшкой?

— А вон тем самым, что в углу спит. Старшенький он у меня. Можа вы купите, а?

Ребята растерялись. Вот те раз! Сына, да на продажу!

— А чаво ж? — невозмутимо ответствовал Мишка. — У нас Манефа да Тит давно своих мальцов продали. Чем дома подыхать, пусть хоть где, да сытыми будут. И в семью, глядишь, хоть целковый да попадет.

— Уф! — вздохнул кто-то в углу.

— Ну и отчего ж не продал? — сердито спросил Казюк.

— А не купили, — виновато развел руками мужик. — Худ, грят, больно и потом виду нет.

— Это какого ж такого виду?

— Обнаковенного. Ты, грят, сам холоп баташовский, как же продавать осмелился? Мальца твоего только господин Баташов продать могет, а ты не могешь.

— Ну а серпы-то пошто не продал? — вспомнил кто-то из ребят.

— Серпы-то? Как их продашь, ежли нашего брата почитай три сотни на базаре толкется!

— И все с серпами?

— А то!

— Чего ж это вы все одним товаром торговать надумали?

— Так то ж не мы, то ж господин Баташов.

Выяснилось, что приписным крестьянам из Урдуса и некоторым других деревень серпами "оплатили" весь их заработок за пять месяцев.

— Хошь лошадь ими корми, хошь сам жуй, — покорно заключил Мишка. — Я б сейчас и себя хоть черту продал, да кто ж приписного возьмет?

В землянке Семена воцарилось молчание... Каждому доводилось когда-то получать подобные "довески". То топор бывало в конторе всучат, то косу или сковородку. В хозяйстве-де пригодится. Но чтобы весь заработок да еще чуть ли не за полгода железом** платили — такого ни на Гусе, ни на Волге не слыхивали.

Казюк торопливо полез за пазуху. Порылся там, нашарил тряпицу, развернул и подал мужику четыре серебряных рубля.

— Держи, сынок! Беру я твоего Кирюшку со всеми твоими серпами! Только уговор: пусть Кирюшка дока при тебе останется! Когда понадобится — пришлю за ним. А ты уходи отсюда, да смотри никому об этом не сказывай... Ребята, дали б вы Михайле за ради Христа с полмешка мучицы, а?.. За мой счет... Да и тряпицу какую мальцу на портки...

* * *

Весь неприятный разговор с Мишкой Петрович молча просидел в дальнем углу землянки. Самый вид этого дошедшего до крайности мужика вызывал в нем сострадание, но и... отвращение. Какая тупая покорность! Не человек, а безгласная скотина...

Неожиданно Квашнина охватил жар. А кем до сих пор был он сам, если не таким же Мишкой? Кто позволил Баташову схватить себя, изуродовать, обратить в раба, лишить всякого достоинства?... Кто безропотно подставлял спину любому мерзавцу?...

От прав дворянских отказался и счел себя героем. В чем же тут геройство, если ты просто струсил, спрятался в чащобе, подальше от презрения Потемкина, насмешек соседей, да шушуканья дворни... Святое дело правосудия и то препоручил Господу... А ведь ты же солдат, офицер, а не тупая скотина.

— Ну так как же, Петрович? — раздался голос Семена, и Квашнин вдруг понял, что его друг уже который раз спрашивает о чем-то. — Поможешь нам отплатить Ироду?

Владимир Петрович поднял голову, одернул мундир. В синих глазах появилась непривычная твердость.

— Да, — решительно сказал он.

_____________________

* Осина. На ней, по христианскому преданию, повесился Иуда.

** К упомянутому случаю Андрей Родионович Баташов имел лишь косвенное отношение. Однажды он забрал из кассы Н.-Унженского завода всю наличность. Воспользовавшись этим, управитель завода распорядился произвести расчет с приписными описанным здесь способом.

Позднее старший сын А.Р. Баташова, прозванный в народе Андреем-Черным, а так же наследник И.Р. Баташова —генерал Д.Д. Шепелев использовали унженский "опыт" в более широких масштабах, возводя его чуть ли не в систему, о чем сообщает К.А. Пажитнов.

Глава 26. ЗВЕЗДА БАТАШОВА

Операция, как бы ее назвали ныне, готовилась долго и тщательно. Баташов не такой противник, с которым можно не считаться. Он силен, как медведь, коварен, как дьявол, изворотлив, как рысь.

Егор Казюк возвратился на Гусь, но вовсе не затем, чтобы отдохнуть от лесных трудов. Руда была начисто забыта. Ее заслонили другие заботы.

Надо помочь ребятам изловить медведя. Надо выманить его из берлоги, до которой никому из них не добраться. Только Казюк да разве еще Колюха и могут это сделать.

Могут. А каким манером? Сказать, будто ими открыто богатейшее месторождение, какого до сих пор не встречалось? Но Казюк не научился врать, да и все одно не поможет. Андрей Баташов разлюбил таскаться по болотам. Пошлет инженера Горностаева или еще кого, а сам не пойдет. Да и снег уже выпал, а под ним какую руду покажешь? Нет, этот плант не подходит. А что другое придумаешь? Ничего ж подходящего боле нет. Выходит, надо ждать, когда Баташов сам соизволит прогуляться подале от Гуся, а уж там его и брать. Только и для этого надо бы заранее знать, где и какие силки готовить. А кому это может быть ведомо, ежели сам Господь Бог давно отвернулся от нечестивца, целиком перепоручив его сатане. Один только дьявол и знает, куда его понесет.

Хошь не хошь, а придется ребятам быть готовым везде, на всех дорогах. Трудно, конечно, а что поделаешь. Ежели к Мурому или к Меленкам, так и того гнездовья достанет, где обосновался Семен. А ежели во Владимир или в Рязань, либо на Выксунь, тогда как быть?...

* * *

Мотьку Карего и его закадычного дружка Савку бил озноб. И не столько от холода, сколько со страху. Шутка ли — добровольно сдаться уланам! А что теперь делать, когда сами вызвались и крест целовали.

Мотька не был карим. Глаза у него светло-серые и волосы спелой ржи. Прозвали же его так потому, что очень уж часто поминал карего жеребенка, которого заботливо растил отец в надежде заиметь доброго коня. Однако жеребенок понравился помещику и тот взял его в свою конюшню. Нечто подобное случилось в семействе Савки с коровой Лысухой — и эта одинаковая беда сдружила парней.

Но сейчас ребятам было не до Карего и Лысухи. Они должны обратить на себя внимание уланов, а это пахнет не только нагайками, а и чем похуже. И потому чем ближе подходила решительная минута, тем она казалась страшнее.

— Кажись, едут, — шепнул другу Савка. Кроме них, на стылой улице никого не было, но говорить в полный голос Савка опасался. Ему казалось, будто шепот будет услышан посторонними.

Они отбежали в другой конец села, постучали в чье-то боковое оконце и спрятались за углом избы. Отсюда им была видна почти вся длинная улица Тумы.

В ее противоположном конце сначала показалась тройка, затем появились конные. Друзья подождали, пока тройка подъедет ближе, потом, намеренно воровато оглядываясь, шмыгнули на другую сторону улицы и сиганули по задам, перемахивая через плетни и прясла.

— Стой, пся крев, стой! — закричал уланский начальник, пришпоривая коня. Вместе с ним за подозрительными беглецами помчалось несколько охранников.

Баташов, сам правящий лошадьми, резко осадил тройку. Поняв его желание, Борода с другой группой улан тоже сорвался с места. Выскочив за околицу и посмотрев по сторонам, успокоился — в поле никого нет.

Как и следовало ожидать, прячущихся на задах парней быстро изловили и привели к Баташову.

— О-о! — воскликнул Андрей Родионович, узнав одного из пойманных. — Знакомая рожа! Взять обоих! А вы все, — приказал он уланам, — обыщите село, все, до последней риги!

— А с вами кто, пан Анджей? — спросил Ядзвинский. — Село большое, жодного часу на него не хватит.

— Я поеду не прытко. Догоните. И спросите-ка тут бурмистра: откуда взялись эти двое и не видел ли он еще кого?

Он даже не вспомнил, что Тума принадлежит владимирскому предводителю и хозяйничать здесь, как в своей вотчине, он не в праве. Что ему, пусть попробует кто перечить!

— Ладно, валяйте, — махнул он уланам, берясь за вожжи...

Ребята, сами отдавшие себя в руки баташовских телохранителей, могли быть довольны. Поручение атамана выполнено. Ветер уже донес от леса еле слышный звук выстрела. Значит, Марья сдержала слово — вывесила свою тряпку и дед Серега запалил свою копну. Стало быть, Семену с Петровичем уже известно, что Баташов продолжает путь один.

Но что теперь ждет их самих? Уланы — не Мотькин отец и не Савкина мать. Будет счастье, если одну только шкуру спустят. Ну да, сами напросились. Горевать поздно. Авось, смилуется Господь.

* * *

Баташов ехал не спеша, как и обещал Ядзвинскому, в то же время подумывая, каким образом прихватить этот лакомый кусок около Тумы. Места эти приятны на вид и давно ему знакомы. Вон лес, а чуть подальше часовня, где он впервые познакомился со злыдневским духовником. Недалеко отсюда и само злыдневское логово, изничтоженное Трехгубым. От него, небось, и метки не осталось, как и от всего, на что накладывал свою тяжелую руку Андрей Баташов. Да, рука у него не легкая, след по себе умеет оставить.

Когда-то хозяйничал тут Злыдень. "Аренду" с Баташова драл. А где он теперь? Сам чертям аренду платит. А Баташов спокойненько разъезжает по "его" владениям и плюет на всех. Он тут хозяин и никто боле.

Что это? — вздрогнул хозяин и оглянулся...

Тройка только въехала в лес, как почти в тот же момент сзади нее раздался треск. И оглянувшись на этот звук, Баташов увидел, как несколько больших сосен, взвихряя снежную пыль, тяжело плюхнулись на дорогу. Еще не поняв, в чем дело, он изо всей силы стегнул лошадей. Вперед, скорее! А заметив кого-то в кустах, вскочил в санках, засвистал, заулюлюкал, закрутил над головой вожжами — и погнал тройку во всю прыть. Нате-ка, выкусите! Таких лошадок во всей округе не найти.

Лихо мчатся кони, разбрасывая копытами снег. Гулко стучат о передок спрессованные подковами комья. Уже и ветер засвистел в ушах, а Баташов все погоняет. А ну, други, навались, а ну выносите, милые!

Всхрапывают кони, бешено выкатив глаза, только екают селезенки, да пена клочьями валится с разодранных трензелями губ, а хозяин все понукает да понукает. А ну, а ну еще! Не выдайте, други!

И вдруг...

Затрещало впереди. Повалились деревья, преграждая путь хозяину лесов. Ах, мать твою... Западня!

Однако, Баташов не из тех, что легко даются в руки. Он сам привык хватать. Еще не видя падающих громадин, а только заслышав их предсмертный стон, он на всем скаку вывалился из санок. В руках пистолет.

Со всех сторон к нему сбегаются люди. Лица разглядывать некогда, ясно — не друзья. Надо отбиваться! И он выстрелил в первого, кто сунулся ближе. Человек сложился вдвое и рухнул в снег. Ага, в живот, — обрадовался Баташов. — Этот уже не встанет!

Но гибель товарища не остановила нападающих, а лишь разъярила их. Баташов ранил еще одного, ударил другого пистолетом. Но здесь у него под рукой не оказалось подходящей двери, за которой он мог бы укрыться, как это когда-то случилось на Гусевском заводе. Поэтому очень скоро он оказался затоптанным в снег и успел лишь услышать предупреждающий крик:

— Живьем Ирода брать, живьем!

Это оставляло надежду.

* * *

Прочесав село, переворотив там все вверх дном и "подсветив" глаз бурмистру, лихие баташовские уланы пустились догонять хозяина.

Схваченные ими и повязанные злоумышленники не поспевали за конными. Пришлось посадить их вдвоем на запасную лошадь. Возня с ними несколько задержала молодцев Баташова, но это не беда. Они все равно догонят. Андрей Родионович обещал ехать не прытко.

Вот, наконец, и лес. Еще версты три-четыре и они нагонят хозяина. И вдруг... завал. Въезд в лес загроможден сваленными деревьями. И объехать негде. Опушка поросла частым ельником, заметена немыслимыми сугробами смерзшегося снега. Пробиться сквозь этакую стену нечего и думать.

— Пся крев! — выругался пан. — Как же пан Анджей проехал?

— Братцы, — догадался Борода. — А ведь с Родивонычем-то, поди, беда стряслась. Поспешать надо!

— А как, где? — спрашивает один из охранников. — Не вороны чай — не перелетишь.

— Айда на Чуфилово, там другая дорога есть.

— А с этими что делать? — показал улан на связанных парней. — Может, пристрелить, а? Мешают только!

— Спихни их в снег, — посоветовал Борода. — Никуда не денутся. Посля подберем.

И встревоженные ощущением близкой беды, баташовские уланы помчались на Чуфилово. Кабы знать, что так выйдет, разве стали бы они столько путаться в этой проклятой Туме, черт бы ее не видал. А теперь вот того и гляди опоздаешь.

Отмахав в объезд десяток верст с добрым "гаком", телохранители железного царя вынеслись к лесу в другом месте. Однако и тут их ждала неудача. Как и со стороны Тумы, въезд от Чуфилова оказался под таким же завалом. Борода со злости аж шапку бросил. Время потеряли, а проехать все равно не могут. Ах мать-перемать! Что ж теперь делать, как на выручку поспеть? Теперь-то уж ясно: в ловушке Родивоныч.

Выручил Ядзвинский.

— Руби! — взвизгнул пан и первым выхватил клинок.

Шашка, конечно, не топор, однако другого выхода у уланов не было. Хозяина вызволять надо.

— Живее, пся крев! — орет пан Стась. Но живее не получалось. Чтобы пробраться с лошадьми на лесную дорогу, требовалось пересечь полдюжины с лишком толстых еловых стволов, каждый в двух местах, предварительно поотшибав с него еловые сучья. А ведь всякому знакома побасенка об умирающем плотнике, который перед смертью сказал: "Всем прощаю: и тебе, баба, и детям, и родне и соседям. Одному только еловому сучку не прощу — сколько он у меня топоров сгубил!"

Два клинка перелетели с первых же ударов. Выходило, рубить надо осторожно, не торопясь, а это не устраивало спешивших уланов. Черт бы не видал эти проклятые ели, когда их перешибешь?

— Живее, пся крев! — торопил пан. — Живее!

* * *

Место, куда его привели, Андрей Родионович узнал сразу. Это ж разоренное Трехгубым гнездо Злыдня. Вон и обмерзший чан с родником.

На какой-то миг подумалось: не злыдневцы ли его охомутали? Да нет, куда им! От них и вони не осталось. Подохли в его Преисподней да в "дудках". Кто ж тогда такие?

Хорошо то хотя бы, что сцапали его на обратном пути. А кабы неделю назад, когда он во Владимир с деньгами ехал! Тридцать четыре тысячи — вот была бы пожива для вшивоты! Баташова аж в пот бросило от недоброй мысли. Ему-то самому лишь трижды удавалось подцепить больше.

В землянке, куда его втолкнули, царил полумрак, и он не сразу рассмотрел сидящих за столом.

Ба! Семка Уголек. От этого едва ли отделаешься выкупом.

Загнанный зверь оглянулся в поисках спасения, но державшие его знали, с кем имеют дело. Они подтолкнули пленника вперед и принудили сесть на стоящую посередке бочку. Вот-де где твое место и нечего оглядываться на дверь.

Откуда здесь взялся уланский офицер? А, черт!... Это ж Квашнин — "крестничек" его. Жив оказывается! Баташову стало не по себе. Неужто, конец? Этому не хотелось верить. Он облизнул сухие, как ему казалось, губы, но язык почувствовал солоноватый вкус крови. Его крови!

Андрею Родионовичу пришлось посторониться, когда в землянку внесли убитого и положили на скамью перед столом. Залитый кровью живот накрыли куском холста, руки сложили крестом. В головах поставили тоненькую восковую свечку. Ее слабенький огонек колебался, словно отлетающая душа покойного не хотела расстаться с бренным телом.

На столе запалили другую свечу, толстую, сальную. В землянке сразу стало светлее. Рядом поставили массивное медное распятие. Это еще что за новости? Уж не судить ли его собираются?

Так оно и было. По настоянию Казюка и Владимира Петровича ватага именно этим решила завершить задуманное смелое дело. Петрович требовал соблюдения "законности", а Казюк желал ткнуть Баташова мордой во все его темные дела. Пусть знает Сатана за что смерть примет.

Старый, седой, начавший горбиться Казюк выглядел помолодевшим. Он сидел за столом в праздничном кафтане, с подстриженной бородкой, прямой, торжественный, словно бы выросший. Всю-то жизнь вышаривал богатства для Ирода, полагая, что служит Отчизне, и вот только теперь поможет правому делу.

— Сынки, — сказал он, — дозвольте зачинать...

Совиные глаза Баташова полезли из орбит. Как?! И этот тут! Его тесть и первый мастер. Тот, с кем заводы зачинал, над плантами домен ночей не спал, чью дочь любимой женой назвал... Все поплыло в глазах. Лица окружающих двоились, троились, множились. Было нечем дышать.

Но он быстро поборол эту минутную слабость. Кого они вздумали судить! Баташова? Ну нет, мелко плавают!... Он запретил себе слушать Казюка. Слишком много чести! Пусть что угодно мелет старый брехун...

* * *

— Удавить за это гада! — раздались выкрики. — На осине удавить!

Удавить? Ого! — этого уже не пропустишь мимо ушей. Это касается шкуры.

За что удавить — он так и не узнал, потому что Казюк называл уже другую, а, может быть, и третью вину подсудимого:

— ...поначалу изгальство над святым отцом учинил, потом храм божий спалил, а ноне совсем отца Симеона, вместе с дьяконом и пономарем сгубил...

Тьфу ты дьявольщина! Опять ему Андрейкины штучки в нос тычут. Плевать... Пожди, а ежели они и впрямь петлю на шею накинут? Ну нет, этого дозволять нельзя. Запираться надо, спорить, для того хотя бы, чтобы время протянуть.

Он верил в свою звезду, верил в удачу, которая никогда его не подводила.

— Чего напраслину несешь, — грубо оборвал он старика. — С попом был грех когда-то — не спорю, а церковь я не палил и ни единого кутейника не губил. Крест могу в том целовать!

Казюк смешался. Он, конечно, знал вероломство Баташова, но тот крест берется целовать...

— Крест, значит?! А скажи-ка ты, целовальщик, — вскочил Тереха Многоротов, — какой веры держишься, какому Богу молишься? Татарин ты али магометанин какой?

Со своей начисто бритой головой Андрей Родионович в самом деле смахивал на татарина.

— С чего взял? — пожал он плечами. — Православный я.

— А в каком же это Писании сказано, чтобы православный целый косяк жен держал?

— А ты что, Писание добрее патриарха знаешь? Есть на что держать — вот и держу, у тебя спрашивать не стану. Тебе, небось, нечем порты подвязать? Так на кой тебе баба?

Он и здесь, как везде, пер напролом. Не заискивал и не убеждал, а сам бил наотмашь, чтобы ошарашить противника, сбить его с тона.

— Это как же так, — с обидой молвил Тереха, — ежели ты девок у нас отымаешь да еще и губишь их потом!

— Каких же это девок я сгубил?

— А Настя Рыбакова, а Матреха?

— Сказал!... Настасью не я — ее законный муж в пруд загнал. Это все знают. А про мою Матреху ты лучше заткнись. Матрена Егоровна — главная хозяйка в моем доме, и трепать про нее всякую зрятину я никому не дозволю. Понял? Вот так!

Последнее прозвучало так сильно, с такой убежденностью и достоинством, что даже Казюк, подозревавший Баташова в коварных замыслах против его дочери, стал сомневаться в справедливости своих подозрений. Похоже, что про Матреху Родивоныч не врет.

А Уголек вдруг догадался: что-то идет не так. Этот ловкач опять, как тогда на заводе, все поворачивает по-своему. Вместо сурового суда над злодеем идет пустая перебранка, которая вот-вот обернется зубоскальством. В чем тут дело — Семен понять не мог. Ведь сейчас Баташов полностью в их руках, а все равно получается — верх-то вроде бы за ним.

О том же думал и Петрович. Но в отличие от своего друга он видел и причину, в силу которой их суд принимает нежелательное направление. Ну что для Баташова какие-то там пономари или девки! Это ж так — баловство барина, за которое и спрос невелик. Таким обвинениями эту чугунную глыбу не собьешь. Он всегда сумеет вывернуться. Нет, здесь нужен верный, поистине тяжелый удар, такой, чтоб и Баташову не снести и всем здесь сидящим пришелся по душе.

— Подожди, Тереха, — умерил Петрович легковесный пыл Многоротова. — О девках после. Подай-ка сюда серпы!

Это для Андрея Родионовича оказалось новым и неожиданным. Какие еще серпы? И какое к ним отношение имеет бывший гвардеец? Он даже вздрогнул, когда Тереха брякнул всю тяжелую связку на стол.

— Господин Баташов, — строго обратился к нему Квашнин, — скажите: давно ли в России вот эти железные штучки стали деньгами?

— Не слыхал, — пожал плечами Баташов.

— Мы тоже не слышали, однако, насколько нам известно, вот этим своим железом вы расплачиваетесь с работными за их тяжелый труд.

— Ну это уж вовсе вранье!

— Какое тут вранье! — закричали было со всех сторон, но Петрович, подняв руку, сказал:

— Тихо! Зачем шум? Мы и без того выясним, кто лжет и кто говорит правду. Тереха, сообщи своему бывшему барину: сколько людей "кормится" его серпами?

— В деревнях Урдус, Мишуковой и селе Сабурове чуть не восемьсот человек. Из них почти четыре сотни — малые ребятишки.

— Слышали, господин Баташов? Одних детишек четыре сотни. И все они, как и взрослые, ничего не имеют, кроме таких вот серпов. Им нечего есть, не на что одеться, нечем кормить рабочий скот. И все только потому, что вы изволили уплатить приписным крестьянам за пять месяцев работы на Унженском заводе одними серпами. Что вы на это скажите?

— А ничего не скажу. Не знаю о таком. Такого распоряжения никому не давал.

— Да чего его спрашивать, — крикнул кто-то из дальнего угла землянки, — набить ему брюхо его серпами, тогда и узнаем, сколь сытны!

— Верно!... Правильно!... Набить ему глотку его железом! — раздалось со всех сторон.

— Тихо! — опять поднял руку Петрович. — Вы отрицаете, господин Баташов, свою причастность к голоду в приписанных вам деревням и даже пытаетесь утверждать, будто ничего этого в действительности нет. Скажите тогда, по какой причине приписные крестьяне продают своих детей?

— Брешешь! — вскипел Баташов. — Такого не было и нет!

— Ан ты, сатана, брешешь! — подал свой голос Казюк. — Я сам намеднись мальца купил. Кирюшкой звать, восьми лет от роду, из Урдуса.

— Мы все, господин Баташов, свидетели этой сделки, — заключил Петрович, — так что отпереться вам не удастся. И сколько нам известно, в указанных деревнях таких продаж состоялось уже более двух десятков. Так чего же вы заслужили от нас?

— Смерть! — раздалось со всех сторон. — Смерть Ироду! На осине его удавить!

— Слыхал? — спросил Уголек Баташова. — Ты вот сказал, будто ты православный. Почто ж тогда твои псы надругались над прахом православных? Зачем твои уланы стреляли в баб, стариков и ребятишек? Ну-ка вспомни, сколь добрых людей погубил ты на своем негажом веку! Поглядите, други, на Петровича! Видите, какой у него рот, какое на лбу клеймо! Это все он, сатана, с него живого кожу сдирал...

— С самого шкуру содрать! — закричали все. — Конями по лесу разнести!... Рот до ушей разодрать!...

Баташов всегда считал себя храбрым, не боялся никого и ничего, даже смерти, но несущиеся со всех сторон дикие крики способны были устрашить любого. И все же даже в этот страшный миг, невольно вздрагивая и ежась, он продолжал искать пути спасения. Его звезда не обманет! Пусть сколько влезет дерут глотки... Не та собака кусает, что лает...

— Любишь ты повеселиться, — продолжал Казюк. — Игрища веселые устраиваешь, огни потешные жжешь. Винами заморскими опиваешься, дичину, балычки, икорку жрешь с серебряных тарелочек. А чем народ кормится? Кашу пшенную несоленую постным маслом только в праздники мажут. Умельцы первейшие — и те мясо не видят. Капуста да редька с квасом — вот и вся еда! Отчего так? Пока они под помещиками жили, хоть кисель овсяный да молоко были. Или, скажешь, работают мало? Уж куда больше! Выспаться и то не успевают. Дети малые — и те на тебя, живоглота, спину надрывают. А куда подевались плакатные цены* князя Вяземского? Кто утаил от народа новые плакатные цены? Ну-ка скажи: сколь должен получать приписной с лошадью и сколь ты ему платишь? Ни за его ли копейки жжешь ты потешные огни и не его ли кровь пьешь замест вина?

— А штрафы! Без них работному теперь и ступить нельзя. Да и на те гроши, что после вычетов остаются, ты опять лапу накладываешь. Грамотками с работными расплачиваешься, чтоб понудить их в твоих же лавках всякую заваль втридорога покупать. Мука в Касимове самолучшая четвертак за четь** стоит, а ты им лежалую по пятаку за пуд*** продаешь.

— Почему Евлаха Спиридонова мужа своего в поминальник записывает — или не в твоем подвале ее Спиридон брюхо тебе набивает? А куда подевались Никитка из Колпинки, Ермолай и Константин из Вознесенского, Матвей и Иван из Сноведи? Кто их к Семену кривому в Преисподнюю отправил? А сколь православных в страшном твоем саду сгибло? Куда ни ступишь ты, окаянный, всюду след кровавый остается. Или, думаешь, смерти на тебя нет? Вот она твоя смерть, страшись и кайся!

— Кайся, Ирод! — загремело все вокруг. — Кайся!

Баташов стиснул зубы. Поглядывая исподлобья на ватажников, он искал хоть малейшей слабости в глазах противников, но вместо привычных рабского страха и робости натыкался лишь на ненависть и вражду.

И грозный владыка Приокских лесов дрогнул. Неловко, боком (мешали связанные руки) сполз с бочки и встал на колени.

— Каюсь, — прохрипел он.

Но это была уловка. Вовсе не за тем, чтобы раскаяться в содеянном сделал он это, а только ради того, чтобы выиграть время. Он верил в свою звезду. Он был убежден: телохранители выручат своего повелителя. Ему была известна дорога от Чуфилова и, не зная, что она тоже перекрыта завалом, он внутренне негодовал: почему так долго не появляются его молодцы? Какого дьявола мешкают?!

Что же касается коленей, так на них он и прежде стаивал. И всякий раз для тех, перед кем он, Баташов, становился на колени, это плохо кончалось. Так будет и на этот раз.

И он стал "каяться". Может, мол, и верно кое в чем пересолил, лишних дров наломал. Да ведь когда лес рубят — щепки летят. В спешке да торопыге всякое случается. Они ж с братом Иваном столь отстали от Демидовых — нагнать хотелось. Уж вы, братцы, простите за ради Христа, а мы с братом Иваном примем во внимание ваши претензии. Штрафы с людей скостим, злобствующих мастеров к верстакам поставим, кандальников из подвала в семьи вернем, семьям погибших назначим пенсии. Он мог бы говорит еще долго, если бы не Казюк.

— Врешь ты все, нечестивец! — оборвал "кающегося" старый мастер. — Все как есть врешь! Весь-то ты наскрозь злой и обманный и вся кровь твоя сквозь обманная.

Последние слова старика по поводу качества баташовской крови показались Андрею Родионовичу несуразными.

— Как же это, — удивился он, — кровь обманная?

— А ты будто не знаешь?

— Нет!

— Коли так, — с молодым задором ответил Казюк, — я сей же час докажу, — и тут же полез за пазуху.

— Вот!... Бери, Владимир Петрович, сию грамотку и чти всем. А ты, Ирод, смотри пристальнее, авось, признаешь!

Баташов и без того смотрел вовсе глаза. Как не признать пожелтевшего от времени, но столь памятного ему листа с шелковым шнуром и восковой печатью. Как не разглядеть бурых пятен на нем. Это ж злыдневский "зарок", который он столь долго и тщетно разыскивал... Эх, старый... Каких только дел с этой грамоткой натворить было можно, сколько денег с него содрать, а они под пули лезть... Ей же ей, дураки. Но это гоже. Пусть читают. Сколь не мал "зарок", а время и на него надобно.

Но тут...

— Не твоей ли поганой кровью подписана сия грамотка? — спросил Казюк. — Смотри сам, сколь черна!

Баташов глянул и обомлел. Он не был суеверен, но то, на что обращал его внимание старый мастер, действительно выходило за рамки его представлений. Рядом с выцветшей подписью Злыдня и такими же выцветшими оттисками пальцев его роспись "Андрей" проступала гораздо заметнее и потому казалась чернее. Но даже этот удар не сбил Андрея Родионовича с ног. Изворотливый ум лихорадочно выискивал пути спасения от новой напасти. И, конечно, нашел. В памяти всплыли слова Злыдня, но совсем по иному, чем говорил их покойный атаман.

— Моя кровь не водица, ее не скоро смоешь, — внушительно произнес Баташов. — Вот ты, старый, скольким людишкам клады земные предлагал? Да вот скольким они в руки дались? И где те людишки? Дымом по лесу пошли. А я повсюду заводы ставлю. Мощь и богатство России множу. Железо доброе делаю. А все потому, что кровь у меня добрая. Али ты внуков своих не видал?

И Баташов торжествующе усмехнулся:

— Без меня Россия, что конь без подков. Далеко ли ускачет?...

— Ах ты брехун! — возмутился Уголек. — Без тебя, думаешь, и России не будет? Нет, братцы, нечего Ирода слушать, лучше давайте решать, что с этим извергом делать.

Но решить они не успели. В землянку ввалились запыхавшиеся Савка и Мотькой. На руке последнего болтался измочаленный обрывок веревки.

— Уланы! — задыхаясь, крикнул он.

— Обходят, — прохрипел Савка.

Все вскочили. Баташов метнулся к двери. Его звезда светит! Но его тут же перехватили и водворили на место.

— Сидеть! — крикнул Петрович. В руках холодно сверкнули пистолеты. — Далеко они?

— Почти рядом, — ответил Мотька. — С опаской идут...

В один миг в голове Петровича возникла сложившаяся обстановка. Какая непростительная беспечность! Выход из землянки один, а запасной тропки они протоптать не успели. Уланов вдвое больше и все вооружены.

Эх, как глупо попались. Нет, надо уходить. Но как? Этот проклятый, даже сползая в могилу, тащит за собой всех.

Он взглянул на Баташова. Тот не спускает глаз с двери. Все еще надеется. Что он не понимает, что умрет первым? Стоп!

— Господин Баташов, — твердо чеканит Петрович. — Все сейчас зависит от вас... Нам живым не выйти и мы к этому готовы, однако вы, наверное, понимаете, что первой жертвой этой трагедии будите вы. Итак выбирайте: либо немедленная смерть, либо ваша и наша жизнь. Третьего решения я не вижу, — и он прицелился в связанного заводчика.

Третьего решения действительно не было. Баташов это знал. И конечно выбрал второе.

Его развязали, подали умыться. Мукой припудрили ссадины и синяки. Помогли надеть шубу и шапку. Подвели к двери. За спиной встали Петрович и Уголек. Он чувствовал дула их пистолетов, поэтому умерял свое желание их надуть. Три пули сразу — это даже для его могучей спины многовато. А по бокам стояли еще двое с нацеленными в него же фузеями.

Он толкнул ногой дверь...

* * *

Как только она скрипнула, пан и еще две дюжины уланов вскинули пистолеты. Они стояли кучками против входа в землянку в десятке шагов от нее, примериваясь, как бы ее атаковать. И вдруг увидели своего господина. Он был хмур и зол.

— Куда претесь? — зарычал Баташов на своих телохранителей. — Или я вас звал? А ну, чешите домой — и нечего подглядывать за хозяином!

Ошалелые Борода и Ядзвинский испуганно пятятся, непонимающе переглядываются и, пожав плечами, понуро бредут к своим коням. За ними тащатся остальные. Еще раз оглянувшись и подкрутив усы, пан подает команду:

— По ко-о-ням...

— Жаль, — говорит Петрович. — Вы дешево отделались. Теперь остается подождать, пока ваши молодчики отъедут подальше, а мои товарищи подальше уйдут. Но вы не беспокойтесь. Скучать одному вам не придется. Я вас сам покараулю. И предупреждаю: в армии Потемкина я был первым стрелком.

Баташов криво усмехается. Внутренне он торжествует. Удача опять не миновала его. Какие же дураки! Считают "дешево отделался". Разве про такое так надо говорить? Совсем задарма — вот как это называется! Выкупа даже не взяли. Идиоты! Уланы-то убрались, и он теперь полностью в руках этой простоты. А они церемонятся, им, видишь ли, совесть не дозволяет. Что ж, тем хуже для них. Уж он-то не допустит такой промашки!

Тем временем двое парней чего-то колдуют с рукой Казюка. Потом старик поднимается за столом и с грохотом бросает на него демидовское кольцо.

— Ты того, — говорит он сидящему на той же бочке Баташову, — не очень-то ерепенься. Ступай дока, коли так вышло. Ступай, да не забывай о суде нашем. Он еще грядет наш суд! Вся вашу подлую ораву настигнет. И всем вам будет худо, ой как худо!

Медленно, будто увечное, тащится время. Баташов распахивает дверь. В вечернем небе неподвижно светит его звезда.

КОНЕЦ

_____________________

* Минимальные расценки за работу на горных промыслах и заводах, установленные правительством после башкирского бунта, и расценки, введенные после Пугачевщины.

** Около 209 кг.

*** Около 16 кг.

ЯБЛОЧКО ОТ ЯБЛОНИ, ИЛИ КОНЕЦ ДИНАСТИИ БАТАШОВЫХ... (Вместо эпилога)

В истории российской промышленности было немало колоритных фигур ее основателей, но, пожалуй, особое место среди них занимали братья Андрей и Иван Баташовы.

Они были молоды (младшему было всего четырнадцать лет) и на тернистый путь наживы вступили много позже Строгановых, Демидовых, Яковлевых и других. Не было уже на свете Петра Первого, что щедрой рукой раздавал предпринимателям богатые минералами и бедные людьми окраины империи. Рядом находились лишь леса центральной России, в которых тоже имелась руда, но которые были поделены между знатнейшими вельможами и крупными землевладельцами. Через эти леса, к тому же, пролегали важные дороги, куда обычно стекается всякого рода лесная вольница, которая и являлась фактическим хозяином приокских лесов.

Все это вместе взятое и определило характер и своеобразие действий молодых добытчиков. Клин вышибают клином. Чтобы обуздать и подчинить разбойников, надо самому быть головорезом. Чтобы получить рудные земли, надо их у кого-то отнять. Чтобы пользоваться благами власти, надо купить власть имущего или подмять его под себя. Но какую для этого надо иметь силу и какую голову!

Такая дерзкая и напористая сила, такой изворотливый ум и бульдожья хватка нашлись у братьев Баташовых. И уже не царские сановники и не разбойная лесная голь стали хозяевами на Оке, а они — Баташовы, вероятно, самые коварные и жестокие из всех русских предпринимателей. Как это произошло и рассказано в настоящем повествовании.

Но читатель, наверное, хочет знать дальнейшую судьбу героев.

Для Выксунских и тяготевших к ним других правобережных предприятий эта династия, как известно, закончилась на Иване Родионовиче, поскольку после него не осталось наследников мужского пола. Однако в интересах поддержания престижа своей фирмы Иван Родионович купил себе и подкармливал крупными подачками знатного зятя в лице героя Отечественной войны 1812 года генерал-лейтенанта Д.Д. Шепелева, вовсе не собираясь делать его своим наследником.

Сознавая, тем не менее, что зять как раз нацеливается на его капиталы, Иван Родионович постарался оградить их от генеральских поползновений. Завещание промышленника было составлено таким образом, что все его наследство должно было перейти к детям Шепелева, а сам генерал мог получать лишь некоторый процент с капитала.

На практике же получилось не так. Ловкий генерал, имевший связи в правительственных кругах, вскоре же после смерти Баташова сумел поставить дело так, что все промыслы и заводы тестя перешли непосредственно к нему и стали именоваться "Шепелевскими".

Иначе сложилась судьба левобережных и мокшинских заводов и промыслов.

Дело в том, что первенец Баташова — Андрей Андреевич-старший — унаследовал от отца лишь его алчность и жестокость, а ни ума, ни отцовский деловитости не приобрел. Не желая утруждать себя заботами о производстве и дальнейшем развитии фирмы, он беспокоился лишь о том, как бы его не надули, как бы какая копейка не проскочила мимо его кармана. В результате чего после смерти Андрея Родионовича (1799 год) дела пошли хуже (нужно же было кому-то заботиться о заказах, о сырье, топливе, сбыте продукции и прочем) — и тогда главный управитель обратился к Матрене Егоровне, которая и при жизни Андрея Родионовича самостоятельно решала многие важные вопросы.

Считая себя и своих детей равноправными членами одной баташовской семьи, дочь Казюка (вернее, внучка) смело и решительно взялась за дела, оставленные мужем, и надо сказать, во многом преуспела.

По совету приглашенного ею из Берг-коллегии специалиста — капитана Татаринова, она начала осуществлять на заводах и промыслах такие полезные новшества как постепенная замена устаревшего оборудования, прокладка улучшенных дорог, централизованное устройство "дудок", отмена телесных наказаний, снижение штрафов, что пришлось не по вкусу главному хозяину, считавшему, что мачеха залезает в его карман. Надо полагать, что и дядюшка Иван Родионович — противник женитьбы брата на дворовой — настраивал племянника против мачехи.

Однако трусливый и подленький Андрей Андреевич долго не решался на открытую схватку с Матреной Егоровной. Более двух лет молодая вдова, при наличии в доме взрослого хозяина, который, к тому же, был в действительности старше ее лет на десять, командовала всеми делами на левом берегу Оки и на всей Мокше. И лишь тогда, когда она на время отбыла по делам фирмы в столицу, он нанес предательский удар в спину, совершив в ее отсутствие нечто вроде дворцового переворота.

Удар этот готовился давно. Еще при жизни Андрея Родионовича уланы спалили гусевскую церковь, где венчали Матреху и крестили ее детей. А теперь в ход было пущено все: клевета, подкупы, подлоги, шантаж, а самое главное —несокрушимая мощь баташовских миллионов! Вся их страшная сила, вместе с казуистикой законов, с сословными и религиозными предрассудками, с влиянием князей церкви обрушилась на "подлую девку".

В грязных доносах, которыми бомбардировал Андрей Андреевич правительственные и высшие церковные учреждения, утверждалось, будто бы Матрена Егоровна "самочинно назвалась женой, пришла в дом, захватила власть, прелюбодействовала с офицером Татариновым, привела в расстройство все заводские дела, выкрала из заводской конторы с лишнем шестьдесят тысяч деньгами и товаром (!) и сбежала в столицу, где ее и надлежит изловить вместе с ее подзаборниками".

Вполне возможно, что сам же Андрей Андреевич и спровоцировал мачеху на поездку в Санкт-Питербург. Возможно, по его наущению постоянный представитель фирмы Гаврила Москвин усиленно настаивал на приезде хозяйки-распорядительницы в столицу. А по приезде устраивал пышные приемы, посещение визитеров, от которых все столичные женихи посходили с ума. Каждый добивался чести хоть однажды поцеловать ручку прелестной мадам Баташовой, покорившей всех красотой и тяжелыми сундуками. И вдруг... катастрофа.

В столичный баташовский дом ворвалась полиция, грубо схватила красавицу миллионершу вместе с тремя ее сыновьями и на глазах у изумленной публики, глумясь и издеваясь, поволокли в монашескую тюрьму при Санкт-Петербургском благочинии.

Вот оттуда-то, писанные под ее диктовку старшим сыном — тринадцатилетним корнетом гвардии — и шли во все адреса, в том числе и на высочайшее имя, ее гневные и страстные послания. Все они или почти все почему-то оказывались в руках того же Андрея Андреевича (иначе чем объяснить их нахождение в гусевских баташовских архивах?). И когда автор настоящих строк читал эти пожелтевшие, изъеденные временем листы, перед ним зримо вставал образ красивой, сильной и мужественной женщины, вставшей за права, честь и достоинство своих детей.

События, о которых здесь рассказано, в основном соответствуют действительной хронологии, за исключения тех случаев, когда в интересах стройности повествования приходилось сдвигать их по времени и как бы уплотнять. Это опять таки касается той же Матрены Егоровны, которая в действительности попала в дом Баташова лет на двенадцать позднее, чем это рассказывается в повести.

Вероятно, с легкой руки Мельникова-Печерского многие литераторы считали Андрея Баташова чем-то вроде "вечного холостяка", все жены которого "вкруг кустика венчаны". В действительности же это не так. Были, конечно, и такие, что "вкруг кустика", однако, как показывают материалы Владимирского, Горьковского, Рязанского, а, возможно, Ленинградского архивов, по крайней мере в трех случаях супружество Баташова было оформлено законным тогда церковным браком. Церковными же метрическими книгами было зарегистрировано и рождение четырех его сыновей: Андрея-старшего от первой жены, Андрея-младшего, Ивана и Николая от Матрены Егоровны. Из-за этого собственно и возникла тяжба, затеянная первенцем Баташова, невольными жертвами которой оказались многие ни в чем неповинные люди.

Оклеветав и засадив мачеху в тюрьму, забрив ее сыновей в солдаты под чужими фамилиями и загнав их в отдаленные гарнизоны, став полным хозяином во всех отцовских владениях, Андрей Андреевич так поставил дело на заводах и промыслах, что работные застонали пуще прежнего и стали называть нового барина не иначе, как Андрей-черный. При нем ни одного дня не пустовала ни Преисподняя, ни Страшный сад, чаще прежнего свистели кнуты мастеров и нагайки улан. Чтобы сэкономить для себя даже те жалкие гроши, что получали работные за свой тяжкий труд, он стал практиковать выплаты жалования чугуном и железом собственного производства. И уже не одни вдовы и сироты, а и работающие на заводах взрослые мужчины по воскресеньям стали брать котомки и отправляться за милостыней. И когда с перепоя Андрей-черный сдох, работные встретили весть об этом, как свой большой праздник.

Сравнительно ранняя смерть Андрея Андреевича оставила все его владения бесхозными, ведь других законных наследников известно в то время не было.

Как это не удивительно, но правительство Александра I, казалось бы, кровно заинтересованное накануне войны с Наполеоном в процветании баташовских промыслов, не нашло ничего лучшего, как передать этот огромный промышленный комплекс под опеку всего дворянства двух ближних уездов Владимирской губернии.

"Опекуны", ничего не смыслящие в металлургии, восприняли этот государственный акт, как приятный для них личный дар царя и сразу принялись за дележ столь лакомого кусочка.

Под видом нужд опекунства с баташовских счетов то и дело снимались баснословные суммы в десятки тысяч рублей. По дешевке распродавались и закладывались отдельные здания и сооружения, присваивались рудные земли, заводское оборудование, готовая продукция, а работные не знали, где и с кого получить плату за свой тяжкий труд. В результате всех этих грабительских действий к моменту отыскания законного наследника многомиллионных капиталов старшего из Баташовых от имущества промышленника мало что осталось.

Откуда же взялся законный наследник?

Стараниями Андрейки-черного погибла в тюрьме Матрена Егоровна. Погибли и ее сыновья — Андрей и Николай. Оставался в живых лишь Иван Андреевич, которого, наконец, и отыскали.

Отыскан он был вовсе не по воле властей, а в результате многолетних упорных трудов безвестного молодого монашка — сына того самого дьякона Клементия, которого остригли баташовские уланы. Опасаясь, как бы они не добрались до него и в Колпинке, куда спрятал его Андрей Родионович, Клементий именем Бога повелел своему десятилетнему (!) сынишке тайком добраться до столицы и вручить самому царю важные бумаги (несколько листов из старой метрической книги, переданных Клементию отцом Симеоном), касающиеся судьбы доброй барыни Матрены Егоровны и ее безвинных деток. Ценой неимоверных лишений и многих порок, которым его подвергала полиция за попытки приблизиться к царю, сын Клементия добился-таки своего — сумел вручить бумаги очередной фаворитке Николая I, которая приняла их за ходатайство какого-то своего дальнего родственника. Угодливые чиновники сразу же приняли документы и дали им ход. Так и был отыскан единственный оставшийся в живых сын Андрея Баташова — Иван Андреевич.

Его освободили от солдатчины, восстановили в дворянских правах, объявили богатым наследником и предложили возвращаться домой. Одно только забыли сделать — снабдить счастливчика средствами на дальнюю дорогу.

Узнав, что богатый наследник не имеет ни гроша в кармане, к нему примазались ловкие проходимцы, располагавшие некоторым капиталом. Они ссужали его небольшими суммами денег под многотысячные векселя, успокаивая тем, что, мол, для него, миллионера, никакие займы не страшны. Да и что мог в такой ситуации сделать простой солдат, свыше двадцати лет не видевший ничего, кроме муштры и зуботычин?

Лишь добравшись до родных мест, Иван Андреевич понял, что от отцовского наследства остались "рожки да ножки". К счастью, хозяйство отца оказалось столь велико, что даже ненасытные опекуны за много лет не успели растащить всего. Кое-что осталось и для законного наследника.

На это "кое-что" Иван Баташов сумел собрать часть поразбежавшихся специалистов и мастеровых, восстановил казюковскую домну на Гусе, отремонтировал и заменил многие механизмы на других предприятиях, пустил в ход отдельные молотовые цехи, плющильные, прокатные и волочильные станы, поправил дороги. Своего сына Мануила отправил учиться за границу. По примеру матери Матрены Егоровны, собирался даже открыть школу для мальчиков.

Его сын, Мануил Иванович, стал известным в России инженером-металлургом. Он первым в Европе изобрел и построил высокопроизводительную двухпламенную сталеплавильную печь. Его дети и внуки проживали в Гусе-Железном почти до самой революции 1917 года.

ПРИЛОЖЕНИЕ. ГУСЕВСКАЯ УСАДЬБА БАТАШОВЫХ (схематический план)

ПОЯСНЕНИЯ К ПЛАНУ ГУСЕВСКОЙ УСАДЬБЫ БАТАШОВЫХ

1. Дом-дворец, построенный на искусственном возвышении и господствующий над окружающей местностью. Задний (восточный) фасад целиком повторяет архитектуру и пропорции переднего. Под домом, как утверждают легенды, было еще два этажа. Сейчас сквозь проломы в полу видны лишь остатки одного. В первые годы революции несколько комнат в доме занимал местный Совет. Потом пришлось покинуть здание ввиду невозможности протопить такое огромное помещение. С тех пор оно пустовало.

2. Парк площадью 36 га.

3. Оранжерея.

4. "Страшный сад".

5. Крепостная стена с глубокими подвалами, в которых находились тайные мастерские, носившие названия "Преисподней". Оранжерею, парк и "Страшный сад" окружали со всех сторон и отделяли друг от друга высокие глухие каменные стены.

6. Кордегардия уланов и пожарных сторожей.

7. Церковь каменная, построенная Баташовым после пожара старой деревянной церквушки. Двухъярусная (летняя и зимняя).

8. Рудокопная слобода и другие поселки рабочих по правому берегу пруда и речки Гусь.

9. Слобода служащих.

10. 3-верстная плотина, облицованная белым известняком, служившая дорогой на завод и в Туму, а также местом расположения завода.

11. 10-верстный пруд, водой которого приводились в движение заводские механизмы, в том числе меха, раздувавшие огонь в домне и кузнечных горнах.

12. Нижний бьеф плотины и сток из пруда.

13. Пунктиром показан новый мост через речку, сооруженный в связи со строительством Большой автомагистрали вокруг Москвы и спрямившей дорогу на Туму. Пруд ныне спущен, большая часть облицовки плотины пошла на строительство автодороги.

СХЕМА РАЗМЕЩЕНИЯ БАТАШОВСКИХ ЗАВОДОВ В XVIII ВЕКЕ

Кроме указанных на схеме, братья Андрей и Иван Баташовы имели:

1. Доставшийся им по наследству Ново-Тулецкий завод в Туле;

2. Заводы в Липецке и под Калугой, в частности Грязненский и Бронниковский;

3. Купленные ими небольшие Семенниковские и Никоновские предприятия под Москвой.

СХЕМА РУДНОЙ ДУДКИ

ПОЯСНЕНИЯ К СХЕМЕ РУДНОЙ ДУДКИ

1. Дудка (ствол).

2. Заборки (досчатая обшивка).

3. Угловые крепежные брусья.

4. Поперечные распорные брусья.

5. Ворот.

6. Грузовые бадьи.

7. Забой.

8. Печка (место загрузки бадьи рудой или пустой породой).

В каждой дудке работала артель, состоящая как правило, из одной семьи в 4-7 человек. Двое находились у ворота, остальные внизу — в забоях и печке. Рудокоп работал обушком и клином в лежачем положении, освещая рудное тело плошкой с жиром. Ворот с бадьями служил транспортным средством как для подъема руды, так и самих рудокопов по окончании рабочего дня.

Артель сама капала дудку, крепила стенки ствола заборками, устанавливала ворот и делала все прочее обустройство. Администрация указывала только место для дудки — остальное ее не касалось. Произойдет ли обвал, хлынет ли в дудку прорвавшаяся вода, оборвется ли канат с бадьей или забойщики задохнутся скопившимся углекислым газом — все это никак не задевало администрацию. Ведь артель сама все делала и, если случилось несчастье, значит, она сама же выкопала себе могилу.

Глубина дудки зависела от горизонта залегания руды: от 2 до 20 м. Нашлась руда близко — твое счастье. Глубоко — тоже твое. Руды совсем не оказалось — администрация тут не причем. Ей нужна руда, а не пустая порода. Сдал руду — получи за нее, не сдал — ничего не получишь.

Так было поставлено дело на всех бывших баташовских промыслах до самого конца XIX века, о чем тогда сообщалось в газетах "Нижегородский листок" и "Нижегородские ведомости".

1964 год

Лев Черненьков

Спасибо за чтение

Вернуться к книге