Винная маска
Пролог
В тесной, но чистой комнате на столе лежит книга, освещённая весенним солнцем и изданная так недавно, что Верушка отчётливо ощущает свежий типографский запах. Книга переплетена в недорогой коленкор и опубликована «Народным просвещением» на средства, собранные по подписке, но для девушки это не имеет никакого значения: на обложке значится имя её отца. «Орто Карой, прп». Потому ей и мнится, что сама книга испускает свет. Книга называется умно: «Исторические традиции и народные обряды крестьян Альфёльда», и не всякий ревнитель веры одобрит её. Потому что не дело честному сыну Кальвина, облечённому священническим саном, воскрешать из тьмы греховные и кровавые языческие таинства. Однако Верушка только посмеётся в лицо такому ревнителю, выскажи он сии попрёки ей в лицо.
Фигура отца священна и облачена в свет, и всё, к чему прикасается пастор Орто — сияет отражённым светом. Как мама сияла, когда была жива. На титульном листе отцовой книги прямо указано: «Памяти моей дорогой жены, Аннеи Лусы». Всё, что есть сама Верушка — заслуга её отца: умного, интеллигентного, в высшей степени доброго и всецело преданного идее свободной Оногурии. Все, что ей нравится в себе самой, заложено отцом или под его влиянием.
Она уже совсем было собралась открыть книгу, хотя знала её наизусть — переписывала для издательства! — как досадная помеха нарушила её благословенное одиночество.
Зазвонил колокольчик. Проклятая старуха опять в ней нуждалась.
Верушка смочила полотенце, прижала его к лицу и, освежившись, спустилась по лестнице в гостиную, где коротала свои бесконечные дни домна Фараго, вечно одетая в чёрное помещица без малого девяноста лет от роду.
Это была идея крёстной. Домна Ниника здравомыслящая женщина, к её мнению прислушиваются даже в Дворянском собрании, и отец признал её резоны разумными. Можно сколько угодно рассуждать о благородстве стремлений гонведов, но домна Ниника припечатала: «Шваль бывает разная, но нет никаких сомнений в том, что она бывает!» И в самом деле, когда вся страна бурлит, охваченная предчувствием свободы, всегда найдутся те, кто обещанную свободу трактует в свою пользу. Так что девушке семнадцати лет лучше не оставаться одной в пустом доме, пусть даже в пасторском, пусть даже посреди деревни. Деревенские-то и сами знают, кто в доме, и пуст ли дом. Вот и пристроила её в компаньонки к старухе.
Прежняя компаньонка домны, безответная барышня Эперке, старая дева в вечном не приставшем по возрасту клетчатом платьице, в проволочных очочках, вышла внезапно замуж за вдового аптекаря, причем так скоро, как только смогла вырваться из постылого барыниного дома, и ни разу с тех пор барыню не навестила. Натерпелась на свой век пренебрежения и пустоты. И Верушка её очень даже понимала.
Домне Фараго нужно было присутствие человека подле неё, кого-то вроде комнатной собачки, не подающей голоса, покуда не спросят, однако знающей все домнины лекарства и помнящей, что когда принимать, способной сообразить, как и куда подложить подушку, приготовить шорле из токая и минеральной воды, который домна Фараго предпочитала новомодному фрёчу, даже грушевому, и угадать, чего бы домне хотелось на завтрак. И смолчать, когда домне кровь из носу приспичит показать дурной нрав. Позвать на помощь, если понадобится, и быть способной какую-то помощь оказать.
Уроки смирения, так сказал отец. Ему, кажется, сделалось даже весело. Ну ничего, это не навсегда. Помрёт же она когда-нибудь!
— Я бы на твоём месте на это не рассчитывала, — с интонациями крестной заметил внутренний голос. — Домна Фараго всех нас переживёт.
На самом деле, когда зашёл разговор о том, чтобы пристроить Верушку на время в тихое и хлебное место, пока мир придёт в равновесие, сама она предпочла бы «Четыре дороги», бывшую усадьбу Багамери, отписанную покойным доминусом Итемером старшему зятю, инженеру-разночинцу Шаролту. Ниника выслушала крестницу, но слово её было твердо: у Багамери вертится слишком много молодых парней. Хозяйский сын Имре и его старший кузен Шандор Этиль, сын того лейтенанта. Верушка было возмутилась: неужели крёстная так мало знает её, что думает, будто переступив порог отчего дома, она, Верушка, пустится во все тяжкие?
Нет, крёстная не думала так дурно, однако надо понимать, что кузены-студенты по нынешним временам непременно во что-нибудь ввяжутся, и барышне, за которой не стоят ни большие деньги, ни влиятельная родня, лучше не быть с ними под одной крышей. Вот тебе домна Фараго, и не дай бог тебе оценить, насколько железной может быть эта крыша в неспокойные времена.
Насколько поняла сама Верушка, своё собственное поместье «Сухой ручей» Агошта Ниника неприступной крепостью не считала. Это значило только одно: крёстная сама была по уши в оногурской революции.
При вздорной старухе Верушка состояла не одна: были ещё две горничные, Магда и Маргит, недавно взятые управляющим из деревни. Горничные у домны не задерживались, она меняла их нещадно, замужних при себе не держала, во всеуслышание заявляя, что девки должны быть шустрыми. Горничным полагался один выходной в неделю, никогда обеим сразу, и вторая весь день отдувалась за двоих. Верушка подобных льгот и вовсе была лишена. С девушками дружба у неё не сложилась: ей не о чем было с ними говорить, а они считали, что она много о себе воображает и просидит в девках до старости, как Эперке, и то сказать — Эперке-то повезло.
Вот и сейчас ей велено было читать вслух нравоучительную книгу «Моральные эмблемы», и она принялась за эту работу, прежде напомнив, за чем там встало дело, когда в прошлый раз они прервались. В тот раз старуха благополучно заснула, и Верушка лелеяла надежду, что и сегодня дело разрешится так же. Однако не повезло.
Домна Фараго прервала её посреди фразы, потому что ей пришла охота поговорить о текущей политике. Приходилось признать, что в этом она была вовсе не глупа, видела многие связи, иной раз неожиданные и для самой Верушки, и, если сделать скидку на безапелляционный тон и категоричность утверждений, бывала весьма интересным собеседником. Это и пастор Орто, верушкин отец, признавал. Правда, иной раз Верушке казалось, что, печалясь над кабальным миром, домна имеет в виду тот, заключённый после Ваграмской битвы, а проклиная имперский гнёт — думает не про старого эпилептика Ферди Габсбурга, и даже не про Меттерниха, тирана всякой свободной мысли, а про маленького франконского императора, сошедшего в могилу на другом краю земли задолго до рождения Верушки. Сама же Верушка положила себе при первой же встрече с отцом рассказать тому, что прогнозы развития политической ситуации старухе подсказывают гадальные карты.
— Что твой отец думает о нынешних делах?
Отца Верушка не видела давно, но письма от него получала регулярно, и любила его за то ещё, что он считал её достойным собеседником и никакие темы не полагал для неё слишком умными. Папина дочка, чего уж.
— Отец думает, что начато хорошо, и хорошо бы, чтобы и дальше не стало хуже. Император обещал Оногурии собственный национальный парламент и конституцию, и… и… ответственное правительство, вот. И статус государственного для оногурского языка.
— А чего ж дальше-то? — удивилась старуха. — Разве ж этого мало? Больше требовать — это всё потерять. Так ведь и в Библии сказано.
* * *
Примерно в это же время в усадьбе «Четыре дороги» семейство Багамери собралось для празднования. У них и вообще-то было заведено съезжаться вместе всем шумным выводком по поводу и без повода, а тут, поди ж ты, событие государственной важности, переломный момент эпохи. Как тут обойтись без торжественного обеда?
На самом деле фамилия Багамери осталась в этом семействе лишь у вдовы магната, домны Зонги, и именно она настаивала на регулярности сборищ в отчем доме, хотя сама в нем, по существу, доживала свой век, пользуясь щедротами мужа старшей дочери.
На щедроты эти жаловаться ей не приходилось, к тому же её собственная вдовья доля была весьма велика, чтобы позволить домне Зонге независимость. Не на уровне домны Фараго, но, говоря по чести, кто у нас в комитате способен держать уровень домны Фараго? Старшая дочь, Желлике, была покладиста, зять достойный и занятой человек, инженер-мелиоратор, который женился не на приданом, а по любви, и был вознаграждён наследством, коего не чаял. Корм пошёл в коня, и домна Зонга не гневила бога неуместными сетованиями. Кого из соседей ни возьми, а у неё в сравнении всё лучше выходило.
Вторая дочь… ох уж эта вторая дочь! Характером в покойного доминуса Итемера, излишне шумная, чтобы не сказать «вульгарная», Лилла Этиль, прежде сестры выскочившая замуж за того лейтенанта. За семейным столом голос Лиллы звучит громче всех. «Дикая лошадь» эта наша Лилла. Покойный Итемер, уязвленный обстоятельствами этого брака, ни копейки им не отписал, но Лилла, как ни странно, за все эти годы ни разу не показала обиды. Жили на жалование её лейтенанта — и плодились как ромакат. Старший внук, Шандор, пошёл в маменьку, верховодил над кузеном — Имре Шаролт, сын Желлике, был годом моложе — и везде, где Шандор был первым, Имре был вторым. Оба учились в протестантской коллегии в Тебречине. Домна Зонга подозревала, что тихая Желлике, распоряжаясь домашними делами и оплачивая счета в отсутствие мужа, имеет отдельную статью для сестры и её семейства. Содружество барышень Багамери было крепко ещё со времён общей девичьей спальни.
Итак, все собрались, возбуждённые и торжественные, начали с корхейлевеша1, а потом, перед уткой, хозяин дома поднялся во главе стола и, держа бокал шампанского, провозгласил тост за правительство Батьяни и процветание Оногурии под солнцем демократических реформ, за конституцию, обещанную императором, и за гражданские свободы. Говорить бывший инженер Фюрге Шаролт умел именно в той степени, чтобы не вызывать недовольства сотрапезников, и сказав, что хотел, сел на своё место, а его свояченица украсила его краткую речь возгласом:
— И к чёрту Меттерниха! — за каковое дополнение все с удовольствием выпили.
Потом выпили за Государственное собрание и за оногурский язык, за Кошута и за отмену крепостного права, и, в общем, развязали языки настолько, что юный Шандор осмелился возвысить за семейным столом голос нового поколения:
— Мы, студенты, не собираемся оставаться в стороне! То, чего добился Кошут — хорошо только для начала, но мы должны вовсе сбросить имперское иго, которому мы поставляем солдат для войска и фураж для него же. Оногурия должна стать свободной по собственному выбору, а не с позволения дряхлого Габсбурга.
Отец Шандора, на сегодняшний день уже капитан Этиль, закрыл лицо рукой, студент заметил это, но продолжал:
— Прости, папа, ты всю жизнь служил честно и исполнял приказы, но нынче новое время. Не Виндобона, но Пест теперь распоряжаются жизнями наших солдат. Мы с Имре вздумали записаться в гонведы, если Родина призовёт.
— В гонведы? — ахнула Желлике. — Вздумали! Фюрге, запрети ему! Они же ещё несовершеннолетние!
— Мама, — воскликнул Имре, — ты не понимаешь! Все в коллегии пишутся в гонведы, ежели не записаться, то прослывешь трусом и острияком.
С дальнего конца стола хмыкнули, и Имре прервался, сообразив, что согрешил не только против Империи, но и против хорошего тона.
— Простите, господин Кауль, — пробормотал он. — Да я ж вас совсем и не считаю острияком. Как можно считать острияком того, кто разумеет по-оногурски?
Этот последний пассаж за столом встретили аплодисментами и замечаниями: мол, хорошо вывернулся.
Кауля, приживала Багамери, все в этом доме любили: он жил здесь, будучи приглашён ещё при жизни магнатом Итемером после того, как был выпущен из дома скорби. Существенное повреждение рассудка, полученное им на том деле, которое ему поручено было расследовать — исчезновении доминуса Нина из «Сухого ручья» — сделало его негодным для несения государственной службы. Однако же он оставался свидетелем страстей предыдущего поколения и непременным участником событий в семье Багамери. И ещё — ему некуда было идти. Так что остался здесь, жил в своей комнате, ел за общим столом, расширял кругозор Шандора и Имре, когда те жили ещё в дедовом доме. Кругозор у него был дай боже каждому, за плечами — армейская служба, глубокое понимание имперского бюрократического механизма, а ещё бывший полицей-майор Кауль, Табиан Лоиз, был одарён необыкновенной способностью к языкам. Молодое поколение обеих семей внимало ему так, словно он лично знал Корсиканца и был принят в кругу его маршалов.
— Шандор, — возвысил голос Этиль, — ты меня позоришь. Ты говоришь о том, что выше твоего разумения.
Шандор на это вскочил на ноги и разразился цитатой из «Национальной песни» Петёфи:
— Скажешь, и это позор? Это вдохновенные слова моего великого тёзки! Империя слаба: если она по доброй воле кидает нам куски от щедрот, подумайте, сколько мы сможем вырвать у неё силой!
— Болван твой тёзка. Молод ещё переть дуром и против Кошута, и против Виндобоны. Ну как прикажут мне одни стрелять в других?
— А Танчич, Танчич тоже молод, скажешь? Он за эти идеи в крепости сидит!
— Сидит, значит, там ему и место!
— Так не сидит уже! Петёфи собрал людей много тысяч и заставил выпустить его, с этого-то и началось всё. Народ осознал свою силу!
За праздничным столом внезапно сцепились сторонники всех трёх партий, представленных в оногурском Собрании: либералы в лице хозяина дома Фюрге Шаролта, сторонника Кошута и Батьяни, студенты-младооногуры, вдохновлённые патриотизмом Петёфи, которых в силу природной пылкости поддерживала госпожа Лилла, и служака Этиль с домной Зонгой, кто желали бы, чтобы ничего не менялось.
— Мне вот вся эта затея с освобождением крестьян кажется очень сомнительной, — заявила домна Зонга. — Отмена исконных повинностей. Как они хотят, чтобы это было устроено? Кто будет землю пахать, если мужики все встанут и тоже в гонведы запишутся? Тоже поди хотят сидеть на коне и ус крутить.
Как ни странно, это было самое умное, что она могла сказать: все спорщики, готовые хватать друг друга за глотку, разом развернулись в её сторону и принялись убеждать, что вот как раз это назрело давно и должно быть сделано в первую очередь. Тем более, что выкупные за крестьян и их землю обещалось платить государство. Но всё ж почти примирились, и бабушка велела гувернантке отвести младших детей в комнату, где для них накрыли стол к чаю: двое Шаролтов, Гизелла и Миклош, и четверо Этилей — Лилла давала своим детям исключительно оногурские имена — сыновья-близнецы Геза и Чаба и девочки погодки Илдико и Вираг.
— Империя слаба, — раздался в этом затишье голос с дальнего конца стола. — Но империя не заинтересована в том, чтобы эту слабость признали как данность. Да, Меттерних ушёл, но Виндишгрец остался, и Гайнау остался. Что за Виндишгрец, спросите вы. Отвечу цитатой: «человек начинается с барона». Это люди, облечённые властью, и у них есть пушки. Ваше национальное самосознание для них крейцера ломаного не стоит. Если Империя и в самом деле слаба, она постарается сделать так, чтобы в зародыше задавить разговоры о её слабости, действительной или мнимой. Она никому не позволит вырвать у неё что-либо силой. Падение империй не бывает безобидным.
Младооногуры первыми ринулись в эту новую битву. Удерживаясь с трудом, чтобы не перейти на личности, они напомнили «острияку» о безмерной решимости сынов Отчизны сложить свои жизни на алтарь свободы. Ответом им был лишь сухой смешок.
— Знавал я одного Келепа…
— О! — сказал Фюрге Шаролт.
— Ага! — отозвался капитан Этиль.
— Вы думаете, император стар и болен. Но император не вечен. Придёт молодой, и на кого он обопрётся? Да на тех, кто будет перед ним выглядеть сильным. Идём дальше. Вы вот возвели на икону самоопределение Оногурии, а знаете вы, сколько на этой территории живёт природных оногуров? Тридцать восемь из ста. А остальные, вы думаете, все эти словаки, хорваты, румыны: им по нраву, что над ними теперь вместо имперской власти станет оногурская? С имперской-то они уже смирились, а с чего им Оногурию над собой терпеть?
Шандор аж захлебнулся:
— Мы новый, справедливый мир построим, всем в нём будет хорошо, они, если есть в них разум, поймут это и поддержат прекрасные устремления! Свобода для Оногурии — свобода для всех.
— Вам придётся объяснять этот лозунг для всех, кому свобода — это право силы. Под вашими знаменами, прикрываясь свободой, будут твориться грабежи и непотребства. Защищая с оружием тех, кто вам дорог, не почувствуете ли вы смутное родство с теми, кто защищал свои устои — от вас? Или вы не слышали историю, как примкнувший к революции гусарский полк в Виндобоне целую ночь защищал женский монастырь от тех, кто решил, что революцию устроили для них?2
* * *
— Да ладно, — вечером того же дня сказал Шандор своему кузену в их общей спальне. — Дорого ли стоит его слово? Чего с сумасшедшего-то взять? Одно слово — острияк.
1Корхейлевеш — густой венгерский суп из квашеной капусты с грудинкой и жареными дебреценскими колбасками.
2 Кауль ссылается на сцену из романа Мора Йокаи «Сыновья человека с каменным сердцем»
I
Часть I. Надежды
1. Кауль (1)
Я очнулся в холодном поту, как-то часто случалось в последние годы, а последними годами были все, что минули с того дела. Оно слишком дорого мне обошлось, расследование двадцатилетней давности, оно накрыло меня тьмой, которую я не смог избыть несмотря на всё дружество этого шумного семейства, щедротами которого я не был оставлен сам себе.
Нет, в финансовом смысле я от Багамери не зависел: меня комиссовали в чине майора — в чине полицей-майора, это кое-что значило! Пенсия моя была вполне достойной и выплачивалась с имперской неукоснительностью. Но что бы я делал со всей своей пенсией, оставшись совершенно один перед миром, который разинулся на меня, как пасть, поглотил, как Иону, и выплюнул, как вишнёвую косточку?
Я ценил Багамери, его ответственную помощь, когда я был облечён полнотой государственной власти, и его покровительственную дружбу, когда я в единый миг превратился в ничто. Я, собственно говоря, воплощал своей персоной некое отрицание фигуры Багамери, был его полным антиподом: сухим там, где он был жирным… я не имею в виду его комплекцию, конечно. Я подразумеваю покойного Итемера Багамери как олицетворение его родной Оногурии: с её перчёной едой, громкими лозунгами, с её просторами, с её тёмным язычеством… хотя семейство Багамери вполне религиозны, но и тут они протестанты, тогда как я был крещён в католической церкви.
Меня не пытались изменить, мне щедро предоставили оставаться тем, кто я есть, даже если я есть безумец, слабый перед лицом жестокого мира. Я должен был умереть раньше, чем доминус Итемер, но вышло иначе. Я был моложе.
Это безумие не отпускало меня никогда: даже когда я был спокоен, понимал, что творится вокруг, и речи мои отвечали ситуации. Тьма стояла за моей спиной, я привык слышать её дыхание. Тьма могла напомнить о себе, когда я смотрел на какой-то предмет, толкнуть под руку во время бритья, подмигнуть из бокала вина. Вот почему я предпочитал пить белое.
Но хуже всего были зеркала. Ночные зеркала. Багамери как-то сказал в шутку, что я похож на портрет императора Франца: такой же маленький, сухой и жёсткий. Дурное это дело — походить на покойника.
Вот например сейчас я распахнул глаза в ночь в полной уверенности, что кто-то смотрит на меня. Откуда ж ему смотреть, как не из чёрной глубины зазеркалья?
* * *
Домну Нинику мы с доминусом Шаролтом встретили в Золонке у подъезда Дворянского собрания, после заседания, и она выглядела раздосадованной. Немудрено: просидеть целый день среди первых лиц комитата, и не секрет, насколько эти лица бывали глупы, крикливы и недоступны доводам здравого смысла. Слепы к новым веяниям, как оказалось, были и лучшие из них.
Домна Ниника слепа не была, но мужчину на её месте вызвали бы уже на полдюжины дуэлей. И, я думаю, без всякой жалости поубивала бы своих противников. Шаролт как человек молодой, деловой и близкий к ней по возрасту вызывал в хозяйке «Сухого ручья» чувства более лояльные, но я совсем не ожидал, что её расположение распространится на меня. Когда-то я вёл расследование по делу её исчезнувшего мужа, к тому же, будучи своей в семейном кругу Багамери, она наверняка знала все подробности моей несуразной жизни.
Шаролт приподнял перед нею шляпу, я поклонился, и мы оба слегка удивились, когда дело этим не кончилось.
— Господин Кауль, — сказала домна Ниника, — вы ведь юрист?
— Я полицей-майор в отставке, домна. Это довольно ограниченная область права, если использовать жаргон, то я — сыскарь. Едва ли вы нашли для меня уголовное дело, а если даже и так, вряд ли власти округа примут меня во внимание. Я теперь частное лицо.
Она отмахнулась.
— Та область права, в которой я нуждаюсь… в ней нынче никто не специалист. Я уже пыталась переговорить с поверенным, который ведёт дела поместья, но убедилась, что в делах, даже на полшага опережающих зазубренные им нормы, он ни на что не способен. Другие поверенные отговорились тем, что всё их время занято моими соседями, но, судя по тем речам, что сегодня произносились в Собрании, они тоже ничего внятного не предложили.
Я там был, и я всё слышал. Одна группа депутатов громогласно заявляла, что вся эта затея с освобождением крестьян — новомодная дурь, и идти на поводу у либералов значит нарушить многовековой исконный круг жизни, где всякому положена своя роль, и тем ввергнуть страну в неисчислимые беды. Вторая группа предлагала не ставить телегу впереди лошади, а дождаться рекомендаций из столицы: мол, там не пустые головы заседают, а знающие люди, знакомые с укладом иных стран, где народ в крепости отродясь не держали, и процветают! Как по мне, и те и другие идеализировали свой взгляд на мир.
— Я… мы все, землевладельцы округа, с этим новым постановлением, предписывающим освободить крестьян из крепости, чувствуем себя так, будто стоим перед стеной клубящегося тумана, а что там, в тумане — бог весть, и хорошо, если не пропасть. Да, нам обещали компенсацию из казны, но что это будет за компенсация? А государство откуда возьмёт? Из моих же налогов! Разовые деньги, а землю надо пахать ежегодно. Что, если у нас на то недостанет рабочих рук? Более того, я думаю, что столичные рекомендации если и придут, то — самые общие, «на ваше усмотрение и с учётом местных условий». Оногурия сельская страна, мы заинтересованы, чтобы одни продолжали работать, а другие, — она иронично поклонилась, — сохранили привычный уровень жизни. Как всё это устроить? Ко мне из деревни третьего дня целую депутацию прислали: слёзно просили не бросать их без помещичьей поддержки. Они тоже не понимают, как им организовываться, как управляться, как нанимать ветеринара и агронома, кто должен осушать мокрые земли и орошать сухие… Да мало ли хлопот, которые испокон веку решал за них управляющий. Вспомнили помещичий суд, который мы обязаны были вершить по их спорам. Это что же, теперь каждому самому адвоката нанимать? Конечно, у них есть староста, а при старосте — совет старейшин, но выяснилось внезапно, что друг другу они доверяют меньше, чем помещичьей воле, явленной сверху. Вот это всё следует продумать, а не орать, размахивая саблей, что это всё вражьи происки, и что как прежде жили — так и дальше проживём. Так я вот к чему веду, господин Кауль. Мне нужен собеседник-юрист, представляющий систему старых отношений, и способный перебросить от неё мостки в систему новую. Оговорюсь, я хочу создать логически непротиворечивый проект и представить его Собранию, потому что, кажется, кроме меня некому.
— А вас — и ваших соотечественников! — не смущает, что я острияк?
— Я не считаю себя дурой, — сказала домна Ниника. — За остальное общество ручаться не могу. Но вы посетите меня в «Сухом ручье»? Скажем, завтра перед обедом? С учётом обеда, само собой.
* * *
Известие о том, что я приглашён в «Сухой ручей» в качестве эксперта-консультанта, вызвало в «Четырёх дорогах» настоящий фурор. Домна Желлике по этому поводу сказала, что мне будет полезно, и я почему-то заподозрил, что она имеет в виду некие матримониальные смыслы, но виду не подал, с каменным лицом подтвердив, что занятия интеллектуальным трудом на благо общества и чувство востребованности, вероятно, помогут мне восстановить мой прежний потенциал.
Вот по этому-то делу я в «Сухом ручье» и оказался, и само собой подразумевалось, что приехал я сюда не в последний раз, а потому Шаролт придал мне двуколку с кучером, чтобы я не терпел никакого стеснения и был свободен в перемещении между «Сухим ручьём» и «Четырьмя дорогами».
Задержавшись на соображении, приведённом выше, поспешу, заметить, что домна Ниника никоим образом не давала никаких поводов. Мы были знакомы двадцать лет, она проходила по делу в качестве основной подозреваемой, пока в вопрос не вмешалась политика, и она определённо не была моим типом женщины. Мы беседовали с ней в библиотеке, куда время от времени по различным вопросам вызываемы были домочадцы — главным образом домоправительница госпожа Петё. Я никогда не оставался в господском доме на ночь, хотя вероятность этого обговаривалась ввиду дурной погоды или позднего времени: но подобная возможность в поместье существует всегда, и только такая старорежимная карга, как домна Фараго, делает из неё табу.
А ещё домна Ниника, изящная дама в возрасте… тут мне бы промолчать, но я все же скажу — сорока пяти лет, предпочитала одеваться по-мужски, в панталоны, сорочку с жилетом, сюртук и галстук, и коротко стригла волосы. Как ей удавалось соблюдать стройность посреди всех перчёных и жирных излишеств местной кухни — остаётся для меня загадкой даже сейчас.
Словом, обложившись книгами по земельному праву, мы с домной предались трудам государственного строительства, и чем дальше, тем живее я чувствовал себя, погружаясь в этот интереснейший процесс: ведь мы, пробираясь через туман, нащупывали дорогу для целого поколения. Иногда к нам присоединялся пастор Орто, мой противник по предыдущему делу и мой добрый друг во все последующие годы. Его познания в части сельского уклада и человеческой натуры были бесценны: он весьма точно определял, что именно крестьяне, отпускаемые «на волю», воспримут как благо, а что повергнет их в отчаяние, и, как следствие, в пучины возмущения и мятежа. Фигурально выражаясь, он стал нашим лоцманом в тумане.
Мне нравилось в «Сухом ручье». Здесь было тихо. Библиотека поместья, собранная и обставленная покойным доминусом Нином, окружала нас зелёным бархатом обивок и портьер, панели из полированного чёрного дуба отражали свет наших ламп, старая бронза статуэток и пепельниц приглашала располагаться надолго. Домна Ниника курила, положив ноги на низкий столик, на котором перед тем горничная сервировала напитки. Мы представляли собой идеальную рабочую группу, в которой дама порождала идеи и организовывала процесс, пастор Орто критиковал, поскольку он единственный из нас имел статус литератора, ну а ваш покорный слуга добросовестно исполнял их прихоти.
— Пастор Орто, — спросил я, — а не видится ли вам некая злая ирония в том, что свод правил новой Оногурии происходит не от пылких деятелей «весны народов», кладущих жизни на алтарь свободы, а из-под пера имперца, да ещё известного «держиморды». Право, только сам Меттерних был бы хуже. Таких, как я, в Песте нынче такие, как вы, выбрасывают из окон высоких этажей…
Я пресёкся, потому что некоторое чувство внезапно смутило меня, но никто не заметил, будучи под впечатлением вброшенного мною образа. Я вновь ощутил на себе тот взгляд, но он совершенно точно не исходил от одного из моих собеседников.
— Помилуйте, господин Кауль, я не могу себе представить, чтобы пастор Орто выбрасывал кого-либо в окно. Скорее очами сердца я вижу, как он пытается удержать толпу от самосуда…
— Вот-вот, и вылетает вместе с тем, за кого заступился, — иронично подтвердил пастор. — Не буду так наивен, чтобы опровергать нарисованную вами, господин Кауль, картину. Больше того, люди, побывавшие в Виндобоне, говорят, что и там слуги павшего режима имеют участь незавидную.
Я почти не вникал в его слова: ощущение становилось всё тревожнее. Меня буквально озноб продрал по коже. Почти машинально я потянулся за своим коньяком.
— К тому же как «держиморду» вас тут и не помнит никто, — добавил пастор. — Есть ли причина тревожиться?
Я хотел сказать, что и не думал тревожиться на этот счёт, что разговор этот завёл лишь чтобы подначить своего собеседника, как это было у нас между собой принято, но почему-то вместо всего этого сказал:
— Кое-кто помнит…
— Это вы про Келепа? — сообразил пастор. — Про него никто двадцать лет слыхом не слыхивал.
— Как и обо мне, но я, видите, всплыл. Знаете, пастор, домна, я опасаюсь. Да, я опасаюсь, что эту работу мы с вами затеяли впустую. У меня дурное предчувствие: империя дала вам… — нам! — поблажку. Минутную, если сравнивать с временем её господства. Ответный удар будет нанесён, когда противник соберёт силы, и один Бог знает, сколько прольётся крови. Вы слишком склонны праздновать прежде, чем победили, вот что я думаю, господа либералы.
— Дух времени за нас, — задумчиво произнёс пастор.
Я только усмехнулся. В любом случае теперь я был одним из них.
* * *
К полднику ударил ливень такой силы, что все свои дурные предчувствия я разом списал на предгрозовую духоту. Возвращаться в «Четыре дороги» явно было дурной идеей: даже не потому, что с небес лило, а потому, что этакое количество воды превратило дорогу в реку, я уже видел не однажды этот поток рыжей глины, и то, как он потом, высыхая, схватывается коркой, опасной для лошадиных ног. Жаль было лошадей Шаролта, и кучер, приданный мне в помощь, подтвердил, что ночевка в «Сухом ручье» была бы лучшей идеей. Пастора тоже не отпустили, и нам отвели те же гостевые комнаты, что однажды, двадцать лет назад, уже были предоставлены гостям в памятную ночь исчезновения доминуса Нина.
Было сыро, и когда я вошёл в свою спальню, мальчик лет тринадцати из дворни разжигал там камин. Я дал ему монетку, а он только кивнул, поднимаясь с колен: его лицо было обезображено гигантским родимым пятном багрового цвета, и он выглядел несколько испуганным. Я даже проверил, когда он ушёл, не пропало ли что-нибудь из моих вещей, но всё было цело, и я решил, что испуг — его нормальное состояние, на чём и забыл про него.
Ночью меня снова накрыло. Зуб на зуб не попадал, я скрючился как сгоревшая спичка, укрыв голову под одеялом и стараясь согреться собственным дыханием, но всё без толку. Когда же высунул нос наружу, увидел, что камин ещё горит, и сообразил, что подле него мне будет теплее, особенно если я разворошу жар. Накинув халат и сунув ноги в меховые туфли, я подобрался к огню и с кочергой в руке только собирался наклониться…
И тут я его увидел. Над камином висело старое зеркало… настолько старое, что его впору было принять за панель из полированной бронзы, амальгама его потрескалась, и оно всё пошло пятнами. В сущности, оно уже не играло никакой роли как зеркало: для бритья все равно приглашали цирюльника. Да и кого тут брить ежедневно, в доме-то у вдовы?
Лицо, отразившееся в зеркале, не было моим. Собственно, я увидел там лишь половину лица, вторую половину скрывала густая тень. Я, скорее, узнал этот взгляд: испытующий, тяжёлый, но, тем не менее, не враждебный. Словно я представлял интерес, или от меня чего-то ждали, совершенно меня не опасаясь. Почему-то это взбесило меня настолько, что я занёс руку с кочергой, но остановил руку. Не потому, что проснулся. Теперь, по зрелом размышлении, я полагаю, что мне просто надоело быть жертвой здешней тёмной магии. Мне захотелось раскрыть её секрет.
1. Кауль (2)
* * *
— Что это за парень? — спросил я у домны Агошты за завтраком, к которому присоединился и пастор. — Тот, с родимым пятном на лице? Какая за ним стоит история?
Домна наморщила лоб: она на удивление пренебрежительно относилась к стратегии сохранения молодости.
— Янчи, Винная маска? Да никакой истории я за ним не припомню. Я даже не знаю, откуда он взялся: то ли приблудился, то ли чей-то сын-безотцовщина. Он немой, но человеческую речь слышит и понимает, прислуживает при кухне, но там им недовольны: говорят, ничего нельзя поручить, всё сделает из рук вон плохо. Не со зла, старается, но будто сглазил его кто-то. Дурачок, словом. Пастор Орто нам вернее скажет, в его руках приходские книги.
Пастор пожал плечами и намазал булочку маслом.
— Надо посмотреть, но я, признаться, не помню, хотя мальчик появился, когда я уже нёс ответственность за приход. Мне кажется — поправьте меня, домна Агошта! — он не всегда был немым? И с этим пятном он не родился?
— Может и так, но я не люблю загадок. Хватило их в прошлой жизни. Вот ещё одна незадача: если велено всех освободить и предоставить собственному уму-разуму, куда я его дену? Один в целом мире, без возможности объясниться, как ему, такому, выживать? При господской кухне хоть сыт был.
Я положил вилку и посмотрел в её лицо.
— Домна Агошта, — сказал я, — то, что я предложу сейчас, может быть истолковано самым дурным образом. И даже наверняка будет. Пастор Орто, хорошо, что вы свидетель при этом разговоре. Есть ли какая-то законная возможность передать мальчика под мою ответственность?
Они оба воззрились на меня, пастор даже про булочку забыл.
— То дурное, о чём вы упомянули, Табиан Лоиз, мы с отцом Кароем обдумали и решительно отмели. Так что я совершенно без тени упрёка и сомнения спрашиваю: зачем вам этот ребёнок? Едва ли он может быть хоть сколько-то полезен.
— Ребёнок, к тринадцати годам не имеющий никакого средства связи с миром — чистый лист. Вы оба знаете, я довольно способен к языкам. В некотором смысле я полная противоположность этому существу. Я хочу… скажем так, попробовать создать что-то из ничего. Причем чем совершеннее это «ничто», тем чище эксперимент. Но прежде я хочу знать, нет ли у вашего Янчи дурных наклонностей? Он не мучает животных?
— Мне бы сказали. Нет, уверена, что с природой он в ладу. Мухи не обидит.
— Его не учили грамоте? Пастор Орто, он не ходил в приходскую школу? Он не владеет языком глухонемых?
Мои собеседники оба сделали отрицательный жест.
— Знаете, — предложила домна Ниника, — вы можете его у меня купить! За десять форинтов, к примеру. Это будет проще и быстрее, чем оформлять на него вольную, потом опекунство или найм… К слову, едва ли в его отношении договор найма будет действителен: он недееспособен ни в силу возраста, ни в силу вот этого всего! А пастор Орто засвидетельствует сделку!
Она позвонила в колокольчик и тут же явилась госпожа Петё, которую я внезапно вспомнил: в тот раз она проходила по делу свидетельницей класса «феерическая дура». Очень полезный субъект.
— Я продала Винную Маску господину Каулю, — сказала ей домна. — Вымойте и переоденьте в чистое, чтобы не стыдно. Он уедет со своим новым господином.
Взгляд, которым наградила меня сия дородная особа, подтвердил самые худшие мои опасения. «Вот от кого не ожидала!»
* * *
Утром на нас хлынуло солнце, ещё смягчённое памятью о вчерашнем ливне. Кучер надеялся проскочить в то время, пока дорога уже не представляла из себя поток жидкой грязи, но ещё не схватилась коркой, под которой, ещё более опасная, таилась та же самая жидкая грязь. Он был в ответе перед хозяином за лошадиные ноги, а хозяин из бывшего землеустроителя Шаролта вышел строгий. Доминус Шаролт требовал от своих хорошей работы, потому что понимал толк в добросовестности. Его боялись и уважали, что, разумеется, не значило, что не пытались надуть. Я подбросил пастора до деревни Хотван, а после мы в задумчивом молчании продолжили наш путь в «Четыре дороги».
Мальчик выглядел испуганным и жалким: привычное его существование нарушилось слишком внезапно, он никак не мог повлиять на перемену в своей судьбе и предсказуемо ожидал худшего. Я же не стал его никак успокаивать просто потому, что не хотел, чтобы кучер сплетничал на этот счёт. То есть он и так будет сплетничать, но я, по крайней мере, знаю, что все, сказанное им, выдумано в меру полёта фантазии.
Разумеется, многочисленная дворня в «Четырёх дорогах» кинулась делиться предположениями, за каким демоном мне понадобился «этот уродец», и каких услуг мне не хватало от них. Боюсь, здесь доминировало самое неблаговидное предположение, и даже моя безупречная репутация никак меня не спасала.
Янчи и дома, в «Сухом ручье», не пользовался любовью, но тут, взглянув в лица встречающих, буквально сжался в комок и не хотел выходить из коляски. Помог мне с этим, как ни странно, кучер: он умел обращаться ласково с бессловесными тварями и как-то его уговорил. Я побыстрее провёл его в свою комнату и попросил кухарку принести нам туда что-нибудь поесть.
Беглому взгляду трудно было судить о лице Янчи: пятно винной маски как будто заслоняло всю прочую внешность и служило чем-то вроде забрала. Уложением «Сухого ручья» ему, видимо, не дозволялось садиться на господскую мебель, и сейчас он мыкался посередь моей комнаты, не зная, куда поставить ногу, чтобы мимо ковра, и куда смотреть, чтобы не вызвать нареканий. Так что смотрел он в пол, а мне предоставлял смотреть на его волосы, по-крестьянски расчёсанные на прямой пробор. Был бы он котёнком — забился бы под диван.
— Я не причиню тебе никакого зла, — сказал я, — и не позволю причинить тебе зло. Я отпущу тебя на свободу сразу, как только ты будешь в состоянии обеспечить себя собственным трудом или собственным умом. Более того, если таково будет твоё желание, я верну тебя в дом госпожи Ниники…
Он поднял на меня глаза с такой мольбой, что я сбился с мысли.
— Но ты должен будешь сам мне об этом сказать.
Он в отчаянии закрыл лицо руками: это был весьма красноречивый жест, я ответил таким же.
— Я собираюсь научить тебя, каким образом тебе говорить. И чем усерднее ты будешь учиться, тем ближе окажется исполнение твоего желания, если ты ещё будешь этого желать.
Я попросил домну Желлике послать в Золонк в публичную библиотеку за учебником для глухонемых. Подобным образом я пользовался библиотекой уже второй десяток лет и сам собирался осваивать вместе с Янчи этот способ общения. Против моего ожидания, прекрасная госпожа Желлике отнеслась к моей просьбе неодобрительно.
— Господин Кауль… Табиан Лоиз, дорогой… — они ведь привыкли считать меня членом семьи. — Я не могу одобрить присутствие этого существа в моём доме. Даже если он совершенно безобиден — в чём лично я пока не убедилась! — он будет пугать детей. Имре уже достаточно взрослый, чтобы иметь собственные суждения, но Гизелла и Миклош малы. Им нет необходимости ежедневно видеть и терпеть подле себя чудовище из страшной сказки. Неужели вам не хватало прислуги в нашем доме?
Я понял, что у меня начались проблемы.
— Я сегодня же начну поиски квартиры в городе. Если нет возможности терпеть меня… нас до тех пор, пока я найду себе что-то подходящее, пожалуйста, домна Желлике, я сегодня же съеду в гостиницу.
Неужели все эти двадцать лет они считали меня настолько сломленным духом и бесхребетным существом? Я неприятно удивился тому, что домна Желлике, очевидно, была скандализирована моей твёрдостью в этом вопросе. И то верно, я уже забыл, когда в последний раз мне приходилось применять твёрдость.
Домна Желлике призвала на помощь свою мать, и вместе с домной Зонгой они принялись убеждать меня в том, что отношение семьи к другу покойного доминуса Итемера ничуть не изменилось, и что они и в мыслях не имели обидеть меня или ущемить в правах, и я милостиво согласился не оставлять их дом немедленно — это был бы инцидент и повод для сплетен многочисленной дворни! — но, тем не менее, не изменил своего намерения в перспективе покинуть их территорию. Я решительно стряхнул с себя непочётное звание приживала.
К вечеру того же дня я начал постигать и другие неудобства, связанные с постоянным присутствием существа, о котором я должен заботиться, и которое не в состоянии привычным мне способом сообщить о своих потребностях. До сих пор у меня даже собаки не было. Когда я объяснил Янчи, где находится туалет для слуг, он удалился в ту сторону почти бегом: бедняга, оказывается, уже давно мучился. Кормить его я попросил кухарку, но та поставила условием, чтобы «меченый» ел после остальных и в одиночестве. Добрая женщина мотивировала это тем, что такой обиженный богом и уродливый ребёнок непременно станет объектом злых шуток, а я ведь этого не хочу. Он, я полагал, и дома в «Сухом ручье» этого натерпелся, но там к нему хотя бы привыкли.
А потом у меня состоялся самый интересный разговор. После обеда меня дёрнул за полу сюртука Миклош, который в силу возраста еще не освоил высокое искусство экивоков и сразу приступил к делу.
— Дядя Табиан, зачем вам этот мальчик? Он такой страшный.
Миклош был очень серьёзным ребёнком, ему только что исполнилось шесть, и у меня не было против него аргументов.
— Знаешь, — сказал я, подводя его к кушетке и садясь напротив, — он не совсем то, чем кажется. Открою тебе тайну: он заколдованный принц.
Глаза Миклоша расширились, он был полноват для своих лет, потому что всеобщему любимцу постоянно перепадало что-то вкусное мимо детского стола.
— Как Щелкунчик? — догадался он. — А вы, дядя Табиан — как крёстный Дроссельмейер?
Должен признаться, это была отличная идея.
— И он должен сразиться с Крысиным королём, чтобы вернуть своё королевство и стать красивым?
— Нет, у него задача посложнее. Он должен научиться читать и писать, тогда мы сможем понять, что с ним случилось и как ему помочь. И кстати, ты уже освоил «Азбуку»? Она тебе уже не нужна?
«Щелкунчика» на немецком языке я сам недавно подарил Гизелле, которая любила страшные сказки и пересказала брату, но я, признаться, не знал, что они назначили меня Дроссельмейером. Это мне польстило.
— Это для Янчи «Азбука»? Хорошо, я принесу её вам после полдника. Вы ведь ещё не уедете?
Я пообещал Миклошу, что после полдника он найдёт меня на прежнем месте, а сам задумался о предстоящей ночи. Это будет первая ночь за двадцать лет, какую я проведу в одной комнате с посторонним человеком. Я попросил домоправительницу выделить ширму, чтобы отделить мою кровать от диванчика, предоставленного Янчи. Пока рабочий устанавливал её, я снял сюртук и переоделся в шлафрок, а мальчик, который уже обнаружил у порога ящик с одёжными щетками, кинулся приводить мой костюм в порядок.
Сперва я хотел возразить. С детства привык сам заботиться о своей одежде и отвыкать не собирался. С другой стороны, хоть что-то в этой страшной новой жизни было бы ему понятно, хоть чем-то он был полезен по своему разумению. Из того, что сообщила о нём домна Ниника, я знал, что и к лакейскому делу он неспособен.
— Хорошо, — сказал я, — делай. Ты должен научиться делать это хорошо, потому что скоро тебе предстоит заботиться о своём собственном сюртуке.
Я бы сказал, что он онемел от удивления, если бы он до сих пор не был немым. Мысль о собственном сюртуке наполнила его рвением, и мне оставалось только пару раз ненавязчиво поправить его и показать пару мелких секретов: он не знал, что щётку надо смочить водой.
Так мы провели день, а после полдника явился Миклош с «Азбукой» под мышкой и с сахарным кренделем в руках.
— Это тебе, — сказал он Янчи. — Нет, это весь — тебе. Я его не хочу. Дядя Табиан, а можно я с вами посижу, когда вы будете учить Янчи?
Я не мог бы ему отказать, даже если бы хотел: он ведь был сыном хозяина дома. Потому я достал книжку с языком жестов, и мы, все трое, провели два замечательных часа, осваивая по ней буквы параллельно с «Азбукой». Потом я отлучился, а когда вернулся, Миклош с лицом, полным торжества, потребовал: «Как тебя зовут?» И мой воспитанник неуверенно ответил: «Янчи».
В тот же вечер, отходя ко сну, я демонстративно, на глазах Янчи завесил своё зеркало полотенцем.
* * *
Утром следующего дня я в «Сухой ручей» не поехал. Дорогам следовало просохнуть, домна Ниника это понимала и не стала бы мне пенять. Вместо этого сразу после завтрака, когда Миклоша заняли его собственными уроками, я вручил Янчи грифельный карандаш и усадил его за прописи. Но тут мы застряли. Помучившись немного с карандашом, который никак не желал выводить прямые и ровные линии, мой воспитанник бросил его на стол и медленно, по буквам, показал: «Мне не надо!» — и красноречиво указал на несессер с одёжными щетками.
Освой он этот язык чуть дальше, сделал бы это одним жестом. Я лучше него понимал, насколько длинна лежащая перед ним дорога, но и я, видимо, не был готов достаточно к задаче, которую на себя взвалил. Посему я объявил перерыв, налил нам обоим кофе — Янчи впервые попробовал господский напиток, и он ему не понравился! — и приступил к очередной вводной лекции. Чтобы мотивировать подростка к овладению грамотой, мало пообещать ему в будущем собственный сюртук.
— Если ты научишься писать слова без ошибок, и если, к тому же, у тебя будет красивый почерк, тебе не придётся всю твою жизнь чистить чужой сюртук и утюжить чужие панталоны. Ты можешь получить место письмоводителя в конторе и переписывать важные документы.
В этот раз я решил обойти молчанием тот деликатный момент, что должность письмоводителя в плане зависимости от чиновничьей милости мало отличается от должности лакея, а иной лакей живёт более сыто. Однако, отметив это обстоятельство про себя, я решил двинуть Янчи дальше по дороге воображения.
— Мир огромен, Янчи, и лишь малая часть людей говорит по-оногурски. Чтобы быть хоть мало в потоке живой мысли, тебе придётся освоить хотя бы один иностранный язык. В нашем случае это будет немецкий: империя, нравится это кому-то или нет, говорит, читает и пишет на этом языке.
Сейчас вроде бы наметились предпосылки к перелому, но пока ещё оно переломится, и что ещё сломается по дороге — не ведомо даже самым сильным. Из обязательных я числил ещё франконский и альбийский языки, а также орханский и русский. И если мой Янчи вдруг окажется способен…
— Самая высокая цель, которую ты можешь покорить, мой мальчик — это сделаться секретарём у государственного чиновника. Есть много должностей, при которых твоё увечье может оказаться преимуществом.
Внутренний голос, не склонный к розовым мечтам, немедленно подсказал, что человек, требующий на своей службе немоты, непременно захочет ещё жестокости и подлости. Наш мир несовершенен, и я не собирался его улучшать. Я только хотел научить этого ребёнка держаться на плаву.
* * *
Вечером этого же дня выяснилось, что домна Желлике не собирается сдаваться. Миклош после полдника к нам не пришёл — а с ним, надо признаться, мы двигались по «Азбуке» куда шустрее! — но после ужина доминус Шаролт попросил меня составить ему компанию в курительной. Он был хмур, и я догадался, что его супруга двинула в бой тяжёлую артиллерию. Мы оба никогда не забывали, что когда-то я арестовал его по подозрению в убийстве, и этому обстоятельству он был обязан счастьем всей своей жизни. Ну и текущим своим положением, само собой. Беспокойные были времена. А нынче разве ж другие?
— Давайте так, Табиан Лоиз, — с ходу предупредил меня доминус Фюрге, бывший инженер-землеустроитель, — вся демагогия насчет праматери Евы и «все люди созданы свободными и равными» останется за порогом этой комнаты. Я прошу вас не использовать моего сына как орудие для достижения ваших целей. Миклошу не полезно проводить время в обществе слуги. Ему не нужна эта дружба, в будущем его могут ею попрекнуть. Не говоря уже о том, чему может этот ваш Янчи научить доверчивого ребёнка.
— Лично вам когда-то был дан шанс, и вы им воспользовались, чтобы подняться по сословной лестнице, — напомнил я. — Но вы правы, мы скоро уедем. А с сыном объясняйтесь сами.
— Люди городят всякое, и что только ни говорят, — он потёр руками лицо.
Будучи человеком дела, разночинцем, он был умнее своего покойного тестя, но и слабее. Доминус Итемер никогда не задумывался об истоках своей власти на этой земле и о своём праве на власть, он и был властью, он был и грозой, и благодатным ливнем. Слово его было законом, с которым внутри семьи никто не считался, и благодушие, с которым он принимал это обстоятельство, как и его душевная щедрость навсегда обратили к нему моё сердце.
— Я понимаю, — сказал я. — Они решили, что я обзавёлся мальчиком для утех, подобно римлянину, и был настолько лишён понятия морали, что сделал это в вашем доме, да ещё свёл его с вашим сыном. Из худших, разумеется, побуждений.
Он беспомощно вздохнул.
— И то, что ваша семья знает меня с лучшей стороны, едва ли заткнёт досужие рты. Поэтому мы, конечно, съедем: хоть завтра, хоть прямо сейчас, на ночь глядя.
— По мне так пусть бы и болтали, — отмахнулся Шаролт. — Но Желлике беспокоится. Она дурно спит, ей снятся кошмары. Этот ваш Янчи словно преследует её.
— Может, — со всей деликатностью намекнул я, — ей следует проверить нервы?
Ей бы стоило завесить зеркало в спальне, но мне не следовало выдавать эту тайну, пока я не убедился, что она безопасна — и наоборот. Никто не был дальше от местной мистики, чем Фюрге Шаролт, человек, сводивший тайны своей земли к её дренажу и химическому составу. Фюрге Шаролт скорее поверит в расстроенные нервы своей любимой жены и отвезёт её на воды, чем позовёт в дом экзорциста из коллегии иезуитов.
Таким образом, наш отъезд не только стал делом первоочередной необходимости, но и диктовался соображениями простой безопасности. Я начал опасаться, что кто-то из исполнительной дворни Шаролтов может причинить Янчи зло: от страха либо из желания угодить хозяйке, которая вздохнула бы легче, если бы он сам собой куда-то делся. Можно было даже предположить, что он убежал, и не обременять свою совесть его дальнейшей судьбой. Сама домна Желлике, конечно, никогда не распорядилась бы на этот счёт, но я был знаком с парочкой субъектов при этом доме, кто всегда знал, «чему должно быть сделану, чтобы оно правильно». Таким поручают топить ненужных щенят.
Тогда же я задумался, не следует ли мне официально усыновить Янчи.
2. Имре
Эта весна в Тебречине выдалась ни богу свечка, ни чёрту кочерга. Свобода и революция накрыли старый Университет, как ураган — буковую рощу. Аудитории опустели, в них гуляли только ветер и растерянная белая кошка смотрителя, классическая премудрость вдруг сделалась старьём, никому не нужным в новой свободной Оногурии. Студенты писались в гонведы и выхвалялись друг перед дружкой, в каком полку станут родину защищать. Не отставала и профессура. Прогуливаясь по аллеям чахлого парка, подобно философам Афинской школы, они спорили о новых законах, нависавших над ними, словно пресловутая гора над Магометом, и организовывали комитеты, которые враждовали между собой, вносили в лист предложения к правительству Батьяни и Кошута и отсылали их. Некоторые просто тихо исчезли, обнаружив, что прежний их авторитет иссяк, а новые веяния противоречат всему, за что они ратовали прежде, и всё, чему они были верны доселе — объявлено реакционным и косным. Оставшиеся, позабыв о степенности, облачённые в мантии, размахивали руками, как вороны — крыльями, сдвигали парики на затылки с разгорячённых лбов — словом, вели себя как простые смертные. Парики в миру не носили уже лет пятьдесят!
А над всем этим плыла сумасшедшая весна 1848 года: каштаны стояли как гигантские канделябры, уставленные белыми свечками, и Шандор с Имре чувствовали себя как птицы, выше всех — и равными высшим; способными взлететь, сколько хватит в крыльях сил.
Но силы — это одно, а всё-таки всё упиралось в деньги. Офицеры новой республиканской армии вставали в строй обмундированными за свой счёт, и Имре было очевидно, что Шандор на него рассчитывает. Но матушка, домна Желлике, оказалась непреклонна и денег на армию ни сыну, ни племяннику не дала. Мать Шандора обмундировала бы обоих, будь у неё собственные средства, она правильно понимала обстановку и пылала тем же священным огнём, вот только замужем была по любви за нищим. А домна Желлике тихим голосом сказала мужу, что чем меньше денег получат мальчики, тем меньше вероятность того, что они влипнут в какую-нибудь опасную переделку.
Денег, что слали им как студентам, хватило лишь на кокарды из трехцветных лент, и вместо того, чтобы гарцевать верхами и бряцать саблями, Шандор Этиль и Имре Шаролт стояли в карауле у мэрии. Как сказал Шандор, вместо них можно было бы поставить старый рыцарский доспех, пустой внутри — пользы было бы столько же.Кузен, как обычно, словом бил не в бровь, а в глаз.
В мэрии в этот час проходило очередное заседание: как обычно в наши времена шумное, многоголосое — окна в зале были распахнуты, как в тот день, в марте, когда из них выбрасывали имперских чиновников. Об этом подумал Имре и не подумал Шандор, да и сам Имре постарался побыстрее забыть свою крамольную мысль, спрятать её острую иголочку в шелковый платок горделивой радости.
— Глянь! — услышал он горячий шепот справа. — Да раскрой же ты глаза и смотри! Когда и где ещё такое увидишь? Разве что в Виндобоне…
По правилам они оба должны были стоять неподвижно и молча, иначе Шандор запросто пихнул бы кузена локтем под рёбра. Посмотреть предлагалось на коляску, запряжённую парой гнедых, подкатившую к самому парадному входу. Из коляски шустрым чёртиком выкатился молодчик, одетый по-европейски в смокинг и панталоны, с цилиндром в руке, обернулся вкруг коляски, открыл дверцу с той стороны, развернул ступеньку и подал свободную руку… волшебному существу из старой немецкой сказки, из той книжки, что старина Табиан Лоиз подарил Гизелле и Миклошу. Девушка выглядела как фарфоровая куколка и одета была по моде. Имре, конечно, ничего не смыслил в моде, но понимал, что высокие напудренные причёски, тугие атласные корсажи, декольте в кружевах и оборках, ленточки на шее — канули в прошлое ещё в начале века, но представить эту фею облачённой в придворные наряды восемнадцатого века оказалось проще простого. То же несколько чрезмерное изящество, что у фарфоровой пастушки в бабушкиной гостиной, тот же изгиб запястья и шеи, та же поступь — будто колокольчики звенят на каждом её шаге.
Он искоса глянул на кузена: Шандор недвусмысленно млел, не сводя глаз с девицы, явившейся к порогу новой власти во всём блеске майского утра. Она была блондинка, золотые локоны подобраны на затылке, и, конечно, никакого декольте с утра: голубое платье с белой манишкой, с бантом у горла, шляпка, обвязанная шёлковым шарфом. Тень от ресниц, нежный румянец: она была как роза, срезанная с куста на рассвете. Судя по одежде и причёске — незамужняя.
Следом за молодыми людьми коляску покинул седой господин, который цилиндра ни перед кем не снимал. Парень и девушка встали по обеим его сторонам, и девушку он взял под руку, а парень пристроился за их спинами. Отец?
Все трое вошли в помещение мэрии, и благородное собрание разразилось при виде их криками восторга: будь окна закрыты, они бы вылетели вон, так кричали депутаты! Похоже, старик был чем-то вроде героя. Хм, старик? Ему слегка за пятьдесят. Интересно, кто бы это мог быть? Кто-то вышедший из заточения? Может, сам Танчич? Да нет, Танчич куда старее. А прочие — моложе. Кошут приехал бы с целым полком. К тому же Имре знал, как выглядит Кошут.
А и этот не один приехал. За оградой раздался цокот копыт — галоп, как определил бы Шандор! — и в ограду мало не влетел красавец гусар, обмундированный со всем истинно оногурским шиком: сабля в ножнах с кистями на рукояти, ташка с тиснёным узором, золочёные галуны и позументы, чёрное перо на фетровой «кошутовской» шляпе, плетёный шнурок на поясе в национальных оногурских цветах1… По правилам должен бы следовать рядом с коляской, если уж придан в сопровождение, но либо послан был куда-то, либо разгильдяй. Почему-то Имре захотелось, чтобы гусар оказался разгильдяем. Уж сам-то он бы никогда…
Но, глянув тому в лицо, приуныл. Да, сам он никогда… Этот-то кудряв, чернобров, и профиль у него хищный. Усы опять же, из-под которых улыбка сверкает. Взгляд дерзкий.
— На карраул, кухаркины дети! — гаркнул в их сторону, и это было в самый раз, чтобы Шандор взвился вопреки протоколу караульной службы.
— Не там кухарок ищешь! Наш дед — золонкский немеш Багамери!
— А что ж вы тогда не гусары? — заломил бровь пришлый. — Или поскупился дед?
— Видно, за тебя есть кому платить, — тихо сказал Имре, но был услышан.
Гусар, как ни странно, не стал взвиваться дальше, хотя Шандор так и горел вызвать его на поединок.
— Кто за меня заплатил, так тот последнее отдал, и я ему всей своей жизнью должен. Знаю вашу фамилию. Знаю и то, что дворянство ваших матерей в браке потеряно, так что вам есть куда стремиться. Как и мне.
— Думаешь, есть шанс заполучить новое оногурское дворянство? — буркнул Шандор. Сын полицейского лейтенанта и неуёмной Лиллы Багамери имел свои претензии.
— Конечно. Отец говорит, когда сотрясаются устои, можно либо скатиться вниз, либо запрыгнуть вверх. Нужны только удача и храбрость.
Шандор был покорён и очарован, и уже забыл, с чего началось их знакомство.
— Моё имя Гал, — сказал гусар, спешиваясь со звоном. — Алмош Гал. Командование поручило мне сопровождать депутата.
— Ты нас представишь? — из них двоих сын Лиллы был смелее.
— Да почему бы и нет, — молодой Гал весело рассмеялся. — Я-то знаю, что вы Багамери, за кем бы ни были ваши достопочтенные матушки.
Они оба фыркнули — Шандор потому, что соотнёс эпитет «достопочтенная» со своей мамашей, а Галу, видимо, свойственно было посмеиваться над каждой своей присказкой. Почему-то Имре это взбесило: он с детства принял вторую роль при старшем кузене, но ему совершенно не улыбалось стать третьим, если кузен с чего-то решил поставить над собой первого встречного жеребца.
— Депутат — большой человек, герой и мученик, он ещё двадцать лет назад кричал против старой Империи, он за то кровь проливал и в тюрьме сидел, — добавил Алмош, искоса бросив взгляд на постное лицо Имре. — Теперь вот на родину вернулся с сыном и дочерью.
Ага, и ты сейчас скажешь, что для тебя большая честь сопровождать депутата, а не его прелестную дочь!
Где-то в это самое время по гомону голосов из мэрии стало ясно, что собрание завершило день. Имре подумал, что господин депутат хорошо подгадал, чтобы не томиться рутиной заседаний, а раскланяться под гром оваций и, может быть — Имре осенило! — получить пенсион сообразно своему мученичеству! Это была недостойная мысль. Не дорос он судить героев прошлого поколения. И вообще, кто со злобой и завистью косится на других, тот жалок и дружбы честной недостоин.
Голоса наверху, в окнах, как будто отдалились, но стали громче из распахнутых дверей. Гусар подобрался, сделался весь навытяжку, молодцеват и придурковат, и Шандор невольно его скопировал. Имре отогнал назойливую мысль насчёт того, что этот вот кочет сам же их с братом убедил нарушить устав почётной стражи, заставив болтать на посту, будто крестьян на ярмарке.
Окружённый толпой рукоплещущих почитателей, новоявленный депутат вышел из дверей. Лучащееся самодовольное лицо его с тонкими усиками, хоть и изрядно поседевшими, показалось Имре невыразимо пошлым. Почему-то вспомнился совет господина Кауля: если тебе кажется, что весь мир тебя ненавидит — иди поспи; если ты ненавидишь весь мир — поешь! Старый неудачник был мудрым, а мысль о нём почему-то придала энергии. Всё-таки недаром мы любим его всей семьёй.
— Позвольте представить, господин депутат, — Гал щелкнул каблуками так, что от шпор искры брызнули, — два внука славного немеша Багамери стоят перед вами, неся скромную службу, но мечтая послужить Родине с оружием в руках.
Депутат поднял взгляд на кузенов, и во взгляде этом загорелась искорка интереса. Причём Имре этот интерес не показался добрым. Наверное и впрямь следует как можно быстрее поесть.
— Багамери, — протянул он. — Как же, как же… Ты, должно быть, Этиль, — Шандор определённо ничего для него не значил. — А ты — Шаролт? Здорова ли ваша матушка?
— Божьим соизволением, — пробормотал Имре, — оба моих родителя в здравии и благоденствуют.
— Я нанесу визит в «Четыре дороги» так скоро, как позволят дела, чтобы засвидетельствовать почтение. Что же касается вашего устройства на службу — дайте срок, я разберусь, кому шепнуть за вас словечко. Вы уж не подведите. Ах да, позвольте представить: мой сын Аттила, журналист…
Сын на папу похож был изрядно, хоть молод, не старше их с Шандором. Интересно, в его годы отец выглядел так же? Эти жеманные усики и выражение лица как у голодной крысы? Ему не умы возбуждать, а сплетни вынюхивать. Похожий тип плясал на сцене в одном сомнительном варьете, подхватив под каждую руку по разбитной девице, и вскидывал тощие ноги выше головы. Имре вообще показалось, будто тот же самый. И наречён, поди ж ты, с претензией… Аттила!
— Моя дочь Амалазунта…
— Прошу, зовите меня Амалия, — сказала девушка, и на этих словах Имре стал весь её.
Отец шутливо и гордо поморщился:
— Зунта провела детство в Виндобоне и ещё не привыкла гордиться своей оногурской кровью. Она слишком юна и беззаботна. Она пока только цветок на дереве с глубокими корнями.
— И прекраснейший цветок, — ввернул Шандор, но депутат не обратил на него внимания.
— Есть ли нужда в том, чтобы я представился? Моя фамилия Келеп. Абош Келеп.
Где-то я это имя слышал, подумал Имре. Совершенно вылетело из головы, о чём тогда говорилось — и кем! — но одно всплыло сразу. Звук этого имени был окрашен ледяным презрением.
1Описана гусарская форма 13го полка имени Хуньяди, сформированного во время революции 1848 г. В этом полку не носили кивер.
3. Кауль
С Абошем Келепом — с депутатом Келепом! — мы столкнулись в мэрии, куда я привёз Янчи, чтобы зарегистрировать сделку касательно его покупки и освобождения, а заодно — опекунство. Дело оказалось весьма сложным, к услугам профессионального стряпчего я прибегать не хотел, поскольку законы Империи представлял себе неплохо, а также знал то, что новые ещё не приняты, и эту телегу обычно долго разворачивают — она тяжело гружёная.
Я бы его, может, и не узнал, но он меня окликнул, и это была неприятная встреча, которую я не мог избежать, не потеряв лицо.
— Я часто вспоминал вас, Кауль, — сказал депутат. — Признаться, не ожидал, что вы останетесь в Оногурии.
— Я бы и не остался, но немеш Багамери был так добр и так настойчив…
— О да, Багамери! Я знаю о вас всё, Кауль. Пребывая там, куда вы меня определили, я постоянно размышлял, каким образом верну вам, чем обязан, но вижу, — он бросил на Янчи взгляд, полный недвусмысленного омерзения, — что мне здесь уже нечего делать. Вы и так разрушены дотла. Общество, в котором вы ищете утешения… Я в курсе, что даже Багамери выставили вас за порог: вы и их меру терпения превысили. Я про всех всё знаю и ничего не забыл. Вы, Кауль, в некотором роде есть олицетворение имперской власти — вас тут больше никто не хочет!
— Я частное лицо, — согласился я. — Но как частное лицо, полагаю, я имею все права и свободы, объявленные революционным правительством, независимо от того, в Виндобоне оно или в Песте.
— Мы не были равны в наших полномочиях тогда, — процедил депутат Келеп, — и не равны теперь. Вы не сможете больше жить так, словно меня никогда не было на свете.
Не прикоснувшись к шляпе даже в знак вежливости, он развернулся и ушёл, я не стал провожать его взглядом. В конце концов, бюрократическая процедура, в которую я ввязался, намного больше занимала мой ум и моё время. Настроение было, конечно, испорчено, но я не мог себе позволить выместить это на Янчи.
В этот день я получил от делопроизводителя список документов, которые мне следовало приложить к прошению об опеке: из них у меня на руках была только купчая от домны Ниники, заверенная пастором Орто как свидетелем сделки. Прочие документы мне тоже следовало запросить у него, поскольку это были выписки из приходских книг.
В этот день мы ещё заехали к портному. Янчи внезапно ударился в рост, и я порадовался, что всю одежду ему купили «детскую», такого рода, что легко выпускается, когда у подростка начинают стремительно удлиняться руки и ноги. У портного мы провели намного меньше времени, чем в очереди в коридоре городского управления, заодно я заказал для парня пальто с пелериной: мастер предупредил, что ближе к осени у него будет большая очередь на сезонную одежду, и тогда он станет брать дороже. И я действительно стал забывать о том, что где-то на свете был и есть какой-то Келеп.
Мы поужинали в городе: я заметил, что Янчи вполне сносно управляется с ножом и вилкой, и его уже не стыдно посадить с собою за стол. Конечно, я ещё видел за ним некоторую неловкость, но он старался. Я счёл это своей победой: он всерьёз принял мои слова насчёт своей будущей карьеры, и теперь мелкие временные неудачи его не смущали. Ему было ради чего трудиться. Фигурально выражаясь, мы сломали плотину, которая не давала воде течь.
Когда же вечером мы вернулись в гостиницу, меня ожидало официальное письмо с фиолетовым штемпелем комитата. Пока Янчи занимался нашей с ним верхней одеждой, я вскрыл конверт и обнаружил, что комитат считает нецелесообразным впредь выплачивать пенсион чиновнику старой Империи ввиду того, что оный чиновник во времена своей службы препятствовал интересам свободной Оногурии. Келеп, очевидно, и в самом деле ничего не забыл.
Я постарался не придавать лицу убитое выражение, однако Янчи заметил мою озабоченность и жестом спросил, что случилось.
— Ничего особенного, — ответил я. — Мы с тобой живём во времена перемен. Мне надо будет устроиться на службу. Я говорю и пишу на нескольких языках и обладаю навыком дознавателя. Думаю, я сумею быть полезным.
Это было примерно то же самое, что я обещал ему в его дальнейшей жизни, так что, полагаю, Янчи не был слишком обеспокоен нашей с ним судьбой. Мне же приходилось держать в уме, что Келеп не только позаботился лишить меня моих сегодняшних доходов, но и подсуетился, чтобы я впредь не нашёл новых. То есть, если бы оно выглядело примерно так, я бы не удивился. Следующим шагом может быть предложение работы от самого депутата. Вот тут лучше с голоду умереть. Ну то есть, если ты в жизни один — лучше…
Янчи взял лист бумаги и перо — он уже знал, где у меня хранятся письменные принадлежности — и написал «расскажите, как всё устроено». Я оценил эту фразу: Янчи стремился передавать одну только суть, не наращивая вокруг неё лишнего, как-то свойственно людям, более свободным в деле самовыражения. Дойдет у нас время и до форм речи, конечно, но не сейчас. Сейчас время для… сказки?
— Когда-то давно пастор Орто рассказал мне одну байку, да и после в книгах я кое-что прочёл. Дескать, в каждом поколении оногур, с тех еще пор, как они пришли в эти земли и назвали их своей Родиной, три женщины хранили правила, обычаи и заветы предков: Старуха, Жена и Дева. Если одна из них умирает, на её место встаёт новая. Я в прошлом знал всех троих. Старуха — хранит знание, Жена — распоряжается, а Дева сама себе вольная хозяйка. С Женой я, по счастью, имел дело не слишком долго, но силу её ощутил сполна Можно сказать, я пал жертвой. Будь добр, запали свечу.
Тени обступили меня, и не свеча породила их. Внезапно меня пробрала дрожь, но я совладал с нею.
— Потом мне пришло в голову, что там, где есть три женщины, непременно должны быть и трое мужчин. Я назвал их: Король, Мудрец и Шут. После, когда взялся за книги, уверился, что в книгах про них не сказано, разве что о Матьяше Корвине говорится, будто он был сразу и королём, и мудрецом, а шутом при нём был некий Маркольф, которого почитали бессмертным и говорили, что он служил самому царю Соломону… Но ладно, мало ли, что там писано в книгах, книги люди пишут. Здесь у нас истинным Королём был покойный Итемер Багамери. Весь комитат накрывала исполинская тень его воли, всему округу светило солнце его щедрой милости, и правил он достойно и справедливо, и я не могу представить на его месте никого лучшего. Сейчас его престол пуст, а значит, за него будет борьба. Шаролт… когда-то я думал, что он дорастёт до этой роли, но Шаролту не хватает шалой мистики, житейского ума у него много, но и только. Что же касается Мудреца-Мага-Колдуна, то нет на это место никого, кроме пастора Орто. Маг, он как та Старуха, всё понимает и всё может истолковать. Ты ведь знаешь пастора Орто? Должен бы знать, он в вашем округе служит.
Янчи кивнул и написал: «Дочь его знаю». Это была новость. Верушка приезжала в «Четыре дороги» и с отцом, пастором Орто, и с крёстной — домной Ниникой — но я никогда и ни разу не сообразил связать её с Янчи. А ведь она проводила много времени в «Сухом ручье»!
— Что же до меня самого, я всегда был Шутом. Вечно лез не в своё дело, ничего не смысля в местных обстоятельствах, и получил по заслугам. Заплутал на тайных путях: тогда Багамери в милости своей меня и подобрал.
И время от времени меня тянет на них вернуться. Но это не та мысль, что следовало бы внедрить в юное сознание. К тому же, сдаётся мне, Янчи и самому есть что рассказать насчёт тайных путей.
— Тот человек, утром… — Янчи перешёл на язык жестов, — он плохой?
Я невольно пожал плечами. Что такое «плохой человек»? Был ли я плохим человеком тогда, двадцать лет назад, когда делал свою работу?
— Он мне не друг, это точно. И он способен навредить. Может, для кого-то он хорош, у него вроде семья есть.
— Хочешь, — просемафорил Янчи, — я его убью?
4. Шаролты
— Думай, что хочешь, Желлике, но этот визит мне удовольствия не доставит.
— Вы когда-то дружили, — неуверенно возразила жена.
— Да, но проверку временем эта дружба не прошла. И ты когда-то была его невестой.
— Не могу поверить, что ты меня этим укоряешь.
— Ну что ты… — Фюрге Шаролт сел напротив и взял в ладони руки жены. — Разве ж я могу. Я к тому, что Абош Келеп не был достоин ни того, ни другого. Ты ведь согласна?
Желлике кивнула, но вид при этом сохраняла задумчивый.
— Тогда он ничего не значил, пыжился и был смешон и жалок. Никто с ним не считался. А теперь он высоко взлетел. Нужное знакомство и всё такое. Я не представляю, как мы можем отказать ему от дома без ущерба для нашей репутации. Ну и он, наверное, этого так не оставит?
— Думаешь, зачем Келеп к нам напрашивается? Хочет похвалиться новым своим постом, тебе — показать, кем ты пренебрегла, меня — щёлкнуть по носу. Признаться, до сих пор имею пренеприятный осадок на душе от той «дружбы». Келепу доверять нельзя.
— Да я и не призываю тебя ему доверять. Более того, я думаю, что он опасен и может навредить. Но вот Имре пишет, что Келеп нынче не один, у него дочь…
— Дочь? Ты думаешь, что она подходит Имре?
— Нам в любом случае надо подбирать для Имре подходящую партию, и эта на сегодняшний день весьма выгодна. Хотя, — Желлике вздохнула, — я не уверена, что мне понравится дочка Келепа.
— Ты наводила о ней справки?
— Разумеется. Она выросла в Виндобоне: Келеп-то, оказывается, был женат уже в те времена, когда ко мне сватался. Это значит, что первая его жена не была выгодной партией. И вроде бы она была жива, когда он ко мне сватался.
— Вот как? И ты ещё собираешься его принимать?
— Моя уязвлённая гордость не имеет никакого отношения к интересам дела. А интересы дела в нашем случае — это интересы Имре. Тесть на высоком государственном посту — это стоит рассмотреть.
— И ты согласишься иметь Келепа сватом? То есть терпеть его не раз-другой, а постоянно, как родственника? Уверяю тебя, Келеп этот расклад просчитал и может его использовать, чтобы оскорбить тебя.
— Если только меня, я как-нибудь переживу. У меня есть одна мысль, дорогой, как нам провернуть эту встречу, чтобы депутат Келеп не чувствовал себя царём горы. Нам надо устроить большой приём, где он с его домочадцами будет лишь одним из гостей. Мы пригласим всех!
— И Этилей?
— Разумеется и Этилей, причем всем семейством. Пусть он только попробует распетушиться при Лилле!
Шаролт фыркнул, вообразив всю сцену.
— И ты хочешь свести его с тем лейтенантом?
Капитан Этиль, будучи двадцать лет назад лейтенантом, получил от Келепа пулю при задержании, едва выжил и… в общем, то была судьбоносная пуля, о чём в семье не забывали.
— Более того, я и Кауля собираюсь пригласить. Дети о нём спрашивают, беспокоятся, К тому же с Каулем мы не ссорились, и это будет хорошо.
— Теперь даже я хочу это видеть, — буркнул Шаролт. — Давай тогда ещё и пастора Орто с дочкой пригласим. И домну Нинику. Будет нехорошо, если келепова дочка окажется без компании сверстниц.
— Разумеется, как же без Ниники с крестницей! Мальчики нас не поймут!
* * *
Дату большого приёма подгадали к отпуску Имре, Шандор получил увольнительную одновременно с кузеном, и оба гонведа прямо с порога угодили в любящие объятия и некоторое время отвечали на вопросы, которые им наперебой задавали младшие Этили: Чаба и Геза воображали их героями, скачущими на конях, с саблями, изгоняющими с родной земли орды имперских захватчиков.
Лето навалилось, как мельничный жернов, а потому Шаролты принимали гостей на задней террасе поместья, обращённой в сад, с примыкающей к строениям лужайкой, откуда в гущу дерев утекали прогулочные тропы. Насажены здесь были в основном каштаны, но между ними попадались и магнолии, специально выращенные, чтобы тешить взоры старших хозяек.
Желлике умело разделила гостей соответственно возрасту: сама она с матерью, домной Зонгой, и Лилла Этиль образовывали привилегированный комитет старших дам, куда по-хорошему должна бы входить и домна Ниника, но домну Нинику чаще видели среди мужчин, замешанной в общий разговор, причём со стороны её было от тех не отличить. Ни Желлике, ни Лилла этим не возмущались, а домна Зонга была в меньшинстве. Чудная, конечно, эта домна Ниника, но она чудная вот уже двадцать лет, и, видимо, это навсегда. Да и время нынче такое — время перемен.
Мужчины, раскланявшись со старшими дамами, удалялись своей компанией под деревья, курили и толковали о политике. Сам Шаролт, его свояк Этиль и Кауль, рядом с которым неизменно мыкался этот его меченый сирота. По возрасту, конечно, мальчику следовало водиться с младшими Этилями, близнецами Чабой и Гезой, но он их, кажется, боялся. К тому же они были господские дети, а Лилла пока не высказала мнения на этот счёт. А вот Миклош, воспользовавшись нянькиным недоглядом, уже сбегал к Янчи и даже обменялся с тем парой слов на языке немых.
С Ниникой приехали пастор Орто с дочерью Верушкой, крёстная позаботилась, чтобы девушка была одета в платье, достойное этого собрания, и перед молодыми господами ей не пришлось выглядеть серенькой приживалкой. Шандор и Имре знали её с детства, и никто бы не удивился, когда бы, например, Шандор однажды просил её руки. Не Имре, конечно, ведь Имре наследник «Четырёх дорог», и дочка пастора для него очевидный мезальянс, но вот сын капитана Этиля ей вполне вровень. Сделав реверанс перед старшими дамами, Верушка с откровенным облегчением отправилась искать приятелей своего детства. Долго плутать не пришлось, гонведы хвалились формой и выправкой перед младшими членами обеих семей. Чаба и Геза уже завладели братниными саблями, словом, и здесь царило полное взаимопонимание и счастье. Пастор, выпив с дамами чашку чая и выразив им своё почтение, примкнул к «политическому» кружку.
Коляска господина депутата прибыла последней, в сопровождении молодого гусара, приданного господину депутату для личной охраны и пущего статуса. При виде юной Амалии оба старших сына откровенно растаяли, что, разумеется, не укрылось от глаз обеих матерей, бабушки и, что прискорбно — Верушки, знавшей обоих как облупленных. Амалия была в муслиновом платье в цветочек, идеально подходившем к протоколу утреннего приёма на свежем воздухе, и в белых кружевных перчатках. Солнце просвечивало насвозь её фарфоровое личико и шею, а от Верушки это самое солнце в тот же миг словно отвернулось. В этот раз из коляски девице Келеп помог выйти гусар, представившийся как Алмош Гал, и у домны Ниники брови поползли вверх, когда она услышала это имя.
Келеп, выдвинувший перед собой эту тяжёлую артиллерию, самодовольно улыбнулся и, едва выполнив обязанности гостя в адрес старших дам, вместе с сыном отправился в «политический» кружок. Амалия с гусаром присоединились к молодёжи.
— Я слышала, вы всю жизнь прожили в Виндобоне, — сказала Верушка, желая быть любезной и демонстрируя желание ввести новенькую в общий круг. — Наверное, вы привыкли к изысканному обществу, и вам скучны наши провинциальные развлечения?
— Ну что вы, совсем напротив! Я нахожу Оногурию ужасно экзотичной… простите, наверное, я неправильно употребила слово «ужасный». А вы — дочь пастора Орто, верно?
— Да, пастор Орто мой отец, он писатель. Недавно у него вышла книга о верованиях и обрядах языческой Оногурии, и вы можете её прочесть, если вам интересны такие вещи.
Вопрос об интересе к местным суевериям Амалия весьма показательно обошла стороной, а вместо этого с невинной улыбкой поинтересовалась:
— Я слышала, вы живёте у домны Фараго в качестве компаньонки? Вы ей, должно быть, читаете вслух. Сколько ей лет, девяносто? Она ещё… эээ… в твёрдом уме?
Собственно, все присутствующие об этом знали, кроме разве гусара, но Верушка почувствовала себя уязвлённой. Не всякий раз в обществе старых друзей тебе напоминают, что ты тут вроде горничной. И, скажем прямо, не всякий раз старые друзья принимают это как должное!
— Отец говорит, что всякому в этом мире полезно получить урок смирения. К тому же он и сам высоко ценит общество домны Фараго и её суждения.
— У старой дамы, должно быть, недурное наследство? Простите, если вам кажется, что я излишне осведомлена, но это вина моего брата Аттилы. В силу своей профессии он знает все сплетни насчёт видных людей и щедро ими делится. Так что по его рассказам я заочно знакома со всем местным обществом. Пришло время составить личное мнение.
Сказано было как будто в шутку, но следовало иметь в виду.
* * *
Лилла Этиль, попивая в тенёчке холодный лимонад, против своего обыкновения молчала, не сводя глаз с молодёжи на той стороне лужайки.
— Она мне не нравится, — сказала она невпопад на какую-то обращённую к себе реплику. — Дочка Келепа, я имею в виду.
— Да чем же? — удивилась её мать, домна Зонга. — Мила, весела, утонченное воспитание, совершенный вкус. Я бы хотела, чтобы ты в девичестве была на неё похожа.
— Слава Богу, я похожа на себя, — огрызнулась Лилла. — Простите, матушка. Кстати, вам не кажется, что она похожа на Агошту Нинику, на прежнюю Нинику, какой та была, пока с ней не случилось… это вот? Вот если бы это прелестное дитя совершило какой-то промах… пролила, допустим, кофе себе на подол или Шандору на белые брюки, споткнулась, наступила на шлейф, поскользнулась на траве, сказала бы бестактность, сама того не заметив… тогда бы я полюбила её горячо и всей душой. А сейчас она мне кажется какой-то искусной механической подделкой, и почему-то я думаю, что она здесь не с добром. Вы знаете, что Кауля лишили пенсии как имперского чиновника? Думаете, её отец здесь ни при чём?
Сестра и мать поглядели на Лиллу с некоторым недоумением. Если они и слышали об этом обстоятельстве, то не приняли его особенно к сердцу. Сейчас модно было ущемлять имперцев, Каулю еще повезло, что его не убили при исполнении в полноте патриотических чувств. А поскольку обе они никогда ни в чём не нуждались, то и чужая пенсия оставалась для них не более, чем пустым звуком. Лилла же замужем за своим офицером, к тому же и многодетная, привыкла считать каждый грош и осознавала масштабы трагедии.
— Может, — предположила домна Зонга, — теперь он к нам вернётся? Мы же не оставим его в затруднительном положении?
Она и представить себе не могла, что когда-то сама окажется в затруднительном положении.
— Это едва ли… — Желлике чуть лучше матери была осведомлена о причинах отъезда Кауля, поскольку была его причиной. — Думаю, гордость ему не позволит.
* * *
— Этиль, на два слова!
Капитан подчинился, без всякого удовольствия последовав за депутатом Келепом по тропке меж кустов, создававших иллюзию уединения. Тот увёл его достаточно далеко, прежде чем остановился и обернулся, приглашая к разговору.
— Право, я думаю, нам не о чем говорить, — сказал Этиль, который от этого самого Келепа получил пулю при задержании и одними лишь заботами Кауля и Багамери жив остался.
— Напротив, я сожалею. И, как представитель власти новой свободной Оногурии хочу ответственно заявить, что власть нуждается в людях, честно исполняющих свой долг. В чиновниках вашего класса, которые, может, и получили свой первый опыт на службе старой власти, но зато знают свою работу и готовы исполнять её неукоснительно. К тому же имеют исконно оногурское происхождение и большую семью, что гарантирует их лояльность и заинтересованность в деле.
— Не пойму, к чему вы это ведёте, — Этиль был по-прежнему хмур.
— Вы наверняка знаете, что проимперский начальник стражи1 золонкского комитата смещён в числе прочих служащих, нелояльных к революции. Вот, — он протянул Этилю конверт, — посмотрите, возможно, вас это заинтересует.
Этиль раскрыл бумагу — та не была запечатана — прочёл и перечёл.
— Всё равно не понимаю. Зачем вам это?
Келеп улыбнулся. Сам думал — тонко, но Этилю не понравилось. Улыбочка показалась ему змеиной.
— За этим местом не только большая ответственность, но и приличное жалование. У вас пятеро детей и супруга из благородной семьи. Деля с вами лишения, она наверняка заслужила лучшую долю, не так ли? Что вас смущает? С кем-то хотите посоветоваться?
Уж не с Каулем ли? А какой смысл советоваться с Каулем? Конечно, тот не скажет ни слова против, и, конечно, его это не порадует. То есть порадовало бы, не исходи это их келеповых рук. Наверняка Келеп, назначаясвоего начальника стражи, рассчитывает, что этот начальник будет держать его руку. А от начальника стражи много зависит.
— Если бы не Кауль, — сказал Этиль, — я бы тогда не выжил. Если бы он и Багамери махнули на меня рукой — мол, не повезло парню! — я бы там на столе помер.
— Если бы не Кауль, — подхватил Келеп со всей возможной вескостью, — вас бы тогда вообще там не было. Вы под его командованием на пистолет полезли. Послушайте, я не предлагаю вам кидаться на пули по моему слову и в моих интересах, на то другие найдутся, помоложе. Вы высокий чин получаете. И, кстати, если бы не моя пуля, вошли бы вы в эту семью?
— И то верно, — согласился Этиль, означенным документом через два звания утверждённый в полковники, и сунул документ за пазуху. — Позвольте, пойду жену обрадую.
* * *
— Вот это новость, — сказала Лилла, опуская патент на колени. — Даже не знаю, что сказать. Ты согласишься?
— Я уже согласился, — ответил её муж. — Келеп — Келепом, а работа — работой.
— Он думает, ты станешь его человеком.
— Само собой, пусть думает. Я тоже думать умею, хоть по мне и не скажешь.
— Ну не дуйтесь, дорогой зять, — вмешалась домна Зонга. Она в своём вдовьем трауре сильно потела, а потому никакого удовольствия от приёма не испытывала и старалась держаться как можно дальше в тени. Но не настолько всё же, чтобы о ней совсем забыли.
Ну-ну, как начальник стражи комитата, так сразу — дорогой.
— Чаба, — закричала Лилла, поднявшись, — Геза! Ну-ка давайте сюда, быстро. И девочек позовите.
Неохотно оставив старших сыновей и вернув им новенькие, облизанные солнцем сабли, подростки подошли к матери. Дома они не всегда бывали так послушны, но на людях требовалось блюсти лицо, и если бы они вздумали протестовать, Лилла не стала бы с ними церемониться. Чтобы различать близнецов, Лилла стригла их не обоих одновременно — один обычно был более заросший, чем другой! — и на лацканы пришивала им цветные ленточки. Мать не видела для них никакой иной карьеры, кроме военной, и ей было совершенно всё равно, что они сами думают на этот счёт. Дочери тоже подошли, и тоже без особого удовольствия: им очень нравилась Амалия — и её платье, и её сумочка, и, глядя на неё, они представляли себя такими же воздушными и прекрасными, в центре всеобщего восхищения.
— Наши обстоятельства внезапно изменились, — объявила Лилла. — Теперь мы можем позволить себе нанять для вас учителя. Поскольку абы кто нам не нужен, я думаю, господин Кауль нам подойдёт. Что скажете?
Онемели все, включая господина мужа.
Кауля дети знали с рождения, но мысль получить его насовсем, в полное своё распоряжение, со всеми его историями, была настолько необъятной, что все четверо погрузились в сосредоточенное молчание.
— А этот уродец тоже при нём будет? — осторожно спросил Чаба.
— С чего это вдруг уродец? — громогласно изумилась Лилла. — Всякое может случиться с человеком при родах. И ты мог с этакой блямбой родиться, и что, мы бы тебя меньше любили? Так что ли правильно? Если Кауль решил с ним возиться, значит, видит в том толк. А если вы не хотите, чтобы он возился с вами — сами дураки. Но, в общем, от вас зависит. Если не желаете — скажите сейчас, чтобы он время на вас не тратил.
— Миклош, кстати, в этом… как его… в Янчи души не чает, — неожиданно сказала Желлике. — Называет его заколдованным принцем.
— А где они у нас жить станут?
— Так мы же переедем, — как само собой выдала госпожа Этиль. — Ну? Я могу сделать Каулю это предложение?
Этиль хрюкнул и вытер усы.
— Не можешь, — сказал он. — Я тебя опередил. Я только что предложил господину Каулю место оберст-дознавателя, и он согласился.
1Авторы в курсе, что в исторической Венгрии полиция/жандармерия как таковая была образована Австрийской администрацией во время и после событий Революции. Даты и понятия слегка смещены, чтобы не плодить сущности и не вдаваться в излишние подробности.
5. Кауль
Я, сказать по правде, обо всех этих интригах узнал несколько позже, когда участники разговора мне о них рассказали. Пока же приём разбился на островки, я подошёл к пасторской Верушке и попросил её уделить нам с Янчи толику внимания.
– Мальчик говорит, что помнит вас, барышня Орто. А вы его помните? Не могли бы вы рассказать мне... нам... его историю?
Верушка была несколько мрачна, но слишком хорошо воспитана, чтобы позволить дурному настроению определять свои манеры. К тому же она никогда ничего против меня не имела, а с её отцом мы были дружны всё время, когда не сцеплялись в спорах по вопросам, в которых были противоположны – а это случалось сплошь да рядом, и потому мы чрезвычайно высоко ценили друг друга.
– Да, я помню Янчи, но я не могу сказать, чей он сын и откуда он вообще взялся у домны Ниники. Меня это тогда не интересовало, я просто играла в прятки со всеми детьми «Сухого ручья», кто не был занят на хозяйстве. Я была постарше их, лет двенадцати, и Янчи так хорошо спрятался, что мы не могли его найти до самой ночи. Потом, наутро, он появился весь измазанный чем-то вроде винного осадка – одежду пришлось выкинуть! – и больше ни слова не сказал. Сколько ему было? – она изучающе посмотрела на Янчи, который внимательно её слушал. – Лет семь, наверное. И пятно на лице тоже возникло в ту ночь, оно не врождённое. Госпожа Петё, домоправительница, сказала, что от него разило вином, но никто не смог добиться, где он прятался и что с ним случилось. Я думаю, он чего-то сильно испугался.
– Ты спрятался в погребе? В бочке? – спросил я.
Янчи поёжился и ничего не ответил. Потом, словно нехотя сделал знак «я не помню».
– Госпожа Петё велела отмыть его на дворе в лошадиной поилке, но с лица пятно так и не сошло.
– В этом доме происходили и более странные вещи, – припомнил я. – Не знаю, насколько вы осведомлены, барышня Орто.
– Вы про капусту, которая кровоточила, когда её рубили? Это самая страшная сказка из моего детства!
Я вспомнил ещё кресло, которое ело людей, когда было голодно, а будучи сыто – наделяло сидевшего в нём мужской силой. Право, это как-то объяснило метаморфозы, произошедшие с домной Ниникой, но я не знал её в предыдущей ипостаси, а потому мог судить только с чужих слов. А я этого стараюсь избегать, если это, конечно, не слова моего непосредственного начальства. Или пастора Орто. Но я не стал упоминать про кресло, это была слишком болезненная для меня тема, и я не знал, насколько в это тайну посвящена Верушка. Учитывая, что кресло всё ещё в строю и принадлежит роду Галов. Ну и Янчи лишний раз не стоило пугать.
А он казался испуганным и зажатым, я даже пожалел, что начал этот разговор в его присутствии. С другой стороны, он уже достаточно взрослый, чтобы под нажимом что-то вспомнить. Если бы в доступном мне кругу был талантливый гипнотизёр, я бы, наверное, попытался заставить Янчи достучаться до глубин его памяти с помощью животного магнетизма.
В прежней моей жизни я был уверенным игроком на поле чистой логики. Что, если попытаться сыграть по правилам чёрной мистики? Каковы они, эти правила, и спообен ли я их постигнуть? В пору, когда я учил оногурский язык, его структура тоже казалась мне вызовом всем моим способностям. Едва ли их магия сложнее их языка.
То есть некая сила овладела разумом ребёнка, заперев его в чём-то вроде кокона, пометив его знаком своей власти и лишив способности довести до окружающих правду о своём состоянии? Уравновесив эту потерю неким тёмным талантом? К слову, когда Янчи предложил убить для меня Абоша Келепа, я ни секунды не усомнился в том, что он может это сделать. Тогда, если я каким-то образом обучу его, предоставлю ему другой способ связываться с внешним миром, не значит ли это, что я разрушу кокон, в котором заключён Янчи? И ещё – воспользуется ли он возможностью получить свободу?
6. Интермедия без слов
Сильнее всего было желание победить в этой игре, чтобы его никто не сыскал, а место уже было. Он нашёл в бурьяне на заднем дворе низкое арочное окно, куда протиснулась бы разве что беременная кошка в поисках логова, где бы окотиться в безопасности. Он пролез, оцарапав локти о битый кирпич, но не пожалел об этом: хорошее укрытие того стоит. Внутри обнаружился просторный подвал, сильно запущенный, местами обвалившийся, с полом, усыпанным битым стеклом и черепками. Тут же и бочки, от которых всё ещё исходил тяжелый кислый дух. Бочек тоже давно не касалась заботливая рука бондаря. Бондарь в «Сухом ручье» был, его звали Лаци. Почему его не послали сюда наводить порядок, Янчи не знал, да и не задавался этим вопросом. Напротив, ему казалось, что это к лучшему. Подвал был только его. Никакой кошки. Никаких крыс. Сухо.
Так что он забрался в бочку, стараясь не порвать одежду, потому что если бы порвал, ему бы влетело от госпожи Петё, и стал ждать, пока закончится игра. Барышня Орто обещала тому из детишек дворни, кто выиграет, кусок сахару. Янчи очень любил пасторову дочку, она была весёлая и добрая, и ей было до него дело. Потому он и решил расстараться ради неё, употребив на игру, которую та затеяла, всю свою сообразительность. Ей должно понравиться.
Сидеть в бочке было скучно. Это самая трудная часть игры: следовало проявить терпение. Что такое терпение, Янчи не очень-то знал, но пастор часто упоминал о нём как о добродетели. Поэтому Янчи собрался с силами и стал ждать. Солнечный свет пробивался в арку, смягчённый сорными травами, которые уже выпрямлялись после того, как Янчи прополз там на пузе. Свет переливался через верхний край бочки, и Янчи, намаявшись ждать и не услышав, когда его звали, заснул, одурманенный кислым духом старого винного погреба, в котором двадцать лет назад разыгралась катастрофа местного масштаба.
Очнулся он в темноте, едва живой от какого-то кошмара, и когда ощупал пространство вокруг себя, понял, что кошмар не кончился. Он был словно проглочен чем-то огромным и переваривался, растворяясь заживо в этой кислой и ядовитой жидкости. Он закричал, но никто не услышал крика, даже он сам. Тогда он заплакал, но никто не пришёл его спасти.
Тогда он полез наверх, по памяти, наощупь, на свет луны, который был так слаб. Этот свет вёл его как тонкая серебряная ниточка среди теней, страшных своей непроглядностью, и он, следуя ей, не выбрался из старого винного погреба, а оказался где-то ещё, как будто заглядывал в чужие окна и видел там людей, которые спали или занимались своими делами. Некоторых он знал. Он скользил между зеркальными гранями, где всё было плоским и серебряно-чёрным, и одновременно — он откуда-то это знал! — пытался выцарапаться обратно по осыпающейся от времени стене к арке окна, ведь он точно помнил, что оно должно там быть.
Он думал, что умрёт раньше, чем закончится эта ночь. Он подозревал, что она не закончится никогда, и он в самом деле упал под стеной, потратив все силы разума, души и тела, и проснулся уже солнечным утром. Подтащил под стену обломки старых бочек и бутылочного стеллажа, накидал ещё камней и по этой насыпи кое-как взлепился до окошка.
И когда на него кричали всем двором, крутили ему ухо до слёз, грубо тёрли пучком травы в лошадиной поилке, в холодной колодезной воде, оттирали песком, как пригоревшую сковороду, пока не пошла кровь — он никому ничего не смог рассказать.
7. Шаролты (продолжение)
Алмош легко поддался на просьбы показать саблю и пустил её по кругу: Имре давно заметил, что гусар любит покрасоваться перед публикой. Впрочем, иначе какой бы он был гусар? Может, он и сам смотрел на молодого Гала иначе, кабы здесь не было барышни Амалии.
Но на саблю и впрямь стоило взглянуть.
— Она досталась мне от деда, — сказал Алмош. — А ему от его деда. Собственно, от разорения и гибели спасли тогда только младенца прадеда и эту вот саблю. Отцу не пригодилась, а мне вот её вручили вместе со всеми надеждами семьи. Это орханская сабля-килыч для конного боя. Видите, наконечник изогнут, широк и тяжёл? Мощь руки, умноженная весом и скоком коня…
Верушку поневоле передёрнуло: у неё было живое воображение, но на неё в этот момент никто не смотрел. Эта проклятая сабля была для мальчиков настолько же притягательна, как Амалия Келеп. Рукоять из кости, украшенная инкрустацией из мелких бусин, растительный исламский орнамент, но рукоять была дешевле клинка. По клинку вился сложный многоярусный узор, про который непонятно: то ли травы, то ли буквы. Из дворян эти Галы, причём из старых, орханское владычество помнят.
Подошёл Абош Келеп, один, без сына, снисходительно кивнул молодёжи, вынул из-за пазухи (подчёркивая свой патриотизм, он был в доломане, который ему ни капельки не шёл!) два конверта и, не глядя, вручил их Шандору и Имре.
— Не благодарите, — отмахнулся он и сделал Амалии знак, чтобы прощалась. Коляска уже ждала их. Оба исчезли прежде, чем юноши распечатали свои патенты, предлагающие им явиться в оговоренное время в распоряжение Яноша Мога для зачисления в роту пеших стрелков.
— Пеших? — Шандор глазам своим не поверил.
Имре хохотнул:
— Сейчас конных берут со своим снаряжением, от дворян отбою нет. Все хотят гарцевать победно, с ментиком через плечо, ну вот как этот. Или ты думаешь, мы можем отыграть назад?
Отыграть назад не получится, если не хочешь на всю жизнь обзавестись клеймом предателя и труса, имперского приспешника, продавшего Родину за привилегии, пусть это только привилегии рубить с седла.
— Стрелки в армии очень полезны, — вздохнул Шандор. — Значит, пойдём стрелками.
8. Кауль
Первые дни моего назначения вышли на редкость суматошными, но я этого ждал: множество бумаг требовали ознакомления, при передаче дел не соблюдались никакие процедуры… Впрочем, передачи дел как таковой и не было. Новая должность поглотила меня целиком, и я, признаться, несколько запустил дела Янчи. Пришлось изменить сложившийся ранее порядок его обучения: с вечера я задавал ему урок, который он за день прочитывал, а вечером после ужина я принимал его отчёт и задавал новый. Мальчик был прилежным и упорным, ничто его не отвлекало, читал он уже весьма сносно и быстро осваивал азы. Я счел ненужным приобщать его к классической мудрости греков и римлян: история Нового Времени, законы и языки виделись мне более многообещающими. Возможно, даже мне самому через десять лет понадобится его помощь, если, конечно, через десять лет я всё еще буду занимать какую-то должность.
Работа очень хорошо влияет на мозг, она не оставляет времени для бесплодных умствований, понимаю, почему мистикой и метафизикой увлечены люди пустые и праздные. Я сам был таким.
Но я таким не был, когда со мной случилосьэто. Я как раз служил истово и рыл землю, пытаясь докопаться до истины в деле исчезновения мужа домны Ниники, ныне признанного покойным. Я разобрал клубок местных связей, по уши влип в кризис имперской власти, крутился в водовороте национального самосознания. Те, кто меня лечил, решили, что дело во мне, но я и по сей день думаю, что они не были правы.
Так или иначе, я принимал дела по моему ведомству, а текущих, к моему изумлению, было мало. С преступлениями, буде таковые случались, легко разбирались управления на местах: в основном это были бытовые случаи, не требовавшие розыска. И хотя подчинённых у меня тоже было меньше, чем требовал штат — многие ушли в армию! — в целом народ справлялся. Подозреваю, что неустроенные и праздношатающиеся элементы общества подались туда же.
Так что я выбрал время, чтобы навестить Орто Кароя в его пасторском доме в деревне Хотван. Я просил его поискать документы касательно Янчи, если того крестили в этом приходе, и любые другие — если они могли иметь к нему отношение. Прибыл к вечеру, зная, что всегда могу у него заночевать.
Пасторский дом в два этажа был мне хорошо знаком с тех пор, как я занимался делом доминуса Нина, и с течением времени мне лучше помнились моменты дружбы, чем споры и ссоры. Теперь я признавал, что с общечеловеческой точки зрения пастор Орто был прав, а значит, я могу доверять его суждениям и во всём прочем.
За ужином мы пили какао из тех же самых чашек, что и двадцать лет назад, а после заговорили, но не о моём деле, а о новостях. В этот раз я был более осведомлён, чем мой хозяин. Всё же я нынче служил в страже комитата, а он прозябал в сельской глуши.
— Слышали ль вы, пастор, о пражском мятеже?
— Немного. Буду рад, Кауль, если вы поделитесь подробностями. Новости в наше время ходят куда медленнее, чем палят пушки.
— Та же песня, что в Вене, как вы понимаете. Народ требует смены правительства, император Ферди ездит по городу в коляске, улыбается и машет, и мятежники опьянены иллюзией победы. Граф Виндишгрец стоит от императора в Праге, тот самый Виндишгрец, который при первых искрах этого пожара, в марте, в Вене был настолько суров, что его отправили подальше от очага. В Прагу. Ну так в Праге ему уже никто не помешал принимать решения на свой вкус.
— Что там случилось?
— Случилось так, что в мятеже погибла его супруга, а старший сын был ранен. Прага дорого за это заплатила.
— Насколько дорого, Кауль?
— Пушки, — сказал я. — 11 июня начались беспорядки, 18 июня граф отчитался о подавлении мятежа. У Империи ещё есть зубы. Виндишгрец не склонен сочувствовать сепаратистам и инсургентам.
— Виндишгрец, — задумчиво повторил отец Орто. — Это тот самый Виндишгрец, которого мы знаем по войне с Корсиканцем? Не могу не признавать за ним опыт и определённый талант, что вкупе с полномочиями делает его серьёзным противником. Но у нас есть Гёргей.
Я пожал плечами, я ничего не знал о Гёргее. Он был настолько же молод, насколько Виндишгрец — стар.
— Я не нашёл данных о вашем Янчи, — сказал спустя минуту пастор. — Если он крещён этим именем, то не в моём приходе. Если бы он был подкинут в младенческом возрасте, домна Ниника должна была об этом сообщить.
— То есть её имущественные права на этого ребёнка ничем не доказаны?
— Выходит так, и ваша сделка может быть признана недействительной, если это окажется кому-то выгодным.
–Имущественные права на Янчи меня интересуют лишь настолько, чтобы я мог от них отказаться с соблюдением всех формальностей. Что будет с мальчиком, если мне откажут?
— Вы юрист, не я. Я могу здесь выступать только в силу своего понимания справедливости, человеческой и божеской. Если тенденция на отмену крепостной зависимости сохранится, мальчик, как и все прочие, станет свободным человеком, при условии, что будет признан дееспособным, конечно. Если этот проект свернут и положат под сукно, его может забрать государство, а это точно не то, что вы хотите. В нашем теперешнем раскладе это солдатчина. Тут даже дееспособность не нужна. Или работный дом.
Меня передёрнуло.
— Мальчик грамотный, он способен к профессии, и я готов нести за него ответственность. Пусть не в силу отношений собственности, но мое опекунство государству выгоднее, чем казённые траты на содержание мальчика.
— Если вас самого не признают недееспособным.
— Очинять перья он может для любого стряпчего. Вы имеете в виду: что, если у меня есть персональный враг во власти?
— Ну кто-то же озаботился лишить вас привычных доходов. И мы оба знаем, кто. Но знаете, Кауль, я бы не очень беспокоился на этот счёт. Вы сейчас и сами власть, и пока ваш начальник — полковник Этиль, я думаю, вы достаточно крепко держитесь. В случае с мальчиком время работает на вас: вы его обучаете, он становится все более жизнеспособен. И уж конечно вам не стоит недооценивать ваших друзей. Даже если Шаролты не захотят взять Янчи к себе, я уверен, они поучаствуют в подписке в его пользу. Это если с вами что-нибудь, не дай Бог, случится. Мы его точно куда-нибудь пристроим. Да я к себе возьму, если ничего лучше не подвернётся.
Горели свечи в глиняных плошках, трещал сверчок. Ночные бабочки бились в кисею на окнах.
— Вы ведь наверняка искали вашего Янчи в служебном архиве?
Я кивнул.
— У него на лице столь очевидная особая примета, что едва ли хоть один отчёт обошёл бы её вниманием. Но барышня Орто говорит, что пятно появилось уже после того, как мальчик оказался среди дворни «Сухого ручья». И никто ничего не может вспомнить про его мать. В связи с этим у меня возникает вопрос: вы же, Карой, духовник и хранитель тайн исповеди в этих местах.
Он начал было возражение, но я остановил его жестом:
— Я не прошу вас нарушить тайну. Но вы можете найти аргументы, чтобы объяснить мне, почему я ошибаюсь, подозревая домну Нинику в том, что она спрятала лист в лесу.
— Вы хотите, чтобы я подтвердил или опроверг предположение, будто бы благородная помещица прижила ребёнка от дворового мужика и скрывает это? И чтобы придать теме доверительности, называете меня по имени?
— А хоть бы и так?
Пастор засмеялся.
— Нет, нет и нет. Во-первых потому, что за все эти годы не было ни одной недели, чтобы Агошта Ниника не появилась в обществе, притом она одевается так, что подтянутым вверх обручем кринолина ничего не прикроешь. За отсутствием кринолина.
Да уж, домна Ниника одевается в мужской костюм, какие уж тут тайны телосложения.
— А второй и более весомый аргумент — я духовник не только хозяйки «Сухого ручья», но и её домоправительницы. Вы ведь помните госпожу Петё? Госпожа Петё знает всё обо всех в «Сухом ручье», едва ли вы в этом усомнитесь. Как вы думаете, она бы умолчала о столь весомой тайне?
Тут уже я не сдержал смеха.
— Ваша правда, Карой. Если госпожа Петё о чём-то умолчала, это что-то не только не имело места случиться, но даже не пришло ей в голову!
Мы чокнулись бокалами и выпили за доброе согласие. За добрую ссору с пастором я бы тоже выпил, она зажигала мою кровь и мой разум.
— Но откуда-то взялся этот ребёнок? Не из бобового же стручка же он вылупился?
Мы оба обошли выразительным молчанием ассоциации, взывавшие к гусарскому юмору.
— А я бы, знаете, уже не удивился, — бесцветно сказал пастор. — После того кресла…
— Не будем о кресле, — резко ответил я. — И так жить страшно.
Мы снова выпили — за обоюдную храбрость перед лицом неустойчивого мира.
— Что там с мальчиками Багамери? — спросил пастор. — Верушка о них спрашивала.
II
Часть II. Труды
1. Имре (1)
В мире не осталось ничего, кроме усталости и отчаяния. Студенты, которые рвались отдать свою молодую жизнь за свободу родины, внезапно осознали, насколько утомительно, тягостно и скучно эту самую жизнь придётся отдавать. Война в эти месяцы большей частью свелась к многочасовым и многодневным пешим переходам, и лишь изредка пехоте выдавалась возможность расстрелять положенные по расписанию шестьдесят патронов для игольчатого ружья системы Дрейзе. Ружье, кстати, тоже весило немало, почти десять фунтов, да ещё прочее снаряжение, а романтично перевязанные раны на поверку обернулись кровавыми мозолями на ногах, обёрнутых в вонючие портянки, и в минуты отчаяния Имре думал, что он совсем не герой, а напротив — прекрасный материал для труса и дезертира.
Осенью этого года даже самым восторженным поборникам «весны народов» стало очевидно, что империя не собирается уступать более ни шага и рассчитывает вернуть всё, что «добрый Ферди» по слабости натуры даровал. Оногурия была слишком большим и лакомым куском, чтобы отдать её без борьбы. Император и правительство бежали из охваченной революционным безумием столицы, и уже из Ольмюца наделили всей полнотой военной власти нового хорватского бана1, умело сыграв на стремлении молодой оногурской республики стать для многонационального населения своей территории всем тем, чем до того была старая Империя. И если Империя была привычным древним паразитом, менять его на нового такого же соглашались далеко не все. Задачей хорватов было измотать оногурский гонведшег к моменту, когда в дело вступили бы основные имперские силы. Ополченцев Яноша Мога бросили на этот рубеж.
Имперские войска уже готовы были выдвинуться из Виндобоны, когда против них выступили столичные активисты, бывшие настолько горячими сторонниками братской оногурской независимости, что военного министра2, героя Великой войны, тут же повесили на фонарном столбе.
Все эти новости казались отупевшему Имре отголосками другой жизни, вердикты насчёт судеб мира принимали какие-то другие люди, и никто из них не руководствовался в своих решениях выживанием одного Имре Шаролта. Да и сами новости были то ли правдой, то ли байками, приносимыми Шандором Этилем от чужих костров. Шандор, в отличие от младшего кузена, располагал врождённой способностью везде делаться своим. Это от отца, смекнул Имре, отец его был солдатом, а ещё у Шандора пара младших братьев, которыми он верховодил, пока жил дома. Он привычный. А Имре избаловали.
На этом Империя завершила период уступок, в течение которого она собирала камни, графу Виндишгрецу, палачу Праги, доверили командование всеми вооружёнными силами Империи (кроме итальянских, там своих революций хватало), и граф, назначенный фельдмаршалом, двинулся на Виндобону.
Оногурия, верная союзническому долгу, послала армию Яноша Мога ему наперерез, чтобы спасти мятежную столицу, и это было первое крупное поражение, стоившее Мога его поста.
Спустя несколько дней Имре осознал, что они, пехота, выжили чудом, их успели отвести, и основной удар пришёлся в кавалеристов. У нас лучшая в Европе кавалерия, и пушки не хуже прочих. А имперцы, как выяснилось, умеют воевать, делая ставку не на героизм и самоотверженность, но на сомкнутый строй и неукоснительное следование приказам. Их военачальники все получили первые уроки во время Той войны. «Нас было вдвое меньше. У нас пушек было вдвое меньше! Наше второе крыло опоздало к началу манёвра!» Всё это уже не имело никакого значения. С того места, где стояли Имре и Шандор со своими игольчатыми ружьями, оценить происходящее было совершено невозможно. Стой как вкопанный, пока нет иного приказа, и умри, если не велено развернуться и бежать со всех ног. Имре мрачно думал, что и побежал бы, если бы не все эти люди вокруг, перед которыми ему было нестерпимо стыдно.
Кошут, разъярённый поражением под Виндобоной, вместо Мога поставил во главе армии молодого Гёргея, которому предстояло теперь всё спасти или всё потерять. 31 октября столица пала. Пражский палач сделался палачом Виндобоны.
Так что этим вечером Имре сидел на скамье под стеной крестьянской избы, в деревне в сотнях миль от дома, чистил казённое ружьё и слушал новости, подцепленные Шандором от расквартированных неподалёку гусар.
К ружью полагалось шестьдесят патронов на бой и три сменные иглы — игла выходила из строя после двадцати выстрелов, а в минуту хороший стрелок мог сделать двенадцать, так что участие Имре в битве априори бывало недолгим, разве что потом в штыки. До штыков пока не доходило.
От виндобонских новостей сознание Имре затягивало чёрной гарью. Виндобона, прежде город фарфоровых принцесс, наряженных пастушками — город Амалии Келеп! — город пирожных и кофе, город вальсов и роз более не существовал. Погасли уличные фонари, стёкла витрин хрустели под ногами, улицы превратились в чёрные ущелья, в них таилась угроза. На улицах лежали трупы, в тупиках кого-то расстреливали. Вдалеке выли собаки.
Сделалось очевидно, что за всё, чего они так жаждали, придётся заплатить более дорогую цену. Палатин Оногурии, имперский ставленник, покинул страну, которая теперь рассматривалась Империей не как часть единого тела, но как территория врага, с которой следовало поступить соответственно.
Ночь выдалась холодной, костёр искрил, болели ноги, натруженные длинными переходами. Некстати вспоминались ужины в семейном кругу, споры с родителями, застывшими в устаревших границах здравого смысла, возня младших, прежде такая раздражающая. Имре много бы дал, чтобы оказаться там хотя бы на одну ночь, ему казалось, что так его дух окрепнет, и он сможет дальше тянуть военную лямку.
Вокруг были люди, много людей, в солдатской жизни самое трудное было — привыкнуть к этому множеству душ живых, которым так же тяжко, так же плохо, так же страшно, так же больно, как тебе. Ты, любимый сын богатой семьи, ничем не выделяешься среди них. Если ты недостаточно хорошо ухаживаешь за своим ружьем, и оно не выстрелит, когда надо — это не останется незамеченным. Кто-то умеет наматывать портянки так, чтобы не сбивать ноги: будет умно научиться этому искусству. И твои портянки, вывешенные у огня, пахнут ничуть не лучше. Уже на второй день оба они прониклись пехотной неприязнью к гусарам, у которых были не портянки, а чулки, и били те не свои ноги, а конские копыта. В часы отдыха гусару приходилось печься не только о себе, но и о лошади, обо всех четырех копытах и об утробе, но всё равно с земли казалось, что эти летают и — вечно веселы.
Имре понемногу привык к армейскому обезличиванию, к тому, что воюет тут ружьё, а он, Имре, только носит его, заряжает и чистит, ну, целится и нажимает спуск, а иначе он тут никому не сдался, а Шандору будто и привыкать не пришлось. Шандор был вечно весел и зол, и было умно за него держаться, потому что у Шандора взрывной жизненной силы было больше, а ещё Шандор бы его не бросил. Это дорогого стоило. Имре хотел быть как Шандор, ему казалось, что это красиво.
А Шандор хотел быть как Алмош Гал, который тоже служил здесь неподалёку, и они время от времени виделись.
* * *
Придя в себя, Имре первым делом откашлялся: взрытая ядром земля засыпала ему глаза и глотку, и в нос, кажется, попала. Кругом стлался сизый пороховой дым, в котором ему не удалось ничего разглядеть. Было тихо-тихо, а потом сержант потряс его за плечо и приказал уходить. Быстро уходить. Жестами приказал, потому что Имре от того взрыва оглох. Имре оглянулся в поисках брата, но не увидел его. Представить, что Шандор ушёл без него, пока он тут выпал из мира на пару минут, было невозможно. Он огляделся, совершая невозможное усилие воли, чтобы сосредоточиться, и ему показалось, что рядом, под осыпавшейся стенкой земляного укрепления торчит сапог.
Там и правда был сапог, и это был сапог Шандора, и Имре кинулся копать голыми руками — земля-то рыхлая! — и прошло какое-то время, пока он отрыл брата, совершенно белого, со струйкой крови на виске, и принялся его тормошить. Шандор был неимоверно тяжелым, никогда он не был настолько тяжел. Сержант не помогал, сержант торопился уйти, и братья остались только вдвоем в этом мутном мире, и Имре вдруг испугался, что на самом-то деле он тут теперь один. Где-то тут слух, наконец, вернулся, но лучше бы не возвращался, потому что вдалеке пронзительно кричала искалеченная лошадь. Имре испытал облегчение, когда выстрел оборвал её плач.
А потом в тумане нарисовались люди, они шли плотной цепью, выставив перед собой винтовки с примкнутыми штыками, и откуда-то издали вдоль строя слышались команды на немецком языке. Почему-то наступающие померещились ему нелюдьми, сумрачными порождениями тумана, силуэтами, вырезанными из плотного картона, в театре теней. Там, за туманом, виделось Имре бледное пятно — зимнее солнце, стоявшее у самой земли. Не светило и не грело, а будто отчуждённо наблюдало за тщетой людской. Они могли убить Имре на месте, им бы ничего за это не было, или взять в плен: он и не знал, что пугало его больше. А потому, подчиняясь внезапной догадке, упал на тело кузена лицом вниз, постаравшись принять неловкую позу, и задержал дыхание.
Цепь сравнялась с линией укреплений, Имре перешагнули, лишь чуть замедлив движение, и никто не стал проверять, на самом ли деле он мёртв, хотя всего и дел — ткнуть штыком. А он лежал, опасаясь выдать себя, и «воскрес» только когда под ним зашевелился Шандор.
Имре сперва не поверил, что они снова вдвоём, но Шандор был тут, крутил ошалело рыжей головой, на вид вроде целой, а кровь шла у него из уха, и Имре вспомнил слово «контузия».
— Что это так звенит?
— Похоже, мы проиграли, — сказал Имре. — Велено отходить, но непонятно — куда. Встать можешь?
Шандор попробовал подняться, но пошатнулся и осел наземь.
— Погоди, — остановил он брата. — Сейчас очухаюсь. Кружится всё, и набок заваливает. Ничего, отец говорит, если сразу не убило — можно выкарабкаться.
Ну да, Этиль же артиллерист, понимает. Или мы не гунны?
— Давай, дыши глубоко, — посоветовал Имре. — И пойдём потихоньку, город в той стороне. Только он, кажется, уже не наш.
— Тогда нам туда не надо, — глубокомысленно рассудил Шандор. — Слушай, если я обопрусь на ружье, а ты меня с другой стороны придержишь, может, я даже смогу идти.
Они попробовали. Было бы проще, кабы Имре бросил своё ружьё, но если бросит — тут же будет обвинён с дезертирстве и трусости.
— Прав был наш острияк, — бормотал Шандор, тяжело наваливаясь на кузена. — Стоило старому Ферди сбросить со своих плеч эту ношу, как молодой — никак не запомню… Франц Иосиф3? — кинется поднимать Империю, как пьяного из канавы. Хех, вот как ты меня сейчас. Император Острейи и король Богемии, и апостолический король Оногурии, слыхал? С его точки зрения мы больше не республика.
Имре не мешал брату злиться: злость придавала тому сил. Можно подумать, всего этого он не знал! Сам думал лишь о том, что на дороге, когда они туда выберутся, будет полегче.
Они часто останавливались передохнуть, и ещё, когда слышали шум позади себя — тоже отходили к обочине и таились там в кустах, за отвалами или просто пытались слиться с землёй. Туман был им в помощь, звуки конской поступи и бряцание амуниции они слышали заранее. Имре нарочно выбрал направление не точно на восток, к Дунаю, а севернее, чтобы имперский обоз, двигающийся по пятам армии, не застал их врасплох. Пару раз их подвозили на крестьянской телеге: перед своими не было нужды таиться, напротив, им сочувствовали, делились новостями, рассказывали, куда не следует соваться, и куда Гёргей отступил, и что там сейчас в Песте творится. От этих попутчиков Имре вызнал насчёт парома, который возил скот через Дунай. Мосты-то все теперь под охраной. Шандор, обычно главный из двоих, просто лежал на телеге, закрыв глаза, и это было лучшее, что он мог придумать, потому что, когда их ссаживали, приходилось снова брести пешком, опираясь на винтовку. К вечеру ему вроде стало немного лучше, но потом, ночью он сильно замёрз.
Потом долго ничего не попадалось. Была идея пересечь линию соприкосновения и вернуться к своим, присоединившись к тому подразделению, куда приткнут. Если Шандора комиссуют по ранению, это должно быть официально.
Вот обо всём этом они и говорили, пока тяжело брели северо-восточной дорогой. В эти дни шёл мелкий зимний дождь, словно беды им было мало: сапоги вязли, набрякшие влагой шинели тянули к земле. Имре боялся, что Шандор умрёт.
Нам нужна лошадь!
Если бы на пути попалась одиноко пасущаяся крестьянская лошадь, никакие угрызения совести не помешали бы Имре её украсть. Купить было не на что. И когда за спиной по жидкой грязи заплюхали одиночные копыта, он толкнул Шандора поперёк дороги, с винтовкой наперевес, чтобы уж наверняка не объехал, а сам вспомнил, что удался в отца, так же крепок и довольно силен, и повис на всаднике сбоку, не давая тому дотянуться правой рукой до сабли.
Расчёт был глупый, всадник толкнул коня влево, кругом, и Имре повис на его локте, протащившись по грязи, однако не выпустил. Получил под рёбра удар сапогом и уже готовился быть затоптанным, потому что против конского бока не попрёшь, не штыком же в него… какой тогда смысл, если штыком!..
— Э! Внуки немеша Багамери? Да отцепись ты, дурень!
Алмош Гал соскочил с коня как раз вовремя, чтобы им обоим поймать оседающего наземь Шандора.
— Ты-то что тут делаешь? Думали, ты уж на том берегу, с армией. Прости, лошадь нужна, брат плохо идёт.
Гал придирчиво оценил убогий вид Шандора, который не бросил свою винтовку только потому, что на ней видел.
— Ладно, — сказал недовольно, — влезай уж. Только соображай, что с коня падать выше и больнее.
Имре продолжал ждать ответов.
— Сглупил я, — хмуро признался гусар. — Слишком далеко врубился. Когда дали сигнал отступать, отступать-то было уже и некуда. Так что я погнал вперед, оказался у них позади, дал хороший круг, чтобы не зацепиться за обоз и фланги, и вот…
— Потерялся? А что ж не в плен? Или, думал, расстреляют?
Гусар дёрнул усом.
— Нельзя мне в плен. Видишь, какого цвета у меня перо? — он его ещё для верности подергал.
Перо было очень мокрым — и чёрным, о чём Имре и сказал.
— А нужно красное. Офицером мне надо сделаться, ни жить — ни быть. А если в плен, там саблю отдай, коня отдай… что у меня есть, кроме коня и сабли? И офицерского жалования не видать. Кто пленного повысит? Так что я сделал всё, на что способен, и, кровь из носу, обязан вернуться в строй. Я-то не из богатых. Мне семью кормить надо, у меня родители, сестры с братьями… Отец и так на последние деньги меня снарядил, сказал — он на меня ставку сделал. Не могу позволить, чтобы он проиграл.
1Йосип Еланчич.
2Теодор фон Латур, согласно альтернативному источнику убит в уличных боях с восставшими и повешен уже мертвым 6 октября 1848 года.
32 декабря 1848 года Фердинанд I под давлением генералитета Австрийской империи отрёкся от престола. Император был бездетен, его младший брат отказался принять корону, и на трон был возведён племянник Фердинанда, восемнадцатилетний Франц Иосиф, царствовавший 68 лет. Буквально сразу граф Виндишгрец вторгся на территорию Венгрии и захватил Будапешт. Венгерское правительство во главе с Кошутом отступило в Дебрецен.
1. Имре (2)
* * *
Пока шли до реки, ни о чем особо не думали, но когда поздним вечером, потемну уже, выбрались на берег Дуная, осознали масштабы преграды. В самом деле, уходя отсюда на запад, к Виндобоне, они с братом маршировали в колонне по мосту, настроение им задавал полковой рожок и барабанщик, развевались трёхцветные флаги. Стояло солнце высоко в небесах, самое начало осени, и они с Шандором были частью великой силы, вдохновлённой великой идеей. Совсем другая картина.
Этим вечером сильный ветер с гор расчистил небо, дождь прекратился, но всхолодало. Дунай лежал перед ними холодный и тёмно-серый, как лезвие сабли, и с каждой минуты становился все темнее. Непрестанно шелестели камыши. Вода была совершенно неподвижна и, как показалась Имре, уже начинала стекленеть. Зато небо было высоким и ярким в той его части, что ещё освещалась севшим солнцем, а на востоке, куда они смотрели, уже загорались первые звезды. Берег напротив был тёмен и пуст, непонятно даже, где вода переходит в сушу. За спиной выразительно присвистнул гусар.
— Мосты только в городе, — сказал на это Имре. — Я вообще думал, что лодку найдём. Коня придётся оставить.
— Ни за что, — последовал решительный ответ. — Или дальше без меня…
— Дурни, — выговорил вдруг Шандор, которого они оба уже не ждали услышать, — паром надо искать. Деревня на том берегу большая, вон, окна засветились!
Он их совершенно справедливо обругал, Имре себя чуть по лбу не треснул, на перед гусаром постеснялся. Где деревня — там скот, где скот — там паром. Или брод. Но в этих местах Дунай широк и глубок, это он как сын землеустроителя знал.
Засветившиеся окна на дальнем берегу легко было принять за низкие звёзды, и они казались довольно близко. Имре вдруг почувствовал, как сильно он проголодался: всю дорогу они пробавлялись сухарями, и даже воду грели изредка. Он готов был продать душу даже не за куриную ножку, но за куриное яйцо!
Пошли вдоль берега, ступая осторожно: Имре вёл в поводу коня, на котором в позе мешка с мукой ссутулился Шандор, а гусар шёл впереди, разведывая тропу. У Алмоша определённо были познания и навыки лесного человека, и он недурно ориентировался в темноте. Будучи спрошен, отвечал: отец научил. Странно было смотреть на это, учитывая, что парень выглядел как маршал Мюрат и вёл себя примерно так же.
Алмош же нашёл на берегу паромный причал, а рядом явную стоянку паромщиков: вытоптанный круг, недавнее костровище, тропу на юго-запад, по которой явно долгое время гоняли скот. Сам паром чалился на той стороне: с чего бы им здесь холодную ночь проводить, а не дома в тепле нежиться? Утром появятся.
Пока Имре угрюмо размышлял на эту тему, Алмош чиркнул новомодной спичкой и зажёг огонь, а от него — тряпичный факел, а после пальнул в воздух, и темный тихий берег словно взорвался собачьим лаем, ближним и дальним, собаки разбудили скотину в хлевах, там замычали и заблеяли. Зажёгся ответный огонь, и Алмош помахал своим факелом. Через некоторое время — вряд ли больше получаса! — паром ткнулся в илистый берег. К жердине, обозначавшей борт, пристроен был простой жестяной фонарь.
Паромом управлял бородатый крестьянин в меховом жилете, а помогали ему два сына. Мужик зорко глянул на трёхцветные шнуры гонведов и понимающе кивнул. Имре собрался торговаться. У Шандора это лучше получалось, но едва ли на него следовало сейчас рассчитывать.
— Отстали? — спросил старший.
— Да вроде того, — отозвался Имре, стараясь попадать в тон. — Гёргей далеко ли ушёл?
— Слух идет — в Тебречин, вместе со всем новым правительством и президентом. Оставил нас имперским.
Он сплюнул.
— Не любишь Империю? — вмешался Шандор, сползая с седла, чтобы коня было спокойнее завести на настил парома. Алмош накинул коню на голову ментик, огладил и потихоньку повёл трепещущее животное на палубу, привычную для более спокойной скотины.
— Может и любил бы, если бы та Империя была за меня, а не против. А то их фуражиры хуже лютых врагов, вычищают всё, до чего дотянутся.
— Наши-то не такие? — откуда у брата только силы взялись язвить. Поднакопил, в седле едучи?
— Наши-то хоть что обещают, не так бы и обидно. Наши хоть на нашем языке говорят. Кабы вы были имперцы, да хотели, чтобы я пушки перевёз, так я бы уж себя не пожалел, потопил бы всё к…
Он сделал размашистый жест, а сыновья важно кивнули: мол, так и есть, потопил бы. Они этим явно гордились.
— Ты нас смотри не потопи, — буркнул гусар, обнимая своего коня. — Так-таки и не возил имперцев? Не стоят они на том берегу, не ждут нас?
— Да сдались вы им. Они в городах нынче, вон, Пест им оставили, подали, как на блюде.
— А фуражиры? — это Шандор.
— Фуражиры… не добрались до нас фуражиры, батюшка Дунай оградил. Мы ж на острове. Паромы к себе подтянули и поди возьми нас с берега. Разве что на лодках придут, с солдатами… Но не пришли пока.
— На острове? — Имре недоумённо хлопнул ресницами. Ну да! Сентендре, громадный остров, делящий Дунай надвое1, вот куда мы выскочили. Это значит, нам его поперек пересечь и снова переправы искать. Из географии знал, что тот рукав Дуная много шире.
— А накормить нас на этом острове могут? Мы честно заплатим.
— Найдем, — коротко отозвался паромщик. — Ваше дело сволочь эту спихнуть.
К слову, об «этой сволочи». Почти шипя от злости, Шандор выговаривал гусару за «гусарство» — мол, если до сих пор шли таясь, то ночной выстрел в воздух — самое оно, чтобы о себе заявить всем, кто услышит.
— И так ясно, что нет там фуражиров, — отмахнулся Алмош. — Не было бы там так тихо, если бы армия стояла. Забой скота дело громкое, особенно если деревенские против. Не в засаде же они там залегли, чтобы одних нас драгоценных поймать.
* * *
Деревня потихоньку стихала, проваливаясь обратно в глухой зимний сон в натопленных избах и в хлевах, где парил навоз и дышала скотина бок о бок друг с другом. Собаки ещё лениво побрехивали, передавая ночных гостей как эстафету друг другу дальше по улице.
Сам паромщик с ними не пошёл, велел одному из сыновей, которого звали Акош, отвести «солдатиков» к вдове Борбале. Вдова держала трактир, при трактире был большой сеновал для заезжих, было где переночевать, и уж точно найдётся, чем перекусить.
— А что, молода вдова-то? — легкомысленно спросил Алмош.
Ну что с него взять, как есть гусар. Акош только плечами пожал: мол, личное дело вдовы, а я ни при чём.
Вдова, которую подняли среди ночи, выглядела не слишком довольной, но, наскоро замотав голову платком и накинув меховую безрукавку поверх вышитой рубахи, с привычной сноровкой собрала стол из вечерних остатков: хлеба, пива, сыра и зимних яблок было вволю, а там и свиная ножка из погреба подтянулась. Печь была ещё тепла с вечера, в ней скоро разогрелись остатки гуйяша. Хорошо воспитанные студенты ужасно стеснялись своей прожорливости, Алмош чинился меньше — но он и ел как будто без жадности, и к пиву припадал не так самозабвенно. Он же из небогатых, смекнул Имре. Он привык себя строго держать. Он и за стол-то явился только после того, как коня устроил. На трактирной конюшне нынче места было хоть отбавляй, гостей мало. Война у нас тут.
Добравшись до сеновала, кое-как распустив ремни, повалились в сено. Усталость последних дней, помноженная на внезапную сытость, превратили обоих братьев в тряпичные куклы. Разве только ружья они позаботились положить рядом с собой. Снизу слышалось, как переступает в стойле алмошев гнедой.
Коня Имре слушал всю ночь. Думал, провалится в сон, как в стылую воду Дуная, но нет — тревога не отпускала. Не было ни сил, ни сна, вот незадача! А Шандор спал, и это было хорошо: Имре казалось, что брат восстанавливается. Всю дорогу досюда Шандор выглядел вялым, но не было ничего такого, что свидетельствовало о видимом ухудшении. С коня он не валился и за столом вдовы ел не хуже прочих: разве что помалкивал, а на него это не слишком походило. Шандор всегда знал, как лучше, и рвался руководить, чтобы по его было. То, что командовать выпало Имре, самого Имре шокировало. И выходило как нельзя лучше, что прямо сейчас командовать не придётся.
Забывался он в эту ночь ненадолго, просыпался часто и однажды обнаружил, что Алмоша рядом нет. Сбежал, бросив их как обузу? Имре торопливо обшарил все кругом, но сообразил, что гусар оставил лучшего заложника — своего коня, которого, кстати, звали Арпад. Конь топтался и вздыхал, и тепло его тела чувствовалось даже наверху. Мало ли, может, отлить пошёл?
Взволновавшись. Имре уже не мог заснуть до самого рассвета, пока гусар не вернулся, сыто ухмыляясь, и вознамерился завалиться на боковую, чтобы доспать, но тут Имре решил ему отомстить и велел собираться в дорогу. Да, прямо сейчас, а то мало ли, нагрянут имперцы, и здравствуй, плен, прощай, геройская слава.
— С чего ты взял, что нагрянут? — пробормотал Алмош.
— Непременно нагрянут. Виндишгрецу армию кормить надо, а тут целый нетронутый остров с хлевами и амбарами. Не пришли вчера, придут сегодня. Валим.
* * *
Ночная отлучка Алмоша принесла им немалую выгоду: в дорогу им вдова собрала немалый узел деревенской снеди и перекрестила, стоя у своего плетня. Деньги взяла, конечно, ну так они ж и не имперцы, чтобы честную женщину обидеть, реквизировать съестное даром. Всё равно ж реквизируют, если нагрянут, на острове даже в лес стада не угонишь, непролазных чащ нет, да и фуражиры Виндишгреца не малые дети — способны проследить стадо по следам. Фуражиры Виндишгреца, если честно, способны взять весь этот остров за горло и вытрясти из него последний сухарь.
На той стороне их уже ждал другой паромщик, извещённый вчерашним. Было холодно и ясно, воздух звонок, как стеклянный бокал из Богемии. Туман стелился над водой, а выше развеялся, вода плескала так близко и казалась дружелюбной, совсем не так, как вчерашней ночью. Вот будет номер, если нас встретят на том берегу!
— А потом куда, вы думали? — спросил Алмош.
На него шикнули: в тумане над водой слишком хорошо слышно. Он кивнул в знак согласия, но вопросительным взглядом требовал ответа.
— Домой надо бы заглянуть, — нерешительно сказал Имре. — Хоть на порог, потому что им наверняка сообщили, что мы погибли. А потом — армию догонять. Если правительство отступило в Тебречин, то и армия там стоит, между врагом и новой столицей. Это почти одна прямая линия.
— То есть в Золонкский комитат? Ну так-то ладно… мои тоже там. Только я, с вашего позволения… или без оного… в город наведаюсь.
— Не к депутату ли в гости? — язвительно заметил Шандор.
— Может и к депутату. Может, и к дочке его, красавице. Завидно?
Имре было завидно, но он смолчал.
— Нам тоже в город, — сказал брат. — Отца повидать надо. Он нам много чего подсказать может в силу должности.
— А кто твой отец? — Алмош и правда не знал?
— Начальник полиции комитата.
Гусар присвистнул.
— Впрочем, если зять немеша, то чему я удивляюсь!
Шандор пфекнул, ничего разъяснять не стал, а повернулся к Алмошу другим боком, и Имре заподозрил, что брат на одно ухо оглох. Почему-то эта мысли пришла к нему впервые: до того его волновало, чтобы только не упал посередь дороги. И то, может, со временем слух вернётся.
Паром ткнулся в берег, хозяин указал, какую дорогу им выбрать и где лучше всего на неё выйти. Деньги взял, но не сверх обычной мзды, пользоваться их зависимым положением не стал. Имре, сказать по правде, не ожидал со стороны местных такой помощи: прежде он считал крестьян хитрыми и жуликоватыми, и более чем способными нагреть руки за счет «чистого» господина. Поразмыслив, он решил, что таковы они и есть, но именно сейчас они с братом были «солдатики», которые сражались за всё, заявленное правительством Кошута: за отмену крепостного права и феодальных повинностей, за государственность оногурского языка, за собственный представительный парламент и оногурские же деньги. «Солдатиков» в народе жалели.
Теперь, на левобережье, они держали к югу: им надо было в Золонкский комитат. В этот же день, ближе к вечеру, держа вдоль берега, они увидели работу имперских фуражиров. Реквизиционная команда обрушилась на деревню, мычал и блеял забиваемый скот, в голос ревели женщины. Визг свиней покрывал все остальные звуки. Забойщики работали на берегу, туши грузили в лодки и отправляли по течению вниз, к Песту, где расположилась оккупационная администрация. Деревенские мужики стояли дальним полукругом, чёрно и ненавидяще молчали. Не будь на них направлены стволы ружей с примкнутыми штыками, миром бы не обошлось. Имре услышал, как застрелили собаку, вступившуюся за хозяйское добро: его передёрнуло. Он от природы был неравнодушен к страданиям животных, против воли вовлечённых в человеческие распри.
— Лодки они уже реквизировали, — заметил Шандор. — Значит, и до наших сегодняшних хозяев на острове доберутся, когда вычистят берега.
Никто ему не ответил, потому что какой смысл обсуждать очевидное. Лучшее, что они могли сделать — продолжить свой путь. Маленькая армия, следующая к месту битвы, пехота и кавалерия — ещё бы и пушечку прихватить! — всю дорогу отгоняя мысль о том, насколько мала вероятность дойти куда надо.
Дорога была полосой смерзшейся грязи, бугры да ямы, колея от проезжих телег. На четвёртый день у Имре отвалилась подметка, и ему пришлось привязать её шнурком. Шандор по большей части ехал, так что его сапоги были в лучшем состоянии, а гусар — тот тоже злобно скрипел зубами на превратности пути. Он же сообщил братьям здравую мысль поберечь деньги: идти далеко, остатки солдатского жалования закончатся быстро, если за все честно платить. Тогда будем не благородные оногурские гонведы, а бродяги и нищие воришки.
— Можно отработать, — заметил Алмош.
Тем и пробавлялись. В оногурских сёлах, тянущихся вдоль рек и дорог в одну улицу, Имре колол дрова хозяйкам, носил воду и перемётывал на сеновале сено за право быть накормленным, Алмош, бывало, исчезал с сеновалов по ночам, если хозяйка была недурна собой и не против, а Шандор пользовался своим правом контуженного, недобро косился в сторону гусара, но вкладом его пользовался, а потому на ссору не шёл. Как «болезный» писал и читал местным письма. С ухом и правда были проблемы, но другим ухом он слышал отлично. Так что обрывки новостей добывал он.
А вообще было чертовски странно, что на дорогах страны, где шла война и перемещались армии, патрули, фуражиры, конная разведка, никто ни разу их не остановил, и они продолжали свой тягостный путь, словно невидимки. Как муравьи в складке простыни.
Было на удивление малолюдно. Не время работать в полях, а скотоводческие равнины Альфельда, где конные чикоши пасли гигантские стада, а их семьи жили в фургонах, лежали далеко к северу. Они встречали людей лишь тогда, когда сами искали встречи, а в деревни входили после того, как оттуда ушла имперская армия. Или ещё не пришла.
— Будто ворожит нам кто-то, — в сердцах сказал Имре. — Слишком всё хорошо. Привыкаем.
— Ворожит, — откликнулся Алмош. — Мать моя ух как ворожит, аж воздух вокруг неё дрожит. А ваши разве нет? Вот твоя, к примеру, рыжий, как?
Мать Шандора врезала бы кочергой промеж глаз любому, кто счёл бы её бессильной жертвой, но магия другого сорта явно была ей недоступна. В отместку он довольно громко подумал, что мать Алмоша могла бы наворожить себе сына и поумнее. Или он в папу пошёл?
— Я шучу, — не обиделся гусар. — Просто я неплохой разведчик. Отец выучил не соваться куда не надо.
Много лет спустя в своих снах Имре вновь и вновь оказывался на этой дороге, ведущей из никуда в пустоту, где только белое пятно солнца сквозь туман, и почему-то всегда в подобном сне мучился от того, что не находит искомого. Это был его персональный секретный ад.
В родном комитате их ждал неприятный сюрприз. Там стояла имперская армия.
1Остров Сентендре находится в 20 км к северу от Будапешта, имеет в длину 31 км и усыпан множеством деревень.
1. Имре (3)
* * *
Братья учились в университете Тебречина, который почти столица — а нынче и вовсе столица, потому что Пест под имперцами! — а потому привыкли считать Золонк провинциальным городком. Они и знали-то в нём только центральные улицы, которые в вечернее время освещаются фонарями: у семьи был здесь дом. А пробираться пришлось темными переулками, где дурно пахло. Хорошо хоть лошадь свою гусар куда-то пристроил, отлучившись на часок перед тем, как им войти в Золонк.
Здесь стоял гарнизон, улицы патрулировались, но — не все и не постоянно. Без Алмоша они в этих кварталах проплутали бы ночь напролёт, но он, кажется, знал тут все таверны и злачные места, и еще — притоны, куда не совалась без необходимости ни старая власть, ни новая. В такое убежище он братьев и привёл.
Все втроём разместились в тесной каморке над питейным залом, в щели стен тут сквозило, снизу шумели. Следовало обдумать каждый шаг. Не могло же им и дальше до бесконечности везти?
— Наверняка есть список семей, откуда ушли в гонведшег, — хмуро сказал Шандор. — Если мы сунемся в дом твоего отца, нас там уже ждут.
— Думаешь, этот список не сожгли при отходе?
— Я бы не стал на это рассчитывать. Разумнее иметь в виду, что этот список есть. Люди хотят хорошо жить при любой власти, а при имперской тут жили много лет, наверняка кто-то позаботился подложить нужные документы военному губернатору под локоток. «Люстрация» и «секвестр» — это не из свода устаревших законов, брат, это угроза сегодняшнего дня. Я, представь, не знаю, что там с отцом. Его же новая власть на должность поставила, и это такая должность, что первым делом снимают и арестовывают. Хорошо, если не расстреляют.
— Так он же при новой власти заступил, не должны бы государственную измену ему присудить.
— Да, на то она надежда. И поэтому же мы с тобой будем кормить здешних клопов вместо того, чтобы у тебя в гостях в ванне отмокать. Зуб даю, твой отец тоже ниже травы сейчас, потому что за имение дрожит и за семью. Но они-то хоть гражданские. Удивлюсь, если у вас в «Четырёх дорогах» никого на постой не разместили.
— И ты уже надумал, куда нам податься?
Шандор нахмурился и пощипал рыжую бровь, как будто сверчок в стене мешал ему сосредоточиться.
— Как, ты думаешь, нынче дела у депутата Келепа?
— Так его, наверное, первого арестовали?
— С чего бы? Съехал, наверное, следом за господами из Песта, нынче дела Республики вершатся из Тебречина. Да меня не столько сам Келеп беспокоит, сколько…
— Амалия?
— Ну да. Хочется знать, что она не в беде.
Тут вернулся Алмош, злой, как чёрт, и разговорить его не удалось. Так что и не стали особенно, только подивились: на него непохоже. Всю дорогу шутил, не думали, что этот дырявый мешок со словами способен наглухо завязаться. А вот же, рухнул на койку лицом к стене и никакого участия в дальнейших планах не принял. Ну и чёрт с ним, и так надоел.
— Пойду, — сказал Имре, — прогуляюсь. Осмотрюсь. Я недолго.
Они сняли и спрятали под койки всё, что могло выдать в них солдат, и теперь одеты были как бедные подмастерья: в ветхие сорочки и брюки со споротыми лампасами, и в какие-то суконные куртки с засаленными лацканами. Имре полагал, что этого достаточно, чтобы невозбранно ходить по городу в той его части, где их бы не узнали. У хозяина заведения тряпья было достаточно, и он относился с пониманием. Похоже, ему не впервой.
Предложение казалось разумным: коек в их каморке было всего две, а осмотреться стоило. К тому же «желание пройтись», овладевшее им, было сродни наваждению: если бы спутники вздумали возражать, он вырвался бы силой и ничего бы им не объяснял.
* * *
Имре предполагал, что имперские патрули контролируют только центральную часть города, тёмные улочки предместий таят угрозы не политические, а уголовные, а стало быть, пусть этим занимается охрана порядка. В какой-то момент идея нарваться на городскую стражу, например, расколотив пару фонарей, показалась ему годной: но, поразмыслив, сообразил, что таким образом до самого господина Этиля не доберётся, только ночь взаперти проведёт, а утром будет отпущен сонным и злым околоточным. А может и не будет, если не подтвердит свою личность. А подтверждать личность в наши времена абы кому не след.
Имре встряхнулся и сказал себе, что он уже не юный студент с распахнутым взглядом на жизнь, мальчик из хорошей семьи, он солдат с опытом выживания и толикой удачи. Дорога многому его научила. Внутренний голос не без ехидцы намекнул, что в своей тройке он был слабым звеном и без остальных нипочём бы не выжил: Шандор предприимчивее и умнее, Алмош же… Алмоша будто ветер несёт, а ему, Имре, тот ветер словно противный. Преодолевать надо.
Имре знал, куда идёт. Его прискорбнейшим образом тянуло к одному дому, улица перед которым в мирные времена была освещена и многолюдна. Сказать по правде, он боялся того, что может увидеть: воображение — то же самое, что рисовало ему картины павшей Виндобоны! — представляло его внутреннему взору этот дом тёмным, с провалами выбитых окон, с крошкой стекла на мостовой. Занавеси на окнах ободраны мародерами, стены внутри исписаны непотребными словами. Конечно, ведь в последний раз, когда он видел этот дом, над входом развевался флаг Республики.
Резиденция депутата.
Теперь флаг сняли, но окна светились, и ни одно из них не было разбито. У входа дежурил привратник. А на соседней площади, откуда сюда притекала широкая улица, сиял огнями городской театр, и на подъезде к нему теснились коляски, кутались в меха дамы — откуда только взялись в таком количестве? — бряцали парадными саблями имперские офицеры высокого ранга. Им услужали мелкие чины. Имперцы любят театр. Музыка, сформировавшая наш мир — она из Империи.
Имре встряхнулся. Хоть что-то от них хорошее. А дамы… он прищурился: дамы, вероятно, звёзды полусвета, им всё равно, кому улыбаться. Дамы из старых оногурских родов не появятся в театре иначе, чем в сопровождении мужчин своей семьи. Время нынче такое.
И всё-таки что-то кольнуло его в сердце. В обычной жизни — в прежней жизни! — его место там, в фойе или хотя бы на ступенях, и музыку эту он не ворует, урывая клочки задаром, она омывает его, она исполняется для него. Он умеет носить доломан, и даже фрак, а не эту кепку со сломанным козырьком и грязный шейный платок. Он, если честно, такой, как сейчас, вообще не должен стоять на этих чистых улицах, и в этом имперец с оногуром будут едины. Не такими же глазами смотрел на него из тьмы безымянный мастеровой в куртке с заплатанными локтями, когда он, в доломане с золотыми шнурами, провожал в бельэтаж девушку из приличной семьи? «Человек начинается с барона», так, граф Виндишгрец?
Не за это ли мы воюем?
Одна из колясок направилась в сторону, где стоял Имре, им надо было вот на эту самую улицу, словно театральная площадь была озером, из которого изливалось несколько потоков. Он отступил в глухую тень, благо, нашлась такая, а может, он заранее присмотрел этот уголок — он не помнил. Офицер в коляске, похоже, удовлетворял критериям графа Виндишгреца: не ниже барона. Ну как минимум полковник. Имре вдруг подумал, что будь у него под полой куртки бомба, вот он — шанс совершить выдающийся акт патриотизма.
Кто-то другой мог бы это сделать, но не он. Имре никогда не заставил бы себя бросить бомбу под ноги лошадям. И к тому же в коляске была дама. Она смеялась и поворачивала к спутнику обрамлённое шляпкой лицо.
Коляска остановилась у подъезда дома, который Имре незадолго до того рассматривал голодными глазами. Офицер неторопливо спустился наземь и помог выйти даме. Имре замер, потому что в ушах его зазвенели колокольчики. Он не хотел её узнавать, он не верил своим глазам, он проклял себя за то, что видит это… Из коляски, опираясь на руку «полковника» выскользнула Амалия Келеп… и да, она смеялась!
Спутник дамы, вероятно, ждал, что его пригласят в дом, но этого не случилось. Прекрасное видение вспорхнуло по ступеням подобно отзвуку музыки, только что доносившемуся до Имре из театра, сделала прощальный легкомысленный жест, мелькнула кромка розовых юбок из-под манто, и кавалер, не испытывая никакого видимого разочарования, велел кучеру везти его на квартиру. Вероятно, он мог позволить себе ждать более весомых милостей.
* * *
Вернувшись «на лёжку», Имре, сам того не сознавая, был точной копией давешнего Алмоша: точно так же раздражён и точно так же не склонен никому давать объяснения. Снизу, из зала, ещё слышалось какое-то шевеление, их каморка пропиталасьа запахами еды и дыма, под изрядно закопчённым стеклянным колпаком догорала сальная свеча. Хозяин, готовый закрыть глаза на что угодно, насчёт этого колпака был особенно строг и без него палить свечу запрещал — боялся пожара. Гости-то у него в номерах редко ночевали трезвыми и часто принимали девиц.
Было очевидно, что койку придётся уступить брату, а самому ночевать на полу, подстелив шинель. Желая отсрочить момент, когда придётся закрыть глаза и вновь оказаться наедине со своими мыслями и картинами этой ночи, Имре подсел к столу, где его ждала миска остывшего гуйяша. Однако не успел он вытереть ложку хлебом, как в хлипкую дверь постучали, и стук этот не был робок.
Так стучит власть.
Алмош вскинулся на своей койке, Шандор дернулся было к ружьям, но остановился — немного бы они тут помогли, только отягчили бы приговор. Имре так и застыл с ложкой.
— Открывайте, — сказали за дверью. Голос был негромким, уверенным, и, что самое невероятное — родным.
Шандор сглотнул и подбородком указал Алмошу открыть. Тот скинул щеколду, а сам встал за дверью, чтобы, если придётся, бить. Но бить не пришлось. В приоткрытую дверь, нагнув голову, шагнул человек в плаще с форменной кокардой. Начальник стражи комитата Этиль.
— Папа?
— Я чертовски рад, что у вас хватило ума… ну, в общем, на всё, что я вижу.
Он, не смущаясь убожеством обстановки, подсел к столу: Имре освободил ему место.
— Но как ты узнал, что мы здесь? Хозяин донёс? Нет, едва ли, сам бы начальник сюда не явился, людей бы послал. Пап, а ты ещё начальник?
— Начальник, — Этиль подёргал ус, словно сам недоумевал. — Видишь ли, острейцы намерены реорганизовать нашу устаревшую структуру в полицейскую жандармерию по передовым европейским образцам, а я всё-таки при той же Империи много лет честно служил, и лучше у них никого не нашлось. Особенно сейчас и особенно на бегу. Правда, вы под мою юрисдикцию не подходите: таких, как вы, ловит военная комендатура, а они с нашим ведомством не больно считаются.
— Но правда, как вы узнали?
Этиль слегка усмехнулся.
— Кауль сказал. А вот откуда знает Кауль, я допытываться не стал, знаю только, что он зря не скажет. Свои у него методы. К слову, перед военным губернатором он за меня словечко замолвил, он же имперский полицей-майор, хоть и в отставке.
— Он же безумен совершенно, — пробормотал Шандор. — Кто его всерьёз-то примет? Разве тот, кто его не знает…
— Или тот, кто знает хорошо, — возразил Этиль. — Так уж вышло, что мне эта нора, где вы укрылись, с давних пор памятна1. Но давайте к делу. Надо подумать, куда вас девать, не здесь же вам сидеть. Рано или поздно найдётся умник, донесёт куда надо, и там уже не я решать буду. Многие сейчас готовы выслужиться перед этой властью, надеясь, что она закроет глаза на их заслуги при той.
— Домой нельзя?
Этиль покачал головой.
— Они знают, из каких семей в гонведшег ушли. Те семьи все под приглядом. Да-да, мы тоже. То, что я на прежнем месте, никак меня не прикроет, если окажется, что я небеспристрастен. Та же история с Шаролтами. Твой отец, Имре, сидит очень тихо, потому что у него семья и ему есть что терять.
— Право, нам лучше было бы погибнуть.
— Не болтай! К Нинике в «Сухой ручей» точно нельзя: там имперцы на постое. Кауль едва успел предупредить, сам ездил, чтобы Агошта сожгла все документы: они ж там законопроекты сочиняли. Поистине, Кауль нынче наш общий ангел-хранитель. На Нинику кто только не стучал!
— Тебе стучали?
— И мне. Но в основном в военную комендатуру. Мол, очень уж эта дама была деятельна. Так что там у неё стоит целый эскадрон, а полковник его разместился в доме и чувствует там себя… ну, как дома.
— А об этом тоже Кауль рассказал? Едва ли домна Ниника так уж свободно перемещается?
— Она не арестована и может ездить, куда хочет, её особенно не принимают в расчет, пока она общается только с портнихой или со своим стряпчим. Да, Кауль.
— Хорошее место же, — сказал Шандор. — Под самым фонарём. Кто нас будет искать под носом у имперского эскадрона?
Он полез под кровать и вытянул оттуда обе винтовки: свою и брата, не заметив, как при этом его отец изменился в лице.
— Так вы что, не?..
— Нет, папа, мы не дезертиры. Мы солдаты, отставшие от армии, и намерены присоединиться к ней при первой же возможности.
Дядя Этиль невесело рассмеялся.
— Вы, парни, ещё большие дурни, чем я думал. Я думал, излечитесь. Видел я эту вашу армию, когда она оставляла Золонк. Офицеры везли с собой жён…, а может, и не жён. В колясках ехали, вслед за армией, очень весёлые и патриотично настроенные барышни, и везли в тех колясках шампанское целыми корзинами. Гёргей даже обмолвился, что был бы рад, если бы Виндишгрец отбил у него этот обоз. К этакому веселью и я бы присоединился, да не позвали.
— Если б тебя позвали, так мама за тобой в коляске покатила, ты же её знаешь.
— Матери было совсем невесело, когда мы решили, что вы погибли оба. Нет, с ружьями я вас к Нинике точно не потащу.
— А что депутат Келеп? — вмешался Имре. — Он-то тоже укатил?
— Этот умеет убегать. А вот дети его остались. Сын теперь строчит за Империю так же резво, как прежде писал за Республику, ну так я от этого хлыща ничего иного и не ждал. Дочка царит в свете, вокруг неё не протолкнуться, кавалеры во всём имперском блеске, фамилии, эполеты, шпоры… другие-то невесты из высоких семейств нынче дома сидят, ждут, чем дело кончится. Это её шанс, а я девушкам не судья. А… погоди, есть одна идея.
1В романе «Железные кружева» лейтенант Этиль был ранен при аресте Абоша Келепа в некоем притоне. Так вот это тот самый.
2. Верушка (1)
Приехал отец в фиакре с поднятым верхом, запряжённом парой, что было ему несвойственно: удивлённому привратнику домны Фараго сказал, что у старой его брички сломалась ось, пришлось взять повозку напрокат, пока чинят. Правил сам, как привык. Пастору в «Берёзовой Церкви» были всегда рады, старая домна давно ещё велела пускать его в любое время. Вздорная старуха ничем не рисковала: пастор был человек воспитанный, в неурочное время не являлся, не будучи зван, и обычно предупреждал о своём визите. Так что у Верушки были все права распорядиться пустить отца, пока престарелая домна пребывала в блаженном послеобеденном забытьи.
Пастор, к удивлению дочери, подал не к парадному подъезду, а к чёрному ходу. Привратник был почти так же стар, как его хозяйка, и на удивление ему уже не хваталожизненных сил. А вот Верушка удивилась, выскочила навстречу, порывисто обняла отца, как у них было принято, когда никто не смотрел.
— Нужна твоя помощь, — сказал пастор Орто.
В оконце фиакра, заляпанное грязью, выглянул Шандор Этиль.
— Надо укрыть молодцов, пока не сумеем переправить их к Гёргею. Справишься?
— Ой, пап. Наконец-то ты мне хоть что-то доверил!
Шандор под прикрытием фиакра, стратегически расположеного у самого чёрного хода, сиганул в двери, словно кошка. За ним выбрался Имре, чуточку медленнее. Верушка поймала себя на том, что широко и счастливо улыбается: нет, она не думала, что товарищи её детских игр могут погибнуть — война с порога поместья домны Фараго казалась нелепой выдумкой, которую нормальные люди не могут принимать всерьез! — но оказалась очень счастлива их видеть.
Она всё ещё хранила на лице улыбку, когда из фиакра вылез кудрявый молодец — да это тот самый Алмош, что крутился вокруг той самой Келеп? — в потрепанном доломане и чмокнул её в щёку, будто она и его была рада видеть. Исчез в дверях прежде, чем Верушка сообразила дать ему пощёчину!
Возмущена была настолько, что пропустила момент, когда отец вынул из фиакра две винтовки — до чего странно было видеть его в пасторском облачении и с винтовкой в каждой руке.
— Там ещё сабля, будь добра, забери!
Верушка, действуя механически, вытащила из-под сидения саблю гусара — он ведь её показывал тогда на приёме у Шаролтов? — и пошла с нею в дом. Настроение испортилось, потому что вот — какого демона к ней можно было отнестить как к горничной? Ну да, она не Амалия Келеп, воздушная сильфа в кружевах и нежных румянах. Поразмыслив, Верушка безжалостно поставила на вражескую чашу весов свое убогое платьице компаньонки с белым воротничком и ленточкой, простую причёску и полное отсутствие на лице помады и пудры. Как к ней ещё относиться? Всё правильно. Но в следующий раз ему безопаснее будет чмокнуть кактус! Хотя кто этого кудрявого знает, что он ещё выдумает.
«Кудрявого» она застала в длинном коридоре, что вёл мимо прачечной и кухни к комнатам для слуг, а дальше в столовую и гостиную. Спальни все были на втором этаже, но домне Фараго давно уже лестница стала главным врагом, и ей оборудовали спальню внизу, с гостиной рядом, и еду подавали туда же. Второй этаж стоял заброшенный, там одна Верушка и жила, бегала вверх-вниз по каждому звонку. А звонили часто. Она, конечно, тоже перебралась бы вниз, но Фараго желала, чтобы она не ленилась. Из чистой вредности, конечно же.
Дом был слишком велик для одинокой старухи, и прислуги здесь держали меньше, чем в прошлые годы, в основном приходящую из деревни. В сущности, от дома осталась только раковина, как шкатулка без драгоценностей. Комнаты стояли запертые, пыль в них никто не убирал. Возможно, где-то уже текла крыша, но брать на себя ответственность ещё и за это Верушка по собственному желанию никогда бы не стала, а старухе было всё равно.
Так что Алмош стоял и озирался на всё это ветшающее великолепие. Братья мыкались рядом, они тоже никогда тут не были, и Верушка велела всем идти за нею по лестнице для слуг наверх, в крыло для гостей, где бы они совершенно точно не топотали над головой домны. Пусть глухая, а что не надо — всегда слышала, а чего не знала — додумывала. Почему-то когда Верушка бывала здесь одна, зрелище упадка былого величия не причиняло ей такой боли. Только сейчас, глядя на старый платяной шкаф, она подумала, что во времена молодости домны Фараго дамы носили высокие причёски и глубокие декольте, и пудрили волосы.
— Пойду, — сказал отец, — позабочусь о лошади.
Верушка посмотрела на него с недоумением. Она умела считать до двух.
— Одну из них следует спрятать у вас, — пояснил пастор Орто. — Она вроде этой вот сабли. Кстати, куда бы нам деть саблю?
— Это кавалерийская лошадь, — пояснил Алмош. — А пастор обратно и с одной доберётся.
— Саблю надо на стенку повесить, — предложила Верушка. — Она старинная, сойдёт за родовое наследие, если вдруг спросят. Только не в гостиную, там Фараго сидит, а в кабинет покойного доминуса. Правда… — она замялась на секунду, — кабинет-то как раз над гостиной.
Алмош вздохнул притворно тяжко и плюхнулся на кровать, стаскивая сапоги. Вокруг него взметнулось облачко пыли, пахнувшей лавандой и тленом. Верушка отвела взгляд, чтобы не видеть, в каком состоянии его чулки, и постаралась дышать неглубоко. Братья-студенты были не в лучшем состоянии, но их она знала с детства и многое готова была им простить. Спрятать от лишних глаз — это пожалуйста, но она не представляла, как организовать им баню, не ставя в известность всех вокруг.
В кабинете покойного доминуса, выходившем окнами на парадный подъезд к дому, пришлось раздёрнуть портьеры, потому что иначе не видно было ни зги. На орханском ковре, украшавшем стену, крест-накрест висели ариманские курительные трубки с длинными чубуками. Повинуясь верушкиному жесту, гусар встал на софу, скинул трубки прочь, а вместо них прикрепил свою драгоценную саблю. Осмотрел придирчиво, словно ей тут век жить, а ему — любоваться, и вкрадчиво, как кот, спрыгнул вниз.
У крёстной в кабинете её покойного мужа вдоль всех стен стояли шкафы с книгами, у покойного доминуса Фараго интересы были попроще. Он тут отдыхал и курил, когда общество жены становилось для него слишком тягостным. Прошлое легко читалось по мебели и обстановке: в этой комнате ничто не говорило о существовании жены, кроме её маленького портрета в серебряной рамке, и то Верушка не была уверена, что Фараго сама не поставила его после смерти мужа. Компаньонка никогда не получала никаких распоряжений насчёт этой комнаты, но, поскольку у неё на поясе висели ключи от всего дома — мало ли, дымоход засорится! — было бы странно, если бы она чего-то здесь не знала.
— Вот бывает же, — сказал Алмош, — у кого-то нет ничего, каждый грош на большую семью выгадывает, а тут столько всего — и никому не надо, стоит и пропадает.
— Ну, у неё наверняка есть где-то наследники, когда умрёт — сразу налетят, откуда ни возьмись.
Здесь было тепло: поскольку кабинет располагался в точности над гостиной, их объединял общий дымоход, а в гостиной топили, поскольку старуха именно там коротала свои дни. Верушка знала, потому что её собственная комнатка была через стену от кабинета, таким образом в доме экономили на дровах.
— Трубки-то куда девать?
— Да хоть в витрину положите. Да, вот в этот стеклянный шкафчик, только само стекло не трогайте — заметно будет, если пыль смазана.
— Насчёт пыли это вы отлично придумали, — признал гусар. — Сразу видно, умом в отца пошли.
Верушка невольно хихикнула:
— Моя мама до замужества была управительницей в «Сухом ручье», вот у кого глаз на всякий беспорядок был намётанный. Хоть дознавателем иди к господину Каулю в отдел. И кстати, слишком эта ваша сабля чистая. Прямо кричит: я тут недавно!
— Знал бы, в грязи вывалял.
— Не вываляли бы, пожалели. А вот откройте-ка… — она показала на прочистную дверцу в дымоходе, и Алмош догадливо наскрёб внутри сажи и испачкал ножны. Теперь сабля выглядела так, словно именно ею тут и прочищали дымоход. Верушка даже хихикнула: если придут с обыском, сделают выводы насчёт отношений в благородном семействе, а заодно — о том, как дворня барыню дурит и пакостит по мелочи.
Потом хихикнула снова, потому что гусар в этой саже перепачкался весь, как истопник. Даже странно такому «выкать». Потом было не до хихиканья, потому что в соседней комнате загремел колокольчик, а в довершение ко всему снизу раздался вопль старухи: домна желала знать, кто так топает над её головой и не залезли ли в дом воры! По мнению старухи, разбираться с ворами тоже должна была восемнадцатилетняя компаньонка. Однако всё, что тут происходило сейчас, значило для Верушки настолько больше, чем капризы старой ведьмы, что она вовсе не поспешила ту успокоить. Знала, что стоит спуститься в гостиную, и обратно уже нескоро поднимешься, старуха найдёт ей работу. Поправить подушку, подогреть вина, почитать, выслушать соображения о политике, жизни и соседях. Тем более, Верушка уже размышляла, каким образом ей устроить налёт на кладовую домны Фараго, чтобы накормить своих тайных гостей. Никаких угрызений совести при этом она не испытывала: в годину войны граждане должны жертвовать для победы, и у Фараго от одной варёной курицы не убудет.
Она настолько занята была своими мыслями насчёт порученного ей дела, что совершенно выпустила из головы соображения приличия: в обычной жизни совершенно недопустимо оставаться наедине с мужчиной в комнате, где, к тому же, имеется софа.
— А вы что, из тех самых Галов? Ну, которые с креслом?
Гусар засмеялся:
— Вижу, вы знаете эту байку. Да, есть такое кресло, дед мой до сих пор в нём сидит. Ясности ума оно не добавляет, увы.
Снова раздался вопль, призывающий Верушку спуститься как можно скорее. Что, неужто она шнурок у колокольчика оборвала?
— Я вчера одну девушку замуж позвал. Знаете, что она мне на это сказала?
— Откуда мне знать, — фыркнула Верушка. — Не меня же звали.
Алмош не обиделся.
— Она сказала, что охотно возьмёт меня любовником. А замуж пойдёт по своему выбору за человека, у которого что-то есть. Ну имущество там, положение в обществе, перспективы… — это последнее он выговорил с трудом, явно употребив его с чужих слов.
Если он желал её, незамужнюю барышню, пасторскую дочку, шокировать, то просчитался. От Фараго она и не такого ещё наслушалась, когда барыне взбредало в голову перемыть кости соседкам, да и крёстная не слишком ограничивала её в темах. Крёстная вообще считала невинность ума недостатком, способным погубить жизнь юной девы.
— И как? Пошли в любовники на таких-то условиях?
— Пошел, но в другую сторону. Так обидно мне стало. Я хочу, чтобы женщина принимала меня всерьёз.
— Видит Бог, — не сдержалась Верушка, — вы хотите от женщины невозможного! А девушка случайно не дочь депутата?
Алмош угрюмо промолчал, но это всё равно, что ответил. Верушка усмехнулась и снова выглянула в окно.
Не зря выглянула, могла бы и пораньше. В запертые ворота кто-то колотил, привратник разыгрывал обычную для него комедию с «барыня не велела, барыня почивают, сейчас пойду спрошу барыню». Секундный ступор, потом ворота тяжело распахнулись, и во двор потекли конные в белых мундирах с фрачными фалдами и в чёрных касках с конской щетиной по гребню. На пике обвис под мелким дождиком чёрно-жёлтый вымпел. Верушка осознала: началось.
— Ты! — она ткнула Алмоша пальцем в грудь, ничуть не мороча себе головы насчёт манер, — раздевайся!
— Э… право, я не рассчитывал на такое стремительное развитие отноше…
— Доломан в топку, живо! — она сама сдёрнула с него доломан и скомкала. Часть её мозга лихорадочно выбирала в доме подходящую печь, чтобы эта тряпка не выдала себя, перекрыв рабочий дымоход. — Дрова колоть умеешь?
— Ну… умею, — нехотя признался тот.
— На заднем дворе топор в колоде, иди давай, займись делом. Чулки сними… чучело гороховое.
Она унеслась по этажу в комнату, где до сих пор грустно обретались братья.
— Берите шкаф и тащите! Да куда угодно, из одной комнаты в другую. Знаю, что тяжёлый. Меня зовите, если чего не знаете. Я для вас барышня!
Она затолкала доломан Алмоша в прочистное отверстие трубы этой комнаты: тут не топили, потом вытащит и переложит. Верушка несколько раз глубоко вдохнула, пошлёпала себя по щекам и спустилась в гостиную, где над крайне скандализированной домной Фараго возвышался имперский офицер. По этажу вовсю топали его люди. Из глубины дома появился отец, представился и присоединился к компании.
— Я тебе, девушка, плачу не за то, чтобы ты дремала, когда вздумается! — попеняла Фараго. — Полковник… простите, запамятовала…
— Фон Коллер1, — напомнил тот с величайшим терпением.
— Ах да, простите. Пастор наезжает ко мне время от времени проверить, жива ли я ещё. Ну и он свидетель по моему завещанию.
Пастор поклонился, подтверждая слова домны, а домне словно только что пришло в голову, что девушка, которой она пеняла, и пастор, в уважении к которому распиналась — отец и дочь.
Прибыли на постой? Вот, значит, как это выглядит.
Солдатские сапоги загремели по лестницам, сразу по обеим: парадной и чёрной. Наверху что-то шумно рухнуло, весь дом вздрогнул — но только не полковник.
— Эти дурни уронили шкаф, — пояснила Верушка, пряча руки в рукава. — Если позволите, полковник фон Коллер, я пойду пригляжу.
— Сидите, — рыкнул тот, — барышня! Мы дом должны проверить.
Верушка нервно сглотнула и выпрямила спину. Всё всерьёз.
Со стороны чёрного хода вбежал какой-то нижний чин: они не снимали в доме свои гребнистые каски, что в высшей мере характеризовало их отношение к местным. Но Верушку занимало не это: негодяй в каждой руке нёс по ружью, и это были те самые ружья.
— На сеновале зарыты были, неглубоко, — доложил он. — Мы только чуть сенца прихватили — для лошадей, вот и зацепили. Тряхнули было конюха, да тот глух как пень и стар, как Мафусаил, ему что «нонеча», что «давеча», что «таперяча» — всё едино. Мимо него армию провести можно…
— А люди к ним?
Тот покачал головой.
— А люди уже далеко, — неожиданно сказал пастор Орто. — Люди уже у Гёргея.
Он улыбнулся так, как мог улыбнуться только её прекрасный отец, и встал. полковник Коллер кивнул и шагнул ему навстречу.
— Я слышал, что вы сочувствуете мятежникам, пастор, но я не ожидал, что…
— Что моё участие не ограничится сочувствием?
— Я полагал ограничить обвинение подстрекательством, этого тоже будет более чем достаточно, но…
— Но когда республиканские войска вернутся в комитат, для этих винтовок найдутся руки.
— Для этих уже едва ли, — фон Коллер сделал жест, и винтовки вынесли во двор. — Но едва ли вы обошлись без содействия человека в доме. Кто из присутствующих более всех способен вам помочь? Я подозреваю… — взгляд его уперся Верушке в пробор, и она задумалась, следует ли ей встать рядом с отцом.
— Вы серьёзно считаете меня настолько выжившей из ума, фон Коллер, что полагаете, будто я не знаю, что творится у меня под носом? — каркнула Фараго и рассмеялась так, что Верушку пробрала дрожь. — Нет, вы в самом деле думаете, что полуграмотная девушка, которая и по-немецки едва пару слов свяжет, распоряжается за моей спиной моим домом? Здесь всё — с моего ведома!
Она стукнула клюкой в пол, придавая значимости своим словам.
— Или, вы думаете, пастор зря ко мне каждую неделю наезжает? — старуха сделала видимое усилие и поднялась. Верушка хотела ей помочь, но Фараго остановила её взглядом.
— Или вы меня арестуете? Куда вы меня повезёте? В Куфштайн? Давно мечтала его повидать, — она сделала шаг к фон Коллеру, который невольно сдал назад под её напором, а ещё потому, что ей удалось привести его в замешательство. — Девушка, собирайся! Мы едем в тюрьму!
Фарс был настолько диким, что Верушка застыла столбом и не сдвинулась с места, даже когда домна Фараго, пошатнувшись, рухнула на пол лицом вниз. Солдаты фон Коллера подняли её, но она была уже мертва. и полковник побагровел в своём белоснежном мундире. Он один, кажется, понимал, что тут произошло: облечённый властью искать, задерживать и карать мятежников, прибывший с целью размещения войска на постой — фуражная проблема всё ещё стояла остро! — он при свидетелях довел до удара богатейшую местную землевладелицу, пусть даже на всю голову республиканку… Да и здорова ли была та голова, чтобы судить её по законам военного времени? Чай не с оружием в руках она восставала против Императора! Хотя наверняка жертвовала изменникам деньги, они тут все жертвовали, у оногуров это хороший тон, всех не перевешаешь. Да всех и не велено. От их покорности Империи пользы больше, чем от их смертей. Как у всякого человека, занимающего руководящую должность, у фон Коллера были враги, и ему хватило ума представить, какой урон его репутации нанесёт эта нелепая смерть.
— По закону военного времени, — сказал полковник фон Коллер, стараясь не глядеть на кучу старого чёрного тряпья, — я имею право вынести приговор и привести его в исполнение, когда не испытываю сомнений. Я, господин пастор, в отношении вас ничуть не сомневаюсь: на вас многие показали как на подстрекателя, смущающего умы верноподданных Империи. Вы и одними словами уже на каторгу себе заработали, а, коснувшись оружия, и вовсе нарушили законы божеские и человеческие.
Сам-то он был католик, а значит, протестантский пастор в его глазах даже и не христианин вовсе. Фон Коллер сделал жест, и пастор в сопровождении двух солдат вышел в парадную дверь. Через минуту раздался залп. Верушка зажала руками крик. Она ещё не успела осознать, что вот эта вздорная, выжившая из ума старуха только что закрыла её собой, как… неужели так можно, неужели так может быть?
1Фамилия «фон Коллер» адресует читателя к Александру фон Коллеру, генералу кавалерии, барону, будущему военному министру Австро-Венгрии, который в означенный период времени подавлял революционное движение в Италии. Однако в романе это совсем другой человек.
2. Верушка (2)
— Я оставляю здесь двадцать человек, — распорядился фон Коллер, — для вашей безопасности, барышня, и ради сохранности имущества. Если суд решит не в пользу наследников, имущество отойдёт короне. Кормить солдат будете за счёт имения: считайте это наложенным штрафом.
— А я что, должна здесь оставаться?
— Совершенно нет, — по тону фон Коллера было очевидно, что он с нею закончил, и ему всё равно.
Развернулся на каблуках и вышел, прямой как палка, не бывает человек таким прямым. Выйдя на крыльцо следом за ним, Верушка успела увидеть, как поднимают на плаще и грузят в фиакр тело, в котором она из-за онемения разума отказывалась узнать своего отца.
Насчёт лошади никто ничего не сказал. Они её не разглядели? Или ей ещё предстоит объясняться за эту проклятую лошадь? Они не нашли парней, посмотрев на «крепостных» насквозь. Её должно это утешить? Наверное, стоит собраться и поехать к крёстной? Барышне не пристало жить одной. Ещё, скажите, своим умом!
Нет у меня никакого ума, если прежде думала иначе, так сегодняшний день никаких сомнений не оставил. Но… как же этот огромный дом? Ведь оставишь без пригляда — мигом разворуют ценное, а прочее испакостят. Это было бы сущим предательством перед домной Фараго. А ведь кто-то её должен ещё и хоронить. Не может же она быть брошена так вот, в кресле в гостиной, где коротала последние тридцать лет. И в газетах должны объявить!
— Позволите послать за доктором? — сказала она капралу, который отдавал приказы насчёт постоя и не присутствовал в гостиной, когда её объявили не говорящей на немецком. — И, наверное, нужен ещё стряпчий. Её поверенный Габор Фабиан, он очень известный стряпчий. Надо бы и за пастором послать, но нет у нас теперь пастора.
Она вдруг поняла, что не может заплакать. Не в этом доме. Не при чужих.
— Шандор! — крикнула она специальным «голосом для слуг», копируя Фараго, и пояснила для унтера: — Он глухой на одно ухо. Разрешите ему съездить в Золонк?
Тот пожал плечами: его тут на постой разместили, а не тюрьму охранять. Его забота — чтобы люди и кони были сыты и по команде готовы выступить.
— Шандор, иди сюда немедленно! Вы уже закончили со шкафом?
— Дык это… — пробормотал Шандор, являясь на пороге. — Шкаф-то…
— Да бросьте уже этот шкаф, не до него нынче. Вот что, поедешь в город в контору Фабиана, привезёшь сюда мэтра Габора, ты его помнишь, он тут уже бывал.
Капрал смущённо кашлянул:
— Вы сами собираетесь этим заниматься, фройляйн? Вы справитесь?
Верушка посмотрела на него глазами раненого оленёнка.
— Я бы хотела уехать к крёстной, а заботы оставить поверенному, ему же столько лет платили, да и в завещании домна наверняка их не забыла. Моя крёстная — домна Ниника из «Сухого ручья».
— Да ведь там полковник фон Коллер и стоит.
Что? Нет, только не это…
— Да вы не бойтесь, барышня, я обеспечу охрану дома. А если хотите куда поехать, так я охрану дам. Капрал Эггерс меня зовут.
— Орто Вера. Да, вы не ослышались. Вы только что расстреляли моего отца.
Капрал был послабже своего полковника, он выглядел шокированным и, кажется, где-то даже сочувствовал. Потому и сказала, что этого достать можно. Для полковника-то она мельче мухи. Пренебрежёт.
А куда ещё податься? В отцовский дом? Там его книги, его бумаги, наш домашний сервиз из чёрной глины. Все, что для Верушки бесценно. А дом-то больше не её, дом — пасторский, туда новый человек въедет. Со своей семьей! Все отцовы вещи сложат в узлы и вынесут под навес. Ну что за жизнь такая!
Конь гусарский ещё в конюшне. Поди эти, которые остались, способны отличить упряжную лошадь от кавалерийской, когда ближе посмотрят. А если спросят, откуда взялся, захотят видеть документы о покупке?
Верушка поблагодарила капрала и отправилась в комнату, где вела расходные книги домны, нашла декабрьскую страницу, а в ней — пробел, и втиснула туда «конь по кличке Арпад куплен у Дьёрдя Лакатоша»… вот сколько стоит лошадь?.. «800 форинтов новыми деньгами при отступлении армии, выбракован, хромает». Встало, как тут и было: прочие записи тоже её рукой сделаны.
Почувствовала себя настоящим лошадиным барышником, чуть не ромакат: поди теперь дознайся, откуда тот конь.
Что конюха допросят, Верушка не боялась: старый Балаш путал сегодня и позавчера, а остальное всё числил за «давеча». Притом лошади в его руках бывали всегда ухожены до поры, пока от старости помирали. А сейчас драгуны новых лошадей к нему понаставят, так он поди и не заметит лишней.
Верушка знала двойную генуэзскую запись и, поглядев на лошадь в «приходе», сообразила, что в графе «расход» следует указать деньги. То есть эти деньги она теперь может взять себе, чтобы сходилось? Невероятно, в какую бездну порока и нечестия можно рухнуть буквально в пять минут. Отец был бы в ужасе. Нет, отец вошёл бы в это положение и дал бы добрый совет, и, что важно, не отступил бы от совести ни на шаг. Деньги ей, конечно, понадобятся. Потом вернёт Алмошу его коня, а деньги положит обратно в шкатулку. Счёт сойдётся.
Что он сказал? Полковник фон Коллер расквартирован в «Сухом ручье»? То есть он там как дома и ничего не боится, ходит по дому невозбранно, а крёстная, стало быть, вынуждена потесниться? Голова у Верушки в одно мгновение прояснилась. Нет, она не поедет к Шаролтам, хотя те, конечно, встретят её с радостью, особенно с новостями насчёт Имре. А почему, собственно, только с новостями? Ей же, самое меньшее, потребуется кучер.
Тут её не держат, тем более, она сказала, где её найти, если понадобится. Позвала Имре и велела ему заложить двуколку, и взять ту лошадь, новую, «ну, ты знаешь». Это была хорошая мысль. Нет в конюшне коня — нет про него вопросов.
Как там звали ту девушку? Шарлотта Корде?
* * *
Не успела она собраться, как в дверь деликатно постучали. Капрал Эггерс дождался позволения войти, смущённо крутанул седеющий ус и задал вопрос, которого она ждала.
— Прошу меня извинить, фройляйн, но откуда в этом доме лошадь кавалерийских статей?
— Купили бракованную, когда армия отходила. Вам документы показать?
— Нет, я не за тем. Конь подходит под реквизицию. Я вам расписку напишу, вам заплатят.
Ну да. Во время войны по законам Империи все кони, принадлежащие частным лицам, предоставлялись в закупочную комиссию, и та выкупала подходящих для нужд армии по цене, установленной государством. К слову, новая свободная Оногурия эту практику унаследовала. Такого коня, как Арпад, нынче в частных руках просто не могло быть.
— Сейчас, — сказала Верушка, оттягивая время, чтобы придумать лучшую версию. — Подождите минуту, я спущусь.
Было очень страшно. Она никогда не занималась лошадьми, она, сказать по правде, не застала времён, когда Фараго держалаприличный выезд. Две-три пожилые лошади на конюшне доживали свой век, их запрягали, когда надо было послать за доктором или стряпчим, вот как сегодня, или в церковь, или что-нибудь купить. Они, конечно, были не вовсе клячи, Фараго не стала бы позориться, но алмошев Арпад смотрелся между ними как… как гусар на сельской ярмарке! И если старый Балаш её спалит на вранье…
Балаш храпел на соломе, счастливо причмокивая во сне: он был укрыт драным тулупчиком и, судя по запаху, замечательно пьян. А из дальнего денника показался Алмош…, но в каком виде!
Его небесно-голубые чикчиры были подвёрнуты и так перепачканы, что казалось, будто они сменили как минимум трёх владельцев. На плечи он накинул свой же доломан: никак из трубы вытащил? В волосах полно соломы, без усов и небрит, а ещё он был бос, и ноги измазаны… ну понятно, в чём тут можно измазать ноги. А главное, он держался так, будто всё это совершенно обычно. Всегда так ходит.
Вокруг конюшни столпились драгуны: каждый считал себя знатоком конских статей, незаменимым при оценке лошади. Кто ж знал, что у старухи в сарае обретается этакое сокровище? Ну и мало ли, вдруг ещё кого прикажут расстрелять.
Возможно, Верушка была к ним несправедлива. Возможно, не все они были охочими убийцами и гонителями свобод. Но, взглянув на себя со стороны, Верушка подумала, что у неё есть повод, и вполне себя извинила.
Арпад в недоуздке спокойно вышел на истоптанный чужими лошадьми двор.
— На нём нет армейского клейма, — сказал капрал. — Кто вам его продал?
— Вы же знаете, — откликнулась Верушка, — в нашей… — она оговорилась совершенно сознательно, — в гонведшег полно волонтёров со своими лошадьми. Видимо, чей-то собственный. Гусар по имени Дьёрдь… как его?.. Лакатош, кажется… продал за восемьсот флоринов. В забой-то ему жалко было. У меня запись в хозяйственной книге есть.
— За восемьсот? — ахнул кто-то. — Да это ж даром.
— Ему другую дают, если эта в негодность приходит. Как и тебе.
— А почему списали?
— Хромает он, — вмешался Алмош. С языка снял.
— Что-то не заметил я за ним никакой хромоты.
— Ну хорошо, что я заметил, — грубо отозвался «конюх» на жутком волапюке, который, кк ни странно, в Империи понимали все. — Иначе б барыня куда дороже заплатила. Да вы верхом сядьте, герр офицер, сразу поймёте, о чём я.
Капрал помедлил, и тогда Алмош вскочил на коня сам, стремена ему были без надобности. Арпад как будто дёрнулся, но всадник с помощью шенкелей и недоуздка направил его по кругу, и все присутствующие заметили, что конь нетвёрдо ступает задней левой, да к тому же тянет голову налево и вниз.
— Ну, допустим, голова — это дурная привычка, — заметил капрал. — А с ногой-то что?
Арпад ему явно нравился, он глазами его оглаживал, словно уже руками щупал. Верушке даже неловко стало.
— Много есть способов, — заметил один из зрителей. — Камешек в подкове или там иголка куда надо… у ромакат полно уловок.
Капрал едва заметно кивнул, и драгуны всем скопом принялись осматривать коня, едва позволив «конюху» соскочить наземь. Спустя четверть часа расстроенно доложили, что никакого саботажа не нашли, видать, конь и вправду болен. Лучше сразу не брать, потом, если просить в ремонтном депо1 замену, сразу спросят — куда смотрели, когда этого брали? Ещё и откажут, потому что если недоглядел — считай, что конь пришёл в негодность по твоей собственной вине. А кавалеристов, загубивших лошадь, свои же сослуживцы очень не любят.
— А домне-то зачем калечный конь? — всё не уймётся этот зануда.
— Да сердобольная она, — соврал, не моргнув глазом, Алмош. — Сами ж видите, такого красавца — и на колбасу? Я и взялся, может, получится его выправить. В армии не до того, там всё быстро хотят, а домне-то куда торопиться? Припарки вот ему делаю из дёгтя. Без груза так и вовсе незаметно, что хромает.
— Сам-то не ромакат случайно? — прищурился капрал.
— А хоть бы я и ромакат был, я у вас ничего не крал.
Верушка всё ещё мысленно смаковала заявление о «сердобольности» покойной домны Фараго, драгуны, расходясь, занялись своими лошадьми, заводя их в пустые и просторные конюшни поместья. Тягали воду из колодца, кто-то уже занял прачечную, дежурные ловили и щипали кур, из кухонной трубы потянулся в небо чёрный столб дыма. Как будто наступила мирная жизнь.
— Я хочу уехать, — сказала Верушка Алмошу. — Запряжём этого вот… Арпада. Кучером вас возьму, а то ненароком захромает…
— Не захромает, если я не велю. За кучера возьмите лучше Имре: он барич, студент, ненароком выдать себя может. А я за домом приляжу. Врать и лукавить сызмальства обучен.
— Врать и лукавить… если вспомнить Библию, то — смертный грех.
— Но у вас, барышня, недурно получается, — Алмош Гал подмигнул, и Верушка на всякий случай сделала шаг назад, чтобы вновь не вздумал целоваться. — Потому что, на мой взгляд, негоже вводить добрых людей в грех убийства, даже если они имперские солдаты.
Так бы и отец сказал, он всегда был ловок, когда следовало сопрягать библейский постулат и его собственное представление о человеческой доброте и о достоинстве. Верушке казалось, что в системе взглядов пастора Орто первое обслуживает второе. Может, поэтому его так любили?
* * *
В ворота, до сих пор распахнутые — кошмар покойной барыни! — влетела бричка, а с брички ссыпался наземь пожилой судейский, несколько более взъерошенный, чем Верушка привыкла его видеть. В руках он держал большой пергаментный пакет с сургучной печатью. Со второго пассажирского места выбрался доктор Надь, тоже ей знакомый, при нём был саквояж с инструментом.
— Наконец-то, — пробормотал доктор, и Верушка вполне его поняла — он ездил сюда несколько десятков лет, а до того — его отец ездил. — Где она?
Верушка пошла его проводить в комнату домны, куда старуху перенесли, чтобы не занимала гостиную, и там оставила, вернувшись к господину Фабиану, который, стоя посреди двора, осматривал картину вторжения драгун. Этот, в отличие от доктора, чьим делом нынче было прошлое и мёртвое, желал заниматься будущим и живым.
— Для начала, барышня Орто, примите мои соболезнования. Я все знаю, ваш посыльный сказал. Что вы думаете делать дальше? Вы не хотите здесь оставаться?
— А зачем мне здесь оставаться? Мой уговор с домной не может продолжаться, её наследники наверняка в нём не заинтересованы. И потом, здесь слишком много военных, и все они — мужчины. Это неправильно. Лучше всего для меня поехать к крёстной.
— К крёстной, — эхом откликнулся мэтр Габор. — Да, это правильно. Насколько мне известно, вы имеете в виду домну Нинику из «Сухого ручья»? Там же, поблизости, её деревня Хотван, и вы наверняка захотите навестить пасторский дом и забрать оттуда ваши вещи. А не желаете дождаться оглашения завещания?
— Если домна что-то мне оставила, вы, мэтр Фабиан, наверняка меня уведомите, — Верушка к этому моменту очень устала и говорила, что думала. — Оглашение — это ведь не так скоро?
Он снова посмотрел вокруг себя, на рутинную суету драгун, на общий упадок некогда благородного дома.
— Знаете, барышня, в виде исключения я готов огласить завещание покойной немедленно. Во времена, когда рушатся империи и человек внезапно смертен, можно отступить от буквы закона, чтобы соблюсти его дух.
Затем он вытащил из нагрудного кармашка пенсне, водрузил его на нос и без всякой торжественности и церемонии взломал печать на конверте.
— Тут немного, — сказал он, словно извиняясь. — Читаю: «Всё своё имущество, недвижимость и капитал, я завещаю Орто Вере, дочери Орто Кароя, с тем, чтобы она выделила долю госпоже Байнаи Агнеш, в девичестве Эперке, согласно своему желанию». Вы, конечно, можете уехать прямо сейчас, и, полагаю, это будет разумно в сложившихся обстоятельствах, но, поскольку теперь всё это ваше, вам придётся назначить кого-то приглядеть за домом. Иначе тут всё разворуют.
— Вы сказали «капитал»… Нынешние республиканские деньги имперцы не признают.
— Так у домны вклады не в оногурских банках. Она свои деньги хранила в Виндобоне, а какую-то часть и вовсе в Лондинии. Домна, прошу меня извинить, хорошо разбиралась в финансах и не брезговала советами понимающих людей.
Тут он самодовольно улыбнулся.
— Подравляю вас с вступлением во владение, барышня Орто, и надеюсь, вы довольны фирмой Фабиана и впредь согласитесь пользоваться нашими услугами. Подпишите вот тут… Да, конечно, мы возьмём на себя организацию похорон.
Тут на крыльцо к ним вышел доктор: он был вторым свидетелем завещания, а первым — пастор Орто. Верушка нервно сглотнула.
— Никаких сомнений смерть старой дамы не вызывает, разумеется, — сказал доктор Надь, с видимым удовольствием вдыхая холодный воздух. — Удивительно, что она продержалась так долго. Я подписал свидетельство. Барышня, мэтр Фабиан, мои соболезнования… вы же отвезёте меня обратно в город?
То есть теперь вот это всё — моё?
* * *
Пускаться ввечеру в долгий путь было неразумно, так что Верушка переночевала, запершись в своей каморке, а поутру велела Алмошу запрягать Арпада, отпустила слуг, оставив дом на попечение солдат капрала Эггерса и служащих конторы Фабиана (и негласно — Алмоша, который, к её удивлению, был с утра совершенно трезв!) и покатила в сторону «Сухого ручья».
Ну то есть она скромно сидела в бричке, сложив руки на коленях, в ногах стоял саквояж, небольшой сундучок был привязан сзади, а Имре возвышался на козлах с кнутом и довольно неубедительно изображал кучера. Будь Верушка тут дознавателем, в два счёта раскрыла бы обман, но все те, кто тут мог ей навредить, уже исчерпали свой пыл накануне, выясняя правду насчёт Арпада. Может, если бы она относилась к драгунам как к людям, она поняла бы, что и они устали от войны, от ненависти местных, от приказов начальства, которые не предусматривали интересов низших, и пользовались временем постоя, чтобы хоть на пару дней вернуться в состояние нормального человеческого бытия.
Выехали они рано, дорога под ногами поутру была промерзшая, но февраль уже катился к весне: именно поэтому следовало как можно большую часть пути проделать, пока под конскими копытами не зачавкает грязь.
Дорога шла между полей, покрытых прошлогодней стернёй, ещё не паханых, по ним скакали дрозды, выискивая себе пропитание. Обочины тонули в зимнем тумане, настолько густом, что солнце стояло в нём мутным белёсым пятном. Имре поднял к нему голову.
— Опять это солнце, — сказал он. — Помню, вот так же оно светило, пока мы шли… ну, втроём, оттуда, через Дунай и сюда. Я ещё подумал: будто заколдовал нас кто-то. Дорога в никуда через нигде. Алмош на полном серьёзе утверждал, что-то мать его ворожит. За него.
Верушка подумала, что не решилась бы утверждать, когда Алмош Гал говорит серьёзно.
— А мать его, если я правильно понимаю, та самая Тульва Отта?
— Не знаю, я не спрашивал, — это была сказка, на которой выросли все трое. — Э, ты думаешь, это его мать рожала на алтаре в Проклятом месте? Ну, когда Кауль того… ну, свидетелем был и рехнулся? Но сейчас Алмоша с нами нет, а вот оно, белое солнце и тоннель сквозь туман. Как будто никуда колдовство не делось, только поджидало нас с тобой за поворотом.
— Думаешь, это доброе коловство? Ну то есть, оно за нас?
— Тогда мы шли, и было важно, чтобы никакой враг нам на пути не встретился. Так и было, и я думаю, что это чудо.
Верушка на это ничего не ответила. Она смотрела «кучеру» в затылок. Имре пошёл в отца, был почти полной его копией: такой же крупный, с курчавыми чёрными волосами, вот только борода у него была молодая, неоформленная и клочковатая. Фюрге Шаролт был человеком дела, талантливым мелиоратором, которому судьба улыбнулась жениться на дочке немеша. А вот сын его, которому от рождения не предназначено было своими силами лезть из кожи вон, чтобы стать «кем-то», обладал скорее созерцательной натурой. Из «мальчиков Багамери» Шандор был лихой, а Имре — славный. На самом деле, едва ли он в случае нужды мог её защитить.
— А ты не думаешь, — сказала она с самым невозмутимым видом, как в детстве, когда они рассказывали друг другу сказки, — что дело не в этом Гале, Алмоше, а в лошади? Ну в коне вот этом самом. Кстати, он не хромает?
— У него и в мыслях нет, как мне кажется. А что?
Сказки «мальчикам Багамери» обычно рассказывала Верушка: если у тебя отец — фольклорист, ты можешь черпать из бездонного источника.
— Ну для начала: неужели тебя не удивляет то, как спокойно этот парень идет в упряжи? Кавалерийским коням это не свойственно.
— А, я думал про это. Алмош же сказал, что коня ему отец купил, чтобы он мог вступить в гусары как волонтёр, вроде как последнее отдал.
— А у кого купил? У ромакат? У них кони по-всякому обучены, хоть верхом, хоть в кибитку. Гайдуцкие такие кони.
— Ну… может и у них, клейма конного завода нет на нём. Чист, как новорождённый жеребёнок. Я думал, ромакат норовят плохую лошадь продать за хорошую, а не наоборот. А этот — как песня.
— Как будто в нём десять сердец?
Имре почесал кнутом в затылке: жест выглядел очень подходяще для кучера.
— Ну вроде того. Тогда я и кончиком кнута побоюсь его тронуть. Такому коню самому впору на мне ехать, знаешь ли.
— Тогда он прекрасно понимает, о чём тут речь.
— В самом деле, — продолжила Верушка, — Он ведь говорил, что его отец за этого коня всё, что имел, отдал? Как раз тот самый случай.
— В «Сухом ручье» вот этот самый фон Коллер стоит со своими драгунами, — напомнил Имре. — Как бы они там снова не начали Арпада реквизировать.
Верушка вздохнула:
— Гал обмолвился, будто коник хромает по его приказу. Он тебе никакого секрета не открыл?
— Я думал, это вы с ним секретничаете. Я-то парень простой, меня кто угодно вокруг пальца обвести может.
— Амалия Келеп, например?
Верушка вдруг пожалела об этих словах, хотя Имре вроде никак особенно не отреагировал.
— Я её видел, — сказал он. — Посещает театр, домой возвращается в офицерской коляске. Наряжается и смеётся. Для неё ничто не изменилось. А ведь я тревожился за неё: ну отец же и всё такое. Потом оказалось, что и шандоров папа тоже ничего не потерял, сидит на том же стуле, только служба его теперь иначе называется. И я думаю, может, это не так плохо? Когда никто никого не выбрасывает из окон, никто никого не расстреливает, не вешает, а все вместе ищут, как сделать лучше для всех?
— Да ты философ.
— Прости. Я понимаю…
— Нет. Ты не понимаешь, — оборвала его Верушка.
Всего этого — царства Божьего на земле — как раз хотел её прекрасный отец.
1Ремонтным депо в австро-венгерской армии называлось подразделение, ответственное за пополнение армии конскими ресурсами.
3. Кауль (1)
В «Сухой ручей» я приехал, будучи разъярён, но с полным пониманием того, что злость делу не поможет. Злость никогда никого не воскрешала, и я обязан был подумать о живых. Внезапно оказалось, что я в слишком многих принимаю участие.
Верушку я повидать не смог, домна Ниника, встретившая меня с лицом белым, сухим и очень неподвижным, сообщила, что её крестница в ужасном состоянии: упала с брички в её объятия, рыдала, не в силах произнести ни одного слова, а теперь лежит в своей комнате, отвернувшись к стене.
А ещё — палач пастора Орто ночевал и столовался в этом самом доме, и Агошта Ниника обязана терпеть его за обедом.
— О нет, он вполне воспитанный человек и дворянин.
Доселе не знал, что этим выражением можно оскорбить.
— Я бы убила эту сволочь, — сказала хозяйка, нимало не заботясь чужими ушами. Полагала, видимо, что никто из врагов не владеет оногурским. Неподалёку от нас полковничий денщик чистил хозяйский китель.
— Я посмотрю, что с этим можно сделать, — отозвался я и был вознаграждён поистине удивлённым взглядом. — Будьте осторожнее, домна Агошта. С женщинами они не очень церемонятся, если те дают повод. Я не имею в виду тех патриоток, что танцуют только под оногурскую музыку, говорят только на оногурском, украшают одежду плетёными шнурами в цветах Республики и шьют бельё для армии Гёргея. Эти никого не интересуют. А вот Бланку Телеки успели арестовать, даром что графиня и «фон», и с ней помощницу — будто бы за укрывательство мятежников1.
— Домну Фараго, я слышала, даже убили.
— Домна Фараго умерла от приступа, спровоцированного вторжением, я это знаю доподлинно от лечащего врача и её собственного нотариуса. Но домне Фараго было девяносто лет, а вы существенно моложе, и ваши политические взгляды достаточно известны. Потому, если вы внемлите моим предостережениям, я сделаю всё, от меня зависящее, чтобы не понести более потерь среди своих друзей. Конечно, — я сделал паузу, чтобы мои слова прозвучали весомее, — я по происхождению острейец, я многие годы исправно служил Империи и получал от неё жалованье, а потом и пенсию. Я по сей день занимаю государственную должность. Я, как и полковник Этиль, в глазах патриотов выгляжу тем, что называется «коллаборационист». Но вы, домна Агошта, достаточно знаете меня, чтобы поверить: я стремлюсь сократить возможные жертвы.
— Вы будете с нами обедать?
В этом вопросе я услышал нечто большее, чем только интерес к количеству приборов. Домна Агошта была настолько разгневана, что опасалась не удержаться в рамках, гарантировавших ей личную и имущественную неприкосновенность. Разумеется, я согласился взять на себя роль буфера.
— Я предоставила ему для приёмов и распоряжений ту комнату, ну, вы помните, где стояло кресло. Не скрою, питала неробкую надежду, что там пробъется хоть малый росток и причинит этому негодяю что-нибудь необъяснимое и потустороннее. Он там не спит, к сожалению.
— И я опять должен буду с этим разбираться?
Бледная улыбка осветила лицо Агошты Ниники: она никогда не пользовалась женскими ухищрениями, не укладывала волос и презирала помаду и пудру. Право, немного помады ей бы не повредило, но я опасался, что не смогу остаться ей другом, если скажу об этом вслух.
— Вы не должны сделать какую-нибудь фатальную глупость, домна Агошта. Да, вы в глазах общества почтенная вдова и вправе распоряжаться своей жизнью и своей собственностью, так же, как своими желаниями и чувствами. Но прямо сейчас от вас зависит жизнь и дальнейшая судьба этой благородной и умной девочки. Прошу вас, сосреоточьтесь на этом, она уже потеряла отца и не должна потерять вас.
Агошта выдержала паузу, потом кивнула.
–Предоставить это вам, — это не был вопрос. Я был рад тому, что она меня поняла.
— Я поселила Верушку в своей комнате, — внезапно сказала домна Агошта. — Полдома занято офицерами, в людской кишат их денщики. Своих людей пришлось перевести в дворовые службы или вовсе отпустить в деревню. Фон Коллера это устраивает, он предложил пользоваться услугами солдат во всём, что требует рабочих рук. Остались только кухарка с поварятами, им-то работы прибавилось. Сама перебралась в кабинет мужа. Могла бы, конечно, поселить девочку там, но там эта обстановка — книги, документы, ощущение присутствия мужчины… Я подумала, что ей будет больно. Пусть поживёт среди атласных ленточек и муслиновых розочек.
— Это разумно, — согласился я. Дома у пастора Орто едва ли Верушке выпадало много розочек. Да и саму Агошту надо было отвлечь от гнева и праведной мести. Я, кажется, впервые слышал в её речи умньшительно-ласкательные суффиксы.
У меня как раз созрел очередной аргумент, чтобы образумить домну, если бы я всё ещё в ней сомневался. Я хотел напомнить ей, чем рискует полковник Этиль. Для людей на наших с ним должностях, когда бы выяснилось, что играем не за ту сторону, лишением должности и конфискацией не обойдётся.
— Давайте, герр Табиан Лоиз, пожалуйте к столу. Время вам познакомиться с моим постояльцем.
* * *
Мы встретились в столовой, которая знавала лучшие времена: я их, к слову, хорошо помнил. При жизни доминуса Нина тут принимали цвет комитатской знати. После, во время расследования по его делу, в этой просторной комнате меня и лейтенанта Этиля угощали разносолами местной кухни: до сих пор полагаю, что это был способ Агошты Ниники воспрепятствовать следствию, потому что после оногурского застолья совершенно невозможно исполнять никакие служебные обязанности.
Нынче здесь было слишком много сапог, слишком много мундиров и слишком мало хозяйского радушия. Фон Коллер ответил на моё приветствие как воспитанный человек, мы сели напротив друг друга, чтобы вести беседу. Мне необходимо было понять, что он за тип, прежде чем я попробую управлять движениями его души.
Франц Август фон Коллер происходил из младшей ветви аристократической семьи — это я и так знал. Он был старше меня по званию, и мне следовало первым отвечать на его вопросы, а вопросы у него нашлись.
— Что это за суп? — был его первый вопрос. — Похож на гуйяш, но едва ли…
— Это палоцкий крестьянский суп, — ответил я, потому что полковник явно обращался не к хозяйке дома, на которой можно было лёд морозить. — Он не так прославлен, как гуйяш, и чем-то его напоминает, но лично мой желудок лучше его переносит.
Фон Коллер кивнул, как будто соглашаясь, и смягчил остроту вкуса, пригубив токайского.
— Что вы тут делаете, Кауль?
— Тут — в «Сухом ручье» или шире?
У полковника было широкое красное лицо, жёсткий воротничок он предпочитал держать расстёгнутым, усы начинали седеть. Ко всему этому он был ещё далеко не стар, лет сорока пяти, начинал полнеть, но всё ещё легко поднимался в седло. Дело своё он исполнял охотно и с энтузиазмом. Аристократ, бравирующий солдафонством?
— Я исполняю функции дознавателя при городской страже столицы комитата. А за этим столом сижу потому, что домна Ниника попросила меня дать ей пару юридических советов.
— Вот как? — мой собеседник промакнул усы салфеткой. — Домна Ниника собирается нарушить закон Империи? Или уже нарушила? Меня это как-то касается?
Это была шутка, и шутка довольно неприятная. Видимо, полковник не остался в неведении относительно хозяйской неприязни.
— Я по образованию юрист, — сказал я. — Домну интересуют вопросы имущественного права. Эти вопросы возникли задолго до того, как вы осчастливили «Сухой ручей» вашим присутствием.
Итак, пусть считает нас любовниками.
— Я наводил справки, Кауль, мне рассказали вашу историю. Вы прошли проверочную комиссию, как и ваш начальник, потому что, хотя вы и получили ваши должности при Республике, оба имеете убедительную репутацию на имперской службе. Тем не менее, ваши связи…
В этой фразе слышалась недосказанность. Наведённые справки означали, что полковник осведомлён и насчёт Этиля Шандора, служащего в гонведшег, и насчёт прискорбной причины моей отставки с имперской службы. И, видимо, насчёт моей зависимости от семейства Багамери-Шаролтов, каковую зависимость я разорвал в самый раз перед поступлением на службу. Шаролты из-за Имре не считались полностью благонадёжными и сидели тихо.
— Я испытываю отвращение ко всякой форме истерии, — сказал я. — Патриотическая истерия ничуть не лучше прочих. Я ненавижу, когда людей выбрасывают из окон. Я также не люблю, когда людей расстреливают без суда. Это дискредитирует власть.
— Вон оно что, — полковник кивнул, нимало не смущённый. — Теперь мы говорим обо мне?
— Человек на ответственном посту, — сказал я, — всегда имеет шанс совершить трагическую ошибку, которая оставит отпечаток на всей его дальнейшей жизни. Скажите, полковник, та история с расстрелом пастора Орто… была ли необходимость в настолько жестоком наказании? Всё же отец Карой был достопочтенным человеком, пользовался огромным уважением и в крестьянской среде, и среди местной аристократии, и в литературных и научных кругах.
— Именно поэтому! — фон Коллер взмахнул столовым ножом, словно держал в руке саблю. — Один пастор способен нанести ущерб больший, чем эскадрон гусар. Политическое влияние церкви огромно, особенно в этой легко возбуждающейся стране. Есть отдельное распоряжение премьер-министра насчёт священников, проповедующих государственную измену. Все они подлежат государственному разбирательству в Пестской судебной комиссии.
— Но не расстрелу без суда? По моему скромному мнению, подобная демонстрация силы нарушает основополагающий принцип Империи: побеждённые не должны чувствовать себя угнетёнными.
Мой оппонент сдвинул брови.
— Я уполномочен фельдмаршалом принимать решения. Ваш пастор поехал бы под стражей в Пест, даже не будучи пойман на укрывательстве бунтовщиков, но он был взят с оружием в руках.
Я помнил, что оружие было на сеновале, но понимал, что в любой инстанции слово полковника звучит более веско.
— Я знаю, что вы были друзьями, Кауль. В наши времена следует более осторожно выбирать себе друзей. Я видел таких, как вы. В эпоху, когда каждый мужчина берёт в руки оружие и выбирает сторону, в защиту которой его поднять, такие, как вы, пацифисты с тюльпанами в сердце, предпочитают замереть, как муравей в янтаре. С такими, как вы, исторический процесс никуда и никогда не пойдёт: увязнет и остановится, как телега в грязи. Мне всегда было забавно наблюдать, как вы и вам подобные возводят в абсолют непредвзятость суда. Это наш суд. Он примет решение, угодное императору.
— А домна Фараго?
— Несчастный случай! — столовый нож вновь разрубил воздух. — И это она ещё дешево отделалась.Да, даже наши военные поначалу недооценивали оногурок. Не то теперь: вы слышали, наверно, про Юлию Баньяи? Ту, что записалась в армию под именем своего умершего мужа, владела саблей не хуже иного гусара, а теперь командует подразделением в армии Бёма в Трансильвании? Или вот ещё фройляйн Лебштюк — девушка из приличной семьи — представьте, дослужилась до лейтенанта! Не знаю, каковы её воинские таланты, но это очень дурной пример для остальных. Представляете, что будет, если эта мода дойдёт до благородных семей? Сначала возьмутся за оружие, а потом захотят голосовать и законы писать!
Агошта Ниника героически сохраняла молчание. Не предполагал в ней такого самообладания.
— У нас с вами в недалёком прошлом императрица2, — прозрачно намекнул я.
— Вот чтоб вы знали, Кауль. Вы тычете мне в глаза безнаказанным самодурством и превышением властных полномочий. Вы в самом деле полагаете, что я лично несу ответственность за беспримерное преступление против вашей независимости, с чем бы вы её ни ели?
— Это не моя независимость.
— Неважно. Вы, видимо, не в курсе распоряжения премьер-министра. Знаете его? Феликс цу Шварценберг, шурин фельдмаршала Виндишгреца, брат его жены, которую в Праге убили ваши обожаемые инсургенты. Эти двое, вы же понимаете, никогда не склонятся к милосердию. Так вот, премьер-министр распорядился о милосердии… когда-нибудь потом, после того, как мы прольём кровь. Достаточно крови, чтобы на её фоне явленная милость не выглядела проявлением слабости. Это не моя преступная инициатива, Кауль. Это продиктованная ситуацией политика Империи. Вам не удастся противопоставить меня всему тому, что я как военный комендант провинции собой представляю.
Он был совершенно спокоен, положил нож и вилку параллельно перед собой.
— Вам, Кауль, не удастся спровоцировать меня на дуэль. Если бы я был настолько неосторожен, вы бы выбрали пистолеты, не так ли? А я предпочитаю сабли. Ну убью я ещё и вас… Моё начальство меня не осудит, ваше до меня не дотянется. Общественное порицание для меня звук пустой. Нет, я не стану вас вызывать, а если вы вызовете меня — я вам откажу. Вы мне не ровня. Вы, я полагаю, даже не дворянин. К тому же и вы, и я — государственные служащие Империи, дуэль между нами нанесёт ущерб репутации Его Императорского Величества, — он выделил голосом эти большие буквы. — Мы оба не свободны в проявлении оскорбленных чувств. Вы очень хрупки, Кауль. Я раздавлю вас двумя пальцами, если вы осмелитесь против меня интриговать.
Я откланялся.
* * *
— Благодарю вас, господин Кауль, — тихо сказала Агошта Ниника, когда я уже садился в бричку. — Вы меня удержали от действий в гневе. Вы сделали больше, чем я могла бы ожидать от мужчины и должностного лица в вашем чине в наше время.
— Я только говорил, я ничего не делал, — искренне возразил я. — Разговорить дурака — много ли надо таланта? Он сам разделся. Злобный дурак, которому кажется, что ему сказали «теперь можно» (а ему и сказали!) и он с удовольствием корчит из себя неумолимого исполнителя высшей воли в полном своем праве. Их много, они страшные и вреда от них как от чумы.
— Он может вам навредить.
— В этом деле ему следует занять очередь за господином Келепом. Могущественные враги, что может быть более лестно для такого мелкого человека, как я.
— Только в одном пункте я бы с вами поспорила, — в этот момент блеснула та домна Агошта, которую я знал. — Мы не побеждённые. В наших руках всё ещё половина страны, хоть это и не та половина, где мы с вами ведём этот разговор. У нас есть Гёргей, у нас есть Бём, у нас есть Дамьянич, который не потерпел ни одного поражения. Хорошо смеётся тот, кто смеётся последним.
— Именно!
1Клара Лёви и Бланка Телеки воспитывали девочек в духе национальных ценностей, ухаживали за ранеными венгерскими солдатами и были арестованы в 1851 году за укрывательство венгерских политиков. Бланка Телеки также является автором нескольких патриотических манифестов.
2Мария-Терезия.
3. Кауль (2)
* * *
В город я вернулся уже затемно, в дурном настроении и разбитый, поднялся в квартиру, которую снимал, и застал Янчи, который прилежно выполнял письменные упражнения, запалив свечу и поставив перед ней бутылку с водой — так называемую «лампу кружевницы». Умный мальчик, я его этому не учил.
— Ты ужинал?
Он сделал отрицательный жест. Тогда я велел ему прекратить занятия и послал с запиской в кабачок напротив за ужином для нас обоих. Мы так делали не в первый раз, и я знал, что мальчика не обидят: в конце концов, хозяин знал цену моего расположения и не желал со мной поссориться.
Пока он бегал, я переоделся в шлафрок и умылся, приходя в более ровное расположение духа. Не хватало ещё сорвать раздражение на мальчике, и без того зависимом от каждого моего слова. Пока он не вернулся с судками и с бутылкой вина, я рассматривал нехитрое устройство «лампы кружевницы» и эффекты, которые та создавала со старым зеркалом в моей спальне. Только лишь надумал отыскать бутылку другой формы и с нею попробовать, как Янчи уже сервировал стол, и мы сели ужинать.
«Вы злой», — сказал он на языке немых.
Я сперва удивился, потом переспросил:
— Всегда или сейчас?
«Сейчас»,
И написал на салфетке:
— Вас кто-то обидел.
Я махнул рукой, чтобы он не брал в голову, но он не ел, ждал моих объяснений.
— Умер пастор Орто, — сказал я. — Дочка его плачет.
Янчи показательно вытер сухие глаза, чтобы я понял, что он огорчён.
— Я разговаривал с тем, кто его убил.
Глаза у Янчи округлились.
«Он плохой»?
— Да, он плохой. А пастор был хороший. Поэтому я злюсь. Это естественно.
Янчи сжал кулаки: в одном была вилка, в другом — нож. Тоже разозлился.
— Верушка станет очень богатой женщиной, — вспомнил я. — Старая домна Фараго завещала ей всё своё состояние. Хорошо бы, чтобы это принесло ей счастье.
Молчание Янчи стало вопросительным.
— Сейчас к ней женихи набегут. Если она вдруг выберет плохого человека, которого интересует только её богатство, она может пострадать.
Янчи просемафорил: «Что делать?»
— Будем надеяться на то, что она умная девочка и не влюбится в кого попало. Домна Ниника тоже ей дурного не посоветует. Лишь бы советов слушала.
«Отнять могут?»
— Нет! — я внезапно развеселился. — Частная собственность священна! Империя вправе секвестировать имение, когда бы домна Фараго была признана мятежницей, но у её наследницы, если она вступила во владение до суда, ничего отнять не могут. Это другой человек.
Янчи полминуты сидел, уставившись в тарелку, винная маска на его лице казалась всего лишь тенью от свечи, поставленной слева. Специально ли он её так поставил? Потом вновь потянулся за карандашом.
«Король обязательно должен быть мужчиной?»
Вот тут он меня удивил. Я не предполагал, что он помнит ту байку, порождение моего праздного ума.
— Ты прав, в истории человечества есть королевы. Редко, когда королева не просто жена короля, но полновластная и самостоятельная владычица, однако же Альбион, к примеру, достигал расцвета именно во времена королев.
Я взял паузу. Почему я никогда не думал об Агоште Нинике как о Королеве в том же мистическом смысле, в каком покойный Итемер Багамери был Королём? Виною ли этому косность моего мышления? Домна Ниника не слабее Багамери ни разумом, ни волей.
Янчи тем временем убирал со стола и складывал посуду в корзину: поутру он вернёт её в кабачок. Время было позднее, прошедший день — длинный, и я рассчитывал, что с утра решение наших проблем придёт само. Глаза мои слипались, и я не сразу обратил внимание, что Янчи оставил на салфетке ещё пару слов.
«Вы — Маг».
* * *
Я спал дурно, мой разум метался в тенетах мутных сновидений, где я был беспомощен и бродил средь холодных граней без цели, не находя выхода, но только наблюдая, как по ту сторону ссорятся, замышляют зло и умирают люди. Я не чувствовал за собой никакой вины, но всхлипывал, как ребёнок, от одиночества, хотя будучи взрослым не раз благословлял одиночество, полагая его дарующим душевное равновесие и комфорт. Я узнал домну Нинику: она была неподвижна, как её же портрет на чёрной доске, покрытой лаком, одета в парадное платье с открытыми плечами, держала сложенный веер — и была внезапно очень красива, как когда-то в прошлой своей жизни, о которой я слышал от многих, но сам не застал.
Меня грубо вырвали из этих чёрных грёз, и я несколько секунд лежал в холодном поту, возвращаясь к жизни и соображая, что был ложью собственного рассудка завлечён в ловушку. Янчи колотил ложкой в оловянный тазик для бритья над самым моим ухом. Когда я нашёл в себе силы сфокусировать взгляд на лице моего домашнего демона, он жестом указал на гостиную и знаками показал, что за мной послано, и меня ждут.
Это мог быть только нарочный из ведомства. Пришлось одеваться наспех, я сполоснул лицо и приказал себе забыть о завтраке. Бритьём тоже пришлось пренебречь: за мной послал полковник Этиль, и дело наверняка было важным, потому что неважные ждали, когда я изволю явиться. Всё же я теперь был в некотором роде начальник.
По дороге я ни о чём не спрашивал: если дело срочное, то оно наверняка до поры до времени секретно от низших чинов, и следует приложить усилия, чтобы не пронюхали репортёры. Я почти ожидал увидеть у парадного подъезда хлыщеватую фигуру Аттилы Келепа. Я не сомневался, что он в своём роде талантлив, но вреда от него вышло бы не меньше, чем от его батюшки двадцать лет назад.
Может, фон Коллер подал на меня жалобу?
Я помотал головой: фон Коллер не стал бы мелочиться с моим начальством, справедливо подозревая оное в симпатиях к моей скромной персоне. Он бы обратился выше, но грома с небес не следовало бы ожидать так скоро: чем могущественнее вовлечённые силы, тем длительнее пауза перед тем, как грянет гром.
Я прошёл через караулку, где собиралась свободная смена, готовая выйти на улицы, поднялся по лестнице. Дверь в кабинет Этиля была открыта: меня ждали и я вошёл.
Напротив моего шефа сидел имперский офицер, довольно молодой, и, кажется, точно так же поднятый с утра. Он отрекомендовался подполковником Мюльбахером, исполняющим обязанности заместителя военного коменданта комитата. Первое впечатление он оставлял вполне приятное: может, потому, что выглядел обескураженным.
— Садитесь, Кауль, — сказал Этиль, который один из нас сохранял невозмутимость. — У нас чрезвычайное происшествие. Фон Коллер убит.
— Вчера был живёхонек, — машинально ответил я. — Я его видел в «Сухом ручье».
— Он и сейчас там, и вам следует немедленно туда отправиться. Дело, как вы понимаете, государственной важности. Поместье оцеплено, все присутствующие ограничены в перемещениях. Ваше присутствие необходимо.
Я повернулся к Мюльбахеру.
— Когда вы узнали?
— Час назад прискакал нарочный из этого вашего…
— Я такой же острейец, как и вы.
— О! — он вздохнул с явным облегчением. — Из поместья, где квартировал фон Коллер. Обнаружен в своей комнате рано поутру… в луже крови, с перерезанным горлом. А за час до него прилетел голубь1.
— Уместно ли мне вести расследование? — я вновь обращался к Этилю. — Накануне я имел с покойным ссору, и мы во всеуслышание упоминали дуэль, от которой фон Коллер отказался. Не должен ли я прежде доказать свою непричастность?
— Вы единственный человек, кого мы уже проверили, — прямо сказал Этиль. — У вас несомненное алиби, если только вы не способны переноситься, как птица, по воздуху. Время на дорогу, плюс всё то время, пока вас будили, пока вы добирались сюда… Вашего квартирного хозяина мы уже опросили, кучера — тоже, я знаю каждый ваш шаг за интересующее время. А кроме того, — он внезапно и очень подкупающе улыбнулся, — лучше вас у меня всё равно никого нет. Отправляйтесь немедленно и держите меня в курсе. Полагаю, — он обернулся на Мюльбахера, — мы имеем все полномочия для расследования этого дела, пока военная комендатура в Песте не решит иначе?
Судя по всему, опыта у молодого подполковника было немного, и он с удовольствием переложил бы ответственность на чужие плечи. На мои, стало быть. Ему и так следовало возложить на себя обязанности фон Коллера.
— Я выезжаю немедленно, — сказал я. — Прошу вас, герр Этиль, пошлите кого-нибудь уведомить моего хозяина и…
— Вашего слугу? Да, сделаю. Надеюсь на вас, Кауль.
* * *
Втот разя посетил «Сухой ручей» будучи уполномочен расследовать таинственное исчезновение доминуса Нина, и его супруга была у меня главной подозреваемой. Более всего я боялся дурного повтора обстоятельств дела, реплика Агошты Ниники «я бы его убила» никак не шла у меня из головы. Правда, я совершенно не представлял себе картину, в которой Агошта Ниника перерезает горло драгунскому капитану, здоровенному полнокровному мужчине: и, главное, я не представлял себе этого мужчину позволяющим перерезать себе горло.
Подумав, я решил, что мозаика сложится в единственном случае: но этот случай подразумевал совместную постель убитого и убийцы. Почему-то мне не хотелось рассматривать подобный вариант. К тому же крайне непрофессионально делать какие-либо умозаключения до осмотра тела и места преступления.
Подле комнаты, где ожидала меня мрачная сцена, стоял караул. Лица у драгун были слегка испуганные. Рядом на стуле, с чемоданчиком на коленях сидел доктор Надь – при солдатах не состояло не то что военного врача, но даже простого фельдшера. К телу его ещё не допускали, ждали меня. В конце коридора на лестнице я увидел домну Нинику. Я ей кивнул и распорядился в комнату фон Коллера никого не пускать. Ограничивать перемещение по дому посчитал нецелесообразным.
Картина была безрадостная. Полковник лежал на полу, на спине, одетый в форменные брюки с лампасами и в сапоги, в свежей сорочке, залитой кровью, но накрахмаленной и явно не вчерашней. Значит, на момент смерти он уже встал и оделся. Рядом с его рукой валялась бритва. Под стол закатился перевёрнутый тазик, половина лица полковника была выбрита, на другой половине засохла пена, перемешанная с кровью. Ситуация сомнений не оставляла.
— Кто его брил? Где его денщик?
Денщика доставили мне немедленно, даже позаботились связать. Лицо парня украшал роскошный синий фингал, бровь была рассечена.
— Я ничего про это не знаю, — взвизгнул он. — Я не брил его сегодня!
— Кто это вас так отделал? — спросил я. — Сопротивление оказывали?
— Дык это… полковник лично, ввечеру, сапогом. И на глаза показываться не велел.
— Чем же ты провинился, солдат?
Он набычился и замолчал.
— Ты уж говори, иначе ведь проще простого тебя в виноватые записать.
— Да я к нему даже не входил!
— А мотив-то у тебя на лице написан. Так в чём твоя вина?
Парень аж заскулил, но ничего не сказал, а вытянул шею и попытался заглянуть в комнату. Этого я ему позволять не собирался.
— Заприте его. Домна Ниника, — окликнул я хозяйку, — есть куда поместить нашего подозреваемого, чтобы не сбежал и не повесился?
Домна воспользовалась моим вопросом, чтобы подойти ближе. Рядом мыкался Мюльбахер, а потому более приватный разговор следовало отложить до удобных обстоятельств.
— Вы, случайно, не знаете, за что этот глупец получил сапогом по мор… лицу?
— Могла бы сказать, что не знаю, — голос её дышал зимней прохладой. — Но это не так. Полковник вчера послал его за вином вмой погреб. Этот паскудник взял шесть бутылок, а офицерам отдал пять. Кухарка пожаловалась госпоже Петё, госпожа Петё доложила мне. Полагаю, одну бутылку он выпил. Как бы ни был мне несимпатичен полковник фон Коллер, на его месте я бы тоже не подпустила к своему горлу пьяного, битого моей рукой и с бритвой.
— Мародёр, — констатировал я. — Пьяный мародёр. Скажите, домна Ниника, где мы могли бы уложить покойного, чтобы привести тело в благопристойный вид, и к кому для этого обратиться?
— Положить? Ну, допустим, в той комнате, вы поняли, о чём я.
Пока полковника выносили из спальни, спускали в зал, откуда он вчера ещё отдавал распоряжения своим офицерам, укладывали на столе, накрывали полотном, Мюльбахер вполголоса попросил меня позволить ему сопровождать расследование, пока из Песта — или из Виндобоны? — не пришлют уполномоченного. Тогда расследование либо полностью перейдёт в руки имперской военной полиции, либо ответственность будет с него снята. В противном случае, если он всё доверит местным властям, его могут обвинить в небрежности.
Это в лучшем случае, подумал я. Если искать выгоду, то этот самый Мюльбахер имеет шанс занять место покойного.
Подоспела господа Петё. Она говорила с домной недостаточно тихо, и мне удалось расслышать, что кухонные девушки наотрез отказались прикасаться к телу, которое требовалось обмыть и переодеть. Это совсем не то же самое, что свернуть шею курице.
Домна вновь обратилась ко мне:
— При нём полдюжины адъютантов, — сказала она без малейшего трепета. — Вот пусть и займутся, чем без толку сапожищами по дому топотать.
Держалась она отлично. Не могла ведь не понимать, что кто бы ни оказался виновен, ей сухой из воды не выйти: убийство совершено в её доме. А если выяснится, что это не первая трагедия… Кем выяснится? Я был уверен, что Аттила Келеп знает о том деле всю подноготную, кроме, конечно, мистической.
— А это не может быть несчастный случай? Ну брился, рука дрогнула, порезался… пьяный же?
Я покачал головой.
— На мой взгляд, это совершенно невероятно. Мой собственный опыт бритья протестует. Порезаться немудрено, все мы режемся: мгновенная боль от мелкой царапины тут же остановит руку даже нетрезвого человека. Между случайным порезом и перерезанным горлом огромная судебно-медицинская разница.
— Вы не собираетесь ограничиться этим парнем, Викерсом? — поинтересовался Мюльбахер. — Простите, что я вмешиваюсь, но… мне любопытно. Я никогда прежде не участвовал в расследовании убийства.
Ну да, только в карательных экспедициях. Впрочем, это не вслух. Должно быть, Мюльбахер знал — да все на свете знали! — о моих связях с местными семействами. Само собой, ему следовало присмотреть, чтобы я не выгородил истинных виновников.
— Это слишком просто, — вздохнул я. — Если бы у нас была цель найти удобного преступника и избавиться от этого дела, то лучше и желать нельзя, но мы же должны обнаружить несомненного и истинного виновника, иначе он будет чувствовать себя безнаказанным.
— Вы завтракали? — внезапно спросила Ниника.
Видимо, я взглянул на неё с такой благодарностью, что словесного ответа не понадобилось.
— Я распоряжусь.
— Я бы к вам присоединился, — застенчиво напомнил о себе Мюльбахер. — Вы же не возражаете?
1В 1848 году в Буде уже действовал телеграф, но первая линия телеграфного сообщения внутри страны была построена только в 1850 м.
3. Кауль (3)
* * *
В тот раз я посетил «Сухой ручей» будучи уполномочен расследовать таинственное исчезновение доминуса Нина, и его супруга была у меня главной подозреваемой. Более всего я боялся дурного повтора обстоятельств дела, реплика Агошты Ниники «я бы его убила» никак не шла у меня из головы. Правда, я совершенно не представлял себе картину, в которой Агошта Ниника перерезает горло драгунскому капитану, здоровенному полнокровному мужчине: и, главное, я не представлял себе этого мужчину позволяющим перерезать себе горло.
Подумав, я решил, что мозаика сложится в единственном случае: но этот случай подразумевал совместную постель убитого и убийцы. Почему-то мне не хотелось рассматривать подобный вариант. К тому же крайне непрофессионально делать какие-либо умозаключения до осмотра тела и места преступления.
Подле комнаты, где ожидала меня мрачная сцена, стоял караул. Лица у драгун были слегка испуганные. Рядом на стуле, с чемоданчиком на коленях сидел доктор Надь – при солдатах не состояло не то что военного врача, но даже простого фельдшера. К телу его ещё не допускали, ждали меня. В конце коридора на лестнице я увидел домну Нинику. Я ей кивнул и распорядился в комнату фон Коллера никого не пускать. Ограничивать перемещение по дому посчитал нецелесообразным.
Картина была безрадостная. Полковник лежал на полу, на спине, одетый в форменные брюки с лампасами и в сапоги, в свежей сорочке, залитой кровью, но накрахмаленной и явно не вчерашней. Значит, на момент смерти он уже встал и оделся. Рядом с его рукой валялась бритва. Под стол закатился перевёрнутый тазик, половина лица полковника была выбрита, на другой половине засохла пена, перемешанная с кровью. Ситуация сомнений не оставляла.
– Кто его брил? Где его денщик?
Денщика доставили мне немедленно, даже позаботились связать. Лицо парня украшал роскошный синий фингал, бровь была рассечена.
– Я ничего про это не знаю, – взвизгнул он. – Я не брил его сегодня!
– Кто это вас так отделал? – спросил я. – Сопротивление оказывали?
– Дык это... полковник лично, ввечеру, сапогом. И на глаза показываться не велел.
– Чем же ты провинился, солдат?
Он набычился и замолчал.
– Ты уж говори, иначе ведь проще простого тебя в виноватые записать.
– Да я к нему даже не входил!
– А мотив-то у тебя на лице написан. Так в чём твоя вина?
Парень аж заскулил, но ничего не сказал, а вытянул шею и попытался заглянуть в комнату. Этого я ему позволять не собирался.
– Заприте его. Домна Ниника, – окликнул я хозяйку, – есть куда поместить нашего подозреваемого, чтобы не сбежал и не повесился?
Домна воспользовалась моим вопросом, чтобы подойти ближе. Рядом мыкался Мюльбахер, а потому более приватный разговор следовало отложить до удобных обстоятельств.
– Вы, случайно, не знаете, за что этот глупец получил сапогом по мор... лицу?
– Могла бы сказать, что не знаю, – голос её дышал зимней прохладой. – Но это не так. Полковник вчера послал его за вином в мой погреб. Этот паскудник взял шесть бутылок, а офицерам отдал пять. Кухарка пожаловалась госпоже Петё, госпожа Петё доложила мне. Полагаю, одну бутылку он выпил. Как бы ни был мне несимпатичен полковник фон Коллер, на его месте я бы тоже не подпустила к своему горлу пьяного, битого моей рукой и с бритвой.
– Мародёр, – констатировал я. – Пьяный мародёр. Скажите, домна Ниника, где мы могли бы уложить покойного, чтобы привести тело в благопристойный вид, и к кому для этого обратиться?
– Положить? Ну, допустим, в той комнате, вы поняли, о чём я.
Пока полковника выносили из спальни, спускали в зал, откуда он вчера ещё отдавал распоряжения своим офицерам, укладывали на столе, накрывали полотном, Мюльбахер вполголоса попросил меня позволить ему сопровождать расследование, пока из Песта – или из Виндобоны? – не пришлют уполномоченного. Тогда расследование либо полностью перейдёт в руки имперской военной полиции, либо ответственность будет с него снята. В противном случае, если он всё доверит местным властям, его могут обвинить в небрежности.
Это в лучшем случае, подумал я. Если искать выгоду, то этот самый Мюльбахер имеет шанс занять место покойного.
Подоспела господа Петё. Она говорила с домной недостаточно тихо, и мне удалось расслышать, что кухонные девушки наотрез отказались прикасаться к телу, которое требовалось обмыть и переодеть. Это совсем не то же самое, что свернуть шею курице.
Домна вновь обратилась ко мне:
– При нём полдюжины адъютантов, – сказала она без малейшего трепета. – Вот пусть и займутся, чем без толку сапожищами по дому топотать.
Держалась она отлично. Не могла ведь не понимать, что кто бы ни оказался виновен, ей сухой из воды не выйти: убийство совершено в её доме. А если выяснится, что это не первая трагедия... Кем выяснится? Я был уверен, что Аттила Келеп знает о том деле всю подноготную, кроме, конечно, мистической.
– А это не может быть несчастный случай? Ну брился, рука дрогнула, порезался... пьяный же?
Я покачал головой.
– На мой взгляд, это совершенно невероятно. Мой собственный опыт бритья протестует. Порезаться немудрено, все мы режемся: мгновенная боль от мелкой царапины тут же остановит руку даже нетрезвого человека. Между случайным порезом и перерезанным горлом огромная судебно-медицинская разница.
– Вы не собираетесь ограничиться этим парнем, Викерсом? – поинтересовался Мюльбахер. – Простите, что я вмешиваюсь, но... мне любопытно. Я никогда прежде не участвовал в расследовании убийства.
Ну да, только в карательных экспедициях. Впрочем, это не вслух. Должно быть, Мюльбахер знал – да все на свете знали! – о моих связях с местными семействами. Само собой, ему следовало присмотреть, чтобы я не выгородил истинных виновников.
– Это слишком просто, – вздохнул я. – Если бы у нас была цель найти удобного преступника и избавиться от этого дела, то лучше и желать нельзя, но мы же должны обнаружить несомненного и истинного виновника, иначе он будет чувствовать себя безнаказанным.
– Вы завтракали? – внезапно спросила Ниника.
Видимо, я взглянул на неё с такой благодарностью, что словесного ответа не понадобилось.
– Я распоряжусь.
– Я бы к вам присоединился, – застенчиво напомнил о себе Мюльбахер. – Вы же не возражаете?
* * *
Домна сидела между нами, исполняя обязанности хозяйки стола и дома, но не съела и куска, только пила воду. Либо позавтракала раньше, либо видеть не могла еду. У меня была возможность оценить её ум: ей не нужно было объяснять, что виновник, буде обнаружен, отправится на виселицу, какого бы пола он ни был. А я не мог избавиться от мысли, что когда-то двадцать лет назад эта дама, придя в соответственное расположение духа, избила палкой и обратила в бегство здорового молодого мужчину.
– Госпожа Петё лично относила полковнику тёплую воду для умывания и бритья. Я надеюсь, она вне подозрений?
– Я не склонен подозревать госпожу Петё, – прямо сказал я.
Госпожа Петё, при всех её достоинствах, никогда не сумела бы скрыть следы своего пребывания в комнате, где произошло убийство, поскольку была в молодости и до сих пор осталась великолепным экземпляром человеческой глупости. К тому же у неё нет мотива.
Пока мы завтракали, имперские солдаты перерывали дом в поисках одежды со следами крови: крови-то там хлынуло столько, что было немыслимо в ней не испачкаться. Я велел проверить топки печей и дымоходы, перекидать сено на сеновалах и перекопать навозную кучу. По моему приказу вскрыли заколоченный много лет назад винный погреб: я подумал, что именно здесь с Янчи случилось то, что сделало его таким, как он есть.
Тем временем доктор Надь закончил с телом: причина смерти меня не удивила, она зияла у покойного на шее, но меня интересовало, не был ли фон Коллер перед смертью отравлен. Это расширило бы круг подозреваемых: тогда я мог бы рассматривать и женщин, как бы мне это ни претило.
Не нашли ничего! Ну не сговорились же все, живущие в этом доме. На всякий случай я уточнил у госпожи Петё, когда именно она относила полковнику воду для умывания. Судя по всему, домоправительница была последней, кто видел его живым.
– Затемно ещё, он из спальни своей позвонил, ещё бранился, что долго ждать его заставили. Только-только печи затопили.
Ясно. Печи уже топили, если что туда попало – то уже сгорело без следа.
– Фон Коллер был ранняя пташка, – застенчиво согласился Мюльбахер.
Я уже начинал испытывать к нему некоторую симпатию. Препятствий он не чинил, вперёд меня не лез, ну а что держался за моим плечом – так служба его такая. Я бы и сам так поступал на его месте. Ему было около тридцати, небездарен, судя по чину... ну или из очень хорошей семьи, но правильно воспитан. Может, не лишним для него окажется опыт следственной работы.
– Свежее бельё кто ему относил, тоже вы?
– Нет, это с вечера ещё денщик принёс: тогда-то полковник ему лицо и разбил. Энико ему компресс ставила.
Никакого яда доктор Надь не обнаружил и протокол осмотра подписал. Что, разумеется, ничего не доказывало: согласно общим свидетельствам полковник накануне был сильно пьян. Однако опьянение не ослабило его: разбитая рожа денщика тому свидетельство.
– Что за человек был полковник фон Коллер? – спросил я Мюльбахера. – Были ли у него враги кроме тех, о ком я знаю?
– Да его все ненавидели, – признался подполковник. – Право, меня удивляет человек, настолько наслаждавшийся дурными свойствами своей натуры, и тем, что они неизменно остаются безнаказанными. Бесцеремонен с подчинёнными, жесток с женщинами, полагал, что всё на свете можно купить или отнять. Думаете, тот же Викерс впервые получает сапогом по морде? Я даже думаю, рано или поздно это должно было случиться. Что, разумеется, не означает, будто я намерен так или иначе саботировать следствие.
– Досадно будет, если из-за такого субъекта хороший человек отправится на виселицу, – запустил я пробный шар, но Мюльбахер не купился.
– Хороший человек не режет горло, – просто сказал он, и я не стал развивать эту тему.
Мы расспросили адъютанта, который обнаружил тело. Он уже немного пришёл в себя, потому что серьёзно опасался, что его заподозрят первым, и охотно делился всеми своими наблюдениями.
– Дверь в комнату была открыта?
– Она всегда открыта. Полковник требовал, чтобы к нему был доступ в любое время в силу исполняемых обязанностей. Это всякий из нас знал.
– То есть войти к нему мог кто угодно, даже если он спал?
– Именно так, я подтверждаю, – сказал Мюльбахер. – Каков бы ни был покойный, он никого не боялся.
Тело увезли в столицу комитата, комнату вымыли, хотя госпожа Петё причитала, что кровь начисто не отмоешь, что она въедается в доски пола, и лучше бы эту комнату вовсе запереть, потому что неспроста... Ниника резко оборвала экономку, и та обиженно замолчала, но видно было по лицу, что фантазия её работает, и картина становится тем страшнее, чем больше слов копится внутри.
– Право, – сказала Агошта Ниника, – я не сожалею об этой смерти, но меня бы устроило, если бы она свершилась где-нибудь ещё, не под моей крышей.
Фантастическое присутствие духа. Она действительно могла бы это сделать, но я никак не мог представить себе мотив. В самом деле, ей проще его отравить. Хотя в случае отравления она бы стала первой подозреваемой.
Было уже за полдень.
– Мне не хочется поднимать эту тему, но нам следует побеседовать с вашей крестницей, домна Агошта. Я помню, она не в лучшем душевном состоянии, и при прочих обстоятельствах я не стал бы её тревожить. Вы поможете мне?
– Вы разрешите мне присутствовать?
– Да, если вы не станете отвечать за неё.
– И ещё, господин Кауль... мне бы не хотелось, чтобы она шла через дом, полный солдат, мне не хочется расстраивать её ещё больше. Вы могли бы поговорить с ней в её комнате?
– Мы поместимся там все вчетвером?
– Я могу стоять в дверях, – сразу откликнулся Мюльбахер.
Меня, конечно, больше устраивало, если бы он себя сократил, но играем, чем имеем.
– Я должен что-то знать?
Ниника открыла рот и закрыла его, благоразумно предоставив мне возможность правильно сформулировать следующую фразу.
– Несколько дней назад полковник фон Коллер в её присутствии расстрелял её отца, пастора Орто Кароя. Осиротела не только эта бедная девушка, но весь приход. Пастора здесь любили, свидетельствую, что он был человеком исключительных душевных качеств.
– То есть, – уточнил Мюльбахер, – у барышни есть мотив?
Да. У Орто Веры есть мотив.
– Если вы позволите, господа, я пойду вперёд, чтобы подготовить девочку к разговору.
Ясное дело, если Верушка лежит на разобранной постели лицом в стену, заплаканная и с красным носом, её крёстная не может позволить, чтобы посторонние мужчины застали её в таком виде. И они, понятно, за это время сговорятся. Мюльбахер это тоже понимал.
Верушку мы застали сидящей в кресле, умытую ледяной водой, причёсанную, одетую в платье, приличное днём, то есть тёмно-синее и без декольте, с кружевной манишкой, подвязанной ленточкой на горле. Крёстная посадила её спиной к окну, а сама встала за спинкой стула. Руки держала на виду, чтобы у нас не возникло подозрений: мол, подаёт сигналы прикосновениями.
Верушка кивнула мне:
– Господин Кауль... – голос был охрипший.
– Соболезную вашей утрате, барышня. Вы знаете, что ваш отец много лет был моим другом.
Она кивнула, но дёрнула уголком рта. Я понял: её отец никогда не работал на Империю.
– Барышня Вера, я понимаю ваши чувства и не хотел бы вас беспокоить, но в этом доме произошло экстраординарное событие, и мы опрашиваем всех присутствующих. У меня нет никакого желания вовлекать вас в это прискорбное происшествие, но я обязан спросить, можете ли вы что-то рассказать об этом деле?
– Почему же нет? Надеюсь, вы не ждёте от меня слов соболезнования? Я очень даже рада, что этот человек умер, и сожалею только, что не от моей руки.
Она вздёрнула подбородок.
– Разумеется, я всю ночь была в своей комнате, и уж конечно нет никого, кто подтвердил бы это. Умываться и завтракать мне приносит горничная, но сегодня я никого не дождалась: видимо, привычный ход вещей в доме был нарушен. Я не выходила из комнаты вплоть до того момента, как вы сюда вошли.
Девочку эту я знал с рождения, она была дочерью моего друга. Я помнил, как она потеряла мать, и как она переписывала отцовскую книгу перед отправкой в издательство. Я видел, как она играла с «мальчиками Багамери», потому что крёстная часто привозила её в «Четыре дороги», и все собиравшиеся там были людьми одного круга. Я прекрасно представлял, какие чувства она испытывает ко мне теперь.
Я извинился за беспокойство, и мы с Мюльбахером спустились вниз, в отведённый нам для расследований зал: ту самую комнату из прошлого, в которой теперь не было ничего особенного, поскольку зловещее кресло навсегда её покинуло, унеся с собой магию и тайну прежних дней.
– Из всех опрошенных на сегодняшний день, – заметил Мюльбахер, – эта девушка выглядит самой подозрительной. Если допустить, что она действовала в состоянии аффекта...
– Она ниже полковника на голову, весит вдвое меньше, и моложе раза в три. Как вы себе это представляете?
– Ну, если полковник, допустим, спал... или она застала его врасплох. Или, допустим, соблазнила его.
– Он не спал! Он брился. Он стоял перед зеркалом, намыленный, почти полностью одетый, только без сюртука, и был сосредоточен на своём лице. Горели две свечи. Даже подойди она сзади, он увидел бы её в зеркале. Убийство было совершено его же бритвой. Вы предполагаете, у неё достало бы силы перехватить руку взрослого мужчины, привыкшую к сабле, выиграть у него схватку за эту бритву и воспользоваться ею? А потом хладнокровно избавиться от запятнанной кровью одежды? Вы ещё скажите, что крёстная её покрывает.
Он пожал плечами.
– При удачном стечении обстоятельств... ну то есть для них – удачном...
– Давайте выясним, – оборвал я, – кто ещё имеет доступ в дом.
4. Кауль (4)
* * *
Стоял февраль, так что в дом был допущен истопник, и приходил он рано, чтобы растопить печи, выстывшие за ночь, и кухонные — потому что таков обычай в этом доме. Следственная работа — это в первую очередь выяснение, как у вас тут всё устроено. Конюхи и кучер в дом не допускались, для них на подворье стоял отдельный флигель. Всех, без кого некоторое время можно обойтись, отправили в деревню, чтобы разместить солдат. Солдаты же и ухаживали за своими лошадьми. Конное и каретное хозяйство у домны Ниники было небольшим, она не гналась за впечатлением, часто ездила верхом или в простой бричке, иногда даже правила сама. Правда, бричка эта содержалась в идеальном состоянии.
Мюльбахера отвлекли служебной перепиской, он просматривал её на ходу, но на пару депеш из Песта ему пришлось отвечать немедленно, и я воспользовался этим, чтобы без помех опросить истопника. Меня интересовало, не были ли нынешним утром забиты дымоходы. Прачку я уже опросил: никаких окровавленных одежд она в своём хозяйстве не обнаружила. Госпожа Петё под предлогом смены постели проверила комнаты хозяйки и барышни и тоже не нашла никаких следов крови, ничего, спрятанного так, чтобы впоследствии избавиться. Госпожа Петё была активным добровольным помощником следствия. Единственная кровь, найденная на кухне, была кровью курицы на переднике кухонного мальчишки, да ещё месячные крови на подоле нижней юбки младшей кухарки. На Веру Орто не было ничего, кроме мотива, это роднило её с незадачливым Викерсом.
Я вошёл в служебный флигель без предупреждения, миновал прихожую, где в углу валялась куча сбруи для починки: летом это делали прямо на конюшне или под навесом, но зимой предпочитали работать в тепле и при свете. Прошёл в жилую комнату. Здесь было тепло, только что прогорела растопленная поутру каменная печь, в её зеве томился горшок, судя по запаху — с капустой. Вдоль стен дощатые нары с соломенными тюфяками, на ящике, приспособленном под стол, стояли несколько мисок, парень нарезал колбасу и лук.
— Имре?!
Он опустил руки. Крупные сильные отцовские руки, в одной из них — нож. Когда-то, двадцать лет назад, я арестовал его отца по подозрению в убийстве, хотя оказалось, что покрывает он всего лишь романтические шашни с Желлике Багамери. Но обнаружить его сейчас, здесь… это была катастрофа. Имре вполне способен выиграть у фон Коллера схватку за бритву.
— Вас что, на господской кухне не кормят?
— Там нынче других кормят, господин Кауль. Мы там не ко двору. Места мало. С Верушкой вы уже говорили?
Я кивнул.
— Но лучше я, чем она, верно? Убедительнее.
— Не говори ерунды. Я тебя знаю с детства. Ты помог бы Шандору избавиться от трупа, и, кстати, думаю, что Шандор мог бы это сделать. Но я совершенно не вижу в этой роли тебя.
— Так не вы же будете решать. Вы же знаете, что мы здесь, верно? Дядя Мартон сказал, что это вы его к нам послали. Или…
Он сбился, должно быть, сообразил, что не стоило упоминать Этиля.
— Сложно сказать, кто вас не спасал, — сказал я со всей возможной грубостью. — Пастор взялся спрятать вас у Фараго. Думаешь, я все эти труды — и жертвы! — пущу псу под хвост?
— Это убийство, — возразил Имре. — Служба прежде всего.
— Такие времена. Так значит, ты барышню от домны Фараго привёз, но в господский дом не заходил? А чужих поблизости не видел?
— Так тут нынче полно чужих, — Имре дёрнул плечом. — Неужто надо виноватого на конюшне искать, если в доме белые мундиры толпятся, через одного с саблями? Может, его кто из своих и приголубил? Да знаю я, знаю, как он смерть принял — тут с утра все шепчутся. Что, неужели не станете меня выдавать вашим?
— Не стану, если ты не замешан.
— Даже жаль, — с вызовом бросил мне в спину Имре. — Я мог бы умереть героем.
— Успеешь ещё.
Эта встреча расстроила меня больше остальных. Все, кто был мне небезразличен, были либо мертвы, либо под угрозой. Я потёр лицо рукой и…
— Госпожа Петё, могу ли я в этом доме побриться? — спросил, вернувшись в дом, где горничная под надзором управительницы завешивала зеркала черным полотном.
Домоправительница вздрогнула всем дородным телом, и в этот момент я осознал, что ставлю опыт на себе самом.
— Вы правильно меня поняли. В той самой комнате. Приготовьте мне, пожалуйста, воду и полотенце. Господин Мюльбахер, попросите пожалуйста одного из адъютантов полковника одолжить мне бритву.
Госпожа Петё взглянула на меня как на самоубийцу, только лишь не перекрестилась мне в лицо. Мюльбахер, судя по выражению его лица, вспомнил, что я слыву сумасшедшим.
— У полковника было хорошее зрение?
— Даже слишком. Ничто не могло укрыться от его взгляда.
Меня интересовало главным образом периферическое, но я не стал уточнять. Я выставил всех из комнаты для чистоты эксперимента, снял плащ и сюртук, размотал и развязал галстук, без зазрения совести бросив всё это на кровать покойного, и снял с зеркала тряпку, которой его завесили. Задёрнул окно, чтобы оказаться в темноте, запалил свечи. Картина выглядела настолько мрачной, что горничная, которая принесла воду, отказалась переступить порог.
Зеркало выглядело старым, амальгама потрескалась, по поверхности шли жёлтые и серые пятна. Пламя колыхалось, и пятна колыхались вместе с ним, будто на зеркале была паутина…, но не с этой стороны, а с той.
Под зеркалом на каминной полке располагались бритвенные принадлежности: кувшин, тазик, лежала на салфетке разложенная и наточенная бритва. Бритва была новомодная, хенсоновская, «безопасная». Фон Коллер пользовался старой моделью. Полотенце я привычно повесил на шею, чтобы не пачкать сорочку пеной. Я был ниже ростом, чем полковник, и мне приходилось тянуться через каминную полку, чтобы приблизить лицо к зеркалу. Меня, признаться, интересовало, смогу ли я в этом положении, сфокусировавшись на участке собственного лица, видеть в зеркало что-либо позади себя.
В этот момент что-то изменилось в моём самоощущении, и сперва я отнёс это чувство к неудобной позе и бритве в моей руке, и помножил всё вышеупомянутое на осознание того, что в этой комнате при подобных обстоятельствах произошло убийство. Не далее, как сегодняшним утром. Разве мои нервы настолько расшатаны? Мне не хотелось с этим соглашаться. Я не жалкий раб дурных снов. Разве я слабее, скажем, Агошты Ниники с её выдающимся самообладанием?
Тем не менее, я опустил бритву и оглянулся: чувство чужого взгляда было очень сильным. Мурашки по коже. Словно позади меня была покрытая льдом каменная стена.
Там было ещё одно зеркало, круглое, в деревянной раме, пристроенное над изголовьем массивной кровати, где у католиков обычно вешают крест. Уткнувшись носом в свой намыленный лик в главном зеркале, это второе я, конечно, не видел, моё лицо заслоняло маленькое зеркало. Но, отойдя в сторону, оценил, как свечи по бокам главного зеркала, многократно отразившись, выстроили бесконечный коридор, и это меня не удивило: я читал про подобную уловку, когда интересовался шарлатанами и медиумами. Однако никогда сам не пытался повторить этот эффект и своими глазами видел его впервые. Картина выглядела более полной, когда я смотрел в маленькое зеркало.
Я увидел это, когда взял в руки одну из свечей. На зеркале — я имею в виду большое зеркало! — на уровне моих глаз проступили отпечатки двух ладоней. Даже странно, как я их сразу не увидел? Должно быть, для этого следовало изменить угол падения света. Чудовищное упущение горничных домны Ниники — оставить в гостевой спальне зеркало в таком виде. Или это был такой патриотический способ выразить имперскому офицеру своё неуважение? Припомнив характер покойного, я усомнился в безнаказанности виновных.
А потом у меня в голове что-то щёлкнуло. Я выдохнул на зеркало и потёр его манжетом. И никакого эффекта этот мой позыв к чистоте не возымел, словно… словно зеркало было испачкано изнутри!
Я отстранился и попробовал сменить освещение, потом и вовсе раздёрнул шторы, впуская в окна скудный свет угасающего дня, нашёл ракурс, в котором ладони были видны лучше всего. И я совершенно точно знал, кому мне следует адресовать мои дальнейшие вопросы.
И всё-таки я сомневался. Ничто не указывало на то, что отпечатки ладоней появились на зеркале именно этим утром. Ну раз уж их в принципе невозможно стереть…
Когда-то я ночевал в этой комнате, вспомнил я. Это была та самая дождливая ночь, когда у меня случился очередной приступ. Именно в этом зеркале я впервые увидел Винную маску, и именно тогда я принял решение встретить свой ужас лицом к лицу. Поймал себя на том, что не представляю, на что ещё способен мой Янчи. Ведь если он может уйти в зеркало и глядеть оттуда — может и выйти? И что он сам о себе знает?
В любом случае у меня явно накопились к нему вопросы.
* * *
— Итак, — сказал я, — ты можешь мне о чём-то рассказать?
Он привычно сжался, но сегодняшним вечером это уже не выглядело убедительно. Он давно перестал меня бояться, но я предполагал, что он может бояться чего-то помимо меня.
— Ты знаешь полковника, который сегодня умер?
Он пожал плечами и нехотя кивнул. Знаком показал: «он плохой».
— Да уж, не лучший из людей. А откуда ты его знаешь?
Янчи набычился. Я подумал, что винная маска на его лице отвлекает внимание от выражения этого самого лица, как будто на нём и в самом деле была маска вроде венецианской баутты или даже моретты1.
«Видел».
— В зеркале?
Он коротко кивнул.
— Ты видел, как он умер?
«Я ничего не делал».
Ну да, как будто я представлял себе: вот высунулась из зеркала рука и полоснула полковника по горлу.
— А ты мог бы?
Он немного помолчал, словно раздумывая, сколько и чего можно мне сказать.
— Ты один такой или есть ещё?
Словно решившись внезапно, Янчи схватился за карандаш.
«Я никого не видел, но я чувствовал, будто кто-то есть, и они больше меня и страшнее. Меня не трогали потому, что я был один из них».
— А ты хочешь быть одним из них?
«Разве я могу чего-то хотеть?»
Мне вдруг стало ужасно его жалко: кем бы он ни был, он находился в крайнем отчаянии.
— Как он умер?
Янчи снова взялся за карандаш.
«Я очень хотел, чтобы он умер, настолько сильно хотел, что сам сделался им. Его рука была как будто моя, хотя моя была с другой стороны зеркала.»
— И он сам?..
«Он не сам. Я этого хотел, и он сделал. Я виноват.»
«Мне страшно», — добавил он. И ещё: «Кровь открывает путь».
— Кому открывает?
Дёрнул плечом, словно не знал ответа.
— Может, тебе?
Янчи нехотя кивнул, словно никогда не желал этой силы.
Я оцепенел, но мысли мои неслись вскачь. Нематериальная сущность Янчи и прежде имела способность шляться зазеркальными коридорами, подсматривая за жизнью нормальных людей. Что означает «открывает путь»? Что он может войти и выйти?
— А меня ты можешь взять с собой?
Кажется, он удивился.
«Нужно то зеркало».
Я задумался. Пожалуй, это можно устроить. Ну и как мне рассказать об этом Мюльбахеру?
1Моретта — венецианская маска из черного бархата. Эта маска держалась на лице не благодаря лентам, завязанным на затылке, а благодаря штырьку или пуговке на изнаночной стороне, который зажимали в зубах. Это была немая маска, «маска служанки».
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
