Весы Хальмарка
Глава 1.
— А печать чья? — спросил Курт.
— Вельденской канцелярии. — Хольц не поднял головы. — Хотя тебе-то что? Или ты читать обучен?
— Не обучен, господин управитель.
— Ну вот тогда слушай и запоминай. — Хольц развернул бумагу на столе и придавил угол чернильницей. — Второй раз читать не стану. Свеча не казенная.
Сальная, самая дешевая, она коптила, и потолок над столом был черный. Читал Хольц, нагнувшись к самому огоньку, медленно водил по строке треснувшим ногтем и шевелил губами. Был он тощий, длинноносый, лет сорока пяти, в зеленой суконной шапке, которую не снимал и за столом. Восковые свечи Хольц берег. Их было шесть, лежали они в запертом сундуке, для гостей из Вельдена, и по воскресеньям Хольц их пересчитывал. Гостей из Вельдена не было с весны.
— «Кузнеца Рольфа, по прозванию Рыжего, взять и держать в замке под стражей до суда. Винится он в краже коня у благородных господ — барона Людвига фон Тальбрюкке и барона Рудольфа фон Кальтенрайна — на постоялом дворе „Три подковы“ под Вассерфуртом и в сильных побоях, тем господам причиненных». — Хольц поднял глаза. — Все понял? Кузнеца взять и посадить в донжон.
— За коня и драку? — Курт почесал шрам на веке. — Так это когда было. Год уж прошел.
— Неважно, сколько прошло. Сестрин сын Его Светлости помнит сие. — Хольц сложил бумагу вчетверо и вложил в одну из книг на столе. — Так что утром схватишь рыжего. Затемно, пока спит. Двоих людей возьми в помощь.
— Двоих мало, господин управитель.
— Почему?
— Так он здоровый. Молотом с утра до ночи машет.
— Ну тогда троих. А факелов не жечь, смола денег стоит.
Курт стоял и смотрел на управляющего одним глазом.
Хольца прислал в марте граф, вести замок, пока молодой барон Вилли не достигнет совершеннолетия или не вернется из монастыря его мать Хильда. За восемь месяцев Хольц переписал в замке все: кур, овес, дрова, свечи. И даже ложки на кухне и гвозди в конюшне. Дошел и до смолы для факелов на мосту: сказал, что полталера в месяц баронство жечь не станет. С тех пор на мосту ночью не стоял никто. Мертвецы, как затопили рудник, из земли больше не вставали. А Курт бы караул на мосту все равно вернул: мертвые теперь лежат смирно, а живые по ночам ходят.
— Ну и чего стоишь?
— Ничего, господин управитель, утром возьмем.
— Все, иди. — Хольц уже подвинул к себе счетную дощечку. — И скажи стряпухе, что завтра каша без сала. Пост на носу. Сало до Рождества не трогать.
В поварне пахло луком, мокрой шерстью и брагой. У печи сидели трое возчиков из Вассерфурта. Привезли управителю гвоздей и несколько бочонков вина, а назад по темноте ехать не захотели и остались ночевать. Ели свое, из дому: копченую свиную рульку, хлеб и сыр. Стряпуха поглядывала на рульку и вздыхала, а Курту налила браги из кувшина с отбитым носиком. Этот кувшин был, наверное, единственной вещью в замке, которой не было в книге Хольца.
Курту было за пятьдесят. Кряжистый, широкий, шея короткая. От брови через закрытое веко до щеки шел у него шрам, старый, белый. Руки тяжелые, ногти обломаны. Кафтан баронский, суконный, протертый на локтях: шили его еще при старом бароне. Сержантом Курт был при бароне Отто, при вдове, и при Хольце, видно, будет, пока не сопьется.
— Слушай, — начал старший возчик, обсасывая кость. — А у вас тут кузнец рыжий живет?
— Рыжий? Живет, как же. Мулу моему подковы кует. Баронского мерина управитель весной продал: сержанту, говорит, и мула хватит.
— Живет, значит. А у нас про него кричали.
— Где?
— На рыночной площади в Вассерфурте. Третьего дня глашатай на бочку залез и с бумаги господской с печатью кричал.
— А чего кричал?
— Награду обещал. — Возчик кинул кость собаке под стол. — За однорукого, что у вас тут в прошлом году вахмистром ходил, тридцать талеров. Это если живым. А за мертвого пятнадцать.
— И за рыжего, — сказал второй возчик. — Двенадцать за живого. Шесть за мертвого.
— Где ни возьмут, — добавил третий. — Даже если не в землях герцогских.
— А чего живым дороже?
— Так молодой господин их сам вешать желает. В Вельдене. При всем народе.
— Двенадцать, — повторил Курт.
— Двенадцать, двенадцать. — Второй возчик подмигнул остальным. — А ты, сержант, двенадцать талеров не хочешь? Он же у тебя под боком.
— Хочу. Кто ж не хочет.
Возчики засмеялись, а Курт выпил и налил еще. Двенадцать талеров — это ему жалованья почти за год, ежели Хольц не вычтет.
Курт встал, попрощался с возчиками и вернулся в караульную. У огня спали двое стражников. Сел на лавку и стал считать, как считал бы Мартин. Считал Курт плохо, но тщательно.
«Двенадцать талеров, — думал он. — Это мерин. Или полторы коровы. Вот только брать кузнеца буду я с ребятами, а награду получит Хольц. И он нам и крейцера не даст. А за драку еще вычтет. Потому что если брать, значит драться. А Рольф здоровый, кого-нибудь из троих да покалечит, и тогда ему уже не суд, а петля. А девку его, брюхатую, на улицу выставят. Или к тетке в Нижний отправят. А если не брать, а предупредить, то Хольц напишет в Вельден, что сержант пьяница. Так я и есть пьяница. Но за это не вешают».
Выходило, что предупредить дешевле.
Курт встал, надел плащ и вышел без фонаря.
Двор был темный и мокрый. Шел дождь пополам со снегом. Курт два раза ступил в колею по щиколотку и выругался. Кузня стояла в углу, у конюшни, и он постучал не в дверь, а в ставень, костяшками.
— Рольф! Эй, Рольф! Отвори.
Внутри завозились, засов отошел. Парень стоял в дверях в одной рубахе и загораживал весь проем. Голова у него теперь была рыжая: ореховый сок за год сошел окончательно. Курт молча отодвинул Рольфа плечом и вошел. В кузне пахло углем и потом.
— Огня не вздувай. — Курт нашарил в темноте чурбак и сел. — Жена спит?
— Не сплю, — сказала из темноты Грета.
— Вот и слушайте оба. Повторять не буду, голова от браги и так пухнет.
Он рассказал им про бумагу, которую ему зачитал Хольц. Про его приказ — повязать до рассвета. Упомянул и про то, что рассказывали возчики — про тридцать и двенадцать талеров. Говорил Курт коротко, как когда-то докладывал капитану Вольфу. Рольф слушал, привалясь к косяку, и когда Курт закончил, спросил:
— Всего двенадцать талеров?
— Ага. Двенадцать.
— А конь-то двадцать пять стоил. — Рольф засопел. — Мартин говорил. За такого хорошего коня, говорит, вешают.
— Ну, стало быть, ты вдвое дешевле коня.
— Обидно.
Грета засмеялась в темноте, коротко и зло.
— Ему обидно. Его утром вязать придут, а ему обидно. — Было слышно, как она возится в темноте с одеждой. — Собираться давай. Деньги где?
— Под камнем.
— Доставай. Чего сидишь, как пень. Доставай, говорю.
«С такой он точно не пропадет», — подумал Курт.
Месяц у нее был пятый, а то и шестой, и в Нижнем бабы говорили, что разродится к весне.
Рольф нащупал у горна камень, отвалил и вынул из ямки тряпицу, но пересчитывать не стал.
— Семь талеров, — сказал он. — Двадцать три крейцера. И грош.
— Это ты сейчас посчитал или знаешь?
— Знаю. — Парень завязывал тряпицу обратно. — Я их каждое воскресенье пересчитываю. Грош обрезанный, его не считаю, его так держу.
«Кузню с зимы держит, — подумал Курт. — а семь талеров уже отложил. Хольц бы узнал — вписал бы в книгу, как баронские».
— У меня талер, — сказала Грета. — За яйца. И мельничиха за холст полталера должна.
— Теперь уже и не отдаст.
— Добрая я слишком была, — проворчала Грета. — Больше никому в долг не дам.
— Куда пойдешь? — спросил Курт, переведя взгляд на Рольфа.
— К Мартину.
— Знаешь, где он?
— В Ландсфельде. — Рольф переступил босыми ногами. — Он весной писал, Йост мне читал письмо. Вахмистр, пишет, при воротах, жив-здоров.
— А дорогу до Ландсфельда знаешь?
— Не-е.
— И за сколько ты с ней дотуда дойдешь? — Курт кивнул в темноту, туда, где шуршала девка. — Дороги развезло, снег вот-вот ляжет.
— За сколько надо, — буркнула Грета.
— То, что ты, Рольф, дойдешь, я не сомневаюсь, — Курт подышал в кулак. — А вот на счет женки твоей я не уверен — уж далеко больно и погода плохая.
— Ну и как же нам быть?
— Эх, ладно. Мула возьми, моего, серого. Он за конюшней стоит. Мул не баронский, мой, третий год держу.
— Мула? Мула возьму. Сколько?
Курт сперва не понял.
— Чего сколько?
— За мула.
— Ты еще со мной торговаться будешь? — Курт даже привстал с чурбака. — Я к тебе ночью по лужам, без фонаря, а ты еще и торговаться?
— Даром не возьму.
— Ну… два талера.
— Полтора, — сказал парень сразу. — Старый он. Зубы по десны стерты. Я видел.
Курт хотел засмеяться в голос, но вспомнил, что ночь, и прикрыл рот ладонью.
«Мартинова выучка», — подумал он.
— Ладно. Полтора. Отдашь, как устроишься.
— Сейчас отдам. — Рольф уже развязывал тряпицу. — Чего долг заводить.
Он отсчитал на ощупь и сунул Курту в руку, а Курт пересчитал пальцами: талер и тридцать крейцеров мелочью. Ровно полтора.
Мул был старый, зиму мог и не пережить. А сено Хольц записывал Курту в счет: до весны набежало бы крейцеров сорок. Выходило, что и тут Курт не прогадал.
— Мула сам выведешь. Я его со вчерашнего дня не видел. — Курт спрятал деньги и встал. — Хольцу скажу, что проспал.
Пошел к двери и там остановился.
— И это… к Йосту зайди… Пусть он тебе бумагу напишет, куда идешь.
— Зачем это?
— Ты ж грамоте не учен. С бумагой на дороге легче: покажешь, люди прочтут и направят. А без бумаги вы с ней бродяги, и всякий староста вас в холодную посадить может, пока не разберется.
— Венчаные мы, не бродяги, — сказала из темноты Грета.
— Вот пусть Йост и напишет, что венчаные.
— Зайду, — сказал Рольф.
— И иди через мост, а не бродом. После дождей вода поднялась, на броде по грудь: с мулом да с бабой унесет. Я на днях глядел. — Курт подумал. — За Нижним бери верхнюю дорогу, на перевал. На Вассерфурт не ходи. Там про тебя и кричали, там тебя первым делом и ждут.
— А деньги куда?
— В пояс зашей. Тряпицу первый же вор нащупает.
— Зашью. Спасибо вам.
Курт махнул рукой и ушел. Дверь осталась приоткрытой, и с улицы потянуло сыростью и навозом.
Собирались в темноте. Грета увязала в узел холст, две рубахи, хлеб, кусок сала и соль в тряпице, а сверху положила гребень и еще что-то маленькое, чего Рольф в темноте не разглядел. Он подошел к наковальне, взял молот, взвесил его в руках, а потом положил на место. А вот клещи и малый молоток обернул кожей и сунул в дорожный мешок.
— Большой молот тоже бери, — сказала Грета.
— Тяжелый слишком. Мулу и так много нести.
— Бери, говорю! Подумай, без молота ты кто? Верзила рыжий. Верзил всюду полно, а вот кузнецов мало.
Рольф хмыкнул, но молот взял.
Уже на пороге Грета оглянулась на кузню, на темный горн, на мехи, которые он залатал свиной кожей еще прошлой осенью. Постояла. Найм был на пять лет, а прошло всего девять месяцев.
Старый мул стоял под навесом за конюшней и жевал сено из кормушки. Рольф накинул на него старую попону, приторочил мешки и Гретин узел. Молот закрепил поперек, чтобы не мешал. Грету аккуратно посадил на мешки боком, чтобы живот не трясло, и повел мула в поводу. В воротах никого не было. Ночную стражу Хольц тоже урезал вдвое, и те двое, что остались, спали в караульной.
Йост жил при кирхе, в маленьком доме с одним окном. Рольф постучал, подождал и постучал снова. Внутри что-то упало, кто-то выругался совсем не по-поповски, и дверь открылась.
— Кто еще… — Йост стоял в одной рубахе и щурился на них. — Рольф? Чего ты ночью, помер кто?
— Бумагу напишите, отче, куда иду. Курт велел.
Йост поглядел на Грету на муле, пожевал губами и посторонился.
— Ее не снимай, пусть сидит, я быстро.
Он зажег свечу от лампадки, долго искал перо и долго чинил. Рольф стоял у двери и рассказывал: про бумагу из Вельдена, про награду в двенадцать талеров.
— Двенадцать, — повторил Йост и прикусил перо. — Ну, это еще по-божески. Я думал, меньше дадут.
— А конь двадцать пять стоил.
— Так на коне ездить можно. А ты вон какой, на тебе не поездишь. — Йост покосился в открытую дверь, на Грету на муле. — Хотя…
Он обмакнул перо и подержал над чернильницей, чтоб стекло.
— Кому писать?
— В Ландсфельд, вахмистру Мартину Грау.
— Грау, — сказал Йост и написал. — Помню его, хороший человек. — Йост вздохнул. — Хоть и самозванец, а честней иного попа.
Потом взял второй лист. Над этим сидел дольше.
— А это чего?
— А это тебе. — Йост дул на чернила. — Что податель сего Рольф, кузнец, честный христианин, венчан мною после Пасхи с девицей Гретой из Нижнего Гримменау и что я за него ручаюсь. Попу в любом приходе покажешь, переночевать пустит. Ну, хоть в сарай. — Он накапал воску и приложил палец, печати у него не было. — Не подорожная, конечно, а все лучше, чем ничего. In nomine Patris.
— Сколько с меня?
— Иди ты. — Йост замахал на него рукой. — Иди с Богом.
До моста шли через Верхний Гримменау. Собаки за заборами брехали лениво и замолкали. На мосту было пусто, ни огня, ни караульных.
Мост был длинный, шагов на двести. Мул ступал по мокрым доскам осторожно и припадал на заднюю левую. Внизу у быков шумела вода, высокая, черная. Выше по реке, на острове, было темно. Вельденская стража сидела в избе у старой часовни, костров не жгла, сторожить ей с весны было нечего. Колокол молчал с зимы.
У нижнего конца стояла мытная изба, в окошке светилась лучина. Рольф постучал, и Ульрих открыл сразу, будто и не спал. В овчине поверх исподнего, с лучиной в руке. Он увидел мула с узлами и Грету поверх узлов и спрашивать ничего не стал. Сунул лучину в щель у косяка и пошел к цепи. Цепь примерзла к скобе. Скобу ковал Рольф, прошлой зимой. Вдвоем сбили лед и сняли цепь.
Мул прошел. Ульрих поднял за ними цепь, закрепил на скобу и вернулся в избу.
Книга лежала на столе раскрытая. Три года Ульрих писал в нее всякого, кто шел через мост: воз — крейцер, конный — два пфеннига, пеший — пфенниг. С прошлой осени, с Мартиновых бирок, писал без обмана. Ульрих обмакнул перо, подержал над строкой и… ничего не написал. Строка осталась пустая.
Он задул лучину.
В Нижнем у колодца Грета повернула голову к теткиному двору. Двор был темный.
— Зайдем? — спросил Рольф.
— Не. Тетка выть начнет, всю деревню подымет.
За Нижним дорога пошла вверх, к перевалу, и снова пошел дождь. Мелкий, холодный, со снегом пополам.
— А Ландсфельд далеко? — спросила Грета.
— Йост говорил, дней десять. Пешком, ежели снег не ляжет.
— А на муле не скорей будет?
— Мул старый. Да и хромает к тому же.
— Хлеба на три дня. Сала на неделю, ежели не жрать по многу. Холст в Хорнбахе продам, там по средам торг.
Грета поправила платок на голове.
— На двенадцать талеров обиделся, — тихо сказала она. — Дурак ты.
Рольф молча вел мула и сопел.
Утром Курта разбудил Хольц. Пришел сам, простуженный, в мокром плаще.
— Где кузнец?
— В кузне, господин управитель. — Курт сел на лавке и стал тереть свой единственный глаз. — Где ж ему еще быть.
— Кузня пустая, я смотрел. — Хольц принюхался. — От тебя брагой несет. Ты снова пьян?
— Вечером возчики угощали, отказать было грех. — Курт перекрестился. — Проспал, господин управитель. Грешен.
— Я у мытаря был. — Хольц шмыгнул носом. — В книге пусто. Последний воз вечером, с дровами. Цепь к скобе примерзла, лед целый. И мула твоего за конюшней нет.
— Мул мой, господин управитель. Не баронский.
— Знаю. — Хольц смотрел на дощечку в руке, будто там было написано, куда делся кузнец. — По мосту не шли. Значит, бродом. С брюхатой бабой. По грудь в воде.
— Бродом, господин управитель. Больше некуда.
— Двоих конных я послал по нижней дороге. До Вассерфурта.
— Догонят, — сказал Курт.
— Догонят, — согласился Хольц и нацарапал что-то на дощечке грифелем. — Из жалованья вычту. За недосмотр.
— Сколько?
— Полталера.
Полталера Курт к Рождеству все одно пропил бы.
— Воля ваша, господин управитель, — сказал он и лег обратно.
Глава 2.
Ландсфельд был маленьким пограничным городком. Стоял он в верховьях Ольны, под самым гребнем. Граф сидел далеко, а герцогская земля начиналась сразу за гребнем. В городе было три сотни дворов, церковь и каменная ратуша. Стена в пятнадцать локтей, в двух местах на подпорках. Двое ворот. Северные смотрели на гребень, южные на долину. С гребня везли овчину, сыр и лес, из долины хлеб, репу, вино и хальмаркскую соль. Все шло через ворота, и с каждого воза совет брал полтора крейцера, а с головы скота пфенниг. Монету город бил свою, мелкую, и в долине ее брали неохотно. Как раз на южных воротах и стоял Мартин.
С самого утра сыпал мелкий снег. Дорога побелела, колеи почернели. Пахло дымом из караульной и конским навозом.
Первыми в тот день пришли сани.
— С этой не бери, — сказал Мартин.
— Так она сама дает, господин вахмистр. — Тоби уже протянул руку.
Баба на санях держала в рукавице полтора крейцера. Сани были пустые: солома, мешки из-под муки, пара веревок.
— Пустые не платят.
— Это как? — Баба сдвинула платок со лба.
— Так. Не платят.
— А всегда платили.
— Теперь не платят.
— Ну да. — Баба поджала губы. — Туда не платят. А обратно с меня три возьмут. За то, что туда не заплатила.
— Не возьмут.
— Возьмут, господин. Брали, брали. Я знаю.
— А кто брал?
— Да прежние ваши. — Баба кивнула на караульную. — Толстый такой и с ним косой.
— Толстого нет с февраля. И косого нет.
— А куда ж их дели?
— Выгнали.
Баба подумала, спрятала монеты за пазуху и поклонилась почему-то Тоби, а не Мартину.
— Ну и слава Богу, — сказала она и тронула лошадь.
Тоби сделал зарубку.
— Не на той, — сказал Мартин.
— А?
— Пустые на короткую. Третий месяц тебе говорю.
Тоби повертел обе палки, нашел короткую и покраснел. Был он сын кожевника, девятнадцати лет, и считал до сотни. За сотней путался. Мартин взял его в феврале, потому что прочие в страже и до сотни не считали.
— Господин вахмистр, а вы как тогда узнали? Про четверть-то?
— Сидел и считал.
— Где? — Тоби завертел головой.
— Вон на той лавке. — Мартин показал левой и снова сунул ее под мышку, грел.
— И что? Целый день?
— Целый день. С рассвета.
— И сколько вышло?
— Шестьдесят четыре воза.
— А у них в книге?
— Сорок восемь.
Тоби зашевелил губами и стал загибать пальцы. На шестнадцатом сбился, начал снова, опять сбился и бросил.
— Четверть, — сказал Мартин. — Шестнадцать возов. По полтора крейцера.
— А вас за это взяли?
— За это и взяли. — Мартин кивнул на дорогу. — Считай давай. Вон воз.
Правая рука висела плетью, до плеча Мартин ее не чувствовал. Прятать ее он перестал еще летом. Все одно все знали.
К полудню на площади у ворот зазвонил колокольчик.
— Глашатай, — сказал Тоби и вытянул шею. — Чего это он в среду-то? По средам торг, по средам он не ходит, он по субботам ходит.
— Ты считай давай.
Глашатай стоял на бочке посреди площади, шагах в сорока: коричневая куртка, синяя шапка с пером. Колокольчик у него был старый, бронзовый, с трещиной, и дребезжал, а народ собирался неохотно: торг, снег сыплет.
— Слушайте, люди ландсфельдские, и не говорите потом, что не слыхали! Благородный господин Дитер фон Штауф, сестрин сын Его Светлости герцога Корвенского, объявляет награду! Ищут Мартина Грау, отставного сержанта, что ходил вахмистром в Гримменау, за разбой под Вассерфуртом! Разбойник Грау правой рукой не владеет, тем особо и приметен! За живого господин фон Штауф платит тридцать талеров, за мертвого — пятнадцать! За сообщника его, кузнеца рыжего, Рольфа, конокрада: за живого — двенадцать, за мертвого — шесть! Где бы их ни взяли, в землях ли герцогских или в иных! Везти в Вельден, а за деньгами — в Зильберкель, к управляющему господина фон Штауфа!
Сухорукого вахмистра у южных ворот в Ландсфельде знал всякий. Первой оглянулась баба с корзиной яиц. Поглядела на ворота, на Мартина, на его правую руку и перекрестилась. Мясник положил тесак на колоду, да так и не взял его снова: смотрел на ворота. Двое мальчишек сбежали от бочки поближе и встали шагах в десяти, разинув рты. Первый начал тыкать в Мартина пальцем, второй отвесил первому подзатыльник. Старухи у колодца зашептались, и скоро на ворота смотрела почти вся площадь. На какое-то время даже торговать перестали.
— Господин вахмистр. — Тоби зашептал так, что баба с яйцами обернулась второй раз. — Это ж он про вас! И руку вашу приплел.
Мимо шел воз с репой, груженый. Мартин сделал зарубку.
— Не на той, господин вахмистр, — сказал Тоби и сам испугался.
Мартин поглядел. Зарубка стояла на короткой. Он срезал ее ножом и сделал новую, на длинной.
— А вы знали? — Тоби все шептал. — Знали, да? Давно?
— С весны.
— Кто ж сказал-то?
— Написали. Один добрый человек.
Тоби подождал, не скажет ли вахмистр, кто, и не дождался. Возчик с репой, отъехав, оглянулся на них через плечо.
— А в совет ходили?
— Ходил. За расчетом. Ланг не дал. Тут, говорит, не Корвен, тут граф: ни один герцогский пристав сюда без графской бумаги не войдет, а граф фон Штауфу не родня. Совет, говорит, своих не выдает.
— Так то поди весной, — сказал Тоби. Он вертел в руках короткую бирку и на вахмистра не глядел.
— Весной.
— А двенадцать-то за кого? Рольф этот кто?
— Кузнец.
— Ваш?
— Свой собственный.
Тоби поскреб в затылке и кивнул.
Весной, после письма фон Аймера, Мартин месяц глядел на каждого чужого конного у ворот: на седло, на сапоги, на клеймо на конской ляжке. Вельденских клейм не попадалось. Раз в мае верховой с гребня спрашивал в трактире, где остановился однорукий, и Мартин полдня не убирал руку от ножа, пока не выяснилось, что это барышник и ищет какого-то однорукого Ганса, который задолжал ему за мерина. На постоялом дворе Мартин на ночь подпирал дверь лавкой, а нож, которым резал зарубки, клал под левую руку. К Троице подуспокоился и подпирать перестал. Летом даже было подумал, что фон Штауф остыл: такие злятся громко, да недолго. Но и осень прошла, а фон Штауф так и не остыл.
Двенадцать талеров за Рольфа — вот это было ново. Значит, фон Штауф и про кузнеца вспомнил. И кричали это теперь здесь, в графской земле, у ворот где стоял Мартин.
Глашатай прокричал еще два раза, слез с бочки и пошел на другой конец площади. Народ постоял и разошелся. Мясник за прилавком смотрел дольше всех.
«Тридцать талеров это четыре быка, — подумал Мартин, заметив взгляд мясника. — А он их, поди, уже считает».
Посыльный из совета пришел через час: мальчишка в дырявом городском кафтане, рукава ниже пальцев.
— Господин вахмистр, бургомистр Ланг вас в совет зовет.
— Вечером зайду.
— Сейчас велел, не к вечеру.
— А зачем?
— Не сказал, господин. Велел сейчас.
Мартин отдал Тоби нож для зарубок.
— Груженые на длинную.
— Я помню, господин вахмистр.
До ратуши Мартин шел через площадь. Стайка мальчишек кралась следом, шагах в десяти, и с визгом бросилась врассыпную, когда он обернулся. У колодца замолчали, когда Мартин подходил, и заговорили, когда прошел.
В зале совета топили сырыми дровами, пахло дымом и воском. Бургомистр Ланг сидел у камина в шубе, двое советников за столом, писарь Фенцль у окна с книгой. На коленях у Ланга лежало письмо с большой красной печатью. Когда Мартин вошел, Ланг сунул письмо в рукав. Письмо не лезло, угол торчал наружу, и Ланг заправил его пальцем.
Мартин остался у двери. С плаща у него капало на пол.
Был бургомистр лет пятидесяти, толст и румян. Руки белые и пухлые, мозолей сроду не знали. Шуба добротная, лисья, крытая сукном, талеров на двадцать. Тяжелую цепь на груди Ланг трогал все время, будто проверял, на месте ли она.
«Сытый, осторожный, считает хуже меня и знает это, — подумал Мартин. — Оттого и боится».
— Господин Грау. — Ланг не встал и сесть не предложил. — Вы слышали, что кричат на площади?
— Слышал.
— Тридцать талеров. — Ланг тронул цепь. — Для нашего города это деньги, господин Грау. А для всякого сброда в долине, для мужиков, для отставных, для бродяг это очень большие деньги. И они придут. К нашим воротам, где вы сидите. С ножами. — Ланг оглянулся на советников, те глаз не подняли. — Поножовщина начнется у ворот, а там и на торгу, и в трактирах. А совет за покой в городе отвечает. Перед Богом и перед графом.
— В городе меня не тронут, — сказал Мартин. — Я же при совете.
— То-то и оно, что при совете. — Ланг отпустил цепь и сложил руки на животе. — Совет решил вас отставить.
— Отставить, — повторил Мартин.
— С благодарностью, разумеется. Служили честно, худого слова никто не скажет.
— Весной вы говорили: совет своих не выдает.
— Говорил. — Ланг снова тронул цепь. — И сейчас скажу. Совет вас не выдает. Совет вас отпускает. С благодарностью.
— А есть разница?
— Есть, господин Грау. Весной кричали в Вельдене. А теперь у нас на площади.
Мартин кивнул.
— Жалованье, — сказал он. — С июля не плачено. Десять талеров. Обещано было к Мартынову дню, разом.
Ланг кивнул писарю. Фенцль полистал книгу, нашел и повернул ее к Мартину.
— По книге выплачено, господин бургомистр. По Мартынов день, сполна. Вот и роспись.
Против имени Мартина в каждой строке стоял крест, жирный и ровный.
— Я крестов не ставлю, — сказал Мартин. — Я имя пишу. Левой.
— Покажите, — сказал советник постарше, с бородавкой на щеке.
Фенцль, не дожидаясь, обмакнул перо и подал Мартину.
Мартин взял его и на краю чистого листа вывел: «Грау». Буквы легли криво, каждая сама по себе, но прочесть было можно. Молодой советник хмыкнул. Старик с бородавкой смотрел то на лист, то на кресты в книге, а потом отвернулся к окну.
В зале стало тихо, только трещало в камине сырое полено.
— Писарь ошибся, — сказал Ланг. — Фенцль, вы ошиблись.
— Ошибся, господин бургомистр. — Фенцль закрыл книгу. — Грешен, строки перепутал.
— Только книгу, господин Грау, переписывать не станем. — Ланг тронул цепь. — Книгу на Пасху граф смотреть будет. По книге выплачено, значит, выплачено.
— А мне? — спросил Мартин.
— А вам совет даст три талера на дорогу. Из милости.
— Три много, господин бургомистр, — сказал молодой советник. — Из милости и двух довольно. Зима идет. Дров на караульную да на ратушу возов тридцать, по пять крейцеров воз. Стену подпирать, старые подпорки сгнили, а дуб нынче почем? То-то. Каждый талер на счету.
Был он лет двадцати пяти, с жидкой козлиной бородкой, в бархатном берете. Чей-то сын, не иначе: такие в совет не выбираются, а садятся. На пальце перстень, серебряный, с синим камнем, талеров на шесть. Мартин уставился на перстень. Советник покраснел и убрал руку под стол.
Старик загибал на столе пальцы. Пальцы были узловатые, в старых чернилах: этот, видно, и сам когда-то сидел над книгами.
— Четыре месяца по два с половиной, — сказал он, ни на кого не глядя. — Десять.
— Три, — сказал Ланг.
— Десять, а даем три. Семь, выходит, у человека взяли.
— Не взяли, а не дали. — Ланг глянул на старика так, что тот перестал загибать пальцы. — Три. Я сказал.
Десять ему были должны. А куда девалось то немногое, что с ворот и теперь не доходило до казны, Мартин знал. Возы Лангова шурина, с вином из долины, ходили через южные ворота без пошлины: у шурина была бумага от бургомистра, с печатью совета. Бумагу Мартин чтил и возы пропускал. Но считал. С весны вышло шестьдесят два воза. Девяносто три крейцера. Полтора талера с лишним. Да кто ж в совете станет считать за шурином бургомистра.
«Скажу при всех про шуринову бумагу, — подумал Мартин. — Старик с бородавкой, может, и обрадуется. Да только он один. А Ланг тогда меня не отпустит. Свяжут как буяна, что лаял на бургомистра в совете, и посадят в подвал до утра. А утром Ланг сам напишет в Вельден. Тридцать талеров за живого. Пятнадцать Лангу, пятнадцать совету на подпорки. Совет ему еще и спасибо скажет. За покой».
— Беру три, — сказал Мартин. — И бумагу. Что служил честно и отставлен не за вину.
— Зачем вам? — спросил Ланг.
— Без бумаги однорукого и в сторожа не возьмут.
Ланг выдохнул и отпустил цепь.
— Фенцль, пишите.
Фенцль писал, а Мартин стоял у него за плечом, пока тот не дошел до имени.
— Через «а», — сказал Мартин. — Не «Гроу».
— Я знаю, господин вахмистр. — Фенцль не поднял головы. — Видел только что. Не слепой.
Три талера ему отсчитали мелкой монетой, крейцерами и грошами, и два гроша были обрезаны. Мартин пересчитал при всех, левой, по одному, и сгреб в кошель.
Тоби ждал у ворот. На длинной бирке было пять зарубок, на короткой три, и одна была срезана и сделана заново.
— Ну? — спросил Тоби.
— Отставили. Совету покой дороже.
Тоби подумал и поднял обе палки, длинную и короткую.
— А мне кто теперь скажет, на какую? Я ж только до сотни, господин вахмистр. За сотней у меня все в кашу.
— Сотни возов за день не бывает.
— Не бывает, — сказал Тоби и помялся. — Ну а вдруг…
На постоялом дворе Мартин поднялся к себе и высыпал кошель на стол. Пересчитал. Нахмурился, пересчитал еще раз.
Три талера от совета, из милости. Своих талер и сорок крейцеров, все, что осталось с весны. С июля он жил на свои. Ждать жалованья Мартину было не впервой: в роте, бывало, и по полгода ждали. Итого четыре талера и сорок крейцеров. Ежели по шесть крейцеров в день на угол, ужин и овес, то до Крещения хватит, впритык. А дальше как Бог даст.
Еще мерин, серый, сытый, перекованный в октябре. Петля на луке для правой руки, Рольфова работа, ремень в два шва. И бумага, что служил честно.
«Из роты списали — дали четыре талера и бумагу, — подумал Мартин. — Из совета — четыре сорок и бумагу. Сорок крейцеров нажил. За полтора года».
В дверь стукнули. Хозяин принес ужин сам, чего прежде не делал: миску бобов с салом, хлеба, кусок кровяной колбасы, луковицу, соли в тряпице и кружку пива. Поставил на стол и уходить не стал.
— Господин вахмистр, вы бы до света съехали. — Хозяин оглянулся на лестницу и понизил голос. — Внизу двое сидят, не здешние. С обеда пиво пьют. Спрашивали, тот ли однорукий у меня живет, что у ворот стоял.
— А ты?
— Сказал, мало ли одноруких. Я, господин вахмистр, тридцать талеров тоже хочу, врать не стану. Хочу. Да только вы мне с февраля платите исправно. А эти за пиво — после, говорят. Уже на четыре крейцера напили.
Мартин отсчитал три крейцера за ужин, потом еще четыре и положил на край стола.
— Это за них. Пусть пьют побольше, да спят покрепче.
Хозяин взял и подкинул крейцеры на ладони.
— Покрепче, — сказал он. — Это можно. Это я им еще кувшин поставлю.
— И бумаги мне дай. И чернил.
— Бумага серая, господин.
— Давай серую.
Хозяин принес лист и чернильницу и спросил за все полкрейцера. Мартин дал.
Зимой однорукому работы нет нигде: ни в ротах, ни при воротах, ни у купцов, которые к Мартынову дню распускают обозную стражу до весны. Есть одна соляная ярмарка, в Хальмарке, от Николина дня до Крещения, и там весовщики каждый год нанимают подручных считать мешки, потому что своих не хватает. Считать мешки можно и одной рукой.
Писать надо было Рольфу.
Рольф придет. За него теперь тоже кричат, двенадцать талеров, и в Гримменау ему не сидеть. А идти ему некуда: за баронством у него никого, кроме Мартина. Где Мартин, Рольф знает, весной Мартин сам ему писал. Пешком от Гримменау дней десять. Только ждать его здесь десять дней Мартину не дадут. А те, внизу, и другие, что придут после, станут ждать у ворот как раз рыжего: кузнец к вахмистру сам и приведет.
Читать Рольф не умеет. Записку ему прочтет тот, кто умеет. За деньги в Ландсфельде читают двое. Поп, глухой и пьяный, который читает так, что слышно не только во всем трактире, но даже и на улице. Да писарь Фенцль.
«Этот за крейцер прочтет, — подумал Мартин, — а за полталера перескажет».
Сказать Тоби на словах нельзя: спросят его первого, и он все и выложит, потому что врать не умеет. А написанное Тоби не прочтет. Прочтут другие. Значит, писать так, чтоб другие не поняли.
Мартин сидел над листом, пока свеча не прогорела на палец. Город не писать: прочтут. Имени не ставить: Тоби и так скажет, от кого. А срок поставить надо, иначе Рольф будет искать до весны.
Потом написал, медленно, по букве:
«К Николину дню буду там, где все считают мешками, как ты Рауху говорил».
Подписываться не стал.
Перечитал. Что Рольф говорил Рауху, знал только Рольф: уголь надо считать мешками, а не возами, тогда и Клаас воровать перестанет. Рольф рассказывал это Мартину на дороге, год назад, в дождь.
«Поди догадайся», — подумал он.
Съехал он затемно. Внизу, у остывшего очага, спали двое на лавке, накрывшись одним плащом. Мартин прошел мимо них по стенке, тихо, и ни один не проснулся.
Тоби уже стоял у ворот и сам их открыл.
— Придет парень, рыжий, здоровый. Кузнец. — Мартин протянул Тоби записку. — Ему отдашь в руки.
— А он что, грамотный? — Тоби держал записку двумя пальцами, за самый край.
— Нет. Он найдет, кто прочтет.
— А вы-то теперь куда, господин вахмистр?
— Туда. Спросят тебя — скажешь: не знаю. И не соврешь.
Тоби подержал записку, свернул и сунул за пазуху.
Мартин продел правую руку в петлю и выехал за ворота. Тоби стоял у цепи с короткой биркой и смотрел ему вслед. Потом подъехал воз с сеном, и Тоби повернулся к возу.
Дорога шла на юг, вниз по долине, вдоль реки, и к полудню снег сменился мелким дождем, а грязь стала такая, что мерин вытаскивал ноги с чмоканьем. К вечеру Мартина обогнал воз с бочками, и пахло от бочек сельдью, на всю дорогу.
— Куда, брат? — спросил Мартин.
— В Хальмарк, ясное дело. — Возчик придержал лошадей и пошел рядом, грязь ему была по щиколотку. — На соль, к Николину дню, сельдь везу. Там ее солят, там ее и берут, бочками. В прошлый год по два талера за бочку брали, а нынче, говорят, соли мало, так и не знаю.
— Много вас туда едет?
— Все едут. — Возчик сплюнул в грязь. — Все, кому есть что продать, от самого Вассерфурта едут, и с гор, и снизу.
— Я вот еду чужое считать, — сказал Мартин.
Возчик не понял, хмыкнул и прикрикнул на лошадей. Воз ушел вперед, а Мартин ехал за ним шагом и смотрел на бочки.
«К Николину дню, — подумал он. — А к Николину дню все в Хальмарк, на ярмарку едут. Это и возчик знает. Спрятал, называется».
Записка лежала у Тоби за пазухой, в дне пути позади. Возвращаться было нельзя.
Он поехал дальше.
Здоровый парень пришел на девятый день после того, как вахмистр съехал. Вот только голова у него была не рыжая, а пегая, пятнами: кто-то красил его орехом, да не докрасил. И при нем была брюхатая баба, про которую вахмистр не говорил. Но молот кузнечный был приторочен к мулу, и Тоби отдал записку, как было велено.
— Чего тут? — спросил парень.
— А я почем знаю. Я неграмотный.
— И я неграмотный.
— К писарю надо. Фенцль читает. За крейцер.
— За крейцер, — сказала баба. — Ишь ты.
Тоби отвел их к канцелярии и вернулся к воротам.
А назавтра к южным воротам подъехали трое верхами. Первый был плечистый, в стеганой куртке, с перебитым носом, и правый глаз у него сидел ниже левого. Он придержал коня у цепи.
— Ты тут ворота держишь?
— Я, — ответил Тоби.
— А однорукий где? — Человек наклонился с седла. — Что до тебя тут держал?
— Уехал. — Тоби переложил бирку из руки в руку. — А куда, не знаю. Не сказал.
Кривоглазый поглядел на бирку у него в руке.
— А парень к нему не приходил? Кузнец здоровый?
— Приходил. — Тоби обрадовался, что знает. — Вахмистр ему записку оставил, я и отдал. Как велено.
— А парень разве грамотный?
— Не. — Тоби мотнул головой. — Ему писарь читал. Фенцль, из канцелярии, за крейцер. Он всем читает. Я к нему кузнеца и свел.
— За крейцер, — повторил кривоглазый. Он полез в кошель и бросил Тоби монету. Тоби поймал. Крейцер. — Это тебе. За правду.
Трое поехали в город, к канцелярии. Вахмистр велел говорить: не знаю. Тоби так и сказал. А про записку вахмистр ничего не велел.
Тоби подержал крейцер и бросил его в грязь у цепи. Потом подумал, нагнулся, нашел и вытер о рукав.
К Фенцлю в канцелярию кривоглазый вошел один, а двое остались на улице, у коней.
— Однорукий у вас служил. Где он теперь?
Фенцль отложил перо и вытер пальцы о тряпицу.
— А кто спрашивает?
— Ортлиб. По прозванию Кривой. — Человек положил на стол полталера. — Мы с сержантом Грау под Морбахом в одной баталии стояли. Вот, давно его не видел. Соскучился.
Фенцль поглядел на полталера.
— На соляную ярмарку поехал. — Фенцль накрыл монету ладонью. — В Хальмарк.
— Точно?
— В записке мешки. И Николин день. — Фенцль пожал плечами. — Где ж еще мешками-то, к Николину дню.
— А кузнец?
— И кузнец за ним. С бабой.
Ортлиб вышел. Фенцль спрятал монету, а потом обмакнул перо и поставил в книге против чьего-то имени крест, жирный и ровный.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
