Обложка Ветра судьбы. Артана.

Ветра судьбы. Артана.

Иван Поддубный

0% прочитано
Стандартный
Иван Поддубный

Ветра судьбы. Артана.

Пролог. Час, который стал вечностью

У каждого человека есть свой личный ад. У Павла Веснина он назывался «пятница, восемнадцать сорок восемь, маршрутное такси номер сорок семь». Он повторял это про себя как мантру, как название болезни, от которой нет лекарства, — только терпеть, только ждать, когда закончится. Восемнадцать сорок восемь — время, когда рабочий день официально завершен, но ты все еще в пути. Когда ты уже не на работе, но еще не дома. Подвешенное состояние между жизнью и жизнью, серая зона, в которой не было ни радости, ни покоя, только выматывающая, липкая усталость, въевшаяся в кости.

Душный салон «Газели» пропах бензином и чужим потом — сладковатым, приторным, смешанным с дешевыми дезодорантами, которые не маскировали, а лишь подчеркивали запах человеческого тела в этой передвижной душегубке. Каждый вдох приходилось делать через раз, задерживая дыхание, чтобы не задохнуться. Кондиционер, который обещали при покупке автобуса, так и остался маркетинговой сказкой — наравне с повышением зарплаты и светлым будущим, которое рисовали на собраниях, развешивая яркие графики роста продаж, не имеющие ничего общего с реальностью. Графики эти были красивыми — разноцветные стрелки уверенно ползли вверх, в то время как в реальности все ползло куда-то совсем в другую сторону: здоровье, деньги, желание жить.

Павел стоял в проходе, вжавшись лицом в чью-то кожаную куртку, пахнущую дешевым табаком и, кажется, вчерашним перегаром. Владелец куртки — лысеющий мужик с красным затылком, на котором блестели капельки пота, — ритмично покачивался в такт движению и даже, кажется, дремал стоя. Павел завидовал ему черной завистью. Этот мужик умел отключаться, умел не замечать. Павел не умел. Он пытался не дышать, считая про себя до ста, потом до двухсот, гипнотизируя взглядом затылок водителя. Водитель — молодой парень с наушником в ухе — периодически подпевал чему-то невнятному и крутил баранку с таким видом, будто участвовал в ралли, а не вез уставших людей по убитой дороге.

Пол под ногами вибрировал, передавая дрожь от каждой выбоины прямо в позвоночник. Павел чувствовал каждый стык асфальта, каждую яму, каждую трещину — как удар током, как напоминание о том, что он жив. Потому что только живой может так уставать. Только живой может так ненавидеть пятницу, восемнадцать сорок восемь и маршрутное такси номер сорок семь. Мертвым все равно.

В наушниках унылый голос ведущего подкаста вещал о том, как правильно инвестировать в криптовалюту, чтобы к тридцати годам выйти на пассивный доход и забыть о наемном труде. Голос был бодрым, уверенным, он сыпал терминами, которые Павел слышал уже сотню раз: «биткоин», «блокчейн», «диверсификация рисков». Павлу было двадцать пять. Никакого пассивного дохода у него не было и не предвиделось. Была съемная однушка в спальном районе, где стены были такими тонкими, что он слышал храп соседа и интимные подробности жизни семейной пары этажом выше. Был кредит за ноутбук, который уже морально устарел, хотя Павел еще не выплатил за него половину. И был начальник, который считал, что фраза «нужно работать, а не ныть» является исчерпывающим руководством к действию и вершиной ораторского искусства. Начальник этот, Игорь Сергеевич, носил дорогие часы и каждый понедельник проводил летучки, на которых разбирал ошибки подчиненных с таким смаком, будто это было его любимым хобби.

Маршрутка вильнула, объезжая яму, Павел больно ударился бедром о поручень и мысленно выругался. Длинно, грязно, с чувством. Он представил свою жизнь как график — ровную, бесконечную линию без взлетов и падений. Работа — дом. Дом — работа. Пиво по пятницам с таким же уставшим Коляном, который работал в соседнем отделе и так же ненавидел Игоря Сергеевича. Они сидели в баре, пили разливное, обсуждали начальника, коллег, новости, но на самом деле говорили только об одном: как же все надоело. Сельдь под шубой на Новый год, которую он покупал в кулинарии, потому что лень было делать самому, да и незачем — все равно один. Один телевизор, один бутерброд, один бой курантов. Иногда, очень редко, девушки, которые появлялись в его жизни на пару недель и исчезали после третьего свидания. «С тобой скучно», — говорили они, и Павел не обижался, потому что знал: это правда. Он слишком уставал, чтобы притворяться веселым и остроумным. Слишком уставал, чтобы кого-то завоевывать. Слишком уставал, чтобы жить по-настоящему.

На остановке «Улица Строителей» он вышел, жадно глотнул относительно свежего воздуха, в котором все равно чувствовалась гарь от проезжающих машин, и поправил сползший рюкзак. До дома — пять минут пешком. Пять минут тишины, отделяющих его от заслуженного отдыха под телевизор, где кто-то будет решать вымышленные проблемы, чтобы он забыл о своих. Он уже предвкушал, как снимет надоевшие ботинки, как нальет себе чаю, как включит сериал про полицейских, которые всегда ловят преступников за сорок минут с учетом рекламы.

Проходя мимо арки старого дома — серой, обшарпанной, с облупившейся штукатуркой, из-под которой торчала дранка, похожая на ребра доисторического животного, — он почувствовал странный запах. Сначала он подумал, что пахнет грозой: так пахнет озон, когда в воздухе скапливается статическое электричество перед разрядом. Воздух стал каким-то плотным, тягучим, его можно было пить, как кисель. Но небо было чистым, июньским, еще совсем светлым, без намека на тучу. Ни облачка. Только закатное солнце, золотящее верхушки деревьев в соседнем дворе.

А потом мир дрогнул.

Это нельзя было описать словами «закружилась голова» или «потемнело в глазах». Это было глубже. Реальность пошла рябью, как пленка в старом кинопроекторе, когда лента рвется и на экране мелькает белый шум, а потом и вовсе ничего не остается, кроме слепящего света. Стены дома расплылись, асфальт под ногами исчез, превратившись в серую, вязкую мглу, которая засасывала, как трясина, как болото, как дурной сон, от которого невозможно проснуться. Павел хотел закричать, позвать на помощь, но звук застрял в горле, превратившись в жалкий хрип. Тело перестало слушаться, ноги подкосились, и он начал падать в эту серую бездну, чувствуя, как его выворачивает наизнанку, как время и пространство скручиваются в спираль, как все, что он знал, перестает существовать.

Последней мыслью перед тем, как провалиться в небытие, была удивительно будничная и глупая: «А пиво я так и не купил. И маме забыл позвонить... Она же будет волноваться. Черт...»

А потом была только пустота.

Глава 1. Чужак в зелёном сумраке.

Сознание возвращалось медленно, тягуче, словно сквозь толщу меда. Оно не включалось разом, а собиралось по крупицам, по осколкам ощущений, которые предстояло сложить в цельную картину. Первым вернулся слух — и сразу же обрушился на Павла какофонией неведомых звуков. Где-то высоко, над головой, заливались птицы, но их пение было чужим, незнакомым: не привычное воробьиное чириканье, а переливчатые трели, похожие на игру флейты, и низкое, гортанное уханье, от которого, казалось, вибрировала сама земля. Этот звук напоминал бой огромного барабана, только живее, органичнее — так мог дышать сам лес.

Следом пришли запахи. И это был шок похлеще звуков. Вместо привычной вони выхлопных газов, нагретого асфальта и пыли Павел вдохнул густой, пряный аромат прелой листвы, влажной земли и грибницы. К этому примешивалось что-то дурманящее, похожее на смесь мяты, полыни и неизвестных трав, отчего слегка кружилась голова. Это был запах леса — но не того чахлого лесопарка, куда он выезжал с коллегами на шашлыки, а дикого, первобытного, где человек — лишь незваный гость.

Павел с трудом разлепил веки.

Над ним нависал полог леса, такого, какой не мог присниться и в самом фантастическом сне. Деревья уходили в небо на сотню метров, их стволы в обхвате напоминали небольшие автомобили. Кора была не коричневой и не серой, а серебристой, с голубоватым отливом, и на ней, словно праздничная иллюминация, росли светящиеся лишайники, источающие мягкое, зеленоватое свечение. Листья дрожали сами по себе, без всякого ветра, испуская слабый свет, точно огромные светлячки.

Павел сел, и его тут же повело в сторону. Голова гудела, как после отравления, а внутри, в груди, образовалась звенящая пустота. Тело слушалось плохо, руки и ноги казались ватными, чужими. Он опустил взгляд и застыл, не в силах поверить увиденному.

На нем не было его стареньких, протертых до дыр джинсов и любимой толстовки с уставшим котом. Вместо них — грубая, колючая льняная рубаха, пахнущая потом и травами, кожаный жилет с металлическими заклепками и штаны из плотной, ворсистой ткани, похожей на войлок. На ногах — неудобные башмаки из цельного куска кожи, зашнурованные сыромятными ремешками. А на поясе, на кожаном ремне, висел настоящий кинжал в деревянных ножнах, покрытых искусной резьбой.

— Абзац, — выдохнул Павел севшим, чужим голосом. — Полный абзац.

— Не советую вставать, чужеземец, — раздался откуда-то сбоку скрипучий голос, похожий на скрип несмазанной телеги. — С непривычки миры кружат голову похлеще хмельного меда. Полежи еще.

Павел дернулся и едва не схватился за кинжал — инстинкт самосохранения сработал быстрее мысли. Из-за огромного папоротника, чьи листья были размером с человеческий рост, вышел... гоблин. Самый настоящий, классический, точно сошедший со страниц фэнтези-романов. Ростом по плечо Павлу, худой, жилистый, с острой мордой, поросшей редкой рыжеватой щетиной, и огромными ушами, которые шевелились независимо друг от друга, словно локаторы. Глаза у него были желтые, с вертикальным зрачком, как у кошки, и смотрели они цепко, внимательно, но без враждебности — скорее с любопытством ученого, нашедшего редкий экземпляр.

— Хрычем меня кличут, — представилось существо, ухмыльнувшись щербатым ртом. — А тебя как звать-величать, чужак?

— П-Павел, — выдавил тот, все еще пытаясь осознать реальность происходящего.

— Повел? — Гоблин склонил голову набок, пробуя имя на вкус. — Странное имя. Никогда такого не слыхал. Ты из каких земель будешь? С побережья? С гор?

— Я... я не знаю, — честно признался Павел, чувствуя, как паника снова подступает к горлу. — Я, кажется, потерялся.

— Потерялся, — хмыкнул Хрыч. — Это ты верно подметил. Потерялся ты знатно. Вставай давай, коли можешь. Краулеры ночью выходят, а от них у меня только одна защита — быстрые ноги и острый нож. А ноги у меня, сам видишь, короткие.

— Какие краулеры? — Павел все-таки поднялся, пошатываясь и хватаясь за ствол ближайшего дерева. Кора под пальцами была теплой и слегка вибрировала, будто дерево дышало, чувствуя его прикосновение. — Где я? Что это за место?

— В Артане, — терпеливо, как несмышленому ребенку, объяснил гоблин. — В Оскольном Лесу. Великие Ветры Судьбы занесли тебя сюда, если судить по запаху. От тебя пахнет другим миром. Железом и пустотой. Я таких уже встречал. Давно, правда.

— Другим миром? — Павел чувствовал, как реальность ускользает от него, как песок сквозь пальцы. — Ветры Судьбы? Что за чушь?

— Не чушь, — обиделся Хрыч. — Ты здесь, я здесь, лес вокруг. Какая же это чушь? Солнце садится, скоро стемнеет. В ночном лесу ты долго не проживешь, даже с моей помощью. Пойдем, по дороге расскажу.

Павлу отчаянно хотелось возразить, потребовать объяснений, разбудить себя щипком или ударом головы о дерево. Но вместо этого он, словно загипнотизированный, послушно пошел за странным существом. Ноги сами несли его сквозь светящийся лес, мимо деревьев с серебряной корой, мимо грибов размером с табуретку, мимо цветов, которые при их приближении закрывали лепестки, словно стесняясь. Гоблин двигался быстро и бесшумно, ловко лавируя между корнями и валунами, а Павел едва поспевал за ним, то и дело спотыкаясь.

Путь оказался недолгим. Вскоре они добрались до норы, скрытой в склоне холма под корнями огромного дуба. Вход был так искусно замаскирован колючими кустами, что заметить его мог только опытный глаз. Внутри оказалось тесно, но уютно: маленький очаг, в котором весело потрескивал огонь, нары, застеленные шкурами, полки с сушеными травами и грибами, несколько глиняных горшков и самодельных ножей.

— Садись, — Хрыч указал на шкуры. — Есть будешь?

Только сейчас Павел осознал, что зверски голоден. Желудок свело голодной судорогой, и он судорожно кивнул. Гоблин протянул ему кусок вяленого мяса, жесткого, как подошва, и глиняную кружку с водой. Павел ел и пил жадно, чувствуя, как силы понемногу возвращаются к нему.

Хрыч уселся напротив, подбросил веток в огонь и уставился на Павла с нескрываемым любопытством. В свете пламени его глаза казались еще более желтыми, почти светящимися.

— Ну, рассказывай, — потребовал он. — Откуда ты такой взялся? Я чую в тебе магию, чужеземец. Слабую, неразбуженную, но она есть. И одет ты чудно. Не по-нашему, не по-эльфийски, не по-гномьи.

И Павел рассказал. Все. Про свой серый, унылый мир, про душные маршрутки и бессмысленную работу, про вечер, странный запах и провал в небытие. Говорил сбивчиво, захлебываясь словами, боясь, что его прервут или сочтут сумасшедшим.

Хрыч слушал молча, лишь изредка кивая и шевеля ушами. Когда Павел закончил, гоблин долго сидел неподвижно, глядя на огонь, а потом заговорил:

— Другой мир, значит. Бывает. Редко, но бывает. Я за свою долгую жизнь много чего повидал. И таких, как ты, встречал. Двоих. Один давно был, еще в молодости. Прожил здесь лет десять, потом ушел к людям, женился, детей завел. А второй... второй не выжил. Слишком уж городским был, к лесу не привык. Краулеры его сожрали.

Павел поежился.

— А... а ты научишь меня? — с надеждой спросил он. — Выжить здесь?

Хрыч посмотрел на него долгим, изучающим взглядом. Потом усмехнулся, обнажив щербатые зубы:

— А почему бы и нет? Мне одному скучно. А ты вроде неглупый, хоть и городской. Научу. Но учти, ученик: я строгий. За ошибки буду бить. Бить больно. И если сдрейфишь, сбежишь — пеняй на себя. В лесу одному не выжить.

— Я не сбегу, — твердо сказал Павел. — Обещаю.

— Ну-ну, — хмыкнул гоблин. — Посмотрим. А пока спи. Завтра рано вставать, начинать учиться жить по-новому. И запомни первое правило, Повел: в этом мире нет места жалости к себе. Здесь или ты, или тебя. Выбирай.

Павел закутался в вонючие, но удивительно теплые шкуры и закрыл глаза. Странно, но в этой тесной, пропахшей сыростью и травами норе, в этом чужом, пугающем мире, он впервые за долгое время почувствовал себя почти в безопасности. Рядом сопел странный гоблин, ставший его неожиданным спасителем, где-то вдалеке ухал ночной зверь, а в животе приятно разливалось тепло от съеденного мяса. Это было начало. Начало его новой, немыслимой жизни в Артане.

Глава 2. Искра из злости

Первые недели в норе Хрыча стали для Павла настоящим испытанием, сравнимым разве что с погружением в ледяную воду. Если первая ночь прошла в блаженном забытьи утомленного организма, то утро встретило его суровой реальностью во всей ее неприглядной красе. Нора, казавшаяся вечером почти уютной, при свете дня предстала тесной землянкой, вырытой в склоне холма и состоящей из трех крошечных «комнат», если можно так назвать закутки, отделенные друг от друга шкурами. Пахло здесь сыростью, плесенью и еще чем-то кислым, что Павел предпочитал не идентифицировать. Спал он на куче старой соломы, накрывшись рваным одеялом из шкур, от которого несло псиной так, что поначалу его подташнивало. Просыпался от холода и голода, а засыпал от изнеможения, потому что каждый день, с рассвета до заката, был заполнен бесконечной, изнурительной учебой.

— Вставай, сонная тетеря! — орал Хрыч, сдергивая с Павла одеяло чуть ли не затемно. — Солнце уже лес целует, а ты дрыхнешь, как сурок! Пока ты спишь, твоя еда убегает на своих двоих, а враги точат зубы о твои кости! Вставай, Повел, время не ждет!

Первым и самым сложным уроком стал язык Артаны. Он оказался гортанным, сложным, с кучей тонов, где одно и то же слово, произнесенное с разной интонацией, могло означать «друг», «еда» или «сдохни». Павел путал окончания, коверкал произношение, и Хрыч за ошибки бил его по пальцам деревянной ложкой — больно, со свистом, не жалея. Руки ученика постоянно были красными и опухшими, но гоблин оставался неумолим.

— Не «таак», а «т'акх»! — орал он, размахивая ложкой, как дирижер палочкой. — Горлом дави звук! Ты не баба на базаре, ты мужчина! Дави!

— Т'акх, — послушно повторял Павел, потирая ушибленные пальцы и чувствуя, как от постоянного напряжения начинает болеть горло.

— Лучше, — неохотно кивал Хрыч. — Но все равно хреново. Еще раз. И запомни: в лесу неправильно скажешь слово — и можешь не проснуться. Твари понимают нашу речь, а некоторые даже приманиваются на определенные звуки. Так что учись, пока цел.

Но язык был только полбеды. Самым невероятным и непостижимым оказалось то, что Хрыч называл «искрой». Гоблин утверждал, что в каждом, кто приходит из других миров, остается частица энергии перехода — та самая искра, которую можно развить в настоящий магический дар. И Павел, по его словам, этой искрой обладал.

Каждый вечер, после изнурительных дневных занятий, Хрыч усаживал его перед кучкой хвороста, сложенной во дворе норы, и приказывал:

— Зажги.

Павел смотрел на сухие ветки, представлял огонь, мысленно рисовал его, шептал слова, которые велел повторять учитель, злился, просил, уговаривал, даже молился непонятно кому — но хворост оставался холодным и мертвым. Проходил час, другой, а пламя так и не появлялось.

— Нет в тебе веры, — вздыхал Хрыч, глядя на очередную неудачу ученика. — Магия — это уверенность, Повел. Ты должен знать, что огонь загорится, так же твердо, как знаешь, что завтра солнце встанет. А ты сомневаешься. Я вижу по глазам — ты думаешь: «А вдруг не получится?» Вот и не получается.

— Я не маг, — огрызался Павел в отчаянии, сжимая кулаки до хруста. — Я менеджер. Я умею составлять отчеты и рисовать графики продаж. Огнемет умею включать, это да, в одной игре... Но огонь из пальцев — это не ко мне.

— Не из пальцев, — терпеливо, в сотый раз поправлял Хрыч. — Изнутри. Там, где злость живет. Или любовь. Или страх. Найди в себе чувство, самое сильное, и выплесни его наружу. Тогда получится. Магия — это не фокусы, это сама твоя суть, твоя душа, облеченная в форму.

Ночами, когда Хрыч засыпал, Павел лежал на своей вонючей подстилке и смотрел в темный потолок норы. Мысли его метались между двумя мирами. Он вспоминал свою старую жизнь — такую серую и унылую, но такую понятную и безопасную. Там были правила, законы, предсказуемость. Здесь не было ничего, кроме бесконечного леса, полного смертельных опасностей, и странного, ворчливого, но, кажется, доброго гоблина, который взялся учить его выживать. Иногда Павла охватывала такая тоска по дому, что хотелось выть в голос. Он представлял лицо матери, ее руки, пирожки с капустой, которые она пекла по воскресеньям. Представлял Колю, своего единственного друга, с которым они пили пиво по пятницам и жаловались на жизнь. Представлял свою маленькую, убогую квартирку, где каждая вещь была на своем месте. И понимал, что, скорее всего, никогда этого больше не увидит. Эта мысль обжигала ледяной пустотой внутри, но Хрыч был прав в одном: жалость к себе здесь была непозволительной роскошью.

Особенно тяжело давались первые уроки выживания в лесу. Хрыч водил его по тропам, показывал съедобные и ядовитые растения, учил читать следы зверей, различать голоса птиц. Павел, привыкший к асфальту и бетону, чувствовал себя слепым котенком. Он не видел того, что для гоблина было очевидным: где притаилась опасность, где прошла добыча, где можно найти воду. Хрыч ругался, бил ложкой по пальцам, но продолжал учить с каким-то ожесточенным терпением.

— Смотри, — говорил он, приседая на корточки и указывая на едва заметный отпечаток в мягкой земле. — Это след зайца-переростка. Видишь, когти отпечатались? Он здесь кормился, совсем недавно. Если пойдем по следу, может, догоним.

— А почему ты решил, что это заяц, а не кто-то другой? — недоумевал Павел, вглядываясь в непонятные вмятины.

— А ты понюхай, — усмехался Хрыч. — Заяц пахнет по-своему. Травами и страхом. А волк — кровью и злобой. Лес — это книга, Повел. Самая толстая книга в мире. И если ты не умеешь ее читать, ты умрешь. Быстро и глупо.

Павел нюхал землю, но ничего, кроме запаха сырости и прелых листьев, не чувствовал. И это приводило его в отчаяние. Ему казалось, что он никогда не научится понимать этот чужой, враждебный мир.

Проходили дни, складываясь в недели. Павел привык к режиму, к постоянному недосыпу, к боли в натруженных мышцах. Он начал различать некоторые слова на артанском, мог объясниться с Хрычом на бытовом уровне, хотя правильное произношение все еще давалось с трудом. Но магия — магия по-прежнему не поддавалась.

— Не расстраивайся, — утешал его Хрыч, видя, как ученик мрачнеет с каждой неудачей. — У всех по-разному. Кто-то зажигает огонь в первый же день, а кто-то годами учится. Главное — не бросать. Магия, она как женщина: любит настойчивых.

— Откуда ты знаешь про женщин? — мрачно шутил Павел. — Ты же гоблин.

— А гоблины, по-твоему, откуда берутся? — возмущался Хрыч. — Из капусты, что ли? У нас тоже есть свои самки. Только они злые, как краулеры. Я потому и в лесу живу один — от них сбежал.

Павел впервые за долгое время рассмеялся. Искренне, от души, забыв о своих проблемах. Хрыч, довольный произведенным эффектом, довольно заулыбался своей щербатой улыбкой.

— То-то же, — сказал он. — А то все нос вешаешь. Жизнь она, Повел, она разная бывает. И плохая, и хорошая. Но пока ты смеешься — ты живешь. Запомни это.

На двадцать третий день — Павел сбился со счета, но Хрыч уверенно сказал, что прошло именно столько — случилось то, что изменило все.

Утро выдалось хмурым и дождливым. Они сидели перед мокрым кострищем, и Павел в сотый раз безуспешно пытался разжечь огонь. Хрыч ушел проверять силки, оставив ученика одного с привычным заданием: «Разожги костер. Сам. Без огнива». Павел сидел на корточках, смотрел на мокрые, отвратительные ветки, которые никак не хотели загораться, и чувствовал, как внутри закипает что-то темное и горячее. Он злился. Злился на Хрыча за его бесконечные, изматывающие уроки, на лес за его сырость и враждебность, на себя за собственную никчемность, на этот дурацкий мир, который вышвырнул его, как ненужный мусор, заставив начинать жизнь с нуля в компании вонючего гоблина. Злился так, что в глазах темнело, а в висках начинало пульсировать.

— Да что ж ты такое! — заорал он, вскакивая и со всей силы пнув ни в чем не повинную кучу хвороста. — Гори ты огнем! Гори!

И ветки вспыхнули.

Ярким, жарким пламенем, без единой струйки дыма и без малейшего треска. Огонь взметнулся вверх, на мгновение став почти белым, а потом успокоился, загудел ровно и сильно, облизывая сухие ветки, которые секунду назад были мокрыми и безжизненными.

Павел замер, не веря своим глазам. Он только что пнул костер, а не колдовал над ним. Неужели?..

Из леса выскочил запыхавшийся Хрыч — видимо, почуял неладное или просто услышал его крик. Увидев ровно горящий костер, а потом лицо Павла, застывшее в изумлении, гоблин замер на мгновение, а потом подскочил как ужаленный и запрыгал вокруг, размахивая руками и смеясь своим скрипучим смехом:

— Получилось! Я знал! Я чувствовал! Повел, ты молодец! А ну-ка, покажи еще! Погаси и зажги снова!

— Я... я не знаю как, — растерянно сказал Павел, все еще глядя на огонь. — Я просто разозлился. Очень сильно. И пнул ветки.

— Пнул? — Хрыч на мгновение задумался, потом снова засиял. — А, неважно! Злость — хороший ключ! Для начала сойдет. Очень даже сойдет! Потом научишься и любовь использовать. И радость. И страх. Но для начала — злость. Она всегда под рукой, всегда острая, всегда готовая выплеснуться. Главное — направить ее в нужное русло.

Павел смотрел на огонь, и в груди разливалось странное, давно забытое тепло, не имеющее никакого отношения к пламени костра. Он сделал это. Он, Павел Веснин, менеджер средней руки, неспособный даже гвоздь забить ровно, только что сотворил настоящее чудо. Чудо, которое в его старом мире назвали бы выдумкой, галлюцинацией, игрой воображения. Но здесь, в Артане, это было реальностью. Самой что ни на есть настоящей реальностью.

В тот вечер Хрыч впервые назвал его не «чужеземцем», не «Повел-который-ничего-не-умеет», а «учеником». И даже достал из своих скудных запасов самый драгоценный продукт — целый кусок вяленого мяса, чтобы отпраздновать событие. Они сидели у костра, жевали жесткое, как подошва, мясо, и Хрыч, довольно жмурясь, философствовал:

— С этого все начинается, Повел. С первого огня, зажженного не руками, а душой. А потом — смотришь, и человеком становишься. Настоящим. Таким, каким тебя задумал этот мир.

— А кем задумал меня твой мир? — спросил Павел, глядя на пляшущие языки пламени.

— Не знаю, — честно признался гоблин. — Это тебе самому предстоит узнать. Но одно я знаю точно: просто так Ветры Судьбы никого не переносят. Значит, ты здесь зачем-то нужен. Для чего-то важного. Искра в тебе неспроста. Мы, гоблины, это чувствуем. Ты не простой человек, Повел. Ты — Избранный.

Павел усмехнулся. Слово «избранный» в его мире было заезженным штампом из дешевых фантастических романов. Но здесь, в этом лесу, под светящимися кронами деревьев, оно звучало иначе. Весомо. Почти пугающе.

В последующие дни Хрыч удвоил усилия. Теперь, помимо языка и выживания, они начали заниматься магией всерьез. Павел учился контролировать свой гнев, не выплескивать его слепо, а направлять в нужное русло. Он зажигал костры, подогревал воду в глиняных горшках, даже пару раз смог создать маленький светящийся шарик, который освещал нору не хуже масляной лампы. Хрыч показывал ему простейшие заклинания — как защитить себя от холода, как сделать воду чище, как притупить боль от раны. Павел впитывал все как губка, чувствуя, как с каждым днем сила внутри него становится все ощутимее.

Но учитель был неумолим.

— Мало, — ворчал он, глядя на очередное достижение ученика. — Мало. Искра есть, но она слабая, нестабильная. Как огонек на ветру. Нужно ее раздуть, укрепить. Для этого нужна практика. Много практики. И нужна вера. Ты все еще сомневаешься, Повел. Я вижу. Веришь в себя, но не до конца. А магия не терпит сомнений. Она требует абсолютной уверенности.

Павел слушал и кивал. Он знал, что учитель прав. Где-то глубоко внутри, под слоем новой, обретенной здесь уверенности, все еще жил тот самый Павел Веснин — серый, забитый, уставший от жизни менеджер, который не верил ни в себя, ни в чудо. И этот внутренний голос нужно было если не убить, то хотя бы заставить замолчать. Навсегда.

Однажды, после очередного занятия, Хрыч сказал ему:

— Знаешь, Повел, а ведь ты изменился. Сильно изменился. Когда я нашел тебя в лесу, ты был как мокрый цыпленок — жалкий, испуганный, потерянный. А сейчас... сейчас в тебе появился стержень. Ты научился злиться. Научился бороться. Научился не сдаваться. Это главное.

— А чего ради бороться? — спросил Павел. — Ради чего?

— Ради жизни, — просто ответил гоблин. — Ради того, чтобы увидеть завтрашний день. Ради того, чтобы найти свое место в этом мире. Ради тех, кого полюбишь. Поверь, однажды ты поймешь, ради чего. И тогда твоя магия станет в сто раз сильнее.

Павел задумался. Ради чего он борется? Пока что — просто чтобы выжить. Чтобы не умереть голодной смертью, не быть съеденным краулером, не замерзнуть ночью в лесу. Но Хрыч прав — этого мало. Должно быть что-то еще. Что-то, что придает смысл этому существованию. И он надеялся, что однажды найдет это.

Шли недели. Павел учился, Хрыч учил. Лес постепенно переставал быть враждебным и становился просто большим, сложным, но познаваемым миром. Павел начал различать голоса птиц, понимать, о чем шепчутся деревья, чувствовать настроение зверей. Искра внутри него разгоралась все ярче, и вместе с ней росла уверенность в том, что он сможет выжить. Сможет стать своим в этом странном, прекрасном и смертельно опасном мире. Главное — не останавливаться и верить.

А по ночам, засыпая под ворчание Хрыча, он все чаще ловил себя на мысли, что этот мир, такой чужой и страшный поначалу, начинает казаться ему почти родным. И мысль о возвращении на Землю уже не вызывала той острой тоски, что раньше. Наверное, это и называется — обрести новый дом.

Глава 3. Те, кто ждут в темноте.

— Запомни, Повел, первое правило выживания в этом лесу, — Хрыч точил нож у входа в нору, лениво поглядывая на утренний туман, стелющийся между деревьями. Его движения были отточенными, почти медитативными — камень скользил по лезвию с равномерным, успокаивающим звуком. — Ты здесь не главный. Ты здесь даже не гость. Ты здесь — еда. Для краулеров, для серов, для ползунов, для бурашей, если повезет. Лес — это огромная пасть, и она всегда голодна. Запомни это, и, может быть, проживешь дольше, чем те, кто забывает.

Утро в Артане было не таким, как на Земле. Солнце еще не поднялось, но лес уже светился — лишайники на коре испускали мягкий, зеленоватый свет, который разгонял тьму не хуже уличных фонарей. Воздух был чистым и прохладным, пахло росой и прелыми листьями, и в этом запахе чувствовалось что-то первобытное, древнее, существовавшее задолго до появления человека. Где-то вдали ухала та самая огромная птица, чей крик Павел слышал в первый день. Теперь он знал, что это не птица, а древесный дракончик — безобидная тварь размером с ворону, которая питается насекомыми и очень смешно чихает огнем, когда пугается. Хрыч как-то показал ему одного, и Павел долго смеялся, глядя, как маленькое создание пытается грозно шипеть, а из пасти вылетают лишь жалкие искорки.

— Рассказывай, — попросил Павел, усаживаясь рядом с Хрычом на бревно. Он уже научился не спрашивать «что?» и «зачем?», а слушать и запоминать. От этого зависела его жизнь. Каждая крупица информации могла стать решающей в смертельной схватке с обитателями этого леса.

Хрыч чиркнул палкой по земле, рисуя карту — корявую, но, как уверял гоблин, точную. Палочка чертила линии, кружки, стрелки, а Хрыч комментировал, и голос его звучал наставительно, как у школьного учителя, объясняющего сложную теорему:

— Лес большой. Очень большой. На много дней пути в любую сторону. Мы сейчас вот здесь, — он ткнул в точку почти в центре карты. — Это Ближний пояс. Тут еще относительно безопасно. Но «безопасно» в нашем понимании — это значит, что ты можешь умереть не сразу, а через полчаса, если будешь внимателен.

— Утешил, — буркнул Павел, вглядываясь в корявые линии на земле.

— Я не утешать пришел, — строго сказал Хрыч, поднимая на него свои желтые глаза с вертикальными зрачками. — Я учить. Слушай дальше и запоминай, повторять не буду. В Ближнем поясе водятся серы. Это волки, только размером с теленка. Ходят стаями по десять-пятнадцать голов. Шерсть у них серая, почти незаметная среди деревьев, а глаза светятся в темноте красным. Если увидишь стаю — сразу лезь на дерево. На деревья они не лазят, стволы слишком гладкие для их когтей. Но сидеть придется долго — они терпеливые, могут ждать сутками. Я сам однажды просидел на дубе почти два дня, пока они внизу кружили.

— А если дерева рядом нет?

— Тогда молись своим богам, если они у тебя есть. Или беги так быстро, как никогда в жизни не бегал. И желательно к воде. Серы плавать не любят, вода для них — хуже огня. Но учти: если побежишь, они погонятся. Серы быстрее любой лошади, так что надежда только на то, что ты успеешь добежать до реки раньше, чем они до тебя.

Павел кивнул, мысленно отмечая: волки-телята, не лазят по деревьям, боятся воды, но бегают быстрее лошади. Информации было много, и она накладывалась одна на другую, создавая в голове сложную картину этого опасного мира.

— Еще есть ползуны, — продолжил Хрыч, рисуя на карте извилистую линию, похожую на змею. — Живут в листве, в кронах деревьев. Похожи на толстых змей, только с лапками — коротенькими, но цепкими. Тварь мерзкая, скользкая, длиной в два-три человеческих роста. Днем спят, свернувшись клубком где-нибудь в густой листве, а ночью охотятся. Спускаются вниз по веткам и... — он изобразил, как что-то обвивает шею, и выпучил глаза, показывая удушье. — Душат. Мгновенно. Яд у них медленный, но верный. Если укусил — не вздумай бежать, яд быстрее разойдется по крови. Садись на месте и жги рану. Огнем. Сразу. Жги, пока мясо шипит, не жалей себя. Иначе через час — труп. Я видел таких. Лица синие, глаза вылезли из орбит — жуткая смерть.

— Жечь рану, — повторил Павел, чувствуя, как по спине пробегает холодок. — Понял. А чем жечь, если костра рядом нет?

— Магией, — усмехнулся Хрыч. — Для того я тебя и учу. Маленький огонек на кончике пальца — и яд выгорает, не успев добраться до сердца. Так что учись, Повел. От твоей учебы теперь твоя жизнь зависит.

— А теперь самое главное. То, чего ты должен бояться больше всего, — Хрыч посерьезнел, уши его прижались к голове, голос стал тише, почти шепотом. Он оглянулся по сторонам, будто боялся, что их могут подслушать. — Краулеры.

— Краулеры, — эхом отозвался Павел, чувствуя, как мурашки бегут по коже от одного этого слова.

— Твари из Низкого Мира, — Хрыч понизил голос до шепота, и в этом шепоте слышался неподдельный, древний страх. — Никто не знает, откуда они пришли. Говорят, из-под земли, из глубин, где даже гномы не бывали. Говорят, их породила сама тьма, когда мир был молод и хаос правил миром. Ночью выходят. Света боятся — солнца, огня, даже светящихся лишайников. Поэтому мы и жжем костры по ночам. Поэтому каждая нора, каждое жилье в этом лесу освещено. Потому что если краулер найдет тебя в темноте — ты уже не жилец.

— Выглядят как? — спросил Павел, хотя уже догадывался, что ответ ему не понравится. Хрыч редко пугался, а сейчас в его глазах плескался самый настоящий ужас.

— Страшно, — просто ответил Хрыч, и этого слова было достаточно. — Если бы паук с человеком слюбился, а потом это еще и в болоте искупали, да прокляли все боги — вот примерно так. Мерзость. Восемь лап, покрытых слизью, тело серое, склизкое, морда... не важно, какая морда. Ты ее не запомнишь, потому что будешь бежать. Или умирать. Они не едят сразу. Тащат в норы, под землю, там уже... — он не договорил, махнул рукой, и в этом жесте было столько безысходности, что Павлу стало по-настоящему жутко. — От них только бежать или огнем жечь. Много огня. Если сможешь зажечь такой огонь, чтобы краулер загорелся — считай, спасся. Но мало кто может. Боевая магия нужна, сильная.

— А магия? — спросил Павел, вспомнив, как недавно зажег костер от злости. Та победа казалась ему теперь такой маленькой и незначительной. — Та, которой я научился, поможет?

— Помогает, — кивнул Хрыч. — Бытовая магия, маленький огонек — отпугнуть, да. Если вовремя заметишь и успеешь зажечь. Краулеры света боятся, даже маленького. Но чтобы убить краулера, нужно сильное пламя. Боевая магия. У нас с тобой ее пока нет. Да и вряд ли будет, если честно. Люди из других миров редко становятся боевыми магами. Слишком мягкие вы. Слишком долго живете в безопасности, теряете связь с первобытной силой.

— Спасибо за комплимент, — усмехнулся Павел, пытаясь шуткой сбить напряжение. Но внутри у него все похолодело. Краулеры, ползуны, серы — этот лес был настоящим царством смерти.

— Я не комплименты говорю, — отрезал Хрыч. — Я правду. Ты мягкий, Повел. Но учишься быстро. Это плюс. И искра в тебе есть. Может, со временем и до боевой магии дойдешь. Если жить захочешь достаточно сильно.

Он продолжил точить нож, мерно водя камнем по лезвию. Павел молчал, переваривая информацию. Лес, оказывается, был населен куда гуще, чем он думал. Каждая тень, каждый шорох могли таить в себе смертельную опасность. И он, человек из другого мира, должен был научиться не просто жить среди всего этого, а выживать.

— В глубине леса, — снова заговорил Хрыч после долгой паузы, — в Глубоком поясе, куда даже я не суюсь без большой нужды, живут серьезные твари. Трехрогие вепри, например. Здоровенные, как носороги, только злые, как сотня демонов. Бегут на любой шум, сметают все на пути. Деревья валят, если те не очень толстые. Я видел однажды, что они делают с лесом — будто ураган прошел. Ничего живого не остается.

— Как от них спасаться?

— Никак. — Хрыч пожал плечами с философским спокойствием смертника. — Если вепрь на тебя попер — считай, ты покойник. Можно только молиться, чтобы он прошел мимо. Или спрятаться за очень толстое дерево и надеяться, что он его не снесет. Но вообще, если видишь трехрогого вепря — замирай и не дыши. Может, не заметит.

— М-да... — Павел представил себе носорога с тремя рогами, несущегося на него сквозь лес, и поежился. Картинка вырисовывалась апокалиптическая.

— Еще бураши есть, — продолжил Хрыч, и голос его снова стал серьезным. — Медведи-шатуны, мы их так зовем. Шерсть у них как каменная — стрела не берет, меч скользит. Бить надо в глаз или под хвост.

— Под хвост? — удивился Павел, представив, как подкрадывается к огромному медведю сзади.

— А ты думал, у них броня везде? — усмехнулся Хрыч, довольно скаля щербатые зубы. — Нет. Все живое уязвимо, даже бураш. Просто надо знать, куда бить. В глаз — сложно, голову вертят быстро. А под хвост — если успеешь забежать сзади и ткнуть ножом... — он хитро прищурился, вспоминая что-то свое. — Я одного так завалил. Молодым был, глупым. Думал, все, конец. А он развернуться не успел, я и ткнул. Вкусно было, мясо у бураша нежное, если правильно приготовить.

— Ты его съел?

— А ты думал, я его хоронить буду? — искренне удивился гоблин. — Мясо — оно и есть мясо. Жалко добру пропадать. Тем более бураш — это же целая гора еды. Месяц можно кормиться. Шкура каменная — на поделки, когти — на наконечники, жир — для светильников. Ничего не пропадает в лесу, Повел. Запомни: лес не терпит расточительства.

Павел помотал головой, отгоняя картину, как Хрыч разделывает каменного медведя. Ладно, привыкнет. Наверное. Со временем.

— А в Глубоком поясе, — продолжил Хрыч, понижая голос до таинственного шепота, — дальше, за бурашами и вепрями, драконы живут.

— Драконы? — Павел даже привстал от неожиданности. — Настоящие? Те, которые с крыльями и огнем?

— Настоящие, — кивнул гоблин, и в глазах его мелькнуло что-то похожее на благоговейный страх. — Ящеры, что огнем плюются. Крылатые, чешуйчатые, огромные. Старше эльфов, старше гномов, старше самого леса. Умные, хитрые. Могут с тобой говорить, а потом съесть. Или не съесть, если договоришься. С ними можно договориться, если есть что предложить. Золото, например. Или драгоценности. Или тайны. Драконы любят тайны, старые секреты, забытые знания. За хорошую тайну могут и жизнь подарить.

— А ты видел дракона?

— Нет, — честно признался Хрыч, и в голосе его послышались нотки сожаления. — И не хочу. Мне и здесь хорошо. Но слышал от тех, кто видел. Говорят, красивые. До ужаса. Такая красота, от которой душа замирает, а потом они выдыхают огонь — и ты превращаешься в пепел, даже не успев испугаться.

Павел замолчал, переваривая информацию. Мир Артаны оказался куда сложнее и опаснее, чем он думал. Леса, полные чудовищ, драконы в глубине, магия, гоблины, эльфы, гномы... И он, простой менеджер из другого мира, должен во всем этом выжить. Мысль была пугающей, но где-то глубоко внутри загорался азарт. Настоящий, мужской азарт охотника, который чувствует, что его жизнь наконец-то обретает смысл.

— А кто тут главный? — спросил он, чтобы отвлечься от мрачных мыслей. — Люди? Эльфы? Гномы?

Хрыч рассмеялся — скрипуче, каркающе, но в этом смехе слышалась горькая ирония:

— Главный? Никто не главный. Люди думают, что они главные, потому что их много и они плодятся как кролики. Эльфы думают, что они главные, потому что они древние и мудрые. Гномы — потому что у них горы и золото, и они умеют делать такое оружие, которое люди покупают за любые деньги. Орки — потому что они сильные и злые, и им плевать на все. А на самом деле никто не главный. Все друг друга ненавидят, все друг с другом воюют, все считают себя лучше других.

— Почему? Почему они не могут жить в мире?

— А почему люди всегда воюют? — вопросом на вопрос ответил Хрыч, и в глазах его блеснула старая, умудренная годами мудрость. — Потому что разные. Потому что каждый думает, что его правда — самая правильная. Люди с эльфами не ладят — эльфы считают людей выскочками, которые живут слишком мало, чтобы понять хоть что-то важное, люди считают эльфов зазнайками, которые только и умеют, что сидеть в своих лесах и любоваться на листья. Гномы с эльфами тоже не ладят — из-за лесов, из-за гор, из-за древних обид, которым уже тысячи лет. Орки со всеми не ладят, потому что оркам все равно, они хотят жрать и грабить, и никакие разговоры их не остановят. А мы, гоблины, — между ними. Нас презирают, считают низшими, грязными, никчемными, но нужны мы всем. Кто будет торговать с теми, с кем никто не торгует? Кто будет лазить в пещеры, куда гномы не суются из страха? Кто будет собирать травы в лесу, где эльфы не ходят, потому что боятся запачкать свои красивые башмаки? Мы. Мы нужны. Но нас не любят. Никогда не любили и никогда не полюбят.

В голосе Хрыча слышалась горечь, накопившаяся за долгие десятилетия жизни изгоем. Павел понимал это чувство — быть нужным, но нелюбимым. Работать, но не получать признания. Он сам так жил много лет на Земле, только там это называлось «быть хорошим сотрудником» и считалось нормой.

— А боги? — спросил он, чтобы перевести разговор в другое русло. — Боги тут есть?

Хрыч пожал плечами, и в этом жесте было столько скептицизма, сколько Павел не видел ни у одного атеиста на Земле:

— Никто не знает. Жрецы говорят, что есть. Храмы строят, молятся, жертвы приносят. Эльфы поют свои песни, люди зажигают свечи, гномы клянутся подземными духами. А толку? Если бы боги были, разве было бы в мире столько зла? Разве краулеры вылезали бы из-под земли и жрали людей? Разве орки жгли бы деревни и убивали детей? Разве хорошие люди умирали бы молодыми, а плохие жили до старости? Я в богов не верю, Повел. Я верю в себя, в свой нож и в быстрые ноги. Это надежнее. Это проверено.

Павел кивнул. В чем-то Хрыч был прав. На Земле тоже было много храмов и много зла. Боги если и были, они не спешили вмешиваться в дела людей, предоставляя им самим разбираться со своими проблемами.

— Ладно, — сказал он, поднимаясь с бревна. — Спасибо за урок. Я запомню. Постараюсь запомнить.

— Запоминай, — кивнул гоблин, пряча нож в ножны. — Завтра пойдем дальше. Покажу тебе травы. Лес — это не только твари. Лес — это еще и еда, и лекарства, и яды, и магические ингредиенты. Все вместе. Все переплетено. Главное — знать, где что лежит и как это использовать.

Павел посмотрел на лес, на светящиеся лишайники, на бесконечные тени между деревьями. Где-то там, в глубине, ждали своей добычи краулеры, ползуны, серы. Где-то там бродили бураши и трехрогие вепри. А еще дальше, в самом сердце леса, спали драконы, которым не было дела до маленьких человечков, затерянных в этом огромном мире.

И он, человек из другого мира, должен был научиться жить среди всего этого. Не просто выживать — жить. По-настоящему.

— Я запомню, — повторил он, и в голосе его зазвучала стальная нотка, которой не было еще месяц назад. — Обязательно запомню.

Хрыч хмыкнул, довольно блеснув глазами, спрятал нож в ножны и поднялся, разминая затекшие ноги:

— Идем в нору. Солнце уже высоко, надо готовить обед. А то ты с непривычки отощал совсем. Зайцев пугать — это тебе не отчёты писать, сил много уходит. Я сегодня похлебку сварю, с грибами. Ты такой еще не пробовал.

Павел улыбнулся и пошел за ним. Странно, но в этой норе, в этом лесу, в этом мире он начинал чувствовать себя почти дома. Почти. До полного счастья не хватало только понимания, что ждет его впереди. Но это понимание приходило с каждым днем, с каждым уроком, с каждой новой крупицей знания, которую щедро делил с ним старый, ворчливый, но бесконечно мудрый гоблин.

Заходя в нору, Павел оглянулся на лес. Тот молчал, но в этом молчании чувствовалась скрытая сила, древняя, как сам мир. Лес наблюдал за ними, оценивал, ждал. И Павел знал: однажды ему придется доказать, что он достоин жить здесь. Что он не просто случайный гость, а часть этого мира.

— Идем, Повел, — позвал Хрыч из темноты. — Чего застыл?

— Иду, учитель.

Он нырнул в прохладную темноту норы, и лес остался снаружи — ждать, наблюдать, хранить свои тайны.

Глава 4. Шёпот трав и кореньев

— Сегодня будем учиться главному, — объявил Хрыч наутро, когда они позавтракали остатками вчерашнего мясного варева и запили их холодной водой из ручья. Солнце только начинало подниматься над лесом, раскрашивая светящиеся лишайники на коре деревьев в золотисто-зеленые тона. — Не мечом махать, не магией сверкать, а смотреть под ноги. Лес — это книга, Повел. Самая толстая книга в мире, какую только можно представить. И если ты не умеешь её читать, ты умрёшь. Быстро и глупо. Так глупо, что даже рассказывать потом будет некому.

Они углубились в лес, туда, где деревья стояли реже, а под ногами вместо мха и папоротников росла самая настоящая трава — зелёная, сочная, пахнущая так, что кружилась голова. Это был удивительный контраст с тем сумрачным, светящимся лесом, в котором они обычно охотились. Здесь было светло, просторно и, на первый взгляд, совершенно безопасно. Но Павел уже знал: в Артане безопасных мест не бывает.

Хрыч двигался бесшумно — ноги его ступали мягко, ни одна ветка не хрустнула под его башмаками, ни один лист не шелохнулся. Он словно растворялся в лесу, становясь его частью. Павел же ломился как лось: ветки трещали, листья шуршали, камни выскакивали из-под ног, а птицы с возмущенными криками взлетали с деревьев, провожая его нелестными, наверное, комментариями.

— Тяжёлый ты, — вздыхал Хрыч, оборачиваясь на каждом шагу и с укоризной качая головой. Уши его при этом печально обвисали, придавая всей морде выражение бесконечного страдания. — Шумишь, как стадо бурашей в брачный период. Слушай землю, Повел. Она говорит. Под твоей ногой — ветка сухая, она треснет, если наступишь. Обойди. Камень мокрый — скользко, можно упасть и сломать шею. Обойди. Трава густая — там может быть нора или змея. Проверь сначала палкой, а потом уже ставь ногу.

Павел слушал и пытался делать так, как велел учитель. Получалось плохо, но он старался, чувствуя, как с каждым днем его тело становится более послушным, а движения — более осознанными. Лес переставал быть просто фоном, он превращался в сложную систему сигналов, которые нужно было научиться расшифровывать.

Они остановились у огромного валуна, поросшего мхом, — такие камни здесь называли «спящими великанами», потому что, по легендам, в незапамятные времена это были настоящие великаны, превращенные в камень за какую-то провинность перед богами. Хрыч присел на корточки и поманил Павла рукой, осторожно раздвигая траву:

— Смотри. Это бородавник. Запомни его на всю жизнь, как своё имя. Если перепутаешь — умрёшь.

Павел наклонился. Из земли торчало невзрачное растение с резными листьями и мелкими жёлтыми цветами, собранными в зонтики. Оно выглядело совершенно обычно, таких на Земле росло по обочинам дорог великое множество.

— Обычный сорняк, — сказал он с некоторым разочарованием.

— Нет, — строго ответил Хрыч, и в голосе его зазвенела сталь учителя, не терпящего возражений. — Это не сорняк. Это лекарство и яд одновременно. Видишь корень? — он пальцем отгрёб землю, показывая утолщение, похожее на репку, коричневое и морщинистое. — Это самая ценная часть. Если его отварить в воде, не меньше часа, и пить отвар — помогает от жара, от лихорадки, от любой хвори, что в теле завелась. Если растолочь в кашицу и приложить к ране — гной вытягивает, заживление ускоряет втрое. Знахари за такой корень последнюю рубаху отдадут. Но если съесть сырым, просто так, без варки, прямо с грядки...

— Что? — Павел почувствовал, как по спине пробежал холодок.

— Умрёшь быстрее, чем от любой раны, — спокойно сказал Хрыч, будто речь шла о погоде. — Судороги, пена изо рта, сердце останавливается. Красивая смерть, но быстрая. Не мучаешься почти, минута-две — и всё. Так что запоминай: сырой бородавник — смерть, варёный — лекарство. И не вздумай пробовать на вкус, пока не сваришь. Даже кусочек, даже маленький — и всё, Повел, нет тебя.

Павел кивнул, пытаясь запечатлеть в памяти и листья, и цветы, и корень. Он смотрел на растение с новым, уважительным страхом. Такое безобидное с виду, а внутри — смерть.

— А это крикун-трава, — Хрыч показал на другое растение, росшее чуть поодаль, — высокий стебель с узкими, мечевидными листьями и фиолетовыми колокольчиками, которые свисали вниз, словно стесняясь своей красоты. — Смотри внимательно. Очень внимательно.

Он осторожно, едва касаясь, провел пальцем по стеблю, и растение... закричало. Тоненько, жалобно, пронзительно, как брошенный щенок, как младенец, которого обидели. Крик был таким неожиданным и душераздирающим, что Павел отшатнулся, едва не наступив на бородавник.

— Ничего себе! — выдохнул он, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. — Оно живое? Оно чувствует боль?

— Оно чувствует, — поправил Хрыч, с интересом наблюдая за реакцией ученика. — Не как мы, конечно. У него нет души, как у зверя или человека. Но оно чувствует прикосновение, чувствует, когда его рвут. Если сорвать — будет кричать долго, пока не завянет, пока последняя капля сока не уйдет из стебля. Жалобно так, заунывно. Люди в городах используют её по-разному. Кладут в еду врагам, например. Сама по себе она безвредная, безвкусная, запаха не имеет. Но если смешать с грибами-поганками, с ядовитыми кореньями, вкус перебивает, запах отбивает. Враг ест отраву и не подозревает, пока не поздно, пока яд не начал действовать. Хитрое растение, коварное. Потому и называют крикун-травой — предупреждает, что её трогать не надо.

— Жестоко, — сказал Павел, чувствуя, как в душе поднимается волна неприятия таких методов.

— Жизнь жестокая, — философски заметил гоблин. — Не ты, так тебя. В лесу нет места сантиментам, Повел. Запомни это раз и навсегда. Здесь или ты съешь, или тебя съедят. Или отравят. Или задушат во сне. Так что учись, пока я жив и могу тебя учить.

Они пошли дальше. Хрыч показывал десятки растений, и Павел пытался запомнить каждое, каждую деталь, каждую особенность. Голова шла кругом от обилия информации, но он понимал: это знание — его единственная страховка в этом мире.

— Вот это огневик, — Хрыч указал на растение с красными, почти алыми листьями, которые слабо светились в тени деревьев. — Видишь, какие яркие? Они даже в темноте немного светятся, багровым таким, тревожным светом. Если бросить в костёр — вспыхнет, как бензин, ярко и жарко, искры во все стороны. Можно использовать для сигнала, если заблудился, или для отпугивания тварей. Краулеры, например, огневика боятся как огня — в прямом смысле. Если обложиться ветками огневика, костёр можно не жечь — они сами светятся и греют, и запах у них для тварей противный.

— А это сон-трава, — Хрыч показал на растение, очень похожее на земной одуванчик, только пух был не белым, а сиреневым, переливающимся на солнце всеми оттенками фиолетового. — Красивая, да? А опасная. Если дунуть на неё — пыльца разлетится, и все вокруг заснут на несколько часов. Глубоким, мёртвым сном. Даже краулеры, если вдохнут, засыпают. Правда, и сам уснуть можешь, если не успеешь задержать дыхание или ветер в твою сторону подует. Охотники иногда используют — подкрадываются к стае серов, дуют на сон-траву, а потом режут спящих. Тоже способ.

Павел смотрел на прекрасное, безобидное с виду растение и чувствовал, как мурашки бегут по коже. Смерть могла скрываться где угодно — в ярком цветке, в сочной траве, в красивом грибе.

— А это железняк, — Хрыч остановился у дерева с серебристой корой, которая переливалась на солнце, будто настоящее железо. Дерево было огромным, выше всех остальных, и казалось, что оно смотрит на них свысока, как древний царь на мелких муравьёв. — Самое ценное дерево в лесу. Древесина твёрже камня, топор не берёт, стрела отскакивает, огонь не жжёт. Рубить его нельзя. Бесполезно.

— А как же тогда использовать? — удивился Павел. — Если оно такое твёрдое?

— Просить надо, — загадочно улыбнулся гоблин, и в глазах его заплясали хитринки. — По-хорошему просить. С уважением.

— Просить? Дерево?

— Лес живой, Повел. Всё живое. Каждая травинка, каждый жук, каждый муравей, каждое дерево. Ты здесь гость. Веди себя хорошо, уважай лес — лес поможет. Будешь гадить, ломать, убивать просто так, ради забавы — лес накажет. Заблудишься, в трясину угодишь, краулеры найдут. Железняк, если попросить, сам отдаст ветку. Нужно только объяснить, зачем она тебе, для какого дела. И поблагодарить потом, подношение оставить — горсть зерна, кусочек соли, красивый камень. Дерево любит, когда его благодарят.

— И часто ты так делаешь? — скептически спросил Павел, которому такое отношение к деревьям казалось диким.

— Всегда, — серьёзно ответил Хрыч, и в голосе его не было и тени сомнения. — Я в этом лесу родился и вырос. И хочу в нём умереть своей смертью, а не быть съеденным за неуважение. Ты думаешь, я шучу? Думаешь, сказки рассказываю? Попробуй как-нибудь сломать ветку просто так, без спроса, для забавы. Посмотрим, как быстро ты заблудишься и попадёшь в лапы к краулерам. Лес помнит обиды, Повел. И не прощает.

Павел не стал спорить. Мало ли, вдруг Хрыч прав? В этом мире всё было возможно. Он уже видел светящиеся деревья, говорящие растения, магию. Почему бы деревьям не быть разумными?

Дальше были грибы — огромные, с человеческую голову, растущие на пнях и валежнике. Они выглядели как пришельцы из другого мира — причудливые, яркие, непохожие ни на что, виденное Павлом раньше. Одни светились в темноте мертвенно-бледным светом, другие пахли тухлым мясом, привлекая мух и падальщиков, третьи издавали тихий, едва слышный звон, если до них дотронуться — будто внутри у них были спрятаны крошечные колокольчики.

— Эти можно есть, — показывал Хрыч, осторожно срезая гриб с толстой, мясистой ножкой. — Они вкусные, если пожарить с луком. А эти нельзя — сожжёшь кишки, будешь неделю мучиться, а потом всё равно умрёшь, если знахаря вовремя не найдёшь. Эти — если высушить и растереть в порошок, сон навевают, крепкий, без сновидений. Знахари используют для больных, чтобы те не мучились. А эти — галлюцинации вызывают, видения. Если съешь, увидишь духов леса. Или краулеров. Но краулеры потом настоящие придут, на запах, так что лучше не надо, если жить хочешь.

Павел кивал, запоминал, старался не путать. Перед глазами мелькали грибы — красные, синие, полосатые, пятнистые, с шляпками причудливых форм, с ножками, покрытыми странным узором. Голова шла кругом от обилия информации, но он чувствовал, как знания укладываются в памяти, создавая сложную, многомерную карту этого мира.

К вечеру они вернулись в нору, нагруженные кореньями, грибами и пучками трав. Павел чувствовал себя выжатым, как лимон, но довольным. Он узнал столько, сколько не узнавал за всю свою земную жизнь, проведенную за компьютером и отчетами.

Хрыч разложил добытое на циновках у входа в нору, чтобы просушить на ночном воздухе — говорят, лесная сырость придает травам особую силу. Павел сидел рядом, наблюдая, как учитель ловко сортирует растения, раскладывая их по кучкам: съедобные, лекарственные, ядовитые, магические.

— Лес — это аптека, — подвёл итог Хрыч, развешивая пучки трав для просушки на специальных крючках под навесом. — И еда, и лекарство, и оружие. Всё в одном. Только знать надо, что где лежит, как собирать, когда собирать, с какими мыслями собирать.

— А если не знать?

— Тогда лес станет твоей могилой, — просто ответил гоблин, даже не повернув головы. — Поэтому учись, Повел. Времени у нас много. Лес большой, трав много, всего не перечислить. Но основы ты должен знать твёрдо. Как свои пять пальцев. Как имя матери.

Павел посмотрел на разложенные вокруг травы, на грибы, на коренья. Каждое растение было либо лекарством, либо ядом, либо едой. И только знание отделяло одно от другого. Тонкая грань между жизнью и смертью, которую нужно было научиться чувствовать.

— Я выучу, — сказал он. — Всё выучу. До последней травинки.

— Выучи, — кивнул Хрыч, и в голосе его послышалось одобрение. — А завтра пойдём дальше. Лес большой. Трав ещё много. Есть такие, что только раз в году цветут, в полнолуние. Есть такие, что растут только на костях. Есть такие, что сами охотятся на животных. Лес полон чудес, Повел. И чудеса эти могут тебя убить быстрее любого краулера.

Он зевнул, потянулся, хрустнув суставами, и полез в нору, бормоча что-то про усталые кости и молодых, которым всё нипочём. Павел остался сидеть у входа, глядя на светящиеся лишайники на деревьях, на звёзды, начинающие загораться в тёмном небе, на тени, что прятались между стволами. Где-то вдали ухнул древесный дракончик, зашуршали листья — может, ветер, может, зверь, может, кто-то страшнее.

Лес жил своей жизнью. Ночной, тайной, опасной. И Павел начинал понимать, что это за жизнь. Не умом — нутром, кожей, каждым нервом.

Он улыбнулся каким-то своим мыслям и полез следом за Хрычом. Завтра будет новый день. И новый урок. А пока нужно было спать, набираться сил для новых знаний, новых открытий, новых опасностей.

Нора встретила его запахом трав и тёплой земли. Где-то в углу мерно посапывал Хрыч, и этот звук был удивительно успокаивающим. Павел закрыл глаза и провалился в сон — глубокий, без сновидений, какой бывает только после по-настоящему тяжёлого дня.

Глава 5. Карты и вера

Дождь лил третий день подряд. Не такой, как на Земле — мелкий и нудный, способный испортить настроение, но не более того, а настоящий лесной ливень, когда вода льёт сплошной стеной, застилая горизонт, а небо становится чёрным, как ночью, даже в полдень. Капли были такими крупными и тяжёлыми, что, казалось, пробивают землю насквозь, и каждый удар отдавался глухим эхом в глубине норы. Сидеть в тесном убежище было тоскливо, но Хрыч не терял времени даром. Он вообще никогда не терял времени даром, словно знал, что каждый миг без учебы — это шаг к гибели.

— Сегодня — география, — объявил он, разворачивая на полу большой кусок бересты, испещрённый линиями, кружками и странными значками, напоминающими древние руны. Береста была старой, пожелтевшей от времени, кое-где потрескавшейся, но линии оставались чёткими, словно их нанесли только вчера. — Без географии ты в лесу как слепой котёнок, как червяк в навозной куче. Заблудишься — и костей не соберут, даже хоронить будет нечего. Лес прощения не знает, Повел. Он ошибок не прощает.

Павел склонился над картой, вглядываясь в замысловатые линии. Горы, леса, реки, значки городов и деревень — всё это было нарисовано грубо, но, как уверял Хрыч, с точностью, выверенной годами странствий и обмена информацией с другими обитателями леса. Гоблин водил корявым пальцем по бересте и комментировал, и голос его звучал торжественно, как у летописца, повествующего о великих событиях:

— Вот здесь мы. Оскольный Лес. Видишь большое зелёное пятно, похожее на разлитую краску? Это он и есть. На много дней пути в любую сторону. На север, на юг, на восток, на запад — везде лес, лес, лес, пока за горы не уйдёшь или до моря не доберёшься. Здесь живут гоблины, как я, полурослики иногда встречаются, изгои всякие, кто не прижился у людей или у своих. Люди сюда суются редко — боятся. И правильно делают. Для человека этот лес — смерть. Для нас — дом.

— А кто тут хозяин? — спросил Павел, с интересом разглядывая карту. — У леса есть хозяин? Кто здесь главный?

— Лес сам себе хозяин, — ответил Хрыч, и в голосе его послышались нотки глубокого уважения. — Есть, правда, Старые Хранители — духи, которые тут живут с незапамятных времён, с тех пор, как мир только создали. Но они не вмешиваются в дела смертных. Им всё равно, кто тут охотится, кто умирает, кто рождается. Они смотрят за лесом, за деревьями, за зверьём, за тем, чтобы равновесие не нарушалось. А люди для них — как муравьи для нас. Есть — и ладно, нет — и ладно. Главное, чтобы лес не горел и зверьё не переводилось.

— А ты их видел?

— Нет. — Хрыч мотнул головой, и уши его испуганно прижались к голове. — И не хочу. С духами лучше не встречаться. Они непредсказуемые. Могут помочь, если понравишься. А могут и в дерево превратить, если не понравишься. Я слышал, одного охотника, который слишком много зверья набил без нужды, Хранители в пень превратили. Так и стоит теперь у тропы, мохом оброс, птицы на нём гнёзда вьют.

Хрыч повёл пальцем на запад, туда, где зелёное пятно леса граничило с жёлтыми равнинами и значками городов, похожими на маленькие крепости:

— За лесом — Людские Земли. Вот здесь большое королевство — Эридания. Столица — Эридан-на-Холмах. Там живёт король, лорды, рыцари в блестящих доспехах. Красиво, говорят, но гнило внутри. Интриги, заговоры, борьба за власть, яды в вине и ножи в спину. Воюют постоянно с соседями. С Торвальдом, например, уже лет сто воюют, никак не поделят спорные земли.

Он показал на северо-запад, где карта становилась более гористой и суровой:

— Торвальд — страна воинов. Там северяне живут, суровые люди. Морозы, снега, скалы, ветра такие, что кости ломит. Эльфов не любят, магию не любят — только мечи и силу уважают. Если торвальдец дал слово — сдержит, даже если умрёт при этом. Если пообещал убить — убьёт, даже если через двадцать лет. Простые они, грубые, но честные. И опасные, как бураши. Лучше с ними не ссориться.

— А эльфы где?

Хрыч показал на западное побережье, где зелёные пятна лесов соседствовали с синими линиями рек и моря, образуя причудливый узор:

— Эльфы здесь. Леса Вечной Осени называются. Чужаков не пускают. Живут по тысяче лет, никуда не спешат, всё думают о высоком, стихи сочиняют, на звёзды смотрят. Высокомерные, заносчивые до невозможности. Считают себя лучше всех. Людей презирают за короткую жизнь и суету. Гномов — за жадность и грубость. Нас, гоблинов, вообще за грязь под ногами, за плесень на пне. Но оружие у них хорошее, луки особенно. И магия сильная, древняя, от самих богов унаследованная.

— А гномы?

— Гномы под горами живут, — Хрыч ткнул пальцем в горную гряду, отделяющую Людские Земли от восточных равнин. Горы были нарисованы зубцами, похожими на пилу. — Подгорное Царство. Города в скалах, шахты глубиной до самого сердца мира, кузницы, где день и ночь стучат молоты. Жадные до золота до безумия, до дрожи в коленях, но слово держат крепче камня. Если гном сказал «сделаю» — сделает. Даже если умрёт по дороге. Торгуют со всеми, кто платит. Людей не любят, но терпят — люди покупают их оружие и доспехи, платят хорошую цену. Эльфов не любят сильно, потому что эльфы леса не дают рубить, а дерево гномам нужно для подпорок в шахтах и для рукоятей к инструментам. В общем, сложно у них, запутано.

— А орки?

— Орки за горами, — Хрыч показал на восток, за горную гряду, где на карте были нарисованы пустоши и степи, обозначенные жёлтым и коричневым. — В Пустоши. Племенами кочуют, охотятся, воюют друг с другом, детей учат с пелёнок мечом махать. Не всегда злые, как люди думают. Просто жизнь у них тяжёлая — земли бедные, скота мало, жрать нечего, зимы холодные. Вот и лезут в набеги, когда голодно. Иногда грабят, когда есть что грабить. Но если договориться, предложить еду или золото, или оружие — могут и союзниками стать. Я слышал, некоторые племена с людьми торгуют, даже с эльфами иногда, если те снизойдут. Редко, но бывает.

Павел рассматривал карту, впитывая информацию, как губка. Мир Артаны был огромен. Намного больше, чем он думал. За лесами, горами, пустошами скрывались другие земли, другие народы, другие культуры. И он, человек из другого мира, должен был найти своё место в этом сложном, многогранном мире.

— А Ветры Судьбы, про которые ты говорил? — спросил он, возвращаясь к теме, которая волновала его больше всего. — Это боги? Или что-то другое?

— Нет, — Хрыч покачал головой, и уши его закачались в такт движению. — Ветры — это сила. Никто не знает, откуда она взялась. Говорят, когда мир только создавали, что-то пошло не так, и образовались дыры между мирами. А Ветры — это дыхание этих дыр, выдох самой вселенной. Иногда они подхватывают людей и переносят, как тебя. Из одного мира в другой. Или из одного места в другое, но далеко-далеко, за тысячи вёрст. К Ветрам не молятся. Им всё равно, есть ты или нет, молишься ты или плюёшь в их сторону. Они просто дуют, и всё. Как обычный ветер. Только сильнее.

— А кому тогда молятся? Если богов нет?

Хрыч задумался, почесал острый подбородок, покрытый редкой щетиной, и в глазах его появилось выражение глубокой задумчивости:

— Кого любят и потеряли, — сказал он наконец, и голос его стал тише, мягче, словно он говорил о чём-то сокровенном. — Я, например, с матерью разговариваю, когда трудно. Она давно умерла, а я всё равно с ней говорю. Рассказываю, что случилось, спрашиваю совета, как поступить. Иногда кажется, что отвечает. Шепчет что-то на ухо, подсказывает. Помогает. Легче становится.

Впервые за всё время знакомства Павел увидел в глазах гоблина не хитрую искру, не озорной блеск, не учительскую строгость, а настоящую, глубокую, выстраданную печаль. Хрыч тоже терял близких. Хрыч тоже знал, что такое одиночество и боль утраты. И это делало их ближе, понятнее друг другу.

— А ты? — спросил гоблин, поднимая глаза на Павла. — Ты кому-нибудь молишься? У вас там, в твоём мире, есть боги?

— Не знаю, — честно признался Павел, чувствуя, как привычная тяжесть ложится на сердце. — На Земле... в моём мире... многие верят в бога. В одного, который всё создал, всем управляет, всё видит. Храмы строят красивые, свечи ставят, просят о помощи, о здоровье, о деньгах, о любви. Но я никогда не чувствовал, что он слышит. Что ему есть до меня дело. Стоял в церкви, смотрел на иконы, а внутри — пустота. Никакого отклика. Как в стену говорить.

— Может, и не слышит, — пожал плечами Хрыч, и в этом жесте не было цинизма, только констатация факта. — Может, он тоже есть, но ему всё равно, как Хранителям леса. Создал мир, запустил механизм и ушёл по своим делам. А может, и нет его. Я не знаю. И никто не знает. Мы можем только верить. Или не верить. Выбор за каждым.

Павел кивнул. В чём-то Хрыч был прав. Вера — это личное. У каждого своя, выстраданная, выношенная в душе.

— А знаешь, — вдруг сказал Хрыч, и глаза его хитро блеснули, — я вот что думаю. Может, боги — это не те, кто сидит на небесах и командует. Может, боги — это те, кто рядом, кто помогает, кто учит, кто спасает. Вот я для тебя кто? Учитель. Спаситель. Друг. Может, я для тебя — бог? А ты для меня? Ты появился в моей жизни, когда я уже думал, что всё, один до смерти доживать буду. А ты пришёл, и стало веселее. Может, ты для меня — подарок судьбы? Или тот самый ветер, что принёс мне радость?

Павел улыбнулся, и на душе стало тепло от этих простых, но таких искренних слов:

— Спасибо, учитель. За всё. За карту, за рассказы, за то, что учишь меня, за то, что терпишь мою глупость.

— Не за что, — отмахнулся гоблин, но по глазам было видно — ему приятно. Очень приятно. — Ты ученик. Я учитель. Так и должно быть. Так мир устроен.

Он свернул карту, бережно, словно это было величайшее сокровище, убрал её в угол, где на специальной полке лежали другие берестяные свитки, покрытые пылью и пахнущие древностью:

— Теперь спи. Завтра, если дождь кончится, пойдём на зайцев охотиться. Настоящих охотников покажу.

— На зайцев? — удивился Павел. — Это же легко. Я вон сколько их в лесу видел, они от меня бегают.

Хрыч хитро прищурился, и уши его задрожали от сдерживаемого смеха:

— На злых зайцев, Повел. Которые на людей нападают. Зубы — во какие, — он развёл пальцы на полметра, изображая чудовищные клыки. — И прыгают, как бешеные, и злые, как краулеры. Легко, говоришь? Посмотрим завтра, как ты запоешь, когда такой заяц на тебя попрёт.

Павел представил себе зайца с полуметровыми зубами, несущегося на него, и поёжился. Оптимизма поубавилось.

— А может, не пойдём? — осторожно спросил он.

— Пойдём, пойдём, — довольно захихикал Хрыч. — Учиться надо. Всё пробовать. Заяц — это хорошая школа. Быстрый, злой, хитрый. Если научишься с зайцем справляться, с сером легче будет.

Павел вздохнул, но спорить не стал. Учитель знал лучше.

Он залез в свой угол, закутался в вонючее, но тёплое одеяло из шкур, и закрыл глаза. Дождь за стеной норы шумел ровно и успокаивающе, барабаня по земле, создавая ощущение уюта и защищённости. Где-то далеко ухнул ночной зверь, но это было уже не страшно — рядом сопел Хрыч, ворчал во сне, и это было главным успокоительным.

— Хрыч, — позвал он в темноту, сам не зная зачем.

— Чего? — сонно отозвался гоблин.

— А ты правда веришь, что я выживу? Что у меня получится стать своим в этом мире?

Гоблин помолчал, сопя и ворочаясь, потом ответил, и голос его звучал уверенно, без тени сомнения:

— Верю. Ты цепкий, как репей. И учишься быстро, как молодой бураш. А главное — ты хочешь жить. По-настоящему, каждой клеткой, каждым нервом. Это важнее всего. Тот, кто хочет жить, всегда выживет. Даже если весь мир против него.

— Спасибо, — тихо сказал Павел.

— Спи давай. Завтра рано вставать. Зайцы ждать не будут.

Павел улыбнулся в темноту и закрыл глаза. Дождь шумел, убаюкивая, Хрыч посапывал, лес жил своей ночной жизнью за стенами норы. И в этом было что-то правильное, настоящее, чего так не хватало в его прошлой жизни.

Он не один.

А значит, всё будет хорошо. Или, по крайней мере, будет так, как должно быть.

Глава 6. Первая охота.

Дождь кончился на четвёртый день так же внезапно, как и начался. Проснувшись утром, Павел не услышал привычного барабанного стука по земляной крыше норы. Вместо этого была тишина — звонкая, прозрачная, наполненная птичьими голосами и запахом мокрой земли. Он вылез наружу и зажмурился — лес стоял мокрый, сверкающий, пахнущий озоном и прелой листвой. Солнце пробивалось сквозь поредевшие тучи, и светящиеся лишайники на коре деревьев гасли, уступая место обычному дневному свету. Каждая травинка, каждый лист были усыпаны каплями, которые горели в лучах солнца, как тысячи крошечных бриллиантов.

— Красота какая, — выдохнул Павел, оглядываясь вокруг.

— Красота, — согласился Хрыч, вылезая следом и щурясь на солнце. — Но ты на красоту не заглядывайся. Лес после дождя коварный. Мокро, скользко, звери голодные и злые. Сегодня покажешь, чему научился.

Он вручил Павлу самодельный лук — грубый, но, как уверял гоблин, надёжный, сделанный из гибкого дерева и прочной тетивы, сплетённой из жил бураша. Рядом с луком лёг колчан с тремя стрелами — наконечники были костяными, остро заточенными, древки — прямыми и лёгкими.

— Стрелы всего три, так что не мажь, — строго предупредил Хрыч, поправляя на поясе свой кривой нож. — Понял? Три выстрела — три шанса. Если промажешь все три — будешь голодный. Или мёртвый, если промажешь по тому, кто охотится на тебя.

— Понял, — кивнул Павел, сжимая в руках оружие. Лук был непривычно тяжёлым, тетива резала пальцы, но Хрыч уже не раз объяснял, как держать, как целиться, как дышать во время выстрела. Павел надеялся, что хоть что-то запомнил из этих уроков.

Они углубились в лес. Павел старался ступать бесшумно, как учил Хрыч, но то ветка хрустнет под ногой, то камень выскочит, то рюкзак зацепится за куст, то капли с листьев обрушатся на голову с громким шорохом. Гоблин шёл впереди, бесшумный, как тень, как призрак, и только уши его шевелились, ловя каждый звук, каждый шорох, каждое движение в лесу.

— Слушай лес, — прошептал он, останавливаясь и приседая на корточки. Жестом он показал Павлу замереть и прислушаться. — Он говорит. Слышишь?

Павел замер, затаил дыхание, прислушался. Птицы пели, пересвистывались, перекликались на разные голоса. Где-то далеко ухал древесный дракончик, совсем рядом журчал ручей, пробираясь между камнями. Ветер шелестел листвой, создавая непрерывный, успокаивающий фон. Ничего необычного, ничего опасного.

— Вон, слева, заяц-переросток, — Хрыч кивнул в сторону густых кустов, заросших колючкой и диким малинником. — Сидит, жуёт коренья, жиром наедается после дождя. Слышу, как хрустит. Челюсти у него мощные, корни перегрызает с хрустом. Тихо подойдём. И смотри под ноги — сухих веток много.

Они крались минут двадцать, не меньше. Павел чувствовал, как от напряжения затекают ноги, как пот стекает по спине, как сердце колотится где-то в горле. Каждый шаг давался с трудом, каждое движение требовало невероятной концентрации. Наконец, выглянув из-за куста, раздвинув колючие ветки, он увидел зайца.

Зверёк был размером с небольшую собаку — килограммов двадцать, не меньше. Длинные острые уши торчали вверх, постоянно поворачиваясь, ловя звуки. Зубы — два огромных резца — торчали наружу, даже когда он жевал, и блестели на солнце, как хорошо заточенные ножи. Шерсть у него была серая, с рыжеватым отливом, густая и лоснящаяся, а глаза — красные, злые, налитые кровью. Он сидел на задних лапах, держа в передних какой-то корень, и деловито его грыз, с хрустом перемалывая древесину.

— Это заяц? — прошептал Павел, чувствуя, как отвисает челюсть. — У него глаза горят! Зубы — как у хищника!

— Я же говорил — злой, — усмехнулся Хрыч, довольно скалясь. Его уши мелко подрагивали от возбуждения. — Целься в шею, под ухо. Там шкура тоньше, стрела войдёт легче. В лоб бесполезно — череп толстый, только разозлишь, сломаешь стрелу и останешься без оружия.

Павел натянул тетиву. Руки дрожали мелкой дрожью. Он никогда не охотился по-настоящему — только в компьютерных играх, где достаточно нажать кнопку и прицелиться мышкой. Здесь всё было иначе. Здесь от его выстрела зависела жизнь — зайца или его самого. Здесь ветер мог отклонить стрелу, рука могла дрогнуть, заяц мог заметить движение раньше времени.

— Давай, — шепнул Хрыч, дыша в самое ухо. — Не думай, просто делай. Ты умеешь. Я тебя учил. Верь в себя.

Павел выдохнул, задержал дыхание, прицелился — и отпустил тетиву.

Стрела свистнула, мелькнула в воздухе, разрезая его со звоном... и прошла мимо, воткнувшись в землю в двух шагах от зайца, задрожав оперением.

Заяц подскочил как ужаленный, развернулся на месте, увидел людей — и оскалился. Зубы у него и правда были длинные, острые, как кинжалы, и их было много — целая пасть, полная смерти. Глаза вспыхнули красным, и он бросился на них!

— Бежим! — заорал Хрыч, разворачиваясь и срываясь с места с такой скоростью, которой Павел от него никак не ожидал.

Павел бежал за ним, не разбирая дороги, перепрыгивая через корни и валуны, уворачиваясь от веток, которые хлестали по лицу, оставляя кровавые полосы. Сердце колотилось где-то в горле, готовое выпрыгнуть, дыхание со свистом вырывалось из лёгких, в боку кололо так, что хотелось лечь и умереть. Сзади слышался топот и злобное, какое-то нечеловеческое урчание — заяц не отставал, он гнался за ними, и в этом урчании слышалась такая жажда крови, что волосы на затылке вставали дыбом.

Они влетели в заросли колючего кустарника — Хрыч специально повернул туда, зная, что колючки здесь особенные, цепкие, как живые. Ветки хлестали по лицу, царапали руки, рвали одежду, цеплялись за волосы, норовя остановить, задержать, не пустить дальше. Павел продирался сквозь них, не чувствуя боли, не замечая порезов — только адреналин гнал вперёд, только страх придавал сил.

Заяц завяз в колючках, заверещал от злости и боли, забился в кустах, но не отставал — он рвался вперёд, с яростью, достойной голодного волка, и колючки не могли его остановить.

Наконец они выскочили на поляну и остановились, тяжело дыша, хватая ртами воздух. Павел упал на колени, чувствуя, как лёгкие горят огнём. Заяц остался в кустах — видимо, решил, что охота не стоит таких мучений, или просто застрял в колючках окончательно. Его злобный визг постепенно удалялся, затихая где-то в чаще.

— Я же говорил — злые! — выдохнул Хрыч, вытаскивая колючки из штанов и рубахи, из своих чувствительных ушей, из редкой щетины на подбородке. На лице его была написана смесь пережитого ужаса и какого-то дикого, почти истерического веселья. — Видел? Видел, какие зубы? Он бы нам кишки выпустил и не подавился! Я таких зайцев знаю — они охотятся стаями, загоняют добычу, как серы!

Павел сидел на земле, пытаясь отдышаться, чувствуя, как дрожат ноги и руки, как колотится сердце, и вдруг расхохотался. Истерически, на грани истерики, взахлёб, до слёз, до боли в животе.

— Ты чего? — удивился гоблин, глядя на ученика с неподдельным беспокойством. Может, с ума сошёл от страха? Бывает такое с людьми...

— Я... я из другого мира... — сквозь смех выдавил Павел, вытирая слёзы. — Прошёл через портал... выжил в лесу... учился магии, языку, травам... и меня чуть не сожрал злой заяц! ЗАЯЦ! Понимаешь? Не волк, не медведь, не краулер — заяц! Травоядное! Пушистое!

Хрыч посмотрел на него, подумал — и тоже засмеялся. Скрипуче, каркающе, заливисто, хлопая себя по ляжкам и тряся ушами:

— Ага! Добро пожаловать в Артану! Здесь зайцы охотятся на людей, а люди — на зайцев! Здесь всё не так, как в твоём мире! Здесь даже трава может убить, даже цветок — отравить, даже гриб — сожрать тебя изнутри! Запомни это, Повел. Здесь всё не так, как ты привык. Здесь правила другие.

Они ещё долго сидели на поляне, приходя в себя и посмеиваясь над случившимся. Павел чувствовал, как уходит напряжение, как страх превращается в опыт, как эта неудача становится важным уроком. Он провалил охоту, опозорился перед учителем, чуть не стал завтраком для бешеного грызуна. Но он остался жив. И узнал важный урок: в Артане нельзя расслабляться ни на секунду. Здесь даже безобидное с виду существо может оказаться смертельным врагом.

— Ничего, — сказал Хрыч, поднимаясь и отряхиваясь. Он вытащил из уха особенно крупную колючку, поморщился и продолжил: — В следующий раз получится. Обязательно получится. Я в тебя верю, Повел. Ты просто испугался, растерялся. Для первого раза — нормально. Главное, что живой.

— Спасибо, учитель.

— А пока пошли назад. У меня в норе припасено мясо. Не заячье, но тоже вкусное. Вчерашнее, вяленое, с травами. Поужинаем и будем думать, как тебя дальше учить, чтобы ты не позорил моё доброе имя перед лесными тварями.

Павел поднялся, отряхнул штаны, пощупал царапины на лице и пошёл за Хрычом. Ноги всё ещё дрожали, но на душе было легко и светло, как после хорошей встряски. Он сделал первый шаг. Неудачный, глупый, позорный, но первый. И это было главное.

— Хрыч, — спросил он на ходу, осторожно ступая по мокрой траве. — А часто они нападают?

— Зайцы? — гоблин обернулся, и уши его смешно качнулись. — Да когда как. Если сытые — проходят мимо, не обращают внимания. А если голодные — могут и стаей напасть. И тогда держись. Они хитрые, окружают со всех сторон, отсекают пути к отступлению. Я один раз в такую засаду попал — еле ноги унёс, на дерево залез и двое суток сидел, пока они внизу караулили.

— Стаей? — ужаснулся Павел. — Зайцы — стаей?

— Ну да. Они же как волки, только с длинными ушами и зубами побольше. Ты главное запомни: в этом лесу нет безобидных зверей. Вообще нет. Каждый, даже самый маленький и пушистый, хочет жрать. Вопрос только — что именно. Трава, грибы, корешки или твоё мясо.

Павел вздохнул и ускорил шаг. Нора Хрыча, вонючая и сырая, с её вечным запахом плесени и копчёного мяса, сейчас казалась ему самым безопасным, самым надёжным местом во всех мирах.

Они вошли в лес, и вскоре поляна с колючками осталась позади. Впереди был ужин, тёплый очаг и очередной урок. Жизнь в Артане продолжалась, и она становилась всё интереснее с каждым днём.

Глава 7. Серые глаза Торнхейма.

Три года пролетели как один миг. Иногда Павлу казалось, что он только вчера вышел из арки, оглушённый запахом озона и первобытным ужасом, а иногда — что прожил в Артане всю жизнь, что другой, земной жизни и не было вовсе, а была лишь долгая, серая, утомительная подготовка к чему-то настоящему.

Он освоил язык — теперь говорил на нём почти без акцента, хотя Хрыч всё ещё ворчал, что «р» он выговаривает не так, как надо, не с тем гортанным рыком, какой положен настоящему лесному жителю. Научился охотиться — не только на злых зайцев, от которых до сих пор вздрагивал при встрече, но и на серьёзную дичь: оленей, кабанов, даже один раз подстрелил сера, правда, тот успел ранить его в плечо, и шрам до сих пор ныл в сырую погоду, напоминая о той схватке. Научился различать съедобные коренья от ядовитых, читать следы на любой почве, ставить защитные щиты от мелких хищников, разжигать костёр одной мыслью и даже лечить небольшие раны с помощью трав и магии.

Тело его изменилось — исчезла офисная бледность, дряблые мышцы налились силой, кожа потемнела от солнца и ветра, покрылась шрамами — памятью о стычках с лесными обитателями. Глаза стали другими — в них появилась та особая, спокойная настороженность, какая бывает только у людей, привыкших к постоянной опасности. Он научился видеть в темноте почти как кошка, слышать то, чего не слышат обычные люди, чувствовать лес каждой клеточкой тела.

Хрыч оказался изгоем из своего клана. Павел узнал об этом случайно, когда гоблин напился хмельного мёда, припасённого для особых случаев, и разоткровенничался, сидя у костра и глядя на огонь мутными, слезящимися глазами.

— Слишком умный я для них, — бормотал он, покачиваясь и роняя голову на грудь. — Слишком любопытный. Всё спрашивал: «Почему так, а не иначе? Почему мы живём в грязи и едим отбросы, когда можем жить лучше? Почему мы боимся людей, когда мы сильнее, чем думаем?» А в клане это не любят. Там надо делать, как все, думать, как все, жить, как все. Стадо, понимаешь? Огромное стадо гоблинов, которое боится высунуть нос из своей норы. А я не мог. Вот и выгнали. Сказали: иди, умник, ищи свою правду, а нам такая правда не нужна.

— А семья? — спросил Павел, чувствуя, как внутри закипает сочувствие. — Родители? Братья?

— Мать умерла давно. Ещё до того, как меня выгнали. Отца вообще не знал — у гоблинов отцы редко задерживаются рядом с детьми. Братья... какая там семья? — Хрыч горько усмехнулся, и в этой усмешке было столько боли, что Павлу захотелось обнять старого гоблина. — Они первые и прогнали, когда вождь сказал. Чтобы выслужиться, показать, что они свои, что они не такие, как я. Чтобы их не тронули за компанию. — Он махнул рукой, расплескав остатки мёда из кружки. — Так что я теперь сам по себе. Одинокий старый гоблин в лесу. Никому не нужный, никому не интересный. Тебя вот встретил, и то хорошо. Хоть поговорить есть с кем.

Павел тогда впервые обнял его — неуклюже, по-человечески, но от души. Хрыч сначала опешил, замер, не зная, как реагировать, а потом засопел и уткнулся носом ему в плечо, и Павел почувствовал, как по его рубашке растекается тёплое пятно — то ли пролитый мёд, то ли гоблинские слёзы. С тех пор они стали не просто учителем и учеником, а друзьями. Настоящими, близкими, как семья, как те, кто прошёл через огонь и воду вместе.

По вечерам, сидя у костра, Павел рассказывал гоблину про свой мир. Про интернет, где можно узнать всё что угодно, просто задав вопрос, не выходя из дома. Про самолёты, которые летят быстрее звука, перевозя людей через океаны за несколько часов. Про войны, где люди убивают друг друга, даже не видя лица врага, нажимая кнопки за тысячи километров. Про атомную бомбу, способную уничтожить целый город одним ударом, превратив его в радиоактивную пустыню. Про то, как миллионы людей живут в каменных джунглях, не зная имён соседей по лестничной клетке.

Хрыч слушал, качал головой и удивлялся, и в его жёлтых глазах загоралось то же любопытство, какое Павел видел в первый день их знакомства:

— Странные вы, люди. Жестокие. Мы, гоблины, когда дерёмся, мы друг друга видим, кровь нюхаем, в глаза смотрим, смерть лицом к лицу встречаем. А вы убиваете за идеи, которых в руках подержать нельзя. За картинки в голове. За то, что кто-то сказал, кто-то придумал, кто-то нарисовал. Разве это правильно? Разве можно убивать того, кого не видишь?

— Не знаю, — честно отвечал Павел, и в голосе его звучала та самая усталость, с которой он пришёл в этот мир. — Наверное, нет. Но так устроен мой мир. Там все так живут. И я жил, пока не попал сюда. Не задумывался, не спрашивал, просто жил, как все.

— Хорошо, что ты отсюда ушёл, — заключал Хрыч, подбрасывая ветки в костёр. — Здесь ты стал человеком. А там был... как это ты говорил? Виток в системе?

— Винтик. Или винтик. Да, там я был винтиком. Маленькой деталькой в огромной машине, которую в любой момент можно заменить другой такой же деталькой.

— А здесь ты — Повел. Мой ученик. Охотник. Почти маг. Это лучше, чем винтик. Намного лучше.

Павел улыбался и соглашался. Здесь он действительно чувствовал себя живым.

На исходе третьего года припасы стали подходить к концу. Соль, которой Хрыч дорожил больше жизни и расходовал с величайшей экономией, почти закончилась — оставалось на пару недель, не больше. Наконечники для стрел иступились, расщепились, некоторые сломались при неудачных выстрелах. Хорошая кожа для починки одежды и обуви была на исходе, а зима не за горами. Нужно было идти в город, менять добытое на нужные вещи, пока совсем не пропали.

— Есть город на востоке, Торнхейм, — сказал Хрыч однажды утром, перебирая свои пожитки и раскладывая их на две кучи: то, что можно продать, и то, что нужно оставить. — Людской. Не самый большой, но торговый, купцы туда со всех земель приезжают. Туда разные ходят — и люди, и гномы, и даже эльфы иногда заглядывают, если нужна особая работа или редкие товары. Сходим? Ты ещё не видел настоящих людских городов.

Павел задумался. Он ни разу не был в людских поселениях за все три года. Хрыч говорил, что чужаков там не любят, особенно таких подозрительных, как Павел — без роду, без племени, с непонятным акцентом и странными манерами. Но если вести себя тихо, не лезть на рожон, не задавать лишних вопросов — можно и поторговать, обменять шкуры на соль и наконечники.

— Сходим, — решил он, чувствуя, как внутри загорается любопытство. — Надо же мне когда-то увидеть, как живут нормальные люди в этом мире. А то я только гоблинов и видел, да и то одного.

— Нормальные? — усмехнулся гоблин, упаковывая в мешок связку сушёных грибов. — Нормальных не бывает. Бывают разные. Увидишь сам. Только держись рядом со мной и рот лишний раз не открывай.

Дорога до Торнхейма заняла три дня. Шли лесом, знакомыми тропами, потом вышли на тракт — широкую, утрамбованную дорогу, по которой то и дело проезжали повозки, телеги, всадники. Павел глазел по сторонам, как деревенщина, впервые попавший в столицу. Всё было интересно: и люди в странной одежде — кто в кожаных куртках, кто в домотканых рубахах, кто в добротных суконных плащах; и лошади, которых он раньше видел только на картинках и в фильмах — грациозные, сильные животные с умными глазами; и гномы — коренастые, бородатые, с тяжёлыми молотами за поясом и суровыми, обветренными лицами.

Торнхейм оказался типичным средневековым городом — именно таким, каким Павел представлял его по книгам и фильмам. Высокие каменные стены с башнями, на которых развевались флаги, узкие ворота, у которых стояли стражники в кожаных доспехах, лениво проверяя входящих и беря мелкую мзду с торговцев. Кривые улочки, вымощенные булыжником, островерхие крыши домов, нависающие так, что почти касались друг друга, создавая вечный полумрак даже в солнечный день. Вонь от помоек и лошадиного навоза, смешанная с запахом жареного мяса, свежего хлеба, пряностей и ещё чего-то неуловимо чужого. Гомон рынка, перекрывающий все остальные звуки — крики торговцев, рёв ослов, лай собак, плач детей. И величественный замок на холме, возвышающийся над городом, — серый, суровый, с бойницами и флагами на башнях.

Павел глазел по сторонам, забыв обо всём. Хрыч дёргал его за рукав, тащил в нужную сторону, что-то говорил — но Павел не слышал. Он впитывал этот новый для него мир, как губка, как иссохшая земля впитывает влагу.

Рыночная площадь кишела народом. Кузнецы в кожаных фартуках, перекрикивая друг друга, нахваливали свои мечи и ножи, сверкая сталью на солнце. Пекари выкрикивали названия хлеба — Павел разобрал только «пшеничный» и «ржаной», остальное тонуло в шуме. Торговцы тканями разложили на прилавках рулоны сукна, шёлка, бархата, парчи — яркие, переливающиеся на солнце, слепящие глаза. Менялы сидели за столами, пересчитывая монеты и сверяя курсы валют. Жонглёры и акробаты развлекали толпу, выделывая немыслимые трюки. Нищие протягивали руки, скуля и завывая, хватали прохожих за полы одежды. Воры шныряли между людьми, ловко срезая кошельки и исчезая в толпе.

Всё кишело, шумело, жило своей жизнью.

Хрыч ловко провёл Павла сквозь толпу к лавке менялы, где за несколько серебряных монет (Павел даже не знал, откуда они у гоблина — видимо, копил долгие годы) выменял принесённые шкурки на соль, новые наконечники для стрел, моток крепкой верёвки и даже кусок сыра — твёрдого, пахучего, покрытого благородной плесенью, как те сыры, что Павел видел в дорогих магазинах на Земле.

— Это тебе, — сказал Хрыч, протягивая сыр Павлу. — Попробуй. Люди это любят, дорого ценят. Говорят, вкусно.

Павел откусил кусочек. Сыр оказался острым, с горчинкой, с неожиданным грибным послевкусием, непривычным, но безумно вкусным. Он жевал и оглядывал площадь, чувствуя себя участником исторического фильма, туристом, случайно попавшим в прошлое.

— Пошли дальше, — поторопил Хрыч, дёргая его за рукав. — Надо ещё кожу посмотреть, ножи подточить у мастера, да и уходить пора, пока стемнеть не успело. В темноте из города лучше уйти — мало ли что.

— А где мы ночевать будем?

— В таверне, — усмехнулся гоблин, и уши его весело дрогнули. — Я же не зверь лесной, могу и в таверне переночевать, как нормальные люди. Если денег хватит, конечно. А денег у нас теперь маловато.

Они уже собирались уходить с площади, когда Павел увидел ЕЁ.

Она стояла у лавки оружейника, рассматривая кинжалы, разложенные на прилавке на куске чёрного бархата. Высокая, стройная, с тёмными волосами, забранными в тугой пучок на затылке, открывающий длинную, изящную шею. Одета она была просто, но со вкусом: кожаная куртка с металлическими заклёпками, плотная льняная рубаха, кожаные штаны, заправленные в высокие сапоги из мягкой кожи. За спиной — длинный лук, явно дорогой, искусной работы, украшенный резьбой. На поясе — ножны с мечом и несколько метательных ножей, рукояти которых поблёскивали на солнце.

Лицо у неё было серьёзное, сосредоточенное. Она перебирала кинжалы, брала в руки, взвешивала, проводила пальцем по лезвию, проверяя остроту, смотрела на свет, оценивая качество стали. Продавец что-то говорил, нахваливал товар, но она не слушала — смотрела только на оружие, и в этом взгляде было столько знания, столько опыта, что Павел залюбовался.

А потом она повернулась и встретилась взглядом с Павлом.

У неё были серые глаза. Не просто серые, а с зеленоватыми искорками, глубокие, как лесное озеро, в котором отражается небо. В них читались ум, сила, опыт и затаённая печаль — та самая, какую Павел видел в зеркале каждое утро в первые месяцы после попадания в Артану. Печаль человека, который многое потерял и не до конца оправился от потери.

В груди у него что-то оборвалось. Сердце пропустило удар, а потом забилось часто-часто, как у загнанного зайца. Весь мир исчез — шумный рынок, толпа, крики торговцев, запахи, Хрыч, дёргающий его за рукав. Остались только эти глаза.

— Элиан, — прошептал Хрыч, дёргая Павла за рукав сильнее. Он тоже заметил, куда смотрит ученик. — Охотница из Вольного Клана. Слышал о ней. У неё муж был, Ивор, погиб в прошлом году. Прикрывал отход женщин и детей от разбойников, заслонил собой. Она с тех пор одна, никого к себе не подпускает, в клане живёт затворницей. Ходи, пока цел, Повел. Такие женщины не для простых охотников. Они для героев, а ты пока ещё ученик.

Но Павел уже не слышал. Ноги сами понесли его к ней, сквозь толпу, мимо торговцев и покупателей, мимо жонглёров и нищих, мимо всего мира. Он шёл, как заворожённый, не в силах оторвать взгляд от серых глаз, и чувствовал, что в этот момент его жизнь разделяется на «до» и «после».

— Ты куда? — зашипел Хрыч, пытаясь удержать его, вцепившись в рукав. — Повел, очнись! Она же волчица! Съест и не подавится! Я таких женщин знаю — они сердца ломают, как сухие ветки!

Павел не слушал.

Он подошёл к ней вплотную, остановился в двух шагах, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, и сказал:

— Здравствуй.

И в этом простом слове было всё: и надежда, и страх, и предчувствие большой любви, которая изменит его жизнь навсегда.

Глава 8. Волчица.

— Здравствуй, — сказал Павел на артанском, стараясь, чтобы голос звучал уверенно и твёрдо, хотя внутри всё дрожало, сердце колотилось где-то в горле, а ладони предательски вспотели. — Меня Павел зовут. Мне показалось, тебе нужен этот кинжал. У тебя взгляд был такой... будто выбираешь не просто оружие, а судьбу. Или прощаешься с кем-то.

Он сам не знал, откуда взялись эти слова. Они просто вырвались из самой глубины души, как будто кто-то другой говорил за него, подсказывал, направлял. В земной жизни он никогда не решился бы подойти к незнакомой красивой женщине и сказать такое. Но здесь, в Артане, за три года жизни в лесу, он словно сбросил старую кожу, избавился от комплексов и страхов, научился доверять своей интуиции.

Элиан удивлённо подняла бровь — тонкую, изящную, тёмную. Медленно, очень медленно, оценивающе окинула его взглядом — с ног до головы и обратно. Чужую одежду, нездешнего покроя, сшитую Хрычом из звериных шкур и грубой ткани, неуклюжую манеру держаться, которая выдавала в нём человека, не привыкшего к оружию и доспехам, странный акцент, который Павел так и не смог до конца искоренить, несмотря на все усилия. Потом перевела взгляд на Хрыча, который маячил за спиной Павла и делал страшные глаза, отчаянно жестикулируя и мотая головой.

— Ты с гоблином? — спросила она низким, чуть хрипловатым голосом, в котором слышались нотки удивления и любопытства. Таким голосом говорят женщины, привыкшие командовать, привыкшие к уважению и послушанию.

— Это мой учитель, — ответил Павел, чувствуя, как с каждым словом уверенность возвращается к нему. — Он спас меня, когда я попал в этот мир. И научил всему, что я умею: охотиться, выживать в лесу, читать следы, различать травы. Если бы не он, меня уже давно не было бы в живых.

— В этот мир? — Элиан снова подняла бровь, и в серых глазах мелькнул неподдельный интерес. — Ты откуда такой взялся, Павел? Язык учил у гоблинов — выговор лесной, грубоватый, это сразу видно. А одет... не по-нашему, не по-людски. И говоришь странно. Красиво, но странно. Словно не отсюда родом, словно из сказок древних.

— Я издалека, — честно ответил Павел, глядя прямо в эти удивительные глаза. — Очень издалека. Из другого мира, если хочешь знать. Меня Ветры Судьбы занесли.

Элиан усмехнулась — не насмешливо, не презрительно, а скорее удивлённо, как человек, который вдруг услышал эхо далёкого, полузабытого детства:

— Ветры Судьбы? Такого я давно не слыхала. Говорят, они переносят только избранных. Тех, кому предназначена великая судьба. Ты избранный, что ли, Павел-издалека?

— Не знаю, — пожал плечами Павел, и в этом жесте была та особая, спокойная уверенность, которая появляется у людей, прошедших через серьёзные испытания. — Наверное, нет. Просто повезло. Или не повезло — как посмотреть. С одной стороны, я потерял свой мир, свою семью, всё, что знал. С другой — нашёл новый дом, нового друга, учителя. И вот теперь встретил тебя.

Она хмыкнула, но в глазах мелькнул настоящий, живой, неподдельный интерес. Она смотрела на него уже не как на случайного прохожего, а как на человека, который может быть интересен.

— Красиво говоришь, Павел-издалека. Для лесного бродяги слишком красиво, слишком складно. Ты раньше кем был? В своём мире? Чем занимался, пока Ветры тебя не унесли?

— Менеджером, — ответил Павел и, увидев полное непонимание в её глазах, пояснил, подбирая слова: — Ну, это... бумажки перекладывал с места на место. Людьми руководил, задания раздавал. Отчёты писал, графики рисовал. Планёрки проводил. Скучная работа, серая, бессмысленная. Сидел в душном помещении с утра до вечера и делал вид, что это важно.

— Бумажки? — Элиан рассмеялась — легко, звонко, как лесной ручеёк, как утренний птичий щебет. В этом смехе не было насмешки, было чистое, искреннее удивление. — Ты из другого мира, а работу нашёл самую скучную? Бумажки перекладывал? Вот уж действительно Ветры Судьбы... Наверное, им стало скучно, и они решили развлечься, забросив тебя к нам.

Она покачала головой, улыбаясь каким-то своим мыслям, потом снова повернулась к прилавку и указала на кинжал с узким, чуть изогнутым лезвием и тёмной рукоятью, обмотанной полоской чёрной кожи:

— Пожалуй, возьму вот этот. Лёгкий, удобный, в руке лежит хорошо. Для точного удара подходит.

— Хороший выбор, — кивнул Павел, хотя ничего не понимал в кинжалах, кроме того, чему научил его Хрыч за три года. — Для точного удара. И рукоять удобная — не скользит, даже если рука мокрая. И баланс хороший, я вижу.

Элиан снова удивлённо взглянула на него, и в серых глазах мелькнуло одобрение:

— А ты разбираешься? Не ожидала от бумажного человека.

— Немного, — честно признался Павел. — Учитель научил. Три года в лесу без хорошего ножа не проживёшь.

Она расплатилась с оружейником — Павел заметил, что монеты у неё серебряные, с каким-то незнакомым чеканом, изображающим волчью голову, — и, прежде чем уйти, бросила через плечо, уже сделав несколько шагов:

— Если будешь в наших краях, заходи. Вольный Клан стоит у Змеиного ручья, к северу отсюда, дня полтора ходу. Спросишь Элиан — любой покажет. Может, поужинаем, расскажешь про свой далёкий мир и про бумажки. Интересно же... Никогда не слышала, чтобы люди бумажками занимались.

И ушла. Просто развернулась и пошла сквозь толпу, которая расступалась перед ней, как море перед кораблём, как лес перед опытным охотником. Высокая, стройная, с развевающимися на ветру волосами, с луком за спиной и кинжалом в новой кожаной петле на поясе. Она шла, и каждый её шаг был полон той особой, грациозной уверенности, какая бывает только у людей, выросших в дикой природе.

Павел остался стоять как вкопанный, глядя ей вслед, пока она не скрылась в толпе. Сердце колотилось где-то в горле, в ушах шумело, в голове было пусто и звонко, как после хорошего удара.

Хрыч подошёл сзади, неслышно, как тень, и ткнул ученика кулаком в бок, вырывая из оцепенения:

— Дыши, герой. А то посинеешь сейчас, и мне тебя обратно в лес тащить. Я же говорил — волчица. Но ты, видать, тоже волк, раз подойти решился. И даже понравился, кажется. По крайней мере, не прогнала и не послала куда подальше — это уже успех.

— Понравился? — эхом отозвался Павел, всё ещё глядя в ту сторону, где исчезла Элиан. — Ты думаешь, понравился?

— А то нет? — хмыкнул гоблин, и в голосе его зазвучали нотки бывалого свата. — Она ж тебя в гости позвала. Просто так, с бухты-барахты, никого не зовут. Тем более охотницу из Вольного Клана. Они народ гордый, себе на уме, чужаков на порог не пускают. Если позвала — значит, зацепил чем-то. Значит, есть в тебе что-то, что ей нужно.

— Чем я её зацепил? Чем? Я же ничего особенного не сказал, просто подошёл и поздоровался.

— А я знаю? — пожал плечами Хрыч, и уши его смешно дёрнулись. — Может, тем, что не такой, как все. Не местный, не лезешь с глупостями, не пялишься, как другие мужики. Может, глазами своими печальными, в которых столько всего пережито. Может, историей про другой мир. Неважно. Важно, что теперь делать будешь? Пойдёшь или струсишь?

— Пойду, конечно, — сказал Павел, не раздумывая ни секунды. — Завтра же пойду. Нет, сегодня. Прямо сейчас. Где этот Змеиный ручей?

— А припасы? А кожа? А ножи? Мы ж за этим пришли! — возмутился Хрыч, всплеснув руками. — У нас соль на исходе, наконечники новые нужны, верёвка хорошая, а ты — «пойду»! Куда ты пойдёшь без припасов? Заблудишься в лесу, и я тебя потом ищи-свищи!

— Потом. Всё потом. Сначала — к ней.

Хрыч вздохнул, покачал головой, но спорить не стал. Он знал этот взгляд у ученика. Таким взглядом Павел смотрел на костёр, когда впервые зажёг его магией. Таким взглядом он смотрел на убитого сера, которого подстрелил сам после долгой изнурительной охоты. Таким взглядом смотрят люди, когда находят что-то по-настоящему важное, то, ради чего стоит жить, бороться, преодолевать любые трудности.

— Ладно, — сказал гоблин, махнув рукой. — Значит, задержимся. Переночуем в Торнхейме, найдём таверну подешевле, а завтра с утра пойдёшь к своей волчице. Только смотри, не опозорь меня, старого. Веди себя прилично, не лопай с руками, не чавкай за столом, не задавай глупых вопросов, не пялься на неё, как на диковинку. Охотники — народ простой, но гордый. Обидеть могут и словом, и делом, и мечом. А она там не последний человек, я чувствую.

— Я понял, — кивнул Павел, чувствуя, как внутри разгорается нетерпение. — Всё сделаю как надо. Не подведу. Спасибо, учитель.

— Не за что. Пойдём, таверну поищем. Надеюсь, там найдётся свободная комната и горячий ужин. А то я с твоей влюблённостью совсем отощал, пока ты на неё пялился.

Они нашли таверну с вывеской «Весёлый кабан» — не самую лучшую в городе, но и не самую грязную. Внутри пахло жареным мясом, свежим хлебом и хмельным мёдом. Хрыч поторговался с хозяином за комнату на двоих и ужин, и вскоре они уже сидели у камина, уплетая тушёное мясо с овощами и запивая его разбавленным вином, которое здесь называли «питьём для слабых».

Павел почти не чувствовал вкуса еды. Перед глазами всё стояло лицо Элиан, её серые глаза с зелёными искорками, её улыбка, её голос. Он прокручивал в голове их разговор снова и снова, анализируя каждое слово, каждый жест, каждый взгляд. Неужели она действительно позвала его? Неужели он ей интересен?

— Ты ешь давай, — ворчал Хрыч, пододвигая к нему миску. — Завтра силы понадобятся. Идти пешком до Змеиного ручья — полдня хорошего ходу, если по прямой, а по лесу — все два. А ты не спавши, не евши — далеко не уйдёшь, свалишься где-нибудь под кустом, и волчица тебя не найдёт.

Павел послушно жевал, но мысли его были далеко, в лесу, у Змеиного ручья, рядом с ней.

Ночью он почти не спал. Ворочался на жёсткой кровати, слушал, как храпит Хрыч, и думал. О том, что скажет, когда придёт в клан. О том, как её увидит снова. О том, что вообще всё это значит. Сердце то замирало, то колотилось как бешеное при одной только мысли о завтрашней встрече.

Утром, едва рассвело, он поднялся, умылся ледяной водой из бочки во дворе, натянул самую чистую рубаху, какая была, причесался как мог, поправил ремень с ножом и разбудил Хрыча, который спал, свернувшись калачиком и прикрыв уши ладонями:

— Я пошёл.

— Иди, — пробормотал гоблин, не открывая глаз, и махнул рукой. — Только не лезь на рожон. Если что — возвращайся. Я здесь буду, вечером. Если не вернёшься к ночи — пойду искать. Лес большой, но я каждую тропку знаю.

— Спасибо, учитель.

Павел вышел из таверны и зашагал к северным воротам Торнхейма, туда, где, по словам Элиан, находился Змеиный ручей и стойбище Вольного Клана. Солнце только поднималось над горизонтом, обещая ясный, тёплый день, птицы пели, город просыпался, начиная новый день. А впереди была встреча, которая могла изменить всё.

Глава 9. Тропа к водопаду

Дорога к Змеиному ручью заняла меньше, чем говорил Хрыч — часа четыре быстрым шагом, если считать по прямой, но Павел почти бежал, боясь, что передумает, что струсит, что не решится войти в клан, что страх возьмёт верх над желанием. Ноги сами несли его вперёд, по лесной тропе, мимо знакомых деревьев и незнакомых птиц, через ручьи и овраги, мимо спящих валунов и светящихся полян. Он не чувствовал усталости, не замечал времени — только сердце колотилось где-то в горле, только мысль о ней гнала вперёд.

Лес постепенно менялся. Деревья становились ниже, кусты гуще, под ногами чаще попадались следы зверей и людей — примятая трава, сломанные ветки, остатки костров. Воздух пах иначе — дымом, готовящейся едой, жизнью, человеческим присутствием. Павел понял, что приближается к жилью, и невольно замедлил шаг, прислушиваясь, присматриваясь, входя в тот особый режим охотничьей настороженности, которому научил его Хрыч.

Стойбище Вольного Клана оказалось окружено частоколом из заострённых брёвен — невысоким, но надёжным, с деревянными башенками по углам, где, как заметил Павел, сидели дозорные с луками наготове. Ворота были открыты — видимо, днём здесь не ждали нападения, — у входа скучал молодой парень с луком за спиной и копьём в руке, лениво поглядывая по сторонам.

— Ты кто? — лениво спросил он, преграждая путь копьём, но без особой агрессии, скорее для порядка. — Чей будешь? Откуда? Зачем пожаловал?

— Я к Элиан, — сказал Павел, стараясь, чтобы голос звучал уверенно и спокойно. — Она меня звала. Я Павел, из-за леса, от Торнхейма.

Парень окинул его оценивающим взглядом, задержался взглядом на ноже на поясе, на странной одежде, на лице, покрытом лёгким загаром и шрамами, хмыкнул, но копьё убрал:

— Проходи. Спросишь у кого — скажут, где её дом. Она в крайнем, у стены. Не ошибёшься.

Павел вошёл в стойбище. Внутри оказалось несколько десятков бревенчатых домов, разбросанных по большой поляне без особого порядка, но с каким-то внутренним смыслом, понятным только местным жителям. Между ними суетились люди — мужчины, женщины, дети. Кто-то чинил снаряжение, сидя на завалинках, кто-то разделывал тушу оленя, подвешенную на специальной перекладине, кто-то просто сидел у костра и болтал, попивая что-то из деревянных кружек. Пахло дымом, мясом, кожей и ещё чем-то неуловимо домашним, уютным.

На Павла косились, провожали взглядами, но не останавливали и не окликали. Видно, чужаки здесь бывали нечасто, но и не были в диковинку — лес большой, всякое случается.

Он спросил у пожилой женщины, таскавшей воду в двух больших вёдрах на коромысле, где живёт Элиан. Та молча показала рукой на крайний дом, стоявший чуть поодаль от остальных, у самой стены частокола, почти в тени высоких сосен. Дом был небольшим, но крепким, срубленным из добрых брёвен, с резными наличниками на окнах и аккуратной трубой, из которой вился лёгкий дымок.

Павел подошёл, постоял минуту, другую, собираясь с духом, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, и постучал в дверь.

Открыла Элиан.

Волосы были распущены, падали на плечи тёмной волной, на ней была простая льняная рубаха, подпоясанная кожаным ремешком, и свободные штаны, босые ноги. Она смотрела на него без особого удивления, будто ждала, будто знала, что он придёт.

— Пришёл, — сказала она. Не спросила, а просто констатировала факт. — Быстро. Я думала, побоишься. Думала, дня три будешь собираться, а то и вовсе не придёшь.

— Я не из пугливых, — ответил Павел, чувствуя, как глупая улыбка сама расползается по лицу. — И привык делать всё быстро. В лесу иначе нельзя.

— Вижу. — Она чуть улыбнулась, и в серых глазах мелькнуло что-то тёплое. — Ладно, проходи. Поможешь шкуры выделывать, заодно поговорим. Дело найдётся всегда.

Так начались его визиты.

Сначала раз в неделю. Потом чаще. Павел помогал по хозяйству — колол дрова, чинил забор, таскал воду из ручья, помогал разделывать добычу, которую Элиан приносила с охоты. Приносил дичь, когда охотился в окрестных лесах. Сидел с детьми соседей, если надо было отлучиться по делам. Постепенно он становился своим, привычным, почти незаметным.

Клановые мужики сначала косились на него с подозрением. Чужак, приблуда, непонятно откуда взявшийся, без роду, без племени. Но потом привыкли, перестали обращать внимание. Павел был работящим, не лез в чужие дела, языком не трепал, никого не учил жить, советов не раздавал, если не просили. Постепенно его перестали замечать — как часть пейзажа, как дерево или камень.

С Элиан они подолгу сидели у костра по вечерам, когда заканчивались дневные дела. Она рассказывала о жизни клана, об охоте, о детстве, проведённом в этих лесах. Рассказывала о муже — Иворе, который погиб два года назад, прикрывая отход женщин и детей от разбойников, напавших на клан.

— Он был хорошим человеком, — говорила она, глядя в огонь, и в серых глазах плясали отблески пламени. — Сильным, добрым, честным. Любил меня. И я его любила. А потом его не стало. И я думала, что больше никогда... никого... не смогу полюбить. Думала, сердце моё умерло вместе с ним.

Она замолкала, и Павел не решался нарушить тишину. Просто сидел рядом и слушал, как потрескивают дрова в костре, как ночной лес шумит за стенами дома, как дышит рядом эта удивительная женщина.

— Ты не похож на других, — сказала она однажды вечером, когда они сидели на крыльце и смотрели на звёзды. — Ты слушаешь по-настоящему. Не делаешь вид, не ждёшь своей очереди говорить, а правда слушаешь. И не лезешь с советами, не учишь жить. И не жалеешь, не смотришь с сочувствием, от которого хочется провалиться сквозь землю. Это... редкость. Большая редкость.

— Мне просто... с тобой хорошо, — ответил Павел, чувствуя, как слова сами идут из глубины души. — Спокойно. Как будто я дома. Как будто так и должно быть.

Она посмотрела на него долгим, изучающим взглядом — тем самым, от которого у него подкашивались колени и перехватывало дыхание.

— Странный ты, Павел-издалека. Рассказывай про свой мир.

И он рассказывал. Часами, ночами, при свете костра и при свете звёзд. О небоскрёбах, уходящих в облака, о бетонных джунглях, где живут миллионы людей, не зная имён соседей. О метро, поездах, бегущих под землёй быстрее ветра. О самолётах, летящих выше облаков, быстрее звука. О телефонах, по которым можно говорить с кем угодно, хоть за морем, хоть на другом конце света. О кино, книгах, музыке, обо всех чудесах его мира.

Элиан слушала, удивлялась, иногда не верила, переспрашивала, уточняла, но всегда просила продолжать, рассказывать ещё, не останавливаться.

— Там, наверное, легко жить, — сказала она как-то, когда Павел описывал супермаркеты, полные еды, куда можно прийти и купить всё, что хочешь, за бумажные деньги. — Не надо охотиться, не надо бояться краулеров, не надо мёрзнуть зимой, не надо думать, что есть завтра. Всё есть — только руку протяни и заплати.

— Легко, — согласился Павел, и в голосе его послышалась горечь. — Но пусто. Там люди не смотрят друг на друга по-настоящему. Каждый сам по себе, в своей клетке, в своей скорлупе. Работа — дом, дом — работа, и так по кругу, годами, десятилетиями, пока не состаришься. А здесь... здесь ты знаешь, зачем просыпаешься утром. Чтобы жить. По-настоящему. Чтобы дышать полной грудью, чтобы чувствовать каждый миг.

— А я думала, у вас там рай, — задумчиво сказала Элиан, глядя на звёзды. — Думала, все люди счастливы, раз у них всего так много.

— Рай — это когда рядом те, кого любишь, — ответил Павел, и голос его дрогнул. — Неважно где. В лесу, в городе, в пещере. Главное — с кем.

Она посмотрела на него как-то по-новому, мягче, теплее, и в серых глазах зажглось что-то такое, от чего у Павла перехватило дыхание.

— Ты прав, наверное.

Прошло ещё несколько месяцев. Павел уже почти не ночевал в норе Хрыча — всё время проводил в клане, возвращаясь к учителю только затем, чтобы отчитаться, показать новые навыки и забрать очередную порцию наставлений. Гоблин ворчал для виду, ругался, что ученик его бросил, что старый гоблин теперь один кукуй в лесу, но втайне радовался за Павла, видел, как тот меняется, расцветает, становится другим человеком.

— Ну что, Повел, — говорил он, когда они встречались в лесу на охоте. — Как твоя волчица? Кормит хорошо? Не обижает?

— Хорошо, учитель. Очень хорошо. И кормит, и не обижает.

— Смотри, не упусти. Такие женщины редко встречаются. Раз в жизни, если повезёт. И не прощают ошибок. Если обидишь — уйдёт и не оглянется. Так что держись, не подводи.

— Я знаю, учитель. Постараюсь.

Однажды Элиан встретила его на пороге с луком за спиной и заплечным мешком, полным припасов. Вид у неё был загадочный и торжественный одновременно.

— Идём, — сказала она коротко. — Покажу тебе кое-что.

— Куда? — удивился Павел, но уже чувствовал, как внутри загорается предвкушение.

— К водопаду Гремящему. Два дня ходу, если быстро. Ты должен это увидеть. Моё любимое место.

Павел не раздумывал ни секунды. Собрал свои вещи, проверил нож, взял лук — и они ушли.

Они шли лесом — Элиан впереди, лёгкая и бесшумная, как лесная кошка, как сама смерть, Павел сзади, стараясь не отставать и не шуметь, внимательно глядя под ноги. Она останавливалась, показывала следы, рассказывала о птицах, грибах, повадках зверей, учила новым охотничьим хитростям.

— Хрыч тебя неплохо выучил, — похвалила она, когда Павел безошибочно определил по следу, что здесь прошёл кабан, а не олень. — Следы читаешь, зайца не спугнёшь, по лесу ходишь почти бесшумно. Для чужака — отлично. Для того, кто бумажки перекладывал — просто невероятно.

— Он старался. Я старался. Три года учёбы даром не прошли.

— А магия? Владеешь?

— Немного. Костёр зажечь, рану подлечить, воду согреть. До боевой далеко, как до неба.

— И не надо, — сказала Элиан, и в голосе её послышалось одобрение. — Боевая магия — это для магов, для тех, кто всю жизнь учится. А мы, охотники, своим умением берём. И луком. И ножом. И головой.

К вечеру они вышли к поляне у ручья. Элиан быстро развела костёр, достала припасы — вяленое мясо, сухари, какие-то корешки, похожие на картошку, только сладкие.

— Красиво здесь, — сказал Павел, глядя на закат, окрасивший небо в розово-золотые тона, каких он никогда не видел на Земле. — Очень красиво. Спокойно.

— Да. Мы с Ивором сюда часто ходили. Это было наше место, наш тайный уголок.

Повисло молчание. Павел не знал, что сказать, боялся нечаянно обидеть её, напомнить о боли, которую она всё ещё носила в сердце.

— Прости, я не хотел...

— Всё в порядке, — перебила она, и голос её звучал ровно, спокойно. — Прошло два с лишним года. Надо жить дальше. Ивор бы не хотел, чтобы я всё время грустила и хоронила себя заживо. Он был хорошим человеком, но он ушёл. А ты... ты здесь. Ты появился в моей жизни, и она снова обрела смысл.

Помолчала, глядя на огонь, и добавила тихо, почти шёпотом:

— Когда я впервые увидела тебя на рынке в Торнхейме, сразу подумала: «Какой странный. И глаза у него добрые. И печальные, как у человека, который много потерял». Как будто ты тоже кого-то потерял. Или что-то важное, без чего нельзя жить.

— Потерял, — тихо сказал Павел, чувствуя, как к горлу подступает ком. — Себя. Свою старую жизнь. Всё, что у меня было. А потом нашёл здесь.

— А здесь?

— Здесь я нашёл... — он запнулся, подбирая слова, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. — То, чего у меня никогда не было. Дом. Друга. Учителя. И... может быть, тебя. Надеюсь, что тебя.

Элиан долго смотрела на него. Огонь костра плясал в её серых глазах, делая их золотистыми, тёплыми, почти живыми. Потом она протянула руку и коснулась его щеки — легко, едва ощутимо, как лист касается воды.

— Ты правда нездешний, Павел-издалека. Таких слов наши мужчины не говорят. Они больше делают, чем говорят. Слова у них не в почёте.

— А я не требую ничего. Я просто... рядом. Хочу быть рядом с тобой.

Она улыбнулась — тепло, открыто, впервые без тени печали и боли, и от этой улыбки у Павла зашлось сердце:

— Иди сюда.

Он подвинулся ближе. Она положила голову ему на плечо, и они долго сидели так, глядя на огонь, слушая ночной лес и почти не дыша, чтобы не спугнуть это хрупкое, драгоценное мгновение.

Где-то вдалеке ухнула ночная птица, зашуршали листья, но им было всё равно. Они были вдвоём, и это было главное.

Глава 10. Первый поцелуй.

На второй день пути они услышали водопад задолго до того, как увидели. Гул нарастал постепенно, сначала как отдалённый гром, едва различимый на фоне лесных звуков, потом как рёв раненого зверя, потом как раскаты землетрясения, от которых, казалось, вибрирует сама земля. Чем ближе они подходили, тем сильнее дрожал воздух, тем отчётливее чувствовалась мощь стихии. А потом лес расступился — и Павел увидел чудо.

Вода падала с высоты метров пятидесяти, может, даже больше, разбиваясь о камни в миллионы брызг, в которых играла радуга. Не одна, а целых три радуги переливались в водяной пыли, создавая сказочное, нереальное зрелище. Они изгибались над озером, как разноцветные мосты, соединяющие берега. Внизу кипело озеро бирюзовой воды, прозрачной до самого дна, окружённое огромными валунами, поросшими ярко-зелёным, изумрудным мхом, который светился в лучах солнца. От озера поднимался лёгкий туман, делая пейзаж ещё более нереальным, призрачным, словно сошедшим со страниц древних легенд.

— Невероятно, — выдохнул Павел, чувствуя, как перехватывает дыхание от этой дикой, первозданной красоты. — Я такого никогда не видел. Даже в своём мире, даже в самых красивых местах, куда ездил в отпуск.

— Я знала, что тебе понравится, — улыбнулась Элиан, и в её серых глазах отражалось сияние воды. — Это моё любимое место. С детства сюда прихожу, когда грустно или когда радостно, когда нужно подумать или когда хочется побыть одной. Всё смывает. Вся боль, все сомнения, все страхи уходят вместе с водой.

Они спустились к озеру по узкой тропинке, петляющей между валунов и корней. Элиан ловко прыгала с камня на камень, не колеблясь ни секунды, а Павел осторожно ступал следом, проверяя каждый шаг. У самой воды она разулась и зашла в озеро по колено, не обращая внимания на ледяную температуру. Павел последовал её примеру — и чуть не взвизгнул от неожиданности. Вода была ледяной, обжигающей, такой холодной, что, казалось, кости сводит судорогой. Но после долгой, изнурительной дороги это было настоящим блаженством. Ноги сразу занемели, потеряли чувствительность, а потом пришло странное, пьянящее ощущение чистоты и свежести, будто вода смывала не только грязь и пот, но и всю усталость, все тревоги последних месяцев.

— Искупаемся? — спросила она с хитринкой в глазах, и в голосе её зазвенели озорные нотки, которых Павел никогда раньше не слышал.

— Ты с ума сошла? — Павел выпучил глаза, чувствуя, как от одной мысли о полном погружении перехватывает дыхание. — Холодно же! Тут градусов пять, не больше! Тут рыбы и те мёрзнут!

— А ты боишься? — она усмехнулась, и в этой усмешке был вызов, от которого у Павла внутри всё перевернулось. — Смотри, как я.

И, недолго думая, ловким движением стянула через голову рубаху, оставшись в одной лёгкой тунике, которая ничего не скрывала, и с разбегу нырнула в озеро, подняв тучу сверкающих брызг.

Павел замер, не в силах пошевелиться. Она была прекрасна — даже в мокрой, прилипшей к телу одежде, с разметавшимися по воде тёмными волосами, которые змеями вились за ней. Она плыла легко и свободно, как рыба, как русалка из старых легенд, как существо, для которого вода была родной стихией. Каждое движение было исполнено грации, каждое — отточено до совершенства годами жизни в дикой природе.

— Ну что, слабо? — крикнула она, вынырнув на середине озера и отбрасывая мокрые волосы с лица. Глаза её сияли, щёки разрумянились от холодной воды, и вся она была такая живая, такая настоящая, что у Павла перехватило дыхание.

Павел усмехнулся, чувствуя, как внутри закипает азарт, стащил рубаху, штаны и, оставшись в чём мать родила, с разбегу нырнул следом. Вода обожгла, перехватила дыхание, на мгновение показалось, что сердце остановилось, а лёгкие сжались в комок. Но через несколько секунд пришло невероятное, ни с чем не сравнимое ощущение чистоты, свободы, единения с миром. Он вынырнул, отфыркиваясь и смеясь, чувствуя себя заново родившимся.

— Сумасшедшая! — крикнул он, глотая воздух ртом.

— Сам такой! — крикнула она в ответ и нырнула снова, мелькнув пятками над водой.

Они плавали, ныряли, гоняли рыбу, которая шарахалась от них в разные стороны, смеялись, брызгались водой, как дети. Павел забыл обо всём — о войне, о потерях, о страхах, о прошлом. Был только этот миг, это озеро, эта женщина, это небо над головой.

Потом они выбрались на берег и долго грелись на солнце, лёжа на тёплых валунах, которые нагрелись за день и отдавали своё тепло озябшим телам. Элиан разложила на камнях мокрую одежду, сама устроилась рядом, прикрыв глаза, подставив лицо тёплым лучам. Павел лежал и смотрел на неё, не в силах отвести взгляд. Каждая чёрточка её лица запечатлевалась в памяти, каждое движение ресниц, каждый вздох.

— Чего уставился? — спросила она, не открывая глаз, но чувствуя его взгляд кожей.

— Любуюсь.

— Ну-ну.

Помолчали. Птицы пели где-то вдалеке, водопад гудел ровно и мощно, создавая непрерывный, убаюкивающий фон, солнце припекало всё сильнее.

— Элиан, — сказал Павел вдруг, и голос его дрогнул.

— Ммм?

— Спасибо тебе. За это. За всё. За то, что показала мне это место. За то, что взяла с собой. За то, что... ты есть. За то, что появилась в моей жизни.

Она открыла глаза, повернула голову, и в серых глазах плескалось что-то тёплое, глубокое, бесконечное:

— Не за что. Ты заслуживаешь счастья, Павел-издалека. Ты хороший человек. Я это вижу. С первого взгляда увидела.

— Откуда ты знаешь? Как можно увидеть такое с первого взгляда?

— По глазам. И по делам. Ты никогда не просил ничего для себя. Только помогал. Со мной, с кланом, с соседями, даже с Хрычом, своим ворчливым гоблином. Ты отдаёшь, не думая о выгоде, не ожидая благодарности. Это редкость. В нашем мире таких почти не осталось.

Он не нашёлся, что ответить. Просто лежал и смотрел на небо, на облака, плывущие высоко-высоко, на водопад, на радуги, на неё.

Вечером они сидели у костра, который развели в небольшой пещерке за водопадом — Элиан знала здесь каждый уголок, каждую тропку, каждую пещеру. Ели жареную рыбу, пойманную в озере своими руками, пили травяной отвар, пахнущий мятой и ещё чем-то незнакомым, и молчали. Молчание было уютным, тёплым, наполненным взаимным пониманием.

— Расскажи ещё про свой мир, — попросила она, глядя на огонь.

— Что рассказать?

— Про любовь. Как там любят? У нас по-своему, у вас, наверное, иначе.

Павел задумался, подбирая слова, чтобы объяснить это сложное, многогранное чувство человеку из другого мира:

— По-разному. Кто-то ищет всю жизнь и не находит. Кто-то находит и теряет. Кто-то живёт вместе долго и счастливо, растит детей, внуков, но таких мало. Большинство... большинство просто существуют рядом. Работа, дети, быт, проблемы. А любовь уходит. Или её не было изначально, а была только привычка, страх одиночества, удобство.

— Грустно.

— Грустно. А здесь?

— Здесь тоже по-разному, — ответила Элиан, и в голосе её зазвучала та особенная, лесная мудрость, которая приходила с годами жизни в дикой природе. — У нас любят крепче, что ли. Сильнее. Потому что жизнь короткая и опасная. Каждый день может быть последним. Поэтому если любишь — любишь по-настоящему. Не жалеешь себя. Не думаешь о выгоде. Не откладываешь на завтра. Просто любишь здесь и сейчас.

— Как ты с Ивором?

— Да. Как мы с Ивором.

Она замолчала, глядя в огонь, и Павел боялся пошевелиться, чтобы не спугнуть это хрупкое равновесие.

— Я думала, что больше не смогу, — сказала она тихо, и в голосе её слышалась такая глубокая, выстраданная боль, что у Павла защемило сердце. — Что любовь умерла вместе с ним. Что сердце моё превратилось в камень. А потом появился ты. И всё стало... по-другому.

— В каком смысле?

— В том, что я снова чувствую. Снова хочу быть рядом с кем-то. Снова боюсь потерять. Снова надеюсь.

Она подняла на него глаза — и в них стояли слёзы. Не горькие, не отчаянные, а светлые, очищающие, как вода в этом озере.

— Ты не представляешь, как это страшно — снова полюбить после того, как уже хоронила. Как страшно открыться, довериться, знать, что опять можешь потерять. Но ещё страшнее — не пробовать. Не попытаться. Остаться одной до конца своих дней, в холодной пустоте, без надежды, без тепла.

Павел молчал. Слова застряли в горле, не в силах пробиться наружу.

— Я боюсь, Павел, — прошептала она, и в этом шёпоте была вся она — сильная, гордая, но такая уязвимая. — Боюсь тебя потерять. Боюсь, что ты уйдёшь, как Ивор. Боюсь, что Ветры Судьбы унесут тебя обратно в твой мир. Но ещё больше боюсь, что так и не скажу тебе...

Она не договорила. Потому что Павел наклонился и поцеловал её.

Это был их первый поцелуй. Нежный, осторожный, трепетный, будто они боялись разбить что-то хрупкое и бесконечно драгоценное. Губы у неё были мягкими, тёплыми, пахли травяным чаем и дымом костра. И немного солёными — от слёз, которые всё-таки скатились по щекам.

Она ответила. Прильнула к нему, обвила руками шею, притянула ближе. И мир вокруг перестал существовать. Не было водопада, не было леса, не было Артаны — только она, только он, только этот миг, застывший в вечности.

Они оторвались друг от друга, только когда не хватило воздуха, когда лёгкие потребовали новой порции. Элиан смотрела на него сияющими, влажными глазами и улыбалась — счастливо, открыто, беззащитно, как ребёнок.

— Я думала, ты никогда не решишься, — сказала она, и в голосе её звучало облегчение.

— Я боялся.

— Чего?

— Что ты прогонишь. Что я тебе не нужен. Что всё это — только мои фантазии.

— Глупый, — она коснулась пальцем его губ, останавливая поток слов. — Нужен. Очень нужен. Ты даже не представляешь, как нужен.

Они снова поцеловались — уже увереннее, дольше, жарче, со всей страстью, что копилась месяцами. А потом сидели у костра, обнявшись, укрывшись одним плащом, и смотрели на угли, догорающие в темноте. Павел чувствовал, как бьётся её сердце — часто, сильно, в унисон с его собственным.

— Я люблю тебя, — сказал он просто. Без подготовки, без красивых фраз, без надежды на ответ. Просто то, что чувствовал каждой клеточкой своего существа.

— Я знаю, — ответила она, прижимаясь ближе. — Я тоже тебя люблю, Павел-издалека.

И это были самые главные слова в его жизни. Ради них стоило пройти через всё — через потерю мира, через годы учёбы, через опасности, через страх.

Ночь они провели в пещере, на ворохе сухой травы, пахнущей летом и солнцем, укрывшись плащом. Павел держал Элиан в объятиях и слушал, как дышит водопад, как потрескивают угли костра, как поёт ночной лес своими тысячами голосов. И чувствовал, что наконец-то нашёл то, что искал всю жизнь — и в этом мире, и в прошлом. Дом. Покой. Любовь.

Утром они проснулись от холода — костёр почти погас, оставив после себя лишь горстку тёплой золы. Элиан раздула угли, подбросила сухих веток, и вскоре пламя снова загудело, разгоняя сырость и мрак, наполняя пещеру теплом и светом.

— Надо возвращаться, — сказала она, хотя в голосе не было ни капли желания уходить. — Клан забеспокоится. Мы и так задержались.

— Успеем, — улыбнулся Павел, любуясь ею.

Он смотрел на неё — растрёпанную, сонную, с кругами под глазами от недосыпа, но такую прекрасную, такую родную — и не мог поверить своему счастью. Неужели это всё с ним? Неужели он, Павел Веснин, менеджер из другого мира, винтик в огромной бездушной машине, сидит в пещере за водопадом с женщиной, которую любит, и которая любит его в ответ?

— О чём задумался? — спросила она, заметив его отсутствующий взгляд.

— О том, что мне повезло. Невероятно повезло.

— Мне тоже, — ответила она, и серые глаза её сияли. — Хотя я до сих пор не верю, что ты из другого мира. Слишком уж ты настоящий для пришельца.

— Хочешь, докажу?

— Чем?

— Хотя бы тем, что... — Павел щёлкнул пальцами, и над его ладонью вспыхнул маленький, яркий огонёк, заплясавший в воздухе.

Элиан охнула, отшатнулась на мгновение, но тут же подалась вперёд, разглядывая чудо:

— Ты маг! Настоящий маг!

— Немного. Хрыч научил. Три года учёбы не прошли даром.

— Я думала, он тебя только лесу учил, охоте, выживанию...

— И лесу, и охоте, и магии. Говорит, у меня искра есть с самого рождения. Просто в моём мире она была не нужна, спала глубоко. А здесь проснулась.

Элиан смотрела на огонёк, пляшущий на его ладони, и в глазах её было искреннее, детское восхищение.

— Красиво, — сказала она. — У нас в клане магов нет. Только знахари немного умеют заговаривать раны да травы заваривать, но так, чтобы огонь из рук... никто не умеет.

— Я не боевой маг, — уточнил Павел, гася огонёк. — Так, бытовые мелочи. Костёр зажечь, рану подлечить, воду согреть. До настоящей магии мне ещё учиться и учиться.

— Всё равно красиво. И полезно. Зимой пригодится.

Он погасил огонь окончательно, взял её за руку, чувствуя тепло её пальцев:

— Пойдём домой.

Они вышли из пещеры, обогнули водопад по узкой тропе, которую Элиан знала с детства, и двинулись обратно в клан. Солнце поднималось над лесом, заливая всё вокруг золотистым светом, птицы пели на все голоса, мир был прекрасен и бесконечен.

Павел шёл и чувствовал, что в груди у него поёт целый хор. Он любил. Он был любим. Всё остальное было неважно.

Глава 11. Белое безмолвие.

Они вернулись в клан через пять дней, загорелые, отдохнувшие, с глазами, сияющими таким счастьем, что даже самые суровые охотники, глядя на них, невольно улыбались. Слух о том, что Элиан, неприступная вдова, два года никого к себе не подпускавшая, наконец-то нашла себе пару, разнёсся по стойбищу со скоростью лесного пожара. Женщины перешёптывались, мужчины понимающе хлопали Павла по плечу, дети с любопытством разглядывали чужака, который теперь стал почти своим.

Хрыч, увидев их ещё на подходе к стойбищу, сидел на поваленном дереве у тропы и терпеливо ждал, поигрывая своим кривым ножом. Он заметил их издалека — Павел шёл, бережно поддерживая Элиан под руку, хотя та вовсе не нуждалась в поддержке, и оба то и дело останавливались, чтобы посмотреть друг на друга и глупо улыбнуться. Гоблин только покачал головой и ухмыльнулся в усы, которые у него почему-то росли не только на морде, но и на ушах — мелкими, редкими, смешными пучками.

— Ну что, Повел, поймал свою волчицу? — спросил он, когда Павел подошёл поприветствовать старого друга. В голосе его звучало ехидство, но глаза светились неподдельной радостью.

— Она сама поймала меня, — улыбнулся Павел, чувствуя, как глупая, счастливая улыбка растягивает губы до ушей, и совершенно не стесняясь этого.

Элиан, стоявшая рядом, фыркнула, но в глазах её плясали весёлые искры, и она не стала возражать. Только толкнула Павла плечом — мол, не задавайся, мог бы и сам признаться, кто кого ловил.

— Ну-ну, — хмыкнул Хрыч, пряча нож в ножны и поднимаясь с бревна. — Смотрите там, не потеряйте друг друга в лесу. А то знаю я этих влюблённых — ходят, на небо глядят, ничего вокруг не замечают, а под ногами краулеры ползают, ветки сухие трещат, звери голодные бродят.

— Не ползают, не трещат и не бродят, — отрезала Элиан, но в голосе её не было обиды, только лёгкая насмешка. — Мы следопыты, в конце концов, не первый год в лесу живём.

— Ладно, ладно, — примирительно поднял руки гоблин, признавая поражение. — Я ж не со зла. Рад за вас, честно. Повел — хороший человек. Хоть и чужак, хоть и бумажки в прошлой жизни перекладывал.

— Спасибо, учитель, — сказал Павел, и в голосе его звучала искренняя благодарность.

С этого дня Павел почти не ночевал в норе Хрыча. Он переселился в клан, в дом Элиан, и это решение далось ему удивительно легко, словно так и должно было быть с самого начала. Дом был небольшим, но крепким, срубленным из добрых брёвен ещё дедом Элиан, с печкой посередине, сложенной из камня и глины, широкими лавками вдоль стен, застеленными шкурами, и большой кроватью в углу, на которой лежали горы меховых одеял. Пахло в доме травами, развешанными под потолком для просушки, вяленым мясом, берёзовыми дровами и ещё чем-то неуловимо родным, уютным, от чего у Павла каждый раз щемило сердце.

Хрыч сначала ворчал для виду, что ученик его бросил, что старый гоблин теперь один кукуй в лесу, что некому даже воды принести, но потом махнул рукой и смирился:

— Ладно, сам таким был, когда молодой был. Только не забывай старика, заходи иногда. А то я без тебя с ума сойду от скуки, разговаривать будет не с кем.

Павел заходил. Каждую неделю они встречались в лесу на нейтральной территории, охотились вместе, сидели у костра, разговаривали обо всём на свете. Гоблин рассказывал новые истории из своей долгой жизни, учил новым премудростям, делился секретами, которые берег для особого случая. А Павел слушал и запоминал, чувствуя, что эти знания — бесценный дар, который пригодится ему в будущем. Но вечерами он неизменно возвращался в клан, к Элиан, в их маленький тёплый дом, и это было главным.

Их жизнь входила в мирное, размеренное русло. Павел помогал по хозяйству, ходил на охоту с клановыми мужчинами, постепенно завоёвывая их уважение не словом, а делом. Элиан учила его стрелять из лука по-настоящему — не так, как Хрыч, который учил основам выживания, а по-охотничьи, тонко, с учётом ветра, расстояния, освещения, повадок конкретного зверя. А он учил её необычным тактическим приёмам, которые помнил из земных фильмов и книг: как организовать засаду, как отвлечь внимание противника, как использовать местность с максимальной выгодой, как просчитывать действия врага на несколько шагов вперёд.

— Откуда ты это знаешь? — удивлялась она, когда очередной его план срабатывал безошибочно. — Ты же говорил, что был в своём мире простым бумажки перекладывал?

— Предки научили, — улыбался Павел, пожимая плечами. — Книжки умные писали на протяжении тысяч лет. А я читал. У нас там много книжек про войну. Люди любят читать про то, чего не хотят пережить в реальности.

— Книжки про войну?

— И про войну тоже. И про охоту. И про выживание. У нас это называется «теория». Можно узнать что-то, никогда не делая этого самому.

Элиан качала головой, поражаясь странностям его мира, но запоминала, впитывала новые знания, как земля впитывает влагу после долгой засухи.

Зима в Артане наступила внезапно. Ещё вчера лес шумел золотом и багрянцем, листья кружились в прощальном танце, падая под ноги мягким шуршащим ковром, а сегодня выпал снег, и мир стал белым и тихим. Не постепенно, как на Земле, с долгими переходами от осени к зиме, а сразу — за одну ночь. Павел вышел утром на порог и замер, поражённый открывшимся зрелищем.

Первая зима в его новой жизни. Лес стоял белый, пушистый, сказочный. Каждая ветка, каждый сучок, каждая травинка были покрыты толстым слоем снега, искрящегося в лучах неяркого зимнего солнца. Воздух был таким чистым и прозрачным, что, казалось, можно было разглядеть каждый листочек за километр. Тишина стояла звенящая, абсолютная — даже птицы молчали, попрятавшись в свои гнёзда.

— Красиво, правда? — Элиан вышла следом, закутавшись в меховой плащ, подбитый лисьим мехом, и встала рядом, прижавшись к его плечу. — Я люблю зиму. Лес отдыхает. Звери прячутся по норам. Тихо, спокойно, никуда не надо спешить. И мы отдыхаем от летних забот.

Павел обнял её, притянул ближе, чувствуя, как тепло её тела проникает сквозь несколько слоёв одежды. От неё пахло травами, дымом очага и тёплым мехом — самым уютным запахом на свете. Где-то в лесу ухнул древесный дракончик — видимо, тоже удивился внезапному снегу и выражал своё недовольство.

— Пойдём в лес, — предложила Элиан, и глаза её загорелись азартом. — Покажу тебе зимние тропы. Ты же ещё не ходил по снегу в Артане?

— Не ходил. В прошлую зиму я только учился языку и травам, из норы почти не вылезал.

— Тогда одевайся теплее. И лыжи возьмём. Без них в лесу сейчас делать нечего.

Они надели лыжи — простые, деревянные, обтянутые снизу кожей, чтобы не скользили назад при подъёме в гору, — и ушли в белое безмолвие. Лес под снегом был сказочным, нереальным, словно сошедшим со страниц детских книжек с картинками: деревья в инее, ветви, согнувшиеся под тяжестью белых шапок до самой земли, следы зверей, петляющие между стволами причудливыми узорами, чистота и тишина, нарушаемая только поскрипыванием снега под лыжами и редкими, одинокими птичьими криками.

— Смотри, — Элиан показала на цепочку следов, уходящих в чащу. — Лиса прошла. Недавно, может, час назад. Видишь, следы чёткие, снег ещё не успел осыпаться, края не оплыли. Если пойдём по следу, может, и нагоним.

— А здесь? — Павел показал на другие следы, петляющие зигзагами, путаные, с резкими поворотами.

— Заяц. Петлял, запутывал след. Хищник где-то рядом был, крупный, вот он и нервничал, заметался. Видишь, как скакал — большие прыжки, потом маленькие, потом опять большие.

— Ты всё это читаешь как книгу, — восхитился Павел, разглядывая снежную грамоту. — Я даже не понимаю, куда смотреть, что важно, а что нет.

— Научишься, — улыбнулась она, и в серых глазах заплясали весёлые искорки. — Время есть. Зима длинная. Научишься и следы читать, и зверей понимать, и погоду предсказывать.

Они прошли ещё немного, и Элиан вдруг остановилась, подняв руку в предупреждающем жесте, прислушиваясь:

— Тихо. Слышишь?

Павел замер, затаил дыхание, напряг слух. Сначала ничего не было слышно, кроме обычного лесного шума — ветра в кронах, редких птичьих голосов, поскрипывания снега. Потом он различил далёкий, едва уловимый треск веток, тяжёлый топот, от которого, казалось, слегка вибрировала земля.

— Кто-то идёт, — прошептала Элиан, и в глазах её зажёгся охотничий азарт. — Крупный. Лось или олень. Может, кабан. Идём осторожно, может, поохотимся, мясо свежее пригодится.

Они свернули с тропы и двинулись на звук, стараясь ступать бесшумно, прячась за деревьями и кустами. Лыжи помогали — снег скрипел, но негромко, и ветер относил звук в сторону, маскируя их присутствие.

Через полчаса они вышли на небольшую поляну, окружённую высокими соснами. На краю её, у кустов молодого осинника, стоял огромный лось с ветвистыми рогами, такими широкими, что, казалось, в них можно было запутаться. Он обгладывал кору с молодого деревца, сдирая её длинным языком, и не замечал охотников, увлечённый едой.

— Давай ты, — шепнула Элиан, поправляя лук за спиной. — Стреляй. Твоя очередь. Покажи, чему научился.

Павел снял лук с плеча, наложил стрелу. Руки не дрожали — он уже давно научился справляться с волнением, с тем мандражом, который раньше мешал целиться. Он прицелился в шею, туда, где шкура тоньше, где крупные сосуды близко к поверхности, и медленно выдохнул, как учил Хрыч.

Стрела ушла ровно, разрезая морозный воздух со свистом. Лось дёрнулся, сделал несколько неуверенных шагов, пошатнулся и рухнул в снег, подняв тучу белой пыли, окрашенной алой кровью.

— Молодец, — похвалила Элиан, и в голосе её звучала искренняя гордость. — С первого раза, точно в цель. Хрыч хорошо тебя выучил.

— Это ты меня выучила, — улыбнулся Павел, опуская лук. — Твои уроки, твои советы. Без тебя я бы промазал.

— Не скромничай, — она подошла, хлопнула его по плечу. — Это твоя заслуга. Идём, надо разделать, пока не остыло.

Они подошли к туше. Элиан быстро, ловкими, отточенными годами практики движениями, начала свежевать зверя, попутно объясняя Павлу, что делать, чтобы не испортить шкуру и не пораниться самому.

— Мясо в клан отнесём, всем хватит, — говорила она, работая ножом с хирургической точностью. — Шкуру выделяем, продадим на ярмарке или обменяем на соль. Рога — знахарю, он из них порошок делает от лихорадки и для мужской силы. Копыта — тоже в дело, на клей. Ничего не пропадёт, всё пригодится.

— У нас тоже так учили, — кивнул Павел, помогая ей управляться с тяжёлой тушей. — Не убивать больше, чем можешь съесть. Благодарить зверя за то, что отдал жизнь ради тебя. Не оставлять ничего, что можно использовать.

— Хороший обычай, — одобрила Элиан. — Правильный. Лес не прощает жадности и неуважения.

К вечеру они вернулись в клан, нагруженные мясом и шкурой, усталые, но довольные. Их встретили радостными криками — свежее мясо зимой было большой удачей, настоящим праздником. Женщины тут же занялись разделкой, мужчины помогали тащить добычу, дети бегали вокруг, дразня собак кусками требухи. Павел чувствовал себя настоящим охотником, добытчиком, мужчиной, на которого можно положиться.

Ночью они сидели у печки, пили горячий отвар из трав с мёдом и просто молчали, наслаждаясь тишиной и теплом. Павел держал Элиан за руку, гладил большим пальцем её ладонь, слушал, как за окнами завывает ветер, заметая их следы, наметая сугробы.

— Хорошо, — сказал он, нарушая молчание. — Очень хорошо.

— Ммм? — она прикрыла глаза, положив голову ему на плечо, почти задремав.

— Просто хорошо. Сидеть вот так. С тобой. В тепле, в уюте. Слышать, как ветер воет за стеной, и знать, что мы здесь, вместе, в безопасности. Что никуда не надо идти, ничего не надо делать. Просто быть.

— Это и есть счастье, — тихо ответила она, не открывая глаз. — Когда не надо никуда бежать, ничего не бояться, ничего не доказывать. Просто быть рядом с тем, кого любишь.

Он поцеловал её в макушку, вдохнул запах её волос, смешанный с дымом и травами:

— Я люблю тебя.

— Я знаю, — она улыбнулась, прижимаясь ближе. — Я тоже тебя люблю, Павел-издалека.

За окнами кружился снег, заметая лес, тропы, следы, в печи потрескивали дрова, разгоняя тьму и холод, и весь мир был только этим моментом — тёплым, тихим, бесконечным. И Павел впервые за долгое время почувствовал, что нашёл то, что искал всю жизнь — и в этом мире, и в прошлом. Настоящий дом.

Глава 12. Клятва под Мировым Древом.

Весна пришла в Артану буйством красок и запахов, каких Павел не видел никогда в своей жизни — ни на Земле, ни здесь, в этом удивительном мире. Снег сошёл за неделю, превратившись в шумные, говорливые ручьи, которые неслись по оврагам, размывая тропы и наполняя воздух влагой, свежестью и невероятной, пьянящей энергией обновления. Лес ожил, зазеленел, запел тысячами птичьих голосов, зашумел молодой листвой. На проталинах появились первые цветы — жёлтые, синие, красные, фиолетовые, таких оттенков Павел никогда не видел в своём мире. Деревья покрылись молодой, клейкой листвой, пахнущей смолой и жизнью, и этот запах кружил голову сильнее любого вина.

Именно весной, когда мир просыпался после долгой зимней спячки, когда сама природа словно благословляла всё живое на любовь и продолжение рода, Павел решился.

Они сидели на завалинке у дома, грелись на тёплом, уже почти летнем солнце и смотрели, как дети клана гоняют по поляне самодельный мяч из шкуры, набитый шерстью и мхом. Элиан щурилась, подставляя лицо тёплым лучам, и улыбалась чему-то своему, далёкому, может быть, вспоминая детство, а может, думая о будущем.

— Элиан, — сказал Павел, чувствуя, как сердце начинает колотиться быстрее, как пересыхает в горле, как слова застревают где-то внутри, требуя выхода. — Выходи за меня.

Она повернулась, посмотрела на него долгим, изучающим, пронзительным взглядом своих серых глаз. Не удивлённым — скорее, ожидающим, будто она давно ждала этого разговора, готовилась к нему, боялась и надеялась одновременно.

— Ты уверен? — спросила она, и в голосе её не было кокетства, только серьёзность, почти суровая. — Я старше тебя. На много лет старше. У меня был муж, я любила его, и он любил меня. Я... я не девочка уже, детей рожать поздно, годы уходят. Ты молодой, сильный, можешь найти себе любую, моложе, красивее, которая родит тебе детей.

— Мне всё равно, — перебил он, беря её за руку и чувствуя, как дрожат его собственные пальцы. — Мне absolutely всё равно. Я люблю тебя. Не за возраст, не за способность родить детей, не за прошлое, не за то, что ты была чьей-то женой. Я люблю тебя — ту, что сейчас здесь, со мной, в этом доме, в этом лесу. Ту, с которой мне хорошо молчать и говорить, охотиться и отдыхать, просыпаться и засыпать. И хочу быть с тобой всегда. По-настоящему всегда. До самого конца.

Она молчала так долго, что он начал волноваться по-настоящему, до холодного пота на спине. Солнце припекало, птицы заливались на все голоса, дети кричали и смеялись на поляне, а она молчала, глядя куда-то вдаль, в лес, в небо, в будущее.

А потом улыбнулась — той самой улыбкой, от которой у него подкашивались колени и останавливалось сердце. Тёплой, открытой, чуть грустной, но бесконечно счастливой.

— Глупый, — сказала она. — Конечно, да.

Павел выдохнул — оказывается, всё это время он не дышал, задерживая воздух в лёгких. Подхватил её на руки, закружил, расцеловал в обе щеки, в нос, в губы, в глаза, не разбирая, не думая, просто чувствуя невероятное, всепоглощающее счастье. Она смеялась и вырывалась, но не сильно, только для вида, прижимаясь к нему всё крепче.

— Осторожнее, медведь! — кричала она сквозь смех, хватаясь за его плечи. — Уронишь ведь! Расшибёшь меня, и свадьбы не будет!

— Не уроню, — твердил он, продолжая кружить её по двору. — Никогда не уроню. Ни сейчас, ни потом, ни через сто лет. Обещаю.

Весть о предстоящей свадьбе разнеслась по клану быстро, быстрее, чем весенний ветер. Кто-то одобрительно кивал, радуясь за Элиан, которая наконец-то вышла из многолетней печали, кто-то сомневался — чужак всё-таки, без роду, без племени, из другого мира, но большинство приняли новость хорошо, с искренней радостью. Павел за три с лишним года успел доказать, что он свой, что на него можно положиться, что он не подведёт в трудную минуту. Хрыч, узнав новость, прослезился — по-гоблински, с соплями и всхлипываниями, размазывая слёзы по острой морде — и пообещал быть свидетелем на церемонии, надев самую лучшую свою одежду, которую берег для особых случаев лет двадцать.

Церемония была простой, без жрецов и пышных замков, без толпы гостей и дорогих подарков. По древнему обычаю Вольного Клана, жених и невеста обменивались клятвами под Мировым Древом — огромным дубом, которому было, по слухам старейшин, несколько тысяч лет, а может, и больше. Павел видел это дерево раньше, издалека, но никогда не подходил близко — оно внушало благоговейный трепет, смешанный со страхом.

Оно поражало воображение.

Ствол в обхвате был таким, что двадцать человек, взявшись за руки, не смогли бы обнять его — кора, тёмно-серая, в глубоких, извилистых трещинах, напоминала кожу древнего великана, пережившего тысячи зим и тысяч вёсен. Ветви уходили в небо, закрывая солнце на площади в сотню шагов, создавая вечный, таинственный полумрак. Корни выступали из земли, образуя причудливые арки и гроты, в которых можно было спрятаться от дождя, развести костёр, укрыться от зверя. Говорили, что под этими корнями спят сами Хранители леса, охраняя покой древнего дерева.

Под этим древом, в кругу клана, при свете факелов и первых вечерних звёзд, Павел и Элиан встали друг против друга. Старейшина — седой как лунь Торвальд, тот самый, что командовал охотниками и помнил ещё прошлую большую войну, — произнёс положенные слова древнего ритуала и замолчал, давая слово жениху.

— Я, Павел, сын ничьих земель, пришедший издалека, из другого мира, — сказал он, глядя в её серые глаза, в которых плясали отблески факелов и первых звёзд. Голос его не дрожал, хотя сердце колотилось где-то в горле. — Клянусь быть твоим щитом и твоим мечом. Клянусь любить тебя, пока бьётся моё сердце. Клянусь быть рядом в радости и горе, в здравии и болезни, в богатстве и бедности. Клянусь лесом, водой и огнём, клянусь небом и землёй, клянусь всем, что для меня свято.

Вместо колец, которых в Артане не носили, они обменялись кинжалами — древний знак того, что отныне будут защищать друг друга ценой собственной жизни, что их жизни отныне связаны навеки. Павел протянул Элиан кинжал, который Хрыч подарил ему на втором году обучения — с лезвием из хорошей стали, добытой у гномов, и рукоятью, обмотанной кожей бураша. Она протянула ему свой — узкий, изящный, с тёмной, идеально отполированной рукоятью, тот самый, что выбирала на рынке в день их знакомства, когда Павел впервые увидел её и потерял покой навсегда.

— Я, Элиан, дочь Вольного Клана, охотница и следопыт, — сказала она, принимая кинжал и вкладывая в его руку свой. Голос её звучал ровно, но в глазах блестели слёзы. — Клянусь быть твоей опорой и твоим тылом. Клянусь любить тебя, пока дышу. Клянусь идти с тобой рука об руку до самого конца, куда бы ни привели нас тропы судьбы. Клянусь предками, Древом и небом, клянусь лесом, в котором выросла.

А потом она сняла с запястья плетёный оберег из лесных трав и кореньев — тонкий, искусно сделанный, пахнущий мятой и полынью — и повязала ему на руку, поверх старого оберега Хрыча.

— Это на счастье, — сказала она. — И на долгую жизнь вместе. Моя бабка делала, её бабка, ещё от первых матерей клана. Носи, не снимай никогда.

Павел поцеловал оберег, чувствуя тепло её пальцев, и кивнул, сглатывая подступивший к горлу ком:

— Не сниму. Никогда. Обещаю.

Клан взорвался радостными криками, заглушившими даже шум леса. Хрыч подскочил к Павлу, хлопнул его по плечу — больно, со всей своей гоблинской дури, отчего Павел едва устоял на ногах:

— Ну, Повел, дождался! Теперь ты точно наш! Женат, всё как у людей! Вернее, как у нас, гоблинов! Хотя нет, у нас проще — поймал самку в лесу, утащил в нору, и вся недолга, никаких церемоний.

— У вас тоже есть церемонии, — возразил Павел, потирая ушибленное плечо, но улыбаясь во весь рот. — Ты сам рассказывал. И подношения духам, и пляски с бубнами.

— Ну, есть, — отмахнулся Хрыч довольно. — Но не такие красивые. Молодцы вы. Я горжусь вами обоими.

Пир длился до поздней ночи, почти до рассвета. На огромных вертелах, сооружённых прямо посреди поляны, жарили мясо — целого кабана, подстреленного специально к свадьбе, и нескольких зайцев, и жирную птицу. Женщины выставили на длинные столы, сколоченные из досок, пироги с грибами и ягодами, соленья, вяленую рыбу, копчёное мясо, лесные орехи в мёде. Хмельной мёд лился рекой — терпкий, сладкий, пахнущий травами и ударяющий в голову быстрее любого земного вина.

Павел пил со всеми по кругу, обнимался с клановыми мужиками, которые ещё вчера косились на него с подозрением, а сегодня хлопали по спине и называли братом, своим, настоящим охотником. Танцевал у костра с Элиан, кружа её в неуклюжем, но весёлом танце под музыку, которую извлекали из самодельных инструментов местные музыканты. Слушал песни — протяжные, гортанные, древние как сам лес, о героях и битвах, о любви и смерти, о жизни и судьбе.

А когда всё стихло, когда гости разошлись по домам, унося с собой факелы и смех, когда догорели костры и только угли тлели, освещая ночь тёплым, уютным светом, они остались вдвоём в своём доме. В тишине, в тепле, в запахе трав и дыма, который навсегда стал для Павла запахом дома.

— Спасибо, — шепнул Павел, обнимая её и чувствуя, как бьётся её сердце в унисон с его собственным. — За то, что поверила. За то, что приняла. За то, что есть в моей жизни. За то, что согласилась стать моей женой.

— Глупый, — улыбнулась она в темноте, и он почувствовал её улыбку, даже не видя лица. — Это тебе спасибо. За то, что появился в моей жизни. За то, что не побоялся подойти тогда, на рынке. За то, что не испугался моего прошлого. За то, что любишь.

Они долго лежали, обнявшись, слушая, как за стеной шумит весенний лес, полный жизни и надежд, как где-то ухает ночная птица, как тикает что-то в углу — то ли мышь, то ли домовой, если такие вообще есть в Артане. Павел думал о том, как странно и удивительно устроена жизнь. Ещё несколько лет назад он был одиноким, уставшим менеджером в сером, бессмысленном мире, а сейчас лежит в деревянном доме посреди волшебного леса, обнимая женщину, которая стала смыслом его существования.

— Знаешь, — сказал он, глядя в темноту и чувствуя, как слова сами идут из глубины души. — Я думал, что счастья не бывает. Что это выдумки для книжек и фильмов, для наивных людей, которые не знают жизни. А оно есть. Вот оно — в тебе, во мне, в этом доме, в этом лесу.

— Бывает, — согласилась Элиан, проводя рукой по его груди. — Просто редко. Очень редко. И его надо беречь. Как самое драгоценное, что есть.

— Буду беречь, — пообещал он, целуя её в макушку. — Обещаю. Всю жизнь.

За окном занимался рассвет, первый рассвет их совместной жизни. Солнце медленно поднималось над лесом, окрашивая небо в нежные розово-золотистые тона, птицы начинали свою утреннюю перекличку, лес просыпался. И Павел знал — это только начало. Впереди долгая, трудная, но счастливая жизнь. Вместе.

Глава 13. Луна у тихого озера.

— Куда мы идём? — спросил Павел, когда на следующее утро Элиан разбудила его затемно, едва солнце показалось над горизонтом, и вручила заплечный мешок, доверху набитый припасами так, что тот едва завязывался.

— В свадебное путешествие, — загадочно улыбнулась она, затягивая ремни на мешке и проверяя, хорошо ли закреплён лук за спиной. — По древнему обычаю клана, молодожёны уходят в лес на целую луну. Живут вдвоём, охотятся, рыбачат, узнают друг друга по-настоящему, без свидетелей, без чужих глаз. Потом возвращаются — и всё, окончательно семья, связанная не только клятвой, но и временем, проведённым вместе.

— На луну? — Павел округлил глаза, чувствуя, как внутри поднимается волна радостного предвкушения. — Это ж целый месяц! Тридцать дней!

— Боишься не выдержать меня целый месяц? — усмехнулась она, сверкнув глазами, и в этом взгляде было столько любви и озорства, что у Павла перехватило дыхание.

— Боюсь, что ты меня не выдержишь, — парировал он, обнимая её за талию и притягивая к себе. — Я же из другого мира, привык к комфорту, к мягким кроватям, к горячей воде. В лесу могу начать капризничать.

— Посмотрим, — рассмеялась она, высвобождаясь из объятий и поправляя съехавший мешок. — В лесу ты уже три года живёшь, не капризничал. Думаю, и ещё месяц протянешь.

Они ушли далеко в лес, туда, где не ступала нога охотников из клана — по крайней мере, последние несколько лет, а может, и никогда. Элиан вела уверенно, ориентируясь по каким-то только ей известным приметам: мху на деревьях, положению солнца, запахам ветра, поведению птиц. Павел шёл следом, поражаясь, как легко и свободно она чувствует себя в этих диких, нехоженых местах, словно рыба в воде или птица в небе.

Лес вокруг менялся, становясь всё более древним и величественным. Деревья здесь были такими огромными, что их стволы не могли обхватить и пятеро человек, взявшись за руки. Кора их была покрыта не только светящимися лишайниками, но и причудливыми наростами, похожими на лица древних старцев. Воздух казался гуще, плотнее, насыщеннее — им можно было дышать, как целебным эликсиром. Тишина стояла особенная, благоговейная, нарушаемая только редкими птичьими криками да шорохом листвы под ногами.

К вечеру третьего дня они вышли к небольшому озеру, окружённому вековыми соснами, чьи вершины уходили в самое небо. Вода в нём была тёмной, почти чёрной, но при этом удивительно чистой — дно просматривалось на несколько метров вглубь, где плавали неторопливые рыбины и колыхались подводные растения. Вокруг — ни души, только вековые деревья, облака в вышине да лёгкий ветер, шевелящий верхушки сосен.

— Красиво, — выдохнул Павел, оглядываясь по сторонам и пытаясь впитать эту красоту каждой клеточкой. — Невероятно красиво. Я даже представить не мог, что такое бывает.

— Это Озеро Тихой Воды, — сказала Элиан, и голос её звучал торжественно, словно она входила в храм. — Моё тайное место. Я нашла его ещё девочкой, когда заблудилась в лесу, и никому не говорила о нём все эти годы. Даже Ивору не показывала, берегла для чего-то особенного. Только тебе.

— Почему? Почему именно мне?

— Потому что теперь ты — часть меня. Самая главная часть. У нас не должно быть тайн друг от друга. И это место — мой подарок тебе. Наша тайна, наше убежище.

Они разбили лагерь на берегу: поставили шалаш из веток и коры, такой прочный и тёплый, что в нём можно было укрыться от любого дождя, развели костёр, наловили рыбы — Элиан смастерила удочку из орешника и нитки, выдернутой из собственной рубахи, насадила на крючок кусочек коры, похожий на жука, и через полчаса у них уже трепыхалась приличная форель. Павел смотрел и учился, впитывая каждое движение, каждый жест.

Дни текли медленно и счастливо, как густой, тягучий мёд. Утром они просыпались от птичьего пения, которое здесь звучало особенно чисто и звонко, умывались ледяной водой озера, от которой захватывало дух, завтракали остатками вчерашней еды или свежеиспечённой на углях рыбой и уходили в лес исследовать окрестности. Элиан учила Павла новым вещам, о которых даже Хрыч не рассказывал: ставить силки на зайцев так, чтобы зверь не мучился, а умирал мгновенно; находить воду по едва заметным следам животных; различать голоса ночного леса — где краулер крадётся, где филин ухает, где просто ветер в ветвях играет.

Павел учился жадно, с ненасытностью человека, который понял, что знаний много не бывает, что каждый новый навык может однажды спасти жизнь. Но главным было не это. Главным было то, что они были вместе. Без свидетелей, без обязательств, без суеты, без необходимости что-то из себя изображать. Только вдвоём, лицом к лицу с дикой, первозданной природой.

По вечерам они сидели у костра, прижавшись друг к другу, и Павел рассказывал о своём мире. О городах, где живут миллионы людей, запертых в бетонных коробках, не знающих имён соседей по лестничной клетке. О машинах, которые ездят без лошадей, быстрее любого скакуна. О самолётах, что летят быстрее ветра, выше облаков, перевозя людей через океаны за несколько часов. О телефонах, позволяющих говорить через полмира, видеть лицо собеседника за тысячи километров. О войнах, где люди убивают друг друга, даже не видя лица врага, нажимая кнопки за сотни миль от поля боя.

Элиан слушала, качала головой, удивлялась, переспрашивала, не верила и снова просила рассказывать:

— Не верится, — говорила она, глядя на огонь и гладя его руку. — Как можно жить в каменных коробках, не видя неба по-настоящему? Как можно не слышать леса, не чувствовать землю под ногами? Как можно убивать того, кого даже не видишь, не чувствуешь его боли, его страха?

— Не знаю, — честно отвечал Павел, и в голосе его звучала та особенная, спокойная грусть, с которой вспоминают давно прошедшее. — Я там жил и не задумывался. Просто делал, как все, жил, как все, не задавал вопросов. А теперь, глядя на тебя, на этот лес, на это озеро, на звёзды над головой, думаю: как я вообще там выжил? Как не сошёл с ума от этой пустоты?

— Ты не жил, — тихо сказала она, поворачиваясь к нему и заглядывая в глаза. — Ты существовал. Существовал, как существуют деревья зимой — без листьев, без жизни, без надежды. А жить начал только здесь. Я это сразу поняла, когда увидела тебя на рынке. В глазах у тебя была такая тоска, будто ты всё потерял и ничего не ждёшь.

Он долго смотрел на неё, на огонь, пляшущий в её глазах, делающий их то золотыми, то серебряными, и понимал: она права. Абсолютно права. Вся его прошлая жизнь была лишь бледной тенью, подготовкой к настоящему. И только здесь, в этом лесу, с этой женщиной, он обрёл себя настоящего.

Однажды ночью они лежали на берегу озера, на мягком мху, глядя на звёзды, отражающиеся в чёрной, как смоль, воде. Миллионы звёзд — совсем не таких, как над Землёй. Другие созвездия, другой Млечный Путь, другое небо. Павел знал их уже довольно хорошо — Хрыч научил ориентироваться по звёздам не хуже, чем по компасу. Но сегодня они казались особенно яркими, особенно близкими, словно сам космос спустился к ним, благословляя их союз.

— Расскажи, — попросила Элиан, положив голову ему на грудь и слушая, как бьётся его сердце. — Что ты чувствовал, когда попал сюда? Когда понял, что не вернёшься? Что был страх, я знаю, а ещё?

Павел задумался, вспоминая тот ужас, ту пустоту, то отчаяние, которые переполняли его в первые дни:

— Страх, — сказал он. — Сначала дикий, животный страх, от которого холодеет внутри и перехватывает дыхание. Когда я очнулся в лесу, один, в чужой одежде, без понятия, где я и что со мной, без надежды на помощь. Потом пустота. Когда понял, что, наверное, никогда не увижу свой мир. Свою маму, которая осталась там и, наверное, до сих пор ждёт моего звонка. Друзей, которых у меня почти не было. Всё, что знал, всё, что составляло мою жизнь.

— И как ты справился? Как не сошёл с ума?

— Хрыч появился. — Павел улыбнулся, вспомнив остроухую, щербатую морду, вечно ворчливый голос и бесконечное терпение старого гоблина. — Странный, вонючий, вечно недовольный, ворчливый старый гоблин. Он спас меня. Не просто от краулеров или голода, не просто от холода и болезней. Он спас меня от одиночества. От отчаяния. От пустоты внутри. Дал цель. Научил жить заново. Стал мне отцом, которого у меня почти не было.

— А потом?

— А потом я встретил тебя, — он повернулся к ней, взял её лицо в ладони, вглядываясь в серые глаза. — И понял, что никуда не хочу возвращаться. Даже если бы мог. Даже если бы Ветры снова подули и открыли проход. Я бы остался здесь. С тобой.

— А если бы Ветры Судьбы снова подули? Забрали бы тебя силой?

— Я бы вцепился в землю зубами, — усмехнулся Павел, представив эту картину. — В тебя вцепился бы, в этот лес, в этот дом. Никуда бы не ушёл. Ни за что.

Она повернулась к нему, поцеловала долгим, нежным, бесконечным поцелуем, в котором было всё: и любовь, и благодарность, и надежда:

— Я тоже.

Прошло ещё несколько дней. Они исследовали каждый уголок озера, нашли скрытую пещеру за водопадом, где можно было укрыться от непогоды, обнаружили поляну с редкими целебными травами, о которых Элиан давно мечтала. Павел научился ловить рыбу руками в мелких затонах, различать съедобные грибы от поганок по одному только запаху, определять возраст дерева по кольцам на пне.

Каждый день приносил что-то новое. Каждый вечер они засыпали в обнимку под звёздным небом, слушая, как плещется рыба в озере и ухают ночные птицы в лесу. Павел чувствовал, как с каждым днём его душа наполняется чем-то важным, чего так не хватало в прошлой жизни — покоем, уверенностью, любовью.

Но однажды утром случилось то, что могло стать трагедией, но стало ещё одним доказательством их силы и единства. Они возвращались к лагерю с удачной охоты — Павел нёс на плече тушку молодого оленя, Элиан — связку птиц, — когда лес вокруг них вдруг замер. Птицы перестали петь, ветер стих, даже листья на деревьях перестали шелестеть. Тишина была такой плотной, что её можно было резать ножом, такой зловещей, что волосы на затылке вставали дыбом.

— Что это? — прошептал Павел, чувствуя, как по спине пробегает холодок, а рука сама тянется к ножу на поясе.

— Тихо, — Элиан замерла, прислушиваясь, расширенными ноздрями втягивая воздух, пытаясь уловить источник опасности. — Плохой запах. Кровь. И зверь. Крупный. Очень крупный.

Она медленно, очень медленно сняла с плеча лук, наложила стрелу, движения её были отточены до автоматизма годами охоты.

— Бросай мясо, — скомандовала она шёпотом, не оборачиваясь. — Сейчас не до него. Тяжёлое, бежать мешает.

Павел послушно опустил тушу на землю. Рука сама легла на рукоять кинжала, второго, того, что подарила Элиан. Сердце колотилось где-то в горле.

Из-за кустов, метрах в тридцати от них, вышел бураш...

Глава 14. Бураш.

Павел видел таких только на картинках, которые рисовал Хрыч на песке, объясняя устройство этого мира, да в его страшных рассказах у костра. В реальности зверь был страшнее во сто крат. Огромный медведь, размерами превосходящий всё, что Павел видел в зоопарках или фильмах — он возвышался над кустами, как жилая многоэтажка, как гора, покрытая шерстью. Шерсть его была не обычной, медвежьей, а каменной — серые, острые пластины, похожие на сланцевые чешуйки, покрывали спину, бока, голову, делая зверя похожим на ожившее изваяние древнего бога. Глаза горели красным, налитым кровью огнём, из пасти, полной огромных, кривых клыков, капала слюна, смешанная с кровью — видимо, недавно кого-то сожрал. В боку у зверя торчала стрела — явно не их, чужая, с какими-то пёстрыми, яркими перьями, невиданными в этих краях. Рана кровоточила, но, судя по всему, не доставляла зверю особых проблем — только злила его ещё больше.

— Раненый, — выдохнула Элиан, и в голосе её впервые за всё время знакомства Павел услышал настоящий, неподдельный страх. — Самый опасный. Он не уйдёт, пока не убьёт. Будет драться до последнего.

— Что делаем? — Павел лихорадочно соображал, вспоминая уроки Хрыча, все рассказы о бурашах, но в голове была только одна мысль: «Как же он огромен!»

— Тихо. Не двигайся. Он нас ещё не заметил, только чует. Может, пройдёт мимо, если повезёт.

Но бураш не прошёл мимо. Он повернул голову, принюхался — огромные ноздри раздувались, втягивая воздух, — и его красные, налитые яростью глаза остановились на людях. Мгновение зверь стоял неподвижно, оценивая добычу, прикидывая, стоит ли тратить силы. А потом бросился.

Земля задрожала под его тяжестью, как при землетрясении. Бураш бежал быстро, невероятно быстро для такой туши, для такой горы мышц и каменной брони, ломая кусты и молодые деревья на своём пути, как спички, не замечая препятствий. Каждый его шаг отдавался в груди Павла глухим, тяжёлым ударом.

— Беги! — крикнула Элиан, выпуская стрелу. Стрела ударила зверя в грудь, прямо в центр каменной пластины, но отскочила от неё, не причинив никакого вреда, даже царапины не оставив. — Павел, беги, я прикрою! Беги, кому говорю!

Вместо того чтобы бежать, как велел здравый смысл, как кричал инстинкт самосохранения, Павел рванул вперёд, заслоняя её собой. В голове пронеслась только одна, отчётливая, как удар молнии, мысль: «Только не она. Пусть лучше я, чем она. Я уже прожил одну жизнь, а она... она должна жить».

Он выставил перед собой копьё — охотничье, с костяным наконечником, которое нёс для защиты от мелких хищников, — и в тот же мир медведь налетел на него. Копьё вошло зверю в грудь, в то самое место, куда до этого попала стрела, где каменная пластина была треснута, видимо, от предыдущей схватки. Наконечник вошёл в плоть, и Павел почувствовал, как по древку к рукам потекла горячая, липкая кровь.

Но это не остановило бураша. Огромная, многотонная туша накрыла Павла, прижала к земле всем своим чудовищным весом, выбив воздух из лёгких. Когти, острые как ножи, длиной с ладонь, полоснули по плечу, раздирая кожу, мышцы, сухожилия до самой кости, до белой, блестящей кости.

Павел закричал от нечеловеческой боли — такого он не испытывал никогда в жизни, даже когда в прошлой жизни сломал ногу, даже когда в первой схватке с сером получил глубокую рану. Но продолжал удерживать копьё, вгоняя его глубже, глубже, куда-то внутрь этой каменной туши, туда, где должно быть сердце. Кровь зверя заливала лицо, пахла железом и чем-то кислым, тошнотворным. Лёгкие сдавило, дышать стало невозможно, в глазах темнело.

— Павел! — закричала Элиан, и в этом крике было столько отчаяния, сколько не вместило бы ни одно море.

А потом раздался свист, и вторая стрела — Элиан успела перезарядить лук, несмотря на трясущиеся руки, — вонзилась медведю прямо в глаз, в самый центр красной, пылающей яростью радужки. Зверь дёрнулся всем телом, заревел в последний раз так, что у Павла заложило уши, забился в агонии, и затих, рухнув всей тяжестью на своего противника.

— Павел! Павел! — Элиан отбросила лук, подбежала, пыталась сдвинуть тушу, но куда там — она даже не шелохнулась под её отчаянными усилиями. — Ты жив?! Ответь! Ты жив?!

— Жив, — прохрипел он из-под медвежьей туши. Голос звучал слабо, будто издалека, из глубокого колодца. — Тяжёлый, зараза... Вытащи меня. Дышать нечем.

С огромным трудом, используя толстую ветку как рычаг, подсунув её под тушу и налегая всем телом, она смогла сдвинуть зверя на несколько сантиметров, потом ещё, ещё — и Павел выполз из-под него, как червяк из-под камня, оставляя на снегу кровавый след.

Он лежал в луже крови — своей и медвежьей, перемешанной в одно целое, — плечо было разодрано в клочья, из раны хлестало так, что страшно было смотреть, рука висела плетью, не слушаясь. Но он улыбался. Глупо, счастливо, как ребёнок, которому подарили игрушку.

— Дурак! — закричала Элиан, разрывая свою рубаху на длинные полосы, чтобы перевязать рану, остановить кровь. Руки её дрожали так сильно, что она едва справлялась, по щекам текли слёзы, оставляя светлые дорожки на испачканном кровью лице. — Зачем полез?! Я же сказала — беги! Беги, дурак! Ты мог погибнуть!

— Ага, — прошептал он, чувствуя, как темнеет в глазах, как сознание ускользает, как боль отступает куда-то далеко-далеко. — Беги... от тебя... никогда... не убегу.

И потерял сознание.

Очнулся он в шалаше через день, а может, и больше — время смешалось, потеряло всякий смысл. Плечо было туго перевязано чистыми тряпками, пахло травами и ещё чем-то горьким, жжёным — видимо, прижигали рану, чтобы остановить заражение. Элиан сидела рядом, бледная, с красными от слёз и бессонницы глазами, с осунувшимся лицом, и сжимала его здоровую руку так крепко, будто боялась, что он исчезнет, растворится в воздухе.

— Живой, — выдохнула она, когда он открыл глаза и попытался пошевелиться. — Живой, дурак... Слава предкам, живой. Не смей больше так делать. Никогда.

— Ты плакала? — удивился Павел, с трудом ворочая языком. Голос был хриплым, горло пересохло, как в пустыне. — Я думал, охотницы не плачут. Думал, вы железные.

— Молчи. Лежи, не двигайся. Рана глубокая, очень глубокая, до кости, но чистая — когти не занесли грязь, и я травы приложила хорошие, самые сильные, какие знала. Заживёт. Должно зажить.

— Значит, не помру?

— Не помрёшь, — она сжала его руку крепче, до боли, до хруста костей. — Я тебе не дам. Только попробуй. Только посмей.

Он слабо улыбнулся, чувствуя, как от её слов внутри разливается тепло:

— Есть хочется. Очень.

— Сейчас принесу. Бульон есть, горячий, на медвежьем мясе. Самое лучшее для сил.

Она склонилась к нему, поцеловала в лоб — долго, нежно, с таким облегчением, будто сама воскресла из мёртвых:

— Больше так не делай. Никогда. Слышишь? Никогда в жизни. Я не переживу, если...

— Я тоже не переживу, если с тобой что-то случится, — перебил он, собрав остатки сил. — Так что мы квиты. Ты меня спасла, я тебя. Вместе мы сила.

Она всхлипнула, уткнулась лицом ему в грудь — здоровую, — и они долго лежали так, не двигаясь, просто чувствуя дыхание друг друга, биение сердец, тепло тел.

Потом был бульон — крепкий, наваристый, золотистый, пахнущий мясом и травами. Элиан поила его с ложки, как маленького ребёнка, сдувая горячее, и Павел чувствовал себя одновременно беспомощным и бесконечно любимым, защищённым, нужным.

Шкуру бураша они, конечно, не забрали — слишком тяжело было тащить такую махину через лес, да и Павлу было не до того, не до трофеев. Но Элиан срезала с неё несколько самых мягких кусков, с брюха, где каменные пластины были тоньше, и спрятала в мешок.

— На память, — сказала она. — И на удачу. Ты завалил бураша, Павел. Почти голыми руками. Не каждый охотник может этим похвастаться. Это легенда будет. Тебя в клане теперь зауважают по-настоящему.

— Это ты его завалила, — возразил он, чувствуя, как силы понемногу возвращаются. — Стрелой в глаз. Точный выстрел. Я только держал, пока ты целилась.

— А ты держал, пока я стреляла. Вместе завалили. Пополам. Поровну.

Он улыбнулся и кивнул. Она была права. Вместе они были силой, с которой не мог сравниться даже бураш.

Остаток свадебного путешествия прошёл спокойно, если не считать шрамов и слабости. Павел быстро шёл на поправку — организм в Артане, казалось, восстанавливался быстрее, чем на Земле. Может, воздух, может, травы, может, магия, может, любовь. Через неделю он уже мог ходить по лагерю, через две — носить лёгкую поклажу и помогать по хозяйству, через три — снова охотиться, правда, пока без лука, с одним только ножом, на мелкую дичь.

А на четвёртой неделе, перед самым возвращением, они сидели у костра в последний вечер. Луна почти кончилась, завтра предстояло возвращаться в клан, к людям, к обычной жизни. И Павел чувствовал лёгкую грусть — так хорошо им было здесь, вдвоём, в этом диком, прекрасном месте.

— Спасибо тебе, — сказал он, обнимая её здоровой рукой. — За всё. За это путешествие. За спасение. За любовь.

— Это тебе спасибо, — ответила она, прижимаясь к нему. — За то, что не убежал. За то, что прикрыл. За то, что любишь.

Они долго сидели молча, глядя на звёзды, на отражение луны в чёрной воде озера, на угли костра, догорающие в ночи. И Павел знал — это только начало. Впереди целая жизнь.

Когда они вернулись в клан, загорелые, похудевшие, но сияющие счастьем так, что это сияние было видно за версту, их встретили радостными криками. Хрыч, дожидавшийся на опушке с утра до вечера все эти дни, при виде их подскочил и побежал навстречу, размахивая руками и смешно тряся ушами.

— Живые! Живые, предки мои! — закричал он ещё издалека. — А я уж думал, сожрал вас кто! Месяц в лесу в одиночку — это ж не шутка, это ж испытание! Я тут места себе не находил, каждую ночь кошмары снились, что вы в пасть к краулерам угодили!

— Не сожрал, — улыбнулся Павел, обнимая старого друга здоровой рукой. — Мы сами кого хочешь сожрём и не подавимся. И не в одиночку мы были, а вдвоём. Это легче.

Хрыч заметил его перевязанное плечо, повязку, проступающие пятна крови, и глаза его расширились:

— А это что? Кто это тебя так? Неужели... бураш?

— Он самый, — кивнул Павел, стараясь, чтобы голос звучал небрежно, будто ничего особенного не случилось.

— И вы живы? — Хрыч переводил взгляд с Павла на Элиан и обратно. — Вы завалили бураша? Вдвоём?

— Вместе, — подтвердила Элиан, и в голосе её звучала гордость. — Павел его копьём держал, а я в глаз стрельнула. Пополам.

— Ну, Повел, — протянул Хрыч, и в голосе его слышалось такое уважение, какого Павел не слышал никогда раньше. — Ну, герой. Я всегда знал, что ты не простой, но чтобы так... Это ж бураш! Это ж легенда! Вас теперь в клане на руках носить будут!

— На руках не надо, — усмехнулся Павел. — У меня плечо болит. Лучше в баню своди, если есть. И накорми нормально. Мы месяц в лесу, одичали совсем.

— Будет тебе баня, — закивал Хрыч, сияя щербатой улыбкой. — И баня, и еда, и почёт. Пойдёмте, герои, расскажете старику, как это было. Я таких историй отродясь не слышал.

Они обнялись втроём — Павел, Элиан и Хрыч, — и Павел почувствовал, как в груди разливается тепло, такое знакомое и такое нужное. У него была семья. Настоящая. Та, о которой он и мечтать не мог в своей прошлой жизни.

Глава 15. Сильный, как молодой дуб.

Жизнь после возвращения из свадебного путешествия вошла в мирное, размеренное русло, которое Павлу казалось почти нереальным после всего пережитого. Они с Элиан жили в своём доме у стены частокола, и каждый день приносил новые радости, новые открытия, новое счастье. Павел всё больше осваивался в лесу, узнавал новые тропы, новые места, новые повадки зверей. Теперь он был не просто учеником, а полноправным охотником, к мнению которого прислушивались даже старейшины.

Но главное — он учился быть счастливым. По-настоящему, без оглядки, без страха, что это счастье отнимут, как отнимали всё в прошлой жизни. Каждое утро он просыпался рядом с Элиан, слушал её дыхание, вдыхал запах её волос и чувствовал, как внутри разливается тепло, с которым не могло сравниться ни одно пламя, зажжённое магией.

Хрыч приходил часто, почти каждую неделю, ворчал, что его забыли, что молодые только о себе думают, но всегда приносил гостинцы: редкую траву для Элиан, странный гриб для Павла, очередную удивительную историю для них обоих. Они сидели у костра во дворе, пили травяной отвар или хмельной мёд, и время летело незаметно.

— Ты как, Повел? — спрашивал он, усаживаясь поудобнее и протягивая к огню свои длинные, узловатые пальцы. — Не жалеешь, что остался? Не тянет обратно, в твой мир?

— Хорошо, учитель. Очень хорошо, — отвечал Павел, поглядывая на Элиан, которая хлопотала у очага. — И не тянет. Ни капли.

— Счастлив, значит?

— Счастлив.

Хрыч кивал, довольно жмурясь, и уши его подёргивались от удовольствия:

— Тогда я свою работу сделал. Ученик на ноги встал, семью завёл, жену красивую, умную, дом свой, уважение в клане. Чего ещё старому гоблину надо?

— Ты не старый, — возражал Павел, хотя оба знали, что это неправда.

— Старый, старый, — вздыхал Хрыч, и в голосе его звучала та особенная, спокойная мудрость, которая приходит только с годами. — По гоблинским меркам — уже глубокий дед. Мне, может, лет сто осталось, а может, и меньше. Кто знает? В лесу никто не знает своего срока. Ворчать буду, пока не помру.

— Не помрёшь, — твёрдо говорил Павел, чувствуя, как при одной только мысли об этом сердце сжимается. — Я тебя травами отпою, магией вылечу, если что. Ты у меня ещё долго проживёшь.

— От поил, — усмехался гоблин, пряча улыбку в редкой щетине. — Ладно, живите. А я пойду к себе, в нору. Завтра чуть свет вставать, силки проверять.

И уходил в лес, растворяясь в сумерках, как старый, мудрый дух этого леса.

Однажды вечером, когда Хрыч ушёл к себе, а они с Элиан сидели у очага, глядя на догорающие угли, Павел заметил, что жена его какая-то необычная. Задумчивая, тихая, часто прикладывает руку к животу, хотя, кажется, не замечает этого сама. Молчит подолгу, глядя в одну точку, а на лице блуждает странная, загадочная улыбка.

— Ты чего? — спросил он наконец, откладывая в сторону нож, который чистил после ужина. — Какая-то ты сегодня... не такая.

Она подняла на него глаза, и в них было что-то новое, чего он раньше не видел — надежда и страх одновременно, радость и тревога, смешанные в одно целое.

— Павел... — начала она и замолчала, будто не решаясь продолжить.

— Что? Что случилось? — он встревожился не на шутку, отложил нож, подошёл, сел рядом, взял её за руку.

— Я хочу ребёнка, — выпалила она, глядя прямо в глаза.

Он замер. Они никогда не говорили об этом раньше. Как-то само собой подразумевалось, что дети будут когда-нибудь потом, когда всё устаканится окончательно, когда они наживут достаточно, когда пройдёт ещё немного времени...

— Ты уверена? — спросил он осторожно, чувствуя, как сердце начинает биться быстрее.

— Да. — Она вздохнула глубоко, будто сбрасывая груз с плеч. — Мне уже тридцать два года. По местным меркам я немолода для первых родов, почти старуха. Если сейчас не решиться, потом может быть поздно. Организм не молодеет, силы уходят. А я хочу. Очень хочу. Твоего ребёнка.

Павел молчал, переваривая услышанное. Ребёнок. Сын или дочь. Его ребёнок. В другом мире. Маленький человечек, который будет носить его кровь, его черты, его имя. Продолжение его самого — там, где он даже не предполагал, что сможет оставить след.

— Я... я хочу, — сказал он наконец, и голос его дрогнул от переполнявших чувств. — Очень хочу. Но боюсь.

— Чего?

— Что не справлюсь. Что не смогу защитить. Что Ветры Судьбы унесут меня обратно, и я брошу вас. Одних. Здесь, в этом мире, полном опасностей.

Элиан подошла ближе, села рядом, взяла его за руку — крепко, как тогда, у шалаша, когда он умирал после схватки с бурашем:

— Ветры Судьбы не властны над нами, пока мы вместе, — сказала она твёрдо, и в голосе её звучала такая уверенность, что Павел почти поверил. — Ты сам говорил. Мы справимся. Вместе. Что бы ни случилось.

— Вместе, — повторил он, чувствуя, как страх отступает перед этой уверенностью. — Значит, будем пробовать?

— Будем.

Она улыбнулась — той самой улыбкой, от которой у него подкашивались колени и останавливалось сердце, — и поцеловала его.

Через два месяца Элиан поняла, что беременна. Павел заметил это раньше неё — она стала другой: мягче, задумчивее, чаще прикладывала руку к животу, когда думала, что никто не видит. По утрам её тошнило, но она отмахивалась, говорила, что это просто грибы несвежие или вода из ручья не та.

— Ты чего улыбаешься всё время? — спросила она, заметив, как он смотрит на неё с загадочным выражением лица.

— Просто так. Радуюсь жизни.

— Врёшь, — прищурилась она, и в глазах мелькнуло подозрение. — Ты что-то знаешь. Что-то, чего не знаю я.

— Знаю, — он обнял её, прижал к себе, чувствуя, как бьётся её сердце, как пахнут её волосы, как тепло её тела проникает в самую душу. — Скоро нас станет трое.

Она замерла, потом отстранилась, посмотрела в глаза — с надеждой, страхом, неверием, счастьем — всем сразу:

— Ты уверен? Точно?

— Уверен. Я чувствую. И ты тоже чувствуешь, просто боишься поверить, боишься обмануться.

Элиан заплакала. Впервые на его памяти — от счастья, чистого, без примеси горечи. Слёзы текли по щекам, она улыбалась сквозь них и повторяла, как заклинание:

— Правда? Правда? Не шутишь?

— Правда, — он целовал её мокрые глаза, солёные щёки, дрожащие губы. — Правда, любимая. Мы будем родителями.

С этого дня в доме начались приготовления. Женщины клана носили Элиан травы, давали советы, учили, как правильно питаться, как беречь себя, как готовиться к родам. Старуха-знахарка, помнившая ещё бабку Элиан, приходила каждый вечер, щупала живот, слушала, кивала довольно и уходила, бормоча что-то про сильного ребёнка и лёгкие роды.

Павел метался между домом и лесом, стараясь обеспечить семью самым лучшим мясом, самой чистой водой, самыми редкими и полезными травами. Он охотился с утра до ночи, не жалея сил, приносил столько добычи, что часть приходилось раздавать соседям — самим было не съесть. Элиан ругалась, говорила, что он совсем заработается, но в глазах её светилась гордость.

Хрыч, узнав новость, расплылся в щербатой улыбке до ушей и подарил Элиан амулет — маленькую деревянную фигурку с вырезанными древними рунами, пахнущую смолой и ещё чем-то таинственным:

— От злых духов, — сказал он торжественно, вручая подарок. — Гоблинская работа, древняя, надёжная. Ещё моя бабка делала, от ведьм и порчи. Носи, не снимай. И сына родишь здорового, сильного.

— А если дочка? — улыбнулась Элиан, принимая амулет и вешая на шею.

— Тоже хорошо, — кивнул гоблин, и глаза его хитро блеснули. — Дочки — это хорошо. Матери помощницы, отцу радость. Но я почему-то чувствую — сын будет. Упрямый, как Повел. Весь в отца.

Месяцы летели быстро, как птицы на юг. Элиан округлилась, стала ходить медленно, осторожно, переваливаясь, как утка, но от домашних дел не отказывалась — сама готовила, топила печь, стирала, даже на охоту ходила, правда, недалеко и только в компании Павла.

— Ты бы побереглась, — ворчал он каждый раз, видя, как она берёт в руки лук.

— Я охотница, — отрезала она с гордостью. — Не калека и не больная. Беременность — не болезнь. И ребёнок должен привыкать к лесу, ещё в животе слышать его голоса, чувствовать его запахи. Это важно.

Павел не спорил. Кто он такой, чтобы спорить с женщиной, которая прожила в этом лесу тридцать два года, которая знает его лучше, чем он сам знал свой город?

Роды начались ночью, когда за окнами выла вьюга — настоящая, артанская, с ветром, валившим деревья, и снегом, заметавшим тропы выше человеческого роста. Павел метался по дому, не зная, куда себя деть, за что хвататься, чем помочь. Элиан стонала на кровати, сжимая в руках кожаный ремень, который дали повитухи, чтобы было за что держаться во время схваток. Рядом суетились две женщины из клана — старые, опытные, принявшие не один десяток детей на своём веку.

— Уходи, — шипела Элиан между схватками, когда боль отпускала на короткие минуты. — Не смотри. Не надо тебе этого видеть. Уходи, тебе говорят!

— Никуда я не пойду, — твердил Павел, сидя у изголовья и вытирая пот с её лба влажной тряпицей. — Я здесь. Я с тобой. До конца.

— Мужчинам нельзя при родах, это не положено...

— Плевать на положено.

Он держал её за руку, сжимал, когда она кричала от боли, шептал какие-то глупости, лишь бы отвлечь, лишь бы помочь, лишь бы разделить эту боль. Когда она кричала — он кричал вместе с ней, чувствуя каждую схватку как свою, каждую секунду ада как вечность.

А потом раздался крик. Тонкий, пронзительный, требовательный, заполнивший весь дом, заглушивший вой вьюги за окном — крик новой жизни, ворвавшейся в этот мир.

— Мальчик, — сказала повитуха, улыбаясь беззубым ртом, и протянула Павлу окровавленный, орущий комочек, завёрнутый в чистую, нагретую у печи ткань. — Здоровый, сильный. Весь в отца. Такой же крикливый.

Павел взял сына впервые. Руки тряслись так, что он боялся уронить это крошечное, красное, сморщенное существо, которое орало так громко, что, казалось, слышно во всём лесу, во всей Артане. Он смотрел на него и не мог поверить — это его кровь, его плоть, его продолжение.

— Смотри, — прошептал он, поднося младенца к обессиленной, мокрой от пота, но счастливой Элиан. Голос его срывался от переполнявших чувств. — Смотри, какой он... наш. Какой маленький, а какой громкий, какой сильный. Весь в тебя.

— Наш, — улыбнулась Элиан, прижимая сына к груди. Глаза её блестели от слёз, но это были слёзы счастья, чистого, без примеси боли. — Наш мальчик. Торн.

— Торн? — переспросил Павел, пробуя имя на вкус.

— Сильный, как молодой дуб, — пояснила она, глядя на сына с бесконечной нежностью. — Вырастет — защитником будет. Именем предков назван, древним, хорошим именем. Так моего деда звали, великого охотника.

— Торн, — повторил Павел, чувствуя, как имя приживается, становится родным. — Торн Веснин. Звучит. Хорошо звучит.

— Какое ещё Веснин? — удивилась она, поднимая глаза.

— Фамилия. По-нашему, по-земному. У нас у всех есть фамилия, родовое имя. Веснин — значит, сын Весны. Или весенний. Родился весной, когда всё оживает. Неважно. Главное — наш.

Элиан улыбнулась и кивнула, соглашаясь:

— Пусть будет Торн Веснин. Красиво. Необычно. Пусть знают все — он сын своего отца, пришедшего из другого мира.

Павел смотрел на сына, на жену, на огонь в печи, на заметённое снегом окно, за которым выла вьюга, и чувствовал, как счастье распирает грудь, не помещаясь внутри, требуя выхода.

Он был отцом. Настоящим отцом. В другом мире, у другой женщины, но это был его сын. Его кровь. Его продолжение. Смысл всего, что с ним случилось.

— Спасибо, — шепнул он, целуя Элиан в лоб, в мокрые волосы, в закрытые глаза. — За всё. За сына. За жизнь. За любовь.

— Не за что, — ответила она, уже засыпая от усталости. — Это ты спасибо. За то, что есть. За то, что рядом. За то, что не побоялся.

Торн засопел, уткнувшись носом в материнскую грудь, и затих, согретый её теплом. В доме стало тихо, только вьюга выла за стеной да потрескивали дрова в печи, разгоняя тьму и холод.

Павел сидел рядом и смотрел на них — две самые дорогие жизни в этом мире, в этой вселенной, — и знал, что теперь будет беречь их любой ценой. Любой. До последнего вздох.

Дорогие читатели. Продолжение можно прочитать на сайте Литрес. Спасибо что вы с нами.

Глава 16. Тучи с востока.

Торну шёл пятый год, когда в Вольный Клан пришли первые тревожные вести.

Мальчик рос крепким, любопытным и непоседливым. Весь в Павла — такие же серые глаза, такой же упрямый подбородок, такая же магия, которая проявилась рано: в три года он случайно поджёг занавеску, когда рассердился, что ему не дали сладкого коренья. Элиан тогда всыпала ему по первое число, а Павел полночи тушил уже не горящую, но дымящуюся ткань и думал: «В кого он такой? Ах да, в меня». Торн не плакал — он злился, сжимал кулачки, и в его глазах уже тогда горел тот самый огонь, что когда-то зажёг костёр от злости его отца.

Жизнь в клане текла размеренно и спокойно. Павел полностью освоился, стал уважаемым охотником, к его советам прислушивались даже на советах старейшин. Он больше не был «чужакам» — теперь его называли «Павел-из-другого-мира» с уважением, почти с гордостью. Хрыч приходил в гости, нянчился с Торном, рассказывал ему гоблинские сказки — страшные, но поучительные, с такими подробностями, что мальчик потом боялся спать в темноте, но всё равно просил ещё.

Элиан расцвела, помолодела, словно материнство дало ей второе дыхание. Она больше не носила траур по Ивору — только иногда, в тихие вечера, задумчиво смотрела в огонь, и Павел знал, что она вспоминает. Но боли в этих воспоминаниях уже не было — только светлая грусть, как утренний туман над озером.

И тут пришла весть.

В клан прибежал охотник из дальнего дозора — запыхавшийся, бледный, с глазами, полными такого ужаса, что у всех, кто его видел, мороз пошёл по коже. Он упал на колени прямо перед домом старейшины Торвальда, хватая ртом воздух, и выпалил:

— Орки! Тысячи! Идут с востока, из-за Пустоши! Грон Железная Рука собрал все племена! Они жгут деревни, рубят леса, никого не щадят!

Павел узнал об этом от Хрыча, который примчался в клан через час после вестника, запыхавшийся, с выпученными от страха глазами и ушами, прижатыми к голове так, что их почти не было видно. Гоблин влетел прямо в дом, едва не сбив с ног Торна, который играл на полу с деревянным луком.

— Беда, Повел! — закричал он ещё с порога, размахивая руками. — Орки идут! Тысячи, десятки тысяч! Я видел дымы на востоке — они жгут всё на своём пути! Деревни, поля, леса! Даже небо покраснело!

— Тысячи? — переспросил Павел, чувствуя, как холодеет внутри, как кровь отливает от лица, оставляя кожу бледной и липкой. Он-то думал, что война обойдёт их стороной. Что Вольный Клан слишком далеко, слишком глубоко в лесу, чтобы орки сюда сунулись. Но, видимо, ошибался.

— Грон собрал всех, — Хрыч тряс головой, не в силах успокоиться. Его уши дёргались, пальцы нервно теребили ремешки на поясе. — Объединил племена. Говорят, он шаман сильный, с духами крови говорит, они ему силу дают. Повел, нам надо уходить вглубь леса, прятаться, пока не поздно! Пока они не вышли к нам!

Павел посмотрел на Элиан, которая стояла в дверях, прижимая к себе Торна. Мальчик чувствовал напряжение взрослых и хныкал, уткнувшись носом в материнское плечо. В глазах Элиан читался страх — не за себя, за сына, за него, за всех, кого она любила.

— Мы не можем бросить клан, — тихо сказала она, и голос её был твёрже, чем ожидал Павел. — Здесь наш дом. Здесь наши люди, наша семья. Если мы уйдём, они останутся одни. Без нас.

— Если останетесь — погибнете, — Хрыч продолжал трясти головой, и в его жёлтых глазах стояли слёзы. — Орки не щадят никого. Ни женщин, ни детей, ни стариков. Я знаю, я видел. Я видел, что они делают с теми, кто попадается им в руки. Поверь, умирать долго и страшно — не то, чего ты хочешь для своего сына.

— А если мы уйдём — они придут следом, — возразил Павел, уже начиная просчитывать варианты, прикидывать тропы, места для засад, возможные пути отхода. — Лес большой, но орки не дураки. Следопыты у них есть, магия есть. Спрятаться не выйдет. Нужно готовиться к обороне.

— К обороне? — Хрыч выпучил глаза так, что они чуть не вылезли из орбит. — Ты с ума сошёл, Повел? Их тысячи! А вас — пара сотен, включая баб и детей! Вы даже рвы не успеете выкопать, как они вас сметут!

— Значит, будем драться по-умному, — твёрдо сказал Павел, и в голосе его зазвенел металл. — Не в открытом поле, не в честном бою, а в лесу. Засады, ловушки, отравленные стрелы, ночные вылазки. Лес нам поможет.

— Лес? — недоверчиво переспросил гоблин, оглядываясь на тёмную стену деревьев за частоколом.

— Лес. Я здесь десять лет. Я знаю каждую тропу, каждую лощину, каждое болото, каждый овраг. Мы заставим их заплатить за каждый шаг. Кровью заплатят.

В ту ночь собрался совет старейшин. В доме Торвальда, старого ветерана, помнившего ещё прошлую большую войну, собрались самые уважаемые люди клана. Позвали и Павла — за годы жизни он доказал, что голова у него варит не хуже, чем у местных вояк, а иногда и лучше.

— Что скажешь, чужак? — спросил Торвальд, глядя на него тяжёлым взглядом из-под седых кустистых бровей. В руках старик вертел старый, зазубренный меч, которым срубил не один десяток голов. — Ты из другого мира, у вас там свои войны. Может, подскажешь, как нам быть?

Павел вышел в центр круга. На него смотрели десятки глаз — старых и молодых, испуганных и решительных. В голове уже выстраивался план — смутный, но уже имеющий форму.

— Орков много, это правда, — начал он. — В открытом поле мы не выстоим, даже если все от мала до велика возьмут в руки оружие. Но мы знаем лес. Каждую тропу, каждую лощину, каждое болото, каждую пещеру. Мы можем заставить их платить за каждый шаг. Дорого платить.

— Как? — спросил кто-то из молодых охотников, и в голосе его слышалась надежда.

— Засады, — Павел начал загибать пальцы, чеканя каждое слово. — Ловушки на тропах. Отравленные стрелы — ночью, когда они спят. Ночные вылазки — поджечь обоз, перерезать лошадей, отравить воду в ручьях. Не давать покоя ни днём, ни ночью. Измотать, обескровить, заставить повернуть назад, пока не поздно.

Старейшины переглянулись. Кто-то засомневался, покачал головой:

— Это не по правилам. Не по-людски. Честный бой...

— С орками нет честного боя, — отрезал Павел. Жёстко, зло, как отрезают гнилое мясо. — Им плевать на правила. Они хотят убивать наших детей, насиловать наших женщин, жечь наши дома. Мы должны выжить. Любой ценой. И наши дети должны выжить. Любой ценой.

Повисло молчание — тяжёлое, давящее. Торвальд смотрел на Павла долго, изучающе, будто видел впервые. Потом медленно кивнул, и в его глазах зажглась искра старого боевого огня:

— Чужак прав. Будем драться по-лесному. По-нашему, по-охотничьи. Не числом, а умением.

Он поднялся, опираясь на посох:

— Значит, так. Женщин, детей и стариков уводим вглубь леса, к Змеиному ручью. Там пещеры есть — глубокие, тёплые, орки не найдут. Мужчины, кто может держать оружие, — со мной. Будем встречать гостей. По-нашему.

Начались сборы. Дни и ночи слились в один бесконечный поток подготовки. Павел почти не спал — чертил карты углём на бересте, ставил ловушки на дальних подступах, учил охотников новым тактикам, которые помнил из земных фильмов и книг. Элиан готовила припасы, упаковывала самое необходимое, успокаивала Торна, который никак не мог понять, почему папа всё время пропадает в лесу и почему все такие напряжённые.

— Папа придёт? — спрашивал он каждый вечер, глядя на мать своими большими серыми глазами.

— Придёт, — отвечала Элиан, целуя его в макушку. — Он сильный. Он всегда приходит.

— А почему он не играет со мной?

— Потому что защищает нас. От злых орков.

— Я вырасту и тоже буду защищать, — твёрдо заявлял мальчик, сжимая кулаки. — Как папа. Я стану воином и буду бить орков, чтобы они не смели трогать наших.

Элиан улыбалась сквозь слёзы и целовала его в макушку.

Перед уходом к Перевалу Костей — месту, где Павел решил дать первый бой, — он прощался с семьёй.

Элиан стояла на пороге, прижимая к себе Торна. Мальчик уже не хныкал, смотрел серьёзно, по-взрослому, будто понимал, что происходит что-то важное и страшное. Его маленькие пальцы вцепились в материнскую рубаху, но он не плакал.

— Ты должен вернуться, — сказала Элиан. Голос был твёрд, как сталь, но глаза выдавали страх — глубокий, животный, тот, что не спрячешь ни за какой храбростью. — Слышишь? Ты должен.

— Вернусь, — пообещал Павел, обнимая её, чувствуя, как дрожит её тело под руками. — Я всегда возвращаюсь. Ты же знаешь.

— Не ври, — тихо сказала она, и голос её вдруг сломался. — Там, откуда ты пришёл, ты не возвращался. Ты просто ушёл. Исчез. И твоя мать, наверное, до сих пор ждёт. Не ври мне.

Он замер. Она знала. Всегда знала. Просто молчала все эти годы, ждала, когда он сам скажет.

— Откуда...

— Я чувствую, Павел, — она прижалась к нему, спрятала лицо у него на груди. — Я всегда чувствовала. Ты не просто из другого края. Ты из другого мира. И я боюсь, что однажды Ветры унесут тебя обратно. А я останусь одна. С Торном. И буду ждать, как твоя мать.

— Не унесут, — он прижал её крепче, чувствуя, как её слёзы пропитывают его рубаху. — Я здесь. С вами. Навсегда. Ветры дуют только в одну сторону — я проверял.

— Обещай.

— Обещаю.

Торн потянул ручки к отцу, и Павел взял сына, прижал к груди. Мальчик был тёплым, пах молоком и травами, и сердце Павла сжималось от любви и страха. Он вдруг понял, что боится не смерти — боится никогда больше не увидеть этого маленького человека, не услышать его смех, не почувствовать его руку в своей.

— Слушайся маму, — сказал он, глядя сыну в глаза. — Я скоро вернусь. Обещаю. А ты пока будь главным мужчиной в доме. Защищай маму.

— Буду, — серьёзно кивнул Торн. — Я сильный.

— Знаю, сынок. Знаю.

Он поцеловал обоих — жену в губы, сына в макушку — и ушёл, не оглядываясь. Потому что если оглянуться — можно не уйти. А уйти было нужно.

Глава 17. Порох и пламя.

Первая стычка с орками случилась через три дня после того, как Павел покинул клан.

Они шли ночью к Перевалу Костей — отряд в пятьдесят охотников, лучших следопытов клана. Лес встретил их тишиной — непривычной, звенящей, какой она бывает только перед большой бедой, когда даже птицы молчат, даже ветер не шумит в кронах, даже деревья замирают в ожидании. Тишина была такой плотной, что Павел слышал биение собственного сердца.

— Впереди запах, — прошептал разведчик, вернувшийся из дозора. Лицо его было бледным, руки дрожали, на лбу блестел холодный пот. — Дым. И кровь. Много крови. Орки жгут костры из человеческих костей.

Павел поднял руку, останавливая отряд. Сердце колотилось где-то в горле, но голос прозвучал твёрдо, когда он обернулся к Торвальду:

— Сколько нас?

— Пять десятков, — ответил старый ветеран, поправляя лук за спиной. В его глазах не было страха — только холодная решимость.

— Мало, — покачал головой Павел. — Если там засада — не выберемся.

— А если не проверим — они выйдут к клану раньше, чем мы успеем подготовить перевал, — возразил Торвальд. — У нас нет выбора.

Павел кивнул. Выбора действительно не было.

— Рассредоточиться. Идём цепью, шаг в шаг. Ни звука. Ни чиха, ни кашля.

Они двинулись дальше, бесшумно, как тени, как призраки в ночном лесу. Павел чувствовал, как напряжены мышцы, как каждый нерв вибрирует в ожидании. Хрыч шёл рядом, шевеля огромными ушами — живыми локаторами, ловящими каждый шорох, каждый треск, каждый вздох.

— Там, — вдруг сказал он, останавливаясь и приседая. — Шагов триста. Много. Очень много. Костры, голоса, запах немытых тел и горелого мяса. Я слышу их дыхание.

Павел подполз к краю оврага и выглянул. Внизу, в широкой лощине, горели костры. Орки — не меньше сотни, а может, и больше — сидели вокруг огней. Кто-то жарил мясо, кто-то пил из огромных бурдюков, кто-то точил оружие с мерным, успокаивающим скрежетом. В центре лагеря стоял огромный шатёр, украшенный черепами — человеческими, гномьими, даже парой эльфийских, судя по острым ушам.

— Шаман, — прошептал Торвальд, пристраиваясь рядом. В голосе старика впервые прозвучала нотка тревоги. — Видишь шатёр с черепами? Это его ставка. Если ударим сейчас, они не ждут.

— Нас меньше, — напомнил Павел.

— У нас есть ты, — усмехнулся старик. — И твоя магия.

— Магия против сотни орков? — Павел покачал головой. — Я не боевой маг, Торвальд. Я костёр зажечь могу, рану подлечить. Против орды не выстою. Меня порубят в капусту за минуту.

— А что тогда?

Павел задумался. В голове крутилась одна мысль, одна идея, которую он вынашивал уже несколько лет, но так и не решился проверить. До сегодняшней ночи.

— У меня есть кое-что, — сказал он. — Не магия. Наука.

Он снял с пояса кожаный мешочек, который всегда носил с собой, но никогда не использовал. Внутри была селитра, сера и уголь — смесь, которую он вывел опытным путём, вспоминая школьные уроки химии и старые фильмы про войну. Он перетирал компоненты, смешивал в нужных пропорциях, просеивал — всё как в учебнике.

— Что это? — спросил Торвальд, заглядывая в мешочек.

— Порох, — ответил Павел. — В моём мире из этого делают оружие. Сильное оружие. Громкое. Смертельное.

Он достал из заплечного мешка несколько глиняных горшков, которые нёс с собой неизвестно зачем — а может, и знал, но не признавался. В каждом горшке уже была закладка пороха, смешанного с мелкими камнями и кусками металла — осколками, которые должны были разлететься во все стороны. Оставалось только поджечь фитиль.

— Раздай самым быстрым бойцам, — сказал Павел, протягивая горшки Торвальду. — Заходите с трёх сторон. По сигналу — зажигаете фитили и кидаете в шатёр и в костры. Потом сразу отходите, не задерживаясь. Понял?

— Понял, — кивнул Торвальд, хотя в глазах его читалось сомнение. — А это точно сработает?

— Увидим. Если нет — ты обещал, что мы умрём быстро.

Бойцы разошлись. Павел остался на краю оврага, считая про себя, чтобы дать им время занять позиции. Хрыч сидел рядом, мелко трясясь — то ли от холода, то ли от страха.

— Повел, — прошептал он. — Я боюсь.

— Я тоже, — честно ответил Павел, чувствуя, как пот стекает по спине. — Но деваться некуда. Либо мы их, либо они нас.

Когда тени замерли на позициях — Павел видел их краем глаза, притаившихся за деревьями, — он поднёс к губам костяной свисток и дунул.

Воздух разорвали крики.

Первые горшки полетели в лагерь. Павел зажмурился, ожидая... И грянуло.

Вспышки были ослепительными — белое пламя взметнулось в ночное небо, осветив лес на километр вокруг, превратив ночь в день. Грохот прокатился по окрестностям, многократно усиленный эхом от скал, и Павел почувствовал, как земля дрожит под ногами. Шатёр шамана вспыхнул как факел — порох сделал своё дело.

— Лучники! Стрелы! — заорал Павел, вскакивая.

Пятьдесят луков ударили одновременно. Стрелы, смоченные в зажигательной смеси из смолы и масла, понеслись в лагерь, поджигая всё, что ещё не горело. Орки, ослеплённые, оглушённые, обезумевшие от ужаса, метались между костров, падали, сражённые стрелами, горели заживо. Кто-то пытался бежать, но натыкался на деревья, кто-то хватал оружие и рубил своих же в панике.

— Отходим! — скомандовал Павел, видя, что орки начинают приходить в себя. — Быстро, пока не опомнились!

Отряд скользнул в темноту, как стая призраков. Они бежали до рассвета, не останавливаясь, не оглядываясь, перепрыгивая через корни и валуны. Только когда первые лучи солнца пробились сквозь кроны деревьев, Павел остановился, приказал привал.

— Что это было? — спросил Торвальд, глядя на него с новым, доселе невиданным уважением. В глазах старика читался страх пополам с восхищением. — Что за магия?

— Не магия, — повторил Павел, тяжело дыша, вытирая с лица пот и копоть. — Наука. Там, откуда я родом, это называют порохом. Из него делают оружие, которое убивает за версту. Даже не видя врага.

— Порох, — повторил Торвальд, пробуя слово на вкус. — Странное имя. Но вещь полезная. Мы можем сделать ещё?

— Можем, — кивнул Павел. — Если найдём нужные ингредиенты. Селитру, серу, уголь. Всё это есть в лесу. Надо только поискать.

— Найдём, — твёрдо сказал старик. — Теперь найдём.

— Это только начало, — усмехнулся Павел, глядя на восток, где всё ещё алело зарево пожаров, поднимающееся над верхушками деревьев. — Орки думают, что они сильнее. Они не знают, что такое война по-нашему.

Хрыч подполз ближе, всё ещё дрожа:

— Повел, ты гений. Или сумасшедший. Я ещё не решил.

— И то, и другое, — улыбнулся Павел. — Но жить помогает.

Он достал флягу с водой, сделал большой глоток и передал дальше по кругу. Впереди был долгий путь к перевалу, и орки, оставшиеся позади, теперь будут злее и осторожнее. Но сегодня они выиграли маленькую победу. И это давало надежду.

Глава 18. Перевал Костей.

Перевал Костей назывался так не случайно. Говорили, что сотни лет назад здесь произошла великая битва между людьми и орками — кровавая, страшная, после которой земля была усеяна костями так плотно, что они белели среди камней ещё несколько десятилетий. Старики рассказывали, что в те времена орда была ещё многочисленнее, а люди — ещё разобщённее, и битва длилась семь дней и семь ночей без перерыва. Кости хрустели под ногами, торчали из земли, как корни, как белые цветы смерти, и ветер завывал среди скал, будто души погибших всё ещё не могли найти покой.

С тех пор место это считалось нехорошим, проклятым, и даже звери обходили его стороной. Волки не выли на перевале, птицы не вили гнёзд на окрестных скалах, даже мох рос здесь как-то иначе — темнее, мрачнее, словно впитал в себя кровь, пролитую столетия назад. Охотники из соседних кланов рассказывали, что по ночам на перевале можно услышать звон мечей и крики умирающих — эхо древней битвы, навеки впитавшееся в камни. Суеверные люди обходили это место дальней дорогой, предпочитая потерять лишний день пути, чем ночевать среди костей.

Павел выбрал его для решающей битвы именно поэтому.

— Идеальное место для засады, — объяснял он Торвальду, разворачивая карту на плоском камне. Карта была старой, потрёпанной, нарисованной ещё до войны — её составляли охотники клана, отмечая тропы, ручьи, удобные места для стоянок. Павел вглядывался в неё уже битый час, изучая каждую складку местности. Пальцем он провёл линию по узкому проходу между скал. — Смотри. Тропа узкая — в самом широком месте десять шагов, не больше. С одной стороны — отвесные скалы, гладкие, как стекло, даже ящерица не пролезет. С другой — обрыв на сто локтей вниз, и внизу острые камни, как зубы дракона. Пройти можно только гуськом, друг за другом, растянувшись в колонну на полдня пути. А сверху — мы.

— А если они пойдут в обход? — спросил старик, с сомнением глядя на карту. Торвальд был старым воином, прошедшим десятки битв, и привык рассматривать любую позицию с точки зрения врага. — Есть же другие тропы. Наверняка есть. Лес большой.

— Не пойдут, — уверенно ответил Павел, отрываясь от карты. Глаза его горели тем самым огнём, который Торвальд уже научился узнавать, — огнём человека, просчитавшего всё на десять ходов вперёд. — Это единственный путь к нашим землям за три дня хода. Я проверил. Послал разведчиков во все стороны — на север, на юг, на восток. Через болота им не пройти — увязнут обозы с припасами. Через горы — потеряют неделю, а то и две, там тропы для коз, а не для армии. Если пойдут в обход, мы успеем подготовить новые ловушки и увести клан ещё дальше в горы, в такие теснины, куда они вообще не сунутся.

— Хорошо, — кивнул Торвальд, потирая подбородок. — Значит, здесь. Встретим их как положено. Устроим горячую встречу.

Три дня они готовили засаду. Три дня непрерывной, изнурительной работы от рассвета до заката, а потом и при свете факелов. Павел лично обходил каждый участок, проверял каждую верёвку, каждый узел, каждый камень. От того, насколько хорошо они подготовятся, зависели жизни сотен людей — тех, кто ждал за перевалом.

Валуны, приготовленные к сбросу, закрепляли верёвками из сыромятной кожи, которые можно было перерубить одним ударом ножа. Камни подбирали тщательно — не слишком большие, чтобы можно было сдвинуть вручную, но достаточно тяжёлые, чтобы раздавить орка в доспехах. Их складывали пирамидами вдоль края обрыва, маскировали ветками и мхом, чтобы снизу не было видно. Павел лично проверил каждую пирамиду — толкнул плечом, потрогал верёвки, убедился, что они не подгнили и не пересохли на солнце.

Стрелы мочили в яде, добытом из редких лесных трав, которые собирали по всему лесу. Яд был страшный — достаточно было царапины, чтобы орк упал замертво через минуту, корчась в судорогах и хватаясь за горло. Старая знахарка Мирра, пришедшая с отрядом, лично варила его в большом котле, бормоча заговоры и добавляя какие-то порошки, известные только ей. Павел сначала сомневался — не слишком ли жестокая мера, — но потом вспомнил сожжённые деревни, убитых детей, изуродованные тела и отбросил сомнения. На войне нет места благородству.

Копья точили до остроты бритвы — так, что лезвие легко срезало волос, упавший на него. Каждый воин сам занимался своим оружием, проверял заточку, баланс, надёжность древка. Кузнецы, пришедшие с отрядом, раздули походные горны и работали без остановки, перековывая сломанные мечи, выправляя погнутые наконечники, закаливая лезвия в масле.

И ждали. Ждали, вглядываясь в горизонт, прислушиваясь к ветру, ловя каждый звук, каждый шорох, каждый треск. Напряжение росло с каждым часом. Люди нервничали, переговаривались вполголоса, проверяли оружие по десять раз на дню. Павел понимал: ожидание хуже самой битвы. В бою некогда бояться, а здесь, в тишине, страх подкрадывается незаметно и грызёт душу.

На четвёртый день, на рассвете, разведчик прибежал с известием. Он запыхался, был бледен, на лице застыл ужас.

— Идут, — выдохнул он, хватая ртом воздух. — Много. Очень много. Вся долина чёрная от орков. Тысячи. Я никогда столько не видел. Они как саранча — заполонили всё, от горизонта до горизонта.

Павел молча кивнул и поднял отряд. Люди занимали позиции быстро, без суеты — каждый знал своё место, каждый помнил, что делать. Сказывались месяцы боёв, превратившие вчерашних крестьян и охотников в дисциплинированных воинов. Они двигались слаженно, как единый организм.

Павел с отрядом залёг по обе стороны тропы, укрывшись за камнями и кустами. Позиции выбрали заранее — так, чтобы простреливать всю длину прохода, но оставаться невидимыми снизу. Сверху нависали скалы, старые, замшелые, источенные ветрами и дождями. Внизу зияла пропасть, на дне которой шумела река — неширокая, но бурная, с острыми камнями, торчащими из воды. Точнее, Павлу казалось, что он слышит её шум, но это могло быть просто биение крови в висках — сердце колотилось так, что заглушало все остальные звуки.

— Сколько их? — спросил Торвальд, пристраиваясь рядом за большим валуном. Старик был спокоен, как всегда перед боем, — ни тени страха на лице, только холодная сосредоточенность. Он уже перестал бояться смерти много лет назад и теперь думал только о том, как забрать с собой побольше врагов.

— Много, — ответил Павел, не отрываясь от наблюдения. — Очень много. Тысячи три, а может, и все пять. Вся долина кишит. Смотри — вон авангард, вон основные силы, вон обозы в хвосте колонны.

Он видел их как на ладони. Орки шли плотной колонной, поднимая тучи пыли, которая была видна за много вёрст. Впереди — лёгкая конница на волках, разведчики и застрельщики. За ними — тяжёлая пехота, закованная в грубые доспехи, вооружённая топорами и мечами. Дальше — обозы с припасами, осадные орудия, какие-то громоздкие машины, которые тащили пленные. И в самом хвосте — резерв, самые опытные воины, личная гвардия вождя.

— Но мы не должны их остановить, — продолжил Павел, и в его голосе прозвучала сталь. — У нас нет такой задачи. Мы должны задержать. Измотать. Убить как можно больше. Каждый убитый орк не дойдёт до наших семей. Каждый раненый орк замедлит колонну. Каждый час, который они потеряют здесь, — это спасённые жизни там, за перевалом.

— Когда начинаем? — спросил Торвальд, проверяя лук. Он уже наложил стрелу на тетиву и теперь ждал только сигнала.

— Как только голова колонны поравняется с выступом, вон там, — Павел показал на огромный каменный козырёк, нависающий над тропой, похожий на раскрытую пасть чудовища. — Там самый удобный момент. Камни лягут прямо на середину колонны, разделят её пополам. Авангард уйдёт вперёд и окажется отрезанным от основных сил. Тут мы их и встретим.

Они ждали. Солнце поднималось всё выше, заливая перевал ярким светом, от которого нагревались камни и воздух дрожал над тропой. Пыль от орды застилала горизонт серой пеленой, сквозь которую едва пробивались солнечные лучи. Гул от тысяч ног сотрясал землю так, что мелкие камешки прыгали на склоне, скатывались вниз и исчезали в пропасти.

Павел считал про себя, стараясь унять бешено колотящееся сердце, которое грозило выпрыгнуть из груди. Он знал это чувство — смесь страха и азарта, холода в животе и жара в висках. Оно приходило каждый раз перед боем и уходило только тогда, когда начиналась схватка. Он вспомнил Хрыча, оставшегося в лагере с резервом, — старый гоблин рвался в бой, но Павел запретил, сказав, что ему нужен кто-то надёжный в тылу. Вспомнил Элиан и Торна, которые сейчас, наверное, уже подходят к горным пещерам. Ради них он здесь. Ради них он будет стоять до конца.

Голова колонны поравнялась с выступом. Передовые всадники на волках уже миновали опасное место, въехали в узкую горловину между скал — туда, где их ждали лучники. Но основная масса орков — пехота с копьями и топорами, тяжеловооружённые воины в железных доспехах — была прямо под козырьком. Они шли плотным строем, плечом к плечу, и даже не смотрели наверх, не ожидая опасности с неба.

— Давай! — заорал Павел, вскакивая в полный рост и подавая сигнал пронзительным свистом.

Воздух наполнился свистом и грохотом. Десятки огромных валунов, которые они готовили три дня, покатились вниз, подпрыгивая на уступах, круша всё на своём пути. Люди Павла перерубили верёвки, удерживающие камни, и смерть обрушилась на орков с небес.

Это было страшное зрелище. Валуны весом в десятки пудов падали с высоты, набирая скорость, и врезались в плотную массу тел. Они давили десятками, сбрасывали в пропасть целые отряды, перемалывали кости в пыль. Крики ужаса, предсмертные вопли, рёв раненых зверей, звон разбитого оружия — всё смешалось в жуткий хор, от которого кровь стыла в жилах. Те, кто не попал под камни, пытались бежать, но узкая тропа не давала развернуться. Задние ряды напирали на передних, сталкивая их в пропасть. Передние пытались прорваться вперёд, но там их уже ждали лучники.

— Стрелы! — скомандовал Павел, и пятьдесят луков ударили одновременно.

Отравленные стрелы находили цели, даже тех орков, кто уцелел под камнями. Они падали, корчась в судорогах, хватаясь за горло, за грудь — яд делал своё дело быстро и надёжно. Мирра знала своё ремесло, и её зелье не давало осечек. Достаточно было царапины, лёгкого пореза, даже просто попадания стрелы в незащищённую часть тела — и через минуту орк лежал мёртвым с посиневшим лицом и выпученными глазами.

Лучники работали методично, как на учениях. Первый ряд стреляет — отходит назад, натягивая новую тетиву. Второй ряд занимает позицию — залп. Третий ряд наготове. И снова, и снова, без остановки, без передышки. Стрелы летели тучами, выкашивая тех, кто пытался прорваться вперёд или уползти назад. Воздух был наполнен свистом оперённых древков, и этот свист был музыкой смерти.

— Горшки с порохом! — крикнул Павел, когда первая волна орков всё же прорвалась через каменную лавину и начала карабкаться вверх по склону.

Глиняные горшки полетели вниз, разбиваясь о камни и доспехи. Порох вспыхивал ослепительными вспышками, белое пламя взметалось в небо, грохот прокатывался по окрестностям, многократно усиленный эхом от скал. Орки, никогда не видевшие ничего подобного, впадали в панику. Им казалось, что само небо разверзлось и мечет в них молнии. Они бросали оружие, падали на землю, закрывали головы руками, моля своих тёмных богов о пощаде.

Павел использовал всё — камни, стрелы, порох, даже саму местность. Он приказал поджечь кусты, росшие на склонах, и огонь отрезал оркам путь к отступлению. Он приказал сбросить на тропу ульи диких пчёл, найденные в лесу, и обезумевшие насекомые набрасывались на орков, жалили их в лицо, в глаза, забирались под доспехи. Он приказал лить на карабкающихся врагов кипящее масло, которое разогревали в походных котелках.

Трижды орки пытались подняться на скалы. Трижды их отбрасывали назад, оставляя на склонах десятки и сотни тел. Потери их были ужасающими — за первые полчаса боя они потеряли не меньше пятисот воинов, а может, и больше. Но они всё лезли и лезли, гонимые вперёд своими командирами, которые не жалели солдатской крови.

К полудню орки начали приходить в себя. Они сменили тактику, перестали лезть напролом, начали окапываться внизу, прикрываясь щитами от стрел. Их собственные лучники, вооружённые тяжёлыми арбалетами, начали отвечать, и несколько человек Павла упали, сражённые болтами. Один болт пробил навылет молодого парня, который ещё вчера шутил и смеялся. Другой попал в плечо опытному охотнику, и тот выбыл из строя, корчась от боли.

— Отходим! — скомандовал Павел, понимая, что оставаться на позиции больше нельзя. — Быстро, пока не опомнились! Уходим в расселины, по заранее подготовленным тропам! Раненых не бросать!

Отряд снялся с позиции быстро и организованно. Они исчезли в расселинах, как призраки в утреннем тумане, унося с собой раненых и убитых. Павел уходил последним, лично проверив, что никого не оставили. Он задержался на краю обрыва, глядя вниз, на поле боя. Там, среди каменных завалов и груд тел, копошились орки, пытаясь организоваться для преследования.

— Бегите, — прошептал он, обращаясь к врагам. — Бегите за нами. Мы приготовили вам ещё много сюрпризов.

Орки, пытавшиеся преследовать, попадали в ловушки, которые отряд расставил на тропах отхода заранее. Ямы с заострёнными кольями на дне, прикрытые ветками и листьями. Силки из сыромятной кожи, которые вздёргивали орка в воздух, ломая ему шею. Капканы с железными челюстями, способные перекусить ногу. Отравленные шипы, спрятанные в листве, — наступишь, и яд войдёт в кровь. Обрушенные деревья, которые падали на головы преследователям, стоило только задеть верёвку-растяжку.

Всё это было жестоко, беспощадно, но эффективно. Павел не испытывал угрызений совести. Это была война на выживание, а не рыцарский турнир. И он давно перестал играть по правилам, которые писали победители.

Орки, потеряв ещё несколько десятков воинов на тропах отхода, прекратили преследование и вернулись к основной колонне. Проход через перевал был завален камнями, залит кровью, усеян телами. Им потребуется не меньше суток, чтобы расчистить дорогу и продолжить движение.

Три дня они изматывали орков. Три дня засад, ловушек, ночных вылазок. Павел водил своих людей в самые опасные места — в центр вражеского лагеря, к шатру вождя, к обозам с припасами. Они появлялись из ниоткуда и исчезали в никуда, как лесные духи, как тени, как призраки.

В первую ночь они подожгли обоз с продовольствием. Пороховые горшки, брошенные в повозки с зерном и вяленым мясом, вспыхнули ослепительным пламенем, осветив лагерь на километр вокруг. Орки бросились тушить пожар, но было поздно — запасы провизии, рассчитанные на неделю, сгорели дотла за полчаса. Теперь им придётся либо голодать, либо замедлиться в ожидании новых обозов.

Во вторую ночь они отравили источники воды, из которых орки пополняли запасы. Мирра приготовила особое зелье, которое не убивало сразу, а вызывало жестокую дизентерию. К утру третьего дня половина оркского лагеря корчилась от боли в животе, не в силах продолжать марш. Павел, наблюдая за этим со скалы, мрачно усмехнулся: Хрыч, знавший толк в таких вещах, гордился бы им.

В третью ночь они вырезали часовых на северном фланге и проникли в лагерь, добравшись почти до шатра вождя. Их заметили в последний момент, завязалась короткая, но жестокая схватка. Отряд потерял троих убитыми и пятерых ранеными, но уничтожил не меньше полусотни орков, включая двух младших командиров, которых Павел лично зарубил мечом. Отступали под градом стрел, прикрывая друг друга, унося раненых.

Отряд таял. После трёх дней непрерывных боёв в строю осталось меньше тридцати человек из пятидесяти. Но орки потеряли не меньше трёх сотен — и это не считая тех, кто выбыл из-за болезней и голода. Орда завязла на перевале, не в силах продвинуться дальше ни на шаг. Каждый день задержки был спасёнными жизнями там, за горами.

На четвёртый день орки сменили тактику. Они перестали лезть напролом, поняв, что это самоубийственно. Вместо этого они начали прочёсывать лес мелкими группами, пытаясь окружить и уничтожить охотников поодиночке, как волки загоняют оленя. Группы по десять-пятнадцать орков рассыпались по лесу, прочёсывая каждый овраг, каждую балку, каждый куст.

— Умнеют, гады, — сплюнул Торвальд, когда разведчик принёс эту новость. Он сидел у костра, перевязывая рану на предплечье — оркская стрела задела его вчера, но, к счастью, не отравленная. — Раньше они так не делали. Просто пёрли вперёд, пока не умирали. Теперь учатся. Это плохо.

— Раньше у них не было такого врага, — усмехнулся Павел. — Ладно, будем играть по-новому. Раз они хотят охотиться на нас — пусть охотятся. Мы покажем им, что такое настоящая охота.

Они разделились на мелкие группы по пять-шесть человек и начали свою охоту. Засады на тропах, где проходили оркские патрули. Отравленные источники воды, которые орки находили и пили из них, не подозревая об опасности. Обрушенные деревья на дорогах, которые давили проходящих под ними врагов. Всё шло в ход — ножи, стрелы, силки, капканы, даже голые руки, если доходило до ближнего боя.

Павел сам водил одну из групп. В него словно вселился дух самого леса — он чуял орков за версту, предугадывал их передвижения, находил укрытия там, где, казалось, их не было. Лес помогал своим, прятал, укрывал, давал силы. Ветви расступались перед ним, корни не цеплялись за ноги, птицы предупреждали об опасности своими криками. Павел чувствовал это — ветер шептал ему, где прячутся орки, деревья указывали путь, корни предупреждали о ловушках.

— Лес помнит Хрыча, — сказал он однажды Торвальду, когда они сидели в укрытии, ожидая прохода очередного патруля. — Лес помогает. Я чувствую это.

Торвальд посмотрел на него странным взглядом — взглядом человека, который не верит в магию, но вынужден признать, что происходит что-то необъяснимое.

— Может, и так, — ответил он. — А может, ты просто научился слушать. Хрыч хорошо учил. И лес тебя принял.

Павел ночевал по три часа в сутки, ел на ходу, почти не отдыхал. Он знал, что где-то там, за перевалом, его ждут Элиан и Торн. Знал, что они смотрят на восток и надеются, что он вернётся. И это знание давало силы — больше, чем любой порох, чем любая магия, чем любое оружие. Он не мог подвести их. Не имел права.

— Держись, сынок, — шептал он в темноту, глядя на восток, где за горами поднималось зарево чужого костра. — Я скоро вернусь. Обещаю. Я всегда выполняю обещания.

Перевал Костей стал адом для орков. Они потеряли здесь почти четыре сотни воинов, не продвинувшись вперёд ни на шаг. Орда, которая должна была смести всё на своём пути, застряла на семь дней среди скал и костей, неся потери от горстки безумцев, которые не желали сдаваться.

А Павел продолжал свою войну. Маленькую войну одного человека против целой армии. Войну, в которой у него не было права на поражение.

Глава 19. Синий огонь шамана.

После нескольких дней изнурительных стычек отряд Павла углубился в лес, надеясь оторваться от преследования и дать людям хоть немного отдыха. Но орки не отставали. Они шли по следу, словно гончие псы, не сбиваясь, не теряя направления, даже когда охотники путали следы, уходили в воду, заметали за собой тропы вениками из веток. Это было неестественно, неправильно — Павел знал лес, знал, как прятаться в нём, как исчезать, растворяясь среди деревьев, но сейчас ничего не работало.

— Они знают лес, — мрачно сказал Торвальд, сидя у костра и глядя на угли. Глаза старика ввалились, лицо осунулось от недосыпа и голода, руки дрожали от усталости. Он постарел за эти дни на десяток лет, и Павел с болью смотрел на своего верного друга, не в силах ничего изменить. — Кто-то ведёт их. Кто-то, кто чует нас. Не как человек чует. Как зверь. Как дух.

— Шаман, — ответил Павел, помешивая веткой угли. — Тот, что уцелел после нашей первой атаки. Я думал, мы его убили, когда горшки взорвались. Но, видимо, ошибся. Он выжил и теперь идёт за нами.

— Если так, мы не оторвёмся, — покачал головой Торвальд. — Шаман будет гнать до самого клана. Он нас чует, как зверь чует добычу. По крови. По страху. По нашим следам на земле и в воздухе. Я слышал о таких — они видят духовные нити, которые тянутся за каждым живым существом. Он идёт по ним, как по верёвке.

Павел задумался. Они потеряли уже восьмерых — трое убиты в ночной вылазке, двое попали в собственную ловушку, спасаясь от погони, ещё трое просто исчезли, будто лес проглотил их. Отряд таял на глазах, люди были измотаны до предела, спали по два-три часа, ели на ходу. Ещё неделя такой гонки — и они просто упадут от истощения, не дожидаясь оркских стрел.

— Значит, надо убрать шамана, — твёрдо сказал Павел, поднимая голову. В его глазах горел тот самый огонь, который Торвальд уже научился узнавать — огонь человека, принявшего решение, от которого нет пути назад. — Если он нас чует — мы должны уничтожить того, кто чует. Другого выхода я не вижу.

— Как? — Торвальд поднял на него усталые глаза. — Он в центре орды, окружён сотнями воинов. К нему не подобраться. Ты видел, сколько их? Даже если мы проберёмся мимо часовых, нас заметят раньше, чем мы доберёмся до шатра.

— Подберёмся, — пообещал Павел, и в его голосе прозвучала такая уверенность, что Торвальд невольно выпрямился. — Ночью, под шумок. Отвлечём орков на северном фланге — устроим небольшой пожар, побольше шума, взорвём пару горшков с порохом. Они кинутся туда, решив, что мы атакуем основными силами. А сами ударим с юга, прямо в сердце. Быстро, тихо, без лишнего шума.

План был безумным, самоубийственным, от него веяло отчаянием и холодной решимостью человека, которому нечего терять. Но Торвальд, подумав, кивнул. Другого выхода действительно не было — шаман догонял их медленно, но верно, и с каждым днём расстояние между отрядом и ордой сокращалось. Ещё пара дней — и они окажутся в кольце.

— Я пойду с тобой, — сказал старик.

— Нет, — отрезал Павел. — Ты поведёшь отвлекающую группу. Мне нужен кто-то, кто сможет поднять шум и не погибнуть в первые же минуты. Кроме тебя, с этим никто не справится.

Торвальд хотел возразить, но промолчал. Он знал этот тон — Павел не спорил, он приказывал. И был прав.

На следующую ночь они вышли к поляне, где расположился шатёр шамана. Орки разбили лагерь в небольшой лощине, окружённой скалами — место было мрачное, глухое, будто вырезанное из самой тьмы. Костры горели по всему периметру, но не обычным оранжевым пламенем, а синим, холодным, от которого веяло смертью и древним колдовством. Часовые стояли через каждые двадцать шагов — огромные, закованные в грубые доспехи, с тяжёлыми топорами и мечами. В центре лагеря, на огромном валуне, напоминающем алтарь, сидел шаман.

Павел впервые видел его так близко. То был высокий, тощий орк с лицом, раскрашенным кровью и углём в жуткие, пугающие узоры — черепа, змеи, какие-то знаки, которых Павел не узнал, но от одного их вида по спине бежали мурашки. Глаза шамана горели синим огнём — настоящим, живым пламенем, которое плясало в глазницах, освещая морду изнутри, делая её похожей на маску смерти. Вокруг него, на некотором отдалении, стояли младшие шаманы — пятеро, шестеро, с посохами и бубнами, — и монотонно гудели что-то на низких, вибрирующих нотах.

— Ждал, — прошептал Хрыч, прижимая уши к голове так, что они превратились в два маленьких бугорка. Его глаза, обычно хитрые и живые, сейчас были полны первобытного ужаса. — Он знал, что мы придём. Чуял. Он давно нас ждёт. Я слышу его мысли, Повел — они как холодный ветер, как дыхание могилы. Он призывает духов.

Павел молча кивнул. Он и сам чувствовал это — незримое присутствие, давление на виски, холод в кончиках пальцев. Шаман действительно знал. Возможно, знал с самого начала — с того момента, как Павел принял решение идти к нему.

— Всё равно идём, — сказал он. — Торвальд, по моему сигналу начинайте. Как только услышишь взрыв — уходите. Не ждите нас.

Старик сжал его плечо и растворился в темноте. С ним ушло двадцать бойцов — лучшие, проверенные, те, кто выжил в десятках стычек. Остальные — восемь человек во главе с Павлом — остались ждать.

Тишина тянулась бесконечно. Павел считал про себя, отсчитывая минуты, которые были отведены Торвальду на подготовку. В голове крутились обрывки молитв, воспоминаний, планов — всё смешалось в один тугой ком. Он вспомнил лицо Элиан, когда прощался с ней в последний раз. Вспомнил маленького Торна, спящего в колыбели. Вспомнил Хрыча, который учил его зажигать костёр одной мыслью. Все они сейчас были где-то далеко, в безопасности, и ради них он должен был пройти через это.

Раздался взрыв — гулкий, раскатистый, многократно усиленный эхом от скал. Потом ещё один, и ещё. Крики, вопли, звон оружия. Орки в лагере зашевелились, забегали, хватая топоры и щиты. Павел видел, как отряд за отрядом срывается с места и бежит на северную сторону лагеря — туда, где Торвальд уже начал свою кровавую работу.

— Пора, — скомандовал он и первым скользнул вниз по склону.

Они двигались быстро, как тени, как призраки, которых не видят даже стражи на стенах. Павел сам вёл группу, указывая путь, выбирая момент для броска. Первых часовых сняли без звука — Хрыч подкрался сзади, полоснул ножом по горлу, даже не дав орку вскрикнуть. Второго заколол сам Павел, метнув нож точно в глазницу. Третий и четвёртый рухнули от стрел, пущенных почти в упор.

Они пробирались через лагерь, перебегая от костра к костру, от шатра к шатру. Орки, занятые суматохой на северном фланге, не замечали их. А те, кто замечал, уже не успевали поднять тревогу.

— Шатёр шамана, — выдохнул Хрыч, указывая вперёд.

Они вышли на небольшую площадку перед валуном. Здесь никого не было — шаман отослал всех, оставив только младших помощников, которые замерли, увидев людей. Но они не нападали — стояли, глядя на Павла пустыми, неживыми глазами, будто не видели его, будто были в трансе.

Шаман открыл глаза — если так можно назвать провалы, в которых полыхало синее пламя — и посмотрел прямо в ту сторону, где стоял Павел. Взгляд его пронизывал, проходил сквозь плоть, заглядывал в самую душу.

— Чужа-а-ак, — пророкотал он. Голос его был низким, вибрирующим, от него закладывало уши, и у Павла заныли старые раны — те, что, казалось, давно зажили. — Выходи. Я знаю, ты здесь. Ты убил моего брата, сжёг мой лагерь, отравил моих воинов. Я чую твой запах — запах другого мира, запах железа и огня, которого нет в этом лесу. Теперь я заберу твою душу. Она будет гореть в моих кострах вечность. Ты будешь молить о смерти, но она не придёт.

Павел вышел из-за деревьев, обнажив меч. Сердце колотилось где-то в горле, ладони вспотели, но он заставил себя идти ровно, не дрожать, не оглядываться на своих людей, которые замерли за его спиной, ожидая приказа.

— Я здесь, — сказал он, и голос его прозвучал громко и ясно в пропитанном колдовством воздухе. — Забирай, если сможешь. Но предупреждаю — многие пытались. И многие уже лежат в земле.

Шаман усмехнулся — жутко, страшно, обнажив ряды острых зубов, похожих на иглы. Он медленно, величественно поднялся с валуна, опираясь на посох из чёрного дерева, увенчанный человеческим черепом с рубинами в глазницах.

— Дерзкий, — пророкотал он. — Глупый. Ты думаешь, твоя жалкая магия сравнится с моей? Думаешь, ты первый, кто пытался меня убить? Я живу дольше, чем стоят эти деревья, дольше, чем текут эти реки, дольше, чем живут целые народы. Я видел, как рождались горы и как они превращались в пыль. А ты — ты просто пылинка на ветру, которую сдует первым порывом.

Он взмахнул посохом, и земля под ногами Павла вздыбилась, выбрасывая снопы синего пламени — холодного, мёртвого, высасывающего тепло. Павел едва успел отскочить в сторону, чувствуя, как ледяной жар обжигает лицо, как дым застилает глаза. То место, где он только что стоял, превратилось в оплавленный кратер — камень спекся в чёрное стекло, покрытое сетью трещин.

— Магия? — усмехнулся он, пытаясь скрыть страх за бравадой, хотя внутри всё сжалось от ужаса. — У меня тоже кое-что есть. И, поверь, тебе не понравится.

Он рванул вперёд, перекатом уходя от новой атаки. Шаман ударил снова — из земли вырвались корни, чёрные, извивающиеся, как змеи, покрытые острой корой и слизью. Они обвивали ноги Павла, пытаясь опрокинуть его, прижать к земле, задушить. Он полоснул мечом, перерубая их один за другим, но на месте каждого срубленного корня вырастали два новых — быстрее, чем он успевал рубить.

— Глупый, — рассмеялся шаман, и смех его разнёсся по поляне жутким эхом. — Против моей силы твоя железка не поможет. Ты — ничто. Пыль под ногами. Червяк. Твоя сталь бессильна против духов, которых я призвал.

Он поднял посох, и воздух вокруг Павла сгустился, стал вязким, как кисель, как трясина на болоте. Дышать стало трудно, лёгкие сдавило, ноги налились свинцом. Перед глазами поплыли чёрные круги, в ушах зазвенело. Павел упал на колено, чувствуя, как темнеет в глазах, как сознание начинает уплывать, затягиваться в какую-то холодную воронку.

— Вот так, — мурлыкал шаман, приближаясь. — Тихо, спокойно. Отдай мне свою душу, Чужак. Ты даже не почувствуешь. Я сделаю это быстро.

«Только не сдаваться», — билось в голове Павла, пульсировало, пробивалось сквозь удушающую пелену. — «Только не сейчас. Не здесь. Не перед ним. Не после всего, что мы прошли».

Он вспомнил Хрыча, учившего зажигать костёр одной мыслью. Вспомнил ту злость, которая помогла открыть дар впервые — много лет назад, когда он сидел перед мокрым кострищем и ненавидел весь мир. Вспомнил Элиан, Торна, дом у Змеиного ручья. Вспомнил всех, кто погиб за эти дни — молодых парней, которые доверились ему, старых охотников, которые пошли за ним до конца. И злость пришла снова — дикая, слепая, всепоглощающая. Злость на орков, на шамана, на войну, на этот мир, который снова пытается отнять у него всё. Злость на саму смерть, которая уже столько раз дышала ему в лицо.

— А-а-аргх! — закричал он, выплёскивая её наружу всем телом, всей душой, всей своей сущностью.

Вокруг него вспыхнуло пламя. Белое, обжигающе-холодное, нестерпимо яркое, как солнце в полдень, как молния в грозу. Оно разорвало давящий воздух, испепелило путы, сковавшие ноги, обратило в пепел чёрные корни. Оно ударило в шамана ослепительным потоком чистой энергии — всей той силы, что копилась в Павле годами, что дремала где-то глубоко внутри, ожидая своего часа.

Шаман взвыл — не по-звериному, а по-настоящему, душой, всей своей сущностью, — закрывая лицо руками. Посох выпал, покатился по земле, ударяясь о камни. Синий огонь в глазах погас, оставив пустые, чёрные провалы — мёртвые глазницы, в которых больше не было ни магии, ни жизни. Он рухнул на колени, схватился за грудь, закричал снова — и затих, хватая ртом воздух, как выброшенная на берег рыба.

— Не может быть... — прохрипел он, глядя на Павла потухшими, мёртвыми глазами, в которых ещё теплилась последняя искра сознания. — Ты... кто ты? Откуда в тебе такая сила? Ты не человек... Человек не может... Такая мощь...

— Я тот, кого вы зря тронули, — ответил Павел, поднимаясь на ноги. Тело дрожало от перенапряжения, в голове гудело, во рту был привкус крови — он прокусил губу, сам того не заметив. Каждый мускул болел, каждая косточка ныла, будто по нему проехалась телега. Но он стоял. Он победил.

— Пощади... — Шаман попытался поднять руку, но она безвольно упала на землю, оставляя на камнях кровавый след. — Я скажу... всё скажу... всё, что знаю... Грон... через месяц он ударит основными силами. У него десять тысяч воинов — лучших, отборных, прошедших сотни битв. И... он не один. С ним придут те, кто старше самого леса, те, кто прячется во тьме, те, кого даже мы, шаманы, боимся называть по имени... Слушай, Чужак, слушай внимательно...

Он не договорил. Глаза закатились, тело обмякло, рухнуло навзничь, подняв облако пыли. Синее пламя, горевшее в кострах вокруг, дрогнуло, зашипело и погасло одно за другим, оставив лагерь в полной темноте.

Павел стоял над ним, тяжело дыша, чувствуя, как силы покидают его, как ноги подкашиваются, как темнеет в глазах. Из леса выбежали свои — Хрыч, остальные охотники. Они окружили его, смотрели с ужасом и восхищением, как на живого бога, как на существо из легенд.

— Ты... — начал Хрыч, но не договорил. Уши его поднялись и замерли в высшей точке, глаза были круглыми, как плошки.

— Я сам не знаю, что это было, — честно признался Павел. Голос его звучал глухо, будто издалека, будто не его собственный. — Впервые такое. Никогда раньше... никогда.

— Не просто шамана, — тихо сказал один из охотников, старый следопыт по имени Бран, наклоняясь над мёртвым телом и вглядываясь в его лицо. — Это был Ургуш. Кровавый шаман, правая рука Грона, его главное оружие. Легенда среди орков. Говорят, он убил сотню воинов в одиночку в битве у Чёрных Врат. Говорят, он мог насылать мор на целые деревни одним взглядом. Говорят, его боялись даже собственные вожди. Ты сделал невозможное, Чужак. О таком будут петь песни.

— Или разбудил то, что лучше было не будить, — мрачно добавил Хрыч, оглядываясь на лагерь орков, который начинал приходить в движение после погасших костров. Слышны были крики, топот сотен ног, лязг оружия. — Теперь Грон придёт за тобой лично. Он не простит смерти Ургуша. За твою голову назначат награду, от которой не откажутся даже мёртвые. За тобой будут охотиться лучшие убийцы орды, все шаманы, все колдуны.

Павел посмотрел на восток, туда, где за горизонтом собирались новые тучи. Где-то там, в сердце вражеской территории, Грон Железная Рука уже получал весть о гибели своего шамана. И, возможно, уже вынашивал план мести.

— Пусть приходит, — тихо сказал он, вытирая кровь с губ. — Мы будем готовы.

Это было только начало.

Глава 20. Жертва старого друга.

Месяц пролетел как один день, как одна бесконечная, кровавая ночь. Павел почти не спал, почти не ел, только воевал. Орды Грона, несмотря на гибель шамана Ургуша, снова двинулись в глубь леса. Теперь они шли осторожно, прочёсывая каждый овраг, каждую рощу, каждый камень, не давая охотникам спрятаться. Смерть Ургуша не ослабила их — напротив, она привела их в ярость, сделала злее, беспощаднее. Они жаждали мести за своего шамана, и эта жажда гнала их вперёд быстрее любых приказов.

Павел с отрядом изматывал их как мог. Засады, ловушки, отравленные стрелы, ночные вылазки — всё шло в ход. Он сам водил группы в тыл врага, взрывал пороховые горшки в обозах с провизией, резал часовых, поджигал склады с оружием. Его лицо стало легендой — орки рисовали его на своих щитах, изображая демоном с горящими глазами и мечом, пьющим кровь. Шептались, что Чужак не человек, а дух мести, поднявшийся из самой земли. Что его нельзя убить, потому что он уже мёртв. Что он не чувствует боли, не знает страха, не ведает усталости.

Ложь. Всё это было ложью. Павел чувствовал всё — и боль, и страх, и усталость. Он просто не позволял себе останавливаться. Слишком многое было поставлено на карту, слишком многие зависели от него. Каждое утро он просыпался с мыслью, что сегодня может стать последним днём — для него или для тех, кого он ведёт. И каждое утро он поднимался, брал меч и шёл дальше.

Но силы были слишком неравны. На каждого убитого орка приходилось по двое-трое раненых охотников, на каждый сожжённый обоз — потерянная позиция. Люди таяли на глазах, как снег под весенним солнцем. Павел с болью смотрел на свой поредевший отряд — из тех пятидесяти, что вышли с ним к Перевалу Костей, осталось чуть больше двадцати. Молодые парни, многие из которых ещё ни разу не брились, смотрели на него с надеждой и верой, и эта вера давила на плечи тяжелее любого доспеха.

В одной из стычек случилось непоправимое.

Отряд Павла — двадцать три человека, включая Хрыча и Торвальда — прикрывал отход основной группы с ранеными к новому убежищу. Они нашли пещеру в горах, достаточно глубокую, чтобы спрятать всех, достаточно скрытую, чтобы орки прошли мимо. Но чтобы увести туда людей, нужно было время. И Павел вызвался дать им это время.

Они засели в небольшой балке — неглубокой, поросшей кустарником, с ручьём на дне. Позиция была неудобной, открытой, но выбирать не приходилось. Орки наседали со всех сторон, их разъезды шныряли по лесу, как крысы. Нужно было задержать их хотя бы на несколько часов — достаточно, чтобы колонна с ранеными, женщинами и детьми успела уйти как можно дальше.

— Держимся здесь, — сказал Павел, осматривая позицию. — Лучники — наверх, за те камни. Копейщики — внизу, вдоль ручья. Если пойдут в лоб — встретим. Если в обход — отходим к скалам, там узко, они не пройдут строем.

— А если окружат? — спросил кто-то из молодых.

— Значит, будем драться, — спокойно ответил Павел, и в его голосе не было ни страха, ни сомнения. — Умирать всё равно когда-нибудь придётся. Лучше здесь, чем в постели от старости.

Хрыч сидел рядом, точил свой кривой нож — тот самый, которым он когда-то учил Павла свежевать зайцев. Уши его нервно подрагивали, ловя каждый звук, каждый шорох, каждый треск. Он чуял орков задолго до того, как те появлялись в поле зрения.

— Идут, — вдруг сказал он тихо, прижимая уши к голове. — Много. Очень много. С севера, со стороны болота.

Павел поднял руку, и отряд замер. Лучники наложили стрелы на тетиву, копейщики выставили оружие вперёд. Тишина стала звенящей, напряжённой, как струна перед разрывом.

Они выскочили из кустов внезапно — оркский отряд, человек пятьдесят, не меньше. Злые, голодные, с красными от недосыпа глазами и пеной на губах. Это были не простые воины, а следопыты — элита орды, обученная выслеживать и уничтожать. Они шли по следу отряда Павла уже третий день и наконец настигли свою добычу.

— Стрелы! — закричал Павел, и воздух наполнился свистом.

Первый залп выкосил передних — пять или шесть орков рухнули, пронзённые стрелами, но остальные даже не замедлились. Они перли вперёд, перепрыгивая через тела товарищей, размахивая топорами и мечами, издавая боевой рёв, от которого кровь стыла в жилах.

Завязалась жестокая схватка.

Павел рубился как безумный, не чувствуя усталости, не замечая ран. Меч в его руках пел, плясал, кружился, косил врагов десятками. Он вошёл в тот самый боевой транс, о котором рассказывали старые воины — состояние, когда тело движется само, быстрее мысли, быстрее страха. Удар — орк падает с разрубленной грудью. Разворот — второй хватается за перерубленное горло. Шаг вперёд — третий оседает с мечом в животе. Кровь заливала лицо, руки скользили по рукояти, пот застилал глаза, но он не останавливался.

Хрыч бился рядом, орудуя своим кривым ножом с удивительной, почти неестественной ловкостью. Он уворачивался от ударов, крутился волчком, пролезал между ног огромных орков, вскрывал им животы и горла. Маленький, юркий, незаметный — он был смертельно опасен, и орки, недооценившие его, платили за это жизнью.

— Хрыч, слева! — крикнул Павел, видя, как на гоблина надвигается огромный орк с двуручной секирой.

Хрыч метнулся в сторону, пропуская удар, и секира вонзилась в землю там, где он только что стоял. Гоблин воспользовался моментом — вскочил на древко, пробежал по нему, как по мосту, и вонзил нож прямо в глаз орка. Тот взревел, схватился за лицо и рухнул, подминая под себя кусты.

— Хороший приём, — успел сказать Павел, отбивая чей-то меч.

— Сам научил! — крикнул Хрыч, уже выискивая новую цель.

Бой продолжался. Орки напирали, их было слишком много. Павел видел, как падают его люди — один за другим, сражённые стрелами, топорами, копьями. Вот упал молодой парень, которого он сам учил стрелять из лука. Вот рухнул старый охотник, прикрывавший их отход. Вот ещё один, и ещё. Отряд таял на глазах, и с каждым погибшим в сердце Павла что-то обрывалось.

— Повел, сзади! — закричал вдруг Хрыч, и в его голосе было столько ужаса, что Павел похолодел.

Он развернулся и увидел орка с арбалетом. Тот стоял на пригорке, метрах в двадцати, и целился прямо в него. Тяжёлый арбалет с металлическим ложем, с толстой тетивой, с болтом размером с руку ребёнка. Палец орка уже нажимал на спусковой крючок — медленно, плавно, как учили опытные стрелки. Павел понял, что не успевает — не увернуться, не отбить, не прикрыться. Он видел тусклый, отравленный наконечник болта, видел, как тетива начинает свой смертоносный ход, видел свою смерть — и не мог ничего сделать. Время замедлилось, растянулось в бесконечность.

Но Хрыч успел.

Старый гоблин бросился наперерез, толкнув Павла в сторону с такой силой, которой трудно было ожидать от его тщедушного тела. Он заслонил его собой, раскинув руки, будто хотел закрыть от всего мира. Болт вошёл ему прямо в грудь, пробив лёгкое и выйдя из спины с противным мокрым звуком — звуком, который Павел будет слышать в кошмарах до конца своей жизни.

— Хрыч! — заорал Павел, бросаясь к другу.

Орк с арбалетом рухнул замертво — Торвальд успел снести ему голову одним ударом, разрубив шею до самого позвоночника. Но Павел этого уже не видел. Он стоял на коленях, держа в руках умирающего гоблина, и не мог поверить. Не мог принять. Не мог осознать.

— Зачем? — кричал он, чувствуя, как по щекам текут слёзы, как горло сжимается от боли, не сравнимой ни с какой раной, ни с какой потерей. — Зачем ты это сделал, дурак старый?! Я бы увернулся! Я бы что-нибудь придумал! Зачем?!

Кровь текла из раны Хрыча толчками, заливая его рваную одежду, пачкая руки Павла, впитываясь в землю. Гоблин попытался улыбнуться — изо рта потекла кровь, заливая редкую щетину на подбородке, стекая по морщинистой шее. Глаза его уже затуманивались, дыхание стало хриплым, прерывистым, но в них всё ещё теплилась жизнь, слабый огонёк, готовый вот-вот погаснуть.

— Ты... мой ученик... — прошептал он еле слышно, почти беззвучно, и каждое слово давалось ему с невероятным трудом. — Я за тебя... жизнь... отдать... должен... Так учитель... поступает... Так правильно... Так всегда было...

— Не смей умирать! — Павел тряс его, пытаясь остановить кровь, зажать рану ладонями, сделать хоть что-то. Кровь просачивалась сквозь пальцы, горячая, липкая, страшная. — Я тебя вылечу! Слышишь? Я маг! Я всё могу! Я заставлю тебя жить! Держись, слышишь? Держись, старый дурак!

— Тихо... Повел... — Хрыч сжал его руку холодной, слабеющей ладонью. Пальцы его дрожали, но хватка была ещё крепкой — хватка того, кто держится за жизнь из последних сил. — Ты... хороший... человек... Самый хороший... из всех... кого я знал... Я горжусь... тобой... Горжусь, что был... твоим учителем...

— Хрыч, пожалуйста, не уходи. Пожалуйста. Ты не можешь. Ты мне нужен. Ты всем нам нужен.

— Береги... семью... — Гоблин с трудом перевёл взгляд на восток, туда, где в лесу остались Элиан и Торн, где был их дом, их убежище. — И помни... лес... живой... он поможет... он всегда... поможет... если слушать... если уметь слушать... Ты научился... слышать его...

— Хрыч, не надо! Держись, слышишь?! Я приказываю тебе! Как командир! Как друг!

— Я... к маме... пойду... — Глаза гоблина затуманились окончательно, стали мутными, как застывшая смола, как старое стекло. Но на губах всё ещё блуждала слабая, почти детская улыбка — улыбка того, кто наконец обрёл покой. — Спасибо... за сказки... про железных птиц... и про людей... которые летали... к звёздам... Красиво... Там, наверное... хорошо... И мама... ждёт...

— Хрыч! Нет!

— Скажи... Торну... что я... его люблю... Как внука... Почти... — Он попытался вдохнуть, но воздух уже не шёл в пробитое лёгкое. — И Элиан... скажи... чтобы не плакала... Гоблины... не любят... когда плачут... красивые женщины...

— Хрыч, пожалуйста...

— Прощай... Повел... Увидимся... когда-нибудь... Там... у мамы...

Но старый гоблин уже не слышал. Рука его разжалась, голова запрокинулась, глаза остекленели, глядя в небо, усеянное звёздами, которые он так любил считать по ночам. Кривой нож выпал из ослабевших пальцев и воткнулся в землю у ног Павла. Уши, которые всегда были в движении, замерли навсегда.

Павел сидел над телом друга, не замечая, что бой давно закончился, что орки отступили, что вокруг — тишина. Торвальд и остальные охотники стояли вокруг, молча, опустив головы. Кто-то всхлипывал, кто-то шептал молитвы — молитвы всем богам, которые не спасли гоблина. Ветер стих, лес замолчал, будто тоже скорбел. Даже птицы перестали петь.

Павел смотрел на остроносое, покрытое щетиной лицо, на огромные уши, которые больше не шевелились, на руки, сжимавшие рукоять ножа, и не мог поверить. Хрыч, его первый друг в этом мире, его учитель, его спаситель — лежал мёртвый у него на руках. Тот, кто научил его зажигать костёр. Тот, кто рассказал ему о магии. Тот, кто всегда был рядом — ворчливый, хитрый, верный. Его больше нет.

— Хрыч... — прошептал он в сотый раз, гладя холодную руку друга. — Прости... Прости меня... Я не уберёг... Я должен был предвидеть... Я должен был...

— Ты не виноват, — Торвальд положил тяжёлую, мозолистую руку ему на плечо. В голосе старика звучала усталая, вековая мудрость — мудрость того, кто сам похоронил многих друзей и знал цену таким словам. — Он сделал выбор. Он тебя любил. По-настоящему, как сына. Как родную кровь. И он не хотел бы, чтобы ты винил себя.

— Я должен был умереть, а не он. Болт летел в меня. Он должен был попасть в меня.

— Он думал иначе. И он был старше. Мудрее. Он понимал, что ты нужен этому миру больше, чем он. Что без тебя мы все пропадём. — Старик помолчал. — Знаешь, что он сказал мне неделю назад? Сказал, что если с ним что-то случится, я должен передать тебе его нож. И что он ни о чём не жалеет.

Павел молчал, глядя на мёртвого друга. Слёзы текли по его лицу, смешиваясь с кровью и грязью, падая на холодную руку Хрыча. Потом медленно кивнул — не потому, что согласился, а потому, что не было сил спорить.

Они похоронили Хрыча на склоне холма, под старым дубом — тем самым, под которым они часто сидели вдвоём, разговаривая о жизни и смерти, о магии и войне, о разных мирах и железных птицах. Павел сам вырыл могилу — глубокую, чтобы звери не потревожили, — сам завернул тело в бересту, как учил Хрыч хоронить своих, сам сказал последние слова.

— Здесь лежит Хрыч, — голос его срывался, но он заставлял себя говорить, потому что не сказать этих слов было нельзя. — Гоблин, изгой, мудрец, учитель. Он научил меня всему, что я знаю. Он спас мне жизнь — не один раз, не два, а столько, что я сбился со счёта. Он был моим другом. Единственным другом в чужом мире, когда я был никем, когда у меня не было ничего, даже имени. Он дал мне имя. Он дал мне дом. Он дал мне семью. Прощай, старый. Спасибо за всё. За каждый урок, за каждую ложку, которой ты бил меня по пальцам, когда я путал травы. За каждую сказку. За каждый совет. За каждый рассвет, который мы встретили вместе. Я не забуду тебя. Никогда.

Он вырезал на деревянной табличке ножом Хрыча — тем самым, что выпал из его руки в последний миг: «Здесь лежит Хрыч, который научил меня жить». И прибил её к стволу дуба, вбивая гвозди ударами камня — гвоздей было четыре, по числу сторон света, как учил Хрыч.

В ту ночь Павел не спал. Сидел у костра, сжимая в руках старый кинжал Хрыча — единственное, что осталось от друга, не считая воспоминаний. Клинок был острым, ухоженным — Хрыч никогда не позволял своему оружию ржаветь или тупиться. На рукояти были вырезаны какие-то знаки на гоблинском языке — Павел так и не выучил его, хотя Хрыч пытался учить. Теперь уже не выучит.

Он смотрел в огонь и молчал. Торвальд и остальные не тревожили его, понимая, что сейчас лучше оставить человека наедине с его горем. Они сидели поодаль, тихо переговариваясь, обсуждая планы на завтра, но Павел не слышал их. Он был далеко — в прошлом, в воспоминаниях, в тех днях, когда они с Хрычом только начинали свой путь.

Только под утро, когда костёр почти погас, когда звёзды начали тускнеть в светлеющем небе, когда первые птицы запели свою утреннюю песню, Павел поднял голову и посмотрел туда, где была Артана — столица орков, сердце вражеской территории.

— Я отомщу за тебя, — пообещал он тихо, и в его голосе звучала такая сталь, какой не было раньше. — Клянусь тебе, старый друг. Грон заплатит. Все они заплатят. Я не остановлюсь, пока последний орк не покинет эти земли или не ляжет в них навсегда. Это не кончится, пока я жив. Слышишь меня, Хрыч? Пока я жив — это не кончится.

Он встал, размял затёкшие ноги, подкинул дров в костёр. Пламя вспыхнуло с новой силой, осветив его лицо — осунувшееся, постаревшее, но полное решимости. Где-то там, за горами, его ждали Элиан и Торн. Живые, здоровые, ждущие его возвращения. И ради них он будет жить. Ради них он будет сражаться. Ради них он пройдёт через всё.

Но частица его души осталась здесь, под старым дубом, рядом с могилой того, кто научил его жить.

Впереди была война. И он будет воевать.

За Хрыча. За Элиан. За Торна. За всех, кто дорог. За всех, кого он ещё не потерял — и за тех, кого уже потерял навсегда.

Глава 21. Кровь у Змеиного ручья.

Война продолжалась. Павел, озверевший от потери, стал настоящим демоном для орков. После смерти Хрыча что-то в нём сломалось окончательно — или, наоборот, встало на место. Та часть души, что отвечала за страх, за сомнения, за колебания, умерла вместе с гоблином, похороненным под старым дубом. Осталась только холодная, расчётливая ярость — ярость человека, которому больше нечего терять.

Он водил отряды в самые опасные рейды по тылам врага. Взрывал склады с припасами — порох позволял уничтожать за один налёт провизию, рассчитанную на целую армию. Устраивал засады, из которых не возвращался никто — ни орки, ни, порой, его собственные люди. Ночные вылазки, отравленные колодцы, подожжённые обозы, обрушенные мосты — всё шло в ход. Он не гнушался ничем, потому что война — это не благородство, а выживание, и он усвоил этот урок слишком хорошо.

Его называли «Чужак» — за глаза, с уважением и страхом, смешанным с надеждой. Говорили, что он не человек, что в нём живёт дух самого леса, что его нельзя убить обычным оружием, что сама земля помогает ему, а деревья укрывают от вражеских глаз. Говорили, что он заключил сделку с древними богами, отдав им свою душу в обмен на силу. Говорили, что он может ходить сквозь огонь и воду, что стрелы отскакивают от его тела, что он видит в темноте, как дневной зверь.

Сам Павел только усмехался, слушая эти рассказы. Он знал правду: никакой магии, кроме той, что он открыл в себе сам, никакой помощи, кроме той, что давали ему друзья и соратники. Его сила была в отчаянии, в нежелании сдаваться, в памяти о тех, кто погиб. Он просто не мог остановиться — потому что остановка означала бы, что он подвёл их всех. Хрыча, отдавшего за него жизнь. Торвальда, который всё ещё был рядом. Элиан и Торна, ждущих его дома.

Грон Железная Рука назначил награду за его голову — мешок чистого золота, рабыню-эльфийку из древнего рода, захваченную в одном из набегов, и почётное место среди вождей за одним столом с самим Гроном. Такие награды назначали только за головы королей и великих полководцев. Но никто не мог поймать человека, которому нечего терять. Который уже потерял всё, что мог, — и теперь только мстил, раз за разом, методично и беспощадно.

Три месяца кровопролитных стычек, три месяца леса, залитого кровью по колено, три месяца постоянного, выматывающего напряжения без передышки, без сна, без надежды на скорый мир. Отряд Павла таял, но на место погибших приходили новые добровольцы — из других кланов, из лесных деревень, отшельники и беглые, даже несколько гномов-изгоев, которых война застала в этих краях и которые решили, что лучше умереть стоя, чем прятаться в норе. Люди шли к нему, потому что слышали легенды. Потому что видели в нём последнюю надежду. Потому что Чужак побеждал — пусть малой кровью, пусть страшной ценой, но побеждал.

Их последняя встреча произошла у Змеиного ручья — того самого, где когда-то стоял клан Элиан, где они впервые поцеловались под звёздным небом, где Торн сделал первые шаги, держась за руку матери. Павел помнил это место до мельчайших деталей: изгиб берега, старое дерево с развилкой, где они сидели вдвоём долгими вечерами, камень у воды, на котором Элиан стирала бельё, тихое журчание ручья, которое убаюкивало маленького Торна.

Теперь клан ушёл глубже в лес, в труднодоступные пещеры за перевалом, куда даже орки боялись соваться. Павел сам нашёл это убежище — систему известковых гротов, соединённых узкими проходами, с подземным озером и запасами пресной воды. Там можно было продержаться год, два, сколько угодно, не выходя на поверхность. Там сейчас были Элиан, Торн и ещё около трёхсот человек — женщины, дети, старики, раненые. Те, кто не мог сражаться.

А здесь, на подступах к пещерам, Павел решил дать последний бой.

— Здесь, — сказал он, разворачивая карту на пне, по которому ещё недавно рубил дрова для клана. Пень был старым, трухлявым, но карта легла на него хорошо. — Ручей делает излучину, как серп. С двух сторон скалы — отвесные, даже ящерица не пролезет. С третьей — болото, топкое, гиблое, где конь по брюхо вязнет. Идеальное место для обороны. Их численность не сыграет роли, потому что они смогут наступать только узким фронтом.

Вокруг него собрались командиры — те, кто выжил за эти долгие месяцы. Торвальд, как всегда, рядом. Бран-следопыт, мрачный и молчаливый. Молодой Роган, выросший из мальчика в воина за одну эту войну. Гном Брун, коренастый, бородатый, с неизменным топором за спиной. И другие — те, кому Павел доверял, те, кто не подведёт в бою.

— Сколько нас? — спросил Торвальд. Старик постарел за эти месяцы, осунулся, седина стала совсем белой, но держался по-прежнему твёрдо, как скала, выстоявшая под сотней штормов. Глаза его, окружённые сеткой морщин, смотрели ясно и твёрдо.

— Три сотни, — ответил Павел, и по его лицу пробежала тень. — Из них половина — ополченцы, которые никогда не держали в руках оружия. Крестьяне, ремесленники, пастухи. Только вчера я учил их натягивать лук и не попадать стрелой в собственного соседа.

— А у Грона?

— Пять тысяч. Может, шесть. Разведчики расходятся в оценках. Но даже по самому скромному счёту — в пятнадцать раз больше.

Торвальд свистнул — тихо, почти беззвучно, но в этом свисте было всё: и безнадёжность положения, и ярость на врага, и гордость за тех, кто всё равно будет стоять. Гном Брун хмыкнул в бороду и проверил лезвие топора большим пальцем. Бран молча кивнул, принимая свою судьбу.

— Безумие, — сказал Торвальд. — Чистое безумие. Мы не выстоим. Даже с порохом. Даже со всеми ловушками. Они сомнут нас массой.

— Мы не должны выстоять, — поправил Павел, и в его голосе прозвучала та спокойная, ледяная уверенность, которая заставляла людей идти за ним даже на верную смерть. — Мы должны задержать. Дать своим уйти дальше, за горы, в теснины, где орки не пройдут строем. Каждый час, который мы продержимся, — это спасённые жизни. Каждый лишний день — это ещё сто человек, которые успеют уйти. Каждая минута — это чья-то мать, которая увидит своих детей, чей-то отец, который успеет попрощаться, чей-то ребёнок, который вырастет и отомстит.

— А ты? — спросил Торвальд, хотя уже знал ответ.

— А я останусь здесь. До конца. Как и обещал.

Торвальд посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом, но спорить не стал. Он знал этот взгляд — взгляд человека, который уже попрощался с жизнью и теперь только выполняет долг, не надеясь на награду, не рассчитывая на спасение. Так смотрели старые воины, идущие в последний бой. Так смотрел сам Торвальд много лет назад, когда потерял свою семью и ему стало всё равно, жив он или мёртв.

Три дня они готовили оборону. Три дня непрерывной, изматывающей работы от рассвета до заката, а потом и при свете факелов. Рыли рвы в промёрзшей земле — зима ещё не наступила, но осень уже дышала холодом, и земля местами схватывалась ледяной коркой. Ставили частоколы из заострённых брёвен — сотни кольев, вбитых в землю под углом, чтобы останавливать конницу. Маскировали ловушки: волчьи ямы с кольями на дне, силки, способные подбросить орка в воздух, замаскированные ямы с отравленными шипами. Замешивали порох — Павел лично следил за пропорциями, потому что от этого зависело слишком многое. Селитру добывали из навоза и золы, серу находили у горячих источников, уголь пережигали в закрытых ямах. Всё как учили старые книги, прочитанные ещё в той, прошлой жизни.

Павел лично проверил каждый участок обороны, каждую позицию для лучников, каждый склад с запасом стрел и горшков. Он ходил по лагерю, разговаривал с людьми, запоминал имена, шутил, подбадривал. Молодые ополченцы смотрели на него с восторгом — живая легенда, Чужак, который не проиграл ни одного сражения. Павел же смотрел на них и мысленно прощался с каждым, потому что знал: многие из этих мальчиков не доживут до заката.

На четвёртый день, на рассвете, земля задрожала.

Сначала это был просто гул — низкий, вибрирующий, похожий на отдалённый гром. Потом он нарастал, становился громче, отчётливее, и вскоре можно было различить отдельные звуки: топот тысяч ног, лязг железа, боевые барабаны. Земля дрожала так, что с деревьев сыпались листья, а мелкие камешки прыгали на склоне, как живые. Птицы снялись с веток и улетели прочь, звери попрятались в норы — лес чувствовал приближение смерти.

Орки шли стеной.

Их было так много, что глаз не мог охватить всю массу. Тысячи и тысячи, закованные в грубые, грязные доспехи из воронёного железа, вооружённые топорами, копьями, мечами, дубинами, утыканными гвоздями. Они заполнили всю долину перед ручьём, насколько хватало глаз — от края до края, от леса до скал. Чёрная масса, живая, дышащая, пахнущая железом и кровью, немытыми телами и горелым мясом. Над колонной висело облако пыли, поднятое тысячами ног, и в этом облаке играли первые лучи восходящего солнца, окрашивая всё в зловещие багровые тона.

Впереди, на огромном чёрном волке с красными, горящими глазами, ехал вождь. Грон Железная Рука.

Павел впервые видел его так близко. Грон был под три метра ростом, широкий в плечах, как платяной шкаф, с руками, похожими на стволы молодых деревьев. Лицо его, пересечённое старыми шрамами — мечом, топором, когтями какого-то зверя, — было страшным и в то же время странно величественным. Вместо левой руки у него был металлический протез — отлитый из чёрного железа, с острыми, как бритва, пальцами, с шипами на костяшках, с встроенным клинком, который выдвигался из запястья. Доспехи его были украшены черепами и костями — человеческими, эльфийскими, гномьими, — а на шлеме развевался пучок конского волоса, выкрашенный в красный цвет, цвет крови. Каждый череп на его доспехах был памяткой о побеждённом враге, и Павел невольно задался вопросом, сколько среди них было тех, кого он знал лично.

— Чужа-а-ак! — заревел Грон, останавливая волка в сотне шагов от частокола. Голос его прокатился по долине эхом, заглушая шум воды в ручье, крики птиц, даже ветер. Воины на стенах невольно присели, а у кого-то из молодых ополченцев подкосились ноги. — Выходи! Я хочу видеть того, кто убил моих шаманов, кто жёг мои лагеря, кто осмелился бросить вызов самому Грону Железной Руке! Выходи, трус, или я сравняю это место с землёй и не оставлю камня на камне!

Павел поднялся во весь рост на импровизированном валу из брёвен. Ветер трепал его седые волосы, плащ развевался за спиной, меч висел на поясе — старый, верный клинок, прошедший с ним через десятки битв. Сердце колотилось где-то в горле, в ушах шумело, ладони вспотели, но голос прозвучал твёрдо и чисто, когда он крикнул в ответ, и каждый человек на стенах услышал его:

— Я здесь!

Грон оглядел его с ног до головы — медленно, презрительно, как смотрят на таракана перед тем, как раздавить. Его красные глаза сузились, ноздри раздулись, втягивая воздух. И он расхохотался. Страшно, утробно, раскатисто — так, что у многих за спиной Павла подкосились колени, а кто-то из молодых ополченцев, совсем ещё мальчик, упал в обморок, не выдержав этого звука.

— Ты? — прорычал он, когда смех стих, и в голосе его прозвучало искреннее, почти детское удивление. — Такой маленький? Такой тщедушный? И это ты напугал моих воинов? Ты сжёг мой лагерь? Ты убил Ургуша и его брата, великих шаманов, живших сотни лет? — Он сплюнул под ноги огромный плевок, который задымился на траве, прожигая её до земли. — Смешно. Жалкий червяк, которого я раздавлю одним пальцем. Даже неинтересно. Я думал, ты будешь больше.

— Смейся, — ответил Павел, и его голос был спокоен, как вода в тихом омуте, хотя внутри всё кипело и рвалось наружу. — Последний смех будет за мной. Ты сегодня умрёшь, Грон. Твоя орда рассыплется, как гнилое дерево. И твой череп будет висеть на моём поясе рядом с черепом твоего шамана.

— Сейчас посмотрим, — оскалился Грон, сверкнув острыми зубами.

Он поднял металлическую руку, и солнечный свет блеснул на отполированном железе. Тысячи глоток взревели одновременно, тысячи топоров ударили в щиты, тысячи ног сделали первый шаг. Земля содрогнулась, и орки ринулись в атаку.

Битва при Змеином ручье началась.

Глава 22. Тот, кого боятся орки.

То, что случилось дальше, потом назовут Змеиной сечей. Три сотни против пяти тысяч — битва, которую невозможно выиграть, но можно проиграть так, чтобы враг запомнил навсегда. Чтобы он рассказывал об этом дне своим детям и внукам дрожащим голосом. Чтобы само место, где пролилась кровь, стало легендой, которую будут обходить стороной.

Первая волна орков налетела на частокол и завязла во рвах. Павел приказал выкопать их глубже, чем обычно, и заполнить дно острыми кольями, смазанными ядом из лесных трав. Орки падали десятками, насаживаясь на колья, ломая ноги, увязая в грязи. Задние ряды, не видя, что творится впереди, напирали, сталкивая передних прямо в ямы. Крики боли, ярости, ужаса смешались в один жуткий хор, от которого кровь стыла в жилах.

Лучники Павла били без остановки — пятьдесят человек, которых он лично отобрал и тренировал. Стрелы летели тучами, выкашивая первые ряды. Каждая стрела была отравлена — достаточно царапины, чтобы орк упал замертво через минуту, корчась в судорогах и хватаясь за горло. Павел не испытывал угрызений совести. Это была война на выживание, а не рыцарский турнир. И он давно перестал играть по правилам.

— Цельтесь в командиров! — кричал он, перебегая между позициями. — Лучники, бейте по тем, кто в шлемах с гребнями! Копейщики, держите строй! Не дайте им прорваться к частоколу!

Но орки лезли и лезли, несмотря на потери. Их было так много, что они могли позволить себе терять сотни, не замечая убыли. Они заваливали рвы телами своих же, чтобы проложить дорогу живым — холодная, жестокая тактика, которую Павел видел уже не раз. Мёртвые орки становились мостом, по которому шли живые, и с этим ничего нельзя было поделать.

Первая линия частокола пала через час. Орки, потеряв не меньше пяти сотен, всё же прорвались к брёвнам и начали крушить их топорами. Павел приказал отходить ко второй линии — заранее подготовленному валу в ста шагах позади. Отступали организованно, прикрывая друг друга, унося раненых. Пороховые горшки, заложенные у первой линии, взорвались в тот момент, когда орки заполнили пространство между брёвнами. Грохот, пламя, дым — и ещё сотня врагов отправилась к своим предкам.

— Держать строй! — кричал Павел, мечась между позициями второй линии, подбадривая людей, поднимая упавших, на ходу отдавая приказы. — Не дайте им прорваться! Ради детей! Ради жён! Ради всех, кто ждёт нас за перевалом!

Он рубился как безумный. Меч в его руках пел, плясал, кружился, косил врагов десятками. Кровь заливала лицо, застилала глаза, руки скользили по рукояти, но он не останавливался. Он вошёл в тот самый транс, который старые воины называли «танцем смерти» — состояние, когда тело движется само, быстрее мысли, быстрее страха, быстрее усталости. Удар, разворот, уклонение, выпад — каждое движение было точным, выверенным, смертоносным.

Рядом бились Торвальд и его ветераны, держа правый фланг. Старик был великолепен — в свои шестьдесят с лишним он двигался с грацией юноши и опытом мастера, прошедшего сотни схваток. Его меч не знал промаха, его щит отражал удары, которые, казалось, невозможно отразить. Он был похож на скалу, о которую разбиваются волны, — только волнами были орки, а скала не собиралась уступать.

Гном Брун держал левый фланг со своим отрядом. Гномы рубились по-своему — низко, подсекая ноги, вспарывая животы, круша коленные чашечки своими знаменитыми топорами. Орки, привыкшие сражаться с людьми, терялись, когда противник оказывался ниже их на две головы и при этом вдвое сильнее. Брун лично уложил не меньше двух десятков, и его борода, изначально рыжая, стала чёрной от запёкшейся крови.

Три часа ада. Три часа крови, криков, лязга металла, предсмертных воплей, грохота пороховых горшков. Три часа, за которые солнце поднялось из-за гор и встало прямо над полем боя, будто желая получше рассмотреть творившееся внизу. Три часа, за которые от трёх сотен защитников осталось меньше сотни. Но они всё ещё держались. Вторая линия стояла.

Когда силы уже были на исходе, когда люди падали от усталости, не в силах больше поднять руку, когда даже Торвальд начал замедляться, пропуская удары, Павел увидел Грона.

Вождь пробивался к нему через строй, сметая всё на пути. Его металлическая рука крушила черепа, ломала кости, разрывала тела — как человеческие, так и оркские. Своих и чужих — ему было всё равно, кто попадался под горячую руку. Он просто шёл, как машина смерти, как неумолимый рок, оставляя за собой кровавый след из изуродованных тел. Огромный чёрный волк, на котором он ехал, тоже не отставал — хватал людей огромными челюстями, перекусывал пополам, отбрасывал в стороны.

— Ко мне! — крикнул Павел своим, заметив его приближение. — Держите его! Лучники, стрелы в волка! Копейщики, стойте насмерть! Не дайте ему прорваться к командному пункту!

Стрелы полетели в волка, но отскакивали от его шкуры, будто та была из стали. Копья ломались о доспехи Грона. Он пер вперёд, не замедляясь, и вскоре прорвал последнюю линию обороны, оказавшись внутри лагеря.

Они сошлись в центре поля, там, где земля уже была залита кровью по щиколотку и превратилась в липкую, чёрную грязь, чавкающую под ногами. Вокруг них кипел бой, но в этом маленьком круге диаметром в двадцать шагов всё замерло — орки и люди расступились, инстинктивно понимая, что сейчас произойдёт нечто важное. Что здесь решается судьба битвы. Что вождям нужно сойтись один на один.

Грон спрыгнул с волка, и земля дрогнула под его весом. Он был ещё огромнее, чем казался издалека, — настоящая гора мышц, закованная в железо. От него пахло кровью, потом, гарью и чем-то древним, звериным, что жило в каждом орке. Металлическая рука лязгнула, выпуская встроенный клинок из запястья — длинный, кривой, похожий на серп.

— Ну вот и всё, червяк, — пророкотал он, оглядывая Павла сверху вниз. — Ты храбрый, признаю. Глупый, но храбрый. Я убью тебя быстро. В память о твоей дерзости. Других твоих людей я буду убивать медленно. Очень медленно. Днями. На глазах у их семей.

— Попробуй, — ответил Павел, поднимая меч.

Грон атаковал первым — его меч описал широкую дугу, целясь в голову. Павел уклонился, чувствуя, как ветер от лезвия обдал лицо. Удар металлической руки последовал мгновенно — снизу вверх, стремясь вспороть живот. Павел отскочил, но протез задел плечо, раздирая кожу и мышцы до кости. Острая боль пронзила тело, кровь хлынула, заливая рубаху. Он вскрикнул, но устоял на ногах.

— Первая кровь, — усмехнулся Грон, облизывая губы. — Дальше будет больнее.

Они кружили друг вокруг друга, как два хищника перед смертельной схваткой. Грон бил страшно, методично, как кузнец по наковальне. Каждый удар его меча мог разрубить человека пополам, каждое движение металлической руки несло смерть. Павел уворачивался, парировал, контратаковал, но силы были слишком неравны. Он был быстрее, но Грон — сильнее во много раз. И с каждой минутой Павел терял кровь, терял силы, терял скорость.

— Сдохни, червяк, — прохрипел Грон, нанося удар металлической рукой прямо в грудь.

Павел уклонился в последний момент, но протез всё же задел его, сломав два ребра с отчётливым хрустом. Боль была такой, что на мгновение потемнело в глазах. Он выронил меч, упал на колено, хватая ртом воздух. Кровь хлестала из раны на плече, из разбитого рта, из десятка мелких порезов. Мир плыл перед глазами, звуки боя доносились будто через толстый слой ваты.

— Вот и всё, Чужак, — оскалился Грон, занося руку для последнего, смертельного удара. Металлические пальцы сомкнулись в кулак размером с голову Павла. — Сейчас я раздавлю тебя, и твоя никчёмная жизнь прервётся. Никто не вспомнит твоего имени. Никто не споёт о тебе песен. Ты исчезнешь, как будто тебя никогда не было. А твою женщину и твоего детёныша я найду лично. Обещаю.

Но ударить не успел.

Торвальд, возникший из ниоткуда, из самой гущи боя, врезался в вождя сбоку, всем весом своего тела. Его меч, старый, проверенный клинок, прошедший с ним не одну войну, вонзился в шею Грона — туда, где доспех был тоньше, где между пластинами виднелась незащищённая плоть, где билась горячая, оркская кровь. Лезвие вошло на треть, застряло в мышцах, не дойдя до артерии.

Грон взревел от боли и ярости так, что у стоящих поблизости заложило уши. Он развернулся, забыв о Павле, схватил старика металлической рукой за горло, поднял в воздух, как тряпичную куклу, и швырнул в сторону с нечеловеческой силой. Торвальд пролетел двадцать шагов, ударился спиной о камень и рухнул на землю, неестественно вывернувшись, изломанный, неподвижный.

— Торвальд! — закричал Павел, пытаясь подняться.

Но старый ветеран уже не отвечал. Тело его, изломанное, с перебитым позвоночником, неподвижно лежало в двадцати шагах, в луже собственной крови. Глаза, которые видели столько битв, столько смертей, столько рассветов, смотрели в чистое, равнодушное небо. Он погиб так же, как жил, — защищая тех, кто был ему дорог.

— Тварь, — прошипел Павел, поднимая меч здоровой рукой. Левая висела плетью, сломанные рёбра вонзались в лёгкое при каждом вдохе, кровь заливала глаза. Но он поднялся. Он стоял. — Я убью тебя. Слышишь? Я убью тебя, даже если это будет последнее, что я сделаю в этой жизни.

— Попробуй, — усмехнулся Грон, вытирая металлической рукой кровь с шеи. Рана Торвальда оказалась глубже, чем он думал, — кровь текла сильнее, чем хотелось бы. — Ты даже стоять не можешь. Что ты сделаешь? Умрёшь, как и все остальные. Как умер твой старик. Как умер твой гоблин, которого я лично приказал убить.

Эти слова стали последней каплей. Упоминание Хрыча взорвало в душе Павла то, что он пытался сдерживать все эти месяцы. Ярость — чистая, белая, испепеляющая — затопила его целиком. В этот момент он не думал о тактике, о стратегии, о собственной безопасности. Он видел только лицо Грона и хотел одного — стереть его с лица земли.

Они снова сшиблись. Павел бился с удесятерённой силой, забыв о боли, о страхе, о том, что врагов в сотни раз больше. Он видел только одно — лицо Грона, которое хотел уничтожить, и лица тех, кто погиб из-за него: Хрыч, закрывший его собой от стрелы; Торвальд, бросившийся на вождя, чтобы спасти ему жизнь; десятки других, чьи имена он помнил наизусть и перечислял каждую ночь перед сном.

Удар, ещё удар, ещё. Павел финтил, уходил в стороны, заставлял Грона тратить силы на развороты. Он был быстрее, даже раненый, даже измученный, и теперь использовал это преимущество полностью. Металлическая рука вождя двигалась медленнее, чем раньше, — рана на шее давала о себе знать, кровопотеря сказывалась на скорости. Дыхание Грона сбилось, в глазах появилась усталость и что-то ещё — возможно, впервые за долгие годы, тень сомнения.

И Павел нашёл момент.

Меч его, зажатый в здоровой руке, метнулся вперёд, как жало змеи, как молния в грозу. Он целился туда, где доспех был слабее всего, — в подмышку, где пластины расходились, открывая незащищённую плоть. Лезвие вошло в тело Грона по самую рукоять, пронзив лёгкое и сердце, разрубив главные сосуды.

Вождь взревел — страшно, оглушительно, так, что у Павла заложило уши и пошла кровь из носа. Этот рёв был слышен по всему полю боя, и на мгновение все замерли — и люди, и орки, — глядя, как падает их вождь. Он рухнул на колени, выронил свой меч, схватился за грудь металлической рукой. Пальцы его скрежетали по доспеху, пытаясь вытащить клинок, но тот сидел глубоко, слишком глубоко.

— Ты... — прохрипел он, глядя на Павла потухающими глазами, в которых ещё теплилась жизнь и неверие. — Как... ты... Простой человек... Не маг... Не герой... Как...

— Я — Чужак, — ответил Павел, тяжело дыша, чувствуя, как мир плывёт перед глазами, как ноги подкашиваются от потери крови и усталости. — Тот, кого вы зря тронули. Тот, кого вам следовало оставить в покое. Тот, кто будет сниться вашим детям в кошмарах.

— Твоя... семья... — прохрипел Грон, оскаливаясь в последней, предсмертной ухмылке, окрашенной кровью. — Их... всё равно... убьют... Мои сыновья... отомстят... Орда... бессмертна...

— Посмотрим.

Глаза Грона остекленели, и он рухнул лицом вниз, подняв тучу кровавых брызг. Земля содрогнулась в последний раз, принимая тело великого вождя.

Но в тот же миг металлическая рука Грона, движимая последним, предсмертным импульсом, дёрнулась и ударила Павла в грудь. Это был не целенаправленный удар, а просто конвульсия умирающего тела, но силы в ней было ещё достаточно, чтобы ломать кости и выбивать воздух из лёгких. Павел отлетел назад, ударился спиной о камень, и мир погас — тольк о боль, только тьма, только далёкий голос, зовущий его по имени.

Он потерял сознание.

Глава 23. Цена тишины.

Очнулся он уже в сумерках. Солнце клонилось к закату, окрашивая небо в багровые и золотые тона — цвета крови и пламени, цвета этой долгой, бесконечной войны. Битва стихла. Не было слышно ни криков, ни лязга оружия, ни боевых барабанов. Только тишина — глубокая, звенящая, какая бывает после великих сражений, когда сама земля, кажется, задерживает дыхание, пытаясь осознать произошедшее.

Вокруг лежали горы трупов — своих и чужих, перемешанные так, что невозможно было различить, где друг, где враг. Орки и люди лежали рядом, вцепившись друг в друга мёртвыми руками, застыв в последней схватке. Кто-то так и умер, сжимая оружие, кто-то — закрывая собой товарища. Вороны уже кружили над полем боя, слетаясь на пир, и их карканье было единственным звуком, нарушавшим тишину.

Орки ушли — видимо, решили, что после смерти вождя и огромных потерь продолжать бессмысленно. Потеряв Грона, потеряв шаманов, потеряв почти две тысячи воинов за один день, они отступили, чего не делали никогда раньше. Их боевой дух был сломлен. Легенда о непобедимости орды рухнула, разбилась о горстку людей, которые стояли насмерть у Змеиного ручья.

Павел с трудом поднялся, чувствуя, как ноет грудь, как каждое движение отдаётся болью во всём теле. Сломанные рёбра скрежетали при каждом вдохе, левая рука всё ещё висела плетью, плечо распухло и посинело. Голова кружилась от потери крови, перед глазами плавали чёрные круги. Но он шёл.

Первым он нашёл Торвальда. Старый ветеран лежал там же, где упал, — у камня, о который его швырнул Грон. Глаза его смотрели в небо стеклянным, ничего не видящим взглядом, но на лице застыло странное выражение — не боли, не страха, а какого-то спокойного удовлетворения. Словно он знал, что его смерть не была напрасной. Словно он успел увидеть, как Павел вонзил меч в сердце Грона, прежде чем его собственное сердце остановилось.

— Торвальд, — прошептал Павел, опускаясь на колени рядом с телом друга. Он закрыл старику глаза, сложил ему руки на груди, вложил в них меч — тот самый, которым Торвальд ранил Грона. Меч, достойный великого воина. — Прости. Я должен был уберечь тебя. Я должен был придумать что-то другое.

Он подошёл к другим. Бран-следопыт лежал в окружении шестерых орков — он дорого продал свою жизнь. Гном Брун был придавлен телом огромного орка, которого он убил, прежде чем упасть сам. Его топор так и остался в черепе врага. Молодой Роган погиб у самой воды, сжимая в руках пробитый щит. Он прожил всего семнадцать лет, но умер как мужчина, как воин, как герой.

Всего в живых осталось сорок три человека из трёхсот. Сорок три из трёх сотен — меньше чем каждый седьмой. Они стояли среди гор трупов, шатаясь от усталости, с пустыми глазами, не в силах поверить, что пережили этот день. Но они победили. Они сделали невозможное. Они сломали хребет орде, и теперь уже ничто не будет как прежде.

Грон был мёртв. Павел сам видел, как его меч вошёл в тело вождя, как тот рухнул замертво. Но цена этой победы была чудовищной — лучшие люди, старые друзья, верные соратники. Хрыч. Торвальд. Бран. Брун. Роган. Десятки других, чьи имена он помнил и чьи лица будут являться ему во сне до конца его дней.

— Простите, — прошептал он, оглядывая поле боя. — Простите меня. Прости, что не смог. Прости, что не уберёг. Прости, что я жив, а вы — нет.

Оставшиеся в живых хоронили павших три дня. Копали могилы в промёрзшей земле, обёртывали тела в холстину, говорили прощальные слова. Павел работал наравне со всеми, не позволяя себе отдыха, не позволяя себе слабости. Он хотел отдать последний долг каждому, кто погиб за него, за его семью, за его идею.

Торвальда похоронили на холме, рядом с дубом, под которым лежал Хрыч. Павел сам вырыл могилу, сам опустил тело, сам сказал слова.

— Здесь лежит Торвальд, — сказал он, и голос его дрожал, но не срывался. — Воин, друг, учитель. Он прошёл со мной через всё. Он никогда не отступал. Он никогда не жаловался. Он был лучшим из нас. Спи спокойно, старый друг. Ты заслужил покой. Твоя война закончилась.

Он вырезал на деревянной табличке: «Здесь лежит Торвальд, который научил меня сражаться». И прибил её к стволу дуба, рядом с табличкой Хрыча. Теперь их было двое — тех, кто отдал за него жизнь. Тех, кто верил в него до конца.

Война продолжалась ещё два года после гибели Грона. Павел стал настоящей легендой — и для своих, и для врагов. Говорили, что даже новый вождь орков, старший сын Грона по имени Драг, удвоил награду за его голову. Говорили, что Чужак неуязвим, что он заключил сделку с лесными духами, что он не человек вовсе, а порождение самой земли, восставшее, чтобы покарать орков за их злодеяния. Говорили многое, и почти всё это было ложью.

Правда была проще и страшнее: Павел просто не мог остановиться.

Слишком многие погибли, чтобы он мог позволить себе отдых. Слишком много крови пролилось, чтобы он мог забыть. Слишком много лиц стояло перед глазами по ночам — Хрыч, Торвальд, десятки других, чьих имён он даже не знал, но чьи лица помнил в мельчайших деталях.

Он вёл отряды в бой снова и снова, раз за разом, не давая оркам передышки. После смерти Грона орда раскололась на несколько враждующих кланов, и Павел использовал это, стравливая их друг с другом, заключая временные союзы с одними вождями против других. Он стал не только воином, но и политиком, дипломатом, стратегом. Война изменила его, выковала заново, сделала тем, кем он никогда не хотел быть, но кем должен был стать.

Через два года орда была окончательно разгромлена. Остатки орков ушли за горы, в бесплодные пустоши, дав клятву никогда не возвращаться в леса людей. Драг, сын Грона, погиб в последней битве при Чёрных Вратах, и Павел лично пронзил его мечом, тем самым, которым убил его отца.

Война закончилась.

Глава 24. Ивор, Лисса, Бор.

Когда война наконец завершилась полным разгромом орды и изгнанием остатков орков за горы, Павел вернулся домой насовсем. Это был долгий путь через лес — те самые тропы, которые он исходил вдоль и поперёк за годы войны, те самые деревья, которые укрывали его от врагов, те самые ручьи, из которых он пил, умирая от жажды. Лес встречал его как старого друга — ветер шептал приветствия, ветви расступались, птицы пели над головой.

Он шёл медленно, потому что спешить теперь было некуда. Война закончилась. Враги повержены. Мир, которого он так долго ждал, наконец наступил, и это было странное, почти пугающее чувство. Человек, привыкший воевать, не сразу понимает, что делать с миром. Рука по привычке тянется к мечу, глаза выискивают опасность, уши ловят каждый шорох. Нужно время, чтобы отвыкнуть.

Павел знал, что выглядит ужасно. Седой как лунь — ни одного тёмного волоса не осталось, хотя ему ещё не было и пятидесяти. Лицо, изборождённое глубокими морщинами, которых не было раньше, — каждая морщина как память о павшем друге, о проигранной схватке, о бессонной ночи. Пустой, тяжёлый взгляд человека, видевшего слишком много смертей, — так смотрят старые воины, которые уже ничему не удивляются и ничего не боятся. Левая рука почти не работала — последствия той схватки с Гроном, когда металлический протез сломал ему ключицу и повредил нервы. Знахарь говорил, что со временем может стать лучше, но Павел не верил. Он хромал на правую ногу — оркская стрела задела сухожилие, и с тех пор каждый шаг отдавался тупой болью.

Торн встретил его у ворот клана. Мальчик — нет, уже не мальчик, а юноша, почти мужчина — вырос ещё больше, возмужал, раздался в плечах. Теперь он был почти по плечо отцу, и в его лице угадывались черты Элиан: те же глаза, тот же разрез губ, та же упрямая складка между бровей. Он стоял у частокола, сжимая в руках лук — тот самый, который Павел сделал для него когда-то, — и смотрел на приближающегося человека с недоверием и надеждой.

— Папа? — Голос юноши дрогнул, когда он узнал отца. — Ты... ты поседел. Весь. Совсем белый. И хромаешь. И лицо...

Павел остановился в двух шагах от сына. Он хотел что-то сказать — что-то важное, что-то, что объяснило бы всё, что оправдало бы его долгое отсутствие, — но слова застряли в горле. Вместо этого он просто развёл руки.

— Война красит только в один цвет, сынок. И не только волосы. И не только лицо.

Торн бросился к нему, обхватил за пояс, прижался изо всех сил, как в детстве, когда ждал отца с охоты. И Павел почувствовал, как внутри что-то оттаивает — та ледяная корка, которая покрыла его сердце за годы войны, дала первую трещину. Он гладил сына по голове, по спине, чувствовал его тепло, его дыхание, его жизнь — и понимал: вот ради чего всё это было. Вот ради чего стоило пройти через ад.

— Я вернулся, — прошептал он. — Я дома.

Элиан вышла из дома, когда услышала шум. Она остановилась на пороге, прижав руку к губам, и смотрела на Павла так, будто видела призрак. Она тоже изменилась — похудела, осунулась, в волосах появились серебряные нити. Но глаза остались прежними — теми самыми, в которые он влюбился много лет назад на рынке в Торнхейме. Глаза, которые ждали его все эти годы.

— Ты вернулся, — сказала она тихо, и это был не вопрос. — Я знала. Я всегда знала, что ты вернёшься.

Он подошёл к ней, обнял здоровой рукой, прижал к себе. Она была тёплой, живой, настоящей. Она пахла травами и дымом, домом и любовью. Она была той, ради кого он выжил.

— Я обещал, — сказал он. — Я всегда выполняю обещания.

Годы шли. Лес залечивал раны, нанесённые войной, — выгоревшие участки зарастали молодой порослью, звери возвращались в покинутые места, реки снова становились чистыми. Кланы людей тоже восстанавливались — строились новые дома, рождались дети, распахивались поля. Жизнь продолжалась, как она всегда продолжается после любых катастроф.

Торн вырос, возмужал, стал умелым охотником и следопытом, лучшим в клане после матери. От Павла он унаследовал упрямство и стратегическое мышление, от Элиан — грацию и чутьё на опасность. Он мог выследить оленя по едва заметным следам, мог прочитать направление ветра по движению листьев, мог выпустить три стрелы за три удара сердца и попасть в три разные цели. Старые охотники с уважением качали головами: сын Чужака пошёл в отца, хотя сам Торн об этом не знал — он просто любил лес и всё, что с ним связано.

Женился он на красивой девушке из соседнего клана — Ласке, тихой, скромной, но с твёрдым характером, который проявлялся в самые нужные моменты. Она была дочерью старосты, с детства привыкла к ответственности, умела и рану перевязать, и совет дать, и порядок навести в доме. Павел сначала ревновал — как же, сын уходит из дома, создаёт свою семью, — но потом принял, полюбил невестку как дочь. Элиан тоже её полюбила, видя в ней ту же тихую силу, которой обладала сама.

А потом один за другим родились внуки.

Первый — мальчик. Крепкий, горластый, с кулачками размером с грецкий орех. Назвали Ивором, в память о первом муже Элиан, который погиб много лет назад, защищая клан от орков. Павел держал его на руках — крошечное, невесомое, но такое живое существо — и удивлялся, как сильно может любить это маленькое создание. Любовь к внуку была другой, не похожей на любовь к сыну, — более спокойной, более мудрой, без той отчаянной тревоги, которая сопровождала отцовство.

— Ивор, — прошептал он, гладя младенца по голове. — Хорошее имя. Сильное. Носи его с честью, малыш.

Через два года родилась девочка — Лисса. С первого дня было ясно, что эта будет себе на уме. Она смотрела на мир цепким, внимательным взглядом и, кажется, уже всё про всех понимала. Не плакала без причины, не капризничала, но всегда добивалась своего — хитростью, обаянием, упрямством. Павел качал головой и улыбался:

— В Хрыча пойдёт. Такая же себе на уме. Такая же хитрющая. Тот тоже всегда всё про всех знал и никогда не показывал виду.

Лисса и правда напоминала ему старого гоблина. Она задавала вопросы, от которых взрослые терялись. «Деда, а почему звёзды не падают?» «Деда, а куда уходит вода в ручье?» «Деда, а орки тоже любят своих детей?» Она слушала ответы с серьёзным лицом, кивала, а потом задавала следующий вопрос, ещё сложнее предыдущего. Она смотрела на мир так, будто видела его насквозь, будто за обычными вещами различала что-то большее, скрытое от других глаз.

Ещё через три года родился второй мальчик — Бор. Коренастый, крепкий, похожий на Павла как две капли воды. Тот же упрямый подбородок, те же серые глаза, тот же взгляд — спокойный, уверенный, немного насмешливый. Глядя на него, Павел словно видел себя много лет назад — до войны, до потерь, до всего. Себя, каким он был в первые годы в этом мире, когда ещё не знал, что его ждёт.

— Этот будет воином, — сказал он Элиан. — Посмотри на него. Уже сейчас видно.

Элиан только улыбнулась, качая внука на руках.

Павел любил внуков с той же безумной нежностью, что и сына. Он учил их читать и писать — грамоте, которой сам научился когда-то у деревенского писаря в своей прошлой жизни. Рассказывал сказки про далёкие миры, про железных птиц и корабли, плавающие между звёзд, про города, где дома выше деревьев, про машины, которые ездят без лошадей. Дети слушали, раскрыв рты, не всегда понимая, где правда, а где вымысел, но всегда просили добавки. Водил в лес, показывал, где прячутся зайцы и какие следы оставляют лисы, как отличить съедобный гриб от ядовитого, как найти воду в засуху и укрытие в грозу.

Особенно привязался к Лиссе. В ней было что-то, напоминавшее ему о Хрыче, — та же любознательность, та же хитрость, тот же острый ум, который всё подмечал и запоминал. Она была его любимицей, хотя он никогда не признавался в этом вслух, чтобы не обидеть других внуков. Но все и так знали. Лисса всегда сидела у деда на коленях, когда он рассказывал истории, всегда шла рядом, когда он ходил в лес, всегда задавала больше всех вопросов.

— Деда, — спросила она однажды, когда они сидели на берегу ручья, — а почему ты грустишь, когда думаешь, что никто не видит?

Павел вздрогнул. Он не думал, что кто-то замечает. Он привык прятать свою боль глубоко внутри, за улыбками и шутками, за рассказами о дальних мирах и уроками магии.

— Потому что я скучаю по тем, кого больше нет, — честно ответил он. — Понимаешь, внучка, когда живёшь долго, теряешь многих. И каждый оставляет след. Иногда эти следы болят.

Она кивнула, как будто поняла. Потом обняла его, прижалась щекой к плечу и сказала:

— Я буду с тобой, деда. Я не уйду. Обещаю.

И в этот момент Павел понял, что Хрыч всё-таки жив. Не в прямом смысле, конечно. Но что-то от него осталось в этом мире — в этой девочке с хитрыми глазами, в её вопросах, в её любопытстве, в её нежелании принимать простые ответы.

Павел стал уважаемым старейшиной Вольного Клана. К нему приходили за советом, за мудрым словом, за справедливым судом в спорах между соседями. Чужака, когда-то выброшенного Ветрами Судьбы в этот мир, теперь считали своим — больше, чем своим, — отцом клана, хранителем мудрости, живой легендой. Молодые воины просили его рассказать о битве у Змеиного ручья, и он рассказывал — не приукрашивая, не скрывая потерь и ошибок. Он хотел, чтобы они знали правду о войне, а не только красивые легенды.

Он любил сидеть на завалинке их нового дома — просторного, срубленного на месте старого, сожжённого орками в один из набегов. Любил греться на солнышке, смотреть, как внуки играют в траве, как Элиан хлопочет по хозяйству. Иногда к нему присоединялся Торн, и они молча сидели вдвоём, думая каждый о своём. Иногда приходили другие старейшины, и тогда завязывались долгие разговоры о прошлом и будущем, о том, как жить дальше, как строить мир, как не повторить ошибок прошлого.

Элиан часто сидела рядом, положив голову ему на плечо. Иногда они молчали часами — им не нужно было слов. Они понимали друг друга без них, понимали с первого дня знакомства. За долгие годы брака они научились чувствовать настроение друг друга по малейшим признакам: по тому, как человек дышит, как двигается, как смотрит на огонь.

— Ты счастлив? — спросила она однажды.

Павел задумался. Он вспомнил всё — свой старый мир, бегство, Ветра Судьбы, первые дни в лесу, Хрыча, войну, потери, победы. Вспомнил лица тех, кого больше нет. Вспомнил лица тех, кто есть. Посмотрел на Элиан, на Торна, на внуков, играющих в траве.

— Да, — ответил он. — Я счастлив. По-настоящему. Впервые за долгое время — счастлив.

И это была правда.

Глава 25. Прощание под закатом.

Осень в тот год выдалась на удивление тёплой и долгой. Листья горели золотом и багрянцем, небо было высоким и прозрачным, а солнце грело почти по-летнему, будто не желая уступать место зимним холодам. Лес стоял в своём последнем, самом пышном убранстве, словно зная, что скоро всё это великолепие сгинет под снегом, и потому торопился показать себя во всей красе. Воздух был напоён запахом прелой листвы, поздних грибов и той особенной осенней свежести, которая бывает только перед первыми заморозками. Павел любил это время года — время, когда природа замирает, готовясь к долгому сну.

Элиан в последнее время часто сидела на завалинке, закутавшись в шаль из тонкой козьей шерсти, и подолгу смотрела на лес. В её волосах серебра стало больше, чем тёмных прядей, морщинки у глаз стали глубже, но лицо оставалось всё таким же красивым — красивым той особенной, благородной красотой, которую даёт только возраст и мудрость. Глаза её были задумчивыми, чуть грустными, но спокойными — так смотрят люди, которые прожили хорошую жизнь и ни о чём не жалеют.

Павел замечал, что она стала быстрее уставать. Если раньше она могла целый день ходить по лесу, выслеживая дичь, то теперь после короткой прогулки ей требовался отдых. Она чаще присаживалась, чаще просила принести ей воды, чаще замолкала на полуслове, глядя куда-то вдаль, за горизонт. Она реже смеялась — не потому, что не хотела, а потому, что на смех не оставалось сил.

— Ты как? — спрашивал он каждый раз, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, без тревоги, которую он на самом деле испытывал.

— Хорошо, — отвечала она, но он видел: нехорошо. Видел по тому, как она дышит — чуть чаще, чем раньше. Видел по тому, как она двигается — медленнее, осторожнее. Видел по тому, как она смотрит на внуков — с какой-то особенной, щемящей нежностью, будто старается запомнить каждую чёрточку их лиц.

Врачеватели из клана — те, кто умел лечить травами и заговорами, — качали головами, разводили руками, советовали травы, примочки, заговоры. Ничего не помогало. Старая знахарка Мирра, которая приняла роды у Элиан и лечила ещё её мать, сказала Павлу тихо, чтобы никто не слышал:

— Это не болезнь, Чужак. Это просто жизнь. Она прожила своё, и теперь её душа готовится уйти. Такое бывает — иногда человек устаёт жить. Не физически, а вот здесь, — она прикоснулась сухой рукой к груди Павла, туда, где билось сердце. — Её время пришло. Готовься.

Павел выслушал её молча. Он и сам знал — видел, чувствовал. Но от этого было не легче. Он прошёл через сотни битв, победил десятки врагов, пережил потерю лучших друзей, но сейчас он был бессилен. Против времени нет оружия. Против возраста нет магии. Против жизни, которая уходит, не попрешь.

Однажды, когда они сидели вдвоём на закате — солнце садилось за верхушки деревьев, окрашивая небо в розовые и золотые тона, — Элиан вдруг сказала:

— Помнишь, как мы впервые встретились? На рынке в Торнхейме?

— Помню, — ответил Павел, беря её за руку. Рука была тёплой, но какой-то невесомой, как птичье крыло. — Ты чуть не проткнула меня ножом за то, что я на тебя пялился.

— Ты пялился бесстыдно, — улыбнулась она, и в этой улыбке мелькнула та прежняя Элиан — молодая, дерзкая, острая на язык. — Как будто никогда раньше не видел красивых женщин.

— Не видел таких, как ты, — честно сказал он. — Ни до, ни после. Ты была единственной.

Она улыбнулась и посмотрела на него долгим, прощальным взглядом — так смотрят, когда знают, что видят в последний раз, но не хотят пугать. В её глазах были и любовь, и грусть, и благодарность за всё, что они пережили вместе.

— Я ухожу, любимый, — тихо сказала она. — Скоро. Я чувствую это. Мне больше не страшно, не больно — просто как будто кто-то зовёт меня издалека. Кто-то, кого я давно не видела. Может быть, мама. Может быть, Ивор. Может быть, все те, кто ушёл раньше.

Он не стал спорить. Не стал уговаривать, не стал говорить, что всё будет хорошо. Он знал — не будет. Знал, что такие вещи не лечатся травами. Знал, что Элиан не стала бы говорить таких слов просто так. Если она говорит, что уходит, — значит, её душа уже стоит на пороге.

— Я знаю, — ответил он, сжимая её руку. — Я видел. Я чувствовал. Я просто... не хотел верить.

— Ты сильный, — сказала она. — Ты пережил столько, сколько никому не снилось. Ты переживёшь и это. У тебя есть Торн, есть внуки, есть клан. Они нужны тебе. Ты нужен им.

— Мне никто не нужен, кроме тебя, — прошептал он, и это была правда.

— Неправда, — мягко возразила она. — Ты просто так думаешь. А на самом деле ты нужен им. И они нужны тебе. Ты ещё не закончил свои дела в этом мире, любимый. Ты ещё не всех научил, не всё рассказал. Помни об этом. Живи ради них. Ради меня.

В ту ночь они долго сидели у окна, глядя на звёзды — те самые звёзды, которые Хрыч учил Павла считать много лет назад. Небо было чистым, без единого облачка, и Млечный Путь протянулся через весь небосвод серебристой рекой. Элиан рассказывала о своём детстве — как впервые взяла в руки лук, подаренный отцом, как охотилась с ним на зайцев, как нашла то озеро с водопадом, куда потом водила Павла в их свадебное путешествие. Он слушал и запоминал каждое слово, каждый жест, каждую улыбку. Он знал, что это последние часы, и хотел сохранить их в памяти навсегда, до самого своего конца.

— Я люблю тебя, — сказала она под утро, когда небо начало светлеть. — Я всегда тебя любила. С того самого дня на рынке, когда ты стоял и смотрел на меня как дурак, а я думала: что это за странный человек и почему он не боится моего ножа. Я ни о чём не жалею. У нас была хорошая жизнь. Лучшая, чем я могла мечтать. Спасибо тебе.

— Я тоже тебя люблю, — ответил он. — Больше жизни. Больше всего на свете. Ты — лучшее, что случилось со мной в этом мире.

Она улыбнулась, закрыла глаза и уснула.

Она умерла через три дня. Тихо, во сне, не просыпаясь. Так, как уходят праведники, — без боли, без страха, без мучений. Просто заснула — и не проснулась.

Павел нашёл её утром — спокойную, красивую, с лёгкой улыбкой на губах, той самой, которую он помнил с их первой встречи. Она выглядела так, будто ей снился хороший сон. Будто она встретила там, за гранью, тех, кого давно ждала. Будто она была счастлива.

Он долго сидел рядом, держа её за руку — уже холодную, но всё ещё любимую, — и смотрел на оберег, который она повязала ему в день их свадьбы. Старая, выцветшая нить, когда-то красная, теперь почти белая, с двумя узелками, сплетёнными по древнему обычаю. Оберег, который хранил его все эти годы. Оберег, сплетённый её руками.

Торн, узнав о смерти матери, упал на колени и зарыдал — в голос, не стесняясь слёз, как плачут только по самым любимым. Он вырос сильным мужчиной, воином, отцом семейства, но в этот момент снова стал маленьким мальчиком, потерявшим мать. Ласка стояла рядом, держа его за плечи, и слёзы текли по её щекам. Внуки — Ивор, Лисса и Бор — не до конца понимали, что случилось, но чувствовали горе взрослых и плакали тоже, прижимаясь к отцу и деду.

Похороны были тихими, как хотела сама Элиан. Она не любила шума и пышности. Павел сам вырыл могилу под Мировым Древом — тем самым, где они когда-то клялись друг другу в любви, где просили у леса благословения на брак. Он работал молча, не позволяя никому помочь, хотя сломанная рука болела, а спина ныла от напряжения. Это было последнее, что он мог для неё сделать.

Элиан похоронили в простом холщовом саване, как хоронили всех в клане. Никаких драгоценностей, никаких богатых одежд — только любимый лук, с которым она не расставалась при жизни, да оберег на шее. Павел сам опустил её в землю, сам бросил первую горсть, сам сказал последние слова. Голос его не дрожал, хотя внутри всё разрывалось на части.

— Здесь лежит Элиан, — сказал он. — Жена, мать, бабушка. Лучшая из женщин, которых я знал. Она научила меня любить. Она подарила мне сына. Она ждала меня, когда я уходил на войну. Она верила в меня, когда я сам в себя не верил. Она была моим светом. Теперь этот свет погас.

Он помолчал, глядя на могилу.

— Спи спокойно, любовь моя. Мы ещё встретимся. Я обещаю.

Он вырезал на каменной плите, которую специально притащил с горного склона: «Здесь лежит Элиан, которая научила меня жить». И добавил ниже: «Жди меня. Я скоро».

В ночь после похорон он не спал. Сидел у костра, сжимая в руках оба оберега — старый, выцветший, от Хрыча, и тот, что Элиан повязала ему в день свадьбы. Две нити, связывавшие его с прошлым. Два человека, которых он любил больше всех на свете. Оба ушли. Оба оставили его здесь одного.

Он смотрел на звёзды и молчал. Думал о том, что жизнь несправедлива — забирает лучших, оставляя таких, как он. Думал о том, что устал терять. Думал о том, что, возможно, его время тоже скоро придёт.

— Я справлюсь, — прошептал он наконец, и это было даже не обещание, а заклинание, молитва, просьба к тем, кто смотрит на него сверху. — Я обещал. Я всегда выполняю обещания. Я справлюсь. Ради тебя. Ради вас всех.

В лесу зашумел ветер, и Павлу показалось, что он слышит ответ — тихий, едва различимый шёпот, похожий на голос Элиан:

— Я знаю. Я верю. Я жду.

Глава 26. Озеро, где молчат сердца.

После смерти Элиан жизнь для Павла потеряла все краски. Это случилось не сразу, а постепенно, день за днём, неделя за неделей. Сначала он просто перестал замечать восходы — те самые восходы, которыми они с Элиан любовались каждое утро, сидя на завалинке с кружками травяного чая. Потом перестал слышать пение птиц — тех самых птиц, которых она так любила слушать. Потом еда потеряла вкус, а сон стал приходить редко и не приносил отдыха.

Мир вокруг стал серым, плоским, ненастоящим — будто кто-то выключил свет, оставив только сумерки. Будто все краски ушли вместе с Элиан, растворились в воздухе, исчезли за горизонтом. Он выполнял обязанности старейшины механически — выслушивал жалобы, разбирал споры, давал советы, — но внутри него что-то важное надломилось, треснуло, как старое дерево под напором ветра. Та часть души, которая отвечала за радость, за интерес к жизни, за способность удивляться, умерла вместе с женой.

Казалось, что источник света, который согревал его все эти годы, погас навсегда. И сколько ни подноси спичку, сколько ни раздувай угли — он не загорится снова.

— Деда, пойдём на охоту! — тормошили его внуки, пытаясь растормошить, вытащить из этого состояния. — Ты обещал научить ставить силки на зайцев! Ты обещал показать лисью нору! Ты обещал рассказать про то, как Хрыч учил тебя читать следы!

— Пойдём, — соглашался он, беря в руки старый лук, с которым ходил ещё с Хрычом. Лук был потрёпанным, тетива давно заменена, дерево потемнело от времени, но он всё ещё стрелял ровно и точно. Как и его память. Как и его сердце, которое продолжало биться, хотя и без прежней радости, без прежнего огня, без прежнего смысла.

Лес был его единственным убежищем, его храмом, его лекарством. Там, среди вековых деревьев, где ветер шептал на незнакомом языке, ему становилось немного легче. Он разговаривал с Хрычом, с Элиан, с Торвальдом — со всеми, кого уже не было рядом, но кто всё ещё жил в его памяти. Он рассказывал им о внуках, о Торне, о том, как живёт клан. Спрашивал совета — и иногда ему казалось, что он слышит ответы в шелесте листвы, в журчании ручьёв, в стуке дятла.

— Ты там? — спрашивал он у тишины, глядя на старый дуб, под которым лежали Хрыч и Торвальд. — Слышишь меня? Знаешь, как мне без тебя плохо?

И иногда ему казалось, что ветер приносит ответ — лёгкое прикосновение к щеке, почти невесомое, почти неощутимое. Или запах её волос, знакомый с первого дня их встречи на рынке в Торнхейме, — запах лесных трав, дыма и чего-то родного. Или скрипучий смех Хрыча, доносящийся из глубины чащи. Или суровый голос Торвальда, отпускающий какое-нибудь ворчливое замечание.

Торн сильно тревожился за отца. Он видел, как Павел меняется с каждым днём, как гаснет его взгляд, как он всё чаще замолкает на полуслове, глядя в пустоту, как он всё реже улыбается внукам. Он помнил отца другим — сильным, несгибаемым, всегда знающим, что делать. Теперь перед ним был старик, сломленный горем, и он не знал, чем помочь.

— Пап, может, тебе к знахарю сходить? — предлагал он осторожно, подбирая слова. — Мирра говорит, у неё есть травы от тоски. Отвар из зверобоя и мелиссы. Говорят, помогает.

— Душа не болит, сынок, — отвечал Павел, глядя на огонь. — Душа просто устала. Ей нужен покой. Травами тут не поможешь. Травы лечат тело, а то, что у меня, — не в теле.

— Тогда что? — Торн садился рядом, брал отца за руку, как в детстве. — Как тебе помочь? Скажи, я всё сделаю.

— Ничего, сынок. Просто будь рядом. Просто живи. Просто будь счастлив. Этого достаточно. Большего мне не надо.

Однажды Лисса пришла к нему сама. Она уже была достаточно взрослой, чтобы понимать — с дедом что-то не так, что-то серьёзное, что-то, с чем он не может справиться в одиночку. Ей было десять лет, но она думала и чувствовала как четырнадцатилетняя, а может, и старше. Она села рядом на завалинку, обхватила коленки руками — точь-в-точь как делала Элиан в минуты задумчивости — и уставилась на него своими хитрыми, всё понимающими глазищами.

— Деда, — спросила она без предисловий, как всегда прямо, без обиняков, — а ты бабушку очень любил?

— Очень, внучка. Больше жизни. Больше, чем можно выразить словами. Ты даже не представляешь, как сильно.

— А почему тогда не плачешь? Я бы плакала. Я, когда хомячок умер, три дня ревела. А ты не плачешь. Почему?

Павел посмотрел на неё — серьёзную, деловую, с глазами Элиан. Она сидела, поджав губы, и ждала ответа, как ждут приговора. Ей нужно было понять, как устроен мир, как устроена любовь, как устроено горе. И она пришла к тому, кто мог объяснить.

— Плакал, — сказал он тихо. — Много. Когда никто не видел. По ночам, в лесу, когда был один. До сих пор плачу иногда. Но слезами не вернёшь. Слезами горю не поможешь. Можно выплакать всю душу, до дна, до последней капли, но человек от этого не вернётся.

Она кивнула, обдумывая его слова. Потом чмокнула его в щёку, легко, как бабочка, и убежала по своим делам. А Павел остался сидеть, чувствуя, как внутри потихоньку отпускает.

Не уходит боль — такие вещи не проходят, они остаются навсегда, как шрамы, как старые раны, которые ноют к перемене погоды. Но становится тише. Боль перестаёт быть острой, режущей, невыносимой. Она превращается в фоновую, привычную — с ней можно жить. С ней можно дышать. С ней можно улыбаться внукам и учить их ставить силки на зайцев.

В тот же день он решил сходить на озеро с водопадом — туда, где они были с Элиан в свадебное путешествие, где они купались в ледяной воде и смеялись, где они провели самые счастливые дни своей жизни. Он не был там с самой войны — сначала было некогда, потом боялся, что воспоминания будут слишком болезненными. Но теперь почувствовал, что готов. Что пора.

Он собрался основательно: взял припасов на три дня, сменную одежду, старый плащ, в котором ходил ещё с Хрычом, нож, меч — на всякий случай, хотя орков давно не видели в этих краях. И ушёл в лес, никому ничего не сказав, кроме Торна.

Дорога заняла полтора дня. Лес будто узнавал его, приветствовал шелестом листвы, расступался перед ним, показывал старые тропы, которые он помнил ещё с тех времён, когда был молодым и полным надежд. Ветви не цеплялись за одежду, корни не путались под ногами, птицы пели особенно звонко. Павлу казалось, что лес скорбит вместе с ним и одновременно хочет утешить.

Озеро встретило его тишиной. Той самой, которую они слушали вдвоём много лет назад, сидя на берегу. Водопад гудел, как и прежде, — ровно, мощно, успокаивающе. Его шум был похож на дыхание огромного, древнего существа, спящего под горой. Вода была такой же прозрачной, такой же холодной, такой же чистой. Камни на берегу — те же самые, что и тогда. Даже мох на них рос так же, как раньше. Всё было так же, как в тот день, когда они купались здесь вдвоём, счастливые, молодые, верящие, что впереди целая жизнь.

Только Элиан не было.

Павел сел на камень — тот самый, на котором она сидела, расчёсывая мокрые волосы, — и долго сидел, глядя на воду. Воспоминания нахлынули разом: её смех, её голос, её глаза, её руки, её губы. Он вспомнил, как она учила его плавать — он тогда ещё не умел, в его мире не было таких чистых озёр. Вспомнил, как они сидели у костра и говорили о будущем, о детях, о том, как назовут внуков. Вспомнил, как она пела ему старую песню своего клана — колыбельную, которую потом пела Торну. Все эти воспоминания были острыми, как нож, и сладкими, как мёд, одновременно.

— Я люблю тебя, — прошептал он ветру, и ветер подхватил его слова, унёс куда-то вверх, к облакам, к звёздам, туда, где сейчас была она. — Я всегда буду тебя любить. До последнего вздоха. До последней мысли. Ты слышишь меня? Я знаю, что слышишь.

Он достал из-за пазухи её оберег — тот самый, с двумя узелками, — и долго держал его в руках. Потом бережно положил на камень, где она сидела, и придавил сверху маленьким камешком, чтобы не унесло ветром. Пусть останется здесь, в этом месте, которое она так любила. Пусть будет частицей её души, вплетённой в этот лес навсегда.

Он провёл у озера два дня. Ходил по знакомым тропам, вспоминал, плакал, смеялся, разговаривал с Элиан, с Хрычом, с Торвальдом. Рассказывал им о внуках, о Торне, о том, как изменился мир после войны. Спрашивал совета — и слушал ответы ветра. Прощался — с каждым по отдельности, потому что каждый заслуживал отдельного прощания.

На третий день, утром, когда солнце только поднялось над горами и осветило озеро золотым светом, он собрался в обратный путь. Он чувствовал себя иначе — не то чтобы лучше, но иначе. Пустота внутри никуда не делась, но она перестала быть чёрной дырой, засасывающей всё вокруг. Она стала просто частью его — как шрамы, как седина, как хромота. Частью того, кем он стал за эти долгие годы.

— Я справлюсь, — сказал он, глядя на водопад. — Я обещал. Я всегда выполняю обещания.

Дорога домой была легче. Он шёл не спеша, наслаждаясь лесом, птицами, солнечным светом, пробивающимся сквозь кроны. Впервые за долгое время он заметил, что небо голубое, что листья зелёные, что грибы пахнут грибами. Мир понемногу возвращал краски — не все, но хотя бы некоторые. Как будто Элиан смотрела на него сверху и не хотела, чтобы он страдал слишком долго.

Дома его ждали. Торн встретил у ворот — как всегда, как в детстве, как в юности, как в зрелости. Лисса бросилась на шею, Ивор и Бор прыгали вокруг, крича наперебой. Ласка улыбалась, стоя на крыльце, и махала рукой. В доме топилась печь, пахло свежим хлебом и травяным чаем. Жизнь продолжалась, несмотря ни на что.

Павел обнял внуков, похлопал Торна по плечу, поцеловал Ласку в щёку. Потом зашёл в дом, снял плащ, повесил лук на гвоздь и сел у огня. На душе было спокойно — впервые за много месяцев.

— Деда, — сказала Лисса, забираясь к нему на колени, — а расскажи сказку. Про железных птиц. И про то, как люди летали к звёздам.

— Хорошо, — улыбнулся Павел, обнимая её. — Слушайте. Давным-давно, в одном далёком-далёком мире, жили люди, которые построили птиц из железа и огня. И эти птицы поднимались в небо и летели так высоко, что звёзды становились ближе, чем деревья в лесу. И однажды один человек сказал: «Я полечу дальше всех». И полетел...

Дети слушали, раскрыв рты. Торн и Ласка сидели рядом, держась за руки. За окном сгущались сумерки, зажигались первые звёзды, потрескивал огонь в печи.

Павел рассказывал и чувствовал, как внутри разливается тепло. Не такое, как раньше, — другое, тихое, спокойное. Тепло человека, который прожил долгую, трудную, но хорошую жизнь. Человека, которому есть что вспомнить. Человека, которому есть ради кого жить дальше.

— Я справлюсь, — повторил он мысленно, глядя на звёзды за окном. — Я обещал.

И лес за окном ответил ему тихим шелестом листвы, в котором, если очень захотеть, можно было услышать голоса тех, кто ушёл, но остался рядом.

Навсегда.

Глава 27. Тайна железных птиц.

Лисса росла не по годам смышлёной. В свои одиннадцать лет она уже умела читать, писать, считала до сотни без запинки и задавала такие вопросы, от которых взрослые терялись и начинали нервно теребить края одежды. Торн иногда шутил, что у него не дочь, а сущий дознаватель из королевского суда, но в шутке этой слышалась только глубокая отцовская гордость. Девочка схватывала всё на лету, запоминала с первого раза и требовала объяснений, если что-то оставалось непонятным. Её ум работал как хорошо смазанный механизм — быстро, чётко, без сбоев.

Особенно любила она разговоры с дедом. Павел был для неё не просто родственником, а живой легендой, ходячей книгой, кладезем тайн и загадок. Она могла часами сидеть рядом, прижавшись к его плечу, слушая бесконечные рассказы о войне, о магии, о лесе, о великих битвах и павших героях. Её не пугали жестокие подробности — она была дочерью охотника и внучкой воина, и кровь предков говорила в ней голосом, который требовал правды, какой бы горькой она ни была. Но больше всего её интересовал другой мир — тот, откуда он пришёл, тот, которого никто из них никогда не видел и не увидит. Этот мир манил её, как манит неизведанное любого настоящего следопыта.

— Деда, — спросила она однажды, когда они сидели на завалинке и грелись на ласковом полуденном солнышке. Листья над ними тихо шелестели, где-то вдалеке стучал дятел, и воздух был наполнен запахом нагретой смолы и цветущих трав. Лёгкий ветерок доносил из леса сладковатый аромат жимолости и медовых трав. — А почему ты иногда смотришь на небо и плачешь? Я видела. Не прячься. Я давно заметила, просто молчала.

Павел замер. Его сердце на мгновение остановилось, а потом забилось чаще. Он думал, что дети не замечают таких вещей. Думал, что научился прятать свои чувства так глубоко, что никто и никогда их не найдёт. Он всегда был сильным при внуках, никогда не жаловался, не показывал слабости, не позволял себе лишнего. Но Лисса всё видела. Её глаза, серые и глубокие, как у Элиан, замечали то, что другие пропускали мимо. Она была такой же внимательной, как её бабушка, и такой же упрямой, как он сам.

— Не плачу, внучка, — ответил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно и спокойно. — Просто глаза щиплет. Ветром надуло. Пыль с поля принесло. Солнце слишком яркое.

— Врёшь, — серьёзно сказала она, глядя прямо в самую душу своими пронзительными глазами. — Я же вижу. Ты грустишь. Твои глаза становятся влажными, и ты смотришь куда-то вверх, будто ищешь кого-то среди облаков. Иногда ты шевелишь губами, будто с кем-то разговариваешь, но никого рядом нет. О чём ты думаешь в такие минуты? Кого зовёшь?

Павел вздохнул так глубоко, будто собирался нырнуть в ледяную воду. Врать этой девочке было невозможно. Она видела любую ложь насквозь, как опытный следопыт видит след зверя на мокрой осенней земле, как старый охотник читает лес по запахам и звукам. Лучше сказать правду. Какую-то часть правды. Ту, что она сможет понять и принять.

— Там, далеко-далеко, есть другой мир, — начал он осторожно, медленно подбирая слова, чтобы не напугать и не сказать лишнего. — Я оттуда родом. Я появился на свет там, вырос, прожил двадцать пять лет. А потом Ветры Судьбы перенесли меня сюда, в Артану.

Лисса округлила глаза так, что они стали похожи на два больших лесных ореха. Её челюсть медленно отвисла, и она даже перестала дышать на несколько долгих секунд. Она ожидала чего угодно — рассказа о войне, о магии, о старых ранах, — но не этого. Её мозг лихорадочно перерабатывал информацию, пытаясь уложить её в привычную картину мира.

— Другой мир? — переспросила она шёпотом, будто боялась, что кто-то посторонний услышит их разговор и они попадут в большую беду. — Настоящий другой мир? Не придуманный?

— Настоящий, — кивнул Павел, чувствуя, как внутри поднимается старая, знакомая боль, сжавшая сердце ледяными пальцами. — Такой же настоящий, как этот лес. Как это небо. Как эти камни.

— А какой он? — спросила она, и её глаза загорелись любопытством. — Там тоже есть лес? Такие же высокие деревья, как у нас? Такие же чистые ручьи? Такие же грибы?

— Нет, — покачал головой Павел, и его взгляд стал далёким, устремлённым куда-то за горизонт, за пределы видимого мира, за грань реальности. — Там нет лесов, как здесь. Нет вековых дубов, нет светящихся лишайников, нет говорящих деревьев, нет Старых Хранителей. Всё иначе. Совсем иначе.

— А что же там есть? — не унималась Лисса.

— Каменные горы, в которых живут люди, — продолжал он, чувствуя, как слова текут сами собой, как вода в весеннем ручье. — Очень много людей — тысячи, десятки тысяч, даже миллионы в одном городе. Они строят дома высотой до самого неба, выше самых высоких деревьев в Оскольном Лесу. И они летают по воздуху в огромных железных птицах.

— Без лошадей? — изумилась Лисса, и её глаза стали ещё больше, почти закрыв половину лица. — Как же они летят без лошадей? Кто таскает эти железные птицы по небу? Волшебство?

— У них внутри огонь, — объяснил Павел, чувствуя, как сердце наполняется смесью гордости и тоски. — Не такой, как в костре, а специальный, хитрый, который греет железо так сильно, что оно становится лёгким и поднимается в воздух. Так же, как дым поднимается от костра, только гораздо выше и быстрее.

— Дым от костра не таскает железо, — усомнилась Лисса, нахмурившись. — Дым просто улетает.

— Там всё по-другому, — улыбнулся Павел. — И там есть машины, которые ездят без лошадей, быстрее самого быстрого ветра. И огромные корабли, которые плавают под водой, как огромные железные рыбы.

— Под водой? — Лисса была потрясена до глубины души. Она даже привстала и подалась вперёд, чтобы лучше слышать каждое слово. — Как рыбы? Как водяные змеи, о которых рассказывают старики? Но ведь под водой нечем дышать!

— Как рыбы, — улыбнулся Павел, и в его улыбке была и радость, и грусть одновременно. — Только огромные, из железа. Внутри них живут люди, они могут находиться под водой много дней и недель, почти не поднимаясь на поверхность. Они видят таких рыб и таких зверей, о которых мы здесь даже не слышали. Там целые миры под водой.

— А ты там жил? — спросила Лисса, и её голос стал тихим, почтительным, будто она разговаривала с самим Мировым Древом или со старейшиной на совете.

— Жил, — ответил Павел, и его голос дрогнул, сорвался на едва слышный шёпот. — Двадцать пять лет. С рождения и до того самого вечера, когда я зашёл в ту самую арку. Там я учился, работал, пытался быть счастливым.

— А почему ушёл? — спросила она, и в её глазах загорелся огонь истинного любопытства. — Почему не остался там, где родился? Там же твоя мама.

Павел задумался. Как объяснить одиннадцатилетней девочке одиночество в огромной толпе? Как рассказать про пустоту внутри, когда у тебя есть всё — крыша над головой, работа, деньги, друзья, — но нет ничего, что делает жизнь настоящей и полной? Как передать словами ту тоску по чему-то большему, что грызла его изнутри все те двадцать пять лет?

— Там мне было плохо, очень плохо, — сказал он наконец, и его голос стал глухим, будто шёл из глубокого колодца. — Одиноко, хотя вокруг были тысячи людей. Я никому не был нужен по-настоящему. Все были заняты собой, своей жизнью, своими проблемами, своими деньгами, своими телефонами. Никто не смотрел на звёзды, никто не слушал лес, никто не замечал красоты вокруг. А я был просто одним из многих. Маленькой деталью в огромной бездушной машине, которая работала бы и без меня.

— А здесь? — Лисса смотрела на него, не отрываясь, боясь пропустить хоть слово.

— А здесь я нашёл бабушку, — голос Павла потеплел, стал мягче. — Я нашёл твоего папу, вас, внуков. Здесь я нашёл настоящих друзей. Здесь я нашёл дом. Настоящий. Здесь я научился любить и быть нужным. В первый раз в своей жизни.

— А ты хочешь туда вернуться? — спросила она, и в её голосе послышался страх, который она не могла скрыть.

— Нет, — сказал Павел твёрдо, не колеблясь ни секунды. — Никогда. Моё место здесь. С вами. Здесь моя семья. Здесь моя жизнь.

— А почему тогда плачешь? — повторила она свой первый вопрос, глядя ему прямо в душу.

— Потому что иногда вспоминаю людей, которых там оставил, — ответил он. — Свою маму, например. Она там осталась, и я никогда её больше не увижу. Даже не знаю, жива ли она. Даже не могу попросить у неё прощения за то, что исчез без объяснений. Не могу обнять её, сказать, что люблю.

Лисса помолчала, обдумывая услышанное. Ветер шевелил её рыжеватые волосы, делая их похожими на осеннюю листву, упавшую с клёна.

— А она хорошая? — спросила она наконец. — Твоя мама?

— Хорошая, — улыбнулся Павел сквозь подступившую горечь. — Очень хорошая. Самая лучшая в мире, хоть и живёт в другом мире. Она меня очень любила. Пирожки пекла вкусные, которые никто больше не умеет печь.

— А что такое пирожки? — не унималась Лисса.

Павел рассмеялся — впервые за долгое время настоящим, искренним смехом, без горечи и печали:

— Это такое угощение. Тесто с начинкой — с мясом, с грибами, с творогом, с ягодами, с капустой. Пекут в горячей печи, и они получаются румяные, горячие, с хрустящей корочкой и мягкой, сочной серединой. Запах на весь дом стоит такой, что даже соседи приходят в гости без приглашения.

— А у нас так умеют? — спросила Лисса.

— Бабушка твоя умела, — голос Павла дрогнул. — Она у меня научилась. Я ей показывал, когда мы только поженились, в первый год нашей жизни. У неё получалось даже вкуснее, чем у меня. Она говорила, что секрет в любви.

— Жалко, что я не попробовала, — вздохнула Лисса. — Бабушкины пирожки.

— Ничего, — Павел погладил её по голове, и в этом жесте было столько любви, сколько может вместить одно отцовское сердце. — Я твою маму научу. Будут вам пирожки. Клянусь лесом.

Они ещё долго сидели, разговаривая о разных мирах и железных птицах, о небесных домах и подводных кораблях, о пирожках и о бабушке. А вечером, перед самым сном, когда солнце уже почти село за лесом и на небе зажглись первые яркие звёзды, Лисса подошла к нему, крепко обняла за шею и шепнула на ухо:

— Деда, я никому не скажу. Про другой мир. Про твою маму. Про всё. Это будет наш с тобой секрет. Клянусь лесом, клянусь предками, клянусь своей душой.

— Спасибо, внучка, — прошептал он в ответ.

— И ты не грусти. Ты же с нами. А мы тебя любим. Значит, ты дома. Навсегда.

Она убежала в дом, оставив после себя запах детства, полевых трав и счастья. А Павел остался сидеть на завалинке один, глядя на звёзды, которые зажигались одна за другой на ночном небе. Впервые за долгое время боль немного отпустила, отступила, замерла в ожидании. Может быть, не навсегда, но хотя бы на этот вечер, на эту ночь.

Слова Лиссы — простые, детские, искренние, не выдуманные взрослыми — согревали лучше любого костра.

«Значит, ты дома», — повторил он про себя ещё раз, и его губы тронула лёгкая, почти незаметная улыбка.

Он посидел ещё немного, вдыхая прохладный вечерний воздух, полный запахов леса, цветущих трав, прелой листвы и дальних костров. Где-то вдалеке ухнул филин, приветствуя наступившую тьму, и где-то в кустах прошуршала мышь, пробираясь к своим запасам. Обычный вечер в Артане. Обычная жизнь, какая она есть.

Павел поднялся, потянулся, разминая затёкшие ноги, и пошёл в дом, где его ждали.

Глава 28. Утро, ставшее ночью.

Прошло ещё несколько лет после смерти Элиан. Павел старел, но держался бодро, насколько позволяли старые раны и прожитые годы. Его волосы, когда-то русые, теперь были почти полностью седыми, лицо покрылось сетью глубоких морщин, а спина слегка сгорбилась, но глаза — серые, как у Элиан, как у Торна — всё ещё горели тем же огнём, что и в молодости. Он не жаловался на возраст, не ныл, не обременял родных своими болячками. Только иногда, по ночам, когда никто не видел, он растирал затёкшие суставы и тихо вздыхал, вспоминая былое.

Внуки росли не по дням, а по часам. Ивор, старший, уже женился на девушке из соседнего клана и сам стал отцом — маленькой девчонки с рыжими волосами, которую назвали Веснянкой, в честь дедовой фамилии. Павел часами мог сидеть с правнучкой на руках, рассказывая ей сказки, которые она пока ещё не понимала, но слушала с открытым ртом. Лисса вышла замуж за охотника из соседнего клана и жила своим домом, но часто навещала деда с пирогами и свежими новостями. Она стала уважаемой знахаркой, перенявшей знания от старой повитухи, и к ней приходили за советом из далёких земель. Бор, младший, ещё не женился, но уже поглядывал на девчонок и ходил с важным видом, хотя под этим видом скрывалась всё та же детская неуверенность.

Павел гордился внуками. Они выросли хорошими людьми — честными, сильными, добрыми, с чистыми сердцами и твёрдыми руками. В них была кровь Элиан, кровь Хрыча, его собственная кровь. Лес принял их как своих, и они умели читать его так же хорошо, как их бабушка когда-то. Павлу казалось, что жизнь наконец-то дала ему передышку — долгую, заслуженную, почти вечную.

Но в ту роковую ночь всё изменилось навсегда.

Клан подвергся внезапному нападению. Не орки — те давно ушли за горы и не беспокоили людей. Разбойники, сброд из разных земель, прослышавшие, что Вольный Клан ослаб после великой войны и что у них есть чем поживиться. Несколько десятков головорезов, которым было всё равно, кого грабить и убивать — для них не существовало ни правил, ни чести, ни жалости. Они пришли за добычей, но нашли смерть.

Павел спал плохо в последнее время и первым услышал шум — конский топот, приглушённый мягкую землю, крики, лязг оружия, женские вопли. Он мгновенно вскочил с постели, на ощупь схватил старый меч, висевший у изголовья, и выскочил наружу, даже не одевшись как следует, босиком по холодному земляному полу. За спиной у него оставался дом, в котором спали его внуки. Он не мог позволить им умереть.

Творился настоящий хаос. Горели дома, поднимая к небу столбы искр и дыма, кричали женщины и дети, ржали испуганные кони, звенело оружие. Разбойников было много — слишком много для мирного посёлка, где большинство мужчин спали после трудового дня. Они подкрались под покровом ночи, когда луна спряталась за тучами, и напали внезапно, как волки на отару.

Павел бился как в молодости, забыв о возрасте, ранах и усталости. Меч в его руках снова запел, затанцевал, засвистел в воздухе, находя врагов в темноте, как в старые добрые времена. Он не считал удары, не смотрел, сколько падает перед ним разбойников — он просто рубил и рубил, прикрывая отступление женщин и детей, давая им время уйти в лес. Рядом с ним плечом к плечу сражался Торн — уже седой, с морщинами вокруг глаз, но всё ещё крепкий, опытный воин, достойный сын своего отца.

— Отец, сзади! — крикнул Торн, отбивая удар топора, предназначенный ему в спину.

Павел развернулся и парировал удар копья, направленного в спину сыну. Металл лязгнул о металл, высекая искры в темноте. Но второй разбойник, выскочивший из темноты с другой стороны, ударил Павла коротким мечом в бок — туда, где когда-то была старая рана, полученная в битве с бурашем много лет назад. Рана, которая никогда не заживала до конца и ныла в сырую погоду.

Павел охнул, почувствовав жгучую боль, разрывающую плоть. Меч выпал из ослабевшей руки, и он упал на одно колено. Кровь хлынула из раны, заливая рубаху, и он понял — это серьёзно, возможно, смертельно.

— Уходите! — закричал он Торну, собрав последние силы. — Забери семью и уходите в лес, к Змеиному ручью! Там пещера, я показывал! Я задержу их сколько смогу!

— Нет! — Торн рванул к нему, пытаясь поднять отца, подхватить, утащить в темноту. — Я не оставлю тебя, отец! Мы уйдём вместе!

— Я сказал — уходи! — Павел закричал так, что у Торна заложило уши, а разбойники на мгновение замерли в нерешительности. — Это приказ! Ты нужен им, а не мне! Думай о детях, о внуках! Живо!

Торн колебался лишь мгновение — одно короткое, болезненное мгновение, которое растянулось в целую вечность. В глазах его была мука, невыносимая боль, но он знал: отец прав. Он развернулся и рванул в дом, где прятались Ласка и внуки, вывел их через чёрный ход и исчез в темноте леса, растворился в ночи, как тень.

Павел остался один. Он прислонился спиной к стене горящего дома, сжимая в руке подобранный с земли меч — чужой, незнакомый, но острый. Кровь текла по ноге, заливая землю, силы покидали его с каждой секундой, но он продолжал стоять.

Перед ним была толпа разбойников — человек десять, не решавшихся подойти ближе. Слишком страшен был этот седой, окровавленный старик, стоящий на пути. В его глазах горел тот самый огонь, что когда-то сжёг шамана Ургуша, и даже эти отморозки чувствовали, что перед ними не просто старик.

— Ну давай, — прохрипел Павел, чувствуя, как в горле пересохло, а губы потрескались от боли и напряжения. — Кто первый? Или все сразу? Мне без разницы. Всех вас видал.

Кто-то из толпы метнул копьё — длинное, тяжёлое, с широким наконечником. Павел попытался отбить его мечом, как делал это сотни раз в своей жизни, но силы были уже не те, реакция притупилась, а годы взяли своё. Острие вошло в грудь, прямо в сердце, пробив рёбра.

Он упал на спину, глядя в небо, усеянное звёздами. Такое же, как в тот день, когда он впервые открыл здесь глаза тридцать семь лет назад. Такое же, как в день рождения Торна. Такое же, как в то утро, когда умерла Элиан. Такое же, как в ночь, когда погиб Хрыч. Звёзды не изменились. Они были теми же — холодными, далёкими, равнодушными к судьбам смертных.

— Я иду к тебе, — прошептал Павел, чувствуя, как темнота заволакивает сознание, как холодеют руки и ноги, как уходит боль. — Я иду, любимая... Хрыч, встречай... Открывайте ворота... Я так устал... Так долго ждал... Так долго шёл...

Глаза его закрылись, и последним, что он увидел в этом мире, была звезда над головой — яркая, белая, пульсирующая, как сердце, вспыхнувшая в ночном небе. Будто кто-то наверху зажёг свечу в его честь. Будто сам лес прощался со своим верным сыном.

Там, где упал Павел, ветер стих, костры погасли, и наступила тишина. Такая, какая бывает только после великих битв. Такая, в которой слышно, как уходит душа.

Бойцы, пришедшие на подмогу, нашли его на рассвете. Он лежал на спине, сжимая в руке обереги Хрыча и Элиан. Лицо его было спокойным, почти счастливым — таким, каким он не был много лет. Он улыбался, будто увидел во сне что-то очень хорошее. Будто наконец-то вернулся домой.

Торн, подбежавший к отцу, упал на колени и зарыдал — громко, навзрыд, как тогда, когда умерла мать. Ласка стояла рядом, закрывая детям глаза. Ивор сжимал кулаки, Лисса плакала навзрыд, а маленькая Веснянка ничего не понимала и улыбалась, глядя на утреннее небо.

В тот день Вольный Клан потерял своего старейшину. Лес потерял своего защитника. Мир потерял одного из тех, кто делал его лучше.

А где-то далеко, в другом мире, Павел Веснин открыл глаза.

Но это уже совсем другая история.

Глава 29. Разговор с ветром

Сознание возвращалось толчками — резкими, болезненными, как удары сердца после долгой остановки. Сначала Павел почувствовал запах. Он ударил в ноздри, как молот по наковальне, — знакомый, до боли знакомый, городской, въедливый, который не спутаешь ни с чем: выхлопные газы, нагретый за день асфальт, вездесущая пыль, бензин, жареные пирожки из ларька на углу. Этот запах был частью его прошлой жизни — той, что закончилась тридцать семь лет назад. Или час назад. Время теперь было зыбким, как туман над болотом.

Потом пришли звуки. Они ворвались в уши оглушительной какофонией: гул машин, сигналы, далёкая музыка из чьего-то открытого окна, обрывки разговора прохожих, смех детей на детской площадке, лай собаки, грохот трамвая где-то за углом. Всё это было таким обычным, таким земным, таким привычным — и одновременно совершенно, бесконечно чужим после тридцати семи лет в Артане. Там не было машин. Там не было трамваев. Там были ветер в кронах, пение птиц, журчание ручьёв и голоса тех, кого он любил.

Павел открыл глаза.

Он стоял в арке. В той самой, серой, обшарпанной арке старого дома, мимо которой проходил тысячу раз, спеша с работы домой. С облупившейся штукатуркой, с граффити на стенах — какие-то имена, сердечки, нецензурные слова, — с разбитой лампочкой под потолком, которая не горела уже лет десять. Перед ним был его двор. Слева — скамейка, на которой вечно сидели бабушки, обсуждая последние новости и цены на гречку. Справа — его подъезд, с облезлой дверью и сломанным домофоном, который никто не чинил, потому что всем было лень скидываться. Всё было на своих местах, всё было точно таким же, как в тот вечер, когда он шёл с работы, слушал подкаст про инвестиции и даже не подозревал, что через минуту его жизнь разделится на «до» и «после».

Он обернулся. Арка вела на улицу Строителей. Никакого сияния, никакого портала, никакого намёка на другой мир. Обычный городской проход, каких тысячи в этом городе и миллионы в этом мире. Асфальт, бетон, железо — ничего живого. Ничего волшебного. И от этого становилось ещё страшнее.

Павел медленно поднял руку и посмотрел на ладонь. Молодая, гладкая кожа — ни шрамов, ни мозолей, ни возрастных пятен. Он сжал пальцы в кулак — они слушались идеально, без боли, без хруста в суставах. Он ощупал грудь — там, куда вошло разбойничье копьё, пробив рёбра и сердце, было чисто, только ровная, гладкая кожа, покрытая мурашками от вечерней прохлады. Бок, куда ударили коротким мечом, тоже не болел. Тело помнило всё — каждую рану, каждый удар, каждую ночь, проведённую без сна, — но следов не осталось. Будто и не было ничего.

— Твою ж… — выдохнул он, чувствуя, как кружится голова и земля уходит из-под ног. Стена арки показалась вдруг ненадёжной, зыбкой, и он опёрся на неё рукой, чтобы не упасть. Шершавый бетон под ладонью был настоящим — холодным, твёрдым, реальным.

В наушниках всё так же монотонно вещал подкаст про инвестиции. Тот самый выпуск, который он начал слушать перед тем, как шагнуть в арку. Голос ведущего — тот же самый, что и тогда, — рассказывал про диверсификацию рисков и пассивный доход, как ни в чём не бывало. Словно и не было тридцати семи лет. Словно и не было войны, любви, потерь. Словно и не умирали у него на руках Хрыч и Элиан.

Павел вытащил телефон из кармана. Экран засветился, показывая время: 19:48. Он зашёл в арку в 18:48.

Прошёл ровно час. Один час, который длился целую жизнь. Шестьдесят минут, в которые уместилось тридцать семь лет.

— Этого не может быть, — прошептал он, чувствуя, как внутри всё сжимается в тугой, болезненный ком. — Этого просто не может быть. Я там жил. Я там любил. Я там воевал. Я там потерял всех, кого любил. Я там состарился и умер. Этого не может быть.

Он вышел из арки, ослеплённый закатным солнцем. Оно садилось за серыми пятиэтажками, окрашивая небо в привычный розовато-серый цвет городского заката. Не такой, как в Артане, — яркий, чистый, бескрайний, как океан, как сама вечность, с оттенками золота, пурпура и бирюзы, которые невозможно описать словами. Здесь всё было проще, скромнее, обыденнее. Но в этой обыденности было что-то своё — что-то родное, что он забыл за тридцать семь лет.

— Мужик, ты чего встал? — гаркнул водитель стареньких «Жигулей», объезжая его и чуть не задев зеркалом. Машина взревела мотором, обдав Павла запахом бензина и нагретого масла. — Жить надоело? Дорогу надо знать, а не в арках торчать! Вот молодёжь пошла — ни стыда ни совести!

Павел отшатнулся. Машина. Железная коробка на колёсах. Он уже почти забыл, как они грохочут, как пахнут бензином, как сигналят, как сверкают фарами. В Артане не было машин — только кони, повозки, волчьи упряжки у орков и свои ноги. Он отвык. Он отвык от всего этого мира.

Он медленно побрёл к своему подъезду. Вот знакомая скамейка — облезлая, крашеная сто раз, с надписью «Здесь был Вася», выцарапанной ещё в его детстве. Тётя Зина с неизменным клубком ниток, как всегда, сидит, вяжет что-то бесконечное и смотрит на прохожих поверх очков. Всё та же скамейка, те же бабушки, тот же двор. Ничего не изменилось за тридцать семь лет. Или за час.

— Очухался, Паш? — окликнула она, отрываясь от вязания. — Чего в арке-то сидел? Я тебя час назад видела, как зашёл, а ты всё не выходишь. Думала, может, плохо тебе, помочь надо. Хотела уже сына позвать, да ты вышел. Бледный какой-то. Случилось чего?

— Не надо, — машинально ответил Павел, и его голос прозвучал глухо, будто издалека. — Всё хорошо, тёть Зин. Всё в порядке. Просто задумался.

— Ну смотри. А то мать твоя звонила, беспокоится. Второй раз за час. Позвони ей, не заставляй старуху волноваться. Она у тебя одна.

— Позвоню. Обязательно позвоню.

Лифт не работал — как всегда, всю его сознательную жизнь не работал. Павел начал подниматься пешком на пятый этаж. Ступеньки, знакомые до последней трещинки, знакомые перила, обшарпанные стены с надписями, выцарапанными ещё в детстве. «Света + Дима = любовь» — эту надпись он помнил с первого класса, и она всё ещё была здесь. Раньше он ненавидел этот подъём, особенно после работы, когда ноги гудели от усталости, а впереди было ещё пять этажей. Сейчас шёл медленно, проводя рукой по стене, трогая каждую выбоину, каждую царапину, каждую неровность, будто проверял — настоящее ли. Настоящее.

Элиан.

Он остановился между третьим и четвёртым этажом, вцепившись в перила так, что побелели костяшки пальцев. Она осталась там. Она умерла у него на руках — тихо, во сне, не просыпаясь, с лёгкой улыбкой на губах. Это было тридцать семь лет назад. Или полчаса назад. Здесь, в этом мире, её нет и никогда не было. Никто не знает её имени, никто не помнит её лица. Для этого мира она — просто персонаж книги, которую он ещё не написал. Плод воображения. Выдумка. Фантазия.

Павел сжал зубы и пошёл дальше. Надо было дойти. Надо было увидеть. Надо было убедиться, что он не сошёл с ума. Или сошёл — и принять это.

Квартира встретила запахом пыли и остывшего кофе. Всё было на своих местах — до тошноты, до головокружения. Компьютерный стол с остывшей кружкой кофе, на дне которой засохла коричневая плёнка. Диван с вмятиной от его тела — он просидел на нём последние пять лет, уткнувшись в ноутбук. Старый плед, подаренный мамой на какой-то из дней рождения. Неубранная постель. Книги, сваленные стопками на полу. Всё так же, как и час назад. Всё так же, как и всегда.

Он сел, обхватив голову руками. Телефон мигал уведомлениями — одно за другим, настойчиво, требовательно. Мама: «Сынок, позвони, я волнуюсь, я уже звоню в больницы! Ты трубку не берёшь!» Колян: «Вечером в бар идём? Там пиво новое привезли, немецкое, нефильтрованное! Девчонки будут!» Рабочий чат: «Павел, скинь отчёт, пожалуйста, а то начальник рвёт и мечет, грозится премии лишить». Всё так же, как и было. Та же работа, те же друзья, та же мама.

Павел отложил телефон. Закрыл глаза. Перед внутренним взором встало лицо Элиан — такое, каким он запомнил её в последний раз: спокойное, красивое, с лёгкой улыбкой на губах, с серебряными прядями в тёмных волосах. Потом Хрыч — щербатый, ушастый, ворчливый, мудрый, единственный друг в чужом мире. Потом Торн — маленький, с кулачками размером с грецкий орех, потом взрослый, с мечом в руках, потом старый, седой, с морщинами вокруг глаз. Внуки: Ивор, Лисса, Бор. Правнучка Веснянка. Лес. Война. Любовь. Потери. Смерть. Всё это было. Он клялся, что это было. Он помнил каждую минуту, каждое слово, каждое прикосновение.

Он просидел так около часа. Может, больше. Время текло иначе, чем раньше, — привычно, земно, без магии, без вспышек синего пламени, без говорящих деревьев, без того, что наполняло его жизнь смыслом.

Потом встал, подошёл к холодильнику, открыл. Пустота и пара банок пива на дверце — ещё тех, что купил неделю назад и забыл выпить. Срок годности не вышел — всё по-честному. Он взял одну, открыл, сделал глоток. Пиво было тёплым, выдохшимся, невкусным. Совсем не таким, как хмельной мёд в Артане, который варили по старинным рецептам и пили на свадьбах и поминках.

И вдруг его прорвало.

Он заплакал. Впервые за много лет. В Артане мужчины не плакали — там это считалось позором, слабостью, недостойной воина. Там слёзы прятали, глотали, загоняли внутрь, туда, где они превращались в ярость и жажду мести. Здесь, в пустой квартире, в одиночестве, он позволил себе разрыдаться в голос, не стесняясь, не прячась, не оглядываясь на то, что могут подумать соседи за стеной.

Плакал о Хрыче, закрывшем его своим телом от оркской стрелы, — старый, верный друг, который отдал за него жизнь, не раздумывая ни секунды. Об Элиан, угасшей у него на руках, как осенний лист, — той единственной, которая научила его любить по-настоящему. О Торне, оставшемся там один, без отца, — его мальчике, его крови, его продолжении. О внуках, которых больше никогда не обнимет, чьих детей уже не увидит. О войне, о смерти, о потерях, о несправедливости этого мира, который дал ему всё, чтобы потом отнять. О любви, которая оказалась сильнее миров, но не смогла победить время.

Плакал долго, пока не заболели глаза, пока не пересохло горло, пока не кончились слёзы. Сидел на кухне, сжимая в руке пустую банку, и слёзы капали на стол, на старые газеты, на вечную клеёнку, которую мама постелила ещё когда он только въехал в эту квартиру.

Потом умылся холодной водой, посмотрел в зеркало. На него смотрел молодой мужчина лет двадцати пяти, с опухшими от слёз глазами и тяжёлым, не по возрасту, взглядом. Взглядом человека, видевшего слишком много смертей. Слишком много жизни. Слишком много всего.

— Ладно, — сказал он своему отражению. — Что дальше?

Он вернулся в комнату, взял телефон. Мама прислала ещё одно сообщение, полное тревоги: «Пашенька, я уже звоню в морги, ты меня убьёшь! Позвони немедленно! У меня сердце не выдержит!» Павел набрал её номер. Длинные гудки — один, два, три. Потом щелчок соединения. Он услышал родной голос — чуть дрожащий, встревоженный, но такой знакомый, что сердце сжалось, — и снова чуть не расплакался.

— Мам, привет, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Да, всё хорошо. Прости, что не позвонил. Задумался, уснул. Нет, не болею. Нет, не увольняют. Всё в порядке, правда. Да, зайду на выходных. Да, с пирожками. С капустой и яйцом, как в детстве. Люблю тебя. Очень люблю.

Он отключился и долго смотрел на банку с недопитым пивом. Тридцать семь лет жизни. Любовь, война, смерть, счастье. Жена, сын, внуки, друг. Всё это уместилось в один час. В один обычный вечер. В одну прогулку через арку.

Павел усмехнулся — криво, горько, но с какой-то новой, ещё не осознанной решимостью. Встал, натянул кроссовки, взял ключи. Вышел из квартиры, спустился по лестнице, прошёл мимо тёти Зины.

— Паш, ты куда на ночь глядя? — окликнула она. — Уже темно почти.

— В магазин, тёть Зин. За пивом. Нормальным, холодным. А то в холодильнике — одна теплынь.

Он дошёл до круглосуточного магазина на углу, взял упаковку хорошего пива, чипсы, шоколадку. Расплатился, вышел на улицу, держа пакет. Вечер был обычным, неспешным, летним. Во дворе играли дети — те же, что и час назад? или уже другие? — на лавочках сидели старушки, из открытых окон доносилась музыка. Где-то играла гитара, где-то смеялись, где-то ссорились.

Он остановился, поднял голову к небу. Где-то там, за звёздами, Артана. Там его сын Торн, наверное, сидит сейчас у костра и вспоминает отца. Там внуки видят сны о будущем, которое им предстоит построить. Там его жизнь продолжается без него — продолжается в детях, внуках, правнуках. Там его похоронили, оплакали, помянули добрым словом и хмельным мёдом. А здесь — пиво в пакете. И мама, которая ждёт в гости и печёт пирожки. И работа, на которую надо завтра идти. И Колян, который зовёт в бар и не понимает, почему друг отказывается.

Павел глубоко вздохнул, чувствуя, как прохладный вечерний воздух наполняет лёгкие, и пошёл домой.

Ночью ему приснился сон. Яркий, отчётливый, больше похожий на видение. Будто он снова в Артане, под Мировым Древом, чьи корни уходят глубоко в землю, а крона теряется в облаках. А рядом Элиан. Живая, молодая, красивая — такая, какой он запомнил её в день их свадьбы. В её волосах — венок из полевых цветов, на губах — та самая улыбка, ради которой он был готов умереть.

— Ты вернёшься, — шепчет она, и голос её звучит одновременно и рядом, и издалека, будто эхо в горах. — Не сейчас. Не скоро. Но однажды вернёшься. А пока живи. Живи за нас двоих. За всех нас. Пиши книги. Рассказывай людям. Пусть знают, что мы были. Пусть знают, что любовь не умирает.

— А если не поверят? — спросил он, чувствуя, как слёзы подступают к горлу.

— Поверят те, кто должен поверить. Остальным — не обязательно. Главное — ты сам помни. Главное — ты сам знаешь.

Павел проснулся в четыре утра. Щёки были мокрыми — он плакал во сне, сам того не замечая. За окном начинало светать — серо, непривычно, без лесных теней, без птичьего гомона, без той чистоты, к которой он привык в Артане. Светало по-городскому: сначала зажглись окна в доме напротив, потом загудела первая машина, потом где-то залаяла собака.

Он улыбнулся сквозь слёзы, перевернулся на другой бок и снова провалился в сон — глубокий, без сновидений, спокойный. Утром надо было жить дальше.

Глава 30. Звёзды над последней битвой.

Так пошла его новая, двойная жизнь. Днём — работа, бессмысленные разговоры с коллегами о погоде и новостях, отчёты, планёрки, начальник, который так и не научился ничему новому за все эти годы. Вечерами — мама, друзья, которые звали в бар и не понимали, почему он отказывается, ссылаясь на усталость или срочные дела. Ночами — Артана.

Он писал.

Первые недели были самыми трудными. Пальцы не слушались, мысли путались, воспоминания накатывали волнами, сбивая дыхание и заставляя сердце колотиться где-то в горле. Он садился за стол, открывал ноутбук — и не мог написать ни слова. Руки замирали над клавиатурой, в голове шумело, а перед глазами вставали лица тех, кого он больше никогда не увидит. Хрыч с его щербатой улыбкой и огромными ушами. Элиан с её серыми глазами и тихим смехом. Торвальд, суровый и надёжный, как скала. Торн — маленький мальчик с деревянным мечом, потом юноша, потом мужчина, потом старик. Все они были там, за гранью, и каждый требовал, чтобы о нём рассказали.

Но он заставлял себя. Страница за страницей, глава за главой, год за годом, жизнь за жизнью. Он приходил с работы, наспех ужинал, садился за компьютер и писал до глубокой ночи, пока глаза не начинали слипаться, а пальцы не отказывались попадать по клавишам. Он спал по четыре-пять часов, а утром снова шёл в офис, механически выполнял свою работу, отвечал на письма, улыбался коллегам — и считал минуты до вечера, когда снова сможет вернуться в Артану.

Он описывал Хрыча — его ворчание, его мудрость, его огромные уши, шевелящиеся независимо друг от друга, его щербатую улыбку и жёлтые глаза, в которых всегда горел живой огонь. Он писал о том, как гоблин учил его зажигать костёр одной мыслью, как бил ложкой по пальцам, когда Павел путал травы, как рассказывал сказки про железных птиц и просил повторять снова и снова. Он писал — и смеялся сквозь слёзы, вспоминая каждую мелочь, каждую шутку, каждое ворчливое замечание старого друга.

Описывал Элиан — её серые глаза с зеленоватыми искорками, её тихий смех, её умение читать лес как открытую книгу. Вспоминал, как они встретились на рынке в Торнхейме, как она чуть не проткнула его ножом за то, что он пялился, как они целовались под звёздным небом у Змеиного ручья, как она ждала его с войны, как старела рядом с ним, как ушла — тихо, во сне, не просыпаясь. Каждое слово о ней давалось с болью, но он знал: если не напишет — предаст. Предаст её память. Предаст всё, что между ними было.

Описывал Торна — маленького, потом взрослого, потом старого. Как он рос без отца, пока Павел воевал, как учился держать меч и лук, как женился, как стал отцом, как хоронил мать, как остался один, когда Павел ушёл. Войну, любовь, потери, победы. Каждую мелочь, каждый диалог, каждую травинку в том лесу. Он хотел, чтобы те, кто прочтёт эту книгу, увидели Артану его глазами. Почувствовали запах леса после дождя. Услышали, как шумит ветер в кронах Мирового Древа. Поняли, что такое настоящая любовь и настоящая потеря.

Каждую ночь он возвращался в Артану. Каждую ночь проживал заново свою жизнь там — от первого дня, когда очнулся под светящимися деревьями, испуганный и растерянный, до последнего, когда прижался спиной к стене горящего дома и принял смерть от разбойничьего копья. Он слышал голоса, чувствовал запахи, ощущал вкус хмельного мёда на губах и холод стали в руке. И чем больше он писал, тем яснее понимал: Артана не отпускает его. И не отпустит никогда. Эта рана не заживёт — она останется с ним до конца его дней, как память, как любовь, как проклятие и благословение одновременно.

Но это было не больно. Это было — как дышать. Как необходимость, без которой организм задохнётся. Как любовь, которую невозможно вылечить, да и не хочется.

Через месяц рукопись была готова. Он назвал её просто — «Артана». Никаких подзаголовков, никаких лишних слов. Просто — Артана. Распечатал на стареньком принтере, который вечно зажёвывал бумагу, перечитал, исправил ошибки, запятые, опечатки. Потом долго сидел, глядя на стопку листов — четыреста с лишним страниц, — и думал: кому это нужно? Кто поверит в этот бред? Кто захочет читать историю человека, который утверждает, что прожил целую жизнь в другом мире?

А потом взял и отнёс в маленькое издательство, которое нашёл в интернете. Просто так, чтобы было. Чтобы не пропало. Чтобы хоть кто-то узнал, что там — за звёздами — есть жизнь. Что там живут люди, которые любят, воюют, умирают и снова рождаются. Что там есть место для чуда.

Тираж — смешной, всего пятьсот экземпляров. Павел даже не надеялся, что их кто-то купит. Книга стояла на полках магазинов, скромно прижавшись к корешкам бестселлеров, и казалась лишней, случайной, ненужной. Но он не жалел. Главное — он написал. Главное — он сказал. Главное — он выполнил обещание, которое дал Элиан во сне.

И тут случилось неожиданное.

Книгу заметили. Сначала пара блогеров, которым она попалась случайно и которые написали о ней восторженные отзывы. Потом литературная газета, потом другие издания. Люди писали ему в социальные сети: «Откуда вы это взяли?», «Я читал и плакал», «Это лучшая книга, которую я читал в жизни», «Спасибо вам за Хрыча», «Я не мог оторваться, пока не дочитал до конца». Кто-то ругался, кто-то не верил, кто-то говорил, что это плагиат или бездарная подделка под Толкина. Но большинство — верили. Или хотели верить. Им нужна была эта история — история о том, что любовь сильнее смерти, а дом там, где тебя ждут.

Павел не знал, что отвечать. Он просто писал правду, но кто бы в неё поверил, если не сам? Кто бы понял, что это не фантазия, а воспоминания? Что каждое слово в этой книге — правда, прожитая и выстраданная?

Однажды, в воскресенье, он сидел в сквере на той же скамейке, где любил сидеть в детстве. Рядом бегали дети, старушки читали книжки, молодые мамы катали коляски. Обычный день, обычный город. Ничего не предвещало перемен. Солнце грело по-летнему, ветер шевелил листья, голуби выпрашивали крошки у прохожих.

Он открыл новый блокнот. Хотелось писать продолжение — о том, как живёт Торн после его смерти, как растут внуки, как меняется клан, как лес залечивает раны войны. Он уже вывел первые строки: «Торн стоял у могилы отца и думал о том, что война никогда не кончается...» — когда услышал шаги за спиной.

— Не помешаю? — раздался тихий голос.

Он поднял голову. Девушка — молодая, лет двадцати пяти, с живыми карими глазами и лёгкой улыбкой — стояла рядом, держа два стаканчика с кофе. Она была одета просто — джинсы, свитер, кеды. Ничего вызывающего. Простая, как утро. В её глазах было что-то такое, что заставило Павла замереть на мгновение — какое-то понимание, какое-то родство, которое он не мог объяснить.

— Присаживайтесь, — Павел кивнул на свободное место рядом. Отодвинул пакет с книгами, освобождая место.

Она села, протянула ему один стаканчик:

— Я Аня. А вы — автор «Артаны», да? Я вашу книгу прочла на одном дыхании. Захотелось сказать спасибо. Увидела вас здесь случайно и решила подойти. Не сочтите за наглость.

Павел взял кофе, отпил. Горьковато, с молоком, без сахара — именно так он любил. Она угадала. Или знала. Или просто повезло.

— Вы угадали, — сказал он. — Спасибо за кофе.

— Я психолог, — улыбнулась она, и в её улыбке мелькнуло что-то неуловимо знакомое. — Наблюдательность — часть профессии. И ещё — мне очень понравилась книга. Она... настоящая. Пробирает до мурашек. Я плакала, когда Хрыч умер. Я до сих пор не могу забыть эту сцену. Как он закрыл вас собой... то есть, главного героя...

— Я тоже, — честно признался Павел, глядя в свой стаканчик. — Я плакал, когда писал её. И когда вспоминал.

— А расскажите, что было дальше? — спросила она, и в её голосе послышалась искренняя, почти детская заинтересованность. — С Торном? С кланом? Я понимаю, что это, наверное, секрет, творческие планы и всё такое, но мне так интересно... Хочется верить, что там всё хорошо. Что они справились.

Павел задумался. Рассказать? Не поверит. Примет за сумасшедшего, за графомана, который слишком глубоко ушёл в свой вымысел и потерял грань между реальностью и фантазией. Но в её глазах было что-то... что заставило его решиться. Что-то, чего он не видел ни у кого с тех пор, как вернулся. Понимание. Готовность слушать. Отсутствие страха перед странным.

— Хотите правду? — спросил он, отставляя стаканчик. — Странную, невозможную правду, в которую невозможно поверить и которую я никому ещё не рассказывал?

— Хочу, — ответила она просто, без колебаний.

И он рассказал. Всё. С самого начала — про тот вечер, про арку, про запах озона, про рябь реальности, которая раздвинулась перед ним, как занавес. Про Хрыча и его уроки, про первую встречу с гоблином, про то, как учился зажигать костёр мыслью. Про Элиан и любовь — настоящую, единственную, которая не умирает. Про войну — страшную, кровавую, бесконечную. Про смерть Хрыча, который закрыл его собой от оркского болта. Про гибель Торвальда, который бросился на Грона, чтобы дать Павлу шанс. Про возвращение. Про час, который длился целую жизнь. Про пустую квартиру, про тёплое пиво, про слёзы на кухне.

Аня слушала молча, не перебивая, только изредка кивая. Иногда её глаза становились влажными — когда Павел рассказывал о смерти Хрыча, о последних днях Элиан. Иногда она задерживала дыхание — когда он описывал битву у Змеиного ручья. Иногда спрашивала без слов — просто взглядом, и он отвечал. Когда он закончил, она долго смотрела на детей, играющих в песочнице, на голубей, копошащихся в крошках, на облака, плывущие по небу.

— Знаете, — сказала она наконец, и её голос звучал задумчиво, — я психолог. Я должна была бы сказать, что у вас посттравматическое расстройство. Что вы слишком глубоко погрузились в свой вымысел. Что вам нужна помощь. Что это защитная реакция психики на стресс.

— И? — спросил Павел, чувствуя, как сердце замирает.

— И я этого не скажу, — она повернулась к нему, и в её глазах была не жалость, не сочувствие, а что-то другое — понимание, принятие, вера. — Потому что я вам верю. У вас глаза не врут. Такие глаза бывают только у людей, которые действительно видели смерть. Которые действительно теряли близких. Которые действительно любили так, что это невозможно придумать. Я видела такие глаза у ветеранов, у людей, переживших катастрофы, у тех, кто прошёл через ад. У вас — такие же.

Павел молчал, чувствуя, как к горлу подступает ком. Никто — ни мама, ни Колян, ни коллеги — никто не верил ему. Все думали, что он просто хорошо написал книгу. Что он талантливый фантаст. Что он всё придумал. А она поверила. Первая. Единственная.

— Спасибо, — выдавил он, и голос его дрогнул.

— Это вам спасибо. За книгу. За правду. За то, что не побоялись рассказать. — Она помолчала, покрутила в руках стаканчик. — И знаете что? Мне кажется, Элиан была бы рада, что вы здесь не один. Что нашёлся человек, которому вы смогли рассказать всё. Она бы не хотела, чтобы вы страдали в одиночестве.

— Вы думаете?

— Я знаю. Я читала книгу. Она любила вас. А когда любят по-настоящему — хотят, чтобы любимый человек был счастлив. Даже если не с тобой. Даже если в другом мире.

Аня ушла, оставив после себя пустой стаканчик из-под кофе и ощущение тепла. А Павел остался сидеть, глядя на закат. Где-то в другом мире его сын хоронил отца. Его внуки плакали на могиле деда. Его правнучка, которую он никогда не увидит, делала первые шаги. А здесь, в этом мире, солнце садилось за серые многоэтажки, и Павел чувствовал, как внутри потихоньку затягивается рана. Не заживает — такие раны не заживают, — но затягивается. Покрывается тонкой, прозрачной кожицей, под которой ещё долго будет пульсировать боль, но которую уже можно трогать.

— Я справлюсь, — прошептал он, глядя на небо. — Я обещал. Я всегда выполняю обещания.

Ветер качнул ветки деревьев, и Павлу показалось, что он слышит ответ — тихий, едва различимый, похожий на голос Элиан:

— Я знаю. Я верю. Я жду.

Глава 31. Один час длиною в жизнь.

Прошёл год.

Книга Павла вышла большим тиражом — после того как первые пятьсот экземпляров разлетелись за неделю, издательство предложило переиздание. Потом ещё одно, уже в твёрдой обложке, с иллюстрациями, с картами Артаны, которые Павел рисовал по памяти. Потом права купили в других странах — сначала в Европе, потом в Азии, потом в Америке. «Артану» читали, обсуждали, спорили о ней на форумах и в литературных клубах. Кто-то называл её гениальной, кто-то — вторичной, кто-то — откровением, кто-то — вымыслом чистой воды. Но равнодушных не было. Каждый, кто открывал эту книгу, уже не мог остаться прежним.

Критики называли его «самобытным фантастом», «мастером миров», «новым голосом в жанре». Кто-то сравнивал с Толкином, кто-то — с Мартином, кто-то — с Лемом, кто-то говорил, что это вообще ни на что не похоже и стоит особняком. Павел читал эти статьи и криво усмехался. Никто из них не знал правды. Никто, кроме Ани. Для всех остальных это была просто очень хорошая книга, плод богатого воображения, результат кропотливой работы над вымышленным миром. И пусть. Пусть думают что хотят.

Они встречались каждую неделю. Сначала просто пили кофе в том же сквере, на той же скамейке, где познакомились. Потом стали ходить в кино — на фильмы, которые Павел пропустил за время своей «командировки» в другой мир. Потом в театры, на выставки, в маленькие ресторанчики на окраинах, где никто не мешал разговаривать. Потом просто гулять по городу, разговаривая обо всём на свете. Павел не торопил события, да и Аня не торопила. Им было хорошо вместе — говорить, молчать, пить кофе, смотреть на людей. Аня умела слушать — не перебивая, не оценивая, не советуя без спроса. Просто слушать. И это было именно то, чего Павлу так не хватало все эти месяцы после возвращения.

Аня была первой, кому он рассказал всё. И она приняла. Не просто поверила — приняла, как часть его, как данность, как факт биографии, с которым ничего не поделаешь. Не осудила, не испугалась, не усомнилась. Не пыталась лечить, не ставила диагнозов, не говорила, что это была галлюцинация или сон. Просто сказала: «Бывает». И это простое слово значило для Павла больше, чем все восторженные рецензии вместе взятые.

— Ты не представляешь, как это важно, — сказал он ей однажды. Они сидели в том же сквере, был тёплый сентябрьский вечер, и Павел смотрел на детей, играющих в песочнице. — Просто быть понятым. Непричесанным. Со всеми шрамами. Со всем, что внутри.

— Представляю, — ответила она, поправляя прядь волос. — Я психолог, помнишь? Ко мне приходят люди, которые годами не могут найти того, кто их поймёт. Они одиноки в толпе. Они как ты. Они носят внутри целые миры, о которых никто не знает. Ты хотя бы смог рассказать. А многие так и умирают, не проронив ни слова.

— И ты их понимаешь?

— Стараюсь. Но с тобой... с тобой по-другому. Ты не пациент. Ты — друг. Настоящий. Может, единственный за многие годы.

Он продолжал писать. Вторую книгу, третью, четвёртую. Истории о Торне, о внуках, о новых поколениях Вольного Клана. О том, как Ивор стал вождём — справедливым, мудрым, достойным памяти деда. Как Лисса вырастила детей и стала самой уважаемой знахаркой во всей округе, той, к кому приходят за советом из дальних земель. Как Бор ушёл в большое путешествие за горы, на восток, туда, куда ушли остатки орков, и вернулся с новыми знаниями и новыми друзьями. Как Веснянка — правнучка — оказалась сильнее и мудрее всех своих предков, как она научилась говорить с лесом так, как не умел даже Павел.

Он писал о мире, который жил своей жизнью, даже когда Павла в нём не было. О мире, который он создал — или который создал его. Где проходила грань между творцом и творением, он уже не понимал. Да и не важно это было. Главное — Артана жила. Она дышала, росла, менялась. И он был её летописцем.

И чем больше он писал, тем яснее понимал: Артана не отпускает его. И не отпустит никогда. Это была не зависимость — это было родство. Две половинки одной души, разделённые между мирами. Одна половина здесь, в теле молодого мужчины, который пьёт кофе и ходит в издательство. Другая — там, в лесу, под Мировым Древом, среди тех, кого он любил.

Но это было не больно. Это было — как дышать. Как необходимость, без которой организм задохнётся. Как любовь, которую невозможно вылечить, да и не хочется.

В то воскресенье они с Аней пришли на то же место, где познакомились год назад. Тот же сквер, та же скамейка, те же дети в песочнице, только уже другие — прошлогодние выросли и пошли в школу. Только осень сменилась весной, и деревья стояли в нежной зелени, а не в багрянце. Лавочки покрасили, дорожки почистили, год прошёл — обычный, земной, без магии и волшебства.

— О чём думаешь? — спросила она, глядя, как он вертит в руках стаканчик с кофе. В её глазах плясали солнечные зайчики, отражённые от стекла.

— О том, что Ветры Судьбы дуют не только тогда, когда переносят между мирами, — ответил он задумчиво. — Они дуют всегда. Просто мы не всегда слышим. Или не хотим слышать. За шумом машин, за беготнёй, за глупыми разговорами, за отчётами и планёрками. А они дуют. Каждый день. Каждую минуту. Просто нужно остановиться и прислушаться.

— А сейчас слышишь?

— Слышу. Они говорят: живи. Не оглядывайся. Не кори себя. Живи.

Аня взяла его за руку — просто, естественно, будто так и должно быть, будто они делали это всю жизнь:

— Тогда живи. Сейчас. Здесь. Со мной.

Он посмотрел на закат, на детей, играющих в песочнице, на старушек на соседней скамейке, на голубей, выпрашивающих крошки, на проезжающие машины. Обычный вечер. Обычная жизнь. Но теперь она не казалась ему серой. Не казалась пустой.

Потому что он знал: где-то там, за звёздами, есть Артана. И там его помнят и любят. Там его сын, уже старый, рассказывает внукам о деде, который пришёл из другого мира и спас их всех. Там правнуки учатся стрелять из лука и носить его имя с гордостью. Там его жизнь продолжается без него — но продолжается. И это главное.

А здесь — здесь тоже есть жизнь. И она продолжается. И она стоит того, чтобы её прожить.

— Аня, — сказал он вдруг.

— Ммм?

— Спасибо тебе. За то, что есть. За то, что рядом. За то, что не уходишь.

— За что именно? — она чуть улыбнулась, но глаза были серьёзными.

— За то, что поверила. За то, что приняла. За то, что не боишься.

— Чего не боюсь?

— Меня. Моих тайн. Моей... странности. Моего прошлого, которого у меня не было в этом мире. Моих мёртвых, которые для меня живее многих живых.

Она улыбнулась, чуть крепче сжала его руку:

— Глупый. Ты не странный. Ты — настоящий. Это редкость в нашем мире. Очень большая редкость. Как белый ворон. Как алмаз в грязи. Как звезда, которую видно даже днём.

— Звёзды днём не видны.

— Некоторые видны. Если знать, куда смотреть.

Они долго сидели так, глядя, как гаснет закат, как зажигаются первые звёзды, как город погружается в ночь. Огни в окнах зажигались один за другим, на улицах зажигались фонари, и где-то вдалеке играла музыка. Между ними было что-то — пока не названное, не оформленное, но уже существующее. Что-то, чему только предстояло вырасти. Что-то, ради чего стоило жить дальше.

Вечером, когда они расходились по домам, Аня вдруг остановилась и сказала:

— Знаешь, я тут подумала... Ты говорил, что боишься предать память Элиан. Что одна любовь — на всю жизнь. Но мне кажется, любовь не делится. Она не становится меньше, если любишь кого-то ещё. Она просто... растёт. Как дерево. Как ветви на Мировом Древе.

Павел посмотрел на неё долгим взглядом. В свете уличного фонаря её лицо казалось особенно тёплым, почти светящимся.

— Ты правда так думаешь?

— Я знаю, — ответила она. — Я психолог, забыл? Я изучаю людей. И я знаю: сердце не камень. Оно может вместить много любви. И прошлую, и настоящую. Они не мешают друг другу. Они просто... есть.

Она легко коснулась его плеча, развернулась и пошла к метро. А Павел остался стоять, глядя ей вслед и чувствуя, как внутри что-то медленно, неохотно, но всё же оттаивает.

В ту ночь он снова писал. О том, как Торн, уже глубокий старик, сидит у костра и рассказывает внукам о своём отце. О том, как Лисса нашла в лесу старый дуб с табличкой: «Здесь лежит Хрыч, который научил меня жить». О том, как жизнь продолжается, несмотря ни на что.

А под утро ему приснилась Элиан. Она стояла под Мировым Древом, улыбалась и молчала. Но он понял её без слов.

«Я не против, — говорила её улыбка. — Живи. Будь счастлив. Ты заслужил».

Он проснулся с лёгким сердцем и первым делом написал Ане: «Давай встретимся сегодня? Есть о чём поговорить».

Она ответила через минуту: «Конечно. В том же сквере, в семь?»

«В семь», — написал он и улыбнулся.

Ветра стихали, уступая место новой жизни.

Глава 32. Та, что поверила без слов.

Шло время — теперь уже не час, не день, не неделя, а годы, полновесные, настоящие, те, что оставляют морщины и седину. Павел и Аня встречались всё чаще — сначала раз в неделю, потом два, потом три, а потом и вовсе стало непонятно, где заканчивается его жизнь и начинается её. Разговоры становились длиннее, паузы — короче, а расстояние между ними на скамейке — всё меньше. Они ходили в кино, в театры, на выставки, бродили по городу, заходили в маленькие кафе, где никто не мешал говорить. Аня рассказывала о своей работе, о пациентах, о сложных случаях, о победах и поражениях. Павел рассказывал об Артане — о лесе, о магии, о войне, о людях, которых полюбил и потерял.

Она была первой, кому он мог говорить об этом без страха быть непонятым. Она не перебивала, не сомневалась, не требовала доказательств. Не закатывала глаза, не крутила пальцем у виска, не советовала обратиться к психиатру. Просто слушала. Иногда задавала вопросы — тихие, точные, умные, те, что помогали ему самому лучше понять то, что он пережил. Иногда плакала вместе с ним — когда он рассказывал о смерти Хрыча, о последних днях Элиан, о том, как Торн остался один. Иногда молчала, и это молчание было красноречивее любых слов, теплее любых объятий.

Павел понял, что привязался к ней. Сильнее, чем хотел . Сильнее, чем боялся. Сильнее, чем считал возможным после всего, что с ним случилось.

Но он не торопил события. Не потому, что не хотел. Не потому, что не чувствовал ответного тепла — чувствовал, и ещё как. А потому, что боялся. Боялся предать память Элиан. Боялся, что настоящая любовь — одна на всю жизнь. Что Элиан была той самой, единственной, и что после неё уже ничего не будет — только тишина и память, только долгое, медленное угасание в ожидании встречи. Что любое другое чувство будет предательством, изменой, нарушением клятв, данных под Мировым Древом.

Но Аня была другой. Не лучше и не хуже — просто другой. И чувства к ней были другими — не такими огненными, не такими всепоглощающими, не такими, что сжигают дотла и оставляют после себя выжженную пустыню. Более спокойными, глубокими, уверенными. Как лесное озеро вместо горной реки. Как ровное пламя свечи вместо бушующего пожара. Как тихая гавань после шторма.

Однажды они сидели в кафе — в том самом, куда заходили ещё в первый месяц знакомства. За окном шёл дождь, мелкий, осенний, барабанящий по стеклу и размывающий огни фонарей в жёлтые кляксы. В кафе было тепло и уютно, пахло корицей и свежей выпечкой. Они пили остывший кофе, и Аня вдруг сказала:

— Паш, я хочу тебе кое-что предложить. Не удивляйся. И не отказывайся сразу.

— Что? — он поднял глаза от чашки.

— Давай съездим. Туда. К той арке. К той самой, где всё началось.

Он замер. Чашка в руке дрогнула, и кофе выплеснулся на блюдце. Он почувствовал, как сердце пропустило удар — один долгий, болезненный удар, а потом забилось часто-часто, как у загнанного зайца в лесу.

— Зачем? — спросил он хрипло, хотя уже знал ответ.

— Не знаю, — честно призналась она, глядя ему прямо в глаза. — Просто... мне кажется, тебе нужно это увидеть ещё раз. Не чтобы вернуться. Не чтобы уйти. А чтобы попрощаться. По-настоящему. Чтобы закрыть эту дверь и жить дальше. Ты год уже здесь, а всё ещё там. Понимаешь? Ты живёшь на два мира, и это разрывает тебя изнутри. Нужно выбрать один. Не забыть прошлое — но перестать в нём жить.

Павел молчал долго. Очень долго. Кофе совсем остыл, официантка подходила два раза, предлагая заказать ещё, но он не слышал. Он смотрел в окно на дождь, на проходящих людей, на машины, и думал.

— А если Ветры снова подуют? — спросил он наконец. — Если унесут меня? Что тогда? Что будет с тобой? Что будет со мной?

— Не унесут, — твёрдо сказала она, и в её голосе не было ни капли сомнения. — Ты сам говорил — они дуют только в одну сторону. Ты вернулся. Значит, твой путь здесь. Твоё место здесь. А если даже унесут — значит, так надо. Значит, такова твоя судьба. Но я думаю, что нет. Я думаю, ты уже там, где нужно.

— Откуда ты знаешь? — его голос дрогнул, и он сам почувствовал, как в нём борются страх и надежда.

— Я не знаю. Я чувствую. А сердце меня редко обманывает. И ещё... мне почему-то кажется, что Элиан не хотела бы, чтобы ты всю оставшуюся жизнь провёл в страхе перед пустой аркой. Она любила тебя. А когда любят — хотят, чтобы любимый был свободен. Даже от памяти.

Он посмотрел на неё — в её карие глаза, такие живые, такие понимающие, такие родные — и кивнул:

— Давай. Поедем.

Они поехали в субботу вечером, в то же время — около семи. Павел нарочно выбрал тот же день недели, тот же час, то же освещение. Если уж прощаться — то по-настоящему, глядя в глаза судьбе. Солнце садилось, окрашивая всё вокруг в золотисто-розовые тона, делая город похожим на картину импрессиониста. Они вышли из метро на той же станции, прошли тем же маршрутом, каким Павел ходил тысячи раз в своей прошлой, до-артанской жизни. Мимо хлебного ларька, где всегда пахло свежей выпечкой. Мимо школы, где он учился. Мимо старого тополя, в который когда-то ударила молния.

— Вот, — сказал он, останавливаясь у арки. — Здесь.

Арка была такой же, как тогда: обшарпанная, с граффити, с разбитой лампочкой под потолком, с запахом сырости и старого бетона. Кто-то пририсовал новые граффити поверх старых, но в целом ничего не изменилось. Та же арка. Тот же проход. Та же граница между мирами — или просто проход между дворами.

— Ну и ничего особенного, — сказала Аня, оглядывая арку. — Обычная арка. Таких по городу тысячи. Я мимо таких каждый день хожу, даже не замечаю.

— Да, — согласился Павел. — Обычная. Самая обычная арка на свете. Проход со двора на улицу. Двадцать шагов. Но для меня она — всё.

Он стоял и смотрел. Вспоминал тот вечер, тот запах озона, ту рябь реальности, которая раздвинулась перед ним, как занавес. Вспоминал ужас и восторг, которые испытал, когда понял, что происходит что-то необъяснимое. Сейчас ничего не было. Просто проход со двора на улицу, с улицы во двор. Бетон, кирпич, штукатурка. Никакой магии. Никаких Ветров.

— Ты чувствуешь что-нибудь? — спросила Аня, беря его под руку.

— Нет. — Павел вздохнул, глубоко, как перед прыжком в ледяную воду. — Ничего. Ни капли. Ни дуновения. Ни отблеска. Как будто и не было ничего.

— Или ты уже там, где нужно, — повторила она.

Он посмотрел на неё. В закатном свете её глаза казались особенно тёплыми, почти золотыми, волосы отливали медью. Она стояла, придерживая воротник плаща от ветра, и улыбалась — спокойно, уверенно, без тени сомнения.

— Знаешь, — сказал он медленно, подбирая слова, — я боялся этого места целый год. Боялся, что если приду сюда, то снова исчезну. Что Ветры унесут меня обратно. Или ещё куда-нибудь. Что я потеряю этот мир так же, как потерял тот. А теперь... теперь не боюсь.

— Почему?

— Потому что ты рядом. Потому что я не один. И ещё... — он помолчал, глядя на арку, — ещё потому, что я понял: дом — это не место. Дом — это люди. Те, кто ждут тебя. Те, кто верят тебе. Те, кто принимают тебя со всеми твоими странностями. У меня было два дома. Один — в Артане. Там меня ждали Элиан, Хрыч, Торн. Другой — здесь. Здесь меня ждала мама. А теперь... теперь ждёшь ты.

Аня ничего не ответила. Просто взяла его за руку и сжала — крепко, надёжно, как сжимают руку друга перед боем.

— Спасибо тебе, — сказал он. — За то, что привела меня сюда. За то, что была рядом. За то, что верила, когда никто не верил.

— Я всегда буду с тобой, — просто ответила она. — Если ты захочешь.

— Хочу, — сказал он и обнял её — впервые за всё время их знакомства. Просто обнял, без романтики, без подтекста. Как обнимают самого близкого человека.

Они долго стояли молча, глядя на арку, за которой когда-то начинался другой мир, а теперь ничего не начиналось. Потом развернулись и пошли обратно — в этот мир, который постепенно становился родным.

По дороге Аня вдруг остановилась и посмотрела на него:

— А знаешь... Может, это и есть счастье? Не в том, чтобы найти волшебную дверь, а в том, чтобы найти того, с кем можно пройти через любую дверь и не бояться?

Павел улыбнулся — впервые за долгое время легко, свободно, без горечи:

— Ты у меня философ.

— Я у тебя психолог. Это хуже. Мы всё раскладываем по полочкам и портим людям магию.

Он рассмеялся, и они пошли дальше — не зная, что будет завтра, но чувствуя, что это «завтра» обязательно наступит. И оно будет хорошим.

Вечером, когда они сидели на той самой скамейке в сквере, Аня положила голову ему на плечо и спросила:

— Ты когда-нибудь думал о том, чтобы... ну... жить дальше? По-настоящему? Не прошлым, не воспоминаниями, не книгами, а здесь и сейчас?

— Думал, — ответил он. — Но не знал, готов ли. Слишком много потерял. Слишком многих похоронил.

— А кто знает? — улыбнулась она. — Никто не знает, готов ли он к чему-то новому, пока это новое не случится.

Она взяла его за руку, и они долго сидели так, глядя на звёзды, которые зажигались одна за другой. Звёзды были те же, что и над Артаной. Или не те — какая разница? Главное, что они были. Главное, что они светили. Главное, что на них можно было смотреть — и чувствовать, что ты не один.

— Знаешь, о чём я подумал? — сказал Павел.

— О том, что Хрыч, наверное, сейчас смотрит на меня оттуда и ворчит: «Повел, дурак, хватит страдать. Живи давай. У тебя тут такая хорошая девушка, а ты сидишь и рефлексируешь, как старый пень». И бьёт меня ложкой по пальцам.

Аня рассмеялась — звонко, искренне, запрокинув голову:

— Мне нравится твой Хрыч. Жаль, что я его не знала.

— Ты его знаешь, — сказал Павел. — Ты читала книгу. А для него это — почти то же самое. Он теперь живёт в каждом, кто о нём помнит.

Они замолчали. Звёзды над головой мерцали, и где-то вдалеке, за горизонтом, за гранью миров, Артана продолжала жить своей жизнью. А здесь, на скамейке в городском сквере, начиналась новая глава — та, которую ещё только предстояло написать.

Глава 33. Летописец двух миров.

Прошло ещё два года.

Павел и Аня оставались близкими друзьями. Между ними было что-то большее — они оба это чувствовали, оба знали, оба не прятались от этого знания, — но не торопили события. Слишком свежи были раны, слишком много всего нужно было пережить и осмыслить. Слишком долго Павел был один — даже когда вокруг были люди, даже когда мама звонила каждый вечер, даже когда Колян звал в бар. Он привык к одиночеству, сжился с ним, сросся, как срастаются кости после перелома — неправильно, но прочно.

Аня понимала это. Она не давила, не требовала, не задавала лишних вопросов. Не говорила: «Когда ты уже забудешь её и начнёшь жить?» Не обижалась, когда он замолкал на полуслове, глядя куда-то вдаль. Она просто была рядом. Ждала. И Павел знал, что она ждёт. Знал и был благодарен — за терпение, за понимание, за то, что она принимала его целиком, со всем его прошлым, которое никуда не делось и никогда не денется.

Аня работала психологом в частной практике, которую открыла через год после их знакомства. Маленький кабинет в старом доме на тихой улице, окна во двор, на подоконнике — герань. Она помогала людям справляться с потерями и травмами, учила их жить дальше, когда кажется, что жить незачем. Иногда она рассказывала Павлу о своих пациентах — не называя имён, конечно, только общие случаи, — и он узнавал в их историях свои собственные. Ту же боль, то же одиночество, ту же надежду, которая умирает последней. Те же глаза, устремлённые в прошлое. Те же вопросы, на которые нет ответов.

— Знаешь, что удивительно? — сказала она однажды, когда они сидели у неё в кабинете после рабочего дня. За окном шумел дождь, и капли стучали по жестяному подоконнику, создавая уютный, убаюкивающий ритм. — Почти все мои пациенты в какой-то момент говорят одно и то же: «Я думал, что никому не нужен». И почти все ошибаются. Просто они искали не там. Или не тех.

— И ты им помогаешь? — спросил Павел.

— Я им показываю, где искать. Внутри себя. Вокруг себя. А остальное они делают сами.

Павел писал книги и изредка давал интервью, которые ненавидел всей душой. Журналисты спрашивали одно и то же, год за годом, из интервью в интервью: откуда вы берёте идеи? Почему так правдиво пишете о войне, хотя сами никогда не воевали? Был ли у вас прототип Элиан? Существует ли Артана на самом деле? И он врал. Каждый раз врал, глядя в камеру честными глазами. Говорил что-то про вдохновение, про сны, про богатое воображение. Потому что правду они не приняли бы. Правда была слишком странной для этого мира.

Цикл об Артане разросся до семи книг. Первая — «Артана» — о нём самом, о его попадании в другой мир. Вторая — «Война Чужака» — о битвах с орками. Третья — «Дети Перевала» — о Торне и его поколении. Четвёртая — «Наследники» — о внуках. Пятая — «Земля предков» — о путешествии Бора за горы. Шестая — «Голос леса» — о Веснянке, его правнучке, которая научилась говорить с деревьями так, как не умел даже он. И седьмая, последняя, — «Возвращение» — о том, как Торн, уже старый вождь, передаёт дело внукам, а сам уходит в лес, чтобы встретить отца в ином мире.

Павел плакал, когда писал последнюю главу. Сидел над клавиатурой, а слёзы капали на клавиши, и ему приходилось стирать набранный текст и писать заново. Это было прощание — уже не с Элиан, не с Хрычом, не с Торвальдом. Это было прощание с самим собой, с тем Павлом, который прожил в Артане целую жизнь и умер у Змеиного ручья. С тем Павлом, который любил, воевал, терял, побеждал. С тем Павлом, которого больше нет.

Аня сидела рядом, держа его за руку, не говоря ни слова. Она не говорила «не плачь» или «всё будет хорошо» — она знала, что такие слова только обесценивают боль. Она просто была рядом. И этого было достаточно.

— Ты веришь, что встретишь их? — спросила она однажды, когда он закончил править финал и отложил рукопись. Они сидели на его балконе, пили чай, и вечерний ветер шевелил страницы, будто читая их.

— Не знаю, — честно ответил Павел, глядя на закат. — Но мне нравится думать, что да. Что где-то там, за гранью, Хрыч сидит у костра и ворчит, что я долго. Что Элиан улыбается и говорит: «Я же говорила — он вернётся». Что Торн уже заждался. Что Торвальд точит свой меч и проверяет стрелы. Мне нравится думать, что они вместе. Что они ждут меня.

— Красиво, — сказала Аня. — Очень красиво.

— Ага.

Иногда по ночам ему снилась Артана. Он видел лес — зелёный, живой, дышащий, с вековыми деревьями и светящимися лишайниками. Видел Мировое Древо, под которым они с Элиан обменивались клятвами. Видел дом у Змеиного ручья, где прошли лучшие годы его жизни. Видел Торна с внуками, Ласку, хлопочущую у печи, Лиссу с её хитрым взглядом и рыжими волосами. И каждый раз просыпался с щемящим чувством — но не боли, а светлой грусти, как после просмотра старого семейного альбома, который хранит тепло ушедших дней.

Аня научилась чувствовать эти моменты. Она просто звонила ему утром — без повода, без причины, — и они встречались в кафе, чтобы выпить кофе и поговорить ни о чём. Этого было достаточно. Она не спрашивала, что ему снилось — она знала. Знала по голосу, по взгляду, по тому, как он держит чашку.

Однажды к нему пришло письмо — бумажное, настоящее, в конверте с маркой, что в наше время было редкостью. Девушка из маленького города на другом конце страны писала, что после смерти матери не могла найти себе места, пока не прочла «Артану». Что книга спасла ей жизнь. Что она поняла: любовь не умирает, она остаётся в тех, кого мы любим. Что Хрыч и Элиан живут — в ней. Что она начала писать сама и надеется, что когда-нибудь её книги тоже кому-то помогут.

Павел долго сидел с этим письмом, перечитывая его снова и снова. Бумага была исписана аккуратным, почти детским почерком, и на полях были нарисованы маленькие звёздочки. Потом показал Ане.

— Знаешь, — сказал он, и его голос дрожал. — А ведь они правда живут. Все они. Хрыч, Элиан, Торн, Торвальд. В каждом, кто читает эту книгу. В каждом, кто плачет над их смертями и радуется их победам. В каждом, кто верит, что любовь сильнее смерти.

— Ты дал им бессмертие, — сказала Аня, беря его за руку.

— Нет, — покачал головой Павел. — Они сами себя дали. Я просто записал. Как летописец. Как свидетель. Как тот, кто был рядом и всё видел.

В то воскресенье они снова сидели в сквере — уже ставшем для них родным за эти годы. Солнце клонилось к закату, окрашивая небо в привычные розоватые тона. Дети играли в песочнице, голуби дрались за крошки, старушки обсуждали последние новости. Всё было как всегда. И в этом «как всегда» было что-то невероятно успокаивающее.

Аня читала новую рукопись — пятую книгу цикла, о путешествии Бора, — то и дело хмыкала и делала пометки карандашом на полях. У неё была привычка загибать уголки страниц, и Павел постоянно ругал её за это, но она всё равно загибала. Павел смотрел на играющих детей, на старушек, на влюблённых, на голубей. И чувствовал покой. Тот самый покой, который искал всю жизнь и не мог найти ни в одном из миров.

— Знаешь, — сказала она вдруг, отрываясь от рукописи и глядя на него поверх очков. — Ты когда-нибудь думал о том, чтобы... ну, жить дальше? По-настоящему? Не прошлым, не воспоминаниями, не войной? А здесь и сейчас?

— В каком смысле? — спросил он, хотя догадывался.

— В прямом. Не только писать о жизни, но и жить самому. Смотреть вперёд, а не назад. Открыться чему-то новому. Кому-то новому.

Он посмотрел на неё. В её глазах было что-то, чего он раньше не замечал — или не хотел замечать, отодвигал, прятал, боялся. Надежда. Та самая надежда, которая умирает последней и воскресает первой.

— Думал, — ответил он. — Много думал. Но не знаю, готов ли.

— А кто знает? — улыбнулась она. — Никто не знает, готов ли он к чему-то новому, пока это новое не случится. Страх — плохой советчик. Я как психолог тебе это говорю.

Они помолчали. Где-то вдалеке засмеялся ребёнок, залаяла собака, проехала машина, из открытого окна донеслась музыка. Обычные звуки обычной жизни. Такие далёкие от шума битв и криков о помощи. И такие родные.

— Аня, — сказал Павел, и его голос прозвучал серьёзнее, чем он хотел. — Я не знаю, что будет завтра. Через год. Через десять лет. Но я знаю, что ты... важна для меня. Очень важна. Ты стала частью меня. Как Хрыч. Как Элиан. Как всё, что я пережил.

— Я знаю, — ответила она, и её голос был мягким, как вечерний свет. — И ты для меня важен. Очень.

Она взяла его за руку, и они долго сидели так, глядя на закат, на звёзды, на город, который постепенно засыпал. Ничего не решая, ничего не обещая. Просто чувствуя тепло друг друга. И этого было достаточно.

Вечером, когда они расходились, Аня вдруг сказала:

— Знаешь, что я поняла за эти годы? Любовь — это не когда ты забываешь прошлое. Это когда ты принимаешь его и идёшь дальше. Вместе с тем, кто рядом. Не оглядываясь, но помня. Не предавая, но продолжая жить. Элиан бы хотела, чтобы ты был счастлив.

Павел кивнул. Он знал это. Знал уже давно, но только сейчас был готов признать.

— Я подумаю, — сказал он.

— Думай, — улыбнулась Аня. — Я подожду.

И она ушла — лёгкой походкой, размахивая сумкой, как делала всегда. А Павел остался стоять, глядя ей вслед и чувствуя, как внутри что-то меняется. Что-то важное. Что-то, чему ещё только предстояло вырасти.

Эпилог. Ветра стихают.

Прошло ещё много лет.

Павел состарился по-настоящему — не так, как в Артане, где старость пришла за тридцать семь лет боёв и потерь, а медленно, постепенно, естественно. С морщинами, которые появлялись год за годом, с сединой, которая захватывала виски, потом всю голову, потом стала серебристой и почти красивой. С мудростью, которая приходит только с настоящим, прожитым временем — не вычитанным из книг, не выстраданным в боях, а просто пережитым день за днём, год за годом. Теперь он был именно тем стариком, каким себя никогда не представлял, — с тихой улыбкой, с добрыми глазами, с руками, которые помнили и меч, и внуков, и ту, единственную.

Аня была рядом все эти годы.

Не как жена, не как возлюбленная — как друг. Самый близкий, самый родной, самый понимающий. Их отношения так и остались открытыми — никто из них не решился сделать следующий шаг, но никто и не жалел об этом. Им было хорошо вместе — и этого хватало. Иногда Павел думал: а что, если бы они встретились раньше? До Артаны, до Элиан, до всего? Но тут же прогонял эти мысли. Всё, что случилось, случилось так, как должно было. И Аня появилась именно тогда, когда была нужна, — не раньше и не позже. Именно в тот момент, когда он был готов её услышать.

Павел так и не женился. Говорил, что одна любовь на всю жизнь — это его предел, и этого достаточно. Аня понимала и не обижалась. У неё была своя жизнь, своя работа, свои интересы, свои пациенты, которым она помогала. Но они всегда находили время друг для друга. Каждую неделю, каждые выходные, каждый праздник — они проводили вместе. Это стало ритуалом, традицией, необходимостью, без которой оба уже не могли.

Книги об Артане стали классикой. Их переиздавали, переводили на десятки языков, по ним снимали фильмы и сериалы — плохие и хорошие, дорогие и дешёвые, близкие к тексту и далёкие. Павел ругался, глядя на экранизации, — всё было не так, не по-настоящему, — но давно перестал спорить. В конце концов, это была уже не его история, а история, принадлежащая читателям. Они видели её по-своему, и это было их право. Он просто отпустил её — как отпускают детей в большую жизнь.

Иногда ему приходили письма. Много писем — от людей, которых книга зацепила за живое, пробила до самой глубины. Девушка из маленького города писала, что после смерти матери не могла найти себе места, пока не прочла «Артану». Солдат из горячей точки благодарил за то, что книга помогла ему не сойти с ума. Старушка из деревни, потерявшая мужа после пятидесяти лет брака, говорила, что впервые за долгие годы смогла улыбнуться. И каждое такое письмо было для Павла доказательством: всё было не зря.

Он редко давал интервью. Жил тихо, в небольшом доме за городом, который купил много лет назад, когда понял, что городская суета не для него. Там был сад, который он возделывал с какой-то особенной любовью, — высаживал яблони, ухаживал за цветами, разговаривал с ними. Лес рядом — такой же, как в Артане, только без светящихся лишайников и краулеров. И по утрам пахло травой и соснами — почти как в том, другом мире. Почти.

Аня приезжала к нему каждые выходные. Они сидели на крыльце, пили чай из старого самовара, разговаривали или просто молчали. Иногда она оставалась ночевать — в гостевой комнате, где для неё всегда была приготовлена постель с её любимым пледом. Он знал, что она могла бы остаться насовсем, но не предлагал. И она не спрашивала. Так было проще. Так было правильнее.

В то утро он проснулся рано. Солнце только поднималось над лесом, окрашивая небо в розовато-золотистые тона, каких не бывает в городе, — чистые, прозрачные, как слеза. Роса блестела на траве, птицы пели — обычные, земные птицы, зяблики и синицы, но сегодня их пение казалось особенно красивым.

Он вышел на крыльцо, сел на ступеньку и посмотрел на лес. Тот стоял стеной за садом — зелёный, спокойный, вечный. Таким же он видел его в первый раз, когда очнулся в Артане тридцать семь лет назад. Таким же он запомнил его навсегда.

— Красиво, правда? — раздался голос за спиной.

Аня вышла, закутавшись в плед, села рядом, положила голову ему на плечо. Она делала так всегда, сколько он себя помнил в этой жизни. Это было её место, её жест, её способ сказать без слов: «Я здесь, я с тобой, ты не один».

— Красиво, — ответил он.

— Ты сегодня какой-то задумчивый. Опять не спал?

— Вспоминал.

— Артану?

— Да. И их всех. Хрыча, Элиан, Торвальда, Торна. Всех, кого уже нет. Знаешь, иногда мне кажется, что я до сих пор там. Что это — сон, а та жизнь — настоящая. Или наоборот.

— А может, и так, — тихо сказала Аня. — Может, мы вообще живём сразу в нескольких мирах. Просто не помним. Или помним, но не до конца.

Павел улыбнулся:

— Ты у меня философ.

— Я у тебя психолог. Это хуже.

Он рассмеялся, обнял её, прижал к себе. От неё пахло домом, теплом, уютом — всем тем, что он так долго искал и наконец нашёл.

— Спасибо тебе, — сказал он. — За всё.

— За что?

— За то, что поверила. За то, что была рядом все эти годы. За то, что не бросила. За то, что приняла меня таким, какой я есть. Со всеми моими тайнами, с моим прошлым, с моими снами.

— А куда б я делась? — усмехнулась она. — Ты же мой самый лучший друг. Самый странный, самый необычный, самый неудобный, но самый лучший.

Они долго сидели молча, глядя, как поднимается солнце над лесом, как просыпаются птицы, как начинается новый день.

Потом Аня ушла готовить завтрак — на кухне запахло яичницей и свежим хлебом, — а Павел остался на крыльце один.

Он снял с запястья старые плетёные обереги — тот, что дал Хрыч в первый год его жизни в Артане, и тот, что повязала Элиан под Мировым Древом в день их свадьбы. За столько лет они истёрлись, потемнели, нитки местами расплелись, но не рассыпались. Он носил их не снимая — через войны, через потери, через возвращение в другой мир, через годы одиночества.

— Ну вот, — сказал он тихо, обращаясь к лесу, к небу, к тому, другому миру. — Я прожил хорошую жизнь. Две жизни. Спасибо вам за всё. Хрыч, Элиан, Торн... я вас никогда не забуду. Вы всегда со мной. В каждой книге, в каждом слове, в каждом вздохе.

Ветер качнул ветки деревьев, и Павлу показалось, что он слышит знакомый скрипучий смех и тихий, любимый голос, который не слышал столько лет:

— Мы знаем. Мы всегда знали. Ты справился.

Он улыбнулся, надел обереги обратно на запястье и пошёл в дом, где ждал завтрак и самый близкий человек в этой жизни.

— Ань, — сказал он, входя на кухню. — А давай сегодня сходим в лес? Как раньше? Давно не были.

— Давай, — ответила она, ставя на стол тарелки. — Только недолго. А то я уже не та, что в двадцать лет.

— Я тоже не тот, — усмехнулся он.

— А кто ты? — спросила она вдруг серьёзно. — Ты сам-то для себя кто?

Он задумался. Хороший вопрос. Кто он после всего? Мужчина с двумя жизнями за плечами. Отец, которого сын похоронил в другом мире. Друг, который пережил своего друга. Муж, который пережил свою жену. Писатель, который написал книгу, которую никто не должен был написать.

— Летописец, — сказал он наконец. — Просто летописец двух миров.

— Достаточно, — кивнула она. — Вполне достаточно для одной жизни.

После завтрака они собрались и пошли в лес. Медленно, останавливаясь, чтобы передохнуть, опираясь на палки, но шли. Павел показывал ей грибы, которых она не замечала, рассказывал, какие следы оставили звери, вспоминал, как Хрыч учил его всему этому много лет назад. Аня слушала — внимательно, не перебивая, иногда задавая вопросы.

— Ты счастлив? — спросила она, когда они присели на поваленное дерево отдохнуть.

— Да, — ответил он. — Странно, но да. После всего — да.

— Почему странно?

— Потому что я потерял всех, кого любил. А потом нашёл тебя. И понял, что любовь не кончается. Она просто меняет форму.

Она взяла его за руку:

— Не кончается. Никогда не кончается.

Они сидели на поваленном дереве, слушали лес, смотрели, как солнце пробивается сквозь листву, и молчали. И это молчание было ответом на все вопросы.

Ветра стихали, уступая место тишине. Но это была хорошая тишина — не пугающая, не давящая, а живая. Тишина, в которой слышно самое главное.

А что будет дальше с Павлом и Аней — каждый читатель решит сам. Может быть, они так и останутся друзьями до конца своих дней. Может быть, однажды поймут, что хотели большего. Может быть, всё уже случилось — просто не было сказано вслух. Может быть, любовь приходит не тогда, когда её ждёшь, а когда перестаёшь бояться.

Но это уже другая история.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге