Обложка Вираж 2

Вираж 2

Смирнов Руслан Евгеньевич

0% прочитано
Стандартный
Смирнов Руслан Евгеньевич

Вираж 2

Глава 1. Крылатское, май.

Будильник на тумбочке зазвонил в шесть пятнадцать. Я лежал и слушал. У этого будильника была своя манера: первый раз он звонил тонко, нерешительно, как будто извиняясь за беспокойство. Второй раз уже громче. К третьему он осваивался и звонил уже как положено. Между первым и вторым звонком в меня обычно помещалось сколько надо сна, чтобы поверить, что вставать в самом деле придётся.

За окном было то ровное московское утро конца мая, когда уже не холодно и ещё не жарко, и небо стоит над городом как казённое одеяло, выданное на неопределённый срок. Через стенку в соседней комнате Денис включил воду в душе. Денис вставал в шесть, без будильника, и относился к моему расписанию с тем сдержанным презрением, с каким коренной москвич относится к привычкам приезжего. Сам он называл это «дисциплиной», но я знал, что это просто свойство характера. Дисциплина либо есть, либо её надо изображать. Денис её не изображал.

На подоконнике стояла фотография в пластмассовой рамке. Та самая, с прошлогоднего этапа в Нижнем, где мы стоим втроём с отцом и матерью у машины. Отец в серой куртке, мать в платке, я в комбинезоне с эмблемой «Сокола», ещё чужим тогда комбинезоном, который мне выдали на пробу. За три месяца на базе я фотографию не передвинул ни на сантиметр, потому что переставлять фотографии родителей по утрам казалось мне занятием неприличным.

Я сел, посидел минуту, потом встал. Будильник я выключил уже после того, как встал, по другому давнему правилу: пока ноги не на полу, кнопку не нажимать.

В коридоре пахло сыростью, общежитием и вчерашним ужином из столовой. Коридор был длинный, типовой, с дверьми по обеим сторонам и табличками. «Соловьёв Д. В.», «Королёв М. А.», «Виноградов И. П.», и так далее, по списку. Над табличками висели лампы дневного света, одна из которых мигала уже месяц. Никто её не менял, потому что мигала она в строго определённом ритме, по которому, я подозревал, можно было сверять часы. В Балахне у нас в подъезде была такая же. Видимо, лампы дневного света по всей стране делали на одном заводе, и завод закладывал в них одинаковую болезнь.

В умывальнике рядом с моей комнатой кто-то уже плескался. Я подождал у двери, потом понял, что это надолго, и пошёл в другой, в дальний конец коридора. В дальнем умывальнике было пусто, только над раковиной висел чужой бритвенный станок и забытое полотенце. Я умылся холодной водой. Горячая на базе включалась к семи, и до семи приходилось довольствоваться чем есть.

В столовую я пришёл в шесть сорок. Денис уже сидел за столом у окна. Перед ним стояла тарелка с овсянкой, стакан сока и тарелочка с двумя варёными яйцами. Денис ел овсянку каждое утро на протяжении, кажется, всей сознательной жизни, и я никогда не видел, чтобы он от этой овсянки получал какое-то удовольствие. Он её просто ел, как заводят машину перед сменой, и это было самой московской чертой в нём из всех московских черт.

За раздаточной стойкой стояла Зинаида Петровна. Зинаида Петровна работала в столовой «Сокола» с восемьдесят четвёртого года, видела всех, кого я слышал по фамилии, и нескольких из тех, чьи фамилии остались только в специальных журналах. На меня она смотрела с осторожным интересом, как смотрят в зоопарке на животное, недавно привезённое из тайги. Вроде и наше, северное, а порядки знает плохо.

— Каша или яичница?

— Кашу, пожалуйста.

— С чем?

— С молоком.

Она сняла с полки эмалированную миску, постучала ею о стойку, как будто проверяла на трещину.

— Молока кончилось. Со сливочным.

— Со сливочным.

Зинаида Петровна каждое утро спрашивала меня про молоко и каждое утро говорила, что молока кончилось, причём в одном и том же порядке. У неё была железобетонная вера в то, что вопросы надо задавать в установленной последовательности, даже если ответ известен заранее. Я её в этом смысле понимал. У отца дома была такая же вера, только применительно к другим предметам.

Я взял миску, чай в стакане с подстаканником и пошёл к столу.

— Доброе утро, — сказал я.

— Доброе, — отозвался Денис, не отрываясь от газеты.

Газета была вчерашняя. На базе свежие приходили только к десяти, со специальным курьером, и Денис каждое утро читал вчерашние с таким видом, как будто новости от этого становились хуже. Может, и правда становились.

Каша была горячая, с куском масла посередине, и масло медленно расходилось в жёлтый круг. У меня в детстве этот круг назывался «солнышко», и сейчас, в столовой «Сокола» в Крылатском, я ел эту кашу и думал, что у меня есть детство, в котором масло в каше называли «солнышко», и это было одно и то же детство в обеих головах. У тридцатилетнего автомеханика тоже мать клала ему в кашу масло. Он тоже звал его «солнышко». В этом смысле мы с ним были близки.

Денис перевернул страницу. Шуршание газеты в утренней столовой было одним из тех звуков, которые я успел полюбить за эти три месяца. Он успокаивал, как тиканье часов.

— На пробежку идёшь? — спросил он, не поднимая головы.

— Иду.

— Семь?

— Семь.

— Возьми кофту. С реки тянет.

Он сказал это таким тоном, каким говорят про погоду пожилые соседки. Меня это даже не покоробило. У Дениса забота о напарнике принимала форму инструкций по одежде, и я понимал, что это его максимум. На большее он считал себя не уполномоченным.

В семь ровно мы вышли на улицу. Я в кофте. Денис побежал первым, я за ним. Он держал темп чуть выше моего, и держал его принципиально, потому что считал, что напарник, отстающий на пробежке, отстаёт и в гонке. Логика была сомнительная, но я не спорил, потому что в этом возрасте на пробежках не спорят, а бегут.

Парк у канала был ещё пустой. Только две собаки впереди, без хозяина, бежали в одном направлении с нами и явно за нами наблюдали. Канал лежал слева, серый, ровный, с редкими утками. Утки в Москве произвели на меня в первые недели сильное впечатление. В Балахне утки были другие, какие-то более деревенские, что ли, а московские утки выглядели так, как будто у них тоже был распорядок дня.

На втором километре Денис чуть прибавил, и я прибавил тоже. На третьем мы прошли мимо мужика с овчаркой. Овчарка зарычала на нас неуверенно, по обязанности, мужик дёрнул поводок, овчарка замолчала. На четвёртом мы вышли к мостику через какой-то ручей и перебежали по нему, и Денис, не оборачиваясь, сказал:

— Слышал вчера в боксе. У тебя проблема с креплением.

— Не проблема. Серёга переделал.

— Я знаю, что Серёга.

Шаги по асфальту, дыхание, шорох листьев слева. Денис ждал, и я понимал, что он ждёт, и понимал, чего именно.

— Виталий Семёнович в курсе?

— В курсе.

— И?

— Пока ничего.

Он пробежал ещё метров двадцать и сказал:

— Будет.

— Знаю.

Это было в его манере. Задать два вопроса, выслушать два ответа и предсказать последствия в одном слове. Денис вообще говорил так, как будто за каждое слово платил из своего кармана, и слова поэтому были у него экономные. Мне это нравилось гораздо больше, чем долгие разговоры о пустяках, к которым меня приучили в Балахне на работе. У нас в гараже могли полчаса обсуждать, какого цвета свеча зажигания должна быть после пробега, и не приходить ни к какому решению.

На пятом километре я начал задыхаться. Не сильно, по-рабочему, но задыхаться. Денис шёл ровно, без видимых усилий, и я снова подумал, что у него в груди устроено что-то более совершенное, чем у меня. У меня в груди было устроено по-балахнински, с поправкой на двадцать лет курения отца, которые я не курил, но, кажется, унаследовал в виде фоновой одышки.

К базе вернулись в восемь без четверти. Денис остановился у входа, подождал, пока я подойду, кивнул и пошёл к себе в душ. Я постоял ещё минуту, отдышался, опершись рукой о фонарный столб. Столб был холодный, мокрый снизу от утренней росы. С реки тянул запах воды и чего-то промышленного, что я никак не мог определить, но что входило в общий московский фон вместе с запахом метро и запахом печёных пирожков от ларька на углу. Это был запах большого города, и я к нему за три месяца почти привык.

Бокс «Сокола» в Крылатском занимал длинное серое здание, похожее на ангар. Внутри пахло резиной, бензином и тем особенным машинным маслом, по запаху которого я ещё в первую неделю определил, что у меня в обеих жизнях нос настроен одинаково. Запах горячего машинного масла действовал на меня успокаивающе, как на других людей действует, наверное, запах свежего хлеба.

Серёга стоял у машины с гаечным ключом в руке и слушал. То есть Виталий Семёнович что-то ему говорил, а Серёга слушал с лицом человека, который слушает, но не соглашается. Лицо это я знал хорошо. В Балахне оно принимало такое выражение примерно раз в неделю, обычно по средам, когда приезжал инспектор из автопарка и говорил Серёге, как тот должен делать свою работу.

Виталий Семёнович был человеком лет пятидесяти, крепким, седым, с очками на верёвке. Очки эти он то надевал, то снимал, то держал в руке, и за разговор успевал сделать это раз пять. Сейчас он держал их в правой руке и слегка ими постукивал по бедру, что у него означало раздражение в стадии накопления.

Я подошёл, поздоровался.

— Доброе утро, — сказал Виталий Семёнович, не глядя на меня. Он смотрел на крепление.

— Здарова, — сказал Серёга.

Я встал чуть в стороне. Вмешиваться не торопился. У меня было правило: пока двое спорят и руки не подняли, не лезть. Это правило я вынес ещё из армии, точнее, из того, что в этой жизни заменило мне армию. У отца тоже было такое правило, только он его сформулировал короче. «Не стой между молотом и наковальней. Никем не станешь, только дураком».

— Понимаете, — говорил Виталий Семёнович, обращаясь то ли к Серёге, то ли к креплению, то ли к воздуху между ними. — У нас регламент. У нас не цыганский табор. Если каждый механик начнёт переделывать узлы по своему усмотрению, мы получим машину, на которой нельзя ехать.

— Узел работает, — сказал Серёга.

— Это не аргумент.

— А что аргумент?

Виталий Семёнович надел очки, потом снова снял.

— Аргумент, Сергей Николаевич, это согласование. Сначала бумажка, потом железо. У нас так заведено.

— Я в Балахне без бумажки крепление десять лет ставил.

— Это, — сказал Виталий Семёнович медленно, отчётливо, как разговаривают с иностранцем, — не Балахна.

— Я знаю, что не Балахна.

В боксе на секунду стало совсем тихо. Где-то в углу гудел компрессор, ровно, на одной ноте, и я слышал, как капает с крана в раковине у Лёхиного стола. На улице кто-то завёл машину, не нашу, чужую, и снова заглушил.

Виталий Семёнович перевёл взгляд на меня. У него взгляд за этими очками был такой, что можно было сразу понять, кто тут главный инженер большой команды, а кто, скажем, не главный инженер большой команды. Лет за тридцать в гонках человек научается смотреть так, что половина возражений отпадает сама собой.

— Максим Андреевич.

Я каждый раз вздрагивал, когда меня называли Максимом Андреевичем. Максимом Андреевичем меня называли только в официальных бумагах, и слышать это имя живьём было всегда странно, как будто в комнату вошёл кто-то третий, не я и не Виталий Семёнович, а какой-то парень с моими паспортными данными, к которому, в общем, и обращаются.

— Да, Виталий Семёнович.

— Прошу вас. Скажите вашему человеку. Любые доработки, даже самые гениальные, через меня. У нас не самодеятельность.

— Скажу.

— Хорошо.

Он постоял ещё секунду, посмотрел на крепление так, как будто прощался с ним, развернулся и ушёл к своему столу в углу бокса. Стол у него был большой, дубовый, с лампой на гнущейся ножке, и Виталий Семёнович относился к нему примерно как капитан к мостику. Он туда садился, надевал очки, и на этом разговор с ним был закончен.

Серёга проводил его взглядом. Взгляд был такой, что я внутренне поморщился.

— Серый.

— Что?

— Не надо.

— Я ничего.

— Я вижу, что ничего. Но всё равно не надо.

Серёга помолчал, повертел в руках ключ. Ключ был его собственный, не казённый, привезённый из Балахны, с потёртой рукояткой и его инициалами, выбитыми пробойником на торце. С. К. Сергей Колесов. Эти буквы я знал лет с десяти, потому что Серёга меня учил с десяти лет, как держать ключ и как им пользоваться, и каждый раз, протягивая мне инструмент, говорил: «Учись, бесфамильный».

— Узел работает, Макс.

— Я знаю.

— У меня крепление в Балахне на «Москвиче» десять лет работало. Я туда такую же скобу поставил, и крепление до сих пор живое.

— Серый. Это не «Москвич».

— Я знаю, что не «Москвич».

— Вот и согласовывай. Один раз согласуешь, второй раз он уже сам подойдёт.

Серёга посмотрел на меня долго, оценивающе, как смотрел в Балахне, когда я приходил в гараж с какой-нибудь дурацкой идеей.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Буду согласовывать.

В этом «хорошо» было всё, что я знал про Серёгу за пятнадцать лет. «Хорошо» означало, что он будет согласовывать первые два раза, а на третий снова сделает по-своему, и Виталий Семёнович снова придёт ко мне, и снова будет говорить про регламент и табор. Это была долгая история, и я её хорошо понимал, потому что сам когда-то стоял на месте Серёги, в другом гараже, в другом времени, и на меня тоже приходили жаловаться более грамотному начальству.

Машина стояла на подкате, готовая к утренней сессии. Я обошёл её, провёл рукой по корпусу. Кузов был холодный, чуть влажный от утренней сырости. Я положил ладонь на капот и подержал секунд пять. Это был мой утренний ритуал, который я начал, не очень понимая зачем, и который продолжал, не желая отказываться. У меня это вошло в привычку ещё в марте, и сейчас, в мае, я уже не мог сесть в машину, не положив на неё руку.

Тело уже знало эту машину. Голова ещё нет. Между ладонью и капотом был тонкий слой непонимания, который я никак не мог преодолеть и который, я подозревал, преодолеть полностью не получится никогда. Машина была железной вещью, собранной немцами и доработанной русскими, а я был человеком, в котором жили двое, и одному из них эта машина была чужая. Двадцатилетнему она нравилась. Тридцатилетнему она казалась дорогой игрушкой, с которой неизвестно как обращаться, потому что в Балахне таких игрушек не было.

Серёга подошёл сбоку, тоже положил руку на капот, рядом с моей.

— Готова, — сказал он.

— Точно?

— Макс. Я же сказал, готова.

Серёга в этом смысле никогда не врал. Если он говорил, что машина готова, машина была готова. Если он говорил, что не готова, лучше было не садиться. Между этими двумя состояниями у него промежуточных не имелось, и в большой команде такое чёрно-белое мышление сначала вызывало раздражение, а потом, как правило, уважение. Виталий Семёнович, я подозревал, был сейчас на стадии раздражения, и до уважения ему оставалось ещё месяца два.

Андрей Викторович появился ровно в девять. Андрей Викторович появлялся всегда ровно во столько, во сколько было назначено, и это в нём было одной из самых надёжных вещей, которые я знал в этом мире. Тренер был невысокого роста, сухой, с лицом, по которому невозможно было прочесть ничего, кроме того, что он, видимо, был тренером. У него в руке был блокнот в коленкоровой обложке и карандаш, и блокнот этот он носил так, как другие носят пистолет.

— Доброе утро.

— Доброе, Андрей Викторович.

— Сегодня по программе. Длинные круги, ровный темп. Потом короткие, рваные. Потом связки. Время не пишем, важна чистота.

— Понял.

Время не пишем было новым. Раньше Андрей Викторович любил время. Он его измерял, записывал в блокнот, сравнивал с прошлой неделей, требовал улучшения. Сейчас он время разлюбил и полюбил чистоту. Я понимал, что это связано с разговором, который он со мной имел на прошлой неделе. В разговоре он сказал, что я еду быстро, но грязно, и что это не то, что нужно для Сочи. Сочи был через девять дней, и за девять дней грязное надо было довести до чистого.

Я надел комбинезон, шлем, перчатки. Сел в машину. Серёга подал мне рулевое колесо. У нас в Ф-4 руль снимался, для удобства посадки, и это была одна из тех мелочей, к которым я долго привыкал. В картинге руль не снимался. В картинге вообще ничего не снималось, и в этом была своя простота, которой здесь, в большой машине с регламентом, мне иногда не хватало.

— Ну, — сказал Серёга и хлопнул по корпусу.

Я завёл двигатель.

Мотор у формульной машины звучит не так, как у обычной. Он звучит выше, тоньше, и в этом звуке есть что-то одновременно живое и злое, как будто ты разбудил зверя, который не очень рад, что ты его разбудил. Первые недели я этого звука пугался. Сейчас я к нему привык, но всё равно каждый раз, когда заводил, отмечал внутри лёгкое движение, которое можно было бы назвать почтением.

Выехал из бокса. Андрей Викторович стоял у выхода с рацией. В наушнике у меня раздался его голос:

— Спокойно. Прогрев три круга. Не торопись.

— Понял.

Трасса в Крылатском была короткая, вспомогательная, не та, на которой проходили этапы. Но достаточная для отработки техники. Я выехал на пит-лейн, проехал его на ограниченной скорости, вышел на главную и потихоньку пошёл первый круг. Прогревал шины, прогревал тормоза, прогревал самого себя, потому что после ночи телу всегда нужно было время, чтобы вспомнить, что оно умеет.

К третьему кругу машина зажила. Тормоза начали кусать как следует, шины перестали скользить, мотор отзывался на газ так, как будто его наконец разбудили окончательно. Я прошёл первый поворот, второй, и на третьем чуть прибавил, потому что почувствовал, что машина просит.

— Темп, — сказал Андрей Викторович в наушник.

— Понял.

Темп было его слово, означавшее «не разгоняйся раньше времени». У Андрея Викторовича вообще все важные слова были короткими. Он, кажется, считал, что длинные слова в гонке вредны, потому что отвлекают.

Я прошёл ещё пять кругов, ровно, чисто, без рывков. Андрей Викторович молчал. Молчание Андрея Викторовича было самым лучшим, что мог получить пилот в его команде, и я научился радоваться этому молчанию, хотя в первые недели оно меня нервировало.

На седьмом круге он сказал:

— Теперь рваные.

— Понял.

Рваные было сложнее. Это означало, что я должен был на каждом круге менять рисунок: где-то тормозить позже, где-то раньше, где-то выходить раньше, где-то позже, и при этом не терять ни в чём. Это была отработка ситуации, когда в гонке тебе не дают ехать так, как ты хочешь, и приходится подстраиваться под то, что есть.

Я начал. Первые два круга получились средне. На третьем я тормозил позже в третьем повороте, на полтора метра позже, и почувствовал, как машина пошла не туда. Не сильно, по миллиметру, но не туда. Я её поправил, прошёл, и в наушнике сказал Андрей Викторович:

— Полтора метра.

— Знаю.

— Это две секунды на круге.

— Знаю.

— Думай.

Это было его «думай», и оно меня всегда раздражало, потому что я думал и без него. Но он повторял его регулярно, как заклинание, и я постепенно начал понимать, что повторяет он его не для меня, а для себя, чтобы убедиться, что своё дело сделал.

Полтора метра позже в третьем повороте было вопросом, который мы с Андреем Викторовичем обсуждали уже две недели. Цифру эту я узнал не от него, а от Лёхи. В апреле, после первой моей серьёзной тренировки, Лёха меня посадил у себя в углу мастерской, развернул ноутбук, и на двух графиках, моём и Денисовом, ткнул пальцем в точку перед третьим поворотом. Полтора метра. Денис тормозит на полтора метра позже в этой точке, чем я. Это две секунды на круге. На сорока кругах гонки это сорок секунд. Сорок секунд в Ф-4 это не просто отрыв. Это полкруга. Это пропасть, через которую ничем не перекинешь моста.

Я знал, что должен научиться тормозить позже. Я не знал, как. Тело не пускало. Тело говорило: вот эта точка, здесь, и здесь надо тормозить, потому что иначе машина уйдёт. Голова говорила: тело врёт, машина выдержит. Тело и голова спорили во мне все эти недели, и пока что выигрывало тело.

Я прошёл круг. Прошёл ещё один. На последнем, тренировочном, попробовал ещё раз тормозить позже. На метр. Получилось. Машина чуть качнулась, но прошла. В наушнике молчали. Это было хорошо.

— Достаточно, — сказал Андрей Викторович. — Заезжай.

Я зашёл на пит, заехал в бокс, остановил машину. Снял шлем. Серёга уже стоял рядом с бутылкой воды.

— Ну?

— Полтора пока не получается. Метр да.

— На полтора надо.

— Знаю.

Серёга кивнул, забрал у меня шлем, поставил на полку. На полке у нас стояли два шлема, мой и запасной. Запасной был побитый, с царапиной на правой стороне, с прошлого этапа в Нижнем, когда я, ещё в картинге, потёрся о бортик. Серёга его привёз с собой в Москву, потому что не выбрасывал ничего, что когда-то работало.

— Слушай, — сказал он, поправляя шлем на полке так, чтобы козырёк смотрел ровно вперёд.

— Что?

— А этот, очкастый. Он со всеми так?

— С Виталием Семёновичем?

— Ну.

— Да. Такая у него манера.

— Манера, — сказал Серёга, и мне показалось, что он попробовал слово на вкус и нашёл его несъедобным.

— Серый. Не заводись.

— Я и не завожусь.

— Заводишься.

Серёга молча взял тряпку, провёл ею по капоту там, где я положил руку, как будто стирая отпечаток. Потом обошёл машину и пошёл к своему ящику с инструментом. Ящик стоял в дальнем углу бокса, отдельно от казённых. Серёга, я знаю, носил его за собой везде, ещё с девяносто третьего года. У ящика была деревянная ручка, потёртая до блеска, и собственный замок, ключ от которого Серёга носил на верёвочке на шее.

После тренировки была пауза до обеда. Я переоделся, вышел на улицу. У бокса стояла лавочка, на которой обычно курили механики. Я не курил, но иногда садился туда просто посидеть. Сейчас на лавочке сидел Лёха.

Лёха приехал из Нижнего вчера вечером, на двое суток, привёз новую версию своей системы. Он в этом году заканчивал институт и одновременно работал у нас на базе по договору, и при этом ещё писал диплом, и при этом ещё успевал звонить мне три раза в неделю и спрашивать про вещи, на которые у меня не было ответа. На лавочке Лёха сидел в линялой футболке, в серых штанах, и держал в руке яблоко, которое уже почти доел. Огрызок лежал у него на колене.

— Ну как? — спросил он, не вставая.

— Нормально.

— А Денис?

— Я ещё его не видел сегодня на сессии. Пробежали утром, разошлись.

— А сравнение?

— Лёха. Я только из машины вышел.

— Да-да. Извини.

Он откусил остаток яблока, прожевал. У Лёхи была привычка есть так, как будто это было серьёзное занятие, требующее сосредоточенности. Он жевал медленно, обстоятельно, и в эти моменты с ним нельзя было разговаривать, потому что он не слышал.

Я сел рядом. Лавочка была старая, деревянная, с облупившейся краской. На спинке кто-то когда-то вырезал ножом «Витя», и Витя этот, видимо, был механиком ещё в советское время, потому что буквы успели почернеть от грязи.

— Слушай, — сказал Лёха, когда дожевал. — Я вчера крепление видел. То, что Серёга поставил.

— И?

— Хорошее крепление.

— Я знаю.

— А Виталий Семёнович чего бесится?

— Не знаю. Видимо, потому что не он его поставил.

Лёха хмыкнул, бросил огрызок в урну. Урна стояла метрах в трёх, и он попал, и сам себе кивнул, как кивают спортсмены после удачного броска.

— У нас на кафедре тоже было, — сказал он. — Если идея пришла не от профессора, она автоматически плохая. Если от профессора, то хорошая. Даже если та же самая идея.

— Ну вот.

— Понял.

Помолчали. С реки тянуло ветром, тёплым, влажным. Где-то на трассе работал мотор, и я по звуку определил, что это не наша машина. Это, видимо, на основной трассе кто-то из юношеской команды. В Крылатском у нас на базе работали сразу две команды: формульная и юношеская картинговая, и у них всё было своё, отдельное, кроме столовой и пробежки по утрам.

Лёха достал из заднего кармана сложенный листок, развернул на коленях. Это был распечатанный график занятости трассы на ближайшую неделю. Он принёс его из штаба, видимо, нарочно, чтобы со мной обсудить.

— Слушай.

— Ну.

— У меня проблема.

— Какая?

Он постучал пальцем по листу. Палец у него был с чернильным пятном на ногте, как у студента после сессии. Лёха вообще всегда был немного с чернилами, как другие люди всегда немного с маслом или с краской.

— Защита у меня двадцать третьего июня.

— Я думал, в мае.

— Перенесли. Кафедра расписание меняла, у нашего научника на май конференция выпала. Сдвинули на двадцать третье июня.

— А, ну тогда понятно.

— А у вас Сочи восьмого июня.

— Знаю.

— А до этого ещё этап в Москве на Мячково, десятого июня.

— Знаю и это.

Я посмотрел на лист. Между двадцать восьмым мая и двадцать третьим июня стояли тренировки в Крылатском, спонсорские встречи, этап в Мячково и сборы перед третьим этапом. Промежутка вроде бы хватало, но я знал, как у нас в команде такие промежутки сжимаются под нагрузкой.

— Лёх. Я постараюсь приехать.

— На защиту?

— На защиту.

Он сложил лист, сунул обратно в карман. Сложил аккуратно, по тем же сгибам, что были.

— Если не получится, — сказал, — то ладно.

— Получится.

— Я говорю на случай если.

— А я говорю, получится.

Он посмотрел на меня сбоку. У Лёхи был такой взгляд, по которому было видно, что он не верит, но и спорить не хочет, потому что спорить со мной по пустякам считал ниже своего достоинства.

— Двадцать третье июня, — сказал я. — Пятница.

— Да.

— Во сколько защита?

— В одиннадцать.

— Я в десять буду в Нижнем.

— Это если выедешь накануне.

— Накануне выеду.

— У тебя в это время может быть что-то у Олега Витальевича.

Я замолчал. У Олега Витальевича в этот период действительно намечались переговоры с новыми спонсорами, я об этом слышал краем уха в боксе. Конкретных дат не было, но «не позже середины июня» в командном расписании уже значилось. В среду накануне защиты, в общем, мог попасться весь день под спонсоров. Я считал в голове, и Лёха молчал и не мешал.

— Постараюсь, — сказал я наконец.

— Ну ладно.

В этом «ну ладно» было ровно то же самое, что у Серёги в «хорошо». Это было «я тебе верю, потому что ты Макс, но я тебе не верю, потому что ты Макс, у которого Сочи». Лёха не злился. Лёха никогда не злился. У Лёхи был ровный фоновый скептицизм, который заменял ему все остальные эмоции.

В обед я пошёл звонить матери. Звонил с базы, из коридора, где у нас стоял общий аппарат на тумбочке между двумя пыльными цветочными горшками. Цветы в горшках были полудохлые, и за ними никто не ухаживал, потому что это была общая зона ответственности, а общая зона ответственности на базе «Сокола», как и в любом другом месте, означала, что не ответствен никто.

Гудки шли долго. Я уже подумал, что мать ушла к Тамаре Ивановне или в магазин, и собирался класть, когда трубку сняли. Мать всегда снимала после второго гудка, не раньше и не позже, но сегодня было после четвёртого, и от этого у меня внутри что-то слегка сдвинулось.

— Алло.

— Мам, это я.

— Сынок! Я в огород выходила, лук поливала. Ты не клади, я с лейкой стою.

Я представил её с лейкой у телефона в коридоре, в платке, в калошах поверх тапочек, с мокрыми руками. Подождал, пока она поставит лейку. Слышно было, как звякнула жестяная ручка о пол.

— Ну, всё. Здравствуй, родной.

— Здравствуй, мам.

— Ел?

— Ел.

— Что?

— Кашу утром. Сейчас обед был.

— А обед что?

— Суп. Картошка с котлетой.

— Котлету хорошо прожарили?

Я улыбнулся в трубку. У матери была теория, что в столовых котлеты не дожаривают, и эта теория не имела под собой никакого основания, кроме того, что в столовых вообще ничего не делают как следует.

— Хорошо, мам. Не сырая.

— Ну смотри.

Она замолчала. На том конце было слышно, как тикают ходики, те самые, с кукушкой, которые отец привёз ещё в восьмидесятом году с какой-то ведомственной премии. Кукушка у них давно не работала, но ходики шли, и мать их подводила раз в неделю по средам, в одно и то же время, как заводят часы на корабле.

— Сын.

— Да, мам.

— Я тут отцу собираю. Он же в среду едет?

— В среду.

— Я ему пирожков с капустой. И с яйцом ещё, наверное. Ты с яйцом любишь?

— С яйцом тоже хорошо, мам.

— И вот думаю, банку огурцов положить или не надо.

— Мам.

— Что?

— Не надо банку.

— Почему?

Я вздохнул. Я знал этот разговор наизусть, потому что за три месяца в Москве он повторялся в разных вариантах четыре раза, и каждый раз я проигрывал.

— Тяжело отцу везти.

— Это маленькая. Я ему в маленькой положу, в литровой.

— У него и так сумка тяжёлая.

— Ну сын, — сказала она, и я услышал, как она передвигает что-то на столе, видимо, ту самую банку. — Это же огурцы. Это же твой отец солил, в сентябре. Помнишь?

— Помню.

— Они с укропом, с чесноком, с листом смородиновым. Ты в Москве таких не достанешь.

— Не достану.

— Ну вот.

Ну вот. Это её «ну вот» закрывало разговор плотнее любого аргумента. Я знал, что банку она положит. Она знала, что я знаю. Мы оба это знали и оба продолжали разговор, потому что разговор был не про банку. Разговор был про то, что я в Москве, она в Балахне, и между нами теперь триста с лишним километров, которые надо чем-то заполнить, и пирожки с банкой огурцов заполняли эти километры лучше любых слов.

— Хорошо, мам. Положи.

— Положу, — сказала она с облегчением, как будто я ей разрешил что-то важное. — Сын.

— Да.

— Ты приедешь на неделю в июле? Перед Сочи говорил, после.

— Я говорил, не знаю. Андрей Викторович скажет, когда график будет.

— Этот ваш Андрей Викторович, — сказала мать таким тоном, каким говорят про дальнего родственника, который ведёт себя странно, но из вежливости приходится терпеть.

— Мам, он нормальный.

— Я ничего не говорю.

В коридоре прошёл Денис, в полотенце через плечо, с мокрыми после душа волосами. Кивнул мне, я кивнул ему. Из-за угла, у бокса, кто-то крикнул «Серёгу не видели?», и кто-то ответил, что Серёга в столовой. Я переложил трубку из правой руки в левую.

— Мам, я побегу. У меня вторая сессия через двадцать минут.

— Беги, беги. Поешь хорошо.

— Я уже поел.

— Это я так. По привычке.

— Целую, мам.

— Целую, родной. Папке привет?

— Привет.

— Я передам. Он сейчас в гараже, с «Девяткой» возится, у неё опять что-то с генератором.

— Скажи, пусть мне завтра позвонит. Я ему скажу, что делать.

— Скажу.

Я положил трубку. Постоял ещё секунду у тумбочки, глядя на полудохлые цветы. Подумал, что мать с лейкой в огороде, это, в общем, и есть та самая Балахна, которая никогда никуда не денется, и которая будет стоять там с лейкой, что бы я ни делал в Москве, в Сочи или ещё где. От этой мысли мне стало одновременно тепло и тревожно, и я не знал, какое из двух чувств правильное.

Вторая сессия началась в час. Она была короче утренней и более прицельная. Андрей Викторович в наушнике говорил мало, в основном командовал секторами: «третий», «пятый», «связка». Я ехал, отрабатывал. На третьем повороте снова попробовал тормозить позже на полтора. На этот раз получилось почти. Машина прошла, не дёрнулась, и я понял, что точка где-то рядом, я просто пока её не нащупал.

— Полтора, — сказал в наушник Андрей Викторович.

— Чувствую.

— Ещё раз.

Я прошёл круг. Снова попробовал. На этот раз машина пошла, и пошла нормально. Я вышел из поворота на чистой траектории, и в наушнике короткая пауза была заменена на одно слово:

— Хорошо.

«Хорошо» от Андрея Викторовича было примерно то же, что орден от командующего. Я даже улыбнулся в шлеме, хотя улыбаться в шлеме на скорости двести было занятием бессмысленным.

К концу сессии я повторил это ещё дважды. На третий раз чуть рано, машина дёрнулась, я её удержал, но Андрей Викторович в наушник сказал:

— Не лезь. Хватит на сегодня.

— Понял.

Я заехал в бокс. Снял шлем. Серёга подал воду, посмотрел на меня и сказал:

— Ну?

— Полтора три раза. Один раз чисто.

— Уже что-то.

— Уже что-то.

Я допил воду, отдал бутылку. Сел на стул у машины, посидел минуту, не снимая комбинезона. Тело было уставшее, но уставшее по-хорошему. Голова работала ровно, ничего не болело. Это было моё рабочее состояние, в которое я входил после двух сессий и в котором мог жить до вечера, не отвлекаясь.

Андрей Викторович подошёл, постучал по блокноту карандашом.

— Завтра то же самое, плюс связка через четвёртый.

— Понял.

— И ещё. В четверг с тобой Соловьёв-старший хочет поговорить.

Я поднял голову. Соловьёв-старший за три месяца моей работы в команде разговаривал со мной два раза, и оба раза мельком, в коридоре. Соловьёв-старший вообще, по моим наблюдениям, разговаривал лично с тремя людьми в команде: с Андреем Викторовичем, с Виталием Семёновичем и с Олегом Витальевичем, своим спортивным директором. С остальными он общался через них.

— О чём?

— О Сочи.

— Что про Сочи?

Андрей Викторович посмотрел на меня поверх блокнота. Это был его взгляд, означавший «не задавай вопросов, на которые я не могу ответить».

— В четверг, в четыре, в его кабинете. Будь.

— Буду.

Он кивнул, развернулся, ушёл к компьютеру у Лёхиного стола, где они с Лёхой что-то смотрели на экране. Я ещё минуту посидел на стуле, потом встал, переоделся.

К вечеру я вернулся к себе в комнату. Тело устало настолько, что кровать казалась самым умным изобретением человечества. Я лёг поверх покрывала, не разбираясь, и какое-то время просто смотрел в потолок. Потолок был белёный, неровный, со старой трещиной в углу, которую я уже изучил наизусть.

За стеной Денис включил радио. Тихо, чтобы не мешать. У Дениса была привычка по вечерам слушать радио «Юность», и я успел к этому привыкнуть, как к мигающей лампе в коридоре. Сейчас по «Юности» передавали какую-то песню, слов было не разобрать, доходила только мелодия. Мелодия была ровная, спокойная, под неё хорошо лежалось.

Я подумал, что вот мне двадцать лет. Я живу в Москве, у меня в боксе стоит формульная машина с моим именем на борту, через девять дней я еду в Сочи на свой первый этап Ф-4. У меня есть тренер, механик, телеметрист, мама с пирожками, отец, который скоро приедет, Денис за стенкой со своим радио, защита Лёхи двадцать третьего июня, банка огурцов, которая поедет с отцом в среду, и встреча с Соловьёвым в четверг, о которой я пока ничего не знаю. Всё это вместе называлось моей жизнью.

И где-то внутри, на дне, очень тихо, жил тридцатилетний автомеханик, у которого ничего из этого не было, и который смотрел на всё это моими же глазами, не вмешиваясь. Он был как сосед за стенкой, который слышит, как ты живёшь, но к тебе не стучит. Иногда я о нём забывал на полдня. Иногда вспоминал на минуту, как сегодня, когда ел кашу и вспомнил про «солнышко». И каждый раз убеждался, что он на месте, никуда не ушёл, и, видимо, не уйдёт.

Глава 2. Скорость и надёжность

Студия называлась «Эра», и находилась она в подвале старого жилого дома на Кутузовском проспекте, между булочной и салоном-парикмахерской «Натали». Машина команды привезла меня туда во вторник к десяти утра, и я ещё минут пять стоял на улице, потому что искал вход. Вход оказался во дворе, со стороны мусорных баков, и над ним висела ржавая железная вывеска с одной буквой Э, отвалившейся настолько, что висела на одном гвозде.

В Москве такие вывески были обычным делом. У города была привычка скрывать важное за чёрным ходом, и я к этой привычке успел привыкнуть.

Внутри пахло фотореактивами, кофе и чем-то ещё, чему я не мог подобрать название, но что было особенным запахом всех студий, и в Балахне таких мест не существовало вообще, что удешевляло Балахну, но и упрощало её. Меня встретил молодой человек в чёрной рубашке, с наушниками на шее, державший под мышкой папку.

— Максим Андреевич?

— Да.

— Костя. Я ассистент режиссёра. Идёмте, вас ждут.

Костя пошёл вперёд, через коридор, заваленный коробками, кабелями и старыми штативами. На стенах висели плакаты прошлых работ: какая-то реклама пельменей, какая-то реклама йогурта, и выцветший плакат фильма, названия которого я не успел прочитать. Костя на ходу говорил:

— Сценарий вы читали?

— Вчера прислали.

— Помните текст?

— Помню.

— Хорошо. Сейчас грим, потом разводка, потом снимаем. По плану до трёх. Может, дольше. Тут всегда дольше.

В этом «тут всегда дольше» было что-то фаталистическое, как у строителей, которые знают, что в срок никто никогда не сдавал. Я кивнул.

Гримёрная была маленькой комнатой с одним зеркалом и двумя стульями. В кресле сидела женщина лет сорока пяти, с короткой стрижкой и сигаретой в пепельнице у локтя. На столе перед ней лежали кисти, баночки с пудрой, тюбики с тоном и какие-то бумажные салфетки. Она посмотрела на меня в зеркало.

— Садитесь, Максим Андреевич.

Я сел.

— Вы первый раз?

— Первый.

— Не нервничайте. Это просто пудра. Под софитами вы будете светиться, как лампочка. Без пудры.

— Понятно.

Она затушила сигарету, надела на меня пластиковую накидку с завязками сзади, и начала. Я смотрел в зеркало и видел, как моё лицо постепенно становится не моим, а каким-то улучшенным, слегка матовым, без следов того, что я с шести пятнадцати на ногах. Гримёрша работала молча, сосредоточенно, как Серёга работал над креплением. У неё был свой регламент, и в этом регламенте посторонние разговоры не предусматривались.

— Усы у вас не растут? — спросила она вдруг.

— Что?

— Усы. У некоторых на щеках растёт лёгкий пушок, не видно, но в кадре виден. Надо сбривать.

— Не растёт.

— Хорошо.

Она ещё минут десять ходила вокруг меня с кистью, потом подвела помадой губы, что меня смутило, потому что я никогда не понимал, зачем мужчинам в кадре подкрашивают губы. Видимо, это входило в общий регламент, как и пудра.

— Готово. Вставайте.

Я встал, посмотрел на себя в зеркало. Из зеркала на меня смотрел незнакомый молодой человек, гладкий, ровный, без выражения. Я ему слегка кивнул, он ответил тем же, и мы оба остались каждый при своём.

В студии работал свет. Пять или шесть софитов на стойках, светили на белый фон, на белый ящик в центре. На ящике стоял макет машины, очень похожий на нашу, но очевидно лёгкий, картонный, со штампованной эмблемой «Сокола» на боку. Перед макетом стояла камера на штативе. Рядом с камерой стоял режиссёр.

Режиссёр был лысоватый мужчина лет сорока, в свитере с высоким горлом и в кроссовках. Он ходил вокруг камеры и всё время что-то говорил, не обращаясь ни к кому конкретно.

— Свет на фон ровный? Витя, проверь правый. Правый завален. Тень видишь? Вижу. Так. Костя, где наш герой?

— Здесь, Андрей Иванович.

— А, отлично, — сказал режиссёр, поворачиваясь ко мне. — Здравствуйте.

— Здравствуйте.

— Андрей Иванович. Я режиссёр. Вы видели сценарий?

— Видел.

— Текст помните?

— Помню.

— Замечательно. Сейчас встанете вот тут, рядом с макетом, левая рука на машине, правая свободная. Смотрим в камеру. Говорим текст. Текст помните?

— Помню.

— А ну-ка.

Я встал на отметку. Положил левую руку на картонный макет. Макет качнулся.

— Не давите, — сказал Андрей Иванович. — Это бутафория.

— Понял.

— Текст.

— «Скорость и надёжность. "Промрегионбанк" знает, как ехать к успеху».

Андрей Иванович долго смотрел на меня. Молчал. Потом сказал:

— А улыбочка?

Я улыбнулся.

— Не такая.

Я попробовал по-другому.

— Тоже не такая. Костя, дай зеркало.

Костя принёс маленькое складное зеркало. Я в нём увидел, что улыбка у меня действительно вышла какая-то неуверенная, как у человека, который не понимает, чему он улыбается.

— Подумайте о чём-нибудь хорошем, — сказал Андрей Иванович.

— О чём?

— Не знаю. О чём угодно. О победе. О деньгах. О девушке.

Я подумал о матери в огороде с лейкой. Улыбнулся.

— Уже лучше. Поехали. Дубль один.

Костя поднял хлопушку, щёлкнул, отошёл.

— Скорость и надёжность. «Промрегионбанк» знает, как ехать к успеху.

— Стоп, — сказал Андрей Иванович. — Глаза.

— Что глаза?

— Вы говорите про скорость, а глаза у вас как у человека, который ждёт автобуса. Должно быть, чёрт возьми, движение. Ещё раз. Дубль два.

— Скорость и надёжность. «Промрегионбанк» знает, как ехать к успеху.

— Стоп. Левая рука. Вы держите её, как тряпку. Это машина. Это «Формула». Это, чёрт возьми, ваш партнёр. Вы её ласкайте.

— Ласкать?

— Не буквально. Но рукой говорите. Дубль три.

Я ласкал картонный макет рукой. Произносил про скорость и надёжность. Думал о матери с лейкой, улыбался, смотрел в камеру с движением. На пятом дубле я поймал себя на том, что произношу фразу автоматически, не думая о словах, как механик на конвейере. На седьмом начал ловить себя на том, что слово «скорость» начало терять смысл, как любое слово, повторённое много раз. К десятому дублю «надёжность» превратилась в звуковое пятно. К двенадцатому я уже не понимал, на каком я свете.

Пора сказать, что у меня в обоих временах опыт работы перед камерой был минимальный. Тридцатилетний автомеханик из две тысячи двадцать четвёртого видел камеры только на свадьбах и видеорегистраторах. Двадцатилетний пилот «Сокола» из двухтысячного видел их только в виде телекамер на финише, где никто на него лично не наводился. Стоять под софитами и тринадцать раз подряд произносить «скорость и надёжность» было совершенно новым опытом, и опыт этот меня медленно перемалывал в нечто среднее между гипсовой статуей и продавцом из телемагазина.

— Стоп, — сказал Андрей Иванович. — Перерыв пять минут.

Я отошёл к стене, прислонился к ней спиной. Костя принёс мне стакан воды. Вода была тёплая, из-под крана, но я её выпил с благодарностью.

— Долго ещё? — спросил я.

Костя пожал плечами.

— Пока не получится.

— А получится?

— Обычно к двадцатому дублю получается. Иногда к тридцатому.

— Спасибо. Утешил.

— Я не утешаю. Я констатирую.

Это был ответ в стиле Дениса, и я удивился, что узнаю эту манеру у малознакомого молодого человека из съёмочной группы. Видимо, в Москве была такая порода людей, которые не утешали, а констатировали, и порода эта расселялась по разным профессиям равномерно.

В этот момент я заметил, что в студии появился ещё один человек. Олег Витальевич, спортивный директор «Сокола», стоял у дальней стены и разговаривал с кем-то, кого я не сразу узнал. Высокая женщина в брюках, с короткими тёмными волосами, с папкой в руке. Они говорили негромко, и Олег Витальевич кивал. Потом женщина повернула голову, посмотрела в мою сторону, и я понял, что я знаю это лицо. Но не помнил, откуда.

— Костя.

— Да?

— Кто это? У дальней стены.

Костя посмотрел.

— Это Берёзкина. Из «Авторевю». Будет интервью после съёмки.

— А.

Я кивнул, как будто всё понял, хотя не понял ничего. Никто мне про интервью не говорил. Сценарий, прочитанный вчера, ничего про интервью не упоминал. У меня было ощущение, что в этой студии я нахожусь не в роли пилота, а в роли картонного макета, который куда-то поставили, и куда-то перестанут ставить, когда сочтут нужным.

— Андрей Иванович, — сказал я негромко, обращаясь к режиссёру, который пил кофе у камеры. — Меня сегодня ещё интервью ждёт?

Он поднял брови.

— А вам не сказали?

— Нет.

— Странно. Но да. Вон, журналистка ждёт.

— Ладно.

— Не переживайте. Сначала закончим съёмку.

К двадцать первому дублю Андрей Иванович сказал «стоп» и больше ничего не добавил. Я подождал. Костя посмотрел на режиссёра, потом на меня.

— Это «снято»?

— Это «снято», — сказал Андрей Иванович. — Идёмте посмотрим.

Мы все втроём подошли к маленькому монитору у камеры. На мониторе я увидел себя, в гриме, рядом с картонной машиной, говорящего про скорость и надёжность. Звук был приглушённый, изображение качественное. Я смотрел на этого молодого человека на экране и думал, что он, в общем, похож на меня, но похож как двоюродный брат: те же черты, но другая внутренняя сборка.

— Хорошо, — сказал Андрей Иванович. — Это пойдёт. Спасибо, Максим Андреевич.

— Спасибо вам.

— Идите снимайте грим. И к журналистке. Костя проводит.

Грим я снимал в том же кресле, в гримёрной. Гримёрша протёрла мне лицо влажной салфеткой, и я увидел в зеркале возвращение своего обычного лица, того самого, неотшлифованного, с тенями под глазами от сегодняшнего раннего подъёма. Я кивнул лицу, лицо кивнуло мне. На этот раз кивок был более доверительный, как будто мы с ним помирились после двух часов разлуки.

В коридоре я прошёл мимо щитка с зеркалом, остановился. Посмотрел на свои руки. Молодые, ровные, чистые, с короткими ногтями. Я снял с правой руки часы, посмотрел на запястье. Запястье было гладкое, без шрамов, без следов прожитого. У тридцатилетнего автомеханика на этом самом месте был тонкий белый шрам, оставшийся от того раза, когда он в две тысячи восемнадцатом году неудачно открыл консервную банку и порезался крышкой. Шрама не было.

Это был один из тех моментов, которые случались со мной редко, раз в две недели или реже. Я успел внутренне отметить, что у меня нет шрама, и тут же успел подумать, что это не моё запястье, а Максима Королёва, который никаких консервных банок в две тысячи восемнадцатом году не открывал, потому что в две тысячи восемнадцатом году Максиму Королёву было четырнадцать лет, и консервные банки за него открывала мать. Эти две мысли пробежали во мне за полсекунды, и за следующую полсекунду я уже думал о другом, об интервью, и шрам остался лежать там, где лежал, в той другой жизни, в которой меня не было.

Я надел часы обратно.

Берёзкина ждала меня в маленькой комнате рядом со студией, видимо, нарочно отведённой под интервью. В комнате стоял стол, два стула, графин с водой и два пустых стакана. На столе лежал её диктофон, кассетник «Sony» с двумя бобинами, и блокнот в кожаной обложке. Сама она сидела за столом, листала блокнот и не подняла головы, когда я вошёл.

— Здравствуйте.

— Здравствуйте, — сказала она, не отрываясь от блокнота. — Садитесь.

Я сел. Олег Витальевич стоял у двери, не входя, как часовой.

— Олег Витальевич, — сказала Берёзкина, не глядя на него, — вы не могли бы оставить нас минут на двадцать?

— Я постою.

— Если вы постоите, у нас не получится разговора.

Олег Витальевич помолчал, посмотрел на меня. Потом сказал:

— Хорошо. Двадцать минут.

И вышел, прикрыв за собой дверь так, как закрывают дверь люди, которые в любой момент готовы вернуться.

Берёзкина наконец подняла голову. У неё были тёмно-серые глаза, чуть уставшие, и сетка тонких морщин в углах, которая в следующие десять лет должна была стать сильнее. Лет тридцать пять, подумал я. Может, тридцать семь. Не больше.

— Меня зовут Алла, — сказала она. — Я из «Авторевю». Пишу о Ф-3 и Ф-4. Мне нужно интервью на полполосы. Это около двадцати вопросов, минут на двадцать пять. Вас предупреждали?

— Нет.

Она удивилась. Не сильно, скорее по-журналистски, как удивляются люди, которые видели всякое, но привычку удивляться не утратили.

— Странно. Ну, неважно. Если не хотите, мы можем перенести.

— Не нужно. Давайте сейчас.

— Уверены?

— Уверен.

— Хорошо. Тогда я включаю.

Она нажала клавишу на диктофоне. Бобины поехали. Внутри кассетника что-то тихо защёлкало, и я подумал, что вот в этот момент мой голос начал записываться, и эта запись уйдёт куда-то в редакцию, и кто-то будет её слушать через неделю, и мои слова, неудачные или удачные, останутся в архиве «Авторевю» навсегда. Эта мысль меня слегка собрала.

— Максим, скажите для протокола ваше полное имя, возраст и команду.

— Королёв Максим Андреевич, двадцать лет, команда «Сокол», «Формула-4».

— Спасибо. Расскажите, как вы пришли в гонки.

Я рассказал. Стандартный рассказ, который у меня был отрепетирован: картинг с детства, успехи в юношеских соревнованиях, выход в чемпионат России, замечен «Соколом», подписание контракта в начале двухтысячного, тренировки, дебют через неделю в Сочи. Я говорил минут пять, ровно, не запинаясь, и Алла слушала, не перебивая, и записывала ручкой в блокноте короткие слова. Я заметил, что она пишет не то, что я говорю, а свои какие-то заметки. Это было неприятное наблюдение, и я постарался его забыть.

— Хорошо, — сказала она, когда я закончил. — Спасибо. Теперь несколько коротких вопросов. Любимая трасса?

— Нижегородское кольцо.

— Любимый соперник?

— Денис Соловьёв.

Она усмехнулась. Не зло, а так, как усмехается человек, услышавший ожидаемое.

— Он ваш напарник.

— Я знаю.

— Это не совсем соперник.

— У меня в команде он напарник, в чемпионате он соперник. Считайте как хотите.

— Хорошо. Любимый пилот всех времён?

— Сенна.

— Почему Сенна?

— Потому что он не сдавался.

— Это ответ, который дают все.

— Я знаю.

— Дайте другой.

Я подумал.

— Потому что он умел ехать в дождь.

— Вы тоже умеете ехать в дождь?

— Учусь.

Она кивнула, что-то записала.

— Хорошо. Теперь главный вопрос. Можно?

— Можно.

Она посмотрела мне в глаза. У неё был взгляд человека, который этим взглядом занимается профессионально, и я понял, что сейчас будет то, ради чего я здесь.

— Максим, вы пришли в команду «Сокол» из картинга, без школы Ф-3, без опыта в формульных классах. Большинство пилотов вашего возраста, претендующих на места в Ф-4, проходят как минимум один сезон в кадетской «Формуле» или в национальной «Лада-Спорт». Вы это сделали в обход. Что вы отвечаете тем, кто говорит, что вас просто продавили?

Я молчал секунды три.

В эти три секунды я успел подумать сразу несколько вещей. Первое: Олег Витальевич меня предупреждал, что подобные вопросы возможны, и инструктировал отвечать общими словами. Второе: общие слова сейчас будут видны как фальшивая монета. Третье: правды я тоже не могу сказать, потому что правда была сложной и состояла из того, что мне в этой жизни в самом деле повезло, что меня в самом деле заметил скаут «Сокола» на чемпионате России по картингу, и что моё попадание в Ф-4 в самом деле было быстрее обычного, и что в самом деле где-то на каком-то этаже договорились о моём переводе через головы более очевидных кандидатов. Это всё было правдой. И четвёртое: если я начну сейчас извиваться, она это услышит, и интервью получится унизительное.

— Я не знаю, продавили или нет, — сказал я наконец. — Я знаю, что в начале года Андрей Викторович смотрел десять человек, и из этих десяти выбрал меня. Почему меня, я не уверен. Может, потому что я из десяти выбранных дешевле всех. Может, потому что я быстрее. Может, по другим причинам. Я не сижу в его кабинете и не слышу его разговоров с Соловьёвым.

Я сделал паузу. Она ждала.

— Что я могу ответить тем, кто говорит, что меня продавили, я не знаю. Если они правы, то правы. Если нет, я докажу на трассе. Других способов у меня нет.

Алла записала. Я заметил, что записывает она дольше, чем я говорил. Видимо, к моим словам приписывала что-то своё.

— Вы не пробовали отнекиваться, — сказала она наконец. — Это любопытно.

— А зачем?

— Большинство в такой ситуации начинают объяснять, что у них особый талант, особая работоспособность, особая что-то ещё.

— У меня нет ничего особого.

— Так уж нет.

— Так уж нет. Я нормальный. Просто еду быстро.

Алла посмотрела на меня внимательно. У неё в глазах что-то изменилось, я не успел понять, что. Она положила ручку, выключила диктофон.

— Это всё, — сказала она.

— Ещё двенадцать вопросов было.

— Этого хватит.

Она убрала диктофон в сумку, закрыла блокнот. Помедлила.

— Вы были на удивление честны. Это редко.

— Я не пытался быть честным. Я пытался быть точным.

— Это одно и то же, в общем.

— Не уверен.

Она встала. Я встал.

— Удачи в Сочи.

— Спасибо.

Она протянула руку. Я пожал. Рука у неё была сухая, тонкая, но крепкая. У меня мать так протягивала руку, когда здоровалась с малознакомыми мужчинами. Точное сходство.

Алла открыла дверь. Олег Витальевич стоял в коридоре, точно там, где стоял двадцать минут назад. Алла кивнула ему, прошла мимо, ушла. Олег Витальевич посмотрел ей вслед, потом на меня.

— Что она спрашивала?

— Стандартное.

— Конкретно?

— Про карьеру. Про любимых пилотов. Спросила, продавили ли меня в команду.

Олег Витальевич остановился. Посмотрел на меня тяжело, как смотрел Виталий Семёнович утром, но с другим оттенком. У Виталия Семёновича в тяжёлом взгляде было раздражение мастера. У Олега Витальевича было что-то другое, чего я ещё не научился читать.

— И что вы ответили?

Я рассказал, как ответил.

Олег Витальевич молчал. Потом сказал:

— Идёмте.

Мы вышли из студии вдвоём, прошли мимо мусорных баков, вышли на Кутузовский. Машина команды стояла у тротуара. Олег Витальевич не пошёл к машине. Он остановился у парапета.

— Максим Андреевич.

— Да.

— На такие вопросы, — сказал он медленно, — отвечают иначе.

— Как иначе?

— Иначе. Любым набором общих слов. «Я благодарен команде», «я работал годы», «я прошёл серьёзный отбор», и так далее. Никто это не слушает. Никто не запоминает. Журналистка пишет общую похвалу команде, мы получаем хорошее упоминание в журнале, все довольны. Это рутинный жанр.

— А я что сделал?

— Вы дали ей материал.

— Какой материал?

— Любой, какой она захочет. Завтра она напишет, что молодой пилот «Сокола», оказывается, признаёт, что был выбран не за выдающиеся способности, а потому что был дешёвый. Послезавтра остальные журналисты вырезают эту фразу и крутят её как угодно.

— Я не говорил, что меня выбрали потому что я дешёвый. Я сказал, что не уверен.

— Это одно и то же.

— Это не одно и то же, Олег Витальевич.

Он посмотрел на меня. У него на скулах ходили желваки. Я подумал, что Олегу Витальевичу примерно сорок пять, и что он, видимо, лет двадцать работает в спортивных делах, и что за двадцать лет он научился читать людей по едва заметным признакам, и сейчас он, видимо, читал меня.

— Максим, — сказал он наконец, без отчества, как будто разговор перешёл в другой регистр. — Вы хороший парень. Но вы не понимаете, как это устроено.

— Видимо, не понимаю.

— Это устроено так, что правда никого не интересует. Никого. Журналистов не интересует, спонсоров не интересует, читателей не интересует. Интересует образ. У нас в команде есть образ молодого пилота из провинции, который своим трудом дошёл до большой команды. Этот образ работает. Этот образ продаёт. Если этот образ начнёт говорить публично, что он, может быть, дешёвый и его, может быть, продавили, образ перестанет работать. Перестанет образ работать, перестанет работать команда, перестанет работать ваша зарплата.

— Понял.

— Я надеюсь.

— Я понял, Олег Витальевич. Я не повторю.

— Хорошо.

Он постоял ещё минуту, глядя на Кутузовский. Машины ехали в обе стороны, монотонно, ровно. Где-то в стороне ВДНХ загудел троллейбус, и звук этот растворился в общем шуме.

— И ещё, — сказал он. — С Берёзкиной больше не разговаривайте.

— С чего вдруг?

— Вдруг с того. Она опасный персонаж. Она бывшая пилот. Она знает изнутри всё. Если она захочет вас подставить, она это сделает мастерски. Мы её, к сожалению, заказать на интервью обязаны были, потому что «Авторевю» делает обзор сезона и без вас обзор не получается. Но дальше, по возможности, без неё.

— Хорошо.

— Хорошо.

В машине по дороге обратно мы молчали. Я смотрел в окно. Москва за окном была обычная, серая, дневная, с пробкой на третьем кольце и с реками автомобилей у светофоров. Я думал о том, что Олег Витальевич, в общем, прав. Что я в самом деле мог ответить иначе. Что я в самом деле поступил по-балахнински, а не по-московски, и что в Москве за такие ответы платят неприятностями.

Но одновременно я думал, что Алла мне понравилась. Не как женщина. Как собеседник. У неё в глазах было что-то, чего я давно не видел. Может, у Серёги в Балахне в гараже было такое в выражении, когда он слушал старого мастера. Это было «я тебя слышу», без оценки, без подтекста, без оплаты. Просто «я тебя слышу».

В Москве я такого почти не встречал.

В тот же вечер я зашёл к Лёхе в комнату. Лёхина комната была через одну от моей, точно такая же, типовая, с кроватью, тумбочкой, столом и окном во двор. На столе у Лёхи стоял ноутбук, рядом лежали тетради, распечатки и пустая чашка. Лёха сидел в трусах и майке, печатал.

— Привет, — сказал я.

— О. Ну как?

— Никак.

Я сел на кровать. Лёха закрыл крышку ноутбука.

— Долго мучили?

— Двадцать один дубль.

— Это, — сказал он с уважением, — почти рекорд.

— А чей рекорд?

— Не знаю. Я просто чувствую, что почти.

Я улыбнулся. Лёха умел успокоить такими фразами, которые в обычном языке не проходили на проверку, но в его исполнении звучали как медицинский диагноз.

— Слушай, — сказал я. — Меня там журналистка интервьюировала. Из «Авторевю».

— Ого. И?

— И задала вопрос про то, продавили ли меня в команду.

Лёха хмыкнул.

— И что ты ответил?

— Что не знаю.

— А.

— Что в смысле «а»?

— Ну, — сказал Лёха, закидывая ногу на ногу. — Это, в общем, плохой ответ.

— Я знаю, что плохой. Олег Витальевич мне уже объяснил.

— И что Олег Витальевич?

— Сказал, что я не понимаю, как устроено.

— А ты не понимаешь?

Я подумал.

— Понимаю. Просто не привык.

— Привыкай.

— Угу.

Помолчали. Лёха достал из ящика стола пакет с печеньем, протянул мне. Печенье было «Юбилейное», в шуршащей упаковке, и я взял две штуки, одну сразу съел, вторую положил на тумбочку.

— Слушай, — сказал он. — Я тебе вот что скажу.

— Ну.

— У нас в институте на этике экономики был такой профессор, Нечипоренко. Он любил повторять, что мир делится на два типа людей: те, кто говорит правду, и те, кто говорит то, что от них ожидают услышать. Первые в лучшем случае становятся хорошими преподавателями. Вторые становятся всем остальным.

— И?

— И ты, — сказал Лёха, — пока что преподаватель. Но тебе платят как остальному. Это неустойчивая комбинация.

Я посмотрел на него. Лёха был на год младше меня и говорил иногда такие вещи, которые мне в голову не пришли бы и через десять лет в обеих жизнях. У него в этом смысле была ровная фоновая мудрость, заработанная, видимо, в качестве компенсации за то, что в других вопросах он был совершенный ребёнок.

— То есть, — сказал я, — учиться надо.

— Да.

— А правду где?

Лёха пожал плечами.

— Правду, — сказал, — оставляй для гонки. На трассе спрашивать «продавили или нет» некому. Там либо доехал, либо нет.

— Это утешение?

— Это констатация.

Опять то же слово. Видимо, оно сегодня шло у меня по жизни как лейтмотив. Я съел вторую печеньку, встал.

— Спасибо за чай.

— Я тебе чая не давал.

— За печенье.

— На здоровье.

Я вышел в коридор. У тумбочки с цветами стоял Денис, разговаривал по телефону. Услышав меня, кивнул и отвернулся, чтобы я не слышал. Я дошёл до своей комнаты, зашёл, закрыл дверь.

Лёг на кровать. Свет не выключал.

Думал о том, что сегодня впервые за три месяца в Москве я почувствовал, что мне нужны слова, которых я не умею. До сегодняшнего дня я ехал на тех словах, которыми разговаривал в Балахне, и Москва их вроде понимала. Сегодня выяснилось, что не понимает. Что у Москвы есть свой язык, на котором надо говорить с журналистами, спонсорами и спортивными директорами, и что языку этому надо учиться отдельно, как иностранному, и что в этом языке слово «честность» имеет другое значение, чем в Балахне. В Балахне «честность» означала «говорю как есть». В Москве «честность» означала «говорю то, что от меня ждут, и думаю, что это и есть как есть».

Я лежал и думал, что мне это не нравится. И что мне придётся к этому привыкнуть.

А потом я вспомнил Аллу. Её взгляд в момент, когда она выключила диктофон. У неё в глазах было «я тебя слышу», и в этом «слышу» был, в общем, тот самый язык, к которому меня сейчас принуждал Олег Витальевич, только наоборот. Она тоже знала, что я говорю не то, что от меня ждут. И ей это понравилось. Не как материал. Как факт.

Она сказала: «Вы были на удивление честны. Это редко». И я ответил: «Я не пытался быть честным. Я пытался быть точным». И она сказала, что это, в общем, одно и то же. И я не согласился.

Может быть, она была права. Может быть, я не согласился по-балахнински.

Я выключил свет.

За стеной у Дениса было тихо. Радио сегодня он не включил, и я подумал, что у него тоже, видимо, день был не такой, как обычно. У всех бывают такие дни.

Завтра должен был приехать отец. Поезд приходил в восемь сорок. Я уже проверил расписание трижды.

Это было моё «хорошо», на сегодняшний вечер, в этой Москве, в этой комнате, с этой завтрашней встречей.

Глава 3. Отец в Москве

В среду я приехал на Курский в восемь пятнадцать. Поезд из Нижнего приходил в восемь сорок, и за пятнадцать минут до прибытия я уже стоял на седьмой платформе и смотрел, как по соседней с противоположной стороны заходит электричка из Орехова. Из электрички вышло человек двести, все с одинаковыми сумками, и потекли в сторону метро ровной серой рекой, в которой отдельные люди сливались в один длинный движущийся предмет. У московских электричек по утрам было это свойство, и я к нему за три месяца привык, как привыкаешь к шуму у окна.

На моей платформе было пусто. Дворник скрёб лопатой по асфальту, хотя был июнь и скрести было нечего. У некоторых людей рабочее движение продолжается дольше, чем рабочая необходимость. Я знал таких в Балахне, да и сам, по правде сказать, был такой.

Командную «Волгу» мне выделили на день. Олег Витальевич, узнав, что приезжает отец, дал «Волгу» без вопросов, что меня даже удивило. После вторника я ждал от него скорее ограничений, чем послаблений, но Олег Витальевич, видимо, разделял рабочее и человеческое, и в этом отношении он был, в общем, нормальный мужик. Я начинал к нему теплеть, хотя знал, что теплеть рано.

Поезд подошёл бесшумно. Отец вышел последним, он всегда выходил последним из любого помещения, кроме собственного дома. В руках у него была чёрная сумка, та самая, в которой он на пенсию собирался ездить по родственникам, а пока что ездил по всяким делам, требующим выезда. Куртка серая, как обычно, шапка в руке, хотя на улице было плюс восемнадцать. У отца имелась железная теория, что в дороге всегда холоднее, чем дома, и эта теория от опровержения погодой не страдала.

— Здорово, — сказал он, спустившись.

— Здорово, пап.

Мы не обнялись. У нас в семье обнимались только женщины, и эта традиция тянулась, видимо, от какого-то прадеда, который её и установил. Я взял у него сумку. Сумка была тяжёлая, с резким запахом огурцов сквозь полиэтилен.

— Положила?

— Положила. Маленькую.

— Я просил не класть.

— А она положила.

Я улыбнулся. Отец не улыбнулся. Он посмотрел на меня сверху вниз, потому что был выше на полголовы, и сказал:

— Ну, веди.

Мы пошли к выходу. Отец шагал ровно, не торопясь, как будто Москва была обычным городом, а не местом, где он не был с восемьдесят шестого года. У него вообще была эта свойство, появляться в незнакомом пространстве так, как будто он его уже видел. Я подозревал, что это было общим качеством мужиков его поколения, выросших в эпоху, когда удивляться чему бы то ни было считалось формой неуверенности в себе.

В машине он сел сзади.

— Пап, сядь вперёд.

— Мне и тут хорошо.

Я понял, что на переднее сиденье он не пересядет. Переднее сиденье в его системе координат было местом рядом с водителем, а водитель сейчас был не сын, а водитель, и нарушать эту систему ради сорока минут езды по Москве значило расшатывать что-то, чего расшатывать нельзя.

Поехали по Садовому. Отец смотрел в окно с тем выражением, которое бывает у людей, попавших в город, где они уже когда-то были, но очень давно. Я видел его в зеркале. Он не оглядывался по сторонам, не вертел головой, как делают приезжие. Смотрел в одно окно, ровно, как будто проверял что-то по списку.

— Большая, — сказал он наконец.

— Большая.

— Изменилась.

— Да.

— Реклам сколько стало.

— Много.

Он замолчал, и до самой Беговой больше не сказал ни слова. Я тоже молчал, потому что знал, что отец сейчас занят чем-то внутренним, чем не делятся.

Гостиница на Беговой называлась «Московская». Стоила она восемьдесят долларов в сутки, что отец, узнав цифру, воспринял с тем особым спокойствием, с каким человек его поколения воспринимает плохие новости, не относящиеся к семье.

— Это сколько в рублях?

— Около двух тысяч.

Отец помолчал.

— У меня смена две двести.

Я не ответил. В таких случаях лучше молчать, и меня этому учили долго, в основном на собственном опыте. Олег Витальевич, кстати, оплачивал номер из командных средств, но я отцу про это не сказал. Если бы сказал, он бы запротестовал и потребовал снять что-нибудь дешевле, и мы бы потеряли два часа на поиски, которые мне сегодня были не нужны.

В номере отец первым делом снял ботинки. Поставил их у двери, ровно, носок к носку, как ставил дома в прихожей. Прошёл по ковру в носках, серых, штопаных на пятке. Я хотел сказать про тапочки, но отец уже доставал из сумки свои, домашние, клетчатые. В его системе ценностей тапочки были предметом первой необходимости, как паспорт, и брать их в командировку было так же естественно, как зубную щётку.

Сел на кровать. Кровать скрипнула. Он прислушался к скрипу с интересом естествоиспытателя, чуть подвинулся, и кровать скрипнула снова.

— Пружина, — сказал он с удовлетворением человека, поставившего верный диагноз.

Я сел на стул у окна. Окно выходило во двор-колодец, тёмный даже в июне, с двумя машинами, припаркованными вплотную к стене. На одной из машин висела бумажка под дворником, и я подумал, что бумажка эта висит здесь, видимо, не первый день, потому что концы её уже намокли и расползлись.

— Чай будешь?

— Чай. Давай.

Я нажал кнопку на электрочайнике. Чайник загудел. Отец открыл сумку, достал из неё: пакет с пирожками, банку огурцов, полбуханки серого хлеба, кусок колбасы в фольге, варёное яйцо в отдельном пакете, две головки лука, и четвертушку водки в плоской бутылке. Разложил всё это на маленьком столике в одному ему понятном порядке. Банку огурцов поставил справа, потому что был правша. Хлеб ближе к центру, как самое нейтральное и универсальное. Водку на угол, чтобы случайно не задеть локтем.

— Пап. Тут ресторан внизу.

— Сядем так.

Это решение обсуждению не подлежало. У отца имелась чёткая система: за казённые деньги в ресторан не ходить, за свои тем более. Точка пересечения этих двух правил не оставляла ресторану шансов.

Чайник закипел. Я налил чай в гостиничные стаканы, без подстаканников, и поставил на стол. Отец посмотрел на стаканы, покачал головой, потом достал из сумки два эмалированных подстаканника, обмотанные старой газетой. Один протянул мне, второй вставил себе.

— Из дома?

— Из дома. У них тут не пьют по-человечески, я знал.

Я хмыкнул. Отец взял подстаканник в руку, попробовал на вес, кивнул сам себе. Подстаканники были латунные, с гербом РЖД, привезённые ещё, кажется, из его командировок восьмидесятых годов. У отца дома таких было штук шесть, и каждому он, я подозреваю, помнил историю.

— Пап, — сказал я. — Пирожок.

— Бери.

Я развернул фольгу. Пирожок был холодный, с капустой, и я узнал в нём тот самый вкус из школьного детства, когда брал такие в портфель и съедал на большой перемене у окна. Странно, подумал я. У вкуса есть память, причём память более точная, чем у глаз и ушей, потому что глаза и уши обмануть можно, а вкус узнаёт без посредников.

— Хорошие, — сказал я.

— Мать делала.

Это был исчерпывающий разбор кулинарных свойств пирожка. Дальше слов не требовалось.

Отец налил себе. Мне не предложил, потому что знал: завтра утром тренировка. Откуда знал, я не спрашивал. У отца была эта свойство, угадывать рабочий распорядок сына без брифингов, видимо, через какие-то общие отцовские каналы связи, по которым информация шла независимо от меня.

— А ты как? — спросил я. — С «Девяткой» как?

Отец чуть оживился.

— А, — сказал он. — Генератор.

— Снял?

— Снял. Щётки сточились. Купил новые на рынке, поставил, не идёт.

— Совсем не идёт?

— Заводится, едет, а зарядка не показывает.

— Регулятор смотрел?

— Смотрел.

— И?

— Снял, протёр, поставил. То же самое.

Я задумался. У «Девятки» с генератором обычно бывало две беды: щётки или обмотка возбуждения. Если новые щётки не помогли, и регулятор чистый, значит, скорее всего, реле или обрыв в цепи возбуждения. Я объяснил отцу, как это проверить тестером, что замерять между какими клеммами и какие цифры должны быть нормальными. Отец слушал и кивал, и я видел, что он внутренне записывает.

— А тестер у тебя есть?

— У Витьки попрошу.

— У какого Витьки?

— У Прошкина.

— А, у этого. У него же стрелочный.

— Стрелочный. Но рабочий.

— Сойдёт.

Он кивнул, налил себе ещё, на этот раз половину рюмки. Выпил. Поставил.

— Спасибо, сын.

Я вздрогнул. Отец говорил «спасибо» примерно один раз в год, и каждый раз это слово в его исполнении звучало как награждение медалью. Я не знал, что ответить, и поэтому сказал:

— Не за что.

— Есть за что. Я бы три дня вокруг ходил.

— Ладно, пап.

— Не «ладно». Я говорю.

Помолчали. Я ел пирожок. Отец смотрел в окно во двор-колодец, как смотрел в Балахне в окно своего гаража, когда отдыхал между двумя работами.

В этот момент у меня в голове проскочило что-то странное. На полсекунды. У тридцатилетнего автомеханика отец тоже когда-то возился с «Девяткой» в гараже, и тридцатилетний тоже когда-то объяснял ему, как замерять напряжение возбуждения, и это случилось не двадцать лет назад, а в две тысячи семнадцатом году, и тогда отец Максима в той жизни был уже на пенсии, и «Девятка» у него была другая, не эта, но такая же по сути. Эта мысль пробежала во мне, как в прошлый раз, и так же быстро ушла, оставив за собой только лёгкое головокружение, к которому я уже умел не приставать. Я съел пирожок до конца, и когда дожевал, мысли уже не было.

Около двенадцати отец сказал, что хочет посмотреть, где я работаю.

— Бокс хочешь?

— Бокс.

— Ну поедем.

Я позвонил вниз, сказал, что машина нужна на полчаса, и через десять минут мы уже ехали обратно по Беговой в сторону Крылатского. Отец опять сел сзади, и опять смотрел в окно. У него взгляд был такой, как будто он всё время сверял увиденное с каким-то своим внутренним чертежом, и не всё на чертеже сходилось.

В Крылатском у входа в бокс стоял Денис, в кепке, с термосом, разговаривал с механиком. Увидел меня, кивнул.

— Привет.

— Привет. Это мой отец.

— Здравствуйте.

— Здравствуйте, — сказал отец, и пожал Денису руку. Денис посмотрел на отца с тем сдержанным интересом, с каким коренные москвичи смотрят на провинциальных мужиков: вроде и наш, но из другой системы.

— Очень приятно, — сказал Денис.

— И мне.

И всё. На этом светский разговор был исчерпан. Денис кивнул нам ещё раз и ушёл в свою сторону. Отец посмотрел ему вслед и сказал негромко:

— Серьёзный.

— Серьёзный, — согласился я.

— Это твой напарник?

— Напарник.

— Он быстрее тебя?

Я замешкался.

— Быстрее. Пока что.

Отец кивнул. Не сказал ничего. Это было самое важное в его реакции, что он ничего не сказал. У отца имелось правило: на сообщения, которые сын явно не хочет обсуждать, не реагировать. Это правило я ценил больше, чем любые отцовские советы.

Мы зашли в бокс. Серёга уже стоял у машины, в форменной куртке «Сокола», и, увидев отца, сразу пошёл навстречу.

— Андрей Николаевич!

— Серёга.

Они обнялись. У них с отцом отношения были с восемьдесят восьмого года, когда Серёга, тогда уже мастер в гараже на Первомайской, пришёл к отцу в депо посмотреть сварку. Они нашли общий язык за полдня и больше не теряли друг друга, и за эти двенадцать лет у них сложилось то, что они называли дружбой, и что для меня было больше чем дружбой, потому что без Серёги я бы в Балахне не выжил детство, а без отца Серёга бы, может, не стал тем мастером, каким стал.

— Как доехал?

— Нормально.

— Мать как?

— Огурцы передала.

— Спасибо ей.

— А она думала, я тебе не довезу.

Они постояли, посмотрели друг на друга, и я видел, что в эти секунды между ними прошло что-то длинное, чего я не мог прочитать, но что было настоящим. У мужиков после сорока такое бывает.

— Машина, — сказал Серёга, оборачиваясь к ней.

Отец медленно подошёл. Обошёл машину один раз. Подошёл к капоту, наклонился, посмотрел на эмблему «Сокола», потом на номер. Прикоснулся пальцем к карбоновому крылу, ощупал, отдёрнул руку.

— Пластик?

— Углепластик, — сказал Серёга. — Карбон.

— Лёгкий?

— Лёгкий.

— Хм.

Он обошёл машину ещё раз. Заглянул в кокпит. Посмотрел на руль, который был снят и лежал на полке.

— Снимается?

— Снимается. Иначе не сядешь.

— Хм.

Отец говорил «хм» примерно так же, как Денис говорил «серьёзный». Это было слово оценки, выработанное за годы и доведённое до совершенства. В отцовском «хм» помещалось: «понял», «принимаю к сведению», «впечатляет, но не показываю», «есть вопросы, но задавать не буду».

В этот момент к нам подошёл Виталий Семёнович. Он, видимо, услышал, что я в боксе, и решил выйти. На нём были очки на верёвке и тот самый серый халат, который он надевал в боксе поверх рубашки.

— Виталий Семёнович, — сказал я. — Это мой отец.

— Очень приятно. Виталий Семёнович.

— Андрей Николаевич.

Они пожали руки. Отец посмотрел на Виталия Семёновича, Виталий Семёнович посмотрел на отца, и я заметил, что отец задержал взгляд чуть дольше обычного. У отца с инженерами были свои отношения, отдельные. Он их не любил со времён депо, когда инженер из управления приходил и говорил мужикам, как они должны делать работу, которую инженер сам никогда не делал. Виталий Семёнович, надо сказать, в этом отношении не был типичным, потому что руки у него были рабочие, и это видно было сразу. Отец, видимо, это тоже разглядел, потому что после паузы кивнул, удовлетворённо.

— Сын у нас гоняет, — сказал он непонятно к чему.

— Гоняет, — согласился Виталий Семёнович. — И небезнадёжно.

Это было высокая похвала в исполнении Виталия Семёновича. Я понял, что после вторничной съёмки в его глазах я вырос на полступени, что меня даже удивило. Видимо, он прочёл интервью или ему доложили, и моя реакция на вопрос Берёзкиной произвела на него какое-то впечатление, которого я ожидать не мог.

— Это хорошо, — сказал отец.

Они ещё постояли, поговорили о машине минут пять. Виталий Семёнович, к моему удивлению, объяснял отцу устройство подвески таким тоном, каким в Балахне объясняют только своим. У него для этого, видимо, были основания. Отец слушал и кивал, и спрашивал короткие вопросы, на которые Виталий Семёнович давал короткие точные ответы. Я стоял в стороне и смотрел на эту сцену, и думал, что вот двое мужиков из разных миров встретились в боксе «Сокола» в Крылатском, и через десять минут уже разговаривают как давние коллеги. Это было одно из тех маленьких чудес, которые в Москве случались редко, но случались.

В шесть мы вернулись в гостиницу.

Отец прилёг на кровать, не снимая брюк, только разувшись. Я сел у окна. Он лежал, закрыв глаза, и я подумал, что он, наверное, устал с дороги. Поезд шёл всю ночь, и хотя отец и мог спать в поездах, спал он там вполглаза, по-балахнински, с одним ухом наружу.

Минут двадцать в номере стояла тишина. На улице за окном гудела какая-то стройка, ровно, на одной ноте. Где-то в коридоре прошёл человек с тяжёлыми шагами, открыл и закрыл дверь. По радио в соседнем номере играла приглушённая музыка. Я сидел, смотрел в окно, ни о чём не думал.

Потом отец открыл глаза.

— Сын.

— Да, пап.

— Иди сюда.

Я подошёл, сел на край кровати. Отец посмотрел на меня, помолчал.

— Я тебе не сказал ещё, — сказал он. — Мать вчера ходила к Тамаре Ивановне.

— И?

— И там у Тамары Ивановны, ну, кота убили.

— Какого кота?

— Их кот, серый, ты же знаешь.

— Знаю. Он же вернулся, мать в понедельник говорила.

— Вернулся. А вчера на трассе сбили. Вышел на дорогу.

Я помолчал.

— Жалко.

— Жалко.

Помолчали. Отец смотрел в потолок. У него на скуле дрогнула какая-то жилка, едва заметно.

— Тамара Ивановна сильно?

— Плакала. Мать с ней сидела до вечера.

— Понятно.

Отец полежал ещё секунду, потом сказал:

— Я к чему говорю.

— К чему?

— Ты не лезь там.

— Куда?

— Никуда. Не лезь близко к границе. Понял?

— Понял.

Я понял. Это была отцовская манера, говорить о трассе через кота. Прямо он не мог. Прямо он бы запутался в словах, и слова бы не получились, потому что у отца не было словаря для разговоров о том, как он за меня боится. У него был только словарь про кота, про мать, про депо, про «Девятку». Кот вышел на дорогу, кота сбили, и через эту маленькую балахновскую трагедию отец сказал мне всё, что не мог сказать словами.

Я кивнул. Отец отвернулся к стене.

— Полежу.

— Лежи.

Я вышел в коридор, постоял у окна минут пять. Подумал, что зря я сегодня не пошёл с отцом в ресторан и не настоял, потому что в номере он становится тяжёлым, и тяжесть эта, кажется, копилась в нём всю дорогу из Балахны. Но потом подумал, что и в ресторане было бы то же самое, только официанты бы мешали, и отец бы стеснялся.

Когда я вернулся в номер, отец уже сидел на кровати. Лицо у него было нормальное.

— Ужинать будем? — спросил он.

— Будем.

И мы снова сели за тот же стол, с теми же пирожками, той же банкой и той же четвертушкой. Отец налил себе, мне не предложил.

— Я смотрел, как ты ходишь, — сказал он, разворачивая колбасу.

— Когда?

— В боксе. Сегодня. Ты ходишь не как мать.

— А как кто?

— Как я.

— Ну, в смысле, я твой сын.

— Я знаю, что мой сын. Но раньше ты ходил как мать. У тебя плечи были другие. Сейчас ты ходишь как я ходил в твоём возрасте.

Я задумался. Отец редко делал такие наблюдения, и каждое его наблюдение стоило того, чтобы над ним посидеть. Я ходил как он. Это было либо хорошо, либо плохо, и я не сразу решил, что именно.

— Это значит что? — спросил я.

— Это значит, что ты мужик уже.

— А раньше я был кто?

— Раньше ты был сын.

Помолчали. Я разворачивал второй пирожок.

— Это разные вещи, — добавил отец. — Сын и мужик. Сын у нас ты до тридцати, наверное, был бы. Если бы не пошло.

Я посмотрел на него. Слово «было бы» меня внутренне зацепило, потому что у отца «было бы» в речи практически не встречалось. Отец говорил «есть» и «не есть», а сослагательное наклонение в его словаре было редким гостем.

— Ты, — сказал он, увидев, что я смотрю на него, — другим дорогом пошёл.

— Каким?

— Не знаю. Не моим. Не материным. Своим.

Он замолчал. Отрезал колбасу складным ножом, тем самым, с чёрной деревянной ручкой, который я помнил с детства. Этот нож отец чистил им огурцы за столом, яблоки во дворе, открывал банки на даче. Сейчас он его держал в Москве, в гостинице на Беговой за восемьдесят долларов в сутки, и резал им колбасу из рязанского мясокомбината, привезённую в полиэтиленовом пакете из Балахны.

В этой картинке было что-то, что мне было трудно сформулировать. Складной нож в московской гостинице выглядел не как предмет, а как персонаж. У него была своя биография, свои принципы и, возможно, своё мнение о происходящем. Если бы нож умел говорить, он сказал бы что-нибудь сдержанное. Что-нибудь вроде: «ну, Москва. Ну, посмотрим».

Я застыдился, что подумал так. Это была мысль, в которой я как будто смотрел на отцовский нож сверху вниз. Я свою мысль сразу отменил, но отметил, что она была.

— Пап.

— Да.

— А ты в моём возрасте чем занимался?

Отец помолчал. Поднял рюмку, посмотрел на неё на свет, поставил.

— В двадцать лет?

— Да.

— В двадцать лет, — сказал он медленно, — я работал в депо учеником. И гонял на мотоцикле.

— На каком?

— На «Восходе».

— Серьёзно гонял?

Он посмотрел на меня. У него в глазах что-то было, в этих секундах, чего я раньше у отца не видел. Это была не печаль, а что-то более тонкое, как будто он вспоминал то, чего не вспоминал, может быть, лет пятнадцать.

— Серьёзно, — сказал он. — Мотокросс. По области.

— И?

— Падал.

— Сильно?

— Один раз сильно.

— Пап.

— Что?

— Расскажи.

Отец опять поднял рюмку. На этот раз выпил. Поставил аккуратно, чтобы стекло не звякнуло.

— Не сегодня.

— Почему?

— Не сегодня. Потом.

— Когда потом?

— Когда сяду с тобой ещё раз. Может, в Сочи. Может, после. Расскажу.

Я не стал давить. Когда отец говорил «не сегодня», давить было бессмысленно. Это означало, что внутри него запас слов на эту тему ещё не накопился, и говорить надо было ждать.

Помолчали. Я доел колбасу, выпил остатки чая, посмотрел на часы. Было уже половина десятого.

— Пап, тебе во сколько вставать?

— В шесть. Поезд в семь сорок.

— Я подвезу.

— Не надо. Сам сяду, на электричку.

— Пап.

— Что?

— Я подвезу.

Отец помолчал.

— Ну подвози.

Это означало согласие. У отца было правило: дважды отказать, на третий раз согласиться. Я этим правилом пользовался регулярно.

Около десяти он начал зевать. По его меркам было очень поздно. У отца имелся внутренний хронометр, отлаженный за тридцать лет работы по графику, и сбить его можно было только сильным потрясением. Цена номера до этого не дотягивала, как и Москва в целом.

Я встал.

— Пап, я пойду к себе на базу. Тебе утром в шесть, мне в семь подъезжать.

— Иди.

— Спасибо за пирожки.

— Это мать.

— Мать пирожки делала. А привёз ты.

— Ну тогда пожалуйста.

Я надел куртку. У двери остановился. Что-то хотел спросить, но не вспомнил, что. Видимо, просто хотел сказать ещё что-то на прощание, потому что прощаться с отцом в гостинице было непривычно.

— Пап.

— Чего?

— Спокойной ночи.

— Спокойной.

Я вышел. В коридоре пахло пылесосом и кофе из автомата. Я дошёл до лифта, нажал кнопку. Лифт ехал долго, как все гостиничные лифты, которые приучили клиентов ждать. Я стоял у дверей и думал, что отец сейчас в номере один уберёт со стола, помоет рюмку и стакан, протрёт нож, уложит банку огурцов обратно в сумку, чтобы взять с собой остаток. Снимет рубашку, ляжет в трусах и майке, как дома. Поставит будильник на шесть и заведёт его дважды, потому что не доверяет гостиничным электронным часам. Уснёт за две минуты, как умеют только люди, отработавшие тридцать лет на сменах.

Лифт пришёл. Я поехал вниз.

Утром я приехал в семь пятнадцать. Отец стоял у входа с сумкой. Сумка была легче, чем вчера, на банку и на бутылку.

— Я тебе пирожков оставил, — сказал он. — На столе.

— Хорошо.

— Уберут — заберёшь до полудня. После полудня уберут.

— Я тебя сейчас отвезу и заеду.

— Хорошо.

Поехали на Курский. В машине молчали. Один раз отец сказал:

— Москву теперь нескоро увижу.

— Приезжай чаще.

— Не люблю чаще.

— Знаю.

Он помолчал, посмотрел в окно.

— Ты как-нибудь домой приезжай. На неделю.

— В июле постараюсь.

— Постарайся.

На платформе он постоял со мной минуту. Поезд уже стоял, проводница уже сложила ступеньку. Отец перекинул сумку через плечо, повернулся ко мне.

— Ну.

— Ну, пап.

Подал руку. Я пожал. Рука была сухая, тёплая, в мозолях, как всегда.

— Не суетись там. И не теряй голову.

— Не потеряю.

— И с этим. С этим, как его. С которым ты вчера говорил, очкастый.

— С Виталием Семёновичем.

— Да. Хороший мужик. Слушай его.

— Слушаю.

— И этого, спортивного, тоже слушай. Но не слепо.

— Понял.

Он кивнул. Залез в вагон, не оборачиваясь, как лез всегда. Через окно купе я видел, как он идёт по проходу, ищет своё место, садится. Подоконник в купе был дерматиновый, с подстаканником, и я подумал, что отец сейчас обязательно достанет свой подстаканник из сумки и поставит казённый рядом, потому что у него с гостиничными подстаканниками те же отношения, что с гостиничными стаканами. Потом он попросит у проводницы чай. Потом будет смотреть в окно до Орехово-Зуева, а после Орехово закроет глаза и проспит до самого Нижнего.

Поезд тронулся. Я стоял на платформе, пока вагон не ушёл за поворот.

В машине, на пассажирском сиденье, лежал пакет. Я заглянул. Четыре пирожка с капустой и яйцом, в фольге. Уже остывшие. Завёрнуты материнской рукой, туго, с двумя складками внахлёст. Это был её фирменный узел, по которому я узнал бы её посылку среди тысячи других.

Я сел за руль. Поехал на базу.

По дороге думал, что отец в Москве пробыл чуть меньше суток. Из них почти весь день в номере, за газетой, постеленной как скатерть, и пару часов в боксе с Серёгой и Виталием Семёновичем. И что он, кажется, эти двадцать с небольшим часов прожил хорошо.

Это было его «хорошо».

В обед на базе мне передали записку от Олега Витальевича. Записка была короткая. «Максим Андреевич, напоминаю. Сегодня в шестнадцать кабинет шеф-инженера, у Соловьёва-старшего. Будьте».

Я посмотрел на часы. Было двенадцать пятнадцать. До четырёх оставалось три часа сорок пять минут, и за эти три часа сорок пять минут мне предстояло привести голову в состояние, в котором с ней мог бы говорить владелец команды.

Я пошёл в столовую. Зинаида Петровна спросила, кашу или яичницу. Я попросил кашу. С молоком. Она сказала, что молока кончилось. Я сказал, со сливочным.

Это было моё «хорошо», на сегодняшний обед, в этой Москве, в этой столовой, перед этим разговором.

Глава 4. Чужое море.

Кабинет Соловьёва-старшего находился на третьем этаже основного корпуса, в самом конце коридора. Я там был один раз в феврале, при подписании контракта, и за три месяца ни разу не подходил ближе чем на двадцать шагов. Туда без вызова не ходили. Туда вообще, кажется, не ходили никто, кроме Олега Витальевича и Андрея Викторовича.

В четверг в без десяти четыре я стоял у двери и ждал. На двери была табличка «Соловьёв В. А.», без должности. Должность не нужна была. Кто такой В. А. Соловьёв на этой базе, знали все.

Дверь открыл Олег Витальевич, изнутри. Видимо, он там уже был.

— Заходите.

Я зашёл.

Кабинет был большой, светлый, с тёмной мебелью и с окном на парк. Стены обшиты деревянными панелями в человеческий рост, выше панелей шла белая штукатурка. На стенах висели три рамки. Одна с фотографией машины «Сокола» восемьдесят девятого года, чёрно-белая. Вторая с грамотой от какой-то спортивной федерации. Третья пустая, без фотографии, только серый картон. Я подумал, что в этой третьей пустой рамке когда-то что-то висело и сняли, и почему-то от этой мысли мне стало холодно.

Соловьёв-старший сидел за столом. Перед ним лежала открытая папка, в папке какие-то бумаги. Он не встал, когда я вошёл, и не предложил сесть, и я остался стоять у двери, как солдат на рапорте.

Соловьёву Виктору Алексеевичу было лет шестьдесят. Седой, аккуратно подстриженный, в очках. Лицо у него было гладкое, без выражения, как лицо человека, профессионально умеющего ничего не показывать. Это был отец Дениса. В команде об этом знали все, и в команде об этом, как правило, не вспоминали, потому что Денис в боксе вёл себя как обычный пилот, без отсылок к фамилии. Но в кабинете отца я об этом сейчас старался не думать, и от этого, конечно, думал постоянно.

Олег Витальевич стоял сбоку, у окна, тоже молча. В кабинете было тихо. Где-то на улице загудела газонокосилка, и звук её втекал в кабинет приглушённо, как издалека.

— Максим Андреевич.

— Да, Виктор Алексеевич.

— Садитесь.

Я сел на стул напротив стола. Стул был кожаный, скрипнул. Я внутренне отметил, что в этом кабинете скрипнуть нельзя, и попытался сидеть так, чтобы стул больше не скрипел.

— Я прочитал интервью в «Авторевю», — сказал Соловьёв-старший.

— Оно ещё не вышло.

— У меня есть гранки.

— Понятно.

Он помолчал. Я ждал.

— Что вам сказал Олег Витальевич после интервью?

— Что я ответил неправильно.

— А вы как считаете?

Я задумался. Соловьёв-старший смотрел на меня поверх очков, и взгляд у него был такой, что заранее придуманный ответ туда бы не прошёл, как не проходит фальшивая монета через детектор. Я понимал, что у меня сейчас две возможности: либо повторить то, что сказал Олег Витальевич, и тем самым показать, что я научился, либо сказать что-то своё, и рискнуть. Первая возможность была безопасной. Вторая нет.

— Я ответил так, как ответил, — сказал я. — Ответ был неудобный. Если для команды нужно отвечать иначе, я научусь. Но я не уверен, что то, что я сказал, было неправдой.

Соловьёв-старший снял очки. Посмотрел на стёкла, как будто проверял их на пыль, надел обратно.

— Это интересно, — сказал он. — Вы сейчас сказали две разные вещи. Первое: вы готовы научиться. Второе: вы считаете, что были правы. Это противоречит.

— Не противоречит. Я могу научиться отвечать иначе и при этом считать, что в первый раз ответил правильно.

— Это, простите, какая-то иезуитская логика.

— Возможно.

Он помолчал. Я заметил, что Олег Витальевич стоял у окна и смотрел в парк, как будто всё происходящее его не касалось. Видимо, у него с Соловьёвым была какая-то своя система, в которой он на таких разговорах присутствовал, но не вмешивался.

— Максим Андреевич, — сказал Соловьёв-старший. — Я не буду читать вам лекцию о том, как устроен этот спорт. У вас есть Олег Витальевич, у вас есть Андрей Викторович, они вас всему научат. Я скажу одну вещь.

— Слушаю.

— Команда «Сокол» вкладывает в вас деньги. Я вкладываю в вас деньги. Это деньги, рассчитанные на возврат. Возврат идёт не от вас лично, а через ваше лицо в журналах, через результаты, через имидж команды. Если вы своим лицом или своими словами этот возврат осложните, это будет стоить мне денег. Я этого не люблю.

— Понятно.

— Не обещайте мне, что не повторите. Просто помните.

— Помню.

Соловьёв-старший кивнул. Закрыл папку. Поднял на меня глаза, и я увидел, что взгляд у него теперь чуть другой, более прямой.

— И ещё. В Сочи вы должны проехать чисто. Не обязательно быстро. Чисто. Никаких аварий, никаких глупостей, никаких вылетов. Если вы доедете до финиша на седьмом месте, это будет лучше, чем если вы попытаетесь финишировать на третьем и ляжете на четвёртом круге в отбойник. Ясно?

— Ясно.

— Очень хорошо. Удачи.

Он поднялся. Я тоже поднялся. Он не подал руки, и я не подал. Я повернулся к двери, Олег Витальевич открыл её передо мной, я вышел в коридор.

В коридоре я постоял минуту, посмотрел на лампы дневного света на потолке. Одна из них мигала, но в другом ритме, чем в общежитии. Видимо, в этом крыле базы у ламп была своя болезнь, отдельная.

Я пошёл к себе. По дороге сосчитал в уме, что разговор продолжался ровно одиннадцать минут. У Соловьёва-старшего время, видимо, было дорогим, и он его расходовал так же экономно, как Денис расходовал слова.

В Сочи мы вылетали из Внукова в пятницу в семь утра. Это означало подъём в четыре, выезд в пять, и первый рейс «Внуковских авиалиний», который прибывал в Адлер около десяти утра. В четверг вечером я собрал сумку. Сумка была небольшая: спортивный костюм, две футболки, шлем в чехле, шорты, кроссовки, паспорт, расчёска. Комбинезоны и форма ехали отдельно, в командных контейнерах, которые отгружали грузовиком ещё накануне.

Серёга зашёл ко мне в комнату около девяти.

— Завтра в пять. Не проспишь?

— Не просплю.

— Я к тебе постучу в полчетвёртого.

— Серый.

— Что?

— Ну зачем в полчетвёртого. Нам в пять выезд.

— Ну. Полчаса посидим, чая попьём.

Я улыбнулся. У Серёги в Балахне была эта привычка перед любой дорогой собирать всех заинтересованных за час до выезда и пить чай. Теория состояла в том, что человек, выпивший чая перед дорогой, в дороге чувствует себя лучше. Теория эта не имела под собой никакого медицинского обоснования, но возражать было бесполезно.

— Хорошо, постучи.

— Постучу.

Он постоял, посмотрел в окно. У него было такое лицо, как будто он хотел что-то ещё сказать, но не решался.

— Серый.

— Ну.

— Что?

— Да ничего. Сочи я не люблю.

— Был там?

— В девяносто третьем. С Витькой Прошкиным ездили. На «Жигулях» доехали, обратно на буксире.

— А что не любишь?

— Жарко. И море, как сказать. Не наше.

— А какое?

— Не знаю. Не наше. Балтийское ещё ничего, серое. А это какое-то цветное, как открытка.

Я посмотрел на Серёгу. У него на лице была написана та провинциальная подозрительность к слишком красивому, которая свойственна людям, выросшим в местах с серым небом. Я её хорошо понимал. У меня в Балахне в детстве тоже было это, и я только в Москве начал привыкать к мысли, что бывают и другие виды красоты, кроме плоской и серой.

— Серый, мы туда работать едем.

— Я знаю.

— Море нам не нужно.

— Я знаю. Я просто говорю, чтобы ты знал.

— Знаю.

Он ушёл. Я доделал сумку, лёг.

Будильник я поставил на четыре. Серёга постучит в полчетвёртого, я уже знал, и поэтому будильник был на самом деле не нужен, но я его поставил, потому что в дни вылетов будильник у меня шёл по двойной системе: гарантии плюс перестраховка.

Лежал, смотрел в потолок. За стенкой Денис не включил радио, потому что вылет завтра, и спать надо рано. Денис в четверг вечером всегда ложился в десять, на двухтомнике каком-нибудь, который он читал ровно по одной странице в день, как шахматист изучает партию. Я однажды посмотрел корешок: «История философии», том два. Вот и сообразите.

Я подумал, что вот завтра я лечу на свой первый этап Ф-4. Что у меня в кармане паспорт, в сумке шлем, что мне двадцать лет в этой жизни, и что во мне, где-то на дне, тридцатилетний автомеханик из две тысячи двадцать четвёртого молча наблюдает за всеми этими сборами и ничего не комментирует. Он был как сосед за стенкой, который слышит, как ты собираешься в отпуск, и сам в отпуск не едет, потому что ему некуда.

Мне эта мысль внезапно показалась грустной. Не для меня. Для него.

Я повернулся к стене и заснул.

В Адлер мы прилетели в десять двадцать. Самолёт был «Ту-154», старый, шумный, с пожелтевшим от времени пластиком в салоне. Стюардесса говорила нам через каждые полчаса по громкой связи, что бортовое время такое-то, температура за бортом такая-то, и желала приятного полёта тем тоном, каким в советских санаториях желали приятного отдыха. Я сидел у иллюминатора, рядом был Лёха, через проход Серёга и Денис.

Когда мы выходили по трапу, на меня сразу навалилось другое тепло. Воздух был не московский, не балахновский. Он был влажный, тяжёлый, с запахом моря, кипариса и керосина из аэропорта. Я постоял на трапе секунду и понял, что Серёга про море был, в общем, прав. Это было не наше тепло, и не наш запах, и не наше небо. Небо в Адлере было синее настолько, как будто на него специально нанесли краску.

Но мне это понравилось.

Виталий Семёнович, спускавшийся передо мной по трапу, обернулся.

— Дышите глубоко, Максим Андреевич. Тут другой воздух. Привыкайте сразу.

— Привыкаю.

— Это для машины важно. Воздух плотнее. Двигатель ведёт себя иначе.

— Понял.

Виталий Семёнович, я заметил, ко мне теперь обращался не как к подчинённому, а как к коллеге, которому нужно объяснить рабочее. После приезда отца, после интервью, что-то в нём поменялось, и я не до конца понимал, как именно. Но не возражал.

Гостиница, в которой нас разместили, называлась «Жемчужина». Шестидесятых годов постройки, многоэтажная, с балконами, с видом на море. Команда сняла два этажа. Я делил номер с Лёхой. Денис жил один, как полагалось первому пилоту команды. Серёга и механики на этаже ниже, инженеры на этаже выше.

В номере я положил сумку, открыл балкон. Снаружи стояла жара. Море было видно через пальмы и крыши соседних корпусов, и оно было не серое, как Серёга сказал, а голубое, как в кино. Я постоял минуту, подышал. Лёха копался в своей сумке, что-то искал.

— Слушай, — сказал он.

— Ну.

— Я зарядку забыл.

— От чего?

— От ноутбука.

Я обернулся.

— Лёха.

— Что Лёха? Я заряжен сейчас. Часа на четыре хватит.

— А потом?

— Потом я что-нибудь придумаю.

— Лёх, это твой инструмент. Это, в общем, твоя работа.

— Я знаю.

— Иди в рецепцию, спроси, может у них зарядка есть.

— Я и так пойду.

Он ушёл. Я остался один, ещё постоял на балконе. Снаружи в гостиничном дворе шумел фонтан. Где-то ниже, во дворе, разговаривали по-русски с южным акцентом, и я подумал, что вот южный акцент, наверное, навсегда останется для меня экзотикой, потому что в Балахне мы все говорили одинаково плоско, по-волжски, и южный акцент в Балахну попадал только в виде дикторов на радио.

В двенадцать у нас был обед в гостиничном ресторане. В два мы ехали на трассу, для предварительного осмотра и первой ознакомительной сессии. Я переоделся в спортивный костюм, спустился вниз. Лёха уже сидел в фойе с видом человека, выполнившего задачу. Зарядка нашлась у местного электрика, который её одолжил под расписку.

— Видишь, — сказал он. — Я говорил, что-нибудь придумается.

— Тебе повезло.

— Везение, Макс, это талант, доведённый до системы.

Я хмыкнул. Лёха иногда выдавал такие афоризмы, и я уже не пытался понять, откуда он их берёт.

Трасса в Сочи в двухтысячном году ещё не была той, которая появилась потом. Это была старая полупостоянная конфигурация, проложенная по территории парка и по куску прилегающей промзоны, с трибунами, собранными из металлоконструкций специально на сезон. Пейзаж был странный: с одной стороны кипарисы и розы, с другой бетонные ангары и ржавые ворота. Между ними петляла лента асфальта, которую только что заново уложили под этап.

Когда мы приехали, на трассе уже работали другие команды. На пит-лейне стояли машины, в боксах ходили механики, гудели компрессоры. Воздух пах резиной, разогретым асфальтом и чем-то цветочным сразу, и эта смесь меня сначала смутила. В Москве на трассе пахло только техническим. Здесь к техническому добавлялась природа, и это сбивало настройку.

В нашем боксе всё уже было готово. Машина стояла на подкатах, накрытая чехлом. Серёга с двумя механиками что-то проверяли в ящике с инструментом. Виталий Семёнович сидел на стуле у компьютера и смотрел в монитор.

Денис уже был в комбинезоне.

— Приехал?

— Приехал.

— Давай переодевайся. В два сорок выезд.

— Понял.

Я переоделся в крошечной комнатке за боксом, которую тут называли «гримёркой», хотя гримёр в ней никогда не работал. Натянул комбинезон, подшлемник, обувь. Сел на скамейку, посмотрел на часы. Было два двадцать пять.

Зашёл Андрей Викторович, с блокнотом.

— Максим, слушай.

— Да.

— Эта трасса трудная. Не быстрая, но трудная. Длина два восемьсот, четырнадцать поворотов. Третий, седьмой и одиннадцатый медленные, остальные средние. На прямой можно собрать максимум двести десять. Это не Москва.

— Понял.

— Сегодня свободные. Просто катаешься, изучаешь. Время не пишем.

— Понял.

— Денис уже знает трассу, он здесь в прошлом году ездил в кадетском классе. Не пытайся за ним. Он будет дальше тебя на две-три секунды. Это нормально.

— Понял.

— И ещё. Здесь жарко. В кокпите будет под пятьдесят. Пей воду до выезда и после. В дороге пить не сможешь, у нас в Ф-4 трубочки нет.

— Понял.

Он постоял, посмотрел на меня.

— Ты в порядке?

— В порядке.

— Хорошо.

Ушёл.

В два сорок я выехал из бокса. На пит-лейне было нормально, метров пятьсот, в конце знак, и потом главная. На главную я вышел спокойно, без рывков, как Андрей Викторович учил. Прошёл первый круг ознакомительный, очень медленно, всматриваясь в каждый поворот. Запомнил, где апекс, где бровка, где торможение. К третьему кругу пошёл уже в полтемпа, к пятому в три четверти.

Машина шла странно. Не плохо, но странно. Я не сразу понял, в чём дело. Потом понял. Воздух здесь был плотнее, как Виталий Семёнович утром говорил. Двигатель отзывался на газ чуть позже, чем в Москве, на полдоли. Тормоза грелись быстрее. Шины тоже. Это всё было микроскопически, но в сумме давало ощущение, что машина не моя, а чужая, такая же, но не моя.

В наушнике сказал Андрей Викторович:

— Темп.

— Понял.

— Не пытайся.

— Понял.

Я прошёл круг. Прошёл ещё один. Денис на этом круге обогнал меня на длинной прямой. Я смотрел в зеркало, как он подходит, и потом он промелькнул мимо, и я увидел чистый карбон его антикрыла и заднее колесо, идущее ровно, без проскальзывания. Денис ехал, как будто он тут жил.

— Тысячу раз ездил, — сказал Серёга в наушнике, видимо, увидев мою реакцию по моей ровно убывающей скорости.

— Понятно.

К концу сессии я заехал в бокс. Снял шлем. Денис уже стоял у машины, разговаривал с Виталием Семёновичем, спокойно, как человек на работе. Я подошёл.

— Ну? — спросил Серёга.

— Машина не идёт.

— Что не идёт?

— Не моя как будто.

Серёга нахмурился.

— Что значит не твоя?

— Воздух другой. Тормоза грелись быстро. Шины тоже. Я ехал и всё время чувствовал, что что-то не то, но не мог понять, что.

Серёга посмотрел на меня долго. Потом сказал:

— Это ты привыкаешь.

— Привыкаю?

— Ты привыкаешь к новой трассе, к новому воздуху, к новой жаре. Машина та же, Макс. Машина такая же, как в Крылатском. Это ты другой.

Я опустил голову. Серёга, конечно, был прав. И от этого было ещё неприятнее, потому что я сам должен был это понять.

— Сколько я отстал?

— Не считал.

— Считал.

— Считал.

— Сколько?

Серёга посмотрел в сторону, посчитал в уме, посмотрел на меня.

— Три и две.

Три секунды и две десятых. На круге двух с половиной минут. Это не отставание. Это пропасть. Денис в первой сессии шёл уже на боевом темпе, а я только-только адаптировался к трассе.

В этот момент к машине подошёл Андрей Викторович. Не ко мне, к машине. Открыл крышку Лёхиного ноутбука, что-то посмотрел, листал страницы телеметрии. Я стоял рядом, не подходил вплотную.

Андрей Викторович смотрел в экран, и лицо у него было такое, что Серёга на полуслове замолчал. Он смотрел минуты две. Потом закрыл ноутбук, посмотрел на меня. Посмотрел недолго. Кивнул. Развернулся и ушёл в свой угол, за стол с расписанием.

Это было хуже разноса. Когда Андрей Викторович разносил, можно было хотя бы понимать, что не так. Когда он молча уходил, это означало, что он сам в этом разбирался, и пока не разберётся, разговаривать бесполезно. Я знал, что вечером он позовёт меня, что-то скажет. Сейчас он не звал. Сейчас он просто ушёл.

Серёга подошёл, стал рядом. Молчал.

— Серый.

— Ну.

— Что я не так делаю?

— Я не знаю, Макс. Я механик. Я машину знаю. Я тебя в кокпите не вижу.

— Понятно.

В этот момент Денис снял перчатки, бросил их на стол у своего стула. Подошёл. Я думал, он сейчас уйдёт переодеваться. Он не ушёл.

— Ноутбук есть?

— Чей?

— Лёхин.

— Есть. Андрей Викторович только что смотрел.

Денис открыл ноутбук, повернул его так, чтобы экран было видно мне. На экране были две графики, синяя и красная. Две линии шли вдоль круга, друг под другом, и в некоторых местах они расходились, в некоторых сходились.

— Синяя я, — сказал Денис. — Красная ты.

— Понял.

— Смотри сюда.

Он показал пальцем на одно место, где красная линия делала резкий пик вниз, а синяя плавно сходила.

— Это третий поворот. Перед ним.

— Ну.

— Ты тормозишь левой ногой.

— Я и в Москве так тормозил.

— В Москве у тебя медленные торможения. Тут быстрые. Ты не успеваешь разгрузить машину. Видишь, у тебя пик резкий?

— Вижу.

— Это машина клевала. Передок проседает, шасси перегружается, тебе кажется, что машина не идёт. А она просто перегружена.

— Понятно.

— Тут тормозить надо правой. Левой только в медленных. Это базовая разница между картингом и формулой. Я знаю, тебе говорили. Но ты по привычке.

Я молчал. Денис закрыл ноутбук, отдал мне.

— Это не дружеский совет, — сказал он.

— Знаю.

— Это инструкция напарнику. Если я сегодня тебе это не скажу, ты завтра в квалификации потеряешь ещё больше, и нам обоим будет хуже.

— Понимаю.

— Я не хочу, чтобы у нас в команде в Сочи был один пилот, который привёз очки, и второй, который сошёл. Это плохо для команды.

— Понимаю.

Денис ещё постоял секунду. Кивнул. Развернулся, пошёл переодеваться.

Серёга смотрел ему вслед. Потом перевёл взгляд на меня.

— Ты тормозил левой? — спросил он негромко.

— Тормозил.

— А я не углядел.

— Серый.

— Что?

— Это не твоя задача.

— Это моя задача.

— Серый, ты механик. Ты не должен следить за тем, как я тормозю.

— Должен. Если я не вижу, как ты тормозишь, я не могу настроить машину под тебя.

Он отвернулся, начал собирать ключи в ящик. Делал это резко, не по-серёгински. Я видел, что он злится. Но злился он не на Дениса, который объяснил мне, чего я не понял. И не на меня, который этого не понял. Он злился на себя. У Серёги в Балахне в гараже это его свойство тоже было: он всегда брал на себя то, что в нормальной системе должен был бы взять кто-то другой. И в этом, видимо, был его способ оставаться в профессии: всё мое.

Я переоделся, вышел из бокса. На пит-лейне было жарко, как в духовке. Я пошёл в сторону, где была тень, под навес, где стояли скамейки для зрителей. Сел. Достал бутылку воды, выпил полбутылки сразу.

Подумал. Я приехал сюда, в Сочи, чтобы доказать, что меня не зря взяли в команду. Что я не зря дорогу проехал. Что я не зря весь май убивался на тренировках. И вот первый день: я отстал на три секунды, я тормозил неправильно, мне на это указал не тренер, а напарник, и Андрей Викторович так и не сказал ни слова, а просто молча ушёл. Это было плохое начало, и плохо было ещё то, что я плохо его понимал, потому что в Балахне у меня плохого начала не бывало. В Балахне в картинге я был самым быстрым в области, и проблем такого порядка у меня не возникало.

В этот момент на скамейку напротив сел человек в светлой футболке, без формы команды, и я узнал в нём журналиста, которого видел утром в гостинице. Он мне не представился, просто сел, достал записную книжку, что-то писал. Я отвёл взгляд. Не хотел разговаривать.

К пяти часам сессия закончилась. Команды начинали сворачиваться. Я вернулся в бокс, помог Серёге с тем, что он мне поручил. Андрей Викторович подошёл уже после того, как машину закатили в гараж.

— Максим.

— Да.

— Сегодня вечером, в восемь, в гостинице, у меня в номере.

— Понял.

— Обсудим день.

— Понял.

— И ещё. Завтра свободные начинаются с десяти. До этого есть утро. Используй его, отдохни. Не нагружай голову.

— Постараюсь.

— Постарайся.

Он ушёл.

В гостиницу я возвращался один. Денис уехал раньше, с Виталием Семёновичем. Серёга остался на трассе доделывать что-то. Лёха ушёл с ноутбуком в местное интернет-кафе, чтобы куда-то отправить какие-то данные. Мне было нечем заняться до восьми, и я решил пройти к морю.

Море было через дорогу от гостиницы, метров четыреста. Я пошёл пешком. Тротуар был выложен плиткой, по бокам росли кусты с какими-то крупными красными цветами, названия которых я не знал. На углу стоял мужик с лотком, продавал кукурузу варёную, и крикнул мне «кукурузу, парень, кукурузу!», но я не оглянулся.

К морю я вышел на пляж. Пляж был галечный, с серыми и белыми камнями, очень тёплыми под подошвой даже через кроссовки. Народу было немного, день будний, и большинство приезжих сидели в гостиницах в это время. Я подошёл к самой воде, постоял.

Вода была спокойной, ровной, цвета такого, что я не сразу подобрал название. Не голубая, не зелёная. Скорее, что-то между. Где-то далеко, у горизонта, шёл корабль, маленький, белый. Над водой летали чайки. Где-то слева играла музыка, кажется, «Юрий Антонов».

Я сел на гальку. Камни были горячие. Подобрал один, серый, плоский, идеально подходящий для броска по воде. Замахнулся, бросил. Камень отскочил три раза и ушёл.

Подобрал ещё. Бросил. Этот отскочил пять раз. Я улыбнулся. У меня в детстве, в обоих, я мог делать восемь.

Сидел, смотрел на море. Думал.

Я приехал сюда что-то доказать. Я думал, что Сочи это просто следующая трасса, на которой я поеду быстрее, чем в Москве, потому что я тренировался весь май, и я в общем стал лучше. Оказывается, нет. Оказывается, в Сочи я не быстрее. Оказывается, в Сочи я медленнее, потому что трасса другая, и воздух другой, и шины горят быстрее, и я тормозю левой, как привык в картинге, и Денис мне это говорит как напарник, а не как друг, потому что мы с ним и не друзья, а напарники, и это разные вещи.

Я не доказываю. Я учусь.

И мне это сначала не понравилось, а потом понравилось, потому что в этом было что-то правильное. Двадцать лет, первый этап, первый день первого этапа, и я учусь. У Дениса, у Андрея Викторовича, у Виталия Семёновича, у Серёги, у машины, у этой трассы, у этого моря, у этого солнца. Я учусь тому, что тормозить надо правой ногой, а не левой. Я учусь тому, что воздух плотнее ближе к морю. Я учусь тому, что напарник это не друг, что напарник это полезнее друга. Я учусь тому, что Андрей Викторович, который молча ушёл, говорит больше, чем Андрей Викторович, который кричит.

А в Балахне я ничего не учил уже несколько лет. В Балахне я был самым быстрым, и это меня разбаловало.

Это, в общем, стоило приехать в Сочи.

Я кинул ещё один камень. Этот отскочил два раза, плохо. Подобрал ещё.

Где-то у меня внутри, на дне, тридцатилетний автомеханик из две тысячи двадцать четвёртого молча сидел и смотрел на это галечное море моими глазами. У него у самого моря такого никогда не было. Сочи он видел один раз в детстве, на чёрно-белой фотографии у бабушки на стене. Взрослым уезжать ему было некуда и не с кем. У него была окраина, гараж, съёмная панелька и пельмени из холодильника — и это, в общем, был весь его горизонт. Сейчас он смотрел на чужое тёплое море моими глазами и не комментировал. Видимо, ему тоже было что посмотреть.

Я внутренне его обнял. Так же, как обнял бы соседа за стенкой, если бы узнал, что ему плохо.

Море продолжало быть голубым. Чайки летали. Корабль на горизонте дошёл, видимо, куда дошёл, и исчез.

В восемь у меня была встреча с Андреем Викторовичем. Я встал, отряхнул джинсы от мелких камешков, посмотрел в сторону гостиницы. Идти было минут пятнадцать.

Я пошёл.

По дороге думал, что вечер будет долгим. И что после этого вечера, наверное, мне станет понятнее, что делать с торможением. И что Сочи, в общем, не такое плохое место, как Серёга говорил. Море здесь в самом деле цветное, как открытка. Но в этой открытке есть своя правда, в которой можно разобраться, если потратить время.

Я шёл и думал, что на этом этапе я, вероятно, никаких очков не привезу. Соловьёв-старший просил доехать чисто. Чисто я доеду. На седьмом, восьмом, десятом месте, неважно. Доеду.

А потом будет Москва. И там, на знакомой трассе, я разберусь.

Мужик с кукурузой, мимо которого я шёл обратно, снова крикнул «кукурузу, парень, кукурузу!». Я остановился, купил один початок. Он был горячий, в соли. Я ел его на ходу, и думал, что это, видимо, самое сочинское ощущение, какое у меня сегодня было: горячая кукуруза в соли, после галечного пляжа, по дороге обратно в гостиницу, на разговор с тренером, на котором мне будут объяснять, как тормозить правой ногой.

Это было моё «хорошо», на сегодняшний вечер, в этом Сочи, в этом первом дне первого этапа Ф-4, в этой моей новой жизни, в которой я снова начинал учиться.

Глава 5. Бар на набережной.

Разговор с Андреем Викторовичем продолжался два часа. Я думал, что он будет короткий и неприятный, как у Соловьёва-старшего. Оказался долгий и неприятный, что было хуже.

Он принял меня в своём номере, на пятом этаже. Номер был такой же, как у меня, типовой, с двумя кроватями, шкафом и балконом. На столе у него стояли две бутылки минералки, пачка сигарет, которые он, как я знал, не курил, и ноутбук с теми же графиками, которые мне утром показывал Денис. Я сел напротив. Андрей Викторович закрыл крышку ноутбука.

— Максим. Я тебе скажу неприятное.

— Слушаю.

— Денис тебе показал то, что должен был показать я. Это плохо. Не для тебя. Для меня.

Я не ожидал такого начала и не сразу нашёл, что ответить. Андрей Викторович смотрел на меня поверх ноутбука, и взгляд у него был спокойный, рабочий.

— Это значит, — сказал он, — что я тебя где-то недоучил. Я думал, что левая нога это привычка, которая пройдёт сама. Не прошла. Значит, надо было настаивать.

— Андрей Викторович.

— Слушай дальше. Я не оправдываюсь. Я объясняю. Сейчас у нас три дня до квалификации, и за эти три дня ты должен переучиться. Не до конца. До той степени, чтобы в среднем повороте торможение у тебя было правой. В медленных можешь оставлять левой пока. В средних правой.

— Понял.

— Это будет тяжело. У тебя в голове это уже зашито с картинга. Тело будет сопротивляться. Это нормально. Не пугайся, если первые два дня будешь хуже, чем сегодня. Это часть процесса.

— Понял.

— И ещё.

— Да.

— То, что Денис тебе сказал, помни. Это, — сказал Андрей Викторович, и впервые за разговор сделал паузу, — редкий жест. У него мог быть выбор: ничего не говорить и в воскресенье увидеть, как ты сходишь, и стать единственным пилотом в команде, который привёз очки. Это выгоднее, в общем. А он сказал.

— Я заметил.

— Хорошо. Не забудь.

Он выдержал паузу.

— Свободен. Завтра в десять на трассе.

Я вышел из его номера в десять вечера. В коридоре было пусто, только кто-то прошёл с ведёрком льда из автомата на этаже. Я постоял у окна, посмотрел на освещённое море за гостиничной стоянкой. Огни вдоль набережной горели жёлто, кое-где зажглись неоновые вывески. Я подумал, что вот в этой точке моей жизни мне нужно либо подняться к себе, лечь и уснуть, чтобы быть в форме завтра, либо сделать что-то другое.

Я сделал другое.

Спустился в фойе, прошёл к стойке портье. Там сидел молодой парень, лет двадцати трёх, с тонкими усиками. Он листал журнал.

— Подскажете, тут где-то поблизости есть бар, нормальный?

Парень оторвался от журнала.

— Прямой выход на набережную, направо метров двести. «Якорь». Там нормально. Без шума.

— Спасибо.

— Не за что. Только не пейте крепкого, у нас тут разводят.

— Не буду.

Я вышел на улицу. Воздух стоял тёплый, влажный, с тем же запахом моря и кипарисов, к которому я уже почти привык за полдня. Народу на набережной было больше, чем днём. Гуляли парами, гуляли семьями с детьми. У одного из ларьков какая-то женщина громко спорила с продавцом из-за сдачи. Где-то играла музыка из открытого окна автомобиля, что-то знакомое и ничего особенного.

«Якорь» оказался в полуподвале под жилым домом. Над входом висела жестяная вывеска с настоящим маленьким якорем, выкрашенным в синий. Внутри было прохладно, сравнительно, и довольно пусто. Несколько столиков, барная стойка, за стойкой пожилой армянин в белой рубашке. На стене картина с морем, на полке бутылки, в углу стояло пианино, на котором, судя по слою пыли, давно не играли.

Я сел за стойку.

— Что будете?

— Минералку.

— И?

— И всё.

Армянин посмотрел на меня с лёгким разочарованием, но молча налил минералки в стакан. Я выпил половину сразу. Жажда стояла та, которой раньше у меня не было.

— Жарко вам? — спросил он.

— Жарко.

— С Севера приехали?

— Из Москвы.

— Приехали отдыхать?

— Работать.

Он кивнул, как будто это многое объясняло. Я не стал уточнять, что именно работа имеется в виду. Армянин ушёл к другому концу стойки, обслужил какого-то мужчину, который заказал коньяк. Я остался один, со своей минералкой, смотрел на бутылки на полке.

И тут я её увидел.

Алла сидела за угловым столиком, у стены с морским видом. Я не видел её, когда заходил, потому что она сидела ко мне спиной, и я узнал её только по затылку и по тому, как она держала ручку над блокнотом. У стола у неё стоял пустой бокал и наполовину допитая бутылка минералки, и пепельница с одним окурком.

Я секунду колебался. Потом подошёл.

— Здравствуйте.

Она подняла голову. Не удивилась. Она вообще, я заметил, не удивлялась многим вещам.

— Максим.

— Можно?

— Садитесь.

Я сел напротив. Она закрыла блокнот, повернула его обложкой вверх, и блокнот этот лежал на столе как закрытая граница между нами. Я заметил, что у блокнота на обложке выцветшая надпись «Авторевю», и это была её рабочая тетрадь, не та, которую она держала на интервью.

— Не ожидал вас здесь, — сказал я.

— А я вас как раз ждала.

— В смысле?

— В переносном. Я не знала, что вы придёте, но не удивлена. У вас сегодня был тяжёлый день. Тяжёлые дни заканчиваются либо в номере под одеялом, либо в баре. Вы выбрали бар.

— Откуда вы знаете, что у меня был тяжёлый день?

Она достала из пачки на столе сигарету. Сигареты были тонкие, лёгкие, женские. Зажгла. Затянулась.

— Я была на трассе. Видела телеметрию. Видела, как вы стояли потом у бокса. Видела, как Денис подошёл к вам с ноутбуком. Я могу, собственно, написать репортаж, не задавая вам ни одного вопроса.

— Тогда зачем задаёте?

Алла улыбнулась. Не профессионально. Иначе.

— Потому что репортаж без живого голоса плоский.

— Олег Витальевич мне запретил с вами разговаривать.

— Я знаю.

— Откуда?

— От него.

Она посмотрела на меня. У неё был тот самый взгляд, что в студии, и я понял, что мне нравится, как она смотрит. Не как женщина смотрит на мужчину. Как взрослый человек смотрит на чуть младшего, у которого есть, что услышать.

— Тогда, — сказал я, — мне, наверное, не надо здесь сидеть.

— Не надо.

— Но я сижу.

— Сидите.

Помолчали. Армянин принёс ей пепельницу пустую, забрал ту, в которой был окурок. Кивнул Алле как постоянной посетительнице. Видимо, она тут уже не первый раз.

— Вы здесь давно? — спросил я.

— Я в Сочи с четверга.

— Зачем?

— Готовлю репортаж. Я приехала на этап раньше, посмотреть пилотов в свободном режиме, до пресс-конференций. У меня свой метод.

— И что метод показал?

— Многое. И ничего.

— Объясните.

Она затушила сигарету, наполовину выкуренную. Это, я заметил, у неё была привычка: затягиваться три-четыре раза, потом гасить.

— Вы знаете, Максим, в этом классе обычно ездят два типа людей. Первый: мальчики из богатых семей, которым папа купил место в Ф-4, и которым гонки нужны для биографии. Они быстро не поедут никогда, потому что внутренне не голодны. Второй: фанатики, которым гонки заменяют всё остальное, у них в голове только трасса, в речи только время на круге, в личной жизни только пустота. Первые становятся менеджерами, вторые в лучшем случае пилотами Ф-3.

— А я?

— А вы не подходите ни туда, ни туда. И мне это интересно.

Я подумал.

— Я не подхожу никуда?

— Я этого не сказала. Я сказала, ни туда, ни туда.

— Это разные вещи?

— Очень разные.

Она достала ещё сигарету. На этот раз не закурила, держала в руке.

— Скажите мне, — сказала она. — Зачем вы сегодня пошли к морю?

— Откуда вы знаете?

— Я сказала, что наблюдала. Я была на пляже. Сидела в кафе на углу. Видела, как вы кидали камни.

Я молчал.

— Я не журналистка сейчас, — сказала она. — Сейчас диктофона нет, блокнот закрыт. Это разговор, не интервью.

— Хорошо.

— Зачем пошли к морю?

Я подумал. Можно было сказать, что просто подышать. Что хотел отвлечься. Что устал. Это были бы ответы из московского словаря, где «честность» означала «то, что от меня ждут». Я подумал, что Алла этих ответов не примет. Не потому что обидится. Потому что не услышит.

— Я пошёл к морю, — сказал я медленно, — потому что я приехал сюда что-то доказать, и сегодня выяснилось, что я ничего не доказываю, а учусь. И мне надо было это понять.

— И что, поняли?

— Понял.

— И как?

— Как факт. Сначала неприятно, потом нормально.

Алла кивнула. Закурила сигарету, ту, которую держала в руке. Затянулась.

— Знаете, что меня сегодня в вас зацепило?

— Что?

— То, что вы сидели на гальке один. Без друзей, без напарника, без матерчатого пляжного покрывала. Сидели и смотрели на воду, и было видно, что вы смотрите в самом деле, а не позируете. Большинство людей вашего возраста не умеют сидеть и смотреть. У них в голове сразу появляется зритель, на которого они смотрят как сидящие.

— У меня был зритель.

— Какой?

— Я. Сам.

— Это другое. С этим можно жить.

Я понял её. И не понял одновременно. Понял первый слой: она имеет в виду самонаблюдение, рефлексию, то, что у меня в голове есть второй человек, который меня оценивает. И не понял второй слой: то, что у меня этот «я» был не я, а какой-то другой я, тридцатилетний, из другой жизни. Сказать ей это я не мог. И не сказал.

— Чего вы боитесь больше всего на трассе? — спросила она вдруг.

Я вздрогнул.

— Это интервью?

— Я сказала, не интервью. Просто спрашиваю.

— А почему такой вопрос?

— Потому что мне интересен ответ.

Я посидел минуту, думая. У меня в голове было сразу несколько вариантов. Боюсь упасть. Боюсь не доехать. Боюсь Соловьёва-старшего. Боюсь подвести Серёгу. Все эти варианты были по-своему правдой, но ни один из них не был самой правдой.

— Я боюсь, — сказал я, — однажды доехать и понять, что я доехал не как я.

Алла посмотрела на меня долго.

— Объясните.

— Я в картинге был самым быстрым в области. Я ехал, как умел. Это была моя манера, моё торможение, моё чувство трассы. Сейчас меня переучивают. Андрей Викторович переучивает, Денис переучивает, Виталий Семёнович переучивает. Все говорят правильно, и я понимаю, что они правы. Но я боюсь, что когда меня переучат окончательно, я буду ехать так, как они меня научили, а не так, как я могу. И это будет, может быть, быстро, но это будет уже не я.

— И что с этим делать?

— Не знаю.

Я подумал ещё.

— Может быть, не стоит делать ничего. Может быть, надо переучиться, потерять старого себя и стать новым. У меня уже было такое.

— Когда?

Я замолчал. Опасное место. Здесь нельзя было говорить про две тысячи двадцать четвёртый год, про автомеханика, про ту аварию. Здесь надо было говорить аккуратно.

— У меня был один знакомый, — сказал я наконец. — Который однажды сильно потерял в жизни. Не друзей, не вещь. Сам себя. Перестал быть тем, кем был. И через это перестал бояться.

— Чего перестал бояться?

— Перестать быть.

Алла молчала. Было видно, что она поняла больше, чем я сказал. Может быть, не точное содержание. Но вес сказанного она почувствовала.

— Вы говорите про себя, — сказала она наконец. — Не про знакомого.

— Может быть.

— Это интересно. Вы в двадцать лет говорите вещи, которые я слышу обычно от людей сорока пяти.

— Может быть, у меня было быстрое детство.

— Было?

— Было.

Она затянулась.

— Я не буду спрашивать.

— Спасибо.

Помолчали. Армянин подал какому-то новому посетителю кофе, и запах кофе медленно дошёл до нашего стола.

— Знаете, — сказала Алла. — Я тоже в каком-то смысле потеряла себя.

— Когда?

— В девяносто восьмом. У меня была авария на ралли, в Калмыкии. Машина перевернулась пять раз. Я выжила. Но я та, которая в этой машине ехала, не вышла. Из машины вышла другая. Эта другая не водит больше, пишет про тех, кто водит, и в общем неплохо живёт, но она другая.

— Сильно ушиблись?

— Ключица, рука, два ребра. Сотрясение. Месяц в больнице, три месяца восстановления. Внешне зажило.

— А внутри?

— Внутри сложнее.

Я посмотрел на её руку, держащую сигарету. Рука была обычная, тонкая. Никаких следов аварии не видно. Но я понял, что она имела в виду не следы.

— Я с тех пор, — сказала она, — не могу сесть в машину водителем. Только пассажиром. Это не страх, я не дёргаюсь, не паникую. Это просто отказ. У меня внутри щёлкнуло что-то в Калмыкии, и не возвращается.

— И как вы с этим живёте?

— Хорошо живу, — сказала она. — Я научилась. У меня та девочка, которая в Калмыкии гонялась, теперь сосед в моей голове. Я с ней не сплю в одной кровати, но мы здороваемся утром.

Я не сразу понял, что услышал. Потом понял, и у меня внутри что-то сильно сдвинулось.

— Сосед, — повторил я.

— Сосед.

— А как вы это поняли?

— Что?

— Что она сосед.

Алла посмотрела на меня.

— А как это можно ещё назвать?

— Я не знаю.

Я понял, что она сказала ровно ту самую формулу, которую я для себя выработал по поводу тридцатилетнего автомеханика. Она сказала её про себя, про ту девочку из Калмыкии. И назвала её точно так же. Сосед. У меня в голове в эту секунду мелькнула совершенно дикая мысль, что Алла, возможно, чувствует во мне что-то похожее. Не знает. Чувствует. И я к ней потянулся, потому что сам так чувствовал, и мне впервые за три месяца в Москве было о чём говорить с человеком.

— Алла.

— Да.

— Мне это нужно было услышать.

— Что именно?

— Что можно жить с соседом.

Она посмотрела на меня. У неё в глазах было то самое, что я заметил во вторник на интервью, и из-за чего, в общем, и пришёл сюда сегодня вечером. Это было «я тебя слышу». Она и в самом деле слышала.

— Можно, — сказала она. — Жить с соседом не только можно, иногда это лучше, чем без. Без соседа человек сам с собой остаётся, а сам с собой не у каждого получается.

— У меня не получалось.

— У меня тоже.

Она посмотрела на часы.

— Уже одиннадцать. Вам спать.

— Я знаю.

— И я не должна была пить с вами минералку.

— Мы не пили вместе. Мы сидели за одним столом.

— Это смотря с какой стороны посмотреть.

— Олег Витальевич не смотрит с разных сторон.

— Олег Витальевич не смотрит вообще.

Она затушила сигарету. Закрыла блокнот, который и так был закрыт. Это, я заметил, был её жест прощания. Видимо, привычный.

— Максим.

— Да.

— Обещайте мне одно.

— Что?

— Если всё-таки в Сочи у вас не получится, и вы захотите кому-то рассказать, как это было изнутри, позвоните мне.

— А если получится?

— Если получится, не звоните. Я и так напишу.

Она достала из сумки визитку, положила на стол. Визитка была простая, без излишеств: «Алла Берёзкина. "Авторевю". Москва». Внизу телефон редакции и домашний.

— Возьмёте?

— Возьму.

Я взял визитку, положил в карман джинсов. Она уже застёгивала сумку. Я понял, что разговор закончен, и что она больше ни секунды здесь не задержится.

Она встала. Я тоже встал.

— До свидания, Максим.

— До свидания, Алла.

Она прошла мимо меня к выходу, и я почувствовал тонкий запах её духов, какой-то сложный, совсем не тот, который у меня был ассоциирован с женщинами вообще. У матери духов не было, у Кристины были «Лесной ландыш», у девчонок в школе нечто фруктовое и резкое. У Аллы пахло чем-то горьким, древесным, не сладким. Я подумал, что у взрослых женщин пахнет иначе, и что я об этом раньше не думал, а зря.

Армянин кивнул ей на прощание. Она кивнула в ответ. Дверь за ней закрылась.

Я сел обратно за столик. Допил минералку. Армянин подошёл.

— Ваша знакомая?

— Знакомая.

— Хорошая женщина.

— Похоже.

— Часто к нам ходит. Когда в Сочи приезжает.

— Понятно.

— Ничего никогда крепкого. Только минералка и эспрессо. Сигареты курит. Платит вперёд. Не задерживается.

— Угу.

Армянин ещё постоял, потом отошёл. Я понял, что он это рассказал не просто так. Он мне как будто сказал: эта женщина приходит сюда работать, не отдыхать, и таких, как ты, тут до тебя сидело уже много, и, в общем, ничего особенного. Я ему был благодарен за это. У армянина был свой профессиональный взгляд на жизнь, и взгляд этот мне был полезен.

Я расплатился. Вышел на набережную.

Воздух к вечеру похолодел, но не сильно. Звёзд было немного, мешал свет фонарей. Я пошёл по набережной обратно в гостиницу. Пешеходов было меньше, чем когда я шёл сюда. Несколько пар, какой-то старик с собакой. Где-то далеко на пирсе кто-то ловил рыбу с фонариком на удочке.

Я шёл и думал, что вот сегодня у меня было два разговора, один с Андреем Викторовичем, второй с Аллой. С Андреем Викторовичем разговор был про торможение и про то, что я должен переучиться к среде. С Аллой разговор был про того, кто во мне сосед. И второй разговор почему-то казался мне сейчас важнее первого, хотя по логике должно было быть наоборот.

В кармане у меня лежала визитка.

Я подумал, что эту визитку, по идее, надо выкинуть. Олег Витальевич бы выкинул. Соловьёв-старший бы выкинул. По всем правилам команды, по всем правилам моей новой жизни, по всем правилам Москвы, в которой «честность» означала «то, что от меня ждут», эту визитку надо было выкинуть.

Я не выкинул.

В номере Лёха уже спал. Лежал поверх покрывала, в шортах и в футболке, у него на груди был раскрытый ноутбук с потухшим экраном. Видимо, заснул, работая. Я тихо закрыл ноутбук, поставил на стол. Лёха не пошевелился.

Сел на свою кровать. Достал визитку, посмотрел на неё ещё раз. Положил во внутренний карман сумки, в кошелёк, между паспортом и водительским удостоверением.

Лёг.

За окном шумел фонтан. Где-то ниже проехала машина. В соседнем номере, кажется, Денис, играло радио, очень тихо, какая-то медленная мелодия.

Я подумал, что вот мне двадцать лет, я в Сочи, я завтра выезжаю на трассу в десять утра, мне надо переучиваться тормозить правой ногой, я отстаю от напарника на три секунды, я только что сидел в баре с журналисткой, которой обещал не звонить, если получится, и которая сказала мне, что сосед в голове это нормально. И мне сегодня было хорошо. Не от тренировки, не от моря, не от кукурузы в соли. От того, что я нашёл человека, который понял меня в той части, в которой никто меня раньше не понимал. И что этот человек был случайный, и что между нами, по-хорошему, ничего не должно происходить, и что я с этим согласен.

Тридцатилетний автомеханик в моей голове сегодня был тише, чем обычно. Видимо, ему тоже нравилось то, что произошло.

Я выключил настольную лампу.

Лёха во сне что-то пробормотал, перевернулся на бок. На полу под кроватью тихо щёлкнула зарядка ноутбука, та самая, которую он одолжил у местного электрика. Где-то на этаже хлопнула дверь.

Завтра в десять на трассе. Тормозить правой ногой. Денис впереди на три секунды. Андрей Викторович в наушнике. Серёга у бокса. Соловьёв-старший в Москве за тысячу с лишним километров. Алла где-то в этом же городе, в гостинице, кажется, в «Приморской», но, может, я путаю.

Это всё была моя жизнь.

И где-то на дне был сосед. И этот сосед сегодня впервые был не один. У него, оказывается, была подруга по соседству. Не моя подруга. Его. Его, и в то же время моя, потому что мы с ним одно и то же.

Глава 6. Квалификация.

В субботу утром мне снилось, что я еду по балахновской улице на отцовской «Девятке». Дорога была пустой, фары выключены, и я ехал в темноте, наощупь, и нога моя была не на тормозе, а где-то в воздухе, и я не понимал, какой ногой жать. Проснулся в шесть. За окном уже светало, в номере было прохладно от кондиционера, который Лёха включил на всю ночь.

Лёха ещё спал. Лежал, накрывшись одеялом до подбородка, открытым ртом, и тихо посвистывал во сне. У Лёхи была эта манера, спать как маленький, и в комнате с ним делалось уютно, как в детстве, когда дома кто-то ещё, и тебе не одному.

Я встал, умылся, надел костюм. Пошёл в столовую, на завтрак. В столовой уже сидели Виталий Семёнович, Андрей Викторович и двое из инженеров. Денис ещё не пришёл, он на завтрак приходил всегда в семь ровно, как и в Москве.

Я взял кашу, чай, два варёных яйца. Сел за свободный стол, у окна. За окном было розовое небо и кипарисы, ещё с тенью.

Серёга подсел.

— Спал?

— Спал.

— Хорошо?

— Нормально.

Он взял у меня одно яйцо, без спроса, поставил на свою тарелку. У Серёги в Балахне это была обычная практика, и я к ней давно привык. Идея была в том, что Серёга на завтрак ничего себе не покупал, потому что считал это излишеством, а у меня брал, чтобы не тратиться. Логика была сомнительная, потому что мы оба завтракали в одной и той же столовой по одной и той же командной талонной системе. Но Серёга держался за принцип, и я не возражал.

— Виталий Семёнович что говорит? — спросил я.

— Машина в порядке. Ты в порядке?

— Не знаю.

— Это хороший ответ.

Я посмотрел на него.

— Хороший?

— Лучше, чем «в порядке». Если бы ты сейчас сказал, что в порядке, я бы тебе не поверил. Когда «не знаю», тогда честно.

Я хмыкнул.

— Серый, ты сегодня что-то философски настроен.

— Я ночью плохо спал. У меня от этого мысли.

— А что не спал?

— Жарко.

Я знал, что не от жары. У него с вечера среды, как мы прилетели, что-то было внутри, и Серёга это что-то носил, не показывал, и оно его не отпускало. Но настаивать не стал. Когда Серёга хочет рассказать, он рассказывает. Когда не хочет, лучше не лезть.

Он доел моё яйцо, выпил чая, ушёл.

В девять мы выехали на трассу. Сегодня были вторые свободные тренировки, потом часовой перерыв, потом квалификация. Квалификация началась в три. До трёх было ещё много времени, и за эти часы мне предстояло сделать главное: научиться тормозить правой ногой настолько, чтобы в трёх средних поворотах это было автоматически.

Виталий Семёнович в боксе подошёл, посмотрел в Лёхин ноутбук, кивнул.

— Шины поставили помягче. Под жару. Машина будет острее.

— Понял.

— И рулевое чуть тяжелее. Это ваш Серёга настаивал.

— Серый, зачем?

Серёга поднял глаза от ящика.

— Тебе так удобнее.

— Кто сказал?

— Я смотрел вчера, как ты на руль ложишься в правых поворотах. Тебе хочется, чтобы машина не уходила. Я тяжелее сделал, она не уйдёт.

— А Денису?

— А Денис не на твоей машине поедет.

Я кивнул. Серёга умел такие вещи: видеть то, чего я сам ещё не видел. У него в Балахне это всегда работало. У нас в гараже, помню, водитель «Жигулей» жаловался, что машина рулится тяжело, и Серёга, не послушав водителя, посмотрел на руки водителя, увидел, что у того левая рука слабее правой после старого перелома, и поправил усилитель так, чтобы компенсировать. Водитель поехал и сказал «теперь ровно, спасибо».

Я надел комбинезон. Сел в машину. Серёга подал руль, я защёлкнул.

— Ну.

— Ну.

Выехал из бокса. Андрей Викторович в наушнике сказал:

— Спокойно. Прогрев. Левой не тормозим.

— Понял.

— Ни в одном повороте.

— Понял.

— Если тормознёшь левой, я тебе скажу.

— Понял.

Я пошёл первый круг. Прогрев. Шины холодные, тормоза холодные. На третьем повороте чуть прикоснулся к педали, инстинктивно, левой ногой. Тут же одёрнул, нажал правой. Машина чуть качнулась, прошла.

— Левой, — сказал в наушнике Андрей Викторович.

— Знаю.

— Ещё раз.

К пятому кругу я ловил уже ритм. Тормозить правой ногой оказалось не так сложно, как я думал, в технике. Сложным было другое: газ. Когда тормозишь левой, правая нога сразу готова к газу, можно сразу разгоняться. Когда тормозишь правой, надо успеть переставить ногу с тормоза на газ, и эти доли секунды на выходе из поворота терялись. Я знал, что у профессиональных пилотов формулы это движение отработано до автоматизма за тысячи кругов. У меня было три дня.

К десятому кругу я уже не путался в трёх средних поворотах. В третьем, седьмом, одиннадцатом тормозил правой. Машина вела себя иначе, чем во вчерашних свободных. Не клевала, не теряла переднюю ось, шла ровно через всю траекторию.

— Темп, — сказал Андрей Викторович.

Я начал прибавлять.

К пятнадцатому кругу я ехал уже на полном темпе. Время не писали, но я внутренне чувствовал, что иду быстрее, чем вчера, секунды на полторы, может, две. Денис проходил мимо меня на длинной прямой ещё раз, но не так заметно, как вчера. Разрыв сократился.

В наушнике сказал Виталий Семёнович:

— Зайдите. Шины отжигаете.

— Понял.

Я заехал в бокс. Серёга подал воду. Я выпил, не снимая шлема.

— Как? — спросил он.

— Лучше. Правой получается в средних. В медленных пока левой по привычке.

— В медленных и оставляй пока. Не лезь.

— Знаю. Андрей Викторович говорил.

Серёга помолчал.

— Слушай.

— Что?

— Кончай ты этого Соловьёва бояться.

Я снял шлем.

— С чего ты взял, что я его боюсь?

— Я смотрю, как ты в боксе со вчерашнего вечера. Ты осторожно ездишь. Не по технике, а по голове. Ты внутренне кого-то боишься. Это не Андрей Викторович. И не Денис.

— Серый.

— Что?

— Я не боюсь. Я выполняю инструкцию.

— Это, Макс, для тебя в данной ситуации одно и то же. Выполнять инструкцию это и есть бояться.

Я поставил шлем на стул. Серёга, я заметил, в Сочи стал говорить иначе. В Москве он молчал, в Сочи говорил такое, чего я от него двадцать лет не слышал. У него тут что-то развязалось.

— Серый, я не буду ехать как самоубийца.

— А я не говорю как самоубийца. Я говорю, не ехать как чиновник.

— Это разные вещи?

— Очень разные.

Я посмотрел на него. У Серёги сейчас в глазах было что-то от того Серёги, которого я знал в Балахне, а не от того, которого я возил с собой в Москву последние три месяца. Балахновский Серёга умел такие вещи говорить, что они впивались под кожу и дальше работали сами. Московский Серёга обычно молчал.

— Серый, ты сегодня в форме, я смотрю.

— Я сегодня выспался.

— Ты говорил, ночью не спал.

— Это вчера ночью. А сегодня ночью спал.

Я улыбнулся. У Серёги была такая чёрта, путать времена, и в этом, наверное, был его способ оставаться целым, потому что в Серёгиной голове вчера и завтра иногда были менее важны, чем сегодня.

К двенадцати свободные кончились. Я ехал на одной двадцатой быстрее, чем вчера. Денис всё равно был на одной восьмой быстрее меня, но это было уже не три секунды. Полторы.

Андрей Викторович подошёл, открыл блокнот.

— На квалификации тебе рассчитываю на шестое-седьмое место.

— Понял.

— Это будет хороший результат.

— Понял.

— Не пытайся ехать в борьбу за поул. Ты не там сейчас.

— Понял.

— И ещё. Перерыв до трёх. Не сиди в боксе. Уйди, выспись, поешь. Я не хочу видеть тебя тут раньше двух пятидесяти.

— Понял.

В гостиницу я вернулся в час. Лёха был в номере, что-то писал на ноутбуке.

— Ну? — спросил он.

— Лучше.

— Денис?

— Полторы секунды.

— Это очень хорошо.

— Мне Андрей Викторович рассчитал шестое-седьмое.

— Шестое в дебюте на чужой трассе это нормально.

Я сел на кровать. Лёха продолжал стучать по клавишам.

— Лёх.

— Ну.

— А ты сегодня где будешь?

— На пит-волле, рядом с Виталием Семёновичем. Я ему данные показываю, он что-то решает. Я как ассистент.

— Виталий Семёнович стал тебе доверять?

— Он сказал, у меня хорошая система.

— Это похвала?

— Это, — сказал Лёха, не отрываясь от экрана, — разрешение на дальнейшее существование.

Я улыбнулся. Лёха иногда выдавал точные формулировки.

В два я лёг на кровать, поставил будильник на двадцать минут, попробовал заснуть. Не получилось, конечно. Лежал, смотрел в потолок, думал, что вот через час я выеду на трассу на квалификацию своего первого этапа Ф-4, и что от того, как я её отъезжу, многое зависит. От того, как я её отъезжу, зависит, какое место я займу в воскресной гонке. От того, какое место займу в гонке, зависит, как Соловьёв-старший на меня посмотрит в Москве в понедельник. От того, как он на меня посмотрит, зависит остаток сезона.

Это всё была лестница, у которой первая ступенька была сейчас. И мне надо было на неё встать. И я лежал в номере «Жемчужины» и пытался не думать про лестницу, потому что мысль про лестницу мешала.

Будильник прозвонил. Я встал, пошёл на трассу. Серёга уже там был, ждал.

— Ну? — спросил он.

— Ну.

— Без нервов.

— Без.

— Тогда иди, переодевайся.

Я переоделся. В отличие от свободных, в комбинезоне сегодня было заметно прохладнее: после душа кондиционер в гримёрке успел разогнать жару. Я сидел минуту с закрытыми глазами, дышал. У меня в голове шли картинки трёх средних поворотов: третий, седьмой, одиннадцатый. Тормозить правой. Перестановка. Газ. Третий. Седьмой. Одиннадцатый. Я повторял это как считалку, и в какой-то момент почувствовал, что у меня всё уложилось.

Зашёл в бокс. Серёга подал шлем.

— Ну.

— Ну.

Я сел в машину, защёлкнул руль. Виталий Семёнович подошёл со стороны.

— Максим Андреевич.

— Да.

— Один установочный круг, потом два быстрых, потом возвращайтесь. Я посмотрю на телеметрию, скажу, надо ли ещё выходить.

— Понял.

— И не геройствовать. У нас задача попасть в первую десятку.

— Понял.

Андрей Викторович в наушнике:

— На связи.

— На связи.

— Поехал.

Я выехал на пит-лейн. Машина вышла на главную, и я пошёл установочный, прогревая шины, не торопясь. На прямой вышел на двести пять. На третьем повороте чуть прикоснулся правой, отпустил, прошёл.

— Шины тёплые, — сказал в наушник Серёга.

— Чувствую.

— Жми.

Я начал быстрый круг. Первый поворот, второй, третий. Третий взял правой, чисто, без клевка. Машина пошла на выход ровно, я успел переставить ногу на газ, разгон, четвёртый, пятый. Пятый средний быстрый, левой можно. Левой. Шестой быстрый. Седьмой средний.

Седьмой я взял правой. Получилось.

Восьмой, девятый, десятый. На десятом не успел перестроиться, проехал чуть шире, потерял две десятых на выходе. Поправил, но две десятых остались. Одиннадцатый медленный, левой. Двенадцатый, тринадцатый, четырнадцатый, на финиш.

— Время, — сказал в наушнике Андрей Викторович.

— Сколько?

— Две минуты тридцать четыре секунды. Это пятое.

— Пятое?

— Пятое. Денис на поуле, две тридцать одна. Между вами три десятых.

Я выдохнул. Пятое место в дебюте на чужой трассе было больше, чем рассчитывал. Ещё больше меня обрадовали три десятых от Дениса. Три десятых это уже не пропасть. Это разница, которую можно отыграть техникой.

— Второй быстрый.

— Понял.

Я пошёл второй быстрый круг. Прошёл первый, второй, третий правой, чисто. Четвёртый, пятый. Шестой я взял быстрее, чем в первый раз. Седьмой правой. Восьмой. На десятом успел перестроиться вовремя, чисто. Одиннадцатый.

И тут на последнем длинном повороте, тринадцатом, я увидел перед собой жёлтые флаги.

Жёлтые флаги это значит, на трассе кто-то остановился или вылетел, обгонять нельзя. Я сбросил газ, прошёл сектор медленнее. Круг был испорчен.

— Кто? — спросил я в наушник.

— Виноградов. Ушёл в гравий.

Виноградов был наш молодой, кадетский, ехал в этом этапе как стажёр. Хороший парень, лет восемнадцати, тихий. Его взяли посмотреть на серьёзные гонки.

— Серьёзно?

— Не серьёзно. В гравий, заглох. Сейчас выкатят.

Я заехал в бокс. Снял шлем. Виталий Семёнович смотрел в монитор.

— Пятое, — сказал он. — Без второго круга. Жёлтые помешали.

— Жёлтые мне ещё повторят?

— Этого не знаем. Если до конца квалификации трассу вычистят, можем выйти ещё раз. Если нет, пятое и так пятое.

— Понял.

В этот момент в бокс зашёл Андрей Викторович. Он шёл от пит-волла, где до этого сидел с Лёхой и кем-то из инженеров.

— Пятое, — сказал он, не глядя на меня.

— Пятое.

— Это неожиданно хорошо.

— Я знаю.

Он остановился у машины, посмотрел на неё, на меня. У него взгляд был не такой, как обычно. Не оценивающий, не строгий. Какой-то, я бы сказал, удивлённый. Андрей Викторович не часто удивлялся, и видеть его таким было непривычно.

— Серьёзно неожиданно, — сказал он.

— Спасибо.

— Но, — сказал он, — мы сейчас не радуемся.

— Не радуемся.

— Завтра гонка. Сорок один круг. Двадцать четыре машины на старте. На прямой будет пыль и жара. На старте кто-нибудь обязательно ошибётся. Доедь до финиша. Это сейчас единственная задача.

— Понял.

Серёга снял с машины крышку капота, что-то проверял внутри. Молчал. Я понял, что Серёга в эту секунду ничего не скажет, потому что ему нужно подумать. У Серёги в моменты неожиданных хороших результатов появлялась эта черта, замолкать. Он внутренне подвергал результат сомнению, проверял его на прочность, и только потом разрешал себе радоваться.

Я переоделся в гримёрке. Когда вернулся в бокс, Денис уже там был, тоже без комбинезона. Подошёл.

— Поздравляю.

— Спасибо.

— Три десятых это чисто.

— Знаю.

Денис посмотрел на меня. У него был не тот взгляд, что во вторник, после ноутбука. Сейчас в его взгляде было что-то другое, что я не сразу прочитал. Может быть, уважение. Может быть, настороженность. Может быть, и то, и другое одновременно.

— Завтра тебе будет тяжелее, чем сегодня.

— Знаю.

— Если на старте обойдёшь, уйдёшь в третьей-четвёртой. Если не обойдёшь, останешься в пятой-шестой, и там, в пелетоне, борьба будет грязная.

— Знаю.

— Сухой совет. Не лезь в борьбу с теми, кто впереди. Контролируй то, что сзади.

— Спасибо.

— Это не дружеский совет.

— Я понял.

Денис кивнул. Развернулся, пошёл к своему стулу, переодеваться обратно в гражданское. Мне почему-то от его «не дружеский совет» стало теплее, чем от настоящего дружеского. Это, видимо, было свойство Дениса: его сухие инструкции грели больше, чем чужие нежности.

К вечеру по гостинице пошла волна. Команда узнала, что я на пятом, и отношение немного поменялось. Не сильно. Не так, что меня все стали хлопать по плечу. Просто механики, проходя мимо, теперь кивали мне иначе. И в столовой инженеры за соседним столом молча подвинулись, освобождая место. Это были маленькие изменения, и я их хорошо чувствовал.

В столовой за ужином Лёха сел рядом.

— Слушай, — сказал он, — поздравляю.

— Спасибо.

— Я там в боксе сидел рядом с Виталием Семёновичем. Он просто пристукнул кулаком по столу, когда твоё время пришло.

— Виталий Семёнович пристукнул?

— Да. Он, кстати, такой жест очень редко делает. Я с ним работаю четыре месяца, я его таким видел один раз, когда Денис в феврале на тестах собрал одно очень быстрое время.

— Понятно.

— Это значит, — сказал Лёха, дожёвывая котлету, — что ты в команде стал на полступени выше.

— Я знаю. Я тоже это чувствую.

— Вот это интересно.

— Что?

— Что чувствуешь. Большинство людей в этом возрасте таких вещей не чувствуют. Им надо сказать прямо.

Я хмыкнул.

— Лёха, ты сегодня меня философствуешь.

— Я не философствую. Я констатирую.

Это слово опять. Видимо, у нас в команде завелась мода на это слово. Я подумал, что у меня в Балахне его никогда не использовали. Балахна обходилась глаголом «говорить».

После ужина я поднялся в номер. Лёха ушёл к Виталию Семёновичу, обсуждать какие-то данные. Я остался один. Балкон был открытый, ветер дул с моря, прохладный. Я постоял, посмотрел вниз. На набережной горели фонари, и где-то справа, в направлении бара «Якорь», была видна полоска подсвеченных окон гостиницы «Приморская».

Я подумал, что надо позвонить.

Не Алле. Алле я обещал не звонить, если получится. Получалось пока неплохо. Я подумал, что надо позвонить отцу.

Спустился в фойе, к телефону. У портье взял жетон на междугородную. Набрал номер.

Гудки шли долго. Я уже хотел класть, когда трубку сняли. На том конце была мать.

— Алло.

— Мам. Это я.

— Сынок! Ты откуда звонишь?

— Из Сочи.

— Из Сочи! У вас там жарко?

— Жарко.

— Ты ел?

— Ел, мам.

— А ты плавать ходил?

— Нет.

— Сын. В Сочи приехал и не плавал. Это же стыдно.

— У нас тут работа.

— Ну ладно. Папа дома.

— Зови.

В трубке стало шуршание, потом донеслись отдалённые голоса. Мать кому-то говорила «Алёша, это Максим, из Сочи звонит». Потом отец взял трубку.

— Алло.

— Здорово, пап.

— Здорово. Как там?

— Нормально.

— Едешь как?

— Нормально. Сегодня квалификация была. Я пятый.

Отец помолчал.

— Это какое место?

— Из двадцати четырёх.

— Это много или мало?

— Это хорошо, пап. Для дебюта это хорошо.

— А.

Молчание.

— Пап. Ты по «Девятке» как?

— А, — сказал он, и в его голосе появилось оживление. — Сделал.

— Серьёзно?

— Серьёзно. Купил у Витьки тестер, замерил, как ты говорил. Между чёрной и красной нет двенадцати вольт, всего семь. Поехал в магазин, купил реле новое.

— Поставил?

— Поставил. Завелась, поехал, замер. Двенадцать с половиной. Зарядка работает.

— Это хорошо, пап.

— Хорошо.

Помолчали. Я слышал, как у отца на том конце что-то скрипнуло, наверное, стул.

— Сын.

— Да, пап.

— Завтра гонка?

— Завтра.

— Во сколько?

— В два.

— Я по телевизору посмотрю?

— Не знаю, пап. Не уверен, что показывать будут. Это не Ф-1.

— А «Россия» показывает.

— Может быть. Уточнить можно по программе.

— Уточню.

— Пап.

— Что?

— Я постараюсь доехать.

— Ты не геройствуй.

— Не буду.

— Не геройствуй, я тебя прошу.

В его голосе появилось что-то, чего я раньше не слышал. Это была не строгость и не наказ. Это была просьба. Отец меня очень редко просил. Я не сразу нашёл, что ответить.

— Не буду, пап.

— Хорошо.

Помолчали.

— Спасибо, что позвонил.

— Тебе тоже.

— Целую.

— Целую.

Я положил трубку. Постоял у тумбочки. Посмотрел на жетон, который мне ещё дал портье на сдачу. Подумал, что отец «целует» в трубку говорит примерно один раз в год, и это было сегодня. Видимо, мой пятый результат до него дошёл больше, чем я ожидал.

Я поднялся в номер. Лёхи ещё не было. Лёг поверх покрывала, не раздеваясь, посмотрел в потолок.

Думал, что вот завтра у меня первая гонка в Ф-4. Что я завтра выйду на старт пятым из двадцати четырёх. Что это не так плохо, как я думал утром, и не так хорошо, как я думал час назад. Это нормально. Это начальная позиция, с которой можно ехать. Не за победу. За то, чтобы доехать.

И мне почему-то впервые за весь май было спокойно. Не потому, что я был уверен. А потому, что я перестал сомневаться. Между сомневаться и быть уверенным есть промежуток, и я в этот промежуток сегодня вошёл.

Тридцатилетний автомеханик во мне сегодня вечером был тих. Видимо, понял, что это не его этап, и не мешал.

За окном фонтан шумел тише. Фонтан, как я заметил, к вечеру всегда уменьшался, потому что его, видимо, переключали на ночной режим. Это одна из тех гостиничных деталей, которые я запомнил за двое суток в «Жемчужине».

Глава 7. Дождь

Я проснулся в шесть, до будильника. За окном небо уже было светлым, ровно-голубым, без единого облачка. Я постоял на балконе минуту, посмотрел на пальмы, на крыши, на полоску моря между ними. Воздух был тёплый, влажный, с тем самым запахом, к которому я уже привык. Никаких признаков погоды, кроме хорошей.

В столовой за завтраком Виталий Семёнович сидел над блокнотом, что-то записывал.

— Доброе утро.

— Доброе.

— Что пишете?

— Прогноз. С утра снимали со спутника.

— И что?

— К полудню могут прийти тучи. К двум, когда старт, может быть дождь.

Я посмотрел в окно столовой. Голубое небо, солнце.

— Вы серьёзно?

— Виталий Семёнович, — сказал он, не поднимая глаз, — никогда не шутит про погоду.

Я сел за свой стол. Серёга подсел через минуту.

— Слышал? — спросил я.

— Слышал.

— Веришь?

— Виталию Семёновичу верю.

Я посмотрел в окно ещё раз. Не верилось. Но я знал, что Виталий Семёнович в такие вещи не ошибался. Он работал с погодой тридцать лет, и у него с ней был, видимо, личный договор.

— Серый.

— Что?

— Дождь это плохо или хорошо?

Серёга подумал.

— Для тебя плохо. Ты в дожде ни разу не ехал.

— Один раз ехал. В апреле, на тестах в Крылатском, под мелким.

— Мелкий не считается. Мелкий это как туман на лобовом. Реальный дождь это другое.

Я молчал. Серёга жевал.

— Слушай, — сказал он. — Если дождь. Не лезь.

— В смысле?

— Что бы Андрей Викторович в наушник ни говорил, что бы Денис ни делал, ты не лезь. На сухой ты пятый, на мокрой ты ехать не умеешь. Лучше двенадцатым доехать, чем шестым в стену.

— Серый.

— Что?

— Ты второй за вчера, кто мне это говорит.

— Кто первый?

— Отец вчера по телефону.

Серёга кивнул, сосредоточенно.

— Ну и слушай нас. У нас четвертый человек на Земле точно так же скажет. Там у тебя как мать в ушах будет звенеть, не геройствуй.

К десяти на трассу мы выехали уже под другим небом. Облака набежали с северо-запада, тяжёлые, серые, разорванные по краям. Солнце пробивалось через них пятнами. Было ещё сухо, но воздух явно сменился: подул ветер с моря, более холодный, и в нём чувствовалась влага. Виталий Семёнович в боксе сразу же послал двух механиков на склад за дождевыми шинами, на всякий случай.

Я переоделся. Сел на скамейку в гримёрке, попытался сосредоточиться на тех самых трёх средних поворотах: третий, седьмой, одиннадцатый. Тормозить правой. Перестановка. Газ.

Зашёл Андрей Викторович.

— Максим. Тренерский разговор. Слушай.

— Слушаю.

— Если будет сухо, едешь как вчера. Стартуешь пятым, на старте делаешь, что можешь. Если без потерь, вторая половина гонки твоя — попробуй догнать четвёртого. Если будет дождь, всё другое. Тогда: ровно, осторожно, не ездить за лидерами. Контролируй позицию. Если кто-то сзади давит, пропускай, не борись. Дождь это лотерея. Я не хочу, чтобы ты в неё играл, не умея.

— Понял.

— И ещё. На старте. Главное правило: не лезь между двумя машинами. Если впереди двое идут плотно, отойди назад, пропусти их, потом догонишь. Между двумя в Ф-4 на старте чаще всего и заваливаются.

— Понял.

— Если будет дождь, шины поменяем на стартовой решётке. У тебя там пять минут, ты в боксе сидишь до последнего, потом выскакиваешь.

— Понял.

Он посмотрел на меня. Сегодня в его взгляде было что-то тёплое, чего раньше не бывало. Не ласка. Скорее, рабочая благодарность за то, что я вчера показал.

— Удачи.

— Спасибо.

К полудню тучи закрыли всё небо. Солнца не стало. Лёгкий ветер с моря усилился. Где-то далеко, за горами, прошёл первый раскат, тихий, едва слышный. Виталий Семёнович в боксе закрыл блокнот и пошёл к радиоточке слушать местный прогноз.

— Будет, — сказал он, вернувшись. — С минуты на минуту.

— Ставим дождевые? — спросил Серёга.

— Ждём.

Перед стартом машины начали выкатывать на пит-лейн. Я вышел из бокса, посмотрел на небо. Тёмно-серое. Воздух тяжёлый, плотный, как перед грозой. Зрители на трибунах надевали дождевики. Я подумал, что вот сейчас, через десять минут, начнётся то, о чём я мечтал последние шесть месяцев, и это начало будет совсем не таким, как я мечтал.

Денис прошёл мимо, в комбинезоне.

— Слышал прогноз?

— Слышал.

— Ну, удачи.

Он не пожал руку, не похлопал по плечу. Просто прошёл мимо, как проходит человек, у которого впереди работа. Я понимал, что у нас с ним сегодня в одной команде, но в гонке мы соперники, и эта двойственность Дениса не смущала, потому что у него внутри это было, видимо, давно разложено по полочкам. У меня пока что ещё лежало в одной куче.

В двенадцать пятьдесят машины поехали на стартовую решётку. Я сел в свою. Серёга подал шлем, защёлкнул руль.

— Серый.

— Что?

— Если будет дождь.

— Знаю. Не геройствуй.

— Не геройствуй.

— Иди.

Я поехал на пит-лейн. Андрей Викторович в наушнике:

— На связи.

— На связи.

На стартовой решётке я остановился на пятой позиции. Передо мной четыре машины: Денис на поуле, потом серый «Мерседес» какой-то частной команды, потом синий «Опель» Малахова из второго эшелона, потом красная «Дальра» Шустова. Шустов был мой главный ровесник, тоже из юношеской школы, только из московской. Мы с ним были знакомы три года, но не близко.

Воздух стоял неподвижно. Пахло озоном.

И тут пошёл дождь.

Сначала редкие крупные капли. Потом резко, разом, стеной. Я смотрел через визор, как асфальт впереди меня темнеет, как дорожки воды бегут к канавке у бровки, как зрители на трибунах накидывают плёнку на головы. На пит-лейне началась суета: команды выкатывали тележки с дождевыми шинами, механики бегом, в плащах.

В наушнике сказал Виталий Семёнович:

— Пять минут до старта. Едешь в бокс, меняем шины.

— Понял.

Я зашёл в бокс. Серёга и двое механиков уже стояли с дождевыми. Серёга снимал старые. Я сидел в машине, смотрел через визор, как они работают. Серёга работал быстрее обычного, без лишних движений. Виталий Семёнович стоял рядом с секундомером.

— Минута двадцать секунд.

— Понял.

Серёга крутанул последнюю гайку, отступил.

— Готова.

— Готова.

Я поехал обратно на стартовую решётку. На пит-лейне уже собралась пробка из других машин, тоже менявших шины. Я вписался в очередь, доехал до решётки, остановился на пятой позиции. На мгновение стало тихо. Только дождь барабанил по шлему.

Загорелись огни. Один. Два. Три. Четыре. Пять.

Потухло.

Я отпустил сцепление, машина рванула с места. Старт получился нормальный, не лучший. Денис ушёл в отрыв. Серый «Мерседес» промазал, пошёл вбок, я обошёл его справа, поднялся на четвёртое. Малахов передо мной шёл ровно. Шустов на первом повороте затормозил позже, чем надо, машина пошла в скольжение, и я, идя сзади, увидел, как он чуть не клюнул, удержался, но потерял ход. Обошёл его слева. Третье место.

— Третий, — сказал в наушнике Андрей Викторович. — Молодец. Темп.

— Понял.

Я пошёл за Малаховым. Он шёл быстро, но я видел, что в третьем повороте он берёт его шире, чем надо, и это его замедляет. Я его держал в десяти метрах за собой, ждал. На четвёртом круге, на длинной прямой, обошёл по внешней. Второе место. Денис впереди в пятнадцати секундах.

— Второй, — сказал Андрей Викторович.

— Понял.

Я шёл осторожно. Дождь не утихал, скорее усиливался. На прямой видимость была плохая, на торможении ещё хуже, потому что вода поднималась брызгами от собственных колёс и колёс машин впереди, и визор стал не столько защитой, сколько помехой. Я несколько раз протёр его рукой, бесполезно, перчатка промокла.

В третьем повороте я тормозил уже чуть раньше, чем вчера. Не сильно. На метр.

В наушнике сказал Виталий Семёнович:

— Идёшь хорошо. Не пытайся за Денисом.

— Понял.

— Ровно держи. Сорок один круг это много.

— Понял.

Я держал ровно. Восемь кругов прошло. Дождь не утих. Денис ехал стабильно впереди, его отрыв увеличивался, но я и не пытался догонять. Малахов сзади давил минут пять, потом отстал, я думаю, ему трудно было видеть в моей пыли. Шустов ещё дальше.

На двенадцатом круге впереди начали мигать жёлтые сигналы. Я сбросил газ, пошёл медленнее.

— Что? — спросил я в наушник.

— Жёлтые на восьмом повороте. Кто-то вылетел.

— Кто?

— Не вижу пока.

Я прошёл сектор медленно. На восьмом повороте увидел: чёрно-жёлтую машину, повёрнутую поперёк, в гравийной зоне. Пилот сидел в кокпите, не выходил. Маршалы бежали к нему. Машина вроде целая, но стоит.

Через сектор флаги сняли. Я снова прибавил.

— Денис впереди в двадцати секундах, — сказал в наушник Виталий Семёнович.

— Понял.

К двадцатому кругу дождь начал утихать. Не прекратился, но ослаб. Лужи оставались, но новой воды добавлялось меньше. Я прошёл двадцатый, двадцать первый. Машина шла нормально. Я держался на втором, и я начинал верить, что доеду. Что вот первая моя гонка в Ф-4 закончится не на седьмом, как Соловьёв-старший просил, а на втором, и это будет, в общем, история.

Я не должен был так думать. У меня сразу же что-то сместилось внутри.

На двадцать четвёртом круге, когда я шёл в третий поворот, я вошёл в торможение чуть позже. Не сильно. На полметра позже, чем во все предыдущие двадцать три круга. Тормозить пытался правой ногой, как учили. Но в дожде, на мокром асфальте, машина среагировала иначе. Передние колёса заблокировались. Машина пошла прямо, не желая поворачивать.

Я её удержал. Не сильно, по миллиметру. Прошёл поворот шире, чем надо, потерял пол-секунды. Поправил.

В наушнике сказал Серёга:

— Что было?

— Заблокировал.

— Не лезь.

— Не лезу.

Но я уже залез. Внутри что-то сдвинулось. Я ехал второй позицией, я был на третьем повороте быстрее, чем мог. Голова сказала «не лезь», тело сказало «давай ещё».

На двадцать шестом круге я вошёл в третий поворот ещё на чуть позже. Машина опять заблокировалась, но теперь сильнее. Я её опять удержал. Но на выходе из поворота, в зоне разгона, асфальт был особенно мокрый, и заднюю часть повело.

Я снял газ. Машина выровнялась.

Это было предупреждение. У меня было два предупреждения за два круга. Я их получил, и я их понял. Я должен был сейчас замедлиться, перестать пытаться, доехать второй позицией, как ехал раньше.

Но я пошёл за Денисом.

Это был тот момент, который я потом разбирал в голове много раз. Я шёл за Денисом не потому, что мог его догнать. Я шёл потому, что мне в эту секунду показалось, что если я сейчас ничего не сделаю, я останусь вторым, и второе это много для дебюта, но недостаточно для того, чем я хотел стать. И я вошёл в третий поворот в третий раз слишком поздно.

В этот раз я заблокировал не передние, а все четыре. Машина пошла прямо, не поворачивая. Я выкручивал руль, машина не реагировала. У меня было полсекунды, чтобы понять, что я не пройду, и выбрать, куда вылетать: в гравий по внешней стороне или попытаться выправить.

Я попытался выправить.

Не получилось.

Машина ушла в стену. Удар был левой стороной, в районе моей левой ноги. Я чувствовал удар, не боль, ещё. Машина отскочила от стены, пошла вбок, прокрутилась один раз, остановилась поперёк трассы.

Я сидел в кокпите. Двигатель заглох.

— Максим, — сказал в наушнике голос. Серёгин или Андрея Викторовича, не помню. — Максим, ты в порядке?

— В порядке.

Я попытался пошевелить левой ногой. Заболела. Не сильно. Колено, видимо, ушибло.

— В порядке. Колено ушиб.

— Из машины можешь выйти?

— Могу.

Я отстегнул ремни, снял руль, попытался выйти. Левая нога подгибалась, но работала. Я перелез через борт кокпита, встал у машины. На трибунах кто-то хлопал. Маршалы уже бежали ко мне.

— Я в порядке, — сказал я первому подбежавшему. — В порядке.

— Идти можете?

— Могу.

— Идёмте к маршалу.

Я отошёл от машины метров на пятнадцать, к боковой зоне, где стояли маршалы. С трассы доносился рёв двигателей. Гонка не остановилась, машины проходили мимо моего места под жёлтыми флагами.

Я снял шлем. Дождь, который только что утихал, снова усилился. Капли падали на лицо.

Маршал в красной куртке посмотрел на меня.

— Сильно?

— Колено только. Идти могу.

— Хорошо. Сейчас за вами приедет машина.

Я стоял и ждал. Молчал. Внутри было пусто. Не было ни злости, ни обиды. Было только чёткое понимание того, что я только что сделал. Я был на втором месте. Я мог доехать. Я не доехал.

Машина приехала через минут пять. Маленький жёлтый автобусик команды маршалов, с надписью «Сочи-2000» на боку. Я сел сзади. Меня везли через зону техпарка к боксам.

В боксе уже знали. Серёга стоял у выхода, без головного убора, в одном комбинезоне, мокрый. Андрей Викторович стоял рядом. Виталий Семёнович чуть позади, у компьютера. Лёха где-то, но я его не сразу увидел.

Я вышел из автобусика. Подошёл к Серёге.

— Серый.

— Ну.

Он посмотрел на меня. Я ждал, что будет крик, что будет ругань. Серёга не кричал. У Серёги в Балахне в гараже, когда я в семнадцать лет первый раз раскрутил болт не в ту сторону и сорвал резьбу, он не кричал. Он молчал. И сейчас он молчал. И это молчание было хуже любой ругани.

— Серый, прости.

— Я тебя предупреждал.

— Знаю.

— И отец предупреждал.

— Знаю.

— И я.

— Знаю, Серый.

Он отвернулся. Пошёл в бокс, к ящику с инструментом. Не для дела. Просто уйти подальше.

Андрей Викторович подошёл.

— Максим.

— Да.

— Ничего сейчас не говорю. Поедешь в гостиницу, помоешься, приляжешь. Говорить будем завтра.

— Понял.

— Колено?

— Ушиб.

— Доктор сейчас посмотрит.

Доктор посмотрел в маленьком медпункте при боксах. Сказал, что сильный ушиб, без перелома, лёд на час, потом мазь, через два-три дня будет в порядке. Велел не нагружать неделю.

Я переоделся в гражданское. Когда выходил из бокса, увидел Лёху. Он сидел на табуретке у компьютера, с Виталием Семёновичем, оба смотрели на телеметрию моего двадцать шестого круга. Лёха увидел меня, кивнул, не подошёл. У него было лицо человека, который не знает, что говорить.

Денис финишировал первым. Я об этом узнал в гостинице, когда уже лежал в номере с пакетом льда на колене. Лёха зашёл, сказал.

— Денис первый.

— Хорошо.

— Малахов второй. Шустов третий.

— Понял.

— Тебе дадут штрафные очки за досрочный выезд из машины без сигнала.

— Я не выезжал. Я вышел.

— Это в правилах одно и то же.

— Понял.

Лёха постоял, потом сказал:

— Я тебе чая принесу.

— Спасибо.

Он ушёл. Я остался один. На балконе шумел дождь.

Я лежал, смотрел в потолок. Думал, что вот первая моя гонка в Ф-4 закончилась так, как мне и говорили все. Отец говорил «не геройствуй». Серёга говорил «не геройствуй». Андрей Викторович говорил «дождь лотерея, не играй». Соловьёв-старший в Москве говорил «доезжай, седьмое лучше четвёртого в стене». Все говорили. Я слушал. И всё равно сделал то, чего делать нельзя было.

Это было первое моё серьёзное падение в этой жизни. У меня в Балахне в картинге падений было много, но они были другие, мелкие, без последствий. Здесь было серьёзно: я не доехал, я подвёл команду, я подвёл Серёгу, я подвёл отца, который сидел в Балахне у телевизора, не зная, что показывают «Россию» или нет.

И от этого подведения было больно сильнее, чем от ушиба.

Я вспомнил, что вчера ночью, после звонка отцу, у меня было состояние, которое я для себя назвал «между сомнением и уверенностью». Я был в этом промежутке, и мне там было хорошо. Сегодня я из него вышел, перешёл на сторону уверенности, и через два часа после этого был в стене.

Видимо, в этой профессии нельзя быть на стороне уверенности. Видимо, надо всегда оставаться в промежутке. Это было важное наблюдение, и я его внутренне записал, чтобы не забыть.

Лёха принёс чай. Поставил на тумбочку.

— Ты лежи. Я к Виталию Семёновичу. Он велел.

— Иди.

— Если что, я в его номере.

— Понял.

Он ушёл. Я взял стакан, отпил. Чай был горячий, с лимоном. Лёха где-то нашёл лимон. Видимо, в гостиничном баре, по знакомству.

Где-то в четыре в дверь постучали. Я думал, Лёха забыл ключ. Сказал «открыто». В дверь зашёл Денис.

Я посмотрел на него удивлённо. Денис ко мне в номер не заходил ни разу за три месяца.

— Привет.

— Привет.

— Ты как?

— Нормально. Колено ушиб.

— Слышал. Доктор сказал, ничего серьёзного.

— Ничего серьёзного.

Денис стоял у двери, не входя. У него было такое лицо, как будто он сюда зашёл по делу, но сам не знает, по какому именно.

— Слушай.

— Что?

— Я тебя поздравляю.

— С чем?

— С первой гонкой.

Я посмотрел на него.

— Я не доехал.

— Доехал ты или нет, это уже не важно. Сегодня закончилась твоя первая гонка. Это важная дата. Ты теперь не дебютант. Дебютант это до первой гонки. Теперь ты пилот, у которого позади один этап.

— Это утешение?

— Это констатация.

Я хмыкнул. У них тут все эту фразу выучили. Видимо, в команде «Сокол» был свой словарь.

— Денис.

— Да.

— Спасибо.

— За что?

— За то, что зашёл.

Денис кивнул. Постоял ещё секунду. Потом сказал:

— Я в тебе сегодня одну вещь увидел.

— Какую?

— Что ты быстрый. Что ты не дешёвый, как пишут. Что меня тебе будет трудно держать в этом сезоне.

— Я в стене.

— Ты в стене потому что молодой. Это пройдёт. Скорость не пройдёт.

Он развернулся, вышел. Закрыл за собой дверь.

Я лежал и думал, что вот сегодня я получил два неожиданных подарка. Один от Серёги: молчание вместо ругани. Второй от Дениса: признание скорости вместо насмешки над аварией. Ни того, ни другого я не ждал. Оба меня тронули больше, чем тронули бы любые слова утешения.

В шесть пришёл Андрей Викторович. Сел на стул у окна.

— Колено?

— Лучше уже.

— Ходишь?

— Хожу.

— Тогда слушай. Завтра утром в десять собираемся в моём номере. Ты, Виталий Семёнович, Серёга, Лёха. Будем разбирать круг. Ты, я, и трое самых внимательных людей в команде. Будем смотреть, что произошло.

— Понял.

— Мне нужно, чтобы ты к этому разговору подошёл собранным. Не в виноватом состоянии. Не извиняющимся. Понимающим. Понимаешь разницу?

— Понимаю.

— Виноватый человек ничему не учится. Извиняющийся учится только извиняться. Понимающий учится тому, что произошло. Мне нужно последнее.

— Понял.

— И ещё. Сегодня вечером никуда не ходишь. Лежишь, отдыхаешь, думаешь. Но не казнишь себя. Это разные вещи.

— Понял.

Он встал, постоял у двери.

— Максим.

— Да.

— Я в тебе тоже сегодня одну вещь увидел.

— Какую?

— Что ты можешь ехать на пределе. До сегодня я этого не знал.

— Я перешёл предел.

— Перешёл. Это плохо. Но способность ехать на пределе мало у кого есть. У тебя есть. Это значит, что мы можем работать.

Он вышел.

Я остался один. На улице шумел дождь, который, в общем, и был причиной всего сегодняшнего. Я думал, что если бы было сухо, я бы сейчас финишировал четвёртым, а не лежал с пакетом льда на колене. Но дождь пошёл, и в дожде я проиграл, и в дожде же кое-что узнал.

Я узнал, что я могу ехать на пределе. Я узнал, что я перехожу через предел. Я узнал, что между ехать на пределе и через предел есть разница, и что эту разницу надо нащупывать всю жизнь, и что её я ещё не нащупал.

Тридцатилетний автомеханик во мне сегодня проснулся. Он не молчал, как обычно. Он смотрел на меня изнутри как будто чуть осуждающе и чуть с пониманием. Я ему сказал внутренне: я знаю. Знаю.

Он замолчал.

Около семи я встал, прошёлся по номеру. Колено держало, болело, но держало. Я подошёл к балкону, посмотрел на улицу. Дождь прекратился. Небо начало проясняться. К ночи, видимо, опять будут звёзды.

В Москве сейчас, в семь часов, у Соловьёва-старшего на столе уже лежит сводка о результатах. Там написано: Соловьёв Д., первое. Королёв М., сход. Шестой результат за квалификацию, сход в гонке. Соловьёв-старший прочтёт это и кивнёт. Что он подумает, я не знал, но я знал, что в понедельник я узнаю.

А в Балахне отец, наверное, не нашёл трансляции. Может, и нашёл, и видел, как я уходил в стену. Хорошо бы не нашёл. Я не знал, какой вариант хуже.

Я вернулся к кровати, лёг. Лёд в пакете уже растаял, я выкинул пакет в ведро. Попросил у Лёхи через рацию ещё льда, тот принёс. Лёд привезли из ресторана, прямо в эмалированной миске. Я положил миску на колено, под полотенце.

И в этот момент я подумал про Аллу.

Подумал не как мужчина о женщине. Подумал так, как думают о человеке, который бы понял. У меня сейчас в номере мог быть только один человек, который понял бы то, что я сегодня прожил. Это была Алла. С её аварией в Калмыкии, с её соседом в голове, с её визиткой в моём кошельке.

Я не позвонил.

Я обещал не звонить, если получится. Я не понял, считается ли «получится» сегодня. Авария или второе место с финишем, что считать «получилось»? Я не знал. Я решил трактовать в свою пользу. Сегодня не получилось. Значит, можно звонить.

Я взял жетон, который у меня был от вчерашнего звонка отцу, и спустился в фойе. Портье на стойке был тот же, с усиками. Кивнул мне.

— Слышал. Не повезло.

— Не повезло.

— Бывает. У нас в Сочи в дожде кто только не падал.

— Угу.

Я подошёл к телефону, набрал номер. Не редакционный. Домашний. Из её визитки.

Гудки.

Длинные, медленные. Один. Два. Три. Четыре.

— Алло.

Её голос. Я узнал.

— Алла.

— Максим.

Она сказала это без вопроса. Как будто ждала.

— Я не геройствую. Я просто.

— Я знаю.

— Я не зная зачем звоню.

— Я знаю.

Помолчали. Я слушал её дыхание. Где-то на её стороне работало радио, тихо, какая-то медленная музыка.

— Мне завтра в десять разбор круга, — сказал я. — С тренером и командой.

— И?

— Я не знаю, как туда пойти.

Алла молчала пять или шесть секунд.

— Идите как есть.

— Что значит как есть?

— Не пытайтесь себя сначала собрать, а потом идти. Идите собой, какой есть. Если соберёте сейчас, при них развалитесь. Если идёте развалившимся, при них соберётесь. Это парадокс, но он работает.

— У вас тоже было?

— У меня было хуже.

— Когда?

— В девяносто восьмом. После Калмыкии. Меня тоже разбирали. И я тоже не знала, как идти.

— И?

— Пошла развалившейся. Собралась там.

Я молчал. У меня в груди что-то расшевелилось, не больно. Это было не утешение. Это было «я тебя слышу», в её исполнении, через триста метров набережной, по гостиничному телефону.

— Спасибо.

— За что?

— За то, что взяли трубку.

— Я ждала.

— Знаю.

Она положила трубку первой. Я постоял с гудками в ухе ещё секунду, потом тоже положил.

Поднялся в номер. Лёг.

Колено болело уже меньше. Лёд растаял окончательно. На улице за окном начали зажигаться фонари.

Я закрыл глаза.

Завтра в десять разбор круга. Послезавтра обратно в Москву. В понедельник встреча с Соловьёвым-старшим, наверное. Через неделю следующий этап в Москве, на Мячково, на знакомой трассе, без дождя, без чужого моря.

Это всё было впереди.

А сегодня я просто закрыл глаза.

И впервые за весь день, в этой мокрой Сочи, в этом провальном этапе, в этой моей первой настоящей аварии, я почувствовал, что всё-таки хорошо. Не потому что хорошо. А потому что больше не страшно. Я перешёл что-то сегодня, и за этим чем-то страх перестал быть таким, каким был утром.

Глава 8. Минск.

Отец прилетел в Сочи в воскресенье вечером, после гонки. Я об этом узнал в одиннадцать ночи, когда уже собирался ложиться. Лёха зашёл в номер, постучал в дверь, не дождавшись ответа.

— Макс.

— Что?

— Тебя внизу спрашивают.

— Кто?

— Отец твой.

Я сел на кровати.

— Какой отец?

— Твой. Андрей Николаевич.

— Лёх. Он в Балахне.

— Он в фойе. Я только что мимо проходил.

Я надел спортивные штаны и футболку, пошёл вниз. Лёха за мной следом, на всякий случай. У лифта он остановился, сказал «я тут подожду», и я понял, что он хочет дать мне с отцом побыть наедине.

Отец стоял в фойе у стойки портье. В серой куртке, той самой. С чёрной сумкой на плече. Без шапки. На ногах ботинки, не новые, рабочие, в которых он, видимо, ехал из Балахны через всю страну. Он стоял и разговаривал с портье, и портье ему что-то отвечал, и было видно, что отец этому портье уже минут десять задаёт вопросы.

— Пап.

Он повернулся.

— Здорово.

— Ты как тут оказался?

— Самолётом.

— Когда?

— Сегодня в полдень купил билет, в три вылетел из Шереметьева. В семь приземлился. От аэропорта на маршрутке. Здесь час.

Я не сразу нашёл, что сказать. Отец на самолёте летал в последний раз, кажется, в восемьдесят втором, когда мать ездила в санаторий, и они с ней летели в Минеральные Воды. С тех пор у нас в семье считалось, что отец летать не любит, и считалось это такой же незыблемой истиной, как то, что он не курит и не ест манную кашу.

— Пап. Ты же летать не любишь.

— Не люблю. И не любил. И сегодня не любил.

— Зачем тогда?

— Затем.

Он не объяснил больше. Я понимал, что объяснений сейчас не будет. Он стоял передо мной, и от него пахло аэропортом, табаком чужих курящих и тем тонким московским запахом, который остаётся на одежде после метро.

— Видел? — спросил я.

— Видел.

— По телевизору?

— По «России». Показывали тридцать минут трансляции в записи.

— И?

Он посмотрел на меня. Я ждал, что будет ругань, или хотя бы упрёк. Не было.

— Поговорим утром, — сказал он. — Сейчас спать.

— Пап. Тебе номер.

— У меня есть. Я уже взял. На третьем этаже.

— Сам?

— Сам. Я не маленький.

— Сколько отдал?

Отец посмотрел на меня сурово.

— Не твоё это сейчас. Спать иди.

— Я тебя провожу.

— Не маленький.

Он повернулся и пошёл к лифту. Я постоял, посмотрел ему вслед. Он зашёл в кабину, нажал кнопку, двери закрылись. Лёха стоял у соседнего лифта, смотрел на меня.

— Это, — сказал он, — серьёзно.

— Да.

— Пошли наверх.

Мы поднялись к себе в номер. Я лёг в темноте, не раздеваясь. Лёха через стенку прошёл к своей кровати, тоже лёг. Минут пять было тихо.

— Лёх.

— Что?

— Отец на самолёте полетел.

— Я понял.

— Он на самолёте летал последний раз восемнадцать лет назад.

— Я понял.

Помолчали.

— Что это значит? — спросил Лёха.

— Не знаю.

— Я думаю, это значит, что он за тебя испугался.

— До этого он за меня не пугался?

— Пугался. Но не настолько, чтобы лететь.

Я молчал. Лёха ещё что-то пробормотал в подушку и уснул. У него было это умение, выключаться сразу. Я полежал ещё, думал. Потом тоже уснул.

Утром в десять у нас был разбор круга в номере у Андрея Викторовича. Я зашёл туда такой, как Алла советовала. Не собранный. Развалившийся. Колено побаливало, в груди было пусто, голова работала туго.

В номере у Андрея Викторовича уже сидели Виталий Семёнович, Серёга, Лёха. На столе стоял ноутбук, рядом стопка распечаток с кругами квалификации и кругами гонки. Я сел на свободный стул.

— Ну? — сказал Андрей Викторович. — Начинаем.

Они начали. Я слушал. Виталий Семёнович сказал про то, что блокировка передних в дожде в третьем повороте была неизбежна, потому что я тормозил позже точки оптимума на семнадцать сантиметров. Семнадцать сантиметров. Они всё это вычислили по телеметрии, по углу руля, по давлению в тормозах, по блокировке колёс. Я сидел и слушал, как мою аварию разбирают на сантиметры и доли секунд.

— На двадцать четвёртом круге, — говорил Виталий Семёнович, — было первое предупреждение. Блокировка на одну десятую секунды. На двадцать шестом второе, на четыре десятых. Это уже серьёзно. Третье предупреждение было бы катастрофой, и оно было.

— Понял.

— Максим, вы в этом круге шли быстрее на полсекунды, чем в предыдущих.

— Я знаю.

— Зачем?

Я подумал. Можно было сказать «не знаю». Можно было сказать «хотел догнать». Я понимал, что после Аллиного «идите как есть» нужно сказать правду.

— Я подумал, что если я поеду как ехал, я останусь вторым. И мне показалось, что второе для меня сегодня недостаточно.

Виталий Семёнович посмотрел на меня. Потом перевёл взгляд на Андрея Викторовича. Андрей Викторович кивнул.

— Это, — сказал Виталий Семёнович, — самый честный ответ, который я получаю на такой вопрос за последние десять лет.

— Серьёзно?

— Серьёзно. Обычно говорят «техника подвела» или «погода». Реже говорят «не знаю». Никогда не говорят, что хотелось больше.

Серёга в этот момент сидел молча, смотрел в стол. Он за всё совещание не сказал ни одного слова. У Серёги была эта манера, когда он считал, что сказал уже всё накануне, на разборе он отмалчивался.

Андрей Викторович завершил разговор минут через двадцать. Сказал, что в среду в Москве, на базе, у нас будет вторая часть разбора, по шинам и настройкам. Что в гонке на следующем этапе на Мячково мы выйдем с другой стратегией. Что я буду по-прежнему вторым пилотом, и это пока не пересматривается.

— Свободны.

Я вышел. Серёга вышел вслед за мной, в коридор. Мы постояли у окна. Молчали.

— Серый.

— Что?

— Я тебя подвёл.

— Ну.

— Ты не сердишься?

Серёга посмотрел в окно, потом на меня.

— Я не сержусь. Я расстроен. Это разное.

— Я тоже.

— Я знаю, что ты тоже.

Помолчали.

— Серый.

— Ну.

— Отец прилетел.

Серёга повернулся к мне резко.

— Когда?

— Вчера ночью. Самолётом.

— На самолёте?

— На самолёте.

Серёга молчал секунд пять. У него на лице было такое выражение, которого я в его исполнении не видел никогда. Что-то вроде смеси изумления и тревоги, что-то детское, как если бы Серёге кто-то сказал, что Балахна сегодня будет в Африке.

— Андрей Николаевич не летает.

— Я знаю.

— Он летал в восемьдесят втором.

— Я знаю.

— Это тогда было серьёзно.

— И сейчас.

Серёга поскрёб затылок. Это был его балахновский жест, когда мысли не помещались в голове.

— Где он?

— Я думаю, в номере. На третьем этаже. Я пойду к нему.

— Я с тобой.

— Пап тебя видеть, может, не захочет.

— Не захочет, выйду. Но идти надо.

Мы пошли. Спустились на третий, нашли номер. Я постучал. Через десять секунд открыл отец. Он был умыт, побрит, в той же серой куртке, как будто не спал в гостинице, а просто на пять минут вышел и вернулся.

— Здорово, пап.

— Здорово. Серёга?

— Здарова, Андрей Николаевич.

— Заходи.

Мы зашли. Номер был меньше моего, с одной кроватью, тумбочкой, телевизором. У окна стояла та же чёрная сумка отца, расстёгнутая. На тумбочке лежала газета «Известия», которую отец, видимо, купил в киоске у гостиницы. Кровать была застелена идеально, как будто на ней никто не спал. Наверное, и не спал.

— Садитесь.

Серёга сел на стул у стола. Я сел на край кровати. Отец остался стоять у окна.

— Серёга, — сказал отец, — оставь нас с сыном минут на двадцать. Я тебе потом всё расскажу.

Серёга встал, не возражая.

— Хорошо, Андрей Николаевич. Я в коридоре.

Он вышел. Закрыл дверь.

Отец постоял у окна ещё минуту. Потом подошёл к стулу, сел. Положил руки на колени.

— Сын.

— Да, пап.

— Я тебе сейчас расскажу одну историю. Я её тебе никогда не рассказывал. Я её даже матери до конца не рассказывал. Один раз, в восемьдесят восьмом, после стопки, рассказал начало. Дальше не пошло. Сейчас расскажу.

Я молчал, ждал.

— В семьдесят шестом, — сказал отец, — мне было двадцать лет. Я работал в депо учеником слесаря. Это ты знаешь.

— Знаю.

— И я гонял на «Восходе». Это ты тоже знаешь.

— Знаю.

— Что я не говорил тебе. В семьдесят шестом я выиграл первенство области. Был чемпион Горьковской области по мотокроссу.

Я посмотрел на него.

— Серьёзно?

— Серьёзно. Бумажка где-то в архивах должна лежать. Не уверен, не смотрел давно. Бумажка есть.

— Я не знал.

— Я не говорил.

Он сделал паузу. Сложил руки иначе, переложив правую на левую.

— После областного меня позвали в сборную республики. Готовиться к РСФСР. Чемпионат Российской республики, в семьдесят седьмом, в Смоленске. Я согласился. Тренировался полгода. Уехал в Минск.

— Почему в Минск?

— Тренировочная база была там. Завод «Минск» предоставлял мотоциклы. Тренер был оттуда. У них была система.

— Понятно.

— Я в Минске прожил три месяца, с января по март семьдесят седьмого. Мать твоя тогда работала в больнице, я ей писал письма, она мне отвечала. Раз в неделю.

— Мать про это никогда не рассказывала.

— Мать многое не рассказывала.

Помолчали.

— В марте, — сказал отец, — на одной из тренировок, я упал.

— Сильно?

— Сильно.

Он сделал паузу. Долгую. Минуты на полминуты. Я ждал.

— Я ехал на длинном спуске, на скорости, после трамплина. Не вышел из приземления. Мотоцикл встал на переднее колесо, пошёл вверх. Я пытался удержать. Не удержал. Пошёл через руль. Мотоцикл сверху. На спину.

Я смотрел на него. У отца лицо было ровное, без выражения. Он рассказывал, как чужое.

— Я очнулся в больнице. В Минске, на четвёртый день. Ты слышишь, на четвёртый. Я четыре дня был в коме.

— Пап.

— Слушай.

— Слушаю.

— Сломаны были две позвоночные, одна сильно. Сотрясение третьей степени. Перелом рёбер, четыре ребра. Лопатка. Мизинец на левой руке. Я тебе сейчас этот мизинец могу показать, он чуть кривой.

Он показал. Мизинец был кривой. Я этот мизинец видел всю жизнь и не задумывался, почему он такой. Думал, родился такой.

— Мне сказали, что ходить буду. Гонять не буду никогда.

— И?

— И ходить. Шесть месяцев в больнице. Из них первый месяц лежал. Потом сел. Потом встал. Потом шёл. Учился ходить заново, как ребёнок. В двадцать лет.

Я молчал. Я не знал, что говорить.

— Но самое главное, — сказал отец, и в этот момент его голос чуть дрогнул, — это не больница.

— А что?

— То, что в больнице ко мне приехала мать. Она тогда была не моя жена. Просто Нина Соломатина, медсестра из четвертого отделения. Мы с ней встречались полгода до моего отъезда в Минск. Не сильно встречались, прогулки, кино. Серьёзно ничего не было.

— И?

— И она приехала. Сама. На поезде. Купила билет, без денег, у соседки заняла. Приехала в Минск, нашла больницу, нашла моё отделение. Села у моей кровати. Сидела две недели. Мать у неё была против. У неё в Балахне работа, у неё мать больная, у неё всё. Она всё бросила, приехала. Сидела.

Я молчал.

— Когда я начал садиться, она вернулась в Балахну. Когда я начал ходить, я к ней приехал. На мотоцикле, само собой, ехать не мог. Поездом. Доехал до её подъезда. Постучал. Она открыла. Я сказал: будешь моей женой? Она сказала: буду.

Он замолчал.

— В августе семьдесят седьмого мы поженились.

— Пап.

— Что?

— Я не знал.

— Ты не должен был знать. Это не твоя история.

Он встал, прошёлся по номеру до окна и обратно. Сел снова.

— Я тебе это рассказываю не для того, чтобы ты узнал. Я рассказываю для другого.

— Для чего?

— После аварии меня в сборной не оставили. Этого следовало ожидать. Я и сам не хотел. Когда я научился ходить, я подумал: всё, гонок больше не будет. Я в депо. У меня жена. У меня будет ребёнок.

— Почему гонок не будет?

— Потому что мне было страшно. Не садиться на мотоцикл. На мотоцикл я и потом садился, у меня «Иж» был, на нём и в восемьдесят втором ездил, ты помнишь.

— Помню.

— Мне было страшно вернуться в гонку. Сесть на стартовую решётку, услышать рёв, увидеть впереди прямую. Это было страшно. Я попробовал один раз, в семьдесят восьмом. На любительском заезде в Кстово. Доехал до старта, у меня перед глазами потемнело. Снял шлем, отдал номер, ушёл. Больше не садился.

— Понятно.

— Сын. Слушай.

— Слушаю.

— Я тебе хочу сказать, что я знаю, что ты вчера прошёл. Я не по гонке знаю, гонок я в Ф-4 не понимаю. Я по тому, что ты сейчас внутри будешь решать.

— Что я буду решать?

— Возвращаться или нет.

Я посмотрел на отца. Он посмотрел на меня. У него в глазах было то, чего я раньше у отца не видел. Это было не сочувствие, не строгость, не наказ. Это было узнавание. Он узнавал во мне себя в семьдесят шестом, в больнице в Минске, после комы.

— Пап, — сказал я. — Я через неделю еду в Москву на следующий этап.

— Это ты сейчас говоришь. Это разум. А внутри будет другое. Будет момент перед стартом. Перед каждым стартом, до конца сезона. Может, до конца карьеры. Будет момент, когда тебе захочется снять шлем и уйти.

— Откуда ты это знаешь?

— Я тебе только что рассказал, откуда.

Помолчали.

— И что мне с этим делать?

— Сесть и ехать.

— И всё?

— И всё. Я сел один раз, не поехал. Если бы я во второй раз сел и поехал, у меня была бы другая жизнь.

— Какая?

Отец долго смотрел в окно. Потом сказал:

— Не знаю. Возможно, лучше. Возможно, хуже. Возможно, я бы упал ещё раз и остался лежать. Этого я не узнаю. Я знаю одно: я не сел во второй раз, и это не давало мне покоя двадцать с лишним лет.

— Двадцать с лишним?

— Двадцать с лишним, сын. Я тебе говорю в две тысячи нулевом, и я тебе скажу честно. До сегодня не давало покоя. Я ехал к тебе сюда не потому, что ты упал. Я ехал, потому что я двадцать лет хотел рассказать сыну эту историю, и не находил случая.

Я смотрел на него. У меня в груди было тяжело, но не больно. Я понимал, что мне сейчас отец дал что-то очень крупное, что-то, чего ему самому стоило вынести из себя за двадцать лет, и что мне теперь это хранить.

— Спасибо, пап.

— Не благодари. Это не подарок.

— А что?

— Долг. Я в семьдесят семь должен был это сделать, не сделал. Сейчас сделал.

Помолчали. У отца на лбу выступил мелкий пот, не от жары, не от волнения. Я подумал, что у отца, видимо, есть свои нагрузки, которые я не вижу, и одна из этих нагрузок только что освободилась.

— Пап. Я тебе скажу одну вещь.

— Ну.

— Я сяду. На следующем этапе.

— Я знаю, что сядешь.

— Я доеду.

— И это знаю.

— Что я могу не знать?

Отец посмотрел на меня.

— Что ты будешь чувствовать на старте. Это ты узнаешь сам.

В дверь постучали. Я вспомнил про Серёгу. Сказал «открыто». Серёга вошёл.

— Я в коридоре стоял. Двадцать минут истекли.

— Заходи, Серый. Заходи.

Серёга сел. Отец посмотрел на него. Серёга посмотрел на отца. Между ними пошло какое-то невидимое движение, что-то старое, тёплое.

— Сергей.

— Да, Андрей Николаевич.

— Я тут сыну своему историю одну рассказал. Сейчас тебе.

Отец рассказал. Тот же рассказ, что мне, только короче. Серёга слушал, кивал. Я смотрел на Серёгу и видел, как в нём что-то меняется. Серёга, который Серёгу с семидесяти восьмого года знал моего отца, в эту секунду узнавал его по-новому. Когда отец закончил, Серёга молчал секунд десять.

— Андрей Николаевич.

— Да.

— Я не знал.

— Никто не знал.

— Я бы подумал, что это объясняет многое.

— Что объясняет?

— То, как вы со мной всегда говорили про мотоциклы. Помню, в восьмидесятом, когда я к вам в депо пришёл, у меня был «Минск», и я хвастался, что разогнал до сотни. Вы тогда сказали: «Ты, Серёга, разогнал до сотни и притормози до восьмидесяти. Сотня это не для дороги». Я думал, что вы осторожный. А вы знали.

— Знал.

Серёга кивнул. Они с отцом замолчали. Между ними, видимо, что-то произошло, чего я не до конца считывал.

Около часа отец сказал, что он с дороги устал, и попросил пару часов поспать. Мы с Серёгой вышли. Закрыли за собой дверь.

В коридоре Серёга сказал:

— Я этого не ожидал.

— Я тоже.

— Это, — сказал он, — серьёзная вещь.

— Да.

— Андрей Николаевич, — сказал Серёга, и я заметил, что говорит он медленнее, чем обычно, — он мне как отец. Он мне в депо в восьмидесятом, помнишь, когда у меня дома мать болела, заплатил за лекарства. Тогда лекарства, ты помнишь, было трудно достать, у нас в аптеке не было. Андрей Николаевич съездил в Нижний, нашёл, привёз. Из своих заплатил. Не дал мне ему вернуть.

— Я помню.

— А я не знал, что у него самого, оказывается, своя ноша.

— Никто не знал, Серый.

— Это меня сейчас по-другому смотреть на него заставляет.

— На него никак иначе нельзя смотреть.

Серёга кивнул.

Мы спустились в столовую гостиницы, выпили чая. Молча. Серёга что-то жевал, я смотрел в окно. На улице было пасмурно, вчерашний дождь оставил свой след: лужи, влажный асфальт, темнее обычного. Кипарисы блестели от воды. Где-то там, за гостиницей, продолжалась обычная сочинская жизнь: туристы, продавцы кукурузы, армяне в барах.

В четыре отец проснулся, спустился к нам. В столовой я его кормил. Он ел молча. Заказал суп, второе, компот. Ел так, как ест человек, который вчера не ужинал и сегодня не завтракал, и я понял, что отец, видимо, в самом деле не ел с утра вчерашнего дня, до самого Сочи.

— Пап. Долго побудешь?

— Завтра вечером улечу.

— Так быстро?

— Я в депо взял два дня. Больше не дадут.

— Я тебя в аэропорт отвезу.

— Хорошо.

Помолчали.

— Сын.

— Да.

— Ты матери не звонил после гонки?

— Звонил вчера. Сказал, что с колено всё нормально.

— Она верит?

— Кажется, да.

— Она не верит.

— Что значит не верит?

— Ничего, — сказал отец, дожёвывая котлету. — Ты в среду в Москву прилетишь, по-моему?

— В среду утром.

— В среду вечером ей позвони. Скажи, что ты живой и невредимый. По её голосу определишь, поверила или нет.

— Хорошо.

— И у неё спроси, когда я приеду домой, как меня встретить. Это её успокоит.

— Хорошо.

— Слушай, сын.

— Что?

— Вчера, когда я в самолёт сел, я первый раз за восемнадцать лет летел. Ты знаешь.

— Знаю.

— Я в самолёте, на взлёте, подумал одну вещь.

— Какую?

— Что я и в семьдесят седьмом мог в больнице тогда умереть. Что мне просто повезло.

— Пап.

— И что ты вчера тоже мог. В пятый поворот, в стену, повернуться поперёк. С какого-то угла удар, и всё.

— Я знаю, пап.

— Я знаю, что знаешь. Я сейчас не за это говорю.

Он посмотрел в окно столовой. На улице моросил дождь, лёгкий, прозрачный.

— Я говорю за то, что мать в семьдесят седьмом ко мне приехала. Что бы ни случилось вчера или завтра, ты помни, что у тебя за спиной кто-то будет ехать. Я не знаю, кто. Я надеюсь, не мать в моём случае. Но кто-то.

Я молчал. Он тоже молчал.

— Я прочитал, что ты с напарником своим спокойно живёшь.

— Спокойно.

— Это хорошо.

— Хорошо.

— У меня в семьдесят седьмом напарника не было. Я был один. Ты не один.

Я посмотрел на него. У него в глазах было что-то, чего я не видел никогда раньше у отца. Это было «я тебя оставляю в этом мире, и я знаю, что мир не будет за тобой смотреть, но кто-то будет смотреть. И я иду в свой мир, спокойно, потому что знаю это.»

Я понял, что отец сегодня сделал работу. Сегодня в этой столовой гостиницы «Жемчужина» в Сочи закрылся какой-то очень долгий сюжет, который у отца был открытым с семьдесят седьмого года. Я не знал, что мне с этим делать. Я просто знал, что должен это запомнить.

— Пап.

— Да.

— Я тебя люблю.

Я никогда в жизни этого не говорил отцу. Ни в этой жизни, ни в той, тридцатилетней, в которой я его уже похоронил. Слова получились непривычные, неуклюжие, мужские.

Отец посмотрел на меня. Молчал. Потом кивнул.

— Я тебя тоже.

И всё.

Мы доели обед. Вышли. Я отвёл отца в его номер. Он лёг, я ушёл к себе.

В номере у себя я сел на кровать, посмотрел в окно. Лёхи не было. Я посмотрел на свои руки. Молодые, с короткими ногтями. У отца руки в семьдесят шестом, в двадцать лет, наверное, были такие же. И их в марте семьдесят седьмого ему лечили в Минске, в больнице, четыре дня в коме. И его невеста, не жена, приехала к нему и сидела две недели у кровати. И через четыре с лишним года у этого человека родился сын. И этот сын через двадцать лет упал в Сочи в стену в гонке Ф-4. И теперь этот человек прилетел к сыну на самолёте, потому что не мог не прилететь.

Это была история круга.

Тридцатилетний автомеханик во мне сегодня молчал. У него не было своего отца такой истории. У его отца была другая история: запой в девяностых, развод, пятая женщина в нулевых, смерть в две тысячи двадцать втором от инсульта в лифте. У его отца не было больницы в Минске, не было невесты с поезда, не было такого вот разговора в Сочи. У его отца была пустая квартира в новостройке с дешёвым линолеумом.

Я внутренне сказал ему: я с тобой. Я знаю.

Он, кажется, услышал.

Около семи я спустился к отцу. Он уже был одет, собран. Сумка стояла у двери.

— Пап. Куда?

— На море хочу.

— Серьёзно?

— Серьёзно. Я в Сочи последний раз был в семьдесят восьмом, и не на море. На какой-то базе, в десяти километрах. Сейчас покажи мне море.

— Пошли.

Мы пошли. К морю было четыреста метров, как и в субботу. На набережной горели первые фонари, было пасмурно, прохладно. Отец шёл рядом. В серой куртке, без шапки, в рабочих ботинках, по сочинской набережной с её пальмами и дельфинами на флагштоках.

У моря он постоял минуту. Не разул ботинок, просто стоял у самой воды. Волна доходила до песка в полуметре от его носков.

— Тёплое?

— Не знаю, пап. Я не пробовал.

— Дай руку.

Я протянул руку. Он наклонился, опустил мою ладонь в воду. Вода была тёплая, удивительно тёплая после прохладного дождливого вечера.

— Хорошее море, — сказал он.

— Да.

— Я мать привезу сюда.

— Когда?

— Не знаю когда. Но привезу. Она в Сочи никогда не была.

Мы постояли ещё минут десять. Отец смотрел на воду, я смотрел на отца. Он, видимо, в этот момент представлял себе, как привезёт мать сюда, и где они будут жить, и в каком году. Мне было непривычно видеть отца, который что-то планирует. Отец у меня обычно жил сегодняшним днём.

В восемь мы вернулись в гостиницу. Поужинали с Серёгой и Лёхой в столовой. Отец рассказывал истории про депо, какие-то старые, восьмидесятых. Серёга слушал, иногда дополнял. Лёха смотрел на отца с тем выражением, с каким смотрят на человека, про которого только что узнали что-то важное, и которого теперь нужно перепроверить заново.

В одиннадцать мы разошлись.

В номере у себя, перед сном, я подумал, что вчерашний день, день моей первой аварии, был, в общем, не худшим днём моей жизни. Вчера я понял про себя одну вещь, которую не знал: что я готов перейти за предел. Сегодня я понял про отца ещё одну вещь, которую не знал: что он за пределом был, не вернулся, и двадцать с лишним лет жил с этим невозвращением. И сегодня, в этой гостинице в Сочи, он что-то закрыл.

И теперь я нёс это закрытие в себе.

На балконе шумел дождь, опять начался. Я закрыл окно. Лёха уже спал.

Тридцатилетний автомеханик во мне сегодня вечером был тих, как редко бывал. Я чувствовал, что он тоже отдыхает. У него сегодня был долгий день. У всех нас был долгий день.

Я закрыл глаза.

Глава 9. Дорога

В аэропорт Адлера отца повезли в понедельник в семь вечера. Лёха выпросил у команды служебную «Волгу», и мы поехали втроём: я за рулём, отец рядом, Лёха сзади.

В машине молчали. Отец смотрел в окно. За окном проходили пальмы, пятиэтажки восьмидесятых годов, киоски с надписями на местном армянском, потом ленточки сочинских окраин, потом аэродромная промзона. День был серый, низкое небо, ветер. После вчерашнего дождя всё казалось вымытым, но как-то нечисто.

В аэропорту я хотел зайти с ним в зону регистрации, проводить до выхода. Отец сказал:

— Не надо.

— Пап. Я провожу.

— Я не маленький.

— Я знаю, что не маленький. Я хочу.

Он посмотрел на меня. Потом сказал:

— Тогда до стойки.

Я довёл его до стойки регистрации. У стойки стояла очередь, человек двенадцать. Отец встал в конец, поставил сумку у ног. Лёха остался у входа в зал, понял, что лишний.

Я постоял с отцом. Очередь шла медленно. Отец молчал. Я думал, что сказать, не находил.

— Пап.

— Что?

— Спасибо, что прилетел.

— Перестань.

— Серьёзно.

— Перестань, говорю.

Он не любил благодарностей. У отца было правило: что сделано, сделано, благодарить не за что. Я это знал, и всё равно не мог не сказать.

Очередь подошла. Отец положил сумку на ленту, отдал паспорт девушке за стойкой, получил посадочный. Сумку забрала лента. Отец повернулся ко мне.

— Ну.

— Ну, пап.

— Сын.

— Да.

— Я тебе сказал то, что хотел сказать.

— Сказал.

— Больше повторять не буду.

— Я понял.

— Ты в среду домой матери позвонишь?

— Позвоню.

— Хорошо.

Он подал мне руку. Я пожал. Рука была сухая, тёплая, в мозолях. У отца руки всегда были одинаковые, в любую погоду, в любом месте.

— Не теряй голову.

— Не потеряю.

Он повернулся, пошёл к зоне досмотра. У контроля показал посадочный, прошёл. Я смотрел, как его серая куртка идёт через зал, через рамку, потом за ней по коридору в сторону выхода на посадку. Через минуту он скрылся за углом.

Я постоял ещё минуту. Потом пошёл к выходу, к Лёхе.

— Ну? — сказал Лёха.

— Ну.

Мы сели в машину. Поехали обратно в гостиницу.

— Лёх.

— Что?

— Ты сегодня в боксе с Виталием Семёновичем. Я завтра утром улетаю с командой. Ты со мной?

— Я с тобой.

— А что вы с Виталием Семёновичем?

— Я ему отправил данные. Он со мной что нужно обсудит уже в Москве.

Помолчали.

— Лёх.

— Что?

— Тебе отец понравился?

Лёха посмотрел в окно.

— Понравился. Я как-то не ожидал.

— Чего не ожидал?

— Что у твоего отца есть такая история. У моего нет такой истории. У моего отца есть только ровная история. Завод, потом завод, потом завод. Без впадин, без подъёмов.

— Это, в общем, хорошо.

— Я знаю, что хорошо. Но интересно меньше.

Я хмыкнул.

— Лёха.

— Что?

— Не дай бог тебе интереснее.

Он подумал.

— Согласен.

Утром во вторник мы вылетали в Москву.

Подъём был в пять. В половине шестого я уже стоял у регистрации в Адлере, во второй раз за двенадцать часов. Команда летела одной группой, человек двадцать. Виталий Семёнович, Андрей Викторович, Денис, Серёга, Лёха, я и ещё механики, кадеты, ассистенты. Грузовик с контейнерами уехал ночью, прямо в Москву, на базу.

Самолёт был тот же, «Ту-154», старый. На взлёте у меня заложило уши, как всегда. Я смотрел в иллюминатор. Море уходило вниз, голубое, теперь обычное. Сочинские крыши становились маленькими. Через минуту мы уже были в облаках.

Денис сидел через проход. Читал. У него на коленях лежал тот самый второй том истории философии. Лёха рядом со мной включил наушники, слушал что-то на портативном кассетнике, какой-то бард. Серёга на ряд впереди, у окна, спал.

Я тоже попытался уснуть. Не получалось. Открыл глаза, смотрел на спинку кресла впереди. Думал.

В четверг днём мы прилетели в Шереметьево. На улице было плюс семнадцать, серо, ветер. Москва после Сочи показалась прохладной и чистой, без запаха моря. Был полдень. Команда садилась в два автобуса и в три служебных машины. Я подошёл к одной из машин, к водителю.

— Можно с вами на базу?

— Со мной едут Виталий Семёнович и инженер. Извини, мест нет.

— А во второй?

— Во второй Андрей Викторович.

Я посмотрел на автобусы. Туда садились механики и кадеты. Серёга стоял у второго автобуса с сумкой.

— Серый.

— Что?

— Я с тобой?

— Что значит с тобой?

— Я в автобусе с тобой поеду.

Серёга посмотрел на меня. У него на лице было сначала удивление, потом понимание.

— Поедем.

Он не стал спрашивать почему. Серёга вообще не задавал вопросов «почему», когда видел, что человеку нужно. Это была одна из тех его балахновских черт, которые я в Москве ценил больше всего.

Автобус был старый, «Икарус», с потрескавшимися пластиковыми сиденьями. Мы сели на задний ряд, у окна. Серёга у окна, я у прохода. Двигатель заработал, автобус тронулся. Поехали по аэропортной дороге, потом на МКАД, потом в город.

Минут пять молчали. Я смотрел в окно. Серёга тоже. Вокруг автобуса мелькали машины, серые здания московских окраин, реклама с какими-то полузабытыми лицами на щитах. Я не понимал ни одной из реклам, и это было нормально, потому что я в Москве прожил всего три месяца и рекламы здесь успевали смениться раньше, чем я к ним привыкал.

— Серый.

— Что?

— Поговорим.

— Поговорим.

Он не уточнял, о чём. Это была другая его балахновская манера: на «поговорим» отвечать «поговорим», а не «о чём». Поговорят, выяснится.

Я смотрел в окно ещё с минуту. Потом сказал:

— Ты в Сочи был не свой.

— Я в Сочи был свой больше, чем в Москве.

— Я заметил.

Помолчали. Я обернулся, посмотрел в салон. Все механики сидели впереди, разговаривали, кто-то читал газету, кто-то ел бутерброд. На нас никто не смотрел.

— Серый.

— Ну.

— Скажи прямо.

Серёга посмотрел в окно. Минуту смотрел. Я не торопил.

— Я тут не свой, Макс.

Это была первая раз, когда он сказал это вслух. Я этой фразы ждал последние два месяца. Знал, что она будет, не знал когда.

— Знаю.

— Ты знаешь?

— Я вижу, как ты по утрам надеваешь форму. Ты её надеваешь как чужую.

— Ну.

— Это давно?

— С первого дня.

— А что не сказал?

Серёга помолчал.

— Что не сказал. Тебе двадцать. У тебя контракт. У тебя гонки. Ты в Сочи едешь. Я тебе скажу «не свой», и что? Ты что сделаешь?

— Я не знаю, что бы сделал.

— Вот и я не знаю.

Помолчали.

— Серый. Хочешь уйти?

Серёга не отвечал минуты две. Я смотрел в окно, на московские пятиэтажки, на бетонный забор какой-то промзоны, на ржавые цистерны за забором. Думал, что вот мне сейчас могут сказать «да», и я не знаю, что я с этим «да» буду делать.

— Не хочу, — сказал Серёга наконец.

Я выдохнул.

— Но не могу остаться.

Я снова напрягся.

— Это как?

— Это так. Я не хочу уходить. Я тебя одного в этой Москве не оставлю. Это, во-первых. Во-вторых, у меня в Балахне, если честно, тоже всё. Я там работал двадцать лет, мне там нечего больше делать. Если уйду, я уйду в никуда. Это, в-третьих, не моя кровать. То, что у меня в голове сейчас.

— А что у тебя в голове?

— У меня в голове, — сказал Серёга, — что я работаю в команде, которая не моя. У меня инженер, который меня не уважает. У меня регламент, в котором я не могу поставить крепление, не подписав бумажку. У меня форма, в которой я хожу как чужой. Я живу в общежитии. Я ем в столовой. Я по утрам на пробежку не хожу, потому что я не пилот. Меня здесь, кроме тебя, никто по имени не зовёт. Меня зовут «Сергей Николаевич», и я каждый раз вздрагиваю, потому что меня в Балахне Сергеем Николаевичем зовёт только участковый, когда я ему пьяную справку подписываю.

Он замолчал. Я слушал.

— У меня внутри это есть всё, Макс. Я с этим живу. Виталий Семёнович, тот уже не такой плохой, как был, к нему я привык. Машину он знает, я его в этом уважаю. Но всё остальное вокруг это не моё. Это твоё. Это ты выбрал. Ты в это пошёл.

— Я тебя не заставлял.

— Ты не заставлял. Я сам поехал. Я вспоминаю себя в феврале, когда ты позвал, и я говорю — «да, поеду». И я тогда был уверен. Я тогда в Балахне в гараже стоял и думал, что вот, мне сорок четыре, это, может, последний шанс что-то изменить. Поеду.

— И поехал.

— И поехал. И не раскаиваюсь, ты слышишь, не раскаиваюсь. Просто я не свой. И «не свой» это не «несчастный». Это другое.

— Я понимаю.

— А я не уверен, что ты понимаешь.

— Серый.

— Что?

— Я три месяца тоже не свой.

Серёга повернулся ко мне.

— Ты?

— Я.

— Ты пилот.

— Я пилот. Но я в Москве не свой. Я пробежку с Денисом делаю, а Денис мне в зеркало кажется как отражение в чужой витрине. Я ем в столовой, и Зинаида Петровна каждое утро спрашивает, что я буду, как будто она меня видит первый раз. Я хожу по коридору и не запоминаю табличек на дверях. Я в номере у себя три месяца, и фотография у меня одна, та, которую я с собой привёз.

Серёга смотрел на меня.

— Я думал, ты прижился.

— Я в боксе прижился. И на трассе. Это да. А в общежитии нет. И в столовой нет. И в этом городе нет.

— А мне казалось.

— А мне казалось, что только мне.

Помолчали. Автобус прошёл мимо какой-то стройки, потом мимо рынка. На рынке толпились люди, торговали овощами. Я смотрел и думал, что вот в Москве рынок, и в Балахне рынок, и они одинаковые в чём-то, и совсем разные в другом.

— Знаешь, что, — сказал Серёга. — Это мы с тобой как-то умудрились ехать в одном направлении и не сказать друг другу.

— Угу.

— Вот это мне и не нравится.

— Что?

— Что мы с тобой друг другу о чём-то таком первый раз в автобусе говорим.

— Ну. Раньше не сложилось.

— Раньше не сложилось. А надо было раньше.

Я посмотрел на него. У Серёги в Балахне была эта черта: когда что-то его задевало, он не шумел, а наоборот, замолкал и что-то внутри решал. И когда он что-то решал, он действовал. Я подумал, что сейчас Серёга что-то такое решает.

— Серый. Ты сейчас решаешь?

— Решаю.

— Не торопись.

— Я не тороплюсь.

Помолчали.

— Я тебе скажу, что я решил.

— Ну.

— Я в Москве остаюсь до конца сезона. Это, кажется, ноябрь?

— Октябрь, последний этап.

— Октябрь. Я остаюсь до октября. Дальше не знаю.

— А дальше?

— Дальше посмотрю. Может, останусь. Может, уеду в Балахну. Может, в третье место. Я сейчас на октябрь подписываюсь.

Я выдохнул. У меня в груди что-то отпустило. Не до конца, но заметно. Серёга остаётся до октября, это значит, что у меня в команде есть ещё пять месяцев работы рядом с человеком, на которого я могу опереться. Это не вечно. Но это пять месяцев.

— Спасибо, Серый.

— За что?

— Что не уходишь.

— Я уже сказал, перестань.

— Перестаю.

— И ты, — сказал Серёга, — мне за то, что я тебе скажу.

— За что?

— Если ты в этой Москве в общежитии не свой, ты за это в общежитии и не сиди.

— А где сидеть?

— Снимай квартиру. Тебе же платят теперь нормально?

— Платят.

— Сколько?

Я сказал.

Серёга присвистнул.

— Это, Макс, в Балахне моя зарплата за полтора года.

— Я знаю.

— На эти деньги ты в Москве снимешь однушку нормальную в каком-нибудь Юго-Западе или Кутузовском. Не в общаге. Не в коридоре с лампой, которая мигает уже месяц.

— Серый, ты замечал лампу?

— Я каждое утро мимо неё хожу. Замечал.

Я улыбнулся. У Серёги в голове была эта картотека мелких неприятностей, и каждая мелкая неприятность была у него под номером.

— И что мне это даст?

— Это тебе даст квартиру. Свою. С ключами. С холодильником. С дверью, которая закрывается. С окном, которое выходит не во двор-колодец и не на парк, а на улицу. С телевизором, который ты сам выберешь, какая программа.

— Серый.

— Что?

— Я не подумал.

— Я думаю, поэтому.

— Поэтому?

— Поэтому ты в Москве три месяца не свой. Потому что у тебя нет своей кровати. У тебя кровать в общежитии команды. Кровать казённая. На казённой кровати своим не станешь. Знаешь, как у нас в армии говорили?

— Как?

— Койка два на семьдесят, сны казённые.

Я хмыкнул.

— Серёга, ты сегодня в форме.

— Я сегодня выспался.

— В самолёте?

— В самолёте.

Помолчали. Я подумал, что Серёга, в общем, прав. У меня в Москве за три месяца ни разу не возникло ощущения, что я где-то у себя дома. Кровать в общежитии была не моя. Тумбочка не моя. Подоконник не мой, хотя на нём стояла моя фотография. Я был в гостях у команды. И эта гостьба, видимо, во мне накапливалась.

— Серый. А ты?

— Что я?

— Если я квартиру сниму, ты со мной?

Серёга посмотрел в окно.

— Нет.

— Почему?

— Потому что я как раз в общежитии своим. У меня там койка казённая, и пусть она. Я в общаге привык. У меня в Балахне комната была в общежитии депо, восемь лет. Мне эта казённая кровать привычна. Я в твоей квартире буду чужим больше, чем в общаге.

— Точно?

— Точно.

— Ну ладно.

Помолчали.

— Серый.

— Что?

— Спасибо.

— За что?

— За совет.

— Я не советую. Я говорю, что вижу.

— Это одно и то же.

— Не одно и то же.

Я улыбнулся. Серёга в этом смысле никогда не врал. Он не любил слов «совет», «помощь», «забота». Он действовал, и в его действиях это всё было, но называть он это отказывался.

К базе подъехали в полтретьего. Автобус остановился у боксов. Все вылезли, забрали сумки. Виталий Семёнович и Андрей Викторович уехали раньше, на машинах. На базе было привычно: те же ангары, тот же тротуар, те же лампы, та же мигающая лампа в коридоре общежития.

Я зашёл к себе, кинул сумку. Постоял у окна. Окно во двор-колодец, тёмное даже в полдень. Подоконник пыльный. Та самая фотография. Кровать заправлена, как я её оставил в субботу в пять утра.

Сел на кровать. Подумал. Серёга сказал мне в автобусе много правильных вещей. Одна из самых правильных была про квартиру. У меня в Москве не было своего места. Это, видимо, надо было исправить.

Я взял с тумбочки записную книжку, в которой у меня были разные московские телефоны. Нашёл номер агентства недвижимости, который ещё в марте мне Олег Витальевич давал, на всякий случай. «Если захотите снимать жильё, позвоните, у них хорошие однокомнатные.» Тогда я его вписал и забыл.

Сейчас вспомнил. Набрал.

— Алло.

— Здравствуйте. Я по поводу аренды. Меня Олег Витальевич рекомендовал.

— Олег Витальевич? Какой Олег Витальевич?

— Спортивный директор «Сокола».

— А. Понял. Что вас интересует?

— Однокомнатная. Не очень далеко от Крылатского.

— На какую сумму?

Я назвал цифру.

— На эту сумму, — сказал голос в трубке, — вам подойдёт хороший вариант на Кутузовском проспекте. Третий этаж, шестидесятых годов дом, ремонт в восемьдесят восьмом, балкон во двор. Хозяйка приличная женщина, бывшая преподавательница. Сдаёт давно.

— Когда можно посмотреть?

— Завтра в три, например.

— Завтра у меня тренировка.

— В пять?

— В пять можно.

— Записал. Адрес, телефон хозяйки скину вам факсом или продиктую.

— Продиктуйте.

Я записал.

После этого я сел и долго смотрел в окно, на двор-колодец. У меня впервые за три месяца было ощущение, что я что-то делаю в Москве, что не связано с гонками. Это было странное ощущение. Хорошее.

Около пяти часов я пошёл в столовую. Зинаида Петровна за раздачей.

— Каша или яичница?

— Уже шесть вечера, Зинаида Петровна.

— А что есть, то и спрашиваю. Здесь у нас всегда либо каша, либо яичница.

— Тогда яичницу.

— С чем?

— С молоком.

— Молока кончилось. Со сливочным.

— Со сливочным.

Зинаида Петровна посмотрела на меня. У неё в глазах что-то сдвинулось.

— Слышала, вы в Сочи упали.

— Упал.

— Сильно?

— Колено только.

— А голова?

— Голова цела.

— Ну тогда нормально.

Она положила мне яичницу с густо смазанным сливочным маслом. Видимо, это было её соболезнование. Я взял, поблагодарил, сел.

В столовой ещё сидели несколько человек. Денис у окна, читает. Двое из инженеров за дальним столом, разговаривают. Незнакомая мне женщина из бухгалтерии, наверное, ест суп.

Я ел яичницу. Думал, что вот завтра у меня квартира на Кутузовском. Что через две недели Москва, родная трасса. Что через неделю отец мне позвонит из Балахны, узнать, как мать восприняла. Что Серёга остаётся до октября, и за эти пять месяцев мы либо найдём, как ему здесь жить, либо разойдёмся, и это будет уже взрослое расхождение.

И что надо позвонить Алле. Не сегодня, и не завтра. На неделе. Просто сказать, что я в Москве. Не в благодарность за вчерашний звонок, не в продолжение разговора. Просто сказать.

Лёха зашёл в столовую. Сел напротив. Поставил тарелку с пельменями.

— Как? — спросил он.

— Нормально.

— Серёгу вёл от автобуса до базы?

— Да.

— Хорошо.

— Что хорошо?

— Что вёл. Он сегодня выглядел иначе, чем три дня назад.

— Иначе?

— Лучше. Не «не свой», а «свой, который пока тут».

— Лёх, это твои наблюдения такие?

— Это мои наблюдения.

— Ты, я смотрю, всех видишь.

— Я просто сижу и смотрю. Это моя главная техника.

Я хмыкнул.

— Лёх. Я завтра квартиру смотрю.

Лёха поднял голову от пельменей.

— В Москве?

— В Москве.

— Снимать?

— Снимать.

Он жевал, переваривая информацию.

— Это, Макс, серьёзное решение.

— Не настолько.

— Настолько. У тебя из общаги уйдёшь, у тебя весь распорядок поменяется. Утром ты будешь приезжать на базу, а не выходить из соседней двери. Тебе надо на машину.

— У меня есть. Я не пользовался. Лежит на парковке у общежития.

— Нормально, что лежит. У тебя времени не было.

— Теперь будет.

— И утренние пробежки с Денисом?

— Не с Денисом. Один. Возле Кутузовского есть парк, тоже у Москвы-реки.

— Это другое решение.

— Другое.

— А Серёга?

— Серёга остаётся в общаге. Он сам сказал.

— Хорошо.

Помолчали. Лёха доел пельмени, сказал:

— Поздравляю.

— С чем?

— С тем, что ты в Москве становишься не пилотом «Сокола», а Максимом, у которого квартира.

— Это разница.

— Очень большая.

Я кивнул. Лёха в этом смысле понимал больше, чем казалось. Он мне сегодня вечером говорил про что-то важное, и говорил коротко, и я это запоминал.

В номер я вернулся в восемь. Денис за стенкой включил радио. Я открыл окно, посмотрел вниз. На дворе у общежития горел один фонарь, освещал часть парковки. Моя машина стояла у дальнего конца. Серая «Волга», которую мне выдали в марте, и которую я водил, может, пять или шесть раз за всё время. Сейчас она будет нужна.

Я разделся, лёг.

Тридцатилетний автомеханик в моей голове сегодня был непривычно активный. Он сегодня всё это слушал. Сочинскую гонку, отцовский рассказ, разговор с Серёгой в автобусе, звонок в агентство. Он сегодня внутренне немного усмехался. Я понимал: он усмехается тому, что я наконец-то начинаю жить, как живёт нормальный взрослый человек. У него у самого никакой такой жизни не было. Жил один, в съёмной однушке на окраине, в панельке. Двадцать тысяч в месяц хозяйке. Холодильник с пельменями и пивом. Из мебели — продавленный диван и старый шкаф, который он привёз с прежней квартиры на тележке Серёгиного дядьки. Он эту жизнь не то чтобы не любил. Он к ней привык, и в этом был отдельный сорт нелюбви, ровный и тихий.

Я подумал, что у меня будет квартира, которую я полюблю. Или нет. Это уже не его дело, и не моё прошлое. Это моё настоящее.

Я закрыл глаза.

За стенкой Денис выключил радио. Через минуту в общежитии стало тихо. Только вентилятор где-то далеко гудел, и капал кран в умывальнике в конце коридора.

Завтра тренировка. После тренировки квартира на Кутузовском. После квартиры решения. Это была ровная цепочка дел, в которой я впервые за три месяца чувствовал себя автором.

Глава 10. Кутузовский

Среду утром началось как все среды до Сочи. В шесть пятнадцать зазвонил будильник, я не услышал в первый раз, услышал во второй, встал. За окном было солнечное московское утро, прохладное. Через стенку Денис включил воду в душе.

В столовой Зинаида Петровна задала те же два вопроса. Я ел кашу с маслом, смотрел в окно. Денис сидел за тем же столом у окна, читал ту же газету. Всё было как раньше. Только что-то во мне самом сдвинулось.

В девять я был в боксе. Машина стояла на подкатах, накрытая чехлом. Серёга и Виталий Семёнович обсуждали что-то у компьютера. Виталий Семёнович, увидев меня, кивнул, не сказал ничего. Серёга подошёл.

— Ну.

— Ну.

— Колено?

— Лучше.

— Доктор смотрел?

— Вчера. Сказал, можно.

— Хорошо.

Андрей Викторович пришёл ровно в девять, как обычно. С блокнотом. Сел на свой стул у стола.

— Максим.

— Да.

— Сегодня по программе. Длинные круги, ровный темп. Не быстрые. Программа на восстановление.

— Понял.

— Я не хочу видеть быстро. Я хочу видеть чисто.

— Понял.

— Если будет хоть одно блокирование, сразу заезжаешь.

— Понял.

Я переоделся, сел в машину, выехал. На пит-лейне знакомо, спокойно. Утренний свет лежал на асфальте ровно. Машина под моим телом отзывалась на руль, на педаль, как будто ничего не было. Я пошёл первый круг ознакомительный, как обычно.

И вот тут случилось то, к чему отец готовил меня в Сочи.

На третьем повороте, перед торможением, у меня внутри что-то дёрнулось. Не сильно. Какая-то невидимая жилка. Я тормознул чуть раньше, чем надо. На метр. Машина прошла, но прошла плохо: я её ввёл в поворот не в точке, не на той скорости. Прошёл шире, выехал не туда.

В наушнике сказал Андрей Викторович:

— Что?

— Не знаю.

— На метр раньше.

— Знаю.

— Иди ровно.

— Иду.

Я прошёл седьмой. Тормозил правой ногой. Получилось. Прошёл одиннадцатый. Тоже получилось. Прошёл круг, прошёл второй. На третьем кругу опять третий поворот, и опять у меня внутри что-то дёрнулось. Я тормознул на полметра раньше. Прошёл, чуть лучше первого раза, но всё равно не идеально.

Это не было страшно. Это было то, о чём отец говорил. «Будет момент перед стартом. Перед каждым стартом, до конца сезона. Может, до конца карьеры.» И вот этот момент пришёл. Не на старте. На простой утренней тренировке.

— Темп, — сказал Андрей Викторович.

— Не идёт.

— Знаю, что не идёт. Не пытайся. Иди ровно.

Я прошёл ещё несколько кругов. Каждый раз перед третьим поворотом эта внутренняя жилка дёргалась. Я тормозил раньше. Машина проходила хуже, чем могла бы. Время на круге у меня было примерно на три секунды хуже, чем до Сочи.

К десятому кругу я понял, что дальше так нельзя. Не потому что я не доеду. А потому что я разгоняю эту жилку, давая ей подтверждение, что бояться можно. С каждым кругом она будет дёргаться сильнее. Я знал, что надо сделать. Надо было пройти третий поворот один раз чисто, в нормальной точке торможения, на правой ноге. Не быстрее, чем когда-либо. Просто чисто.

— Андрей Викторович.

— Слушаю.

— Я ещё один круг.

— Нормально.

— Я хочу пройти третий чисто.

Молчание секунды три.

— Иди.

Я пошёл круг. На прямой к третьему я не разгонялся больше обычного. Машина шла на той же скорости, что в первый круг. Я приближался к точке торможения, и я внутренне говорил себе: тормози здесь, как всегда. Не раньше. Не позже. Здесь.

Точка пришла. Я нажал правой. В тот же миллиметр, в который привык за апрель и май. Машина повернула. Прошла чисто, с правильным углом, с нормальным выходом.

Внутри жилка не дёргалась. Она просто, незаметно, отключилась.

— Зайди, — сказал в наушнике Андрей Викторович.

Я заехал в бокс. Снял шлем. Серёга стоял, ждал.

— Прошёл?

— Прошёл.

— Чисто?

— Чисто.

— Хорошо.

Андрей Викторович подошёл с блокнотом.

— Сегодня всё.

— Сегодня?

— Тренировки больше нет. Иди отдыхай.

— Андрей Викторович.

— Да.

— Я хочу ещё.

— А я не хочу.

Он смотрел на меня поверх блокнота. У него взгляд был тёплый, рабочий.

— Ты прошёл то, что должен был пройти. Третий поворот ты сегодня сдал. Если ты сейчас будешь продолжать, ты можешь сделать ошибку, и эта ошибка перечеркнёт то, что ты сегодня сдал. Лучше не рисковать.

— Понял.

— Завтра в десять.

— Понял.

Он ушёл. Серёга снял с меня перчатки, положил на стул.

— Ну.

— Ну.

— Я смотрел.

— И?

— На третьем повороте у тебя сегодня было то, что у тебя было всегда. Я по руке вижу.

— Сегодня перестало.

— Я знаю.

Помолчали.

— Серый.

— Что?

— Спасибо отцу.

— За что?

— Он мне в Сочи говорил, что это будет. И что надо просто сесть и ехать. Я сегодня сел и ехал. Получилось.

Серёга молча кивнул. Положил мой шлем на полку, козырьком вперёд, как всегда.

В пять у меня была встреча с агентом. Адрес я записал на листок: Кутузовский проспект, дом такой-то. Ехать минут двадцать. Я взял ключи от своей серой «Волги», вышел на парковку. Машина стояла на дальнем краю, как и тогда. Я открыл, сел. Двигатель завёлся со второй попытки, что меня удивило, потому что машина три месяца стояла без движения. Видимо, у казённых машин крепкий дух, или Серёга её втихую заводил, чтобы аккумулятор не сел.

Я выехал с парковки. По Можайскому шоссе, потом на Кутузовский. Машин было много, но не пробка. Я ехал медленно, изучая дорогу. Москва за рулём оказалась другой, чем Москва пешком или из машины, в которой ты пассажир. У Москвы за рулём была своя логика, и эта логика мне ещё была непривычна.

Дом был на Кутузовском, между мостом и арбатскими переулками. Высокий, девять этажей, серый, шестидесятых. Подъезд с цифровым кодом, внутри пахло старой краской и чем-то домашним, как пахнет в любом московском подъезде, в котором живут долго. Лифт со стенами, обитыми деревом, поднимался медленно. На третьем этаже квартира номер сорок два.

В дверях стояла женщина. Лет шестидесяти, седая, аккуратная, в темном костюме.

— Здравствуйте. Вы Максим?

— Я. А вы?

— Татьяна Аркадьевна. Заходите.

Я зашёл.

Квартира была однокомнатная, метров сорок. Прихожая, кухня, комната, ванная. В прихожей старый шкаф, обувница, вешалка с детским клетчатым пальто, которое, видимо, хозяйка повесила для виду, потому что детей здесь не было точно. На стене висели большие настенные часы, не работающие.

Кухня небольшая, с круглым столом, четырьмя стульями, плитой, холодильником «Минск» восьмидесятых годов. На подоконнике стояли банки с крупой, сахаром, солью, аккуратно подписанные. Окно во двор, на липу.

Комната просторная, светлая. Окно во двор тоже. Кровать у одной стены, диван у другой, между ними небольшой стол. Книжный шкаф с томами Толстого, Чехова, Достоевского, Тургенева, всё в одинаковых тёмных переплётах. На стене над кроватью репродукция, не помню чья, какой-то деревенский пейзаж.

— Здесь жил мой муж до восьмидесятого года, — сказала Татьяна Аркадьевна. — Потом я. Сейчас сдаю, потому что переехала к дочери на Юго-Запад.

— Понятно.

Я подошёл к окну, посмотрел вниз. Двор был квадратный, с детской площадкой, с лавочками, со старой ивой посередине. На лавочке сидели двое стариков, играли в шахматы. В стороне женщина гуляла с собакой.

Это был обычный московский двор. Не парадный, не красивый. Обычный.

Мне понравилось.

— Ванная.

Татьяна Аркадьевна показала ванную. Старая, с ванной на ножках, с краном, который, видимо, помнил восьмидесятые. Унитаз отдельный.

— Вода?

— Горячая постоянно. Холодная иногда отключают летом, но недолго.

— Стиральная машина?

— Нет. Есть кран для подключения.

— Понятно.

Она показала остальное: где счётчики, как открывать форточку, какую соседку слева не беспокоить после девяти, потому что она спит. У соседки справа, маленькой полной женщины, два кота, которые иногда выходят на лестницу. Соседи сверху приличные. Соседи снизу не очень, но не страшные.

— Сколько в месяц?

Татьяна Аркадьевна назвала цифру. Цифра была на тридцать процентов меньше того, что мне говорил агент.

— Вы серьёзно?

— Я давно сдаю. Я не торгуюсь, и на дорогих квартирантов мне неинтересно. Если человек будет тут жить тихо и платить вовремя, это для меня важнее, чем лишние сто долларов в месяц.

— Понятно.

Она посмотрела на меня внимательно.

— Вы кто по работе?

— Гонщик.

— В смысле, на велосипеде?

— Нет. В Ф-4, в команде «Сокол».

Она помолчала.

— Это машинки такие, маленькие?

— Не маленькие. Большие. Гоночные.

— А.

Подумала.

— Вы не выпиваете?

— Не выпиваю.

— Не курите?

— Не курю.

— Девочки сюда не будете водить?

Я задумался.

— Нет.

— Это правда «нет» или вежливое «нет»?

— Правда.

— Точно?

— Я в Москве три месяца, я пока ни с кем здесь не познакомился.

— Я не настаиваю, вы взрослый. Я просто говорю, что я квартиру привыкла видеть в порядке. Если будет одна постоянная, я возражать не стану. Если будет каждые две недели новая, мы договорим.

— Я понимаю.

— Курить вас не будут заставлять?

— Меня уже не будут.

— А кто заставлял?

— Никто, я фигурально.

Татьяна Аркадьевна кивнула. Она имела свой стиль ведения разговора, в котором каждый вопрос вылетал из неё не как формальность, а как что-то, что её действительно интересовало. Это было вежливое, но плотное любопытство, которое, видимо, заменяло ей агента и проверку.

— Когда хотите въехать?

— Когда возможно.

— У меня вещи отсюда заберу за выходные. В понедельник заходите.

— Хорошо.

— Залог за месяц вперёд.

— Заплачу сегодня, если хотите.

— Не сегодня. В понедельник, при подписании договора.

— Хорошо.

Мы постояли у окна. Татьяна Аркадьевна посмотрела во двор.

— Мне здесь хорошо было, — сказала она. — Я вам надеюсь, тоже будет.

— Я тоже надеюсь.

— Если что не так с домом, не переживайте. Дом старый, бывают мелочи. У меня есть номер сантехника, он по дому мой, всех знает. Я вам потом дам.

— Спасибо.

Она ещё постояла, потом сказала:

— Я ещё одну вещь скажу. Не обижайтесь.

— Скажите.

— Вы пришли молодой, хороший, видно, что не дурак. Я вас сразу выбрала. Я же могла сегодня смотреть троих, я отказала остальным двоим. Я вас увидела и поняла, что моя квартира пойдёт к вам.

— Спасибо.

— Я не хвалю. Я говорю, что я в людях разбираюсь. Тридцать лет преподавала математику в школе, девятые-десятые классы. Я подростков видела всех.

— Я не подросток.

— Я знаю. Вы взрослее, чем выглядите.

Я улыбнулся.

— Это комплимент?

— Это констатация.

Я вздрогнул. У них тут в Москве это слово ходило, видимо, по всей Москве, а не только в нашей команде. Я подумал, что в Балахне его ни разу не слышал, и что московские все говорили этим словом примерно одинаково.

Мы расстались на хорошей ноте. Я её довёл до подъезда, она села в свою «Девятку», синюю, потёртую, с дочерним водителем за рулём, и они уехали.

Я постоял у подъезда минуту. Посмотрел на дом. У меня в этой минуте впервые за три месяца было ощущение, что я в Москве не гость, а человек с местом в этом городе. Место было пока чужое, в понедельник станет моим. Но место уже было.

В девять вечера я был у себя в общежитии. Лёха зашёл узнать.

— Ну?

— Снял.

— Какая?

— Однушка на Кутузовском. Хозяйка хорошая, бывшая учительница математики.

— Это, — сказал Лёха, — серьёзная характеристика.

— Учительницы математики характеристики?

— Учительницы математики хорошо отбирают людей. Они в школе учились отбирать тридцать лет. Если она тебя одобрила, значит, тебе можно доверять.

Я хмыкнул.

— Лёх. У тебя сегодня снова философское настроение.

— Я сегодня выспался.

— У вас тут с Серёгой одно правило на двоих.

— Я знаю.

Помолчали.

— Лёх. Поедешь со мной?

— Куда?

— Завтра я Серёге покажу. После работы. Поедем втроём, посмотришь.

— Зачем тебе моё мнение?

— Потому что ты с лучше меня видишь людей и квартиры.

Лёха согласился.

В четверг, после тренировки, мы поехали втроём. Серёга в машине молчал. Лёха сзади что-то записывал в блокноте, у него с собой всегда был блокнот, я не сразу заметил, что он на самом деле почти всё записывает.

— Лёх. Что пишешь?

— Систему квартиры.

— Какую систему?

— Я тебя оцениваю по жилплощади. У меня, у Серёги, у Виталия Семёновича, у Дениса. У нас у всех у разных степеней «своё» место. У Дениса родительская трёхкомнатная на Тверской. У Виталия Семёновича дача в Жуковском. У меня в Нижнем родительская квартира. У Серёги в Балахне комната в общежитии, восемь лет.

— Лёха. Ты в курсе, что это персональная информация?

— Я в курсе. Я только себе пишу. Я в системе хочу разобраться.

— Зачем?

— Я думаю, что у меня скоро будет такой же выбор, как у тебя сегодня. И я хочу понимать, как делать.

Я кивнул. У Лёхи была эта черта: он всё, что видел, перерабатывал в систему, и потом этой системой пользовался для своих будущих решений. Он, видимо, уже к концу года тоже будет снимать квартиру или что-то такое, и он сейчас изучал процесс.

В подъезде Серёга огляделся, понюхал воздух.

— Запах нормальный.

— Какой?

— Не плохой. У нас в Балахне в общежитии стоит другой запах, кошкин и сырой. Здесь чистый.

В квартире Серёга прошёлся, посмотрел на кухню, заглянул в ванную, постучал по стенам.

— Не панель.

— А что?

— Кирпич. Тёплый дом.

— Это плохо?

— Это хорошо. У панели тонкие стены, ты всё слышишь у соседа. Здесь не услышишь.

— Понятно.

Лёха подошёл к окну, посмотрел во двор.

— Вид простой.

— Что значит простой?

— Не парадный. Двор как двор. На таком виде хорошо жить.

— Серёга, ты тоже оценщик?

— Я просто говорю, что вижу.

Они оба походили ещё, посмотрели. Лёха особо отметил настольную лампу на столе, старую, с зелёным абажуром, и сказал, что это «нормальный свет для работы». Серёга отметил холодильник «Минск», сказал, что эти холодильники работают вечно, если их не перевозить. Оба подтвердили, что на третьем этаже жить лучше, чем на первом или последнем.

Когда вышли из квартиры, на лестнице Лёха сказал:

— Макс. Это правильное место.

— Согласен.

— Ты тут будешь тише, чем в общаге.

— Я знаю.

— И в общаге тебе будет хуже завтра, чем сегодня.

— Почему?

— Потому что ты теперь знаешь, что есть это. И каждое утро в общаге будешь думать, что мог бы быть тут.

— Ну. Перееду в понедельник.

— Хорошо.

В понедельник я переехал. Вещей у меня в общежитии было немного: одна сумка, мешок с книгами, фотография в рамке. Ноутбук Лёхи. Запасной шлем, который Серёга всё-таки настоял, чтобы у меня дома лежал, на всякий случай.

Татьяна Аркадьевна подписала со мной договор за кухонным столом, в три экземпляра, всё аккуратно. Дала мне ключи, два комплекта. Сантехникин телефон, как обещала. Сказала, что в первое время может звонить узнавать, как я живу, и я ответил, что не возражаю. Уехала.

Я остался один. В чужой квартире, которая через неделю должна была стать моей.

Я положил сумку у двери, подошёл к окну. Двор. Иву. Шахматистов на лавочке, новых, не тех, что в среду. Собачницу, тоже другую.

Сел на диван. Посидел.

Подумал, что сегодня я в Москве впервые в своей квартире. Неправильно сказать «своей». Чужой. Но я её сегодня снял. Сегодня я первый житель этой квартиры за этот сезон, после Татьяны Аркадьевны. Я.

Я встал, открыл холодильник «Минск». Пустой. Гул работающего компрессора был ровный, успокаивающий. Закрыл. Открыл шкафчик на кухне. Несколько тарелок, чашек, бокалов. Кастрюля. Сковорода. Чайник электрический не работающий, рядом обычный чайник с свистком, для плиты. Я подумал, что обычный чайник лучше. Электрический у Татьяны Аркадьевны, видимо, давно сломался, и она его оставила, потому что выкидывать жалко.

Я налил в обычный чайник воды, поставил на плиту. Зажёг газ. Газ зажёгся со второй попытки.

Сел за стол, подождал, пока вода закипит. Чайник засвистел через минут пять. Я его снял, налил кипяток в чашку, нашёл на полке пакетик чая, заварил.

Чай был обычный, ничем не отличался от чая в общежитии, в столовой, в гостинице в Сочи. И всё-таки чай был другой. Он был сделан мной, в моей чашке, в моей квартире, в моей плите. Это было первое, что я сделал у себя дома в Москве.

Тридцатилетний автомеханик во мне усмехался по-доброму. У него у самого тоже была своя однушка, съёмная, на окраине, и у него у самого был тот первый день, когда он там кипятил чайник. Он тогда тоже сидел за столом и думал «вот, я».

Я ему внутренне сказал: ну, в этот раз попробуем не так, как у тебя.

Он молча согласился.

Около восьми вечера зазвонил телефон. Я вздрогнул, не сразу понял, откуда звук. Аппарат был старый, дисковый, в прихожей, на маленькой тумбочке. Я подошёл, снял трубку.

— Алло.

— Максим?

Это была Татьяна Аркадьевна.

— Да.

— Я просто узнать, как вы устроились.

— Спасибо. Хорошо.

— Чай нашли?

— Нашёл.

— Молоко в холодильнике на верхней полке вам оставила. Вчера купила, свежее.

— Я не открывал.

— Откройте, выпейте. Я не люблю, когда продукты пропадают.

— Открою.

— И ещё.

— Что?

— Соседи слева говорят, что у вас в квартире второй раз за час включился свет на кухне. Это нормально, я просто говорю, чтобы вы знали, что они слышат.

— Я понял.

— Не пугайтесь, они не подсматривают. Они просто внимательные.

— Я не пугаюсь.

— Хорошо. Спокойной ночи.

— Спокойной.

Глава 11. Мячково

К началу июня я уже жил в квартире на Кутузовском как у себя дома. Это произошло быстрее, чем я ожидал. На второй день я знал, в каком ящике лежат ложки. На третий день обходился по утрам без подсказок, какой выключатель чего касается. К концу первой недели я уже переставил настольную лампу со стола на тумбочку у кровати, потому что мне там было удобнее читать.

Мне пришло в голову, что я никогда не читал перед сном в общежитии. Мне пришло в голову, что я там и кофе по утрам не пил, потому что в столовой кофе не было, а кипятить себе одному казалось бестолковым. Здесь я по утрам пил кофе. Простой растворимый, из банки «Нескафе», но кофе. И это меняло всё утро.

Татьяна Аркадьевна звонила раз в неделю. Узнавала, как дела с водой, не было ли каких-то неприятностей, не злоупотребляли ли соседи, не нужны ли новые ключи. Я каждый раз отвечал кратко, и каждый раз она клала трубку довольная.

Соседка слева оказалась пожилой женщиной по имени Раиса Михайловна. Я её увидел в первый раз во вторник, когда она вышла за газетой к ящику. Она поздоровалась со мной, как будто мы давно знакомы. Рассказала, что в этой квартире раньше жил «приличный человек, муж Татьяны Аркадьевны, до восьмидесятого». В понедельник она оставила у моей двери пакет с пирожками, без записки. Я понял, что это от неё, по характерной восьмёрке тесемки. Через дверь сказал «спасибо». Она сказала «на здоровье», и больше про пирожки мы не говорили.

Утренний ритм мой изменился полностью. Я просыпался в семь сорок, кофе, душ, в восемь двадцать выезжал на «Волге» по Кутузовскому, по окружной, потом в Крылатское. На базе был к девяти. До десятой тренировки успевал переодеться, поговорить с Серёгой и посмотреть, что Виталий Семёнович написал в блокноте по утренним планам. Утром я больше не бегал. Бегал по вечерам, после базы, в парке у Москвы-реки рядом с домом. Это было удобнее.

Денис, увидев, что я переехал, никак не отреагировал. Просто принял. Утренних совместных пробежек больше не было. Мы встречались в столовой, иногда. Он на мой переезд намекнул один раз: «Хорошо, что съехал. У меня в общежитии напарник был лишним лет двадцать.» Это была нормальная деновская манера сказать тёплое.

Серёга тоже не возражал. Он, наоборот, сказал, что ему теперь в общаге легче, потому что некого жалеть. Это была его манера сказать тёплое.

Лёха в Москве в начале июня должен был садиться за диплом, и я ему предложил пожить у меня в комнате. Лёха сказал «нет», что в Москве с дипломом он жить не сможет, потому что для диплома ему нужны кафедральные библиотеки. Уехал в Нижний на десять дней. Должен был вернуться к концу июня, к самой защите.

Этап в Мячково был назначен на десятое июня. Мячково это полупостоянная трасса под Москвой, в Раменском районе, минут сорок от центра. Это была наша «домашняя» гонка, и команда к ней готовилась серьёзно. У нас две недели прошли в плотном расписании: утренние тренировки, обеды, разборы, новые тренировки, телеметрия. Я учился второй вариант торможения для среднескоростных поворотов, потому что Виталий Семёнович считал, что в Мячково мне это понадобится. Я отрабатывал.

В мае меня от Дениса отделяли полторы секунды на круге. К началу июня было уже восемь десятых. Денис, я заметил, ехать стал быстрее, чем в мае. Видимо, моя неудача в Сочи его собрала. Это было нормально для напарников: один тащит другого. У Дениса была своя цель, выиграть чемпионат, и он к этой цели подходил с присущей ему методичностью.

В среду перед этапом я узнал интересную вещь. На утреннем брифинге Виталий Семёнович, разворачивая планы тренировки, сказал:

— И последнее. На уикенд приедет на этап чех. Иржи Малек.

— Кто? — спросил я.

— Чешский пилот. Из «Шкоды-Моторспорт». Будет участвовать на одной из машин нашей сестринской команды, «Метеор». В порядке международного обмена. У них с Российской автомобильной федерацией соглашение, по которому раз в сезон приезжает чех или поляк, и раз в сезон наш едет к ним.

— Сильный?

— Сильный.

— Насколько?

— В Чехии в Ф-3 он на втором.

Я кивнул. Денис, сидевший рядом, тоже кивнул. Через секунду я заметил, что Денис кивнул не задумавшись. Он уже знал. Видимо, ему сказали раньше.

После брифинга я подошёл к Денису.

— Ты про Малека знал?

— Знал.

— Серьёзный соперник?

— Очень.

— Откуда знаешь?

— Я его в феврале видел на одной из европейских серий. На тестах в Брно. Он там на «Опеле» гонял, я на «Сокол-тестовике».

— Сравнили?

Денис помолчал.

— Он быстрее меня.

— На сколько?

— На две десятых.

Я кивнул. Это было серьёзное признание со стороны Дениса. Денис обычно никого не признавал быстрее себя, и если он сейчас сказал «две десятых», значит, это в самом деле было две десятых, а может, и больше.

— Ну, — сказал я. — Узнаем в воскресенье.

— Узнаем.

В пятницу утром мы выехали на трассу. Мячково в начале июня ещё не разогрелось до сочинской жары. Утром было плюс пятнадцать, в небе облачно, сухо, ветер ровный. Идеальные условия для гонок.

В боксе у нас сегодня была необычная конфигурация. Команда «Сокол» на этом этапе выступала двумя машинами: моей и Дениса. В соседнем боксе стояла команда «Метеор», наша сестринская, тоже две машины. Одна обычно шла под местным пилотом, второй сегодня будет управлять Иржи Малек.

Я переоделся, вышел из бокса посмотреть, как он выглядит. Из вежливости.

Иржи Малек стоял у своей машины. Ему было лет двадцать два, среднего роста, спортивного телосложения, с тёмно-русыми волосами и серыми глазами. Он был в комбинезоне «Шкоды-Моторспорт», своём, не «Метеоровском», что было редко: обычно гостящий пилот надевает форму принимающей команды. Видимо, его контракт это разрешал.

Он увидел меня. Подошёл сам.

— Максим? — сказал он на русском с чешским акцентом.

— Да.

— Иржи. Как у тебя называют.

— Привет.

Мы пожали руки. Рука у него была сухая, не сильная, но крепкая.

— Я смотрел Сочи, — сказал он. — На видео.

— Видел.

— Хорошая авария.

Я посмотрел на него. Он улыбнулся. Не насмешливо, а с пониманием.

— Я был на последний год Ф-3 в стене четыре раза, — сказал он. — Это часть.

— Спасибо.

— За что?

— Что не утешаешь.

— Я не умею утешать. Я говорю.

Я хмыкнул. У них тут и в Чехии, оказывается, такая же манера. Видимо, в Европе у пилотов общая профессиональная сухость.

— Удачи в воскресенье, — сказал я.

— Тебе тоже.

Он повернулся, пошёл к своей машине. Я смотрел ему вслед. У него была спокойная, ровная походка, без лишнего движения. Я подумал, что он уже сейчас выглядит как профессионал европейского уровня. Денис выглядел таким же, но с другой нотой. Денис был сборный, вышедший из Москвы. Иржи был сделан в Европе. Это было видно.

В пятничной свободной я ехал нормально. Тренировался к новым настройкам, которые Виталий Семёнович рекомендовал. На время не работал. Денис на круге был на полсекунды быстрее меня. Иржи Малек на «Метеоровской» машине шёл на одной десятой быстрее Дениса.

После сессии Виталий Семёнович в боксе долго смотрел в Лёхин ноутбук. Потом сказал:

— Малек ровно идёт.

— Ровно?

— У него каждый круг — десятые в одну строку. Никаких рывков, никаких провалов. Это работа.

— Это лучше нас?

— Это другое. Это уровень Ф-3. У них в Европе пилоты так работают, потому что у них так система. У нас в Ф-4 пока никто в команде так не катается.

— Денис?

— Денис ближе всех. Он один из тех, кто к Малеку могут подойти. Но пока что не он.

Я кивнул.

В пятницу вечером я приехал в Москву. У меня была встреча, не профессиональная. Это была первая моя личная московская встреча с тех пор, как я переехал на Кутузовский. Я позвонил Алле в среду, накануне Мячково. Просто сказал, что я в Москве. Она спросила, как у меня дела. Я ответил, что нормально. Она сказала: «Если у вас на этой неделе будет полчаса, можем выпить кофе.» Я сказал, что в пятницу вечером у меня свободные полчаса между Мячково и пятничной вечерней тренировкой. Она сказала, что в пятницу вечером она в редакции до семи, и в семь может выйти на кофе. Я согласился.

Кафе она выбрала. На Тверской, недалеко от редакции. Маленькое, без названия, с двумя столиками у окна и ещё четырьмя в глубине. Я приехал в семь без пяти минут. Она была уже там, за столиком у окна. Перед ней стоял эспрессо.

— Здравствуйте.

— Здравствуйте, Максим.

Я сел напротив. Она посмотрела на меня, прищурившись. У неё на коленях лежал блокнот, тот же самый, что в Сочи.

— Вы стали лучше выглядеть.

— Серьёзно?

— Серьёзно. В Сочи у вас лицо было свинцовое. Сейчас обычное.

— Я переехал.

— Куда?

— Снял квартиру. На Кутузовском.

Она кивнула медленно.

— Это правильное решение.

— Откуда вы знаете?

— Я в девяносто восьмом снимала такую же квартиру через полгода после Калмыкии. До этого жила у мамы. Когда переехала, поняла, что лучше работается, лучше думается. Восстановилась.

— Так и есть.

Я заказал кофе. Эспрессо, как у неё. Официантка кивнула, ушла.

— Вы ко мне зачем пришли? — спросила Алла.

— Поговорить.

— О чём?

— Не знаю.

Алла улыбнулась. Не профессионально.

— Это, в общем, лучший ответ.

— Почему?

— Потому что в редакции ко мне приходят люди, у которых есть план разговора. Они приходят не поговорить, а чтобы я для них что-то сделала. Это рабочие встречи, я к ним привыкла. Но это иногда устаёт.

— Вы хотите неработать?

— Я хочу иногда поговорить без плана. Это удивительно редко получается.

— У меня тоже.

— Вижу.

Помолчали. Принесли кофе.

— Алла.

— Да.

— Я не зову в номер.

— Я знаю.

— И не на свидание.

— Тоже знаю.

— И вы не моя журналистка. Не сегодня.

— Сегодня нет.

— И тогда что мы сейчас делаем?

Алла посмотрела на меня. У неё в глазах было то самое, что в Сочи в баре.

— Мы здороваемся утром, — сказала она.

Я понял. Это была ровно та же её формула, что в Сочи. Сосед в голове. И мы с ней сейчас, в этом кафе, были как два соседа, у которых каждый свой свой сосед в голове, и которые встретились в подъезде и говорят «доброе утро».

— А, — сказал я.

— Что «а»?

— Ничего. Я понял.

— Хорошо.

Мы пили кофе. Разговаривали о пустяках. Она рассказала, что у неё дома кошка по имени Прасковья, рыжая, толстая, на которую она потратила всю выходную в субботу, потому что Прасковья поранила лапу о что-то. Я рассказал про Кутузовский, про Татьяну Аркадьевну, про соседку Раису Михайловну с пирожками. Алла отметила, что Раиса Михайловна, видимо, человек хороший. Я согласился.

В семь сорок пять я посмотрел на часы.

— Мне через час на тренировку.

— Знаю. Идите.

— Алла.

— Что?

— Спасибо.

— За что?

— За то, что встретились.

— Я не делаю одолжений. Мне самой было нужно.

— Вам?

— Мне тоже бывает нужно поздороваться с соседом.

Я кивнул. Заплатил за оба кофе, как мне показалось, надо было сделать. Алла не возражала. Мы вышли вместе, постояли минуту на тротуаре. Уже темнело.

— Удачи в воскресенье, — сказала она.

— Спасибо.

— Если получится, не звоните.

— А если не получится?

— Тогда позвоните.

Она повернулась, пошла к редакции. Я смотрел ей вслед. У неё была походка, как у Иржи Малека сегодня утром, ровная, без лишнего движения. Я подумал, что это, видимо, общая черта у людей, которые что-то в жизни прошли и научились ходить без шума. У отца тоже такая походка была. У Дениса. У Андрея Викторовича.

В Балахне у людей такой походки не бывало. Там ходили шире, развязнее. У меня в той, тридцатилетней жизни тоже была шире. Я подумал, что я постепенно учусь ходить иначе.

В субботу была квалификация. Я подошёл к ней с тем настроением, о котором отец говорил. Внутри сидела жилка, я её знал. Я её не разгонял, но и не глушил. Просто помнил, что она есть.

Стартовал в очередь свободных кругов седьмым, после первой попытки оказался на пятом. Денис на третьем. Иржи Малек поднялся на поул с лучшим временем за всю историю Мячково для Ф-4, я узнал об этом в боксе по микрофону команды.

— Поул? — спросил я Серёгу.

— Поул.

— И сколько?

— Минута сорок две и семь.

Я свистнул. Минута сорок две и семь это было на полсекунды быстрее, чем кто-либо когда-либо ехал в Мячково в Ф-4. Это было феноменально. Это был результат не Ф-4, это был результат Ф-3, перенесённый в наш класс.

Андрей Викторович подошёл, посмотрел на меня.

— Максим. Ты пятый. Это нормально.

— Нормально.

— Не пытайся за Малеком.

— Не буду.

— И за Денисом не пытайся.

— Не буду.

— Завтра доезжаешь. Это всё.

— Понял.

В воскресенье шёл снова дождь. Не такой сильный, как в Сочи, но ровный, мелкий. К полудню уже трасса была мокрой. Я посмотрел на небо и подумал, что эта моя гонка для меня имеет всё то же качество испытания, которое имела и сочинская. Только в этот раз, в отличие от Сочи, я уже знал, как сделать.

Внутренний разговор с собой шёл коротко.

— Жилка дёргается?

— Дёргается.

— Игнорируй.

— Понял.

— Тормози в нормальной точке.

— Понял.

— Не за Малеком.

— Не за.

Старт получился ровный. Я с пятой ушёл за Малеком и Денисом, на четвёртой позиции. На втором круге обогнал какого-то новичка из «Соколиной» юношеской подкоманды, поднялся на третью. Малек впереди шёл такой, как Виталий Семёнович вчера сказал. Каждый круг, десятые в одну строку. Никаких рывков. Никаких провалов. Этакая ровная езда, в которой не было ни одного сантиметра пустого пробега.

Денис за ним держался во второй позиции на расстоянии трёх секунд. Я за Денисом, на полторы секунды.

Гонка прошла без происшествий. К двадцать пятому кругу Малек уже был от Дениса в десяти секундах. Я от Дениса в восьми. Все ехали свой темп, никто не лез.

На тридцать первом круге Денис у меня в зеркале вырос. Не вырос, это не правильное слово. Он подошёл сзади, на секунду. Это было странно, потому что Денис не должен был меня догонять, я ехал впереди него.

Через секунду я понял, в чём дело. У Дениса было переключение шин. Он зашёл в бокс, вышел на мокрых, более мягких. У меня шины были те же, с начала. Виталий Семёнович в наушнике сказал:

— Денис на новых. Догонит тебя на тридцать четвёртом.

— Понял.

— Пропускай. Не борись.

— Понял.

На тридцать четвёртом круге Денис меня обошёл. Чисто, без давления, на длинной прямой. Я даже не пытался удержать. После этого я пошёл четвёртым, и так дошёл до финиша. Малек первый. Денис второй. Шустов третий, которого я не заметил, как он там оказался. Я четвёртый.

Четвёртое место. Не подиум. Но первое моё нормальное завершение этапа. Без аварии, без происшествий, без штрафных очков.

В боксе Серёга подошёл.

— Доехал.

— Доехал.

— Это главное.

— Главное.

— Виталий Семёнович оценит.

Виталий Семёнович действительно оценил. Подошёл, кивнул.

— Хорошо. Чисто.

— Спасибо.

— На следующий этап будем работать на подиум.

— Понял.

Денис на подиуме был спокоен, как он умел. Получил второе место без видимой эмоции, как берёт зарплату. Малек на верхней ступени тоже не радовался. Он в Россию приехал работать, и работу он сделал. Это была его манера.

После гонки в боксе я подошёл к Малеку. Он уже был в гражданском.

— Иржи.

— Да.

— Поздравляю.

— Спасибо.

— Ты выиграл сильно.

— Ты тоже выиграл.

— Я четвёртый.

— Ты выиграл то, что мог. Это и есть выигрыш.

Я кивнул. Малек добавил:

— Ты вернулся после Сочи. Это важно. Я знаю.

— Знаешь?

— У меня тоже был Сочи. В девяносто девятом, в Зольдере. Я в стене. Через два месяца вернулся. Это не лёгкое.

— Понятно.

— Удачи на сезон.

— И тебе.

Он подал руку. Я пожал. Развернулся, пошёл к своей машине, чтобы уехать в Москву. Я смотрел ему вслед. Чех уехал и я больше его не увижу до следующего этапа, на котором он, может быть, будет, может, нет. Но я подумал, что увидеть его сегодня было правильно. У меня в команде было два пилота, на которых я смотрел как на ориентиры: Денис и теперь Малек. Денис показывал, как ехать в России. Малек показывал, как ехать в Европе. Это были две разные школы, и обе мне предстояло освоить.

В понедельник утром я ехал на базу. По Кутузовскому, потом окружной, потом в Крылатское. В машине играло радио. Какая-то простая утренняя песня. На улице шёл лёгкий дождь, Москва была серой. Я думал, что вот закончился второй этап. Что у меня в активе четвёртое место. Что я живу в своей квартире. Что Серёга со мной до октября. Что отец сказал то, что должен был сказать. Что Алла где-то здесь, в этом же городе, и что мы с ней соседи. Что в команде у меня всё налаживается.

И что-то в этом «налаживается» меня смутно беспокоило. Я не мог сразу понять, что именно. Я подумал, что разберусь.

На базе у входа в бокс стоял Андрей Викторович. Он редко стоял у входа. Видимо, ждал.

— Максим.

— Доброе утро.

— Зайди ко мне в десять.

— Понял.

Я переоделся. К десяти зашёл к нему в кабинет, маленький, в углу второго этажа. Он сидел за столом.

— Садись.

Я сел.

— Слушай. Соловьёв-старший хочет в среду тебя видеть.

— Опять?

— Опять.

— Зачем?

— Не знаю.

— Что-то плохое?

Андрей Викторович посмотрел на меня. У него взгляд был ровный.

— Что-то нейтральное. Не плохое. Не хорошее.

— Нейтральное.

— У него в среду в шестнадцать. У тебя будет десять минут.

— Понял.

Я вышел из кабинета. Постоял в коридоре. Подумал, что в среду у меня вторая в этом сезоне встреча с Соловьёвым-старшим. После первой я был в Сочи, в стене. Это была история. Какая будет после второй, я узнаю через два дня.

Глава 12. Промрегионбанк

В среду я приехал на базу к девяти. Первая половина дня шла как обычно: тренировка, разбор, обед. После обеда Олег Витальевич передал записку, что в шестнадцать у меня встреча в кабинете Соловьёва-старшего, как Андрей Викторович в понедельник предупреждал. Записка была короткая, без объяснений. Я положил её в карман и до четырёх ходил по базе с этим квадратиком бумаги, ощущая его, как зуб шатающийся.

Серёга в боксе работал над передней подвеской. Он что-то сменил в стойках, и теперь смазывал, протирал, проверял. Виталий Семёнович стоял рядом, смотрел. Между ними сегодня было ровное рабочее молчание, без напряжения, какое бывало в мае. Я подошёл, постоял.

— Серый.

— Что?

— Я в четыре к Соловьёву.

— Знаю.

— Откуда?

— Виталий Семёнович сказал.

Я посмотрел на Виталия Семёновича. Он не оторвался от стойки.

— Я слышал, что у него на пятницу спонсорская встреча. Подумал, что это связано.

— Какая встреча?

— Не знаю, Максим Андреевич. Я не приглашён.

Это было всё, что он мог сказать. У Виталия Семёновича была чёткая иерархия знаний: про машину знал он, про команду знал Андрей Викторович, про деньги знал Олег Витальевич, и каждый держался своей линии. Если он сказал, что не знает, значит, он не знал, и спрашивать дальше было бессмысленно.

Без десяти четыре я поднялся на третий этаж. У двери кабинета Соловьёва-старшего стоял Олег Витальевич. На этот раз он зашёл раньше меня, ждал в коридоре.

— Идёмте, — сказал он, увидев меня.

— Сегодня вы со мной?

— Сегодня я с вами и за вас.

Я не понял, что значит «за», но переспрашивать не стал. Олег Витальевич сегодня был в светлом костюме, не таком, как обычно. Видимо, разговор он считал особо важным.

Зашли. Соловьёв-старший сидел за столом. Перед ним лежала папка, открытая на середине. Он встал, что меня удивило, и подал руку. Я пожал. Олег Витальевич остался стоять у окна, как и в первый раз.

— Садитесь, Максим Андреевич.

Я сел. Соловьёв-старший тоже сел.

— Я вас сегодня позвал по поводу пятницы.

— Слушаю.

— В пятницу к нам приезжает делегация «Промрегионбанка». Это наш спонсор титульный. Вы их видели, помните, в студии в мае.

— Помню.

— На этой неделе они хотят встретиться с командой и в частности с вами. Это не пресс-конференция, это закрытая встреча. Будет их председатель правления, заместитель и финансовый директор. С нашей стороны буду я, Олег Витальевич, и вы.

Я кивнул.

— Зачем вы?

— Они хотят посмотреть на вас вживую. После Сочи появились разговоры, мне о них сообщили. Не плохие разговоры. Скорее, любопытные. Председатель правления заинтересовался.

— О чём именно?

Соловьёв-старший открыл папку. В ней лежала вырезка из «Авторевю», небольшая, на полполосы. Я узнал статью. Это был тот самый материал Аллы, написанный по моему интервью в мае.

— Видели, конечно.

— Видел.

— Председатель прочитал. Заинтересовался. Сказал, что мы у них, оказывается, представляем не «образ молодого пилота из провинции», как они до этого считали, а что-то другое. Что-то более интересное.

— Что более интересное?

Соловьёв-старший посмотрел на меня поверх очков. Я ждал.

— Образ человека, который умеет проигрывать.

Я молчал. Олег Витальевич у окна тоже молчал.

— Это не моё определение, — сказал Соловьёв-старший. — Это его. Он мне дословно сказал, что наша марка «Сокол» в его восприятии до прочтения этого интервью была спортивной, агрессивной, для победителей. После прочтения добавилось «человеческой». И он считает, что человеческое им сейчас полезно.

— А мне это надо?

— Это вам надо.

Соловьёв-старший закрыл папку.

— У них сейчас ребрендинг банка. Они уходят от агрессивного образа. Им нужны лица, которые поддержат новую кампанию. Они хотят сделать вас одним из этих лиц. Не Дениса. Вас.

— Не Дениса.

— Денис у них уже два года. Денис их типичный пилот. Вы — другой. Они хотят разнообразить.

Я посмотрел на Олега Витальевича. Он молчал, смотрел в парк. Видимо, он считал, что говорить должен не он.

— Виктор Алексеевич.

— Да.

— Что от меня требуется?

— В пятницу они приедут на базу. Встреча в час. Будет ужин. От вас требуется присутствие, разговор, ответы на вопросы. Если вы им понравитесь, они предложат расширенный контракт лично с вами. С Денисом договор у них с командой. С вами — лично, как с лицом. Это будет означать дополнительные деньги вам и определённые обязательства.

— Какие обязательства?

— Несколько съёмок в год. Может быть, до десяти. Возможно, частное появление на их корпоративных мероприятиях. Возможно, упоминание в их рекламе. Подробности не сейчас.

— Сколько денег?

Соловьёв-старший назвал сумму. Сумма была большая. Это было примерно столько же, сколько мне платила команда за весь сезон. То есть мой годовой доход теоретически удваивался.

Я посмотрел на руки. Они лежали на коленях.

— Виктор Алексеевич.

— Да.

— Я не уверен.

Соловьёв-старший впервые за разговор удивился. Не сильно, не на лице. На уровне голоса.

— В чём не уверены?

— В том, что я хочу быть «лицом».

— Объясните.

Я подумал. Олег Витальевич у окна тоже повернулся ко мне, я заметил. Видимо, у нас сейчас был тот разговор, ради которого Олег Витальевич приехал «за меня», проверить, не выкину ли я что-то такое, что им потом разгребать.

— Я молодой пилот. Я в этом сезоне ещё ни одного подиума не привёз. Я в Сочи был в стене. Если я сейчас стану лицом банка, и через два месяца я опять упаду в стену, банк ко мне поменяет отношение. И ко всей команде.

— Это правда. Что дальше?

— Дальше я думаю, что лицом надо становиться с позиции силы. Сейчас у меня нет силы. У меня есть одно неудачное интервью, которое почему-то всем понравилось.

Соловьёв-старший снял очки, надел обратно.

— Логически вы правы. Практически вы ошибаетесь.

— В чём ошибаюсь?

— В том, что лицом становятся в позиции силы. В лицом становятся в любой позиции. Сильным потом догонишь. Возможность сейчас. Через два месяца возможности может не быть.

— Тогда я через два месяца тоже не «лицо».

— Тогда вы вообще не «лицо». И через год не «лицо». Это не возвращающееся предложение.

Я молчал. Олег Витальевич сделал шаг от окна, не подошёл, но переместился ближе.

— Можно я скажу, — сказал он.

— Скажите, — сказал Соловьёв-старший.

— Максим, — сказал Олег Витальевич, и в этот раз без отчества, как тогда у Кутузовского. — Я знаю, что вы думаете. Вы думаете, что вы продадитесь. Что вас сделают лицом, и вы перестанете быть собой, как в Сочи.

— Может быть.

— Этого не будет. Я объясню почему. У вас уже сейчас своя манера. Журналистка про вас написала не то, что мы заказали. Председатель её прочитал, и ему это понравилось не потому, что это было в нашем интересе, а потому, что это было в нашем неинтересе. Он понял, что вы не управляемы. И именно вашу неуправляемость он покупает.

— Это противоречит логике.

— Это противоречит логике рекламы образца восьмидесятых. В современной рекламе платят не за управляемость, а за неподдельность. У него на западных рынках уже всё это. У него понимание того, как новая реклама работает. У нас в России это начинает доходить в этом году.

— И что они от меня хотят?

— Чтобы вы остались собой.

Я посмотрел на Олега Витальевича. У него взгляд был спокойный, профессиональный. У меня было ощущение, что он на этом разговоре не врёт. Не в том смысле, что он мне раньше врал, он мне раньше говорил неудобную правду. А в том, что сейчас он мне говорит другую неудобную правду, в которой ему самому не очень комфортно, потому что эта правда от него требует другого подхода.

— Олег Витальевич.

— Да.

— А вы не считаете, что это всё-таки опасно?

— Опасно. И именно поэтому мы согласились. Опасное стоит дороже безопасного.

— А если в пятницу я скажу что-нибудь не то?

Олег Витальевич вернулся к окну.

— Скажите. Это будет ваша работа.

Я снова посмотрел на Соловьёва-старшего. Он сидел спокойно. Подбородок чуть приподнят. Он ждал, что я скажу.

— Я согласен, — сказал я.

— На пятницу?

— На пятницу.

— Хорошо.

— И на расширенный контракт, если он будет?

Я подумал.

— Это будет зависеть от того, что в нём будет.

— Разумно. Идите.

Я встал. Олег Витальевич остался. Видимо, у них с Соловьёвым после моего ухода ещё были дела.

В коридоре я постоял минуту, посмотрел в окно. На парке шёл лёгкий дождь, тот самый, который часто шёл в июне в Москве, без особой логики. Я подумал, что вот разговор продолжался четырнадцать минут. На три минуты дольше, чем первый. И что в этих четырнадцати минутах я согласился на что-то, чего я не до конца понимал.

В тот же вечер я позвонил отцу.

Я звонил с домашнего телефона на Кутузовском, в первый раз. Раньше из Москвы я звонил всегда из общежития, через жетон. Сейчас просто набрал. Гудки пошли длинные.

Мать сняла трубку.

— Алло.

— Мам, это я.

— Сын! Как ты?

— Нормально. Папа дома?

— Дома. С «Девяткой» опять, в гараже. Сейчас.

В трубке шуршание. Через минуту отец взял.

— Сын.

— Здорово, пап.

— Здорово. Что у тебя?

— Меня сегодня позвал Соловьёв.

— Старший?

— Старший.

— Зачем?

Я рассказал. Коротко, без подробностей. Спонсор хочет сделать меня лицом, расширенный контракт, дополнительные деньги, определённые обязательства. Отец слушал молча.

Когда я закончил, он помолчал.

— Сын.

— Да, пап.

— Решай сам.

— Я уже решил.

— И?

— Согласился.

Отец молчал ещё секунд десять.

— Это правильно.

— Серьёзно?

— Серьёзно.

— Я думал, ты будешь против.

— Почему?

— Ну, лицом, продажа.

Отец хмыкнул в трубку. Это был редкий у отца звук, тихий смех.

— Сын. Я в депо тридцать лет. Я работал, мне платили. Я был «лицом» депо, в смысле, что я держал планку. Если я сегодня плохо отработал, мой бригадир имел право мне сказать. Это не «продажа». Это работа.

— Ну.

— Если этим людям нужно твоё лицо, и они тебе за лицо платят, и ты с этим согласен, это работа. Не продажа.

— Когда продажа?

— Когда тебе платят, чтобы ты говорил то, чего ты сам не говоришь. Тогда продажа. А если ты говоришь то же, что и без них, и они за это платят, это, наоборот, совпадение.

— Понятно.

— Ты понимаешь.

— Понимаю.

— Хорошо.

Помолчали.

— Пап.

— Да.

— Спасибо.

— За что?

— За то, что ты мне это объяснил.

— Это не я объяснил. Это так есть.

— Ну, спасибо.

— Не за что.

В пятницу к часу я приехал на базу в костюме. Костюм был серый, простой, я его купил в среду вечером в магазине на Кутузовском, по совету Татьяны Аркадьевны, которая по моей просьбе мне посоветовала надёжный магазин. Костюм сидел нормально, не идеально. Видимо, со временем мне надо было заводить такие вещи на заказ, как делал Денис. Но пока что и этот сошёл.

В кабинете Соловьёва-старшего к часу уже собрались свои: Соловьёв-старший, Олег Витальевич, Виталий Семёнович, Андрей Викторович. Меня посадили в углу, у окна. Остальные стулья были подготовлены для гостей.

В час пять они приехали. Председатель правления был мужчиной лет шестидесяти, плотным, седым, в дорогом костюме. Заместитель помоложе, худой, в очках. Финансовый директор женщина лет сорока, в строгом костюме, с папкой.

Они сели. Соловьёв-старший представил всех, в том числе меня. Председатель посмотрел на меня внимательно, кивнул.

Разговор начался с общих формальностей. Спонсорские пакеты, итоги первых двух этапов, планы на сезон. Я слушал. Через минут двадцать председатель повернулся ко мне.

— Максим Андреевич.

— Да.

— Я прочитал ваше интервью.

— Знаю.

— Понравилось.

— Спасибо.

— Я поговорил со своими по поводу вашего возможного расширенного участия. Они согласны. Но у меня лично к вам один вопрос.

Я ждал.

— Если вы станете нашим лицом, что в вас изменится?

Я подумал.

— Ничего не должно измениться.

— Это интересный ответ. Объясните.

— Ваш интерес ко мне основан на том, что я в интервью был собой. Если я после контракта перестану быть собой, мне нечего будет вам отдать. Поэтому я не должен меняться.

Председатель кивнул. Финансовый директор записала что-то в папку.

— А если вы упадёте в стену в следующий раз?

— Тогда вы будете решать, нужен ли вам человек, который иногда падает.

— Это смело.

— Я не уверен, что смело.

— Что значит «не уверены»?

— Я просто говорю как есть. Это не смелость. Это арифметика. Я могу упасть. Вы можете передумать. Это нормальные параметры сделки.

Председатель посмотрел на финансового директора. Финансовый директор кивнула в ответ.

— Максим, — сказал председатель. — Мы с вами договоримся.

В тот же вечер у нас был ужин в гостинице «Балчуг». Я, Соловьёв-старший, Олег Витальевич, председатель и его свита. Денис не пришёл, и его не звали. Это меня одновременно успокаивало и слегка тревожило.

Председатель за ужином оказался разговорчивым. Он рассказывал истории про девяностые, про то, как банк выживал в кризисе, про его поездки в Европу в восьмидесятых. Я слушал, задавал короткие вопросы, ел медленно. Олег Витальевич, я заметил, на меня на этом ужине смотрел не как на пилота, а как на человека, которого он на ужин привёл и проверяет, как тот себя ведёт за столом.

В одиннадцать вечера ужин закончился. Председатель пожал мне руку и сказал, что с ним свяжется его финансовый директор по поводу контракта. На следующей неделе. Олег Витальевич отвёз меня на Кутузовский. По дороге сказал:

— Хорошо.

— Что хорошо?

— Вы не запутались. Не сюсюкали. Не подлизывались.

— Не пытался.

— Знаю, что не пытались. Это и хорошо.

В машине было тихо. Москва за окном уже была вечерней, в огнях.

В понедельник мне позвонил финансовый директор. Расширенный контракт обсудили в общих чертах. Сумма та, что Соловьёв-старший назвал в среду. Обязательства: до восьми съёмок в год, до четырёх корпоративных мероприятий, эксклюзивность на год по другим финансовым спонсорам. Я попросил неделю подумать. Финансовый директор согласилась.

Через неделю я подписал.

Этап в Питере был назначен на двадцать пятое июня. Я об этом узнал в начале месяца, и за две недели до этапа уже думал о том, как буду ехать. Питерская трасса в те годы располагалась за городом, в направлении Зеленогорска, на старой постоянной площадке, которой пользовались с восьмидесятых. Это была средне-быстрая трасса, шестнадцать поворотов, длиной два девятьсот.

В пятницу мы туда вылетели. Самолёт был «Як-42», поменьше «Ту-154». Внутри было прохладнее, и сиденья ровнее. Я сидел рядом с Лёхой. Лёха в Москве защитил диплом двадцать третьего, как и обещал. Я приехать не смог, в среду перед его защитой у меня были последние спонсорские встречи перед самым подписанием контракта. Лёха не сильно расстроился. Он сказал «защитил, пять, домой приедешь», и больше эту тему не поднимал. Но я заметил, что в голосе у него что-то было.

— Слушай, — сказал я в самолёте. — Извини за защиту.

— Перестань.

— Я серьёзно.

— Я тоже серьёзно. Перестань.

Лёха смотрел в иллюминатор. На облака.

— Я не приду на твоё первое подписание контракта. Так получилось. Это, в общем, симметрия.

— Лёха.

— Что?

— Это не симметрия. Это, в общем, моя ошибка.

— Может быть.

Он помолчал.

— Слушай, — сказал он. — Сегодня у тебя будет шанс это компенсировать.

— Как?

— Подиум.

Я посмотрел на него.

— Ты считаешь, я могу?

— Я смотрел все твои круги в Мячково. Ты на третьем повороте теряешь десятую от Дениса. Если в Питере ты эту десятую найдёшь, и Денис не идеален, ты на третьем будешь.

— Это много условий.

— Это рабочие условия.

— Лёх. Мне сегодня не подиум нужен. Мне приехать чисто, в очках.

— Подиум это очки.

— Знаю.

В Питере было прохладно, моросил дождь. Не сильный, как в Сочи. Просто питерский, всю дорогу одинаковый. К субботнему утру дождь прекратился, но небо осталось серым, и трасса оставалась влажной полдня.

В свободных я ехал нормально. На полсекунды быстрее, чем в Мячково. Виталий Семёнович в боксе после второй сессии посмотрел в ноутбук, кивнул.

— Вы ехать стали ровнее.

— Спасибо.

— Завтра в квалификации не пытайтесь чудес. Ровно идите. Третье или четвёртое.

— Понял.

В квалификации в субботу я финишировал четвёртым. Денис на поуле. На втором какой-то новый пилот «Метеора», незнакомый, по фамилии Иванов. На третьем Шустов. Я в десяти десятых от поула, в семи от третьего.

Семь десятых это было много для подиума. Но это было не пропасть. Это была разница, которую можно было отыграть на старте, на пит-стопе или на ошибке кого-то впереди.

Воскресенье. Гонка в два. Я в кокпите. Тёплое солнце уже вышло, дорога подсохла. Идеальные условия.

Старт. Я с четвёртой ушёл нормально, удержал позицию. На втором круге Иванов из «Метеора» немного промазал на выходе из шестого поворота, и я его обошёл по внешней. Третье место.

— Третий, — сказал в наушнике Виталий Семёнович.

— Понял.

Дальше я держал позицию. Денис впереди в восьми секундах, Шустов передо мной в трёх. Иванов сзади подходил иногда, я отбивал. Двадцать пять кругов прошли без событий. На двадцать шестом был пит-стоп.

Серёга и команда сменили шины за две и три десятых секунды. Это было быстро, наша лучшая стоянка за сезон. Я выехал, и оказалось, что у нас осталось третье место, потому что Шустов задержался у своих секунд лишних.

— Ты второй, — сказал в наушнике Виталий Семёнович. — Шустов сзади в трёх.

— Понял.

— Денис в десяти.

— Не пытаюсь.

— Не пытайся.

И вот тут произошло то, чего я не ждал. На тридцать втором круге, когда я шёл на втором месте, в наушнике закричал Серёга:

— Денис в боксе! У него прокол!

— Что?

— Прокол. Левое заднее. Меняет.

Мне внутри что-то подпрыгнуло. Это было то самое внутреннее движение, которого я в Сочи бояться научился. Я его одёрнул. Тормозить в нормальной точке. Не пытаться чудес. Это инструкция.

— Я первый? — спросил я.

— Ты первый.

— Сколько Денису?

— Минута сорок до выхода. Он будет четвёртым после возвращения.

Я проехал ещё круг. Второй. Третий.

Это было невероятно. Я шёл в гонке первым. Впервые в Ф-4. Впервые в карьере на этом уровне. Денис в боксе менял колесо, Шустов сзади в нескольких секундах, никого впереди. Я. Один. На трассе.

— Темп, — сказал в наушнике Андрей Викторович.

— Я ровно.

— Ровно. Не пытайся.

Я держал темп. Тот, который Андрей Викторович утром объявил безопасным. Не быстрее. Не медленнее. Двадцать пять секунд Шустов сзади, и медленно, очень медленно он сокращал. По одной десятой за круг.

Тридцать пятый круг. Тридцать шестой. Тридцать седьмой.

На тридцать седьмом Шустов был от меня в восьми секундах. Это было критично. Если он будет так подходить ещё пять кругов, на сорок втором он будет в трёх. На сорок четвёртом, последнем, в полу-секунде.

Я начал прибавлять. Не рывком, плавно. Отыграл одну десятую. Сохранил отрыв.

— Хорошо, — сказал в наушнике Виталий Семёнович.

Я шёл первым.

На последнем круге Шустов был от меня в шести секундах. Я финишировал первым.

В наушнике сказал Серёга:

— Победа. Победа, Макс.

Я не сразу поверил. Прошёл финишную прямую, медленно сбросил газ, заехал на пит-волл. Шлем не снимал. Сидел в машине.

Я выиграл гонку. Не подиум. Победу.

Это было невозможно понять сразу. У меня в голове было пусто, и одновременно очень громко, как в зале с эхом. Я снял шлем. Прохладный воздух из питерской весны мне на лицо. Я закрыл глаза на секунду. Открыл.

Серёга стоял у машины. У него в глазах было то, что я никогда не видел у Серёги. Это были слёзы. Не текущие. Стоящие. Серёга в Балахне в гараже двадцать лет не плакал. И сейчас стоял у моей машины и не плакал, но в глазах было то.

— Серый.

— Что?

— Спасибо.

— За что?

— Не знаю. Спасибо.

Он отвернулся, чтобы я этого не видел.

На подиуме я стоял на верхней ступени. Шустов справа. Иванов слева. Денис в боксе после прокола вернулся восьмым. Отыграл двенадцатое до восьмого, но ничего не сделал. Это была гонка без него.

Шампанское. Я получил кубок. Я держал его в руках и не верил, что он мой.

В зрительной зоне толпа кричала. Кто-то держал плакат «Соколу, победу». Этот плакат был не для меня лично, а для команды, но он был сегодня лично мой.

Я долго стоял на подиуме, держа кубок. Думал, что вот это я сейчас должен запомнить на всю жизнь. Этот момент, эту прохладу, эту шипящую пену по комбинезону, этот вкус чего-то сладкого и уксусного во рту, эту толпу, эти лица в команде у пит-волла. Это всё.

И я запомнил.

В тот же вечер в гостинице у меня был долгий разговор с Денисом. Он зашёл в номер сам. Это был второй раз за сезон. Сел на край моей кровати.

— Слушай.

— Слушаю.

— Поздравляю.

— Спасибо.

— У меня к тебе одна просьба.

Я ждал.

— Не радуйся слишком сильно.

— Серьёзно?

— Серьёзно. Ты сегодня выиграл потому что у меня прокол. Ты выиграл правильно, чисто, ты всё сделал, как надо. Но прокол это не твоя заслуга. Это случайность.

— Я знаю.

— Я просто говорю.

— Я знаю, Денис.

Помолчали.

— Слушай.

— Что?

— Я хочу тебя ещё кое о чём попросить.

— Слушаю.

— На следующем этапе я вернусь.

— Я знаю.

— И мы будем за поул.

— Я знаю.

— Будь готов.

— Готов.

Денис кивнул. Встал. Пошёл к двери. У двери остановился.

— Сегодня у тебя был хороший день.

— Да.

— Запомни его.

— Запомню.

Он вышел.

Я остался один. Сел на кровать. Посмотрел на кубок, который Серёга мне поставил на тумбочку. Кубок был серебристый, с надписью «Этап чемпионата России. Формула-4. Санкт-Петербург. Июнь 2000. Победитель: Королёв М. А.».

Я долго смотрел на надпись. На своё имя, написанное на куске металла.

Думал, что вот сегодня в этом сезоне впервые что-то произошло, что не запланировано. Сочи был запланирован как трудный. Мячково было запланировано как четвёртое место. Питер был запланирован как подиум, в лучшем случае. Это была первая моя гонка, в которой произошло больше, чем должно было.

И что мне это не удалось бы без прокола Дениса, я знал. И что Денис прав, и что радоваться слишком я не должен. И что это всё равно было.

Тридцатилетний автомеханик во мне сегодня был очень странный. Он внутри как будто застыл. Ему, видимо, тоже было непонятно, что произошло. У него у самого побед не бывало, у него у самого жизнь шла без побед. И сейчас он смотрел на это «победа» через мои глаза и не знал, как реагировать.

Я ему внутренне сказал: с нами это сегодня случилось.

Он не ответил. Видимо, переваривал.

В трубке у меня в номере зазвонил телефон. Я снял.

— Алло.

— Максим.

Это была Алла.

— Я только что узнала.

— Я выиграл.

— Я знаю.

Помолчали.

— Поздравляю, — сказала она.

— Спасибо.

— Вы говорили, что не позвоните, если получится.

— Я и не звонил.

— Это я звоню.

— Это, видимо, разрешено.

Мы помолчали. Я слышал её дыхание. Где-то на её стороне было тихо, никакой музыки.

— Алла.

— Да.

— Это не моя победа.

— А чья?

— У Дениса был прокол.

— Я в курсе.

— Без прокола меня бы не было на верхней ступени.

— Я знаю. Я смотрела гонку.

— Тогда что вы поздравляете?

— Я поздравляю не победу. Я поздравляю с тем, что вы сегодня поехали, как поехали. Что вы держали темп до самого конца, без срывов. Что вы не разогнались, когда показалось, что можно. Это и есть ваша победа. Прокол к этому не относится.

Я молчал.

— Спасибо.

— На здоровье.

— Алла.

— Что?

— Я думал, я больше никогда не услышу ваш голос.

— Почему?

— Потому что в Сочи я был не уверен, что мне можно звонить.

— Вы и не позвонили.

— Я знаю. Это вы позвонили.

— Я и сейчас могу позвонить. Это не запрещено.

— Хорошо.

Помолчали.

— Спокойной ночи, Максим.

— Спокойной ночи, Алла.

Она положила трубку.

Я сидел на кровати ещё долго. Смотрел на кубок. На своё имя.

Потом лёг.

За окном гостиницы шумел ветер с залива. Где-то далеко гудел корабль. Питер вечером был тихий, в отличие от Москвы и Сочи.

Я закрыл глаза.

И впервые за весь сезон я уснул не с ровным «хорошо», а с тихой растерянностью, в которой было больше радости, чем понимания. И мне это было нормально.

Глава 13. Балахна.

В понедельник утром я проснулся в гостинице в Питере с тяжёлой головой. Не от шампанского, я вчера вечером пил его на подиуме и в лицо Серёге, и больше нет. Просто ночь была неровная. Я поспал часа три, потом проснулся, лежал, потом снова уснул, потом снова проснулся. К семи утра я уже не пытался спать.

В девять у нас был отлёт. «Як-42» опять, тот же. Я сидел у иллюминатора, смотрел, как Питер уходил вниз. В отличие от Сочи, питерские крыши и улицы я как-то лучше запомнил, видимо, по причине того, что воскресный Питер изнутри я почти не видел. Только трасса, гостиница, ресторан гостиницы. Ничего больше.

В Шереметьево мы прилетели в одиннадцать. На улице было серое небо, тёплый ветер, июньская Москва. Я взял такси до Кутузовского, не стал ждать командного автобуса. Серёга это видел, не возразил. Он, кажется, сам понял, что мне сегодня нужно просто быть одному.

В квартире я положил кубок на стол на кухне. Стол был круглый, тёмного дерева. Кубок на нём смотрелся неуместно: серебристый предмет на темной поверхности, среди банок с крупой и чайника со свистком. Я отнёс кубок в комнату, на книжный шкаф, между Толстым и Чеховым. Там он смотрелся уместнее. Я не знал, надолго ли он там, но пока что пусть стоит.

Подошёл к телефону. Набрал Балахну.

Мать сняла после третьего гудка. Это уже было нормально для последнего месяца, её обычная вторая стала четвёртой, а потом плавно установилась на третьей. Я не спрашивал почему. У матери в её жизни видимо что-то незаметно для меня менялось.

— Алло.

— Мам, это я.

— Сын! Ты дома?

— Дома. На Кутузовском.

— Прилетел?

— Прилетел.

— Я с самого утра у телевизора, — сказала она быстро. — Я знаю, что ты выиграл. Ольга Шумская объявляла в новостях, в полседьмого. Я записала кассету. У меня соседка с видеомагнитофоном.

Я улыбнулся в трубку.

— Серьёзно?

— Серьёзно. У Тамары Ивановны видеомагнитофон, я к ней бегом. Записали. У меня теперь твоя победа на кассете.

— Мам.

— Что?

— Спасибо.

— Это ты спасибо. Это ты выиграл.

— Папа?

— Папа в гараже, как всегда. Сейчас.

В трубке шуршание. Через минуту отец.

— Сын.

— Здорово, пап.

— Здорово.

Голос у него был странный. Не такой, как обычно. Ровный, спокойный, но в нём было что-то отчетливо новое.

— Ты в курсе?

— В курсе.

— Видел?

— Видел в записи у Тамары. Мать прибегала.

— И?

Отец помолчал.

— Сын.

— Да.

— Ты хорошо ехал.

Это был отцовский максимум похвалы. Он сказал не «молодец», не «горжусь», ничего из тех слов, которыми у других отцов выражают такие вещи. Он сказал «хорошо ехал». И в его словаре это было вершиной.

— Спасибо, пап.

— Я после Минска до сегодня двадцать с лишним лет ждал этой минуты.

Я молчал. У меня в груди что-то расширилось, не от радости. От того, что отец сказал то, что сказал.

— Пап.

— Да.

— Я тебя люблю.

Это было второе моё «я тебя люблю» за последний месяц. Раньше за всю жизнь, в обеих жизнях, я этого отцу не говорил. А теперь два раза за месяц.

— Я знаю, — сказал отец.

И всё. В этом «я знаю» было всё, что мне нужно было.

Помолчали.

— Сын.

— Да.

— Я завтра в Москву не поеду.

— Знаю, что не поедешь.

— А приеду в августе. На какой у тебя следующий этап?

— В Нижнем. Двадцатого июля.

— А, Нижний. Дальше?

— Через две недели, четвёртого августа, в Самаре.

— А следующий?

— Двадцать пятого августа, в Казани.

— В Казани мать была, у неё сестра.

— Я знаю.

— В Казань мы вдвоём приедем.

Я выдохнул. У меня в груди стало тепло.

— Пап.

— Да.

— Это будет пятый этап.

— Я знаю, что пятый. Я считаю.

— Хорошо.

— Скажу матери.

— Хорошо.

— Сын.

— Да.

— Не теряй голову.

— Не теряю.

— Хорошо.

Он положил трубку. Я постоял с гудками в ухе. Подумал, что отец, видимо, считал этапы по программе, по календарю, который я ему оставил в марте, при отъезде в Москву. У него где-то этот календарь лежит, и он его, видимо, проверяет каждую неделю.

В тот же вечер у меня был разговор с Серёгой. Он позвонил с базы, около восьми.

— Макс.

— Серый.

— Я только что проводил ребят с автобуса. На базе тихо.

— И?

— И у меня к тебе просьба.

— Слушаю.

Серёга помолчал.

— Я завтра еду в Балахну.

— Зачем?

— Мать. У неё сегодня плохо стало с давлением, сестра моя позвонила. Не серьёзно, но надо посмотреть.

— Конечно. Поезжай.

— Я к четвергу вернусь.

— Серый.

— Что?

— Тебе деньги нужны?

— Я с собой беру.

— Я тебе на банковскую карту перекину. Я тебе говорил, у меня премия за победу пришла.

— Не надо.

— Серый.

— Я сказал, не надо.

— Это, в общем, не одолжение. Это нормально.

— Я сказал.

Я замолчал. У Серёги была чёткая система: он деньги от меня не брал. Это было одно из тех его правил, которые шли с восемьдесят восьмого года. Я когда-то пытался их сломать, не вышло.

— Хорошо. Когда поезд?

— Шесть вечера завтра. Из Курского.

— Я тебя провожу.

— Не надо.

— Я тебя провожу, Серый.

— Ну, проводи.

Во вторник я приехал на базу как обычно. Тренировки сегодня не было, у нас в команде после этапа всегда давали день отдыха. Я зашёл в бокс, посмотрел на машину. Машина уже стояла без шин, на подкатах, готовилась к среду к разбору. Серёга в боксе не было.

Виталий Семёнович сидел у компьютера, что-то писал. Увидел меня, кивнул.

— Зашли.

— Зашёл.

— Поздравляю.

— Спасибо.

— Хорошая гонка была.

— У Дениса прокол.

— Это так. Но без вашего темпа во второй половине прокол ничего бы не стоил. У вас круги были ровные, до десятой.

Я кивнул. Виталий Семёнович давал такие профессиональные оценки, в которых не было ни лести, ни принижения. Я уже привык к его манере.

— Виталий Семёнович.

— Да.

— Я хочу попросить.

— Слушаю.

— На следующий этап, в Нижнем. Я хочу, чтобы Серёгу там было меньше.

— Меньше?

— У него мать болеет. Он сегодня уехал. Я хочу, чтобы он работал на этапе, но не в круглосуточном режиме.

Виталий Семёнович подумал.

— Это можно. У нас есть второй механик из подкоманды, Сан Саныч, я могу его поставить на параллельные смены.

— Сан Саныч это нормально?

— Нормально. Он не Серёга, но руки у него правильные.

— Тогда поставьте. Серёге об этом не говорите. Я сам ему скажу, когда нужно.

— Хорошо.

Виталий Семёнович вернулся к компьютеру. Я постоял ещё минуту, потом ушёл. В кабинете Андрея Викторовича дверь была закрыта, я не зашёл.

В шесть на Курском я провожал Серёгу. Он стоял у вагона с чёрной сумкой через плечо, той самой, в которой всегда возил вещи. Он надел свой обычный костюм, балахновский, не сокольский. Из формы у него на этот выезд только одна футболка с маленькой эмблемой на груди.

— Серый.

— Что?

— Передай матери привет.

— Передам.

— И отцу моему, если зайдёшь.

— Зайду.

— И вот.

Я протянул ему конверт. Не толстый, обычный. Серёга посмотрел на конверт.

— Я сказал, не надо.

— Это не тебе. Это маме твоей. На лекарства.

Серёга смотрел на конверт ещё секунду. Потом взял.

— Хорошо. Маме.

— Маме.

— Спасибо.

— На здоровье.

Он залез в вагон. У окна устроился, посмотрел на меня сквозь стекло. Кивнул. Я кивнул в ответ. Поезд тронулся.

Я остался на платформе. Поезд ушёл за поворот. Я долго стоял, потом пошёл к машине. В машине сидел минуту, не заводил. Думал о Серёге, который сейчас едет в Балахну, о его матери, которой он будет помогать, о моих родителях, к которым он зайдёт. И о том, как у нас всё связано, как нити, и как эти нити меня одновременно держат и тянут в разные стороны.

В среду у меня была первая съёмка для «Промрегионбанка» уже в новом качестве, как «лица». Они приехали ко мне на Кутузовский, представить, что я работаю не на студии, а у себя дома. Это было их новое решение: показывать пилота в обычной обстановке, без лишней постановки. Так сказала мне финансовый директор по телефону.

Они приехали в одиннадцать. Команда из четырёх человек: фотограф, ассистент, стилист, и сама финансовый директор. Стилист посмотрела мою квартиру минуту. Сказала «хорошо, ничего не убираем». Фотограф расставил какие-то софиты в комнате, направил на кресло у окна. Ассистент принёс стакан кофе.

— Максим, садитесь у окна, — сказала стилистка. — Книга в руки.

— Какая?

— Любая. Из шкафа.

Я взял ближайшую. Это оказался Чехов, какой-то ранний рассказ, я его не читал. Я сел в кресло. Книгу держал.

— Не позируйте, — сказала фотограф. — Просто читайте.

Я попытался читать. У меня в голове было пусто, я не понимал ни строчки, но я пытался. Фотограф снимала минут двадцать, без слов. Потом сказала «хорошо, идём дальше».

Меня пересадили на диван. Дали чашку кофе. Сказали «думайте о победе». Я подумал о матери, которая записывала кассету у Тамары Ивановны. У меня вышло какое-то лицо. Фотограф снимала ещё минут двадцать.

В три часа они уехали. Я остался один, в квартире, где ещё стоял запах их духов и чужого кофе. Я открыл окно, проветрил.

В четверг утром у меня был звонок. Не из Питера, не от спонсоров, не от Аллы. Звонила мама.

— Сын.

— Мам, что-то случилось?

— Тут к нам Серёга зашёл. Утром. С твоим конвертом.

— Знаю, я ему передал.

— Он по поводу матери у нас сидит, ждёт врача из поликлиники.

— Что с матерью?

— Лучше уже. Давление с понедельника пляшет, но к среде упало до нормального. Сейчас на больничном.

— Хорошо.

— Он по поводу одного хочет с тобой поговорить, я думаю.

— О чём?

— Я не знаю. Но у него что-то на уме.

— Он у телефона?

— Я ему передам, чтобы тебе позвонил.

Через пять минут в трубке Серёга.

— Макс.

— Что у тебя?

Серёга помолчал.

— Слушай.

— Слушаю.

— Я тут пять дней. Я в Балахне.

— Знаю.

— Знаешь, что я понял?

— Что?

— Что я тут, в общем-то, дома.

Я молчал.

— Это не то, что я тебя хочу обмануть, — сказал Серёга. — Это не то, что я хочу уйти от слова, которое тебе дал в автобусе. Я тебе сказал, что до октября останусь. Останусь.

— Знаю.

— Но я тут пять дней, и я заметил, что у меня в Балахне ещё что-то есть. Не только депо и пустая комната. У меня здесь мать, у меня здесь сестра, у меня старые мужики из гаража, которые меня помнят. У меня здесь Тамара Ивановна, у которой в феврале кота угнали, потом нашли, потом сбили. Знаешь, в Москве у меня нет такого.

— Знаю.

— Я к тому говорю, что после октября я, видимо, сюда вернусь. Окончательно. Я тебе говорил, что не уверен. Сейчас уверен.

Я молчал. У меня в груди стало тяжело, но не больно. Это было то, к чему я готовился с того самого автобуса в мае. Серёга в ноябре уйдёт. Я это знал, и я внутренне это уже принял. Но услышать это в живом голосе всё равно было как что-то получить, что давно ожидалось, но всё равно неприятно.

— Серый.

— Что?

— Я понимаю.

— Ты не сердишься?

— Не сержусь.

— Я тебе на следующий сезон механика хорошего поищу. У меня тут в Балахне есть один паренёк, Колька Лазарев, ты его не знаешь, но он толковый. Я его в феврале возьму, начну тренировать. Если он подойдёт, я его к тебе передам. Если не подойдёт, я тебе помогу другого найти.

— Серый.

— Что?

— Спасибо.

— За что?

— За то, что ты ещё думаешь о моём механике на следующий сезон.

— А кто, если не я?

Помолчали.

— Серый.

— Что?

— Ты в Балахне ещё долго?

— Я к понедельнику обратно. Мать выписывают в понедельник из поликлиники, я её до больничного провожу, и обратно.

— Хорошо.

— Слушай.

— Что?

— Тут у тебя отец сидит со мной за столом. Хочет поговорить.

— Передай.

В трубке голоса. Через секунду отец.

— Сын.

— Здорово, пап.

— Здорово. Я сижу с Серёгой, мы тут с ним по семейным делам обсуждаем.

— Передай Серёгиной матери поправляйтесь.

— Передам. Слушай, сын.

— Слушаю.

— Я тут хотел тебе одну вещь сказать. Сразу не сказал в воскресенье, не сообразил.

— Какую?

— Я в субботу по дороге в гараж зашёл к одному человеку. Помнишь Анатольевича из автобазы?

— Помню.

— Он у меня купил «Шестёрку» в феврале.

— Знаю.

— Сейчас он её продаёт. Ему деньги нужны, он жене на операцию собирает.

— И?

Отец помолчал.

— Я подумал. Ты, может быть, знаешь, я с этой машиной восемнадцать лет. Я с ней расстался, потому что надо было, потому что тебе надо было экипировку и взносы. Сейчас он её продаёт обратно по цене, ниже, чем мне отдал. Тысяча рублей дешевле. Хочу выкупить.

— Пап.

— Что?

— Выкупай.

— Я думал, может, тебе неудобно.

— Почему мне неудобно?

— Ну, обратное движение.

— Пап. Это твоя «Шестёрка». Ты восемнадцать лет с ней. Тебе виднее.

— А тебе деньги не нужны?

— Пап. У меня в этом сезоне такой контракт, что ты мне сейчас все «Шестёрки» области купи, и я не сдвинусь.

Отец молчал.

— Хорошо, — сказал он. — Завтра пойду к Анатольевичу.

— Иди.

— Сын.

— Что?

— Спасибо.

— За что?

— За то, что помнишь.

— Я всё помню, пап.

В пятницу я работал в боксе с Сан Санычем. Это был мужчина лет сорока пяти, среднего роста, сухой, спокойный. Не Серёга, конечно. У Серёги в работе было много того, что я с детства знал. У Сан Саныча было меньше, но было одно качество, которое мне в тот день очень помогло: он работал быстро, без лишних слов, и он никогда не спорил. Если я говорил «вот это переделать», он переделывал. Если я говорил «это так оставить», оставлял. У Серёги обязательно был свой взгляд. У Сан Саныча взгляда не было, был только инструмент.

В пятницу вечером Виталий Семёнович подошёл.

— Как Сан Саныч?

— Нормально.

— Привыкнете?

— Я уже привыкаю.

— Будет время, когда Серёгу заменим.

— Знаю.

— Это не я хочу его заменить. Это, видимо, время такое.

— Я знаю, Виталий Семёнович.

Он постоял ещё секунду, посмотрел на меня. Я заметил, что он сегодня смотрит на меня иначе, чем смотрел в мае. У нас за эти два месяца что-то перестроилось. Я не знал точно что, но я это видел.

— Максим Андреевич.

— Да.

— Я хочу вам сказать одну вещь.

— Скажите.

— В Сочи, в первый ваш этап, я был против вас. Я считал, что вас взяли в команду напрасно. Через Соловьёва-старшего, без школы, без опыта в формульных. Я считал, что вы будете убивать наши шансы на чемпионство.

Я кивнул. Я это, в общем, понимал и сам, без его слов.

— Я был неправ.

— Виталий Семёнович.

— Слушайте дальше. Я был неправ, и я не привык в моём возрасте быть неправым, и поэтому мне сейчас немножко тяжело это говорить. Но я говорю.

— Я понимаю.

— У вас есть свой темп. У вас редкая способность ехать ровно в трудную вторую половину гонки. У вас этот наш Питер, в общем, не случайность. Прокол Дениса был случайностью. Ваш темп — нет.

— Спасибо.

— И ещё. Я считаю, что вам в этом сезоне можно бороться за чемпионат.

Я посмотрел на него.

— Виталий Семёнович.

— Да.

— Это серьёзно?

— Я не шучу.

— У Дениса очков больше.

— Сейчас да. На двадцати девяти. У вас на семнадцати. Двенадцать очков разницы. До конца сезона ещё восемь этапов. Можно отыграть.

— Андрей Викторович об этом знает?

— Знает. Мы сегодня обсуждали.

Я молчал. Виталий Семёнович смотрел на меня поверх очков.

— Я к тому, — сказал он, — что у вас не должно быть ощущения, что у вас в команде роль второго пилота. Это не так. У нас в команде сейчас два пилота, у каждого есть шансы. Я хочу, чтобы вы это знали.

— Я понял.

— Хорошо.

Он развернулся, ушёл к компьютеру.

Я постоял в боксе минуту. У меня в груди было то, что не могу описать. Это было одновременно радостно и тяжело. Радостно, потому что Виталий Семёнович только что фактически признал меня в команде равным. Тяжело, потому что это значило, что между мной и Денисом теперь не «напарник и первый пилот», а два пилота за одно чемпионство. И это меняло всё.

Вечером в квартире я сидел за столом с чашкой чая. Окно было открыто. С Кутузовского доносились звуки города. Я думал о всём, что произошло за последние семь дней. Питер, победа, Серёгины слёзы, разговор с Денисом в гостинице, звонок Аллы, дорога в Москву, разговор с матерью и отцом, провожание Серёги, съёмка для банка, звонок отца про «Шестёрку», слова Виталия Семёновича сегодня вечером.

Это была не одна вещь. Это были одиннадцать вещей. И каждая из них меня сдвигала.

Я подошёл к телефону, набрал Аллу.

Она сняла после второго гудка.

— Максим.

— Я вас не разбудил?

— Я не спала. Я работала.

— Я звоню, чтобы ничего конкретного.

— Я слышу.

Помолчали.

— Алла.

— Да.

— Я в этом сезоне могу драться за чемпионат.

— Я знаю.

— Откуда?

— Я смотрю гонки. Я считаю очки. Это не сложно.

— Я узнал об этом сегодня. Виталий Семёнович сказал.

— Я узнала после Питера.

Я улыбнулся в трубку.

— Алла.

— Что?

— Я не уверен, что готов.

— Знаю, что не готов.

— И что мне с этим делать?

— Готовиться.

— Как?

— Этап за этапом.

— Это всё?

— Всё.

Помолчали.

— Спасибо.

— На здоровье.

Я положил трубку. Сел обратно за стол.

На столе передо мной лежал листок, на котором я после звонка отца записал: «Пап выкупает "Шестёрку"». Я смотрел на эту фразу. Думал, что у меня в этом сезоне идут две истории. Одна, гонки, чемпионат, контракт, Виталий Семёнович. Другая, Балахна, отец, мать, Серёга, «Шестёрка», возвращающаяся. И эти две истории меня обе тянут, и вторая, в сущности, важнее.

Я подумал, что после Нижнего у меня будут две недели до Самары. В эти две недели я съезжу в Балахну. На неделю.

Тридцатилетний автомеханик во мне сегодня вечером был непривычно общительный. Он, видимо, тоже думал про это. Про то, что у меня в этом сезоне есть Балахна. У него в его жизни Балахны не было. Была какая-то деревня под Тверью, где у него в детстве была бабушка, и куда он ездил летом. Бабушка в его жизни умерла в две тысячи девятом, и он туда больше не ездил. А Балахна у меня вот, живая, и каждый раз, когда я туда возвращаюсь, она так же, как была.

Я ему внутренне сказал: ты со мной в Балахну поедешь.

Он не ответил. Видимо, не верил.

В соседней квартире Раиса Михайловна приглушила радио. Где-то ниже на дворе лаяла собака. С Кутузовского доносился редкий шум проезжающих машин. Москва ровно, спокойно жила. Я допил чай и лёг.

Глава 14.

В пятницу вечером я сел за руль и поехал. Из Москвы выехал в десять, по Горьковскому шоссе, до Нижнего часов шесть. Я знал, что приеду к четырём утра. Это было нормально. У отца у нас в семье был обычай вставать рано, и в четыре он уже сидел на кухне, ждал чая.

Москва за окном была летняя, прохладная, в огнях. К часу ночи я был уже в Орехово-Зуево, к двум во Владимире. Машин на трассе было мало. Я ехал ровно, на ста двадцати, и слушал старую кассету, которую нашёл в бардачке у Серёги, ещё с балахновских времён. Кассета была сборная, без подписи, какие у нас в Балахне в девяностых писали в гаражах: Пугачёва, Кадышева, Леонтьев, Вилли Токарев, какие-то блатные песни, Высоцкий. Она нелогичная, и в этом её правда.

Я слушал и думал, что вот мне двадцать лет, я в этой жизни, у меня в руках руль казённой «Волги», на которую Олег Витальевич мне выдал командировочный лист, и что я еду домой. Слово «домой» меня сегодня прицепило. В Москве у меня была квартира, на которую я говорил «моя». Дома у меня в Москве не было. Дом был в трёхстах километрах отсюда, в пятиэтажке на улице Островского, в Балахне.

К Нижнему я подошёл к четырём пятнадцати. От Нижнего до Балахны ещё сорок минут по местной дороге. Я ехал по знакомым местам, по тем самым, где в марте уезжал в Москву. Поля, перелески, деревня Сормово, мост через какую-то речку, заводская труба, дальше въезд в Балахну, остановка автобуса с надписью «Совхоз Восход», и потом город.

Город в пять утра был тих. Я свернул на Островского, доехал до пятиэтажки. Машину поставил во двор, на «своё» место, на котором у нас в детстве катался на велосипеде. Двор был такой, как был. Лавочки. Рябина у подъезда. Ржавый детский комплекс с горкой, на которой я в шесть лет сломал себе нос. Всё то же.

Я постоял минуту во дворе. Подумал, что вот я сейчас в Москве человек с контрактом, с однокомнатной квартирой, с командной «Волгой», с банковским счётом, на котором деньги. А во дворе у меня всё то же. Это было странное ощущение. Это была проверка.

Поднялся на третий этаж. Звонок. Через секунду открыл отец.

— Здорово, сын.

— Здорово, пап.

Он впустил меня в коридор. На отце была майка и спортивные штаны, домашние, ещё с восьмидесятых. На ногах тапки. От него пахло чаем и хлебом.

— Завтракаешь?

— Завтракаю.

— Идём.

Мы прошли на кухню. Кухня была всё та же. Маленький стол под окном, четыре стула, газовая плита «Гефест» восемьдесят какого-то года, холодильник «Минск», тот самый, что и в моей квартире на Кутузовском у Татьяны Аркадьевны, только постарше. Пахло гречкой и сливочным маслом.

— Мать?

— Спит. Я её разбужу через час. Она вчера допоздна сидела, кассету пересматривала.

— Третий раз?

— Четвёртый. Она тебя по «Россия» в новостях ловит каждый вечер, на случай повторов. Сейчас уже не показывают, но она ловит.

Я улыбнулся. Сел за стол. Отец налил мне в кружку чай. Кружка была старая, в синюю горошку, с отбитым краем. Я этот край знал лет пятнадцать.

— На сколько приехал?

— До среды.

— Это четыре дня.

— Четыре.

— Мы с матерью думали, на день.

— Я взял отгулы. У меня после Питера есть запас.

Отец сел напротив. Положил локти на стол.

— Тогда поговорим.

— Поговорим.

Помолчали. Отец смотрел в чашку.

— Сын.

— Да.

— Я в среду «Шестёрку» забрал.

— Хорошо.

— Ты не видел?

— Сейчас увижу.

— Стоит за домом. У меня в гараже не помещается, пришлось у дома. Анатольевич сказал, она у него стояла на даче, под навесом, я её привёз. Глушитель надо менять, завтра в гараж погоню.

— Помоги тебе?

— Помоги.

Он кивнул. У отца глаза в эту секунду были такие, как у человека, у которого что-то к нему вернулось. «Шестёрка» у отца в этой жизни была восемнадцать лет. Сейчас она опять у него, и он её называл с тем тоном, каким раньше говорил «иди», когда я был маленький и упирался у двери.

В шесть проснулась мать. Я слышал, как она встала, как зашла на кухню, как остановилась на пороге. Я повернулся.

Она стояла в дверях, в халате, с растрёпанными волосами после сна. Постояла секунду, как будто не верила. Потом подошла, обняла. Молча. Я её обнимал в ответ.

Она пахла домом. Пахла Балахной. Пахла тем, чего в Москве у меня не было ни в одной комнате, ни на одной кухне, ни в одном доме. Я дышал и не мог надышаться.

— Сын.

— Мам.

— Ты дома.

— Дома.

Она от меня отстранилась, посмотрела. По щекам у неё текли слёзы, не громко, тихо. Она их вытерла рукавом халата.

— Иди умойся. Я завтрак буду делать настоящий.

— Я уже ел, мам.

— Ты ел не настоящий. Папин ел.

— Чай.

— Это тоже папин. Иди умойся.

Я пошёл умываться. В ванной всё было то же. Та же раковина с ржавым потёком за краном. Та же штора над ванной, в синюю клетку. Та же зубная щётка отца в синем стаканчике, рядом материна в розовом. Моей здесь не было, я её не оставил при отъезде, увёз в Москву. Мать, видимо, потом её выкинула.

Я умылся. Вышел.

Завтрак у матери был тот, который я ел всю жизнь до отъезда. Сырники со сметаной, хлеб с маслом, какао на молоке. Молоко настоящее, не из пакета. У матери в холодильнике стояла трёхлитровая банка с молоком, привезённая с рынка вчера. У нас в Балахне молоко было всегда настоящее.

— Сын.

— Да, мам.

— Ешь медленно.

— Ем.

— Ты в Москве, я знаю, на бегу ешь.

— Откуда знаешь?

— У меня сын, я знаю.

Я улыбнулся. Стал есть медленнее.

Отец сидел напротив, тоже ел. На матери я сегодня видел то, чего в Москве не видел: что у неё лицо стало ровным, без того напряжения, которое я последние месяцы по телефону слышал. У матери в этой кухне всё на местах. Я тоже на месте, правда временно, и это её слегка тревожит, но пока что я тут, и она это чувствует.

К десяти мы с отцом пошли смотреть «Шестёрку».

Она стояла за домом, на месте, где раньше стояли «Жигули» соседа, которого я последний раз видел в феврале. Соседа уже не было, он, видимо, переехал. «Шестёрка» сама по себе была старая, синяя, потёртая, с рыжими пятнами ржавчины на крыльях. Я узнал её мгновенно. Это была отцовская машина, с восемьдесят второго года. Я помнил каждый её скрип.

— Здорово, — сказал я ей.

Отец улыбнулся.

— Слушай.

— Что?

— Я завтра её в гараж. Глушитель меняю. Сцепление надо посмотреть. Карбюратор.

— Я с тобой.

— Хорошо.

— Пап.

— Что?

— Можно я её поведу?

Отец посмотрел на меня. У него в глазах что-то было, я не сразу понял. Потом понял. У него «Шестёрка» восемнадцать лет, и за эти восемнадцать лет я её водил один раз, в семнадцать лет, по полю, без прав. Отец ездил всегда сам.

— Веди.

Он отдал мне ключи.

Я сел за руль. Завёл. Двигатель пошёл нормально, со второй попытки. У неё карбюратор требовал прогрева, я знал, и я подкачал лапкой подсос. Минуту прогревал.

Отец сел рядом, на пассажирское. Это было первое в моей жизни, когда я за рулём, а он рядом. Я выехал из двора. По двору осторожно, чтобы не задеть лавочку. На улицу. Свернул направо, по Островского. Перешёл на вторую, разогнался до тридцати.

— Выезжай к тракту, — сказал отец.

— На какой?

— Любой. До магазина и обратно.

Я выехал на главную улицу. Балахна в десять утра в субботу была спокойная. Несколько машин, пара автобусов. Я ехал на сорока, иногда на пятидесяти. Машина шла как машина, которая всё знает.

— Помнит, — сказал отец.

— Что?

— Дорогу. Она эту дорогу с восемьдесят второго ездит.

— А.

— Мать к Тамаре Ивановне, в магазин, за хлебом. Меня в депо, обратно. К сестре в Нижний, два раза в год. У неё все маршруты в памяти.

Я кивнул.

— Пап.

— Да.

— Спасибо, что разрешил.

— Перестань.

Мы доехали до магазина «Универсам», где у меня было первое в жизни мороженое за двадцать копеек. Магазин был на месте. Только теперь он назывался «Продтоварищ», и в окнах висела реклама пива «Балтика». Я свернул на парковку, развернулся, поехал обратно. Отец молчал, смотрел в окно.

К дому я подъехал через двадцать минут. Поставил машину обратно. Заглушил.

— Хорошо, — сказал отец.

— Что хорошо?

— Хорошо ездишь. С двух колёс не тряхнул.

Это была в исполнении отца похвала.

В обед к нам зашёл Серёга. Он, как и я, был в Балахне эту неделю, и не позвонил, потому что мы с ним договорились, что я буду у родителей, и Серёга не будет нависать. Но он зашёл к матери на пять минут, узнать, как у неё с давлением.

Серёга в нашей кухне всегда был как свой. Он туда приходил с восемьдесят восьмого года. Мать ему всегда наливала чай. Сейчас тоже налила.

— Здарова, Макс.

— Здарова, Серый.

— Как вечер ехалось?

— Нормально.

— Скорости тысяча шесть с половиной в обед, через торможение в сером Шевроле, чуть не подрезал.

— Какой шевроле?

— Ну, такой. Зелёный. Я его на Горьковском видел вчера, когда из автобазы шёл. Меня обогнал.

Я посмотрел на Серёгу. У него у Серёги всегда была такая черта, что он рассказывал кусок истории, которая у него в голове, не сообщая мне предисловия. Я мог понять или не понять, по обстоятельствам.

— Это к чему ты?

— К тому, что если ты на нем встретишь сегодня по дороге в гараж, не нервничай. Он водит так.

— Понятно.

Мать поставила перед Серёгой тарелку щей. Серёга начал есть. Я ел уже свои.

— Серый.

— Что?

— Как мать?

— Лучше. Отпустило.

— Хорошо.

— Спасибо твоё на лекарства, кстати. Купили, всё купили. Половина осталась. Возвращу.

— Серый.

— Не, Макс.

— Серый.

— Не.

Помолчали.

— Слушай, — сказал Серёга. — Я с тобой завтра по делу пойду.

— Куда?

— К «Соколу» на трассу, где ты в детстве на картинге катался. У нас там в субботу день открытых дверей. Ты не помнишь, наверное.

— Помню.

— Сегодня, в смысле. Сегодня в четыре.

— А что там?

— Покажи себя.

Я посмотрел на него.

— Серый. Это не моя трасса. Это «Сокол-юность».

— Это твоя трасса. Ты на ней начинал. Они тебя там помнят.

— Кто помнит?

— Семён Борисович помнит.

Я задумался. Семён Борисович был тренер, который меня в этой жизни вёл с восьми лет, когда я первый раз сел в карт. Я о нём не вспоминал последние полгода, потому что в Москве у меня появились Андрей Викторович, Виталий Семёнович, и старые балахновские лица как-то отошли. Но он, конечно, был. И он, конечно, у себя в Балахне меня в новостях видел, как мать и отец.

— Пойдём, — сказал я. — В четыре.

— В четыре.

Семён Борисович работал на трассе картинговой школы «Сокол-юность» в десяти километрах от Балахны, в районе старого аэродрома. Я туда ездил с восьми до семнадцати лет. С него началась моя карьера. Это был старик лет шестидесяти семи, толстый, с большой головой, в синем спортивном костюме «Сокол-юность» восьмидесятых годов. Он со мной разговаривал как со взрослым с самого первого дня.

В четыре я с Серёгой въехал на территорию школы. На воротах написано было «Картинговая школа "Сокол-юность", основана в 1981 году». Внутри двор, дальше тренировочная трасса, дальше боксы. Сегодня в субботу здесь было оживление: двенадцать или пятнадцать пацанов в комбинезонах, родители, инструкторы. День открытых дверей.

Семёна Борисовича я нашёл у бокса. Он стоял с микрофоном в руке, что-то объявлял.

Я подошёл. Серёга сзади. Семён Борисович обернулся, увидел меня, и у него лицо стало такое, что я не сразу понял, что он мне рад. Он минуту смотрел.

— Королёв.

— Здравствуйте, Семён Борисович.

— Ты сюда зачем?

— Серёга меня привёз.

— А.

— Я в Балахне на эту неделю, по семейному.

— Хорошо.

Он ещё постоял, посмотрел на меня сверху вниз, потом под низ, потом мимо.

— Я тебя в новостях видел. В Питере.

— Знаю, что видели.

— Я записал. У меня кассета.

Я улыбнулся. У всех в Балахне у меня сегодня была кассета. Видимо, в этом городе на каждого человека приходилось по кассете с моей победой.

— Семён Борисович.

— Да.

— Спасибо.

— За что?

— За то, что был.

Он посмотрел на меня. У старика глаза в эту секунду были такие, что я понял: он, как отец, ждал. У него за тридцать лет в школе прошло, наверное, человек шестьсот пацанов. Из них, может, тридцать пошли дальше юношеского. Может, восемь дошли до взрослых соревнований. И из этих восьми один получил победу в Ф-4 на чемпионате России. Это был я.

— Перестань, Королёв. Ты шёл сам.

— Я шёл от вас.

— От меня шёл я. От себя ты шёл.

Это была какая-то семён-борисовская формула. Я её запомнил.

— Сегодня тут пацаны.

— Я вижу.

— Пять минут с ними поговоришь?

— Поговорю.

Семён Борисович построил мальчишек у бокса, сказал «вот это Максим Королёв, он в этом году выиграл этап чемпионата России. Учился у нас. Слушайте». И передал мне микрофон.

Я взял микрофон. Посмотрел на пацанов.

Было их тринадцать, я успел посчитать. От лет восьми до пятнадцати. В ярких комбинезонах. Они смотрели на меня с тем полусерьёзным напряжением, с каким мальчишки смотрят на человека, про которого им сказали, что он чего-то добился. Я на их месте смотрел бы так же.

— Здравствуйте, — сказал я в микрофон.

— Здравствуйте, — ответили они.

— Меня зовут Максим. Я в этой школе занимался с восьми до семнадцати лет. Сейчас я в Москве, в Ф-4.

Помолчал.

— У меня к вам будет одно слово.

Они слушали.

— Я в детстве здесь на этой трассе очень хотел стать чемпионом. Я в восемь лет говорил себе, что обязательно стану. В двенадцать обязательно стану. В пятнадцать обязательно стану. И знаете что?

Они ждали.

— Я не стал. Я в детстве не стал чемпионом. Я стал четвёртым в области, потом вторым, потом первым в области среди юношей. Чемпионом России среди юношей я не стал. Я был восьмым.

Я сделал паузу.

— Многие из вас сегодня хотят стать чемпионами. Вы будете тренироваться, вы будете стараться, вы будете всё делать правильно. И почти все из вас не станут чемпионами. Извините. Это арифметика.

Семён Борисович за моей спиной кашлянул. Я не остановился.

— Но это не значит, что не стоит. Я был восьмым. Сейчас я в Ф-4. Мне двадцать. Кто-то из тех, кто был чемпионом семь лет назад, сегодня уже не в гонках. Мы все идём по разным траекториям, и эти траектории не сразу читаются. Поэтому делайте, что должны. Не считайте себя чемпионами заранее, и не считайте себя проигравшими заранее. Просто едьте, как умеете.

Помолчал.

— И ещё. Вот вам взрослый совет, который вам никто, наверное, сегодня не скажет.

Они напряглись.

— Любите своих родителей. Они на вас тратят больше, чем вы на себя сами. И не только деньги. Спасибо.

Я отдал микрофон Семёну Борисовичу. Пацаны хлопнули. Серёга сзади тоже хлопнул, и я по его взгляду заметил, что он не ожидал такой речи.

После я поговорил с пацанами по одному, кто хотел. Они подходили, спрашивали про машины, про Дениса, про Москву. Я отвечал коротко, без приукрашиваний. С одним пацаном лет двенадцати, по имени Витя, я просидел пятнадцать минут, разбирая, как у него в карте регулируется тормозная система. Он у себя в карте сделал какую-то полусамодельную регулировку, и я ему её одобрил.

К шести я был обратно в Балахне. Серёга высадил меня у моего подъезда.

— Ну, — сказал он.

— Ну.

— Ты сегодня был хороший там.

— Спасибо.

— Я думал, ты будешь говорить про себя. Ты говорил про них.

— Не знаю, как получилось.

— Просто говорил.

Он поехал к матери. Я поднялся домой.

В тот же вечер мать сказала, что к нам в гости заходит Тамара Ивановна, на чай. Тамара Ивановна это была их с матерью соседка по подъезду, мать моих ровесников Владика и Настеньки, у которой кот в феврале сначала пропал, потом нашёлся, потом был сбит на трассе в начале весны. Я её знал лет двадцать.

Тамара Ивановна пришла в семь. С пирогом, как было заведено в Балахне. Пирог с яблоками, ещё тёплый. Она увидела меня, обняла, сказала «слышала, поздравляю», потом долго рассматривала на расстоянии вытянутой руки и сказала «вытянулся».

Сели за стол. Чай. Пирог. Разговор. Тамара Ивановна расспрашивала про Москву, про команду, про то, как там «Сокол» сейчас управляется. Я отвечал терпеливо. Я привык к таким разговорам с детства.

В какой-то момент она сказала:

— Максим.

— Да.

— Знаешь, к нам Кристина приезжает. На каникулы.

Я посмотрел на неё.

— Когда?

— На неделе. Она в Москве учится, я тебе, наверное, рассказывала. На экономическом.

— Не рассказывали.

— Точно не рассказывала?

— Точно.

— Странно. Ну вот, она в Москве, второй курс. На каникулы домой. На неделе приедет.

Я молчал. Кристина у меня в этой жизни была первой девушкой, в шестнадцать лет, на неделю в феврале, потом снова летом семнадцатого года, потом на полтора года, потом разрыв перед моим отъездом в Москву. Я её последний раз видел в декабре, на новогодних. С тех пор от неё ни звонка, ни записки. Я тоже не звонил. У нас расставание было такое, что мы оба знали: больше не вернёмся. И с этим жили.

И вот она теперь на неделе приедет в Балахну. И я тоже здесь. И, видимо, мы где-то увидимся.

— А, — сказал я.

— Я её в среду встречаю на вокзале. Она поездом приедет, утром.

— Хорошо.

— Может, как-нибудь зайдёшь к нам с ней посидеть?

— Может.

Тамара Ивановна посмотрела на меня внимательно.

— Я ничего особенного не хочу, — сказала она. — Я просто вспомнила, что вы дружили. И я думаю, вам интересно увидеться.

— Интересно.

— Хорошо.

Мать смотрела в свою чашку. Отец молча резал пирог. Они оба знали ту историю, и они знали, что она для меня не ровная. Но они не вмешивались.

Тамара Ивановна ушла около девяти. Мать молча убирала посуду. Отец молча сидел, читал газету.

Я пошёл к себе в комнату. Это была комната, в которой я жил восемнадцать лет. Кровать у окна, стол, шкаф, полка с книжками, плакат на стене с гонщиком Аленом Простом году в девяносто третьем. Всё то же, как было в марте.

Я лёг. Думал, что мне сейчас от Тамары Ивановны нужно было сказать «нет, не зайду». Не сказал. Видимо, на инерции. Видимо, потому что в мамином присутствии проще согласиться, чем отказать. Видимо, потому что у меня где-то внутри тоже был интерес.

Тридцатилетний автомеханик во мне вечером был в напряжении. У него у самого была когда-то история с одной женщиной, лет в двадцать пять, длинная, тягучая, которая ничем не кончилась — она исчезла из города однажды утром и не вернулась, и он за ней не поехал, и от этого у него внутри образовалась тонкая твёрдая корка, которую он никогда никому не показывал. Он на эту тему обычно молчал. Сейчас не молчал. Видимо, у него было что-то сказать.

Я ему внутренне сказал: я с этим разберусь. Сам.

Он не возразил.

В понедельник мы с отцом весь день ремонтировали «Шестёрку». В гараже. Я работал руками, отец рядом. Мы вдвоём поменяли глушитель, проверили сцепление, перебрали карбюратор. К вечеру машина шла лучше, чем до.

Это был хороший день. Мы говорили мало, в основном про инструменты, про детали. Но я работал рядом с отцом так, как не работал, кажется, с тех пор, как уехал в Москву. И у меня от этого внутри было тепло.

К вечеру в гараже мы сидели на старом ящике, пили чай из термоса, который мать собрала. Отец сказал:

— Сын.

— Да.

— Ты Серёге на октябрь скажи, чтобы он не уходил.

— Что?

— Серёга мне в субботу сказал, что в октябре уедет от тебя.

— Серёга мне тоже сказал. По телефону, в четверг.

— Не пускай его.

Я посмотрел на отца.

— Пап.

— Что?

— Я не могу его не пускать.

— Можешь.

— Как?

— Просто скажи ему: не уходи. И он не уйдёт.

— Он мне сказал, что решил.

— Он сказал, что решил, потому что он в Балахне почувствовал, что тут ему легче. Это правда. Но это пока что временная правда. Он в Москве с тобой работает, у него там опыт, у него зарплата, у него имя в команде. Если он сейчас всё это бросит и вернётся, он через год сюда не помещается. Ему будет тесно.

— Ему сейчас в Москве тесно.

— Это другое тесно. То, что в Балахне будет тесно, я гарантирую. Я сам так возвращался в семьдесят восьмом. Из Минска. Я на полгода почувствовал себя дома. Через полгода понял, что не дома, а в гостях.

Я задумался.

— Пап, я не знаю, как с этим.

— Я тоже не знаю как. Я просто говорю, что вижу.

— А что вижу мне?

— Вижу.

— Видишь.

— Видишь, что Серёге не нужно туда возвращаться. Серёге нужно к тебе вернуться. На своих условиях.

Я молчал. Отец отпил чай. Помолчал.

— Сын.

— Да.

— Я тебе скажу одну вещь, и ты не обижайся.

— Скажи.

— Тебе сейчас по жизни в Москве надо строить свой круг. Не на старом, на новом. Серёга твой старый круг. Он тебе для перехода. Когда переход закончится, у тебя будет новый круг — Денис, Виталий Семёнович, Андрей Викторович, эта твоя журналистка.

— Это интересно.

— Интересно. Но Серёга в этом новом круге будет не на месте. Не потому что он плохой. Потому что у него своя территория.

— Тогда зачем держать?

— Не держать. А до конца сезона достоять. Чтобы у тебя был мостик. Чтобы переход не оборвался.

Я смотрел на отца. У отца сегодня в гараже на ящике была какая-то особая ясность. Видимо, от того, что он рядом со своей «Шестёркой», в своём гараже, в своём рабочем халате, в котором у меня вся его жизнь умещалась.

— Пап.

— Да.

— Ты, в общем, мудрый.

Отец усмехнулся.

— Это, сын, не мудрость. Это возраст. Я в твои годы тоже всё знал.

— А что знал?

— Что не знал.

В среду утром мать встретила меня на кухне с папиросой.

Я её последний раз с папиросой видел в две тысячи восьмом. Тогда она бросила. С того времени, по моим сведениям, в обеих жизнях, мать не курила. И вот я в этой жизни, которая началась в апреле девяносто девятого, мать с папиросой видел один раз, в марте двухтысячного, в день моего отъезда в Москву. Тогда она утром на кухне курила, и я подумал, что это от нервов.

Сейчас она опять курила. Я зашёл, остановился.

— Мам.

— Сын.

— Это что?

— Это «Прима».

— Я вижу, что «Прима». Когда ты начала?

— Я не начала. Я не бросила.

Я сел напротив. Подумал. У меня в голове была картинка, что мать бросила в две тысячи восьмом, и в этой жизни я просто эту картинку перенёс. А мать, видимо, ещё не бросила. Возможно, бросит позже. Возможно, не бросит вообще. Это была уже другая мать, в другой жизни, где её сын не умер в две тысячи двадцать четвёртом, а был жив и в двадцать лет ехал в Питер в Ф-4.

— Мам.

— Что?

— Брось.

— Сын. Я не буду бросать, потому что ты приехал. Я брошу, когда сама захочу.

— Я не из-за того, что приехал.

— А почему?

— Потому что вредно.

— Я знаю, что вредно.

Помолчали.

— Сын.

— Да, мам.

— Я тут вчера к Тамаре зашла на минуту.

— И?

— Кристина приехала вчера вечером. Она у Тамары спросила, ты приехал?

Я молчал.

— Я сказала, что приехал.

— Ну.

— Она хотела бы тебя видеть.

— Хорошо.

— Сегодня?

— Хорошо.

— Когда?

Я подумал.

— Скажи Тамаре, что я зайду к ним в шесть.

— Я скажу.

— Спасибо, мам.

— Сын.

— Что?

Мать затушила папиросу.

— Я её любила. Кристину.

— Я знаю.

— Я её мать тоже любила. Тамару.

— Я знаю.

— Просто говорю.

— Я понял, мам.

В шесть я поднялся к Тамаре Ивановне. Этажом выше, в нашем подъезде. Дверь Кристина открыла сама.

Она была другая. Не та, что я её последний раз видел в декабре. Лицо её стало взрослее. У неё были другие волосы, короче, и в ней было что-то московское, тонкое, что я узнавал, потому что сам в себе это уже видел. Москва меняет человека на одни и те же два-три миллиметра. У Кристины эти миллиметры были.

— Привет.

— Привет.

— Заходи.

Я зашёл. Тамары Ивановны и её мужа не было. В квартире была только Кристина. У стола стояли две чашки кофе.

— Они в магазин ушли. На полчаса.

— Понятно.

— Садись.

Я сел. Кристина напротив. Она смотрела на меня с тем спокойствием, которое я в декабре у неё ещё не видел.

— Видела тебя, — сказала она. — В новостях, в воскресенье.

— Знаю, что видела. Тамара Ивановна сказала.

— Ты теперь известный.

— Не очень.

— Известный, известный. Я в институте слышала, как девчонки говорили «Королёв из Сокола». Это про тебя.

Я хмыкнул.

— Кристина.

— Что?

— Я не за этим пришёл.

— Я знаю.

— А зачем пришёл?

Она посмотрела на меня. У неё в глазах была вся декабрьская история. И вся последняя зима. И весь этот прошедший май, в котором я был в Москве, а она в институте.

— Я думаю, ты пришёл попрощаться.

Я молчал.

— Это нормально, — сказала она. — Мы не попрощались в декабре. Мы расстались, но не попрощались. Это разное.

— Я знаю.

Помолчали.

— Кристина.

— Да.

— Я тебя вспоминаю редко.

— Я тебя тоже редко.

— Это, видимо, и есть прощание.

— Да.

Кристина отпила кофе.

— Знаешь, что я понимала в декабре?

— Что?

— Что ты другой.

— Я другой?

— Другой. Ты в декабре уже был не тот, который был в девяносто девятом. У тебя глаза стали другие. Ты говорил иначе. Ты на меня смотрел иначе.

Я молчал. Я понимал, о чём она. Я в этой жизни, в которой я тридцатилетний внутри двадцатилетнего, был не такой, как Максим Королёв до апреля девяносто девятого был. Он был мальчик. Я был кто-то третий. Кристина знала Максима до. Этот Максим больше не существовал, и она это первая увидела.

— Кристина.

— Что?

— Я не знал, как тебе это объяснить.

— Это и не надо было объяснять. Это надо было просто сказать «я не я».

— Я не я.

— Ну.

— Ну.

Помолчали. Где-то за стеной Тамара Ивановна и её муж вернулись. Я слышал ключи в замке.

— Я скоро уйду, — сказал я.

— Хорошо.

— Спасибо тебе.

— За что?

— За то, что ты не сделала из этого скандала.

— Я в декабре сделала, что могла. Сейчас, на расстоянии, мне это уже не нужно.

— И мне.

— Хорошо.

Я встал. Она тоже встала. Мы стояли у стола минуту. Потом я подошёл, обнял её. Она ответила. Это было совсем не так, как раньше, но это было настоящее.

Я ушёл.

В тот же вечер я позвонил Алле. Не для разговора. Просто сказать, что я в Балахне, и что всё нормально. Она ответила, послушала, сказала «хорошо», и положила трубку. Это было всё, что нужно было.

В среду перед сном я лежал в комнате, в которой жил восемнадцать лет. Думал, что эта неделя в Балахне у меня была одной из самых полных в этой жизни. Я тут отремонтировал отцовскую «Шестёрку», познакомил тринадцать пацанов с тем, что не все становятся чемпионами, попрощался с Кристиной, поговорил с матерью с папиросой в руке, услышал от отца, что Серёге нужно мостить переход, а не возвращаться насовсем.

И главное, я в этой неделе понял, что Балахна у меня ещё есть. И будет, видимо, всегда. Это было важно. У меня в Москве есть сезон, контракт, чемпионат, Алла, Кутузовский. У меня в Балахне есть это: пятиэтажка, кухня с гречкой, отец с «Шестёркой», мать с папиросой, Серёга с пирогом, Кристина с прощанием. И эти две истории не противоречат. Они дополняют.

Тридцатилетний автомеханик во мне сегодня вечером был на удивление тих и ровен. Видимо, ему тоже эта неделя была нужна. У него у самого Балахны не было, но смотреть мою через мои же глаза ему, видимо, заменяло.

Я закрыл глаза.

В пятницу утром я уехал обратно в Москву. Отец и мать стояли у подъезда, провожали. Мать в халате, отец в той же майке. «Шестёрка» во дворе, на своём месте. До Москвы было шесть часов езды. Я их прошёл за пять с половиной, не потому что торопился, а потому что в этот раз дорога была лёгкая.

В Москве на Кутузовском пахло чужим кофе после пятничной утренней съёмки, которая была без меня. Я открыл окно. Поставил чайник на плиту. Сел за стол.

В кубке на полке между Толстым и Чеховым лежал ключ от Балахны, который мать в субботу мне передала, в кармане куртки, без слов. Я её ключ нашёл утром, когда собирался уезжать. Я его положил в кубок, чтобы помнил. Это, в общем, было символично, и я не пытался это объяснять.

Вторая половина сезона начиналась через две недели в Нижнем. На моей бывшей домашней трассе.

Глава 15. Нижний

Две недели между Балахной и Нижним прошли в Москве в том ровном рабочем ритме, в который я уже почти умел входить. Утром тренировка, днём разбор, вечером свобода. Серёга вернулся из Балахны в понедельник, как и обещал. Сан Саныч продолжал у нас на параллельных сменах. Они с Серёгой друг друга не любили, но и не мешали, и в боксе сохранялся рабочий ровный климат.

Я с Серёгой в эти две недели не возвращался к нашему телефонному разговору о его уходе. И он не возвращался. Это было такое наше негласное соглашение: то, что сказано по телефону, по телефону и осталось. Когда нужно будет, договорим вживую.

В среду на тренировке Андрей Викторович впервые после Питера подошёл ко мне с тем взглядом, которого я у него раньше не видел. Это был взгляд тренера, у которого пилот неожиданно вышел в категорию «работаем серьёзно».

— Максим.

— Да.

— Слушай. С тобой за чемпионат сезона разговаривал Виталий Семёнович, я знаю.

— Знаю.

— Я подтверждаю. Мы вторую половину сезона строим на тебя в равной степени, как и на Дениса.

— Понял.

— Это не значит, что ты первый пилот. Это значит, что у тебя есть возможность.

— Я понимаю.

— На Нижний у тебя должна быть стратегия.

— Слушаю.

— Нижний — твоя бывшая домашняя. Ты на этой трассе ездил с восьми лет в картинге. Ты эту трассу знаешь лучше, чем кто-либо в нашей команде. Это твой главный ресурс на этом этапе.

— Знаю.

— Ты должен это использовать.

— Как?

— Поул. Это первое.

— Понял.

— Гонка с поула. Это второе.

— Понял.

— Не пропускать Дениса вперёд на старте. Это третье.

Я задумался.

— Андрей Викторович.

— Да.

— Это будет первая гонка, в которой я с Денисом за победу.

— Я это знаю.

— Это будет внутрикомандная борьба.

— Это будет внутрикомандная борьба.

— И вы это поддерживаете?

Андрей Викторович посмотрел на меня поверх блокнота.

— Максим. У нас в команде есть два пилота. У них общая цель команды. У них своя цель чемпионства. Эти две цели иногда сходятся, иногда расходятся. Когда расходятся, мы как тренерский штаб не вмешиваемся. Каждый пилот делает то, что считает нужным, в рамках спортивных правил. Это правило команды Соловьёва-старшего. Я его выполняю.

— Соловьёв-старший знает?

— Знает.

— И он не возражает?

— Соловьёв-старший — отец Дениса. Но Соловьёв-старший — и владелец команды. У него внутри две роли. Как отец он, конечно, болеет за Дениса. Как владелец он болеет за чемпионство «Сокола», от какого пилота оно ни пришло.

— Это удобный ответ.

— Это правдивый ответ.

Я кивнул.

— Понял, Андрей Викторович.

— Хорошо.

Он развернулся, ушёл. Я остался в боксе. Серёга, который всю эту беседу слышал, потому что был в трёх метрах от нас за машиной, подошёл.

— Слышал.

— Знаю.

— Это, в общем, хорошо.

— Хорошо.

— Я к тебе на этот этап буду ездить особенно жёстко.

— В смысле?

— В смысле, я буду на этом этапе у машины как никогда. Это я тебе говорю, чтобы ты знал.

— Знаю.

— У меня в Нижнем у меня сила. Это, как у тебя, домашняя трасса. Я там в восьмидесятые с твоим отцом ездили на машинах знакомых. Я каждый бугор там помню.

Я улыбнулся.

— Серый.

— Что?

— Ты правда там бывал в восьмидесятые?

— Был.

— С отцом?

— С отцом.

— На какой машине?

— На «Москвиче-412». Принадлежал он Витькиному отцу, Прошкина. Мы вдвоём с твоим отцом ремонтировали и потом гоняли по выходным.

— Гоняли это в смысле, как?

— Не на трассе, на старой бетонке за Сормово. Там у нас был свой круг, нелегальный, само собой. Никаких официальных соревнований не было.

Я слушал и понимал, что вот про отца я с каждым месяцем узнаю что-то, чего раньше не знал. У него в семьдесят шестом был мотокросс, в семьдесят седьмом был Минск, в восьмидесятых были нелегальные бетонные круги в Сормово с Серёгой. Что у меня в моём двадцатилетнем возрасте у отца не было, оказывается, было.

— Серый.

— Что?

— А я знаю, что у тебя с отцом такое было?

— Не знал. Никто не знал. Мы с твоим отцом про это не говорили никому. Ни с кем. Ни с матерью твоей, ни со мной женой потом, ни с тобой. Это была наша территория.

— А почему сейчас рассказываешь?

— Потому что время.

— Какое время?

Серёга помолчал.

— Время, когда тебе это нужно знать.

В пятницу четырнадцатого июля я выехал в Нижний. На «Волге», своей. Серёга поехал отдельным транспортом команды, утром. Я выехал ночью, как и в Балахну, чтобы быть на трассе утром в субботу, на свободные сессии.

К Нижнему я подъехал в шесть утра. Городская трасса в те годы располагалась в пригороде, на старом аэродромном поле, переоборудованном под автоспорт. Я там в детстве бывал десятки раз. Каждое лето с восьми лет до пятнадцати у меня были недельные сборы по картингу на этой самой площадке. Здесь же я в пятнадцать впервые попал в карт класса «КЗ-2», взрослый класс. Здесь в шестнадцать выиграл первенство юношей Нижегородской области.

Я приехал на трассу в шесть тридцать. Команда уже разворачивалась в боксах. Грузовики, ящики, кабели. Утром в субботу всегда так: команды устанавливаются, готовятся к открытию пит-лейна в десять.

В нашем боксе работал Серёга, Сан Саныч, два механика. Виталий Семёнович сидел у компьютера, что-то писал в блокнот. Лёха собирал свою систему телеметрии. Я зашёл, поздоровался.

— Здарова, — сказал Серёга, не отрываясь от ключа.

— Здарова.

— Сегодня у тебя свободные в десять, потом квалификация в три.

— Знаю.

— Я машину уже посмотрел утром. Всё ровно. Передняя подвеска, как мы с Виталием Семёновичем настроили в среду.

— Понял.

Виталий Семёнович поднял голову.

— Максим Андреевич.

— Да.

— Сегодня погода хорошая, прогноз на оба дня сухо. Это вам в плюс.

— В плюс.

— У вас здесь есть преимущество знания трассы. Я хочу, чтобы вы это использовали в квалификации, а не в гонке.

— Объясните.

— В гонке преимущество знания трассы у вас минимально. Денис здесь тоже бывал, не так часто, но достаточно. У него свободные сессии, чтобы привыкнуть. К квалификации разрыв в знании сужается до десятых долей секунд. К гонке практически ноль.

— А в квалификации?

— А в квалификации он только что приехал. У него свежий взгляд, у вас вкопанный. Свежий взгляд иногда работает лучше вкопанного, но только иногда. В квалификации, с одной попыткой, у вас должно работать тело без головы. Ваше тело здесь восемь лет. Это много.

Я кивнул.

— На квалификации, — продолжал Виталий Семёнович, — поул должен быть ваш. Я его планирую.

— Планируете.

— Планирую.

— Я постараюсь.

— Не старайтесь. Сделайте.

В десять я выехал на свободные. Трасса была сухая, тёплая, с ровным асфальтом, который я знал каждым сантиметром. Я пошёл первый круг ознакомительный, второй уже почти на темпе. К пятому я был на тех временах, которые я в Мячково на быстром темпе показывал. В этом и было моё преимущество: я здесь попал в темп быстрее обычного.

В наушнике сказал Андрей Викторович:

— Хорошо. Не пугайся.

— Не пугаюсь.

— Иди ровно.

— Иду.

К концу свободной сессии я был на одной шестой быстрее Дениса. Это была неожиданность. Я не помнил, чтобы я Дениса где-либо обходил по чистому времени. Это всегда был я за ним, иногда в десятках, иногда в полусекундах, иногда в трёх секундах. А сейчас наоборот.

В боксе Денис подошёл ко мне сам. Я переодевался.

— Слушай.

— Что?

— Ты сегодня меня держишь.

— Я знаю.

— На квалификации это будет?

— Постараюсь.

— Я хочу с тобой одно обсудить.

Я ждал.

— Ты на этой трассе у себя дома. Ты тут детство прошёл. Я понимаю.

— Понимаешь.

— Я тоже хочу выиграть, ты это знаешь.

— Знаю.

— И я хочу, чтобы мы оба сегодня прошли честно.

— Я тоже хочу.

— Хорошо.

— Это всё?

— Это всё.

Денис кивнул, отошёл. Я постоял минуту.

В этом кивке было что-то новое. Это был не тот Денис, что в Сочи, который мне на ноутбуке показывал, что я тормозю левой ногой как новичок. Это был не тот Денис, что в Питере, который мне сказал «не радуйся, это прокол». Это был другой Денис. Это был тот, который видит во мне не дебютанта, который случайно оказался напарником, а соперника, с которым надо считаться.

Он впервые меня воспринял всерьёз.

В квалификации в субботу в три я ехал тот самый круг, который делает поул. У меня в голове за двадцать минут до квалификации было пусто. Я знал, что это плохо знак. У меня обычно за двадцать минут до квалификации было волнение, или планирование, или ритм торможений в голове. Сейчас не было ничего.

Я сел в машину. Серёга подал шлем.

— Серый.

— Что?

— У меня в голове пусто.

— Это хорошо.

— Хорошо?

— Это значит, ты пойдёшь на инерции. Ты восемь лет тут ездил. Тело знает.

— А голова?

— А голова сегодня не нужна. Голова нужна, когда трасса чужая.

Я кивнул.

— Спасибо, Серый.

— Поезжай.

Я выехал на пит-лейн.

Сухая трасса. Тёплое солнце. Тёплый воздух. Я знал каждый бугор, каждую неровность, каждую точку торможения. У меня в этом возрасте сейчас было тело, которое восемь лет на этой трассе ездило в картинге, плюс сейчас у меня был ещё карбоновый болид Ф-4 с его другой динамикой. И этот переход от карта к болиду у меня произошёл в марте. То есть у меня тело знало трассу как картингист, а голова знала Ф-4 как новичок.

Это была странная комбинация, и она работала хорошо.

Первый круг я пошёл ознакомительный. Прогрев. Шины тёплые. Тормоза тёплые. На втором круге, быстром, я начал ездить.

И тут произошло то, чего я не ждал. На третьем повороте, на котором я в карте в четырнадцать лет однажды попал в стену, и который я с тех пор знаю каждой точкой, я тормознул правой ногой в той самой точке, в которой тормозил тогда, в карте. И машина прошла, как карт. С тем самым ощущением, которое у меня было в карте.

— Хорошо, — сказал в наушник Виталий Семёнович.

Я не ответил. Я ехал.

На седьмом, десятом, двенадцатом поворотах было то же. Тело шло на инерции, голова держала только общую картинку. Это было совсем другое ощущение, чем в Сочи или в Питере. Там голова всё время следила, а тело подчинялось. Тут наоборот.

Я закончил круг. Время:

— Минута двадцать восемь и три, — сказал в наушник Андрей Викторович.

Это было быстрее, чем у Дениса, и быстрее, чем у меня в Мячково. Это было время для поула.

— Ещё круг, — сказал Андрей Викторович.

— Понял.

Я прошёл второй быстрый. Чуть медленнее, на одну десятую. Ровно. Без срывов. К концу второго круга я был на минуте двадцать восемь четыре, на одну десятую медленнее своего же первого. Это было нормально.

— Возвращайся, — сказал Андрей Викторович.

Я заехал в бокс. Снял шлем. У меня в голове до сих пор было пусто, но теперь это было пусто не пугающее, а ровное.

Виталий Семёнович подошёл.

— Поул.

— Серьёзно?

— Серьёзно. Денис на одну десятую. Малек тут не приехал в этот раз, у него в Чехии этап. Иванов из «Метеора» в трёх десятых, Шустов в полусекунде.

— Это много или мало?

— Для квалификации нормально. На гонке это будет работать, если сохранишь темп.

— Понял.

Серёга подошёл, без слов забрал у меня шлем, поставил на полку. Я заметил, что он ставит его сегодня иначе, чем обычно. Обычно он ставит его козырьком вперёд, ровно. Сейчас он его поставил козырьком немного в сторону, будто шлем сам решил отвернуться. Я не понял, что Серёга имел в виду.

— Серый.

— Что?

— Шлем поставил странно.

— Я знаю.

— А почему?

— Чтобы ты до завтра не зацикливался на поуле. Шлем в боксе должен стоять прямо в гонке. Между гонками пусть стоит немножко в сторону. Это, чтобы он отдохнул.

Я улыбнулся.

— Серый. Это твоё суеверие?

— Не суеверие.

— А что?

— Уважение.

— К шлему?

— К шлему.

Я постоял минуту, посмотрел на этот шлем, который теперь смотрел в сторону.

В тот же вечер ко мне в гостиницу приехал отец.

Я не ожидал. Гостиница, в которой команда расположилась, была в Нижнем, в районе «Окского ярмарочного». Отец вечером приехал туда на «Шестёрке», доставшей его в субботу. Я как раз ужинал в ресторане гостиницы с Лёхой и с двумя инженерами, когда мне сказали, что внизу спрашивают.

Я спустился. Отец стоял у входа в ресторан, в обычной куртке, без галстука. У него был один букет цветов в руке. Не для меня. Для матери, наверное.

— Здорово, пап.

— Здорово. Не помешал?

— Не помешал. Я сам почти закончил.

— Я подождал бы внизу.

— Идём вместе.

Я провёл его в ресторан. Лёха увидел, встал.

— Андрей Николаевич.

— Лёха.

Они пожали руки. Отец сел за наш стол. Я заказал ему чай. Инженеры скоро ушли, поняли. Лёха посидел ещё минут десять, потом сказал, что у него в номере работа, и тоже ушёл.

Мы остались с отцом одни.

— Сын.

— Да, пап.

— Поздравляю с поулом.

— Спасибо.

— Я вас по радио слушал, на «Маяке». Они в шесть передавали итоги.

— Серьёзно?

— Серьёзно. В Нижегородском регионе тебя теперь много, в новостях.

— Понятно.

Помолчали.

— Сын.

— Да.

— Я тебе поульного букета не привёз.

Я посмотрел на цветы у него в руке.

— А кому?

— Это для матери. Я завтра еду в Балахну, утром, заехать сегодня не успею. Мать у нас сегодня шестьдесят два.

Я вздрогнул. Дата матери у меня в голове, в обоих жизнях, всегда стояла. Восемнадцатое июля. Сегодня было восемнадцатое.

— Пап.

— Что?

— Я забыл.

Отец молча кивнул.

— Это нормально. У тебя завтра гонка.

— Это не нормально.

— Сегодня нормально.

— Я ей утром позвонил, и не вспомнил.

— Я тоже её утром поздравил, она по голосу не поняла, что я её поздравил с днём рождения. Я просто пожелал «удачного дня». Она привыкла.

— Пап.

— Что?

— Купи ей от меня большой букет в Нижнем. Я тебе сейчас деньги дам.

— Сын. У тебя завтра гонка.

— Купи.

— Я куплю. На свои.

— Дай сегодня я это сделаю. Купи в гостинице, у них есть цветочный.

Отец посмотрел на меня. У него на лице было то, что я в Балахне видел в гараже, когда он мне говорил про переход и Серёгу. Это было «понимаю, не возражаю».

— Хорошо.

Я дал ему деньги. Не много. Хватало на хороший букет. Отец взял, кивнул.

— Передай, что я завтра ей позвоню после гонки, отдельно поздравлю.

— Передам.

— И что я её люблю.

— Знаю, что любишь. Я ей передам.

Помолчали.

— Пап.

— Что?

— Спасибо, что приехал.

— Перестань.

— Серьёзно.

— Я в Нижний всё равно собирался. На рынок за инструментом для «Шестёрки». Вот заехал.

Я улыбнулся. У отца это была обычная отцовская манера: он не приезжал просто так, у него всегда был какой-то «попутный» повод. Но я уже знал, что попутный повод у него почти всегда был придуманный.

— Пап.

— Что?

— Когда ты на рынок собирался?

— Завтра утром.

— А мать на день рождения?

— До рынка. Я приеду в Балахну в десять, к ней, в одиннадцать на рынок, в полдень обратно.

— Когда у нас гонка?

— В два.

— Ты успеешь?

— Я не приеду на гонку.

Я остановился.

— Не приедешь?

— Нет. Я к матери.

— Пап.

— Что?

— Я думал, ты приедешь.

Отец посмотрел на меня.

— Сын. У матери шестьдесят два. Я с ней. У тебя гонка. Ты сам.

— А ты?

— А я по радио послушаю.

Я молчал. У меня в груди было то, что не сразу опознать. Не обида. Скорее, удивление, потому что я где-то ждал, что отец будет в Нижнем на трибунах, а не в Балахне за столом с матерью. И вот он мне сейчас прямо говорит, что нет.

— Пап. Это правильно.

— Я знаю.

— Я не возражаю.

— Я знаю, что не возражаешь.

— Я не сразу понял, я не успел.

— Я вижу.

Помолчали.

— Сын.

— Да.

— У меня к тебе будет одно правило.

— Какое?

— Когда ты в Нижнем, на твоей домашней, на квалификации в полу, и у меня в один день мать дома с днём рождения, а у тебя гонка, это значит, что у тебя нет претензии ко мне. У тебя нет претензии к матери. Я туда. Точка.

— Я понял.

— Хорошо.

Я кивнул. Отец встал.

— Пойду. Поздно уже.

— Где остановишься?

— В машине.

— Пап. У меня в номере есть свободный диван.

— У тебя в номере не свободный диван, у тебя в номере Лёха.

— У Лёхи можно перекантоваться у Виталия Семёновича на ночь.

— Не надо. Я в машине нормально.

— Пап.

— Я не маленький.

— Я знаю.

— Уезжаю, увидимся не сегодня.

— Не сегодня.

— А когда?

— Двадцать пятого августа в Казани.

Отец кивнул.

— Хорошо. Двадцать пятого августа. Я с матерью.

— Я жду.

— Спокойной ночи, сын.

— Спокойной, пап.

Он развернулся, вышел. Через стекло я увидел, как он пересек двор, сел в «Шестёрку», уехал. Машина шла плавно, ровно, как уехала в матери.

Я остался в ресторане. На столе передо мной стояла его пустая чашка из-под чая. Я долго на неё смотрел.

В воскресенье в два в гонке я стартовал с поула. Денис со второй позиции. Иванов на третьей. Шустов на четвёртой.

Старт получился нормальный. Я ушёл первым. На первом круге Денис давил, я держал. На втором Денис подходил снова, я давил в ответ. На третьем мы были уже на боевой скорости, я впереди, он сзади в полусекунды.

— Темп, — сказал в наушник Виталий Семёнович.

— Иду.

— Не ускоряйся.

— Не ускоряюсь.

К десятому кругу я был от Дениса в одной секунде. На пятнадцатом в полутора. Денис ехал, как ехал, чисто, без срывов, но я его потихоньку оттеснял. Это было то, что мы с Виталием Семёновичем планировали. Я работал по плану.

На двадцатом круге Денис чуть прибавил, сократил до одной секунды.

— Денис на новом темпе, — сказал в наушник Виталий Семёнович.

— Знаю.

— Ты тоже.

— Иду.

Я тоже прибавил. Не сразу, плавно. Сохранил отрыв.

К двадцать пятому кругу мы оба ехали быстрее, чем в начале гонки. Каждый на одну десятую за круг быстрее. Мы тащили друг друга вверх. Я знал, что в этот режим я уже когда-то попал, в апреле, на тестах в Крылатском, когда мы с Денисом вдвоём в первый раз ехали быстрее меня одного.

На тридцатом круге Денис в боксе на пит-стопе. Сорок третий из-за стоянки оказался плохой, его мехи задержались на одну секунду.

— Ты в боксе на тридцать втором, — сказал Виталий Семёнович.

— Понял.

На тридцать втором я зашёл в бокс. Серёга, Сан Саныч и команда поменяли шины за две и одну десятых. Это было быстрее, чем у Дениса. Я выехал, и оказалось, что я по-прежнему первым, потому что мы на пит-стопах вдвоём вышли из ямы, я раньше.

Дальше до конца гонки я держал.

На сороковом круге Денис подошёл сзади на одну секунду. На сорок втором на полсекунды. На сорок третьем на три десятых. На сорок пятом, последнем, на одну десятую.

В последний поворот я входил с Денисом в зеркале. Он был в десятке метров, не больше. Я знал, что если он попробует обогнать на торможении, я его не закрою. Машина была такая. Я мог только ждать.

Денис не попробовал.

Он прошёл за мной финиш, в трёх метрах, чисто, без атаки.

Я финишировал первым.

Без прокола. Без аварии. Без везения.

В наушнике сказал Серёга:

— Победа.

— Знаю.

— На своей трассе.

— На своей.

Я ехал круг почёта медленно, без рывков. Думал, что вот сегодня я выиграл по-настоящему. Это была не питерская победа, в которой у Дениса был прокол. Это была честная победа в честной гонке, на знакомой трассе, на которой и Денис мог быть быстрее, если бы я был не в такой форме. Он не был. Я был.

Это я заработал.

И второе, что я думал, было о том, что отец сейчас, в этом момент, в Балахне, у матери на дне рождения. У матери, которой шестьдесят два. И что отец слушает радио на кухне, и сейчас у меня финиш, и у них там, в Балахне, мать, может быть, режет торт. И что отец не приехал сюда, и это было правильно.

На подиуме я стоял первым. Денис вторым. Иванов третьим.

Денис на подиуме мне сразу руку. Не как в Питере, тогда он зашёл вечером в номер. Сразу, на ступенях.

— Поздравляю.

— Спасибо.

— Это была честная гонка.

— Знаю.

— Я тебя сегодня не догнал.

— Знаю.

— В следующий раз догоню.

— Я знаю.

Шампанское на меня лили оба. Денис и Иванов. Я не сопротивлялся.

В зрительной зоне пацаны из «Сокол-юности» в Балахне держали плакат «Королёв, домой!» с какой-то ошибкой, кажется, «доможж». Я улыбнулся. Семён Борисович, видимо, привёз их специально из Балахны на автобусе. Я их помахал, они помахали в ответ.

Кубок мне дали. Тот же серебристый кубок, что в Питере, только с надписью «Этап в Нижнем Новгороде».

В тот же вечер, в гостинице, я позвонил матери.

— Алло.

— Мам, это я.

— Сын! Я тебя слышала. У нас по радио передавали финиш.

— Поздравляю с днём рождения.

— Спасибо.

— Я тебя поздравлял утром, я не поздравлял.

— Я знаю.

— Извини.

— Это не страшно. Я тебя на гонке болела, я это считала за поздравление.

— Я тебе цветы передал с папой.

— Букет красивый. Ты ему дал денег?

— Да.

— Зря. Он бы сам купил.

— Мам.

— Что?

— Я хотел.

— Я знаю.

Помолчали.

— Сын.

— Да.

— У тебя сегодня победа на нашей с папой годовщине свадьбы.

Я остановился.

— Какой?

— Сегодня двадцать третий год. Мы с папой женились в семьдесят седьмом, в августе, но мы свою годовщину считаем по моему дню рождения, не по дате свадьбы. Это у нас условность с восьмидесятого. Вы не помнили?

— Не помнил.

Я в это вспоминал тот рассказ отца в Сочи, в гостинице. Что в семьдесят седьмом, после Минска, он приехал в Балахну, вернулся к Нине Соломатиной, постучал в дверь, сказал «будешь моей женой», она сказала «буду». Я тогда сидел у отца в номере, слушал и не думал, что у этого есть конкретная дата свадьбы. Только что август.

— Мам.

— Да.

— Это был сегодня день?

— Сегодня день.

— Сколько лет?

— Двадцать три.

— Это много.

— Это нормально. Свои годы.

Я помолчал.

— Мам.

— Что?

— Спасибо.

— За что?

— Я не знаю. Просто.

— Сын. Я тебя люблю.

— И я тебя.

— Не теряй голову.

— Не теряю.

— Хорошо.

Положила трубку. Я сидел с гудками в ухе ещё долго.

Подумал, что у меня сегодня две истории сошлись. Победа на трассе и день рождения матери. Победа на трассе и двадцать третья годовщина того, что отец вернулся из Минска и постучал в подъезд к матери. Победа на трассе и тот день, когда я, через двадцать три года после этого подъезда, выиграл гонку на бывшей домашней трассе, на которой когда-то нелегально ездил мой отец с Серёгой на «Москвиче-412» Прошкина.

Это было странно собранное совпадение. Но это совпадение было.

Тридцатилетний автомеханик во мне сегодня вечером сидел и смотрел. У него тоже сегодня шла какая-то история. Я не мог точно сказать какая. Просто чувствовал, что у него внутри что-то идёт.

Глава 16. Между этапами

В понедельник я приехал на базу в одиннадцать. Тренировки сегодня не было, у нас в команде после этапа всегда давали день отдыха. Я просто зашёл, чтобы посмотреть машину, поздороваться с Серёгой и Виталием Семёновичем, узнать, что Андрей Викторович планирует на двадцать третье число, на следующий тренировочный день.

В боксе меня ждал кубок. Не тот, что мне выдали в Нижнем, а его меньшая копия, командная, которую «Сокол» делал сам для боксового стола. У нас было такое правило: после каждого подиумного результата на стол ставился маленький кубок, сделанный собственными силами. Их в боксе у нас было уже два, питерский и теперь нижегородский.

Я подошёл, посмотрел. Кубок был серебристый, на маленьком деревянном основании, с гравировкой «Победа в Нижнем. Июль 2000». Очень простой. У нас в команде не любили официоза.

— Ну, — сказал Виталий Семёнович, увидев меня. — Поздравляю.

— Спасибо.

— На пресс-конференции в среду я не буду. Олег Витальевич с вами идёт.

— Какая пресс-конференция?

— Олег Витальевич не сообщил?

— Нет.

Виталий Семёнович достал блокнот.

— В среду в час, в Доме журналистов. Командная пресс-конференция. Спонсорская. Будете вы и Денис.

— И Денис?

— И Денис.

— Об этом не было разговора.

— Я говорю, Олег Витальевич с вами свяжется сегодня.

Я кивнул. Олег Витальевич действительно позвонил в шесть вечера. Объяснил: после нижегородского этапа в команде «Сокол» появилось два пилота, которые в чемпионате идут вплотную. «Промрегионбанк» и Соловьёв-старший хотят это использовать в публичной плоскости. Будет пресс-конференция, на которой обоих пилотов покажут вместе. Тема: «Внутрикомандная борьба за чемпионат России».

— Это идея банка?

— Это идея банка.

— А Соловьёв-старший?

— Согласен.

— А Денис?

Олег Витальевич помолчал.

— Денис согласился.

— Согласился?

— Согласился. Но это его слово я не буду использовать как «он рад». Он не рад. Он принял, что это часть его контракта.

— Понятно.

— На пресс-конференции от вас потребуется коротко рассказать о вашей борьбе с Денисом, без сильных оценок, и ответить на пару журналистских вопросов. Я подготовлю вам текст и схему.

— Я не буду читать с бумажки.

— Я знаю. Я подготовлю смыслы, не текст.

— Хорошо.

В среду в двенадцать тридцать я стоял у Дома журналистов на Никитском бульваре. Олег Витальевич был уже там, со своей папкой. Денис подъехал на минуту позже меня.

— Привет.

— Привет.

— Как настроение? — спросил я.

— Никак.

— Это не очень настроение.

— Я знаю.

Денис был в светлом костюме, не «Соколовском», своём, дорогом. У меня был тот же серый костюм, в котором я был на спонсорской встрече в июне. У Дениса костюм сидел идеально, как у человека, который всю жизнь носил такие вещи. У меня нормально.

Олег Витальевич повёл нас внутрь. Зал на семьдесят мест, на сцене два стула за длинным столом, микрофоны, баннер «Сокол-Промрегионбанк». В зале человек сорок журналистов, видимо, кроме «Авторевю» там были и другие. Алла, я заметил, тоже была, в пятом ряду, без особой экспрессии на лице, как обычно.

Олег Витальевич нас усадил, сам сел сбоку, у микрофона ведущего.

— Уважаемые коллеги, — начал он. — Сегодня мы с вами обсудим итоги первой половины сезона Ф-4. Команда «Сокол» в этом сезоне идёт с двумя пилотами, и в чемпионате после шести этапов из четырнадцати у нас сложилась интересная ситуация: между нашими пилотами всего три очка. Это превращает вторую половину сезона в практически открытую гонку.

Он передал слово Денису. Денис рассказал коротко, без эмоций. Цифры, итоги, планы. У него было лицо спокойного профессионала. Журналисты записывали. Он был хорош.

Потом мне.

Я сказал примерно то же. Цифры, итоги, планы. Я постарался говорить ровно, не кокетничать, не заигрывать. Это было трудно, потому что у меня сейчас была тенденция говорить честнее, чем надо. Я её сегодня сдерживал.

Когда я закончил, Олег Витальевич объявил вопросы.

Первый вопрос был от женщины в первом ряду, из «Спорт-Экспресса». Она спросила Дениса, как ему ехать в одной команде с пилотом, который у него уже выиграл два этапа. Денис ответил спокойно: «Мы напарники, не близкие друзья. У нас работа. У меня свои гонки, у Максима свои, у нас общая команда. Это нормальная конфигурация.» Я слушал и думал, что это, в общем, правда. Денис формулировал ровно.

Второй вопрос мне. Из «Авторевю», это была не Алла, какой-то мужчина-корреспондент.

— Максим Андреевич. После ваших двух побед в команде, по информации источников, у вас в команде появился разговор о том, что вы из «второго пилота» становитесь «равным пилотом». Это так?

Я сказал:

— Это так.

— Кто принял такое решение?

— Тренерский штаб. И владелец команды.

— Денис Соловьёв с этим согласен?

Я посмотрел на Дениса. Он смотрел в зал. Не на меня.

— Денис Соловьёв на пресс-конференции рядом со мной. Я думаю, что согласен.

Денис коротко, без поворота, сказал в свой микрофон:

— Согласен.

— Спасибо, — сказал журналист.

Третий вопрос. Молодой парень из какого-то нового интернет-издания, я не запомнил название. Он спросил у меня:

— Вы в декабре прошлого года были рядовым картингистом из Балахны. Сейчас вы в Ф-4 идёте за чемпионство. У вас за плечами один год. Вы не считаете, что это слишком быстрая карьера?

Я задумался.

— Считаю. Я считаю, что это слишком быстрая карьера. Но я в неё попал, и я в ней еду. Я не могу её замедлить, чтобы она стала средней по скорости.

— Боитесь упасть?

— Боюсь.

— Чего конкретно?

Я подумал.

— Я боюсь, что в какой-то момент я перестану понимать, что со мной происходит. Сегодня я ещё понимаю, потому что у меня есть отец, мать, тренер, механик, друзья. Но скорость карьеры может однажды превысить скорость моего понимания. И тогда мне будет плохо.

Зал на секунду замер. Журналист тоже не сразу нашёл следующий вопрос.

Денис посмотрел на меня, теперь повернувшись. Я почувствовал. Олег Витальевич у боковой стены чуть напрягся.

Алла в пятом ряду что-то записала в блокнот.

— Спасибо, Максим Андреевич.

Дальше шли стандартные вопросы. О планах на Самару. О планах на Казань. О мнениях про возможный выход в Ф-3. Я отвечал коротко, ровно, без срывов. Денис тоже.

В два часа Олег Витальевич завершил.

В коридоре после конференции он мне сказал:

— Максим.

— Да.

— Тот ваш ответ про скорость карьеры.

— Что?

— Это будет в новостях.

— Я знаю.

— Это плохо?

— Это нейтрально. Не плохо. Не хорошо. Это даст разговоры.

— Каких разговоров?

— Что в команде у пилота сомнения.

— А разве у меня нет сомнений?

Олег Витальевич посмотрел на меня. У него взгляд был спокойный.

— Есть. Но сомнения публично транслируются с осторожностью.

— Я это запомню.

— Хорошо.

Денис в этот момент прошёл мимо нас. Кивнул, не остановился, ушёл к выходу. Я смотрел ему вслед.

— Олег Витальевич.

— Да.

— Денис злится.

— Денис не злится. Денис собирает себя на следующий этап.

— Это разное.

— Это разное.

В четверг я приехал на базу к десяти. Тренировка стартовала в одиннадцать. У меня был час свободного времени, который я обычно проводил в боксе с Серёгой, разбирая что-то техническое.

Я зашёл в бокс. Серёги там не было.

— Где Серёга? — спросил я Сан Саныча.

— Не знаю. Утром не пришёл.

— А вчера?

— Вчера был.

Я нашёл Виталия Семёновича.

— Серёга где?

Виталий Семёнович посмотрел в свой блокнот.

— Не помечен сегодня. Вы его машину на парковке видели?

— Не смотрел.

— Посмотрите.

Я вышел на парковку. Серёгина машина, та самая «копейка», которую он привёз из Балахны в марте, на парковке у общежития стояла. Значит, он не уехал. Значит, он на базе.

Я зашёл в общежитие. На втором этаже у Серёги номер шестнадцатый. Постучал.

Никого. Постучал ещё. Никого.

Я прошёл в столовую. Зинаида Петровна.

— Зинаида Петровна. Серёгу видели сегодня?

— Не видела с пятницы.

— А до пятницы?

— Заходил завтракать.

— Спасибо.

Я вышел во двор общежития. Постоял минуту. Серёга пропал. Это было не очень похоже на Серёгу. Серёга утром на работу выходил всегда. Если он заболел, он бы кому-то сказал. Если он уехал, он бы сказал мне. Если он что-то решил, он бы тоже сказал.

Я набрал Балахну. Серёгину мать.

— Алло.

— Это я, Максим. Серёга у вас?

— Нет, сын. Серёга в Москве.

— Я в Москве. Его на работе нет. И в общежитии нет.

Серёгина мать помолчала.

— У него вчера ночью был тяжёлый разговор по телефону.

— С кем?

— С Витькой Прошкиным. У Прошкина что-то случилось. Серёга со мной по этому не делился, но из его голоса я услышала, что Прошкину плохо.

— Прошкин это в Балахне?

— Балахна. Старый Витя, он у твоего отца автодело знает с восьмидесятых.

— Я знаю.

— Серёга мне говорил, что Прошкин последние полгода пьёт. Жена ушла. Не ясно, что там у него. Может, Серёга к нему уехал.

— На «копейке»?

— Может, на поезде. Машину оставил.

Я помолчал.

— Спасибо.

— Что-то случилось?

— Нет, не уверен. Я перезвоню.

Я закрыл трубку. Постоял.

Серёга у нас был такой, что он мог уехать, не предупредив, если у кого-то из своих случилось плохое. У него была эта черта: реагировать быстрее, чем думать. Это меня в нём устраивало в Балахне. В Москве это меня уже не очень устраивало, потому что у нас в команде был режим.

Я зашёл к Виталию Семёновичу.

— Виталий Семёнович.

— Да.

— Серёга, видимо, уехал в Балахну. У друга проблемы.

— Когда вернётся?

— Не знаю.

Виталий Семёнович помолчал.

— Максим Андреевич. Я не буду делать из этого вопроса. Я знаю, что у Сергея Николаевича свой стиль, и я это не оспариваю. Но в команде у нас правило: на работу приходить или предупреждать. Я ему это скажу, когда вернётся.

— Скажите.

— А сейчас на тренировке у вас будет Сан Саныч.

— Хорошо.

В тот же вечер я приехал к себе на Кутузовский. Открыл квартиру. Сел на диван.

Подумал, что у меня сейчас одна из тех точек, в которых я понимаю, что я в Москве не один. Серёга у меня всегда был тем человеком, на которого я мог опираться. У Серёги было правило быть рядом, когда мне трудно. И сейчас, видимо, оно у Серёги нарушилось не по моей вине, а потому что у Прошкина в Балахне случилось что-то ещё.

Это меня не злило. Это меня тревожило. Я понимал, что у Серёги в Балахне есть круг, в который я не вмещаюсь. И этот круг для него важнее, чем я. И это нормально.

Я набрал Аллу.

— Алла.

— Максим.

— У меня вопрос не для интервью.

— Слушаю.

— У меня сегодня механик пропал.

— Серёгу.

— Откуда вы знаете его имя?

— Я знаю, как его зовут. Я в курсе вашей команды, это моя работа.

— Понятно.

Помолчали.

— И что с ним?

— Уехал в Балахну. У его друга случилось что-то. Не знаю что.

— И вы переживаете?

— Переживаю.

— Не за работу, я думаю.

— Не за работу. За то, что он мне не сказал.

— А он должен говорить?

— Он раньше говорил.

— Раньше у вас в Москве было одно. Сейчас у вас в Москве другое. Возможно, ваш Серёга в Москве для чего-то одного, а для другого у вас другие люди.

— Каких других?

— Я, например.

Я остановился.

— В каком смысле?

— В прямом. Если у вас вопрос «что мне делать», вы мне его задаёте. Если у вас вопрос «помоги поменять подвеску», вы Серёге задаёте.

— Это так, в общем.

— Это так не «в общем». Это так конкретно. У каждого человека в круге своя функция.

— Серёга мне не «функция».

— Я этого не говорила. Я сказала, что у каждого функция.

— Хорошо.

— Это не плохо, что Серёга уехал. Это нормально. У него своя жизнь, у него друзья, у него Балахна. Он вам сейчас не сказал, потому что он действовал быстро. Он вам скажет, когда вернётся, и объяснит.

— Я знаю.

— Тогда что вас тревожит?

— Меня тревожит, что у меня в Москве после его ухода в октябре никого не будет.

— Я.

— Вы.

— Я не дам уйти, Максим.

Я молчал. У меня в груди что-то сдвинулось.

— Алла.

— Что?

— Спасибо.

— На здоровье.

— Это не «на здоровье».

— Это то.

— Ладно. То.

Помолчали. Алла дышала ровно.

— Алла.

— Что?

— Можно я к вам приеду на полчаса?

— Приезжайте.

— Куда?

— На «Войковскую». Я живу в доме у метро. Я скажу адрес.

В семь вечера я был у её подъезда. Она жила в обычной шестнадцатиэтажке, не такой, как я ожидал. У меня в голове Алла жила в чём-то более интеллигентном, в Замоскворечье, в старом доме с лепниной. На Войковской был обычный спальный район.

Я поднялся на двенадцатый этаж. Звонок. Через секунду она открыла.

Алла была в домашнем. Чёрная футболка, серые брюки. Волосы собраны. Без макияжа. В таком виде она выглядела моложе, чем я её видел до этого. Может, на пять лет.

— Заходите.

Я зашёл.

Квартира была маленькая, однокомнатная. Прихожая, кухня, комната, ванная. Похожа на мою на Кутузовском, только меньше и иначе обставлена. У Аллы было много книг, у меня нет. У Аллы стоял компьютер на столе у окна, у меня нет. У Аллы на стене висела картина, очень странная, абстрактная, в синих и жёлтых тонах. Я в живописи не разбирался, но мне было видно, что эта картина у неё что-то значит.

— Чай?

— Чай.

Она поставила чайник. На полу у дивана сидела рыжая толстая кошка. Прасковья. Я знал её по имени. Прасковья посмотрела на меня, отвернулась, продолжила лежать.

— Прасковья меня не любит?

— Прасковья никого не любит. Она терпит.

— Это похоже на хозяйку.

— Не совсем. Хозяйка иногда любит.

Я улыбнулся. Сел за маленький стол на кухне. Алла принесла две чашки чая. Села напротив.

— Ну.

— Ну.

— Я приехал.

— Я вижу.

Помолчали.

— Алла.

— Что?

— Я не знаю, зачем я приехал.

— Я знаю.

— Серьёзно?

— Серьёзно. Вы приехали, потому что у вас сегодня вечером не было ни Серёги, ни родителей, ни Лёхи, ни шлема в боксе, на который смотреть. У вас был только пустой Кутузовский. И я. Вот вы и приехали.

— Это, в общем, точно.

— Я знаю, что точно.

Помолчали.

— Алла.

— Что?

— Я не за этим в Москву ехал.

— За чем?

— За этим. За пустыми вечерами на Кутузовском.

— Никто не за этим ехал. Все ехали за чем-то более красивым. У всех получились пустые вечера. Это нормально.

— Правда?

— Правда.

Я отпил чая.

— Алла.

— Что?

— Я в декабре расстался с одной девушкой, в Балахне.

— Я знаю. Я знаю, что её зовут Кристина. У вас в Балахне небольшой город, у меня там источники.

— Серьёзно? Источники?

— Это шутка. Я просто прочитала твоё интервью одного, давно, ещё юношеское. Ты её упоминал. Имя осталось.

— А.

— Ну.

— Я с ней увиделся в Балахне на той неделе. Мы попрощались.

— Это хорошо.

— Хорошо?

— Хорошо. Сейчас у тебя в этом плане никого нет?

— Нет.

— Хорошо.

— Алла.

— Что?

Я поставил чашку. Не знал, как сформулировать.

— Я не собираюсь сейчас никого заводить. Я в спорте. У меня сезон. У меня на это нет ни времени, ни головы.

— Я тоже не собираюсь, — сказала она.

— Серьёзно?

— Серьёзно. Я в журналистике, и я сейчас сильно загружена. Я после Калмыкии вообще никого не «заводила», как ты говоришь. У меня было пара эпизодов, без последствий.

— А.

— Если ты приехал думать, что у нас будет роман, иди обратно домой.

— Я не за этим.

— Знаю, что не за этим. Я просто говорю заранее, чтобы у нас не было непониманий.

Я кивнул.

— Алла.

— Что?

— Тогда что мы сейчас делаем?

— Сидим за столом, пьём чай, разговариваем. Это всё.

— И завтра то же?

— Завтра не то же. Завтра ты на тренировке, я в редакции.

— А послезавтра?

— Если будет нужно, ты мне позвонишь, и я тебе скажу, можно ли заехать.

— Это похоже на расписание.

— Это не расписание. Это здравый смысл.

Я задумался.

— Алла.

— Что?

— Я в этом сезоне могу не доехать до конца.

— В смысле?

— В смысле, я могу упасть. У меня в Сочи был один прокол, я в этом сезоне могу повторить.

— Я знаю.

— И что ты с этим?

Алла посмотрела на меня. У неё в глазах было то самое спокойствие, которое было в Сочи, в баре. Не пустое, не холодное. Простое.

— Если ты упадёшь, я в первый день у тебя в палате не буду. У тебя будет мать, отец, может быть, кто-то ещё. На пятый я буду. С яблоками или с книгой. Пока ты будешь восстанавливаться, я буду рядом, по необходимости. И всё.

Я посмотрел на неё.

— Это серьёзно?

— Серьёзно.

— Ты это говоришь не для того, чтобы успокоить?

— Я не успокаиваю. Я говорю, как я себе это представляю.

Помолчали. Прасковья на полу зевнула, перевернулась на другую сторону. Где-то за окном проехала машина.

— Алла.

— Что?

— Я не буду больше ни о чём спрашивать. Я хочу просто посидеть.

— Сиди.

И мы сидели. Молча. Минут двадцать. Алла читала какую-то рукопись, я смотрел на её картину на стене. На синие и жёлтые. Иногда отпивал чай.

В девять я встал.

— Мне пора, Алла.

— Хорошо.

— Спасибо за чай.

— Это не «за чай».

— Это то.

Она проводила меня до двери. У двери я остановился, посмотрел на неё. Она на меня. Я подумал, что мы сейчас должны что-то сделать. Поцеловаться, обняться, что-то. Я не сделал. Она тоже.

— Спокойной ночи, Максим.

— Спокойной ночи, Алла.

Я вышел. Лифт ехал долго. На улице было прохладно, июль уже почти август. Я сел в машину, завёл, поехал на Кутузовский. По дороге думал, что у меня сегодня было что-то странное. Я был у Аллы в гостях, мы пили чай, мы молчали, мы говорили про возможные аварии в спокойном тоне. Это было не то, что я ожидал, и это было нормально.

В пятницу Серёга вернулся.

Я узнал об этом утром, когда зашёл в бокс. Он стоял у машины, в форменной куртке, в обычной позе, с гаечным ключом в руке. Виталий Семёнович за столом, что-то писал. Сан Саныч с ним за компанию.

— Серый.

— Здарова, Макс.

Я подошёл. Серёга на меня не смотрел.

— Серый.

— Что?

— Что у Прошкина?

Серёга поднял голову.

— Откуда знаешь?

— Я матери твоей звонил.

— А.

Помолчал. Положил ключ.

— Прошкин повесился вчера ночью. Не успели. Я приехал, его сняли.

Я остановился.

— Серый.

— Что?

— Серёга.

— Я знаю.

Виталий Семёнович за столом перестал писать. Сан Саныч тихо отошёл к ящику с инструментом.

— Серый.

— Что?

— Похороны?

— Завтра. Я еду опять.

— Я с тобой.

Серёга посмотрел на меня. У него лицо было такое, какого я у него никогда не видел. Без выражения. Это было самое страшное лицо, которое я у Серёги встретил за все годы.

— Не надо.

— Я с тобой.

— У тебя в среду тренировка, в субботу ехать в Самару.

— Я в субботу вернусь к Самаре. Со мной поедет.

— Макс. Я говорю не надо.

— Я говорю, поеду.

Серёга помолчал.

— Хорошо.

В субботу мы выехали в Балахну в шесть утра. Я за рулём «Волги», Серёга на пассажирском. Он смотрел в окно. Молчал. Я не лез.

К одиннадцати были в Балахне. Похороны были в час, на старом кладбище за Сормово. Я там в детстве не бывал, но Серёга знал дорогу.

На похоронах было человек тридцать. Прошкин в гробу был меньше, чем я его помнил. Серёга стоял у гроба молча. Я стоял рядом. Жена Прошкина не пришла, я не стал спрашивать почему.

Священник служил коротко. Закопали быстро, у нас в Балахне на кладбище в августе мухи, и долго стоять трудно. После закопали, мужики разошлись по двум машинам, поехали на поминки в кафе «Вечер» рядом с депо.

В кафе было человек двадцать. Мужики, в основном автомеханики и работники депо. Серёга сидел во главе стола, потому что он знал Прошкина с восемьдесят восьмого, а молодых тут не было. Я сидел рядом с ним. Никто меня не узнал, что было хорошо. Сегодня мне быть пилотом «Сокола» не хотелось.

Серёга сказал коротко.

— Витя был мужик. Он за нас всех в гараже на Первомайской прикрывал, когда нам в восьмидесятом девятый класс грозили дать справку за прогулы. Он за нас в депо помогал, когда мы только начинали, бесплатно учил электронику. Он в две тысячи пятом, когда у нас у всех с предприятиями что-то падало, за свой счёт нашим машины ремонтировал. Он был. Сейчас его нет. Это плохо.

Налили. Выпили. Я выпил тоже, рюмку, понимая, что у меня обратно за рулём ехать. Серёга посмотрел на меня.

— Макс.

— Что?

— Ты сегодня молодец.

— За что?

— Что приехал.

— Перестань.

— Я говорю, молодец.

К пяти мы уехали. Серёга остался в Балахне на ночь. Я поехал обратно в Москву один. По дороге слушал ту же кассету, с Пугачёвой, Кадышевой, Леонтьевым, Вилли Токаревым. Думал, что у меня сегодня в Балахне был похороненный человек, которого я до сегодняшнего дня видел один раз, в детстве, в гараже, и не помнил. Но это был человек Серёги, человек отца, человек этой моей балахновской истории. И я с ним сегодня попрощался, как в пятиэтажке у нас с Кристиной попрощался.

В Москву я приехал к одиннадцати ночи. На Кутузовском пахло лёгким июлем и тёплой пылью. Я открыл квартиру.

В среду у меня была пресс-конференция. В четверг был кризис с Серёгой. В четверг вечером я был у Аллы. В пятницу Серёга вернулся. В субботу Прошкин. И вот суббота закончилась.

Я не помнил такой плотной недели. У меня в голове было всё одновременно.

Тридцатилетний автомеханик во мне сегодня вечером был странный. Он у меня в голове молчал, но он внутри не отдыхал. Он что-то перерабатывал. У него у самого в его жизни такие плотные дни тоже были. Я не помнил конкретные, но чувствовал общее.

Я сел за стол. Налил себе чай. Открыл дневник в виде блокнота, который я в марте начал, и в котором последняя запись была от мая. Я после мая ничего не писал.

Сегодня написал:

«26 июля. Прошкин. Серёга. Алла. Чемпионат три очка. Самара через неделю. У меня в Москве и в Балахне обе истории живые. Это много, но это не невозможно».

Я закрыл блокнот.

Лёг.

В ту ночь спал плохо. В четыре утра проснулся, лежал, думал про Прошкина. Думал, у него у самого в жизни был один Серёга, для прикрытия. Видимо, не справился. Видимо, что-то с ним случилось такое, чего и Серёга не мог исправить.

Я думал, что у меня в этой жизни, до сих пор, у меня тоже был один Серёга. Но кроме него было ещё много. Мать, отец, Лёха, Алла, Денис, Виталий Семёнович, Андрей Викторович, Соловьёв-старший, Татьяна Аркадьевна, Раиса Михайловна, Семён Борисович, Тамара Ивановна, Кристина. Все эти люди у меня были.

У Прошкина их было меньше.

Это, в общем, и была разница.

В пять утра я снова уснул.

Глава 17. Самара

В понедельник после похорон Прошкина я пришёл на базу в десять. Серёга в Балахне ещё на день остался. Я работал с Сан Санычем. Виталий Семёнович подошёл утром, сказал, что Серёге выписан отгул до среды.

— Это ваше решение?

— Это моё решение и Андрея Викторовича. Сергей Николаевич приедет в среду на тренировку, а до этого пусть будет дома.

— Спасибо, Виталий Семёнович.

— Перестаньте. Я не из доброты. Я знаю, что человек, у которого друг повесился, на работе будет работать плохо. Лучше пусть отдохнёт.

— Я понимаю.

Виталий Семёнович помолчал.

— Максим Андреевич. У меня к вам один вопрос.

— Какой?

— У вас на пресс-конференции в среду был ответ про скорость карьеры. Помните?

— Помню.

— Это не было заранее.

— Не было. Я сказал на ходу.

— Это видно.

Я ждал.

— Максим. Я хочу вас попросить.

— Просите.

— Когда у вас на следующих публичных мероприятиях возникнет соблазн опять сказать что-то, чего не было заранее, я хочу, чтобы вы делали паузу.

— На сколько?

— На две секунды. Не больше. Просто две секунды до ответа.

— Зачем?

— Потому что в эти две секунды у вас в голове пройдёт всё то, что вы хотите сказать, и вы выберете не самое первое, а второе. Второе всегда умнее первого.

— Виталий Семёнович, вы мне советуете не говорить правду?

— Я вам советую говорить правду, но не первую попавшуюся. Вторую.

Я смотрел на него.

— Это, в общем, мудрый совет.

— Это, в общем, опыт.

В тот же день днём Олег Витальевич позвонил мне с другим разговором.

— Максим Андреевич.

— Да.

— У нас в Самаре есть проблема.

— Какая?

— Журналистка Берёзкина из «Авторевю» сегодня утром написала большой материал о вашей среде на пресс-конференции. Материал хороший, но там она передаёт ваш ответ про скорость карьеры с теплотой. И это в банке прочитали.

— И?

— И в банке возникли вопросы. Председатель не сильно расстроен, но финансовый директор сказала, что в Самаре они хотят, чтобы вы сделали что-то, что сбалансирует тот ответ. Какое-то более нейтральное публичное высказывание.

— Что значит «сбалансирует»?

— Значит, в интервью после Самары надо будет сказать что-то вроде «я уверен в команде и в своих силах, я работаю, я знаю свою цель». Стандартный набор фраз.

— А Берёзкина?

— Берёзкина вне нашего контроля. Это её материал, её выбор тона. Я не считаю, что она была некорректна. Она была теплее, чем удобно банку. Это не её вина, что банку сейчас неудобно тёплое.

— Понятно.

— Просто на следующей неделе постарайтесь чуть нейтральнее.

— Хорошо.

Олег Витальевич помолчал.

— Максим.

— Да.

— Вы с Берёзкиной общаетесь часто?

Я остановился. Подумал.

— Иногда.

— Лично или по телефону?

— По телефону. Иногда лично.

— Она у вас дома была?

— Нет.

Это была правда. Алла была у меня в кафе, на пресс-конференциях. У меня дома она не была. Я был у неё дома. Я не сказал ему этого.

— Хорошо.

— Олег Витальевич.

— Да.

— Вы это спрашиваете, потому что это важно?

— Я это спрашиваю, потому что я хочу, чтобы вы понимали: журналистка автоспорта, у которой источник в команде, в чьём-то лице, имеет свою ценность. И эта ценность для одних в команде положительная, для других нет. Я просто говорю.

— Кому положительная?

— Мне положительная. И, видимо, лично вам положительная.

— Кому отрицательная?

Олег Витальевич помолчал.

— Соловьёву-старшему.

— Я понял.

— Хорошо.

Он положил трубку. Я остался с этим. Понял, что у меня появилась маленькая внутренняя команда, в которой Олег Витальевич, как ни странно, мой союзник, а Соловьёв-старший нет. Это было не такое деление, какого я ожидал в марте.

Серёга вернулся в среду. Я зашёл к нему в бокс. Он работал у машины, в форменной куртке, с тем же гаечным ключом. Вид у него был нормальный, почти такой же, как до Прошкина. Но что-то в глазах было другое. Не печально. Тише.

— Серый.

— Здарова.

— Как ты?

— Нормально.

— Серьёзно?

— Серьёзно.

Я не стал давить. Серёга был такой, что в нём что-то надо было оставлять в покое. Он своим темпом приходил в норму. Со мной не делился. Я с этим жил с детства.

— На Самару поедешь?

— Поеду. Как иначе.

— Сан Саныч на параллельных будет.

— Знаю.

— Не возражаешь?

— Не возражаю. Я понял, что одному мне трудно. На параллельных хорошо.

Это меня удивило. Раньше Серёга на любого второго механика смотрел косо. Что-то в нём за эту неделю сдвинулось.

— Серый.

— Что?

— Ты был на похоронах главным.

— Я был, кто остался. Не главным.

— Ты вёл стол.

— Я вёл, потому что больше некому. Все умерли или уехали.

— Витька был у тебя единственный?

— Витька был один из четырёх. Из четырёх остался Анатольевич. Из четырёх. Можешь посчитать.

— Серый. Это депо?

— Это депо. Это гараж на Первомайской. Это вся наша компания.

Помолчали.

— Серый.

— Что?

— Я тебя не отпускаю.

— Что?

— Я тебя на октябрь отпускал. Не отпускаю.

Серёга поставил ключ. Посмотрел на меня.

— Ты что говоришь?

— Я говорю. Тебе сейчас в Балахну возвращаться нельзя. Там у тебя из четырёх остался один, и тот в депо ещё на две навигации, потом тоже куда-то денется. Ты в Балахне будешь сидеть один с сегодня по две тысячи десятый. Это плохо.

— Это моё дело.

— Это, Серый, и моё дело тоже.

Серёга смотрел на меня долго. У него взгляд был тот, который у меня в детстве в гараже всегда меня осторожно ставил на место, когда я говорил что-то наглое.

— Макс. Ты меня будешь держать?

— Я тебя прошу остаться.

— На сколько?

— На неопределённо.

— Это, в общем, неприлично.

— Знаю.

— У меня в Москве работа. Это да. Но у меня в Москве одна сторона. У меня в Балахне другая. Если я в Москве остался, у меня все стороны не сводятся.

— Тогда не сводятся. Я не знаю, как тебе помочь.

Серёга помолчал.

— Слушай.

— Что?

— Я тебе скажу, что я понял на похоронах.

— Скажи.

— Я понял, что у Прошкина не было того, что у нас с тобой есть. У Прошкина не было кого-то, кто бы ему сказал то, что ты мне сейчас говоришь. У Прошкина был я. Я ему не сказал.

— Серый.

— Слушай дальше. Я ему звонил последний раз в апреле. Он мне говорил, что у него тяжело. Я ему сказал «держись». Я не сказал «не дури, я приеду». Я сказал «держись». Я в Москве был, у меня тут была работа. Я думал, у него ещё дядя Анатольевич, и Колька какой-то. Но у него уже никого не было.

— Я понял.

— И вот теперь он умер. И я никогда себе этого не прощу.

— Серый.

— Я не для жалоб говорю. Я для тебя говорю. Чтобы ты знал, что я слышал.

Помолчали.

— Серый, — сказал я наконец. — Я тебя не буду держать.

— Не будешь?

— Не буду. Если ты в октябре уйдёшь, я тебя отпущу. Я не буду тебя ставить так, что ты должен выбирать между Москвой и Балахной.

— Это правильно.

— И я хочу одно сказать.

— Что?

— Если ты в Балахне будешь, и тебе скажут «держись», ты мне позвони.

— Договорились.

— Договорились.

— Я не буду как Прошкин.

— Знаю, что не будешь.

В четверг тренировка прошла нормально. В пятницу мы вылетели в Самару.

Самара в начале августа была жаркая, душная. Воздух пыльный. Город я не знал, был в нём один раз в пять лет в школьную поездку, не помнил почти ничего. Гостиница, в которой нас разместили, называлась «Россия», на главной улице. Шесть этажей, советская, с балконами, с обоями в коридорах, которые я в Москве в общежитии не отличал бы от наших.

В номере я с Лёхой, как обычно. Лёха в Самаре был в новой роли. После защиты диплома он поступил, как и обещал, не в аспирантуру, а ко мне в команду на полную ставку. На правах телеметриста, без официального названия. Виталий Семёнович относился к нему с уважением, что для Лёхи было важнее любых дипломов.

— Лёх.

— Что?

— Ты как тут?

— Нормально.

— Защиту-то отметил?

Лёха посмотрел на меня.

— Отметил.

— Без меня.

— Без тебя.

Помолчали.

— Лёх.

— Что?

— Я тебе говорил, я не оправдываюсь. Я тебя за защиту просил извинить.

— Ты говорил.

— И?

— Я тебе сказал «перестань». Я и сейчас говорю «перестань».

— Лёх.

— Что?

— Скажи мне правду.

Лёха посмотрел на меня. У него взгляд был тот, который я знаю с десяти лет, когда мы в подъезде во дворе спорили о том, чьё детство было у нас короче.

— Хорошо. Скажу.

— Ну.

— Я расстроился.

— Я знаю.

— И продолжаю.

— Хорошо.

— Я понимаю, почему. У тебя был спонсорский день. Я понимаю. Но я расстроился. И я об этом тебе ничего не говорил, потому что ты мне говорил «извини», и мне было неудобно тебя не «извинить».

— Лёх.

— Что?

— Прости.

— Я и так простил. Я просто говорю, что во мне это сидит.

Я кивнул.

— Лёх.

— Что?

— Это будет сидеть долго?

— Не знаю. Сейчас сидит. Через полгода, может, не сидеть. Может, сидеть.

— Я могу что-то сделать?

— Не знаю.

— Лёх.

— Что?

— Защиту твою я могу как-то отметить сейчас, задним числом?

Лёха подумал.

— Может быть.

— Как?

— У нас на этом этапе вечером в субботу свободное. Идём в ресторан, ты, я, Серёга. Ты платишь. Мы трое, без команды. Это будет, в общем, отметкой задним числом.

— Согласен.

— Хорошо.

В пятницу свободные я ехал ровно. Без рывков. Серёга у машины делал свою работу. Сан Саныч на параллельной смене. Виталий Семёнович в боксе спокоен. У всех на этом этапе лица более ровные, чем в Нижнем, и это меня немножко тревожило, потому что ровные лица в спорте обычно означают, что что-то ещё не выяснилось.

В субботу квалификация. Я не показывал ничего особенного. Машина шла нормально, но я не находил тот ритм, в котором летел в Нижнем. Я не знал, в чём дело. Может быть, в том, что я не знал трассу. Может быть, в том, что у меня в голове сидел Прошкин, Серёга, Лёха, Алла, разговор с Соловьёвым старшим через посредника. Может быть, в том, что я просто не был сегодня в форме.

В квалификации я был четвёртым. Денис на поуле. Иванов на втором. Шустов на третьем.

Это было нормально. Это было среднее. Это было разочаровывающе.

Андрей Викторович подошёл ко мне после квалификации.

— Максим.

— Да.

— Что у тебя?

— Не нахожу ритм.

— Я это вижу.

— Что мне делать?

— Завтра не пытаться. Доехать.

— Понял.

В субботу вечером мы с Лёхой и Серёгой пошли в ресторан. Самарский, на улице Куйбышева. Ресторан был старый, советский, с тяжёлыми скатертями. Мы сели за угловой столик. Серёга заказал борщ, Лёха солянку, я бефстроганов.

— За Лёхино, — сказал я, поднимая рюмку.

— За Лёхино, — сказал Серёга.

— За меня, — сказал Лёха, и улыбнулся первый раз за весь вечер.

Выпили.

— Лёх.

— Что?

— Расскажи о защите.

Лёха задумался. Потом начал рассказывать. У него защита была хорошая. Тема: прикладные системы телеметрии в малых формулах. У него был один профессор, который не верил в его систему, и три, которые верили. Голосование было четыре против одного. Защитил на пять.

Я слушал. Серёга тоже.

— А руководитель?

— Руководитель ко мне с тех пор по-другому. Раньше говорил «иди в аспирантуру». Сейчас не говорит.

— Жалеет?

— Жалеет.

Помолчали.

— Слушайте, — сказал Серёга. — Я сегодня много думал.

— О чём?

— О том, как у нас с вами всё странно сложилось.

— Как сложилось?

— Странно. Я в Балахне в восемьдесят восьмом. Лёха в Балахне всю жизнь, с детства. Макс в восьмидесятом. И вот мы все втроём в Самаре, в две тысячи нулевом, в августе. Все вместе. По работе.

— Это не так уж странно.

— Странно, Лёха. У меня в Балахне в восьмидесятом были другие планы. Я думал, я в депо до пенсии. И вот я в Самаре.

— Серёга.

— Что?

— Тебе нравится?

Серёга помолчал.

— Иногда нравится. Иногда нет. В среднем нравится.

— Это, в общем, и есть жизнь.

— Возможно.

Помолчали. Лёха ел солянку медленно. Он сегодня ел всё медленно, как будто проверял каждую ложку на вкус.

— Ребят.

— Что? — спросил я и Серёга одновременно.

— Я тут о чём подумал.

— Ну?

— Что у нас получилась команда.

— Какая?

— Не «Сокол». Наша. Маленькая, из трёх человек. Которая существует независимо от «Сокола».

Я задумался.

— Это правда.

— И эта наша команда меня держит на месте, когда «Сокол» меня не очень держит.

— Это правда.

— Серёга.

— Что?

— Тебя тоже держит наша команда?

Серёга подумал.

— Меня тоже.

— Но ты в октябре уйдёшь.

— В октябре уйду. Но команда не разойдётся. Команда останется. Я просто на расстоянии буду.

— Хорошо.

— Хорошо.

Мы выпили ещё по одной. У нас в этот вечер сложился какой-то особый разговор. Не такой, какой у нас обычно бывал. Тише. Глубже. Без шуток.

В одиннадцать мы расплатились и пошли. Я по пути в гостиницу подумал, что у меня сейчас в голове последний кусочек мозаики на место сел: я в Москве не один. Я в Балахне не один. Я в спорте не один. Везде у меня есть круг.

И прошкина у меня не будет.

В воскресенье в гонке всё пошло не так, как я мог бы.

Старт нормальный. Я с четвёртой. На первом круге Иванов передо мной чуть зевнул, я обошёл по внешней. Третье. На третьем круге догнал Шустова, тут же обошёл по торможению. Второе. Денис впереди в трёх секундах.

Я знал, что я сегодня не догоню Дениса. Денис сегодня ехал так, как ехал в Нижнем я. Это была его трасса. Он её знал по двум прошлым этапам, я её первый раз видел.

Я держался во втором.

К двадцатому кругу Денис был в пяти секундах. К тридцатому в восьми. Это был обычный, ровный отрыв, который ни Денис не пытался удвоить, ни я не пытался съесть.

На сороковом круге я подумал, что вот сейчас меня в чемпионате обойдёт Денис на четыре очка. Победитель в Самаре получает двадцать пять. Второе место восемнадцать. Разница семь. Если я сегодня финиширую вторым, то у Дениса станет шестьдесят три, у меня пятьдесят три. Десять очков разницы.

Я подумал об этом и понял, что мне это, в общем, нормально.

Это было новое состояние. Я раньше не мог про себя сказать «нормально», когда у меня кто-то был впереди. Я хотел догнать. Я хотел перегнать. Это была спортивная норма. А сейчас я ехал вторым, понимал, что Денис впереди законно, и мне это было нормально.

Это, я подумал, и есть взросление. Когда поражение перестаёт быть личным.

На пятидесятом круге, последнем, я финишировал вторым. Денис первый. Шустов третий, Иванов четвёртый.

В наушнике сказал Серёга:

— Хорошо.

— Я второй.

— Я знаю. Хорошо.

— Серый. Это второе.

— Это второе. И это правильное второе.

На подиуме я стоял рядом с Денисом. Денис улыбался журналистам, как обычно. Я не улыбался, но и не хмурился. Стоял ровно. Шампанское лили, я подставил себя под брызги. Кубок. Серебристый, с надписью «Этап в Самаре. Август 2000. Второе место».

— Поздравляю, — сказал Денис.

— Поздравляю.

— Ты ехал чисто.

— Спасибо.

— На следующем у нас Казань.

— Знаю.

— Там моя.

— Знаю.

— А следующая после Казани?

— Пермь.

— Да.

Помолчали.

— Денис.

— Что?

— У меня после Перми этапов остаётся четыре. У тебя?

— Четыре.

— И мы пойдём с нынешним отрывом до Перми?

— Будем пытаться.

— Хорошо.

— Хорошо.

В вечеру в гостинице у меня была долгая раздумывающая ночь. Я лежал в кровати, смотрел в потолок, думал, что у меня сегодня было нормальное второе место. Что Денис впереди. Что в чемпионате теперь у него на десять очков больше моего. Что это не катастрофа, это разумный спортивный результат.

И что мне это, в общем, нормально.

И вот это «нормально» было самым важным сегодня.

Я подумал, что я в этом сезоне впервые понял, что такое быть пилотом. Не на пробу. Не на дебют. Не в порядке учёбы. По-настоящему. Пилотом, который умеет проигрывать, умеет выигрывать, умеет ехать вторым, умеет ехать первым, и не теряется ни в одном из этих состояний.

Этого я до сегодня не умел. Сегодня я научился.

Это, видимо, и был выход на новую ступень.

Лёха через стенку шуршал бумагами, что-то записывал, видимо, систему пятидесяти кругов. Серёга в соседнем номере с Сан Санычем, видимо, разговаривал, видимо, спорил о чём-то техническом, потому что Серёга и Сан Саныч друг друга не любили, но в то же время уважали, и в спорах у них было такое.

Алла в Москве, видимо, спала, или работала, или читала. Я ей сегодня не позвонил. Я ей позвоню в понедельник, после возвращения, может быть, заеду.

Отец и мать в Балахне, видимо, уже легли. Отец, наверное, смотрел финиш по «Маяку», и сейчас лежит и думает, что у сына сегодня было второе место. Отец это поймёт. Он сам в семьдесят шестом был чемпионом области, а в семьдесят седьмом не вернулся. Он понимает, что в спорте не каждый день первый.

Я закрыл глаза.

Тридцатилетний автомеханик во мне сегодня был тих и нормален. У него тоже было «нормально» сегодня. Видимо, ему понравилось, что я научился проигрывать.

Я ему внутренне сказал: ты тоже умел.

Он не ответил, но я почувствовал, что он согласился.

В понедельник на обратном перелёте я сидел рядом с Серёгой. Лёха через проход. Денис на ряд впереди.

— Серый.

— Что?

— Серьёзный разговор у нас был в среду в боксе.

— Был.

— Ты решил для себя, как?

Серёга помолчал.

— Я в октябре уеду.

— Знаю.

— И я не буду тебя в Москве забывать.

— Знаю.

— И ты меня не забывай.

— Не забуду.

— Хорошо.

— Серый.

— Что?

— Я тебя буду на гонки звать. Когда сможешь, приедешь.

— Когда смогу, приеду. У меня в Балахне теперь буду один. Время будет.

— У тебя будет дядя Анатольевич.

— Анатольевич только до пенсии. У него год остался.

— А потом?

— Потом я в Балахне буду полностью один. Это нормально. Я к этому готовлюсь.

Я смотрел на него.

— Серый.

— Что?

— Это страшная фраза.

— Это правдивая фраза.

— Не одно и то же.

— В Балахне иногда одно и то же.

Помолчали. Самолёт шёл ровно. Шереметьево было через час.

— Серый.

— Что?

— Когда мне будет в октябре после твоего отъезда плохо, я тебя позову.

— Зови.

— Я говорю серьёзно.

— Я серьёзно слышу.

— Хорошо.

В шесть вечера в Москве я был на Кутузовском. Открыл квартиру. Пахло пылью, не было меня три дня. Открыл окно. Поставил чайник.

Подумал, что у меня сегодня второе место. Что у Дениса в чемпионате на десять очков больше. Что у меня впереди Казань двадцать пятого. Что отец туда поедет с матерью. Что в чемпионате осталось четыре с половиной этапа, и ни на одном из них, видимо, у меня не будет преимущества домашней трассы.

Это была моя позиция. Я с ней пока что ничего не делал. Просто стоял.

В гостиной на полке между Толстым и Чеховым стоял мой третий по счёту кубок. Серебристый, такой же, как первые два, с надписью «Самара. Второе место». Я на него посмотрел. Подумал, что он, в общем, имеет своё место в этой полке.

Я лёг.

Глава 18. Казань

Между Самарой и Казанью я в Москве пробыл три недели. Это были самые обычные три недели за весь сезон. Утром тренировка, днём разбор, вечером свобода. У меня не было пресс-конференций, не было новых спонсорских встреч, не было поездок. Только работа. Только подготовка к Казани.

Серёга в эти три недели был в Москве. Он съездил один раз в Балахну на выходные, к матери, ничего особенного, просто проведать. Лёха тренировался с Виталием Семёновичем, всё больше переходя в роль ассистента инженера. Денис в эти недели стал со мной чаще разговаривать, не в боксе по работе, а в столовой. Он в одну из суббот пригласил меня к себе домой на Тверской на ужин с родителями. Я не пошёл, сослался на дела. На самом деле я не хотел сидеть за одним столом с Соловьёвым-старшим в его квартире. Денис, я думаю, понял.

К Алле я заезжал два раза. По-прежнему чай, разговор, молчание. Без последствий. У нас с ней складывался какой-то свой ритм, в котором разговор был чем-то отдельным от любых других отношений. Я был у неё пятого августа после возвращения из Самары и пятнадцатого, в среду. Каждый раз сидели по полтора часа. Я не приближался к ней. Она не приближалась ко мне. Это было нормально для нас.

В четверг двадцать четвёртого августа я выехал в Казань. На «Волге», в этот раз с Лёхой. Серёга ехал отдельно, командным транспортом, с утра. Серёгина мать чувствовала себя получше, и Серёга в этот раз, в виде исключения, по моему предложению, провёл в Балахне четыре дня и приезжал в Казань поездом из Балахны, через Нижний.

Дорога с Лёхой была хорошая. Лёха смотрел в окно, спрашивал про карту, я объяснял про регион. Мы доехали до Казани к восьми вечера. Гостиница «Татарстан», в центре города, у Кремля.

Отец и мать прилетели в Казань утром, в пятницу. Я об этом узнал заранее, ещё неделю назад. Они летели рейсом «Ту-134» из Нижнего, через Москву. Не лучшая логистика, но другой не было. В Балахне до Казани прямого транспорта не нашлось.

В пятницу в одиннадцать утра я приехал на аэропорт. На поле уже стоял «Ту-134». Я ждал у выхода. Через минуты двадцать показались родители.

Мать была в той самой светлой жакетке, в которой я её помнил по семейной фотографии в отцовском комоде. Жакетка была сшита в восемьдесят восьмом, на свадьбу маминой сестры в Казани. С тех пор у матери случались редкие повода её одевать. На Москву летом, например, или на нечто особое. Сегодня было особое.

Отец в той же серой куртке.

— Здорово, сын.

— Здорово, пап. Мам.

Мать обняла. Я обнял в ответ. Она пахла домом, как всегда.

— Как долетели?

— Долго. Из Нижнего сначала в Москву, в Шереметьево. В Шереметьево пересадка на Внуково, оттуда сюда.

— Мам. Это сложно было.

— Это сложно было. Но мы прилетели.

— Я думал, прямо.

— Прямо нет.

— Хорошо.

Они с Сашей сели в «Волгу». Я повёз их в гостиницу «Татарстан». В машине молчали. Мать смотрела в окно. Отец рядом со мной.

— Пап.

— Что?

— Сестру маминой встречать когда?

Отец посмотрел на меня в зеркало.

— Завтра. Тётя Зина приедет завтра утром. Сначала к нам в гостиницу, потом мы все вместе на трассу.

— Понял.

В гостинице я их разместил. Номер у них был на четвёртом этаже, с видом на Казань. Не на Кремль, на жилой район, но видно было нормально. Я их оставил, чтобы они отдохнули с дороги, сам пошёл на трассу к двенадцати.

Трасса в Казани располагалась в пригороде, на старой советской промышленной площадке, у комбината. Это была короткая трасса, два пятьсот, четырнадцать поворотов, средняя скорость низкая. У меня здесь не было детских воспоминаний, как в Нижнем. Но и не была чужая, как Сочи. Это была просто трасса, на которую я приехал работать.

В пятницу свободные я ехал нормально. Серёга у машины, Сан Саныч на параллельной смене. Виталий Семёнович за столом. Андрей Викторович в пит-волле.

В наушнике сказал Андрей Викторович:

— Темп.

— Иду.

— Не спеши.

— Не спешу.

К концу свободной я был на трёх десятых медленнее Дениса. Это было нормально для пятницы. Денис, я заметил, был сегодня собранный. Он в Самаре выиграл, это его поднимало. Он в Казани был в боевой форме.

В субботу была квалификация. Я ехал, как мог. Получилось третье место. Денис на поуле. Иванов на втором.

Я в боксе после квалификации:

— Почему не два?

Виталий Семёнович:

— Шины.

— Что шины?

— У вас сегодня шины не работали, как мы рассчитывали. Проверим к завтра.

— Хорошо.

Серёга кивнул, ушёл к ящику. Он в Казани был спокойнее, чем в Самаре. Видимо, Балахновские четыре дня дали ему передышку.

В субботу вечером мы все встретились в гостинице. Тётя Зина приехала на полчаса раньше меня, и я застал её в номере у моих родителей. Тётя Зина была сестра матери, лет на четыре старше. Жила в Казани с шестидесятых. Я её последний раз видел в детстве, и помнил плохо.

Сейчас передо мной сидела пожилая женщина, тяжёлая, с резкими морщинами, в тёмном платье. У неё в Казани была своя квартира, у неё двое детей, у которых тоже свои семьи. Жизнь у неё, видимо, шла обычно.

— Максим.

— Здравствуйте, тётя Зина.

— Ну ты вырос.

— Вырос.

— Я тебя помню маленьким. Мать ко мне в Казань тебя в восемьдесят втором привозила, тебе было два года.

— Я не помню.

— Тебе и не следует помнить, у тебя было два года.

Мы посидели в номере, попили чай. Тётя Зина расспрашивала про Москву, про команду, про деньги. Я отвечал терпеливо. Она кивала. Видимо, у неё в голове всё это укладывалось как «племянник в большом городе занимается чем-то непонятным».

Потом мать показала ей кубки. На моей стороне кровати у меня в номере стояли все три серебристых кубка, которые я в этом сезоне получил. Мать их собрала в Москве на Кутузовском, когда я звонил, попросила Татьяну Аркадьевну привезти ей их в Балахну. Татьяна Аркадьевна не возила, она через знакомую передала, в общем, в Балахну кубки доехали. Мать их сейчас взяла с собой в Казань, чтобы показать тёте Зине. Я не спрашивал почему. Я понял.

— Это тот, который Питер, — сказала мать.

— А.

— Это Нижний.

— А.

— А это Самара.

— Самара?

— Второе. Не первое.

— Это не страшно?

— Это не страшно. Это нормально. Один не всегда первый.

Тётя Зина кивнула, посмотрела на меня. У неё в глазах было что-то, чего я раньше у казанских родственников не видел. Видимо, это было удивление, что её сестра, которую она знала лет пятьдесят, внезапно оказалась матерью человека, у которого в Москве три серебристых кубка.

В воскресенье в час я поехал на трассу. Отца, мать и тётю Зину я повёз туда раньше, в одиннадцать, чтобы они успели расположиться в зрительной зоне. Команда мне выдала три специальных пропуска на пит-волл. Я их отдал родителям и тёте Зине, и они сидели в нашей зоне, а не на общих трибунах.

Мать впервые в жизни была на пит-волле в Ф-4. У неё в глазах было то, чего я не предусмотрел. Это был страх. Не открытый, не видимый сразу. Это был тот тихий внутренний страх, который у матерей бывает, когда они видят, в чём именно работает их сын. У неё в Балахне был сын, который ездит в Москве на гонках. Это абстрактно. У неё в Казани был сын, который сейчас полезет в коробку из карбона, накроется шлемом, сядет на скорость двести двадцать в первом повороте, а потом ещё пятьдесят раз. Это конкретно.

— Мам.

— Что?

— Не надо за меня бояться.

— Я не боюсь.

— Я вижу, что боишься.

— Я не боюсь, сын. Я просто впервые понимаю.

— Что понимаешь?

— Я не знаю.

Отец стоял рядом, молчал. У него лицо было ровное. Он понимал. Он был в Минске в семьдесят шестом. Он знал, что мать сейчас.

— Мам.

— Что?

— Я доеду.

— Я знаю.

— Я не возьму риски.

— Я знаю.

Я ушёл переодеваться. В гримёрке снял костюм, надел комбинезон. Сел на скамейку. Минуту сидел в одиночестве.

Думал, что вот мать на пит-волле. У неё там сейчас в груди что-то, чего я до сих пор не видел. Я её видел в Балахне на кухне, в подъезде, в гостиной, в магазине, в больнице, на своих восемнадцати годах рождения. Никогда в зоне моей работы. Сегодня впервые.

И она там у неё страх. А у меня здесь тренировка.

Это не сводилось. Это была параллель, в которой я ехал, а она боялась. И это было правильно. Это, в общем, было нормальным состоянием матери и сына.

Я надел шлем.

В машине я сел спокойно. Сегодня в наушнике Серёга, Виталий Семёнович, Андрей Викторович. Все говорили только по работе. Никто не упоминал родителей.

— На связи.

— На связи.

— Поехал.

Я выехал на пит-лейн. Вышел на главную, прошёл прогрев, потом второй круг, третий. Шины тёплые, тормоза тёплые. Машина шла нормально.

И тут случилось то, что я в Казани не ждал. На третьем повороте я почувствовал внутри себя ту самую жилку. Не такую, как в июне после Сочи. Другую. Эта жилка была от того, что мать на пит-волле. Она там видит. Она там боится. И я там еду.

Я тормознул чуть раньше. На полметра.

— Что? — спросил в наушнике Виталий Семёнович.

— Ничего.

— На полметра раньше.

— Поправлю.

Я прошёл круг. Прошёл второй. На третьем опять то же самое.

— Темп, — сказал Андрей Викторович.

Я не отвечал. Я знал, в чём дело. И я знал, что сделать. Я внутренне сказал себе: мать на пит-волле. Я знаю. Я сейчас всё равно буду ехать в нормальной точке торможения. Потому что если я буду ехать вне нормальной точки, я подведу мать. А если буду в нормальной, я её не подведу.

Я прошёл четвёртый круг с правильной точкой торможения. Машина шла нормально.

— Хорошо, — сказал в наушнике Виталий Семёнович.

— Иду.

— Иди.

Гонка с этого момента пошла как обычно. Я с третьей позиции на старте удержался, не уступил Шустову. Поднялся на второе на седьмом круге, после того как Иванов передо мной сделал ошибку и пошёл в гравий. Денис впереди в шести секундах.

Я держался. Не торопился. Не пытался догонять.

К двадцатому кругу Денис в восьми. К тридцатому в девяти. Это было то, что я в Самаре уже видел: Денис впереди, я рядом, ровно. Я знал, что мне его не догнать, и я с этим работал.

На тридцать пятом круге случилось другое.

Шустов сзади подходил последние десять кругов. Сначала был в четырёх секундах, потом в трёх, потом в двух. На тридцать пятом он был у меня в зеркале в полусекунды. Шустов в последнее время стал быстрее. У него тоже был свой подъём, как у меня в июне. Он ехал хорошо.

— Шустов, — сказал в наушнике Виталий Семёнович.

— Знаю.

— Не давай ему обогнать.

— Постараюсь.

Я начал прибавлять. Не сильно, плавно. Сохранил отрыв в полсекунды.

На тридцать восьмом круге в стартовой комбинации Шустов попробовал. Я его закрыл. Чисто, в рамках правил. Он не сумел.

На сорок втором попробовал ещё раз. Я опять закрыл.

К сорок пятому, последнему, мы с Шустовым были разделены полусекундой ровно. Я финишировал вторым. Он третьим.

На пит-волле слышал в наушнике Серёгу:

— Молодец.

— Я второй.

— Я знаю. Молодец.

— Ну, молодец.

Я заехал в бокс. Снял шлем.

И тут произошло то, чего я не ожидал.

Мать стояла у бокса. Она ушла со своего места на пит-волле, прошла за Сан Санычем в техническую зону, и стояла теперь у самой машины.

Это было нарушением. Она не имела права стоять в технической зоне в моменте. Но никто её не выгнал. Сан Саныч, увидев её, понял, и не стал.

Я к ней подошёл.

— Мам.

— Сын.

Она не плакала. Но в ней было что-то такое, как будто вся внутренняя нагрузка двух часов наблюдения сейчас выходила на лицо.

— Я знала, что ты доедешь.

— Знала?

— Знала.

— Я знал, что ты знала.

Помолчали.

— Сын.

— Что, мам?

— Я не хочу больше на гонках.

Я остановился.

— Что значит не хочешь?

— Я приехала на эту, потому что хотела увидеть. Я увидела. Мне больше не надо.

— Мам.

— Не уговаривай. Я не уговариваюсь.

Я смотрел на неё. У неё лицо было то, которое я никогда не видел у матери. Это было лицо человека, который уже принял решение, и не передумает. У отца такое лицо было в Сочи, когда он мне рассказывал про Минск. У матери я это лицо первый раз увидел.

— Хорошо, мам.

— Спасибо.

— За что?

— За то, что не уговариваешь.

— Я понимаю.

— Я знаю, что понимаешь.

Я обнял её. Она ответила. На пит-волле, у моей машины, на трассе в Казани, в день, когда мать впервые и в последний раз была на гонке.

Отец стоял в стороне, не подходил. Я через мать видел его. Он кивнул мне через её плечо. Это был его знак, который я понял: «Я знал.»

К вечеру у нас был ужин. Я, отец, мать, тётя Зина. Гостиница «Татарстан», ресторан на первом этаже. Я заказал стол на четверых. Мать была в той же светлой жакетке, в которой утром приехала. Только теперь жакетка казалась мне старше. Видимо, после трассы у моей матери внутри что-то сдвинулось, и это её жакетку чуть состарило.

— Поднимаем за второе место, — сказал я.

Мы подняли. Мать выпила пол-рюмки, тётя Зина целую, отец полрюмки.

— Сын.

— Да, мам.

— Я тебе скажу одно.

— Скажи.

— Я в Балахну буду ездить. Ты ко мне. Я тут в Казани с тётей сидеть могу. Но на трассу больше не приду.

— Я понял.

— Это не потому что ты плохо ехал.

— Я понял, мам.

— Это потому что я больше не могу.

— Я понимаю.

Тётя Зина смотрела на это и ничего не говорила. Она, видимо, чувствовала, что разговор не для неё. Отец молча резал свой шницель.

— Сын, — сказала мать. — Ты на маму не обижайся.

— Я не обижаюсь.

— Хорошо.

— Я даже горжусь.

— Чем?

— Тем, что ты пришла. Ты увидела. Ты не делала вид, что ничего страшного нет.

— Это страшно.

— Это страшно, мам.

— Я с этим живу с марта.

— Я знаю.

Помолчали. Отец отложил вилку, посмотрел на мать.

— Нина.

— Что?

— Я тебе хочу сейчас сказать.

— Что?

— Я в семьдесят семь, когда из Минска вернулся, тебе сказал «будешь моей женой». Я до сих пор это помню.

Я остановился. Я не ожидал, что отец это скажет здесь, при тёте Зине, при мне. Тётя Зина тоже, видимо, не ожидала. Она замерла с вилкой.

— Алёша, — сказала мать.

— Слушай. Я тебе сейчас скажу другое. Я в семьдесят семь, когда тебе предложил, я думал, что я знаю, какой жизни прошу. Я не знал. Я тебе предложил жить с гонщиком, который пять минут назад был в гипсе. Ты не отказала.

— Я не отказала.

— И вот в две тысячи нулевом, в августе, через двадцать три года, ты сидишь в ресторане в Казани, потому что наш с тобой сын тоже гонщик, и ты только что первый раз в жизни видела, как он гоняется. И ты, видимо, поняла что-то, чего ты в семьдесят семь, в подъезде, не знала.

Мать молчала. У неё в глазах стояли слёзы, не текли. У отца тоже.

— Я тебя люблю, Нина.

— И я тебя, Алёша.

Это всё было сказано при мне и при тёте Зине, без всякого предисловия, не как сцена, не как красивые слова. Это было сказано как между собой. Я и тётя Зина мы были случайные присутствующие, которым повезло услышать.

Тётя Зина положила вилку.

— Я через минуту вернусь.

И она встала, ушла в туалет. Дала им паузу. Молодец.

Мы остались втроём. Я, отец и мать. Я тоже ничего не говорил. Они сидели, молча держались за руки на скатерти. Я через стол смотрел на их руки. У отца рука большая, сухая, в мозолях. У матери маленькая, мягкая, в сетке вен. Они вместе уже двадцать три года. Я смотрел на эти две руки и думал, что вот это и есть, в общем, всё, что нужно знать о любви.

Когда тётя Зина вернулась, она сделала вид, что ничего не было. Отец и мать тоже. Мы продолжили ужин. Говорили о чём-то совсем простом, про Балахну, про сорта яблок, про погоду в Казани в августе. Это была реставрация обычной жизни поверх той секунды, которую тётя Зина сама дала возможность.

В одиннадцать мы все разошлись. Я отвёз родителей в их номер, тётю Зину к ней домой, на её машине, она сказала «не нужно». Я с ней пошёл во двор гостиницы, посмотрел, как она садится в свой старый «Москвич», уезжает в темноте.

Поднялся к родителям в номер. Они уже легли. Мать лежала в халате, отец сидел за столом, читал какую-то местную газету. Мне налили чая.

— Сын.

— Что, пап?

— Мать утром рано ляжет. У неё завтра самолёт в шесть.

— Я знаю.

— Я её разбужу в четыре, и мы уедем.

— Я в три тридцать поднимусь к вам, провожу до аэропорта.

— Не надо.

— Я говорил, я провожу.

Отец помолчал.

— Хорошо.

Я постоял у двери. Мать с кровати сказала:

— Сын.

— Да, мам.

— Спокойной ночи.

— Спокойной, мам.

— Я тебя люблю.

— И я тебя.

Я ушёл к себе.

В номере я долго сидел у окна. На столе передо мной стояли три кубка, четвёртый сегодня я ещё не получил, потому что в Казани вместо привычного награждения у меня уже был казанский второй, серебристый, который мне дадут на стенде в боксе перед отъездом.

На улице за окном Казань была вечерняя, в фонарях. Где-то далеко горели огни Кремля. Было ровно прохладно, как в Балахне в августовскую ночь.

Я подумал, что у меня сегодня в Казани было два события. Одно гонка, второе мать на пит-волле и её слова в ресторане. Гонка была средняя, второе место с защитой третьего, ничего особенного. Мать была главное.

Я в эту жизнь, в эту вторую жизнь, попал ради моей матери. Это я в марте девяносто девятого, когда первый раз начал понимать, кто я и где, сразу понял, что смысл этой возможности не в гонках, не в Москве, не в карьере. Смысл в том, что я в этой жизни увижу мать живой ещё лет тридцать. Что я в этой жизни буду её сыном до её последнего дня, и не стану тем, кто на её похоронах в две тысячи двадцатом стоял и думал «не успел».

Сегодня я её увидел в Казани. На трассе. И она мне сказала, что больше на трассу не придёт. И это было правильно. Ей этого было не нужно. Ей было нужно меня видеть в Балахне, на кухне, с пирогом, в халате, в осенней куртке.

Я ей это дам.

Тридцатилетний автомеханик во мне сегодня был очень тих. У него у самого мать умерла в две тысячи двадцатом. У него был такой день, в котором я её видел в последний раз, и это я знал. Он молчал. У него сегодня было тяжело.

Я ему внутренне сказал: я тебе её отдам. Я её увижу за тебя.

Он не ответил. Потом, через минуту, сказал внутри: «Спасибо.»

Это была первая в этой книге его прямая благодарность.

Я закрыл глаза.

В три тридцать утра я поднялся к родителям. Отец уже был одет. Мать тоже. Тётя Зина пришла, чтобы тоже проводить.

Мы все четверо поехали в аэропорт на «Волге». В Казани в три тридцать ночи был тёмный, прохладный воздух. Дороги пустые. Мы доехали быстро.

У стойки регистрации мать ещё раз обняла меня. У неё в глазах была то самое, что в ресторане. Это было «я тебя видела, я тебя видела на твоей работе, я твою работу теперь знаю».

— Сын.

— Что, мам?

— Если в Балахну приедешь в сентябре, я тебе пирог сделаю.

— С чем?

— С капустой. С яйцом. Какой захочешь.

— С яблоком.

— Хорошо. С яблоком.

— Договорились.

— Сентябрь. Ты ко мне в сентябре.

— Я постараюсь.

Отец у стойки молча смотрел.

— Пап.

— Что?

— Я в сентябре в Балахну.

— Я слышал.

— Тебе тоже что-нибудь надо?

— Мне ничего не надо. Мать тебе пирог сделает.

— Хорошо.

Они зашли в зону регистрации. Тётя Зина тоже ушла. Я остался с её водителем-сыном, мы поехали обратно в город.

К пяти утра я был в гостинице. Лёг. Поспал три часа. В девять меня разбудил Лёха, потому что у нас в десять был обратный отлёт в Москву.

В самолёте я сел рядом с Серёгой.

— Серый.

— Что?

— Мать сегодня сказала, что больше на гонки не приедет.

— Я знаю. Я в боксе слышал.

— Ну.

— Это правильно.

— Правильно.

Помолчали.

— Серый.

— Что?

— У меня сегодня было ещё одно.

— Что?

— Отец матери в ресторане сказал «я тебя люблю».

— Серьёзно?

— Серьёзно.

— При тебе?

— При мне. И при тёте Зине.

Серёга помолчал.

— Это серьёзно. Андрей Николаевич такие вещи не говорит. Я его знал двадцать с лишним лет, я не помню, чтобы он матери при мне говорил.

— Это первый раз при мне.

— И, видимо, последний.

— Видимо.

Помолчали. Самолёт шёл ровно.

— Серый.

— Что?

— Я думаю, у моих с матерью что-то. Не сейчас. С возрастом.

— У всех с возрастом что-то.

— Я не про здоровье. Я про то, что они что-то поняли друг про друга.

— Да.

— Это хорошо.

— Хорошо.

В Москву я приехал в час дня. Кутузовский. Открыл квартиру.

В чемпионате после Казани у меня было семьдесят одно очко. У Дениса восемьдесят восемь. Семнадцать очков разницы. Денис в Казани выиграл, я был вторым. Шустов с подиума.

В чемпионате осталось три этапа.

Это была моя позиция. Я с ней работал.

В кубке на полке между Толстым и Чеховым лежал ключ от Балахны. Мать сегодня в Казани ничего нового мне не передавала. Передачи закончились. Теперь у меня от Балахны был только этот ключ, и сегодня в нём смысла стало больше, чем во всех новых.

Глава 19. Контракт

В среду после Казани, на следующий рабочий день, я приехал на базу и сразу же был приглашён к Олегу Витальевичу в кабинет. Это было необычно. Олег Витальевич меня в свой кабинет не звал ни разу за весь сезон. У него в команде у него были встречи на ходу, в коридорах, по телефону. Кабинетный разговор означал, что вопрос серьёзный.

Я зашёл. Олег Витальевич сидел за столом. Перед ним лежала папка, толстая, явно с документами.

— Садитесь, Максим Андреевич.

Я сел.

— Я вас вызвал, потому что у меня для вас новости. Не очень приятные.

— Слушаю.

— Соловьёв-старший меняет вам контракт.

Я остановился.

— В смысле?

— В смысле, что в течение двух месяцев он хочет переподписать ваш командный контракт с дополнительными условиями.

— Какими?

Олег Витальевич открыл папку, показал мне страницу. Я её взял. Это был проект договора, на четыре страницы, мелким шрифтом. На первой стояло «Дополнительное соглашение к контракту от 15 марта 2000 года между ЗАО "Гоночная команда «Сокол»" и Королёвым М. А.».

— Можно я почитаю?

— Прошу.

Я прочитал. Контракт состоял из нескольких пунктов. Зарплата увеличивалась примерно на сорок процентов. Это была хорошая часть. Дальше шло несколько пунктов, которые меня насторожили.

Один пункт говорил, что я обязуюсь не вести переговоров с любыми другими гоночными командами без письменного согласия «Сокола». Срок: двенадцать месяцев. Это была эксклюзивность.

Второй пункт говорил, что я в течение этих двенадцати месяцев обязуюсь принимать участие во всех публичных мероприятиях команды и спонсоров, которые «Сокол» сочтёт необходимыми. Без права отказа.

Третий пункт говорил, что любые мои публичные высказывания, касающиеся команды, спонсоров, других пилотов, должны проходить через предварительное согласование с пресс-службой «Сокола».

Четвёртый пункт говорил, что в случае нарушения этих условий с моей стороны команда оставляет за собой право расторгнуть контракт в одностороннем порядке с применением штрафных санкций.

Я положил договор обратно.

— Олег Витальевич.

— Да.

— Это поводок.

— Это поводок.

— Зачем?

Олег Витальевич посмотрел в окно. Потом на меня.

— Соловьёв-старший хочет вас зафиксировать.

— От кого?

— От любых других команд. От любых журналистов. От любых спонсоров. От себя самого, в смысле, от вашей способности говорить лишнее.

— Меня в этом сезоне никто не уводит.

— Пока не уводит. Соловьёв-старший знает, что в Ф-3 в Европе на следующий сезон уже сейчас ищут российских пилотов. Малек об этом упоминал на этапе. Это не секрет.

— Но я и не собираюсь.

— Сейчас не собираетесь. Через четыре месяца можете передумать.

Я подумал.

— Это нормальная практика?

— Нормальная для команд, у которых есть пилот, на которого они делают ставку. Денис подписал такой же контракт в феврале.

— Денис?

— Денис.

— Тогда почему мне сейчас, не в марте?

— В марте вы были дебютант. Никто в марте не верил, что вы за чемпионат. После Питера и Нижнего поверили. Сейчас вы стоите дороже, чем в марте. Соловьёв вас фиксирует по новой цене.

— Я не уверен.

— В чём?

— В том, что хочу подписывать.

Олег Витальевич посмотрел на меня. У него взгляд был не такой, как обычно. Не нейтральный, не профессиональный. У него в глазах было что-то личное.

— Максим.

— Да.

— Я скажу вам как Олег Витальевич, не как сотрудник «Сокола». Можно?

— Можно.

— Я бы на вашем месте не подписывал.

Я остановился.

— Серьёзно?

— Серьёзно. Я этого вам никогда не скажу при свидетелях. Если кто-то меня про это спросит, я буду отрицать. Но я вам сейчас говорю как мужчина мужчине: не подписывайте.

— Почему?

— Потому что эксклюзивность на двенадцать месяцев в вашей ситуации это ловушка. Вы в этом сезоне выходите на чемпионство или не выходите. Если выйдете, у вас в декабре будут предложения из Европы, я уверен. Если эксклюзивный пункт у вас будет в силе, вы эти предложения не сможете рассмотреть. Соловьёв вас будет держать ровно столько, сколько будет ему выгодно.

— А если не подпишу?

— Если не подпишете, контракт в текущей форме у вас действует до конца марта следующего года. Соловьёв будет на вас давить. Возможно, угрожать пересадкой во второй состав. Это не сработает, потому что у нас в команде нет хорошего второго состава. Возможно, угрожать публично. Это тоже не сработает, потому что вы в команде уже на семнадцати очках от Дениса в чемпионате, и публичная угроза будет работать против Соловьёва.

— Что он реально сделает?

— Реально он понизит вам зарплату в декабре, в рамках старого контракта это разрешено. И даст вам понять, что в марте контракт не продлит. Это всё.

— Тогда у меня в марте на руках свобода.

— Да.

— И возможные предложения из Европы.

— Да.

Я подумал.

— Олег Витальевич.

— Да.

— А вы зачем мне это говорите?

Олег Витальевич помолчал.

— Я скажу вам. Я в этой команде десять лет. Я работаю под Соловьёвым. Соловьёв хороший владелец, но он жадный. Он держит пилотов как ресурс. Он Дениса своего держит, потому что Денис сын. Вас он будет держать, потому что вы выгодны. Когда вы перестанете быть выгодны, он вас отпустит. Это нормальная логика владельца.

— Я понимаю.

— Я её понимаю тоже. Но я в этой команде смотрел, как через неё проходят люди. Я смотрел, как из команды уходили талантливые. Я видел двух, троих, четверых пилотов, которые в «Соколе» подписали такие контракты, и через два года выходили без карьеры, без денег и без перспектив. Это, в общем, печально.

— И сейчас?

— И сейчас. Я не буду на вас смотреть, как вы повторяете эти траектории, и молчать. Я бы себе не простил.

Я смотрел на него.

— Олег Витальевич.

— Да.

— Спасибо.

— На здоровье.

— Соловьёв узнает, что вы со мной этот разговор?

— Не узнает. Я ему доложу, что я вам контракт показал, что вы взяли на ознакомление, и что мы в течение недели обсудим. Это нормальная процедура.

— А я?

— А вы возьмите неделю.

Я кивнул.

— Олег Витальевич.

— Да.

— Я вас послушаюсь.

— Хорошо.

Я взял договор, положил в свою папку, вышел.

В коридоре постоял. У меня в груди была странная смесь. С одной стороны, мне это нравилось, что Олег Витальевич перешёл на мою сторону. С другой, я понимал, что у меня в команде теперь скрытая позиция. Я был под Соловьёвым, но Олег Витальевич был под Соловьёвым выше меня, и он со мной говорил против Соловьёва. Это была сложная конфигурация. Я в ней пока что не понимал, какая моя задача.

Я зашёл в бокс. Серёга у машины.

— Серый.

— Что?

— Соловьёв новый контракт мне предложил.

— Понял.

— Эксклюзивный.

— Понял.

— На год.

— Понял.

— Олег Витальевич советует не подписывать.

Серёга подумал.

— Тогда я не буду тебе советовать. У тебя уже есть один советник.

— Серый.

— Что?

— Ты бы что сказал?

— Я бы сказал тоже, не подписывай.

— Ты Олега Витальевича не любишь.

— Я Олега Витальевича не люблю по характеру. Но в этом разе у нас у с ним совпадает.

— Понятно.

В тот же вечер я ехал к Алле.

Я ей позвонил после разговора, сказал, что мне нужно. Она сказала, приезжай. Я приехал к ней на Войковскую к восьми вечера. У неё была включена настольная лампа, на столе компьютер. Она работала.

Я зашёл, сел напротив.

— Алла.

— Да.

— Соловьёв предлагает контракт.

Я ей рассказал. Она слушала, не перебивала. Прасковья на полу у дивана, как обычно. К концу моего рассказа Алла встала, налила мне чай, села обратно.

— Ну.

— Я не уверен, как.

— Олег Витальевич советует не подписывать.

— Да.

— Я согласна с Олегом Витальевичем.

— Ты с ним общаешься?

— Иногда. У нас служебные пересечения. Он профессионал.

— Ты сейчас как Олег Витальевич, или как Алла?

— И как Алла. Не подписывай.

— Почему?

Алла посмотрела на меня.

— Максим. Ты в этом сезоне в первый раз в команде. Ты прошёл первый этап с аварией. Ты прошёл второй на четвёртом. Ты прошёл третий на победе. Ты прошёл четвёртый на победе. Ты прошёл пятый на втором. Ты прошёл шестой на втором.

— Это так.

— Ты сейчас стоишь дороже, чем в марте, в десять раз. И с каждым этапом ты будешь стоить дороже.

— Это так.

— Если ты сейчас подписываешь эксклюзивный контракт, ты эту динамику замораживаешь. Ты соглашаешься на нынешние деньги в обмен на запрет торговать собой следующий год.

— Так и есть.

— Это плохая сделка.

— Я знаю.

— Ты её не делай.

— Я её не делаю.

— Хорошо.

Помолчали.

— Алла.

— Что?

— Это решение мне принять трудно.

— Знаю.

— Соловьёв на меня будет давить.

— Знаю.

— Может быть, он мне зарплату срежет.

— Не сильно. Он не может срезать сильно, у тебя в твоём текущем контракте минимум определён.

— Откуда ты знаешь?

— Я тебе сказала, у нас служебные пересечения. Я в курсе того, что в команде «Сокол» в их контрактах прописан минимум пилотов первого состава. Это публичная информация, я её знаю не от Олега Витальевича, я её знаю из открытых источников федерации.

— Ты много знаешь.

— Это моя работа.

Я кивнул.

— Алла.

— Что?

— Если я не подпишу.

— Ну.

— Я в декабре могу остаться без команды.

— Можешь. Но у тебя на руках будут переговоры с Европой. Я в этом уверена.

— Откуда уверена?

— У меня есть источник в одной европейской команде, который мне в июле позвонил и спросил про тебя.

Я остановился.

— Что?

— Источник в одной из европейских команд Ф-3 спросил у меня в июле, что я про тебя как про пилота думаю. Я ему ответила, что Максим Королёв ровный, перспективный, в этом сезоне идёт за чемпионство, цена не очень понятна, потому что в Москве цены не такие, как в Европе. Он мне поблагодарил, сказал «спасибо» и положил.

— И ты мне это не говорила?

— Я тебе не говорила, потому что мне не было нужно. Мой источник в той команде у меня от первого контракта. Я не имею права о нём говорить.

— Тогда зачем сейчас говоришь?

— Потому что сейчас тебе нужно знать, что в Европе смотрят. Имени конкретной команды я тебе не скажу. Но смотрят. Соловьёв это знает или подозревает, и поэтому он торопится с эксклюзивным контрактом.

Я подумал.

— Алла.

— Что?

— Это серьёзно.

— Серьёзно.

— Спасибо.

— На здоровье.

В четверг и в пятницу я обдумывал. В выходные я съездил в Балахну, как обещал матери. Ничего особенного. Пирог с яблоком. Отец и мать. Серёга в гараже у себя. Я там был два дня, в воскресенье вечером уехал обратно в Москву. На дороге, под Орехово, я понял, что я не подпишу. Это решение пришло само, как приходят простые решения.

В понедельник утром я пришёл к Олегу Витальевичу.

— Олег Витальевич.

— Да.

— Я не подпишу.

Олег Витальевич посмотрел на меня. У него в глазах было то, что я в среду заметил.

— Хорошо.

— Я возьму неделю на размышление. В пятницу я вам официально скажу.

— Хорошо.

— Я хочу, чтобы это было моё решение, не ваше.

— Я понимаю.

— Хорошо.

— Максим.

— Да.

— Я вам не буду говорить «спасибо», что вы меня послушались. Я вам скажу другое.

— Что?

— Я с вами в этой ситуации до конца. Если у вас будут вопросы, вы ко мне.

— Спасибо.

— На здоровье.

В пятницу я зашёл к Соловьёву-старшему сам. Олег Витальевич перед моим входом устно подтвердил, что я готов с ответом. Я зашёл в кабинет, сел напротив. Соловьёв-старший открытой папке. На этот раз Олег Витальевич остался у двери.

— Максим Андреевич.

— Виктор Алексеевич.

— Прочитали?

— Прочитал.

— Готовы подписать?

— Не готов.

Соловьёв-старший снял очки. Посмотрел на меня. Надел.

— Объясните.

— Эксклюзивный пункт меня не устраивает. Мне в марте двадцать один год, я на первом серьёзном сезоне, я не могу себе позволить ограничивать свои возможности на следующий год.

— Это, сын, инфантильная позиция.

— Возможно.

— Зачем вам ограничения? У вас в этой команде всё. У вас зарплата, тренер, машина, спонсор. У вас в Европе ничего нет.

— У меня в Европе ничего нет, потому что я в Европу не смотрел. Если мне в декабре оттуда напишут, я хочу иметь возможность ответить.

— Вам никто оттуда не напишет.

— Может быть.

— Точно. Я в этом возрасте и в этой команде у нас уже двадцать пилотов прошло. Никому в декабре никто не написал.

— Может быть, я двадцать первый.

Соловьёв-старший помолчал. У него в глазах было что-то, что я не умел читать. Возможно, раздражение. Возможно, что-то более глубокое.

— Максим Андреевич.

— Да.

— У меня нет привычки уговаривать пилотов.

— Я понимаю.

— Если вы сейчас не подписываете, я буду думать, как с вами быть в следующем сезоне.

— Я понимаю.

— У меня в команде есть Денис.

— Я знаю.

— И у меня есть второй слот, который вам сейчас. Этот второй слот у меня в Европе востребован. Я могу его в декабре отдать другому.

— Я понимаю это.

— И тогда вам в марте действительно никто не напишет.

— Я понимаю это тоже.

— Ваше решение?

Я посмотрел на него.

— Я не подпишу.

Соловьёв-старший закрыл папку. Не зло. Спокойно.

— Хорошо.

— Это всё?

— Всё. Идите.

Я встал, вышел. В коридоре Олег Витальевич закрыл за мной дверь и пошёл со мной.

— Хорошо, — сказал он.

— Я волновался.

— Волновался?

— Что Соловьёв сорвётся.

— Соловьёв не срывается. Он не такого типа. Соловьёв смолчит и в декабре сделает выводы.

— А что он сделает?

— Я сказал в среду. Зарплату срежет. В марте контракт не продлит.

— Хорошо.

— Идите работать.

В тот же вечер у меня дома зазвонил телефон.

Я был в квартире один, пил чай. Снял трубку.

— Алло.

— Это Максим Королёв?

Голос был мужской, с акцентом. Не русским. Не чешским, как у Малека. Что-то другое. Германское, что ли.

— Да, это я.

— Меня зовут Юрген Хофер. Я спортивный директор австрийской команды «Шпильберг Моторспорт». Ф-3.

Я остановился.

— Здравствуйте.

— Я могу с вами говорить русски? Я говорю плохо, но говорю.

— Можете. Я вас понимаю.

— Хорошо. Я по поводу следующего сезона.

— Слушаю.

Юрген Хофер говорил медленно, с паузами, видимо, подбирал слова.

— Мы в Австрии следили за вашими гонками в этом сезоне Российском Ф-4. У вас две победы, ровные результаты. У нас есть интерес.

— Понимаю.

— Мы хотим вас пригласить в нашу команду на сезон две тысячи первый. Ф-3 в Европе.

Я молчал.

— Максим? Вы слышите?

— Слышу.

— Вы готовы к разговору?

Я подумал. У меня в груди что-то сжалось. Было то, чего я в марте, начиная сезон, абсолютно не ждал. У меня в Москве уже есть команда, я в ней пилот, я за чемпионство. У меня в марте уже всё будет другое, Соловьёв-старший от меня отвернётся. И вот сейчас, в этот вечер, после моего отказа Соловьёву, мне звонит австриец и предлагает команду в Европе.

Это совпадало по времени так точно, что я не сразу поверил, что это совпадение.

— Юрген.

— Да.

— Откуда у вас мой телефон?

— Я у российской федерации спросил. Они мне дали.

— Хорошо.

— Я могу приехать в Москву на следующий неделя.

— На следующей.

— На следующей. Когда у вас тренировка?

— У меня тренировка с понедельника по пятницу. В выходные обычно свободно.

— Я могу приехать в субботу.

— В какую?

— В девятое сентября.

— Это будет следующая суббота.

— Да.

— Хорошо. Я буду в Москве.

— Где встретимся?

Я подумал.

— У меня есть квартира. Можно у меня. Кутузовский проспект.

— Хорошо.

— Я скажу адрес.

Я сказал. Юрген записал.

— Максим.

— Да.

— Я прилечу с одним мой коллега. Технический директор. Тоже австриец.

— Хорошо.

— Мы привезём проект контракта.

— Хорошо.

— Пожалуйста, до нашей встречи никому не говорите. Это конфиденциально.

— Я понимаю.

— Хорошо. До субботы.

— До субботы.

Он положил трубку. Я остался с гудками.

Подумал, что у меня сегодня день получился особенный. Утром я отказал Соловьёву. Вечером мне позвонила Австрия.

И что Олег Витальевич в среду оказался прав. И Алла оказалась права. И тот её источник, который ей в июле звонил спрашивать про меня, оказался реальным.

Я сел за стол. Долго смотрел в одну точку.

Тридцатилетний автомеханик во мне сегодня вечером был очень удивлённый. Он у меня внутри вёл разговор сам с собой. Я слышал его обрывки. Он говорил: «вот это да», «вот это поворот», «не ожидал». Он у меня в этой жизни вёл такие монологи редко.

Я ему внутренне сказал: я тоже не ожидал.

Он сказал: «Это серьёзно.»

— Знаю.

В девять вечера я набрал Аллу.

— Максим.

— Алла. Ко мне сегодня позвонил Юрген Хофер. Из Австрии.

Молчание.

— Алла?

— Я слушаю.

— «Шпильберг Моторспорт». Зовут в Ф-3 на следующий сезон. Приедут в субботу с контрактом.

— Это и есть та команда.

— Какая «та»?

— Та, источник которой мне в июле звонил.

— Серьёзно?

— Серьёзно.

— И ты знала, что они мне позвонят?

— Я знала, что они тебя смотрят. Я не знала, когда они позвонят.

— Алла.

— Что?

— Я подписать должен?

— Не сразу. Послушай их. Возьми время. Не отвечай в этот же день.

— Хорошо.

— И самое главное.

— Что?

— Никому в команде «Сокол» не говори. Никому, до моего разрешения.

— Я обещал Юргену.

— Хорошо. И мне тоже не лишним сказать.

— Хорошо.

Помолчали.

— Алла.

— Что?

— Я сегодня очень странно. Один день. Утром Соловьёв. Вечером Юрген. Это совпадение?

— Это не совпадение. Это то, как такие вещи обычно происходят. Когда команды узнают, что ты на свободе, они звонят. Соловьёв сегодня в команде уже знает, что ты не подписал. У них утечки. У них чёткие источники. К утру в Австрии знают тоже.

— Так быстро?

— Так быстро.

— Тогда у нас в команде будет давление.

— Будет.

— Что мне с этим?

— Делать вид, что ничего не было. Работать. До субботы.

— Хорошо.

— Хорошо.

Я положил трубку.

Сел за стол. Налил себе чая. Посмотрел в окно, на Кутузовский. Поздно вечером он уже был тих, по-московски, без особой суеты.

Подумал, что у меня сегодня в один день перевернулась расстановка на весь следующий год. Если в субботу я подписываю с Хофером, то у меня в декабре уже будет другая команда, другая страна, другая Ф-3 вместо Ф-4. Если не подписываю, я в марте остаюсь без всего, как Соловьёв-старший обещал.

Между этими двумя вариантами не было третьего.

В чемпионате осталось три этапа. Пермь через две недели. Потом Питер. Потом Москва.

Это было время, когда у меня внутри идут параллельные процессы. На трассе я еду, как ехал. В голове я выбираю Австрию или ничего. И это было нормально. Это, я думал, и есть взросление, когда у тебя одновременно идёт несколько таких процессов, и ни один не отменяет другой.

Я в кубке на полке между Толстым и Чеховым посмотрел на ключ от Балахны. Он там лежал ровно, серый, с того дня, как я его положил. Я подумал, что у Балахны в этом моём решении тоже своя роль. Если я в Европу, я в Балахну буду ездить раз в три месяца, на пять дней. Если я остаюсь в Москве, я в Балахну буду ездить раз в месяц.

Это была разница.

Но мать в Казани сказала, что больше на трассу не придёт. У неё самая важная часть нашей с ней встречи теперь Балахна, кухня, пирог. И эта часть у неё мало изменится, если я в Австрию или в Москву. Я к ней буду приезжать, и она ко мне будет ждать.

Это меня немножко успокоило.

Я лёг.

В субботу через шесть дней Юрген Хофер.

В голове, перед сном, я несколько раз повторил его имя, чтобы запомнить. Юрген Хофер. Юрген Хофер. Юрген Хофер.

Я заснул на третьем повторении.

Глава 20. Юрген

Неделя до субботы прошла как обычно.

В понедельник, во вторник, в среду я работал на базе. Тренировки шли по программе, готовились к Перми. Виталий Семёнович и Андрей Викторович со мной общались как обычно. Серёга у машины. Лёха у компьютера с Виталием Семёновичем. Денис в боксе появлялся реже, чем раньше, видимо, у него с отцом дома были разговоры, я не уточнял.

В среду в коридоре я прошёл мимо Соловьёва-старшего. Он шёл с папкой в руке, в обычном костюме. Увидел меня, кивнул, пошёл дальше. Без слов, без взгляда, без чего-то ещё. Это был его новый стиль общения со мной. Я с этим жил.

Олег Витальевич меня в эту неделю не вызывал. Я понял, что у нас с ним такое правило: пока я не подписал ничего нового, мы не общаемся в кабинетах. На ходу, в коридоре, кивком, как и со всеми.

В четверг вечером у меня дома зазвонил телефон. Я уже знал, что это, видимо, Юрген. Так и было.

— Максим. Это Юрген.

— Здравствуйте.

— Мы будем в Москве в пятницу вечером. Прилетаем в Шереметьево. Я и мой коллега Питер.

— Хорошо.

— В субботу мы будем у вас в десять утра. Это удобно?

— Удобно.

— Мы собираемся быть около двух часов.

— Хорошо.

— Обед?

— У меня дома.

— Не нужно.

— У меня будет суп. Просто суп. Без формальностей.

Юрген на той стороне помолчал.

— Хорошо.

— Спасибо.

— Спасибо.

Я в этот вечер пошёл в магазин у дома, купил продуктов. Два дня после этого я в свободные часы готовил. Готовить я не умел, в Москве в основном заходил в столовую базы или открывал что-нибудь из готового. Сейчас я нарочно сам сварил борщ, и положил курицу в духовку, и купил хлеб у местной пекарни на углу Кутузовского, и купил два сорта сыра, и купил овощи на гарнир. У меня в холодильнике в обычный день почти ничего не было. К субботе у меня в холодильнике было полно.

Татьяна Аркадьевна позвонила в пятницу утром, как всегда.

— Максим.

— Здравствуйте, Татьяна Аркадьевна.

— У вас завтра гости?

— Откуда знаете?

— Раиса Михайловна сказала. Она вчера видела, как вы носили продукты, в количестве, не ваше обычное.

Я улыбнулся.

— Гости. Двое.

— Чего-то хорошего?

— Возможно.

— Ну. Удачи вам.

— Спасибо.

Помолчали.

— Максим.

— Да.

— Если будет нужно что-нибудь, у меня в доме на нашей лестнице есть хорошие соседи. Я к ним вашу просьбу могу передать.

— Какую просьбу?

— Ну, посуда, скатерть, что-то ещё.

— Спасибо. У меня всё есть.

— Хорошо. Удачи.

Я положил трубку.

В пятницу вечером я был на базе после тренировки. Серёга у машины.

— Серый.

— Что?

— Завтра я буду занят.

— Серьёзно?

— Серьёзно. У меня встреча.

— На базе или на Кутузовском?

— На Кутузовском.

— Профессиональная?

Я подумал. Серёга вопросов не задавал просто так. Он умел читать.

— Профессиональная.

— Соловьёв?

— Не Соловьёв.

— А кто?

— Я тебе скажу позже.

Серёга кивнул. Не настаивал. Это была его балахновская манера: если я не сказал сразу, не время. Время будет.

— Хорошо, — сказал он. — Удачи.

— Спасибо.

В субботу в десять утра в дверь позвонили.

Я открыл. На пороге стоял мужчина лет пятидесяти, в сером пиджаке, с короткой стрижкой и серыми глазами. За ним второй, повыше, более молодой, лет сорока, в очках.

— Максим. Я Юрген.

— Здравствуйте.

Юрген говорил медленно, с паузами, подбирая слова. Питер за ним кивал, видимо, говорил по-русски хуже.

— Это Питер. Технический директор.

— Очень приятно. Заходите.

Они зашли. Сняли пальто, повесили. В руках у Юргена был портфель, у Питера папка.

Я провёл их на кухню. У меня там был накрыт стол, на четыре персоны, хотя нас было только трое. Я поставил четвёртую тарелку для симметрии. Раиса Михайловна, я знал, Раиса Михайловна, конечно, бы спросила.

— Чай или кофе?

— Чай, — сказал Юрген.

— Кофе, — сказал Питер.

Я поставил чайник на плиту, в это же время сделал кофе из «Нескафе» Питеру. Кофе был так себе, но я предупредил: «У меня плохой кофе.» Питер кивнул, сказал на чешско-немецком акценте: «Не страшно. Я в России кофе не жду.»

Это меня немного развеселило. У них была хорошая европейская манера, не льстивая.

Мы сели. Юрген открыл портфель, достал папку. Папка была в кожаном переплёте, тёмно-зелёная, с тиснением «Spielberg Motorsport».

— Максим. Мы перейдём прямо.

— Хорошо.

— У нас в команде на сезон две тысячи первый есть свободный слот. Мы хотим вас пригласить.

— Слушаю.

— Команда «Шпильберг Моторспорт» в Ф-3 в Европе. Мы участвуем в немецкой серии Ф-3 и в итальянской. Это два чемпионата, в сумме четырнадцать этапов в году. Сезон с марта до ноября.

— Хорошо.

— Условия.

Он перечислил.

Зарплата у них была примерно такая же, как у меня сейчас в Москве. Это была неожиданность. Я думал, в Европе платят больше. Юрген объяснил: первый сезон в Ф-3 для приехавшего пилота из Восточной Европы это инвестиция команды в его развитие. Большие деньги в Европе пилоты получают на втором или третьем сезоне в Ф-3, когда уже показали себя.

— Понятно.

— Команда оплачивает ваше проживание в Австрии. У нас есть служебная квартира в Шпильберге, в которой вы сможете жить во время сезона. Кроме сезона у вас будет три месяца в году свободно.

— Хорошо.

— Команда оплачивает перелёты к вам домой раз в месяц. Это до Москвы, иначе. Шпильберг — Москва.

— Спасибо.

— Команда требует от вас полное участие в нашей программе тестирования и тренировок. У нас тренировочная база в Шпильберге, на трассе Red Bull Ring. Это серьёзная база, с нашим тестовым автомобилем.

— Понимаю.

— Питер.

Питер кивнул, открыл свою папку. Рассказал про техническую сторону. Машина у них Dallara F308 с мотором Mercedes. Это была довольно стандартная Ф-3 машина, какую использовали многие команды Европы. У них в команде два пилота. Я был бы вторым. Первый, по имени Маркус, австриец, в этом сезоне проехал плохо, на следующий уйдёт.

— А вы хотите меня вместо него?

— Да.

— Я ему буду напарником?

— Нет. Маркус уйдёт. Вместо него будет молодой швед, по имени Эрик. Двадцать один. Сильный. У него как у вас, дебют в Ф-3 на следующий сезон.

— Тоже первого года.

— Тоже.

— Понимаю.

Помолчали. Я налил всем чая и кофе.

— Юрген.

— Да.

— Контракт, который вы хотите со мной подписать. Срок?

— Один год. Сезон две тысячи первый. С автоматическим продлением на сезон две тысячи второй, если у вас результат удовлетворительный.

— Что значит «удовлетворительный»?

— Точно прописано в контракте. В среднем — топ-десять в чемпионате на конец сезона.

— А если хуже?

— Если хуже, мы расстаёмся в декабре две тысячи первого, без штрафных санкций.

— Это хороший пункт.

— Это, в общем, нормальный пункт.

Я подумал.

— Юрген.

— Да.

— Когда вы хотите подписания?

— Сегодня, желательно.

Я поднял голову.

— Сегодня?

— Сегодня. Мы прилетели специально, чтобы подписать.

— Это очень быстро.

— Я понимаю. Мы это не из-за нехватки уважения. Мы это из-за нашего календаря. У нас в команде в октябре уже пресс-конференция по составу на следующий сезон. Мы должны до октября знать, у нас вы или нет.

— До октября три недели.

— Три недели. Мы не можем ждать дольше, чем неделю. Если вы не готовы подписывать сегодня, я хочу ответ к субботе следующей.

Я подумал.

— Я не готов подписывать сегодня.

— Хорошо.

— Мне нужно подумать.

— Я понимаю.

— Вы не обижены?

— Нет, Максим. Это нормально. Если бы вы подписали сегодня, я бы насторожился.

Я улыбнулся.

— Юрген.

— Да.

— Я к субботе скажу.

— Хорошо.

— Если я скажу «да», я подписываю в Москве?

— Я могу прилететь снова. Или вы можете прилететь в Шпильберг.

— Я в Шпильберг.

— Хорошо. Я подготовлю.

Помолчали. Я поставил перед ним тарелку с борщом. И перед Питером.

— Юрген.

— Да.

— Можно я задам вопрос не по контракту?

— Можно.

— Почему вы выбрали меня?

Юрген посмотрел на меня. Подумал. У него глаза были серые, как у Аллы, но другая природа серости. У Аллы серый был мягкий, наблюдательный. У Юргена строгий, рабочий.

— Я с вами буду честен, Максим. Мы вас выбрали по нескольким параметрам. Первое: ваш темп в этом сезоне. У вас интересное качество, вы ровно идёте вторую половину гонки, без срывов. Это редко в вашем возрасте. Второе: ваше отсутствие истории. У вас в Европе нет имени. Это означает, что мы вас можем подавать в нашу прессу как новичка, без сравнений с какой-то предыдущей репутацией. Третье: ваш ответ на ту скандальную пресс-конференцию в Москве. Я её прочёл, я по-русски тогда читал. Вы там сказали, что боитесь утратить понимание ваших процессов. Это, в общем, фраза, которую обычно говорит пилот в свои тридцать пять, не двадцать.

Я молчал.

— Это меня очень заинтересовало. Это означает, что у вас в голове есть внутренняя дисциплина не только тела, но и мысли. У хороших пилотов это бывает. У плохих пилотов это бывает редко.

— Понимаю.

— Это не значит, что у вас всё уже на месте. Я не вам обещаю, что вы у нас в команде станете чемпионом Европы. Я вам обещаю одно: у меня в команде вы получите шанс быть пилотом. Не быть «образом» спонсорского банка. Не быть «лицом». Не быть «продуктом». Быть пилотом.

— Это, в общем, прямо.

— Я в этой профессии сорок лет. Я научился говорить прямо.

Питер кивал, ел борщ. Видимо, он по-русски понимал, но говорил мало.

— Юрген.

— Да.

— Я в Москве у меня в команде сейчас по контракту до марта. Старый контракт, который я в марте этого года подписал.

— Я знаю.

— И мне «Сокол» в эту неделю предлагал новый контракт с эксклюзивным пунктом.

— Я слышал.

— И я отказался.

— Я знаю и это.

— У вас источники.

— Да.

Помолчали.

— Юрген.

— Да.

— Если я сейчас вам скажу «да» в течение недели, что произойдёт с моим текущим сезоном в «Соколе»?

— Ничего не произойдёт. Вы доезжаете сезон. У вас в текущем контракте нет пункта про переговоры с другими командами. Мы это проверили.

— Соловьёв узнает?

— Узнает или не узнает, зависит от вас. Мы с нашей стороны в течение недели сохраним тайну. После подписания у нас в октябре будет пресс-конференция. После пресс-конференции вся Европа и Россия узнает.

— Хорошо.

— Я к вам прошу одно.

— Что?

— До нашей пресс-конференции в октябре, никому. Кроме узкого круга семьи и ближайших друзей. Это для того, чтобы не было утечек.

— Я обещаю.

— Хорошо.

Мы ели борщ. Юрген ел с уважением, как ест человек, который пробует чужую кухню впервые. Питер ел с любопытством. Видимо, борща он не ел раньше.

— Юрген.

— Да.

— У меня к вам ещё один вопрос.

— Слушаю.

— Я молодой пилот. Я в Москве три месяца назад снял квартиру на этом этаже, и у меня впервые в жизни появилось своё место. У меня в Балахне, в маленьком городе под Нижним, родители. У меня здесь в Москве круг небольшой. Если я еду в Шпильберг на сезон, я этот круг ломаю.

— Не ломаете. Перемещаете.

— Это не одно и то же.

— Это не одно и то же, я согласен. Но у вас в Шпильберге будут товарищи по команде, у вас будет тренер, у вас будут механики. У вас в Москве и в Балахне останутся ваши люди, и вы к ним будете летать раз в месяц. Это, я думаю, нормально.

— Я не знаю, нормально или нет.

— Этого никто не знает, пока не попробует.

Я смотрел на него. У него была спокойная уверенность человека, который уже видел, как русские мальчики уезжают в Европу. Видимо, он у себя в команде через это с другими прошёл.

— Юрген.

— Да.

— Это второй раз в этом году, когда мне предлагают круто изменить жизнь.

— Кто первый?

— «Сокол» в марте. Они меня позвали из Балахны в Москву.

— И вы поехали.

— И я поехал.

— Тогда у вас опыт.

Я подумал.

— Опыт.

В двенадцать тридцать они закончили. Мы попрощались в коридоре. Юрген оставил у меня папку с проектом контракта на изучение. Питер пожал мне руку и сказал на ломаном русском: «Удачи в Перми.»

— Спасибо.

Они ушли. Я закрыл дверь. Постоял в прихожей.

Подумал, что у меня сегодня в гостях были два человека из другого мира. Не из моей моско-балахновской орбиты. Они приехали ко мне на Кутузовский, сидели за моим столом, ели мой борщ. И они мне предлагали уехать к ним в Шпильберг, в Австрию, на сезон.

И я, видимо, поеду.

Это решение я ещё не принял. Но я уже чувствовал, что приму.

Я вернулся на кухню. Убрал посуду. Сел за стол с папкой Юргена.

Открыл. Контракт был на четырнадцать страниц, на двух языках. Слева немецкий, справа русский. Видимо, Юрген заказал перевод заранее. Это было профессионально.

Я прочитал. Условия были такие, как Юрген озвучил. Зарплата та же. Жильё, перелёты. Тестовая программа. Срок один год с автоматическим продлением. Расторжение по результату, без санкций.

Эксклюзивности на следующие команды не было. Было ограничение: пока я в команде, я не имею права участвовать в других гонках без согласия команды. Это нормально. Это была другая эксклюзивность, чем у Соловьёва. У Соловьёва был запрет на переговоры. У Юргена запрет на участие.

Это была та разница, которая для меня сегодня была главной.

В четыре часа я набрал Аллу.

— Алла. Они уехали.

— Что предложили?

Я ей рассказал. Она слушала. Когда я закончил, помолчала.

— Это очень хороший контракт.

— Хороший?

— Очень. Зарплата у них могла бы быть и ниже. Жильё это плюс. Перелёты раз в месяц это серьёзный плюс. Срок один год это правильно.

— Эксклюзивности нет?

— Эксклюзивность по другим командам не запрещена. Это значит, что ты в декабре две тысячи первого, в случае если твой год проходит хорошо, можешь смотреть и в Ф-2. Это правильно.

— А если плохо?

— Если плохо, расходитесь без штрафа.

— Тогда мне ничего не остаётся.

— Тогда тебе остаётся карьера в Восточной Европе или в России. Это, в общем, не так уж страшно. У тебя будет имя.

Помолчали.

— Алла.

— Что?

— Я подпишу.

— Я знаю.

— Откуда?

— Я тебя слышу. Ты уже подписал в голове.

Я сидел и думал, что Алла, видимо, права.

— Алла.

— Да.

— Это значит, что в марте я уезжаю.

— Знаю.

— И ты тоже знаешь.

— Знаю.

— И что мы с тобой как два соседа в подъезде, мы потеряем подъезд.

Алла помолчала.

— Подъезд — да. Соседи — нет.

— Что значит нет?

— Это значит, что я к тебе в Шпильберг приеду. Возможно, не часто. Пару раз в году.

— Серьёзно?

— Серьёзно. У меня в редакции мне командировки в Европу на гонки разрешают. Я обычно беру в Австрию, потому что у меня там кузина. Я к ней буду ехать, к тебе на день заехать.

— Кузина в Австрии?

— Кузина в Зальцбурге, наполовину австрийка. От моего дяди по матери. Я к ней редко езжу, но раз в год точно.

— Я не знал, что у тебя есть австрийская родня.

— Это, в общем, мало кто знает. Я об этом не упоминаю. Но есть.

Я улыбнулся в трубку.

— Алла.

— Что?

— Тогда у меня в Шпильберге будет твой визит раз в году.

— Будет.

— Это, в общем, и есть нормальное соседство.

— Это, в общем, и есть нормальное соседство.

Помолчали. У меня в груди стало тепло.

— Алла.

— Что?

— Спасибо.

— На здоровье.

— Это не «на здоровье».

— Это то.

— Хорошо.

В вечер субботы я позвонил отцу. Я ему сказал, что ко мне сегодня приезжали из Австрии. Что предложили контракт на следующий сезон. Что я, видимо, подпишу.

Отец помолчал.

— Сын.

— Что, пап?

— Это далеко.

— Далеко.

— Сколько лететь?

— Не знаю. Часа три, наверное.

— Это далеко.

— Да.

— Мать как с этим?

— Я ей ещё не говорил.

— Скажешь?

— Скажу.

Помолчали.

— Сын.

— Да.

— Я ей сам скажу.

— Серьёзно?

— Серьёзно. У меня ей легче будет принять.

— Хорошо.

— И я ей скажу не сегодня. На неделе.

— Спасибо, пап.

— Не за что.

Помолчали.

— Сын.

— Что?

— Это правильно?

— Я не уверен.

— Я тоже.

— Но я подпишу.

— Подпишешь.

— Пап.

— Что?

— Ты как, нормально?

— Нормально.

— Это уход.

— Это перемещение. Не уход.

Я улыбнулся в трубку. Юрген сегодня у меня говорил то же.

— Пап. Ты по Юргену звучишь.

— Я не знаю Юргена.

— Я тебе про него расскажу в среду, когда приеду в Балахну.

— Ты в среду приедешь?

— Я в среду приеду.

— Хорошо.

— Спокойной ночи, пап.

— Спокойной, сын.

В среду я приехал в Балахну. Привёз с собой папку Юргена, в которой был контракт. Отец сидел за столом, читал по моей просьбе, медленно, с очками. Он по-немецки не понимал, но русский перевод читал внимательно. Мать в это время была у Тамары Ивановны. Отец её отправил, потому что хотел сначала прочитать сам.

— Сын.

— Что?

— Это нормальный контракт.

— Это так?

— Это, в общем, нормальный. Зарплата та же. Жильё, перелёты. Срок год с продлением. Понимаю.

— Что не нравится?

— Что, что не нравится. Не «не нравится». Тревожит.

— Что?

— Что ты в Австрии один.

— Я знаю.

— У тебя там никого не будет первые два месяца.

— Будет.

— Кто?

— Алла.

Отец остановился.

— Эта твоя журналистка?

— Эта.

— Она в Австрию ездит?

— У неё кузина в Зальцбурге.

— Ага.

Отец задумался.

— А где Шпильберг?

— Я не знаю. На карте посмотрю.

— Посмотри.

Я посмотрел на следующий день, когда вернулся в Москву, по справочнику. Шпильберг был в Штирии, на юго-востоке Австрии, у границы со Словенией. Шесть часов на поезде от Зальцбурга. Это было не «рядом», но и не «другая страна».

— Пап.

— Что?

— Я ей не невеста. И не подруга.

— Я знаю.

— Просто журналистка.

— Я знаю.

— Тогда зачем спрашиваешь?

— Я не спрашиваю. Я записываю.

— Что записываешь?

— Кто у тебя там будет.

— А.

Отец дочитал контракт. Закрыл папку. Положил на стол.

— Подписывай.

— Серьёзно?

— Серьёзно. Я матери скажу сам, как обещал.

— Когда?

— Сегодня вечером.

— Без меня?

— С тобой.

— Хорошо.

В семь вечера мать вернулась от Тамары Ивановны. Села за стол. Отец посмотрел на меня. Я кивнул.

— Нина.

— Что?

— Сын с тобой хочет поговорить.

Мать посмотрела на меня. У неё в глазах была то самое, что в Казани. Она знала, что у меня сегодня что-то.

— Мам.

— Что?

— Мне предложили контракт в Австрии. На следующий сезон. Ф-3.

Мать помолчала.

— Где?

— В Австрии. В Шпильберге.

— Где это?

— На границе со Словенией.

— Это далеко.

— Далеко.

Мать встала. Налила себе чая. Села обратно.

— Сын.

— Что?

— Ты согласен?

— Я согласен.

Мать кивнула.

— Тогда я согласна тоже.

Я остановился.

— Мам.

— Что?

— Это серьёзно, не на день.

— Я знаю.

— Это год минимум. Или два.

— Я знаю.

— И я к вам буду приезжать в три месяца раз.

— Я знаю.

— Ты не возражаешь?

Мать посмотрела на меня. У неё в глазах была то, что в Казани в ресторане. Это было «я тебя вижу, я знаю твою работу, я тебя отпускаю».

— Сын. Я тебя в марте уже отпустила. В Москву. Я тогда поняла, что отпускать тебя надо. С тех пор я каждый раз отпускаю чуть глубже. В Австрию это глубоко. Но не глубже чем понятно.

— Мам.

— Что?

— Спасибо.

— Не за что.

— Я тебя люблю.

Это были мои «я тебя люблю», сказанные матери и отцу за этот год. Раньше за всю жизнь, в обоих жизнях, я этого им говорил, может быть, по разу. Сейчас в этом году у меня этих «я тебя люблю» уже накопилось столько, что я начал терять счёт. И это, в общем, было самое доброе, что у меня в этом году произошло.

— Я тебя тоже, сын.

Отец смотрел на это и молчал. Когда мать вышла на кухню налить чая, он сказал тихо:

— Сын.

— Да.

— Хорошо прошло.

— Да.

— Я ей не говорил заранее.

— Я знаю.

— Я к ней так подходил, чтобы у меня самого внутри было прочно. А внутрь подвести надо за день.

— Понятно.

— У тебя так же.

— У меня так же.

В четверг я вернулся в Москву. В пятницу позвонил Юргену в Шпильберг. У них разница с Москвой два часа. У них было четыре дня по полудни, у меня четверг.

— Юрген.

— Максим.

— Я подпишу.

— Хорошо.

— Когда я еду в Шпильберг?

— Через неделю.

— Через неделю.

— Двадцать четвёртого сентября воскресенье. Прилёт в Грац. Из Граца до Шпильберга машина.

— Хорошо.

— Я организую.

— Спасибо.

— Спасибо вам. Я до встречи.

В тот же вечер у меня в Москве был спокойный вечер. У меня в полке между Толстым и Чеховым стояли три серебристых кубка и ключ от Балахны. Я подумал, что у меня скоро на этой полке будет другой кубок, австрийский. С другим именем. С другой буквой алфавита.

Тридцатилетний автомеханик во мне сегодня был тих и принят.

— Поедем? — спросил я у него внутренне.

— Поедем, — ответил он.

Это была первая прямая фраза за месяц. Мы с ним разговаривали редко, но в этот момент, в этой кухне на Кутузовском, после контракта от Юргена, после согласия матери, после кивка отца, мы согласились.

Это, видимо, и было то, ради чего я в эту жизнь попал.

В Перми через неделю я выйду на старт, как обычно. Как пилот «Сокола». Как Максим Королёв из России. Никто кроме меня, отца, матери, Серёги, Аллы, Юргена не будет знать, что в марте я еду в Шпильберг.

Я лёг.

В голове повторил: Шпильберг. Шпильберг. Шпильберг.

Засыпал спокойно.

Глава 21. Третий поворот

Понедельник восемнадцатого сентября я приехал на базу к девяти. У меня впереди была неделя до Перми и неделя до Шпильберга. Соловьёв-старший в Шпильберг должен был узнать после Перми, не раньше. Юрген это понимал, ждал.

В понедельник я тренировался по обычной программе. Длинные круги, ровный темп. Виталий Семёнович в боксе, Серёга у машины, Лёха у компьютера. Никто из них не знал про Юргена, кроме того, что в тот вечер у меня дома были гости. Серёга тогда заметил, я ему обещал «скажу позже». Теперь не говорил. Я ждал, пока Юрген сам разрешит.

Денис в боксе появлялся редко. У него у нас был свой график. С пятницы он работал отдельно, в подтрассе, на резерве. Это было нормально для команды.

В понедельник вечером я заехал к Алле. Она встречала меня дверью.

— Максим.

— Алла.

— Заходи.

Я зашёл. У неё было прохладно, у неё в квартире кондиционер, я уже знал. Она поставила чайник.

— Как ты?

— Нормально.

— Юрген?

— Юрген ждёт. После Перми еду в Шпильберг.

— Хорошо.

Помолчали. Прасковья на полу спала.

— Алла.

— Что?

— У меня странное ощущение в эти дни.

— Какое?

— Что я живу в двух графиках. Один это «Сокол», Пермь, чемпионат. Второй это Шпильберг, контракт, Австрия. И эти два графика идут параллельно, и я в обоих, и я в обоих не до конца.

— Это нормально.

— Серьёзно?

— Серьёзно. Когда у тебя в жизни происходит переход, ты живёшь в двух графиках одновременно. Это не симптом, это закономерность.

— Я как пилот в этом сейчас не до конца сосредоточен.

— Это плохо?

— На Перми может быть плохо.

Алла подумала.

— Ты на тренировках в эту неделю что делаешь?

— Готовлюсь к Перми.

— А думаешь о чём?

— О том, что мне в воскресенье в Шпильберг.

— Ну.

— Я понял. Это не сосредоточенность.

— Не сосредоточенность.

— Тогда что мне с этим?

— Перевести Шпильберг в фоновое. Пермь в активное.

— Это как?

— Никак. Просто постарайся.

Я кивнул. Допил чай. Ушёл.

Во вторник утром на базе я попробовал. Перевести Шпильберг в фоновое. Не получалось. У меня в голове всё время крутилось это слово, Шпильберг, Шпильберг. Я о нём думал на пробежке, на завтраке, в боксе, в кокпите. Я о нём не думал только когда непосредственно ехал. На скорости его не было. На прямой между поворотами он возвращался.

Андрей Викторович во вторник вечером подошёл ко мне с блокнотом.

— Максим.

— Да.

— Что-то с тобой не то.

— Что не так?

— Темп нормальный. Технически чисто. Но какой-то отстранённый.

— У меня личное.

— Ясно. Не спрашиваю.

— Спасибо.

— Ты на Перми будешь готов?

— Я постараюсь.

— Постарайся.

Он ушёл.

В среду я приехал на базу пораньше, в восемь тридцать. У меня в этот день было два подхода: утренний длинный, потом обед, потом короткий вечерний. После вечернего я планировал поехать к Алле, потом домой. Просто чтобы выкинуть из головы.

В девять я был в боксе. Серёга у машины, в форменной куртке, спокойный.

— Серый.

— Что?

— Машина?

— Машина в порядке. Я её утром перебрал.

— Что перебрал?

— Тормоза. Подвеску. Заднее проверил, у меня там было одно соединение, я хотел перепроверить.

— И?

— И всё в порядке.

— Хорошо.

Виталий Семёнович за столом писал в блокноте.

— Доброе утро, Максим Андреевич.

— Доброе.

— Сегодня по программе. Длинные, потом рваные. На время не пишем.

— Понял.

В девять сорок я выехал из бокса. Утро было прохладное, небо высокое, без облаков. Воздух чистый, после ночного дождя. На пит-лейне знакомо.

Я вышел на главную. Прогрев первый круг. Машина шла нормально. Шины разогревались как обычно. Я прошёл первый, второй, третий круг.

На третьем круге, на третьем повороте, я тормознул правой ногой в той точке, в которой тормозил весь сезон. Машина встала на торможение. Передние колёса замедлились. Задние тоже.

И тут я почувствовал, что что-то не так. Не сразу понял что. Машина шла на торможение, но как-то по-другому. Не как вчера. Не как в понедельник.

— Что-то с задней? — сказал я в наушник.

— Что? — спросил Виталий Семёнович.

— На торможении машина чуть гуляет.

— Возвращайся в бокс.

— Понял.

Я пошёл медленно. На повороте чувствовал то же самое. Машина шла, но в задней части у неё был какой-то микро-сдвиг. Я не понимал откуда.

К боксу я вернулся через полтора круга. Заехал. Снял шлем.

— Серый.

— Что?

— Заднее.

— Что заднее?

— На торможении гуляет. Как будто.

Серёга молча подошёл, открыл заднюю крышку. Минуту смотрел. Виталий Семёнович подошёл тоже.

— Я не вижу проблемы, — сказал Серёга.

— Я тоже не вижу, — сказал Виталий Семёнович.

Они оба смотрели. Я сидел в машине, ждал. Через пять минут Серёга сказал:

— Соединение я с утра подтянул. Гайки на месте. Я не понимаю, что у тебя.

— А по телеметрии?

Лёха посмотрел в ноутбук.

— У тебя задние тормоза работают. Без отклонений. Подвеска в норме.

— Странно.

Виталий Семёнович задумался.

— Максим. Это может быть субъективное.

— Что?

— У вас сейчас перенасыщение. Вы много в голове держите. Иногда в таком состоянии у пилотов появляются ощущения, которые в реальности не подтверждаются.

— Это не в голове.

— Я не утверждаю. Я предполагаю.

— Виталий Семёнович. У меня такой опыт уже есть. Я в Сочи уже один раз ездил с ощущениями, которые мне подсказывали правильное.

— Это так.

— Я вышел из машины не потому, что машина плохо. Я вышел, потому что в задней что-то.

— Хорошо. Тогда мы перебираем.

— Спасибо.

Серёга и Сан Саныч начали перебирать заднюю часть. Я сел на стул в углу бокса, ждал. Лёха принёс мне воду.

— Лёх.

— Что?

— Я не вижу глюк.

— Я тебе верю.

— Спасибо.

Серёга через двадцать минут поднял голову.

— Макс.

— Что?

— Я нашёл.

— Что?

— Заднее крепление амортизатора. Болт. Не сорван, но имеет небольшой люфт.

Я подошёл, посмотрел. Серёга показал.

— Видишь?

— Вижу.

— Это микро-люфт. Он не должен влиять на ход в нормальной езде. Но на торможении и на повороте, в сочетании, мог давать тебе то ощущение.

— Опасно?

— На рабочем темпе нет. На максимальном темпе да. Тебе бы рано или поздно болт сорвало.

— Когда ты его проверял утром?

Серёга поднял голову. У него лицо было такое, что я понял ответ.

— Утром.

— Утром ты его подтягивал?

— Я его проверял. Я его не подтягивал. Он у меня не показал признаков люфта. Я подумал, не нужно.

Виталий Семёнович за столом крепко выругался. Это был первый раз за весь сезон, когда я слышал, чтобы Виталий Семёнович ругался.

— Сергей Николаевич.

— Я виноват, — сказал Серёга.

— Я понял.

— Я виноват.

Он отвернулся, ушёл к ящику. Я смотрел на его спину. Серёга у меня такого никогда не делал. Серёга всегда болт сначала подтягивал, потом проверял. Сегодня он, видимо, был не в форме. Я не понимал, что у него. Может, всё ещё Прошкин. Может, моё «после Перми еду в Шпильберг» которое он чувствовал, не зная.

— Серый.

— Что?

— Ничего. Я хорошо, что вышел.

— Я знаю.

— Перебираем и едем дальше.

— Едем.

Виталий Семёнович сменил болт, перепроверил всё крепление. Сан Саныч помогал. Через полчаса машина была готова.

— Максим Андреевич.

— Да.

— Я бы предложил сегодня прервать тренировку. После такого инцидента нам нужна пауза.

Я посмотрел на него.

— Виталий Семёнович.

— Да.

— Я хочу один круг проехать.

— Зачем?

— Чтобы убедиться, что машина в порядке.

— Машина в порядке.

— Я хочу почувствовать.

Виталий Семёнович помолчал.

— Один круг.

— Один.

— На малом темпе.

— На малом.

— Хорошо.

Я надел шлем. Сел в машину. Серёга подал руль. Не смотрел на меня, я заметил. У него в глазах было то, что я в Сочи видел после моей аварии.

— Серый.

— Что?

— Ты мою машину знаешь.

— Знаю.

— Я тебе доверяю.

— Спасибо.

Я выехал на пит-лейн. Андрей Викторович в наушнике.

— Один круг. Малый темп.

— Понял.

Я вышел на главную. Прошёл первый поворот, второй. Машина шла нормально, без сдвига. Заднее держало.

Третий поворот. Я тормознул как обычно. Правой ногой, в точке. Машина ровно встала на торможение, ровно вошла в поворот.

И в этот момент случилось то, чего никто не ожидал.

Передо мной на трассе, в пяти метрах от апекса третьего поворота, на самой бровке, оказался человек.

Маршал. Молодой, в красной куртке. Видимо, проверял что-то после нашей утренней суеты в боксе. Видимо, не знал, что я выехал. Видимо, диспетчер не сообщил, что трасса под движением.

У меня было полсекунды. На малом темпе я шёл медленнее, чем на боевом, но всё равно около ста сорока. На сто сорока за полсекунды проходишь семнадцать метров. Между мной и маршалом было метров двадцать.

Я не мог прямо. Если бы я прямо, я бы его убил.

Я выкрутил руль вправо. Машина пошла прочь от маршала. Прямо в стену.

В стену я ударил левой стороной, на скорости около восьмидесяти. Удар был сильный. Я почувствовал, как машину развернуло. Один оборот. Другой. Что-то произошло с моим левым плечом, я физически почувствовал, что оно сдвинулось не туда. Шлем ударился о подголовник.

Машина остановилась поперёк трассы.

Я был в сознании. Это меня удивило. В Сочи я тоже был в сознании, но та авария была меньше. Эта была сильнее. Я ждал, что отключусь. Я не отключался.

Левое плечо горело. Я не мог им двинуть.

В наушнике сказал кто-то. Я не сразу разобрал кто. Голос был не Виталия Семёновича. Не Серёги. Какой-то посторонний.

— Максим. Максим, ты слышишь?

Это был Андрей Викторович. У него голос дрожал.

— Слышу.

— Ты в порядке?

— Не знаю.

— Маршалы бегут. Не вылезай. Жди.

— Где маршал?

— Какой маршал?

— Тот, на трассе. Я ради него ушёл в стену.

В наушнике повисла пауза.

— Маршал в порядке. Он отскочил.

— Отскочил.

— Он стоит, целый. Он не пострадал.

Я закрыл глаза. У меня в груди что-то отпустило. Я понял, что я ради него ушёл, и я успел. Это было важно. Если бы я его задел, это было бы навсегда.

Я открыл глаза. Маршалы уже бежали. Я слышал их крики снаружи.

— Максим.

— Что, Серый.

— Ты в наушнике слышишь?

— Слышу.

— Я бегу к тебе.

— Беги.

Серёга добежал первым. Он оттолкнул маршала, встал у машины, посмотрел на меня. У него лицо было белое. Я первый раз за всё время видел Серёгу таким.

— Макс.

— Серый.

— Ты живой.

— Живой.

— Что у тебя?

— Левое плечо. И ещё что-то с грудью.

— Сейчас.

Он наклонился, начал отстёгивать ремни. Маршал в красной куртке стоял за ним, я видел через визор. Тот самый, ради которого я ушёл. У него лицо было серое.

Я повернул голову к нему.

— Парень.

Маршал не ответил.

— Парень, ты в порядке?

Он кивнул, не сразу.

— В порядке.

— Хорошо.

Серёга расстегнул мне ремни. Снял шлем.

Я сразу почувствовал, что ударился головой. Не сильно, но было. Голова была ватная.

— Не двигайся, — сказал Серёга. — Скорая едет.

— Откуда?

— Из города. Десять минут.

— Я могу попробовать встать?

— Не пытайся.

Я не стал. Сидел в машине, ждал. Левое плечо горело. Левая сторона груди тоже. Я понял, что у меня что-то с рёбрами.

К нам прибежал Андрей Викторович, потом Виталий Семёнович, потом Лёха. Все стояли вокруг. Никто ничего не говорил. Я сидел в кокпите, смотрел в небо.

Через десять минут приехала скорая. Двое в белом, носилки. Они меня осторожно вытащили из кокпита. Перетащили на носилки. Закрепили шею в воротнике, на всякий случай. Понесли к машине.

Серёга шёл рядом.

— Серый.

— Что?

— Скажи отцу.

— Скажу.

— И матери.

— Скажу.

— И ещё.

— Что?

— Алле скажи.

Серёга кивнул.

— И ещё.

— Что, Макс?

— Юргену скажи. У меня в столе на Кутузовском его номер. В записной книжке, на букву Ю. Юрген Хофер.

— Скажу.

— Подожди.

— Что?

— Скажи Юргену, что я в Шпильберг приеду позже.

— На сколько позже?

— Не знаю. Скажи, что узнаем.

— Хорошо.

Меня погрузили в скорую. Серёга ехал со мной. Лёха поехал отдельно, на машине команды. Андрей Викторович и Виталий Семёнович остались на базе.

В скорой мне поставили капельницу. Я не понял, что в ней. Болеутоляющее, видимо. Через минут пять плечо горело меньше.

— Серый.

— Что?

— Я в Сочи был молодец. Я не геройствовал.

— Сегодня тоже не геройствовал.

— Сегодня я ради маршала.

— Я знаю.

— Маршал жив.

— Жив.

— Хорошо.

Серёга смотрел на меня. У него в глазах было то, чего я раньше у Серёги не видел никогда. Страх. Серёга в Балахне никогда не боялся. Сейчас боялся.

— Серый.

— Что?

— Не плачь.

— Я не плачу.

— Я вижу.

— Я не плачу, Макс.

Капельница работала. Я лежал, смотрел в потолок скорой. Думал, что вот сегодня среда, я ушёл в стену на третьем повороте Крылатского. На той самой трассе, на которой я весь май переучивался тормозить правой ногой. На той самой трассе, на которой у меня всё началось в марте.

И ушёл я не из-за себя. Ушёл я ради молодого маршала в красной куртке, который оказался не в том месте.

Это было важно.

В больницу Семьдесят второй мы приехали через сорок минут. Меня выкатили в приёмное. В приёмном меня посмотрел дежурный врач, сделали рентген, потом меня переложили в палату на третьем этаже, в шестиместную. Сейчас в палате, кроме меня, было двое. Один пожилой мужик в гипсе, другой средних лет, с забинтованной головой. Они оба не спали, посмотрели на меня.

— Здарова, — сказал пожилой.

— Здарова, — ответил я.

— Откуда?

— Гонщик.

— А.

— Ничего серьёзного, надеюсь, — сказал второй, с забинтованной головой.

— Надеюсь.

Я лёг.

Серёга стоял у моей кровати. Лёха в дверях.

— Макс.

— Что?

— Врач сказал, у тебя сломано две рёбра, ключица, и сотрясение. Не первой степени. Среднее.

— Понятно.

— Они тебя на пять дней оставляют. Минимум. Может, больше.

— Хорошо.

— Я сейчас иду звонить твоим.

— Звони.

Серёга вышел. Лёха зашёл, сел на стул у моей кровати.

— Макс.

— Лёх.

— Я там в боксе сказал Виталию Семёновичу что я с тобой буду. Он согласен.

— Хорошо.

— Я возле тебя побуду до вечера. Серёга в гостинице у города возьмёт номер, останется на ночь. Утром приедет.

— Хорошо.

— Тебе что-то нужно?

— Воды.

Лёха налил воды из графина у кровати. Поднёс к губам. Я выпил.

— Лёх.

— Что?

— Маршал.

— Что маршал?

— Он в порядке?

— В порядке. Я с ним поговорил. Его в боксе сейчас успокаивают. Он плачет, но он в порядке физически.

— Хорошо.

— Ты ради него.

— Ради него.

— Это правильно.

— Я знаю.

Помолчали. У меня в палате было тихо. Пожилой в гипсе и средних лет с головой смотрели на меня, не разговаривали, не лезли.

— Лёх.

— Что?

— Который сейчас час?

— Двенадцать сорок.

— И что?

— Что что?

— Сегодня среда?

— Среда.

— А Юрген меня ждёт в Шпильберге двадцать четвёртого. Это воскресенье.

— Через четыре дня.

— Я не успею.

— Не успеешь.

— Я не смогу подписать.

— Не сможешь.

— Чёрт.

Лёха молчал. Я смотрел в потолок.

— Лёх.

— Что?

— Если я в больнице на пять дней, и потом неделя на восстановление, я в Перми тоже не еду.

— Не едешь.

— Двадцать четвёртого Пермь.

— Двадцать четвёртого Пермь.

— Я её пропускаю.

— Пропускаешь.

— А Питер двадцать второго октября.

— Через месяц.

— Я успею к Питеру?

Лёха задумался.

— Зависит от ключицы. У тебя если без операции — четыре недели. С операцией три. Сотрясение — полторы-две недели полного покоя. Рёбра — само заживает за месяц-полтора.

— Питер в любом случае под вопросом.

— В любом случае.

— А Москва?

— Москва пятого ноября.

— Семь недель. Успею.

— Должен успеть.

Я закрыл глаза. Лёха сидел рядом, молчал. Через несколько минут я понял, что засыпаю. Видимо, обезболивающее работало. Я не сопротивлялся. Лёха меня мог разбудить, если что.

Перед сном я подумал, что у меня сегодня случилось всё одновременно. Авария. Маршал. Серёгина вина. Отказ от Шпильберга на эту неделю. Пропуск Перми. Возможно, Питера. Чемпионат, видимо, окончательно потерян. Шанс на догон Дениса убит.

И всё это произошло за полчаса.

Тридцатилетний автомеханик во мне сегодня был очень близкий. Он у меня в скорой проснулся и больше не отступал. Он у меня сейчас в палате сидел рядом, как сидел Лёха.

Я ему внутренне сказал: ты со мной?

Он сказал: я с тобой.

Это была вторая прямая фраза. После «поедем» на кухне.

Я уснул.

Проснулся я в четыре пятнадцать. У моей кровати сидел отец.

Я на первый момент не понял, как он здесь оказался. Я ждал, что мне Серёга позвонит родителям, они утром приедут поездом из Балахны. Сейчас четыре дня среды, поезд из Балахны идёт шесть с половиной часов. Это значит, что отец сел в поезд сразу после звонка, в десять или одиннадцать. И вот в четыре он у меня в палате.

— Пап.

— Сын.

— Когда ты приехал?

— Только что. Пятнадцать минут назад.

— Маму?

— Завтра утром. Она прилетит самолётом. Я её не пустил поездом.

— Она в Москве?

— Она утром в Шереметьево. Я её встречу.

— Хорошо.

Отец сидел на стуле. На нём была серая куртка. На ногах те же ботинки. Он смотрел на меня с тем лицом, которого я раньше у отца не видел. Это было сразу: облегчение, что я живой, и страх, что я мог не быть.

— Сын.

— Да.

— Серёга мне всё рассказал.

— Хорошо.

— Маршал.

— Да.

— Это правильно.

— Я не знал, что я успею.

— Ты успел.

— Я не успел, я попробовал.

— Ты успел.

Помолчали.

— Пап.

— Что?

— Я не доеду чемпионат.

— Я знаю.

— Денис будет чемпионом.

— Я знаю.

— Это плохо?

Отец посмотрел в окно. У него взгляд был не такой, как обычно. Он у меня в палате не торопился. Он у меня в палате сидел, как будто у него весь день впереди.

— Сын.

— Да.

— Тебе сегодня двадцать лет. Это твой первый сезон в Ф-4. У тебя будет ещё много сезонов.

— Может быть.

— Будет.

— А чемпионат?

— Чемпионат не самое важное.

— Пап.

— Что?

— Это не в стиле тебя.

Отец улыбнулся. Чуть.

— Сын. Я сегодня в поезде шесть с половиной часов сидел. Я думал, что я тебя теряю. Серёга мне сказал по телефону, что ты в стене, и больше ничего. У меня в голове было «теряю». У меня шесть с половиной часов было «теряю». Сейчас я вижу, что не теряю. У меня внутри это перевешивает чемпионат, и Шпильберг, и всё другое. Я тебе это просто говорю.

Я смотрел на отца. У меня в груди стало то, что я в Казани в ресторане видел, когда отец сказал матери «я тебя люблю». Это было не про любовь. Это было про то, что у людей внутри есть то, что важнее всего, и про это редко говорят, потому что обычно не время.

Сегодня было время.

— Пап.

— Что?

— Я тебе сейчас скажу.

— Что?

— Я в эту жизнь пришёл ради вас с матерью. Ради того, чтобы вы у меня были.

Отец молчал.

— Я по жизни иду из этого. Я в гонках еду из этого. Я в Шпильберг поеду из этого. Я в марте в Москве остался из этого. Всё, что я делаю, я делаю, чтобы у меня были мать и отец, и чтобы я при них успел.

— Сын.

— Что?

— Я тебя знаю.

— Ты меня знал?

— Я тебя знал с того марта, когда ты уехал в Москву. Я тебя знал, что ты меня любишь больше, чем говоришь. Я тебя знал, что у тебя в голове мать.

— И ты молчал.

— Я молчал. Это моё.

— Хорошо.

Он положил руку на мою правую кисть. На левую не мог, она была обездвижена. У отца рука была сухая, тёплая, в мозолях. Я её знал всю жизнь.

— Пап.

— Что?

— Спасибо.

— На здоровье.

— Это не на здоровье.

— Это, в общем, оно.

В пять зашла медсестра, проверила капельницу, поменяла. Дала мне пилюлю, обезболивающее. Я её проглотил. Она ушла.

— Пап.

— Что?

— Алла знает?

— Серёга ей звонил. Она в больницу не приедет сегодня.

— Не приедет.

— Я не знаю почему.

Я знал почему. Алла мне в гл 16, в её квартире на Войковской, сказала: «В первый день у тебя в палате не буду. На пятый буду». Сегодня был первый день. Через четыре дня будет пятый.

— Пап.

— Что?

— Это правильно.

— Что правильно?

— Что она не приедет.

— Хорошо.

Отец не уточнял. У него была эта черта: на вещи, в которых он не понимает, не нависать. Я ему был благодарен за это всю жизнь.

В шесть зашёл Серёга. У него в руках был пакет.

— Макс.

— Серый.

— Я тебе кое-что привёз.

— Что?

— Из Кутузовского. Я к тебе сходил.

— Откуда у тебя ключ?

— Татьяна Аркадьевна дала. Я ей объяснил, она сразу.

Серёга открыл пакет. Вынул фотографию из моей тумбочки. Ту самую, с прошлогоднего этапа в Нижнем, где мы с отцом и матерью у машины.

— Я подумал, тебе пригодится.

— Спасибо.

— И ещё.

Он вынул из пакета листок. На листке был номер телефона. Записанный твёрдо, с пробелами.

— Что это?

— Это номер Юргена. Я его записал на отдельный листок, чтобы у тебя был под рукой. Я ему уже звонил.

— И?

— И сказал, как ты просил. Что ты приедешь позже.

— Что он сказал?

— Он сказал, что подождёт. Что главное сейчас твоё здоровье. Что подписание они перенесут.

— Перенесут?

— Да.

— На когда?

— Когда ты сможешь приехать.

Я посмотрел на отца. Отец на меня. У меня в груди стало тепло. У Юргена была не та манера, что у Соловьёва-старшего. У Юргена ждали.

— Серый.

— Что?

— Это хорошо.

— Хорошо.

Серёга положил листок на тумбочку, рядом с фотографией.

— Серый.

— Что?

— Болт.

— Какой болт?

— Тот, который ты не подтянул.

Серёга посмотрел на меня. У него лицо стало.

— Я знаю.

— Это не было причиной аварии.

— Я знаю.

— Я ушёл из-за маршала.

— Я знаю.

— Серый. Я хочу, чтобы ты не ел себя за этот болт.

— Я ем себя.

— Я знаю, что ешь. Я хочу, чтобы перестал.

Серёга помолчал.

— Я постараюсь.

— Постарайся.

— Макс.

— Что?

— Я сегодня тебя чуть не потерял.

— Я знаю.

— Я сегодня сорок четыре прожил, и я первый раз в жизни плакал.

— Я знаю.

— Лёха увидел.

— Не страшно.

— Страшно.

— Не страшно, Серый.

Помолчали.

— Серый.

— Что?

— У меня скоро отдых.

— Какой?

— Несколько недель в Балахне. Со мной. После выписки.

Серёга кивнул.

— Хорошо.

— Согласен?

— Согласен.

— И ты со мной.

— И я.

— И отец.

— И отец.

— И мать.

— И мать.

— Это будет наш отдых. Без команды. Без Соловьёва. Без Москвы.

— Хорошо.

В семь зашёл доктор. Меня попросили остаться одного на пять минут. Отец и Серёга вышли. Доктор посмотрел рентген, сказал, что у меня перелом ключицы без смещения, и поэтому без операции. Сказал, что я в больнице на пять-шесть дней, потом на домашнее. Восстановление около месяца. Сказал, что сотрясение среднее, и неделю абсолютный покой.

— Доктор.

— Да.

— Я к финалу сезона в ноябре успею ехать?

— Если без осложнений, успеете. Но не на полную нагрузку.

— А на половинную?

— Зависит от вашего ощущения. Я вам не запрещу через шесть недель. Но я вам не советую первое время.

— Понял.

— И ещё.

— Что?

— Сотрясение это серьёзная вещь. Я вам сейчас спокойствие пропишу. Никаких тренировок, никаких книг с мелким шрифтом, никакого экрана. Спать. Есть. Лежать. Через неделю я разрешу читать. Через две вставать на длинно. Через три ходить.

— Понял.

— Хорошо.

Он ушёл.

Отец и Серёга вернулись.

— Что доктор? — спросил отец.

— Нормально. Без операции. Шесть дней в больнице.

— Хорошо.

— А ноябрь?

— Если без осложнений.

— Если?

— Если.

— Понял.

В девять отец сказал мне, что они с Серёгой пойдут спать в гостиницу. Я согласился.

— Пап.

— Что?

— До завтра.

— До завтра.

Они ушли. Лёха зашёл, остался со мной. Сказал, что переночует на стуле у моей кровати.

— Лёх.

— Что?

— Иди в гостиницу.

— Не иди.

— Иди.

— Я останусь.

— Ладно.

Я закрыл глаза.

В палате было тихо. Пожилой в гипсе спал, средних лет с забинтованной головой тоже. Ночник у дверей горел тускло. На улице была ночь, во внутренних окнах больницы горели тут и там лампы дежурных.

Я лежал. У меня в груди левое и плечо горели, но не сильно, обезболивающее работало. Голова была тяжёлая, ватная. Я не мог думать чётко.

Подумал, что у меня сегодня всё перевернулось. Я с понедельника готовился к Перми и к Шпильбергу. Сегодня Пермь сорвалась, Шпильберг отложен. Чемпионат, видимо, потерян.

Но маршал жив. И отец у моей постели. И мать утром прилетит. И Серёга в гостинице у города. И Лёха у меня в палате на стуле. И Юрген ждёт.

И тридцатилетний во мне, который сегодня впервые за всю книгу прямо сказал «я с тобой».

Это было больше, чем чемпионат.

Я уснул.

Во сне мне снилась Балахна. Не пятиэтажка на Островского, а двор, в котором я в шесть лет сломал нос. И во дворе на лавочке сидел отец, такой, как сейчас, в серой куртке, и ждал. И я к нему шёл через двор, маленький, шестилетний, со своим сломанным носом, и плакал не от боли, а от того, что отец на лавочке ждал. Это был мой первый сон в этой жизни, в котором я был маленький. Раньше во снах я был всегда теперешний, двадцатилетний.

Видимо, что-то у меня сегодня сдвинулось.

Я проснулся в три ночи. Лёха спал на стуле, голова на коленях. Пожилой в гипсе храпел. Средних лет с забинтованной головой что-то бормотал во сне.

У меня в палате через окно было видно небо. Оно было тёмное, с одной звездой. Я смотрел на эту звезду, и думал, что сегодня я перешёл в какое-то новое состояние. У меня в этой жизни сейчас будет другая глава. Не та, в которой я готовлюсь к чемпионству. Та, в которой я восстанавливаюсь, и думаю, и просто живу.

Глава 22. Палата

В четверг утром в десять прилетела мать.

Я лежал на спине, левая рука зафиксирована, в гипсе с креплением через грудь. Голова по-прежнему ватная, обезболивающее работало. Лёха ушёл в гостиницу выспаться, дежурил отец. Он сидел у окна, читал газету, тихо.

Дверь открылась. Зашла мать.

На ней было то самое серое пальто, в котором она в марте провожала меня на московский поезд. Не светлая жакетка, как в Казани. Серое пальто, для будней. Для дороги. Для неизвестного.

Она остановилась в дверях. Посмотрела на меня. У неё в глазах были слёзы. Не текли. Стояли. У матери всегда так было: она плакала редко, и когда у неё стояли слёзы, это означало, что внутри идёт что-то большое.

— Сын.

— Мам.

Она подошла. Села на стул. Взяла мою правую кисть. Посмотрела на меня. Я на неё.

Мы молчали. Минуту. Две.

Отец встал у окна, ушёл к двери. Тихо вышел. Дал нам сидеть.

— Сын.

— Да, мам.

— Я никогда тебя такого не видела.

— Знаю.

— Я в Балахне за тебя боялась всю эту неделю.

— Я знаю.

— Я в Казани сказала, что больше на трассу не приду.

— Помню.

— Это не трасса. Это больница.

— Это другое.

— Это другое.

Помолчали.

— Сын.

— Что?

— Я тебе сегодня скажу одно.

— Скажи.

— Я в марте, когда ты уехал в Москву, я каждый день думала, что ты не вернёшься. Не от трассы. От Москвы. Я думала, ты в Москве станешь другим, и старого сына у меня не будет.

— Мам.

— Слушай. Я ошиблась. Ты в Москве не стал другим. Ты в Москве стал таким же, только старше.

— Мам.

— Это хорошо.

— Хорошо.

Помолчали. У матери на скуле дрогнула жилка. Я её видел в Сочи, в гостинице, у отца. Видимо, у них с отцом эта жилка передавалась.

— Мам.

— Что?

— Я не хочу, чтобы ты сидела до Балахны.

— Я не сижу до Балахны. Я сижу пока ты не выпишешься.

— Это шесть дней.

— Я знаю.

— Где ты будешь спать?

— В гостинице, как папа.

— У меня есть квартира на Кутузовском. Татьяна Аркадьевна вас встретит.

— Я знаю про квартиру. Я с папой решим. Может быть, гостиница лучше.

— Мам.

— Что?

— Спасибо.

— На здоровье.

— Это не на здоровье.

— Это, в общем, оно.

Она посмотрела на меня и впервые за все месяцы я увидел у матери лицо, в котором она вся была. Без жакетки. Без халата. Без папиросы на кухне. Просто мать у моей кровати. Шестьдесят два года, серое пальто, моя правая кисть в её руке.

Я закрыл глаза. На секунду. Открыл.

— Мам.

— Что?

— Я тебя люблю.

— И я тебя.

К полудню в палату зашёл Серёга. У него на лице было то, что в среду я последний раз видел. Утомлённое. Серёга в больнице второй день не спал нормально, я знал. У него ночь в гостинице получалась четыре часа, не больше.

Серёга поздоровался с матерью.

— Здравствуйте, Нина Сергеевна.

— Серёжа.

Они обнялись. Он у нас в семье звал её Нина Сергеевна с восемьдесят восьмого, и она его звала Серёжа. У них своя система с тех пор.

Серёга сел напротив матери, я между ними.

— Серый.

— Что?

— Юргена сегодня?

— Я звонил утром. Он будет тебе сегодня сам звонить, я ему сказал, что ты в палате, у тебя телефона нет. Они через дежурную сестру тебе соединят.

— Когда?

— В шестнадцать по нашему. У них четырнадцать.

— Хорошо.

— Что ему скажешь?

Я подумал.

— Скажу, что в Шпильберг приеду к декабрю, наверное.

— Это далеко.

— Это далеко, Серый. Но я думаю, что мне нужно правильно восстановиться. Не торопиться.

— Это разумно.

— Я знаю.

— И что Юрген?

— Юрген сказал, что подождёт. Я ему верю.

Мать слушала, не вмешивалась. Она сегодня в палате не вмешивалась ни во что. У неё была эта черта: когда у её сына шёл серьёзный разговор, она делала вид, что её нет.

Серёга сидел минут двадцать. Потом ушёл в гостиницу. У него была встреча с Виталием Семёновичем в три. Виталий Семёнович приехал из Москвы на машине, чтобы лично навестить меня и поговорить с Серёгой про следующую неделю.

Я остался с матерью. Отец вернулся из коридора, сел на свой стул у окна.

— Пап.

— Что?

— Виталий Семёнович приедет?

— Серёга сказал, в три.

— Хорошо.

В три зашёл Виталий Семёнович. С ним Лёха.

Виталий Семёнович был в обычном своём пиджаке, без сумки, с папкой в руке. Лёха в куртке. Они оба остановились у двери, не сразу зашли.

— Максим Андреевич.

— Виталий Семёнович.

— Я к вам ненадолго.

— Заходите.

Он зашёл, сел на стул рядом с матерью. Лёха остался у двери.

— Это мать моя.

— Здравствуйте, Нина Сергеевна.

— Здравствуйте.

— Очень приятно.

Они пожали руки.

— Виталий Семёнович. Что в команде?

— В команде нормально. Обстоятельно. Авария на тренировке расследована, виноватым признан Сергей Николаевич, но штрафных санкций к нему не применяется, поскольку причиной аварии стало нарушение режима трассы со стороны диспетчера, а не отказ техники.

— Понятно.

— Соловьёв-старший в курсе. Он на ваше выздоровление в пятницу позвонит.

— Понятно.

— Пермь без вас. Мы выставляем только Дениса. Юношеский второй пилот не выходит, потому что у нас на резерве сейчас никого подходящего.

— Понятно.

— Питер — посмотрим, в зависимости от вас. Если успеете, выходите.

— Я постараюсь.

— Не торопитесь. У нас в команде нет интереса в том, чтобы вы вышли невосстановленным.

— Спасибо.

— И ещё одно.

— Что?

— Маршал, ради которого вы ушли в стену. Его зовут Володя. Двадцать три года. Он в Крылатском уже год.

— Я хочу с ним поговорить.

— Он хочет с вами тоже. Он в среду вечером был в команде, плакал. Он чувствует себя виноватым.

— Это не он.

— Я ему это говорил. Он не верит.

— Передайте ему, что я с ним поговорю, как только встану. И чтобы он не винил себя.

— Передам.

Виталий Семёнович сидел недолго. У него на меня было десять минут, не больше. Он был человек графика. Перед уходом сказал:

— Максим.

— Да.

— Я хочу сказать одну вещь, не для протокола.

— Слушаю.

— Вы сделали в среду то, что делает редкий пилот. Вы выбрали жизнь маршала перед своей. Это не каждому удаётся.

— Я не выбирал. Я не успел подумать.

— Тем лучше. Это значит, что выбор у вас уже был сделан до момента. Этому, в общем, не учат.

Я смотрел на него.

— Виталий Семёнович.

— Что?

— Спасибо.

— Не за что.

Он ушёл. Лёха остался. Сел на тот же стул.

— Лёх.

— Что?

— Виталий Семёнович сегодня тёплый.

— Он сегодня в самолёте летел до Москвы и думал, что мог бы тебя терять. Это его, видимо, разморозило.

— Лёх.

— Что?

— Я сегодня думал.

— О чём?

— О чемпионате.

— Ну.

— Я его не возьму.

— Не возьмёшь.

— Это меня раньше пугало.

— А сейчас?

Я подумал.

— Сейчас не пугает.

— Это, в общем, и есть выздоровление.

— Да.

В четыре зазвонил телефон у дежурной сестры. Она зашла в палату, сказала «Королёв, вам Юрген Хофер, по международной». Я попросил мать и Лёху и отца выйти. Они вышли. Сестра поднесла телефон к моей кровати, я взял его правой рукой.

— Алло.

— Максим. Это Юрген.

— Здравствуйте.

— Как вы?

— Лучше, чем во вторник. Хуже, чем в воскресенье.

Юрген помолчал.

— У вас юмор. Это хороший знак.

— Спасибо.

— Я по поводу нашего контракта.

— Слушаю.

— Я хочу подтвердить, что мы вас ждём. Подписание мы перенесли. Мы готовы к тому, что вы приедете в декабре, или в январе, или в феврале. Если вы к марту восстановитесь, к началу сезона мы вас ждём.

— Я к марту восстановлюсь.

— Хорошо.

Помолчали.

— Юрген.

— Да.

— Я хочу вас спросить.

— Слушаю.

— Если я в Россию в этом году в гонках больше не выйду, для вас это меняет?

— Не меняет. Мы за вами смотрели весь сезон. Мы за вами смотрели в Питере, в Нижнем, в Самаре, в Казани. Этого достаточно для решения.

— Хорошо.

— И ещё.

— Что?

— Я говорил с одним человеком в Ф-3 организации. У них есть положение, что после серьёзной аварии пилоту дают шесть месяцев минимум до серьёзных гонок. Это мои опасения по поводу вашего возможного быстрого возвращения. Я не хочу, чтобы вы в марте сидели в нашем кокпите, не отойдя.

— Я понимаю.

— Если вам нужно будет до апреля, мы продлим.

— Спасибо.

— Не за что.

— Юрген.

— Что?

— Можно я вам один личный вопрос?

— Можно.

— Как у вас в команде в Шпильберге был ли пилот, который попал в серьёзную аварию?

Юрген помолчал.

— Был. Один.

— Что с ним?

— Он не вернулся.

— На трассу?

— Не вернулся в наш состав. Он лечился девять месяцев, потом не смог снова сесть в кокпит. Переход у него не получился. У него внутри что-то сломалось.

— Это меня не пугает?

— Должно пугать.

— Я предупреждён.

— Хорошо.

Помолчали.

— Юрген.

— Что?

— Я сяду.

— Хорошо.

— До декабря.

— Я слышу.

— Спасибо вам.

— Перестаньте. Удачи.

— Спасибо.

Положили трубку.

Я лежал. Дежурная унесла телефон.

В пять зашёл отец. Сел на свой стул. Сказал:

— Сын.

— Что?

— Через десять минут зайдёт Алла.

Я остановился. Сегодня был четверг. Авария была в среду. Это второй день. Алла обещала прийти на пятый.

— Откуда ты знаешь?

— Серёга мне сказал. Она звонила в гостиницу, спросила, можно ли сегодня.

— Сегодня второй день.

— Я знаю. Серёга ей сказал, что обычно с тобой кто-то из нас. Она сказала, что зайдёт быстро. На пять минут.

— Хорошо.

— Я выйду.

— Останься.

— Лучше выйду. Это твой человек.

Отец вышел. Я остался один.

Через десять минут дверь открылась. Зашла Алла.

Она была в пальто, лёгком, не зимнем. На ней не было макияжа. В руке у неё был пакет с чем-то, видимо, фруктами, я не сразу разобрал.

— Максим.

— Алла.

Она подошла к стулу, на котором сидела мать. Села. Поставила пакет на тумбочку. Я увидел: яблоки. Несколько штук. Антоновка.

— Вы говорили, на пятый день.

— Я говорила, на пятый. Сегодня второй. Я не выдержала.

— Вы пришли.

— Пришла.

Она посмотрела на меня. У неё в глазах было то, чего я раньше у Аллы не видел. Это было даже не «я ждала». Это было «я не могла».

— Алла.

— Что?

— Я живой.

— Я вижу.

— Маршал тоже.

— Я знаю.

— Это важно.

— Я знаю.

Она достала из кармана ещё что-то. Книгу. Тонкую. Я не сразу разобрал название. Чехов, рассказы.

— Это вам.

— Зачем?

— Чтобы вы читали, когда сможете.

— Я через неделю смогу.

— Она вас подождёт.

Я смотрел на неё. У меня в груди стало то, что я в Сочи в баре первый раз почувствовал. Тёплое. Не страсть. Не любовь. Просто тёплое.

— Алла.

— Что?

— Спасибо.

— На здоровье.

— Это не на здоровье.

— Это, в общем, оно.

Она сидела минут пятнадцать. Не разговаривала много. Спросила про доктора, про восстановление, про Юргена. Я ей рассказал про звонок в четыре. Она кивнула.

— Это правильно.

— Что правильно?

— Что вы перенесли подписание. Что вы не торопитесь.

— Юрген сказал то же самое.

— Я знаю Юргена. Я с ним лично не знакома, но я о нём слышала. Он один из тех немногих в Европе спортивных директоров, которые умеют ждать.

— Это редкость?

— Это редкость.

— Хорошо.

В пять сорок Алла встала.

— Я пойду.

— Идите.

— Я больше сегодня не приду.

— Я знаю.

— Я приду в воскресенье. На пятый.

— Хорошо.

— Если что, звоните.

— Я не могу со здешнего телефона.

— Через дежурную скажите. Они умеют.

— Хорошо.

Она наклонилась, поцеловала меня в лоб. Это был первый раз, когда Алла меня прикоснулась. Я не успел отреагировать. Она уже вышла.

Я смотрел в потолок. На моём лбу остался след от её губ. Не физический, какой-то другой.

Я понял, что у меня сейчас в палате что-то другое произошло.

К десяти вечера в палате снова все. Отец, мать, Лёха. Серёга в гостинице, у него завтра с Виталием Семёновичем работа в Крылатском. Все собрались на пятиминутку перед сном.

— Пап.

— Что?

— Я хочу один сегодня.

— Хорошо.

— Лёх. Иди в гостиницу.

— Хорошо.

— Мам. Тоже.

— Я останусь до утра.

— Мам.

— Сын. Я останусь.

— Мам, я хочу один.

Мать посмотрела на меня. У неё было лицо, в котором она думала отказать. Потом подумала, кивнула.

— Я ухожу. Но завтра я буду в семь.

— Хорошо, мам.

Они все ушли.

Я лежал в палате. Соседи мои спали. Ночник у дверей горел тускло. На улице была ночь.

Я не сразу понял, что вечером я жду. Я ждал чего-то. У меня внутри было то, что бывает перед серьёзным разговором. Я ждал, и ждал.

Около полуночи я понял, что я жду тридцатилетнего.

Он у меня в эти три дня был очень близкий. Он у меня в скорой проснулся. Он у меня сидел у кровати весь четверг и пятницу. Он у меня сегодня ждал звонка Юргена. Он у меня смотрел на Аллу.

Сегодня он, видимо, выйдет на разговор. У меня в палате темно, тихо, и у меня в голове ничего не отвлекает.

Я закрыл глаза.

Не уснул.

Просто закрыл глаза и стал слушать.

И он начал.

— Максим.

Не сон. Не голос наружный. Внутренний. У меня в голове, в той же области, в которой у меня обычно мысли.

— Я.

— Слышишь меня?

— Слышу.

— Ты впервые.

— Я знаю.

— Я тебя ждал.

— Я тебя тоже.

Помолчали. Внутри. В голове моей это был такой же разговор, как на кухне. Пауза, потом фраза.

— Ты, наверное, всё про меня знаешь.

— Знаю достаточно.

— А я про тебя не знаю.

— Не знаешь.

— Расскажи.

Тридцатилетний помолчал. Я почувствовал, что он собирается. Что у него за спиной — не одна минута и не одна жизнь, и он не сразу решает, что из этого сейчас имеет смысл произнести.

— Я тебе скажу немного. Подробностей не надо. У меня там было неинтересное, ты не учись на этом.

— Хорошо.

— Тридцать лет. Автосервис на окраине, я там делал то, что делают все, кто туда попадает. Менял масло, варил глушители, собирал ходовую. По пятницам мы с ребятами пили пиво. По понедельникам у меня болела голова. Ничего особенного.

— Семья?

— Не было. Была одна история, давно, в институте, не сложилось, ушла. Я после этого как-то не научился. Снимал однушку на окраине, в панельке, у одной женщины за двадцать тысяч в месяц. Холодильник, пельмени, диван, телевизор. Иногда я думал, что надо бы что-то поменять. Не менял.

— Отец, мать.

— Мать была. Хорошая женщина. Я с ней по выходным разговаривал по телефону, иногда заезжал. Она умерла в двадцать втором, перед самым моим. Отец мой к этому времени уже умер тоже, давно, давно. У меня от него осталось много неровного. Он был непростой человек.

— Понятно.

— Это всё. Биография в десять строчек.

— А машина?

— «Приора» в кредит. Я её взял в двадцать втором, после смерти матери, на остаток страховки. Думал, что-то начну. Не начал.

— И в две тысячи двадцать четвёртом ты на ней разбился.

— Разбился. На мокрой дороге, ехал домой со смены. Встречная вышла из-за поворота. Я даже не помню, кто за рулём был. Мне фары в стекло, удар, и я уже здесь, у тебя в голове.

Помолчали.

— А почему ты у меня?

— Не знаю.

— Совсем не знаешь?

— Совсем. Я тебя не знал. Я тебя на улице бы не узнал. Когда я открыл твои глаза в апреле девяносто девятого на вокзале и увидел в твоём паспорте фотографию, я её первый раз в жизни видел. Я тогда подумал — попал куда-то не туда. Думал, минута пройдёт, и обратно. Не прошла.

— И с тех пор тут.

— И с тех пор тут.

— Зачем-то ведь.

— Я об этом думал, ты знаешь, как я думал. Двадцать с лишним месяцев. И ничего я тебе не отвечу. Может, какая-то ошибка. Может, какое-то совпадение по времени — я там умирал, ты тут чуть не умер, и нас перепутали. Может, ты мне был нужен, чтобы я что-то увидел. Может, я тебе был нужен, чтобы что-то понял. А может, ничего не «зачем», просто так бывает, как бывает дождь в воскресенье. Я этого не решу.

— Хорошо.

— Хорошо.

Помолчали. У меня в груди что-то двигалось, как двигается тёплая вода в трубе ночью, тихо, без напора.

— Слушай.

— Что?

— Я тебе хочу сказать одно.

— Скажи.

— Ты сегодня сделал то, чего я не сделал.

— Что?

— Ты ушёл в стену ради маршала.

— Я не успел подумать.

— Ты не успел подумать, потому что у тебя внутри уже было решение. У меня внутри в нужный момент решения не было. У меня бывали такие моменты, когда надо было пойти и я не пошёл. Я остался. Я в этом смысле не успевал. А ты сегодня успел.

— Это были разные истории.

— Это, в общем, одно.

— Я не верю.

— Я тоже не верил. Сегодня поверил. Когда ты в скорой меня позвал.

Помолчали.

— Слушай.

— Что?

— Я тебе сейчас скажу финальное.

— Слушаю.

— Я сегодня ухожу.

Я остановился.

— Что?

— Я сегодня ухожу. Не из тебя — я останусь. Но я перестаю быть «соседом». Я больше не сижу за стенкой. Я в тебе.

— А ты?

— Я в тебе.

— И не будешь говорить?

— Буду. Иногда. Когда нужно. Но не как сосед. Как ты сам.

— Я не понимаю.

— Я тебе объясню.

Тридцатилетний помолчал.

— Сосед в голове, — сказал он, — это компромисс. Это значит, что у тебя в одной голове живёт два человека, и они друг друга терпят. Это работает временно. Долго не работает. Долго или сосед уходит, или сходит с ума хозяин головы.

— Я знаю.

— Я не хочу, чтобы ты сходил с ума.

— Я тоже не хочу.

— Поэтому я ухожу из «соседа».

— Куда?

— В тебя. Я перестаю быть отдельным голосом. Я перестаю быть «другим я». Я тебе передаю своё. То, что у меня было — память про окраинный гараж, про панельку, про маму в двадцать втором, про эту последнюю мокрую дорогу. Это будет в тебе, как старая чужая фотография в альбоме. Не моя — твоя. Я растворяюсь в тебе.

— И тебя не будет.

— Меня не будет как «другого». Я буду как часть тебя.

— Это нормально?

— Это нормально.

— Это не страшно?

— Это страшно. Но это правильно.

Помолчали.

— Слушай, — сказал он.

— Что?

— Ты не один.

— Я знаю.

— Никогда.

— Я знаю.

Помолчали. У меня в палате было тихо. Соседи мои спали. Ночник у дверей горел тускло.

— Слушай.

— Что?

— До свидания.

— До свидания.

— Не до свидания. Это не уход. Это переход.

— Я знаю.

— Я знаю, что знаешь.

И всё.

Голос у меня в голове умолк. Не исчез. Стал моим. У меня в груди стало то, что я в Казани в ресторане видел у отца. Спокойствие.

Я открыл глаза. На потолке палаты 72-й больницы плавали пятна от ночника.

Мне было тихо.

В первый раз за полтора года, с того марта, мне было тихо.

Я подумал, что это, видимо, и есть то, чего я ждал.

Тридцатилетний у меня внутри стал мной. У меня сейчас в одной голове был один человек. Не двое. Не сосед, и не «я». Просто один. С памятью двух биографий, не похожих, никогда не пересекавшихся до того марта. Но один.

Это было новое.

Это было то, к чему я через год шёл.

Я заснул.

В пятницу утром мать пришла в семь, как обещала. Я к этому моменту уже проснулся, лежал, смотрел в потолок. У меня в палате через окно было утро, светлое, в ярком сентябре.

— Сын.

— Мам.

— Ты как?

Я подумал.

— Я хорошо, мам.

— Серьёзно?

— Серьёзно.

— Я у тебя по голосу слышу.

— Я знаю, что слышишь.

Она села на стул. Взяла мою правую кисть.

— Что-то изменилось? — спросила она.

Я посмотрел на неё. У матери в глазах было то самое внимание, которое у неё было всю жизнь. Она у меня в палате чувствовала, что у меня внутри произошло что-то.

— Изменилось, мам.

— Что?

Я подумал, что я не могу ей объяснить. Я не могу матери рассказать про тридцатилетнего автомеханика, про две тысячи двадцать четвёртый, про растворение. Я могу сказать только то, что у неё в её жизни поместится.

— Мам.

— Что?

— Я ночью что-то понял.

— Что?

— Я понял, что у меня всё в этой жизни, в общем, на месте.

Мать кивнула.

— Это серьёзно.

— Серьёзно.

— Тогда хорошо.

— Хорошо.

К полудню зашёл отец. Принёс мне газету. Сел.

— Сын.

— Пап.

Он посмотрел на меня. Помолчал. Потом сказал:

— У тебя сегодня в глазах что-то.

— Что?

— Не знаю. Что-то, чего вчера не было.

— Я знаю, что ты замечаешь.

— Я знаю.

И всё. Отец не уточнял. У него была эта черта.

В субботу утром в палату зашёл Денис. Я не ожидал. Я не думал, что Денис ко мне приедет.

Он был в гражданском, в куртке, с коробкой шоколада.

— Привет.

— Привет.

— Я в Перми с понедельника. Завтра вылет. Зашёл попрощаться.

— Хорошо.

Он сел на стул.

— Поздравляю с тем, что живой.

— Спасибо.

— Я в среду слышал по рации. У меня внутри тогда что-то ушло. Я не сразу понял что.

— Что?

— То, что ты для меня, оказывается, не «соперник за чемпионат». А что-то ещё.

— Что?

— Не знаю. Напарник, наверное. Не в командном смысле. В жизненном.

Я смотрел на него. У Дениса сегодня лицо было другое, чем обычно. Обычно он был ровный, сухой. Сейчас был мягче.

— Денис.

— Что?

— Спасибо.

— Не за что.

— Это не за что.

— Это, в общем, оно.

Помолчали.

— Денис.

— Что?

— Возьми чемпионат.

— Постараюсь.

— Я не возражаю.

— Я знаю.

— Это твой год.

— Я знаю.

— Я в следующем году не у вас в команде.

Денис посмотрел на меня. Я ему этого не должен был говорить. Это был секрет Юргена. Но мне сегодня показалось, что Денису можно сказать. Потому что у нас с ним сегодня другие отношения, чем были.

— Ты в Европе?

— Австрия. Ф-3.

— Когда я узнал?

— Сейчас.

— Хорошо.

— Никому пока не говори.

— Не скажу.

— Соловьёв-старший узнает, когда узнает.

— Я не скажу.

Он встал.

— Удачи в Перми.

— Спасибо.

— Удачи в восстановлении.

— Спасибо.

Он подал мне правую руку. Я пожал.

Он ушёл.

В воскресенье в три дня в палату зашла Алла.

На пятый день, как обещала.

Она была в том же лёгком пальто. В руке снова пакет с яблоками. На этот раз ещё с термосом, я разглядел.

— Максим.

— Алла.

— Я говорила, на пятый.

— Сегодня пятый.

— Сегодня пятый.

Она села.

— Что в термосе?

— Куриный бульон. Я сама сварила.

— Серьёзно?

— Серьёзно. Я в редакции у нас на офисной плитке варила. Получилось.

Я улыбнулся. У меня в груди стало то, что в среду я уже почувствовал.

Алла налила мне в чашку из термоса. Помогла поднять голову. Я выпил.

— Хорошо.

— Хорошо.

Она сидела со мной полтора часа. Мы говорили мало. В основном, я ел бульон, она читала вслух из той книги Чехова, которую принесла в четверг. Один рассказ, потом второй. У неё голос был ровный, без актёрства. Она читала так, как читают книгу для одного слушателя.

В четыре тридцать она ушла.

В дверях остановилась.

— Максим.

— Что?

— Я тебя в тех шесть месяцев восстановления буду звать в гости. Просто посидеть. Без планов. Прасковья тебя помнит, кстати.

— Я знаю. Она меня помнит за то, что я её не побеспокоил.

— Она тебя помнит за то, что ты с ней не разговаривал.

— Я знаю.

— Хорошо.

Она ушла.

Я лежал и думал, что у меня в этой неделе с воскресенья по воскресенье случилось всё, что должно было случиться. Авария. Маршал. Плечо. Отец в палате. Мать. Серёга. Юрген. Денис. Алла.

И самое главное, тридцатилетний во мне, который перестал быть соседом и стал мной.

Это последнее было важнее всего другого.

В понедельник меня выписали. С условиями. Гипс на четыре недели. Покой на две. Сотрясение под наблюдением.

Отец и мать собрали мои вещи. Увезли меня на Кутузовский. Мать в нём оставалась со мной до пятницы. Потом они с отцом улетели в Балахну. Договорились, что я к ним приеду в начале октября, на две недели восстановления.

Когда я первый раз сидел один в квартире на Кутузовском после больницы, я подошёл к полке между Толстым и Чеховым. Там стояли три серебристых кубка и ключ от Балахны.

Я сел в кресло у окна, открыл Чехова. Тот рассказ, который мне Алла читала в воскресенье. «Студент». Очень короткий. Я его прочитал ещё раз, медленно, сам. Думал, что это тот рассказ, в котором у Чехова всё про связь поколений, через костёр, через слова.

У меня сегодня внутри тоже была связь. Не через костёр. Через тишину.

Я закрыл книгу.

Лёг на диван. На улице шумел Кутузовский.

На полу под окном лежала фотография, та самая, которую Серёга мне привёз в больницу. Мать, отец, я в комбинезоне «Сокола». Прошлогодний этап в Нижнем.

Я подумал, что у меня скоро будет ещё одна фотография. С матерью, отцом, мной, в Балахне, в начале октября. Без комбинезона. В обычной куртке. В обычном дворе.

Глава 23. Дома

В первое октября в субботу мы выехали в Балахну.

Отец за рулём «Шестёрки». Мать рядом с ним. Я сзади, левая рука в гипсе, поверх неё пристёгнут ремень безопасности. На «Волге» командной я ехать не мог, потому что у меня в Москве она лежала на парковке, а Серёга её перегонять отказался, сказал «у тебя рука одна, ты в неё садиться не должен, она тебя не узнаёт». Серёгина логика была не моя, но я с ней согласился.

«Шестёрку» отец перегнал в Москву накануне. Поездом до Нижнего, потом до Балахны на маршрутке, потом на «Шестёрке» из Балахны до Москвы. Мать с ним не поехала, осталась со мной на Кутузовском.

В пятницу вечером отец прибыл к нам с дороги, усталый, но не показывал. Мы с матерью встретили его. Он первым делом поел супа, который мать варила. Потом сел за стол, посидел минут двадцать молча. Потом сказал:

— Я к тебе как сбавил скорость, под Орехово, увидел, что у меня тебя двое.

— В смысле?

— В смысле, я сбоку посмотрел в зеркало, и у меня в голове был ты двадцатилетний и ты в гипсе. И я подумал, что когда я сейчас доеду до Кутузовского, ты у меня в обоих видах.

— Пап.

— Что?

— Это не два меня.

— Я знаю. Это, в общем, я устал.

Я понимал. Отец на восьмисот километров за рулём в свой возраст, это много. Он лет двадцать столько за один день не ездил. У него в голове, видимо, на этом участке всё перемешалось.

В субботу утром в шесть мы поехали обратно в Балахну. До Балахны шесть часов с одной остановкой в Орехово. Я в задней части машины, в гипсе, ровно. На остановке отец купил мне кофе из автомата, мать пирожок. Мы постояли пятнадцать минут в придорожном кафе, потом дальше.

К двенадцати были в Балахне.

Дом тот же. Двор тот же. Лавочки. Рябина у подъезда. Ржавый детский комплекс с горкой.

Я думал, что в Балахну в гипсе вернусь обиженным. Никаких. Я вернулся, как возвращаются домой. Я левой рукой ничего не мог делать, и это меня сначала тревожило, а потом перестало. У меня в Балахне было кого попросить.

Соседка Тамара Ивановна была первая, кто меня встретил у подъезда. Она шла к ящику за газетой, увидела меня, остановилась.

— Максим.

— Здравствуйте, Тамара Ивановна.

— Что у тебя?

— Гипс.

— Я слышала. Папа звонил соседке моей про лекарства. Сказал, у тебя в Москве плохо.

— Уже лучше.

— Ты надолго?

— На две недели.

— Пироги тебе печь?

— Если хотите.

— Я хочу.

Она пошла за газетой. Я за родителями в подъезд.

В квартире пахло гречкой, чаем и сливочным маслом. Тем самым, как в моём детстве. Мать сразу пошла на кухню, поставила чайник. Отец помог мне снять куртку. У меня левую руку нельзя было через рукав, поэтому я носил куртку набекрень, и снимать её было неудобно.

— Я тебе купил с одной рукой одеяться, — сказал отец. — Жилетку.

— Какую жилетку?

— Просто жилетку. Без рукавов. Я её с собой взял в Москву ещё, не показал. Теперь покажу.

Он принёс её из шкафа. Серая, шерстяная, без рукавов, с пуговицами впереди. У отца такая была много лет, он её носил в гараже. Эта была другая, немного похожая, но новее.

— Где взял?

— В Нижнем, на рынке. На прошлой неделе.

— Заранее?

— Заранее.

Я надел. Сидела хорошо. Левую руку в гипсе под жилетку прятать не надо было, она оставалась снаружи, как полагалось.

— Спасибо, пап.

— Перестань.

Мы сели за стол. Мать поставила гречку с молоком, как в детстве. Я ел правой рукой, медленно. Гречка была горячая, молоко холодное. Я её жевал медленно. У меня в Москве я гречку с молоком уже три месяца не ел. Видимо, в Москве у меня этого блюда не было ни в одной столовой и ни в одном кафе.

После обеда отец пошёл в гараж. У него «Шестёрка» с дороги нуждалась в проверке. Я хотел с ним, но мать сказала «тебе час полежать». Я лёг.

Проснулся в три. Мать сидела на кухне с книгой. Я к ней подошёл.

— Мам.

— Сын.

— Я к Серёге.

— Сейчас?

— Сейчас.

— Я с тобой.

— Не надо. Я один.

— Сын, у тебя гипс.

— Я ходить могу.

Мать посмотрела на меня. Подумала.

— Иди.

Я надел жилетку, куртку набекрень, ботинки. Вышел.

К Серёге было десять минут ходьбы, по Островского, потом на Первомайскую. Гараж его был во дворе двенадцатиэтажки, среди ряда кирпичных гаражей советского образца. Я там бывал в детстве не раз.

Серёга был у себя. Дверь гаража открыта. Внутри у него стоял какой-то «Москвич» какого-то знакомого, видимо, на ремонте. Серёга сидел на табуретке у входа, курил.

— Серый.

Он поднял голову.

— Макс.

— Привет.

— Ты дома.

— Сегодня приехал.

Серёга поднялся, потушил папиросу, подошёл. Не обнял. Серёга у нас обнимался редко, и сейчас, видимо, не время. У меня левая рука в гипсе, обнимать неудобно.

— Заходи.

Я зашёл. В гараже у него пахло железом, маслом, чуть бензином. Тот самый запах, который у меня в детстве был связан с отцом.

— Чай?

— Чай.

Он включил электроплитку, поставил чайник. У него в гараже была своя посуда, две чашки с надписью «Балахновский комбинат», ещё с восьмидесятых. Мы сели на табуретки.

— Серый.

— Что?

— Как мать?

— Лучше. Уже на ногах. Я сейчас к ней не хожу каждый день.

— Хорошо.

— А ты?

— Гипс четыре недели. Потом ещё на восстановление.

— До декабря?

— До декабря.

— А Шпильберг?

— Юрген ждёт.

— Хорошо.

Помолчали. Серёга налил кипяток в чашки, бросил пакетики.

— Серый.

— Что?

— Я сегодня приехал и понял.

— Что понял?

— Что у меня в Балахне всё ровно.

— Что значит ровно?

— Значит, я в эту неделю буду дышать. Просто дышать. И ничего больше.

Серёга кивнул.

— Это правильно.

— Я хотел сначала с тобой в гараже работать.

— И?

— И понял, что не смогу. Левой рукой никак.

— Я знаю. Я с тобой не работал ни на один час с твоей аварии. Мы с тобой просто будем сидеть.

— Сидеть.

— Сидеть.

Помолчали. У Серёги в гараже была лампа, висела с потолка на длинном шнуре. Лампа дёргалась от лёгкого сквозняка через щель в воротах.

— Серый.

— Что?

— Я хотел тебе сказать.

— Слушаю.

— У меня в больнице ночью было.

Серёга поставил чашку.

— Что было?

— Я с тобой про это никогда не говорил.

— А что?

Я подумал. Серёга у меня был один из тех людей, с которыми я мог говорить прямо. Может быть, единственный, кроме отца. Аллы я знал чуть меньше года. Серёгу всю жизнь.

— Серый. Я тебе сейчас расскажу одну вещь, и ты решишь, веришь или нет.

— Хорошо.

— Я в марте девяносто девятого, на тренировке в «Сокол-юности», попал в аварию.

— Я помню. Тебя из машины вытаскивали с сотрясением.

— Ты помнишь правду наполовину.

— Какая другая половина?

— Я в этой аварии должен был умереть. У меня тогда столкнулись две машины, моя пошла в столб, и я мог не выйти. Меня вытащили, я был в коме сорок минут. Потом проснулся.

Серёга молчал.

— И я после этого был не я.

— В смысле?

— В смысле, что в меня в момент комы зашёл другой человек.

Серёга смотрел на меня. У него лицо было серьёзное, но без тревоги.

— Расскажи.

— Это тридцатилетний мужик из две тысячи двадцать четвёртого года. Автомеханик с окраины какого-то города, я его города даже не знаю, он сам мне никогда не говорил. Жил один, в съёмной однушке в панельке. Ехал со смены вечером, на мокрой дороге встречная вышла, удар. И в тот момент, когда у него фары в стекло, у меня тут на трассе авария. Он зашёл в меня. Я с ним прожил полтора года, как с соседом в голове.

Серёга налил себе ещё чаю.

— Значит, ты мне сейчас рассказываешь.

— Рассказываю.

— Это правда?

— Я не знаю. Может быть, это галлюцинация. Может быть, реально. Мне это казалось правдой полтора года.

— А сейчас?

— Сейчас он во мне. Он перестал быть «соседом». Он во мне.

Серёга молчал минуту. Допил чай. Потом сказал:

— Ну.

— Что ну?

— Я тебе верю, Макс.

— Серьёзно?

— Серьёзно. Я в восемьдесят восьмом видел в Балахне одну женщину, которая после смерти мужа стала по-другому ходить. Не как раньше. Как муж ходил. Я тогда не понимал, потом понял. Когда у тебя кто-то близкий умирает рядом, ты иногда его в себя берёшь.

— Это не близкий. Это вообще чужой человек.

— Это, может быть, и интереснее.

Я смотрел на него. У Серёги в глазах не было удивления. Не было насмешки. Было то, что я в Балахне всегда ценил больше всего: спокойное принятие.

— Серый.

— Что?

— Спасибо.

— За что?

— За то, что ты не сказал, что я сошёл с ума.

— Я не думаю, что ты сошёл с ума.

— Хорошо.

— И ещё.

— Что?

— Я в эти полтора года замечал, что ты не как Максим Королёв из девяносто восьмого года. Ты другой. Я это видел. Мать твоя видела. Отец видел. Кристина видела, может, поэтому ты с ней расстался. Ты другой.

— Я не знал, что вы видели.

— Видели. Просто никто не говорил, потому что никто не понимал. А ты сейчас объяснил.

— Понятно.

Он закурил. Я смотрел.

— Серый.

— Что?

— У меня сейчас этот тридцатилетний во мне. Он не отдельный. Он часть.

— Это, в общем, нормальное состояние.

— Серьёзно?

— Серьёзно. У всех во мне есть кусочки разных людей. У меня в груди отец мой давно умерший, у меня в груди Витя Прошкин, у меня в груди мать ещё пока живая, но ту мать восемнадцатилетней давности я уже несу как часть.

— Я не думал об этом так.

— Это, в общем, и есть жизнь.

Помолчали.

В шесть я пошёл обратно. Серёга меня проводил до угла Островского. Постояли.

— Серый.

— Что?

— Завтра в гараж.

— Завтра в гараж.

В тот вечер дома я лёг рано. Восемь часов. Мать сначала возражала, я объяснил, что устал. Усталость от гипса в первые дни оказалась серьёзная. Мать поняла.

В воскресенье утром у меня впервые за всё это время в Балахне с мамой получился долгий разговор.

Отец ушёл в гараж в восемь. Я остался с мамой на кухне. Она перебирала гречку для обеда. У неё была привычка перебирать гречку перед варкой, я помнил с детства.

— Сын.

— Что, мам?

— Я тебе хочу сказать.

— Скажи.

— Я в больнице у тебя в палате в четверг что-то заметила.

— Что?

— Что у тебя в глазах что-то изменилось.

— Изменилось.

— Я не лезла. Но я заметила.

— Я знаю, что заметила.

Мать переложила гречку в кастрюлю.

— Сын.

— Что?

— Я тебе расскажу.

— Что?

— У меня это уже было.

— Что было?

— У меня в восемьдесят первом, после твоего рождения, было такое же.

Я остановился.

— Какое такое же?

— Когда у меня в глазах что-то изменилось. Ты знаешь.

— Не знаю.

Мать посмотрела на меня. У неё в глазах было то, что в Казани я первый раз увидел.

— Я тебе раньше не говорила. Я тебе сейчас расскажу.

— Слушаю.

— У меня в восемьдесят первом было кесарево. Тяжёлое. Ты у меня шёл медленно, врачи в пятой больнице Нижнего меня резали быстро, потому что у меня кровь падала. И у меня на операционном столе были несколько секунд, в которых меня не было.

Я смотрел на мать.

— Что значит не было?

— Я не была в сознании. У меня сердце почти остановилось. Не остановилось, чуть не остановилось. Меня вывели реаниматологи.

— Ты мне не говорила.

— Я никому не говорила. Только папе.

— И что тогда?

— Когда я очнулась, я была другой.

Я лежал бы, если бы стоял. Я сидел.

— Какой другой?

— Я не знаю. Я раньше была одна. После операции стала другая. Папа это видел. Я тогда не понимала, что произошло. Я думала, это от наркоза.

— А сейчас?

— Сейчас я думаю, что у меня тогда что-то произошло.

— Мам.

— Что?

— Что произошло?

— Я не знаю, сын. Я только знаю, что после операции я стала тебе матерью. Я тебя любила, как ни одного человека до тебя. Я тебя любила больше, чем папу твоего. Я тебя любила так, как, я думаю, я до операции любить не умела. И я с тех пор каждый день тебя любила. Двадцать лет.

— Мам.

— Слушай.

— Слушаю.

— Я не знаю, что у тебя в больнице произошло. Я не лезу. Но я знаю, что у нас с тобой что-то общее. Что у нас обоих был момент, в котором мы поменялись.

— Поменялись?

— Стали другими. Не теми, кем были до.

Я смотрел на мать. У меня в груди стало то, чего я не ждал в её исполнении.

— Мам.

— Что?

— У меня в марте девяносто девятого было то же.

— Я знаю.

— Знаешь?

— Я знала с того марта. Я тебя в больнице тогда после комы увидела, и поняла, что ты другой. Я не знала, как объяснить. Я думала, это от удара. Я с тех пор тебя люблю как другого. Старого Максима у меня уже нет. У меня есть ты теперешний.

Я плакал. Мать тоже плакала. Я не успел этого сдержать. Левая рука в гипсе, правая в её ладонях. Слёзы текли как у ребёнка.

— Мам.

— Что?

— Я не знал, что ты знаешь.

— Я не говорила.

— Почему?

— Потому что ты был мой сын. Я тебя любила. Мне было неважно, какой ты. Старый или новый. Ты был мой.

— Мам.

— Что?

— Спасибо.

— На здоровье, сын.

— Это не на здоровье.

— Это, в общем, оно.

Мы сидели на кухне ещё долго. Не разговаривали. У матери на столе остыла гречка. У меня в кружке остыл чай. Через час мы оба пришли в себя, и мать сказала «надо обед». Стала готовить.

Я сидел и думал, что у меня сейчас в эту субботу-воскресенье первая неделя в Балахне дала мне больше, чем все шесть месяцев до этого. Я тут с матерью и отцом просто живу. Без гонок. Без чемпионата. Без Москвы.

И мать, оказывается, всё знала. Уже двадцать лет назад мы стали с ней парой «другими». Сначала она. Потом я. У нас в семье у Королёвых, видимо, эта линия идёт давно.

В обед пришёл отец. Поел гречки, погладил мать по плечу, сел за стол. Мать ему ничего про наш разговор не сказала. У них была такая система: то, что между матерью и сыном, не делилось с отцом сразу. Постепенно. Через неделю или через две.

Отец ел и заметил, что у нас на кухне сегодня тихо.

— Что у вас?

— Ничего, — сказала мать. — Сын приехал, я рада.

— Хорошо.

Он не настаивал. Отец знал, когда не вмешиваться.

В понедельник в Балахне был дождь. Я вышел на улицу с зонтом, который мать дала. Серёга уже ждал у гаража. Мы зашли, я сел на табуретку, он работал. У него в ту неделю под навесом стоял «Москвич» Анатольевича, надо было сделать сцепление. Серёга работал, я смотрел.

— Серый.

— Что?

— Я тебе сказал тогда про того мужика, что во мне.

— Помню.

— У него мать была.

— У всех мать была.

— Да. Но у него она в двадцать втором умерла, незадолго до его собственной аварии. Он к ней не приехал в больницу. Он там был в каком-то нехорошем состоянии, не двинулся с места. И когда она умерла, он на похоронах был, но как будто не там. И с тех пор у него внутри это сидело, как занозы.

Серёга поднял голову.

— Ты сейчас это в себе несёшь.

— Я сейчас это в себе несу.

— А.

— Мне иногда странно. Я сижу здесь, в Балахне, в гипсе, мне двадцать лет. У меня мать живая, на кухне сейчас наверняка борщ варит. А во мне — память о другой матери, чужой, которая умерла, и которую он не приехал хоронить. Я её не знал. Я её даже на фотографии не видел. Но у меня внутри её утро, её голос, как она картошку чистила, как она будила его в школу. Это всё чужие воспоминания. Но они во мне.

Серёга кивал.

— Это много.

— Это много.

— И что ты с этим?

— Я живу с этим. И я хожу к своей матери на кухню чаще, чем раньше. Просто чтобы пить с ней чай. Раньше я не понимал, зачем. Сейчас понимаю.

— Это нормально.

— Это нормально.

Помолчали. Серёга крутил гайку в сцеплении.

— Серый.

— Что?

— Если я свою мать когда-нибудь подведу, ты мне напомни.

— Напомню.

— Спасибо.

— За что?

— Просто.

В тот вечер дома мать что-то почувствовала. У неё в эти дни ко мне было особое внимание. Она сидела за столом, я напротив. Отец читал газету.

— Сын.

— Что, мам?

— У тебя есть кто-нибудь?

Я подумал. Я знал, что мама про Аллу не знает в подробностях. Я ей про Аллу говорил мельком, как про журналистку. Мать про Кристину знала. Кристина у нас в доме был известный персонаж до декабря.

— Никого, мам.

— Никого?

— Никого с того, как мы с Кристиной разошлись.

— А журналистка?

Я вздрогнул.

— Откуда?

— Я слышала. Мне Тамара передавала.

— Тамара откуда?

— Тамара слышала от соседки матери Серёги. Они в Москве у Серёги в общежитии однажды разговор слышали через стенку.

— Это год слухов на бабьей лестнице.

— Это бабьи слухи. Я только спрашиваю.

Я подумал.

— Мам. У меня есть знакомая журналистка. Алла. Мы дружим.

— Дружите?

— Дружим.

— Она тебя любит?

— Я не знаю.

— Ты её любишь?

Я остановился.

— Не знаю, мам. У меня сейчас не та точка, чтобы об этом думать.

— А когда будет та?

— Я не знаю.

Мать кивнула.

— Хорошо.

— Мам.

— Что?

— Ты не обижаешься, что я не говорил?

— Я не обижаюсь. Это твоё.

— Мне неудобно.

— Это не неудобно. Сын. Каждый человек приходит к таким вещам сам. Ты придёшь, когда придёшь.

— Хорошо.

В среду я с отцом пошёл на кладбище. Отец ходил туда раз в месяц, к могиле своего отца, моего деда, который умер в восемьдесят пятом. Я в детстве ходил с ним один раз в год. Сейчас он предложил «пойдёшь со мной?», и я согласился.

Кладбище было за городом, на холме. Дождь к среде прекратился, было сухо, ветер. Мы шли по тропинке среди могил. Отец нёс в пакете два букета: один к деду, второй к могиле тётки моей по отцу, которая умерла в две тысячи третьем. Тётку Лиду я плохо помнил, она у нас в семье была фигурой полузаметной.

К могиле деда отец сел на лавку рядом, поставил букет. Я стоял.

— Здравствуйте, дед, — сказал отец. — Я к вам с сыном.

Я ничего не сказал. Я деда не знал. Он умер до меня.

Отец молчал минут пять. Я смотрел на надгробие. Камень обычный, серый, с фотографией. Дед был в пиджаке, в галстуке. Лет сорок пять, видимо, на пенсию. Подпись «Королёв Николай Алексеевич». Под ней две даты: год рождения тысяча девятьсот двадцать восьмой, год смерти тысяча девятьсот восемьдесят пятый.

— Сын.

— Что, пап?

— Мне его не хватает.

— Знаю.

— Он бы тебя видел.

— Знаю.

— Хорошо бы он тебя видел.

— Хорошо бы.

Я посмотрел на отца. Он сидел и молчал. Я подумал, что это, наверное, самое родное, что у меня в жизни есть. Отец на могиле своего отца, и я рядом, и тишина, и ветер.

В этот момент у меня в груди что-то внутри сказало. Не голос. Что-то в районе. Это было «спасибо».

Я понял, кому. Это было от того тридцатилетнего во мне. Он у меня в этот момент сказал «спасибо», потому что у него у самого отец давно умер, в трудных обстоятельствах, и он на могилу не приходил последние годы. У него этого не было. У меня в этой жизни было.

И он мне через мою грудь сказал «спасибо».

Я не ответил. Мне не надо было.

К могиле тётки Лиды мы тоже пришли. Отец положил букет, постоял минуту. Тётка Лида была в восемьдесят шестом году простудилась, у неё развилось воспаление лёгких, и она в две тысячи третьем после долгой болезни умерла. Я её плохо помнил.

— Сын.

— Что, пап?

— Тётка Лида тебя любила.

— Я плохо помню.

— Она тебя в три года таскала по саду. У вас с ней была прогулка одна, я её фотографировал. Ты её называл «тёт Лида» с одной д.

— Я не помню.

— Ты её не должен помнить. Я только говорю.

— Хорошо.

К пяти мы вернулись домой. Мать варила суп на кухне.

— Сын. Иди, помой руки.

— Помою.

— Папа, помой.

— Помою.

Мы поели суп. Отец молча смотрел в тарелку. Мать наблюдала за ним.

— Алёша.

— Что?

— Ты с папой ходил.

— Ходил.

— Хорошо.

— Хорошо.

В ту ночь я долго не мог заснуть. Думал о деде, о тётке Лиде, о всех тех мёртвых, которые у меня в семье есть. И о тех чужих мёртвых, которых я несу через тридцатилетнего внутри — их я не знал, но память о них теперь во мне. У меня внутри коллекция мёртвых людей. У всех у людей такая есть, видимо, после определённого возраста.

В четверг я был у Семёна Борисовича в «Сокол-юности». Я к нему сам сходил, как к Серёге. Только Серёга у меня недалеко, а Семён Борисович в десяти километрах, и до него ехать. Серёга меня свозил на «Москвиче» Анатольевича, который он закончил перед обедом.

Семён Борисович увидел нас, обнял меня сразу, очень осторожно, чтобы не задеть гипс.

— Королёв.

— Семён Борисович.

— Я слышал.

— Я живой.

— Я знаю, что живой. Я это слышал. Я бы сразу приехал, но не было как.

— Спасибо.

— Заходи.

В его кабинете в боксах пахло старым бензином и старым чаем. У него на стене висели фотографии всех его выпускников за тридцать лет. Я там был на одной, в шестнадцать лет. Молодой, в шлеме, у карта.

— Сядь.

Я сел. Семён Борисович достал из шкафа коньяк, налил себе одну рюмку. Мне не предложил, видимо, помнил, что я в гипсе, на лекарствах.

— Королёв.

— Да.

— Я тебе скажу одну вещь.

— Слушаю.

— Когда я в среду тогда узнал, что ты в стене, я поехал в церковь.

Я остановился.

— Серьёзно?

— Серьёзно. Я в церковь не хожу, я знаешь, советский человек, неверующий. Но я в среду доехал до Рождественской, вошёл, поставил свечку.

— За меня?

— За тебя. Я свечку поставил и постоял минут десять. Я о тебе думал. Я о всех своих пацанах за тридцать лет думал, у которых в гонках были аварии. Я в середине девяностых одного пацана потерял, в Тагиле. Я больше не хочу.

— Семён Борисович.

— Что?

— Я живой.

— Я знаю, что живой. Я просто говорю, чтобы ты знал, что я тогда подумал.

— Спасибо.

Семён Борисович выпил коньяк. Поставил рюмку.

— Королёв.

— Что?

— Когда вернёшься?

— На трассу?

— На трассу.

— Не уверен. К Москве в ноябре, может быть. К Питеру в октябре нет.

— На какой трассе будешь в марте?

— В Австрии.

Семён Борисович моргнул.

— Серьёзно?

— Серьёзно. У меня контракт с одной командой Ф-3 в Австрии. Подписать должен в декабре или январе.

— Это серьёзно.

— Серьёзно.

— И у нас в Балахне будешь в Балахне приезжать?

— Каждые три месяца.

— Это нормально.

— Я надеюсь.

— Королёв.

— Что?

— Помни, ты от меня шёл.

— Я помню.

— А не от себя.

— Я помню это тоже.

Я улыбнулся. Он у меня в школе всегда говорил эту фразу про «от себя», и я её всегда переделывал. У нас был ритуал.

К шести Серёга меня привёз обратно в Балахну. По дороге не разговаривали. Я смотрел в окно. Балахновские поля в октябре уже почти жёлтые. На горизонте трубы заводов. Это был мой ландшафт с детства. В Москве у меня такого ландшафта не было. В Шпильберге тоже, видимо, не будет.

В пятницу я позвонил Алле. Из дома, по балахновскому телефону.

— Алла.

— Максим.

— Я в Балахне.

— Я знаю. Я тебе звонила в среду на Кутузовский, Татьяна Аркадьевна сказала, что ты уехал.

— Я звоню сегодня, потому что хочу тебе сказать.

— Что?

— Я многое в Балахне понял.

— Я слышу. Расскажешь?

— При встрече.

— Когда вернёшься?

— Через неделю.

— Я тебя жду.

— Алла.

— Что?

— Я тебя люблю.

В трубке стало тихо. На несколько секунд.

— Максим.

— Что?

— Я тоже.

— Я не зря сказал?

— Не зря.

— Это, в общем, не для разговора.

— Это для того, чтобы ты сказал.

— Я знаю.

Я положил трубку. Постоял у телефона минуту. У меня в груди стало то, что я раньше у себя не чувствовал. Это было то, что мать про себя говорила в восемьдесят первом году.

В этот вечер мать на кухне посмотрела на меня.

— Сын.

— Что, мам?

— Ты сегодня другой.

— Какой?

— Не знаю. Спокойнее.

— Мам.

— Что?

— Я Алле сказал.

— Что сказал?

— Что я её люблю.

Мать посмотрела на меня. У неё в глазах ничего не вздрогнуло. Только внимание стало внимательнее.

— Сын.

— Что?

— Я знала, что скажешь.

— Откуда?

— Я твоя мать.

— Хорошо.

— Она тебя любит?

— Сказала, что любит.

— Тогда хорошо.

Мать обернулась к плите. Стала перекладывать суп.

— Сын.

— Что?

— Это первый раз?

— Что первый раз?

— Что ты женщине говоришь «люблю».

Я подумал.

— Кристине я говорил.

— Это не считалось.

— Почему?

— Потому что Кристина была не та.

— Я знаю.

— Алла та.

— Откуда ты знаешь?

— Я твоя мать.

Она поставила тарелку передо мной. Я ел. Молчал. Она тоже молчала, наблюдала.

В субботу мы с отцом снова были в гараже. На этот раз я попробовал помочь. Отец ремонтировал какое-то мелкое в «Шестёрке», я ему правой рукой передавал инструмент. Это было неудобно, но я хоть что-то делал.

— Пап.

— Что?

— Я в Москву через четыре дня.

— Знаю.

— Потом в Питер на этап. Не как пилот, как гость.

— Хорошо.

— И в ноябре в Москве на финал. Возможно, как пилот. Возможно, как зритель.

— Понятно.

— А потом Шпильберг.

— Знаю.

Помолчали.

— Сын.

— Что?

— Ты в эту неделю в Балахне был хорошо.

— Я знаю.

— Я давно тебя не видел таким.

— Каким?

— Тихим.

— Хорошо.

— Хорошо.

В воскресенье вечером у меня была последняя ночь в Балахне. Я лежал в своей детской комнате, в которой жил восемнадцать лет. Кровать у окна, стол, шкаф, полка с книжками, плакат Алена Проста на стене.

Я подумал, что у меня в этой комнате, видимо, я сейчас был в последний раз надолго. Дальше в Балахну буду наезжать, на пять дней, на неделю. На две недели, как сейчас, уже, видимо, не буду.

Это не потеря. Это переход.

В понедельник утром я попрощался. Мать на пороге обняла. Отец у машины пожал руку. Серёга пришёл провожать. Я обнял Серёгу.

— Серый.

— Что?

— Ты в Москве в эту неделю?

— В Москве. Завтра выезжаю.

— Хорошо.

— Ты как доехать?

— Папа отвезёт до автостанции. Из Нижнего поездом.

— Сядешь поездом с гипсом?

— Сяду.

— Хорошо.

В шесть мы выехали на машине отца до Нижнего. Через час я был на вокзале. Отец купил мне билет, проводил до купе. Я сел.

Поезд тронулся. Балахна за окном осталась.

Я смотрел в окно, как поля сменяются, как лес, как города, как снова поля. У меня в купе кроме меня ехала пожилая женщина в шерстяной кофте. Она спала. Я не разговаривал с ней.

К вечеру я был в Москве. На Кутузовском, в своей квартире. Татьяна Аркадьевна меня встретила в подъезде, помогла с сумкой. У меня левая рука в гипсе, поднимать не мог.

— Отдохнули?

— Отдохнул.

— Хорошо отдохнули?

— Очень хорошо.

— Это видно.

Я зашёл в квартиру. Поставил сумку. Подошёл к полке между Толстым и Чеховым. Три кубка. Ключ от Балахны.

Я добавил рядом с ключом четвёртый предмет. Пакетик от Чехова, который Алла мне в среду в больнице принесла. Я его в больнице не открывал, читал из её книги. Сейчас открыл. Внутри был засушенный лист рябины. Алла, видимо, положила его в книгу для меня. Я не заметил тогда.

Глава 24. Кокпит

В среду я приехал на базу впервые после Балахны.

В машине меня привёз Серёга. Он накануне пригнал «Волгу» из общежития, она у него в тот вечер ночевала. Утром он за мной заехал на Кутузовский, в восемь сорок.

— Серый.

— Что?

— Я к Андрею Викторовичу хочу.

— Знаю.

— И всё. Без машины пока.

— Знаю.

Он у руля, я рядом. Гипс через грудь. Левая рука на коленях. На улице в начале октября было прохладно, в Москве пахло уже немного зимой, без ёлок, но с тем серым воздухом, которого летом не бывает.

База на въезде была обычная. Те же ворота, тот же охранник с папкой. Охранник посмотрел на меня, кивнул.

— С возвращением, Максим Андреевич.

— Спасибо.

В коридоре общежития я столкнулся с Виталием Семёновичем. Он шёл с папкой. Увидел меня, не сразу узнал, потом узнал, остановился.

— Максим Андреевич.

— Виталий Семёнович.

— Как себя?

— Лучше. Через две недели гипс снимаю.

— Хорошо.

Помолчали.

— Я к Андрею Викторовичу.

— Я знаю. Он вас ждёт.

— Он знает, что я приехал?

— Знает.

— Спасибо.

Андрей Викторович был у себя в кабинете. Я постучал, он сказал «заходите». Я зашёл, осторожно, левой рукой держась за дверной косяк.

— Максим.

— Андрей Викторович.

Он встал. Подошёл. Не обнял, у меня гипс. Положил правую руку на моё плечо, неосторожно, я чуть вздрогнул, он сразу убрал.

— Извини.

— Ничего.

Сел напротив. У него в кабинете сегодня было прохладно. Открыто окно, видимо, проветривал.

— Слушай.

— Слушаю.

— Я хочу с тобой по делу. Сразу.

— Хорошо.

— Питер на следующей неделе. Я не зову тебя на этап ни в каком качестве. Ни как пилота, ни как зрителя.

Я моргнул.

— Не зовёте?

— Не зову.

— А если я хочу.

— Я знаю, что ты хочешь. Я тебя прошу не приезжать.

— Объясните.

Андрей Викторович помолчал.

— У нас в команде сейчас тяжёлая атмосфера. Соловьёв-старший после твоего отказа в сентябре в нерве. Он на Питер придёт сам. Он там будет с Денисом. Я не хочу, чтобы ты в эту атмосферу попадал, пока в гипсе. Это не для тебя сейчас.

— А когда?

— На Москве в ноябре. Если успеешь, выходишь. Если не успеешь, выходишь зрителем.

— Понял.

— И ещё.

— Что?

— Соловьёв-старший на следующей неделе тебе передаст через Олега Витальевича бумагу.

— Какую?

— Уведомление о пересмотре зарплаты. Снижение на двадцать процентов.

— На двадцать?

— На двадцать.

Я кивнул.

— Олег Витальевич меня предупреждал.

— Я знаю.

— Хорошо.

— Ты не возражаешь?

— Я возражаю. Но я понимаю, что я этому возражать сейчас не могу.

— Это правильное.

— Андрей Викторович.

— Что?

— Что мне делать сейчас?

— Тебе сейчас восстанавливаться. И больше ничего.

— А команда?

— Команда без тебя пройдёт Питер. И без тебя пройдёт начало ноября. На Москве, если ты будешь готов, будем смотреть.

— Хорошо.

— И ещё.

— Что?

— У нас в среду на следующей неделе будет тренировка в Крылатском. Без официальной программы. Я тебе предлагаю один тестовый круг.

— Один?

— Один. На малом темпе. С Сан Санычем у машины. Серёга на параллельной.

— А Виталий Семёнович?

— На пит-волле.

Я смотрел на него.

— Андрей Викторович. Это вы организовали?

— Я.

— Без Соловьёва-старшего?

— Без.

— Он не узнает?

— Узнает. Через неделю-две. К этому моменту тест уже пройдёт.

— Зачем?

— Затем, что мне нужно знать, можешь ли ты ехать. Команде нужно. И тебе тоже.

— Я ещё в гипсе буду.

— Гипс снимут к среде. Ты не забыл? Я с твоим врачом созвонился. Он мне сказал, что в среду можно.

— Вы созвонились с моим врачом?

— Без подробностей. Просто узнать дату.

Я кивнул.

— Хорошо.

— Готов?

— Готов.

— На малом темпе.

— На малом.

— Один круг.

— Один.

— Если что-то пойдёт не так, я тебя выкину из машины.

— Я понимаю.

— Хорошо.

Помолчали.

— Андрей Викторович.

— Что?

— Я хочу попросить.

— Слушаю.

— Володя.

— Какой Володя?

— Маршал. Тот, ради которого я ушёл в стену.

— А.

— Я хочу с ним поговорить. До тестового круга.

— Я узнаю, когда он на смене. Скажу.

— Спасибо.

Я вышел из кабинета. В коридоре постоял. У меня в груди было тепло. Я думал, что Андрей Викторович тут, в команде, у которой Соловьёв-старший против меня, нашёл для меня тестовый круг. Это означало многое.

Володя нашёл меня сам.

В пятницу днём он позвонил мне на Кутузовский. Голос у него по телефону был тихий, я не сразу узнал.

— Это Максим Королёв?

— Я.

— Это Володя. Тот, на третьем повороте.

— Володя.

— Я хотел с вами встретиться.

— Я тоже. Где?

— Где удобно.

— У меня дома можно. Кутузовский.

— Я приеду.

В субботу в три часа Володя был у меня в подъезде. Я открыл. На пороге стоял молодой парень, в обычной куртке, с короткими светлыми волосами, среднего роста. Лицо у него было обычное, симпатичное, без особой выразительности. Только глаза были другие. У него в глазах было то, что бывает у людей, которые недавно стояли рядом со смертью.

— Здравствуйте.

— Здравствуй.

Я провёл его на кухню. У меня уже стоял чайник на плите, я готовился. Он сел за стол напротив. Я налил ему чай.

— Володя.

— Да.

— Я не хочу, чтобы ты себя винил.

Он не ответил сразу.

— Виталий Семёнович мне сказал. Андрей Викторович тоже.

— И что?

— Я понимаю.

— Что понимаешь?

— Что вы мне это говорите. Я не понимаю, как с этим жить.

Я смотрел на него. Володе было двадцать три. Я всего на три года младше. У нас лица в его поколении были похожие. У меня в Балахне я знал десять таких пацанов. Спокойных, рабочих, без выкрутасов. Они шли в железнодорожники, в мотористы, в маршалы.

— Володя.

— Да.

— Я тебе сейчас одну вещь скажу, в которую ты можешь не поверить. Но я скажу.

— Слушаю.

— Со мной с весны девяносто девятого, с моей аварии в «Сокол-юности», живёт ещё один человек. У меня в голове. Не я, отдельный. Тридцатилетний мужик, автомеханик с окраины, ехал со смены на мокрой дороге, встречная в него вышла, удар, и в этот момент у меня тут на трассе была своя авария. Меня вытащили в коме. Когда я очнулся, в меня этот человек уже зашёл. Я с ним прожил полтора года, как с соседом.

Володя смотрел.

— Это я тебе говорю не для того, чтобы тебя удивить. Я тебе это говорю для того, чтобы ты понял одну вещь. У меня внутри сидит человек, который уже один раз умер. Не я — другой. Но он во мне. И в среду, в Крылатском, когда я выкручивал руль вправо ради тебя, я уже знал, что я в стене. Это не было чем-то сверх. У меня внутри это было привычным.

— Это серьёзно?

— Я не знаю. Но мне это кажется правдой полтора года. И в среду, в Крылатском, когда я выкручивал руль вправо ради тебя, я уже знал, что я в стене. Это не было чем-то сверх. Это было привычным.

Володя молчал.

— Ты понимаешь?

— Не до конца.

— Я знаю. Я тебе скажу проще. Я в стену из-за тебя ушёл не потому, что я герой. Я ушёл, потому что я уже один раз умирал. Мне это, видимо, легче.

— Это страшно.

— Это не страшно. Это просто как есть.

Помолчали. Володя пил чай, медленно.

— Я не верю, наверное, — сказал он. — В то, что у вас внутри другой человек.

— Это нормально, что не веришь.

— Но я понимаю, что вы это говорите не для того, чтобы я не винил себя.

— Я для этого тоже.

— И не только.

— И не только.

Помолчали.

— Володя.

— Да.

— Ты в Крылатском работаешь как?

— На постоянку. Маршалом-инспектором. Закончил в прошлом году училище, пришёл к ним.

— Тебе нравится?

— Нравилось до среды.

— А сейчас?

— Я пока не знаю. Я неделю не работал, был на больничном. От нервов. В среду на следующей выхожу.

— Ты выйдешь?

— Я постараюсь.

— Это правильно.

Я посмотрел на него.

— Володя.

— Да.

— Я тебе скажу одну вещь, и я её всерьёз говорю.

— Слушаю.

— Я ради тебя ушёл в стену не потому что у меня внутри был тот, который уже умирал. Я ушёл, потому что ты был передо мной и у тебя была жизнь. У тебя в момент ничего ещё не было, а у меня было всё. Я ушёл, чтобы у тебя осталось то, что ещё не было.

— Это много.

— Это, в общем, и есть смысл.

Он смотрел на меня. У него на лице что-то изменилось. Не разительно. Чуть.

— Максим.

— Что?

— Я приду на ваш следующий тест.

— На какой?

— У вас с Андреем Викторовичем в среду планируется. Я узнал.

— Серьёзно?

— Серьёзно. Я в среду не буду на смене. Я приду. Я хочу быть там.

— Зачем?

— Я хочу видеть, как вы выходите.

— Хорошо.

В шесть он ушёл. У двери я ему пожал правую руку. Он мою.

— Володя.

— Да.

— Не вини себя. Это, в общем, всё, что я хочу.

— Я попробую.

— Хорошо.

Он ушёл. Я закрыл дверь. Постоял в коридоре. Подумал, что у меня сегодня в гостях был ещё один человек, у которого, как у Аллы, как у меня, был момент, в котором он перешёл на другую сторону. Я ему это не сказал. Я надеялся, что он сам поймёт.

В понедельник на Кутузовский пришёл Олег Витальевич.

Не ко мне домой. Я его в фойе подъезда встретил, мы поднялись в квартиру.

Он принёс с собой папку. Положил на стол.

— Максим.

— Олег Витальевич.

— Я с вашей бумагой.

— Я знаю.

— Снижение зарплаты на двадцать процентов с октября. Подписать здесь.

Я подписал. Правой рукой, левая в гипсе.

— Соловьёв ещё что-то?

— Соловьёв пока ничего.

— Это всё?

— Это всё.

Помолчали.

— Максим.

— Да.

— Я по другому делу тоже.

— Слушаю.

— Я ухожу из «Сокола».

Я остановился.

— Когда?

— В декабре. После окончания сезона.

— Куда?

— В команду «Лукойл-Рейсинг». У них Ф-3 в Европе, и Ф-2. Меня туда зовут спортивным директором.

— Это, в общем, отличный шаг.

— Это шаг.

— А «Сокол»?

— А «Сокол» без меня справится. У них сейчас все процессы налажены. Я там лишний.

— Соловьёв знает?

— Знает с прошлой недели.

— И?

— И принял. Без особых эмоций. Он понимает, что у меня там перспектива.

— Олег Витальевич.

— Что?

— Это связано со мной?

— Нет, не связано. Это давно у меня готовилось. С августа. Я тогда вам говорил, что я в этой команде десять лет смотрю, как уходят талантливые. Я давно сам собирался уйти.

— Хорошо.

— Но я хотел сказать вам.

— Спасибо.

— И ещё.

— Что?

— Если вы в марте уезжаете в Шпильберг, и в декабре или в январе подписываете с ними.

— Так и есть.

— Помните, что у нас с вами был разговор в августе про возможные предложения из Европы. Я вам тогда говорил, что они будут. Они были.

— Были.

— Я хочу сказать, что я был прав.

— Вы были правы.

— Спасибо.

Я улыбнулся. Олег Витальевич впервые за весь сезон попросил у меня «спасибо» прямо. У него это было непривычно.

— Олег Витальевич.

— Да.

— А Соловьёв-старший знает, что я в Шпильберг?

— Не знает. Он узнает после декабрьской пресс-конференции Юргена.

— Это будет плохо для меня?

— Это будет плохо для него. Не для вас.

— Объясните.

— Соловьёв-старший в команде потеряет двух пилотов. Дениса в этом году в команде, Дениса в следующем не будет в Ф-4, он, видимо, подпишется в одну из европейских серий, я слышал, в немецкую Ф-3. И вас, который тоже уходит. У него на сезон две тысячи первого ни одного пилота нет.

— Денис тоже уходит?

— Я думал, вы знаете. У него в семье разговор был в августе. Он на следующий сезон в Ф-3.

— Куда?

— В одну из немецких. Я точно не знаю.

Я задумался. Денис мне в субботу в больнице ничего об этом не говорил. Видимо, у Дениса с отцом был договор не разглашать. Видимо, и сам Денис тогда не до конца знал.

— А «Сокол»?

— «Сокол» останется. Будет другой состав. У Соловьёва-старшего есть финансы, у него есть бренд, у него есть Денисов-резерв. Будет новая команда. Просто без вас и без Дениса.

— Понятно.

— Максим.

— Что?

— Это всё, что я вам хотел сказать.

— Спасибо.

— На здоровье.

Олег Витальевич ушёл.

Я остался один. Подумал, что у меня в команде «Сокол» сейчас уходят все. Олег Витальевич в декабре. Денис на следующий сезон. Серёга после ноябрьского финала, как договорено. Я сам в марте. От старого «Сокола» к марту останутся только Соловьёв-старший, Виталий Семёнович, Андрей Викторович, и какой-то новый состав. Это не моя команда уже.

Это, в общем, было ожидаемо.

В среду шестнадцатого октября мне сняли гипс.

Врач в семьдесят второй больнице, тот же, что меня выписывал. Он осмотрел плечо, сказал, что всё на месте, ключица срослась без смещения, можно начинать осторожную нагрузку. Сначала упражнения с лёгкой амплитудой, потом постепенно увеличивать. Через две недели обычные движения. Через месяц без ограничений.

— Вы за рулём были?

— Не был.

— А пробовали?

— Нет.

— Сегодня попробуйте короткий маршрут. Если будет тянуть в плече, вернётесь.

— Хорошо.

Я поехал к себе на Кутузовский. На «Волге» Серёги, которая у меня в эти три недели стояла на парковке у общежития, и которую утром Серёга мне пригнал к больнице. Серёга в больницу со мной не приехал, у него на базе была работа.

Я сел за руль. Левая рука лежала на руле, без боли. Я её осторожно подвигал. Двигалась. Не на полную амплитуду, но двигалась.

Поехал. По Кутузовскому, медленно, в правом ряду. У меня левой рукой я включал поворотники, переключал передачи, поднимал ручник. Всё работало. Тянуло плечо чуть, но не критично.

Я доехал до своего дома.

Поставил машину. Поднялся.

В квартире сел за стол, налил себе чай. Подумал, что у меня сегодня плечо работает. Завтра в Крылатском один тестовый круг.

В четверг семнадцатого октября в десять утра я приехал в Крылатское.

День был серый, прохладный, с ветром. На базе было тихо, многие уехали на Питер за два дня до этапа. В нашем боксе стояла моя машина. Сан Саныч у неё работал. Серёга на параллельной смене, в углу, что-то проверял в комплекте инструмента. Виталий Семёнович за столом с компьютером. Лёха с ноутбуком. Андрей Викторович у пит-волла.

Я зашёл. Все обернулись.

— Здарова, — сказал я.

— Здарова, — сказали все.

Это была короткая встреча. Я её ждал три недели. У меня в груди что-то сдвинулось, мягко, без острого.

— Как плечо? — спросил Серёга.

— Работает.

— Хорошо.

— Я в кокпите?

— В кокпите.

В шлеме мне сегодня неудобно было, я не носил его три недели, и у меня под подшлемником левое плечо было то, что меня доставало. Серёга помог мне его надеть. Я сел в кокпит. Защёлкнул руль. Серёга проверил ремни.

— Готов?

— Готов.

Володя стоял у выхода из бокса. Он, как обещал, приехал. В обычной куртке, не в маршальской форме. Андрей Викторович его пропустил в командную зону. Володя стоял молча.

— Володя.

— Да.

— Спасибо, что пришёл.

— Не за что.

— Сегодня тестовый круг.

— Я знаю.

— Один.

— Один.

— Я выйду.

— Я смотрю.

Я улыбнулся через шлем, он не увидел. Серёга закрыл шлем визиром. Я поехал.

На пит-лейне у меня левая рука с трудом тянула рулевой блок. Я не пытался на полную. Минимально, на повороте. Машина шла нормально. На главной я вышел плавно. Не разгонялся.

Прогрев первый круг. Я шёл медленно, на сто двадцати на прямой, на восьмидесяти в поворотах. Это было примерно половина обычного темпа. Машина под этим темпом шла рыхло, шины не разогревались полностью, но я не пытался прибавить.

В наушнике сказал Андрей Викторович:

— Как?

— Нормально.

— Плечо?

— Тянет, но не критично.

— Кончай круг.

— Понял.

Я дошёл до третьего поворота. На малом темпе. Тормознул правой ногой. В точке. Машина встала ровно.

Прошёл третий поворот. Без жилки. Без подёргивания. Без напряжения. У меня в груди ничего не дёрнулось. Это было то, что я три недели не знал, будет ли у меня в этой точке после аварии тревога.

Не было.

Это было чистое.

Я допроехал круг до пита.

Заехал. Серёга у машины.

— Снимаешь шлем?

— Снимаю.

Я сам, левой рукой, медленно. Получилось.

— Ну?

Я помолчал. У меня в груди было то, что не сразу описать. Это было «я вернулся». Не сильно, не громко. Тихо. Как будто я в свою квартиру с дороги зашёл.

— Я вернулся.

Серёга кивнул. Он, видимо, по моему лицу понял.

— Молодец.

— Спасибо.

Андрей Викторович подошёл. У него в руке была телеметрия. Он посмотрел на неё.

— Времени ты не показал. Ехал с темпом, который мне нужен был. Ровно. Без срывов.

— Я не пытался.

— Я знаю. Я не за временем смотрел. Я смотрел за тем, как ты на третьем входил.

— И?

— Чисто.

— Хорошо.

— На Москве в ноябре будем с тобой.

— Серьёзно?

— Серьёзно. У тебя три недели до этапа. Ты успеешь набрать форму.

— Я успею.

Виталий Семёнович подошёл, кивнул. Лёха тоже подошёл с ноутбуком.

— Максим Андреевич. У вас сегодня по технике всё чисто. По телеметрии торможение и руление в норме.

— Спасибо.

Володя стоял в стороне, не подходил. Я к нему сам.

— Володя.

— Я смотрел.

— Спасибо.

— Я ехать не умею. Я только видел.

— Что увидел?

— Что вы спокойно прошли третий поворот.

— Это было.

— Это было, как будто ничего не было в среду.

— Не как ничего. Как было.

— Хорошо.

Помолчали.

— Володя.

— Да.

— На Москве в ноябре приедешь?

— На этап?

— На этап. Маршалом не надо. Просто.

— Я приеду.

— Хорошо.

В тот же вечер я был у Аллы.

Я приехал на Войковскую к восьми. Она открыла дверь. В руке у неё был гранатовый сок, не вино. Я заметил.

— Сок?

— Тебе нельзя пока спиртного. Ты на лекарствах ещё.

— Я не на лекарствах.

— Я не точно знаю. Я тебе сока купила.

— Спасибо.

Мы сели за стол. Прасковья на полу, как обычно. Алла налила мне сока в высокий стакан.

— Алла.

— Что?

— Я сегодня прошёл круг.

— Я знаю.

— Откуда?

— Серёга мне позвонил сразу после.

— Серёга?

— Серёга. Я ему за неделю до сказала, что хочу знать, как у тебя в кокпите. Он позвонил.

Я улыбнулся.

— Серёга у меня тут в Москве уже в тебе тоже свой круг.

— У меня с ним отношения профессиональные.

— Серьёзно?

— Серьёзно. Он мне иногда звонит за технические подробности, я ему за журналистские. Мы помогаем.

— Я не знал.

— Это мелкое, ты не должен был знать.

Я кивнул. Подумал, что у меня в этой Москве у меня круг шире, чем я думал. Серёга и Алла, оказывается, в этом круге уже разговаривают сами. Без меня.

— Алла.

— Что?

— Я в ноябре в Москве на этапе.

— Пилотом?

— Пилотом.

Алла кивнула.

— Я приеду.

— Знаю, что приедешь.

— На пит-волле.

— На пит-волле.

Помолчали.

— Алла.

— Что?

— Я в декабре в Шпильберг лечу.

— На подписание.

— На подписание.

— Я приеду тебя проводить в Шереметьево.

— Серьёзно?

— Серьёзно. У меня в декабре там командировка по срокам. Я туда сама поеду.

— Хорошо.

Помолчали.

— Алла.

— Что?

— Мы с тобой через четыре месяца не в одном городе.

— Это так.

— Это будет другая нашa формула.

— Я знаю.

— Какая будет?

Алла задумалась.

— Я не знаю. Я не пытаюсь сейчас формулировать. Я в этом плохо.

— И я.

— Тогда давай не будем формулировать.

— Не будем.

— Пусть само сложится.

— Пусть.

Помолчали.

В десять я ушёл. У двери она положила руку мне на правое плечо. Не на левое, я заметил.

— Береги плечо.

— Берегу.

— И вообще.

— И вообще.

Я ушёл.

В пятницу я смотрел этап в Питере по телевизору.

«Россия» показывала тридцать минут трансляции с финиша. Денис финишировал третьим. Шустов первым. Какой-то другой пилот, которого я плохо знал, вторым.

Денис на подиуме был в форме. Спокойный, ровный. Шампанское лилось. Я смотрел и думал, что у меня сейчас третье место в чемпионате окончательно и бесповоротно. Без шансов на первое. Без шансов на второе. Денис будет чемпионом, если в Москве в ноябре финиширует в первой пятёрке. Шустов вторым. Я третьим, если в ноябре финиширую.

Это была моя позиция.

Я с ней работал.

В последующие две недели я тренировался в Крылатском, без публики, на малом и среднем темпе. Сначала дважды в неделю. Потом каждый день. Плечо работало. Сначала с лёгким напряжением, потом ровно.

Виталий Семёнович к концу второй недели сказал:

— Максим Андреевич. Вы практически в форме.

— Хорошо.

— На Москве в ноябре пятого вы выходите на квалификацию.

— Понял.

— Стартовая позиция, скорее всего, шестая-восьмая. У вас перерыв за плечами, а Шустов и Иванов в эти этапы поднимались.

— Понял.

— Доедьте, вот и всё.

— Понял.

— И ещё.

— Что?

— Соловьёв-старший на Москве будет.

— Я знаю.

— Будьте готовы к холодному.

— Я готов.

— Хорошо.

В пятницу третьего ноября вечером я был у Аллы.

В четверг я ей позвонил, она сказала «приходи». Я в восемь был у неё. Прасковья на полу. Чай. Сок. Разговор о пустяках.

В одиннадцать я сказал, что мне домой. Алла кивнула, но не торопилась меня провожать.

— Максим.

— Что?

— Останься.

Я остановился.

— На ночь?

— На ночь.

— Алла.

— Что?

— Я не уверен.

— Я знаю.

— У меня в воскресенье гонка.

— Я знаю.

— Я не хочу так, как если потом будет «а».

Алла посмотрела на меня.

— Не будет «а».

— Серьёзно?

— Серьёзно. Я тебя не ловлю. Я тебя предлагаю остаться, потому что у меня не хочется тебя сегодня отпускать.

— Алла.

— Что?

— Я останусь.

— Хорошо.

Она поставила чашки в раковину. Прасковья посмотрела на меня. Я подумал, что Прасковья меня сегодня впервые рассматривает не как препятствие к её хозяйке, а как новую часть мебели в её жизни.

В ту ночь я остался у Аллы. У нас с ней в эту ночь было что-то новое. Я не буду об этом писать в подробностях. Это моё и её. И, наверное, это и будет моё всю мою жизнь, чтобы с тех пор было, что хранить.

Утром в субботу мы пили чай вдвоём. Алла была в той же чёрной футболке. Я в футболке без рукавов, в серой жилетке поверх, чтобы плечо не зябло.

— Максим.

— Что?

— Тебе сейчас идти на тренировку?

— Я в десять.

— Сейчас восемь.

— Я успею.

— Хорошо.

Я ушёл из её квартиры в пол-десятого. По дороге на базу в машине думал, что у меня в эту субботу четвёртого ноября случилось что-то ещё. Не просто. Нечто другое. И я с этим, в общем, мирился. И мне это понравилось.

В тот же день в боксе Серёга на меня посмотрел, ничего не сказал. У Серёги было это умение, видеть и не комментировать. Я ему за это всю жизнь был благодарен.

— Серый.

— Что?

— Завтра гонка.

— Знаю.

— Я готов.

— Я вижу.

— И ещё одно.

— Что?

— У меня в воскресенье последняя в этой команде.

— Знаю.

— Будет странно.

— Будет.

— Пройдём?

— Пройдём.

В воскресенье пятого ноября в час дня я приехал на Мячково.

День был серый, сухой. Прохладно, но без дождя. Идеально для гонки.

В боксе все были в форме. Сан Саныч у машины. Серёга на параллельной. Виталий Семёнович за столом. Лёха с ноутбуком. Андрей Викторович на пит-волле.

В стартовой зоне моя машина стояла на седьмой позиции, я в субботу на квалификации был седьмым. Это было нормально. После трёх с половиной недель перерыва.

Я сел в кокпит. Серёга подал руль.

— Серый.

— Что?

— Спасибо.

— За что?

— За весь сезон.

— Перестань.

— Серьёзно.

— Я знаю. Едь.

Я выехал на пит-лейн.

Денис на поуле. Шустов на втором. Иванов на третьем. Я на седьмом. У меня впереди ещё четыре машины, которые я в этом сезоне видел разные результаты.

В наушнике сказал Андрей Викторович:

— На связи.

— На связи.

— Ровно.

— Ровно.

Загорелись огни. Один. Два. Три. Четыре. Пять.

Потухло.

Я отпустил сцепление. Машина пошла.

Глава 25. Шереметьево

Финал в Москве я закончил пятым.

С седьмой позиции на старте я ушёл нормально. На первом круге обогнал двух медленных, поднялся на пятое. Дальше пятьдесят кругов держал. Денис впереди. Шустов сзади. Иванов сзади Шустова. Я ровно. Без срывов.

К концу гонки на пятом я и финишировал. Без подиума. Без шампанского. Без награды.

В чемпионате Денис стал чемпионом. Шустов вторым. Я третьим, по очкам, благодаря Питеру и Нижнему. Это было то, чего я ожидал.

На пит-волле после финиша Серёга подошёл, без слов. Только пожал руку.

— Едем домой, Серый.

— Едем.

В понедельник на базе у меня была тихая встреча с Виталием Семёновичем и Андреем Викторовичем. Они оба сказали примерно одно и то же: «спасибо за сезон». Это был протокол, но ровный. Я тоже сказал «спасибо», искренне. Я с этими двумя в этот сезон вырос больше, чем за все предыдущие десять.

Соловьёв-старший меня в тот понедельник не вызывал. И во вторник тоже. И в среду. У нас с ним по командному регламенту был ещё один разговор, обязательный, итоговый разбор сезона. Он его на меня не назначил. Я понял, что он не назначит вообще.

В пятницу я пошёл в коридор третьего этажа сам. Без приглашения. У двери его кабинета постучал. Соловьёв-старший открыл. На нём был обычный костюм. В очках.

— Максим Андреевич.

— Игорь Кириллович.

— Я вас не вызывал.

— Я знаю. Я хотел сам.

— Заходите.

Я зашёл. Сел напротив, без приглашения. Соловьёв-старший сел тоже.

— Я вас слушаю.

— Я хотел поблагодарить за сезон.

— Это всё?

— Это всё.

Соловьёв-старший снял очки. Надел.

— Максим Андреевич. Я тоже хочу сказать одну вещь.

— Слушаю.

— Вы для меня в этом сезоне — потеря.

Я молчал.

— Вы могли быть моим вторым пилотом ещё на пять лет. На семь. Может быть, на десять. Вы могли быть моим тренером после. Вы могли быть моим директором, как Олег Витальевич. У вас в команде у нас было место, в которое могли уложиться три или четыре жизни.

— Я понимаю.

— Вы выбрали другое.

— Да.

— Я с этим живу.

— Я знаю.

Он помолчал.

— Я вам в марте всю команду перекрою. Без вас. Без Олега Витальевича. Без Дениса, который тоже уходит. Без всех тех, кто у меня в этом сезоне был. У меня будет другая команда. Это, в общем, и есть мой проект на следующий год.

— Я слышал.

— Я не злюсь, Максим Андреевич. Я просто проигрываю.

— Игорь Кириллович.

— Что?

— Вы не проигрываете. Вы перестраиваетесь.

— Это такое же.

— Это разное.

Соловьёв-старший посмотрел на меня. У него в глазах было то, чего я раньше не видел. Это было уважение.

— Хорошо.

— Хорошо.

Он встал. Я тоже. Подал руку. Я пожал.

— Удачи в Шпильберге.

Я остановился.

— Вы знаете?

— Я знаю с октября. У меня источники.

— И вы молчали?

— А что было бы говорить? Это не моё дело.

— Спасибо.

— Перестаньте.

Я вышел.

В коридоре постоял. Подумал, что у меня в команде «Сокол» все знали с октября. Я в команде ходил под видом тайны, которой не было.

Я улыбнулся. Это, в общем, и было моё прощание с этой командой.

Серёга в воскресенье после финала поехал в Балахну. Вернулся в Москву на одну неделю в конце ноября, сдать общежитие, погрузить вещи, попрощаться. Я ему помогал. У него в общежитии вещей оказалось не так много: две сумки, ящик с инструментом, чайник, фотография матери в рамке.

Мы погрузили всё в его «копейку». Он зашёл к Виталию Семёновичу, попрощался. К Лёхе тоже зашёл. Лёха подарил ему пакет с какой-то чешской книгой про автомобили, с переводом, видимо, библиотечный сувенир из Нижнего.

— Это чтение в Балахне, — сказал Лёха.

— Спасибо.

В четверг тридцатого ноября в шесть утра Серёга выехал в Балахну. Я его проводил у общежития. На улице снег ещё не лёг, но уже было холодно.

— Серый.

— Что?

— До декабря.

— До декабря.

— Я в Шпильберг шестнадцатого. После подписания неделя в Москве, потом в Балахну на Новый год.

— Я знаю.

— На моих проводах в Шереметьево не получится.

— Не получится.

— Тогда увидимся в Балахне.

— Увидимся.

— Серый.

— Что?

— Я тебя люблю.

Серёга посмотрел на меня. У него глаза были непривычные. Не суровые, не закрытые. Открытые.

— Я тоже, Макс.

Он сел в «копейку». Поехал.

Я смотрел ему вслед, пока «копейка» не вышла за ворота. Постоял ещё минуту. У меня в груди что-то отпустило, без боли, но со звуком, как будто внутри щёлкнул замок.

В декабре я был тих.

Татьяна Аркадьевна позвонила в первой неделе декабря, спросила, до какого числа я квартиру держу. Я сказал, до пятнадцатого. Шестнадцатого вылет в Грац, до этого я съезжаю.

— Куда?

— На Кутузовский? Или сразу в Шереметьево?

— Сразу в Шереметьево, в гостиницу при аэропорте. У меня вылет рано утром.

— Сын.

— Что?

— Я могу в эту неделю к вам зайти?

— Когда?

— В пятницу, на чай. Просто.

— Заходите.

В пятницу восьмого декабря Татьяна Аркадьевна была у меня в три. Принесла пирог с яблоками. У меня в Москве все женщины приносили пироги с яблоками: Раиса Михайловна, мать, теперь Татьяна Аркадьевна. Это, видимо, был московский женский знак уважения.

Мы пили чай. Татьяна Аркадьевна сидела за моим столом. У неё на столе мой кубок и ключ от Балахны и рябиновый лист.

— Это что у вас?

— Кубок. Серебристый.

— А лист?

— Рябиновый. От одного человека.

— А ключ?

— От Балахны.

— У вас тут целая полка истории.

— Целая.

Она улыбнулась.

— Максим. Я вам хочу сказать одно.

— Слушаю.

— Я вашу квартиру в марте сдаю одной молодой паре. Они мне на смотр приходили, понравились. Они в марте въедут.

— Серьёзно?

— Серьёзно. Я вас спрашиваю, чтобы вы не возвращались. Если вы вернётесь раньше марта, я их сдвину.

— Я не вернусь раньше марта.

— Хорошо.

— А после марта?

— А после марта вы у себя в Шпильберге, и квартира мне нужна для дохода.

— Понимаю.

— Вы с ними ещё познакомитесь, если приедете в Москву летом.

— Может быть.

Помолчали.

— Сын.

— Что?

— Я вас в эти полгода полюбила.

Я остановился.

— Полюбили?

— Полюбила. Как мать любит сына, который у неё в гостях. Не как родного, по-другому. Я это вам говорю, чтобы вы знали.

— Спасибо.

— Не за что.

Она пила чай. Я смотрел на неё. У Татьяны Аркадьевны в шестьдесят с лишним лет была эта прямота, которая бывает у людей, которые многое прожили и от слов больше не опасались.

— Татьяна Аркадьевна.

— Что?

— Я к вам тоже привязался.

— Я знаю.

— Я не говорил.

— Это не нужно говорить. У меня в семь лет у меня учительница говорила: «Любви не нужно много слов. Достаточно одной фразы в год».

— Это правда.

— Я её всю жизнь помнила.

В четыре она ушла. У двери меня обняла. У неё пахло какими-то старыми духами, не тяжёлыми, чуть-чуть сладкими. Я подумал, что у меня в Москве было три женщины, чьи запахи я в этой жизни запомнил: мать (домом), Алла (горьким древесным), Татьяна Аркадьевна (лёгкими старыми). Это, в общем, был неплохой набор.

В понедельник одиннадцатого декабря я сдал ключи от квартиры. Татьяна Аркадьевна приехала сама на «Девятке» дочернего водителя. Я перенёс кубок, ключ, рябиновый лист в чемодан. Чемодан был не очень большой, на восемнадцать килограммов ручной клади, потому что у меня вещей в Москве за полтора года накопилось мало. Я в Шпильберг ехал почти налегке.

В Шереметьево я заехал в гостиницу при аэропорту, не самую дорогую, но удобную. У меня было пять дней до вылета. Я их планировал провести спокойно. Прощания. Чтение. Сон.

Алла позвонила во вторник.

— Максим.

— Алла.

— Я в субботу провожаю.

— Я знаю.

— Утром в шесть в Шереметьево. Я приеду к пяти, чтобы посидеть с тобой час до регистрации.

— Хорошо.

— И в среду заедь ко мне. На Войковскую.

— На вечер?

— На вечер.

— Хорошо.

В среду тринадцатого декабря я был у Аллы. Снег к этому дню уже лёг по Москве, и на Войковской было белое и холодное. Я приехал на «Волге» Серёги, которую он мне оставил перед отъездом, она у меня будет в декабре стоять на парковке у Шереметьево, я её Серёге пригоню в феврале на следующем приезде в Балахну.

Алла открыла. Она была в халате. Прасковья на полу, как обычно. У Аллы в квартире был запах мандарина, в декабре в Москве у меня впервые этот запах встретился.

— У тебя мандарины.

— Я купила. Декабрь.

— Понятно.

Мы сели за стол. Алла очистила мандарин, дала мне половину. Я съел.

— Алла.

— Что?

— Я в субботу улетаю.

— Я знаю.

— И мы с тобой не в одном городе.

— Это так.

— И ты в декабре в Шпильберг не приедешь.

— Не приеду. Я в декабре в Зальцбурге у кузины. Это не Шпильберг.

— Шесть часов ехать.

— Шесть часов ехать.

— Ты приедешь?

Алла подумала.

— Когда смогу.

— Это не ответ.

— Это не ответ. Я тебе сейчас не могу обещать. Я тебе скажу, что в феврале я в Зальцбург не еду. Я туда обычно еду на Рождество и на день рождения кузины, в апреле. В апреле в Шпильберг могу. На день.

— На день?

— На день.

— Это, в общем, какая-то связь.

— Это связь.

— Хорошо.

Помолчали. Прасковья на полу зевнула.

— Алла.

— Что?

— У меня к тебе один вопрос.

— Слушаю.

— У нас с тобой как назовём?

— В смысле?

— В смысле, что у нас между нами сейчас. Если кто-нибудь меня в Шпильберге в команде спросит, кто эта женщина в Москве, которая мне иногда звонит, я что отвечаю?

Алла улыбнулась. У неё улыбка была редкая. Я её редко видел.

— Скажешь, что это твоя журналистка из «Авторевю».

— Журналистка?

— Журналистка.

— И всё?

— И всё.

— Это что-то скрывает.

— Это, наверное, скрывает. Но это и есть. У меня с тобой профессиональные отношения, у нас есть один разговор, который у нас есть, и иногда мы спим у меня. Это не «жена». Это не «невеста». Это не «возлюбленная». Это и есть это.

— Я согласен.

— Хорошо.

— Алла.

— Что?

— А как ты меня назовёшь, если у тебя в редакции спросят?

— Я никому в редакции про тебя не говорю. У меня в редакции вообще не знают, что у меня кто-то есть.

— Серьёзно?

— Серьёзно. У меня там я журналистка по автоспорту. Я с пилотами по работе. У меня моя профессиональная репутация: я ни с кем из пилотов лично. Если у нас с тобой узнают в редакции, мне это будет неудобно.

— Я понимаю.

— Поэтому я тебя называть никому не буду. Если меня кто-то в редакции спросит, я отвечу «нет».

— Ладно.

— Это тебя обижает?

— Не обижает.

— Серьёзно?

— Серьёзно. Я понимаю, что у тебя свои границы. Это нормально.

— Хорошо.

Помолчали.

— Алла.

— Что?

— Я тогда тебе скажу одну вещь.

— Что?

— Ты у меня одна.

— Серьёзно?

— Серьёзно. Я в Шпильберге не буду никого «заводить», как ты говорила. Я в Шпильберг еду работать. У меня там пилоты, тренеры, механики. У меня там своя команда. Женщин у меня там не будет.

— Ты двадцать лет.

— Я знаю.

— Это, в общем, абстрактное обещание.

— Я не обещаю. Я говорю как есть на сегодня.

Алла кивнула.

— Хорошо.

— А ты?

— У меня тоже на сегодня никого. Я тебе так же говорю. Не как обещание. Как есть.

— Хорошо.

— И если у нас завтра что-то изменится, мы скажем.

— Скажем.

— Это, в общем, договор.

— Это договор.

Я улыбнулся. У нас с Аллой за этот вечер впервые за всё знакомство случился этот разговор «как мы себя называем». Раньше мы его обходили. Сейчас сделали.

Это было то, что в наших отношениях должно было случиться.

В одиннадцать я ушёл. Алла меня обняла на пороге, легко.

— Максим.

— Что?

— Не падай.

— Постараюсь.

— Я серьёзно.

— Я серьёзно.

— Хорошо.

В пятницу пятнадцатого декабря я был в гостинице при аэропорту. У меня в номере был чемодан, рюкзак с документами, пакет с подарками для Юргена и Питера (это были две банки с грибами от мамы, она их в Балахне в октябре сама собрала и засолила, специально для меня в Шпильберг).

В семь вечера я позвонил матери.

— Алло.

— Мам, это я.

— Сын. Ты завтра?

— Завтра в шесть утра вылет.

— Я в Шереметьево не могу. Я в Балахне.

— Я знаю, мам. Это в общем, понятно.

— Я с папой завтра у телевизора.

— Хорошо.

— Сын.

— Что?

— Я тебе одно скажу.

— Скажи.

— У меня в Балахне в октябре, после твоей аварии, я начала молиться.

Я остановился.

— Молиться?

— Да. Я была неверующая всю жизнь. Папа знаешь, какой неверующий, ну. И я тоже была. После твоей аварии у меня в груди что-то открылось. Я стала к Тамаре Ивановне ходить, она верующая. Я с ней в церковь раз в неделю.

— Мам.

— Я тебе не говорила, потому что папа не одобрял. Папа считает, что это ерунда.

— Я знаю, что папа считает.

— Я к тебе не для того, чтобы ты тоже. Я к тебе для того, чтобы ты знал.

— Я знаю, мам.

— Я завтра тебе свечку поставлю.

— Спасибо, мам.

— На здоровье.

— Это не на здоровье.

— Это, в общем, оно.

В семь тридцать позвонил отец.

— Сын.

— Пап.

— Завтра?

— Завтра.

— Я с матерью у телевизора.

— Знаю.

— Сын.

— Что?

— Не геройствуй там.

— Не геройствую.

— Я знаю, что не. Я просто говорю.

— Я знаю, пап.

— И ещё.

— Что?

— Я тебя люблю.

Я остановился. У отца это была вторая «я тебя люблю» в этой жизни. Первая была в Сочи, в гостинице, после моей фразы. Вторая сейчас, по телефону, накануне моего вылета.

— Я тебя тоже, пап.

— Хорошо.

— До февраля.

— До февраля.

— Привет матери.

— Передам.

В одиннадцать я лёг. Будильник на четыре. Регистрация в пять.

Не уснул сразу. Лежал, смотрел в потолок гостиничного номера. Подумал, что у меня сейчас в эту ночь у меня в Москве последняя ночь. Завтра в шесть утра я лечу в Грац. Из Граца машиной в Шпильберг. В понедельник у Юргена в офисе подписание контракта. Через неделю обратно в Москву на пять дней, Балахна, Новый год с родителями. Потом снова в Шпильберг, насовсем, до сентября следующего года.

Это была другая жизнь. Я в неё ехал, как в марте девяносто девятого ехал в Москву. Та же точка перехода. Только тогда это был автобус из Балахны на Москву, сейчас самолёт из Москвы в Грац.

Тогда я ехал не зная, что меня ждёт. Сейчас я ехал зная, и от этого было даже немного страшнее. Незнание прощает. Знание требует.

Я закрыл глаза.

В четыре прозвонил будильник.

Я встал, оделся, проверил чемодан. В шесть позвонил по гостиничному телефону маме, попрощался. Уже сегодня. Она была одна, отец во сне. Мать сказала «удачно тебе». Я сказал «спасибо». Положил трубку.

В пять я был на регистрации. Билет, паспорт, чемодан. Утром в Шереметьево было пусто. Декабрь, шесть утра, рейс в Грац у одного их немногих, кто летит так рано.

Я зарегистрировался. Прошёл к зоне ожидания. У меня впереди был час до посадки. Я сел на скамейку у окна, смотрел в темноту аэропорта. Самолёты освещены.

И тут пришла Алла.

Она была в пальто, в шарфе, без шапки. Снег у неё на волосах. Она вышла из коридора, увидела меня, подошла. Села рядом.

— Алла.

— Я.

— Ты обещала к пяти. Сейчас пять пятнадцать.

— Я опоздала. На метро.

— Метро в это время не ходит.

— На такси. Извини.

— Не страшно.

Она сняла пальто, положила на скамейку. Под пальто у неё был тот же темный свитер, в котором я её видел в первый раз в студии «Авторевю». В мае. Я запомнил.

— Этот свитер.

— Я знаю.

— Серьёзно?

— Я в нём в первый раз тебя увидела. Я сегодня его одела.

— Это специально?

— Специально.

Я улыбнулся.

— Алла.

— Что?

— Спасибо.

— На здоровье.

— Это не на здоровье.

— Это, в общем, оно.

Она сидела рядом. У меня в груди стало то, что раньше не было.

— Алла.

— Что?

— Я в субботу буду в Шпильберге.

— Я знаю.

— Я тебе оттуда позвоню.

— Когда?

— В воскресенье вечером, по нашему. В пять-шесть.

— Хорошо.

— Чтобы ты знала, что я долетел.

— Я буду ждать.

Помолчали.

— Алла.

— Что?

— Я тебя люблю.

— Я тебя тоже.

— Это, в общем, наше.

— Это, в общем, наше.

В пять сорок объявили посадку на рейс в Грац. Я встал. Алла тоже встала. Мы стояли друг перед другом у окна. На улице ещё было темно, но за окном на полосе уже пошли подсветочные огни взлётки.

— Алла.

— Что?

— Береги себя.

— И ты.

— И Прасковью.

— И Прасковью.

Она подошла, поцеловала меня в губы. Не быстро. На несколько секунд. У меня в груди стало что-то, что я в эту жизнь до этого не чувствовал.

Когда оторвалась, посмотрела на меня. У неё в глазах слёзы. Не текли. Стояли.

— Иди.

— Иду.

Я взял рюкзак. Подошёл к выходу на посадку. Обернулся. Алла стояла у окна, в свитере, в котором я её увидел в мае. Она помахала. Я помахал. Прошёл через рамку.

В коридоре к выходу на самолёт я прошёл мимо других пассажиров. Никого не запоминал. У меня в голове был сейчас её свитер, её слёзы, её «и ты».

В самолёте я сел у иллюминатора. Слева от меня была пустая кресло. Я положил рюкзак туда. Самолёт был полупустой. Тур-114 какой-то австрийской авиакомпании, двести мест, в декабре в Грац летит человек тридцать.

Стюардесса в форме сказала по громкой связи на немецком, потом на английском, потом на ломаном русском. Бортовое время, продолжительность полёта, температура за бортом.

Я смотрел в иллюминатор. Самолёт начал выруливать. На полосе огни. Дальше темнота. Москва зимой в декабре в шесть утра.

Я подумал, что у меня в иллюминаторе сейчас та Москва, которую я больше не увижу долго. Не такой, как сейчас. Может быть, через год, через два, я в Москву приеду в гости. Москва будет другая. И я буду другой.

Это, в общем, и есть жизнь.

Самолёт начал разгон. Меня вдавило в кресло. У меня в груди был тот же толчок, что в марте девяносто девятого, когда я попал в эту жизнь после комы. Тогда меня тоже чуть подталкивало куда-то дальше.

Самолёт оторвался.

Москва пошла вниз. Огни уменьшались. Шереметьево уменьшалось. Аэропорт превратился в светящуюся точку. Подмосковье в темноту.

Я смотрел в иллюминатор. Думал, что у меня сейчас под крылом мать и отец в Балахне, у них там телевизор на всю ночь, я сегодня по «России» не буду, это просто их обычная ночь. И Серёга в Балахне. И Тамара Ивановна. И Семён Борисович в «Сокол-юности». И «Шестёрка» во дворе.

И в Москве Алла, которая через час будет ехать на Войковскую. Прасковья её ждёт. Алла достанет из холодильника мандарин.

И на базе в Крылатском в восемь утра Виталий Семёнович придёт в свой кабинет. Андрей Викторович в свой. Соловьёв-старший на третьем этаже. Это всё будет без меня.

И в Балахне, на улице Островского, мать с отцом будут пить чай на кухне, и говорить, что я уже улетел. И отец скажет «доедет». И мать кивнёт.

Самолёт прошёл облака. Стало серо. Дальше выше голубое.

И где-то впереди, за этими облаками, через три часа полёта, был Грац. И за Грацем, в шести часах машины, был Шпильберг. И в Шпильберге был Юрген с папкой контракта. И ещё через три месяца мой первый сезон в Ф-3, в Европе, в команде «Шпильберг Моторспорт», моторы Mercedes, напарник швед по имени Эрик, тренировочная база Red Bull Ring.

Это всё было впереди.

Я закрыл глаза.

У меня в груди был тридцатилетний. Не как сосед. Как часть. Он со мной согласился. Он был тих.

Где-то у меня в груди ещё была его мать, женщина, которой я никогда не видел, но которую он мне в палате 72-й больницы отдал — со всем, что у него было с ней неровного. Она у меня в груди жила, как старая чужая фотография в альбоме. Она у меня будет жить дальше.

И у меня в груди была мать. И отец. И Серёга. И Алла. И все те, кто у меня в этой жизни был.

И у меня в груди была Балахна. Двор на Островского. Рябина у подъезда. Лавочки. Ржавый детский комплекс с горкой. Гараж Серёги на Первомайской. «Шестёрка» отца. Кухня матери. Гречка с молоком.

И у меня в груди была Москва. Кутузовский. Татьяна Аркадьевна. Раиса Михайловна. Кубок. Ключ. Рябиновый лист.

И у меня в груди был «Сокол». Денис, с которым мы в этом сезоне выросли вместе. Виталий Семёнович. Андрей Викторович. Олег Витальевич. Лёха.

И у меня в груди был тот ребёнок шести лет, который во дворе сломал нос. И которому отец сидел на лавочке и ждал.

Всё это была я.

Я не отделял уже. Тридцатилетний во мне молчал. Двадцатилетний во мне тоже молчал. У меня в груди был я, в котором всё это уживалось. У меня в этой жизни случилось то, что не случается у большинства людей: я успел понять, кто я.

Самолёт шёл ровно. Стюардесса принесла кофе. Я отказался.

За иллюминатором было светло. Облака внизу. Голубое небо. Где-то впереди был Грац.

Я открыл глаза.

И впервые за полтора года, может быть, за всю жизнь, у меня в груди было совсем тихо.

В Шпильберг я ехал доехать.

Этого было достаточно.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге