Обложка Вершинин А.А. В трагедийном ХХ-ом. Том 3. На поприще просвещения

Вершинин А.А. В трагедийном ХХ-ом. Том 3. На поприще просвещения

Ирина Вершинина

0% прочитано
Стандартный
Ирина Вершинина

Вершинин А.А. В трагедийном ХХ-ом. Том 3. На поприще просвещения

Глава 1. НА ПОПРИЩЕ ПРОСВЕЩЕНИЯ. В МОСКОВСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ

А.А.Вершинин

В Т Р А Г Е Д И Й Н О М XX-ом

Эпопея

КНИГА ТРЕТЬЯ

фото

А.А.Вершинин / 1961 год /

КНИГА ТРЕТЬЯ

НА ПОПРИЩЕ ПРОСВЕЩЕНИЯ

Глава I В МОСКОВСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ

Только упорный и терпеливый

достигает своей цели.

Хаджи Рахим,

восточный мудрец.

По-разному складывается жизнь у людей: у одних она течет ровно, спокойно, без особых происшествий и на одном месте; другие без конца мечутся по земным далям, сталкиваясь со всевозможными трудностями. И никто не знает, отчего происходит так. Говорят, что человек сам творец своей судьбы, но это верно лишь отчасти. Пройдя дорогами войны, я полагал, что дальнейшая моя жизнь пойдет без особых осложнений, но этого не произошло. Вскоре снова закрутила меня коловерть событий, потребовав предельного напряжения всех сил и воли.

Впрочем все по порядку!

1

В течение нескольких месяцев по приезде в Уржум я наслаждался спокойной размеренной жизнью в родной семье, окруженный общим вниманием и заботой. С папой и мамой часто возникали разговоры, касавшиеся трудностей жизни в годы минувшей войны. Тяжело пришлось им тогда, очень тяжело! Как они постарели! Папа сгорбился, стал ниже ростом, сильно поседел. Когда я впервые обнял его, то ощутил руками его худое, костлявое, старческое тело. Однако он по-прежнему был бодр и деятелен. На лице мамы появились новые морщины, она потеряла передние зубы, отчего стала шепелявить. Только шестнадцатилетняя сестренка Руфа, учившаяся в девятом классе, цвела молодостью, была румяной, с веселыми черными глазами и роскошными вьющимися волосами. Старших сестер, Раи и Гали, с нами не было: в конце лета они уехали в Ленинград, где учились на первом курсе педагогического института. Своеобразно сложилась судьба Раи. Я уже упоминал, что она по окончании десятого класса добилась направления в военное училище, выпустили ее в звании лейтенанта, а потом обстоятельства сложились так, что для прохождения службы ее определили в военкомат города Уржума, где она и пробыла до конца, войны, а потом демобилизовалась, чтобы поступить в гражданское высшее учебное заведение. Галя в этом году закончила среднюю школу, сестры вместе отправились продолжать образование.

Не было с нами также никого из моих старших братьев. Два из них, Аполлон и Валериан, погибли, первый на фронте, второй в сталинском лагере для заключенных. У самого старшего из братьев, Евгения, семейная жизнь не сложилась, он разошелся с женой и уехал в Крым, который теперь, после освобождения от немцев и выселения татар, пополнялся переселенцами.

Почти месяц я отдыхал, гулял по промороженному и засыпанному снегом Уржуму, ходил в кино, местный театр, а с января, после зимних школьных каникул, приступил к работе учителем русского языка и литературы в вечерней школе рабочей молодежи (в других школах свободных мест не оказалось).

Наступила весна, солнечная, теплая. Широко разлилась Уржумка, затопив луга вплоть до Отрясовской горы; водная ширь блестела от солнечных лучей чешуйчатым серебром, по ней гнались друг за другом стаи белых льдин. Потом все зазеленело, расцвело; распустился и огласился птичьим гомоном наш чудесный липовый сад, тщательно вычищенный мной. Начались огородные работы, в которых я принял самое деятельное участие.

Вскоре приехали из Ленинграда Рая с Галей. В нашем доме стало многолюдно и весело. Как радовались папа с мамой, видя нас: ведь опять с ними были их дети - самое дорогое в их жизни! Оживленно стало и у наших соседей по дому – у Петра Порфирьевича и Марии Семеновны Иванцовых: к ним в гости приехали на лето их дети, молодые люди под стать нам, что еще больше прибавило оживления. Петр Порфирьевич, в прошлом мой учитель, в 1938 году был оклеветан и арестован, какое-то время сидел в тюрьме, но ему чудом удалось вырваться из цепких лап сталинских опричников. Он внешне сник, заметно постарел, его волосы на голове поредели, но черные маленькие глаза по-прежнему сверкали огоньком при шутливом разговоре. Жили мы с Иванцовым дружно, часто вместе проводили время. Так проходило лето.

Как-то раз в середине августа, когда мы ужинали за кухонным столом, в прихожей появился молодой человек в форме морского офицера.

– Здравствуйте! – сказал он. – А вот и мой Толя! – воскликнул он, шагнув вперед.

– Шурка! Вязников! – крикнул я и бросился ему навстречу. Мы крепко обнялись. Это был один из ближайших моих друзей в годы обучения в средней школе здесь, в Уржуме, тот самый неуемный, бузотерный Шурка, который увлекался и математикой, и техникой, и музыкой, и всем на свете. Мы с ним не виделись с довоенных лет. Внешне он мало изменился, но держался более степенно, хотя по-прежнему острословие так и сыпалось из него. Долго мы просидели вместе в тот вечер, предаваясь воспоминаниям обо всем, что было пережито в военные годы. Вязников служил тогда в морской авиации под Ленинградом, готовил к вылету боевые машины. Теперь он жил в Москве и учился в Военно-воздушной академии имени В.А.Жуковского, о чем я узнал еще раньше от его тещи, жившей в Уржуме, и недавно написал ему письмо. По окончании учебного года я направил заявление в Московский государственный университет с просьбой восстановить меня студентом на пятый курс филологического факультета, однако никакого ответа до сих пор не поступило, и в своем письме я просил Вязникова зайти в университет и выяснить, в каком состоянии там мое дело. Заявление мной было направлено в МГУ по той причине, что ИФЛИ больше уже не существовал. Осенью 1941 года, когда немцы подошли к Москве, было принято решение слить его с Московским университетом, в котором не имелось гуманитарных факультетов, кроме исторического.

– В университете я был, – говорил Вязников, – разыскал там секретаря вашего факультета Серафиму Ивановну, ибо секретарь в таких делах - самое важное лицо: без него не зачисляют и не отчисляют. Кстати, она помнит тебя. Сказала, что твои документы поступили, но решение по ним малоутешительное. "Передайте-ка ему, – заявила она, – пусть он поскорее сам приезжает сюда, и хлопочет, а то останется ни с чем". Так что ты давай-ка скорее в Москву: дело-то ведь важное! А остановиться можешь у нас на квартире, там теперь одна моя мама находится.

Сообщение Вязникова не на шутку встревожило меня. Да и время шло к сентябрю. Через два дня я выехал из Уржума вместе с Раей и Галей, которым пора было возвращаться в Ленинград. До чего же трудно далась нам эта дорога! Добравшись на пароходе до Казани, мы просидели в ней четверо суток по той причине, что не могли достать билетов на Москву. Помог носильщик за солидную взятку: тайно вывел нас на станционные пути к поезду, состоявшему из товарных вагонов, до отказа набитых людьми. Мы с трудом втиснулись в один из них.

В Москве, посадив сестер на ленинградский поезд, я отправился на Красноармейскую улицу, находящуюся неподалеку от стадиона "Динамо". В угловом доме под номером 12 разыскал квартиру Вязникова, где меня приветливо встретила его мать Александра Васильевна, невысокая худенькая старушка.

На следующее утро я был уже в университете, поднялся на четвертый этаж левого флигеля старого здания, где находился филологический факультет. По узкому полутемному коридору вышел в небольшое фойе, кишевшее студентами, и неожиданно столкнулся с Верочкой Апухтиной, с которой мы учились в ИФЛИ в одной академической группе. На ее пухлом розовом личике я прочел неподдельное удивление.

– Вершинин?! – воскликнула она своим тоненьким голоском. – Говорили, что ты убит на фронте!

– Как видишь, я жив, – ответил я, смеясь. – Не всех же там убивали.

Поговорив с нею, я отправился в деканат. И вот с этого момента начались мои тяжкие мытарства. В деканате разыскали мои документы. На моем заявлении бросалась в глаза резолюция, наложенная ректором университета Ильей Саввичем Галкиным /в ИФЛИ он был деканом исторического факультета/: "Вызвать для сдачи государственных экзаменов". На отдельной бумажке, напечатанной на пишущей машинке, значилось, что дипломные работы будут защищаться в ноябре, а сдача государственных экзаменов состоится в январе 1947 года. Ознакомившись со всем этим, я буквально опешил! Фактически все это означало, что студентом меня не восстанавливают, общежитием и стипендией не обеспечивают, во всем предоставляют самому себе, отмахиваясь от меня.

В подавленном состоянии, в совершенной растерянности вышел я во двор университета, нервно закурил и тяжело задумался над тем, что же мне делать, что предпринять. Поднял голову и к великому своему удивлению увидел подходившего ко мне Бориса Базилевского, близкого друга, с которым мы вместе учились в ИФЛИ и жили в одной комнате в общежитии на Стромынке.

– Толя! Вот неожиданная встреча! – воскликнул он и крепко сжал обеими своими руками мою протянутую руку. – Жив? Здоров? Не ранен? Не искалечен?

Мой Борис, верный своему характеру, даже в этот момент наивысшего эмоционального напряжения, был сдержан в выражении своих чувств, его голос был негромок и глуховат, только глаза на холеном породистом лице необычно мерцали живым светом. Мы отошли в сторону, к памятнику Ломоносову. Разговор с ним был долгим. Я узнал, что в годы войны его судьба сложилась вовсе не так, как у меня. Он был мобилизован в армию, направлен в тыловое подразделение под Новосибирском, командование которого для улучшения своего продовольственного положения организовало в окрестностях города пасеку, но не знало, кому поручить уход за ней. Борис, проведав об этом, решил воспользоваться ситуацией и предложил свои услуги, сказав, что знаком с пчеловодством. Его откомандировали на пасеку, где он и пробыл в течение всей войны, снабжая своих тыловых командиров медом. После окончания войны он демобилизовался, сумел получить диплом об окончании ИФЛИ и поступил в аспирантуру МГУ. Я рассказал о своих военных злоключениях, а закончил тем, что мне отказано в восстановлении в университет. Базилевский принял мое сообщение близко к сердцу.

– Да не может быть! – взволновался он. – Да как же так?!

– Вот как видишь! – ответил я со вздохом.

– Толя, нельзя оставлять этого дела! Правда и права на твоей стороне. Надо действовать!

Меня тронуло его участие в моей судьбе, в искренности которого я нисколько не сомневался. Обсудив сложившуюся ситуацию со всех сторон, мы пришли к выводу, что надо подать на имя ректора новое заявление через заместителя декана факультета Анатолия Ксенофонтовича Петрова. В это дело мы вовлекли Серафиму Ивановну. Она сходила к Петрову и расположила его в мою пользу.

Два дня ждал я ответа на свое заявление. Но ректор ничего не изменил в своем решении. Я попытался сам пробиться к нему, но безуспешно: он запретил допускать к нему просителей по вопросу поступления в университет, приказал оформлять эти дела только через деканаты. Я оказался в безвыходном положении: ректор не принимает, а деканат, имея его резолюцию на моем заявлении, не решается что-либо предпринять.

По совету друзей я отправился в Министерство высшего образования СССР, к начальнику отдела университетов Фигуровскому. Этот высокий изящно одетый господин принял меня милостиво, выслушал мои претензии, но сделать что-либо для меня отказался. Вышел я от него в совершенно подавленном состоянии. Мучительно ломал голову над тем, что же еще можно предпринять, и ничего не мог придумать.

На следующее утро, когда я шел к университету со стороны Библиотеки имени В.И.Ленина, то на угловом здании мне бросилась в глаза вывеска "Приемная Председателя Президиума Верховного Совета СССР". Председателем в то время был Н.М.Шверник. Я, обозленный, решил: "Пойду к самому Швернику!" В его приемную я пробился, но к самому Швернику, разумеется, не попал. Приняла меня какая-то женщина, которая заявила, что помочь мне они не могут и не будут вмешиваться в дела ректора университета.

Казалось, теперь уже все возможности перед кем-то ходатайствовать, кого-то просить исчерпаны. "И как же мне теперь быть? – мучительно думал я. – Опять уезжать в Уржум? Снова поступать учителем в школу? Оставаться с незавершенным образованием?" Все решительно протестовало во мне против такой перспективы. Я не мог смириться с такой участью.

Меряя шагами улицы Москвы в съедавшей меня тоске, я думал над тем, как переломить судьбу и добиться справедливости – должна же она быть на свете! Мелькнула мысль: "А не обратиться ли мне в партком университета? Я член партии, там обязаны меня выслушать! Может быть, и помогут?" Я добился приема у секретаря парткома профессора Е.М.Сергеева. Кабинет его находился на первом этаже правого крыла старого здания университета. Сергеев появился только перед вечером. Был он выше среднего роста, полноват, седеющие волосы коротко острижены, ходил прихрамывая и опираясь на палку – результат ранения. "Должен же он понять меня – свой брат, фронтовик!" – настраивал я себя на оптимистический лад, входя вслед за ним в кабинет – небольшую комнату со столом, креслом и стульями для посетителей. Обратив ко мне усталое лицо, он спросил:

– Что у вас?

Я изложил ему суть моего дела и положение, в котором оказался. Сергеев выслушал меня внимательно и сказал:

– Сходите к заместителю ректора по учебной работе Елизавете Николаевне Мануильской, а я предупрежу ее о вашем посещении.

Пошел к Мануильской. Она взяла мое заявление со всеми приложенными документами и обещала зайти с ними к ректору. На следующий день я узнал результат. Он был неутешительным. На моем заявлении появилась еще одна резолюция И.С.Галкина: "Из-за отсутствия мест в общежитии – отказать".

Окончательно взбешенный, я решил снова, пойти к Сергееву и высказать ему всю накопившуюся во мне злость, а там уж пусть будет что будет. В его кабинете я отказался сесть и стоя говорил ему с волнением и жаром:

– Теперь повсюду пишут и говорят, что нашей стране нужны высококвалифицированные специалисты. Чтобы стать таким, мне осталось проучиться всего лишь один год. Так почему же мне закрывают дорогу для завершения образования? И кому вы отказываете в приеме? Человеку, который сражался до победы над немцами на западе, а потом против японцев на Дальнем Востоке, награжден орденом, медалями за победу над Германией и Японией, имеет двадцать две письменные благодарности от имени самого Сталина за участие в битвах Великой Отечественной войны. Вы закрываете дорогу студенту вашего же университета, учившемуся сплошь на "отлично" – вот посмотрите на мое свидетельство!

И я выложил на стол перед Сергеевым выписку из матрикула о сданных учебных дисциплинах и пачку справок с благодарностями от имени Верховного главнокомандующего, которые выдавались личному составу частей и подразделений после одержанных важных побед. Сергеев слушал меня спокойно, внимательно, не прерывая. Его, видимо, проняли мои слова, преисполненные гнева и злости. Он просмотрел мои документы, а потом сказал:

– Ладно. Оставь заявление и все это у меня. За ответом зайди завтра... нет, лучше послезавтра.

Этот разговор происходил в понедельник вечером 9 сентября. Весь вторник я просидел дома на квартире у Вязниковых. День был пасмурный, туманный. Часто принимался моросить дождь. На душе было уныло от всех постигших меня неудач. Их вместе со мной глубоко переживали и сам Вязников, и его жена Люся, уже возвратившиеся из Уржума вместе с маленькой дочкой Таней, а также Александра Васильевна. Я видел это по их лицам, напряженным, скованным, по сдержанным, ненавязчивым расспросам о ходе моих дел, по предупредительному отношению ко мне.

В среду утром я уже был у Сергеева. Он сказал, что имел разговор обо мне с Галкиным, но что мое дело решится только к вечеру. Целый день я проторчал во дворе университета, наблюдал за студентами, которые сходились кучками, оживленно переговаривались, и завидовал им. "Счастливчики!" – думал я о них.

Вечером Сергеев сообщил мне, что мое дело у секретаря ректора Анастасии Порфирьевны Новичковой. Пошел к ней, но моих бумаг у нее не оказалось.

– Может быть, они еще у ректора, – предположила она. – Придется вам зайти завтра, сегодня уже ничего не узнать.

Вышел от нее, опять томимый неизвестностью, вконец измотанный перипетиями последних дней. В четверг, 12 сентября, с утра я был в приемной ректора. Когда приехал Галкин, Анастасия Порфирьевна сходила к нему в кабинет и вынесла мои документы. С внутренним трепетом взял я их в руки. На моем многострадальном заявлении все прежние резолюции были зачеркнуты, а внизу была написана новая: "Зачислить студентом на V курс с предоставлением общежития. Галкин". Это было как раз то, чего я добивался! Вздох облегчения вырвался из моей груди!

Я, не помня себя от радости, побежал с документами к заместителю декана Петрову. Анатолий Ксенофонтович встретил меня вопросом:

– Что – добился?

– Добился! – с торжеством выпалил я. Взглянув на мое заявление, размалеванное многочисленными ректорскими резолюциями, Петров захохотал:

– Ха-ха-ха-ха! Оно у тебя как боевое знамя полка! Молодец, что не спасовал перед трудностями! Сразу видна фронтовая хватка. Ладно! Посещай теперь лекции. А заявление передай секретарю для оформления приказом. Хотя постой! – спохватился он, озадаченный. – Понимаешь, какое дело: ведь учебный план, какой был в ИФЛИ, теперь сильно изменился, введены новые дисциплины, по которым тебе придется сдавать экзамены за четвертый курс, да еще предстоят экзамены за пятый. Надо написать дипломную работу и защитить её, подготовиться к государственным экзаменам, а они состоятся в январе, то есть через четыре месяца. Да будь ты хоть семи пядей во лбу, все равно не сможешь справиться с таким объемом работы! Что же нам делать? Не-ет, тебе надо восстанавливаться на четвертый курс! Давай так и сделаем, а дальше посмотрим, как пойдут у тебя дела.

– Согласен! – не раздумывая, ответил я. В той необычайной эйфории, владевшей мной, я готов был согласиться на что угодно, лишь бы мне опять учиться, а уж учиться-то я умею и могу, тогда, меня уже ничто не вышибет из седла! На том мы с Петровым и порешили.

И еще одно затруднение пришлось мне преодолеть. Когда я пришел со своими документами к Серафиме Ивановне, то она неожиданно потребовала от меня аттестат об окончании десятого класса средней школы.

– Иначе не будут оформлять приказ, – сказала она.

– Откуда же я его возьму? – недоуменно спросил я. – Он же должен быть где-то здесь, в университете.

– Тогда сходите в наш архив, разыщите его.

Аттестат я разыскал и передал его Серафиме Ивановне.

– Смотрите, как хорошо получилось! – воскликнула она, всей душой сочувствуя мне. – Теперь все в порядке, больше ни о чем не беспокойтесь! – добавила она с доброй улыбкой на лице.

Ах, Серафима Ивановна, Серафима Ивановна! Давно уже нет тебя на свете, а я помню, помню тебя и твое по-матерински заботливое отношение к нам, студентам, в том числе и ко мне. Помню и Александра Ксенофонтовича Петрова, человека простого, отнюдь не бюрократа, проявлявшего ко мне гуманное отношение и в тот момент, и в последующем, что видно будет из моего повествования. Он, не дожидаясь приказа о зачислении меня студентом, выписал мне направление в общежитие.

На следующий день я стал прощаться с Вязниковыми. От всех глубин моего сердца, со всей искренностью благодарил я Шуру, Люсю и Александру Васильевну за то, что они как истинные друзья приютили меня в то очень трудное для меня время. Тогда мне, кроме них, негде было приткнуться в Москве, а если бы мне пришлось как бомжу скитаться по вокзалам в поиске ночлега на протяжении почти целого месяца, то я физически не выдержал бы такого напряжения и был бы сломлен. И эту бескорыстную дружескую помощь Вязниковых я тоже помню и храню в своем сердце!

2

Итак, я снова студент! Стал посещать лекции с четверокурсниками. Все они были моложе меня, не умудренные жизненным опытом, и это в какой-то степени мешало мне вжиться в их среду полностью, как бывало прежде. Почти весь курс состоял из девушек, парней насчитывалось не более десятка – мужская молодежь была перебита на фронтах. Несколько человек моих товарищей по ИФЛИ восстановились студентами еще летом прошлого года и теперь учились на пятом курсе, в том числе Вера Апухтина, Женя Щеколдина, Аня Хейфец. Некоторые из тех, кому выдали диплом об окончании ИФЛИ, сумели поступить в аспирантуру: Володя Кусков, Лена Василенко, Вася Кулешов, Борис Базилевский, Сергей Лазутин и другие. С горечью узнал, что очень много студентов - ифлийцев пали в боях – более трехсот человек. Только из моей академической группы сложили головы Пиманов Иван, Белай Александр, Иванова Клава, Пекленкова Оля. Клава Иванова была санинструктором, выносила раненых с поля боя, пуля сразила ее. Олю Пекленкову забросили в тыл врага как радистку-развед­чицу, ее схватили и замучили немцы. Среди погибших был и талантливый поэт Павел Коган. Все наши ифлийские профессора теперь находились здесь, на филологиче­ском факультете университета. Они внешне заметно изменились за прошедшие годы, постарели. Особенно поразил меня вид Николая Каллиниковича Гудзия. Прежде он, декан факультета, был энергичным, деятельным, подвижным человеком, теперь же выглядел вялым стариком. Говорили, что его подкосила гибель на фронте единственного сына. Деканом факультета стал профессор Т.П.Ломтев.

Прежде всего я постарался восстановить связи со всеми, с кем я был близок в довоенное время. Однажды в перерыве между лекциями, проходя по коридору среди толкущихся студентов, я увидел худощавого высокого военного с узенькими погонами медицинского старшего лейтенанта. Вгляделся – господи боже мой! – да это же Борис Матвеев! В нем, державшемся с чувством собственного достоинства, трудно было узнать прежнего Борьку. Он не меньше меня удивился встрече со мной. Отойдя в угол фойе факультета, мы долго беседовали с ним, кратко, сбивчиво передавая друг другу все, что произошло с нами за годы войны до настоящего времени. Борису необычайно повезло по сравнению со мной. Его мобилизовали только в сентябре 1944 года, направили в Омск в военно-медицинское училище. По окончании его попал вовсе не на фронт, а в Главное военно-медицинское управление Красной Армии, где работал шифровальщиком в особом отделе, благополучно дождался там победоносного окончания войны, а потом стал адъютантом начальника того самого управления. После этой встречи у нас с ним вновь установились самые тесные дружеские связи. Борис старался помочь мне советами и всем, чем только мог.

Встретился я и с Яшей Серовайским на квадрате площадки между флигелями университета. Увидев меня, Яша, по-прежнему массивный, в военной форме без погон, быстрыми шагами пошел мне навстречу, ни слова не промолвив, широко развел в стороны руки и, сомкнув их, обнял меня, поцеловал сначала в щеки, а потом в губы. И только после этого, устремив на меня сосредоточенный вопрошающий взгляд своих карих глаз, взволнованно спросил:

– Толя, дорогой, ты жив?! Как я рад тебя видеть, как я рад! – Яша теперь пребывал аспирантом на историческом факультете.

При беседе он поведал мне о том, что в начале войны в военкомате его спросили:

– Какой иностранный язык изучал?

– Французский, – ответил он.

– Тогда направим тебя на курсы переводчиков с румынского языка.

После окончания этих курсов Яша, в звании офицера, принимал участие в пропагандистской работе среди румынских военнопленных. Особенно полезной его служба была, когда Румыния переметнулась на нашу сторону: Серовайский оказался необходим при связях нашего командования с командованием теперь союзных нам румынских войск. Судьба человеческая, у каждого она своя!

Повстречался я также со своими друзьями-уржумцами, находившимися в Москве. Надо ли говорить о том, какими радостными и волнующими были эти встречи! У всех у них произошли большие изменения в их положении.

Аня Попова вышла замуж и теперь стала Масловой, познакомила меня со своим мужем Иваном Ивановичем, прекрасным человеком, общительным и радушным. Они пригласили меня в гости по случаю недавно родившегося у них сына Саши. Она и он учились в аспирантуре.

Появилась в Москве Женя Перевощикова, с которой мы вместе учились в средней школе города Уржума, непременная участница всех наших компанейских встреч. Она вышла замуж за москвича Алексея Васильевича Розанова. Жили они неподалеку от Сокольнической площади в старом деревянном доме. Женя по-прежнему была оживленной, разговорчивой, приветливой. Работала она врачом в Кремлевской больнице, где лечились самые высокопоставленные лица.

Пощадила война и Володю Ступина. Воевал он в тылу врага, в лесах Западной Украины, в партизанском отряде особого назначения полковника Д.Н.Медведева, привез оттуда себе жену кареглазую красавицу Ванду, тоже партизанку, у них появилась маленькая дочка Галя. Жили они в Алексеевском студенческом городке, находившемся напротив Всесоюзной сельскохозяйственной выставки. Володя восстановился студентом в Архитектурный институт. Навестив их, я просидел за разговорами с ними до позднего вечера. Сколько было воспоминаний о годах войны! Володя, великолепный рассказчик, красочно живописал удивительные истории из партизанской жизни, свои встречи со знаменитым разведчиком Николаем Кузнецовым, державшим связь с их отрядом.

– Понимаешь, Толя, – говорил он, – самым тяжелым для нас были не бои, к ним мы привыкли, а ощущение того, что ты постоянно находишься в окружении врагов, они со всех сторон, и податься тебе некуда; из-за засады, из-за каждого дерева тебя в любой момент могут прострочить из автомата – вот это больше всего угнетало нас. Ну и бои случались тяжелые. Один раз немцы неожиданно так нажали на нас, что мы еле ноги унесли, пробираясь через леса и болота.

Николай Соловьев сам разыскал меня. Однажды после лекций я занимался в читальном зале университетской библиотеки. Вдруг кто-то сзади положил мне руку на плечо, оглянулся – и глазам своим не поверил! Соловьев! Майор Соловьев, улыбающийся всем своим круглым кареглазым лицом! Я сорвался со стула.

– Да как же ты меня здесь нашел?! – воскликнул я, безмерно удивленный, увлекая его из зала.

– На вашем факультете спросил у студентов, а они говорят: "Да он всегда в нашей библиотеке сидит". Вот я и пришел сюда! Ты знаешь что – кончай-ка грызть гранит науки и давай двинем к Вязниковым, они ждут нас.

У Вязниковых я встретил жену Соловьева – Соню, ту самую улыбчивую и стеснительную Соню Полякову, с которой мы вместе когда-то в Уржуме учились сольному пению. Она хотя и повзрослела и стала посолиднее, но осталась все такой же улыбчивой и обаятельной.

Вязников, оживленный, довольный встречей с друзьями, пригласил всех к накрытому столу. И потекла у нас беседа, снова начались воспоминания о годах огневых. Война закончилась недавно, трагизм пережитых на ней событий еще продолжал будоражить и волновать нас со всей силой и выплескивался наружу воспоминаниями. Соловьев рассказывал о своем участии в жарких боях под Сухиничами, Соня – о том, как, будучи сестрой милосердия, спасала раненых на перепаханном снарядами и минами знаменитом "Невском пятачке" на левом берегу реки, откуда почти никто не возвращался живым. Соловьевы находились теперь под Винницей, где Николай служил в танковой части, и, по его словам, жизнь их там была наполнена тревогами и страхом - повсеместно свирепствовали бандеровцы, жгли, убивали и вешали.

– Ложишься спать и не знаешь, не прикончат ли тебя ночью! – говорил он.

Соловьев поведал нам трагическую историю гибели Вячеслава Верещагина, нашего школьного товарища, милого и славного Вячки, как мы его называли. Осенью 1941 года, когда немцы рвались к Москве, в жестоком бою под Волоколамском Верещагин попал к ним в плен. Ему удалось бежать из лагеря военнопленных, но он был схвачен. Вячеслав вторично бежал, и опять его поймали. После этого суд у немцев был короткий – его расстреляли. Так погиб этот красавец парень и мужественный человек.

3

Но все эти встречи с друзьями были лишь эпизодами в моей жизни, а главное в ней составляли напряженные учебные занятия: с утра слушание лекций профессоров, во второй половине дня и до позднего вечера самостоятельная работа над книгами в университетской библиотеке, в ее обширном читальном зале с длинными рядами столов с частоколом настольных ламп под абажурами. Библиотека была богатейшей, в ней насчитывалось более трех миллионов томов, и можно было получить без промедления любую нужную книгу.

Мое положение как студента теперь было прочным, но возникал вопрос о том, как следовало поступить в дальнейшем. Согласно новому, послевоенному учебному плану мне за четвертый курс предстояло сдать экзамены всего по нескольким предметам, поэтому казалось нецелесообразным тратить на них целый учебный год. Сначала мелькнула, а потом не давала покоя мысль о том, что за это время, исходя из своих сил и возможностей, я вполне мог бы справиться с учебным планом пятого курса и таким образом завершить образование в университете уже в текущем учебном году. Но это можно было сделать лишь в том случае, если бы государственные экзамены пятикурсников состоялись не в январе, как предполагалось, а в июне следующего года, и если бы мне разрешили сдавать экзамены за четвертый и пятый курсы по мере подготовки мной того или иного предмета, не ожидая очередной экзаменационной сессии.

Спешить с завершением высшего образования у меня

имелись веские причины: из-за войны мое пребывание в роли студента растянулось на слишком длинный срок; недавние тяжкие перипетии с восстановлением в число студентов вызывали опасения, не возникли бы еще какие-нибудь препятствия на пути к окончанию университета, уж слишком много было этих препятствий на моем пути к знаниям, начиная с детства; кроме того, спешить начать самостоятельно зарабатывать деньги вынуждали семейные обстоятельства: родители уже стары и больше не могут помогать своим детям; две сестры являются студентками, третья заканчивает десятый класс и тоже поступит в вуз, оказывать помощь им я считал своим долгом, испытав на себе всю тяжесть жизни на одну стипендию, а они девушки, им надо больше, чем мне. Все эти мысли не выходили из моей головы.

В начале ноября я опять зашел к заместителю декана факультета Петрову и спросил его:

– Анатолий Ксенофонтович, решился ли вопрос о том, когда пятикурсники будут сдавать госэкзамены?

– Решился, – ответил он. – Для них учебный год продлен до июля. Что: хочешь сдавать госэкзамены вместе с ними?

– Хочу, если вы поможете.

И я изложил ему свою просьбу позволить мне сдавать экзамены по мере подготовки того или иного курса.

– Ну что же? Давай! Деканат препятствовать тебе не будет.

И вот с этого времени я все свои помыслы и дела подчинил достижению поставленной перед собой цели. Прикинул, что и в какой последовательности мне надлежит предпринимать. Получалось так, что все экзамены за четвертый курс необходимо сдать не позже января. Стал посещать лекции как на четвертом курсе, так и на пятом, но не все, а только те, которые считал нужными для себя. По остальным предметам готовился самостоятельно, руководствуясь программами, сберегая дорогое для меня время. Теперь мой рабочий день был уплотнен до предела: с утра лекции, после обеда сосредоточенное сидение над книгами и конспектами в читальном зале библиотеки вплоть до ее закрытия. В общежитие возвращался только поздно вечером. С утра начиналось все сначала. Со времен ИФЛИ я обладал навыком быстро и пространно записывать лекции профессоров, используя систему сокращения слов, конспектировать статьи и учебные пособия, систематизировать сделанное мной. Все это делало мой труд продуктивным.

Но такая работа, требовала напряжения всех сил, духовных и физических, их надо было постоянно подкреплять, то есть хорошо питаться. Однако вот с этим-то дела обстояли очень плохо. Первый послевоенный год был чрезвычайно тяжелым для всей страны, в том числе и для Москвы. Действовала жесткая карточная система на продукты питания, нормы по талонам были мизерными, и всего, что получалось по ним, едва хватало поддерживать свое существование. Люди вынуждены были целыми днями простаивать в длинных очередях, в тесноте и давке, чтобы получить эти талоны, а потом мучиться в таких же очередях, чтобы "отоварить" их в магазинах. Однажды я возвратился из такой очереди без пуговиц у пальто. Как-то раз мы с Володей Ступиным навестили Вязниковых. Александр, смущаясь скудостью накрытого стола, к которому пригласил нас, с досадой проговорил:

– Когда же мы будем жить так, чтобы, если придут друзья, можно было поставить на стол бутылку водки и килограмм колбасы?

В это же время я получил письмо от фронтового друга Ф.К.Савранского, в котором он жаловался на тяжелую жизнь. "Семья голодает, – сообщал он. – Нам, сельским жителям, хлеба не выдают. Пуд муки на рынке стоит 700 рублей. Хлеб печем с примесью жмыха, желудей и опилок". Мне подумалось: "Если уж Савранскому, этому необычайно практичному и оборотистому человеку, стало невмоготу, то как же там, на Украине, живут другие?" Со слов знакомых студентов я знал, что в Курской, Орловской областях, Краснодарском крае, разоренных войной, тысячи людей умирали от голода.

Голодно было и мне. Обедал я в студенческой столовой университета, находившейся в полуподвальном этаже старого корпуса, но в ней кормили преимущественно вареными капустой, морковью, свеклой, а картошка и каша считались деликатесными блюдами и подавались мизерными порциями. Таких обедов можно было съесть два и три, от них распирало желудок, но чувства насыщения пищей не наступало. Завтрак и ужин я себе организовывал из того скудного пайка, который получал по продовольственным карточкам. От такого питания я постепенно стал терять работоспособность: голова туманилась, отказывалась что-либо воспринимать.

Но неожиданно мне помогли товарищи. На друзей мне, что называется, везло: где бы я ни оказался, у меня непременно находились хорошие, верные приятели. Как-то раз около столовой я увидел идущего мне навстречу Володю Андреева, студента пятого курса. Он сильно хромал и при каждом шаге тяжело опирался на палку.

– Уже пообедал? – спросил он меня.

– Да, – ответил я, – но на желудке обеда не чувствую: уж очень скверно кормят!

Андреев, посмотрев на меня серьезным взглядом, неожиданно предложил:

– Знаешь что: возьми-ка ты мой пропуск в зал столовой для инвалидов войны, там кормят лучше. Я все равно этим пропуском не пользуюсь, дома еды хватает. Андреев был москвичом, жил с родителями, которые, видимо, занимая высокое положение, получали достаточный паек в закрытых, недоступных для простых смертных магазинах. Мне показалось неудобным пользоваться чужим пропуском, и я отказался от него, но Андреев посчитал мои возражения вздорными. Я стал обедать в зале для инвалидов и воспрянул духом: кормили в нем значительно лучше, чем в общей столовой, давали больше и картошки, и каши, а иногда баловали даже котлетой.

Но однажды контролеры, стоявшие в дверях этого зала, завернули меня назад, сказав, что пропуск надо заново прикрепить. На выручку мне пришел оказавшийся рядом другой товарищ, Иван Крупин. Увидев тоскливое выражение на моем лице и узнав, в чем дело, он сказал:

– Давай сюда пропуск, я мигом все сделаю!

Был Иван членом общественной комиссии по контролю за работой инвалидного зала столовой. Сходив куда-то, он возвратил мне пропуск с новым штампом и подписью председателя комиссии. Был Иван Крупин среднего роста, хилый, с худым бескровным лицом, ввалившимися серыми невыразительными глазами, не отличался способностями, но обладал дорогим качеством, редким у людей нашего времени, – стремлением проявлять заботу о каждом, с кем он встречался, будь то даже мало знакомый человек. Помогал он бескорыстно, просто и искренне, не преследуя цели показать себя с хорошей стороны, поступал так в силу прекрасных свойств своей натуры, за что и любили его все, прощая ему его странности и недостатки. Каждый месяц Крупин продлевал мне пропуск Андреева в инвалидный зал столовой. Вероятно, ему и в голову не приходило, какую большую помощь он мне оказывает.

Хотя вопрос с питанием решился для меня более или менее удовлетворительно, но в целом мое материальное положение было тяжким. Стипендии решительно не хватало, как я ни старался экономить, рассчитывая свои расходы по копейкам. В этом сложном деле помог мне Борис Матвеев, тесные дружеские связи с которым опять стали постоянными. Он нашел мне платные уроки немецкого языка с учеником седьмого класса. Этот круглолицый и белобрысый сынок обеспеченных родителей по немецкому языку никаких отметок, кроме "двоек", не получал, знал его очень плохо, и ему грозило второгодничество. Я приезжал к нему на квартиру два раза в неделю, разучивал с ним то, что они проходили в школе и одновременно повторял материал за пятый и шестой класс, чтобы подтянуть его до соответствующего уровня. Родители лоботряса платили мне за занятия с их отпрыском по 200 рублей в месяц, являвшиеся для меня существенной поддержкой.

Жил я в студенческом общежитии на Стромынке, знакомом мне с довоенных лет, но поселиться пришлось в большой неудобной угловой комнате. Жильцами ее были десять студентов разных факультетов и разных курсов. При таком их количестве трудно было создать в комнате хотя бы видимость уюта: несмотря на все наши старания, она выглядела голой казармой. Заниматься в ней не представлялось возможным, поэтому я чаще всего являлся сюда только ночевать.

Из всех товарищей по комнате я близко сошелся только с ленинградцем Юрием Григорьевым. До войны мы с ним вместе учились на одном курсе в ИФЛИ, знали друг друга, но только отдаленно. Юрий, как и я, воевал, не был ни ранен, ни искалечен, а восстановился студентом в МГУ еще в прошлом году, теперь учился на пятом курсе. Он был немного замкнут, сосредоточен в себе и постоянно занят делом, никогда не тратил время попусту. Часто приходилось видеть, как он, сидя на своей койке, склонившись, что-то торопливо пишет в своем блокноте или на листках бумаги, лежащих поверх портфеля. Однажды я, подойдя к нему, спросил:

– Чего ты все пишешь?

– Статейку для газеты, – ответил он, отрываясь от своего дела. – Строчу рецензию на книгу.

Вот так он и делил время между учебой и работой над корреспонденциями. Меня влекли к нему его нравственная порядочность, глубокомысленный взгляд на явления жизни, деловитость, высокая требовательность к самому себе, заинтересованность современным литературным процессом. Он представлялся мне серьезным, вполне сложившимся человеком, уже определившим свой жизненный путь. Наша взаимная привязанность становилась чем дальше, тем крепче. Григорьев живо интересовался моими делами и, видя, как я напряженно работаю, спрашивал, не может ли он чем-нибудь помочь мне. Часто мы обменивались мнениями о писателях, новых книгах, университетской жизни. Через некоторое время к Юрию приехала из Ленинграда жена, и они сняли комнату на частной квартире, однако наша дружба с ним продолжалась, мы часто встречались на факультете.

4

Между тем время шло, наступила зима, которая в тот год была какая-то неуравновешенная: то трещали морозы, то вдруг начинались такие оттепели, что Москва утопала в снежно-водяном месиве.

Мои учебные занятия шли успешно. Уже в декабре я в индивидуальном порядке сдал на "отлично" экзамены по историческому материализму, политэкономии социализма, белорусской литературе, а также получил у профессора Н.А.Глаголева "зачет" по истории русской критики. Это было все, что мне следовало сдать за четвертый курс. В начале января я опять пошел к заместителю декана Петрову с вопросом, что мне делать дальше. Он откровенно удивился моей прыткости и сказал:

– Пиши заявление на имя ректора: "Ввиду выполнения учебного плана за четвертый курс прошу перевести меня на пятый и допустить к сдаче государственных экзаменов".

Заявление я написал и через три дня числился уже студен­том пятого курса. План, намеченный мною ранее, осуществлялся успешно и в те сроки, которые я себе определил; со мной не происходило ничего такого, что могло бы сильно озадачить или встревожить; материальная сторона жизни складывалась не так уж плохо, в прежнюю мою бытность случались периоды куда более тяжелые; казалось бы, и на душе у меня должны были преобладать оптимистические настроения. Однако в действительности проявлялось нечто совсем противоположное. Где бы я ни находился, чем бы ни занимался, повсюду и всегда преследовала меня какая-то тоска. Я постоянно находился в состоянии, когда ничто вокруг не мило, не радует, а на душе застряла тягостная пустота. Внешне это никак не проявлялось, таилось внутри меня и раскрывалось лишь в пространных записях в дневнике, который я по давнишней привычке продолжал вести по вечерам, перед сном. Анализируя свое состояние, я пытался отыскать причину владевшей мной неудовлетворенности и приходил к выводу, что она кроется в тяжком однообразии моей жизни. Все дни заполнены занятиями, работой, проходят месяцы, в течение которых не бывает ничего, что отозвалось бы радостью, ощущением счастья. Пытался заглянуть в будущее – и не мог в нем увидеть ничего, кроме той же тяжелой работы и той же нужды. Мне казалось, что только я один такой ипохондрик, но однажды Володя Ступин при встрече и дружеской беседе разоткровенничался и стал говорить о своей глубокой неудовлетворенности жизнью. Я с большим интересом слушал его, находя в его словах выражение настроений, которые мучили и меня.

Спустя некоторое время произошел странный разговор в нашей комнате в общежитии. В эту комнату меня переселили недавно из той неудобной, о которой я писал выше. Жило нас в ней шесть студентов разных курсов. Народ подобрался хороший, жили мы дружно. Ближе всего я сошелся здесь с Петром Николаевым, человеком во многом примечательным. Был он выше среднего роста, с полноватым лицом, зачесанными назад длинными русыми волосами, с внимательными вдумчивыми серыми глазами, мягко светившимися за стеклами роговых очков, нетороплив в движениях и вежлив в обращении с товарищами. Глядя на него, мне казалось, что он изучает каждого, с кем встречается, и все время о чем-то думает.

Как-то раз мы, жильцы комнаты, поужинав и обменявшись впечатлениями от прожитого дня, улеглись спать на своих скрипучих койках. Из коридора через квадратное стекло над дверями проникал слабый свет, оттуда слышался приглушенный шум голосов. Блаженная минута, когда хлопоты дня окончены, уставшее тело греется и нежится в постели под одеялом! Вдруг прозвучал голос Николаева, тихий и задумчивый:

– Почему на душе у меня всегда неспокойно? Занимаюсь ли я, хожу ли, делаю чего-нибудь – все равно в ней какой-то комок, какая-то тяжесть, что-то тоскливое...

Говорил он это как будто не нам, а словно рассуждал сам с собой.

– Мне кажется, – продолжал Петр, – что я какой-то не такой, как все... Другие оживлены, чему-то радуются, смеются, им хорошо, ничто их не тревожит, а я словно потерял чего-то. Даже когда кажусь веселым и тогда чувствую в себе этот неприятный осадок. Это мое веселье не искреннее, не от души, а искусственно вызванное, нарочитое. Заставляю себя казаться веселым... Я вот смотрю на вас – на тебя, Сергея, на Зингера, Алика, и мне кажется, что все вы чем-то интересуетесь, волнуетесь, спорите, что-то доказываете друг другу. А у меня нет этого. Как будто я чужой среди вас... И от чего это?

Говорил Николаев не торопясь, с перерывами, глухо. Отозвался Зингер:

– Да, Зингеру весело! Заглянул бы ты в его душу!.. Ты затронул как раз то, что и меня мучает. Мы все рассмеялись.

– Неужели?! – воскликнул Николаев, приподнимаясь на локте. – Ну, тогда я очень рад, что нашел товарища по несчастью. А то все думал, что я один такой...

После паузы он продолжал:

– Почему у нас нет радостного восприятия жизни? Она не приносит нам полного счастья, такого счастья, что сказал бы: "Большего я не хочу!" Так нет же: у нас радость с горем пополам. Ведь в наши годы, то есть в двадцать – двадцать пять лет, должно быть наибольшее удовлетворение жизнью, а этого нет. Счастье в наши годы дает любовь к женщине. Но мы и любим-то как-то с оглядкой. Получается, что в любви столько же удовольствия, сколько горя и заботы... Прямо-таки какие-то Печоринские настроения. Но ведь время Печориных давно прошло. Откуда же тогда эти переживания?.. Да, не весело!..

Пространное высказывание Николаева ни у кого не вызвало ни шутливых реплик, ни возражений, как будто все были согласны с ним. А Зингер, повернувшись на бок и натягивая на себя одеяло, сказал:

– Давайте-ка спать скорее, пока мы до петли не договорились. Все затихли. Но я еще долго не мог уснуть, думая о том, что, видимо, вовсе не один я переживаю угнетенное состояние, что давит оно многих. Пытался отыскать причину его и не находил. Казалось бы, все должно быть наоборот: лишь год прошел после великой победы над лютыми врагами – Германией и Японией, наши люди могли с полным основанием гордиться ею, отчего чувствовать прилив сил, энергии созидания, оптимистического настроения. Но нет, этого не произошло. Что-то сковывало людей, лишало их уверенности в жизни, светлой перспективы на будущее. Отсюда и невыражаемое открыто, затаенное внутри невысказанное чувство неудовлетворенности жизнью. Состояние это было общим, за редкими исключениями.

5

Однако мне предаваться часто таким раздумьям над жизнью и анализу своих чувств и настроений было некогда. Дел у меня не уменьшалось, и они требовали от меня полного напряжения сил. Мне предстояло сдать экзамены за пятый курс по советской литературе, истории философии и получить зачет по спецкурсу. Еще в сентябре я записался на спецкурс по творчеству В.В.Маяковского и сделал такой выбор вовсе не потому, что любил этого поэта. В те годы его считали великим, но я никак не мог осознать и почувствовать этой великости и полагал, что я чего-то недопонимаю, поэтому и решил изучить написанное им досконально. Занятия по этому курсу проводил доцент В.Д. Дувакин, человек эмоциональный, влюбленный в Маяковского, знавший все его творчество наизусть. Он поражал нас тем, что мог пространно цитировать из любого произведения своего кумира, начиная с любого места. Но семинарские занятия Дувакина не отличались глубиной литературоведческого анализа. По его заданию я готовил реферат на тему "Лирическое начало в творчестве Маяковского".

Но меня заботило совсем другое: теперь мне предстояло в кратчайший срок, до марта, написать дипломную работу. Пятикурсники сидели над ней с сентября, мне же необходимо было осилить ее за два месяца. Конечно, за такой малый срок нечего было и думать создать что-либо стоящее, лишь бы успеть уложиться во временные рамки, не особенно заботясь о качестве работы.

В целях экономии времени я решил писать дипломную работу на ту же тему, что и семинарский реферат, который уже имелся в набросках. Надо только расширить его, углубить, тщательно отработать – вот и будет диплом. Так поступали многие студенты. Я обратился к Дувакину с просьбой быть моим руководителем в работе над дипломом и, кроме того, назначить темой диплома ту же, что и в семинарском реферате. Он дал согласие на то и на другое. Я, не теряя ни дня, углубился в работу над дипломом, просиживая в читальном зале библиотеки с утра до позднего вечера.

Однако от занятий приходилось часто отрываться для участия во всякого рода общественных мероприятиях. Меня избрали членом профсоюзного бюро факультета, я просиживал часами на его заседаниях.

Обязательным было посещение партийных собраний. На одном из них обсуждалось недавно вышедшее постановление ЦК ВКП/б/ "О журналах "Звезда" и "Ленинград". По окончании войны партия принялась наводить порядок в стране на свой лад и прежде всего в сфере идеологии, заботясь, чтобы не произошло какого-либо отклонения от ее генеральной линии. В поле зрения партийного руководства попали творчество писателей и деятельность литературных журналов, в результате появилось названное постановление, имевшее целью вразумить тех и других, дать им острастку. Партийная организация филологического факультета, имевшего прямое отношение к современному литературному процессу, естественно, не могла не отреагировать на появление этого постановления ЦК.

Аудитория заполнилась профессорами, преподавателями, аспирантами, студентами, партийными и беспартийными. Я сел в средине зала рядом со своим другом Юрой Григорьевым. Впереди за столом президиума заняли места члены партийного бюро факультета. Собрание вел его секретарь Ефим Степанович Ухалов, невзрачный на вид, с потускневшим поврежденным правым глазом, с клочками поредевших волос на голове. Он предоставил слово члену бюро аспиранту Архипову, говоруну и краснобаю, не оставлявшему ни одного общественного мероприятия без своего выступления. Взойдя на кафедру, он начал с выявления причин, вызвавших появление постановления.

– Советский народ, сокрушив в жестокой войне фашизм, уверенно продолжает строить в нашей стране социализм под руководством славной Коммунистической партии. Советская литература, одухотворенная бессмертным учением Ленина-Сталина, используя плодотворный метод социалистического реализма, правдиво и разносторонне отражает его трудовые подвиги на заводах и фабриках, колхозах и совхозах, – патетически начал Архипов. В подтверждение высказанной мысли он привел имена и произведения нескольких писателей и поэтов, а потом продолжал:

– Но в среде литераторов нашлись и такие, которым чужд пафос социалистического строительства, они далеки от партии и народа, их стремлений и интересов, находятся под влиянием тлетворной культуры буржуазного Запада. Взять хотя бы творчество Анны Ахматовой и Михаила Зощенко, о которых говорится в постановлении.

Архипов стал характеризовать поэзию Ахматовой, обвиняя ее в уходе от нашей действительности, в индивидуализме, копании в личных чувствах и переживаниях, что сближает ее с враждебным нам декадентством дореволюционного периода, в котором она сформировалась как поэт.

– Слов нет, стихи Ахматовой внешне красивы, – изощрялся краснобай Архипов, – они мастерски отточены, литературная форма им придана, а какое содержание в них вложено? Для нас в художественном произведении прежде всего важна социалистическая направленность его содержания, а только потом уж форма.

Досталось от Архипова и Михаилу Зощенко:

– У него вы не найдете истинных героев нашей современности. Герой его рассказов не строитель социализма, а мелкий обыватель, мещанин, погрязший в мелочах обыденной жизни. В своем творчестве Зощенко принижает советского человека, опошляет его, лишает духовности.

Общий вывод, сделанный Архиповым, был тот же, что и в постановлении ЦК ВКП/б/, – творчество Ахматовой и Зощенко и им подобных уводит читателей от решения задач социалистического строительства, а, следовательно, по сути своей является чуждым нам и вредным.

– Правильным является и решение о закрытии журнала "Ленинград", предоставившего свои страницы для печатания "творений" таких писателей, как Ахматова и Зощенко, – подытожил свое выступление Архипов. Он дал направление обсуждению постановления, все другие выступавшие по сути дела повторяли его, варьируя лишь форму выражений, подчеркивая каждый раз своевременность выхода постановления и мудрость ЦК партии. Единодушие, хотя бы на словах, было полным! Да и кто бы решился сказать что-либо против?!

После партийного собрания мы с Григорьевым шли по направлению к станции метро "Охотный ряд". Он сказал в раздумье, как бы про себя:

– Теперь литературную жизнь Ахматовой и Зощенко можно считать конченной! Да и не только их: сколько других писателей мы не досчитаемся? Вот, брат, какие дела!

Прогноз его оказался пророческим: Ахматова и Зощенко исчезли с литературной арены, как будто растворились в небытие, до конца дней своих не смогли опубликовать ничего из написанного ими, а в библиотеках изъяли все их ранее изданные произведения. Ничем не заслуженная кара по отношению к ним была беспощадной!

Но остракизмом этих писателей дело не кончилось. Пройдет немного времени – и появятся постановления ЦК ВКП/б/ "О кинофильме "Большая жизнь", "Об опере "Великая дружба" В. Мурадели, которыми будет нанесен чувствительный удар по работникам кино и композиторам. Словом, вся творческая интеллигенция была обложена со всех сторон постановлениями ЦК ВКП/б/, как волчья стая веревками с красными флажками, – не выскочишь и не прорвешься! Над всеми ими грозно нависла указующая и карающая десница партии. Творить они могли только с определенной тенденцией и в пределах дозволенного.

В это же время разворачивалась кампания по выборам

депутатов в Верховный Совет РСФСР. На филологическом факультете состоялось профсоюзное собрание, после которого я оказался членом участковой избирательной комиссии. Как я ни отказывался, прося учесть то особое положение, в котором я находился, ничто не помогло. "Быть членом избирательной комиссии почетно, – подслащивали мне пилюлю, – ты достойно будешь представлять наш университет". Кроме меня, избрали в эту комиссию еще и Веру Апухтину. Но ей-то что: диплом у нее уже почти готов, а я еще только начал работать над ним.

Наш избирательный участок находился в здании Союза советских писателей СССР, размещавшемся в старинном дворянском особняке на улице Воровского. Приходилось слышать, что Л.Н.Толстой в романе "Война и мир" описал именно этот особняк как московский дом графов Ростовых, поэтому я, явившись на организационное заседание комиссии, не преминул осмотреть его во всех подробностях. Дворец и внешним видом, и внутренним убранством производил должное впечатление. В его бельэтаже вправо и влево тянулись длинные коридоры, по обеим сторонам которых располагались множество залов и комнат с затейливой лепниной на потолках, с изящной легкой мебелью под белыми чехлами, красивыми паркетными полами. "Недурно устроились писатели!" – подумал я. Председателем избирательной комиссии был писатель Тараканов, напоминавший в своей военной форме без погон райкомовского пропагандиста. Членами комиссии являлись писатели Аллетин, Карцев и Москвин, книг которых я, к стыду своему, не читал. Не знаю, кто в этом виноват – или я со своим невежеством или они оттого, что плохо писали и оставались неизвестными даже студентам-филологам. Теперь один-два раза в неделю по вечерам мне приходилось дежурить в комнате избирательной комиссии в Союзе писателей, что вызывало во мне досаду, так как я бесполезно тратил много дорогого для меня времени.

Вторую неприятность преподнес мне мой руководитель по дипломной работе Дувакин. Я уже кое-что успел сделать по ней, как вдруг однажды после очередного семинарского занятия он задержал меня и сказал:

– Давайте-ка мы с вами изменим тему вашей дипломной

работы, возьмем более объемную – "Образ Ленина в творчестве Маяковского". Здесь вам будет где развернуться.

Я стал возражать:

– Некогда мне разворачиваться. Если я переключусь на новую тему, то не успею ничего сделать.

– Успеете, успеете! И тема у вас будет выигрышная.

Что верно, то верно: такие темы в те времена действительно были в почете. Про себя я чертыхался, раздосадованный: все ранее сделанное мной шло насмарку, надо было снова начинать, что называется, с нуля. Я нуждался в оказании методической помощи в написании дипломной работы, но Дувакину было все некогда уделить мне хотя бы немного внимания. Его всегдашняя занятость стала ходячим анекдотом по всему университету. По прошествии какого-то времени я передал ему первую часть дипломной работы для прочтения, но потом три недели ходил за ним, чтобы узнать результат, но все понапрасну. Однажды я повстречал его бегущим вниз по лестнице со стопой книг, прижатых локтем к боку. Увидев меня, он остановился и, не дожидаясь моего вопроса, сказал, улыбаясь всем своим круглым лицом:

– Милый мой, не прочитал, все некогда: через три дня я должен делать доклад... После него... У меня уже четыре работы лежат...

И помчался дальше, шагая через ступеньку. Посмотрел ему вслед, подумал: "Ну что ты с ним будешь делать?! Как бы не подвел меня под монастырь такой руководитель!" Ничего не оставалось другого, как самостоятельно трудиться над дипломом. Моя сосредоточенность в работе тоже стала притчей во языцех среди товарищей-студентов. Однажды Вера Апухтина, увидев меня вышедшим в фойе покурить, смеясь, сказала:

– Вот человек, который не делает ни одного лишнего шага и не произносит ни одного лишнего слова. Послушай, Толя, ты и в детстве, вероятно, плакал лишь столько, сколько положено, ничуть не больше?!

Верочка умела острым словом задеть за живое!

6

Время неумолимо бежало вперед и поджимало меня. Продолжались лекции по советской литературе и истории философии, я не пропускал ни одной из них. Однако по затрате времени и сил на первом месте стояла работа над дипломом. Дувакин, наконец, возвратил мне его первую часть, которую я давал ему для прочтения. Он остался доволен и содержанием, и языком изложения текста. Это воодушевило меня, придало сил для дальнейшей работы. Я трудился над главным разделом диплома – разбором поэмы "Ленин". Серьезных и обстоятельных литературоведческих работ по анализу ее я не нашел, поэтому приходилось полагаться на собственное разумение. Приближался март, я очень спешил, и это не могло не отразиться на качестве моего труда. Я сам видел его недостатки, но все-таки решился в таком виде показать его своему руководителю. Как и следовало ожидать, Дувакин на этот раз сделал ряд серьезных замечаний и предложил существенно изменить центральную часть диплома. Я полностью завершил его к 22 марта и передал Дувакину, который, учитывая, что время не ждет, без задержки подготовил отзыв о нем. То же сделала доцент Любарева Е.П., назначенная моим рецензентом.

В один из дней я решил поприсутствовать на защите дипломных работ другими студентами, чтобы знать, как она проходит, что потребуется от меня самого и как мне при этом надо будет держаться. Оказалось, что комиссия, руководители и рецензенты очень строго подходили к оценке представленных на рассмотрение работ, порой давали им убийственную оценку, как будто они имели дело не с неопытными новичками, а со сложившимися литературоведами. Признаться, я тогда набрался немало страха, применив ход защиты дипломов по отношению к себе.

Защита мной диплома состоялась 3 апреля. Все было обставлено честь по чести: в аудитории стол, накрытый зеленым сукном, за ним находились председательствующий – заведующая кафедрой советской литературы Е.И.Ковальчик, несколько членов кафедры, в глубине аудитории – десятка два пятикурсников из числа тех, кому предстояло защищаться в дальнейшем.

Но вот меня пригласили взойти на кафедру и предложили кратко рассказать о своей работе. Волнуясь, я доложил, какую задачу ставил перед собой, к каким выводам пришел, как работал над дипломом, какую литературу использовал при этом. И руководитель Дувакин, и рецензент Любарева отметили верное и глубокое понимание темы, широту охвата рассматриваемого материала, но в то же время указали на ряд частных недостатков. В их выступлениях не прозвучало резкой критики моей работы, они дали ей в целом положительную оценку. Защита диплома прошла без помпы, но вполне удовлетворительно: на большее рассчитывать мне не приходилось!

Трудный рубеж на пути к окончанию университета остался позади!

7

Вскоре я сдал экзамен по советской литературе доценту Лидии Моисеевне Поляк, тем самым завершил учебный план за пятый курс и, счастливый, сразу же направился к заместителю декана Петрову. Увидев меня, он спросил:

– Ну что, Вершинин, все кончено?

– Как будто все, Анатолий Ксенофонтович! – ответил я.

– Ты молодец! – не удержался он от похвалы. – За этот год мы с тобой большое дело сделали. От души поздравляю! – и он крепко пожал мне руку.

– Анатолий Ксенофонтович, если бы не ваша помощь, ничего бы я не добился. Спасибо вам большое! – от души, с большим чувством благодарил я Петрова...

В эти же дни начала заседать комиссия по распре-делению на работу оканчивающих университет. Студенты заволновались: каждого живо интересовал вопрос, куда направят, что ждет его впереди. Волновался и я. Первые же дни работы этой комиссии показали, что назначения давали самые скверные – в большинстве случаев в отдаленные области, в Сибирь, на Дальний Восток.

Неожиданно мне передали, что меня вызывает к себе ректор университета. Я был крайне удивлен. ”Странно! Зачем я ему понадобился?!” – с недоумением и тревогой думал я. Что-то не приходилось слышать, чтобы ректор вызывал к себе студента. Опыт подсказывал, что начальство обыкновенно вызывает к себе в лучшем случае для строгого внушения, выволочки, а в худшем... в худшем всякое бывает! Но за что же меня распекать? Словом, я терялся в догадках и весь этот день чувствовал себя неспокойно.

Утром следующего дня я был в приемной ректора. Секретарь доложила ему обо мне. Вошел в просторный светлый кабинет и по красному ковру с темно-зеленый полосами по краям прошел к массивному письменному столу с золочеными канделябрами по бокам, за которым в мягком кресле, обитом желто-коричневой кожей, сидел ректор университета Илья Саввич Галкин. Он мало изменился с тех пор, как был деканом исторического факультета ИФЛИ: оставался все таким же худощавым и чернявым, в неизменном черном костюме. Лишь только я подошел к столу, как Илья Саввич поднялся с кресла и протянул мне руку.

– Здравствуйте, товарищ Вершинин! – сказал он.

"Видимо, распекания не будет!" – промелькнуло у меня в голове после такого любезного начала.

– Садитесь. Так, значит, заканчиваете университет? – продолжал Галкин, радушно улыбаясь.

Я ответил утвердительно.

– Каковы же ваши дальнейшие планы?

Насчет планов у меня в голове не было никакой ясности: некогда было подумать об этом. Но я ответил:

– Мне бы хотелось остаться в аспирантуре.

– А если не аспирантура?

– Тогда я буду просить разрешения поехать на родину к старикам родителям, которые нуждаются в моей помощи.

На секунду задумавшись, Илья Саввич продолжал:

– Я думаю оставить вас при университете... Не согласитесь ли вы быть ответственным секретарем редакции нашего университетского журнала? На этой должности сейчас доцент, но он работает по совместительству, а мне надо, чтобы был постоянный человек. Редакционная коллегия журнала весьма авторитетная...

Илья Саввич назвал фамилии нескольких академиков и профессоров, а потом продолжил:

– Вам придется вести главным образом организационную работу. Условия такие: тысяча рублей в месяц, повышенное питание. Комнату я вам пока не обещаю, но хорошо устрою в нашем общежитии. А аспирантура от вас не уйдет: поступите на будущий год, а то и в этом году можете сдавать некоторые курсы.

Мысли роились в моей голове. Я спросил:

– К работе приступать после государственных экзаменов?

– Конечно. Теперь мы не будем вас отрывать. Надо спокойно закончить университет, получить диплом, а потом уж. Ну как: устраивает вас это? Из университета мы вас так или иначе не отпустим.

Я был совершенно не подготовлен к такому разговору и не знал, что отвечать. После некоторого замешательства попросил ректора:

– Илья Саввич, позвольте мне подумать. Ваше предложение настолько неожиданно для меня!

– Конечно, подумайте, – сказал он. – Вопрос, безусловно, важный. Но завтра я жду вашего ответа.

Попрощавшись, я вышел из кабинета. Весь день я не находил себе места, мучительно думая о том, на что же мне решиться. Работа не шла на ум. Всякие мысли приходили в голову. Прежде всего подумалось, кто же порекомендовал ректору взять меня в редакцию журнала? Это мог сделать только кто-то из работников нашего факультета. А может быть, из парткома университета, учитывая, что все периодические издания находятся под строжайшим контролем партийных органов? Однако в парткоме меня никто близко не знал. С секретарем парткома профессором Сергеевым, который помог мне восстановиться студентом в университет, я после того ни разу не встречался. Так кто же? Я терялся в догадках. В конце концов не столь уж важно, кто порекомендовал. А вот что мне теперь делать? И на этот вопрос я не находил ответа. Я, безмерно занятый своими учебными делами, до сего времени как-то не задумывался всерьез о своем будущем. Иногда только приходило на ум, что после окончания университета мне придется оставить Москву, уехать в провинцию и работать там учителем в школе. Теперь же, когда надо было конкретно и срочно решать вопрос о своей дальнейшей судьбе, я стал спрашивать сам себя, чего бы я хотел. Приходило на ум, хорошо бы поступить в аспирантуру, заняться научной деятельностью, к чему я чувствовал в себе склонность. Но, с другой стороны, думал я, поступлю в аспирантуру или нет – неизвестно. Если даже поступлю, то стипендия будет ненамного выше студенческой, из нужды я не выбьюсь и, самое главное, опять не смогу помогать ни родителям, ни сестрам-студенткам. Это последнее меня беспокоило больше всего. Не выходило из головы письмо, недавно полученное из Уржума от сестры Руфины, в котором она сообщала, что живется им очень тяжело и она не знает, на какие средства ей придется ехать в Ленинград для поступления в институт после окончания школы. Вокруг всех этих соображений и кружились мои мысли. Рядом не оказалось ни одного серьезного советчика, с кем можно было бы вдумчиво обсудить сложившуюся ситуацию. Товарищи по курсу, которым я сообщил о сделанном мне предложении, считали, что лучшего назначения быть не может. Некоторые полагали, что этот вариант даже лучше, нежели немедленное поступление в аспирантуру. Размышления, сомнения и опять раздумья!..

Вечером в нашей комнате общежития состоялся заинтересованный разговор по этому вопросу.

– Да чего тут думать?! – воскликнул легко возбудимый Сергей Кошелев. – Считай, что тебе повезло. Уверен – ни один ваш выпускник такого назначения не получит.

– Конечно, надо соглашаться! – поддержал его Зингер. – Останешься в Москве, а то загонят тебя к черту на кулички и будешь там небо коптить до конца жизни. А в свой Уржум, если захочешь, когда угодно попадешь – хоть через год, хоть через пять лет. А лучше в него никогда не попадать.

И только Петр Николаев высказался по-иному:

– Нет, я бы сразу стал поступать в аспирантуру, как бы ни трудно мне было!

Так и не пришли мы тогда к единому мнению.

На следующий день я опять был в кабинете ректора и сказал ему, что я принимаю его предложение. Илья Саввич поднялся с места, подошел ко мне и стал говорить:

– Главное, – надо, чтобы вы не оторвались от науки. Будете работать и одновременно сдавать аспирантский минимум. Можете посещать занятия, насколько это будет позволять работа, брать консультации, а через некоторое время, когда на ваше место подберем хорошего партийца, переведетесь на стационар.

На этом разговор закончился.

Но на комиссии по распределению мне побывать все же пришлось.

В конце узкой длинной комнаты за столом, накрытым красным сукном, я увидел незнакомых мне мужчину лет сорока пяти и двух женщин с сердитыми лицами; на стуле сбоку стола сидела с важным видом проректор университета Мануильская, полная, представительная женщина, совершенно седая; с другого конца стола находился член нашего парткома, фамилии которого я не знал; за приставным столом расположился заместитель декана Петров с личными делами выпускников. Меня пригласили сесть. Анатолий Ксенофонтович из стопы папок вынул мою и подал ее председательствовавшему мужчине.

– Куда вы желаете? – спросил тот, когда просмотрел мои документы. Его вопрос меня озадачил. "Разве им не известно, что я уже получил назначение? – подумал я. – Или, может быть, что-то уже изменилось, а мне остается неизвестным?" Я проявил осторожность и сказал:

– Я хотел бы остаться в аспирантуре при университете.

Тогда вдруг представитель парткома выпрямился на стуле и, подавшись вперед, спросил меня:

– Скажите, разве ректор ни о чем не говорил с вами?

Меня несколько удивило, что он знает о моей беседе с Галкиным.

– Да, говорил, – ответил я.

– Ну и что же?

– Я дал ему положительный ответ.

Тогда парткомовец, обратившись к председателю комиссии, сказал:

– Вершинин остается при университете. Он назначен ответственным секретарем журнала. "Вестник Московского университета".

Председательствующий спросил меня, с какого времени я находился на фронте, где воевал, где живут мои родители, нет ли среди родственников арестованных, а потом сказал, не обращаясь ни к кому в особенности:

– Что же? Ладно. Оставим. Надо записать: “Передается в распоряжение Министерства высшего образования”.

– Нет, почему? – возразил член парткома. – Так и записать, что назначен на такую-то должность.

– Но его же надо будет еще утверждать?

– Ничего не надо: вопрос уже решен.

Прения прекратились. Я подписался под этим назначением, решив таким образом свою судьбу.

Однако, как ни странно, иногда к тому, что, казалось, уже решено, приходится возвращаться снова и снова. Через пару дней я повстречался в фойе факультета с секретарем партийного бюро Ефимом Степановичем Ухаловым. Говоря глухо, отрывисто, как будто сердясь, поводя из стороны в сторону поврежденным правым глазом, он спросил меня:

– Ты что же? Разве не хочешь поступать в аспирантуру?

– Так меня же никто не рекомендовал.

– То есть как не рекомендовал? Я рекомендовал, включил тебя в список, ректор утвердил его.

– Ефим Степанович, я ничего не знал об этом списке, поэтому и дал ректору согласие работать в журнале.

– Напрасно. Надо было сначала поговорить со мной.

Как же в то время все решительно зависело от мнения и решения партийных органов! Не профессора, не кафедры определяли, кто, исходя из его способностей, должен быть оставлен для подготовки к научной деятельности, а делали это партбюро, партком! Ухалову тогда я еще сказал:

– Ефим Степанович, пусть все останется так, как решено. Есть важная причина, которая удерживает меня от поступления в аспирантуру. Мне надо зарабатывать деньги...

И я кратко посвятил его в положение, которое сложилось в нашей семье. Ухалов выслушал меня молча и внимательно, все так же моргая поврежденным глазом, а потом сказал:

– Жаль! Тебе надо бы быть в аспирантуре. Но что делать! Смотри сам.

До сих пор не знаю, верное ли решение я тогда принял, особенно если учесть превратности, случившиеся в моей дальнейшей жизни. Не знаю!.. Впрочем, иного выбора у меня тогда не было.

8

Я выкинул из головы и сердца все треволнения по поводу моего назначения: думать об этом было некогда: надвигались государственные экзамены. На них выносились три дисциплины: история развития русского языка с древнейших времен до современности, история русской и советской литературы и обширный курс марксизма-ленинизма.

Это огромный материал, преподававшийся нам в течение всех лет обучения, и овладеть им, вернее, восстановить его в памяти надо было в оставшиеся полтора месяца. И я опять засел за книги, статьи, конспекты. Главное теперь было для меня – привести свои знания в систему, успеть повторить то, что слабее помнилось. Я работал с большим напряжением, не щадя себя, не теряя понапрасну ни часа, ни минуты. Так проходили день за днем. Свободным выдался только первомайский праздник.

В тот день я поднялся с постели в шесть часов утра, торопливо позавтракал и поехал в университет. Его двор был уже полон студентами, профессорами, преподавателями. Здоровались, поздрав­ляли друг друга с праздником, все были оживлены и радостны. Стали строиться в колонны. Меня назначили команди­ром пятого курса. Когда двинулись, я попытался навести в своей колонне кое-какой порядок, но вскоре убедился, что сделать это невозможно, и спокойно шел сбоку. День выдался чудесный: с синего неба солнце щедро заливало своими яркими лучами Москву, ее улицы и площади, заполненные людскими колоннами с флагами и транспарантами над ними. Фронтоны домов украсились красными полотнищами с лозунгами на них, написанными белыми буквами. Весь город выглядел празднично.

Красную площадь проходили в двенадцатом часу. Наша колонна двигалась близко от мавзолея Ленина, и стоявшие на его трибуне вожди партии и члены правительства были хорошо видны. Взоры демонстрантов прежде всего искали Сталина. Он был в форменной фуражке, маршальском мундире, но без орденов. Сталин не стоял на месте, а по-хозяйски расхаживал по трибуне, иногда подходил к барьеру и, когда особенно громко раздавались крики "Сталину ура!", улыбался и махал приветственно рукой. После войны я видел его впервые, и мне сразу бросились в глаза перемены в его внешности: тогда усы у него были черными, теперь они казались серыми от седины. Такими же были и виски. Но держался он бодро, и цвет лица имел хороший. Слева от Сталина стоял Буденный с огромными устрашающими усами, справа – Молотов с окаменевшим лицом и плотно сжатыми губами, рядом с ним – Шверник, маленький, неказистый, как пришибленный, далее – Жданов с густыми разлетными бровями на круглом лунообраз­ном лице и приземистой квадратной фигурой. На трибуне находились также Маленков, Суслов, Булганин, Берия, Каганович и другие известные лица из окружения Сталина. У левого края трибуны тесно, плечом к плечу стояли прославленные одержанными победами маршалы и генералы, затянутые в голубые мундиры, унизанные от плеч до пояса орденами. Орденов у каждого было так много, что они, сливаясь, представляли собой нечто подобное сверкающему щиту, прикрывавшему грудь. Издали маршалы казались такими одинаковыми, что узнать кого-либо из них в отдельности было невозможно. Когда прошли Красную площадь, до отказа заполненную красочными движущимися колоннами, я, не задерживаясь, поехал к себе в общежитие, чтобы отдохнуть в этот день.

Май промелькнул быстро в напряженной работе. В конце его я переключился на повторение только литературы, так как экзамен по ней для нашей академической группы значился в расписании первым. Я в панике хватался за голову: надо было восстановить в памяти весь литературный процесс, начиная с IX века – материал по объему настолько обширный, что сравнить его можно лишь с безбрежным океаном.

В эти дни я часто встречался со своим другом Юрой Григорьевым, который тоже напряженно готовился к госэкзаменам, мы консультировали друг друга по разным вопросам, возникавшим в ходе подготовки, это помогало нам в работе, придавало уверенности.

Наступил волнительный день первого государственного экзамена. Я вошел в экзаменационную аудиторию в числе первых и осмотрелся. Впереди просторной светлой комнаты за длинным столом под красным сукном сидели корифеи литературоведческой науки: профессора Б.В.Михайловский со своей аккуратно подстриженной бородкой, Д.Д.Благой в неизменной черной академической шапочке на голове, худощавый чопорный Г.Н.Поспелов, Н.К.Гудзий с густыми кустистыми бровями над запавшими глазами на широком лице, доценты вальяжная Э.В.Гофман и всегда оживленная Н.П.Белкина. В свое время я слушал лекции каждого из них, сдавал им экзамены. Сбоку стола примостился Е.С.Ухалов. В авторитетности этой комиссии не приходилось сомневаться. Председательствовал Михайловский.

Трое студентов, вошедших вместе со мной, взяли билеты ранее меня. Я тоже протянул руку за билетом, но Михайловский вежливо остановил меня:

– Билеты возьмут пока только трое.

Я вышел и целый час волновался вместе с другими студентами. Но вот Михайловский открыл дверь и пальцем поманил меня. Я взял билет, сел за стол и с волнением прочитал вопросы: "Бытовые повести XVII века", "Социальная проблематика романа "Анна Каренина" и "Поэма В.В.Маяковского "Хорошо!" Я успокоился, так как материал был известен мне. Готовясь, исписал пять листов.

Прошло время – и вот я перед ученым ареопагом. На первый вопрос я отвечал уверенно и не успел изложить и третьей части подготовленного мной, как Благой остановил меня и предложил перейти к следующему вопросу. Его я изложил тоже обстоятельно, но в конце произошла небольшая заминка. Поспелов с присущей ему педантичностью стал выспрашивать такие мелочи в содержании романа, что я не сразу мог ответить на его вопросы, приходилось копаться в памяти. Остальные члены комиссии стали выражать недовольство Поспеловым, а Благой демонстративно поставил на лежавшем перед ним листе против моей фамилии цифру 5. По поэме "Хорошо!" я отвечал совсем немного, после чего меня отпустили с миром, и я тотчас уехал к себе на Стромынку. Как мне потом передали, итоги экзамена объявил студентам Михайловский. Зачитав выставленные оценки, он сказал, что комиссией лучшими признаны ответы Вершинина. Женя Щеколдина, моя однокурсница, шла от университета к метро с Поспеловым и в разговоре намекнула ему, что экзаменовавшиеся жаловались на его чрезмерную строгость. Поспелов возразил ей, сказав, что оценки выставлялись либерально и что из всех получивших сегодня "отлично" только ответы Вершинина заслуживают этой оценки без какой-либо натяжки. Признаюсь откровенно, мне было лестно узнать это мнение обо мне двух маститых профессоров, всегда отличавшихся высокой требовательностью к знаниям студентов.

К госэкзамену по основам марксизма-ленинизма я готовился с меньшим напряжением, так как был уверен в благополучном исходе его. Когда взял экзаменационный билет, то кровь прихлынула к голове и сердце застучало: в нем первыми стояли вопросы о выступлении Сталина на съезде стахановцев и о его докладе на VIII съезде Советов по проекту новой Конституции, а я никогда не читал ни того, ни другого!

По очень большому опыту я знал, что на экзамене самое главное не растеряться, сохранить самообладание и отвечать с полной уверенностью даже в том случае, если слабо знаешь материал или вовсе его не знаешь. Готовясь, я стал припоминать все течение политики, в нашем государстве за последние пятнадцать лет и соображать, что мог сказать Сталин в первом случае и во втором.

Экзаменационную комиссию возглавлял опять профессор Михайловский, членами были профессор Москалев и еще несколько человек. О непрочитанных мной выступлениях Сталина я, набравшись нахальства, отвечал настолько уверенно, что меня ни разу не прервали и ни о чем не спросили дополнительно. Последний вопрос был по философии о познаваемости мира. Я развернул его широко и глубоко с привлечением сведений, начиная с древних греков. Когда я закончил, Москалев обратился к Михайловскому:

– Что ж: отпустим его, пожалуй?

Михайловский только утвердительно кивнул головой. Складывая свои листы с записями при подготовке, я успел заметить, как Москалев поставил в ведомости "отлично".

Когда я рассказал Григорьеву о том, как я выходил из положения по первым двум вопросам, он расхохотался и сказал сквозь смех:

– Тебе надо написать руководство для студентов по сдаче экзаменов – успех обеспечен!

В тот день на этом экзамене двое из нашей группы получили неудовлетворительные оценки.

Впереди оставался последний, но самый тяжелый государственный экзамен – по истории русского языка. Трудность подготовки к нему состояла не только в необходимости овладеть большим объемом языковедческого материала, но и в необычайной сложности его. На этом экзамене нельзя было обойтись общими рассуждениями, а требовалось четко знать конкретные языковые явления с их последовательными изменениями на протяжении тысячелетия, в результате чего наш язык изменился до неузнаваемости. Страх нагнетался еще и крайне неудачной сдачей этого экзамена студентами других академических групп в предшествующие дни. В одной из них из двадцати трех сдававших получили неудовлетворительные оценки одиннадцать. Проваливались, казалось бы, сильные по успеваемости студенты, хорошо защитившие дипломные работы и рекомендованные в аспирантуру. По словам сдававших, особенно свирепствовал на экзаменах профессор Р.И.Аване­сов, не допускавший либерализма в выставлении оценок, а он-то и был председателем экзаменационной комиссии. Забегая вперед, скажу, что в тот год из ста двадцати студентов пятого курса отделения русской филологии на государственном экзамене по русскому языку получили неудовлетворительные оценки сорок пять человек. Случай небывалый! Но это говорит также и о том, что в те годы в учебных заведениях ни в коем случае не допускали снижения требований к знаниям студентов, чего не стало впоследствии и что привело к заметному падению качества подготовки специалистов с высшим образованием. В те дни ужас охватил всех пятикурсников нашего факультета! Вот в такой психологической обстановке готовился я к последнему государственному экзамену. Я работал из последних сил. Страшная усталость сковывала всего меня – голову и тело, руки и ноги, они стали тяжелыми и непослушными. Голова была постоянно больной, затуманенной, разум отказывался чего-либо воспринимать. Все это явилось результатом беспрерывной напряженной работы в течение длительного времени. Вдобавок ко всему у меня расстроился сон: улегшись в постель, я долго не мог уснуть и, лишь когда начинал брезжить рассвет, забывался в полудреме, а утром вставал рано, как всегда. К несчастью, и погода, как нарочно, словно взбесилась: в Москве стояла жара свыше тридцати градусов, в читальном зале нечем было дышать. В таком состоянии и в таких условиях работал я, выжимая из себя последний остаток сил, и не о лаврах мечтал, готовясь к последнему экзамену, но о том, чтобы сдать его хоть как-нибудь, лишь бы не провалиться. Когда наступил день этого испытания, я шел на него, как на Голгофу. Правда, я не чувствовал себя слабо подготовленным, но боялся всяких случайностей, которые на экзамене всегда возможны.

К девяти часам утра вся наша группа была уже в сборе, но никто не подходил к дверям экзаменационной аудитории, все, пребывая в страхе, прятались за колоннами, не желая заходить туда первыми. Так прошло минут двадцать. Наконец дверь аудитории открылась, в ней показалась секретарь комиссии Агнесса, громко и сердито воскликнула:

– Что же вы?! Сколько можно ждать?

Тянуть время дальше – значило окончательно взбесить и без того страшного Аванесова. Я вошел в аудиторию, подступил к столу, за которым сидела комиссия, и, не выбирая, взял два билета – один по истории русского языка, второй по современному его состоянию – и подал их секретарю, чтобы она записала номера в ведомость. По странному совпадению, один и тот же номер был как на первом билете, так и на втором! Вторая странность – номер этот был "21".

– Смотрите – очко! – воскликнула. Агнесса. – Дважды очко! Экзаменаторы тоже удивились этой случайности.

Я стал готовиться к ответам. Вопросы были:

1. Группировка северовеликорусских говоров в ХV-ХVI веках.

2. Главные члены предложения. Подлежащее. Разобрать предложение.

Когда я сел перед грозным синклитом, Аванесов, до войны черноволосый, одетый во все черное, за что его прозвали "черным демоном", а теперь седой и несколько обрюзгший, с аппаратом-звукоусилителем, заложенным в ухо, внимательно посмотрев на меня, спросил:

– Ведь вы учились в ИФЛИ?

Я поразился его памяти! Мы с ним встречались один на один только на экзамене по старославянскому языку, когда я был студентом первого курса. Тогда он гонял меня по всему материалу в течение часа и сорока пяти минут. Не знаю, почему он поступил так: ведь я отвечал ему хорошо. Вероятно, он хотел на мне проверить, в каком объеме и насколько глубоко усваивают студенты курс, который он нам читал.

– Да, я учился в ИФЛИ, – ответил я.

– А кому сдавали старославянский язык?

– Вам, Рубен Иванович.

Аванесов самодовольно улыбнулся.

– Скажите, в каком году вы поступили в ИФЛИ?

– В 1937-м, десять лет прошло с тех пор.

– Да, уже десять лет! – со вздохом подхватила Евдокия Михайловна Галкина-Федорук, жена ректора.

– Значит, – продолжал Аванесов, – вместе с вами учились Василенко, Князевская, Кусков, Рабинович?

Я ответил утвердительно.

– Вы воевали?

– Да, пришлось.

– Наверное, многое забылось с тех пор?

Я несколько растерялся при этом вопросе: что было ему отвечать? Сказать, что забылось, значит, сразу поставить под сомнение свои знания. Но я ответил:

– Конечно, кое-что забылось: ведь много времени прошло!

Разговор этот не был казенно-официальным, но имел оттенок дружелюбия, воспоминания о том прошлом, когда они были моложе, здоровее и активнее в своей деятельности.

– Ну, хорошо, – сказал наконец Рубен Иванович, – отвечайте на первый вопрос.

Отвечал я уверенно, охарактеризовал фонетические и морфологические особенности северорусских говоров, приводил в подтверждение много фактического материала. Но вот за столом заколыхался отменно некрасивый, постаревший, еще более сгорбившийся Петр Саввич Кузнецов и задал мне вопрос:

– Скажите, каково было фонетическое звучание "ять", в каких словах и в каком положении он появлялся?

Я ответил и на него с примерами. Аванесов, переглянувшись с Кузнецовым и Галкиной-Федорук, сказал:

– Довольно. Переходите к следующему вопросу.

Он был по современному языку. То, что я уже успел поработать учителем русского языка в школе, очень помогло мне в тот раз: для меня не составило труда рассказать, чем и как может выражаться подлежащее в предложении, а потом разобрать структуру напечатанного на отдельном листке длинного и сложного по построению предложения.

Склонившись друг к другу головами, экзаменаторы посовещались, после чего Аванесов объявил мне:

– Вам "пять", товарищ Вершинин!

Выходя из аудитории, я услышал его реплику:

– Сразу чувствуется ифлийская выучка!

Секретарь комиссии Агнесса выбежала вслед за мной и, сияя лицом, сказала:

– Вы прекрасно отвечали! Они очень довольны вашим ответом!

Теперь ни Аванесов, ни Кузнецов, ни Галкина-Федорук уже не представлялись мне такими страшными, как перед экзаменом, и я готов был называть их милыми людьми. Однако эти "милые люди" в течение того дня провалили шесть студентов из нашей группы!

Поздравления сыпались на меня со всех сторон. Радость переполняла всего меня! Сданы государственные экзамены! Закончен университет! Достигнута цель, которую я поставил перед собой в начале учебного года! Я, наконец, свободен: позади все дела! Тяжкий груз свалился с плеч – легко стало и дышать, и двигаться! Я внутренне переживал такое же чувство облегчения, радости, счастья, какое владело мной после сдачи последнего экзамена при поступлении в ИФЛИ: начало перекликнулось с концом!

На следующий день я по привычке опять поехал в университет, хотя делать там мне было уже нечего, ходил по факультетскому коридору, остановился в фойе и разговаривал с встретившимися товарищами, обмениваясь впечатлениями о только что сданных экзаменах. Вдруг из деканата вышла секретарь факультета Серафима Ивановна, торопливо подошла ко мне и быстро заговорила:

– Я только что подвела итоги вашего обучения. У вас за все годы только по двум предметам оценки "хорошо", по всем остальным – "отлично". У вас же будет диплом с отличием! Поздравляю вас!

И она крепко пожала мне руку. Серафима Ивановна казалась такой взволнованной и обрадованной, словно не мне, а ей самой предстояло получить диплом с отличием. Славная, сердечная она была женщина!

Через три дня состоялся выпускной вечер в клубе университета. Перед нами выступил с краткой приветственной и напутственной речью ректор И.С.Галкин. Потом состоялся концерт. Вскоре я получил диплом и к нему университетский значок.

Так закончился этот учебный год, который был в моей жизни, как я считаю, героическим.

9

После сдачи государственных экзаменов и окончания университета мне больше всего хотелось отдохнуть, так как я чувствовал себя безмерно усталым. Но мой отдых длился только два дня: 1 июля я был уже на работе в редакции журнала "Вестник Московского университета". Редакция помещалась в комнате на четвертом этаже правого крыла старого здания университета, заставленной по периметру стен столами, за которыми сидели сотрудники. Там я застал доцента исторического факультета Германа Константиновича Цветкова, являвшегося заместителем главного редактора журнала и одновременно выполнявшего обязанности ответственного секретаря редакции, пока я не заступил на эту должность. Когда я представился, Цветков, человек средних лет, небрежно одетый, подошел ко мне, пожал руку и, улыбаясь, сказал:

– Ждем вас, очень ждем!

Я поздоровался со всеми присутствовавшими в комнате, которые с нескрываемым любопытством рассматривали меня.

Герман Константинович стал постепенно вводить меня в курс редакционных дел, растолковывать мои новые обязанности, о которых я до сего времени не имел никакого представления. Это натаскивание продолжалось изо дня в день. Цветков передавал мне свой большой опыт журналистской работы.

– Я и в газетах работал, и в журналах, – говорил он, – все стороны и тонкости этого дела знаю. Хлопотливое оно, беспокойное, особенно в газетах. В журналах все-таки полегче, хотя и тут передряг хватает.

Герман Константинович не имел своей квартиры, жил, как и я, в студенческом общежитии на Стромынке со своей семьей, состоявшей из жены Галины Анатольевны, очень милой женщины, и двух дочек-подростков.

Они занимали отдельную комнату. После сидения в редакции журнала мы с Цветковым обычно вместе отправлялись домой, продолжая деловой разговор. Ноги его были устроены так, что сами собой несли его к питейному заведению, где водка и коньяк продавались вразлив. После того как Цветков пропускал стаканчик без закуски, мы следовали дальше. В свое оправдание он говорил:

– Признаюсь – я человек пьющий, но это не мешает моей работе. Стаканчик, знаете ли, как-то взбадривает меня.

Взбодренный, он продолжал наставлять меня и предупреждать о том, с какими каверзами я могу столкнуться:

– Поступившие в редакцию статьи надо направлять на рецензию ученым авторитетам, а то ведь иной дурак, имеющий ученое звание, может какую-нибудь наукообразную глупость написать. Это только вам, студентам, со стороны кажется, что профессора, доценты такие милые люди и преданы только своей науке, а на самом деле между ними идет борьба, грызня, подсиживание друг друга, каждый мнит умным только самого себя и только свое мнение считает правым. Поэтому, отдавая статью на рецензию, надо знать, что представляет собой этот профессор, к какой группировке принадлежит. Ни в коем случае нельзя давать преимущество одной из них.

Когда добирались до общежития, Цветков зазывал меня к себе, и там продолжались наши разговоры на журнальную тему за чашкой чая.

– Если наукообразную глупость пропустишь в печать, то тут беды большой нет, ее тебе простят, но вот когда появится идейное несоответствие политике партии, то и журнал прихлопнут, и тебе голову снесут. Тогда уж пощады не жди! Без разрешения главлита, то бишь цензуры, ничего печатать нельзя.

Эти беседы с Цветковым были для меня очень важны. Благодаря им я недели черед две-три уже хорошо ориентировался в своих обязанностях и знал, что представляет собой журнал "Вестник Московского университета".

Это был ежемесячник объемом 10 печатных листов, предназначенный для публикации трудов ученых университета. Солидно выглядела его редакционная коллегия, в которую входили такие светила тогдашней науки, как академики В.В.Виноградов, И.И.Минц, А.Н.Несмеянов, члены-корреспонденты Академии наук СССР А.А.Ильюшин, Х.С.Коштоянц, профессора 3.Я.Белецкий. Д.Г.Виленский, Я.И.Герасимов, Д.Д.Иваненко, Г.А.Новицкий. К.А.Салищев, представлявшие разные направления науки. Главным редактором являлся академик Иван Матвеевич Виноградов, математик. Заместителем его был, как я уже упоминал, Г.К.Цветков. Тираж журнала был невелик – всего две тысячи экземпляров. Подписчиками на него являлись высшие учебные заведения страны, научно-исследовательские институты, зарубежные университеты, часть тиража поступала в розничную торговлю. Редакция не испытывала недостатка материалов для комплектации номеров, так как среди ученых университета было немало желающих опубликовать свои труды.

Пришлось убедиться в том, что дела с изданием журнала обстояли из рук вон плохо. Заканчивался уже июль, а не вышел тиражом еще мартовский номер. Седьмая книжка журнала давно должна была находиться в производстве, а формирование ее статьями только заканчивалось. Главная причина такого положения состояла в недопустимой задержке прохождения номеров через типографию, но вместе с тем имелись существенные недостатки в работе самой редакции. Не возникало претензий к литературным редакторам. Одним из них была Любовь Павловна Хвостова, бывшая жена профессора-международника, впоследствии академика В.М.Хвостова, женщина красивая, следившая за своей внешностью, с живыми карими глазами и манерами великосветской дамы, и мне казалось странным, почему она жена бывшая, а не настоящая. Вторым литературным редактором являлась Лидия Дмитриевна Живинская, женщина уже в годах, отличавшаяся тонкой интеллигентностью, характерной для образованных людей прошлого времени, однако она не входила в штат редакции, ее работа оплачивалась по счетам, что было для нас очень неудобно. Отличался знанием своего дела технический редактор Михаил Михайлович Киселев, худощавый человек с нервическим подвижным лицом, но его работе по протаскиванию журнала через типографию очень мешало сильное заикание, которым он страдал. Плохо справлялась со своими обязанностями секретарь-машинистка, печатала медленно и с многочисленными ошибками, но заменить ее не удавалось. Сущим бедствие было отсутствие в штате редакции опытного корректора, а также художника для выполнения разного рода чертежей, схем, диаграмм, которых много содержалось в научных статьях. Приходилось упрашивать корректоров и художников из других редакций выполнять наши заказы с оплатой по счетам, что обходилось очень дорого и выкачивало средства из бюджета нашего журнала. Плохо справлялся со своими обязанностями счетовод, он же экспедитор Ачкасов, неповоротливый, инертный, не обеспечивавший распространения номеров журнала, а это грозило нам финансовым банкротством.

Масса хлопот по комплектованию журнала статьями, связям с учеными, Мосгорлитом, типографией, по штатным, хозяйственным, финансовым вопросам свалились на мою голову. Я не привык, чтобы дело, которым я занимаюсь, шло плохо, поэтому опять впрягся в работу со всей энергией с целью вытащить редакцию и журнал из незавидного положения, в котором они находились. Цветков же отошел от всех этих забот.

В это время произошел случай, чуть не повергший меня в шоковое состояние. После рабочего дня я собрался ехать из редакции к себе в общежитие, завернул в газету рукописи статей очередного номера журнала и взял их с собой, чтобы вечером прочитать некоторые из них. Но дороге в метро зашел на Центральный телеграф, положил сверток на стол, купил две марки и, приклеив их к конвертам, опустил письма в почтовый ящик, вышел из зала и поехал домой. В метро перед станцией "Красносельская" я вдруг спохватился: "А где же сверток со статьями?!" Меня словно подбросило с места! В один миг я оказался у дверей вагона, выскочил из него, когда поезд остановился, вбежал в вагон на противоположной стороне станции и поехал назад, в центр, сотрясаемый нервной дрожью, весь вне себя. Мне казалось, что поезд не идет, а ползет, хотелось ускорить его движение. По Охотному ряду я бежал бегом. На углу улицы Горького, как на зло, столкнулся с Цветковым. Он стал расспрашивать меня о делах в редакции, я же мысленно проклинал его за задержку, нервничал, переступал с ноги на ногу. Герман Константинович предложил поехать вместе с ним, но я отказался под каким-то надуманным предлогом, сказав, что догоню его. Побежал вверх по улице Горького. Я не надеялся застать рукописи статей журнала на месте, где их оставил, не рассчитывал на такое счастье, но думал, может быть, сверток передали кому-нибудь из служащих телеграфа. Я вбежал в зал запыхавшимся, с бешено бьющимся сердцем, кинулся к столику, на котором приклеивал марки к конвертам, глянул... Я не верил своим глазам: мой сверток преспокойно лежал там, где был забыт мной! Вздох облегчения вырвался из моей груди!..

Цветкова я догнал уже на Стромынке около общежития. Он опять пригласил меня к себе. Любезная Галина Анатольевна быстро накрыла стол. Оживленная беседа за чашкой чая постепенно сняла с меня недавно пережитый нервный стресс.

10

В середине августа, в воскресенье, я один находился в комнате общежития: по случаю летних каникул все товарищи разъехались кто куда. Вдруг открывается дверь – и входит Юра Григорьев, радостный, улыбающийся! Поздоровались.

– Уезжаю домой, в Ленинград. Заглянул к тебе попрощаться, – сказал он, потом расстегнул портфель, который держал в руке, вынул из него бутылку портвейна и поставил на стол.

– Прощаться так по-настоящему, чтобы памятно было! – шутил Юрий.

Я организовал немудреную закуску из того, что у меня оказалось под рукой. Сели за стол. И потекла у нас задушевная дружеская беседа.

– Задержался я в Москве, статья моя печаталась. Теперь это позади, я свободен. Пора домой, там стану обживаться.

Юра был оживлен и раскован, что редко бывало с ним.

– Молодец, что приехал! За встречу! – сказал я.

Чокнулись и выпили. Потом я спросил:

– Так ты все творишь? Не даешь себе отдыха?

– Я, знаешь ли, не умею отдыхать... Не получается у меня. Напишешь статейку, тиснешь ее, а тут снова что-нибудь взбредет на ум. Голова никогда не отдыхает, а это до добра не доведет! Все понимаю, а ничего поделать с собой не могу.

– Знакомое состояние! Что же теперь в твоей голове?

– Задумал большую статью о "Непокоренных" Бориса Горбатова, не знаю, получится ли. Кстати, что, на твой взгляд, должно стоять в центре анализа этой повести? Мне бы хотелось знать твое мнение.

Подумав, я ответил:

– Ну, что касается "центра", то этот вопрос, я думаю, большой сложности не представляет: ответ на него дает уже само название повести. Не покорился наш народ врагу, не захотел и не мог покориться. Не сломило его волю страшное вражеское нашествие. А почему не сломило? Причина этого, конечно, в глубоком патриотизме народа. А как он, этот патриотизм, проявляется в мыслях и чувствах, а потом и в действиях героев повести? Вот этот психологоанализ их, как мне кажется, и должен лечь в основу твоей статьи.

– Ты прав, согласен с тобой, – сказал Григорьев. – Существо содержания статьи мне представляется таким же, но хотелось услышать мнение, так сказать, со стороны. Спасибо за совет. Давай-ка еще выпьем!

Портвейн забулькал в стаканы, так как рюмок у меня, разумеется, не было. Так и беседовали мы, близкие сложившейся дружбой и взаимными литературными интересами. Юра откинулся на стуле, держал себя свободно, щурил глаза в улыбке, по всему было видно, что он сегодня, сбросив груз забот, пребывает в блаженном состоянии. Постепенно разговор принял несколько иное направление. Юра на некоторое время задумался, а потом произнес:

– Почему у нас в литературе нет сейчас высокохудожественных произведений? Сколько я ни читаю, не могу наткнуться на такое. Почему нет самобытных писателей, отличающихся от других постановкой глубоких тем, созданием монументальных образов, стилем, наконец? Все современные писатели, за исключением Шолохова и еще одного-двух, в своем творчестве какие-то одинаковые, похожи друг на друга, слишком, я бы сказал, нивелированы, по языку произведения нельзя отличить одного от другого. Какова этому причина?

Я сам не раз думал об этом и теперь поразился совпадению наших взглядов.

– У меня есть на этот счет мнение, но только не знаю, согласишься ли ты с ним, – произнес я. – По-моему, причина этого в том, что в творчестве наших писателей нет соревновательности.

– То есть как нет? – прервал меня Юрий. – Каждый из них стремится писать лучше другого, значит, соревнуется.

– Я не о таком соревновании говорю. Раньше, допустим, в XIX веке, в нашей литературе были разные направления, разные как в идейном, так и в художественном плане, литературный процесс развивался в острой борьбе между ними. Пафос борьбы заострял мысль писателя, а это, в свою очередь, заставляло его чеканить форму, шлифовать стиль произведения. Ты же хорошо знаешь: стоило появиться роману Чернышевского "Что делать", как спустя некоторое время общество всколыхнули, вызвали острую полемику произведения противоположного идейного направления – романы Гончарова "Обрыв" и Достоевского "Бесы". Как в споре рождается истина, так и в борьбе литературных направлений выковываются высокохудожественные, глубокие по мысли произведения. У нас же теперь ничего подобного нет.

– Это, безусловно, так! – согласился Юрий.

Я же продолжал:

– Уж если говорить откровенно, на чистоту, то все современные писатели вынуждены подчиняться тому единому направлению, которое допускается партией, использовать единый метод социалистического реализма, по сути дела далекий от правдивого изображения всего, что нас окружает. Отсюда и нивелировка, как ты выразился, однотипность произведений.

– Но это же убийственно для писателей и литературы в целом! – горячо воскликнул Юрий, подавшись вперед. – При таком положении о какой же свободе творчества можно говорить? Без свободы мыслить и писать о том, что тебя воодушевляет, нет и не может быть подлинного творчества!

– А что делать? Разве не знаешь, что бывает с теми, кто осмеливается проявлять творческую самобытность? Вспомни

Ахматову и Зощенко! Куда девались поэты Николай Клюев и Иосиф Мандельшам, очеркист Михаил Кольцов, драматург Владимир Киршон? Расстреляны! А почему замолчали и где, в каких "местах не столь отдаленных" находятся Олег Волков, Юрий Домбровский, Николай Заболоцкий, Мария Прилежаева? Да разве всех перечислишь?! Вот то-то и оно! Поневоле будешь подчиняться тому, чего от тебя требуют, если хочешь жить.

Юрий слушал меня внимательно, на его умном лице отражалась работа мысли, как будто он решал какую-то сложную и важную для него проблему. Глянув на меня, он произнес в раздумье:

– Не знаю, возможно, этот диктат партии над умами и талантами оправдан нашим глобальным противостоянием с Западом, а оно не спадает и, как мне кажется, все больше усиливается. Не знаю, не знаю…Может быть, так и надо?.. Налей-ка, браток, еще, чтоб душа не ныла!

Этот неожиданно возникший острый разговор живо затронул Григорьева: куда девались его веселость и беззаботность! Помолчав немного, он сказал, продолжая начатую им тему:

– Да, душа, действительно, ноет и не только у нас с тобой. По моим наблюдениям, в народе у многих подавленное настроение. Ты не замечаешь этого?

– Как не замечать! – отозвался я. – Однажды у моих товарищей по комнате перед сном возник неожиданный и довольно странный разговор. Стали вслух размышлять о том, почему так безрадостно живется. А теперь ты о том же. Не странно ли?!

– Я часто думаю об этом. Из головы не выходит.

– И к каким же выводам пришел?

– Я объясняю это тяготами нашей жизни. Народ отчаялся дождаться светлых дней. Когда шла война, все мирились с трудностями, понимая их неизбежность, однако надеялись, что после победы наступит благодать, жить станет легче, не будет нужды, от которой люди исстрадались. Но послевоенная наша действительность оказалась совершенно иной: скудные пайки по карточкам, голод, многим не во что одеться-обуться, негде жить. А сколько на вокзалах, на углах улиц нищих, оборванных, грязных, потерявших человеческий облик! Нельзя проехать в электричке или метро, чтобы не встретить в вагонах безногих, безруких инвалидов, выпрашивающих подаяние. А это же бывшие фронтовики, наши боевые товарищи.

– И не говори, Юра! – прервал я его. – Я всегда испытываю стыд, глядя на них: воевали вместе, но я жив и здоров, а они искалечены и теперь брошены на произвол судьбы, стали никому не нужными. Это же страшно!

– То же и со мной: отвожу глаза, когда бросаю им свои медяки…Но я еще не закончил своей мысли, хочу продолжить. Подумай, – говорил Юрий, – сколько повсюду воровства, грабежей, разбойных нападений. Ведь вот что вокруг нас! А наши власти как будто ничего этого не замечают, ни в одной газете не прочтешь ни о чем подобном. И долго ли такое будет продолжаться? Нет ответа на этот вопрос. Обещаний всяких много, но мало веры в них. При всем этом откуда же взяться оптимистическим настроениям? Эх!.. – и Юрий, склонив голову, махнул рукой, как будто этим жестом подводя итог сказанному и выражая чувство полной безнадежности. Разговор растревожил нас. Мой гость, виновато улыбнувшись, сказал:

– Нагнал я на тебя тоску великую, уж ты извини меня... Право, не хотел этого, как-то само собой получилось.

– Да будет тебе! – прервал я его. – Тоска-то внутри нас обоих затаилась, вот только неожиданно вырвалась наружу. Не может она вечно пребывать в загоне: она ведь тоже нуждается в своем выражении, хоть изредка, как у нас с тобой сегодня.

Нам хотелось, наконец, оторваться от темы тяжелого разговора, но мы уже не могли остановиться. Вскоре Юрий вновь вернулся к ней:

– У нас в Ленинграде от всей этой неустроенности жизни, от страданий, перенесенных в блокадные годы, заметно усилились религиозные настроения, особенно среди коренных жителей города. Причем эта религиозность имеет оттенок толстовства: люди отмахиваются от общественной жизни, замыкаются в себе, думают лишь о том, чтобы самим не сотворить зла, взыскуют к своей совести. Я понимаю их: они хотят хоть где-то, хоть в чем-то найти духовное пристанище.

Так в тот день мы изливали друг другу душу до тех пор, пока бутылка портвейна не опустела. Посидев еще, Юрий поднялся со стула и стал прощаться.

– Не забывай меня, – говорил он. – Буду присылать тебе свои статьи для прочтения. Будешь в Ленинграде, непременно заходи, примем как дорогого гостя. Запиши-ка мой адрес.

Встретиться нам с ним больше никогда не довелось.

11

Академик Виктор Владимирович Виноградов, один из корифеев отечественного языковедения, он же профессор Московского университета, опубликовал монографию "Русский язык" – итог своего многолетнего труда о путях развития и современном состоянии нашего языка. Вскоре после этого в "Литературной газете" появилась статья В.Агапова и К.Зелинского "Нет, это не русский язык", в которой академик обвинялся в отходе в своих теоретических обоснованиях от марксистко-ленинской методологии и в приверженности к взглядам лингвистов буржуазного Запада. По тем временам обвинение очень серьезное, так как связывалось с отступничеством от официальной идеологии, а это считалось непростительным грехом. Видимо, не без подсказки из "высокого дома, из которого все видно", как тогда в шутку называли зданиеЦК ВКП/б/ на Старой площади, в научных учреждениях Москвы и Ленинграда началось широкое обсуждение книги Виноградова с определенной тенденцией, попросту говоря – шельмование академика, а вместе с ним и многих других, кто попался под руку. Счел необходимым включиться в эту кампанию и Московский университет: на его филологическом факультете в конце января состоялось открытое партийное собрание по данному вопросу. Я присутствовал на нем как представитель редакции нашего "Вестника": на его последних страницах давалась информация о разных событиях университетской жизни, и оставить без внимания это важное партийное собрание было невозможно.

Ярко освещенная большая аудитория заполнилась людьми. На передних рядах перед длинным столом президиума находились профессора и преподаватели разных факультетов. Присутствовало много аспирантов и студентов, но было также немало незнакомых мне лиц: пожелали присутствовать на собрании представители ряда высших учебных заведений Москвы. Люди все прибывали и прибывали, разыскивали еще не занятые места, приглушенный гул стоял в аудитории. Я занял место поближе к передним рядам и приготовился записывать выступления.

За столом президиума находились члены партийного бюро во главе с секретарем Ефимом Степановичем Ухаловым. Он заметно волновался, беспокойно поглядывал в аудиторию, до отказа заполненную людьми, обращался с какими-то вопросами то к одному члену президиума, то к другому. Вот, наконец, Ухалов встал со стула и позвонил в колокольчик, призывая к тишине, потом открыл собрание и, не выходя из-за стола президиума, произнес вступительное слово, в котором повторил все то, что усиленно насаждалось тогда Центральным Комитетом партии в идеологической работе среди народа и в средствах информации.

– ЦК ВКП/б/ обратил особое внимание партии и всей советской общественности, – говорил Ухалов, – на наличие у отдельных наших ученых и писателей преклонения перед буржуазной культурой и наукой. Беспощадная борьба с проявлениями низкопоклонства перед Западом является патриотическим долгом каждого советского ученого, писателя, общественного деятеля. К сожалению, нежелательные явления, отмеченные мной, имеются и в деятельности филологического факультета нашего университета, его ученых.

В подтверждение Ухалов назвал книгу академика Виноградова "Русский язык" и другие его работы, а потом напомнил, что профессор Бродский на заседании кафедры призывал советских писателей учиться психологизму у Достоевского, профессор Поспелов на лекциях скрывал от студентов реакционную сущность романа этого писателя "Бесы", в газете "Культура и жизнь" были подвергнуты критике работы профессора Гудзия о Льве Толстом.

– Все эти факты, – продолжал Ухалов, – говорят о крупных недочетах в работе филологического факультета, которые проистекают оттого, что его ученые пренебрегают критикой и самокритикой, руководствуются приятельскими, а не принципиально-деловыми отношениями, не включаются в борьбу за реализацию решений ЦК ВКП/б/ по вопросам литературы, науки и искусства.

Ухалов сделал, так сказать, зачин партийному собранию, определил его направление. По заранее составленному распре-делению ролей следующим выступил известный языковед профессор Т.П.Ломтев с основным докладом о книге академика Виноградова "Русский язык". Отметив несомненную ценность фактического материала этой книги, он далее заявил:

– Теоретические основы книги вызывают серьезные возражения, так как они являются применением к вопросам русского языка лингвистической концепции женевского языковеда де-Соссюра, которая представляет собой выражение агностицизма неокантианского направления в науке о языке.

В конце доклада Ломтев охарактеризовал концепцию Виноградова о происхождении и развитии русского литературного языка как несоответствующую ленинскому учению об основных закономерностях развития языка в эпоху победы капитализма над феодализмом.

Я попытался припомнить, в каких работах и что писал Ленин по этому поводу, но мне на ум так ничего и не пришло. Аудитория слушала Ломтева внимательно, а когда он закончил, среди присутствовавших началось легкое движение, послышались тихие разговоры: они обменивались мнениями.

Между тем на кафедру поднялся член партийного бюро профессор Н.А.Глаголев, читавший студентам курс истории литературной критики. Человек он был эрудированный, но не являлся собственно языковедом, поэтому было любопытно, о чем же он будет говорить по поводу трудов академика Виноградова. Начал он с общих слов о том, что многие наши лингвисты склонны защищать устаревшие научные концепции, переоценивают значение изыскания словесников дореволюционного периода, и лишь только после этого перешел к анализу работ Виноградова:

– Метод исследования Виктора Владимировича не соответствует нашим требованиям партийности науки, он в своих трудах не отрицает, но и не следует ей на практике – вот в чем состоит их главный недостаток. Его исследования страдают беспринципным объективизмом: излагая концепции буржуазных ученых, он оставляет их без критики или какой-либо оценки.

В дальнейшем своем выступлении Глаголев обвинил Виноградова в завышении значения высказываний о русском языке славянофилов во главе с Константином Аксаковым, в то же время он, якобы, нигде не ставит вопроса о роли в развитии русской лингвистической науки революционных демократов Белинского, Чернышевского, Добролюбова, не исходит из ленинского учения о двух культурах и рассматривает историю развития русской культуры как единый гармонический процесс.

Обвинения, выдвинутые Глаголевым против Виноградова, представлялись серьезными. Атмосфера на партийном собрании накалялась. В аудитории чувствовалось напряжение, выражавшееся в приглушенном гуле голосов, возникавшем то в одном месте, то в другом.

Выступил профессор Чемоданов, говорил нудно и скучно, так же, как читал свои лекции по языкознанию. Стоя на кафедре, высокий и прямой, часто отрывая глаза от написанного текста и вскидывая их поверх аудитории, к потолку, он поучал:

– Надо направлять свои удары в первую очередь по тем буржуазным языковедам, которые рядятся в социалистические одежды, ибо до сих пор находятся наивные люди, воспринимающие социологизм буржуазного языкознания как нечто, соответствующее учению Маркса.

Затем Чемоданов занялся самокритикой, признал, что в учебнике по языкознанию, соавтором которого он являлся, развитие этой науки представлено в виде истории западно-европейской лингвистики, а русское языковедение рассматривается лишь как придаток к ней.

Чемоданова сменила доцент Галкина-Федорук и, выступая со свойственной ей экстравагантностью, стремясь внешнюю эффектность звонких фраз выдать за глубокомыслие, преподносила поверхностные сентенции вроде таких, как "анализ ошибок Виноградова позволяет сделать вывод, что его книга не основывается на фундаменте современных достижений диалектического и исторического материализма".

Все поднимавшиеся на кафедру клевали Виноградова, кто как мог. Я, торопливо записывая содержание выступлений в блокноте, лежавшем у меня на коленях, думал: "Неужели не найдется никого, кто бы молвил слово в защиту Виноградова?"

Но вот на трибуне появился профессор Аванесов, постаревший, со слуховым аппаратом в ухе. Он не осмелился безоговорочно встать на сторону Виноградова, соглашался с необходимостью вести борьбу против низкопоклонства перед западной наукой и воспринимать критику и самокритику так, как это свойственно большевикам. Всем этим набором заштампованных фраз маститый ученый отдавал дань тому идейному направлению, которое было задано на партийном собрании, и они, эти по-школярски заученные фразы, звучали в его устах наивно и даже смешно. Но вот Аванесов перешел к тому главному, ради чего он поднялся на трибуну,

– Я считаю, – заявил он, – нельзя рассматривать работы Виктора Владимировича так односторонне, как это делается здесь, на этом собрании, когда замалчивается основное содержание его трудов, что, прежде всего, составляет их суть и определяет их основополагающее значение для нашего языкознания. Без его книг не может обойтись советская высшая школа. Меня тоже упрекали и устно, и в печати в уходе от современности в моих научных работах, но ведь иной раз на древнем материале можно дать более актуальные изыскания, чем на современном.

Выступление Рубена Ивановича вызвало оживление в аудитории. На передних рядах ученые, наклоняясь друг к другу, переговаривались. Профессор Кузнецов что-то нашептывал на ухо сидевшему рядом с ним члену-корреспонденту Академии Наук Бархударову. Кто-то пожал руку Аванесову в знак одобрения, когда он проходил к своему месту.

На кафедру поднялся Виноградов, высокий, плотный, с редкими седеющими волосами на голове. Аудитория притихла. Взоры всех устремились на академика. Я ожидал увидеть его расстроенным и смущенным, но ошибся. Мясистое лицо Виноградова с немного приплюснутым носом было спокойно, а его живые глаза смотрели в зал уверенно. "Каким молодцом он держится! – подумал я. – Видимо, его не очень волнует то, что говорят о нем на этом собрании".

Виноградов свое выступление начал с того, что признал справедливыми некоторые из сделанных ему замечаний.

– Я не буду возражать, – продолжал он, – когда меня убеждают в том, что я не справился с задачей использования материалистического метода для изложения истории русской грамматической мысли, но буду решительно возражать, когда меня хотят убедить, что я сознательно и намеренно предложил идеалистическую концепцию.

Свои ошибки в методологии академик объяснил отсутствием марксистских работ по истории лингвистических учений, а одному человеку, заявил он, не под силу создать историю науки на базе коммунистической идеологии: для этого необходимо объединение усилий целого ряда ученых, не только русистов, но и специалистов по общему языкознанию, логике, истории, философии. Вежливо, но твердо отклонил он обвинение его со стороны глубоко уважаемого им профессора Глаголева в солидарности с великодержавным шовинизмом славянофилов и в подтверждение привел несколько цитат из своих работ.

Закончив свое краткое выступление, Виктор Владимирович быстрой походкой уверенного в себе человека прошел от кафедры к своему месту на первом ряду аудитории. "Вот человек! Знает себе цену!" – с восхищением подумал я. Выступление Виноградова и его поведение на собрании можно было выразить словами: "Вы говорите обо мне все, что угодно, но я буду делать все так, как считаю нужным". Я услышал разговор сидевших позади меня двух незнакомых мне мужчин:

– Молодец Виноградов! Не побоялся постоять за себя: высказал то, что думает.

– А чего ему бояться? Академик ведь, не нам с тобой чета!

Оживленные лица присутствовавших свидетельствовали об их одобрительном отношении к Виноградову.

Открытое партийное собрание продолжалось, но теперь огонь критики был перенесен на других ученых филологического факультета. Доцент Василенок, аспирант Архипов обрушились на заведующего кафедрой фольклора профессора Богатырева за то, что он в программе по этому курсу удалил раздел о разоблачении мифологической школы, что, дескать, означает его отказ от раскрытия идеалистической сути этого течения в фольклористике и не отвечает принципам партийности в науке.

Но больше всех досталось на собрании профессору Поспелову в выступлениях доцентов Ухалова и Белкина за то, что он, читая лекции студентам, высоко оценил достоинства романа Достоевского "Бесы".

– Роман "Бесы" – одно из слабых произведений Достоевского, – говорил, разгорячившись, Ухалов. – В нем много публицистических страниц. Считать его достижением Достоевского – значит, брать под защиту самого Достоевского, его идеи, а затем придется защищать и его борьбу против революционной демократии. Достоевский задумал создать памфлет на революционное подполье и создал его, – заключил Ухалов.

Не менее резко прозвучало выступление Белкина с критикой в адрес Поспелова:

– В романе "Бесы" у Достоевского замысел и воплощение совпадают, и не было у него расхождения художника и мыслителя. Критику народовольцев-нечаевцев Достоевский переводил прямо в критику идей Чернышевского и Добролюбова. Подчеркивать расхождение у автора замысла и воплощения, как это допускает профессор Поспелов, значит, смазывать реакционность ”Бесов”.

Зная строптивый характер Поспелова, можно было не сомневаться, что он не потерпит наскоков на себя. На трибуну Геннадий Николаевич поднялся решительно, говорил резко и горячо, утверждая, что роман "Бесы" ценен не только потому, что написан великим Достоевским, он светит не только отраженным светом других произведений этого писателя, но и своим собственным светом.

Страсти разгорелись: чем дальше, тем выступления ораторов становились острее и резче. Собрание продолжалось до полуночи и закончилось, как и следовало ожидать, принятием длинной заранее подготовленной резолюции, в которой профессора и преподаватели обязывались шире развертывать критику и самокритику, беспощадно вести борьбу с буржуазной идеологией, низкопоклонством перед западной реакционной культурой и наукой.

Вот в такой обстановке, под таким жестким прессингом партийного надзора и диктата, при натравливании ученых друг на друга приходилось им вести учебную и исследовательскую работу в те сталинские времена.

12

Дела в редакции "Вестника Московского университета" шли плохо. Удалось значительно выправить положение с соблюдением сроков подготовки номеров к печати, но выходили они в свет по-прежнему с большим опозданием. Причины этого были самые разные. Больше всего хлопот доставляла типография, систематически задерживавшая печатание. Кроме того, она предъявляла к оплате грабительские счета, и мне, скрепя сердце, приходилось подписывать их, иначе журнал вообще перестал бы выходить. Был случай, когда главный бухгалтер университета Иванов отказался пропустить один такой счет.

– Вы же не счет оплачиваете, а взятку даете типографии! – с раздражением сказал он мне. Я и сам понимал, что это взятка, но как было поступать, если без взяток нигде ничего не делалось? Иванов заупрямился, пришлось обращаться за помощью к самому Галкину.

Много неприятностей доставляла цензура в лице Мосгорлита. Пустить номер журнала в тираж можно было лишь с его разрешения за подписью начальника и печатью. Каждый раз, как я направлялся туда, меня охватывала тревога, и не без основания. Так, в одном из номеров журнала была помещена статья профессора В.А. Дурденевского о международных актах, определяющих гра­ницы Советского Союза. Когда прошли все стадии работы над номером и осталось пустить его в тираж, Мосгорлит потребовал согласовать статью Дурденевского с Министерством иностранных дел, а оно отказалось читать статью, считая это не своим делом. Образовался замкнутый порочный круг, который, казалось, не разорвать. С великим трудом удалось утрясти этот вопрос, но выход номера был задержан на целых полмесяца. В другой раз, когда я только что возвратился из Мосгорлита, куда ходил за получением разрешения на тиражирование очередного номера журнала, к нам в редакцию вбежал запыхавшийся доцент физического факультета Татевский, бросился на стул и, глядя на меня встревоженными глазами, спросил:

– Вышел номер с мой статьей?

– Нет еще, – ответил я. – А в чем дело?

– Слава богу! – воскликнул Татевский. Он вынул из кармана носовой платок и стал вытирать им пот с лица.

– Бежал к вам, как сумасшедший! – произнес он, как бы оправдываясь, а потом пояснил, что в его статье речь идет о сделанном им открытии, которое решено засекретить.

– Статью публиковать нельзя! – заключил он.

– Но ведь номер-то уже набран в типографии!

– Задержите выпуск! Пожалуйста!... Иначе меня ждут большие неприятности... да и вас тоже.

Что оставалось делать? Пришлось возвращать номер из Мосгорлита, выбрасывать статью Татевского, заменять ее другой, допечатывать. Опять произошла задержка выхода номера почти на три недели.

Мы решили начиная с 1948 года несколько изменить порядок размещения статей в номере – давать их по разделам наук, но и на это пустяковое дело был наложен запрет Мосгорлитом: он потребовал на это разрешение Главлита. Вот до такого абсурда доходили цензурные порядки! Думается, такого не было даже при царе Николае I. Мало этого, иногда задержки выхода номеров происходили из-за сектора печати отдела пропаганды и агитации ЦК ВКП/6/, который, помимо цензуры, строго контролировал все, что касалось периодических изданий, в том числе и нашего журнала. Всевозможные редакции боялись этого сектора гораздо больше, нежели Мосгорлита и Главлита.

Хватало хлопот и в работе самой редакции. Нередко у меня возникали неприятные столкновения с авторами статей. Как-то раз поступили гранки очередного номера, их раздали авторам для прочтения, но профессор Квятковский не соизволил сделать это вовремя, несмотря на напоминания, в результате из-за него номер лежал без движения. Квятковский довел меня почти до исступления и, когда он, наконец, явился в редакцию, я готов был наброситься на него с кулаками.

Доживавший свои последние годы знаменитый академик Н.Д.Зелинский, изобретатель противогаза, автор многих основополагающих исследований по органической химии, в соавторстве с профессором Н.И.Гавриловым печатал в нашем журнале большую статью. За ее прохождением наблюдал Гаврилов. Он замучил нас постоянными исправлениями и переделками текста. Когда довели дело до чистых листов, Гаврилов, просмотрев их, потребовал, чтобы его фамилия была поставлена впереди фамилии Зелинского, а также удалены перед фамилиями слова "академик" и "профессор", снова захотел внести изменения в содержание. Я, взбешенный, пытался уговорить его не делать этого, усовестить, но безрезультатно. Дело уладилось только после того, как я позвонил по телефону Зелинскому и попросил его повлиять на Гаврилова.

Такие стычки с авторами происходили довольно часто.

Много неприятностей доставляла мне плохая укомплектованность редакции работниками. До сего времени не удалось ввести в штат литературного редактора Лидию Дмитриевну, по-прежнему не было корректора, художника, курьера. Все это очень осложняло мою деятельность. Плохо обстояли дела с распространением журнала, отчего мы всегда находились в финансовом кризисе. Мне стало совершенно ясно, что журнал, находясь в таком положении, никогда не выйдет из прорыва. Я стал мучительно думать над тем, как переломить создавшуюся ситуацию.

Прежде всего поговорил на эту тему с Цветковым.

– Начинать надо с главного редактора, ему доложить о положении дел в журнале, – сказал Герман Константинович. – Нельзя его обходить, хотя вряд ли он нам чем-нибудь поможет.

Главным редактором являлся академик Иван Матвеевич Виноградов, известный математик, прославившийся более всего изысканиями в области теории чисел. Это был невысокий упитанный человек в черном костюме, еще не старый, но совершенно лысый. Он начисто сбривал остававшиеся кустики чахлых волосиков на голове, чтобы придать ей какое-то единообразие, отчего она казалась круглой белой тыквой. На полном лице академика беспокойно бегали небольшие черные глазки. По его внешнему виду никак нельзя было подумать, что перед тобой всемирно известный ученый. Как и многие деятели науки, Иван Матвеевич не лишен был зазнайства. При первой же моей встрече с ним, когда я принес ему сигнальный номер журнала для подписи в тираж, он, удобно расположившись в кресле, начал говорить:

– А вы знаете, ведь я только недавно возвратился из Лондона. Там проходил всемирный математический конгресс, организованный Британским математическим обществом. Меня там очень хорошо приняли. А при открытии конгресса его президент посадил меня рядом с собой по правую руку. Я никак не ожидал такого почета!

Его маленькие черные глазки на улыбающемся лице заискрились, и лицо, и вся его нежившаяся в кресле в непринужденной позе фигура без слов говорили, что это воспоминание доставляет ему величайшее удовольствие. Меня удивило, почему он рассказал об этом мне, человеку, с которым только что познакомился. Поговорив так некоторое время, Иван Матвеевич взял в руки лежавший перед ним на столе сигнальный номер журнала, полистал его с пятого на десятое, потом, озабоченно посмотрев на меня, спросил:

– А в нем нет ничего такого... неподходящего?

Я заверил его, что в номере "ничего такого" нет, можно не беспокоиться. Тогда академик достал из нагрудного кармана пиджака ручку с вечным пером, отвинтил колпачок и, склонившись над столом, поставил свою подпись. Кроме этих подписей, он не делал для журнала ровным счетом ничего.

Вот к такому человеку направились мы с Цветковым советоваться, как вытащить наш журнал из прорыва. Когда вошли в кабинет, Виноградов поднялся с кресла, пошел нам навстречу, поздоровался за руку, пригласил присаживаться. После доклада ему о том, в каком трудном положении находится журнал, на его лице выразились тревога и растерянность, глаза беспокойно забегали. Видно было, что мы его неприятно озадачили. Насколько он был знаменит в математике, настолько же наивен и детски беспомощен в решении практических вопросов. Помолчав, Иван Матвеевич неуверенно спросил:

– Так что же будем делать?

Цветков ответил:

– Вопрос настолько серьезный, что его надо бы рассмотреть на редколлегии.

– Ну что же? Давайте так и сделаем... Поговорим... Обсудим... Вынесем общее решение... Пожалуй, так будет хорошо!

Смотря на растерянный вид главного редактора и выслушивая его ничего не значащие фразы, мне казалось, что он готов согласиться с любым предложением, какое бы ему ни предложили, так как своего у него не было. Так и порешили – провести заседание редколлегии журнала на этой же неделе, в пятницу.

Когда мы вышли из кабинета, Цветков махнул рукой и сказал:

– Я так и знал: никакого толку из разговора с ним не будет! Я стал обзванивать членов редакционной коллегии с просьбой прибыть на ее заседание и еще раз убедился в отсутствии у них какой-либо заинтересованности делами журнала. В телефонную трубку слышались их ответы, сказанные лениво, сквозь зубы:

– На заседание редколлегии журнала? Нет, не смогу: я занят...

– Понимаю, что вопрос стоит очень важный, но тем не менее...

– У меня в этот день лекция...

– Я уезжаю в санаторий...

В назначенный день заседание редколлегии состоялось в присутствии лишь половины ее членов. Когда мы с Цветковым доложили, в каких трудных условиях работает редакция журнала и в каком тяжелом положении он находится, члены заохали, заахали, закачали головами, но так как в практических делах они были настолько же сведущи, как и главный редактор, то не смогли предложить ничего, что могло бы помочь журналу. После окончания заседания, когда мы с Цветковым возвращались домой, он сказал с раздражением:

– Надо повыгонять из редколлегии всех этих именитых бездельников, от которых журналу нет никакого проку!

Несколько дней я пребывал в тягостном настроении. Однако надо было что-то предпринимать. Тогда мне пришло в голову написать докладную записку ректору университета. Цветков, зайдя в редакцию, застал меня за составлением этой записки, когда черновик ее уже был готов. Прочитав написанное, Герман Константинович порывисто встал со стула и сказал:

– Пойдем сейчас же к Галкину!

Ректор был на месте и без задержки принял нас. Ради краткости изложения сути дела, с которым мы к нему явились, я зачитал ему докладную. Выслушав, он, качнувшись в кресле, спросил:

– Ну что же: выходит, дошли до тупика?

– Почти так, – ответил я. – Денег нет.

– О деньгах мы еще поговорим. А пока расскажите, каково положение с прохождением номеров.

Я сообщил ему, что сентябрьский номер со статьями о 800-летии Москвы был задержан в Мосгорлите и в ЦК ВКП/б/ на целый месяц, то же произошло с ноябрьским номером, посвященным 30-летию Октябрьской революции.

– И что такое, – воскликнул Галкин с горячностью, – как только включаются в номер гуманитарные статьи, так происходит задержка его выпуска или эти статьи вовсе выбрасываются из него!

Когда перешли к денежным делам, ректор вызвал главного бухгалтера Иванова, долго консультировался с ним, а потом приказал ему оплатить все наши счета из каких угодно средств. Под конец он сказал мне и Цветкову:

– У меня есть план оказания помощи журналу, но над ним надо еще подумать.

Этим и закончилось совещание у ректора. Результаты его были малозначительными. Шли дни, недели, а положение в редакции оставалось прежним. Я работал очень много и сильно уставал. Постоянные заботы, хлопоты, непреходящее нервное напряжение выматывали мои силы. Каждый вечер я возвращался домой совершенно разбитым. Такое состояние объяснялось еще и перенапряжением сил в необычайно тяжелый для меня прошлый год, когда я заканчивал университет, после чего, нисколько не отдохнув, снова впрягся в работу. Тяжесть переутомления я теперь ощущал остро, физически, она делала меня вялым, инертным, и не всегда удавалось силой воли преодолеть это состояние.

Отдых наступал в редкие случаи встреч с моими друзьями по Уржуму – Вязниковым, Ступиным, Аней Масловой, Женей Розановой и их семьями. Мы собирались вместе у кого-нибудь из них в праздничные дни, отмечали дни рождения. В сердечном общении с ними я сбрасывал с себя груз забот и чувствовал себя легко и раскованно.

Самые близкие отношения продолжались у меня с моими друзьями с довоенного времени – с двумя Борисами, Матвеевым и Базилевским. С последним мы жили в том году в одной комнате студенческого общежития на Стромынке. В ней нас было пятеро – все аспиранты, кроме меня. Одним из них был Вася Кулешов, которого мне уже приходилось упоминать. Он в годы войны побывал на фронте, а теперь писал диссертацию о творчестве Пушкина под руководством своего давнишнего шефа Дмитрия Дмитриевича Благого, был, как и прежде, самоуверен и самовлюблен. Ни с ним, ни с двумя другими аспирантами близких отношений у меня не сложилось, а вот с Базилевским мы по-прежнему жили душа в душу, помогали друг другу в житейских делах, советовались при возникновении каких-либо трудностей, иногда вместе ходили в театр или кино. Базилевский был в высшей степени порядочным человеком, глубоко интеллигентным, сдержанным, рассудительным, все эти его качества влекли меня к нему. Он упорно и настойчиво, пренебрегая трудностями, сдавал аспирантские экзамены и писал диссертацию.

У нашего общего друга Бориса Матвеева дела складывались удачно. Он продолжал быть военным, состоял адъютантом при начальнике Главного военно-медицинского управления Советской Армии, получил комнату в военном городке в подмосковном Болшеве, куда перевез из Барнаула свою мать Нину Юльевну и дедушку Ивана Васильевича, учился заочно в аспирантуре МГУ. Матвеев изредка навещал нас в общежитии, но чаще зазывал к себе в Болшево на день рождения свой матери, дедушки или по случаю какого-либо праздника, и мы охотно ездили к ним. Охотно потому, что находили в семье Матвеевых сердечный прием. Душой семьи являлась Нина Юльевна, уже немолодая, полноватая, с плавной неторопливой походкой и добрым лицом любящей матери. Она была одной из тех женщин, которые как будто созданы для семьи, в заботах о ней находят свое счастье. Под стать ей был и дедушка Бориса – старенький Иван Васильевич, невысокий, седоусый и очень доброжелательный по отношению ко всем окружающим. Когда мы с Базилевским приезжали к ним, то как будто попадали после холостяцкого базарного житья в общежитии в особый мир спокойного семейного благополучия, где забываются тревоги и заботы и можно отдохнуть душой, зная, что принимают здесь тебя с открытым сердцем и желают тебе только хорошего. Нина Юльевна была к тому же прекрасной кулинаркой, все, что она готовила, получалось у нее необыкновенно вкусно, а угощать они все трое умели так, что отказаться не хватало сил. В мирной беседе за столом незаметно протекал вечер. У Матвеевых я всегда чувствовал себя, как в кругу близких родственников.

Так шло время. И вот, наконец, наступила обещанная ректором помощь журналу, но была она своеобразной. Как известно, если дела идут плохо, то прежде всего надо отыскать виновного в этом, чтобы примерно наказать его, если же такового не оказывается, то следует кого-то сделать козлом отпущения. На сей раз им стал Цветков: его освободили от должности заместителя главного редактора. Отчасти виноват в этом был он сам. В прошлом году, еще до моего прихода в редакцию, Цветков опубликовал в "Вестнике" свою статью, а, будучи по натуре человеком арапистым, он, немного изменив текст этой статьи, опубликовал ее вторично под другим названием. Это, разумеется, в конце концов всплыло на поверхность, и для автора статей возникли большие неприятности. Вместо Цветкова заместителем главного редактора назначили молодого и горячего доцента биологического факультета Алиханяна. Кроме того, нашу редакцию подчинили издательству МГУ, возложив на него заботы по выпуску номеров журнала.

Однако все эти новшества мало что изменили в моем положении. В некотором отношении мне стало работать даже труднее, так как мой новый шеф, доцент Алиханян, в журналистике ничего не смыслил. Он почти никогда не появлялся в редакции, а вызывал меня к себе в лабораторию, где, облаченный в белый халат, обычно прополаскивал какие-то пробирки и склянки. Прежде всего Алиханян приступал не к разговору о журнальных делах, а начинал всячески поносить академика Т.Д. Лысенко, называя его шарлатаном от науки и всякими другими позорящими наименованиями. Именно в этот период разгорелась ожесточенная борьба между Лысенко, объявившим теорию генной наследственности пустой выдумкой буржуазных ученых Менделя, Вейсмана, Моргана, и его противниками во главе с профессором, а потом академиком Н.И.Дубининым, получившими прозвище "вейсманистов-морганистов". Перевес был на стороне Лысенко, так как его поддержал сам Сталин. "Вейсманисты-морганисты" подверглись гонению, многие из них лишились должностей в университетах и научных учреждениях. Алиханян выступал в защиту науки о генах и, сверкая армянскими черными глазами, гневно говорил, не стесняясь в выражениях:

– Ведь только одни дураки, полные невежды могут отрицать наличие наследственности у живых организмов как в фауне, так и в флоре! Надо быть идиотами, чтобы не понимать этого! Лишив биологию ее генной основы, мы загоним ее в тупик, тогда она перестанет служить практическим нуждам человека. Ничего, – обращался он к своим невидимым противникам, – сдаваться вам на милость мы не собираемся! Сама жизнь, все живое на Земле на нашей стороне!

Тирады, подобные этой, звучали при каждой моей встрече с Алиханяном, так что, в конце концов, даже я стал кое-что смыслить в генной теории и проникся к ней уважением. Однако в дела журнала Алиханян не вникал, не зная их специфики, не мог уяснить возникающих трудностей и их причин, а потому набрасывался на работников редакции с необоснованными обвинениями, вызывая у них озлобление. В то же время сам он был не в состоянии предложить чего-либо для улучшения организации нашей работы. Мои попытки вразумить его ни к чему не приводили.

В конце концов, я понял со всей отчетливостью, что положение дел в "Вестнике Московского университета" никогда не выправится. Мной овладело подавленное настроение. Работа в редакции перестала удовлетворять меня, раздражало ее механическое однообразие. Я чувствовал, что, находясь здесь, теряю приобретенные в университете знания, а также квалификацию педагога. Теперь мне уже казалось, что ректор, предложив мне стать ответственным секретарем редакции, заманил меня в ловушку. Постепенно созрело твердое решение оставить работу в журнале, чего бы мне это ни стоило, даже если при этом придется уехать из Москвы. Исполнение его я наметил на лето.

Однако случилось это раньше при неожиданных обстоятельствах.

Помог мне Герман Константинович Цветков. Он, видимо, захотел насолить журналу, из которого его так бесцеремонно выставили, и с этой целью решил "увести" меня из его редакции. При встрече Цветков, в хорошем настроении, улыбаясь, спросил меня:

– Как идут дела в редакции?

– Хуже, чем при вас, – ответил я. – Не могу сработаться с Алиханяном.

– Брось-ка ты этот журнал! Никогда не будет в нем порядка, поверь мне на слово. Никто не хочет заниматься им всерьез, по-настоящему, а ты один ничего не сможешь сделать. Кстати, я тебе уже и место подыскал!

– Как так?! – удивился я.

– Очень просто! Как ты знаешь, я ведь еще работаю по совместительству в Высшей партийной школе при ЦК ВКП/б/, а при ней имеется большое заочное отделение. Сходил туда, поговорил с проректором и заведующим учебной частью. Оказалось, им нужен преподаватель русского языка и литературы. Я порекомендовал тебя. Расхвалил, конечно, как полагается в таких случаях. А что: разве ты не достоин похвалы? Короче, там тебя уже ждут! Давай пиши заявление и пойдем со мной, я тебя представлю!

Все это было для меня настолько неожиданным, что я растерялся и не знал, что ответить.

– Ведь не отпустят меня так вдруг, сразу, – неуверенно сказал я.

– Сразу не отпустят, а удержать не смогут. Пока поработаешь в двух местах – денег больше будет.

Герман Константинович действовал настойчиво и решительно, заставил меня подготовить все необходимые документы, а потом повел в Высшую партийную школу.

Так неожиданно закончилась моя работа в "Вестнике Московского университета". Растался я и с самим университетом.

Глава 2. В ВЫСШЕЙ ПАРТИЙНОЙ ШКОЛЕ ПРИ ЦКВКП/б/

Глава II В ВЫСШЕЙ ПАРТИЙНОЙ ШКОЛЕ

ПРИ ЦКВКП/б/

Не пытай меня, добра молодца,

Злая долюшка, судьба горькая!

Из народной песни.

Человек при всех своих начинаниях строит в воображении разные планы и надеется на успех задуманного им дела. Так и я, поступив на работу в Высшую партийную школу при ЦК ВКП/б/, был преисполнен самых радужных ожиданий. Передо мной открывалось широкое поле деятельности по моей основной специальности, полученной в ИФЛИ и университете, которую я любил и не желал себе иной. Вначале дела мои шли действительно успешно, возникли заманчивые перспективы на будущее и никак нельзя было предположить, что пребывание в этом учебном заведении закончится для меня полным крахом, однако именно так все и случилось. Не раз вспоминалось мне тогда изречение, часто повторявшееся моей матерью: "Неисповедимы пути и деяния твои, Господи!" Но об этом после...

1

В описываемые годы Высшая партийная школа при ЦК ВКП/б/ считалась престижным учебным заведением, готовив­шим руководящие кадры для партийных, государственных, ком­сомоль­ских и профсоюзных органов всех уровней, для редакций газет и журналов. Немало обучалось в ней и иностранцев из числа деятелей коммунистических партий многих стран мира. Получить диплом Высшей партийной школы при ЦК ВКП/б/ означало то же, что заиметь надежную путевку для замещения любой, в том числе самой высокой должности в различных звеньях партийного или государственного аппарата. Поэтому желающих поступить в эту школу было великое множество, но на очное отделение попадали только счастливчики из числа ра­ботников райкомов, обкомов партии, райисполкомов, облиспол­комов и разных других учреждений. Слушателям школы были созданы прекрасные условия для жизни и обучения. Им полага­лась стипендия в размере окладов, которые они получали по ос­новной работе, жили во вновь выстроенном благоустроенном общежитии по два человека в комнате. Для них имелась отлич­ная столовая, магазин с промышленными товарами, каких нельзя было найти в общей торговле. Руководство партии про­являло заботу о своих функционерах, "подкармливало" их, как принято говорить, чтобы в их лице иметь надежную опору в проведении своей политики.

Школа находилась на Миусской площади в красивом бе­лом здании, где до Октябрьской революции размещался Мос­ковский городской народный университет имени А.Л.Шанявского. Возглавлял ее ректор Николай Романович Ми­тронов, вы­сокий, прямой, длиннолицый и лысый, державшийся со всеми сугубо официально, свой человек в ЦК ВКП/б/.

При ВПШ существовало заочное отделение, где обучав­шихся насчитывалось в несколько раз больше, чем на стацио­наре. Оно занимало двухэтажный особняк на противоположной стороне площади. На первом этаже этого здания тянулся длинный коридор с помещениями с той и другой стороны для учебных занятий, а в конце его за стеклянной дверью находилась комната секретаря заочного отделения с ее телефонами и папками на столе, слева – дверь в кабинет проректора заочного отделения Александра Ивановича Маханова, справа – дверь в кабинет заведующего учебной частью доцента Дмитрия Гавриловича Вьюнова. Переговоры о поступлении на работу я вел сначала с Вьюновым, который сразу же привлек к себе мое внимание необычностью своего внешнего вида и поведения. За столом напротив меня сидел человек лет пятидесяти с резкими чертами полного лица, с пышной шевелюрой темных с проседью волос, в черном костюме с жилетом. Выражение лица у него было такое, словно он чем-то недоволен, рассержен и никак не может преодолеть этого своего состояния. Небрежно, как будто нехотя кивнув головой в ответ на мое приветствие, он задал мне несколько вопросов о том, что я окончил, где и кем работал, потом вдруг рывком поднялся с кресла, вышел из-за стола, и, засунув руки в карманы брюк, стал энергично шагать взад-вперед по кабинету, бросая на меня сосредоточенные взгляды и говоря:

– Доцент Цветков был у меня несколько раз по поводу вас, в конце концов я решил познакомиться с вами. Да, нам нужен преподаватель на кафедру русского языка и литературы, и вы нам, пожалуй, подойдете. А знаете что? – он вдруг остановился напротив меня и, все так же не вынимая рук из карманов брюк, вперив в меня взгляд своих острых сердитых глаз, продолжил:

– Мне пришла в голову идея! У нас вакантна должность помощника заведующего учебной частью. Мы назначим вас на эту должность, вы были завучем в школе, опыт руководства учебным процессом у вас имеется, дело знаете. Ну что? Согласны?

Вьюнов решал проблемы, как будто с размаху колол топором чурбаки на дрова. Я был озадачен и неуверенно спросил:

– Справлюсь ли я? Одно дело учебный процесс в школе, другое – здесь, у вас.

– Справитесь! – Вьюнов опять зашагал по кабинету. – Что там, что здесь – суть одна и та же: составлять расписание да следить, чтобы оно выполнялось. Ну, что вы скажете на это?

Подумав, я ответил:

– Мне хотелось бы быть преподавателем.

– Будете и им, по совместительству. Решено? Решено!– безапелляционно заключил Вьюнов. – Я доложу о своем прожекте Маханову. Зайдите послезавтра.

На этом мы и расстались. Когда я пришел в назначенное время, то Вьюнова на месте не оказалось: он был болен. Решил зайти к проректору. Секретарь, миловидная девушка, доложила обо мне. Маханов сидел за старинным столом красного дерева и просматривал лежавшие перед ним бумаги. Оторвавшись от них, он поднялся с места, протянул мне руку и жестом показал на кресло перед столом. Это был человек средних лет, полноват, круглолиц, с редкими русыми волосами, зачесанными назад, серые глаза его смотрели спокойно и приветливо, всем своим видом он располагал к себе. Позже я узнал, что Маханов в конце войны был третьим секретарем Ленинградского горкома партии, потом его перевели в аппарат ЦК ВКП/б/ заведующим сектором в отделе пропаганды и агитации, однако он чем-то не угодил высшему руководству, и его перевели в ВПШ проректором по заочному обучению, что означало для него значительное понижение в должности Когда я представился и назвал причину прихода, Маханов, откинувшись корпусом на спинку кресла, сказал:

– Дмитрий Гаврилович говорил мне о вас. Вы согласны с сделанным вам предложением?

Я ответил утвердительно.

– Очень хорошо, у меня возражений нет, – продолжил Маханов. – Будете работать в учебной части и одновременно преподавателем. Я думаю, вас это устроит.

– Александр Иванович, – обратился я к нему, – я вынужден буду некоторое время уделять внимание журналу, где сейчас нахожусь, пока не уйду из него.

– Не возражаю. С понедельника приступайте к ознакомлению со своими обязанностями.

Попрощавшись, я вышел из кабинета, а через два дня, 1 марта 1948 года, уже находился на новой моей службе.

2

В деятельности заочного отделения Высшей партийной школы имелось много своеобразного. Широко была организована помощь обучавшимся: им регулярно и в срок высылались почтой учебный план на год, программы по каждому курсу с перечнем литературы для самостоятельной работы, подробные методические указания и т.д. Все это значительно облегчало заочникам выполнение учебного плана. Они были обязаны присылать рефераты по истории партии, партийному и государственному строительству, марксистско-ленинской философии и другим вопросам. Помимо этого, обучавшихся каждый год вызывали на три месяца в Москву для проведения с ними очных лекционных и семинарских занятий, сдачи экзаменов. Всеми этими вопросами организации учебного процесса я занимался под руководством Вьюнова, для чего мне приходилось поддерживать контакты с заведующими кафедр, профессорами и преподавателями, вскоре я перезнакомился со всеми ими. С Вьюновым я хорошо сошелся: он только на вид казался суровым и резким, а на самом деле был дельным администратором, с ним можно было и поспорить, доказывая свою правоту, хотя любезностью он по-прежнему не отличался. Вдобавок ко всему Вьюнов часто и подолгу болел, страдая сердечной недостаточностью. Но учебный-то процесс не останавливался, каждый день возникали то одни, то другие вопросы, и, чтобы решать их, люди обращались ко мне, волей-неволей приходилось ими заниматься. Вначале я чувствовал себя неуверенно, а потом привык. Проректор Маханов только поощрял меня:

– Вы уж тут действуйте сами – и за себя, и за Дмитрия Гавриловича.

И я действовал, тем более, что здесь не возникало тупиковых ситуаций, как часто это случалось в редакции "Вестника Московского университета". Работать приходилось в тесном контакте с заведующей канцелярией Марией Петровной Фетисовой, которой подчинялись секретари, машинистки, экспедиция – вся обслуживающая часть. Прежде она работала в секторе Маханова в ЦК ВКП/б/, а когда его перевели в Высшую партийную школу, то из преданности ему последовала за ним. Это была молодая, красивая, умная и распорядительная женщина, не допускавшая задержки в ведении документации на слушателей, перепечатке материалов, их рассылке и т.д.

Включился я и в преподавание. Приезжавшие по вызову заочники разбивались на академические группы для проведения с ними занятий в помещениях заочного отделения. Несколько по-другому поступали с заочниками-москвичами. Чтобы менее отрывать их от основной работы, группы для них создавались в тех райкомах партии, где имелись заочники, к ним присоединялись другие из этого района. Занятия с ними проводились в их служебное время.

За мной закрепили одну такую группу в Краснопресненском райкоме партии. Я разыскал его на Садовом кольце в районе Смоленской площади. Это был красивый особняк дореволюционной постройки. Внутренние помещения тоже не напоминали казенного учреждения. Познакомился, со старостой группы молодым секретарем райкома Семиным, завязался разговор с ним, и я спросил его:

– Здание у вас какое-то необычное. Что в нем было раньше?

– О, у него интересная история! – смеясь, ответил Семин. – Построил этот дом известный промышленник и меценат Савва Морозов для своей любовницы. Пока люди собираются, давайте я покажу вам его: здесь много любопытного.

Он провел меня по просторному светлому залу, многочисленным комнатам, теперь заставленным канцелярскими столами, за которыми сидели работники райкома, по уютным альковам на переходах.

– Обратите внимание, – говорил мне экскурсовод, – все интерьеры, росписи в них выдержаны в восточном стиле, а вдоль стен под потолками вылеплены из алебастра витиеватыми арабскими буквами изречения восточных поэтов и мудрецов. Никто у нас не знает, что они обозначают. А какая затейливая лепнина на потолках!

Я всматривался во все это с большим любопытством. Когда возвратились в кабинет Семина, он сказал:

– А здесь, как говорят, была спальня той самой любовницы Саввы Морозова.

Я рассмеялся:

– И как вы можете спокойно работать в таком кабинете?

Заочники собрались, я начал с ними первое занятие.

Была у меня также группа, состоявшая из сотрудников Совета Министров СССР. Их служебные помещения в то время находились в огромном торговом доме, который фасадом выходит на Красную площадь. Теперь он известен как Государственный универсальный магазин – ГУМ. В те годы никакого магазина в нем не существовало, а в комнатах второго этажа первой и второй линии, предназначенных для торговых секций, находились чиновники с их письменными столами. Проводить первое занятие я прибыл часов в шесть вечера и с удивлением заметил, что служащие Совета Министров не уходят домой после работы, а, наоборот, только прибывают и приступают к ней, рассаживаясь за столами и вынимая из них папки с бумагами. С трудом разыскав старосту группы, а им оказался симпатичный разговорчивый человек в очках по фамилии Грунин, я спросил его:

– Почему ваши товарищи, вместо того, чтобы заканчивать работу, только начинают ее?

– У нас рабочий день с разрывом, – ответил он. – Утром приходим к десяти часам утра и работаем до трех дня; потом перерыв на обед, а с шести опять сидим здесь до одиннадцати-двенадцати часов ночи.

– Странно! Зачем же такой нелепый распорядок?

– Видите ли, – пояснил он. – Сталин работает до поздней ночи, часто вызывает по телефону наших больших начальников, прося сообщить ему какие-либо данные, а те звонят по этому поводу нижестоящим, то есть нам. Вот и приходится сидеть до полуночи. А что поделаешь? Вы думаете только мы так работаем? Ничего подобного! Во всех министерствах и ведомствах люди вот так же маются.

Закрепили за мной еще одну группу из числа работников Московского городского комитета партии и ЦК ВКП/б/. В этой группе занимался и был моим учеником Иван Васильевич Капитонов. Пройдут годы, и он станет секретарем ЦК и будет возглавлять один из ведущих его отделов – организационный, войдет в число ближайшего окружения Л.И. Брежнева. Пока же он являлся лишь третьим секретарем Московского горкома партии, в его кабинете проходили наши занятия. Но однажды случилось так, что дружно явились все заочники, числившиеся в группе, в небольшом кабинете Капитонова стало тесно: исключалась возможность записывать. Тогда кто-то из работников ЦК предложил перебраться в их помещение.[1] Его коллега засомневался:

– Пропустят ли нас на том посту?

– Я думаю, пройдем.

Всей группой шли по коридорам, поднимались и спуска­лись по лестницам. Несколько раз нас останавливали вооруженные часовые внутренней охраны и спрашивали пропуска. Вышли на площадку, к которой снизу подходила широкая лестница, здесь стояли сразу двое часовых в звании офицеров, которые долго и тщательно изучали наши документы, сверяли лица с фотокарточ­ками. Пока шла эта процедура, я огляделся: напротив часовых на­ходилась массивная дверь, на левой стороне ее виднелась таблица под стеклом с надписью большими золотыми буквами на красном фоне "Секретариат И.В.Сталина". Справа через три-четыре шага была вторая такая же дверь с таблицей "Секретариат А.А.Жда­нова". Не знаю, находились ли в тот момент на месте хозяева этих кабинетов. Теперь стало понятно, почему на этой площадке мы подверглись проверке с пристрастием. Нас пропустили, вскоре поход наш закончился, началось занятие.

Приступая к работе с заочниками Высшей партийной школы, я порядочно волновался, полагая, что встречусь с людьми, занимающими известное положение, образованными, с широким кругозором. Меня беспокоил вопрос, смогу ли я удовлетворить, как преподаватель. Но тревоги мои оказались напрасными: в подавляющем большинстве мои ученики оказались хотя и очень самоуверенными, но слабо подготовленными и нередко попросту малограмотными, что показывает следующий случай.

По нашему вызову прибыло на сессию большое число заочников из многих областей, краев и республик всего Советского Союза. Их разбили по группам. В одну из них я пошел проводить первое занятие. Вошел в класс, глянул на присутствовавших и замер от удивления: за первым столом среднего ряда перед учительским столом находился Демьян Макарович Шестаков, директор средней школы имени Ленина города Уржума в то время, когда я в ней учился в старших классах. Я оторопел! Вот так встреча! Тогда я сидел перед ним на первой парте на его уроках истории, теперь он был за первым столом передо мной. Поменялись ролями! Демьян Макарович смотрел на меня, не отрывая глаз, и растерянная улыбка не сходила с его лица. Кровь прихлынула к моим вискам, я смутился, вовсе не радуясь встрече с ним в такой ситуации, слегка кивнул ему, как знакомому, и постарался овладеть собой, но, тем не менее, в продолжение всего занятия чувствовал себя неловко. "Надо же было случиться, чтобы он попал именно в ту группу, в которой предстоит вести занятия мне!" – с досадой думал я.

Когда закончился урок, я подошел к Демьяну Макаровичу, и мы разговорились. Для него наша встреча была тоже неожиданной, он смущенно улыбался, переминался с ноги на ногу, держался вовсе не столь уверенно, как бывало прежде. И выглядел он теперь по-другому: ссутулился, стал как будто ниже ростом. Я спросил его:

– Как поживаете, Демьян Макарович? Где и кем работаете?

– Я еще до войны уехал из Уржума, – ответил он. – Теперь живу с семьей в Ижевске, а должность моя – заместитель министра культуры Удмуртской автономной республики.

– Ого! Вы далеко продвинулись! – воскликнул я. Вспомнили общих знакомых. Он поинтересовался судьбой своих бывших учеников:

– Где теперь Попова Анна, Соловьев, Ступин, Вязников, Хорошавин? Что с ними?

– Почти все они здесь, в Москве, кроме Соловьева, – ответил я и кратко поведал о каждом из них.

Шестаков слушал с большим интересом, видимо, внутренне переживая прошлое, слившееся с настоящим.

На следующем занятии с этой группой я провел диктант, чтобы определить степень подготовленности моих учеников по русскому языку. Дома стал проверять их работы. Дошла очередь до листка Демьяна Макаровича. Чем дальше я читал написанное им, тем все больше поражался его безграмотностью: им были допущены грубейшие ошибки чуть ли не в каждом слове, а также и в расстановке знаков препинания. Когда я закончил проверку диктанта, то лист лежал передо мной весь красный от сделанных исправлений. Только орфографических ошибок оказалось в нем свыше пятидесяти! Я смотрел на покрасневшую бумагу оторопелыми глазами и думал: "Странно! Когда я был учеником, Демьян Макарович казался мне хорошим учителем истории. И у всех он пользовался авторитетом!" Ломал голову над тем, какую же оценку выставить за диктант: возможна была только "единица", но выводить "единицу" своему бывшему учителю?! Оставить диктант без оценки? Тоже нельзя. Преодолев колебания, в конце диктанта провел сверху вниз жирную красную черточку! А сам задумался: "Как же такой полуграмотный человек может быть заместителем министра КУЛЬТУРЫ целой республики, хотя и автономной?!" А ведь безграмотность Шестакова не была исключением: немало моих учеников писали немногим лучше его. В то же время все они занимали руководящие должности, возглавляли управления и отделы партийных органов, государственных учреждений, контролировали и направляли работу заводов, колхозов, совхозов, давали им указания, как и что делать, словом, руководили ими. "Кто же руководит нами, всем государством в конечном счете? Эти люди, не имеющие ни образования, ни широты кругозора, ни глубины мышления? – сверлила мозг крамольная мысль. – А ведь все они уверены в своей исключительности и непогрешимости, чувствуют себя господами положения". Именно со времени моего пребывания в Высшей партийной школе я стал с большим скепсисом относиться ко всем самоуверенным людям, кто бы они ни были, видя в этом их качестве порок бездумности и связанной с ней некомпетентности при выполнении своего служебного долга.

В ту же бытность произошла еще одна неожиданная встреча. Идя по коридору нашего заочного отделения, я столкнулся с Володей Комом. Мы с ним вместе учились в ИФЛИ и даже жили в одной комнате, будучи студентами первого курса.

– Толька, здравствуй! – кинулся он ко мне. Мы оба были рады видеть друг друга после семилетней разлуки.

– Ты чего тут делаешь? – спросил он меня.

– Я здесь работаю. А ты к нам по какому случаю?

– А я приехал учиться.

– Зачем учиться в ВПШ, имея диплом ИФЛИ? Вряд ли у тебя прибавится знаний!

– Зато будет диплом Высшей партийной школы при ЦК ВКП/б/, а это чего-нибудь да значит, особенно при моей работе.

– Кем же ты работаешь?

– Заместителем редактора орловский областной газеты.

Беседа была долгой с воспоминаниями всего, что случилось с каждым из нас за долгие и бурные годы разлуки. В конце он неожиданно сказал:

– А ты знаешь: я изменил себе фамилию. Теперь я не Ком, а Комов.

– Вот так новость! Зачем это тебе понадобилось?

Володя ушел от ответа, сказал только:

– Сам знаешь зачем.

В те годы многие евреи меняли свои фамилии на русские.

3

Так прошел год. Наступила весна 1949-го. В конце апреля Вязников пригласил меня в гости на свой день рождения. К этому времени он окончил Военно-воздушную академию имени В.А.Жу­ков­ского, но оставался в ней уже в качестве адъюнкта. Жена его Люся работала в библиотеке академии. Жили они своей семьей все в том же угловом доме на улице Красноармейской.

Случилось так, что я приехал к Вязниковым одним из первых. В комнате у них находилась молодая девушка в синем платье. Люся подвела меня к ней и сказала:

– Это моя подруга. Вместе работаем в библиотеке. Познакомьтесь!

Я подал руку и назвал себя. Девушка улыбнулась и ответила просто:

– Галя!

Так произошла наша первая встреча.

Моя новая знакомая была так хороша собой, что невольно привлекала к себе внимание. Разговаривая с Вязниковым о том о сем, я все косил глаза в ее сторону. Галя подошла к большому зеркалу, стоявшему в углу справа от окна, и стала поправлять прическу, вынула из нее две-три шпильки – и волосы вдруг упали на спину, темные, длинные, пышные. Я приметил и ее стройную высокую фигуру, и гибкую тонкую талию. Она же, быстрым движением подхватив волосы, кольцами скрутила их на голове, вновь заколола шпильками, получился тугой узел, очень шедший к ней. Она обернулась и улыбнулась нам. На щеках белого лица полыхал яркий румянец, а небольшие темно-серые глаза под дугами тонких бровей были живыми, ласковыми и внимательными. Она, видимо, заметила, что я обращаю на нее внимание, и поспешила уйти к Люсе помогать готовить стол.

Между тем собрались гости. Это были сослуживцы Вязникова и наши уржумские друзья. За столом я оказался (и, видимо, не случайно) рядом с Галей.

Праздничный вечер становился чем дальше, тем оживленнее и веселее. Звучали тосты, поздравляли именинника, желали ему, как водится, здоровья и всяческих благ. Вязников, экспансивный по натуре, а теперь еще взбудораженный выпитыми рюмками, обращался к гостям, сияя полным раскрасневшимся лицом:

– Поздравляйте меня – ничего не имею против! Желайте мне хорошего – буду только рад этому! Хочу быть здоровым, хочу быть счастливым, хочу быть кандидатом наук! Виват мне! – и заливался веселым заразительным смехом. Застольная беседа не умолкала и звучала все громче, но я участия в ней почти не принимал: все мое внимание было сосредоточено на. очаровательной соседке. Она вела себя просто и свободно, легко поддерживала завязавшийся между нами разговор. Я предложил ей выйти погулять в коридоре, бесконечно длинном в этом доме, по нему можно было проходить из одного крыла здания в другое. Я взял Галю под руку, и мы гуляли с нею, не обращая внимания на любопытствующие взгляды Люсиных соседок, и все о чем-то говорили и наговориться не могли. Казалось, что мы давным-давно знакомы, но только давно не виделись. Когда возвратились к гостям, Люся, с веселой улыбкой глядя на меня, сказала торжествующе:

– Ну, Толя, попался: заарканила тебя Галя!

Расставаясь, мы с Галей условились встретиться 2 мая, чтобы погулять по улицам праздничной Москвы. 1 мая она проводила дома в кругу семьи.

После вечера у Вязниковых я был взбудоражен и не находил себе покоя. Мною владело чувство, будто произошло нечто очень значительное, чрезвычайно важное, такое, какого еще никогда не бывало в моей жизни. В воображении то и дело возникало улыбающееся румяное лицо Гали, ее подернутые влагой глаза, представлялась вся она, такая статная и красивая. И вот же чудо: казалось, в мире вдруг что-то изменилось; все окружающее: и голубое весеннее небо, и солнце на нем, и пробуждающиеся от зимней спячки деревья с набухшими почками, и дома, и люди - все стало ярче, краше и теплее. Чувства во мне вскипели, напряглись в ожидании чего-то большого, необычного и радостного. Никогда ранее я не переживал ничего подобного.

2 мая, когда солнце уже клонилось к крышам домов, я находился у Белорусского вокзала. Галя жила в Кунцеве и должна была приехать на электричке. Чтобы случайно не разминуться с нею, я выбрал место в узком проходе между правым крылом вокзала, напротив выхода из метро, и мостом через железнодорожные пути, соединяющим Ленинградский проспект с привокзальной площадью: сюда направлялись люди, приезжавшие из-за города. И из метро, и с поездов густо валил народ, мелькали фигуры, лица, я напряженно всматривался в эту движущуюся пеструю толпу, боясь пропустить Галю. Но вот, наконец, и она! Галя неспеша шла навстречу мне и улыбалась. Одета она была в светло-голубое платье-пальто, перехваченное в талии узким пояском, на груди выделялась белоснежная кофточка. Я бросился к ней. Поздоровались. Минутное смущение обоих быстро прошло.

– Пойдемте по улице Горького, – предложила она.

Я взял ее под руку, мы пересекли площадь и пошли по направлению к центру города, непринужденно разговаривая. Яркие лучи заходящего солнца били в стены домов, ослепляюще блестя в стеклах окон, горели в кумаче развешанных флагов. По случаю праздника движение транспорта по улице Горького было перекрыто, гуляющая публика свободно двигалась по ней, захватывая и проезжую часть. Мы с Галей прошли площадь Маяковского, потом возле задумчивого Пушкина, памятник которому в то время находился еще на старом месте в начале Тверского бульвара, полюбовались разноцветной иллюминацией Центрального телеграфа. Миновав Манежную площадь, свернули вправо и пошли вдоль кремлевской стены по дорожкам Александровского сада, деревья которого уже были чуть тронуты свежей зеленью. Мы не очень-то следили за маршрутом нашего движения, поглощенные своими чувствами и разговорами, и, спохватившись, были даже несколько удивлены, увидев, что стоим посреди Большого Каменного моста через Москву-реку. В той стороне, откуда мы пришли, за дворцом Пашкова, догорала вечерняя заря. Сгущались сумерки. С моста посмотрели на широкую полосу реки. На ее набережных, с той и другой стороны, зажглись яркие нити электрических лампочек, отражаясь в воде. По розовой глади реки навстречу нам бойко плыл, весь в огнях, белый катерок, набитый людьми, возвращавшимися с прогулки. Я предложил Гале пройти по ту сторону Москвы-реки, напротив Кремля. Она согласилась.

Мы спустились с моста и медленно пошли по Софийской набережной. Было пустынно и тихо. Остановившись, долго смотрели на Кремль. За ним заря уже погасла. На светло-синем небе с зеленым отливом четко вырисовывались темные силуэты высоких стен, башен с рубиновыми звездами, Большого Кремлевского дворца, колокольни Ивана Великого. В те годы церкви и здания Кремля в вечернее время не подсвечивались снизу прожекторами, на его территорию не было свободного входа, поэтому он, безжизненный и темный, казался сумрачным и таинственным. Пошли дальше, миновали английское посольство с милиционером у проходной, еще несколько домов. И вот тут, немного не доходя до Москворецкого моста, наше внимание привлекла большая развесистая береза. Стояла она около дома, и свет из его окон падал на нее. Кроме того, освещал ее и находившийся поблизости фонарь на высоком столбе. Береза только что стала распускаться. Бесчисленное множество маленьких, копеечной величины светло-зеленых листочков усеяло ее раскинувшиеся во все стороны ветви. Пронизанная светом из окон и от фонаря, береза, еще не имея пышной листвы, казалась прозрачной. Еле заметная зелень обволакивала ее, будто волшебница-весна накрыла ее тончайшим флером с зелеными точечками. Береза радовалась этому наряду, весне, появившимся в ней силам новой жизни, нежилась в дыхании вечернего теплого воздуха. Празднично освещенная, она была красива, дивно красива!

Долго стояли мы с Галей около этой березы и любовались ею. Было в ней, этой пробудившейся к новой жизни березе, что-то близкое нам обоим, соответствовавшее ярко вспыхнувшему в нас волнующему, горячему чувству любви...

Встречи с Галей теперь уже не прекращались. В каждую субботу после рабочего дня я стоял у Белорусского вокзала, все на том же месте, и нетерпеливо ждал её. Взгляд выхватывал Галю из беспрерывно движущейся толпы людей, я спешил к ней навстречу, здоровались, радостно взволнованные.

– Куда мы сегодня – спрашивал я, готовый на все, что бы она ни предложила. Мы отправлялись или в кино, или в Парк культуры и отдыха имени Горького, или в Сокольники. Чем ближе я узнавал Галю, тем больше она нравилась мне. Очаровывали ее молодость и красота: была она выше среднего роста, стройная, на лице полыхал нежный румянец, и, чтобы притушить его пожар, Галя прикладывала к щекам пальцы рук, однако это не помогало. Но самым примечательным было выражение ее лица: во внимательном взгляде серых с голубизной глаз, в стеснительной полуулыбке чувствовались и доброта ее души, и высокая человечность. Влекла меня к ней также ее обаятельная женственность во всем ее облике, в манере поведения, отличавшегося скромностью в сочетании с чувством собственного достоинства.

Встреч по субботам нам уже стало не хватать. Галя проявляла повышенный интерес ко всякого рода "очагам культуры", и нередко по воскресеньям мы отправлялись с нею осматривать какой-либо московский музей или старинную дворянскую усадьбу в Подмосковье, побывали в Архангельском, Царицыне, Кузьминках, Абрамцеве, Муранове и в других местах. Я со всей очевидностью понял, что Галя – это моя судьба!

И я решил сделать ей предложение стать моей женой. Впервые я всерьез подумал о женитьбе. Жениться в те годы не составляло большого труда: после недавно закончившейся войны, унесшей жизни миллионов молодых парней, в невестах не было недостатка. Я не мог пожаловаться на отсутствие внимания ко мне со стороны девушек, некоторые по-настоящему любили меня, добивались того же от меня, но у меня не возникало ответного чувства по отношению к ним, я же никогда не унижался до любовного флирта, не считал возможным для себя играть на чувствах девушек и все ждал встречи с той, которую полюбил бы всей душой, со всею страстью, чтобы с нею одной навсегда связать свою жизнь. И вот, наконец, дождался!

В один из дней мы с Галей прогуливались по бульвару, что тянется посреди Ленинградского проспекта, потом присели на свободную скамью под деревьями, продолжая начатый разговор. Я был весь в напряжении, готовясь приступить к решительному объяснению. Выбрав момент, когда в беседе произошла заминка, я, собравшись с духом, сказал, взяв Галину руку в свою:

– Послушай, Галя, я хочу сказать тебе что-то очень важное. Конечно, ты и без моих слов знаешь, что я полюбил тебя. Это на самом деле так. Если и ты неравнодушна ко мне, то прошу тебя – давай поженимся!

Сказал, как будто бросился головой в омут! Улыбка, исчезла с лица Гали, на нем проступило удивление, она вынула свою руку из моей, а потом вдруг произнесла, как будто с досадой:

– Ой! Ну зачем ты это сказал? Так хорошо было, а ты вдруг все испортил своим предложением! Теперь...

Она прервала свою речь, не находя нужных слов, и лишь потом закончила ее в растерянности:

– А теперь вот думай!..

Я не ожидал такой реакции Гали и, сбитый с толку, пытался убедить ее:

– Что же тут особенно думать? Дело ясное, житейское!..

Однако она стояла на своем:

– Совсем недавно познакомились, еще не успели узнать друг друга как следует... Разве так можно?! Нет, нет, давай подождем...

Проводив Галю, я возвращался домой обескураженный, в расстроенных чувствах, но вовсе не думал отказываться от задуманного. "Ничего, можно и подождать", – успокаивал я сам себя.

4

Лето я провел в Уржуме у родителей. Это был мой первый отпуск за последние три года. За это время я успел забыть, что значит отдыхать. Накопилась страшная усталость. Устроил я себе ночлег на свежем воздухе, на чердаке нашего дома, и первое время много спал, спал ночью, спал днем после обеда. По утрам занимался гимнастикой в нашем липовом саду. Купался в Уржумке. Только недели через две ко мне вернулись свежесть и бодрость. Как всегда, в Уржуме мне было хорошо. Приехали сестры из Ленинграда. Раю и Галю мы сердечно поздравили с окончанием педагогического института. Я смотрел на них с любопытством и даже удивлением: передо мной были взрослые вполне самостоятельные девушки, а воображение уносило меня в прошлое и показывало их маленькими кудрявыми девочками. Ах, как быстро течет время и как меняет людей! Цвела молодостью и красотой брюнетки наша младшая сестра Руфа, пока еще студентка. Папа и мама, глядя на нас, своих детей, не могли нарадоваться и как будто даже помолодели. В то лето в нашей семье как-то по-особенному проявлялись теплота родственной близости друг к другу и одухотворенность взаимного общения. Но в то же время мной владело беспокойство: я помнил Галю кунцевскую и ждал писем от нее, тревога охватывала меня, когда их долго не было.

Но вот лето подошло к концу. Сестра Галина по назначению отправилась в Свердловск работать учительницей в школе для глухих детей: такова была ее специальность. Рая осталась в Уржуме биологом в средней школе, в которой она когда-то училась. Руфа уехала в Ленинград, а я возвратился в Москву.

Начался новый учебный год, принесший изменения в моем положении. Еще ранее доцент Вьюнов по состоянию здоровья оставил должность заведующего учебной частью заочного отделения. На его место была назначена Клавдия Павловна Анисимова, до этого работавшая в отделе по делам религиозных культов Совета министров СССР. Женщина она была общительная, разговорчивая, хлопотливая, сама вникала во все вопросы организации учебного процесса, однако и она не обладала крепким здоровьем, поэтому по учебным делам часто приходилось быть в упряжке мне одному. Такое положение порядком надоело мне, и я ушел с должности помощника заведующего учебной частью, остался только преподавателем с увеличенной нагрузкой, что меня вполне устраивало.

Жил я на частной квартире в Люблино, которое в то время было пригородным поселком Москвы, добираться до него приходилось на электричке с Курского вокзала. Хозяева мои, люди немолодые и одинокие, занимали половину одноэтажного деревянного дома, жили на маленькую пенсию, что и вынудило их взять к себе квартиранта. Между нами установились хорошие отношения. Глава семьи, Харитон Самойлович, в прошлом машинист паровоза, был большой любитель чтения и частенько обращался ко мне с просьбой дать ему какую-нибудь "книжицу", как он выражался, а потом, обычно по вечерам, когда между нами возникала душевная беседа, восхищался прочитанным и, хлопнув рукой о коленку, восторженно говорил в похвалу писателю:

– Ведь надо же уметь так написать!

Хозяйка, Дарья Петровна, невысокая подвижная женщина, держала мужа в строгости, и когда он начинал чистить щеткой сапоги, собираясь уходить из дома, напускалась на него:

– И чего ты вздумал прихорашиваться? Не молодой ведь! Смотрите-ка, как старается! Аж потом прошибло!

Говорилось это из-за боязни, как бы муж не загулял с какой-нибудь красоткой. Дарья Петровна целый день хлопотала по дому, наводя чистоту, готовя обед, и только перед вечером отправлялась на часок-другой к соседкам поговорить, без чего, как известно, женщине обойтись невозможно: ей это так же необходимо, как пить, есть, дышать воздухом.

Однажды, возвратясь с работы, я застал хозяев в передней комнате в необычном состоянии: на испуганном лице Дарьи Петровны глаза округлились, она суетилась, не находя себе места. Харитон Самойлович стоял выпрямившись, с застывшим вопрошающим взглядом. Я сразу понял, что в доме случилась какая-то беда, но не спрашивал ни о чем.

– Анатолий Алексеич, горе-то какое! – начала причитать Дарья Петровна, всплеснув руками. – Обокрали нас! Вот посмотрите, – и она пошла в переднюю большую комнату. Я шагнул за ней, не на шутку встревоженный. Посреди комнаты на полу лежал мой чемодан с откинутой крышкой и пустой, около него валялись беспорядочно разбросанные кое-какие вещи из белья, носовые платки.

– Мы ничего не убирали до вашего прихода, чтобы сами увидели все, как есть. Вот же христопродавцы что сделали! И когда только успели. Все время дома была, ушла лишь в магазин на какой-нибудь час – и на тебе! – не переставая, тараторила Дарья Петровна, как будто находя в этом себе утешение. Потом она набросилась на мужа:

– Это ты, Харитон, виноват: шляешься незнамо где. Сидел бы дома – ничего бы этого не случилось.

Харитон Самойлович, не бойкий в разговорах с женой, махнул на нее рукой:

– Скажешь тоже! При чем тут я? Мелешь всякий вздор.

Я молча слушал перебранку моих хозяев, подавленный случившимся. Нанесенный мне удар был чувствительным. После окончания университета я успел кое-чего купить и приодеться, а теперь вдруг лишился почти всего, что имел. Не оказалось на месте нового костюма, рубашек, зимнего и демисезонного пальто. Я присел на стул в гнетущей тоске. Под ложечкой ныло, стучало в висках. И было от чего: неожиданно для себя я опять оказался в тяжелом положении, снова впал в нужду, из которой лишь недавно выбрался. Мелькнула тревожная мысль: "В чем же я буду ходить зимой?" Дарья Петровна продолжала беспрерывно стрекотать, но ее слова не доходили до моего сознания. Потом, очнувшись, я услышал:

– Это Витькиных рук дело! Он, мерзавец, в этом виноват! Выследил, когда я ушла из дома, и забрался к нам.

Витька – племянник Харитона, живший во второй половине дома со своей семьей, пьяница и скандалист. Нередко из-за стены, перегораживавшей дом, слышались его непристойная ругань и дебоширство. Витька или кто другой ограбил – это уже ничего не меняло в создавшемся для меня положении. Оставалось лишь стойко перенести свалившуюся на меня беду. Из всего украденного мне больше всего было жалко не костюма, не обоих пальто, а шерстяной военной гимнастерки с прикрепленным к ней орденом Красной Звезды. "Все другое постепенно восстановится, а вот ордена, этой дорогой для меня награды, памятного знака об участии в битвах минувшей войны, у меня уже никогда не будет!" – думал я с досадой.

У моих хозяев никакой пропажи не оказалось: то ли Витька пощадил своих родственников, то ли у них не нашлось вещей, достойных его внимания.

Вскоре я распрощался с Дарьей Петровной и Харитоном Самойловичем: после того, что произошло, я не мог оставаться у них, все мне здесь опротивело. Подыскал квартиру поближе к своей работе, в Первом Минаевском тупике, находившемся неподалеку от Лесной улицы. На этот раз моей хозяйкой оказалась пожилая вдова, в прошлом ткачиха, Прасковья Михайловна. Была она женщина неграмотная, малоразвитая, но твердо приверженная законам народной морали.

– Я рада, что вы у меня поселились, – говорила она мне. – Одной жить плохо... Скучно... Слова молвить не с кем. Да и позаботиться не о ком.

Жили мы с ней в ее светлой комнате на втором этаже в полном согласии, необходимые условия для моих занятий имел.

5

За постоянной занятостью время бежало быстро. Прошла осень. Наступила зима. Навалило много снега. В декабре ударили лютые морозы. Приближался Новый 1950 год, который полагалось, как водится, торжественно встретить. Масловы Анна Тимофеевна и ее муж Иван Иванович предложили нам, землякам-уржумцам, сделать это в их семье. Она и он к этому времени устроились экскурсоводами в доме-музее В.И.Ленина в подмосковных Горках. Предложение Масловых было принято с восторгом: встретить новый год за городом да еще в усадьбе, где когда-то жил сам Ленин, – это ли не романтика!

С тех пор прошло много лет, но воспоминание об этом вечере, светлое, радостное, проникнутое романтикой молодости, до сих пор согревает душу.

Стоят \слева направо\: А.В.Вязников, М.Т.Пинаев, Н.С.Соловьев, А.А.Вершинин, В.И.Ступин. Сидят \слева направо\: Л.Я.Вязникова с дочкой Таней, С.С.Соловьева, В.А.Ступина с дочкой Галей. \1950 год.\

Но не принес мне наступивший Новый год, ни благополучия, ни счастья, нет, не принес! Не сбылись возлагавшиеся на него надежды!...

В общественно-политической жизни страны 1950 год прошел под знаком так называемого "ленинградского дела", явившегося продолжением серии политических судебных процессов, проводившихся в 30-х годах, каждый из которых заканчивался расстрелом десятков и сотен людей, гибелью многих тысяч их в тюрьмах и лагерях. В период Великой Отечественной войны проведение таких процессов приостановилось, но как только она закончилась, репрессии, судебные и внесудебные, возобновились с новой силой. Не успело отшуметь дело о журналах "Звезда" и "Ленинград", как взбудоражило всю страну дело о деятелях кино, вслед за этим о композиторах, потом о романе А.А.Фадеева "Молодая гвардия", об ученых-лингвистах, биологах и других. И все это на протяжении лишь четырех лет после окончания войны. Как

теперь доподлинно установлено, все эти "процессы" и "дела", как

довоенные, так и послевоенные, не имели реальных оснований для их проведения, ложно фабриковались Ежовым, Берия, Абакумовым и их подручными при попустительстве и одобрении самого Сталина или же появлялись на свет из таинственных недр отдела пропаганды и агитации ЦК ВКП/б/, его секретариата или политбюро. Вокруг всех этих "процессов" и "дел" раздувались шумные пропагандистские кампании, в которые вовлекались миллионы людей. Они в ходе кампаний делились на обвиняемых и обвиняющих, что приводило их к противостоянию и разобщенности.. Такое практиковалось не только в отношении отдельных общественных групп и объединений граждан – писателей, журналистов, ученых и других, но и целых народов. Были выселены из вековечных мест проживания крымские татары, чеченцы, ингуши, черкесы, турки-месхетинцы, калмыки, немцы Поволжья, корейцы; самим фактом выселения уже насаждалась мысль о том, что это плохие, враждебные нам народы. Сталинской политике в высшей степени было свойственно несоответствие того, что провозглашалось в идеологии и пропаганде, тому, что насаждалось в действительности: вместо коллективизма по принципу "один за всех – все за одного" – разобщение людей, сталкивание их лбами; вместо "дружбы и братства народов" – фактическое противопоставление их друг другу.

В результате в обществе искусственным путем создавались постоянное напряжение, неуверенность граждан в своем положении как сегодня, так и в день грядущий. Все это надо было Сталину для устрашения людей, укрепления таким путем своего диктаторского режима, отличавшегося беспредельным произволом, жесточайшим террором при полном попрании законности. Им на практике осуществлялся зловещий тиранический принцип "divide et imperа."[2] Ярким проявлением этой преступной политики явилось и "ленинградское дело", которое хотя косвенно, но очень болезненно ударило и по мне, что вынуждает меня напомнить о его сути и прохождении.

Начало "ленинградскому делу" было положено еще в 1949 году. Тогда в августе-сентябре среди профессоров и преподавателей Высшей партийной школы, имевших возможность получать информацию из "верхов", стали упорно циркулировать слухи об аресте некоторых очень высокопоставленных лиц. Говорили друг другу по большому секрету:

– Вы слышали: член политбюро Вознесенский арестован.

– Не может быть!

– Да, да! Я вас уверяю! Вчера мне об этом сообщили в ЦК. В другом месте шептались:

– Секретаря ЦК Кузнецова взяли органы.[3]

– В Ленинграде арестовано все руководство обкома и горкома партии.

Слухи множились, расползались среди людей, вызывая тревогу. Но подтверждений этим слухам не появлялось ни в официальных заявлениях, ни в печати. Время шло, а нервозное состояние в обществе не спадало. Так продолжалось долго - до сентября 1950 года, когда все газеты, как по команде, стали сообщать о раскрытии заговора среди руководящих деятелей ленинградской партийной организации. В том же месяце в Ленинграде состоялся судебный процесс над участниками этого "заговора", проведенный выездной сессией Военной Коллегии Верховного Суда СССР. Из сообщений прессы стало известно, что посаженным на скамью подсудимых предъявлено обвинение в измене Родине, проведении "вредительско-подрывной работы в партии", в намерении противопоставить ленинградскую партийную организацию центральному комитету ВКП/б/ с целью оппозиционной борьбы против него, в намеренном срыве планов экономического развития страны.

Приговор, как всегда, отличался беспощадной жестокостью. К расстрелу были приговорены первый и второй секретари Ленинградского обкома ВКП/б/ П.С.Попков и Г.Ф.Бадаев, секретарь Ленинградского горкома партии Я.Ф.Капустин, а также М.И.Родионов – председатель Совета Министров РСФСР, ранее работавший в Ленинградском облисполкоме, А.А.Куз­нецов – секретарь ЦК ВКП/б/, возглавлявший в 1945-1946 годах ленинградскую партийную организацию, Н.А.Вознесенский – член Политбюро ЦК ВКП/б/, заместитель председателя Совета Министров СССР, председатель Госплана СССР, академик, работавший в 1935-1937 годах заместителем председателя Ленинградского горисполкома. Семье Вознесенских особенно не повезло: помимо упо­мя­нутого Николая Александровича, были арестованы, осуждены и расстреляны его брат А.А. Вознесенский, занимавший пост министра просвещения РСФСР, а также их сестра М.А.Воз­несенская, работавшая первым секретарем Куйбышевского райкома партии города Москвы. Огромные потери понесла ленинградская партийная организация.

Завершение судебного процесса в Ленинграде вовсе не означало окончание самого "дела". По указанию ЦК ВКП/б/ повсеместно началось проведение партийных собраний, на которых не только предавали анафеме причастных к "ленинградскому делу", одобряли вынесенный им приговор, но и выявляли всех, кто когда-нибудь имел хоть какое-либо отношение к осужденным, к их родным, знакомым или к ленинградской партийной организации, исключали их из числа членов партии, после чего следовало освобождение от занимаемой должности, а иногда и предание суду.

Такое началось и в Высшей партийной школе.

Первым пострадавшим оказался проректор по заочному отделению Александр Иванович Маханов. Он, как я уже упоминал, в годы перед окончанием войны был третьим секретарем Ленинградского горкома партии. Этого оказалось достаточным, чтобы подозревать его во всех смертных грехах. Уже в то время, когда только начались аресты среди имевших отношение к ленинградской партийной организации, Маханов, сознавая, что беда может коснуться и его, сильно изменился. Куда девались у него уверенность в себе, твердость в походке, во взгляде, в интонациях голоса, - все стало другим, уступив место настороженности, задумчивости. Он старался держаться по-прежнему бодро, но у него это не получалось: внимательный глаз тотчас подмечал, что иным стал Маханов, не хозяином положения. Но худшее его ждало впереди. После суда над участниками "дела" и приведения в исполнение приговора в организационном отделе ЦК ВКП/б/ припомнили, что он некогда работал в Ленинграде, и призвали его к ответу. Мне не известно, как его там мытарили, какие обвинения предъявляли, но результатом было то, что он весь октябрь не появлялся на работе. Близкая к нему и его семье заведующая канцелярией Фетисова сказала мне, что у Александра Ивановича плохо с сердцем. А потом вдруг распространилась весть о снятии его с работы. Когда Маханов последний раз пришел к нам, чтобы взять из своего кабинета личные вещи, я поразился его внешнему виду: передо мной был совершенно сломленный человек, похудевший, ссутулившийся, с жалкой улыбкой на лице, с растерянным взглядом, изменившимся слабым голосом. Дальнейшая судьба Маханова оказалась плачевной. Вскоре у него случился сердечный приступ, закончившийся инфарктом, приковавшим его к постели на несколько месяцев. Нужда, поселившаяся в семье, заставила Александра Ивановича искать работу. О руководящей должности теперь нечего было и думать. Ему, инженеру по образованию, удалось устроиться учителем математики в шестых классах средней школы. Но проработал он недолго. Здоровье его было подорвано. Года через три он умер, будучи еще, можно сказать, молодым...

В ноябре в заочном отделении ВПШ состоялось партийное собрание с обсуждением вопроса о "ленинградском деле". Сотрудники собрались в ярко освещенной аудитории, расселись за столами, сбоку их на стульях. Все были оживлены, предвидя, что собрание пойдет не по обычному формально-скучному сценарию, а будет остро сюжетным, так как на нем предстояло не только принять к сведению сообщение об итогах судебного разбирательства "ленинградского дела", но и "вскрыть недостатки и упущения" в работе своей партийной организации, "проявить бдительность", а может быть, кого-то и "разоблачить", наметить цели и задачи дальнейшей работы организации "под мудрым руководством славного ленинско-сталинского ЦК ВКП/б/."

Поднявшись из-за стола президиума, собрание открыл секретарь партийной организации Лузгачев, преподаватель истории, невысокий полноватый человек с жидкими седеющими волосами на круглой голове. Он же сделал информацию о "ленинградском деле", судебном процессе и вынесенном приговоре, не пожалев при этом таких эмоционально ярких эпитетов по отношению к осужденным, как "гнусные интриганы", "подлые злоумышленники с партийными билетами в кармане", "предатели дела, коммунистического строительства" и других подобных. Я смотрел на возбужденного Лузгачева и думал про себя о том, как все-таки может меняться человек в зависимости от разных ситуаций, в которых он оказывается. Этот самый Леонтий Григорьевич Лузгачев в обычной обстановке отличался вежливостью и обходительностью, при встречах приятно было побеседовать с ним, обменяться мнениями о том о сем.

Я знал, что он чадолюбив, имеет семерых детей, и при всем этом однажды в откровенном разговоре признался мне с простодушной улыбкой на полном лице:

– А я, несмотря на мой возраст, хотел бы еще иметь в семье маленького: с ним совсем другой кажется жизнь! Взрослые дети – это уже не то.

И вот этот от природы мягкий по душе человек, любивший нянчить маленьких детей, теперь с такой злобой говорил о людях, с которыми никогда не встречался, ни с какой стороны не знал их, судил о них и их действиях с чужих слов, напечатанных на казенной бумаге. А эти люди ведь уже расстреляны, их тела гниют в общей яме, находящейся неизвестно где может быть, расстреляны их родственники. Если же не расстреляны, то сколько тяжких мучений, физических и особенно моральных, предстоит им пережить, находясь в тюрьмах, лагерях, будучи отверженными среди людей, изгоями? Неужели никогда не приходилось задумываться человеку по имени Леонтий Григорьевич Лузгачев о том, соразмерно ли наказание, вынесенное казненным, их вине, справедливо ли применение остракизма к оставшимся в живых их родственникам, друзьям, просто знакомым? Ведь они тоже люди! Что же заставляет превращаться в жестокосердного его, по натуре вовсе не злого, ибо не может быть злым тот, кто любит маленьких детей? Побуждает его к тому служебная обязанность? ложное понимание партийного долга? преданность идее построения коммунистического общества заставляющая бездумно переступать через все, что, как кажется, ложится помехой на пути к нему? Скорее всего и первое, и второе, и третье, вместе взятые.

Лузгачев с молодых лет отдал себя служению делу партии большевиков, вступив в нее в 1924 году "по ленинскому призыву", когда после смерти Ленина был объявлен массовый прием рабочих в партию для укрепления ее рядов, окончил рабфак, затем Коммунистическую академию, преподавал историю, считал себя рядовым бойцом партии, обязанным выполнять любые ее поручения, по направлению райкома поехал в деревню, где был секретарем партийной организации машинно-тракторной станции и лишь два года назад возвратился в Москву, к семье. Обо всем этом он сам рассказал мне при поступлении преподавателем в заочное отделение ВПШ, когда я еще работал в учебной части. Лузгачев не обладал широким кругозором, глубиной мышления, и принадлежал к числу тех, которые ни на минуту не сомневались в правильности политики партии и свято верили в мудрость ее вождей во главе со Сталиным, в их морально-нравственную непогрешимость. Приняв на веру насаждавшийся сверху постулат о том, что против партии, ее идеологии, программных целей и руководства ведется постоянная ожесточенная борьба, Лузгачев считал своим долгом выступать в ее защиту и непримиримо бороться с ее врагами...

Лузгачев продолжал говорить, стоя сбоку стола президиума, держа, листки бумаги в левой руке и жестикулируя правой:

– Не может быть пощады по отношению к тем, кто выступает против генеральной линии партии, против ЦК ВКП/б/ во главе с Иосифом Виссарионовичем Сталиным, ведущих страну к победе коммунизма. Наши враги среди нас, это обязывает членов партии быть бдительными. А вот этой бдительности у многих порой не хватает, и вышестоящим органам приходится поправлять нас. Вот хотя бы взять случай с Махановым. Сколько лет он проработал в Высшей партийной школе, а ведь ничего не замечали в его деятельности если не враждебного, то неправильного, словом, – проворонили! Однако ЦК не посчитал возможным оставить его на занимаемой им должности, значит, вина за ним есть. Партийный долг обязывает своевременно давать отпор вражеским проискам. Для этого надо знать, кто есть кто среди нас, нет ли примазавшихся, все ли являются честными коммунистами. Я не могу не сказать здесь о том, что поведение некоторых членов нашей партийной организации вызывает настороженность. Например, знает ли кто-нибудь из вас, что у Анастасии Марковны Мироношиной в прошлом имелись связи с троцкистами?

По аудитории пробежал шумок. Худощавую подвижную шатенку преподавателя истории партии Анастасию Марковну все хорошо знали как женщину общительную, деятельную.

– А ведь она до сих пор скрывает это, – продолжал Лузгачев. – Видимо, товарищ Мироношина забыла, что первейшей обязанностью коммуниста является быть честным перед партией, говорить ей все как о себе, так и о других. Это же можно сказать об Ольге Сергеевне Коноводовой...

Коноводова, до этого спокойно сидевшая на стуле сбоку стола, вдруг выпрямилась, ее широкое открытое лицо вспыхнуло, обеспокоились глаза.

– Может быть, вы скажете, Ольга Сергеевна, кто такой Лисовский? Впрочем, можете не трудиться: я скажу сам. Это был активный деятель правой оппозиции, выдвиженец Бухарина. В свое время вы вместе с ним работали, поддерживали личные контакты, потом его арестовали, судили и выслали. А мы узнаем об этом только по прошествии двенадцати лет и, конечно, не от вас.

Собрание приобретало все большую остроту. Началось оживление среди присутствовавших в аудитории, явственнее стали слышны реплики, которыми они обменивались.

– Как вы знаете, – говорил Лузгачев, – мы работаем в особом учебном заведении, которое готовит руководящие кадры для партии и всех звеньев государственного управления. Встает законный вопрос: можем ли мы доверять Мироношиной и Коноводовой продолжать работать с таким контингентом обучающихся? Поймут ли нас тогда в центральном комитете партии, при котором мы состоим?

Затянувшееся выступление Лузгачева подходило к концу. Обобщая, он сказал, что "ленинградское дело" еще раз напоминает нам о продолжении и обострении борьбы на идеологическом фронте, это обязывает нас, коммунистов, заострять бдительность по отношению к проискам врагов партии.

Лузгачев сел на свое место за столом президиума, поправил лежавшую перед ним стопку листов бумаги с текстом его выступления. Сразу же встала с места Коноводова и, подняв руку, взволнованно сказала:

– Прошу дать слово!

Председательствовавший на собрании заведующий учебной частью отделения доцент Митляев, сменивший на этом посту Анисимову, ушедшую с работы по болезни, предполагая, о чем будет говорить Коноводова, ответил ей:

– Подождите, Ольга Сергеевна, у нас есть записавшиеся для выступления раньше вас.

– Но ведь еще никто не просил слова, – возразила она.

– До собрания записались. Слово предоставляется товарищу Макарову.

Выступили профессор философии Макаров, профессор истории Богодаров, доцент Ильяшев, но смысл их высказываний был один и тот же - полное одобрение судебного приговора по "ленинградскому делу". Кому выступить и что сказать – все это было заранее продумано и запланировано партийным бюро. Ждали выступлений Мироношиной и Коноводовой: они сегодня не могли промолчать.

Коноводова не пошла к столу президиума, говорила с места, еле сдерживая себя от охватившего ее волнения.

– В докладе Леонтий Григорьевич сказал, что я была знакома с Лисовским, поддерживала с ним контакты. Да, была знакома и контакты поддерживала. Но как могло быть иначе, если в то время мы с ним вместе работали в педагогическом училище– он директором, а я учительницей истории. Это уж потом он пошел на выдвижение. Кто его двигал – Бухарин или кто другой – я не знаю. Скажите на милость, как же можно было, работая в одном учреждении, не общаться, не видеться, не говорить со своим начальником? Да я и не знала, ничего о том, состоит он в оппозиции или не состоит, в какой оппозиции – правой или левой. Только потом, когда я уже ушла из училища, услышала, что Лисовский за что-то арестован.

Волнение, владевшее Коноводовой, выражалось и в ее словах: говорила она порывисто, горячо, страстно, стремясь убедить в своей правоте слушавших ее коллег. Прическа на ее голове сбилась, голубая косынка на шее развязалась, повиснув концами на грудь, но она не замечала этого.

– Да я и не придавала никакого значения знакомству с Лисовским, – продолжала Ольга Сергеевна. – Какое мне было дело до него? Но почему это ставится мне в вину? Пожалуйста, судите обо мне по мне самой. Я работаю в Высшей партийной школе вот уже четвертый год. И хотя одно какое-либо замечание было мне за это время? Хоть в чем-то я проявила политическую незрелость или что-нибудь подобное? Я как была, так и остаюсь убежденным коммунистом и категорически отвергаю предъявленные мне обвинения! И теперь ставится вопрос о недоверии мне как преподавателю, высказывается мнение о невозможности работать мне в ВПШ. Но почему, почему? На каком основании? – вопрошала Коноводова с чувством возмущения, негодования и горечи. Ее взволнованный голос звучал в напряженной тишине, ее слушали со вниманием и, как казалось, сочувственно. Чтобы переломить такое настроение аудитории, из-за стола президиума поднялся председательствовавший Митляев и с явным вызовом громко спросил Коноводову, в упор глядя, на нее:

– Ольга Сергеевна, чем оправдываться, вы лучше скажите, как объяснить то, что в вашем личном партийном деле, ни в автобиографии, ни в других документах, ни слова не говорится ни о совместной работе с Лисовским, ни о том, какую позицию вы занимали в период борьбы с бухаринско-рыковской оппозицией? Оправдываетесь вы горячо, но малоубедительно. Нас не эмоции интересуют, а дела и факты!

– Я о делах сказала и о фактах тоже и больше говорить мне не о чем. Об одном лишь прошу: если уж вы подняли этот вопрос, то разберитесь в нем объективно.

Коноводова села и, разгневанная, повернула лицо в сторону, к стене, так и сидела неподвижно.

Вслед за ней взяла слово Мироношина. Была она, как говорится, "в возрасте", в ее черных волосах появились предательские серебряные нити, но глаза поблескивали все еще молодо и голос звучал звонко. По ее словам выходило, что она никогда не имела отклонений от генеральной линии партии, всегда поддерживала ее, не состояла, ни в каких оппозиционных группировках.

– Но позвольте, Анастасия Марковна, – перебил ее Лузгачев, – как же объяснить то, что когда исключали из партии Грюнфельда, с которым вы состояли в одной партийной организации, то был поставлен вопрос о том, чтобы объявить вам выговор за его поддержку? Об этом нам поступили сведения из компетентных источников, которым мы не можем не доверять.

– Так это же когда было? В 1934 году, при проведении кампании по чистке партии, – ответила Мироношина. – Грюнфельд действительно одно время примыкал к троцкистам. Когда на собрании встал вопрос об исключении его из партии, я высказалась за то, чтобы дать ему возможность выступить. Тогда, в пылу полемики кто-то назвал меня сторонницей Грюнфельда и предложил объявить мне выговор. Но разве можно принимать тогдашний мой поступок за поддержку Грюнфельда и думать, что я разделяла его взгляды? Конечно же, нет! Я как коммунист, как член партии могу требовать и требую объективности в рассмотрении этого вопроса. С тех пор прошло много времени, наша партия добилась единства своих рядов, в этом есть и моя заслуга, так как я всегда и во всех случаях выступала с позиций ее генеральной линии.

Мироношина защищалась решительно, стойко, понимая, что от этого партийного собрания зависит очень многое для нее: или она восстановит к себе доверие, или ей надо ждать беды.

А дальше началось то, что я называю "самоедством".

Сначала выступил доцент Якушин, худощавый порывистый человек, который всегда куда-то спешил, в разговоре перебивал других, стремясь навязать свое мнение. Со стороны казалось, что ему всегда все ясно и в его голове никогда не возникает никаких сомнений ни в чем. С точки зрения социального происхождения и преданности партии его биография была безупречна, что давало ему основание считать себя стопроцентным коммунистом, имеющим право учить других партийности и партийной этике. Вот и теперь он начал с того же:

– Я полагаю, что жизнь каждого коммуниста принадлежит прежде всего партии, а раз это так, то от нее ни у кого не может быть секретов, ни больших, ни маленьких: о каждом из нас должно быть известно все. Поэтому мы не можем оставить без внимания сокрытие Коноводовой и Мироношиной некоторых фактов их биографий. Не сами эти факты важны для нас, а важно намерение утаить их. Если такое стало возможно в малом, то когда-то может проявиться и в большом. Я не могу не сказать сегодня: Ольга Сергеевна и Анастасия Марковна, утаив от нас связь с бухаринцем и троцкистом (неважно, в какой это форме проявлялось!), вы подорвали наше доверие к вам. У меня в данный момент нет никакого конкретного предложения, однако я полагаю, что поведение товарищей Мироношиной и Коноводовой должно стать предметом персонального разбирательства. Говорить так заставляет меня мой долг члена партии!

Якушин сел на свое место, оглядывая всех с победным видом.

Вслед за ним взяла слово Анфиса Петровна Верстова, женщина, державшаяся неизменно с чувством собственного достоинств, внушенного самой себе на том основании, что работала она не где-нибудь, а в Высшей партийной школе, и преподавала не что-нибудь, а марксизм-ленинизм, кроме того, потому еще, что муж ее работал в аппарате ЦК ВКП/б/.

– Прежде всего я хочу сказать, что полностью поддерживаю приговор Военной Коллегии Верховного Суда СССР по делу о ленинградском заговоре, – начала она. – По отношению к людям, противопоставившим себя Центральному Комитету партии исходя из личных своекорыстных интересов, предавших Родину и дело коммунистического строительства, не может быть никакой пощады! Возможность возникновения "ленинградского дела" еще раз напоминает нам о необходимости постоянной бдительности. Поэтому я считаю очень своевременным постановку на нашем сегодняшнем партийном собрании вопроса о повышении требовательности к членам нашей партийной организации, в частности к Анастасии Марковне и Ольге Сергеевне. Исходя из этого, полагаю, что нельзя, не согласиться с предложением, только что высказанным товарищем Якушиным.

Присутствовавшие на собрании отлично понимали, что в поступках Коноводовой и Мироношиной (если только их можно назвать "поступками") нет ничего антипартийного или противогосударственного, однако же никто не выступил в их поддержку. Объяснялось это прежде всего особыми свойствами сотрудников Высшей партийной школы, которые своим сообществом не представляли единого дружного коллектива, каждый из них оставался сам по себе, поддерживая с остальными лишь необходимые служебные отношения. Индивидуализм, густо замешенный на самомнении, выступал доминантой в личных взаимоотношениях среди профессоров, преподавателей и других работников ВПШ. Велико было стремление подчеркнуть свое личное превосходство над другими, и прежде всего не в глубине знаний и педагогическом мастерстве, а в сфере политики и партийной принадлежности. При такой ситуации нередки были случаи мелких амбициозных стычек между сотрудниками, которые обычно не перерастали в крупные конфликты, но заставляли каждого быть настороже в целях личной самозащиты. Удивительно ли, что в такой направленности поведения всех ни у кого не возникало желания прийти на помощь Мироношиной и Коноводовой – пусть выпутываются сами! Была и вторая причина индиферентности большинства присутствовавших на партийном собрании: выступая в защиту коллег, надо было самому рисковать попасть в число политически неблагонадежных, а в то время это было опасно – кто его знает, как тогда обернется дело! Нет, уж лучше не вмешиваться, сидеть и молчать! Так все и поступали.

В намерения партийного бюро не входило на собрании, посвященном "ленинградскому делу", заниматься еще и персональными делами, поэтому не было дано хода дальнейшим выступлениям о Мироношиной и Коноводовой. Собрание закончилось принятием заранее подготовленной резолюции, в котором клеймились позором участники "заговора", одобрялся приговор суда над ними, восхвалялись действия органов Комитета государственной безопасности, своевременно раскрывших «гнездо заговорщиков», выражалась преданность ЦК ВКП/б/ во главе с мудрым кормчим товарищем Сталиным.

Это партийное собрание не осталось без последствий...

Прошло еще недели три, наступил декабрь. Положение Коноводовой и Мироношиной осложнилось, над ними нависла реальная угроза увольнения с работы. Они предпринимали отчаянные усилия избежать этого. Однажды я заметил, как в свободной аудитории обе о чем-то долго говорили с секретарем партбюро Лузгачевым, на другой день вышли из кабинета заведующего учебной частью Митляева расстроенные, с озабо­чен­ным видом. А вскоре они перестали появляться в нашем заочном отделении: их все-таки уволили!...

В один из дней я неожиданно ощутил на душе какую-то тревогу. Шло время, а она становилась все острее и тягостнее. Причины такого состояния я не мог себе объяснить. Казалось бы, для меня все продолжало оставаться прежним: как обычно, я проводил занятия с заочниками в аудиториях нашего здания или с выездом в различные учреждения Москвы, не произошло никаких осложнений в моей личной жизни, поэтому откуда бы и с чего взяться тревоге и беспокойству, неотступно преследовавшим меня? "В чем дело?!" – требовательно задавал я сам себе вопрос, стремясь разобраться в своем состоянии, но ответа не находил. Принимая гнетущие ощущения за какое-то наваждение, пытался стряхнуть его с себя усилием воли, но из этого ничего не получалось. Как всегда, с утра приходил на работу, перебирая в памяти предстоящие дела, встречался с товарищами... "Постой, постой! – подумалось мне однажды. – Что-то изменилось в отношении ко мне товарищей... До сего времени встречи с ними были такими радушными, взаимные приветствия такими искренними, улыбки дружескими. А почему теперь все это стало холоднее, официальнее? По какой причине сослуживцы не задерживаются около меня, как бывало, а сказав две-три ничего не значащие фразы, спешат уйти?.." Постепенно, день ото дня все больше, я стал чувствовать вокруг себя какую-то пустоту. Порой думалось, что мне все это только кажется. "Мнительность одолевает!" – пытался успокоить я сам себя. Но тревога не проходила, подавляя психику. Я все больше становился молчаливым, замкнутым, хмурым.

По какому-то делу я зашел в канцелярию и сел на стул около стола Фетисовой. Хорошие отношения у меня с нею продолжались. Обычно наши разговоры велись в шутливом тоне. На этот раз она, откинувшись на спинку стула, вела себя более сдержанно, и, как мне показалось, в ее полуулыбке и внимательном взгляде, обращенном на меня, было нечто затаенное, о чем она предпочитала умалчивать. Когда переговорили о деле, она спросила, не спуская с моего лица своих изучающих глаз:

– Как ваши дела идут, Анатолий Алексеевич?

– Кажется, все в порядке.

– Дай-то Бог! А вот Коновалову и Мироношину уволили... Ни за что уволили. Под такую струю попали... Как бы они за собой еще кого-нибудь не увели! Желаю вам удачи!

Фетисова, встала со стула с папкой в руке, давая понять, что спешит. Выйдя из канцелярии, я начал перебирать в памяти сказанное ею. "Слова у нее какие-то странные!.. Вроде как с намеками, – думал я. – С чего это она стала желать мне удачи? А что значит "как бы они за собой еще кого-нибудь не увели"? Не случайно это сказано, не случайно! Возможно, она что-то знает, но до конца не говорит. Ведь женщины всегда все знают и в житейских делах осведомлены куда лучше нас, мужчин! Кроме того, она же заведует канцелярией, через нее многое проходит". Разговор с Фетисовой еще больше растревожил меня. Теперь я жил во власти предчувствия чего-то тяжелого, неприятного для меня, которое неминуемо должно свершиться. "Сердце у человека – вещун! – говорила мама нам, своим детям. – Оно предвещает как хорошее, так и плохое. Прислушивайтесь к нему!" Я верил маме и помнил это ее наставление. Однако шло время, а со мной ничего не случалось, и я стал успокаиваться.

Декабрь отсчитывал свои последние дни. Как-то раз после проведенных занятий я сидел в комнате для преподавателей и покуривал. Вдруг появилась молоденькая секретарша проректора, подошла ко мне и сказала:

– Вас просит зайти Александр Павлович.

Александр Павлович Ряшин был назначен вместо Маханова месяц тому назад. Он пока никак себя не проявлял, сидел в своем кабинете, знакомился с делами, но мне уже приходилось встречаться с ним. Я быстро встал с дивана, загасил в пепельнице папиросу и направился по коридору к кабинету проректора, соображая на ходу, для чего бы я мог ему понадобиться. "Задание какое-нибудь даст!" – решил я.

Ряшин, человек средних лет, особенно ничем не приметный, сидел за своим рабочим столом в мягком кресле и читал газету "Правда". Отложив ее в сторону, он рукой показал мне на одно из двух кресел перед своим столом. Александр Павлович помолчал, о чем-то думая, опустив глаза, потом перевел их на меня и сказал своим обычным тоном:

– Анатолий Алексеевич, вам дальше у нас работать нельзя.

Его слова ударили меня как хлыстом, во мне все вздрогнуло, встрепенулось, гулко заколотилось сердце, кровь застучала в висках. Я выпрямился, сидя в кресле, и на какое-то мгновение замер. Потом спросил:

– Почему? Разве ко мне есть претензии как к преподавателю?

Мой вопрос прозвучал так спокойно, что я даже удивился: откуда только взялась у меня выдержка!

– Лично к вам никаких претензий нет, – продолжал Ряшин. – Как раз наоборот: о вас как о работнике сложилось самое хорошее впечатление и тогда, когда вы работали в учебной части, и теперь как о преподавателе.

– Тогда в чем же дело?

– Дело в ваших родственниках – в родителях, которые лишились избирательных прав, в брате, репрессированном по политическим мотивам...

– Но позвольте: ведь об этом было известно и тогда, когда принимали меня на работу в Высшую партийную школу. Почему в то время не придали этому никакого значения, а теперь оно вдруг становится причиной моего увольнения?

– Я знал, что вы зададите этот вопрос. Вы, Анатолий Алексеевич, как были, так и остаетесь порядочным человеком и честным коммунистом, в этом у нас нет никаких сомнений. Но обстоятельства изменились... Вы знаете, что недавно освобождены от работы Мироношина и Коноводова по известным вам причинам. А они поставили вопрос так: нас увольняете, а почему остается работать Вершинин – у него вон какое происхождение... Ну и так далее... Они могут подать заявление в ЦК. Я полагаю, от этого будет хуже вам и нам! Так что сами понимаете ...

Да, я все понял и как-то сразу сник. Сник потому, что мне стала совершенно ясна полная бесполезность продолжения этого разговора: решение в отношении меня уже принято и по партийной линии, и по административной. Что ни говори и ни доказывай, ничего уже не изменится. Жаловаться некуда, никто не встанет на мою защиту. Видимо, мое настроение уловил Ряшин. Он сказал:

– Мы поможем вам устроиться на работу в любое высшее учебное заведение, какое пожелаете...

Горькая обида, злость владели мной. "Не-ет, унижаться перед вами я не буду!" – решил я и ответил Ряшину, вставая:

– Не беспокойтесь: уж как-нибудь сам устроюсь! Заявление об уходе с работы я вам представлю.

– С заявлением вы можете не спешить.

– Спасибо хоть на этом! – сказал я, поклонился и вышел из кабинета.

Быстро одевшись, выбежал из здания. Не домой я направился, нет! Там бы я не смог усидеть, не нашел бы себе места... До такой степени был взволнован!.. Я бродил по улицам Москвы, не выбирая направления, подгоняемый крепким предновогодним морозом. Улицы, белые от снега, как всегда, были оживлены: на них спешили люди, кутаясь в воротники, проносились машины, стоял шум от их движения, но я почти не замечал всего этого, поглощенный своими думами и переживаниями. Мысли были сумбурными, прерывистыми! Они перескакивали с одного на другое, перебивая друг друга, их нельзя было выстроить в логической последовательности, а переживания – тяжкими, захватившими всего меня. Обида, горькая, злая, душила меня! Оказывается, не беспочвенными были мои предчувствия! Но и тогда, перебирая в уме разные варианты неприятностей, которые могли со мной случиться, я все же не предполагал, что речь может пойти об увольнении меня с работы. Теперь мне стало ясно: все последнее время за моей спиной, в тайне от меня, шли пересуды обо мне – и в партбюро, и у администрации, о них знали все, кроме меня. Вот отчего изменилось отношение ко мне сослуживцев, чего я не мог не заметить, вот почему вела туманный разговор с намеками Фетисова! Все теперь прояснилось!

Злая обида из-за несправедливости по отношению ко мне переполняла меня! "За что увольняют, за что?! Ведь я ни своими делами, ни поступками, ни даже помыслами не сделал ничего плохого ни людям, ни государству, ни партии, – с горечью думал я. – Все наоборот: и силы, и знания, способности, труд – все это я отдавал на благо своей страны, ее народа. Так за что же, за что?! Сколько же можно переносить незаслуженную кару, преследующую меня, начиная с детства?" Перед мысленным взором промелькнули картины того, как я одиннадцатилетним мальчишкой уезжал из родной семьи в Сибирь, чтобы получить возможность учиться, как меня изгоняли из школы там, в Еланке, как я, неприкаянный, голодный, скитался с места на место, как в страшном 1938 году вот так же шатался по улицам Москвы, мучимый тоской, боясь пойти в комсомольский комитет ИФЛИ, чтобы сообщить об аресте брата Валериана. И вот теперь снова меряю шагами улицы Москвы, бесцельно слоняясь по ним, как бездомный пес.

Горько было на душе от потери надежды на справедливость власть имущих в отношении меня. В последние годы я был убежден, что после моего пребывания на фронте и участии в жестоких битвах по защите Родины, после того, как я был принят в члены партии, меня уже не будет преследовать прошлое родителей, что я теперь имею право чувствовать и сознавать себя полноценным и полноправным гражданином своей страны, жить в ней без оглядки и страха. Оказывается, нет, я этого так и не заслужил, сегодняшний разговор с Ряшиным тому подтверждение. Очевидно, и в дальнейшем мне предстоит быть человеком "non grata", которому заказаны все пути и дороги, возможность жить с чувством свободы на душе. В тот вечер (а было уже темно, электрический свет заливал улицы) я не предвидел ничего хорошего в своем будущем: любое мое продвижение вперед и вверх будет грубо пресечено так же, как это случилось сегодня...

Продрогший от холода, голодный и усталый возвратился я домой в подавленном состоянии. И именно тогда на промороженных улицах Москвы я мысленно поклялся себе в течение всей последующей жизни оставаться незаметным меж других людей, раствориться среди них, не устраиваться работать в престижные учреждения и не занимать никаких руководящих должностей, всегда и во всем быть маленьким человечком, дабы ничей взгляд и ничье внимание не останавливались на мне...

[1] ЦК ВКП/б/ и МГК находились в одном здании на Старой площади.

1 divide et impera /лат./ – разделяй и властвуй.

2 Органы – так кратко назывались органы Комитета государственной безопасности СССР

Глава 3. В ШКОЛАХ МОСКВЫ. Часть 1

Глава III В ШКОЛАХ МОСКВЫ.

Сейте разумное, доброе, вечное,

Сейте! Спасибо вам скажет сердечное

Русский народ...

Н.А.Некрасов.

Думаю, не найдется ни одного человека, который не оказывался бы в тяжелом положении: не бывает жизни без коллизий самых разных.

Всяк по-своему ведет себя в экстремальных обстоятельствах: ящерица, если ее схватили за хвост, сама себе обрывает его; волк, попав в капкан, чтобы освободиться, отгрызает себе лапу; человек, застигнутый бедой, для преодоления ее мобилизует в себе все силы, духовные и физические, и чаще всего выходит победителем в схватке с судьбой – на то он и "homo sapiens"[1] – венец развития среди живущих на земле.

После изгнания меня из Высшей партийной школы я оказался в тяжелом положения, однако не впал в отчаяние, несмотря на владевшие мной тяжелые переживания, нашел в себе силы взять себя в руки, здраво оценил создавшееся для меня положение и принял решение, позволившее мне со временем опять прочно встать на ноги на моем жизненном пути.

1

Надо было жить дальше, несмотря ни на что. Для этого следовало срочно найти работу, ибо никаких денежных накоплении у меня не имелось. Положение осложнялось тем, что стоял январь – средина учебного года, самое неподходящее время для устройства на преподавательскую должность.

Неподалеку от Минаевского тупика, где я жил, на Новослободской улице, находился районный отдел народного образования, размещавшиеся в одноэтажном длинном желтом здании, куда я и пошел, не имея в душе большой надежды на успех.

Приняла меня в небольшом светлом кабинете заведующая РОНО Доминика Николаевна Бокун, женщина уже пожилая, с белым полным лицом и гладко зачесанными назад седеющими волосами.

– Что у вас ко мне? – спросила она звучным мягким голосом, глядя на меня внимательными темно-серыми глазами. Выслушав мою просьбу, она, сосредоточившись, стала припоминать, говоря:

– Кто-то из директоров школ просил меня направить ему учителя русского языка. А, вот кто – Иохим Харитонович Ксанфопуло, директор двести четырнадцатой школы! Вы сходите к нему. Школа эта недалеко отсюда, за Савеловским вокзалом, на Вятской улице. Если он согласен взять вас, мы оформим приказом ваше назначение.

Через полчаса я уже стоял пред трехэтажным светло-зеленым зданием двести четырнадцатой школы, возвышавшимся среди старых деревянных домишек Вятской улицы. Открыв входную дверь, по широкой лестнице поднялся на первый этаж справа, за открытыми дверями увидел просторное фойе. Посредине его на паркетном полу была разостлана стенная газета с белобородым Дедом Морозом в заголовке, над ней склонились молоденькая девушка, видимо, пионервожатая, учительница постарше и уже солидного возраста человек в помятом темно-сером костюме. Поздоровавшись, я спросил, где я могу увидеть директора школы. Пожилой человек выпрямился и, глядя на меня, сказал:

– Это я. Что вам угодно?

Внешний вид его был примечателен: невысокого роста, но плечистый, полный в поясе; голова с редкими седеющими волосами сужалась в верхней височной части; глаза под мохнатыми черными бровями глубоко запали и были строгими и колючими; горбатый нос навис над тонкими губами, а тупой подбородок выдался вперед. Все в этом лице привлекало к себе внимание своей ярко выраженной необычностью и без слов говорило о сильном, волевом характере человека, которому оно принадлежало. "С таким не пошутишь!" – мелькнуло у меня в голове, но вслух я сказал:

– Я к вам по направлению из РОНО. Там мне сказали, что вам нужен преподаватель русского языка и литературы.

– Пройдемте в кабинет, – промолвил директор и зашагал к двери сбоку фойе. И только тут я заметил, что он сильно хромает на левую ногу, занося ее в сторону и припадая на нее. "Настоящий Гефест"[2] – снова подумал я. Сидя в кресле за своим столом и сверля меня строгим взглядом, директор спросил:

– Прежде всего скажите, что вы окончили?

– Московский университет, – ответил я.

– Московский университет? – переспросил он. – Его окончил и я. Только давно это было, еще до революции.

И тут глаза директора неожиданно оживились, потеплели, резкие складки морщин, прорезывавшие лоб, разгладились, нечто приветливое обозначилось на его характерном лице южанина, и теперь впечатление о нем складывалось уже иное, чем прежде. "Да он вовсе не такой уж страшный!" – решил я.

– Ну что ж: учитель с университетским образованием – это для школы будет хорошо, – продолжал Ксанфопуло. – А опыт работы в школе вы имеете?

Получив утвердительный ответ, он закончил:

– Я согласен взять вас в нашу школу. Пишите заявление и собирайте документы, а все остальное я сделаю сам.

На этом мы с ним и расстались. Выйдя из школы, я шагал по Вятской улице мимо высоких снежных сугробов несколько ободренный: появилась надежда устроиться на работу, значит, пропадать от нужды мне не придется. Доволен был и тем, что ни заведующая РОНО Бокун, ни директор школы Ксанфопуло не стали допытываться о причине моего ухода с работы из Высшей партийной школы: говорить об этом мне было бы очень неприятно.

Через три дня приказ о моем назначении учителем в двести четырнадцатую школу был подписан, а еще через несколько дней, по окончании зимних каникул, я приступил к работе в ней, стал сеять среди детей "разумное, доброе, вечное"...

2

Советская школа как будто была обречена на бесконечные преобразования. Когда в период разгула сталинского террора, в средине тридцатых годов, арестовали, а затем осудили и расстреляли народного комиссара просвещения А.С. Бубнова, эту должность занял В.П.Потемкин. В его деятельности явно просматривалось стремление возвратить средней школе те особенности, которыми отличались дореволюционные гимназии и реальные училища. Этим объясняется введение после Великой Отечественной войны раздельного обучения мальчиков и девочек, в результате появились мужские и женские средние школы наподобие некогда существовавших мужских и женских гимназий; учеников и учениц облачили в школьную форму, повторявшую прежнюю гимназическую. По сравнению с женскими в мужских школах работать было значительно труднее, так как в них остро стояла проблема поддержания дисциплины среди учащихся: учителям было трудно сдерживать буйные мальчишеские характеры. Двести четырнадцатая школа, где мне предстояло работать, как раз была мужской.

Опять заботы окружили меня со всех сторон: надо было освоиться в новой для меня обстановке, познакомиться с коллегами-учителями, вжиться в их среду. Попал я в сильный и слаженный педагогический коллектив, в нем немало было учителей уже в солидном возрасте, представлявших собой остатки старой интеллигенции, получившей образование, сформировавшейся духовно и нравственно еще до Октябрьской революции или в первое десятилетие после нее, сумевшей сохранить, несмотря на все происшедшие в стране социальные и общественные катаклизмы, такие качества, как чувство собственного достоинства, широта и разносторонность духовных интересов, способность самостоятельно и оригинально мыслить и, самое главное, относиться к своей работе не только как к источнику приобретения средств к существованию, но и как к исполнению своего общественного долга, служению людям, народу.

Одним из представителей этого старшего поколения учителей был математик Анатолий Александрович Горанский, высокий, седовласый, представительный, с холеным породистым лицом, в неизменном черном костюме и с палкой в руке, на которую опирался при своей неторопливой ходьбе. Впервые я его увидел, когда он утром, войдя в учительскую, окинул взором присутствовавших, вежливо поклонился и сказал:

– Здравствуйте, коллеги! – И получилось у него это настолько впечатляюще, что у меня возникло желание, отвечая ему, привстать.

Анатолий Александрович, опустившись на диван и поставив палку рядом с собой, спросил, обращаясь ко всем:

– Значит, опять начнем трудиться на ниве народного образования?

Затеянный им шутливый разговор поддержал прохаживавшийся по учительской физик Владимир Михайлович Беляев, солидный, круглолицый, с маленькой черной бородкой клинышком и живыми смеющимися глазами:

– А что же нам еще делать? Для того и живем! Вот как мы с Варварой Петровной после гражданской войны направились из Калуги осваивать Москву, так с тех пор на этой ниве и пашем, и сеем.

А Варвара Петровна – это была его жена, учительница русского языка и литературы, высокая худощавая и вечно озабоченная женщина. Обычно она, войдя в учительскую, торопливо проходила к стоявшему в ней длинному широкому столу и клала на его край принесенную ею стопу ученических тетрадей, говоря при этом:

– Представьте себе: мой Колька-то Новиков из 7-Б, с которым я мучаюсь вот уже третий год, написал диктант на "четверку"! Никак не ожидала от него!

Видно было, что эта Колькина "четверка" взволновала и обрадовала ее. Варвара Петровна возглавляла методическое объединение учителей русского языка и литературы и являлась их неугомонной наставницей. Пожилыми, опытными и уважаемыми учителями были также Софья Израилевна Грушевская, преподававшая географию, учителя начальных классов Анна Александровна Божкова, Мария Митрофановна Кролевец, Александра Николаевна Корочкина и некоторые другие. Эти ветераны показывали пример добросовестного, честного отношения к выполнению своих обязанностей коллегам среднего возраста и молодым, составлявшим большинство педагогического коллектива. Среди них выделялись учитель русского языка и литературы Петр Николаевич Быков, худощавый, стройный, всегда собранный и несколько педантичный, и учитель английского языка Илья Абрамович Абрамсон, невысокий, но плотный с большой широколобой рано облысевшей головой, подвижный и общительный. Оба они были примерно моего возраста, и мы постепенно сблизились. Всеобщим уважением пользовалась молодая учительница пения Анна Андреевна Тилевич, очень энергичная, вкладывавшая душу в свой нелегкий труд, в организацию школьного хора учащихся.

Учебной частью заведовала Зинаида Алексеевна Рубайлова, полноватая одинокая женщина средних лет, ходившая вразвалочку. Нельзя сказать, чтобы она была очень строгой, однако учителя побаивались посещения ею их уроков, так как промахов и недостатков в преподавании она не прощала.

Возглавлял и объединял разновозрастный и разноликий педагогический коллектив директор Иохим Харитонович Ксанфопуло, грек по национальности, человек примечательный во многих отношениях. Был он широко образованным, опытным преподавателем математики и хорошим администратором. Зная, что авторитет его среди учителей высок и непоколебим, Иохим Харитонович не считал нужным демонстрировать перед ними свое начальственное положение, наоборот, держал себя со всеми просто, любил затеять непринужденный разговор на какую-нибудь житейскую тему и даже пошутить. Хотя у него был отдельный кабинет, но он не имел привычки засиживаться в нем, и постоянным местом его пребывания являлась учительская. Сидя в ней в кресле в конце длинного широкого стола, у простенка между двух окон, он здесь в присутствии учителей решал все свои административные и хозяйственные дела, подписывал бумаги, принимал посетителей, пройдясь для порядка по школе или дав урок, опять возвращался сюда, хромая к своему креслу, на которое, кроме него, никто никогда не садился. Однажды кто-то из учителей в шутку сказал ему:

– Иохим Харитонович, зачем вам ваш кабинет, если вы в нем никогда не сидите? Давайте устроим в нем комнату для чаепития! Иохим Харитонович, рассмеявшись, ответил:

– Что вы, что вы! Этого сделать никак нельзя. Как же можно директору без кабинета? Нагрянет какое-нибудь высокое начальство, где я его принимать буду? Еще подумают, какой же это директор, если у него нет кабинета? Возьмут и снимут меня с работы!

Эта простота обращения Иохима Харитоновича с учителями не была показной, а выражала присущие ему свойства, однако вместе с тем он обладал сильной, непреклонной волей, позволявшей ему неукоснительно проводить свою директорскую линию. При возникновении какой-либо острой ситуации Иохим Харитонович мгновенно преображался: лицо его с резкими чертами южанина напрягалось, становилось суровым и даже злым, глаза пронзали того, на кого были устремлены, мохнатые брови над ними передергивались, а голос гневно звенел. Попробуй-ка такому противостоять! Однако беспричинного гнева у Иохима Харитоновича никогда не возникало, поэтому учителя уважали его и за человеческую доброту, и за строгость, что в конечном счете помогало педагогическому коллективу быть монолитным, работать слаженно и целеустремленно.

Сильный и властный характер Иохима Харитоновича был весьма кстати и для наведения порядка в ученическом коллективе, в чем имелась необходимость по ряду причин. Помимо того, что наша школа являлась мужской, она находилась в районе Бутырского рынка и не столь далекой от него Марьиной рощи, издавна славившихся разбойными притонами, пьянством и поножовщиной. Многие подростки, обучавшиеся в школе, происходили из тяжелых в бытовом отношении семей, не отличались примерным поведением, и вопрос о поддержании дисциплины среди них стоял довольно остро. Иохим Харитонович, будучи хромым, по улице ходил с палкой и имел привычку, явившись утром в учительскую, ставить ее в угол у окна, справа от стола, за который садился, и вот, бывало, два-три шалуна, чтобы проверить, в школе ли директор, тайком приоткрывали дверь в учительскую и, заглядывая в щель, высматривали, стоит ли в том углу его палка.

– Костыль на месте! Бежим! – шалуны, топоча ногами, исчезали.

Слух о том, что директор находится в школе, мгновенно распространялся по всем этажам, и повсюду устанавливался порядок. Стоило Иохиму Харитоновичу в перемену появиться на каком-нибудь этаже, как там сразу прекращались беготня и всякие шалости.

Достались мне крайне разболтанные, трудно управляемые три шестых класса, в которых большинство учеников не имели понятия о добропорядочном поведении и о том, как должно по-настоящему учиться. Особенно отличался своей недисциплинированностью 6-д класс. Войдя в него после звонка на урок, можно было видеть, как ученики перебегают с места на место, один дает подзатыльник другому, третий хватает за вихры четвертого и т.д. Вошедшего в класс учителя они словно бы и не замечали. Стоило большого труда привести класс в нормальное состояние, чтобы начать занятие. Напряжение в классе не спадало до конца урока. И в школу-то меня взяли лишь потому, что учительница, ведшая эти классы, отказалась продолжать работать в них. Мне приходилось тяжело. Товарищи видели это и относились ко мне с пониманием и сочувствием. Илья Абрамович Абрамсон, преподававший в этих же классах английский язык, подходил ко мне и, хохоча, спрашивал:

– Ну, как вам нравится наш 6-д?

И сам себе отвечал:

– Это же сборище сорви голов, а не класс! Нигде такого не встречал. Исчадие ада! – и он в ужасе хватался руками за свою широкую лысину. Иногда заходил в этот класс Иохим Харитонович, чтобы дать ученикам острастку, но этого хватало лишь на час. А в учительской он говорил нам:

– Надо как-то дотянуть этот класс до конца учебного года, а потом мы его расформируем: нельзя оставлять его на дальнейшее.

Правда, в конце концов мне удалось на моих уроках более или менее нормализовать положение и в этом классе, однако трудности продолжали оставаться.

После летних каникул я обратился к Иохиму Харитоновичу с просьбой:

– Переведите меня на преподавание в старшие классы. Для работы в них у меня и знаний, и опыта больше.

Директор и завуч, перед которыми я уже успел зарекомендовать себя, пошли мне навстречу, и с началом нового учебного года я стал вести занятия в восьмых, девятых и десятых классах, где дела у меня пошли вполне успешно. В те годы всеобщим обязательным являлось семилетнее образование. По окончании седьмого класса большинство учеников уходили в профессионально-технические училища или поступали в техникумы, а в старших классах средних школ оставались только те, которые имели целью в дальнейшем получить высшее образование. Они старательно учились, стремились овладеть знаниями, от работы с ними у меня возникало удовлетворение. Я серьезно готовился к урокам, старался проводить их содержательно и интересно и быстро завоевал авторитет у учеников. Завуч Рубайлова посетила несколько моих уроков и осталась довольна ими. Мое положение в школе упрочилось.

Однако мои денежные дела не радовали. Учительская зарплата, была мала. Из нее я каждый месяц посылал деньги своим родителям в Уржум. Приходилось немало платить хозяйке за проживание в ее комнате. Чтобы не терпеть нужды, я устроился на полставки преподавателем в вечернюю школу рабочей молодежи при издательстве газеты "Правда", размещавшуюся в его просторном и богато обставленном клубе, в полуподвальном этаже левого крыла флигеля. Учились в ней главным образом молодые наборщики и рабочие других типографских специальностей. Педагогический коллектив здесь был значительно слабее, чем в двести четырнадцатой школе. Один из учителей, по фамилии Поспелов, обращал на себя внимание неопрятным видом, какой-то суетливостью, а также тем, что почти на каждой перемене доставал из портфеля завернутые в газету бутерброды и жевал их, при этом говоря всегда одно и то же, не обращаясь ни к кому:

– Я ведь не то, что мой братец, живу по пролетарски, бутербродиками поддерживаю себя.

Заинтересовавшись, я однажды спросил у него:

– А кто же ваш брат?

– Важное лицо, – ответил он, – секретарь ЦК ВКП/б/, идеологией там заведует – Поспелов, он же Петр Николаевич, вот кто! Только братского-то в отношениях между нами ничего нет: он меня к себе не приглашает и сам ко мне не жалует. Жена у него – не приведи Бог! Лучше на глаза не попадаться. Вот так и живем с братцем, друг друга не ведая, – закончил Поспелов, запихивая в рот половину бутерброда. Директором этой школы была Анна Ивановна Малькова, женщина пронырливая, умевшая ладить с начальством издательства и через него улаживать материальные дела и школы, и свои личные. Года через три жизнь ее оборвалась трагически: летом на даче она варила варенье, допустила какую-то оплошность в обращении с огнем, на ней загорелось платье, вся она вспыхнула факелом и скончалась от ожогов в страшным мучениях.

Так прошел еще один год моей жизни.

Перед началом нового учебного года, когда я только что возвратился из Уржума в Москву, Иохим Харитонович пригласил меня в свой кабинет и, поинтересовавшись, где и как я провел свой отпуск, затем сказал:

– У меня к вам деловой разговор. Вы, вероятно, уже слышали, что нас покинула Рубайлова. Ей дали комнату в новом доме, но он находится очень далеко отсюда, аж за Соколом. Она там же устроилась на работу. Так что место завуча теперь свободно. Я хочу предложить его вам. Как вы к этому относитесь? – закончил он вопросом, устремив на меня испытующий взгляд. Предложение было для меня неожиданным, и я на какое-то время задумался. Припомнилась клятва, которую я дал самому себе после выдворения меня из Высшей партийной школы не занимать никаких руководящих должностей, даже самых маленьких. Основания следовать ей сохранились, так как в политической обстановке страны ничего не изменилось: ВКП/б/ продолжала довлеть над всем и вся, царила гнетущая атмосфера всеобъемлющего контроля над людьми, их мыслями и поведением, не прекращались политический сыск и аресты – все это оставалось в прежнем виде. При таком положении у меня не возникало желания возникать на виду у людей. Пребывание в роли простого учителя в двести четырнадцатой школе вызывало у меня удовлетворение тем, что я был спокоен душой, никто не предъявлял ко мне никаких претензий ни за прошлое, ни за настоящее. Правда, приходилось много и напряженно работать, но и что из этого? Ведь я был еще молод, силен, вынослив. Все эти соображения быстро промелькнули у меня в голове, пока я молча сидел перед директором. Глянув на его вопрошающее лицо, я ответил:

– Нет, Иохим Харитонович, я отказываюсь от вашего предложения.

– Что так?

– Не хочу брать на себя ответственность за учебный процесс в школе. Мне работается у вас хорошо, я хотел бы продолжать так и дальше.

– Жаль, – сказал он. – Из нашего коллектива вы самый подходящий на эту должность, а брать кого-то со стороны я не хочу.

Однако настаивать на своем он не стал. Поговорили с ним еще о том о сем, не относящемся к этому делу, и вдруг он неожиданно спросил:

– А почему вы не женитесь? Ведь вам пора бы уж.

– Эх, Иохим Харитонович, – ответил я со вздохом, – давно пора, да что делать? Негде жить с женой... По чужим углам скитаюсь...

На этом мы с ним и расстались. Заведующей учебной частью стала Ольга Всеволодовна Тодорова, преподававшая русский язык и литературу в нашей школе. Была она высокая, статная, с темно-карими глазами на смугловатом худощавом лице и волнистыми черными волосами, держалась несколько обособленно, не сходясь близко ни с кем, однако по душе была человеком добрым и порядочным. Как завуч она не докучала учителям мелочными придирками, справедливо полагая, что этим ни ума, ни умения никому не прибавишь. Учебный процесс в школе при ней шел своим чередом, по заведенному порядку...

3

Иохим Харитонович, к большому моему удивлению, не забыл того разговора, в котором мимоходом был затронут вопрос о моей женитьбе. Через несколько месяцев, когда уже наступила зима, он, вызвав меня из учительской, привел в пустую комнату, находившуюся позади санузла на первом этаже, и, хитровато глядя на меня, сказал:

– Здесь жила семья дворника, но они переехали. Теперь эта комната будет вашей.

Я стоял пораженный! Даже не верилось тому, что услышал от Иохима Харитоновича! Своя комната, свой угол! Это была моя давнишняя и самая вожделенная мечта! Я, до предела взволнованный, крепко сжал руку Иохима Харитоновича и долго тряс ее, говоря:

– Спасибо, Иохим Харитонович! Большое спасибо за внимание ко мне. Я даже не знаю, как вас благодарить за это!

Иохим Харитонович, добродушно улыбаясь, ответил:

– Позовете на свадьбу – вот и будет ваша благодарность!

С этими словами он вручил мне ключ от входной двери, а сам вышел. Оставшись один, я стал внимательно знакомиться с моим новым жилищем. Комната была большой, с двумя окнами. Ее предваряла маленькая прихожая, из которой дверь слева вела в умывальник и туалет, а дверь справа – на лестницу, спускавшуюся к выходу во двор школы. По сути дела это была однокомнатная квартира, изолированная от других помещений школы. В тогдашних моих обстоятельствах большего и лучшего желать было невозможно. Я был по-настоящему счастлив! Не мешкая перебрался сюда, к великой своей радости и к большому огорчению моей квар­тирной хозяйки, быстро оформил прописку в отделении милиции, чтобы закрепиться на новом месте. Сначала моя комната выглядела пустой, в ней имелись лишь казенные стол да стулья, но это меня не смущало: я знал, что постепенно приобрету все необходимое. Прежде всего купил кровать, электроплитку, кое-что из столовой и чайной посуды, и жить стало можно.

Первыми навестили меня на новом месте мои коллеги Быков и Абрамсон. Снимая пальто, Петр Николаевич шутливо балагурил:

– Заглянули к вам на огонек: дай, думаем, проведаем друга, посмотрим, каково у него на новоселье.

– Да и обмыть его надо, как положено! – вторил ему Илья Абрамович, вытаскивая из глубины кармана бутылку столичной водки. Ни у кого так быстро не собирается на стол, как у мужчин-холостяков.

Вскоре мы уже сидели вокруг него, держа в руках наполненные рюмки. Зазвучали здравицы:

– С новосельем!

– Чтоб жить, как в лодке плыть!

Звон рюмок скрепил эти дружеские пожелания.

– Спасибо Иохиму Харитоновичу, – сказал я, обращаясь к гостям, если бы не он – не было бы ни новоселья, ни нашей сегодняшней встречи.

– Да, он у нас такой: своего не упустит, но и другим поможет, – подхватил Петр Николаевич. – В наше время уж редко так поступают, все лишь себе урвать норовят, позабыв про честь и совесть. Помните, у Салтыкова-Щедрина есть сказка "Пропала совесть"? Так вот он в ней как будто про наше время писал. Нынче у нас кто совестливый-то? Таких разве только в глухих деревнях еще сыщешь, а в городах их уже нет. Вот, скажем, возьмем Илью Абрамовича. Илья Абрамович, у тебя совесть есть? – обратился он к Абрамсону, сосредоточенно глядя на него внимательными, изучающими глазами. Лысоголовый Абрамсон, не ожидавший такого оборота в разговоре, сначала смутился, удивленно уставился на Быкова, потом, смеясь, ответил ему:

– Что ты всегда начинаешь с меня? Начинать полагается с себя.

– Вот с себя и начни!

– А я всем говорю, что совести у меня нет, – спокойно ответил Быков. – Давно уже нет. У маленького была, да жизнь по капельке выдавила ее из меня. Думаю только о самом себе, больше ни о ком.

– Чистейшая ложь! – перебил его Абрамсон, горячась. – Не обижайся на меня, Петр Николаевич, за резкость, но ты, попросту говоря, клевещешь на себя. Уж я-то знаю тебя. Если бы все были такими, как ты, то исчезли бы подлость, воровство, обман, а на земле воцарился бы рай... нет, не рай, а коммунизм, его мы уже построили бы!..

Словесная перепалка между Быковым и Абрамсоном продолжалась. Оба они были людьми примечательными, но каждый по-своему.

Юношески стройный, подтянутый, во всем аккуратный, педантичный, холостяк в тридцать с лишним лет, Быков хронически страдал каким-то критицизмом и вечно был чем-либо недоволен: и положением в стране, и тяготами жизни, и плохими постановками в театрах, и делами в народном образовании, и своими учениками, и самим собой.

В повседневной жизни он обычно воздерживался от критических высказываний, обходился лишь резкими репликами, но в тесной компании не считал нужным сдерживать себя. Вот и сегодня почти только он один и говорил, сидя на стуле выпрямившись, с серьезным лицом и какими-то озабоченными глазами, словно находился не на дружеской встрече, а на судебном заседании. Изливая неудовлетворенность своей жизнью, он настойчиво, требовательно спрашивал:

– Скажите мне: ну для чего я живу? Что я нахожу в ней? Только одну каторжную работу! Днем провожу уроки, напрягаясь до того, что рубашка под пиджаком мокрая, а вечером готовлюсь к урокам или проверяю тетради – вот и весь аспект моих проявлений. Стоило для этого родиться на свет, получать высшее образование! – и он выразительно пожал плечами в знак всеобъемлющего скепсиса.

– Петр Николаевич, уж очень ты сосредоточен на работе. Отвлекаться надо от нее... Ходить в кино или в театр, – назидатель-

но заметил Абрамсон. потирая рукой свою широкую лысину.

– Хожу я в кино, а потом отплевываюсь направо и налево: ведь там только и показывают, как соревнуются рабочие на заводе или доярки в колхозе. Тошно смотреть все одно и то же, только в разных вариациях! А пойдешь в театр – там по содержанию то же самое, а по исполнению еще хуже: ни декораций приличных, ни игры актеров. Лишь только на какой-нибудь классической пьесе отдохнешь душой, но ведь классики-то в театрах почти не осталось, изгоняют ее! Посмотрите, каким стал МХАТ, некогда мой любимый театр: ведь он совсем не тот, что был, творческое оскудение разъедает его. И артисты в большинстве своем вроде бы те же самые, а игры настоящей, чтобы она душу захватывала, уже нет...

Я слушал взволнованного, тоскующего душой Быкова с противоречивыми чувствами. Многое из того, что тревожило и мучило его, переживалось и мной, однако я даже при самых тяжелых обстоятельствах до такой мизантропии, как у него, не доходил.

– Петр Николаевич, – обратился я к нему, воспользовавшись паузой в его затянувшемся монологе. – Я вижу, в вас вселился какой-то дух отрицания. Уж не с Мефистофелем ли вы спознались?

– В дружбе с ним не состою, – ответил Быков, обратив ко мне свое лицо, – однако считаю, что и в Мефистофеле Гете, и в Мефистофеле Пушкина, и в Демоне Лермонтова, в сути этих образов, много верного: они видят теневые стороны в человеке, его помыслах и поступках так, как мы их не видим, вернее, не желаем видеть, обнажают людское ничтожество, царящее вокруг зло, и в этом я с Мефистофелем согласен: не хочу не замечать того, что плохо, оно мне жить мешает, и буду говорить о нем. Лев Толстой проповедует непротивление злу насилием. Но если с ним, то есть со злом, не бороться, в том числе и путем насилия, оно захлестнет и сокрушит нас. Вот тогда и окажется, что Мефистофель был прав в своих воззрениях на человека, в оценке бесплодности его устремлений к чему-то великому, светлому и благородному.

– Оно, может быть, все так, как вы говорите, – продолжал оппонировать я, – однако согласитесь, Петр Николаевич, ведь нельзя отдавать себя во власть отрицания всего, что есть вокруг нас, и видеть в нем одно негативное. Так можно дойти черт знает до чего... до отрицания жизни вообще, а это ведет только к одному – к гибели. Да, да, к гибели!... Сначала духовной, а потом и физической... Мефистофельское отрицание смысла и целесообразности всех сторон нашего бытия никогда и никем не воспринималось как нечто основополагающее в нашем существовании и в конечном счете человечеством отвергалось как бессмысленное, ложное.

– Анатолий Алексеевич, – прервал меня Быков, – с вами можно было бы согласиться, если бы вы смогли ответить на один вопрос, все го на один – в чем смысл жизни человека? На протяжении всей истории еще никто, ни один философ не смог разгадать этот вопрос вопросов, хотя встает он пред каждым из нас. Значит, Мефистофель со своим началом отрицания настолько же прав, как и Господь Бог, олицетворяющий собой жизненное начало.

Мой спор с Быковым становился все горячее. Сознавая свою правоту, я не хотел сдаваться и продолжал:

– Извините, это не совсем так. В сознании людей всегда торжествовала не идея отрицания, а диалектически противоположная ей идея целесообразности и необходимости жизни. Может быть, не всегда осознанно, а чаще подсознательно человек именно ею руководствовался на своем жизненном пути. Так что говорить, будто смысл жизни человека не имеет объяснения, – с этим я не могу согласиться.

На мой взгляд, он состоит в достижении целей, которые возникают перед человеком при его жизни: получить образование, сделать открытие в науке, написать книгу, построить дом, родить ребенка, воспитать его и многое другое: ведь цели могут быть самые разные и у каждого свои. Человек без цели вообще не живет: достиг одну – ставит перед собой другую. Она, может быть, маленькая, а все-таки цель. Не стоит ли вам, Петр Николаевич, задуматься над этим, а то ведь можно и заблудиться на извилистых и тернистых тропах жизни.

– За совет благодарю, но я, кажется, уже обо всем передумал, а покоя для души так и не обрел.

Абрамсон слушал нас молча и, видимо, с интересом, о чем можно было судить по его поблескивавшим глазам, напряжении на лице, сменявшемуся легкой полуулыбкой, что свидетельствовало о сосредоточенной работе его мысли. Но, наконец, он не выдержал и вмешался в наш разговор.

– Ну вас к бесу с вашими рассуждениями! – сказал он с раздражением, порывисто встал со стула и начал вышагивать по

комнате. – И что вы забрались в такие дебри премудрости?

Подойдя к столу, он остановился, склонившись, оперся на него обеими руками и, глядя на нас с Быковым, продолжил нервно:

– По-моему, на жизнь надо смотреть проще: дана она тебе – ну и живи, пользуйся ею. Никто от нее добровольно не отказывается, значит, она благо. Как бы ни трудно жилось, все-таки лучше быть на свете, чем не быть. Вот и вся моя жизненная философия! А насчет неудовлетворенности – так, говорят, без нее нельзя: она, дескать, двигатель всякого прогресса. Она у всех есть, не только у тебя, Петр Николаевич. Всегда всем довольны одни дураки. Но все же ее, неудовлетворенность-то, надо уметь сдерживать. Довольствоваться можно и малым. Идут у тебя хорошо занятия с учениками – вот уже и причина для чувства удовлетворения. Ну и так далее, – примирительно закончил Абрамсон и снова сел на свое место за столом.

– Согласен я с этим, не спорю, – отвечал ему Петр Николаевич. – Конечно, удовлетворение возникает прежде всего от успехов в работе, но как быть, если и в этом нет радости, если ты видишь, что твой труд в большинстве растрачивается впустую? Вот у меня во всех классах, где я занимаюсь, по пять-шесть лоботрясов, которые приходят в школу не учиться, а лишь похулиганить. Я из сил выбиваюсь, стремясь дать хороший урок, а они безобразничают, сами ничего не делают и другим мешают. Кончается урок – от него не удовлетворение, а одна досада! Идешь домой после занятий с камнем на душе.

– Петр Николаевич, такое, как на твоих уроках, не только у тебя, но и у всех у нас. Учительская работа и впрямь тяжела. В этом с тобой нельзя не согласиться, – сказал Абрамсон. – Удовлетворения ни морального, ни материального. Труд адский, а получаем гроши. Когда я приношу свою зарплату домой, то теща начинает потешаться надо мной, а тесть откровенно издевается: "Свинопас, – говорит он, – больше заработает, чем ты своим учительством. Брось ты его!"

– Кем же он тебе советует быть? – спросил Быков.

– К себе в торговлю зовет. Он районной продовольственной базой заведует и, конечно, принести домой может все, что угодно и сколько угодно. Но я отбиваюсь от его наскоков, говорю ему, что хотя я еврей, но к торговле не способен. Претит мне торгашество: не так воспитан!

Судьба Абрамсона была по-своему примечательной. Родился и жил он в буржуазной Латвии, окончил Рижский университет, в 1940 году, когда Латвия вошла в состав СССР, стал советским гражданином. В начале Великой Отечественной войны его мобилизовали и направили в военное училище, всю войну он пробыл на фронте, командуя пулеметным взводом. По его словам, до поступления в училище он совсем не знал русского языка и учился ему, что называется "на ходу", зато теперь говорил по-русски без малейшего акцента, кроме того, свободно владел языками латышским, английским, немецким и польским, читал на латинском. Глядя на Абрамсона, интеллигентного, с умным лицом и живыми глазами с хитринкой, трудно было представить его за прилавком в магазине или где-то на торговом складе.

– И вообще я с нашими евреями не в ладу, как белая ворона среди них, – продолжал он в тот вечер. – Я их не понимаю, а они меня. Мне, конечно, приходится бывать в их компании. Соберутся они и начинают рассуждать, что русские не умеют управлять своим государством, оттого, дескать, и дела у нас идут плохо: то одного нет, то другого. "Вот передали бы нам управление, тогда бы!.."– говорят они. Я, слыша это, буквально взрываюсь. "Да вы в уме ли?! – спрашиваю их. – Русские столько крови пролили, защищая свою землю, столько людей положили! Это же на моих глазах было! Вон под Старой Руссой все поле было устлано их телами. Да разве только под Старой Руссой! А теперь, стало быть, поставить вас управлять их государством, а им, то есть русским, отойти в сторону?!"

Абрамсон при встречах в нашей компании вообще много говорил про евреев такого, о чем они обычно предпочитают умалчивать.

В тот вечер гости порядком засиделись у меня и попрощались лишь в первом часу ночи. Такие встречи в моей комнате изредка повторялись, и при этом каких только разговоров, дискуссий, споров не возникало между нами по самым разным вопросам! Иногда по окончании занятий заходили посидеть и поговорить, выпить рюмку вина и отдохнуть при этом Иохим Харитонович с Анатолием Александровичем Горанским. Уж очень хорошо была расположена моя комната для этих встреч и разговоров: не составляло никакого труда заглянуть в нее! А друзьям и коллегам я всегда был рад.

4

Когда, наступил март и под ясным солнцем с крыш бойко покатилась веселая звонкая капель, брызгая вокруг бриллиантовыми искрами, по всей стране с быстротой молнии разнеслась ошеломляющая весть – умер Сталин! Его смерть была воспринята народом как великая утрата. В те годы мало кто представлял истинную суть этого человека, его подлинную роль в истории нашего государства и в судьбе народа, почти все поголовно были одурачены многолетней назойливой пропагандой, возвеличивавшей личность Сталина.

Бытует мнение, что можно обманывать долго одного человека, некоторое время – группу людей, но нельзя обманывать весь народ. История опровергает это утверждение и показывает, что можно оглуплять и одурачивать весь народ за малым исключением в течение длительного времени. Наиболее яркий и убедительный пример этому дают две великие державы – Германия и Советский Союз.

В первой из них Адольфу Гитлеру удалось добиться признания его народом великим фюрером, вождем всей нации. С помощью созданной им национал-социалистической партии он растлил сознание немцев пропагандой фашистской идеологии, кинул их в пропасть военных авантюр и довел до ужаснейшей катастрофы. И только тогда, когда немцы потеряли в развязанных Гитлером войнах миллионы сограждан и увидели свои города, всю страну в дымящихся развалинах, только тогда поняли, что почитали великим человеком и своим вождем маньяка, по сути дела государственного преступника.

В Советском Союзе то же проделал, но только при помощи партии большевиков и на основе коммунистической идеологии Иосиф Сталин. Он добился того, что был окружен в сознании миллионов людей ореолом величия, провозглашен "величайшим вождем всех времен и народов", "великим кормчим", "отцом народа", "спасителем страны". Дело дошло почти до обожествления его личности. Ему, его "гениальному" руководству приписывали успешное свершение Октябрьского переворота и установление советской власти в России, победы в гражданской войне "красных" над "белыми", проведение коллективизации и индустриализации страны, осуществление культурной революции, разгром гитлеровской Германии в Великой Отечественной войне – словом, все, в чем у страны имелись хотя бы какие-нибудь достижения. Обработка голов советских людей была поставлена настолько масштабно и действенно, что они поверили в гениальность и непогрешимость Сталина, в его исключительное значение в руководстве страной. Такое явление можно сравнить разве только с массовым психозом или поголовной морокой. Люди пренебрегли евангельским предостережением "не сотвори себе кумира" и на погибель свою сотворили из Сталина кумир, которому бездумно и раболепно поклонялись. Пройдут десятилетия, прежде чем ложные представления об этом человеке развеются, как дым на ветру, и люди, словно очнувшись от мороки, узнают о проведении им гибельной для страны политики, его некомпетентности в вопросах государственного управления, подозрительности, коварстве, гибели по его вине десятков миллионов людей от жесточайшего террора, установленного им в стране, от пыток, массовых расстрелов, смерти в тюремных застенках и на каторжных работах в лагерях для заключенных, от бездарного руководства военными операциями в годы Великой Отечественной войны в роли верховного главнокомандующего. Последствия пребывания его у власти были для нашей страны еще более гибельными, нежели последствия для Германии от руководства ею Гитлером. Однако тогда, 5 марта 1953 года, когда Сталин умер, народ об этом ничего не знал и воспринял его смерть как тяжелую, невосполнимую утрату...

Наша школа была растревожена как пчелиный улей от удара медвежьей лапы. В учительской учителя с взволнованными, озабоченными лицами переговаривались, подходя друг к другу:

– Что же теперь будет?

– Как же мы будем жить без Сталина?

– Кто будет руководить страной? Ведь нет никого, кто мог бы заменить его!

– Страшно за судьбу государства.

И только старики: директор Ксанфопуло, математик Горанский, физик Беляев – не принимали участия в этих разговорах, думали про себя и помалкивали. Молодая биолог Надежда Илларионовна, раскрасневшаяся, возбужденная, стоя посреди учительской, громко говорила, обращаясь ко всем:

– Обязательно пойду проститься с Иосифом Виссарионовичем! Если не удалось близко увидеть его живого, то хоть на мертвого посмотрю, чтобы на всю жизнь запечатлеть его образ.

Все, кто мог, стремились пойти в Колонный зал Дома Союзов, где был установлен гроб с забальзамированным телом Сталина.

– А вы пойдете? – конфиденциально спросил меня стоявший рядом Быков.

– Посмотрю по обстоятельствам, – уклончиво ответил я.

Идти к гробу Сталина я не испытывал желания. Не хочу сказать, что мне уже тогда было известно о нем все, что только потом прояснилось для нас, – не мог я тогда знать этого! И все же что-то претило мне пойти прощаться с ним: душу точил червь сомнения. В сознании всплывала мысль о том, что все тяжкие беды, пережитые нашей семьей и лично мной, в конечном счете произошли по причине проводившейся Сталиным политики. И все же после долгих раздумий я пошел к Дому Союзов! Не для того, чтобы почтить Сталина, отдать ему дань уважения, нет, – чтобы увидеть его лежащим в гробу, не упустить этот исторический момент.

А в Москве в те дни творилось нечто невероятное! Со всех концов необъятной страны, из всех областей, краев, автономных и союзных республик, из больших городов в столицу спешили бесчисленные представительные делегации для участия в похоронах Сталина. Прибыло множество иностранных делегаций от коммунистических и рабочих партий во главе с их руководителями. Но основную массу народа, устремившегося в центр города, к углу Охотного ряда и Пушкинской улицы, к Дому Союзов, составляли москвичи...

Я шел в длинной колонне нашего района, начавшей свой путь с Бутырской улицы, от здания райкома партии. Миновали Савеловский вокзал, Новослободскую улицу, влились на Каляевскую. На лицах людей в колонне тревога и озабоченность; слышны негромкие разговоры все о том же – о смерти Сталина. На всех домах, мимо которых проходили, приспущенные красные флаги с черными лентами вверху у древков. Много больших и малых портретов Сталина в траурных рамках в окнах домов, в витринах магазинов, в руках у идущих в колоннах. Тревога и напряжение во всем облике города. Чем ближе подходили к центру столицы, тем теснее становилось на улицах. На Пушкинской площади, запруженной людьми, пришлось долго стоять, пропуская проходившие мимо колонны с Садового кольца. Несмотря на то, что с синего неба светило солнце, было холодно, зябли ноги. Но вот наша колонна вбуравилась в тесноту неширокой Пушкинской улицы. Еще немного – и мы у белокаменного Дома Союзов. Его охраняли сильные наряды милиции и воинских частей, стоявших шпалерами. Идти пришлось вдоль их сомкнутых рядов...

Спутав порядок, толпясь, вошли в распахнутые входные двери дворца, миновали забитый людьми вестибюль и оказались в просторном зале. В нем, слабо освещенном, в отдалении на высоком и широком постаменте, задрапированном в черное, стоял гроб, обитый малиновым бархатом, в окружении множества венков из живых цветов, в нем лежал Сталин с скрещенными на груди руками, с бледным лицом, на котором застыло; выражение вечного покоя. Свет, направленный на него с высоты узким лучом, как будто выхватывал его из окружавшего полумрака. По углам постамента стояли, замерев, солдаты с высоко поднятыми головами, с винтовками, приставленными к ноге. Кроме них, в почетном карауле стояли Молотов с окаменевшим белым лицом и выделявшимися на нем темными усиками, высокий и прямой Булганин, Берия с хищным выражением горбоносого лица и с поблескивавшими стеклышками пенсне на месте глаз и другие. В отдалении от постамента и гроба сидели на стульях понурые родственники Сталина в траурных черных одеждах. К ним подошел и, наклонясь, стал что-то говорить черноволосый круглолицый и какой-то квадратный в своем широком костюме Маленков, проявлявший здесь хозяйскую озабоченность и суетливость. Все это я успел выхватить и обозреть своим взглядом. Посмотрел и на людей вокруг себя, безостановочным густым потоком двигавшихся по залу: у всех обнаженные головы, сосредоточенное, горестное выражение лиц, у многих, особенно у женщин, заплаканные глаза. И все это: и черный постамент, обставленный со всех сторон венками, и освещенный гроб с лежащим в нем Сталиным, и люди вокруг него, и приглушенные стонущие звуки траурной музыки, наполнявшие зал, – все это вызывало в душе чувство гнетущей тоски и подавленности. Прохождение по залу было недолгим. Еще успел бросить последний взгляд на Сталина в гробу: вот он, человек, обладавший такой огромной властью, какой не имел никто до него за всю историю, перед которым все трепетало, один из немногих вершителей судеб тогдашнего мира, – вот он! Он уже мертв, его уже нет, лишь его холодное тело неподвижно лежит в гробу, но все равно вид его вызывал в душе какой-то трепет, даже при том, что у меня уже давно не было чувства бездумного преклонения, перед ним!..

О дальнейших событиях, связанных с похоронами Сталина, я пишу по рассказам очевидцев.

Напряжение и трагизм обстановки достигли наивысшего предела в день похорон Сталина. Все хотели принять личное участие в них хотя бы в роли зрителей, чтобы увидеть, как гроб с его телом повезут из Дома Союзов на артиллерийском лафете на Красную площадь, церемонию всего, что будет происходить на. ней, наблюдать перенос гроба в мавзолей Ленина, услышать грохот многократного артиллерийского салюта – эту последнюю дань почестей владыке, правившему страной на протяжении почти тридцати лет.

И вот десятки и сотни тысяч людей с утра опять устремились в центр Москвы, но уже не организованными колоннами, а беспорядочными толпами. Небольшое пространство вокруг Кремля в пределах Москвы-реки и Садового кольца все больше и больше заполнялось людьми, прорывавшимися сюда. Они двигались сплошными потоками, заполняя всю ширину улиц, и милицейским кордонам уже стало невозможно ни сдерживать их, ни управлять ими. Обстановка все больше накалялась и становилась угрожающей. В людской массе образовалась такая теснота, что человек оказывался не в состоянии действовать по своей воле, не мог выбраться из этой гущи народа: толпа, многоликая, сбившаяся в плотную кучу, несла его вперед, бросала, из стороны в сторону, и он был не в состоянии противостоять ей. Особенно в тяжелом и опасном положении оказались те, кого прижимали к стенам домов: им некуда было сделать шаг, попятиться, посторониться. Их отчаянные крики тщетно рвали воздух: оказавшиеся рядом с ними не могли помочь им и думали только о своем спасении. Людей, притиснутым к стенам домов, увечили, ломали им руки, ноги, ребра, иных сплющивали на смерть. Но опасности подстерегали и находившихся в средине толпы. Случалось, что человек, сжатый, стиснутый со всех сторон скопищем тел, двигаясь под их напором то вперед, то в стороны, запинался о чужие ноги, на мгновение повисал на телах других, опускался вниз, потом падал на мостовую, его затаптывали десятки и сотни других людей, которые не могли ни обойти его, ни перешагнуть, ни даже увидеть в стиснувшейся массе людей.

Тяжелая драма разыгралась на Трубной площади. Через нее обычно проходили в праздничные дни 1 Мая и 7 ноября колонны демонстрантов этой части города, направляясь на Красную площадь. Вот и теперь она оказалась до отказа запруженной людьми. Чтобы пройти в центр, с Трубной площади надо было попасть на узкую Рождественскую улицу. Несметная толпа людей, напиравших друг на друга, стремилась пробиться к этой улице. Прошедшая ночь была морозной, вода от растаявшего накануне снега замерзла, превратившись в коварный гололед, отчего люди, поскользнувшись, падали под ноги идущим, и от них оставались лишь расплющенные трупы. К несчастью, случайно или по другой причине оказались открытыми канализационные люки, люди в тесноте не могли их заметить, проваливались в них и разбивались на смерть. И не было силы, способной остановить этот страшный поток обезумевших людей. Трагедия разыгралась не только на Трубной площади: нечто подобное произошло на улицах Неглинной, Пушкинской, Сретенке, Солянке и других, прилегающих к центру.

День похорон Сталина стал днем гибели сотен людей, раздавленных и затоптанных. Он, при жизни забрызганный с головы до ног кровью множества загубленных им людей, даже теперь, будучи уже мертвым, все еще сеял смерть вокруг себя. Никто не знает и никогда не узнает точное число погибших в тот день, так как власти предприняли все возможное душ того, чтобы замолчать, скрыть это неприятное для них происшествие, легшее черным пятном на пышные похороны "великого вождя всех времен и народов". Сделано это было совершенно в стиле сталинских времен: моргам и ЗАГС-ам Москвы запретили датировать время смерти погибших тем числом, когда состоялись похороны Сталина. После его трагических похорон люди, приходившие на Красную площадь, прочитывали на мавзолее уже не одно слово карминного цвета "Ленин", а надпись из двух слов "Ленин-Сталин". По прошествии некоторого времени я побывал в подземном чреве мавзолея и видел, как под пирамидальной хрустальной гробницей лежали рядом в невысоких гробах Ленин и Сталин при ярком электрическом освещении. Тогда у меня возникло тягостное ощущение. Смотреть на мертвых всегда неприятно, даже на тех, которые при жизни считались великими людьми. Казалось странным, каким-то противоестественным нахождение этих двух мертвецов в могильном склепе на виду у всех! Словно это была, какая-то выставка покойников!..

Ну а в политической жизни страны наступил период "междуцарствия". Среди соратников умершего Сталина началась невидимая и незаметная для народа ожесточенная борьба за верховную власть, в которой главными действующими лицами были Маленков, Берия, Булганин, Хрущев, Молотов и Ворошилов. Победителем в этой схватке в конце концов выйдет Хрущев.

5

Самая младшая из моих сестер, Руфина, в 1951 году окончила дефектологический факультет Ленинградского государственного педагогического института имени А.И.Герцена, получив специальность учителя русского языка и литературы по обучению слепых детей, и согласно распределению, но в то же время и по собственному желанию поехала на работу в Дагестан, преисполненная романтических грез об этом крае, так чудно воспетом Лермонтовым наряду с другими местностями Кавказа. В Махачкале она получила назначение в школу для слепых детей, находившуюся в большом ауле Какашура, затерявшемся в глуши среди высоких гор, вдали от столицы автономной республики. Здесь вскоре она узнала, что такое реальный, а не опоэтизированный Кавказ, во всех сторонах жизни проникнутый своеобразными национальными особенностями, и ее романтические представления о нем быстро развеялись. На второй год, после летних каникул, проведенных в Уржуме, она поехала в Какашуру с тоской в душе, а на третий, дойдя до отчаяния, решила больше не возвращаться туда. Руфа пошла попытать счастья в московскую школу для слепых детей. Директор, узнав, что она окончила Ленинградский педагогический институт имени Герцена, славившийся хорошей подготовкой специалистов, сказал ей, что школе нужен учитель русского языка, и литературы и они могут взять ее, но только где она будет жить? Тогда Руфа ответила:

– А у меня в Москве брат есть.

Короче, на работу ее взяли, Руфа поселилась в моей комнате, и мы стали жить с нею вдвоем, совместно ведя наше небольшое хозяйство. Но у меня была еще и другая забота: сестра сестрой, я был рад, что смог помочь ей, но жениться-то мне все-таки надо! Ведь мне перевалило уже за тридцать лет!

Наши с Галей отношения продолжались и были неизменно хорошими. Мы с нею порядочно сблизились, знали все о жизни друг друга. Она познакомила меня со своими родителями и родственниками, жившими большой семьей в Кунцеве, где имели свой пятистенный дом на улице Рабочая слобода. Главой семьи являлся отец Гали Григорий Васильевич Павлов, старик очень представительной внешности, высокий, с породистым благообразным лицом, розовой лысиной на темени, обрамленной пышными сединами. По профессии он был столяром-краснодеревщиком, но теперь уже не работал, находился на пенсии, образование имел только начальное, увлекался чтением книг русских и иностранных классиков, любил с большим оживлением и чувством по вспоминать о прошлой жизни и по рассуждать о настоящей.

Мать Гали, Наталья Григорьевна, полная пожилая женщина с добрым выражением лица и проницательными умными глазами, отличалась рассудительностью и житейской народной мудростью, с нею всегда бывало приятно посидеть и побеседовать.

Их старший сын Евгений, слесарь на военном заводе, жил со своей семьей в однокомнатной квартире с одного конца дома, выходившего торцом на проезжую часть улицы; средний сын, Владимир, потерявший кисть правой руки на финской войне, его Жена Антонина Ивановна и маленькая дочка Люся помещались в пристройке к дому с противоположной его стороны. Младший сын Юрий, добродушный веселый парень, еще не женатый, время проводил чаще всего в своей молодежной компании, а отпуска посвящал дальним туристским странствиям.

Были у Гали еще две сестры – Вера и Катя, самые старшие из детей Григория Васильевича и Натальи Григорьевны, погодки. Вера и ее муж Иван Владимирович Корзун, которого все звали не иначе, как "дядя Ваня", жили в семье Павловых на правах ее членов и очень много делали для ее жизнеобеспечения. Вера, красивая женщина средних лет, высокая, с строгим выражением карих глаз, отличалась сильным, властным характером. Дядя Ваня, механик на заводе и мастер на все руки, наоборот, по душе был мягким, внимательным к людям, всегда готовым прийти им на помощь, за что пользовался всеобщим искренним уважением. Вера и дядя Ваня своих детей не имели. Катя, единственная блондинка среди шатенов в семье, замуж не выходила.

Семья Павловых была очень дружной, сплоченной, трудолюбивой, высоко нравственной. Душой и притягательным центром всей семьи являлась мать, Наталья Григорьевна, все ее любили до обожания и вокруг нее объединялись. Старшие дочери с раннего детства деятельно помогали ей в хозяйственных делах и в воспитании младших детей, такими же заботливыми по отношению ко всем оставались они и теперь.

Кунцево в то время еще не входило в черту Москвы, являлось лишь ее пригородом и состояло почти сплошь из деревянных одноэтажных почерневших от времени домов, при которых находились сады и огороды. Вот и у Павловых имелся хорошо обработанный и ухоженный приусадебный участок с старыми развесистыми яблонями, оливами, кустами смородины, крыжовника, малины. Между ними располагались парники и грядки с помидорами и всякой другой огородной овощью. Сад и огород любовно опекались стариком Григорием Васильевичем, и он с гордостью называл их "моей плантацией". Я был хорошо принят в семье Павловых и частенько навещал их.

Теперь, когда у меня имелась своя комната, уже ничто не препятствовало моей женитьбе на Гале, но я все еще медлил, стремясь оборудовать свой угол хотя бы самым необходимым. Постепенно приобрел к тому, что уже имелось, круглый стол, диван, два кресла, шкаф, книжную тумбочку, вешалку, и комната приобрела жилой вид.

И вот в один из дней половины июля 1955 года состоялось торжественное событие: мы с Галей зарегистрировали наш брак. Трепетно взволнованные и счастливые, приехали мы из Москвы в Кунцево, где попали в радостные объятия Григория Васильевича, Натальи Григорьевны и всех родственников, которые, казалось, были взбудоражены происшедшим не менее нас. Наталья Григорьевна, по-матерински прижимая к себе Галю, не удержавшись, даже всплакнула от избытка чувств. Началось шумное свадебное застолье, как водится, с поздравлениями нас с Галей по случаю знаменательного события, пожеланиями заиметь дюжину детей и с истошными воплями "горько"! То и дело приходилось подслащивать коньяк, водку и вина поцелуями. Целуя Галю, я видел ее пылающее румянцем смущенное лицо с радостно мерцающими глазами на нем. Сам же я был переполнен счастьем, великим счастьем!..

На другой день, следуя лучшим свадебным традициям, мы с Галей отправились в путешествие – в Уржум, к моим родителям. Поезд мчал нас из Москвы на восток. Миновали Муром, Арзамас, Казань и высадились на станции "Вятские Поляны". Далее наш путь лежал на пароходе вверх по реке Вятке. Я купил билеты в двухместную каюту первого класса. Устроившись в ней, мы тотчас вышли на палубу на носу парохода, где находилось несколько пассажиров, и присели на плетеные кресла у борта. Наше судно, старое-престарое, построенное, вероятно, еще в конце прошлого века, шумно шлепало о воду деревянными лопастями своих больших колес и медленно плыло по голубоватой глади широкой реки, разворачивая перед нами прелестные пейзажи. Берега Вятки, текущей с севера на юг, необычайно красивы! Отлогие холмы Вятских увалов подступают к ее правому берегу и здесь обрываются, образуя падающие отвесно вниз крутые спуски многометровой высоты. Эти кручи во многих местах прорезаны глубоким! оврагами, поросшими густым лесом. Там, где берег становится ниже, вольготно располагаются деревушки, а то и села с белыми церквами. Левый же берег реки низменный и ровный, по которому тянутся темной лентой бескрайние леса. Вятка славится еще своими великолепными пляжами, прилегающими к кромке воды желтыми полосами. И все это вместе взятое: и сверкающее серебром зеркало реки, и желтизна ее пляжей, и живописные кручи правого берега, и неоглядные лесные дали левого, и купол синего неба с белыми легкими облачками на нем – все это пленяло завораживающей красотой! Каждый поворот реки раскрывал перед нами многоцветные картины одна красивее другой, и нельзя было оторвать от них очарованных глаз! Моя Галя то и дело восклицала:

– Ах, как чудно! Ах, как хорошо!

Незаметно наступил ясный летний закат, и контрастная игра ярких светотеней на реке и ее берегах придала новую волшебную красоту всему окружающему. Только после этого мы покинули палубу и отправились в нашу каюту, утомленные дорожными событиями всего предшествующего дня...

Разбудили нас торопливый топот ног и тревожные койки в коридоре между каютами правого и левого бортов парохода. Потом раздался резкий стук в нашу дверь, и мужской голос прокричал:

– Выходите из каюты! Быстро!

Я, не понимая в чем дело, торопливо оделся и выскочил в коридор. Первое, что дошло до сознания, – не слышно было работы паровой машины в трюме и стука колес: пароход стоял. По коридору пробегали взад и вперед матросы в тельняшках и фуражках с якорем над козырьком, стояли, переглядываясь, испуганные пассажиры. Пройдя к середине парохода, туда, где производилась посадка, я увидел, что наш пароход затонул и днищем сел на мель, вода подступила к самой кромке палубы. Хорошо еще, что место здесь было неглубокое! Словом, произошло кораблекрушение! Пароход утром, на рассвете, наткнулся на "мертвяка" – на затонувшее при сплаве леса бревно, которое одним концом уперлось в дно, а вторым торчало вверх под поверхностью воды, что делало его невидимым. В это-то конец пароход ударился на полном ходу, пропорол себе обшивку ниже ватерлинии, в широкую пробоину хлынула вода, затопила машинное отделение и весь трюм со всем грузом, который в нем находился. Я помчался в каюту сообщить Гале о случившемся, но она, испуганная, с тревогой на лице, торопливо шла мне навстречу. Оглядевшись вокруг и узнав, в чем дело, она спросила:

– Что же теперь с нами будет?

– Не бойся, Галя, для нас нет ничего опасного, – успокоил я ее, – пароход больше не может опускаться в воду.

– А как же мы?

– Придется подождать. Найдут какой-нибудь способ переправить нас на берег!

Но ждать пришлось долго. Прошло два, три, четыре часа, а мы все торчали на затонувшем пароходе. Делать было нечего, смотреть не на что, так как вокруг виднелось все одно и то же – вода в реке, ее берега и скучающие люди на палубе. Томительно тянулось время. К пассажирам вышел капитан и сообщил, что за нами уже выслан пароход. Но его все не было: напрасно мы вглядывались в речную даль. Только во второй половине дня показался он белым пятнышком в верхнем течении реки. Пароход, наш спаситель, подошел на большой скорости, красиво развернулся и пришвартовался к собрату-утопленнику. Пассажиры перебрались на него, и он торопливо побежал вверх по реке. Через два часа причалили к дебаркадеру пристани "Цепочкино", мы с Галей сошли на берег, забрались в кузов попутной грузовой машины, которая и доставила нас в Уржум. Так закончилось это наше путешествие с необычным приключением!

В Уржуме нас ждали и встретили радостно. Еще бы: наконец-то состоялась долгожданная женитьба младшего сына и брата! В доме было многолюдно: из Свердловска приехали сестра Галина с мужем Игорем и маленькими детьми Володей и Ниной, а также сестра Рая с мужем Николаем Максимовичем, здесь же была Руфа. В Уржуме находился мой старший брат Евгений с женой Кирой Владимировной и сыновьями-подростками Левой и Игорем – сводными братьями: один от первого брака Евгения, второй от первого брака Киры Владимировны. Вторично Евгений женился, когда работал учителем в Крыму совместно с отцом Киры. Ее первый муж погиб во время Великой Отечественной войны. Проживала она в Краснодаре, куда перебрался и Евгений. Но его потянуло в родные края, и они переехали в Уржум, где он теперь работал директором сельскохозяйственного техникума, а она – в строительной организации. Жили они в своей квартире отдельно от папы и мамы, но часто навещали их. Приехала в гости также Клара, дочь брата Валериана. Его жена Татьяна Семеновна с дочерьми Кларой и Тамарой два года назад переехала на жительство в Сибирь, поближе к своему брату, и теперь они находились в Новокузнецке.

Наш дом гудел от наплыва гостей. Но внимание всех было сосредоточено на Гале: ее стремились уважить, приласкать, но она, по натуре очень стеснительная, от этого только больше смущалась и в свою очередь обращалась то к маме, то к моим сестрам:

– Что надо сделать? Давайте помогу!

Всем она понравилась. Дня через три после нашего приезда папа, когда мы с ним остались вдвоем, сказал про нее с чувством, сияя лицом:

– Ой хороша! Так хороша! Долго ты не женился, но выбрал невесту, что надо!

Пройдя в большую комнату и обращаясь ко всем, он произнес решительно:

– Свадьбу! Свадьбу готовить!

И подготовка к свадьбе, уже второй у нас с Галей, закипела. За три дня все было готово к ней. Погода стояла прекрасная, теплая, и мы решили провести это торжество не в помещении, а в нашем липовом саду. Там и накрыли столы, расставили стулья, скамейки. Евгений провел туда электрическое освещение, закрепив провода на ветвях деревьев. Все это делалось радостно, с большим подъемом. Наконец приготовления закончились!

Гости стали собираться в воскресенье во второй половине дня, ближе к вечеру. Пришли наши друзья Ванда и Володя Ступины, Соня Соловьева, жена Николая, – они приехали в Уржум на отдых, и мы с Галей уже успели встретиться с ними. Соловьевы в прошлом году, после окончания Николаем второй академии, отбыли в Лондон для работы там с каким-то особым заданием по линии министерства обороны, Коля в это время оставался в Англии, а Соня прибыла оттуда в отпуск. Кроме того, среди гостей были мои товарищи по школе Федор Мухин, Николай Шустов и Геннадий Перевозчиков с женами, а также наши соседи по дому Иванцовы – Руфа, Галя, Нонна и Женя. Народа вместе с нашим большим семейством собралось много! Пришедшие здоровались, переговаривались, ходили по саду.

Но вот все заняли места за столами, и начался пир горой! И опять мы с Галей оказались в центре внимания! И опять на нас посыпались поздравления и пожелания!

Одним из первых с приветственным словом выступил Володя Ступин. Он, в белой рубашке, загорелый, встал с места и начал так:

– Дорогие друзья, посмотрите, у всех ли налито в рюмки, ибо то, что я скажу, не запить будет нельзя.

Подождав, когда закончится мелькание бутылок над столами, он продолжил:

– Не мало времени мы все ждали, когда же поженятся Толя и Галя. Такая замечательная пара, так они подходят друг к другу, время шло, а результата никакого. Но вот, наконец, свершилось! Образовалась новая семья, и можно не сомневаться, что будет она прекрасной. От всех нас, находящихся здесь, хочу высказать такие пожелания жениху и невесте:

Мы пожелаем счастливой доли

Гале и Толе! Чтоб неприятности не угрожали

Толе и Гале!

Чтобы и денег водилось поболе

У Гали и Толи! Чтобы немало детей нарожали

Толя и Галя!

Дружбы чтоб с нами не избегали

Толя и Галя!

– Вот что желает вам наше застолье,

Галя и Толя!

Пусть же услышит уржумская зорька

дружное и троекратное:

"Горько! Горько! Горько!"

– За счастье и благополучие новой семьи! За ваше здоровье, Толя и Галя! – такими словами закончил Ступин свою вдохновенную здравицу.

Дружным всплеском раздались аплодисменты. Я крепко пожал Володе руку, сказав:

– Благодарю тебя, Володя, за добрые пожелания! Спасибо, друг!

Позвенели рюмками, чокаясь, и выпили. Застучали о тарелки вилки и ножи. Зазвучали разговоры и шутки, и они становились чем дальше, тем оживленнее и громче. Поднялся с наполненной рюмкой в руке Федор Мухин, майор артиллерии, раскрасневшийся, с озорными глазами, экспансивный и шумный.

– Прошу внимания! – громко начал он, перекрывая своим голосом говор гостей, а потом продолжил: – Я говорить так долго и красиво, как Ступин, не умею, а скажу кратко: многая лета вам, Галя и Толя! – и закончил длинным распевом на дьяконовский манер:

– Мно-огая ле-ета! Мно-гая ле-ета! Мно-о-гая ле-е-та-а-а!

Спел так, что раскатами его голоса наполнились и сад, и все вокруг. Когда шум после спича Мухина немного поутих, Николай Шустов, теперь уже солидный человек, главный врач военного госпиталя в Крыму, хитро улыбаясь, стал говорить, оглядывая сидевших за столами:

– Что-то сегодня все кажется горьким: вино горькое, закуски горькие, даже хлеб – и тот горький. Отчего бы это? Надо бы подсластить! – и потом взревел во всю мочь: – Горько!

Его почин подхватили другие, и с разных сторон понеслось:

– Горько!.. Горько!!.. Горько-о!!!

И опять пришлось нам с Галей подслащивать и вино, и все, что было на столах, поцелуями.

Между тем уже наступили сумерки, среди лип с их сросшимися кронами стали сгущаться тени. И вдруг над столами и между деревьев вспыхнули электрические лампочки, их яркий свет отогнал тьму за сад, за ограждавший его забор и придал и саду, и шумному праздничному застолью новое очарование. Зазвучали песни. Шум и гам в нашем саду привлекали внимание людей, проходивших по улице за забором, они останавливались, прислушивались. А над забором торчали вихрастые мальчишечьи головы с горевшими от любопытства глазами.

За этим праздничным столом наибольшее удовлетворение испытывал, пожалуй, наш папа. Он весь сиял, счастьем светились его глаза, он то и дело разглаживал в обе стороны свои седые усы, с торжеством поглядывая на присутствовавших, и ясная улыбка, не сходила с его старого лица.

Утомившись сидеть, гости встали из-за столов, разбрелись кучками по саду, мужчины закурили. Ступин, увидев перекладину между двумя близко стоящими липами – мой турник, на руках подтянулся на нем несколько раз. Виктор Мухин, отличный спортсмен, чтобы скинуть бурлившую в нем лишнюю энергию, сделал стойку на руках, прошагал ими и вскочил на ноги. Так прошло некоторое время. Но вот гости и хозяева снова сели за столы, и веселье продолжалось. Лишь к полуночи свадьба подошла к концу. Ванда и Володя начали веселую прощальную песню, очень подходившую к моменту:

Бывайте здоровы, живите богато,

А мы уезжаем до дому, до хаты.

Мы славно гуляли на празднике вашем,

Нигде не видали мы праздника краше...

Все дружно подхватили, продолжили песню и с особым акцентом и старанием выделили слова:

Еще пожелать вам немного осталось,

Чтоб в год по ребенку у вас нарождалось...

Галя, смущенная, замахала руками:

– Ну вас! Наворожите еще!

Гости, довольные, в приподнятом настроении, поднялись из-за столов и стали прощаться, балагуря и смеясь. И эта наша свадьба удалась на славу! Пройдут многие годы, а мы с Галей всегда с радостным чувством будем вспоминать о ней!..

Для папы и мамы каждый наш приезд к ним летом был великим праздником, и они старались, как могли, сделать наше пребывание у них приятным и интересным. Но поступали они так не только для нас, но и ради себя тоже, чтобы и самим повеселиться, отдохнуть душой от постоянных трудов, хлопот и забот. Поэтому папа, человек очень инициативный, затевал то одно какое-нибудь мероприятие, то другое, но среди них обязательно был пикник на лоне природы. Так случилось и на этот раз.

В одно из воскресений начала августа мы всей семьей, а также наши соседи Иванцовы с корзинами, наполненными разной снедью и бутылками с вином, на лодке переправились через Уржумку, прошли лугами к Отрясовской горе и у ее подножия на берегу реки на небольшой поляне, окруженной с трех сторон густыми кустарниками, сделали привал. Развели костер, неподалеку от него на траве раскинули скатерть, разложили на ней принесенные припасы, присели и прилегли вокруг, кому как было удобно, – и началось веселье. Сначала, как водится, выпили и закусили, настроение у всех поднялось, развязались языки, и потекло время в непринужденной беседе с шутками, прибаутками и анекдотами. Потом захотелось искупаться, так как день был жаркий. Уржумка закипела от плавающих и ныряющих человеческих тел, от погони друг за другом, шаловливого брызганья, огласилась криками и смехом – молодость резвилась!

Когда опять собрались у костра и скатерти, сестра Галина предложила:

– Давайте споем!

Наша Галя очень любила петь. У нее был не сильный, но чистый, высокий, от природы хорошо поставленный голос. Петь тихонечко, про себя она начинала еще с утра, занимаясь своими домашними делами, и мне всегда казалось, что пение являлось для нее чем-то необходимым, выражением ее внутреннего существа. Если же она пела в хоре, то испытывала истинное наслаждение, что отражалось на ее лице, улыбавшемся и одновременно сосредоточенном и задумчивом. Но петь любили не только она, но и все в нашей семье. И вот у подножия возвышавшейся за нами горы, на зеленой поляне у реки стройно зазвучали в прочувствованном исполнении народные песни и русские романсы под аккомпанемент Евгеньевой гитары. Ах, как хорошо нам тогда пелось!

– Да у вас целый семейный хор! – воскликнула удивленная моя Галя.

Мальчишки Лева и Игорь занялись рыбной ловлей на удочки, которые они захватили с собой из дома, вытаскивали из воды пескарей, маленьких сорожек. Папа, понаблюдав за ними, вдруг сказал, вставая о травы:

– Дай-ка и я порыбачу!

Рыбной ловлей он никогда не увлекался, и я подумал про себя, что он, вероятно, задумал какую-то шутку, на которые был горазд. Папа выломил толстый длинный прут, привязал к нему шпагат, к концу его приладил валявшийся на берегу камень-голыш, размахнулся и закинул свою снасть на средину реки.

– Дедушка, да что же ты на камень-то поймаешь?! – с удивлением спросил пораженный Игорек.

– А вот увидишь! – ответил папа и стал делать вид позой и жестами, что изо всех сил тащит своей "удочкой" из воды нечто тяжелое, тащит и никак не может вытащить! Обратив к нам лицо с серьезным выражением, но смеющимися глазами, он громко произнес:

– Помогите!

Поняв его намерения, я крикнул:

– Хватайтесь за папу! Мама, ты первая!

Все ринулись к папе. Мама ухватилась за его бока, я за маму, за мной другие, а в конце – самые маленькие, и все изображали, что изо всех сил тянут, как в сказке про репку. Евгений успел схватить фотоаппарат и заснять эту комическую сцену. Папа вытащил из воды "удочку" с камнем на конце, резко подался назад, отчего все попадали, кто шутя, а кто и на самом деле. Фотография с этого шуточного эпизода получилась прекрасной!

Но самое интересное и смешное было еще впереди. Подойдя с пикника к реке напротив нашего дома, мы стали грузиться в лодку. Первыми поплыли на ней папа с шестом в руке и еще несколько человек, но лодка оказалась перегруженной: на средине реки она, колыхнувшись, зачерпнула бортом воды и постепенно стала погружаться и наконец ушла на дно со всеми, кто в ней находился. Но место было неглубокое, люди, стоя в затонувшей лодке, барахтались в воде, кричали и визжали, а папа, откинув руку с шестом в сторону и вскинув вверх голову, от всей души хохотал. Так закончился этот памятный пикник!

То лето было превосходным для нас! Мы, молодежь, ходили на Уржумку купаться,на луга за нею, на Отрясовскую гору, в леса за ягодами и грибами, совершили пеший поход на реку Вятку. Моя Галя не переставала восхищаться красотой природы окрестностей Уржума.

В Москву мы возвратились только в конце августа.

6

14 февраля 1956 года открылся двадцатый съезд Коммунистической партии Советского Союза /так теперь стала называться ВКП/б/, явившийся своеобразной разграничительной чертой между тем, что было в жизни страны в прошлом и что ожидало ее в дальнейшем. Сталин умер три года назад, но за это время в жизни государства не произошло существенных перемен, все оставалось по-прежнему. И вот только теперь, после двадцатого съезда, повеяло чем-то новым. Сначала поползли слухи о том, что теперешний генеральный секретарь Н.С.Хрущев выступил на съезде с докладом, в котором резко критиковал Сталина и его политику, такие ее стороны, как беззаконие, произвол, необоснованный террор против лиц всех социальных групп и национальностей, грубые просчеты в руководстве войсками во время войны, повлекшие огромные потери личного состава, сосредоточение в руках одного лица таких властных структур, как генеральный секретарь правящей партии, председатель Совета Министров СССР и главнокомандующий всеми его вооруженными силами, что обусловливало по существу не ограниченное ничем самодержавное правление страной, приводившее к грубому произволу. Разговоры об этом, пока осторожные, конфиденциальные, вызывали у людей недоумение: ведь для очень многих Сталин все еще продолжал оставаться гениальным вождем и непререкаемым авторитетом – и вдруг такое представление о нем бесцеремонно разрушалось! Однажды, когда в нашей учительской шел заинтересованный разговор об этих политических новостях, пожилая учительница начальных классов Кролевец сказала с опаской: – Даже слушать страшно! Я лучше уйду.

Она поднялась со стула и вышла из учительской.

Доклад Хрущева не был опубликован, но основные положения его стали известны из письма ЦК КПСС, зачитывавшегося на закрытых партийных собраниях. Воспринималось оно очень остро. Конечно, и раньше все знали о творившемся в стране произволе, но о нем умалчивалось, не говорилось открыто, поэтому первоначально критика сталинизма трудно воспринималась многими, даже не верилось всерьез, что наступила пора принципиальной смены политики, основательной переоценки ценностей. А ведь дело зашло довольно далеко, вплоть до того, что было признано невозможным нахождение тела Сталина в мавзолее рядом с останками Ленина; бывшего "вождя всех времен и всех народов" вынесли оттуда и захоронили в земле, в обычной могиле рядом с мавзолеем. На нем вновь возникло только одно слово "Ленин". На некоторое время высоко взлетел авторитет Хрущева, как политика-новатора и государственного деятеля.

До сего времени я чувствовал себя в отношении гражданских прав неполноценным человеком, которому не все дозволено, не все можно. Теперь, после двадцатого съезда партии и речи Хрущева на нем, у меня впервые за много лет возникло внутреннее ощущение личной свободы, я стал увереннее и смелее вести себя в жизни. Поэтому, когда перед началом следующего нового учебного года мне предложили должность заведующего учебной частью во вновь открывавшейся средней школе, я без колебаний согласился занять ее...

Пятиэтажное белое здание школы-новостройки стояло на углу при пересечении Писцовой улицы с Вятской, неподалеку от двести четырнадцатой школы. Ей присвоили номер 671. Познакомился с директором – Агриппиной Александровной Николаевой, невысокой женщиной средних лет с мягкими невыразительными чертами лица и плавной походкой. Первое впечатление о ней было – деликатная, но бесхарактерная, что впоследствии полностью подтвердилось. Она показала мне школу, построенную по новому типовому проекту и выглядевшую очень хорошо: приятно было увидеть просторные светлые классы и кабинеты, паркетные полы в них, широкие светло-коричневые классные доски, новенькие столы и стулья для учеников – все новое и блестит! Когда возвратились в директорский кабинет на первом этаже, Агриппина Александровна сказала:

– Давайте начинать совместно работать. Теперь в первую очередь от нас с вами будет зависеть, как пойдут дела в этой нашей школе.

Налаживать работу во вновь открываемой школе – дело очень сложное и тяжелое: все надо начинать заново: и формировать учительский коллектив, и набирать учеников, комплектовать из них классы, и обеспечивать их учебниками, а учителей классными журналами, учебными программами, и многое другое, и ни одно из этих дел так или иначе не минует заведующего учебной частью. И вот я, что называется, впрягся в работу, отдаваясь ей с раннего утра до позднего вечера.

Прежде всего надо было как можно скорее познакомиться с учителями, узнать, кто из них чего стоит и чего может. Часть учителей я знал еще по двести четырнадцатой школе: проведав, что в новостройке завучем буду я, они тоже пожелали перейти в нее. Это были Абрамсон, Кролевец, Свободина, библиотекарь Беленькая. А учительницу пения Анну Андреевну Тилевич я сам уговорил перейти в новую школу, обещав ей всяческое содействие в ее работе: тут уж сказалось мое неравнодушие к музыке. В новом учительском коллективе учителей пожилых, так сказать, старого закала, было четверо: математик Зоя Ивановна Хмелинина, преподаватель химии Алевтина Леонтьевна Холодковская, биолог Августа Георгиевна Дронова и учительница начальных классов Кролевец. Все остальные учителя были среднего возраста или совсем молодые, не имевшие достаточного педагогического опыта.

Учеников мы получили из нескольких школ, находившихся по соседству. Раздельное обучение мальчиков и девочек к этому времени было уже отменено, в нашу школу прибывали и те, и другие. С полной уверенностью можно было полагать, что школы отдадут нам своих учеников, следуя принципу "на тебе, Боже, что нам не гоже", – тех, кто хуже по успеваемости и труднее по поведению. Предвидя это, я, выступая на первом педагогическом совете перед началом нового учебного года, предупредил учителей:

– Самая большая трудность, с которой нам сразу же придется столкнуться, состоит в том, что мы не знаем никого из наших будущих учеников. Поэтому в первые дни и недели работы приложите максимум усилий для того, чтобы быстрее познакомиться с ними, изучить их состав, овладеть классами. Не спешите с прохождением нового учебного материала, на первом этапе главное внимание сосредоточьте на том, чтобы включить всех учеников в учебный процесс, заставить их выполнять ваши требования. Добьетесь этого – далее легко пойдут ваши занятия, не добьетесь – будете долго мучиться.

Вся подготовительная работа была завершена в срок: в вестибюле вывешены списки учеников по классам, составлено расписание уроков, распределены классные комнаты и др.

Наступил волнительный день первого сентября. Во дворе перед входом в школу стали собираться ученики и ученицы, в новенькой школьной форме, принаряженные, подстриженные, причесанные, с большими букетами ярких цветов в руках. Они, преисполненные нетерпеливого ожидания, выстроились в линейки друг за другом по классам, перед каждым из них находился учитель, которому предстояло вести первый урок. Как водится в таких случаях, директор школы Агриппина Александровна выступила перед учениками с приветственным словом. Поздравив их с началом нового учебного года, она продолжила:

– Вас ждет новая прекрасная школа, в ней все подготовлено для того, чтобы вы могли успешно учиться. Вас ждут учителя, которые дадут вам новые знания, необходимые в жизни. Старательно учитесь, не жалейте своего труда в глубоком и прочном овладении науками: это нужно как вам, так и для нашей страны. Добро пожаловать в нашу школу, дорогие ребята!

Агриппина Александровна подала знак рукой – и в коридорах школы раздался громкий звук электрических звонков, В раскрытые двери потекли линейки учеников, сначала малыши, смешные и умилительные первоклашки, за ними все остальные.

Учебный год начался! Педагогическому коллективу удалось провести его организованно, не возникло никаких осложнений. Размеренно потекли занятия неделя за неделей, месяц за месяцем.

В работе заведующего учебной частью для меня не возникло ничего нового, она была мне известна. Посещал уроки учителей, анализировал их, отмечая сильные и слабые стороны, давал советы, как устранить недостатки в преподавании. Я был требователен к учителям, хотя не допускал необоснованных критических замечаний в их адрес, в результате во взаимоотношениях с ними у меня никогда не возникало конфликтных ситуаций.

Большое внимание я уделял организации работы внутришкольных методических объединений учителей, стремясь организовать среди них взаимопомощь. Хорошим руководителем методического объединения математиков была Зоя Ивановна Хмелинина, преподававшая в старших классах, добросовестная, старательная, вечно озабоченная, требовательная к себе и ученикам. Такой же была Валя Антоновна Оболенцева, возглавлявшая объединение учителей русского языка и литературы. Была она еще молода, но очень собранная, организованная, дотошная. Показали себя хорошими педагогами учитель русского языка и литературы Владимир Алексеевич Егоров, биолог Августа Георгиевна Дронова, говорливая, хлопотливая, инициативная, несмотря на свои немолодые годы, преподаватель истории Валентина Константиновна Бондаренко, волевая, но несколько замкнутая и раздражительная. Вот они-то все и были моей главной опорой в работе с педагогическим коллективом.

По начальным классам имелся особый завуч – Лидия Ивановна Цветкова, полноватая уравновешенная серьезная женщина, хорошо владевшая методикой начального обучения. Находились мы с ней в одном кабинете и работали в тесном контакте.

Хотя работа в школе-новостройке шла своим чередом, однако было в ней немало всякого рода трудностей. Главная причина этого состояла в очень тяжелом составе учеников. Мои предположения полностью подтвердились: получили мы от других школ то, что для них самих являлось балластом. Все учителя жаловались на трудности сдерживания учеников на уроках, многие из них отвлекались, переговаривались, не слушали объяснений, поэтому вести урок стоило большого напряжения. Особенно страдали от этого молодые учителя, еще не овладевшие искусством подчинять своей воле учащихся. Приходилось помогать им. Бывало, проходя по этажу и слыша шум за закрытыми дверями класса, я входил в него. Ученики тотчас умолкали и вставали с мест. Учительнице я говорил:

– Я побуду у вас. Продолжайте.

Проходил в конец класса и занимал место за задним столом. Далее учительница, вела урок в нормальной обстановке. Но ведь не представлялось возможным присутствовать на всех уроках, где ученики вели себя неорганизованно! Бывало и так, что во время занятий неожиданно открывалась дверь моего кабинета, и учительница вталкивала выведшего ее из терпения безобразника, говоря:

– Анатолий Алексеевич, примите какие-нибудь меры: не

дает заниматься! Я больше не буду пускать его на свои уроки!

Оставшись наедине с этим шалопаем, я начинал соображать, что же мне с ним делать. Строго глядя на присмиревшего вихрастого парнишку с насупленным взглядом, устремленным в пол, я задавал ему вопрос:

– И долго ты будешь безобразничать? Ведь в прошлый раз обещал мне вести себя как следует.

– А я ничего и не делал. Я только Ваське Трухину двинул в бок: он мне кляксу в тетрадке поставил. Нарочно поставил!.. А она ко мне привязалась...

Она – это учительница.

– Но ведь драку-то затеял ты? Васька кляксу поставил! Ну и пожаловался бы на него Ольге Николаевне. А ты сразу кулаки в ход пустил!

– А что жаловаться? Клякса-то все равно останется!..

Логика у парнишки была железная! Я продолжал вразумлять его:

– Вот Ольга Николаевна сказала, что больше ни на один урок тебя не пустит. И что же ты теперь будешь делать?

Парнишка стоял передо мной, опустив голову, и молчал.

– Молчишь? Нечего ответить? Встань в угол у дверей и подумай, а потом скажешь мне, что решил.

Я занялся своими делами, изредка посматривая на провинившегося. На его лице никаких особых переживаний не наблюдалось: он знал, что за драку с Васькой на уроке ему ничего не будет. Знал, что ни у учительницы, ни у меня, ни у директора школы нет никаких прав для того, чтобы поступить с ним строго.

Вряд ли есть хотя бы еще одно государство в мире, в котором школа была бы так же бесправна, как в нашем! Отъявленный хулиган мог безобразничать в ней, нагло издеваясь над учителями, сколько ему вздумается, не понеся за это никакого наказания. Правда, действовавшим типовым "Уставом средней школы" предусматривалась возможность исключения ученика, но осуществить это практически не представлялось возможным. Ученик мог быть исключен по решению педагогического совета школы. Допустим, что такое решение состоялось и директор издал соответствующий приказ, однако он мог быть отменен или районным отделом народного образования или комиссией по делам несовершеннолетних при райисполкоме. Кроме того, исключенного ученика следовало устроить в какую-нибудь другую школу, а сделать это было очень трудно, так как никто не хотел брать его к себе. Таким образом, чтобы исключить ученика, директорам приходилось пройти все двенадцать кругов Дантова ада, и они обычно не шли на эту меру наказания. Такое положение приносило школе и всему народному образованию огромнейший вред: недисциплинированные ученики мешали учителям проводить уроки с наибольшей эффективностью, а всем другим ученикам – успешно учиться, в результате они не получали знаний той широты и глубины, какие могли бы иметь при нормальной обстановке в классе. К сожалению, этого не желали понять, вернее, с этим не хотели считаться власти, которые близоруко видели перед собой только одну цель – удержать во что бы то ни стало всех детей и подростков в школе, выполняя закон о всеобщем обязательном теперь уже восьмилетнем образовании. При этом родители фактически почти полностью освобождались от ответственности за обучение и воспитание своих детей, их обязанностью было только работать, "вкалывать" на заводах, фабриках, в учреждениях, а на школы была взвалена непосильная для них задача не только обучения, но и всестороннего воспитания детей. Предпосылка ложная и отменно пагубная, приносившая вред всем, всей стране!

Разрозненные мысли обо всем этом проносились в моей голове, когда я, сидя за столом, просматривал школьные программы по разным предметам и по временам взглядывал на стоявшего в углу у дверей шалопая. Прозвенел звонок с урока.

– Ну, что надумал?

– Простите меня, Анатолий Алексеевич, я больше не буду, – неуверенно ответил он.

– Вот ты это и скажи Ольге Николаевне. Пойдем в учительскую.

Такие "аудиенции" с проштрафившимися учениками происходили у меня довольно часто.

С одним мальчуганом мне пришлось особенно много возиться. Звали его Сережкой Воробьевым, учился он в 3-Б классе у начинающей учительницы Нины Владимировны Кокошкиной. Сережка был уже второгодником, но и теперь относился к своим ученическим обязанностям безобразно: на уроках демонстративно ничего не делал, не обращал никакого внимания на требования учительницы, но так как чем-то все-таки надо было занять себя, то он начинал зловредничать: подталкивал под локоть пишущего соседа, у другого выхватывал ручку, третьему ни с того, ни с сего давал подзатыльник. Дети начинали жаловаться на него, и вместо урока получался ералаш. Если Нина Владимировна выталкивала Сержку из класса, чтобы не мешал, он сначала бегал по этажам, потом тайком пробирался в раздевалку в вестибюле школы, прячась, начинал там шарить по карманам ребячьих пальто и забирал себе деньги, которые родители давали детям на завтраки. Сережка уже неоднократно был замечен в кражах в магазинах, где он схватывал что-нибудь с прилавка у зазевавшейся продавщицы и убегал. Воровство стало для него привычным делом.

Однажды Нина Владимировна, выведенная из терпения Сережкиными проделками, притащила его, орущего и плачущего, в мой кабинет и сказала:

– Залез под парту и стал мяукать. Невозможно вести урок!

Она вышла, прикрыв дверь. Оторвавшись от своих дел, я стал рассматривать сорванца: маленький, в помятой и замызганной школьной форме, давно не стрижен, так что темные волосы на круглой головенке вихрами торчали во все стороны, на заплаканном лице и в беспокойных глазах настороженность, как у загнанного зверька.

– Сядь! – сказал я Сережке и показал на стул, стоявший у стены напротив моего стола. Сережка осторожно присел на его край, не спуская с меня глаз, и вдруг ни с того, ни с сего как закричит визгливым голосом:

– Не бейте меня! Не трогайте! Вы не имеете права меня бить!

Я буквально опешил! Никак не ожидал такой его выходки! Спокойно ответил:

– Никто тебя не бьет и бить не собирается. Напрасно ты все это выдумываешь: ведь тебе все равно никто не поверит.

Однако, чтобы не возникло какого-либо недоразумения, я подошел к двери и распахнул ее настежь, сказав:

– Пусть все видят, что я с тобой спокойно разговариваю.

Сережка тоже не ожидал такого оборота дела и как-то сразу притих, обмяк, даже лицо его как будто осунулось, стало спокойнее, но взгляд по-прежнему был угрюмым и злым. "Почему он выбился из колеи, полаженной всем детям? Отчего так ведет себя?" – думал я, глядя на него. Хотелось понять, что творится в душе и

голове этого маленького человечка.

– Сергей, почему не учишься? – спросил я его. – Второй год сидишь в третьем классе, ничего не делаешь, только безобразничаешь...Ты только одно скажи мне: что мешает тебе учиться?

Спокойный тон, которым я говорил, и слова, обращенные к Сережке, вызвали у него некую умственную деятельность: забегали глаза, недоверчиво смотревшие на меня, шевельнулись брови, но он упорно молчал, не отвечал на мои вопросы, сколько я с ним ни бился. Нормальные дети так себя не ведут. "Видимо, у него нервы не порядке", – подумал я. Чтобы проверить это предположение, я дня через два зазвал к себе в кабинет Сережкиного брата, Мишку, учившегося в четвертом классе, тоже второгодника.

– Скажи, Миша, – спросил я у него, – почему ваш Сережка не учится и так безобразничает? Он и дома ведет себя так же?

– Да нет, дома он боится. Если что, отец его порет. Но он все равно никого не слушается: ни отца, ни матери. Часто убегает из дома.

Один раз после порки ночевать не пришел, в подвале его нашли... Когда после окончания уроков в кабинет возвратилась завуч по начальным классам Цветкова, я обратился к ней со словами:

– Лидия Ивановна, надо бы вызвать в школу родителей Сережки Воробьева, побеседовать с ними.

– Вызывали не один раз, но никто не является – ни отец, ни мать, – ответила она мне. – Говорят, у них в семье не приведи Бог что творится.

– Тогда придется сходить к ним домой: надо же принимать какие-то меры, иначе пропадет парнишка. Да и нам с ним сладу нет.

– Хорошо, Анатолий Алексеевич, я пошлю к Воробьевым Нину Владимировну.

– Сходите и вы вместе с нею, чтобы разобраться, в чем дело. Мальчик-то уж очень сложный!..

Спустя несколько дней Лидия Ивановна рассказывала мне:

– Были мы у Воробьевых. Там кошмар какой-то! Пришли, а у них пьянка. За столом сидят три мужика и две бабы. На столе полно бутылок. Накурено – дышать нечем! Стоим мы, смотрим и думаем: то ли разговаривать, то ли уходить. Отец ребят посмотрел на нас и спрашивает: "Вам чего?" – "Мы из школы, – отвечаю, – пришли поговорить с вами о Сереже и Мише". – "А чего о них говорить? Мы их в школу посылаем, вот вы и учите их". – "Не учатся они, особенно Сережа". – "Значит, плохо учите. Да и некогда мне разговаривать с вами: видите я занят! – сам на стол и на пьянчуг показывает. – До свидания!" Вот так нас встретили и проводили. Ребят дома не было, шатались где-нибудь. Да оно и понятно: поневоле убежишь, если в доме такое! Ясно одно: от родителей ждать помощи нам не приходится. Они-то и губят своих детей.

Мы продолжали мучиться с семьей Воробьевых до тех пор, пока они не переехали в другой район Москвы, получив ордер на новую квартиру.

Однако уже с этого времени я стал серьезно задумываться над педагогической и социальной проблемой так называемых "трудных" учеников, над причинами их появления и возможных действиях, чтобы попытаться искоренить это зло. Конечно, тогда я не мог и предположить, что через несколько лет мне придется вплотную заняться решением этой проблемы не только в одной какой-либо школе, а в масштабе всей России...

7

В один из дней на совещании заведующих учебной частью в районном отделе народного образования я встретился с завучем двести четырнадцатой школы Ольгой Всеволодовной Тодоровой, с которой находился в хороших отношениях. Она теперь, после недавней избирательной кампании, стала очень важным лицом – депутатом Верховного Совета СССР. Тому, что она, обыкновенная учительница, никогда не занимавшаяся никакими общественными, а тем более государственными делами, вдруг вознеслась на такую высоту, удивились не только мы, ее товарищи по работе, но и она сама: для нее это было такой же неожиданностью, как и для нас. А объяснялось сотворение этого "чуда" существовавшей тогда системой комплектования Верховного Совета СССР депутатами. Еще до их выборов в ЦК КПСС и Президиуме Верховного Совета составлялась раскладка, сколько в этот Совет должно быть избрано депутатами секретарей обкомов и крайкомов партии, председателей облисполкомов и крайисполкомов, других партийных и советских работников, директоров заводов, председателей колхозов, инженеров, агрономов, учителей, врачей, рабочих, колхозников, мужчин, женщин и т.д., и т.п. В союзные и автономные республики, края и области сообщалось, сколько депутатов от них и из каких социальных групп должно быть избрано. При определении конкретной личности кандидата в депутаты принималась в расчет не его способность принимать участие в решении вопросов государственной важности, а политическая благонадежность и ничем не запятнанное социальное происхождение. Этого человека партийный орган предлагал какому-либо заводу или учреждению выдвинуть на "собрании трудящихся" кандидатом в депутаты по такому-то избирательному округу. Его выдвигали в единственном числе, поэтому не было никакого сомнения в том, что именно он и будет избран при народном голосовании. В день голосования многочисленные помощники избирательной комиссии, так называемые "агитаторы", раскрепленные по домам и квартирам, строго следили, чтобы проголосовали все граждане, имеющие на то право, поэтому было не редкостью участие в голосовании девяноста девяти, а то и всех ста процентов избирателей того или иного избирательного округа. Такая система избрания депутатов главного представительного органа в государстве не имела ничего общего с подлинной демократией, зато Верховный Совет был во всем послушным его Президиуму, который в свою очередь безропотно выполнял волю ЦК КПСС, его Политбюро и не играл существенной роли в жизни государства, собираясь на свои сессии всего лишь два раза в год продолжительностью три-четыре дня каждая. Эта порочная от начала до конца система выборов существовала в стране в течение десятилетий. По упомянутой выше раскладке в нашем районе депутатом Верховного Совета СССР должна была быть избрана учительница, районные власти остановили внимание на Тодоровой, ее и избрали.

По окончании совещания в РОНО я протолкался сквозь тесноту людей к Тодоровой, весело говоря:

– Ольга Всеволодовна, здравствуйте! Как давно мы с вами не виделись и как я рад нашей встрече!

– Здравствуйте, Анатолий Алексеевич, и я взаимно рада вам! – отвечала она, глядя на меня веселыми, смеющимися глазами. Несмотря на свое депутатство, она продолжала оставаться все такой же простой и сердечной женщиной.

– Теперь вы такая важная персона, что я и подходить-то к вам стесняюсь, – продолжал я.

– Да будет вам смеяться надо мной!

– Шучу, Ольга Всеволодовна, шучу! – сказал я. – Может быть, мы пройдемся вместе, нам ведь по пути.

– Ну что же – я согласна! Хоть немного подышать свежим воздухом после здешней духоты.

Одевшись, мы пошли по Новослободской улице по направлению к Савеловскому вокзалу: до наших школ тут было недалеко.

– Расскажите же, как вы депутатствуете, что делаете на государственном поприще, – попросил я. – Вносите проекты законов на обсуждение сессии Верховного Совета?

– Какое там! – воскликнула Ольга Всеволодовна с явным скепсисом. – Все такие предложения делаются без нас, простых депутатов, где-то там наверху, даже не знаю где. Ставят вопрос на голосование, все голосуют, ну и я поднимаю свой мандат. Вот и вся моя роль в Верховном Совете.

– Но ведь, кроме того, вам, как депутату, положено делать запросы, скажем, министрам или другим важным лицам в целях контроля за их деятельностью.

– Никаких запросов я не делаю, а если кто из депутатов и решится на это, то получает формальные, ничего не значащие ответы. Лучше уж не заниматься этим!

– Вы бы хоть нашему председателю райисполкома сделали запрос, почему он плохо о школах заботится: о ремонте не допросишься, мебели не хватает.

– Ах, Анатолий Алексеевич, не знаете вы реального положения! – с досадой в голосе сказала Ольга Всеволодовна. – Никто со мной как с депутатом не считается, а только все указывают, как я должна вести себя. Мне положено принимать моих избирателей по интересующим их вопросам. Пошла я к председателю райисполкома, чтобы он мне для этого комнату выделил. Он выделил ее, но тут же проинструктировал, чтобы я никому ничего не обещала, ни о ком не хлопотала, а лишь отделывалась бы общими словами да обещаниями. "А то вы, – говорит он, – засыплете нас своими ходатайствами о выделении квартир, а где мы их возьмем? Старайтесь делать так, чтобы не обращались к нам с просьбами и жалобами". Так что я, как депутат, реально ничего сделать не в состоянии. Уж вам-то, Анатолий Алексеевич, я могу вполне откровенно признаться в этом. Ну вот мы и пришли, – молвила Ольга Всеволодовна, останавливаясь у дверей двести четырнадцатой школы. – Будьте здоровы, Анатолий Алексеевич! Всего вам доброго!

Попрощавшись с Тодоровой, я продолжил путь к своей школе, где меня ждали нескончаемые дела, занимавшие все мое время.

В работе школы возникало много разных трудностей, но директор Николаева словно не замечала их и вела себя так, как будто они не касались ее, и учителя, видя это, не обращались к ней за помощью. Такая позиция невмешательства Агриппины Александровны и ее бессилие принимать нужные меры иногда вызывали у меня раздражение, и не раз я сожалел о том, что в нашей школе нет такого директора, как Иохим Харитонович Ксанфопуло. Так прошло два года. Наконец неспособность Николаевой дельно руководить школой стала ясна и районному отделу народного образования, и ее освободили от занимаемой должности. Директором назначили Валентину Константиновну Бондаренко, учительницу истории нашей школы, секретаря партийной организации. По характеру она была тверже Николаевой, вспыльчивая, раздражительная, но вот это-то и мешало ей находить нужные контакты с учителями и другими работниками. Не охватывала в полном объеме всех директорских обязанностей и она. Но тем не менее школа работала, постепенно преодолевая трудности становления, неизбежные на первом этапе ее деятельности.

Теперь я был уже женатый человек и делил свое время между школой и семьей, однако семье его оставалось очень мало. И все же, закончив вечером дела, мне приятно было возвращаться домой, зная, что там ждет меня Галя. Нашу комнату мы любовно отремонтировали, в прихожей оборудовали кухоньку со столиком, электроплиткой, шкафчиком для посуды, и у нас стало совсем прилично.

Шло время. В 1958 году Галя родила сыночка, которого мы в честь деда, моего отца, назвали Алексеем. И с этого времени в нашей жизни произошли большие изменения: теперь все внимание сосредоточивалось на этом появившемся на свет человечке. Еще когда мы ехали на машине из родильного дома, что на Филях, и я, держа на руках легонький сверток из мягкого одеяльца, приоткрыл его уголок и увидел маленькое красное личико своего сына, в душе у меня словно что-то перевернулось: вдруг охватило щемящее душу чувство неизъяснимой любви к этому маленькому существу, во сне посапывавшему кнопкой носика: проснулось чувство отцовства, поселившееся во мне с этой минуты навсегда, не покидавшее теперь уже ни на один день, ни на один час. Я преисполнился сознанием своего долга перед крохой-сыном, ответственности за него, его жизнь, его будущее.

Заметно изменилась и Галя: она вся прониклась чувством материнства. Ее любовь к родившемуся сыночку, прижимавшему к кругленькому животику тоненькие ножки, беспорядочно поводившему в воздухе маленькими ручками, была так велика, что целиком завладела ее мыслями и чувствами, всем ее существом, отодвинула на второй план то, что повседневно окружало ее, включая меня, родителей, сестер и братьев. Глядя на нее, казалось, что она переполнена великим счастьем: оно проступало в ее ясной полуулыбке, не сходившей с лица, лучилось радостью в сияющих глазах, и не только лицо и глаза, а как будто вся она светилась каким-то спокойным мягким светом, исходившим изнутри ее, из глубины души и сердца. Взяв меня за руку, Галя осторожно подводила к кроватке сына и шепотом говорила:

– Смотри, как он спит!

Ей думалось, что и сын у нее особенный, и даже спит он по-особому. Но в то же время Галя пребывала теперь в постоянной тревоге за свое дитя: как бы он не заболел, не случилось бы с ним чего-нибудь. Наблюдая за ней, я не переставал удивляться происшедшим в ней переменам, силе вспыхнувшей в ней всеобъемлющей, жертвеннической материнской любви! Как-то незаметно, само собой произошло так, что все личное, касавшееся наших персон, теперь уже не казалось ей существенно важным, потеряло свое прежнее значение, а первостепенным в жизни стало все относившееся к сыну и связанное с ним. Галя с Алешей жила теперь у своих родных в Кунцеве, где было больше условий для ухода за ним, а я часто навещал их.

Летом 1959 года мы своим семейством опять приехали в Уржум. Папа и мама были бесконечно рады увидеть Алешу, своего маленького внука, который уже ходил ножками. Папа, весь седой, постаревший, особенно доволен был тем, что внука назвали его именем.

– Уж очень высоко вы цените меня! – воскликнул он, улыбаясь всем лицом. Наш Алеша оказался в центре внимания и деда, и бабушки, и всех родственников, приехавших в Уржум. Но это лето оказалось последним, когда мы весело и вольготно проводили время.

На следующий год я посетил родителей один, без Гали и Алеши, и застал папу больным. Он лежал в постели, похудевший, с потухшим взглядом на бескровном лице. Впервые он не пошел мне навстречу, не сжал меня в своих объятиях и не поцеловал, как это всегда делал раньше. – Что с тобой, папа? – спросил я, присев около него. Вот уже месяца два чувствую себя плохо, – ответил он.

– Слабость во всем теле, голова болит. И с горлом что-то нехорошо: глотать стало трудно. Ходил в поликлинику, врачи ничего определенного не сказали. Выписали мне лекарства, но они не помогают.

Папа сильно изменился по сравнению с тем, каким был прежде: не стало в нем его всегдашней бодрости, хорошего настроения, уверенности в себе, чем он всегда восхищал нас, своих детей.

В Уржум приехали Руфа, сестра Галина со своим семейством, опять все были в сборе, однако уже ни у кого из нас не было на душе ни радости, ни веселья: тревога за состояние здоровья папы удручала нас. Галя и Руфа окружили его постоянной заботой и вниманием, проявляли трогательную заботу о нем, исполняли все его просьбы и желания, мама, муж Гали Игорь и я помогали им. Но папе день ото дня становилось все хуже и хуже. Он уже редко вставал с постели, с трудом ходил по комнатам, присаживался к столу, чтобы вместе с нами покушать, и снова ложился. Весь его вид: и сгорбленная старческая фигура, и тяжелое задумчивое выражение выцветших глаз на истомленном лице, изборожденном морщинами, и замедленные движения – все говорило о том, что он серьезно болен. Тревога, глубокая, тревога владела нами, сосала сердце, цепенила душу. Она отражалась в настороженных взглядах, которыми мы обменивались, в приглушенных разговорах, касавшихся папы. Так прошел июль.

Папу положили в больницу, но и там, несмотря на врачебный надзор и лечение, он с каждым днем становился все слабее и слабее. Сознавая бесполезность своего пребывания здесь, тяготясь обстановкой больничной палаты и чужими людьми, окружавшими его, он стал настойчиво проситься домой:

– Возьмите меня отсюда, – говорил он нам при посещении его.

Жалость возникала в душе при виде этого родного немощного человека, неспособного теперь сделать что-либо по своей воле, не имевшего для этого ни сил, ни возможностей, во всем зависевшего от других.

– Папа, здесь тебя каждый день врачи осматривают и лечат, надо подождать выписываться, – старались мы убедить его. Но он настаивал на своем:

– Что врачи? Нет от них для меня никакой пользы!

На следующий день он потребовал от нас в категорической форме:

– Вы меня сюда привезли, вы и вызволяйте! Домой хочу!

По его взгляду, вновь отвердевшему при этих словах, можно было понять, что он в своем решении непреклонен, и нам пришлось уступить. Возвращение папы из больницы, где ему стало еще хуже, означало конец нашим надеждам на его выздоровление. Он и сам понял, что положение его безнадежно, понял это еще тогда, когда находился в больнице, потому и настоял, чтобы его взяли из нее, желая умереть дома, среди своих.

А болезнь прогрессировала с поразительной быстротой. Папа теперь мог проглатывать только жидкую пищу – яйцо всмятку с чайной ложечки. У него совсем пропал голос, и понять его шепот, которым он говорил, можно было, лишь поднеся свое ухо к его губам. Со всей очевидностью стало ясно, что дни его сочтены. Знали это мы, знал и папа. Но держался он с мужеством, которому можно только позавидовать. Лицо его, похудевшее, заострившееся, на котором еще четче стал выступать большой крючковатый нос, было спокойно, глубоко запавшие глаза не выражали тревоги, смотрели на нас внимательно, как будто изучая. Он знал, что с ним скоро произойдет, и, как казалось, не страшился этого, считая его явлением естественным, закономерным, которому неизбежно подвержены все люди, и без душевного смятения ожидал прихода своего рокового часа. Еще в прежние годы, когда папа был здоров и бодр, он в своих думах о жизни и смерти отличался философской мудростью, которая в нем, не имевшем высокого образования, казалась нам даже несколько неожиданной и странной.

– Что смерть? – размышлял он вслух. – Страшиться ее не надо. Умереть не тяжело, а тяжело дожить до смерти: прежде чем она придет, сколько разных страданий приходится перенести человеку! Но все равно: пришло время – надо умирать, вечно жить нельзя, да и ни к чему. Одного бы я только желал: чтобы года за два до кончины почувствовать себя свободным от всяких дел. Походил бы я тогда по полям, по лугам, посмотрел бы на весь мир божий, полюбовался бы им, а там можно и в могилу!

Руфа, выслушав это высказывание папы, спросила его:

– А хотел бы ты опять стать молодым, чтобы снова прожить свою жизнь?

Папа глубоко задумался, долго молчал, а потом ответил серьезно и со вздохом:

– Не-ет, еще раз жить не хочу! Подумать только, как она, жизнь-то, трудна, сколько в ней было тяжелого, и что же – опять все это переносить? Нет, лучше уж не надо! Да и то сказать: ведь во второй-то раз уже не будет такого интереса к жизни. Может, вам не понять, о чем я говорю? А я о том: молодой и старый относятся к жизни-то по-разному: молодой и подумать боится о смерти, а старому жизнь становится уже в тягость, нет сил для нее, он начинает чувствовать себя чужим в этом мире, жизнь-то проходит как будто мимо него, тогда человек и приходит к мысли: дальше жить ему нельзя, надо умирать. Сейчас вам этого еще не понять – слишком молоды, потом оно станет ясно для вас. А про себя я теперь сужу так: пусть свершится со мной положенное человеку от Господа – прожить дарованную ему жизнь, а после умереть!

Душевной стойкости перед смертью придавала папе вера в Бога, в существовании которого он не сомневался, хотя не всегда строго соблюдал обрядовую сторону христианского учения.

Так в эти последние свои дни оставался наш папа мудрым и твердым духом, каким был всю свою жизнь.

И все-таки!.. И все же при взгляде на него казалось, что, несмотря на внешнее спокойствие, он внутренне, духовно как будто отдалился от нас, замкнулся в себе, сосредоточился на своих думах, ожидании того неведомого, неиспытанного, что должно увести его из этого привычного мира в мир иной, незнаемый, а потому пугающий...

Много тревог и переживаний было у нас, и у каждого они выражались по-своему.

Мама притихла, молча занималась на кухне своими делами, в ее грустных, опечаленных глазах и скорбном выражении лица застряла непреходящая тоска. Она часто становилась на колени перед иконой Божьей Матери, висевшей на стене в углу кухни, шептала молитвы, истово крестилась и клала земные поклоны, подавленная горем. Отрываясь от дел, мама подходила к постели папы, поправляла ему подушку, одеяло, потом, сев на стул, горестно смотрела на него.

– Алексей, может быть, тебе чего-нибудь надо? – спрашивала она. Папа движением головы отвечал отрицательно. Они молчали, без слов понимая тягостные думы и чувства друг друга. И как было им не печалиться: ведь близился час расставания после долгих лет совместной жизни, соединившей их неразрывной связью, жизни тяжелой, с постоянными тяготами и редкими радостями, расставания безвозвратного, навеки, навсегда.

Руфа больше всех хлопотала около папы, кормила и поила его, уже не поднимавшегося с постели, поправляла ему разметавшиеся по подушке седые волосы, гладила его широкий лоб, немощные руки, и в ее озабоченном лице с напряженным взглядом, скорбными складками в уголках губ выражалось тяжкое душевное страдание.

В подавленном состоянии находились сестра Галина, брат Евгений, Игорь, я и другие. Даже дети, глядя на озабоченных взрослых, присмирели и тихонько без шума занимались своими играми.

Во всем доме поселилось нечто тягостное, гнетущее и держало всех в напряжении, как всегда это бывает в семьях, где есть безнадежный больной, доживающий свои последние дни.

И надо же было такому случиться, что именно в один из этих дней пришла мне телеграмма из Москвы. Без того находясь в нервном напряжении, я еще больше встревожился, недоумевая, по какому поводу, в связи с чем могла она прийти. Может быть, что-нибудь случилось с моей Галей или с Алешей? Быстро вскрыл сложенный вчетверо листок бумаги и развернул его. В телеграмме значилось: "Немедленно возвращайтесь в Москву. Шкодкина". Значит, дело касается не моей семьи, это уже хорошо, тревога в душе поутихла. Но недоумение не проходило. Телеграмма подписана Александрой Федоровной Шкодкиной, заведующей РОНО, сменившей на этом посту Доминику Николаевну Бокун, ушедшую на пенсию. Однако зачем я этой Шкодкиной понадобился? Я, сколько ни думал, никак не мог предположить причины моего отзыва из отпуска, ни одно из приходивших в голову соображений не представлялось сколько-нибудь основательным. Однако что же мне делать? Как поступить? При том положении папы, в каком он находился, уезжать из Уржума было нельзя. Но ведь и телеграмма прислана не случайно: не стала бы Шкодкина вызывать меня в Москву без особой надобности! Мысли хаотично теснились в голове. Проходили часы в бесплодных думах, так минул весь день. Думал не только я, но и все родные. Они-то и пришли на помощь мне. Вечером состоялся семейный совет. Первой высказалась мама:

– Поезжай, Толя... Если начальство вызывает, стало быть, дело связано с твоей работой, а к этому относиться как попало нельзя, сам знаешь... Ну, а здесь мы без тебя управимся... Что поделаешь, коли так случилось!...

– Надо ехать! – поддержали, маму Руфа и Галя. Мнение это было общим. На том и порешили. Я стал собирать свой чемодан, находясь в крайне подавленном состоянии, снедаемый тоской.

Утром следующего дня настал час расставания. Сердце у меня сжалось! Как решиться на прощание с папой?... Он лежал с полузакрытыми глазами, не шевелясь, исхудавший, бледный. Из услышанных разговоров он знал, что я уезжаю. В комнате находились все родные. И все молчали. Наконец, пересилив себя, я подошел к постели папы, наклонился над ним и сказал:

– Папа, я вынужден уехать... Прости меня!..

Папа рывком поднял свои руки, обхватил ими мою голову, пригнул к себе, поцеловал меня в губы, потом быстро повернулся на бок лицом к стене и замер в таком положении. Потрясенный, я стоял и смотрел на него, потом выскочил из комнаты...

Папа умер через пять дней после моего отъезда. То, что я покинул его в предсмертном состоянии, не присутствовал при его кончине и не проводил в последний путь, тяжелым камнем лежит на моей душе до сего времени...

1 homo sapiens /лат/ - человек разумный.

[2] По древнегреческой мифологии, Гефест, бог огня и кузнечного де­ла, был хромым.

Глава 3. В школах Москвы. Часть2

9

По приезде в Москву я прежде всего направился в районный отдел народного образования. Он был заполнен учителями и другими людьми, как это всегда бывало перед началом нового учебного года. Заведующая Шкодкина, высокая худощавая женщина с резкими чертами волевого лица, энергичная, иногда резкая, приняла меня в своем кабинете без задержки. Поздоровавшись, она без лишних слов и какого-либо вступления сразу же приступила к делу:

– Анатолий Алексеевич, принимайте школу, вы назначаетесь директором.

– Какую школу? Каким директором? – вырвалось у меня ]от удивления.

– Вашу школу, где вы работаете.

– Но у нас же есть директор – Бондаренко Валентина Константиновна. – Она подала заявление с просьбой освободить ее от этой должности. Говорит, что не справляется с нею. Она сама предложила назначить директором вас. – Ваш авторитет в педагогическом коллективе высокий, вам и руководить им.

Все сказанное Шкодкиной было для меня полной неожиданностью, и я несколько растерялся, не зная, что ответить и какое принять решение. Подумалось о том, что хотя работа завуча тяжела и хлопотлива, но она мне хорошо известна, в ней я чувствую себя уверенно, а если стану директором, то возникнет много новых обязанностей, административных и хозяйственных, и справлюсь ли я с ними? Наконец, я ответил:

– У меня нет желания быть директором и принимать на себя всю ответственность за состояние дел в школе.

– Зато будете чувствовать себя хозяином в ней.

– Я нечестолюбив.

Шкодкина, видимо, не ожидала такого оборота в разговоре и несколько замялась, но потом стала уговаривать меня, обещая оказывать помощь, если возникнут какие-либо затруднения. Насчет помощи я знал, что это одни лишь пустые слова, надеяться надо только на самого себя.

– Назначим вам хорошего завуча, – продолжала Шкодкина, – он будет руководить учебным процессом, а вы возглавите школу в целом. Ну что – договорились?

В конце концов я уступил и дал согласие на директорство. Но на этом дело с моим назначением не закончилось. Через несколько дней меня вызвали в Московский городской отдел народного образования для утверждения в новой должности. Заведующий Анатолий Иванович Шустов сидел у противоположной стены своего кабинета за длинным широким столом, откинувшись на спинку кресла, худощавый, с внимательными глазами на продолговатом лице, жидкой шевелюрой, зачесанной набок. Рядом с ним находился полный круглолицый розовощекий его заместитель Асеев, на вид более представительный, чем его начальник. Оба они некоторое время изучающе рассматривали меня, когда я занял место пред ними. Наконец Шустов, слегка наклонившись к столу, глянул в раскрытую папку с моим личным делом и спросил:

– Что, Анатолий Алексеевич, решили стать администратором?

Его лицо умного, думающего, интеллигентного человека оживилось улыбкой.

– Большого желания не было, но уговорили, – ответил я.

– Отчего же не поработать директором? У вас есть и высшее образование, и большой педагогический опыт, пора уже приобщаться к руководству народным образованием.

Сказано это было мягко, как будто в порядке размышления. Асеев, скрестив на животе руки, не переставал смотреть на меня цепким взглядом и все молчал. Поговорив со мной еще немного, Шустов отпустил меня, пожелав успехов на новом поприще. Впоследствии мне пришлось поработать вместе с ним под одной крышей много лет.

И вот стал я директорствовать. Мое положение упрощалось тем, что и школа, и все работники в ней мне были хорошо знакомы, не надо было менять стиль работы, сложившийся при моем же участии. Первое время я испытывал затруднения в финансовых делах, в расходовании средств, предусмотренных бюджетом школы, но, к счастью, у меня была очень опытный и добросовестный бухгалтер Белла Иосифовна Бершадская, которая подсказывала мне, что и как лучше сделать, а потом я и сам стал легко разбираться во всех статьях бюджета. Тяжелым грузом навалились на меня хозяйственные заботы по содержанию, пополнению оборудованием пятиэтажного здания школы. Ученики, не приученные к бережливости, беспощадно ломали столы и особенно стулья, сделанные кое-как на наших мебельных фабриках, пришлось организовывать их ремонт в школьных мастерских. Зимой не давали покоя хлопоты по своевременному обеспечению котельной углем. Летом, после окончания учебного года, наступала пора ремонта помещений, и т.д. и т.п. Хотя завхоз школы Кушнир, невысокая женщина с косящими глазами, кругленькая, как шарик, очень подвижная, была заботливой и хлопотливой, но без директора почему-то ни одно дело не обходилось. И вот эти-то хозяйственные дела изматывали меня больше всего. По прошествии ряда лет мне пришлось знакомиться с организацией школьного образования в Чехословакии. В беседе с мэром одного из районов Праги я упомянул, что для наших директоров самой сложной является проблема проведения ремонта помещений школы. Чех очень удивился и сказал:

– А какое отношение имеет директор школы к ремонту? Это не его задача: этим занимаюсь я. Когда весной заканчивается учебный год, директор приносит мне бумагу, в которой указано, что надо сделать. Вот я летом этим и занимаюсь. А директор, возвратившись из отпуска, находит свою школу полностью готовой к работе.

Я с глубокой досадой подумал: "Ах, если бы и у нас было так же!" В действительности же все директора наших школ вместо того, чтобы вдумчиво заниматься руководством деятельностью педагогического коллектива по обучению и воспитанию детей, большую часть времени и своих сил тратили на решение разного рода хозяйственных проблем.

Приходилось мне руководить родительским комитетом. Входили в него наиболее активные отцы и матери учеников, заинтересованные в улучшении работы школы, дабы их дети получили хорошую учебную подготовку. И они действительно оказывали помощь в решении некоторых хозяйственных вопросов, проведении экскурсий с учащимися, навещали на дому тех родителей, которых невозможно было дозваться в школу, а дети их учились и вели себя не так, как должно. Школа имела возможность из своих бюджетных средств оказывать помощь малообеспеченным ученикам в приобретении одежды и обуви. Все это делалось по решению родительского комитета, члены которого порой лучше нас, работников школы, знали, кого в первую очередь надо поддержать материально. Например, такую помощь мы каждый год оказывали цыганочке Даниеле Роменовой, красивой черноглазой девочке, улыбчивой и спокойной, которую любили все подружки. Отца у нее не было, а молодая мать работала дворником и сама приходила на заседание родительского комитета, чтобы выпросить чего-нибудь для своей дочки.

– Пальто Даниеле надо, – говорила она, – ей не в чем в школу ходить. А остальное я куплю ей сама: летом поеду с цыганским ансамблем на гастроли – и тогда деньги у меня будут.

Такие просьбы повторялись из года в год, и Даниеле покупали то пальто, то школьную форму, то теплые ботинки, и она успешно переходила из класса в класс.

С родителями у меня установились хорошие отношения. Обычно по вечерам они приходили в мой кабинет поговорить о своих детях, спросить об их поведении и успехах, посоветоваться. При этом порой возникали курьезные случаи.

Однажды явилась бабушка первоклассницы и, устроившись на стуле напротив меня, заговорила с тревогой в голосе:

– Как пошла внучка в школу, стала она какой-то нервной, по ночам вздрагивает, просыпается, как в испуге. И что такое с ней случилось? Никогда раньше с нею такого не бывало! Но мы все равно заставляем ее учиться. Как придет из школы, пообедает, сразу усаживаем ее за букварь. Даже гулять теперь не пускаем: раз пришло время учиться, то и учись, некогда на улице бегать.

Бабушка, видимо, ожидала от меня похвалы за свое усердие, но я, насторожившись, прервал ее:

– Постойте, постойте!.. Сколько же времени она у вас сидит за книжкой?

– А пока не придет время спать ложиться.

– Да что же вы с нею делаете! – вскричал я, изумленный, не сдерживая себя. – Разве можно так относиться к ребенку? Она у вас не только спать перестанет, а совсем зачахнет. Вы же загубите ее! Вашей внучке надо за букварем сидеть не больше получаса, а все остальное время гулять на улице, кататься на санках вместе с подружками, в куклы играть, играть во все игры, какие захочет.

Бабушка ушла от меня в полном недоумении и вконец расстроенная. Но через месяц она явилась вновь и, сияя лицом, умильно заговорила:

– С внучкой-то все стало хорошо! Мы так и сделали, как вы тогда сказали: и гулять пускаем, и букварем не мучаем. Она и спать стала спокойно, и опять веселенькая. Спасибо вам, Анатолий Алексеевич! Спасибо, что надоумили!

А я, глядя на нее, думал: "Сколько же еще есть у иных родителей, бабушек и дедушек немыслимого педагогического невежества!"

Надолго взволновал меня один разговор с супружеской парой, пришедшей на прием в вечерние часы. На вид были они люди простые, из рабочих, еще молодые, сели на стулья у моего стола с озабоченными лицами. Отец положил на колени цигейковую шапку, пригладил рукой волосы и, тревожно глядя на меня, сказал:

– Мы пришли к вам поговорить о нашем сыне Шепетове Володе, он учится во 2-А классе у Ольги Николаевны. Посоветоваться хотим.

Отец волновался, ворочался на стуле, норовя сесть поудобнее, серьезное и обеспокоенное выражение не сходило с его лица. Таким же было оно и у матери.

– А что произошло? – спросил я.

– Да пока ничего не случилось, но мы не знаем, что нам с ним делать, – продолжал отец. – Он никого не слушается – ни учительницы, ни нас, родителей, не признает над собой никого из взрослых. Ольга Николаевна жалуется, что Володя на уроках вертится за партой, очень невнимательный, начинает писать только тогда, когда она подойдет к нему, игрушки из карманов достает, ими занимается. Ну, от этого, конечно, плохо учится, отставать стал. Он не то чтобы какой-нибудь хулиган, а несерьезный очень, разболтанный, никакой ответственности за свое учение не чувствует, одно баловство на уме. Учительница для него вроде бы вовсе и не учительница, а просто так, посторонняя тетя, что она ему ни скажет, он все по-своему норовит. И что нам с ним делать – ума не приложим!

– А дома он как себя ведет? – спросил я.

– И дома такой же. Ему бы только на улице побегать да побаловаться, а о деле, о том, чтобы заданные уроки учить, никакой заботы нет, как будто не его это дело. Станем ему говорить, за стол усаживать – он и на нас ноль внимания, словно и мы ему чужие люди.

Тут мать подалась вперед и хотела что-то от себя добавить, но муж, махнув на нее рукой, остановил ее:

– Ты погоди, погоди, потом скажешь!

– Странное поведение для такого маленького! – удивился я. – Отчего же он такой? Сами-то вы как думаете об этом?

– Я думаю, что он одичал у нас, – ответил отец вполне серьезно.

– Как так одичал? Что-то мне не приходилось сталкиваться с таким явлением.

– Ну, конечно, не совсем чтобы дикий, а не такой, как все. Я что полагаю? – продолжал отец. – У него нет понятия о нас как о родителях. А произошло это потому, что почитай от рождения он с нами-то, можно сказать, и не жил. Мы с женой постоянно на работе, на одну мою зарплату нам не прожить, родных у нас никого нет, оставить ребенка не с кем, вот и отдали его трехмесячного в детские ясли, пробыл он в них до трех лет, а потом таким же манером направили его в детский сад на недельное пребывание, он в нем и находился до самой школы. Вот и выходит, что неделями он нас не видел и мы его, для него мы оказались просто тетей да дядей, как все другие взрослые, тяги у него к нам нет, а потому нет и послушания. Боимся, что дальше еще хуже будет, совсем от рук отобьется. Пришли посоветоваться к вам, что нам делать.

Из слов отца ситуация для меня стала ясной, и я ответил:

– Да, действительно, дело может кончиться бедой. Пока еще не поздно, парня надо брать под строгий контроль. Уделяйте ему больше времени и внимания, чтобы он своей маленькой душой жил не отдельно от вас, а вместе с вами. Приучайте к порядку, режиму, ответственности за поведение. Никакого другого пути нет.

Обратясь к матери, добавил:

– Хорошо было бы, если бы вы нашли возможность какое-то время не работать, чтобы побыть с сыном дома, последить за ним.

– Что я тебе говорил?! – вскинулся муж на жену. – Говорил, посиди дома, так нет, ты все свое – денег, вишь, будет мало! Поживем поэкономней. Подавай заявление завтра же! Выправится малый – тогда видно будет, что дальше делать. Спасибо вам, Анатолий Алексеевич, – сказал отец, вставая со стула и держа шапку в руках – Я и сам думал так, как вы сказали, а все же решил поговорить с вами.

Родители ушли. "Вот как иногда проявляются огрехи хваленого так называемого общественного воспитания!"– думал я, меряя шагами кабинет от окна к двери.

Был и еще один забавный случай. В четвертом и пятом классах учились два брата Кузьминых, очень похожие друг на друга, только один побольше ростом, другой поменьше, ребята дисциплинированные, старательные. Ко мне часто приходил их отец, несколько развязный, но, как мне казалось, неглупый. Обычно он обращался ко мне с вопросом: – Ну как мои пацаны? – Хорошие ребята, – отвечал я, – и учатся и ведут себя неплохо. Отец расцветал улыбкой и с гордостью говорил:

– Я не даю им вольничать, слежу за ними, проверяю, хорошо ли готовят домашние задания, просматриваю тетради и дневники. А как же? Считаю это своим долгом.

Поговорив так, он уходил, очень довольный собой. А я, оставшись один, думал про него: "Вот какой прекрасный человек! Живет интересами своих детей. Если бы все отцы так понимали и исполняли свои отцовские обязанности!" Но спустя некоторое время это мое мнение о нем рассыпалось в прах. Однажды я по какому-то делу вызвал к себе в кабинет его сына-пятиклассника и между прочим похвально отозвался о его отце:

– Благодаря ему, его заботе и вы, братья, учитесь хорошо.

– Какое там! – скривился мальчик. – Он только мешает нам.

– Как так?! – искренне удивился я.

– Он только вид показывает, что заботится о нас, а на самом деле лишь водку пьет. Придет пьяный и начинает из наших портфелей учебники и тетради выбрасывать, ругать нас ни за что, ни про что. Домашние задания при нем выполнять невозможно... А то среди ночи разбудит и давай спрашивать, сколько будет двадцать пять да сорок пять. Спать не дает...

После этого разговора отец Кузьминых ни разу не появлялся в моем кабинете. Работа в школах убедила меня, что больше заботы об обучении и воспитании детей проявляют не отцы, а матери: в той семье, где порядочная мать, там и дети хорошие, и учатся они хорошо.

Приходилось сталкиваться с тяжелейшими судьбами детей из-за недостойного поведения родителей. В шестом классе училась девочка Оля Петрунина. Жила она только с матерью, которая напропалую гуляла с мужчинами и пила запоем. Был случай, когда пьянчуги, вволю натешившись ею, вытащили ее голую из дома и кинули в ящик для мусора. Оля тяжко страдала душой из-за такого поведения матери, эти переживания отражались на всем ее облике: тоска не сходила с ее не по-детски грустного лица, была она всегда замкнутая, держалась отчужденно среди детей, ни разу не видал я ее веселой, играющей с подружками. Классная руководительница, соблюдая такт, спрашивала ее, как ей живется в семье, девочка вспыхивала, настораживалась, а когда поднимался вопрос об отношении к ней матери, Оля всегда защищала ее:

– Она хорошо относится ко мне, заботится... Она хорошая... Вот только пьет... Но она обещала мне бросить... Она бросит, бросит!..

Лицо девочки покрывалось красными пятнами от волнения и стыда за непутевую мать. Приходилось только удивляться, откуда у нее, по существу еще ребенка, бралась сила воли держать себя в руках, не поддаваться разлагающим обстоятельствам, быть опрятной, прилежно учиться, несмотря ни на что. И как было помочь ей, когда ее мать не поддавалась никакому влиянию? Поставить вопрос о лишении ее родительских прав? А как это отозвалось бы на девочке? И снова не давали мне покоя гнетущие размышления о детях с исковерканной судьбой!

В первый же год директорствования я приложил усилия к тому, чтобы оживить внеурочную работу с учащимися, и, выступая на педагогическом совете, говорил учителям:

– Чем больше мы заинтересуем учеников работой организованных для них кружков и проведением различных мероприятий, тем крепче свяжем их жизнь со школой и, следовательно, расширим свои возможности успешнее решать стоящие перед нами учебные и воспитательные задачи.

Многие учителя организовали кружки, и они работали успешно. Но наилучших результатов добилась учительница пения Анна Андреевна Тилевич. Она создала два хора – один для младших, второй для старших учащихся, в каждом из них насчитывалось более ста учеников. Но самое важное было не в количестве участников хора, а в его прекрасной организации. Анна Андреевна кропотливой неустанной работой на своих уроках и на спевках добилась точного исполнения детьми мелодии песен в двух и даже трехголосном исполнении. Если она замечала, что кто-то в каком-то месте фальшивит, то тут же прерывала пение и отдельно с этим учеником отрабатывала правильное звучание музыкальной фразы. Только после этого продолжалось общее пение. В результате достигалась полная слитность всех голосов, приводившая в восхищение слушавших. Я оказывал всяческое содействие Анне Андреевне в ее самоотверженной деятельности, обязал учителей и классных руководителей помогать ей в сборе учеников на спевки, не задерживать их по другим делам в дни спевок. По моему заказу шефствующий над школой завод изготовил подставки для того, чтобы выстраивать хористов на сцене актового зала один ряд выше другого. Словом, хоры находились под моей особой опекой. Все в школе полюбили их: и ученики, и учителя. Несколько раз в год по торжественным дням, таким как Новый год, 8 Марта, 1 Мая, в актовом зале школы устраивались праздничные утренники с художественной самодеятельностью учащихся, к которым тщательно готовились. Актовый зал заполнялся до отказа учениками, учителями, родителями. В программе выступлений были и декламация, и пляски, и театральные миниатюры, но наибольший интерес присутствовавших всегда вызывали наши хоры под руководством Анны Андреевны. Эти утренники представляли собой настоящие детские праздники.

Как-то раз после одного из таких утренников в учительской состоялся горячий обмен мнениями о нем, и математик Зоя Ивановна Хмелинина неожиданно сказала:

– А почему бы нам не организовать свой учительский хор? Это было бы интересно и для нас самих, да и ученикам мы показали бы хороший пример.

Инициатива Зои Ивановны была подхвачена с энтузиазмом, многие учителя стали охотно посещать спевки нашего учительского хора, проводившиеся после окончания уроков, так что они ни у кого не занимали много времени. И вот на следующем детском празднике в заключение программы выступил наш учительский хор и исполнил несколько песен. Ученики были в восторге! Надо было видеть их расцветшие в улыбках лица с сияющими глазами! А какие были аплодисменты нам! Таким образом, в школе теперь стало уже три хора. Вся школа пела!

В этот же период была проведена работа по облагораживанию внешнего вида классных комнат и кабинетов, но не путем бессмысленного украшательства их, а с использованием изобразительных форм и текстуальных материалов, способствующих пробуждению познавательных интересов у учащихся и более глубокому усвоению ими программного материала. Эта работа проводилась последовательно и вдумчиво учителями и классными руководителями с привлечением самих учащихся по согласованию со специально созданной для этого особой комиссией, и результаты не замедлили сказаться: учебные помещения стали уютнее, привлекательнее и внешне приобрели учебную направленность. А в просторных фойе на двух этажах мы устроили картинную галерею, для этого закупили много большеформатных литографических копий с картин известных русских художников: Репина, Сурикова, Васнецова, Крамского, Поленова, Левитана и других, в школьных мастерских изготовили багетовые рамки для картин и вывесили их на рейках вдоль стен. Эффект превзошел все наши ожидания: ученики с большим интересом рассматривали картины, а учитель рисования проводил некоторые свои уроки как экскурсии по нашей картинной галерее с рассказом ученикам о творчестве художников и раскрытием содержания их картин. Картины время от времени менялись, вместо одних выставлялись другие, что поддерживало постоянный интерес учащихся к нашей галерее.

Биологию у нас преподавала, как я уже упоминал, Августа Георгиевна Дронова, учительница уже немолодая, но все еще хлопотливая и увлеченная своей работой с детьми. Ее биологический кабинет был заставлен горшками и горшочками с красивыми, ухоженными цветами, выращенными ею вместе с членами руководимого ею биологического кружка. На территории школы имелись небольшой фруктовый сад с яблонями, грушами, вишнями, цветочные клумбы и даже грядки, на которых проводились опыты по выращиванию овощей. Весной все это приводилось в образцовый порядок стараниями Августы Георгиевны и учеников: вскапывалось, засаживалось, подкармливалось удобрениями и вычищалось. В результате школьный двор был зеленым, цветущим, прибранным. Районный отдел народного образования объявил соревнование школ за лучшее озеленение и содержание их территорий, и нашей школе удалось занять в нем одно из первых мест и даже получить денежную премию...

Не выпускал я из под своего контроля и учебный процесс, не полагаясь во всем на своего завуча Соболеву, у которой не хватало вдумчивого, аналитического подхода к выполнению ее обязанностей: все она делала как-то суетливо и по мелочному, учителя это видели и особого уважения к ней не выказывали. Однажды произошел такой случай. Время близилось уже к концу учебного года, когда я пошел поприсутствовать на уроке молодой учительницы русского языка Лидии Александровны Вольновой. Была она красивой, хорошо одевалась, но вот это-то и мешало ей в ее работе: красота вскружила ей голову, и она больше думала лишь о том, как бы поскорее и поудачнее выйти замуж. Сидя на ее уроке, я обратил внимание, что она изучает с учениками тот материал, который должен был быть давно пройден. По окончании уроков зазвал учительницу в свой кабинет, вынул из стола программу по русскому языку и стал разбираться. Оказалось, что отставание в прохождении программы было значительным.

– Как же вы допустили такое? – строго спросил я Лидию Александровну. – И почему не сказали своевременно о случившемся ни заведующей учебной частью, ни мне? И что же вы теперь будете делать? Ведь уже наступает конец учебного года! Нельзя же оставить программу невыполненной.

Лидия Александровна, вся пунцовая от смущения, не могла ответить ничего вразумительного. Отчитав ее рассерженно, отпустил и вызвал завуча Соболеву, сообщил ей о выводах по посещенному уроку,

– Почему не контролируете своевременность прохождения учителями программного материала? – напустился я на нее.

– Я не допускала, что кто-нибудь из них может позволить себе такое отставание, – оправдывалась она.

– Вы не допускали, а вот некоторые, оказывается, допускают при вашей бесконтрольности.

Не стесняясь в резкостях, выговорил Соболевой все, чего она заслужила, и обязал ее изыскать возможность выделить незадачливой учительнице дополнительные часы, чтобы выправить положение с прохождением ею материала, попросить председателя методического объединения учителей русского языка Оболенцеву оказать ей помощь в этом.

Не устраивала меня работа молодого учителя физкультуры Паркова. Свои уроки с большинством учеников он проводил кое-как, а основное внимание уделял малочисленным группам физически развитых старшеклассников, тренируя их для выступлений на соревнованиях между школами района по лыжам, баскетболу и другим видам спорта.

– Леонид Георгиевич, нам не нужна такая ваша работа, – говорил я Паркову. – Хорошее проведение уроков физкультуры со всеми учениками – вот что требуется от вас, а не занятия лишь с некоторыми.

– Анатолий Алексеевич, но тогда наша школа будет плохо выглядеть на районных соревнованиях, – возражал он мне.

– Пусть хоть никак не выглядит, пусть занимает последнее место, не это нам нужно. Я разрешаю вам вообще не выставлять команд от нашей школы на эти соревнования. Если при этом возникнут какие-нибудь недоразумения, ссылайтесь на меня: так и так, мол, директор мне запретил. За последствия буду отвечать я.

Однако Парков перестраивался в работе медленно и с трудом: уж очень хотелось ему выглядеть хорошим среди других учителей физкультуры района, а стиль работы у всех у них был один и тот же.

И вообще меня как директора школы приводили к тревожным размышлениям наблюдения за молодыми учителями. Их в педагогическом коллективе становилось все больше, что само по себе было явлением естественным, однако бросалось в глаза их существенное отличие от учителей-ветеранов: по сравнению с ними молодые имели более низкую профессиональную подготовку, не отличались широтой кругозора, интеллектуальных интересов, располагали знаниями в основном лишь по преподававшемуся ими предмету да и то в ограниченном объеме. Все меньше оставалось педагогов в широком понимании этого слова, умевших тонко сочетать обучение с воспитанием, подмечать в детях нарождающиеся таланты и способствовать их развитию, формированию у них высоких нравственных понятий.

Имелись и важные социальные причины, существенно влиявшие на снижение качественного уровня учительских кадров. В отношении оплаты труда учителя оставались самыми обездоленными. Руководящие деятели, партийные и государственные, а за ними и весь пропагандистский аппарат только на словах, обычно перед началом нового учебного года, восхваляли учителей, повторяя на все лады ленинское высказывание о том, что у нас учитель должен быть поставлен на такую высоту, на какой он ранее никогда и нигде не стоял, но на деле все это являлось лишь пустой риторикой, в действительности власти не давали себе труда вникнуть, в каких материальных условиях находятся эти самые учителя и к каким результатам приводит их бедственное положение. Учителя получали зарплату, несмотря на свое высшее образование, значительно ниже, чем заводские рабочие, едва сводили концы с концами и часто высказывали неудовлетворенность своим положением.

Однажды при мне в учительской возник такой разговор.

– И что это за жизнь у нас, нет от нее никакого удовлетворения! – с каким-то вызовом сказала Елена Яковлевна Благостнова, преподававшая географию, женщина средних лет, с крутым характером, решительная. – Знаем только одну работу, больше ничего.

– Это бы еще куда ни шло – одну работу, если бы она обеспечивала нас сносно, аведь и этого нет, – подхватила ее слова историк Слепнева. – Много ли я зарабатываю, хотя все дни в школе торчу? У меня сын да дочь, а их только одеть да обуть чего стоит. У самой у меня платья приличного нет, чтобы в гости сходить. Если бы не зарплата мужа, то не знаю, как бы мы жили.

В разговор вступил Егоров, учитель русского языка и литературы, невысокий, но полный, рано облысевший.

– Недавно мне пришлось прочитать небольшую книжицу дореволюционного издания – годовой отчет министерства о состоянии народного образования в России, так, верите ли, не по себе стало, – сказал он, обращая свое круглое розовое лицо то к одному, то к другому из нас. – Учитель гимназии получал тогда в среднем двести рублей в месяц, но ведь тогда цена денег-то была совсем иной. На эти двести рублей он жил вполне обеспеченно, содержал семью, нанимал прислугу, летом во время отпуска имел возможность съездить в Крым на курорт, а иногда и за границу, например в Италию или Швейцарию, чтобы расширить свой кругозор. Да и работой-то своей он не был перегружен, располагал временем для пополнения и обновления своих знаний. Был он всеми уважаемым человеком, занимал известное положение в обществе. Мы же по сравнению с ним забитые, заторканные люди.

Егоров скептически улыбнулся и безнадежно махнул рукой.

– Вот вы говорите, что учителя гимназии на курорт и заграницу ездили, – взволнованно начала биолог Дронова. – Мне скоро уже на пенсию выходить, а я за всю свою жизнь не только в санатории – в доме отдыха ни разу не была. Есть же эти санатории не только в Крыму, но и у нас под Москвой, кто-то в них отдыхает и здоровье поправляет, но только, конечно, не учителя.

И столько было горечи в этих словах пожилой учительницы! Такие разговоры среди учителей возникали часто. Каждый из них носил в душе обиду на несправедливое отношение к нему государства, которому он служил верой и правдой. А ведь такое отношение касалось людей, поддерживавших и возобновлявших интеллектуальный и нравственный потенциал страны!

По причине бедственного материального положения учителей авторитет их труда падал, все меньше оказывалось желающих учиться в педагогических институтах, шли в них менее способные и хуже подготовленные выпускники десятых классов, не надеявшиеся успешно сдать вступительные экзамены в институты иного профиля. Вследствие этого качественный состав учителей неизменно снижался. Педагогические коллективы школ стали состоять почти сплошь из женщин, мужчины насчитывались в них единицами, что было совершенно ненормальным и отрицательно сказывалось как на обучении, так и на воспитании детей. В школах появилось еще одно явление, которого не наблюдалось раньше: отдельные учителя, особенно из молодых, стали устраиваться на работу в другие структуры, где оплата труда была выше. Из нашей школы талантливая учительница математики Брусницына перешла на работу в вычислительный центр. Случалось, что молодые учительницы уходили на фабрики простыми работницами. Все это в конечном счете пагубно отражалось на состоянии народного образования страны. Учителей в школах хронически не хватало.

В таких условиях находилась и наша школа. Трудностей всякого рода передо мной возникало множество. Работе я отдавался весь без остатка, лишая себя свободного времени. Иногда, в минуты большой усталости, возникало желание отказаться от должности директора, но время шло, а я по инерции продолжал нести свою тяжелую ношу. Моя школа не относилась к числу лучших в районе, но находилась на хорошем счету.

10

В начале сентября 1962 года мне позвонила по телефону заведующая РОНО Шкодкина и после взаимных приветствий сказала:

– Анатолий Алексеевич, отдел международных связей министерства просвещения обратился к нам с просьбой выделить хорошего учителя русского языка для поездки в Германскую Демократическую Республику, чтобы поработать там на курсах повышения квалификации немецких учителей, преподающих русский язык. Мы рекомендовали Вас. Я думаю, вам будет интересно съездить туда. Учебный год начался, и вам теперь можно оторваться от своей школы.

Я поблагодарил Шкодкину за оказанное мне внимание. Ее звонок взволновал меня. Думалось: "Дальняя поездка да еще за границу! Сколько можно будет увидеть нового! Сколько состоится интересных встреч. За свою школу беспокоиться нечего: работа в ней налажена, обойдутся без меня. Но выпустят ли меня за рубеж?" И мне опять припомнился финал моего пребывания в Высшей партийной школе. Размышляя об этом, пришел к выводу, что теперь все может обойтись по-хорошему.

С тех пор многое изменилось в жизни государства и общества. Сталин умер. Его преемника по делам партии Георгия Маленкова отстранили от власти и сослали. Лаврентия Берия арестовали, судили и расстреляли. К руководству страной пришло много новых лиц во главе с Хрущевым, в их числе находился и Александр Шелепин, некогда комсомольский вожак в ИФЛИ: он занимал уже ключевые посты в государстве. Разоблачитель культа Сталина Хрущев энергично насаждал в жизнь страны новые порядки. Теперь уже беспричинно и своевольно людей не хватали, не бросали в тюрьмы, не расстреливали и не ссылали на край света. В отношении к гражданам появилась видимость законности, хотя еще не сама законность. Более того, согласно решению, принятому новыми властями, многие сосланные в лагеря по политическим мотивам в сталинско-бериевские времена и оставшиеся в живых были освобождены и возвратились в семьи. Среди них имелось немало писателей и поэтов, от которых Александру Фадееву, многие годы возглавлявшему Союз советских писателей СССР, являвшемуся членом ЦК ВКП/б/ и приспешником прежней властвовавшей клики, подписывавшему по указке из Кремля так называемые "расстрельные списки", чем он способствовал гибели или ссылке многих литераторов, теперь пришлось выслушивать гневные упреки за то, что он подло предал их в то время, когда они подверглись беспричинным обвинениям. Эти упреки и вспыхнувшие угрызения совести привели Фадеева сначала, к запою, а затем самоубийству в 1956 году. Многие расстрелянные и погибшие в лагерях ГУЛАГа были посмертно реабилитированы. Реабилитировали и моего брата Валериана, о чем жене его Татьяне Семеновне на ее запрос прислали официальное уведомление из марийского республиканского комитета государственной безопасности.

Снизились цензурные ограничения для печатных изданий, отчего писатели и журналисты несколько приободрились, в те годы стал очень популярным возглавлявшийся Твардовским журнал "Новый мир", в котором появились довольно смелые публикации, немыслимые ранее, например произведения А.И.Солженицына. Заметно ослабли ограничения в связях с зарубежными странами. Еще нельзя было говорить о разрушении "железного занавеса", существовавшего в отношениях между СССР и Западом, но проходы в этом "занавесе" уже были пробиты, хотя все еще продолжал существовать жесткий контроль за выезжавшими за пределы Советского Союза. Все эти новшества и послабления в общественной жизни страны войдут в историю под названием "Оттепели 60-х годов" или "Хрущевской оттепели". Однако в целом она, эта "оттепель", была не столь значительна, все в государстве оставалось по-прежнему под диктатом и контролем партии. Здание государства сталинского образца не было разрушено и продолжало существовать лишь с несколько подновленным фасадом. Нет-нет да и вновь проявлялись отрыжки действий сталинско-бериевского пошиба.

Наиболее ярким примером этого явились события, разразившиеся в городе Новочеркасске Ростовской области в июне 1962 года. Среди рабочих огромного, известного на всю страну электровозостроительного завода возникло и постепенно нарастало недовольство постоянной нехваткой в магазинах города промышленных и продовольственных товаров. О сложившейся напряженной обстановке было сообщено в правительство и Политбюро ЦК КПСС. Из Москвы в Новочеркасск для выяснения обстоятельств и принятия мер был направлен А.И.Микоян. Как раз в это время правительство приняло решение о повышении цен на мясо, а одновременно на заводе значительно снизили расценки за производимые работы. Все это вместе взятое послужило причиной уже открытого возмущения рабочих Новочеркасска.

2 июня они, не приступая к работе, выстроились во внушительную колонну, насчитывавшую вместе с присоединившимися к ним горожанами до пяти тысяч человек, и с красными флагами направились к центру города, к горкому партии, чтобы высказать его руководству свое недовольство. Никто не вышел на переговоры с рабочими, тогда они, сметя охрану, ворвались в здание горкома; его секретари, заведующие отделами и прочие сотрудники в панике бежали через запасные выходы. Микоян, спасаясь, укрылся на территории воинской части. Из Москвы, которую постоянно держали в курсе развивавшихся событий, поступило распоряжение подавить выступление рабочих любыми средствами. К площади спешно направили роту солдат местного гарнизона. Рабочим было велено разойтись, но они не подчинились. Тогда солдаты, выполняя приказ, сначала стали стрелять в воздух, а потом по густой толпе рабочих, в результате семнадцать человек были убиты, множество ранены. Повторилось почти в точности все то, что произошло в Петербурге 9 января 1905 года, когда рабочие с хоругвями пришли к Зимнему дворцу просить милости у государя-императора Николая Второго, а вместо этого получили пули!

Произведя в Новочеркасске упомянутую зверскую расправу, площадь очистили от в панике бежавших манифестантов, от убитых и раненых, оставивших после себя на ней многочисленные широкие лужи крови, растекшейся по асфальту. Так появилась в стране еще одна Красная площадь, кроме той, что в Москве, – в Новочеркасске, прозванная так не за свою красоту, а за красный цвет залившей ее человеческой крови. Ее стали смывать водой из пожарных машин, однако она снова и снова проступала из трещин и пор асфальта, а площадь вновь приобретала красноватый оттенок. Чтобы она перестала напоминать людям о происшедшей на ней кошмарной трагедии своим багровым цветом, пришлось всю ее заново заасфальтировать.

Но этим дело не кончилось. Начались повальные аресты. Зачинщики и организаторы манифестации по приговору суда были расстреляны, многих участников ее наказали длительными сроками тюремного заключения.

Случались эксцессы и иного типа. Однажды Хрущев учинил публичный разнос писателей, в творчестве которых, как ему доложили, появились нотки критического изображения советской действительности, досталось от него и художникам, и скульпторам за отступления от реалистического метода в изобразительном искусстве, и, несмотря на то, что сам был человеком малообразованным, ничего не сведущим в художественном творчестве, стал в резкой, грубой форме поучать всех их, как надо писать, рисовать и ваять.

И все же описанные крайности теперь стали уже не системой, а частными проявлениями, в целом же жить стало свободнее, легче в психологическом отношении. Обдумывая вопрос о поездке в ГДР, я учел изменившуюся ситуацию в стране и решил, что теперь чинить препятствий мне не станут, и дал согласие на нее.

Выбрав свободное время, направился на Чистые пруды в министерство просвещения РСФСР. В его отделе международных связей меня приняла приветливая инспектор Агеенкова, долго расспрашивала о том, что я окончил, где и кем работал, словом, знакомилась со мной, потом повела к начальнику отдела Обыденову. Он ходил маленькими шажками по своему большому кабинету, разминаясь после долгого сидения за столом, невысокий, полноватый, с редкой растительностью на голове, маленькими бесцветными глазами на обрюзгшем желтоватом лице, на котором утвердилось навсегда какое-то презрительно-ироническое выражение, свойственное самодовольному человеку, избалованному своим привилегированным, положением. Усевшись за стол, он повел разговор со мной барски-пренебрежительно, не выказывая никакого интереса ко мне, лишь бы соблюсти формальность, но свое "добро" на мою поездку дал.

Теперь осталось заняться оформлением документов. Вот с этого и начались мои мучения. Я даже представления не имел о том, насколько трудно и сложно было получить заграничный паспорт. Для этого следовало представить заполненный формуляр по учету кадров на восьми страницах, автобиографию, справку с места жительства, справку из поликлиники о состоянии здоровья, характеристику из РОНО и, самое главное, бумагу из райкома партии о возможности командирования меня за границу. Прежде чем получить ее, пришлось пройти "чистилище" – особую комиссию, состоявшую из пяти-шести стариков непрезентабельной внешности, но державшихся самоуверенно, наподобие главных вершителей людских судеб. Это были пенсионеры, райкомовские активисты, так называемые "старые члены партии", всецело преданные ей, преданные бездумно, без каких-либо рассуждений и, конечно, с безупречным социальным и политическим прошлым. Они-то и учинили мне перекрестный допрос с пристрастием, так что мне стало жарко. Наконец один из них сказал:

– Ничего, пусть съездит!

Сказал, как будто одарил милостью. С тем меня и отпустили. Мнение этой комиссии было решающим, и нужную бумагу из райкома партии я получил. Все собранные документы передал в отдел международных связей министерства, просвещения. Потом ездил в ОВИР – отдел виз и разрешений министерства иностранных дел СССР за получением заграничного паспорта.

Когда эта изматывающая волокита с оформлением документов закончилась, нас, отъезжавших в ГДР, человек сорок, собрали в министерстве для инструктажа. Перед нами выступил Обыденов и в той же манере своего личного превосходства над другими и с тем же презрительно-ироническим выражением на лице долго излагал правила нашего поведения за границей: по приезде в Берлин обязательно зарегистрироваться в советском посольстве, быть бдительными, осторожными, ни в коем случае никуда не ходить поодиночке, ни с кем из местных жителей не заводить знакомств, не вести разговоров о внутреннем положении в нашей стране, о местонахождении промышленных предприятий, расположении воинских частей и т.д. и т.п., во всем высоко держать честь и достоинство советского человека. После того как Обыденов закончил свои наставления, нам дали прочитать инструкцию о нашем поведении за рубежом и заставили расписаться в том, что мы с нею ознакомлены. От всего этого возникал на душе и в сознании какой-то давящий психоз. Пишу я обо всем этом единственно для того, чтобы показать, с какими сложностями были связаны тогда поездки за границу, как власти страшились выпускать советских людей за рубеж, даже в дружественные страны, входившие в так называемый "лагерь социалистических государств", возглавлявшийся СССР. Боязнь заграницы, самоизоляция от нее все еще продолжались.

После инструктажа нас разделили на восемь групп – по числу территориальных округов ГДР, в которых нам предстояло работать. Я попросил зачислить меня в ту из них, которая направится в Эрфурт, на юг ГДР, так как знал, что именно там находятся наиболее интересные места. Познакомился со своими коллегами по группе. Возглавляла ее методист Московского городского института усовершенствования учителей Агнесса Юрьевна Лыскова. Помимо меня, в группу входили преподаватель Московского педагогического института имени Ленина Надежда Петровна Осипова, учительница московской школы Елена Николаевна Рожнова и учительница из Тамбова Ольга Евгеньевна Репковская. Все они произвели на меня, приятное впечатление, кроме нашей руководительницы Лысковой, которая, как мне сразу же показалось, была несколько настырной, любившей навязывать другим свое мнение и свою волю. Это первое впечатление о ней впоследствии полностью подтвердилось. Все группы в целом возглавляла инспектор отдела международных связей министерства.

Из Москвы выехали 5 октября, комфортно разместившись в международном вагоне, и на следующие сутки были уже в Берлине.

Поселили нас в новой, только что открывшейся гостинице "Sport-hotel", мы оказались ее первыми жильцами. Утром состоялось знакомство с немецкими инспекторами-методистами по русскому языку, прибывшими из округов ГДР. Под их руководством нам предстояло проводить свою учебную работу. Инспектором из Эрфурта оказался Вальтер Хайдер, высокий плотный мужчина, круглолицый, с серыми спокойными глазами и гладко зачесанными назад редкими светлыми волосами. Он свободно говорил по-русски без какого-либо акцента, что нас даже несколько удивило, держался вежливо, корректно, но чувствовалось, что он человек серьезный и деловой. Мы с ним сидели в фойе гостиницы вокруг низенького столика и вели беседу.

– Я рад познакомиться с Вами и надеюсь, что мы вместе хорошо поработаем с большой пользой для наших учителей русского языка, – сказал Хайдер, оглядывая нас.

– Мы приложим для этого все усилия, – ответила ему наша руководительница Лыскова.

Этот день оказался чрезвычайно насыщенным. Сначала всех нас повезли на автобусе в советское посольство, чтобы мы засвидетельствовали свое прибытие в Берлин. Большое красивое здание посольства впечатляло своим внешним видом. Внутри его презентабельно выглядели просторный вестибюль, широкая беломраморная лестница, ведущая на бельэтаж, светлый зал приемов. К нам вышел работник консульского отдела, поприветствовал, напомнил правила, которыми мы должны руководствоваться, находясь в ГДР, назвал номер телефона, по которому следовало звонить, если возникнет необходимость. На этом наша встреча, с ним закончилась.

Затем мы посетили немецкое министерство просвещения. Заместитель министра, невзрачный мужчина в сером костюме, ведя дружескую беседу, сказал:

– Мы придаем большое значение укреплению тесных связей Германской Демократической Республики с Советским Союзом по разным направлениям. Чтобы успешно осуществлять его, расширяем изучение русского языка, преподавание которого введено у нас во всех школах и высших учебных заведениях в качестве обязательного предмета. Но не все учителя, преподающие русский язык, владеют им хорошо. Для повышения их квалификации мы ежегодно организуем курсы с участием педагогов из Советского Союза. С этой целью мы пригласили и вас.

В заключение он сказал, что не сомневается в успехе нашей работы и заранее благодарит за нее. Прием был недолгим.

Побывали мы и в Обществе дружбы ГДР с СССР. Здесь мы с интересом узнали о широком размахе работы этого общества, имевшего отделения во всех городах и крупных населенных пунктах и насчитывавшего миллионы членов. Складывалось впечатление, что Германская Демократическая Республика и ее население прочно сориентированы на СССР и с ним связали свою судьбу.

Наши новые немецкие друзья, проявляя любезность, пожелали познакомить нас с восточной частью Берлина и некоторыми его достопримечательностями.

Наш автобус, поколесив по улицам и переулкам, приткнулся к обочине и остановился. Выйдя из него, мы увидели перед собой какие-то бесформенные руины, бугрившиеся на земле, занимая порядочную площадь. Нам пояснили, что это все, что осталось от рейхсканцелярии Адольфа Гитлера. После падения Берлина было принято решение взорвать ее. Безобразный протяженный холм служил напоминанием трагедии Берлина и всей Германии, пережитой в недавнем прошлом.

Проследовали дальше. Я внимательно вглядывался во все, что попадалось по пути. На улицах, которые мы проезжали, было многолюдно, безостановочно сновали автомашины, город жил напряженной жизнью. Однако, хотя со времени окончания войны прошло уже семнадцать лет, следы ее все еще виднелись повсюду: то и дело встречались обгорелые закопченные остовы пустых домов, груды развалин, занимавшие большие площади. Берлин медленно восстанавливался после перенесенных им чудовищных разрушений.

Автобус, свернув вправо от центрального проспекта, остановился около высокой металлической ограды с массивными красивыми воротами. Миновав их, пошли неторопливо по широкой аллее с высокими ветвистыми липами, еще не успевшими сбросить листву. Впереди справа увидели большую статую из желтоватого камня. Она изображала женщину, склонившуюся в глубокой печали: и в выражении ее лица, и в согбенной фигуре, облеченной в просторные одежды, выражалось столько неизбывного горя и душевных страданий! Лишь незаурядный скульптор мог передать в камне всю эту сложную гамму человеческих чувств. Но перед кем же эта женщина склонилась в своей тоске и печали? Я оглянулся – и все понял! Вдали, на порядочном расстоянии, возвышалась, отчетливо выделяясь на сером фоне неба, могучая фигура советского воина-победителя – всемирно известная скульптура Е.В. Вучетича. Только теперь мне стало ясно, что мы находимся на мемориальном комплексе "Трептов парк". Медленно, медленно шли мы к памятнику русскому воину по широкой полосе дороги, красневшей от устилавшей ее кирпичной крошки. По обеим сторонам лежали вряд, возвышаясь над землей, широкие белые плиты надгробий над прахом солдат и офицеров, павших при штурме Берлина. Фигура воина по мере приближения к ней постепенно вырастала, увеличиваясь в размерах. Вот мы остановились перед ней. Воин, огромный, могучий, стоял на большом круглом пьедестале, высоко вознесшись над нами, с непокрытой головой, устремив взор вдаль перед собой и, казалось, о чем-то вспоминал и думал, думал. Плащ-палатка свободными складками ниспадала с его плеч. В правой руке зажал он рукоять широкого меча, острый конец которого упирался в обломки разрубленной фашистской свастики, валявшиеся у его ног, а в левой руке держал ребенка, доверчиво прижавшегося к его груди. Все это было уже до мелочей знакомо мне по фотографиям, и все-таки вид этого величественного памятника, стоявшего передо мной, потрясал до глубины души. Может быть, это происходило еще и потому, что ведь и я был участником той войны, и этот солдат, отлитый в бронзе, олицетворял собой моих боевых друзей, сложивших головы в жестоких битвах, а они, эти павшие товарищи, не забылись, продолжали жить во мне, в памяти моей.

Мы поднялись по ступеням к основанию памятника, представлявшего собой подобие огромного колокола. Немцы, сопровождавшие нас, не пошли за нами, остались стоять кучкой с какими-то смущенными лицами, и это поначалу вызвало у меня недоумение, так как не находило объяснения и потому казалось странным. Внутри цокольная часть памятника представляла собой просторное круглое помещение, по периметру которого размещались под стеклами подсвеченные картины, отображавшие неимоверную тяжесть для советского народа войны против фашистской Германии, сцены битв, штурма Берлина, горящие здания, стрельбу орудий, натиск танков, неудержимые броски вперед пехоты, и повсюду убитые, раненые, искалеченные. Череда этих картин и приведенные в надписях данные о миллионных потерях человеческих жизней, понесенных нашей страной в этой войне, потрясали душу. Многие женщины не могли сдержать своих слез, вытирали их платочками, склонив головы. Теперь мне стало понятно, почему немцы не пожелали пройти вместе с нами внутрь этого памятника...

Покинув Трептов парк, мы поехали опять в центр Берлина и остановились на площади у Брандербургских ворот с их высокими колоннами, портиками по бокам и конной колесницей над ними. Прошли через эти ворота и оказались у серой стены, перегораживавшей проспект. Это и была знаменитая, а лучше сказать пресловутая Берлинская стена, разделившая город на восточную и западную части. Она не отличалась высотой, через нее просматривалась та, чужая сторона города, где уходил вдаль широкий проспект, по нему сновали автомашины, спешили люди, на небольшом расстоянии справа виднелся мрачный темный Рейхстаг, тяжело распластавшийся на земле, еще не восстановленный, с дырявым ребристым каркасом купола. По эту сторону стены собралось порядочно народа – туристов и просто любопытствующих. Откуда-то появился майор немецкой народной армии, видимо, пограничник, и стал давать пояснения, обращаясь к нам:

– Стена воздвигнута год тому назад за одну ночь. Ее блоки тайно заготовили заранее. Возводили стену воинские части. Жители, увидев ее утром, были изумлены случившимся, тысячи их с той и другой стороны устремились к ней, чтобы увидеть своими глазами. На машине прикатил обер-бургомистр западного Берлина Вилли Брант и, подойдя к стене, раздраженно говорил окружавшим его: "Почему позволили?! Как допустили?!" Но стена уже стояла прочно. Теперь мы можем жить спокойно.

Да, стена стояла прочно, разделяя одних немцев от других, один мир от другого.

На этом закончилось наше знакомство с Берлином, и мы возвратились в гостиницу.

Переночевав, наша группа во главе с Хайдером выехала

поездом к месту предстоящей нашей работы. Миновали город Галле с его высокими дымящими заводскими трубами, в Лейпциге сделали пересадку и к вечеру были в Эрфурте. Не задерживаясь в нем, направились в Луизенталь.

Луизенталь – это широкая протяженная долина среди невысоких живописных Тюрингенских гор, покрытых лесом, с быстрой речкой, текущей посреди нее, и несколькими небольшими поселками. В одном из них мы устроились на жительство в здании профтехучилища – женщины в одной комнате, мы с Вальтером Хайдером в другой. Немецкие учителя, прибывшие на курсы со всей Тюрингии, разместились в двухэтажном доме другого поселка, находившегося в километре от нашего. Здесь же проводились и учебные занятия. Мы приходили сюда каждое утро. Курсантов разбили на пять групп по двенадцать – пятнадцать человек в каждой. Когда мы обсуждали с Хайдером стоящие перед нами задачи, он просил нас уделить больше внимания развитию у наших подопечных разговорной русской речи.

– Только тот по-настоящему владеет иностранным языком, кто говорит на нем, – назидательно заметил он.

И вот начались занятия. Я приступал к ним с волнением, так как до сего времени мне не приходилось обучать иностранцев, однако дело пошло успешно. Помогло мне то, что я сам когда-то изучал немецкий язык и представлял себе, какие трудности могут возникнуть у немцев при изучении ими русского языка. Заниматься приходилось и постановкой правильного произношения звуков, и грамматикой, и переводами, и, конечно, разговорной речью на самые разные темы. Быстро установились хорошие, доверительные отношения между мной и моими учениками. Среди них были мужчины и женщины, люди общительные и приветливые, одни с трудом говорили по-русски, другие свободно, хотя и с ошибками, а Эрих Хофман, молодой красивый блондин, даже без акцента в произношении.

– Где вы так хорошо научились русскому языку? – спросил я у него.

– В нашем городе находится ваша воинская часть, мы с женой познакомились с семьей одного офицера, часто общаемся, в этом весь секрет успеха, – ответил он, смеясь. Среда слушателей курсов оказалось немало выходцев из Польши и Чехословакии, депортированных из этих стран в Германию после окончания войны. Знание местного славянского языка помогло им овладеть и русским. В моей группе вполне прилично говорили по-русски Урсула Грюнберг, брюнетка средних лет, и Эмма Брюкнер, красивая веселая хохотушка. Обе они до войны жили в Варшаве. Урсула, очень непосредственная в выражении своих мыслей и чувств, говорила с искренней досадой:

– Сколько горя и страданий принесла нам эта война! Мы так хорошо жили в Варшаве, никогда не возникало никаких недоразумений между поляками и нами, немцами, а война перессорила всех, вызвала взаимную ненависть. А зачем и кому это надо? Ведь у людей всех национальностей одно желание – жить спокойно, заниматься своими делами.

И верилось этой Урсуле: говорила она как простая женщина, обеспокоенная благом своей семьи. Тема минувшей войны возникала часто и на занятиях, и в беседах в перерывы между ними. Ганс Фишер, скромный интеллигентный человек, выходец из Чехословакии, говорил со стеснительным выражением лица:

– Мы, немцы, живем с чувством вины перед вами, русскими, так как мы начали войну против вас.

Я ответил ему:

– Война давно закончилась, теперь надо стремиться к примирению и взаимопониманию: народы не могут и не должны жить во вражде вечно.

Но не всем немцам были свойственны настроения Ганса Фишера. Как оказалось, многие из курсантов, с которыми я познакомился, во время минувшей войны служили в гитлеровской армии и признавались в этом даже с какой-то легкостью.

– Я воевал под Ленинградом.

– Я под Курском.

– Я на Украине, – говорили они без тени смущения как о чем-то вполне естественном. Прошло уже много лет после окончания войны, а она и события, связанные с ней, все еще волновали людей не только в нашей стране, но и в Германии.

По воскресеньям занятия не проводились: эти дни использовались для экскурсий.

– Они нужны для расширения кругозора наших учителей, – говорил Вальтер Хайлер. – Многие их них замкнулись в своих семьях и не знают, что есть интересного даже вблизи от них.

Перед тем как отправиться в путь, он ставил одно непременное условие: в продолжение экскурсии всем говорить только по-русски – для тренировки, конечно. Погода, благоприятствовала нам. Осень наступает в Германии позже, чем у нас, в Подмосковье. Стояли сравнительно теплые солнечные дни, только листья на деревьях зардели багрянцем.

Первая экскурсия состоялась в Эйзенах. Прибыв туда, увидели небольшой чистый уютный городок, в котором причудливо сочеталась глубокая старина с новью. От площади в центре его растекались в стороны узенькие улочки и переулки, застроенные одно – двухэтажными старинными домами, стоящими впритык друг к другу, отчего казалось, будто ты вдруг попал из современности в средневековье. Это впечатление было настолько сильным, что я тогда не удивился бы, если бы вдруг увидел, как, выйдя из-за угла, направились бы нам навстречу в широкополых шляпах, черных плащах и со шпагами на боку доктор Фауст и его неизменный спутник Мефистофель. Чем дальше от центра города, тем выше и современнее становились дома.

В исторической части Эйзенаха, неподалеку от площади, мы всей нашей многочисленной группой остановились напротив небольшого двухэтажного дома. Вальтер Хайдер пояснил:

– В этом доме родился Иоган Себастьян Бах. Теперь здесь музей.

Я весь встрепенулся от его слов. Вот неожиданность! Ведь стоило приехать из Москвы сюда только для одного того, чтобы увидеть этот дом! Поспешили внутрь его. Осмотр начался со второго этажа, где находились небольшой зал и примыкавшие к нему комнаты с очень низкими потолками, маленькими оконцами и старинной неуклюжей тяжелой мебелью. В одной из комнат стоял широкий диван, обитый почерневшей от времени кожей: на нем родился Бах. На стене висел его портрет в старческом возрасте: с него смотрело на нас обрюзгшее круглое лицо, обрамленное седыми волосами, с померкшим тяжелым взглядом выцветших глаз. Портрет без слов говорил о болезненном состоянии психики композитора, у которого к концу жизни помутился разум. Я с жадностью рассматривал все, что было передо мной, боясь упустить хотя бы одну деталь.

Спустились на первый этаж и попали в музей истории развития скрипки. Во всем мире только три таких музея. И опять я не мог оторваться от экспонатов, с увлечением прослеживая, как скрипка, начавшись палочкой с натянутой струной, постепенно превращалась в известный нам музыкальный инструмент. Здесь же

в экспозиции находилась одна из скрипок Баха.

Я заметил, что наших курсантов почему-то ничего из увиденного ни на втором, ни на первом этаже особенно не заинтересовало. Когда вышли из музея, они даже стали с усмешками подтрунивать надо мной:

– Анатолия Алексеевича Бах очаровал!

А ироническое выражение их лиц как бы говорило: "Нашел кем интересоваться!" Это задело меня, и я ответил с некоторой горячностью:

– Так ведь это же Бах, один из великих композиторов, основоположник современной музыки, намного расширивший возможности музыкального творчества! Не будь этого вашего земляка, возможно, не было бы у нас ни Генделя, ни Моцарта, ни Бетховена!

Усмешки исчезли с лиц, однако же мне показалось, что мои слова не прибавили уважения к Баху у моих коллег. Хайдер, подводя итог, заметил, что в конце войны дом Баха разрушила, попавшая в него авиабомба, но его восстановили в точности таким, каким он был прежде.

В тот же день мы осмотрели еще одну достопримечательность – замок Вартбург, находящийся в окрестностях Эйзенаха. На машинах подъехали к подножию высокой горы, покрытой густым лиственным лесом, и по серпантину дороги стали подниматься к ее вершине. Наконец в просвете между деревьями на фоне голубого неба увидели и сам замок, вцепившийся в вершину горы высокими крепостными стенами, боевыми башнями по углам, центральной неуклюжей цитаделью. Издали он казался темным, угрюмым и неприступным. Такое впечатление от него не рассеялось и тогда, когда мы вступили в его тесный двор. Поражала воображение массивность внешних стен, опоясывавших замок и стоявших над многометровыми обрывами склонов гор. Вид отсюда был восхитительным! Гора, на которой находился замок, высоко взметнулась над всеми остальными горками, отчего местность просматривалась на много километров во все стороны, а покрывавший ее густой лес под лучами солнца полыхал осенним ярким многоцветьем. Казалось, здесь все соединилось для того, чтобы показать, как прекрасен мир! Ганс Фишер, заметив мой немой восторг от увиденного, произнес:

– А вы знаете, отчего появился замок на этой горе? Очень

давно, еще в двенадцатом веке, владетельный граф этих мест во время охоты случайно оказался на вершине этой горы и был поражен красотой открывшейся перед ним панорамы. И тогда он сказал: "Подожди, гора: будет на тебе замок!" От этих его слов произошло и название замка – Вартбург: "warten" по-русски означает "ждать", а "Burg" переводится как замок, крепость, город: города-то раньше находились за крепостными стенами. Замок строился, укреплялся, совершенствовался более ста лет.

Прошли внутрь цитадели замка, двигались по мрачным переходам, поднимались и спускались по каменным лестницам, попадали в полутемные комнаты с узкими окнами в виде бойниц. В одной из них задержались. Женщина-экскурсовод стала пояснять по-немецки, а нам, русским, переводили:

– В этой комнате долгое время жил Мартин Лютер. Когда он выступил против папы римского Льва X и всех порядков в католической церкви, то подвергся гонению. В 1520 году папа отлучил Лютера от церкви, а его сочинения повелел сжечь. Через год на сейме епископов в Вормсе по настоянию папы учение Лютера было осуждено, в результате этого его жизни возникла угроза: его могли объявить еретиком и сжечь на костре, как в то время поступали со многими. Курфюрст Саксонии Фридрих Мудрый, сочувствовавший учению Лютера, предложил ему укрыться в его замке Вартбург, что он и сделал. Тайно проживая в этой комнате, Лютер переводил с латинского языка на немецкий Библию. Он сидел за этим грубо сколоченным столом из необструганных досок, на этом толстом чурбаке вместо стула. По преданию, к экзальтированному Лютеру стал являться бес, чтобы помешать ему в его богоугодном деле. Однажды Мартин, увидев нечистого, запустил в него чернильницей, которая попала вот в эту стену – видите на ней чернильное пятно?– мы рассмеялись, а экскурсовод продолжала: – Бес перестал являться к Лютеру, и он успешно закончил перевод Библии, чем не только приобщил наш народ к священному писанию, но и положил основание созданию немецкого литературного языка. Это-то и является главным в его подвиге...

День, проведенный в Эйзенахе и Вартбурге, оставил много ярких впечатлений. В Луизенталь мы возвратились лишь поздно вечером.

В следующее воскресенье наш путь лежал в город Веймар. Солнечным утром на легковых автомашинах выбрались из лесистых Тюрингенских гор на равнину и по прекрасному шоссе помчались на восток.

– Анатолий Алексеевич, – обратился ко мне Хайдер, – оглянитесь. Видите среди горной цепи самую высокую вершину? Это гора Брокен, на которой состоялся шабаш ведьм, описанный Гете в "Фаусте".

Я с любопытством впился взглядом в синеющий вдали силуэт этой знаменитой горы.

Через два часа быстрой езды мы были уже в Веймаре. Город этот большой, но тихий, казалось, он все еще не выбрался из того размеренного и спокойного ритма жизни, каким отличался в начале прошлого века. Тогда он пользовался широкой известностью, являясь одним из значительных культурных центров не только Германии, но и всей Европы. Просвещенный веймарский герцог Карл Август славился меценатством, привлекал к своему двору известных писателей, поэтов, музыкантов. Здесь жили и творили великие Вольфган Гете, Фридрих Шиллер, Иоган Себастьян Бах. Их славой знаменит и теперешний Веймар. И опять я весь напрягся и сосредоточился, приступая к знакомству с достопримечательностями этого славного города.

Центром Веймара является обширная площадь. С одного ее края замер в задумчивой торжественности большой, но не броский на вид герцогский дворец с взметнувшейся над крышей узкой высокой башней. С его осмотра и началась наша экскурсия. Однако дворец не произвел на меня особого впечатления ни своим внешним видом, ни внутренним убранством, так как в том и другом значительно уступал известным мне дворцам русских царей и вельмож.

Вышли в парк, и тут мне бросилась в глаза маленькая, но очень красивая белая церковка явно русского стиля, стоявшая неподалеку от дворца. Я поинтересовался, как она здесь оказалась, и экскурсовод пояснил мне:

– Веймарский герцог женился на одной из сестер русского императора Александра Первого, но она не пожелала изменить свою веру, для нее и был выстроен этот православный храм.

Осмотрели склеп – усыпальницу герцогов, где на самом видном и почетном месте увидели также красивые гробы из черного мрамора с прахом Шиллера и Гете, стоящие рядом на возвышающейся площадке.

Но наибольшее впечатление произвел на меня памятник этим великим немецким писателям на площади перед дворцом. Он представляет их опять-таки стоящими рядом в свободной позе, с обнаженными головами, в старинных камзолах, в чулках до колен и башмаках с пряжками. Гете положил левую руку на плечо Шиллеру как другу, в правой, опущенной вниз, держит лавровую ветвь. Шиллер, восторженный, с высоко поднятой головой, зажал в руке свиток со своими стихами. Глядя на них, казалось, как будто они, встретившись на общем пути, на миг остановились, преисполненные взаимного уважения. Скульптор, конечно, погрешил против истины: Гете и Шиллер никогда не были близкими людьми, и по-разному сложилась их жизнь, но, видимо, автор памятника хотел показать, что оба они, будучи современниками, в равной мере являлись великими, прославившими немецкую литературу на весь мир.

Пересекли наискосок площадь и оказались около углового двухэтажного каменного дома с мезонином во всю его длину. В нём жил Гете. Вельможный писатель, занимавший в течение многих лет пост первого министра веймарского герцога, не знал бедности, о чем свидетельствовал принадлежавший ему этот дом. Особенно запомнились в нем кабинет писателя со столом, за которым он работал, с придвинутыми к нему старинными стульями, библиотека со стеллажами, заполненными книгами, и спальня с широкой кроватью, на которой скончался Гете, находясь в почете и славе.

Побывали мы и в доме, где находилась квартира Шиллера, просто обставленная, свидетельствовавшая лишь о том, насколько скромно он жил, в отличие от Гете.

На этом мы и закончили знакомство с Веймаром, хотя успели увидеть лишь незначительную часть его достопримечательностей. А ведь в нем жили и творили также и Бах, поэты и писатели Виланд, Гердер, Эккерман, а в более позднее время и Франц Лист. Поистине, Веймар – это город-музей!

Покинув его, мы ехали среди живописных холмов, заросших буковым лесом. Золотая осень была в разгаре, по сторонам дороги красовались могучие деревья, объятые желтым полымем. Машины поднялись по отлогому склону протяженной плоской горы Эттерсберг и остановились у ворот, от которых в обе стороны уходили серые тюремные стены с колючей проволокой над ними.

– Вот это и есть гитлеровский концентрационный лагерь "Бухенвальд" – сказал Вальтер Хайдер. Я прочитал надпись над воротами, выведенную большими металлическими буквами "Jedem das Seide," что переводится как "каждому свое". В понимании фашистов это евангельское изречение должно было означать, что одним надлежит господствовать, другим подчиняться, быть рабами, мучиться и погибать – словом, каждому свое!

Приступили к осмотру бывшего лагеря, сопровождаемые экскурсоводом – пожилым невысоким и худощавым немцем в старенькой помятой шляпе и сером поношенном плаще, с приветливым выражением лица. Он начал с того, что представился, назвав свое имя и фамилию, а потом продолжил:

– То, что я буду вам рассказывать и показывать, известно мне не понаслышке, не по книгам и журнальным статьям: я был узником этого лагеря, провел в нем более четырех лет. Я состоял членом коммунистической партии Германии еще до прихода Гитлера к власти, а фашисты по отношению к нам, коммунистам, не знали пощады. Много нас томилось здесь, в этом лагере, многие здесь и погибли, в живых остались лишь некоторые.

Эти слова старика-немца, сказанные просто, без какой-либо аффектации, вызвали сочувствие к нему и еще более сосредоточили наше внимание. Помолчав, он продолжил:

– Правительство Германской Демократической Республики организовало в "Бухенвальде" своеобразный музей под открытым небом, чтобы зрительно показать всем приезжающим сюда изуверскую сущность фашизма, бесчеловечную жестокость его адептов, превративших массовое уничтожение людей в одну из разновидностей своей повседневной деятельности. Я посвятил остаток своих дней разоблачению фашизма, потому и работаю здесь экскурсоводом.

Он повел нас по территории бывшего лагеря, делая свои пояснения. От него мы узнали, что сохранилось лишь несколько бараков, где жили военнопленные и другие заключенные, остальные строения после окончания войны были снесены. В одном из оставшихся бараков была оформлена экспозиция из фотодокументов, показывавшая внутреннюю жизнь лагеря, когда он действовал, со всеми ее жестокостями. Нет нужды все это описывать – оно теперь широко известно, но не могу не сказать о том, что потрясло меня до глубины души. Экскурсовод подвел нас к какой-то странной высокой конусообразной куче, состоявшей из волос, и стал пояснять:

– В лагере содержались не только военнопленные многих национальностей, но и гражданские лица, в том числе женщины и дети. Они тоже подлежали уничтожению. Прежде чем отправить на смерть женщин, их стригли наголо. По тому, как велик этот холмик, можете представить себе, сколько же их здесь погибло! Но здесь перед вами лишь небольшая часть волос казненных: остальные использованы для набивки матрацев.

Дрожь пробегала по телу, слушая этот рассказ экскурсовода. В куче валялись косы брюнеток, блондинок, шатенок, волосы тех, которые имели короткие прически.

Неподалеку в этом же бараке находилась еще одна куча, состоявшая из маленьких детских ботиночек, туфелек, тапочек – красненьких, синеньких, желтеньких. Воображение рисовало крохотные фигурки мальчиков и девочек, замученных здесь и сожженных в печах крематория.

Потом подошли к столу, на котором в экспозиционном ящике под стеклом с подсветкой располагались сувенирные дамские сумочки разных фасонов, изготовленные из выделанной человеческой кожи.

Все увиденное в этом бараке казалось немыслимым, невероятным, но и не верить этому было невозможно.

Направились к крематорию, стоявшему в конце лагеря, в стороне от бараков, приземистому зданию с высокой четырехгранной трубой. Обогнув его, остановились у входных дверей. Подождав, когда все соберутся, экскурсовод сказал:

– В лагере находился вместе с нами вождь немецких коммунистов Эрнст Тельман. Когда фашисты – Гитлер, Гиммер и другие – поняли, что война, ими проиграна, они решили уничтожить его, боясь оставить в живых. 18 августа 1944 года вечером Тельмана привели сюда и на этом месте, у дверей, застрелили. Тело его сбросили внутрь крематория вот через этот шурф, – экскурсовод показал на люк рядом с дверью, потом продолжил:

– Гестаповцы хотели сделать все это тайно, чтобы никто не знал о судьбе Тельмана, но случайно эту трагедию подсмотрел один лагерник из числа, обслуживавших крематорий. Он в это время по какому-то делу находился на крыше и спрятался за трубу. От него нам, заключенным, стало известно о смерти Тельмана.

Несколько ступенек, спускавшихся от входной двери вниз, привели нас в комнату, служившую своеобразной приемной. Экскурсовод обратил наше внимание на деревянные колотушки с длинными ручками, лежавшие на полке, тянувшейся вдоль левой стены от входа.

– Этими колотушками, – пояснил он, – гестаповцы забивали на смерть людей, приведенных сюда на уничтожение.

Я, пораженный, с изумлением спросил:

– Зачем же такая бесчеловечная жестокость, когда проще было бы застрелить их?

– Чтобы понять поступки гестаповцев, надо представлять их психологию: это же были не люди в обычном понимании этого слова, а изуверы, которым мучить людей, видеть их страдания доставляло удовольствие, своего рода наслаждение, – ответили мне.

Справа от "приемной" находилась небольшая комната с цементным полом, по которому вдоль противоположной стены тянулся желоб, у стены слева стоял обычный ростомер, каким пользуются медики. Экскурсовод продолжал свой страшный рассказ:

– Колотушками убивали лишь некоторых, большинство обреченных на смерть пристреливали вот в этой комнате. Смертнику говорили, что его направляют в госпиталь, но прежде он должен пройти обследование и принять душ. Обрадованный человек охотно проходил в эту комнату, его встречал "врач" в белом халате, ставил на ростомер, за которым в стене имеется небольшое, почти незаметное отверстие на уровне головы – вот оно, посмотрите. Там, за стеной, в маленькой темной комнатке сидел гестаповец. Когда он видел, что на ростомер встал человек, стрелял из пистолета ему в затылок. Труп уносили к печам крематория, а цементный пол, залитый кровью, смывали из шланга, водой, которая стекала по этому желобу. Потом заводили сюда следующую жертву...

Экскурсовод говорил тихим голосом, спокойно, без эмоций, но от этого только больше верилось ему, глубже проникали в душу его слова. Все, о чем он рассказывал, казалось невероятным, страшным, ужасным!.. Ничего подобного мне слышать до этого не приходилось. Не приходилось и видеть мест, где производились убийства и казни. Я находился в подавленном, почти шоковом состоянии.

Прошли дальше, к печам крематория. Большие зевы их топок стояли раскрытыми.

– Здесь, в этой комнате, трупы складывали в штабель, – бесстрастно повествовал экскурсовод. – Потом их по одному клали на эти высокие тележки, подвозили к топкам и на особых приспособлениях вдвигали в раскаленные печи. Они работали день и ночь. Пепел от сгоревших трупов падал вниз, после охлаждения его упаковывали в мешки и потом продавали крестьянам в качестве удобрения для полей.

Мне подумалось: "Да, у практичных немцев все утилизировалось: и женские волосы, и детские туфельки, и человеческая кожа, и даже пепел от сожженных трупов!"

Когда шли от крематория в обратном направлении и оказались на бывшем плацу, экскурсовод опять задержал нас.

– Обратите внимание на это могучее, но уже засохшее дерево, – сказал он. – Оно называется "Дуб Гете". По преданию, когда Гете на прогулках приезжал сюда, (отсюда до Веймара всего семь километров), то любил отдыхать под этим дубом, почему он и был назван его именем. Фашисты ненавидели и презирали культуру, издевательски относились к ее носителям, в том числе и к великому Гете. Чтобы подчеркнуть это, они превратили дуб, носящий его имя, в место истязания людей: провинившегося лагерника подвешивали на нем и избивали палками на виду у остальных заключенных, выстроенных колоннами на этом плацу...

Вышли к длинному ряду высоких кубических пилонов с большими круглыми чашами над ними для возжигания огня, экскурсовод продолжил пояснения:

– Место, где мы находимся, называется Проспект Наций. В лагере содержались заключенные из восемнадцати стран Европы. Здесь нашли смерть 56000 человек. В память о них при создании на месте фашистского лагеря мемориального комплекса возведено восемнадцать таких пилонов, на них вы видите надписи "СССР", "Германия", "Франция" и т.д. Это сделано для того, чтобы отметить те страны, граждане которых содержались в лагере и погибли в нем. Там, где заканчиваются пилоны, около трех символических братских могил, вы видите узкую высокую башню – она называется Колокольной: в верхней части ее находится колокол, который звонит каждый час, напоминая нам о погибших. А перед башней разместилась скульптурная группа, изображающая узников "Бухенвальда".

Глянув на свои ручные часы, экскурсовод сказал:

– Сейчас мы услышим звон поминального колокола – время уже подошло.

В тишине раздались редкие удары, глухие, траурные, щемящие душу. Знакомство с бывшим лагерем и мемориальным комплексом закончилось. Мы выразили искреннюю благодарность нашему экскурсоводу и тепло попрощались с ним.

Возвращались из "Бухенвальда" в подавленном состоянии. Увиденное и услышанное от экскурсовода тяжким камнем легло на душу, мучило и не проходило. Когда я находился на фронте, мне довелось наблюдать много всяких жестокостей, и убийств, и смертей, но там все это происходило во время боев и сражений, люди гибли от пуль, разрывов снарядов, мин, авиабомб. Здесь же, в "Бухенвальде", пришлось столкнуться с жестокостями другого рода, не вызывавшимися необходимостью, заранее обдуманными, преднамеренными, осуществлявшимися лишь из желания мучить, истязать и убивать себе подобных. Как же можно совместить это с понятием о человеке? Человек – кто же он такой? "Человек – это звучит гордо!" – воскликнул Горький устами Сатина. Но всякий ли человек достоин такого возвышенного, восторженного восприятия его? Оказывается, нет, далеко не каждый! Сколько темного и злого, звериного заложено в человеке, которое порой, при тех или иных обстоятельствах, прорывается наружу в ужасающих формах! Не у всех, конечно, но у многих. И опять, и опять мысли возвращались к "Бухенвальду", вставало перед глазами все то страшное, что находилось в нем. Подумалось и о том, что ведь "Бухенвальд" не являлся каким-то исключением: подобные немецкие лагеря имелись в Австрии, Польше и других странах. А сколько их было в нашей стране, может быть, еще более ужасных, чем этот самый "Бухенвальд"! "В таком же лагере, в таких же мучениях погиб и мой брат Валериан... Фашизм советский был ничем не лучше фашизма немецкого, только, может быть, еще более отвратительный"– думал я, сидя в мчавшейся машине.

Несмотря на различие идеологий немецкого и советского фашизма, их родству имеется немало подтверждений, оба они характеризовались разносторонними проявлениями жестокого тоталитаризма, но один факт их сходства меня особенно поразил, когда я узнал о нем.

Оказывается, после освобождения лагеря "Бухенвалъд" американскими войсками и последующей передачи его под советскую юрисдикцию в связи с оставлением американцами Тюрингии согласно имевшемуся предварительному соглашению по этому вопросу деятельность лагеря "Бухенвальд" возобновилась, но только теперь он был уже не немецким, а советским. Произошло это в августе 1945 года. На той же территории, обнесенной высоким забором с несколькими рядами колючей проволоки, с теми же воротами с сакраментальной надписью над ними "Jedem das Seide", в тех же длинных низких бараках и в тех же гибельных условиях содержалась уже другая категория лиц: немецкие военные преступники, гестаповцы, эсэсовцы и прочие подобные, а также те из немцев, которые недоброжелательно отзывались о порядках, установленных советскими властями в их зоне оккупации побежденной Германии. За пять лет существования этого лагеря под начальствованием бериевских молодцов в нем погибло семь тысяч человек.

Такова подлинная история лагеря "Бухенвальд", служившего страшным местом заключения двум родственным политическим режимам, – сначала немецкому фашизму, а потом советскому.

Наши экскурсионные поездки продолжались. При одной из них по дороге в город Гота встретилась колонна советских танков (ГДР была перенасыщена советскими войсками). Они прогрохотали мимо нас на большой скорости. За ними промчались грузовые автомашины с солдатами в кузове. Потом еще танки и солдаты при оружии, еще и еще. "Как при передвижении войск на фронте" – подумалось мне. И вообще дорога казалась необычно оживленной, на ней спешило много машин в обоих направлениях. "Что бы это могло означать? Ведь такое неспроста!" – встревожился я.

– В чем дело? – озабоченно спросил я Вальтера Хайдера, сидевшего рядом со мной в машине, на что он ответил:

– Думаю, ничего особенного. Не волнуйтесь, Анатолий Алексеевич, все обойдется.

Но этот его уклончивый ответ только усилил мою тревогу. Когда возвратились домой, я набросился на газеты, русские и немецкие, в которые в последние дни не заглядывал из-за большой занятости и к своему великому удивлению выяснил, что, оказывается, Советский союз находится на грани войны с Соединенными Штатами Америки, вооруженные силы обеих стран приведены в полную боевую готовность, флотилии военных кораблей СССР стремительно движутся через Атлантику к берегам Нового Света. В связи с этим во всем мире возник переполох. В странах НАТО и в странах Варшавского договора начались спешные военные приготовления. Газетные сообщения обо всем этом ошеломили меня, но они не прояснили главного вопроса, а именно: почему и из-за чего произошло столь опасное противостояние нашей страны с Америкой. Причины этого со всеми их подробностями стали известны широкому кругу людей лишь через несколько лет, но в моем повествовании лучше раскрыть их суть без промедления.

Резкое и глубокое ухудшение отношений Советского Союза и США, дошедшее до критической точки, произошло из-за социалистической Кубы, на которую СССР тайно доставил свыше сорока тысяч солдат и офицеров, а также несколько десятков ракет средней дальности с ядерными боеголовками, способными поразить стратегические цели Америки на большей части ее территории. Дядя Сэм, разумеется, не мог стерпеть таких наглых действий своего главного противника и пригрозил принять ответные меры всеми имеющимися в его распоряжении средствами и, как первоочередной шаг в этом, объявил установление морской блокады Кубы. Возник острейший кризис, угрожавший всеобщему миру и вошедший в историю под названием "Карибского". К счастью, до военных действий дело не дошло: в соображениях президента США Джона Кеннеди и генерального секретаря ЦК КПСС Никиты Хрущева возобладал разум. Советскому Союзу пришлось пойти на попятную и с позором вывезти на кораблях свои ракеты с Кубы под наблюдением военно-морских и воздушных сил Америки.

Обо всех этих подробностях, как я уже упомянул, мне стало известно позже, а тогда, в 20-х числах октября 1962 года, я остро осознал лишь серьезную опасность возникшей ситуации и больше всего боялся, в случае возникновения войны, оказаться за пределами своей страны. Меня перестали интересовать и ГДР, и курсы, я хотел лишь одного – скорее возвратиться на Родину. К счастью, газетные сообщения становились день ото дня спокойнее.

Между тем подходили к концу октябрь и занятия на курсах. Для немецких учителей пребывание на них оказалось очень полезным: они стали свободнее говорить по-русски, без той скованности, которая наблюдалась вначале, выражали удовлетворение мной как педагогом, я постоянно чувствовал их уважительное отношение ко мне. Особенно это проявлялось у Эриха Тиле – молодого высокого рыжеватого немца с добродушным выражением лица.

– Я очень благодарен вам, Анатолий Алексеевич, – сказал

он однажды, когда мы с ним беседовали в перерыве между занятиями. – До сего времени мне ни разу не приходилось говорить с русским человеком, и я не знал, правильно ли я произношу слова, строю предложения. А теперь, после ваших уроков, у меня появилась уверенность в себе, а те недостатки во владении русским языком, которые у меня еще имеются, я смогу преодолеть самостоятельным трудом.

Эрих Тиле был несколько чудаковатым в своей непосредственности: он каждое утро встречал меня у входа в здание, когда я вместе со своими коллегами приходил на занятия, сопровождал меня до классной комнаты и в течение всего дня относился ко мне с подчеркнутой предупредительностью.

Работа курсов завершилась 1 ноября. Наше с курсантами взаимное прощание было теплым и дружественным: как водится, обещали не забывать друг друга, писать письма и т.д. и т.п.

На следующий день я и мои коллеги находились уже в Эрфурте, переночевав, ознакомились с этим красивым городом. Сохранилось в моей памяти посещение здешнего католического собора эпохи Возрождения. Главную его достопримечательность представляют очень высокие окна-витражи, состоящие из небольших квадратных стеклышек, закрепленных в гнездах особой рамы из нержавеющего металла. На каждом таком стеклышке яркими и в то же время мягкими многоцветными красками золотистого оттенка изображена какая-либо сцена, из Библии или Евангелия, в результате всеми этими рисунками последовательно передается главное содержание названных божественных книг. Секрет изготовления тех красок, имевших свойство проникать внутрь стекла, теперь утрачен. Во время войны от близкого взрыва, авиабомбы несколько стеклышек выпали из гнезд в раме и разбились. Художники восстановили изображенное на них, но подобрать нужные оттенки красок уже не смогли, в результате эти стеклышки по своей тональности резко отличаются от остальных. На одной из внешних стен собора на большой высоте изображен Иисус Христос, возносящийся на небо, но художник, создававший картину, просчитался, и у Христа одна рука оказалась заметно короче другой. Для художника эта ошибка оказалась страшным ударом, которого он не

смог перенести и повесился.

Из Эрфурта в Берлин отправились утренним поездом. На перроне толпился народ – мужчины, женщины, дети. Мне бросилось в глаза, что многие, обнимаясь при расставании, горько плакали.

– Почему так много слез? – спросил я у Вальтера Хайдера.

– Это прощаются родственники. Некоторые из них проживают здесь, в Восточной Германии, другие – в Западной, и они не знают, кода увидятся вновь и увидятся ли вообще когда-нибудь, – ответил Вальтер хмуро. Теперь я уже по-иному смотрел на плачущих немцев, понимая весь трагизм их положения, возникшего в результате насильственного раздела Германии на два противостоящих друг другу государства. Это представляло собой почти то же, что глубокая рана на теле, которая никогда не перестает болеть и кровоточить.

Во второй половине дня мы были уже в Берлине и поселились в той же гостинице "Sport hotel". Вновь собрались вместе все мы, русские педагоги, работавшие в разных округах ГДР, весело переговаривались, обменивались впечатления от пребывания в разных местах этой страны.

На следующий день наши немецкие друзья организовали нам еще одну экскурсию – в Потсдам. Там мы осмотрели загородный дворец прусского короля Фридриха Великого, носящий имя Сансуси, погуляли в его красивом парке с прудами и плавающими на них белыми лебедями, а затем ознакомились с летним дворцом кайзера Вильгельма II Сицилиенхоф, теперь известным тем, что в нем проходила знаменитая Потсдамская конференция глав держав-победительниц, на которой были подведены итоги войны против гитлеровской Германии. С любопытством осмотрели в этом дворце просторный зал с высоким потолком, где за большим круглым столом заседали делегации Советского Союза, США, Англии и Франции, возглавляемые Сталиным, Труменом, Черчиллем и сменившим его Этли, а также де Голлем.

Вечером того же дня я еще успел побывать в Берлинском оперном театре, где прослушал в хорошем исполнении оперу Пучини "Тоска".

6 ноября утром мы, тепло попрощавшись с немецкими инспекторами, опекавшими нас в течение целого месяца, поездом выехали в Москву, радостно взволнованные, переполненные впечатлениями и желание быстрее возвратиться домой, на Родину: ведь известно, что даже "дым отечества нам сладок и приятен"!

О проделанной работе во время командировки пришлось

отчитаться в министерстве просвещения. Та же инспектор отдела международных связей Агеенкова, принимавшая меня ранее, перед отъездом в ГДР, беседуя со мной, спросила:

– Как вы чувствовали себя с немецкими учителями, представителями органов народного образования и другими?

– Чувствовал себя спокойно и вел себя уверенно, так как по образованию и опыту работы не уступал им, – ответил я.

Этим наш разговор и закончился.

11

Я вновь приступил к выполнению директорских обязанностей в своей школе. Мое месячное отсутствие не внесло диссонанса в ее налаженную работу.

Однако моя поездка в ГДР имела неожиданные последствия, резко изменившие мою жизнь. Месяца через три, когда я находился в своем кабинете, раздался телефонный звонок. Приложив трубку к уху, я услышал женский голос:

– С вами говорит инспектор управления кадров министерства просвещения Елизавета Григорьевна Шумарева. Анатолий Алексеевич, мы думаем пригласить вас на работу в центральном аппарате нашего министерства. Я прошу вас подъехать ко мне, чтобы переговорить по этому вопросу.

Телефонный разговор взволновал меня. По моим тогдашним представлениям министерство просвещения являлось настолько высоким учреждением, что работать в нем, как мне думалось, могли лишь некие избранные, но только не я. "Стоит ли туда идти? Ведь не справлюсь!" терзался я сомнениями. – И почему они остановили свой выбор на мне? По чьей рекомендации?" Вопрос не случайный, так как никаких высокопоставленных лиц, которые могли бы мне протежировать, у меня не имелось. Все эти сомнения и колебания, а также постоянная загруженность делами привели к тому, что я все медлил с поездкой в министерство. Наконец инспектор Шумарева позвонила вновь, выразила удивление, почему я не являюсь, и обязала быть у нее завтра же. На следующий день, приехав в министерство, с трудом разыскал на третьем этаже нужную комнату, находившуюся в каком-то закутке, где работала Шумарева. Елизавета Григорьевна, уже не молодая, но в меру полная, с живыми глазами и вежливо-обходительная, чтобы составить мнение обо мне, дипломатично завела изучающий разговор о том о сем – о школе, в которой работал, о семье и прочем, а я, уже по опыту зная, для чего и с какой целью ведется эта беседа, слушая ее и отвечая ей, между тем думал про себя, когда же она перейдет к тому вопросу, ради которого я здесь нахожусь, и что именно она мне предложит. Шумарева была многоопытным инспектором по подбору кадров в центральный аппарат министерства просвещения и умела тонко выведать у собеседника все, что ее интересовало в нем.

– Анатолий Алексеевич, я довольна, что мы познакомились с Вами, и, надеюсь, это знакомство продолжится, – плела дипломатическую паутину Елизавета Григорьевна с подобающим при этом ясно-улыбчивым выражением лица. – Не скрою, что о вас мы узнали в отделе международных связей. По итогам недавней поездки в ГДР Вам была дана высокая аттестация, что и послужило причиной желания более близко познакомиться с вами. Мы хотим предложить вам должность инспектора организационно-педагогиче­ского отдела главного управления школ нашего министерства. Это самый важный отдел основного, ведущего управления по организации народного образования на территории России. Вам придется выезжать в командировки с инспектированием состояния работы школ, районных, городских отделов народного образова­ния, а также облоно, крайоно, министерств просвещения автономных республик.

– Прошу прощения, – прервал я ее, – но я никогда не работал в руководящих органах народного образования и не смогу проверять их деятельность.

– Зато вы можете глубоко раскрыть состояние работы школ. Кому, как не директору, известны все стороны их деятельно­сти, в том числе самые сокровенные? А оценка работы органов народного образования, их организаторской инициативы в первую очередь зависит от состояния работы школ в районе, городе или области. Нет, этого бояться вам не надо.

Наша беседа продолжалась долго. Льющийся разговор Шумаревой действовал завораживающе, как гипноз. Перспективу она нарисовала интересную, увлекательную. Воображение мое разыгралось, и мне подумалось: "Чего бояться? Даже если я не справлюсь, то возвратиться на работу в школу я всегда смогу!" Я дал свое согласие Шумаревой.

– Ну вот и хорошо! – промолвила она удовлетворенно. Елизавета Григорьевна, назвала документы, какие мне необходимо представить, и заключила:

– Только не задерживайте с ними. Чем скорее они будут у меня, тем лучше!

По свойствам моего характера я долго обдумываю и не решаюсь, но, решившись, действую быстро и настойчиво. Через несколько дней я передал папку со своими документами Шумаревой и думал, что тотчас же будет издан приказ о моем назначении. Однако процесс оформления на работу в министер­ство оказался очень сложным. Шумарева велела мне явиться к ней через неделю:

– А пока с вашим личным делом будут знакомиться наши начальники, – сказала она. При следующей нашей встрече Шумарева, без лишних слов встала из-за стола и, прихватив папку с моими документами, промолвила:

– Теперь я буду представлять вас тем, от кого зависит ваше назначение. Пойдемте!

И вот началось хождение по министерским начальникам. Сначала зашли к секретарю парткома Грибкову, от него к начальнику управления кадров Коневу, потом к начальнику главного управления школ Черникову, к заместителю министра Шустову. Анатолий Иванович, бывший заведующий Мосгороно, недавно перешедший на работу в министерство, узнал меня по прошлым встречам с ним и шутливо спросил:

– Что, Анатолий Алексеевич, решили стать чиновником? – и, не дожидаясь моего ответа, добавил: – Давайте и здесь поработаем вместе!

Наконец попали к самому министру Евгению Ивановичу Афанасенко. Он сидел за столом, откинувшись в кресле, полный, круглолицый, чернобровый, с серыми глазами на выкате, редкими волосами, гладко зачесанными назад. Когда я подошел к его столу, прошагав через длинный богато обставленный кабинет, он привстал, подал мне руку и пригласил садиться. Усевшись в кресле поудобнее, я, вглядываясь в холеное, выбритое до блеска, но невыразительное лицо министра, приготовился внимательно слушать его. Он не стал ни о чем расспрашивать меня, а сам повел разговор.

– Мне бы хотелось, – начал он, – чтобы вы, приступая к работе в министерстве, прониклись чувством ответственности за выполнение своих обязанностей. Ведь мы здесь, в министерстве, будем вашими глазами смотреть на состояние дел в народном образовании области, края или автономной республики, так как вы станете анализировать его. Исходя из ваших заключений, последуют соответствующие меры с нашей стороны. Поэтому и заведующим облоно, крайоно, министрам просвещения автономных республик будет далеко не безразлично, как вы оцените их работу, какие недостатки вскроете, что нам доложите. Держите себя с ними и со всем местным руководством авторитетно, как подобает представителю министерства.

Наставления Афанасенко показались мне дельными. Он встал, снова пожал мне руку и сказал в заключение:

– Желаю вам успехов в работе!

На этом хождение по начальникам закончилось. Через день приказ о моем новом назначении был подписан.

Я пошел к заведующей РОНО Шкодкиной сообщить ей об этом. Она была любезна со мной, как никогда раньше, и в разговоре заметила:

– Мы уже знаем о вашем новом назначении, звонили нам. Далеко вы одним махом шагнули – минуя районо, гороно, прямо в министерство!

Расстались мы с нею тепло и по-дружески.

В школе известие о моем уходе с должности директора было воспринято всеми с сожалением: привыкли друг к другу за годы совместной работы! Но больше всех огорчилась учительница пения Анна Андреевна Тилевич.

– Ах, Анатолий Алексеевич! – вздохнув, с досадой сказала она. – Сами уговорили меня перейти в эту школу работать, а теперь покидаете. Не будет мне ни от кого такой помощи, как от вас!..

Еще через три дня я передал школу новому директору.

Глава 4. В МИНИСТЕРСТВЕ ПРОСВЕЩЕНИЯ РСФСР. часть1

Глава IV В МИНИСТЕРСТВЕ ПРОСВЕЩЕНИЯ

РСФСР

Весь мой дальнейший трудовой путь вплоть до выхода на пенсию был связан с Министерством просвещения РСФСР. При частых командировках во все концы Российской Федерации я получил возмож­ность наблюдать ее жизнь в самых разных проявлениях как в городах, так и в сельской местности, что раздвинуло мои представления о ней вглубь и вширь. Кроме того, мне пришлось соприкоснуться с де­ятельностью государственного аппарата всех уровней, что также спо­собствовало уточнению понимания состояния дел в стране и привело в конце концов к далеко идущим выводам.

1

Утром 1 апреля 1963 года я шагал в спешащей толпе по весен­ней снежно-водяной жиже от станции метро "Кировская"[1] и мимо па­мятника Грибоедову, гневно взирающему с высоты пьедестала на люд­скую суету перед собой, с правой стороны улицы Чистые пруды подо­шел к трехэтажному дому № 6 дореволюционной постройки, у массив­ных дверей которого на стене бросалась в глаза вывеска с надписью большими золотыми буквами по черному фону "Министерство просвеще­ния РСФСР". Впервые я прошел в эти двери не как посетитель, а как сотрудник данного высокого учреждения.

Раздевшись в гардеробе, находившемся в полуподвальном помеще­нии, поднялся на второй этаж и зашел в комнату 213 к начальнику организационно-педагогического отдела главного управления школ Кларе Иосифовне Золотарь. Я встречался с нею и ранее, перед моим назначением. Это была пожилая полная женщина с серыми от проседи волосами, подвижная и энергичная. Она встретила меня приветливо:

– Явились? Вот и хорошо! Приступайте к своим новым обязанно­стям.

Усадив меня перед своим столом, она долго и подробно разъ­ясняла мне, в чем будут состоять эти мои обязанности, а закончила беседу словами:

– Конечно, не вдруг и не сразу вы станете настоящим инспекто­ром, для этого нужны и знания, и опыт, но все это со временем при­дет к вам. Вначале я буду подсказывать, что и как нужно делать, а сами вы прислушивайтесь и присматривайтесь к своим коллегам-инспек­торам, учитесь у них, перенимайте их опыт. Вот вам папка с послед­ними приказами министра, над выполнением которых мы работаем, изу­чите их, чтобы знать, чего надо требовать от органов народного об­разования и школ.

Клара Иосифовна отвела меня в соседнюю угловую двести двена­дцатую комнату, представила находившимся в ней инспекторам отде­ла, сказав:

– Отнеситесь к новому товарищу внимательно и окажите ему по­мощь своими советами.

Инспекторская комната была большая и светлая, с окнами, выхо­дившими на Чистопрудный бульвар. Вдоль двух противоположных стен стояли в два ряда письменные столы с проходом между ними. Мне до­стался свободный стол в левом ряду у самого окна, его и стал я об­живать как свое новое рабочее место.

Состав инспекторов организационно-педагогического отдела был очень сильный: некоторые из них работали здесь уже по десять-пятнадцать лет. Большинство составляли женщины. И опять мне пришлось вживаться в новый коллектив, осваиваться в новой обстановке.

Однако ознакомительный период длился недолго. В министерство приходило много писем от учителей, родителей учащихся и других лиц с различными вопросами, касавшимися деятельности органов народ­ного образования и школ, а также со всевозможными жалобами на них. Подготовка ответов на эти письма занимала у инспекторов немало вре­мени. Клара Иосифовна подключила и меня к этой работе. Над первым письмом от какой-то гражданки из Рязанской области я сидел долго, исписал почти два листа. Однако, не имея представления о том, ка­кие ответы по форме и содержанию даются из министерства, засомне­вался в правильности написанного мной и попросил инспектора Борисову просмотреть подготовленный черновик. Она, прочитав, сказала:

– Нет, не надо так! Жалобу этой гражданки лучше переслать в Рязанский облоно с нашим сопроводительным письмом: пусть они раз­берутся на месте в том, о чем она пишет, а то ведь нам здесь неиз­вестны все обстоятельства дела. Я вам советую: возьмите наши папки с перепиской и почитайте, как мы отвечаем: это поможет вам.

Так я и сделал. Для меня не составило труда быстро усвоить ха­рактер и стиль министерской переписки. Очень помогло мне в работе с ответами на письма и жалобы умение печатать на машинке: я не нуж­дался в услугах машинописного бюро, которое всегда надолго задер­живало исполнение заказа, поэтому дело с ответами на письма шло у меня быстро, чем была довольна Клара Иосифовна.

– Вы мне все завалы с письмами расчистили! – смеясь, говорила она. Инспектор Гусев, мой сосед по столу, тоже новичок в этой долж­ности, человек медлительный, говорил, растягивая слова:

­– Работа с письмами – это дело второстепенное. Самое трудное для нас – командировки. Они-то и выявляют, кто на что способен.

Но в командировки меня пока не посылали, давали время для то­го, чтобы я поглубже освоился с министерской жизнью, пропитался ее духом. А осваиваться было с чем: в министерстве насчитывалось около пятнадцати управлений, десятки разных отделов и служб, ему подчинялись Академия педагогических наук со всеми ее научно-иссле­довательскими институтами, Республиканский институт усовершенство­вания учителей, издательство "Просвещение", редакция "Учительской газеты". Постепенно я ознакомился со всем этим сложным центральным аппаратом управления делами народного образования всей России.

Один раз в неделю, по четвергам, в большом хорошо обставлен­ном зале проводилось заседание коллегии министерства, где рассматривались и решались наиболее важные вопросы состояния и улучшения деятельности школ, средних и высших педагогиче­ских учебных заведений, других подведомственных министерству учреждений. Посещал заседания коллегии и я, чтобы глубже вникнуть в существо актуальных просвещенческих проблем. Помимо этого, я мог здесь увидеть и узнать все руководство министерства, что также было необходимо при моей рабо­те. Заседание обычно вел сам министр Афанасенко, важно вос­седая за большим широким столом. Ближе к нему по обе стороны длинного приставного стола размещались его заместители, за ними следовали начальники главных управления и управлений, потом их за­местители – соблюдалось своего рода местничество. Все остальные рассаживались на стульях, стоявших рядами по обе стороны при­ставного стола. Зал заседания коллегии заполнялся до отказа.

Вскоре я заметил, что с дельными и глубокими высказываниями по обсуждавшимся вопросам выступают на заседании коллегии замести­тели министра, начальники управлений и другие лица, а Афанасенко ограничивался лишь поверхностными замечаниями и чаще всего ссыла­лся при этом на давнишний опыт работы своего отца – директора школы в Белоруссии. Когда я поделился своими наблюдениями с коллега­ми-инспекторами, то Ангелина Аркадьевна Богатырева, женщина реши­тельная и язвительная на слова, сказала:

– Откуда же ему взять умных замечаний, когда он случайно оказался министром?

– Как так? – удивленно спросил я.

– А вот так! – продолжала Богатырева. – Был он у нас в Москве заведующим Фрунзенским районным отделом народного образования, но в то же время находился в приятельских отношениях с министром куль­туры Катенькой Фурцевой, а ей в свою очередь благоволил Хрущев. Вот она и порекомендовала ему назначить Афанасенко министром, что и было сделано. Ведь у нас как водится? Для назначения-то нужен не ум, не способности, а протекция. Бывало, когда вызовут тебя к прежнему министру, к Каирову, то скорее хватаешь с собой на всякий случай папку с документами, а если теперь идешь к Афанасенко, то спешишь подкрасить себе губы и брови. Вот какой у нас министр! – смеясь, закончила Ангелина Аркадьевна. Авторитет Афанасенко был невысок, не он направлял развитие народного образования в стране, и если дело с этим обстояло более или менее благополучно, то долж­ное отдать следовало действительно толковым и работо­спо­собным за­местителям министра профессору Алексею Ивано­вичу Маркушевичу, Пав­лу Васильевичу Зимину и Анатолию Ивановичу Шустову, а также началь­никам управлений: по вузам – профессору Николаю Васильевичу Алек­сандрову, программно-методического управ­ле­ния – Владимиру Павлови­чу Стрезикозину, планово-фина­нсо­вого управления – Федору Владими­ровичу Гармонову и другим. Они, что называется, подпирали Афана­сенко, не плечами и спинами, а своими умными головами.

Тому, что сказала Богатырева про Афанасенко, верилось, так как в те годы в стране творилось много несуразного. Хрущев, заняв пост первого секретаря правящей партии, одновременно, по давно установившейся традиции, стал главой государства, ибо ни Прези­диум Верховного Совета СССР с его председателем, ни Совет Министров без позволения Президиума ЦК КПСС и лично Хрущева ничего серьезного принимать не могли. Вначале Хрущев на волне проводившейся им крити­ки сталинизма и некоторого ослабления духовного и административно­го гнета над народом пользовался уважением и поддержкой в широких слоях общества, но это продолжалось недолго. Он не отличался ни образованностью, ни культурой, ни глубокомыслием, к тому же еще любил крепко выпить и при выездах в республики, края и области по­ощрял устройство для него пышных застолий. При таких его качествах он не выдержал испытания верховной властью, зазнался, стал дей­ствовать самоуправно, ни с кем и ни с чем не считался. При нем и по его протекции на должности первостепенной важности назначались люди, неспособные к государственной деятельности, ничем не приме­чательные. Такими были, например, Л.И.Брежнев, Н.В.Подгорный, А.П.Кириленко, а также целый ряд министров и других деятелей.

Никита Сергеевич понимал, что в стране, ее экономике, особен­но в сельском хозяйстве, нужны серьезные новации, и он проявлял неуемную деятельность по внедрению их, но при этом не осуществлял никаких структурных преобразований, не менял ничего по существу, а вводил лишь новшества организационного порядка, хотел добиться по­ложительных результатов, не ломая прежней порочной основы, в итоге достижения оказывались мизерными или их не было вовсе. При нем лик­видировали промышленные министерства, территорию Советского Союза разделили на полтора десятка экономических районов, в которых обра­зовали Советы народного хозяйства, им передали руководство всеми промышленными и иными предприятиями, однако никакого эффекта от этих преобразований не получилось, а путаница возникла великая. Стремясь поправить дела с кормовой базой в животноводстве, Хрущев сделал ставку на повсеместное распространение посевов кукурузы, за что был прозван "кукурузником", и сеять ее обязали даже такие север­ные области, как Пермская, Кировская, Костромская, Вологодская, где она по климатическим условиям расти не могла, это приводило лишь к запустению больших посевных площадей земли. Чтобы поставить сельских жителей в полную зависимость от колхозов и совхозов и тем самым сосре­доточить их усилия на увеличении колхозно-совхозного производства, у них отобрали приусадебные участки земли, позволявшие им худо-бедно су­ществовать. Колхозникам и жителям небольших городов и поселков город­ского типа, таких, например, как Уржум, запретили держать скот, а сле­дствием этого стало резкое уменьшение его поголовья и значительное ухудшение обеспечения населения мясом и молоком. Был усилен негласный запрет выдавать колхозникам паспорта в целях сделать невозможным вы­езд их в города. Это было насильственным закреплением их на месте про­живания, возрождение крепостного права в ином виде. Однако отток сель­ского населения в города, вопреки ожиданиям, резко возрос из-за ухуд­шения жизни в деревнях: люди "добывали" себе паспорта путем подкупа председателей колхозов, работников сельских советов и милиции. Моло­дежь, уехавшая в города учиться, в деревни не возвращалась. Процесс запустения деревень усилился. Для повышения ответственности партийных и советских органов за руководство делами сельского хозяйства в каждой области образовали два обкома партии и два облисполкома – промышленный и сельский, но это привело лишь к антагонизму между ними и неразбери­хе. В стране по-прежнему остро не хватало промышленных товаров и про­довольствия, в магазинах скапливались большие очереди. Авторитет Хрущева резко упал, его нововведения стали высмеиваться, про него распро­странилось, подобно эпидемии, множество анекдотов, а ведь известно, что над кем смеются, того не уважают.

Страна жила в обстановке непродуманных и непредсказуемых действий государственного лидера, его бесплодных начинаний, в условиях пус­той суеты и нестабильности. В таких обстоятельствах приходилось рабо­тать всем, в том числе и мне.

2

Время бежало быстро, наступил июль, и вот тогда состоялась моя первая командировка. Предусмотрительная и благожелательная Золотарь послала меня не одного, а вместе с Богатыревой, чтобы я поучился у нее тому, как нужно вести себя и действовать при выполнении задания за пределами Москвы. Наш путь лежал в Калмыцкую автономную республику. Ангелина Аркадьевна еще в Москве стала наставлять меня:

– Вы, Анатолий Алексеевич, обязательно возьмите с собой что-нибудь из продуктов, которые долго не портятся, – копченой колбасы, сыра, печенья, а то ведь там ничего этого нет, можно и голодным остаться, особенно, когда в районы выедешь.

Оформив документы, получив деньги и приобретя билеты, мы с Богатыревой из аэропорта "Внуково" вылетели в Элисту. Через два часа внизу под самолетом среди необозримой голой желтоватой сте­пи показались перекрещенные линии улиц с белыми домами. Столица автономной республики была невелика: сверху она казалась большим поселком. Когда мы вышли из самолета, нас охватила нестерпимая жара. С безоблачного синего неба белесое солнце жгло нещадно. Его ослепляющий свет, и повисший над землей зной, и горячий густой воздух, которым было трудно дышать, и пустынная без единого деревца местность вокруг аэродрома – все это воскресило в моей памяти Монголию лета 1945 года, когда наши войска стремительно двигались к границам Китая. Сходство было разительное!

Нас встретил заместитель министра просвещения автономной республики Чиряев, высокий худощавый человек со смуглым загорелым лицом.

– Ух, какая же у вас здесь жара! – пожаловалась ему Ангелина Аркадьевна.

– Измучила она нас. Спасения от нее нет. Все выгорело, трава стала бурой, – ответил Чиряев.

Машина помчала нас от аэродрома к городу, побежала по его малолюдным улицам с невысокими домами и остановилась у двухэтажного каменного здания: это и было министерство просвещения Калмыкии. В своем кабинете на втором этаже нас принял министр Василий Михайлович Ельбеев, невысокий человек с каким-то нерешительным извиняющим­ся выражением лица. Глядя на него, казалось, что он смущается тем, что называется министром, что принимает нас в таком скром­но обставленном кабинете. Василий Михайлович представил нам своего первого заместителя Анну Николаевну Дерюгину, привет­ливую говорунью.

– С чем пожаловали к нам? – спросил министр, когда все мы полукругом расселись около его стола.

– Хотим посмотреть, как вы организовали летний отдых учащихся и как готовитесь к новому учебному году, – ответила ему Богатырева.

– Плохо у нас с тем и другим, – сказал Елбеев, смущенно улы­баясь и отводя взгляд в сторону и вниз. – Много трудностей у республики, всего не хватает. Не обжились еще после воз­вращения сюда.

Он намекал на возвращение калмыков в родные места после насильственной поголовной высылки их в Сибирь по приказу Сталина в 1943 году. Прошло всего несколько лет, как им раз­решили вернуться. Из дальнейшей беседы выяснилось, что часть калмыков все еще находится в Сибири, поэтому здесь недоста­вало рабочих рук, специалистов разных профессий и даже руко­водящих кадров.

– Мы понимаем ваше положение и учтем его, когда будем де­лать выводы, – сказала Богатырева.

Совместно наметили, где мы побываем и с чем ознакомимся. После этого нас отвезли в гостиницу.

Утром мы тронулись в путь: Богатырева в сопровождении Дерюгиной направились к северу от Элисты, в сторону Городовиковского района, а я с Чиряевым – на восток, к Каспий­скому морю.

Легковая машина мчалась по грунтовой дороге, нещадно пы­ля. Впереди и по сторонам виднелась залитая ярким солнцем бурая голая степь. Лишь иногда на обочине дороги встреча­лись чахлые кустики полыни да делянки ковыля с его белесыми метелками. Вот справа от дороги стала надвигаться на нас ши­рокая белая полоса.

– Что это? – спросил я Чиряева.

– Высохшее озеро, а белое – это соль выступила, от нее житья здесь нет – все губит, – ответил он с какой-то досадой.

Чиряев был еще молод, но, как я заметил, имел скептический взгляд на все, что его окружало и с чем он сталкивался. Су­дя по его высказываниям, выходило, что все плохо и ничего хорошего быть не может.

– Видите, как пусто и голо здесь, – говорил он, сидя рядом со мной в машине. – Попробуйте-ка здесь прожить! Тяжко и зимой, и летом. Зимой холода, лютые ветры, пыльные бури; летом – несносная жара, безводье, ничего не растет, – даже трава, отары овец приходится перегонять на горные пастби­ща Дагестана и Ставропольского края. Печи топить нечем – дров нет. Поэтому и безлюдье тут...

Действительно, поселки, состоявшие из низких мазанок, встречались лишь через десятки километров. Постоянно, по мере продолжения разговора с Чиряевым, становились понятными его настроения досады. Говорил он на чистом русском языке, как и все калмыки: во время высылки они хорошо усвоили его, и де­ти, и взрослые.

– Что же ваши предки такие плохие земли выбрали? – спро­сил я Чиряева.

– Опоздали они с переселением, – ответил он. – Калмыки при­были из Центральной Азии к берегам Волги лишь в семнадцатом веке, когда свободных земель тут уже не было. Сначала они кочевали со своими стадами в заволжских степях южнее Саратова, но их стали теснить другие народы – казахи, башкиры, татары. Тогда калмыки подались к Каспию, вот в эту Ногайскую степь, но увидели, что земли здесь неудобные. Тогда они попытались пробиться дальше на юг, но встретили отпор от кавказских на­родов. Так и застряли наши предки вот в этих бесплодных землях.

– А не пытались они изменить свою судьбу? – любопытствовал я.

– Пытались, но не все. Примерно половина калмыков решила возвратиться на свою прародину, в Центральную Азию, но при пе­реходе через Кара-Кумы большинство их погибло от безводья и повальной дизентерии. Не повезло нашему народу! А тут еще эта высылка! Сколько пришлось людям пережить! Об этом лучше не рас­сказывать! – Чиряев махнул рукой и попытался улыбнуться, но вме­сто улыбки у него получилась какая-то гримаса.

Вдали в солнечном мареве показалось селение.

– Это Яшкуль, – сказал шофер, молодой калмык.

Село было без единого деревца или кустика и, видимо, в непогоду беспо­щадно продувалось всеми ветрами. Остановились около длинного деревянного одноэтажного здания школы, вышли из машины, разминая затекшие ноги. Школа оказалась на замке. Прибежала, торопливо ковыляя, уборщица, пожилая калмычка. Где директор? – спросил ее Чиряев.

– А его нет, он в отпуске, уехал, – ответила женщина, с тре­вогой глядя на начальство.

– Кто же за него остался?

– А Зоя Петровна, завуч.

– Что же нет ее в школе?

– А чего ей тут делать? Дома сидит.

– Сходи за ней, пусть скорее придет сюда, – приказал Чиряев.

Завуч, простоватая женщина средних лет, появилась минут через пять, открыла дверь школы, и мы прошли внутрь. Поговорив с Зоей Петровной, попросили ее показать нам шко­лу. В ней оказалось с десяток классов, в которых были лишь парты и классные доски, имелась еще одна комната, где хра­нились учебные пособия по всем предметам. Бедность вопиющая! Никакого сравнения с московскими школами!

Когда мы возвратились в учительскую, которая одновремен­но служила кабинетом директору и завучу, я спросил Зою Пет­ровну:

– Скажите, в каком ремонте нуждается ваша школа?

– Крышу надо перекрывать – течет при дожде, печи неис­правны – дымят, когда топятся.

– И когда же вы будете этим заниматься?

Зоя Петровна замялась, не зная, что ответить. Потом ска­зала:

– Председатель колхоза обещал помочь нам, но теперь говорит, что послать к нам некого.

– А как и где отдыхают ваши ученики? При школе будет органи­зован летний пионерский лагерь?

– Нет, лагерь не планируется. Да и ребят сейчас нет: родители у них чабаны, отправились на отгонные пастбища вместе с семьями – с женами и детьми. Вернутся только к осени.

Положение было ясное, задерживаться здесь не имело смы­сла, мы поехали дальше. Выражая свое мнение, я сказал Чиряеву:

– Впечатление у меня осталось тяжелое.

Он ответил со своим всегдашним сарказмом:

– Чего уж тут! Разве у нас, калмыков, может быть что-ни­будь хорошее!

Мне не понравилось это его душевное ожесточение, и я сказал ему:

– Ну, это вы напрасно, Михаил Михайлович, так нельзя! Не все же у вас плохо. Пройдет время – и положение изменит­ся, республика обустроится.

Может быть, но не скоро, – промолвил Чиряев примиритель­но.Наша поездка по Калмыкии продолжалась. Останавливались в поселке Комсомольском, на станции Улан Хол, что на железной дороге между Астраханью и Махачкалой, поздно вечером, безмер­но усталые, прибыли в город Каспийский.

Утром мы с Чиряевым, прежде чем заняться делами, прошлись по улицам города. Близость его от моря, до которого было не­сколько километров, проявлялась в том, что повсюду: на стенах домов, на заборах, на вешалах – виднелись бечевки с нанизанной воблой, вывешенной сушиться. Острый рыбный запах сопровож­дал нас, куда бы мы ни пошли. А в остальном Каспийский был ничем не примечательный – малолюдный, тихий, пыльный. Когда подошли к двухэтажному зданию школы, во дворе увидели выставленные свежевыкрашенные парты. Во внутренних помещениях школы две женщины красили белилами оконные рамы. На очереди у них была покраска полов. Нашелся в Каспийском и пионерский лагерь, в котором находилось человек пятьдесят ребятишек. Чиряев от всего этого несколько повеселел.

Каспийский был конечным пунктом нашей поездки. На следу­ющий день мы возвращались в Элисту. Перед глазами плыли одно­образная унылая степь и ровная грунтовая дорога на ней: не на чем остановиться глазу. Богом забытое место. К полудню жа­ра стала нестерпимой. Горячий ветер от движения машины врывался внутрь кузова через опущенные дверные стекла, тугими струями бил в лицо и грудь, но от этого не становилось легче. Хоте­лось хотя бы на короткое время прохлады и отдыха. Я сидел ря­дом с шофером и утомленным взглядом смотрел на бегущую под ко­леса машины дорогу. Но вот впереди, на далеком горизонте, в ярком солнечном освещении обозначились белые очертания до­мов, каких-то высоких строений. Чем дальше мы ехали, тем они становились отчетливее, яснее. Я спросил у шофера:

– Какой это город впереди?

Усмехнувшись, он ответил:

– Нет там ничего: это мираж!

Удивленный, я оживился: встречаться с миражами мне еще не приходилось! Видение впереди, белое, пронизанное солнечным све­том, становилось все отчетливее и, казалось, приближалось к нам.

– Какой же город виден в этом мираже? – допытывался я.

– Трудно сказать, – ответил шофер. – Вон та высокая башня похожа на водокачку на астраханском вокзале, но не знаю, так ли это.

Сидевший сзади Чиряев заметил:

– Когда ездишь летом по нашим степям, чего только не на­смотришься в этих миражах!

Я не отрывал глаз от воздушного видения. Так продолжалось долго. Но вот там, в небе на горизонте, что-то дрогнуло переместилось, передернулось – и видения не стало, мираж исчез! А в том месте, где он был, в далекой-далекой туманной дымке синее небо ложилось на край земли. Прошло еще немного времени – в стороне на большом расстоянии засверкала солнечными блестками поверхность большого озера или моря. Это был тоже мираж, но вскоре и он вдруг дрогнул и исчез. Миражи один за другим дол­го сопровождали нас, но потом их не стало, хотя жара не уни­малась. К вечеру мы были уже в Элисте, усталые, пропотевшие пропыленные, грязные. Я побежал в городскую баню мыться.

Возвратилась из поездки и Богатырева. Дальнейшая наша рабо­та проходила уже в самой Элисте. Здесь и школы были получше, и заботы о них проявлялось больше.

Наша командировка подошла к концу. Мы с Богатыревой объе­динили наши наблюдения как положительные, так и отрицательные, и она доложила о них министру Елбееву в присутствии его замести­телей. Выслушав, он сказал, что сделанные нами выводы, несмот­ря на содержащиеся в них резкие критические замечания, находит объективными и согласен с ними.

– Конечно, неприятно слышать критику, но что станешь воз­ражать, если она правдива? – сказал он. – Принимаем ее, ваши вы­воды обсудим на заседании коллегии нашего министерства, станем работать над устранением недостатков. Но есть просьба и к вам: доложите Афанасенко о наших бедах, пусть он изыщет возможность выделить нам больше средств на строительство школ, без этого нам не выйти из прорыва...

Совместно с Елбеевым отправились в Совет Министров Кал­мыцкой АССР, где Богатырева доложила выводы по командировке за­местителю председателя Совета Министров, попросив оказать помощь министерству просвещения автономной республики в укреплении ма­териальной базы школ.

На следующий день мы с Богатыревой были уже в Москве. По­том написали справку для руководства министерства о проделанной в Калмыкии работе со своими выводами и предложениями.

Важность для меня командировки в Калмыкию, простой и легкой по заданию, заключалась в том, что после нее я уже состоялся как инспектор, понял, что требуется от меня в командировке, чем и как надо ее завершать. В дальнейшем я совершал такие поездки уже самостоятельно. Они следовали одна, за другой, состав­ляли основную суть моей инспекторской работы и стали привыч­ными.

3

Содержание командировок было разное и определялось приори­тетными направлениями деятельности министерства просвещения на данный период, а приоритетность возникала, в свою очередь, от новшеств в правительственной политике, от которой всегда зави­сит и видоизменяется работа, всех учреждений образования. Эта по­литика в первой половине 60-х годов формировалась, как я уже упоминал, Хрущевым. Его бурная активность проявлялась не только в сфере экономики, но и в идеологии, духовной жизни общества. Бу­дучи глубоко убежденным адептом социалистического учения, он всеми силами стремился ускорить построение коммунистического общества в нашей стране, был уверен в возможности быстрого осу­ществления этой идеи и даже провозгласил, что уже "нынешнее поколение будет жить при коммунизме". Всех тружеников в стране стали в шутку и всерьез называть "строителями коммунизма".

Для привития людям высоких нравственных качеств, необхо­димых представителям уже близкого, как полагал Хрущев, комму­нистического общества, был разработан, утвержден и распространен в миллионах экземпляров "Моральный кодекс строителя коммуниз­ма". Не осталось ни одной школы, где бы его не вывесили на самом видном месте в красочном оформлении, детей заставляли за­учивать наизусть его пункты, а их насчитывалось до двух десят­ков. Но, как и большинство начинаний Хрущева, этот кодекс яв­лялся надуманным, не вытекал из потребностей реальной дейст­вительности, а поэтому не был жизненным. Настойчивые усилия внедрить его в сознание людей и добиться, чтобы они в своем по­вседневном поведении руководствовались моральными категориями этого кодекса, не имели успеха и полностью провалились.

По инициативе и по настоянию того же Хрущева повсемест­но были открыты школы-интернаты – "учреждения общественного воспи­тания", "школы нового типа", как их тогда, называли, которые должны были воспитывать подрастающее поколение в духе и принци­пах коммунистического общества, заранее выращивать его пред­ставителей. Это начинание тоже провалилось, а деятельность школ-интернатов получила совсем иное направление, о чем бу­дет известно из последующего повествования.

А в настоящей-то, неприкрашенной жизни того времени бы­ло много темного, отрицательного. Росла преступность всякая, в том числе и детская, она стала угрожающей, социально опас­ной. И вот в этих-то условиях в 1962 году вышло постановление Совета Министров СССР "Об искоренении безнадзорности и преступности среди несовершеннолетних". Оно ста­ло на несколько лет тем документом, над выполнением которого со­средоточили свое внимание многие государственные органы, в том числе и министерство просвещения РСФСР. Еще только когда я приступил к работе в нем, мне было дано поручение заниматься изучением проблемы безнадзорности и преступ­ности среди учащихся. Золотарь сказала назидательно:

– Вам, как бывшему директору школы, эта проблема известна во всех аспектах, вам ею и заниматься.

Первая же моя самостоятельная командировка была посвяще­на именно этой теме. Состоялась она в Хабаровский край в сентяб­ре 1963 года. Передо мной была поставлена задача изучить, ка­кая работа проводится местными органами и учреждениями народ­ного образования, в первую очередь школами, по предупреждению совершения правонарушений учащимися. В командировке принял участие также прокурор отдела по делам несовершеннолетних Про­куратуры РСФСР Всеволод Павлович Попков. Он имел целью прове­рить, как занимается проблемой преступности подростков проку­ратура края. При встрече с ним мы договорились, что будем со­гласовывать друг с другом свои действия и обмениваться получен­ной информацией. Попков произвел на меня приятное впечатление своей вежливостью и деликатностью. При обсуждении плана нашей командировки он дал мне дельный совет:

– Прежде чем ходить по школам, вы возьмите в краевом управлении охраны общественного порядка[2] сведения о правона­рушениях, совершенных учащимися, тогда вам легче будет ориенти­роваться, куда идти и чем интересоваться, а данные, которые окажутся у краевой прокуратуры, возьму я и сообщу вам.

Разговор с Попковым сразу же дал мне нужную ориентировку.

Из Москвы мы вылетели из аэропорта "Домодедово" в полночь, десять часов находились в самолете, оглушаемые ревом моторов, в Хабаровск прибыли, когда в нем уже близился вечер: так сказывалась семичасовая разница во времени между этим дальне­восточным городом и Москвой. В аэропорту встретил нас заместитель заведующего крайоно Павел Алексеевич Акимов, очень красивый мо­лодой человек, высокий, русокудрый, с румянцем на белом лице и мягкой приветливой улыбкой.

– Как долетели? – поздоровавшись, спросил он и вежливо завладел моим чемоданом.

– Тяжеловато до вас добираться, – ответил я. – У меня качает­ся земля под ногами и кажется, что все еще лечу и слышу гул моторов.

Акимов сопроводил нас до гостиницы "Амур", находящейся в конце главного проспекта Хабаровска, упирающегося в парк над спуском к величавой реке. Когда мы вошли в мой номер на вто­ром этаже, он сказал:

– Устраивайтесь и отдыхайте: ночь-то ведь не спали. Я зай­ду за вами завтра утром.

Я осмотрелся: номер был уютный с окном, в которое виднел­ся вдали Амур с синей полоской впадающей в него реки Уссури. Я умылся, наскоро покушал и, совершенно разбитый долгим поле­том, завалился в постель...

Утром состоялось знакомство с заведующим краевым отделом народного образования Макаром Давыдовичем Донником в его каби­нете. Из-за стола поднялся и неторопливо пошел мне навстре­чу невысокий плотно сбитый человек с крупной головой при ред­кой растительности на ней, волевым лицом и внимательным, изу­чающим взглядом серых глаз, в которых будто затаилась недовер­чивость ко мне. Донник, остановившись, неспеша деловито по­жал мою руку и также неспешно возвратился на свое место за столом. Но эта его медлительность показалась мне показной, нарочито напущенной на себя, чтобы казаться более важной пер­соной. Впечатление о нем складывалось такое, словно этот человек, внешне похожий на деревенского мужичка средних лет, всегда со всеми настороже, про себя что-то думает, но сам до конца не раскрывается. После первого ничего не значащего разговора Макар Давыдович спросил меня:

– Что же вас будет интересовать в нашем крае?

Когда я сообщил о цели своего прибытия, он произнес, пыт­ливо глядя на меня:

– Значит, и проблему борьбы с преступностью вы решили взвалить на школу? Я имею в виду, конечно, не вас лично, а ваше министерство.

"Не так-то он прост! – подумал я, услышав его слова. – Сразу понял, куда ветер дует!" А вслух ответил:

– Ну, говорить об ответственности школ – значит, выражаться очень сильно. Видимо, точнее будет сказать о повышении внимания школ к проблеме поведения учащихся: ведь воспитательная задача – одна из функций педагогических коллективов, никто ее не отме­нял.

Этой фразой я отвел возможность обострения разговора, чего я вовсе не желал: Доннику нечего было возразить на мой довод. Обмен мнениями дал понять нам обоим, что задирать друг друга не стоит, и дальнейшая беседа пошла глаже.

– Поддерживает ли крайоно контакты с краевым управлением охраны общественного порядка и прокуратурой по вопросам нарушения пра­вопорядка учащимися? – поинтересовался я.

– А как же иначе? – ответил Донник. – Связь у нас с ними постоянная. Каждый квартал они представляют нам такие данные. Но что толку от этого? Преступность-то растет! И что с нею делать? Может быть, вы подскажете?

В последней фразе я опять почувствовал подковырку со сто­роны Донника, но решил не обращать на нее внимания и ответил уклончиво:

– Об этом разговор у нас с вами будет в конце моей коман­дировки, а пока надо посмотреть, где и в чем недорабатывают педа­гогические коллективы школ, а, может быть, также и органы народ­ного образования, включая крайоно.

Сказав так, я хотел намекнуть Доннику, что негоже ему ста­вить меня в неловкое положение, и, кажется, он понял это.

– Будете работать только в Хабаровске или также поедете по краю? – спросил он.

– Пока в Хабаровске, а там видно будет, что дальше делать, – ответил я.

На этом встреча с Донником закончилась.

От него я направился в краевое управление охраны общест­венного порядка. Там принял меня молодой капитан – начальник от­дела по делам несовершеннолетних, и, когда я изложил свою просьбу познакомить меня с данными о правонарушениях, совершенных учащи­мися общеобразовательных школ, он открыл сейф, стоявший позади его стола, взял из него папку с документами, раскрыл ее и вы­нул несколько форменных заполненных бланков. Заглядывая в них, он сообщил мне, сколько и каких правонарушений совершили ученики, число направленных в воспитательные колонии для несовершеннолет­них и поставленных на учет в детских комнатах при отделениях милиции за плохое поведение, а также другие сведения. Наиболее тяжелое положение с правонарушениями оказалось в крупных городах – в самом краевом центре и Комсомольске-на-Амуре. Капитан назвал мне и школы Хабаровска, являвшиеся неблагополучными в отношении поведения учащихся. Сопоставление всех этих данных за последние три года показало, что преступность подростков неизменно росла по всем показателям. Однако, когда я попросил разрешения выписать себе некоторые интересующие меня сведения, капитан заколебался, сказав, что они являются секретными и огласке не подлежат. Пришлось показать ему справку первого отдела нашего министерства о том, что я допущен к секретной информации по форме номер два, то есть к той, которая относится к вопросам моей деятельности, после чего возникшее затруднение разрешилось положительно для меня.

Капитан решил воспользоваться случаем встречи с работником министерства просвещения и пожаловаться на плохую, по его мне­нию, работу школ по предупреждению правонарушений. Кладя папку с документами в сейф и стоя вполоборота ко мне, он сказал:

– Обратите внимание: школы перестали следить за поведением своих учеников, а крайоно не принимает к ним никаких мер. Видите сами: преступность-то среди школьников растет!

Слова капитана были одним из проявлений взаимных обвине­ний органов и учреждений народного образования и органов и учреж­дений правопорядка в плохой работе друг друга. С этим я сталки­вался и ранее. Не вдаваясь в полемику с капитаном, я распро­щался с ним. Сведения, полученные от него, очень помогли мне в дальнейшей работе.

Побывал я также в комиссии по делам несовершеннолетних при Хабаровском горисполкоме, а вечером Попков сообщил мне сведения, имевшиеся в краевой прокуратуре об осужденных несовершеннолетних, так что положение дел с правонарушениями детей и подростков в крае прояснилось довольно полно и с разных сторон.

Со следующего дня я стал посещать хабаровские школы, небла­гополучные по дисциплине и поведению учащихся. Сопровождали меня Акимов или кто-нибудь из инспекторов городского отдела народного образования, где я тоже успел побывать. Беседовал с директорами школ, завучами, классными руководителями, учителями, просматривал личные дела и характеристики учеников. При этом ничего но­вого я для себя не открыл: в хабаровских школах было то же самое, что и в московских, что и в бывшей моей 671-й школе: во мно­гих семьях бедность, неустроенность быта, пьянство, разлад меж­ду родителями, их безответственное отношение к воспитанию де­тей, бесконтрольность поведения учеников вне школы – все это вме­сте взятое и приводило к падению дисциплины среди учащихся, к хулиганскому поведению некоторых из них, а то и к совершению преступлений, чаще всего в виде воровства.

В одной из школ, стоящей неподалеку от Амура, я задержался долго, решив поглубже вникнуть в суть интересовавших меня проблем. Остановил свой выбор на этой школе потому, что двое ее учеников были направлены в колонию, более десяти состояли на учете в детской комнате милиции. Возникло предположение, что, может быть, в ней действительно не придается должного значения воспитательной работе с учащимися и она в какой-то ме­ре типична в этом отношении. Прибыл в эту школу вместе с инс­пектором Хабаровского гороно Алевтиной Дмитриевной Лушановой.

Начал с изучения семейного положения учеников, для чего попросил директора обязать классных руководителей дать сведения об этом. Из просмотра их записок выяснилось, что ничего особен­ного в составе учеников не было: большинство их происходило из семей рабочих и служащих. Беседа с классными руководителями показала, что они поддерживают связь с родителями своих учени­ков, знают, в каких условиях живет каждый из них, обраща­ют внимание на трудных по поведению. В школе прово­дились и внеклассные мероприятия, работали различные кружки. Складывалось впечатление, что в ней все делается так, как положено, и в то же время ее лихорадило поведение учеников. Не стоило труда заметить это, наблюдая за ними в течение слишком оживленных и шумных перемен.

Завершилось мое пребывание в этой школе беседой с директором Таращуком в его кабинете в присутствии инспектора Лушановой. Он был уже в возрасте, полноват, с постоянной озабоченностью на круглом лице, несколько суетлив, что, видимо, объяснялось его многочисленными заботами.

– Скажите, Виктор Владимирович, – обратился я к нему, – чем вы объясняете неблагополучие с поведением учащихся вашей школы? Как мне сообщили, только в этом году двое ваших старше­классников осуждены и отправлены в колонию за ограбление магазина, имели место случаи задержания учеников милицией по разным неблаго­видным поводам, немало их состоит на учете в детской комнате. С чем все это связано? Возможно, педагогический коллектив в чем-то недорабатывает? Как вы полагаете?

Таращук не нашелся, сразу, что ответить. Он, глядя перед собой, вздохнул, почесал в седеющей голове, отодвинул в сторону лежавший перед ним классный журнал, потом внимательно посмотрел на меня, на инспектора города, сидевшую сбоку стола, откинулся на спинку стула и тогда только раздумчиво произнес, адресуясь ко мне:

– Объяснять все то, о чем вы только что сказали, недостат­ками работы педагогического коллектива – это ведь проще всего: видите ли, учителя плохо воспитывают? Возможно, мы в этом деле где-то что-то упускаем, отрицать не стану. Можно было бы, помимо того, что мы делаем, учить ребят и музыке, и танцам, и этике поведения, и многому другому, проводить занятия в музеях и так далее. И все это было бы только на пользу детям, это безусловно. Но позвольте вас спросить, как все это организовать? Кто этим будет заниматься?

Виктор Владимирович остановился и посмотрел на меня долгим вопрошающим взглядом. Речь его, начатая тихо, неуверенно, посте­пенно крепла, становилась твердой. Он продолжил, как будто отве­чая на поставленный им самим вопрос:

– Вот вы, – он глянул на меня, – сегодня заметили мне, что кружков у нас маловато. Согласен, мало! Но кто их будет вести по-настоящему хорошо, чтобы в них было интересно ребятам, чтобы от них отбоя не было? Учителя? Но ведь мы им за это копейки не пла­тим. По смете только одному учителю физкультуры выделяется чет­верть ставки, чтобы он организовывал и проводил с учениками раз­личные соревнования, только ему, больше никому ничего. Разве мож­но так поступать – заставлять учителей работать и ничего им за это не платить? Это хорошо, что они у нас такие покладистые, безответные, хоть что-то делают, и на том им спасибо. Я имею в виду учителей не только нашей школы, но вообще всех. Где-ни­будь за границей заставишь учителя бесплатно работать? Вот то-то и оно! – назидательно заключил директор.

– Ваши замечания, Виктор Владимирович, справедливы, тут спо­ра нет, – сказал я. – Учителя наши обижены, труд их плохо ценится и вознаграждается, и возразить против этого нечего. Однако в то же время нельзя упускать из вида и то, что учительская работа непременно связана с воспитанием, от этого никуда не уйдешь, поэтому, если работаешь в школе, занимайся и воспитанием, наставляй ребенка, привлекай к этому семью и так далее, иначе ты не учитель, не педагог в широком смысле этого слова. К этому надо призывать ваших учителей.

– Что мы и делаем, насколько сил хватает, – подхватил мои слова Таращук – Сеем "разумное, доброе, вечное"! Я думаю, не найдется ни одной школы, ни одного учителя, которые бы этим не занимались. Нет таких школ, где учат плохому, а не хорошему. Но ведь дело-то еще и в том, что не только от школы зависят резуль­таты воспитания. Они гораздо в большей степени зависят от семьи, от нее в первую очередь и главным образом. У нас почему-то об этом не говорят, знают, а помалкивают, требования к родителям предъявляют лишь на словах, а не на деле, все неудачи в воспи­тании огульно сваливают лишь на школу и учителей. А им зачастую не под силу преодолеть вредное влияние на ребенка семьи, опус­тившихся родителей. Примеров этому сколько угодно! И не только в нашей школе...

Разговор становился все острее. Чувствовалось, что директору хотелось высказать все, что наболело у него на душе, излить обиды на несправедливости, выпавшие на долю его самого и его кол­лег за долгие годы тяжелой работы. Я не перебивал и не останав­ливал его, понимая его состояние, а также потому еще, что хо­телось до конца выяснить его взгляды и мнения, чтобы знать, что мыслят, о чем думают работники наших школ.

– Ну, а все-таки? Может быть, вы конкретизируете то, о чем только что сказали? – попросил я Виктора Владимировича.

– Пожалуйста! Вот, например, о направленных в колонию. Да не суд определил отправить их туда, а определила вся их пред­шествующая жизнь в семье, а суд только оформил это своим решением. У одного из них, Чуднова Петра /он в восьмом классе учился/, отец пьяница и дебошир, матерщинник, с ним поговорить нормально, по-человечески невозможно, деградировавшая личность; старший брат – вор, из тюрьмы не выходит: только его выпустят – он снова на воровстве попадется, и опять его туда; мать – забитая и заторкан­ная женщина, никакого авторитета у детей не имеет; есть у них еще девочка, младшая сестра Петра, но она не в счет. Так на чем же, на каких примерах воспитывался в семье этот Петр? На каких разговорах, на каких понятиях? Что заложено в него с самого ран­него детства? Да для него пьяница и вор – это герой, пример для подражания. У него уже сформировавшиеся понятия об этом. Как школе, учителям преодолеть этот ложный комплекс убеждений! Сложно это! Сложно и трудно! И далеко не всегда удается. Ну, а второй, Туренков Николай, – парень бесхарактерный, дружок Чуднова, попал под его влияние, он и подбил его на воровство. Пытались мы разлу­чить эту пару – ничего не вышло! Пропал парень ни за что! Вот так и получилось. Хочу сказать еще: а сколько в нашем микрорайоне таких семей, как у Чуднова? Полно! Живут здесь речники, железнодорожники, зарабатывают много, но и пьют безбожно, а нам, учителям, школе всей от этого приходится только маяться.

Директор, взволнованный своими же словами, встал, подошел к небольшому столику у стены, налил из графина воды в стакан и выпил большими глотками, потом вернулся и снова сел на свое место. В разговор вступила инспектор гороно Алевтина Дмитриевна, до этого молча слушавшая наш обмен мнениями, женщина еще молодая, но, судя по ее спокойному и твердому взгляду серых глаз, обла­давшая волевым характером.

– Виктор Владимирович! – начала она, подавшись вперед, к столу, и облокотясь на него. – У вас получается так, что на все ваши беды имеются объективные причины, а вы с вашим педагогичес­ким коллективом вроде бы ни при чем в той тяжелой ситуации с поведением учеников, которая сложилась в вашей школе. Так рас­суждать будет все-таки неправильно. Помните, когда мы обсуждали работу вашей школы у нас в гороно, то указывали на ее недостатки: и спаянности в педагогическом коллективе нет, работаете все пооди­ночке, разобщенно, а так нельзя, толку не будет. А в этом и ваша вина есть, Виктор Владимирович, и Натальи Ильиничны, вашего завуча. Надо менять стиль работы, перестраиваться, действовать бо­лее целеустремленно. А то ведь нам придется делать вывод об укреп­лении руководства школой, не можем мы оставлять ее в таком состоянии.

Разговор принял такой оборот, на который я вовсе не рас­считывал. Виктор Владимирович шевельнулся на стуле, покраснел, насупился, помедлив, повернул лицо к Алевтине Дмитриевне и, ре­шившись, сказал раздраженно:

– Ну и делайте свой вывод, если хотите, у меня возражений нет. Я и сам могу подать заявление об освобождении меня от должно­сти директора, не держусь за нее.

И Таращук, рассерженный, не сдерживая себя, откачнулся в сторону от инспектрисы. Я поспешил вмешаться в ход обострив­шейся беседы.

– Товарищи, товарищи, прошу вас поспокойнее, – прервал я их полемику. – Не для того мы здесь собрались, чтобы выяснять взаимо­отношения. Я думаю, главное для нас – найти пути к улучшению со­здавшегося в школе положения. И лучше всего будет, если вы этим займетесь сообща – и гороно, и школа.

Я встал со стула, дав понять, что затянувшаяся беседа закон­чена, и стал прощаться с директором. Виктор Владимирович пошел про­водить нас до выхода, смущенно говоря:

– Может быть, я наговорил чего-то лишнего по запальчивости, уж вы меня извините – не всегда ведь сдержишься!

– Да что вы, Виктор Владимирович, будет вам! Все прошло, как должно. Желаю вам успехов в работе! – ответил я, прощаясь с ним...

Я продолжал посещение школ.

Наступила суббота. Погода неожиданно испортилась: ночью прошел дождь; дул сырой холодный ветер; по небу неслись низко повис­шие серые лохматые облака. Поднявшись от гостиницы вверх по про­спекту, я зашел в краевой отдел народного образования: здесь надо было ознакомиться с кое-какими документами. Заведующий Донник был на месте. Он поинтересовался моими впечатлениями о посещенных школах, а потом спросил:

– Какие же выводы напрашиваются у вас?

– О выводах говорить еще рано, – ответил я.

А утром я находился уже в вагоне поезда и под стук колес, гля­дя в окно, любовался проплывавшими мимо красивейшими пейзажами. Поезд сначала шел по берегу неширокой реки Тумнин, потом вдоль других рек, а за ними высились причудливые очертания вершин и гребней гор, сплошь покрытых зелено-красно-желтым разноцветьем осенней дальневосточной тайги. До этого времени я думал, что самые кра­сивые места я видел в Чехословакии, но нет: здесь они были еще краше! Поезд шел медленно, со всеми остановками и к Комсомольску-на-Амуре подошел лишь на следующее утро.

В этом городе я находился несколько дней и работал в нем по уже сложившейся у меня методе: сначала, заходил в городские учреждения, потом отправлялся в школы, где оставался, до вечера. Пребыва­ние как в Советской Гавани, так и в Комсомольске-на-Амуре не дало мне чего-либо существенно нового, в их школах выявились те же про­блемы и такое же положение, что и в краевом центре, но теперь я, обогащенный наблюдениями в разных местах, мог уже уверенно обоб­щать накопившиеся у меня материалы. С ними я возвратился поездом в Хабаровск.

Через два дня я, заканчивая командировку, докладывал Доннику и Акимову свои выводы. В основном они сводились к тому, что среди учащихся общеобразовательных школ за последние годы произошел рост правонарушений и преступности, увеличилось число школьников, поставленных на учет в детских комнатах милиции за хулиганские прояв­ления; педагогические коллективы школ проводят массовые воспитательные мероприятия с учащимися, но совершенно недо­статочно занимаются индивидуальной работой с трудными по поведению детьми и их семьями. Из всего этого вытекали мои рекомендации в отношении того, на чем следует сосредоточить внимание органам и учреждениям народного образования, проводя работу по выполнению постановления Совета Министров СССР "Об искоренении безнадзорности и преступности среди несовершеннолетних". Доннику мои выводы не понравились, показались резкими, но опровергнуть их было невозмож­но, так как подтверждались они бесспорными доказательствами. Тог­да он начал атаку на них с другой стороны:

– Анатолий Алексеевич, а не кажется ли вам, что выполнение постановления начинается не с того конца? Вместо предъявления жестких требований к родителям за воспитание детей и их поведение, государство перелагает эти обязанности на школы и учителей. Не по­тому ли так делается, что безропотным и покорным учителям проще указать, легче и спросить с них? С родителями иметь дело опасно, они могут потребовать: "Платите отцам больше, чтобы жены могли дома сидеть и детьми заниматься".

– Не совсем так, – возразил я Доннику. – Спора, нет, надо по­вышать требования к родителям, но и школу нельзя отстранять от проблем воспитания. Надо действовать в том и другом направлении.

– Пока я вижу, что голы забиваются лишь в одни ворота – в школьные, и такое положение считаю неправильным: одна школа никогда не решит всех проблем воспитания детей. Никто меня в этом не переубедит.

– А вас и переубеждать нет необходимости, так как никто и не думает о воспитании только одной школой. Давайте луч­ше договоримся о том, что крайоно предложит районным и городским отделам народного образования, а также и педагогическим коллекти­вам повысить внимание к вопросам воспитательной работы с учащи­мися, особенно к ее индивидуальным формам. Вот что нужно.

На этом мы с Донником и сошлись. В таком же духе я докладывал и в крайисполкоме. На следующий день я был уже в Москве.

4

Министерство просвещения встретило меня новостью: в его руко­водстве произошли большие изменения.

Заместитель министра Иван Васильевич Падежнов, достигший уже солидного возраста, ушел на пенсию. На его место Совет Министров РСФСР назначил начальника главного управления школ Антона Антонови­ча Черникова, человека осмотрительного, осторожного, умевшего под­лаживаться к власть предержащим, что и помогло ему занять эту долж­ность. Он был безмерно счастлив от полученного назначения: радост­но светилось его улыбающееся розовое круглое лицо, самодовольно поблескивали прищуренные карие глаза, весь он как будто испускал от своей небольшой складной фигуры некое сияние, даже походка его измени­лась, стала плавной, степенной, с выбросом правой руки вверх и в сторону.

Начальником главного управления школ утвердили заведующего Омским облоно Василия Григорьевича Арсенова, внешне высокого, пред­ставительного, державшегося с чувством собственного достоинства, с покровительственной полуулыбкой на худощавом лице. Одновремен­но он был введен в состав членов коллегии министерства.

Неожиданно для всех предложили подать в отставку одному из са­мых разумных и толковых заместителей министра Павлу Васильевичу Зимину: его место понадобилось другому лицу. Продолжительное время находилась в должности секретаря ЦК ВЛКСМ Любовь Кузьминична Ба­лясная, но к ней предательски подкрался такой возраст, когда оставаться в комсомоле стало уже невозможно. Многие секретари Щ. ВЛКСМ, оставив этот пост, потом при содействии Щ КПСС занимали важные государственные должности: и Шелепин, и Семичастный, и Ми­хайлов, и Кочемасов, и другие. Начали подыскивать достаточно со­лидное кресло и для Балясной, но такого свободного не оказалось, поэтому и решили отправить на пенсию Зимина, хотя он по своему уму, знаниям и опыту мог бы еще поработать с большой пользой для народного образования. Балясная стала вторым новым заместителем министра просвещения. Была она среднего роста, статная; тугие ру­сые косы венцом обвивали ее красивую голову на манер украинок; на свежем округлом лице серые со смешинкой глаза под дугами бро­вей смотрели внимательно, как будто изучали собеседника; одевалась Любовь Кузьминична с претензией на изысканность и держала себя под­черкнуто эффектно. Она-то и стала куратором главного управления школ, в котором я работал. Сложилось так, что у нас оказались но­выми и начальник управления, и ведавший нами заместитель министра.

Однако мы, инспектора, не часто соприкасались с ними.

В самом министерстве работа не требовала от нас особого на­пряжения, занимались ответами на письма и другими текущими дела­ми, но в командировках приходилось напрягать все силы, духовные и физические. Работа по их завершению продолжалась и после возвра­щения в Москву: следовало написать подробную справку с указанием сильных и слабых сторон деятельности органов народного образова­ния и школ области, края или автономной республики, где пришлось побывать. Если привезенные оттуда материалы представляли собой ин­терес, были существенно значимы, их выносили на обсуждение коллегии министерства, после чего обычно издавался приказ министра с постановкой определенных задач перед органами народного образо­вания и подведомственными учреждениями. Случалось, что приказом налагались суровые взыскания, вплоть до строгого выговора, на ка­кого-либо заведующего облоно или крайоно при обнаружении больших промахов в его деятельности, а иногда ставился вопрос об освобож­дении его от занимаемой должности, однако такое случалось редко.

В командировках, подобных хабаровской, у меня прошли остаток 1963 года и весь 1964 год. Пришлось побывать в городе Ленингра­де, в Калининградской, Свердловской, Смоленской, Брянской облас­тях. В последней неожиданно для себя задержался более месяца. Про­изошло это в августе. Изъездив всю область с проверкой организа­ции работы по подготовке школ к новому учебному году, я воз­вратился в Брянск, завершил в нем свои дела и собрался уезжать в Москву, как вдруг в мой гостиничный номер зашел молодой чело­век в штатском, и, поздоровавшись, спросил:

– Вы Анатолий Алексеевич Вершинин?

– Да, – ответил я, вставая ему навстречу.

Незнакомец предста­вился начальником отдела по делам несовершеннолетних министерства охраны общественного порядка Чвановым и продолжил:

– Большая бригада нашего министерства приехала сюда для про­верки эффективности работы милиции и других органов по борьбе с преступностью. Перед выездом наш министр связался с вашим Афанасенко и попросил включить в бригаду представителя министерства просве­щения. Тот, посоветовавшись с кем-то, ответил, что в Брянской области находится Вершинин, он и войдет в состав бригады. Так что, Анатолий Алексеевич, мы рассчитываем на вашу помощь.

Слова Чванова крайне расстроили меня. До его появления я находился в том блаженном состоянии, которое наступает у команди­рованного при завершении всех дел, когда ему остается только сесть в поезд и ехать домой, а тут вместо этого предстояло опять, что называется, впрягаться в телегу, чтобы везти воз.

– Дорогой товарищ Чванов, буду откровенен с вами: вы меня не обрадовали! – сказал я ему с глубоким вздохом. – У меня же билет на поезд в кармане! Да и денег на прожиток не осталось.

– Ну деньгами-то мы вам поможем! – ответил тот, смеясь.

Пришлось мне снова мотаться по области, таскаться по учрежде­ниям в самом Брянске.

В один из дней работы этой министерской бригады случилось событие, как будто нарочно подтвердившее, что дела с преступно­стью в Брянской области очень плохи. Вечером в гостинице при встрече с московским следователем по уголовным делам подполковни­ком Евгением Шемайдой, с которым я сблизился, услышал от него:

– Вы представляете: сегодня днем на улице неподалеку от нашей гостиницы нашли убитого, молодого мужчину. Около него валялась сумка с продуктами, видимо, в магазин ходил. Узнав об этом, мы тотчас взялись за розыск убийцы и нашли его.

– Как же вам это удалось? – заинтересовался я.

– Ну, это наша профессиональная, тайна, – ответил Шемайда, улыбнувшись. – На этот раз обошлось довольно просто: сразу напали на след.

– Кто же оказался убийцей?

– Пятнадцатилетний подросток, ученик профтехучилища. При допросе его выяснилось, что он сделал себе кинжал и сегодня первый раз вышел с ним прогуляться по улице. Повстречал этого мужчину и попросил у него закурить. Тот ответил: "Мал еще курить, подрасти сначала!" Тогда шпаненок выхватил кинжал и ударил им его в грудь. Острие проникло до сердца.

– Господи, это же ужасно! – воскликнул я, пораженный.– Убить ни с того, ни с чего! Как будто это такое простое дело!

– Всякие случаи у нас бывают! – сказал Шемайда, прощаясь со мной.

Для генерала – начальника областного управления охраны об­щественного порядка – работа министерской бригады закончилась сня­тием его с работы...

5

Утром 15 октября, придя в министерство, я застал в нашей инс­пекторской комнате необычную картину: все, кто в ней находился, не приступали к работе, а, собравшись в кружок, о чем-то оживлен­но разговаривали.

– Анатолий Алексеевич, вы слушали сегодня радио? – обратился ко мне Гусев, мой сосед по столу.

– Нет, не успел, – ответил я.

– Значит, вы еще не знаете новости?

– Какой?

– Хрущева больше нет!

– То есть как нет? Куда же он девался? – спросил я, удивлен­ный, уставившись на Гусева.

– Так вот и нет! Пленум ЦК КПСС, который идет сейчас в Москве, принял вчера решение освободить его от должности первого секретаря.

– Вот оно что!.. – протянул я, пораженный новостью, и подклю­чился к общему разговору.

Пытались разобраться, почему и как про­изошло это событие, неожиданное для всех, но в то время мало что было известно об этом таким простым людям, как мы, подлинная суть дела вскры­лась много лет спустя.

Гроза над головой Хрущева собиралась давно. Проводимый им политический курс с самого начала не воспринимался однозначно как в партии, так и в стране в целом. Противниками предпринятого им разоблачения Сталина и сталинизма были такие известные деятели, как Молотов, Каганович, Ворошилов, Буденный, тесно связанные со Сталиным всей своей прошлой деятельностью. К их позиции склоня­лось немало других лиц, занимавших большие и малые руководящие посты в партии и государстве. В самом народе еще многие продолжали слепо преклоняться перед Сталиным и отвергали критику в его ад­рес. Проводившаяся Хрущевым экономическая и социальная политика, характеризовавшаяся нескончаемым потоком скоропалительных, непродуманных решений, не имевших реального обоснования переделок и преобразований, тоже не находила безоговорочного понимания. Партий­ная и государственная элита не чувствовала себя уверенно на зани­мавшихся ею руководящих постах при частых кадровых перестанов­ках, проводившихся по инициативе Хрущева, и это было, пожалуй, важнейшим обстоятельством, формировавшим оппозицию по отношению к нему. Все это вместе взятое и приводило к тому, что Хрущев все больше лишался поддержки, оказывался в некоей изоляции. В самых высших бюрократических сферах Кремля и Старой площади стали плес­тись интриги против него, ставившие целью отстранение его от вла­сти. Иначе говоря – зрел дворцовый переворот. Вдохновителями и ор­ганизаторами его были Л.И.Брежнев, который в то время являлся председателем Президиума Верховного Совета СССР, секретарь ЦК КПСС Н.В.Подгорный, член Политбюро ЦК КПСС, заместитель председателя Совета Министров СССР Д.С.Полянский, в свое время вытащенные Хру­щевым из провинции и продвинутые на ключевые посты в государстве. Они подстраивали удаление Хрущева по тому же сценарию, как он сам в свое время методично подготавливал удар по Берии. Антихрущев­скую линию проводил вместе со своими сторонниками, вышедшими из недр ЦК ВЛКСМ, секретарь ЦК КПСС и одновременно председатель Ко­митета партийно-государственного контроля ЦК КПСС и Совета Минист­ров СССР А.Я.Шелепин, но не с целью содействовать Брежневу, Под­горному и Полянскому, а чтобы самому стать первым лицом в государстве. В коалиции против Хрущева принимали участие также Микоян, Косыгин, Шелест, Мазуров и другие лица. Заговорщики заручились поддержкой председателя КГБ В.Е.Семичастного и высокопоставленных военных из. министерства обороны, все рассчитали, подготовились и стали дей­ствовать, когда Хрущев находился в отпуске на побережье Черного моря, в Пицунде. Без его ведома был созван пленум ЦК КПСС, на кото­ром выступил с обвинительным докладом в адрес Хрущева бесприн­ципный приспособленец ко всем диктаторам, начиная со Сталина, прозванный "серым кардиналом", главный идеолог партии, схоласт от марксизма-ленинизма М.А.Суслов. Пленум принял решение освободить Хрущева от обязанностей первого секретаря ЦК КПСС. На эту долж­ность был избран Брежнев, дворцовый переворот свершился! Все для него было подготовлено опытными режиссерами, а участники пле­нума выступили на нем как статисты в сценическом действии.

Смещение Хрущева не вызвало отрицательной реакции в наро­де. Пожалуй, наоборот: большинство считало этот акт правильным и своевременным. Отражение этих настроений слышалось и в нашем ми­нистерстве просвещения. В то утро, когда, в нашей комнате воз­ник разговор об отстранении Хрущева, Богатырева, стоя в проходе между столами, горячо говорила, обращаясь к нам:

– Сколько же ему можно было куролесить и заниматься чудачествами? Хоть бы какая-нибудь польза была от его суматохи!

– Ну, не скажите, Ангелина Аркадьевна! – возразил ей Гусев. Не все плохо было в его начинаниях. Возьмите хотя бы начатое по его инициативе массовое жилищное строительство. Как до него люди-то жили? Ютились как клопы в щелях! А сколько при нем новых школ возведено! Пенсионное обеспечение престарелых нормализо­вано. Да и жить стало свободнее. Нельзя все это сбрасывать со счетов. Другое дело, что у него много было неоправданных заско­ков.

– Так ведь я о них и говорю! – не сдавалась Богатырева.

Насколько противоречив был сам Хрущев в своих взглядах и действиях, настолько же противоречивы были суждения о нем.

6

Не успели улечься волнения и пересуды, вызванные смещением Хрущева, как я опять оказался в командировке, на этот раз в Ле­нинградской области. Командировка была для меня в какой-то степе­ни случайной, не имевшей прямого отношения к моим обязанностям. Возникла она в связи с постановлением Совета Министров РСФСР от 31 июля 1963 года № 635 "О преобразовании воспитательных колоний для несовершеннолетних в специальные школы и специальные профессио­нально-технические училища". Направлено оно было на улучшение по­становки перевоспитания детей и подростков, совершавших различ­ного рода противозаконные действия. Колонии для них в 20-е годы находились в ведении органов народного образования. Такой была, например, колония имени Ф.Э.Дзержинского под Харьковом, которую возглавлял прославленный педагог А.С.Макаренко. Но времена менялись, и в 30-е годы, известные крутыми мерами, эти колонии передали в в ведение органов внутренних дел, то есть милиции. Там они и находились до 60-х годов. Но эффективность их работы была очень низка, мало кто перевоспитывался в них. Пришли к выводу, что объ­ясняется такое положение работой с подростками, находящимися в колониях, милицейскими, а не педагогическими методами, и приня­ли решение вновь передать эти учреждения органам народного образо­вания, что и выражено было в названном выше постановлении россий­ского правительства. Наше министерство, очень не желавшее иметь эти колонии в своем ведении, более года оттягивало время их приема от министерства охраны общественного порядка, но откладывать это дело дальше стало уже невозможно. Для наблюдения за прием­кой оно направило на места своих представителей. Одним из них оказался я.

Прибыв утренним поездом в Ленинград, я не задержался в нем и через пару часов вместе с заместителем заведующего областным отделом народного образования Василием Васильевичем Обрадовым выехал на машине в город Сланцы, где находилась воспитательная ко­лония для несовершеннолетних этой области. Всю дорогу Обрадов, полноватый круглолицый молодой еще человек, напористый характе­ром, возмущался тем, что колонию передают в непосредственное веде­ние облоно.

– Наше дело обучать нормальных детей, а что мы будем делать с преступниками? Применять по отношению к ним силу? Без нее не обойтись, но ведь это не в наших принципах.

Видно было, что у него не имелось ни малейшего представления о том, что делать с колонией и как ею руководить. Я слушал его и молчал. К вечеру прибыли в Сланцы и разместились в маленькой скверной гостинице с какими-то обшарпанными замызганными номе­рами.

Хмурым утром со сплошным серым пологом туч на небе шагали по мокрым невзрачным улицам Сланцев по направлению к колонии, находив­шейся в центре города. Перед нами возник высокий сплошной забор с массивными воротами и калиткой сбоку их. Здесь, в проходной, доро­гу нам преградил милиционер и потребовал документы, что напомнило нам о необычности детского учреждения, в которое мы попали. За проходной, слева от нее, близко к забору, стояло трехэтажное мрач­ное серое здание, мы вошли в него, коридором направились в указан­ный нам кабинет. Навстречу поднялся из-за стола полный кругло­лицый лысеющий полковник и представился начальником колонии. В кабинете находилось много людей: мы познакомились с полковником и капитаном из ленинградского областного управления охраны общест­венного порядка, приехавшими сюда для передачи колонии, началь­ником местной милиции, заведующим городским отделом народного об­разования, представителем горисполкома и еще какими-то лицами. Ле­нин­градский полковник, обводя взглядом присутствовавших, спросил:

– Приступим к делу? Все необходимые документы у нас подго­товлены. С них начнем?

– Нет, – сказал Василий Васильевич, – я не хочу получать кота в мешке: сначала покажите нам все, что у вас здесь имеется.

– Пожалуйста!

Выйдя из кабинета, поднялись на второй этаж, где находились классные комнаты. Зашли в некоторые из них. Классы были неболь­шие, тесно заставленные партами. При появлении нас ребята, все со стриженными наголо головами, вскакивали с мест и с любопытст­вом смотрели на нас настороженными глазами. На этажах левого крыла здания размешались спальни, каждая на пятнадцать-двадцать человек. Железные койки, накрытые серыми байковыми одеялами, сто­яли в два ряда с узким проходом между ними. Вышли во двор коло­нии. Он был невелик. "Где же тут развернуться тремстам ребятам, если их одновременно вывести погулять?" – подумалось мне. Загляну­ли в котельную, в гараж с грузовой и легковой машиной, в кирпичное складское помещение. Везде встречались люди в милицейской форме, козырявшие нам. Похвалиться колонии было нечем: повсюду про­ступали бедность и убожество. Но буквально потрясло меня пребы­вание в столовой. Она представляла собой длинное помещение ба­рачного типа в стороне двора, у забора. Внутри его вытянулся от конца до конца сплошной стол из обычных досок на козлах под ними. Вдоль него с той и другой стороны стояли такие же длинные скамьи. На столе находились заблаговременно разложенные ложки, рядом с ни­ми алюминиевые кружки с налитым в них чем-то темным и ломти чер­ного хлеба на тарелках. В это время ввели в столовую ребят стро­ем по отрядам во главе с их воспитателями – лейтенантами, капита­нами милиции. Ребята в каких-то непонятного образца бушлатах быстро заняли места за столом, перешагивая через скамейки, и все поверну­ли головы в конец стола, в сторону кухни, откуда им должны были принести еду. Дежурные из числа колонистов в белых фартуках стали быстро разносить на подносах из фанеры алюминиевые миски с супом и ставить их перед детьми. Ребята, не обращая на нас ника­кого внимания, хватали ложки, хлеб и принимались за еду, как голод­ные зверята. Потом принесли им в таких же мисках каши. Съедалось все без остатка. Под конец выпивалось то темное, что было в круж­ках. Покончив с обедом, ребята сидели на местах, вертя головами. Только теперь они стали с любопытством разглядывать нас, чужих дя­дей, неизвестно зачем явившихся к ним. Я внимательно рассматри­вал то одного из них, то другого, пятого, десятого, сидевших тут и там. Это были совсем другие дети, не такие, как в обычных шко­лах. Первое и главное отличие их состояло не в том, что они бы­ли острижены наголо, и не в том, что одеты в одинаковую неуклю­жую одежду, а в их лицах и глазах. Лица были вытянутыми и серыми, а глаза не детские, слишком внимательные, настороженные, в ко­торых затаилось нечто скрытное и тупое. И подумалось мне: "Сколь­ко же разных тягостей, страданий, горестей, ругани, побоев, нужды, голода пришлось вынести каждому из этих ребят, чтобы глаза их стали такими, чтобы они в свои двенадцать-тринадцать лет вста­ли на путь преступлений?!" Знал я в своей бывшей школе вора и неврастеника Сережку Воробьева, и других, ему подобных, но здесь они, изгои детства, оказались собранными все вместе, у каждого, такого маленького, своя трагедия жизни, исковерканная судьба. Не­детские глаза этих детей впивались в мою душу. Я глядел на них в тупом онемении, что-то захолонуло в моей душе...

Возвратились в кабинет начальника колонии. Документы о пере­даче-приеме колонии были подписаны. Бравый самоуверенный капитан из областного управления охраны общественного порядка, глядя на всех веселыми глазами, предложил:

– Давайте в протоколе отметим хорошее состояние колонии и высокий уровень политико-воспитательной работы с детьми.

Василий Васильевич со свойственной ему прямотой возмутился:

– О чем вы говорите?! Передали – ну и радуйтесь! В литавры бить тут ни к чему...

Я возвратился в Москву и справкой доложил своему руководст­ву о приеме колонии и ее состоянии.

Прошло еще недели две. В нашей инспекторской комнате раздался телефонный звонок: вызывали меня. Приложив трубку к уху, я услышал:

– Анатолий Алексеевич, с вами говорит начальник управления школ-интернатов и детских домов Ковалев. Прошу вас зайти: мне нужно переговорить с вами.

Я направился на третий этаж, где находилось управление интер­натных учреждений, напряженно думая, зачем я понадобился Ковалеву. Его я знал, при встречах мы здоровались, но этим и ограничива­лось наше знакомство. При моем появлении Ковалев вышел из-за сто­ла, крепко тряхнул мою руку и показал на стул, приглашая садиться. Был он не стар, среднего роста, полноват, с крупной лобастой голо­вой, на которой осталось совсем мало волос, с серыми живыми и умны­ми глазами, в аккуратно сидевшем на нем темном костюме. Держался Ковалев хотя просто, но в то же время и начальственно: откинулся торсом на спинку кресла, положив руки на его поручни, и смот­рел на меня внимательно, как будто изучая, на что я способен. Раз­говор, ради которого я оказался здесь, Ковалев начал не сразу, а долго крутил вокруг да около, говоря:

– Как съездили в Сланцы? Ведь это далеко от Ленинграда: я посмотрел по карте – почти на границе с Эстонией. И справку вашу прочитал: что-то мало в ней хорошего написано.

– Василий Филиппович, если бы было хорошее, я непременно от­метил бы его, – заметил я.

– Да, да! Конечно, конечно! Вот и другие, ездившие принимать колонии, не в восторге от них. Охо-хо! Что делать, что делать! А делать надо. Если их приняли, то будьте добры ими руководить. А ру­ководить придется нашему управлению. Вот ведь какая напасть свали­лась на нас! Говорят, всю работу в этих колониях следует переиначить, вести ее по-новому, на наш педагогический лад. А как этого добиться? Вот то-то и оно!

Я слушал Ковалева внимательно, заинтересовавшись его странной манерой вести беседу: создавалось впечатление, что он гово­рит, размышляя, и говорит не только для собеседника, но и для са­мого себя, для своего разумения. Василий Филиппович поднялся с кресла и стал прохаживаться маленькими шажками туда-сюда около сто­ла, заложив руки за спину, продолжая свои рассуждения вслух:

– Хорошо то, что, Совет Министров, понимая наше трудное положение, пошел нам навстречу и удовлетворил просьбу организовать в составе управления отдел для руководства специальными школами /так теперь будут называться бывшие колонии/. Отдел небольшой – четыре инспектора во главе с начальником, но ведь и специаль­ных-то школ у нас пока всего лишь тринадцать, каждую из них мож­но держать под контролем.

Я слушал и никак не мог понять, зачем Ковалев обо всем этом говорит мне? Я-то тут при чем? А он, сев в кресло, продолжал:

– А раз теперь есть у нас отдел, то ему нужен начальник. Так вот, Анатолий Алексеевич, я хочу предложить эту должность вам!

– Ну, Василий Филиппович, ловко вы подвели к своему выводу! – воскликнул я, восхищенный его искусством вести разговор. Ковалев, польщенный моей похвалой, рассмеявшись, хихикнул как-то по-детски, наклонился головой к столу, но быстро выпрямился, стремясь при­дать лицу серьезное выражение, однако в его глазах все еще играл лукавый смешок. Потом он добавил:

– А это чтобы было ясно, на какое дело я вас приглашаю. Так на чем же мы с вами порешим?

Такого предложения я не ожидал и не был готов к ответу, сидел молча и думал, мысли роем неслись в голове, но не могли остано­виться ни на каком решении.

– Уж очень трудный участок работы вы мне предлагаете, – высказал я свое сомнение.

– Зато есть где развернуться, показать свой организаторский и педагогический талант, – парировал Ковалев.

– Какой там талант! Я не Макаренко, – ответил я, а сам все продолжал напрягать свою мысль.

Разговор теперь утратил налет неко­ей шутливости и велся уже на полном серьезе как Ковалевым, так и мной. Наконец я произнес, глядя ему в лицо:

– Василий Филиппович, дайте время подумать: не привык бросаться в воду, не испытав броду.

– Хорошее качество, его бы всем начальникам иметь! – опять острил Ковалев.

– Свой ответ я дам вам завтра.

– Ну что же – подумайте! Я понимаю вас, – и Василий Филиппо­вич, как и в первый раз, снова крепко пожал мою руку на проща­ние.

Выйдя из кабинета Ковалева, я столкнулся в коридоре с инс­пектором по министерским кадрам Шумаревой. По лицу ее скольз­нула лукавая усмешка, она быстренько отвела свой взгляд в сторону. "Не иначе, как по ее рекомендации вызывал меня к себе Ковалев!" – мелькнуло в моей голове.

Весь день не находил я себе покоя, все думал и думал, рас­сматривая сделанное мне предложение с разных сторон. Приходил к выводу, что участок работы будет очень сложным и чрезвычайно тя­желым, это без всякого сомнения. В обычных-то школах с великим трудом удается поддерживать дисциплину среди учащихся, а от этих отпетых чего ожидать? А как их перевоспитывать? Откуда взять, позаимствовать теорию и практику этого дела? Где найти педагогичес­кие кадры, которые смогли бы справиться с выполнением этой зада­чи? С другой стороны, предложение Ковалева представляло для меня определенный интерес: уже давно беспокоила, и волновала меня как педагога проблема "трудных" подростков, выбившихся из общей ко­леи, предназначенной детству. Как вывести, возвратить их на истин­ный путь, не допустить, чтобы была исковеркана вся их жизнь, сде­лать их людьми, полезными для общества? "Может быть, стоит испы­тать себя на этом поприще, – думал я. – Заманчиво ведь! Каков смысл жизни и труда без интереса к ним, без вечной пробы своих сил?! А инспекторская работа, на которой я нахожусь, уже полно­стью изведана мной. На ней меня уже не ждет ничего нового, из года в год она будет все той же. Да и не каждый день и не каждый раз предлагают должность начальника отдела в министерстве: многие тщетно ждут ее годы, десятилетия и вообще никогда не могут дожда­ться".

Все это перебрал я в своей голове. Вернувшись вечером до­мой, рассказал Гале о встрече с Ковалевым. Она засомневалась, сто­ит ли соглашаться на его предложение, сказала, тревожно глядя на меня:

– Хватает тебе хлопот и на инспекторской работе, а на новой, более тяжелой, что с тобой будет? Спать совсем перестанешь!

Спал я в эту ночь действительно тревожно. А утром решился: зашел к Ковалеву и дал свое согласие.

– Ну вот и отлично! – сказал он удовлетворенно.

– Только, Василий Филиппович, на декабрь у меня намечен от­пуск, я хотел бы использовать его, – заметил я.

– Ну и что же? Используйте. А после нового года приступите к работе уже у нас. Все складывается наилучшим образом!

На этом мы с ним в тот раз и расстались.

7

Во время отпуска я никуда не уезжал, провел его дома, заняв­шись хозяйственными делами.

Теперь мы жили уже не в комнате при 214-ой школе, а в отдель­ной квартире, которую нам предоставил райисполком еще в первый год моей работы директором школы. Была она в новом ломе по улице Юнна­тов, находящейся в тихом зеленом районе близ стадиона "Динамо". Квартира небольшая, однокомнатная, но в ней имелись все необходи­мые удобства. Самое же главное состояло в том, что это была своя квартира, в которой жилось надежно и спокойно, без оглядки на чужих людей, а ведь это такое счастье! Оценить и прочувствовать в полной мере это может только тот, кто долгое время не имел своего жилья и ютился по чужим углам, как это довелось мне. Волнующее чувство ра­дости переживали мы с Галей, когда перебрались в эту новую квартиру! А с какой любовью принялись за ее благоустройство! В комнате и прихожей обои заменили на светлые с красивым узором, стены кухни покрасили в нежно-салатовый цвет, пол подшпаклевали и покрыли светлой охрой, не осталось квадратного сантиметра, к которому бы не прикоснулись наши руки. В комнате появился гарнитур новой мебели, на пол лег желто-коричневый палас, на стене над кроватью повис узорчатый ковер, под потолком засияла красивая люстра. На кухне вдоль стены протянулся удачно сделанный моими руками стол с тремя отделениями и с вырезом в столешнице для раковины. Все это мастери­лось, приобреталось, расставлялось, развешивалось, подгонялось од­но к другому со старанием и великой радостью. Галя, аккуратная до педантизма, содержала квартиру в таком порядке и чистоте, что нигде не было ни пятнышка, ни пылинки.

Когда мы обжились и обустроились здесь, решили, как водится, справить новоселье. Гостями были те же закадычные наши друзья из уржумского землячества, верные спутники нашей жизни, уже не раз появлявшиеся на страницах моего повествования, о которых и теперь не могу не сказать хотя бы нескольких слов. Все они преуспевали, обзавелись квартирами, продвинулись и упрочили свое положение по службе и на работе. Анна Тимофеевна и Иван Иванович Масловы поки­нули Ленинские Горки, жили теперь в прекрасной квартире в высотном доме на Красной Пресне; она была доцентом исторического факуль­тета Московского университета, а он – главным редактором издательства "Мысль". Александр Владимирович Вязников, кандидат техниче­ских наук и инженер-полковник, проявлял свои таланты на поприще развития авиационной военной техники. Владимир Иванович Ступин окончил Академию общественных наук при ЦК КПСС и теперь занимал должность главного редактора издательства "Искусство". Николай Сергеевич Соловьев, возвратившись с семьей из Лондона и будучи уже в звании полковника, преподавал в одной из академий Советской Армии, а его жена Софья Сергеевна заведовала отделом в библиотеч­ном коллекторе Комитета по культурным связям с заграницей. Сергей Сергеевич Хорошавин состоял ведущим инженером в центральном кон­структорском бюро "Вымпел", его жена Зинаида Алексеевна была инс­пектором в министерстве финансов. Евгения Николаевна Розанова про­должала работать в Кремлевской больнице, обслуживавшей самых высокопоставленных лиц, а ее муж Алексей Васильевич – в железнодо­рожном ведомстве. Влились в нашу компанию отыскавшиеся в Москве Соломатины Софья Ивановна с мужем Анатолием Васильевичем, а так­же инженер-полковник военно-морского флота Григорий Алексеевич Морозов с женой Анфисой Михайловной. Давний друг уржумцев Борис Иванович Матвеев теперь имел ученое звание доцента и заведовал кафедрой в Высшей партийной школе при ЦК КПСС.

Вот они-то, о ком только что сказано, несколько пополневшие, посолидневшие, появлялись в нашей прихожей, оживленные, радостные, здоровались и, сняв пальто, приведя в порядок туалет, проходили в комнату, где, встречаясь друг с другом, обменивались приветствия­ми, затевали разговоры, делились новостями, которых накопилось не мало, начиная с предшествующей встречи. Все были как свои в этой дружеской среде, где каждый чувствовал себя просто и свободно.

Наконец расселись за длинным столом, уже накрытым для прие­ма гостей, манившим к себе теснившимися блюдами с закусками, бутылками с вином, рюмками и фужерами, другим убранством. Сказав приветственное слово нашим гостям, я обратился к Анне Тимофеевне:

– Аня, приступай к выполнению своих президентских обязанно­стей.

Дело в том, что на одном из дружеских вечеров мы избрали Анну Тимофеевну бессменным президентом нашего землячества, а Володю Ступина, обладавшего даром красноречия – тамадой, и теперь наши застолья проводились организованно, с соблюдением определенного ритуала, что делало их живыми, интересными, красочными. Анна Ти­мофеевна, поднявшись с места, сказала:

– Прежде всего прошу наполнить бокалы шампанским.

Когда эта процедура закончилась, она начала свое президент­ское вступительное слово:

– Дорогие товарищи, позвольте мне открыть сегодняшний вечер. Мы собрались здесь для того, чтобы отметить всем нам радостное со­бытие: наши близкие друзья Толя и Галя получили новую квартиру и справляют новоселье. Они, конечно, рады этому, порадуемся и мы вместе с ними. Пожелаем же все вместе, чтобы эта квартира, в ко­торой мы находимся, всегда была, как говорили в старину, полной чашей, чтобы в ней было светло, тепло и изобильно и чтобы хозяевам сопутствовало большое человеческое счастье. Многая лета дому сему! Вот за это я и прошу, поднявшись, стоя, выпить первый бокал!

Стол всколыхнулся, чистым звоном зазвучали, сталкиваясь, хрустальные фужеры. Когда выпили, Анна Тимофеевна обратилась к Ступину:

– А дальше уж ты, Володя, веди вечер.

И вечер плавно потек, веселый и радостный, с тостами и добрыми пожеланиями, с шутками и остротами, пением наших любимых песен. Все были довольны, но больше всех моя Галя, улыбающаяся, с пы­лающим румянцем на щеках, со светящимися радостью глазами. В послед­ние дни, готовясь к сегодняшнему вечеру, она вся испереживалась, одолеваемая сомнениями и тревогами по поводу того, достаточно ли будет приготовленных кушаний, понравятся ли они гостям и т.д. и т.п. Ах как много всего, что терзает, волнует хозяйку, не дает ей ни сна, ни покоя перед приемом гостей! Но вечер удался, гости были довольны, так как же не сиять радостью самой хозяйке?!..

Жизнь нашей семьи складывалась благополучно и в другом отно­шении. Подрастал наш сынок Алеша, ему шел уже шестой год. Он по-прежнему находился в Кунцеве. Мы с Галей не брали его к себе в мос­ковскую квартиру, так как в силу своей постоянной занятости не смог­ли бы обеспечить должного ухода за ним. А там, в Кунцеве, он был окружен неусыпной заботой бабушки Натальи Григорьевны, тетушек Ка­ти и Веры, дяди Вани, не чаявших в нем своей души. На тихой, ули­це Рабочая слобода, среди деревянных домишек в яблоневых и вишне­вых садах,

Семья Вершининых /1962 г./

С сыном Алешей /1966 г./

Алеша мог гулять и играть со своими товарищами сколько ему хотелось. Особенно привольно было ему летом, когда при доме деда распускался прекрасный сад со множеством роскошных цветов, с обилием всяких ягод и яблок. Друзьями Алеши были его сверстники со всей улицы, но особенно он любил соседского мальчика Володю Ас­тафьева, с которым затевал всевозможные игры. В играх Алеша прояв­лял большую изобретательность. Бывало, снесет в одну комнату все стулья и табуретки, взгромоздит их друг на друга – это у него по­лучался танк; взобравшись наверх этого сооружения, он прицеливал­ся длинной ручкой швабры, которая у него являлась башенным оруди­ем, и кричал во всю мочь "Бух!.. Бух!..", что должно было обозна­чать оглушительную стрельбу. Когда я появлялся в кунцевском доме, а происходило это каждую субботу и продолжалось все воскресенье, Алеша не отпускал меня от себя ни на минуту и требовательно вовле­кал меня в свои игры. Ложась спать, он неизменно просил меня рассказать ему сказку. Когда запас сказок в моей памяти иссяк, я стал импровизировать их. Особенно нравились ему мои сказки про Диму и Васю, которые садились в чудесную машину, способную мчаться по земле, плыть по воде, лететь по воздуху, в считанные минуты пе­ресекать континенты, переплывать моря, оказывались на безлюдных островах, где в лесных непроходимых дебрях сражались со львами и тиграми, страшными многоголовыми чудовищами, а потом благополучно возвращались домой. Каждая следующая сказка была полна новых не­обыкновенных приключений Димы и Васи. Алеша слушал мои сказки внимательно с широко раскрытыми глазами, весь поглощенный изобража­емыми событиями, потом, свернувшись калачиком, засыпал, продолжая держать меня за палец своей маленькой ручкой. Рос Алеша ласко­вым спокойным сговорчивым мальчиком с нежной легко ранимой душой, не переносившей ничего злого и жестокого. Как-то раз по телеви­зору показывали мультипликационный фильм, в котором храбрый козлик смело нападал на тигра и бодал его своими рожками. Алеша тотчас убежал от телевизора, громко плача.

– Алеша, Алешенька, что случилось, что с тобой, почему ты плачешь? – всполошилась тетя Катя. Алеша, весь в слезах, всхлипы­вая, ответил:

– Козлик тигра обижает!..

Видеть Алешу, притрагиваться к нему, гладить по головке, иг­рать и разговаривать с ним, просто думать о нем наполняло всего меня всегда, постоянно трепетно-радостным чувством, исходящим из сердца, из глубин души. Это и есть великое, всеохватывающее чувство отцовства.

Тот период моей жизни представляется теперь самым благополуч­ным, душевно спокойным и всесторонне полным.

Благополучно складывалась жизнь моих близких родственников. Сестра Руфина теперь жила в комнате при школе для слепых детей, в которой она продолжала работать, с нею вместе находилась наша мама, переехавшая в Москву после смерти папы. Наш дом в Уржуме был сдан квартирантам. В Уржуме оставался старший брат Евгений с женой Кирой Владимировной; их дети Лева и Игорь уже выучились, обзавелись своими семьями, первый в Свердловске, второй – в Бала­шихе под Москвой. Сестра Галина преподавала все в той же школе для глухих детей г. Свердловска, ее муж Игорь Иванович был доцен­том ветеринарного института, у них подрастали дети Володя и Нина. Сестра Рая и ее муж Николай Максимович, живя в Среднеуральске, по­строили свой просторный дом, работали в школе и растили дочку Надю, ровесницу нашего Алеши. Татьяна Семеновна, жена брата Валери­ана, благополучно жила со своими дочерьми Кларой и Тамарой в Ново­кузнецке. Все родственники были при деле, трудились, продолжали выполнять свой жизненный долг. Время, не знающее остановки, не­удержимо бежало вперед, увлекая всех нас вслед за собой.

[1]Теперь она называется "Чистые пруды".

[2]При Н.С.Хрущеве единое общесоюзное министерство внутренних дел СССР, которым некогда заправлял Берия, было ликвидиро­вано, такие министерства остались только в союзных и автономных республиках, которые стали называться министерствами охраны об­щественного порядка

Глава 4. В министерстве просвещения РСФСР. Часть 2

8

2 января. 1965 года, явившись в министерство, я прежде всего зашел в 212 комнату попрощаться с товарищами-инспекторами. Они только теперь узнали о моем новом назначении и были удивлены.

– Мало вы поработали вместе с нами, сразу в начальники пошли! – шутила Богатырева.

Золотарь не скрывала своей досады и несколько раз повторила:

– Не уходите от нас! Не надо вам уходить!

В это время в ее кабинете появился начальник главного управ­ления школ Арсенов и присоединился к ее уговорам;

– Не спешите с уходом. Вам надо остаться!

– Не могу этого сделать, так как дал слово Ковалеву, – отве­тил я.

Причина такого поведения Золотарь и Арсенова мне стала ясна месяца через два: они прочили меня на место Клары Иосифовны, со­бравшейся уходить на пенсию.

В кабинете Ковалева состоялся серьезный разговор о моей даль­нейшей работе. На этот раз Василий Филиппович вел себя более офи­циально, не скрывал своей тревоги по поводу предстоящего руковод­ства специальными школами и говорил с озабоченным выражением лица:

– Собственно говоря, что мы знаем о принятых колониях? По су­ти дела ничего, помимо их местонахождения. Пока нет ответа на во­просы, в чем особенности содержащихся в них детей и подростков, каковы должны быть методы работы с ними, способен ли имеющийся персонал выполнять стоящие перед ним задачи, соответствует ли им имеющаяся материальная база. С этих точек зрения нам предстоит изучить каждую колонию в отдельности, только после этого будет про­ясняться, что с ними делать дальше. Вот вам материалы по их при­ему, познакомьтесь с ними, – и Ковалев, открыв высокий сейф, сто­явший в углу кабинета, вынул из него несколько пухлых папок и по­ложил на стол передо мной. – А самое главное, Анатолий Алексеевич, думайте и думайте, как нам из колоний сделать школы.

С такими наставлениями вышел я от Ковалева.

Разместился я в одном кабинете с заместителем начальника управления Александром Андреевичем Петровым, человеком симпатич­ным, вежливым в обращении, у нас с ним быстро установились товари­щеские отношения. Был он высок, худощав, широкоплеч, русоволос, со светлым сероглазым лицом, на котором рельефно выступали прямой нос, полные губы, тупой подбородок. Левая полусогнутая в локте рука у него никогда не разгибалась в результате ранения на фронте.

Начал я свою деятельность в новом амплуа с комплектования своего отдела работниками. Первым инспектором в нем стала Любовь Анатольевна Оглоблина, переведенная с такой же должности из управ­ления школ-интернатов, женщина волевая и деловая. Потом взяли в от­дел заместителя директора школы-интерната Валентину Алексеевну Липилину, не очень умную и не слишком образованную, но энергичную и напористую, что для инспектирования специальных школ имело значе­ние. Попросился на работу к нам Павел Вавилович Алтунин, вынужден­ный преждевременно уйти в отставку полковник милиции. Служил он в должности заместителя министра охраны общественного порядка Каракалпакской автономной республики Узбекистана, но тамошний слишком жаркий климат оказался губительным для его жены, отчего пришлось уехать оттуда. Взял я его к себе инспектором из тех соображений, что специальные школы все равно останутся режимными учреждениями закрытого типа, и кому как не полковнику милиции лучше знать орга­низацию этого режима. Когда я вел с ним предварительную беседу, он сказал:

– Хочу спросить вас, хорошо ли вы представляете себе особен­ности тех ребят, с которыми вам предстоит иметь дело? В ваших спе­циальных школах будут содержаться не обычные дети и подростки, а преступники, хотя маленькие, но все-таки преступники со всеми особенностями психологии, взглядов и поведения, свойственными этой категории людей – можете поверить мне в этом: уж я-то знаю! Стол­кнетесь вы и с "буграми", то есть теми, которые подчиняют себе других и верховодят над ними; со всякого рода тайными проделками, нарушениями установленного порядка, побегами, необходимостью ор­ганизовывать розыск бежавших. Все это неизбежно будет. Работе ре­жимной службы, придется уделять внимание постоянно, думаю, мой опыт в этом деле будет полезен вам.

И наконец четвертым инспектором стал Николай Иванович Куваев, до недавнего времени подполковник милиции, служивший в министер­стве охраны общественного порядка, но попавший под сокращение и увольнение из кадров. Он оказался очень нужным человеком в связях с этим министерством, которые приходилось поддерживать постоянно. Это обусловливалось тем, что в специальных школах весь основной персонал /директора, их заместители и помощники, воспитатели, де­журные по режиму/ продолжал оставаться в кадрах милиции, хотя ра­ботал теперь уже в системе министерства просвещения: так было предусмотрено в постановлении правительства о преобразовании ко­лоний для несовершеннолетних в специальные школы. Такое положение на какой-то период было необходимо.

Обязанности инспекторов были четко определены мною, каждый из них имел функциональное поручение, которому в своей деятельно­сти уделял преимущественное внимание, специализировался в нем. По понедельникам с утра я проводил с инспекторами краткое совещание с подведением итогов работы за прошедшую неделю и определением задач отдела и каждого инспектора на предстоящую. Такая органи­зация работы нравилась всем, действовали мы дружно и целеустрем­ленно.

Дел у нас было много, и все они казались неотложными. Прежде всего, следовало установить порядок устройства детей и подростков в специальные школы. Решение о направлении их в эти учреждения принималось комиссиями по делам несовершеннолетних при райиспол­комах, а выдачу путевок мы оставили за нашим отделом, так как спе­циальных школ было слишком мало – всего тринадцать на всю огром­ную Россию, мест в них не хватало. Для этого разработали и утвер­дили необходимую документацию, дали указания местным органам на­родного образования. Директоров специальных школ обязали ежемесяч­но сообщать данные о движении воспитанников, количестве совершив­ших побег, принятых мерах к их розыску и т.д. С каждой школой была установлена регулярная телефонная связь в целях контроля за состоянием дел в них. Такая же связь поддерживалась с теми област­ными и краевыми отделами народного образования, в непосредствен­ном ведении которых находились эти деликатные школы.

9

Прошло не больше месяца моей работы на новом месте, как я сно­ва оказался в командировке. Прокуратура РСФСР решила проверить в Свердловской области ход выполнения того самого постановления со­юзного правительства, в котором говорилось об искоренении безнадзорности и преступности среди несовершеннолетних. Для этого была сформирована большая, человек в двадцать, бригада из работников са­мой прокуратуры, министерства охраны общественного порядка, ЦК ВЛКСМ, ВЦСПС, из научных учреждений правоохранительного профиля. В те годы такие громоздкие бригады создавались довольно часто: все стремились показать свое активное участие в выполнении пра­вительственных постановлений, однако пользы от работы этих бри­гад было мало. От министерства просвещения в это почтенное общест­во включили меня как имеющего отношение к проблеме борьбы с пре­ступностью. Возглавляла бригаду начальник отдела по делам несовер­шеннолетних Прокуратуры РСФСР Нина Никитична Ильина, молодая невы­сокая круглолицая женщина, общительная, но с властным характером. После организационной подготовки бригада поездом выехала в Сверд­ловск в начале февраля.

В вагоне в одном из купе, в котором я находился, возник острый разговор о наших специальных школах. Передача воспитатель­ных колоний для несовершеннолетних в ведение органов народного об­разования только что произошла, и всех интересовал вопрос, чтоже с ними будет дальше. Суждения высказывались разные.

– Я полагаю, в теоретическом плане решение о передаче коло­ний является верным, – заявил Генрих Михайлович Миньковский, док­тор юридических наук, заведующий сектором в Институте по изучению причин преступности Прокуратуры СССР. – Конечной целью содержания несовершеннолетних правонарушителей в условиях изоляции от обще­ства является их перевоспитание, в связи с этим, чем другим, как не системой мер и приемов педагогического воздействия можно до­стичь этой цели? – Миньковский обвел слушателей взглядом, не допус­кавшим какого-либо сомнения в правоте высказанного им мнения. Дер­жался и говорил он с большим апломбом, как и подобает доктору наук.

– Так-то оно так, но согласитесь, Генрих Михайлович, что це­лесообразность того или иного деяния определяется его конечной результативностью, – вступил в разговор кандидат юридических наук Алексей Федорович Трошин, старший научный сотрудник института ми­нистерства охраны общественного порядка РСФСР, – а если с этой точ­ки зрения рассматривать передачу колоний, о которых мы говорим, то еще не известно, сможет ли министерство просвещения обеспечить положительную результативность. Лично я сомневаюсь в этом. Уж вы извините меня, Анатолий Алексеевич, что я так откровенно высказываю свое кредо!

Трошин, как я убедился в этом после, живя с ним в одном номе­ре гостиницы, был мнителен, горяч и любил задеть собеседника за живое. Евгений Васильевич Шемайда, подполковник министерства охра­ны общественного порядка, с которым я познакомился в брянской командировке, обращаясь ко мне, высказался еще более определенно:

– Поверьте, я очень желаю вам успеха, но все же не уверен, что вы добьетесь его. Материальную базу специальных школ вы сможете укрепить, обеспечить их хорошими педагогическими кадрами тоже, а вот совладать с воспитанниками, удержать их в повиновении вряд ли вам удастся. В конце концов не пришлось бы вам просить нас, чтобы мы опять взяли к себе ваши специальные школы.

Я не знал, что отвечать Трошину и Шемайде: опыт руководства специальными школами был еще так мал, и неизвестно, как в них пой­дут дела в дальнейшем, поэтому я высказался уклончиво:

– История нас рассудит: поживем – увидим! Во всяком случае поднимать руки вверх мы не собираемся.

Мой оптимизм не рассеял сомнений у моих оппонентов, о чем мож­но было судить по ироническому выражению их лиц. В разговор всту­пила Ильина, возглавлявшая нашу бригаду:

– Теперь нам с вами, Анатолий Алексеевич, придется часто общаться: ваши специальные школы подлежат контролю со стороны про­куратуры в отношении соблюдения законности в них, так что будьте готовы к этому.

– Инна Никитична, я с радостью готов общаться с вами в любое время и в любой обстановке, но только лучше бы без контроля! – воскликнул я под смех товарищей.

В Свердловске мы поселились в гостинице "Урал" и со следую­щего дня приступили к работе. Мне было поручено трудоемкое и хло­потливое дело – исследовать, чем заняты во внеурочное время школь­ники, как организовано их свободное время, памятуя, что безделье – пособник хулиганства и преступлений. В областном отделе народно­го образования, размещавшемся в красивом старинном купеческом особняке в центре города, встретился с заведующим Анатолием Андре­евичем Ануфриевым и попросил у него помощи в выполнении постав ленной передо мной задачи, однако он начал разговор с другого:

– Анатолий Алексеевич, Христом-Богом прошу – дайте три путевки в спецшколу для наших ребят. Сидят они в детском приемнике-рас­пределителе уже второй месяц, держать их там больше нельзя и вы­пустить невозможно – взвоет весь Свердловск!

– Путевок не будет: нет мест, – ответил я. – Вместо путевок дам вам совет: если хотите очистить свои школы от воров и хулига­нов, открывайте свою специальную школу. Другого выхода нет.

Теперь в какой бы области я ни появлялся и с кем бы там ни встречался, меня всегда преследовали просьбами о выдаче путевок в спецшколы.

Ануфриев выделил мне двух своих инспекторов, и мы вместе, не теряя времени, занялись порученным мне делом. Оно осложнялось особым заданием заместителя министра Балясной. Как известно, каж­дый вновь назначенный начальник, чтобы зарекомендовать себя, дол­жен начинать свою деятельность с реорганизаций: старое, бывшее до него, отвергнуть, новое привнести, внедрить: без этого нельзя воз­высить своего авторитета. Так и Балясная, придя из ЦК ВЛКСМ в ми­нистерство просвещения, решила влить в его деятельность "новую струю", проявить " комсомольский задор" и с этой целью выдвинула идею – "школа – центр внеурочной воспитательной работы с учащимися".

Исходя из этого постулата, педагогическим коллективам школ во главе с директорами следовало взять на себя всю ответственность за организацию внеурочной воспитательной работы с учащимися, для этого создать при школе как можно больше всевозможных кружков с учетом интересов учеников, для руководства ими привлечь родите­лей, специалистов из шефствующего предприятия и других, кого удаст­ся, кроме того, оказывать содействие в проведении различных меро­приятий в детских комнатах при домоуправлениях, держать связь с домами и дворцами пионеров, музыкальными вечерними школами, спортивными обществами по вопросам вовлечения учеников своих школ в их деятельность. Даже в выходные дни школы должны быть откры­ты для свободного посещения учеников и проведения с ними всевоз­можных мероприятий. Указания обо всем этом были даны местным орга­нам народного образования. Невысказанная цель всего этого опять-таки состояла в том, чтобы переложить с семьи на школы заботу о внеурочном времяпрепровождении учеников, отвлечь их таким путем от правонарушений. В самой идее Балясной ничего плохого не было, но беда, состояла в том, что воплощение ее в жизнь не обеспечива­лось реальными факторами: школам не выделялось для этого ни средств, ни действующих лиц. Поэтому, когда я с областными инспекторами появлялся в школах Свердловска, то обычно не находил в них выпол­нения всех упомянутых выше министерских указаний: они делали, что могли, что было в их возможностях. В воскресный день я ходил по улицам Свердловска и, завидев школу, выяснял, открыта ли она для приема учеников. Двери большинства школ были заперты, а их директора при встрече с ними на следующий день говорили:

– Мне некого заставить работать в воскресенье, я не могу лишить учителей выходного дня. Открою я школу, а кто мне поручится за целость кабинетов, другого имущества, за то, что ее не подо­жгут? Прежде чем сказать кому-то "сядь на стул", надо подставить ему этот стул. – Позиция директоров была понятна мне.

При посещении домоуправлений я выяснял, используются ли ими по прямому назначению те два процента от квартирной платы жильцов, которые по решению правительства должны были направляться для ор­ганизации работы с детьми, оборудованы ли для них комнаты, где бы они могли заняться каким-либо делом, игровые площадки во дворах. Такие комнаты и площадки удалось обнаружить лишь при некоторых домоуправлениях.

Лучше складывалось положение во дворцах и домах пионеров: в них было много учеников, увлеченно занятых в различных кружках.

Однако общим явлением как в школах и домоуправлениях, так и в домах пионеров было почти полное отсутствие в их кружках так называемых "трудных" учеников, склонных к правонарушениям. Как раз наоборот: в кружках занимались вполне благополучные, прилежные в учении и примерные в поведении подростки, а те, на которых в пер­вую очередь были рассчитаны кружки и мероприятия, шлялись на ули­цах, дебоширили, группировались в подвалах и на чердаках домов, скрываясь от внимания взрослых. Как мне удалось выяснить, большое число их значилось на учете в детских комнатах милиции.

Обо всем этом написал я в справке для Ильиной и попросил ее при докладе руководству области поставить вопрос об открытии в ней специальной школы для несовершеннолетних правонарушителей, в кото­рой имелась большая необходимость. И вообще двухнедельная работа, нашей бригады показала, что никакого искоренения преступности несовершеннолетних в Свердловске и его области даже в помине нет: с момента издания постановления правительства, об этом она здесь выросла в полтора раза.

В этой командировке для меня было и нечто очень приятное. В свободные вечера я отправлялся навестить сестру Галину с ее се­мейством. Жили они тогда в старом деревянном доме, стоявшем среди высоких сосен на берегу Верх-Исетского пруда. Мне интересно было наблюдать за Галей в роли заботливой хозяйки семьи, доброй и при­ветливой, любовно растившей своих благовоспитанных детей Володю и Нину, учившихся в школе с углубленным изучением английского языка. Муж Гали, Игорь Иванович, высокий и худощавый, отличался подстать ей душевностью и общительностью, а также остроумием, умением ввер­нуть в разговор веселую шутку и проникнутый тонкой мыслью анекдо­тец. И так приятно было мне вечером сидеть за столом и предаваться легкой беседе в кругу родных, благорасположенных ко мне людей в свет­лой жарко натопленной комнате после дневных скитаний по проморо­женным свердловским улицам! Съездил я в выходной день и в Среднеуральск, где повидался с сестрой Раей, ее мужем Николаем Максимо­вичем и их дочкой Надей, черноглазой бойкой хохотуньей. Встречи с родными наполняли мою душу светлым чувством и умиротворением, и сама командировка уж не казалась мне слишком тяжелой.

10

Заместитель министра Балясная пожелала ознакомиться с какой-либо специальной школой, и в конце апреля мы с нею на машине выеха­ли в ближайшую из них – Угрюмовскую, находившуюся в Подольском рай­оне Московской области, в деревне Угрюмово, неподалеку от бывшего имения А.П.Чехова "Мелихово". Существует мнение, будто Антон Пав­лович рассказы "Мужики" и "В овраге" написал на основе своих на­блюдений за жизнью этой деревни. Такое предположение вполне вероятно: деревня на самом деле приткнулась над глубоким изогнутым оврагом с деревьями по его склонам. Глушь и заброшенность здесь были такие, что и описать невозможно. Министерство охраны общест­венного порядка прятало свои колонии подальше от людских глаз.

Специальная школа, рассчитанная всего на 120 воспитанников, стояла у самого оврага. Размещалась она в двух старых обшарпанных купеческих домах: в одном находились классные комнаты, в другом – общежитие. Имелся еще сарай, переоборудованный под склады. Все эти строения были обнесены высоким сплошным забором. Вот тут и живи, и учись, и перевоспитывайся, не видя вокруг никого и ничего!

Встретил нас директор – низенький пожилой и какой-то суетли­вый милицейский полковник.

– Как вы тут живете? – спросила его Балясная, когда мы на­правились от машины к зданию школы.

– Все в порядке, в побеге никого нет, – бойко отчеканил пол­ковник, заглядывая в лицо Балясной.

Мы осмотрели в этой специальной школе все, что в ней имелось. Увиденное своей теснотой и убожеством произвело самое тягостное впечатление. Подошли к группе ребят, которые, только что пообе­дав, стояли у крыльца школьного здания. Балясная обратилась к ним с вопросом:

– Чего бы вы хотели, чтобы вам лучше жилось?

Вопрос смутил ребят, они переминались, переглядывались, не зная, что ответить. Наконец один из них, темноволосый, с бледным лицом, но живыми умными глазами, сказал:

– Прикажите сломать забор!

Как и всяких заключенных, этих ребят больше всего мучило отсутствие свободы.

– Так вы же разбежитесь?

– Не разбежимся. Если захотим, то и при заборе смотаемся.

Один подросток с круглым лицом, на котором навсегда застыло какое-то жалкое просящее выражение, продвинувшись вперед, промол­вил тягучим голосом:

– Мне скоро выходить из колонии, летом, наверно, отпустят – устройте меня в профучилище на слесаря: дома мне жить негде, а там общежитие дадут и кормить станут. Устройте, а?

Балясная повернулась к полковнику:

– Устройте его, лично вас обязываю!..

Да, этим детям с малолетства приходилось думать о том, где и как жить. Когда мы сели в машину и выехали за забор спецшколы, Любовь Кузьминична сказала с раздражением:

– Ужас тут какой-то! Разве можно работать в таких условиях? Надо вытаскивать их из этой дыры!

Посещение Балясной Угрюмовской специальной школы имело свои последствия. Через несколько дней она вызвала меня в свой кабинет и стала горячо говорить в большом возбуждении:

– После вашей Угрюмовки я две ночи не спала. Это же не школа, а душегубка какая-то! Надо немедля вплотную заняться этими учреж­дениями, всесторонне и глубоко изучить в них состав воспитанни­ков, условия жизни детей, состояние учебно-воспи­та­тель­ной работы с ними, перетряхнуть, как говорится, все от под­вала до чердака. Выберите для этого специальную школу наиболее типичную, разрабо­тайте подробный план инспектирования ее и давайте приступать к комплектованию квалифицированной бригады – я помогу вам в этом.

И Балясная сдержала свое слово. У нее в Москве существовали громаднейшие связи. Сидя в ее кабинете и слушая ее бойкие разго­воры по телефону, думалось, что нет ни одного министра и ни одного имеющего власть начальника, с которым она не находилась бы в при­ятельских отношениях. Прошло недели две, и бригада была скомплек­тована. В нее входили лица без громких имен, но глубоко знающие свое дело, в том числе опытный пожилой методист Республиканского научно-методического кабинета воспитательной работы при министер­стве Шпитальник, врач московского городского психоневрологического диспансера Колегова, врачи Инсти­тута судебной психиатрии Гурь­ева и Гиндикин, заведующая детским сектором Института питания Ака­демии медицинских наук Фатеева, а также профсоюзные и ком­сомоль­ские деятели Паперовой и Жуков, взятые для того, чтобы они побуди­ли свои местные органы оказывать специальной школе помощь в работе. Для проверки была избрана Марксовская специальная школа Саратов­ской области. Возглавил бригаду я и взял с собой еще инспектора Оглоблину. В середине мая бригада после тщательной подготовки и инструктажа Балясной поездом выехала в Саратов. Не задерживаясь в нем, мы тотчас направились автобусом в город Маркс. К нам при­соединились инспектор облоно Тамара Александровна Филиппова и два врача-педиатра, назначенные облздравотделом.

Маркс – небольшой город на левом берегу Волги. До войны он был центром немецкой автономной области, но немцев в 1942 году по приказу Сталина выселили, и теперь в нем располагались районные учреждения. Специальная школа находилась в центре города, за ее забором плескались, гонясь друг за другом, волны могучей реки. На житье мы устроились в самой школе в отведенных для нас комна­тах в административном здании.

Эта школа была больше Угрюмовской: в ней содержалось триста воспитанников, да и материальная база выглядела получше, хотя учеб­ный корпус и общежитие требовали капитального ремонта. В общежи­тии имелись санитарная часть с изолятором для заболевших детей, душевая, столовая и учебные мастерские. У проходной сбоку въездных ворот притулилось помещение для работников службы режима, дежурив­ших круглосуточно; здесь же находилась штрафная комната вроде тюремной камеры, куда водворяли провинившихся ребят. Строения тесно жались друг к другу и вместе с забором образовывали квадрат со двором посредине. В этих помещениях и в этом дворе проводили время воспитанники, не имевшие права на свободный выход за территорию школы. Хозяйственный двор размещался рядом за забором.

Со следующего утра все члены бригада приступили к работе по заранее намеченному плану. Инспектор Оглоблина засела за изучение личных дел воспитанников, чтобы определить, какие дети и подрост­ки содержатся в специальной школе, из какой они социальной среды, какие правонарушения совершили. Врачи-педи­атры из Саратова, нев­ропатолог Колегова, психиатры Юрьева и Гиндикин обследовали всех воспитанников по их физическому развитию, состоянию здоровья и ин­теллекта. Фатеева анализировала действующие нормы продуктов пита­ния, установленные для воспитанников специальных школ, работу кух­ни и столовой. Шпитальник выяснял, что представляют собой прибыв­шие в специальную школу дети и подростки по уровню учебной подго­товки, а также применяемые здесь методы воспитательной работы с ними. Я интересовался работой всех членов бригады, а также общим состоянием деятельности школы и ее руководства.

Наша напряженная и кропотливая работа продолжалась в течение недели. Итоги ее удивили нас своей неожиданностью и даже обеску­ражили.

Оказалось, что свыше половины воспитанников происходили из так называемых "неблагополучных" семей, где родители пили, ссорились, не занимались воспитанием своих детей; вторую по численно­сти группу составили дети матерей-одиночек, затем следовали быв­шие воспитанники детских домов и школ-интерна­тов, а дети из бла­гополучных в бытовом отношении семей насчи­тывались единицами. Почти все дети и подростки направлены в специальную школу за воровство, злостное хулиганство, нежелание учиться в школе, бродяжничество, многие – за совокупность этих явлений и один за убийство. Было над чем задуматься!

Впечатляющие результаты поступили от врачей: подавляющее большинство воспитанников страдали различными заболеваниями – от сердечных и легочных до чесотки, почти все – расстройством нерв­ной системы, у двух третей имелись отклонения в состоянии психи­ки разной степени. Многие дети и подростки отличались слабым фи­зическим развитием, истощенностью. Объяснялось это неблагоприят­ными условиями их жизни в семье, а также недостаточностью питания в спецшколе: для него отпускалось 56 копеек в день на одного вос­питанника – почти вдвое меньше, чем в детских домах и школах-ин­тернатах.

Интересными сведениями обогатил нас и методист Шпитальник. По его данным, только четвертая часть воспитанников училась в тех классах, которые соответствовали их возрасту, остальные отставали в обучении от своих сверстников на один, два и даже на три года: например, парнишке исполнилось уже двенадцать лет, а обучать его приходилось лишь в третьем, а то и во втором классе.

Все эти данные не вызвали особого удивления у директора спец­школы Вячеслава Михайловича Воронцова, когда я обсуждал их с ним, сидя в его кабинете. Был он майор милиции лет сорока, нетороплив, вдумчив, склонен к пространным рассуждениям. Глядя на меня внима­тельными карими глазами на худощавом чернобровом лице, он говорил спокойным глуховатым голосом:

– А что удивительного в тех результатах, что вы огласили? Они вполне закономерны. Вот посудите сами. Кто попадает в нашу коло­нию... извините, в нашу спецшколу /все еще не могу отвыкнуть от старого названия/? Попадают те, которые от рождения не видели свет­лого дня, часто оставались голодными, кого постоянно ругали, били, выгоняли на улицу, чтобы не мешали матери развратничать, чьим воспитанием никто не занимался, одним словом, те, у кого не было нор­мального детства. Многие из них от такой жизни стали убегать из дома, приучились к бродяжничеству и воровству – питаться-то чем-то надо? Этим объясняется и их худоба, и расстройство нервной систе­мы, а от этого, последнего, один шаг и до неполадок в психике. Мы, годами работающие с такими детьми, уже присмотрелись ко всему это­му, нам понятны и причины того, почему они стали такими, какие есть. По сути дела одновременно с направлением ребенка в колонию, следовало бы его родителей сажать в тюрьму за то, что они сдела­ли его таким. Мне приходилось слышать, что в некоторых странах так и поступают. И правильно делают!.. – в сердцах гневно закончил Во­ронцов.

Неутешительными оказались и результаты проверки состояния учебно-воспитательной работы, в которой принимали участие Шпитальник, саратовская инспектор Филиппова, Оглоблина и я. Специальная школа не имела необходимого учебного оборудования, отсутствовали учебные кабинеты, уроки проводились учителями кое-как, по старинке, с помощью классной доски и мела, у учителей не чувствовалось стремления привить ученикам любовь к получению знаний, дать им пол­ноценную учебную подготовку, чтобы они, возвратившись из спец­школы домой, могли успешно учиться в обычной школе. Посетив урок математики, я спросил учительницу:

– Вы участвуете в работе методического объединения учителей при городском отделе народного образования?

Она замялась, а потом смущенно ответила:

– Откровенно говоря, нет. Да они и не приглашали нас, не счи­тали своими.

Не лучше обстояли дела и с внеурочной воспитательной работой с детьми. Воспитателями были лейтенанты, старшие лейтенанты, капи­таны милиции, имевшие смутное представление о педагогике. По су­ти дела они "пасли" ребят порученного им отряда: по утрам наблюда­ли за их подъемом, умыванием, одеванием, водили их в столовую, вечером присутствовали на отбое, иногда по своему плану проводили с ними беседы на какую-нибудь тему. На одной такой беседе я присут­ствовал. Молодой капитан Шкряга, здоровенный детина – сажень в плечах, усадив ребят за парты в классе, целый час рассказывал им о великой пользе социалистического соревнования на заводах и фаб­риках, в колхозах и совхозах. Воспитанники скованно сидели и молча слушали, не выражая никакого интереса к тому, о чем говорил капи­тан. А он закончил беседу назиданием:

– Соревноваться надо и вам. В чем это должно состоять? А в том, кто скорее исправит свое поведение, чтобы, выйдя на волю, быть честным гражданином Советского Союза.

Шпитальник после посещения таких бесед не мог сдерживать сво­его возмущения, говоря:

– Ведь воспитательное воздействие таких бесед на детей равно нулю, а может быть, их значение следует оценивать даже со знаком минус, так как они не затрагивают ни ума, ни сердца ребят, а без этого не может быть и речи о их перевоспитании. У каждого из них свой духовный мир, свой особый характер, своя нравственная запу­щенность, так вот сначала надо изучить всю его внутреннюю сущность, а потом вести работу с ним индивидуально, постепенно преодолевая все то, что есть плохого в нем.

Обычно Шпитальник произносил эти горячие тирады перед нами, когда мы, собравшись перед сном, обменивались впечатлениями от того, с чем пришлось столкнуться в специальной школе за минувший день, и у всех нас вызывало понимание и сочувствие благородное го­рение души этого старого седого педагога. Особое негодование вызы­вало у него общее построение воспитанников вечером перед отбоем. Их выстраивали поотрядно в три шеренги, командиры отрядов из числа воспитанников поочередно подходили к заместителю директора по вос­питательной работе – полному майору с красным лицом, стоявшему на низенькой трибуне с перилами, сооруженной посреди двора, и докла­дывали ему:

– Товарищ майор! В пятом отряде налицо двадцать три воспитанника. В побеге двое. Докладывает командир Прохоров.

Майор, выслушав, отпускал его. Потом подходил командир сле­дующего отряда и т.д. Заканчивалось это мероприятие тем, что отря­ды, построившись в колонну, маршировали по периметру двора школы. Майор кричал со своей трибуны:

– Песню!

В вечернем воздухе раздавалось:

На границе тучи ходят хмуро,

Край суровый тишиной объят...

Ребята пели нестройно, фальшивя, хриплыми голосами, пели и одно­временно, соблюдая такт, бухали о землю тяжелыми ботинками. Майор, весьма довольный, кричал им:

– Молодцы, ребята!

Тяжело было смотреть на эту удручающую картину. Шпитальник комментировал вечернее построение воспитанников с маршировкой с возмущением и горечью в голосе:

– Это самое тяжелое из всего, что мне довелось увидеть в этой школе. Это же издевательство над детьми, подавление их личности! Такое не может воспитать ничего положительного!

Невольно возникал вопрос, какова же результативность уви­ден­ной нами работы по перевоспитанию несовершеннолетних правонаруши­телей. При одной из бесед с директором Воронцовым я спросил его:

– Скажите, Вячеслав Михайлович, многие ли подростки, находясь в колонии, исправляют свое поведение? У вас имеются какие-либо све­дения об этом?

Он задумался, помолчал, а потом стал отвечать пространно, как всегда делал это:

– Точных данных нет да и, пожалуй, быть не может. Нам положено наводить справки о поведении наших выпускников в течение одного года, посылаем запросы в отделения милиции по их месту жи­тельства. Полученные ответы позволяют заключить, что примерно двад­цать пять процентов из числа выпущенных снова начинают воровать и совершать другие преступления, их опять направляют в исправитель­ные учреждения, некоторые бывшие наши воспитанники опять оказыва­ются у нас же. Но ведь это только за первый год, а сколько их снова становится на путь преступлений на второй и третий год после выпуска?

– Однако ведь к вам направляют только тех, которым еще не исполнилось четырнадцати лет?

– Да. Более старшие попадают в специальные профессионально-технические училища, а из них перекочевывают в колонии для взрос­лых. Вы знаете, Анатолий Алексеевич, среди преступников немало есть таких, у которых большая часть жизни проходит в колониях, тюрьмах и лагерях. Выпустят иного, а он через два-три месяца попа­дется на очередном "деле", его судят и опять туда же.

Воронцов скептически относился к мысли о возможности надеж­ного перевоспитания преступников: это чувствовалось и по его вы­ражению лица, несколько скривившемуся, и по слабому отмаху кисти руки в сторону, выражавшему безнадежность.

– Но чем же объяснить такой большой процент повторных правона­рушений со стороны бывших ваших воспитанников, будем более конкрет­ными? – продолжал допытываться я.

Воронцов заволновался, качнулся в кресле, посмотрел на меня встревоженным взглядом и стал гово­рить:

– Вы, задавая этот вопрос, имеете в виду, конечно, недостат­ки нашей работы? Не стану отрицать – они есть, особенно мы это увидели в ходе вашей проверки. Надо нам во многом перестраиваться. Но есть и объективные причины большого рецидива правонарушений сре­ди выпущенных нами воспитанников. Ведь они находились в нашей ко­лонии в среднем только шесть месяцев, а этого времени совершенно недостаточно для перевоспитания преступника, пусть он и несовер­шеннолетний. А почему так получалось? Мест в наших колониях всегда не хватало, а надо было направлять к нам все новых и новых подро­стков, поэтому от начальства поступал приказ – выпустить к такому-то числу столько то воспитанников. И мы выпускали, понимая при этом, что намеченные к выпуску из колонии еще вовсе не готовы для этого. А что нам оставалось делать? У нас ведь все было построено на выполнении приказа! Но главное-то, пожалуй, состояло даже не в преждевременном выпуске воспитанников, а в том, что они после нашей колонии опять попадали в те же неблагоприятные условия жиз­ни, которые и сделали их преступниками: в ту же семью, в ту же сре­ду пьянства, разврата, воровства, к тем же бывшим своим дружкам, не отличавшимся хорошим поведением. И подросток начинал вести себя так же, как это было до колонии. Получается замкнутый круг! И где выход из него? Если бы выпущенному подростку создать иные условия жизни, то и результаты были бы другие.

Воронцов говорил взволнованно, выражая мысли, глубоко волно­вавшие его, не раз мучительно передуманные.

Пребывание в Марксовской специальной школе мы завершили про­ведением педагогического совета, на котором высказали свои замеча­ния о выявленных недостатках в учебно-воспитатель­ной работе с детьми, но не стали особенно драматизировать положение, боясь совершенно расстроить работу школы.

По-иному повел я себя в Саратове, куда мы возвратились. Встре­тившись с заведующим областным отделом народного образования Васи­лием Денисовичем Чибиревым, я раскрыл ему во всех подробностях тяжелое положение дел в специальной школе, высказал необходимость глубокой перестройки ее деятельности, начиная с серьезного укреп­ления материальной и учебной базы, кончая заменой многих сотруд­ников. Разговор с Чибиревым был долгим. Он слушал меня заинтересо­ванно, понимая, что теперь на нем лежит забота обо всем, относя­щемся к деятельности Марксов­ской специальной школы.

– И зачем только ваше министерство согласилось взять к себе эти колонии! – говорил Василий Денисович с искренней досадой. – Не было печали, так черти накачали!

Встав из-за стола, он, невысокий, полненький, с добрейшим выражением круглого лица, на котором ласково светились карие гла­за, ходил по кабинету маленькими шажками, останавливался и, глядя мне в лицо, говорил:

– Побывал я уже в этой спецшколе и о ее работе того же мне­ния, что и вы. Многое в ней надо менять, но вдруг сразу всего не перевернешь. То, что вы порекомендовали, мы сделаем. Труд­нее нам будет с укреплением материальной базы. Ремонт общежития мы включим в план будущего года. А вот как быть с учебным зданием? Надо но­вое строить, а где взять денег? Может быть, министерство нам выде­лит целевым назначением? А? Как вы полагаете?

Чибирев, по-простецки ведя разговор, уже думал, как ему дальше быть со специальной школой.

11

Думал и я, возвратясь в Москву. Пребывание в Марксовской специальной школе имело для меня важное значение: всесторонний ана­лиз ее деятельности на многое раскрыл мне глаза. Только теперь я по-настоящему глубоко стал представлять себе всю сложность специ­альных школ, подлинное состояние дел в них, особенности содержащих­ся в них детей и подростков, трудности работы по их перевоспитанию. Сложилось представление о направлениях перестройки и совершенст­вования деятельности специальных школ: следовало сосредоточить внимание на укреплении их материальной и учебной базы, замене в них милицейских работников опытными педагогами высокой квалифи­кации, коренном улучшении учебного процесса, принципиальном изменении содержания и методов воспитательной работы с детьми и подростками, на создании новых нормативных документов, регламен­тирующих деятельность этих учреждений.

Но как все это осуществить на практике? Самое трудное, ко­нечно, состояло в перестройке учебно-воспитательного про­цесса. В этой работе не на что было опереться: педагогическая наука не выступала помощницей в ней. После того как в начале тридцатых го­дов колонии для несовершеннолетних правонару­шителей были переданы в ведение органов внутренних дел, в педа­гогике совершенно исчез­ла тема методов обучения и перевоспитания таких подростков, по ней не появлялось ни фундаментальных исследований, ни каких-либо статей в педагогических журналах. Академия педагогических наук с ее десятком научно-иссле­дователь­ских институтов и сотнями ученых не сделала ни одной научной разработки по данной теме. Остава­лись только сочинения А.С.Макаренко "Педагогическая поэма" и "Фла­ги на башнях", показывавшие его систему работы по перевоспитанию несовершеннолетних правонарушителей, но и ее нельзя было использо­вать в полной мере, так как с тех пор как она появилась, прошло много времени, изменились условия жизни в стране, изменились и сами подростки-правонарушители. Положение напоминало такое, ка­кое бывает при строительстве нового дома на голом месте. Прихо­дилось рассчитывать главным образом на опыт педагогов-практиков, собственное разумение и добросовестную работу инспекторов моего отдела. Они и я работали напряженно, с увлечением, постепенно фор­мируя новую систему деятельности специальных школ.

Хорошим помощником в создании новых нормативных документов для них оказался инспектор Алтунин. Он, исходя из своего опыта, представлял, какую суть надо выразить в документе, и разрабатывал его основу, а я занимался окончательной доработкой его. Вносил свои поправки и Ковалев. Таким путем были созданы, утверждены и направлены на места такие основополагающие документы, как "Поло­жение о специальной общеобразовательной школе для детей и подростков, нуждающихся в особых условиях воспитания", "Правила внутреннего трудового распорядка для работников специальных школ", "Об организации работы органов детского самоуправления в специ­альных школах", "Дневник индивидуальной работы с воспитанником", "Об организации работы с воспитанниками специальных школ в летний период", "Об улучшении работы специальных школ по выпуску и устрой­ству воспитанников" и целый ряд других.

Эти нормативные документы утверждались министром обычно без задержки, однако с прохождением "Положения о дисциплинарной комна­те специальной общеобразовательной школы" возникло осложнение. Министр Михаил Алексеевич Прокофьев, сменивший на этом посту Афанасенко, отказался утверждать его и завернул его мне с запиской: "Прошу переговорить со мной". Когда я пришел к нему в кабинет, Прокофьев, профессор химии, стройный и подтянутый, несмотря на свой уже солидный возраст, с умным и выразительным лицом, усадив меня, сказал с живостью в голосе:

– Вы же хотите какой-то карцер учредить в ваших специальных школах!

– Да, по существу это карцер, хотя называется дисциплинарной комнатой, но без него обойтись в этих школах нельзя: такие молодцы в них содержатся, что могут выкинуть любой фортель, без карцера их не уймешь!

– Так-то оно так, но не выйдет ли какого-нибудь недоразумения, если я подпишу этот документ?

– Что вы, Михаил Алексеевич! Наличие дисциплинарной комнаты в специальной школе предусмотрено постановлением правительства о передаче их в наше ведение. Прежде чем дать вам на утверждение это "Положение", я согласовал его текст с Прокуратурой РСФСР – вот виза заместителя прокурора Кравцова", – и я показал его подпись на последней странице документа.

– Я все же переговорю с самим прокурором. Так будет вернее.

Секретарь соединила министра с прокурором РСФСР Блиновым, тот успокоил его, и только после этого Прокофьев поставил свою утвер­ждающую подпись на Положении.

Нормативные документы и инструктивные письма, созданные на­ми, в конце концов определили новые направления деятельности спе­циальных школ. Теперь важное значение в их деятельности, помимо всего прочего, отводилось трудовому обучению и воспитанию подро­стков. У многих из них отмечалось стойкое отвращение к школьному обучению, этому были свои причины, но они охотно занимались руч­ным трудом. Было замечено, что, участвуя в труде, подростки посте­пенно остепенялись, становились управляемыми, после чего появлялась возможность влиять на их сознание в нужном направлении, у них пробуждался интерес и к школьному обучению, таким образом труд стано­вился действенным фактором в процессе их перевоспитания. Нами были даны указания специальным школам обзавестись хорошо оснащенными учебно-производственными мастерскими, в которых можно было бы орга­низовать обучающий и производительный труд воспитанников с выпус­ком продукции на продажу. Для руководства в этой работе были со­зданы "Типовое положение об учебно-производственных мастерских спе­циальных школ" и "Типовое положение об учебно-опытном сельском хозяйстве специальных школ".

По возвращения из Саратова я решил во что бы то ни стало добиться увеличения норм питания для воспитанников специальных школ. Такое могло быть осуществлено только по распоряжению Сове­та Министров РСФСР. Я подготовил проект этого документа и сопро­водительное письмо за подписью министра, завизировал его у Кова­лева, начальника планово-финансового управления Гармонова, Балясной. Но всего этого было мало: следовало заручиться поддержкой нашего ходатайства министерством финансов. Ни одно дело, требовав­шее выделения денежных средств, не проходило в Совете Министров без его согласия. Министерство финансов довлело над нашим мини­стерством просвещения в решении всяких дел, связанных с денежны­ми затратами, чаще всего отвергало их, отчего складывалось впе­чатление, будто не министерство просвещения, а министерство финансов определяло, что и как следует делать в народном образо­вании. Многие замыслы и проекты минпроса отвергались Минфином и гибли, не увидев света. Финансирование народного образования про­водилось в бюджете государства из так называемых "остаточных средств", отчего просвещение всегда влачило жалкое существование, а его работники были одними из самых низкооплачиваемых. Зная обо всем этом, я отправился в министерство финансов за визами с боль­шой тревогой в душе.

В управлении финансирования просвещения, культуры и здраво­охранения этого министерства я прежде всего обратился к инспек­тору Гудкову, занимавшемуся делами нашего министерства. Был он уже пожилой и на вид ершистый: из-под насупленных бровей на про­долговатом белом с желтизной лице недоверчиво смотрели колючие серые глаза, а разговаривал он, сидя как- то боком, отвалившись на спинку стула. Выслушав меня и прочитав проект распоряжения Совета Министров, Гудков процедил сквозь зубы, иронично глядя на меня:

– Вы что же это – решили преступников кормить как порядочных людей? С какой это стати?! Они туда направлены, чтобы наказа­ние отбывать, а вы им санаторное питание! Тоже мне мудрецы!

Он смотрел на меня сузившимся обострившимся взглядом как сле­дователь на подозреваемого в преступлении. Начало разговора не предвещало ничего хорошего, но я был к этому готов, и начал так:

–Виктор Степанович, вот вы говорите, что направлены наказа­ние отбывать. Такой подход применим ко взрослым преступникам, но не к малолеткам: ведь в специальных школах содержатся дети и под­ростки от одиннадцати до пятнадцати лет. Они наказаны уже тем, что лишены свободы. Наша главная задача перевоспитать их: ведь у них еще вся жизнь впереди. А прежде чем перевоспитывать, их надо досыта накормить: если они голодны, то воспитывающее слово не дойдет до них, сколько ни бейся.

Но все мои доводы не убедили Гудкова: он упрямо стоял на сво­ем – преступников надо наказывать. Тогда я решил сделать иной под­ход к нему:

– Ведь мы не добиваемся для воспитанников специальных школ ничего особенного: просим приравнять нормы питания для них к нормам питания воспитанников детских домов и школ-ин­тернатов, только и всего! Дополнительных ассигнований для этого потребуются сущие пустяки: специальных-то школ имеется всего тринадцать на всю Россию!

Гудков возразил мне:

– Министерство финансов для того и существует, чтобы беречь государственную копейку, а не тратить ее на тех, кто приносит только вред стране.

Разговор все более обострялся. Мне стало ясно, что от Гудкова я ничего не добьюсь, поэтому сказал ему:

– Виктор Степанович, я вижу, что мы с вами не столкуемся, поэтому вынужден буду обратиться к начальнику вашего управления.

– Как хотите! – сухо ответил он и встал со стула, давая понять, что разговор окончен.

Начальник управления Павел Филиппович Батищев по своему внеш­нему виду был противоположен Гудкову: излишне полный, с добрейшим выражением круглого лица. Он внимательно выслушал меня, но, как и Гудков, в просьбе отказал. Побывал я и у заместителя министра Кожев­никова, но с тем же результатом. Возвратился я в свое министерство раздосадованный, в подавленном настроении, доложил сначала Ковале­ву, а потом и Балясной. Она, вспыхнув, сказала с горячностью:

– Когда у них миллиарды вылетают на ветер, они этого не замечают, а тут грошей пожалели для несчастных детей! Оставьте у меня ваши бумаги: я сама съезжу с ними к Бобровникову.

Андрей Андреевич Бобровников был министром финансов РСФСР. Через несколько дней Балясная, возвращая бумаги с его визой, го­ворила мне:

– Какие-то башибузуки – ничем их не прошибешь! Сколько ни до­казывала им – ничего понимать не хотят. Наконец я не выдержала и разревелась, как баба. Только после этого Бобровников завизировал!

Таких трудов стоило пробивать в министерстве финансов даже пустяковые просвещенческие дела.

Вскоре вышло распоряжение Совета Министров РСФСР о повышении норм питания для воспитанников специальных школ, и для нас это была важная победа!

12

В начале июня, когда только что начался рабочий день, раз­дался телефонный звонок, и в трубке я услышал голос Балясной:

– Скорее ко мне: поедем к Микояну!

Я застал ее взволнованной, она спешила, без задержки вышли из здания министерства, сели в машину и помчались.

– Позвонил сам Анастас Иванович, его интересуют наши специ­альные школы, хочет получить информацию о них, – сказала Любовь Кузьминична. Причина для волнения имелась: как ни как ехали к гла­ве государства!

Микояну, прозванному "непотопляемым", в жизни всегда везло благодаря его необычайной изворотливости и приспособляемости ко всяким обстоятельствам и лицам. Еще при Ленине он уже находился в когорте руководителей страны, неплохо чувствовал себя при Сталине на посту наркома пищевой промышленности, умел ладить и с "самим", и с несвятой троицей – Ягодой, Ежовым и Берия. При Хрущеве Анастас Иванович стал еще более важным лицом и даже выполнял его особо де­ликатное поручение во время "Карибского кризиса", отправившись на Кубу улаживать дела с вывозом оттуда наших ядерных ракет и убла­жать разгневанного Фиделя Кастро. Низвержение Хрущева с партийно-государствен­ных высот, в котором активно участвовал и Микоян, по­шло ему только на пользу: Брежнев, занимавший до этого пост пред­седателя Президиума Верховного Совета СССР, стал первым секретарем ЦК КПСС, а Микояна передвинули на его место, и стал он числиться как бы главой государства, хотя в действительности таковым не яв­лялся. К нему теперь ехали мы с Балясной, волнуясь и переживая предстоящую встречу с "непотопляемым".

Наша машина подкатила к Спасским воротам Кремля. Слева от них находилась неприглядная кубическая кирпичная пристройка к кремлев­ской стене – это было бюро пропусков. Получив пропуска, мы миновали Спасские ворота и справа от них подошли к калитке в заборе, тянув­шемся от стены к углу расположившегося вдоль нее большого административного здания, в котором размещался Президиум Верховного Совета СССР: здесь был контрольно-пропускной пункт со стоявшими в нем офицерами госбезопасно­сти. Тщательно проверив наши документы, они разрешили следовать да­льше. Войдя в здание, долго шагали по его бесконечным коридорам, но вот, наконец, нужная нам дверь.

Кабинет Микояна был так длинен, что хозяин его едва замечал­ся вдали за огромным столом. Увидев нас, Анастас Иванович поднял­ся и пошел навстречу. Был он невысок, худощав, черные волосы на его голове поредели, образовав залысины, серебрились проседью, но тем­ные глаза на бледном лице все еще светились живо. Необычным был у него тонкий нос: выдавшись горбинкой у переносицы, он, не высту­пая вперед, падал вниз параллельно щекам, как будто сильным уда­ром вмяли его в них. Любезно поздоровавшись за руку, Анастас Ивано­вич не повел нас к своему дальнему столу, а усадил к приставному, тянувшемуся вдоль всей правой стены кабинета, а сам зашел за него и устроился напротив нас. Держался он этаким бодрячком и попросту, без вельможного гонора.

Сразу же завязалась беседа. Она касалась вопроса о ходе выполнения правительственного постановления об искоренении безнад­зорности и преступности среди несовершеннолетних и связанного с ним постановления о преобразовании подростковых колоний в специ­альные школы. В те годы при выходе постановления правительства /часто совместно с ЦК КПСС/ все министерства и ведомства, которых оно касалось, спешно начинали составлять план мероприятий по его выполнению, и горе было тому из них, которое опоздало с составле­нием такого плана. План, как правило, по большинству пунктов не выполнялся, но этому не придавалось большого значения и не влекло наказания, только был бы план. Первое время все делали вид, что де­ятельно занимаются выполнением постановления, но постепенно этот пыл остывал, постановление забывалось, а потом его списывали в архив как выполненное. Те постановления, о которых шла теперь речь, вышли сравнительно недавно, и о них еще помнили все, в том числе и Микоян.

– Если эти постановления приняты, значит, их надо выполнять, таков нерушимый закон Советского государства, – быстро говорил Ми­коян на чистом русском языке без кавказского акцента. – И вы, бе­зусловно, понимаете, – продолжал он, – что без активного участия органов народного образования и всего учительства тут нам никак не обойтись: прежде всего и главным образом именно они теснейшим об­разом соприкасаются с подрастающими поколениями, лучше всех знают, что происходит в их среде, наконец, они же их выпестовывают и ста­вят на ноги в образовательном и нравственном отношении.

Эту тираду, сказанную скороговоркой, Микоян произнес конечно, для того, чтобы показать нам, насколько глубоко он владеет проб­лемой. Он еще не выговорил всех заранее заготовленных фраз и про­должал:

– Однако у меня вызывает беспокойство ход выполнения постановления о преодолении преступности среди молодежи. Я попросил минис­терство внутренних дел и прокуратуру дать мне сравнительные дан­ные о ее состоянии. И что же? Оказалось, что она у нас не сократи­лась, а выросла по сравнению с периодом до принятия постановления и выросла значительно, даже не наблюдается замедления темпов ее роста. Возникает законный вопрос: в чем же дело? Давайте вместе поразмышляем на эту тему!

На лице Микояна обозначилось подобие снисходительной улыбки, он, сидя вполоборота, оперся локтем о стол. Балясная, молодая, с оживленный лицом, эффектная, с русыми косами вокруг головы, тот­час вступила в разговор:

– Анастас Иванович, не скрою, я рада, что вы пригласили нас для такого разговора. Проблема воспитания школьников близка мне: ею я занималась, будучи еще в ЦК ВЛКСМ, возглавляла там работу Всесоюзной пионерской организации имени Ленина, занимаюсь и теперь в министерстве просвещения. И кое-что нам уже удалось сделать. Организация воспитательной работы со школьниками преобразуется, ей придается большее значение, и это как раз связано с выполнением постановлений, о которых вы сказали. Из этих соображений в минпросе создано новое управление. Оно так и называется – управление воспитательной работы, я его и курирую. Помог решить эту проблему заместитель председателя Совета Министров РСФСР Вячеслав Иванович Кочемасов: он поддержал наше ходатайство.

– Я полагаю, вы поступили правильно, – снисходительно заметил Микоян. – В эпоху развитого социализма, которую мы переживаем, за­дача расширения и углубления воспитательной работы среди молодежи становится особенно актуальной, ею надо заниматься со всей серьезностью. Не можем мы войти в коммунизм при наличии преступников. Многие этого недопонимают.

Любовь Кузьминична, поняв по замечанию Микояна, что попала в нужную струю, еще более оживилась. Надо отдать ей должное: она хо­рошо владела языком, говорила красиво и ярко, умела привлечь вни­мание слушавших ее. Вот и теперь легко и плавно текла ее речь:

– Мы поставили своей задачей превратить школы в своеобразные руководящие центры воспитательной работы с учащимися в тех микрорайонах, в которых они находятся. С детьми занимаются и при домо­управлениях, и в спортивных обществах, музыкальных школах, не го­воря уже о дворцах и домах пионеров, но вся эта работа ведется разрозненно, не охватывает всех детей. Нам хочется увязать ее в нечто единое целое, чтобы школа координировала и направляла ее, обеспечивала педагогическое начало в ней. Тогда мы будем знать, где и чем заняты ученики во внеурочное время. Я думаю, это скажет­ся и на предупреждении безнадзорности и правонарушений среди уча­щихся.

– Ну что же: задумано неплохо! – отозвался Микоян. – Но кто же в школе будет заниматься координацией этой работы? Ведь она сама собой не пойдет!

– Анастас Иванович, мы ставим вопрос о введении в школах дол­жности заместителя директора по воспитательной работе. Он и будет планировать ее, направлять деятельность классных руководителей, поддерживать связь с внешкольными детскими учреждениями. А то ведь теперь у нас – кто во что горазд!

По тому, как Микоян слушал Балясную, и по его оживившемуся лицу была видно, что высказанный ею план понравился ему. Он счел нужным дать свое руководящее указание:

– Только не замыкайте все на школы: надо шире привлекать об­щественность к этой работе – трудовые коллективы предприятий, ком­сомол, пусть они вносят свою лепту в воспитание молодежи. Дело это общее, всем и надо заниматься им.

Сказано это было назидательно, со значением, чтобы мы с Лю­бовью Кузьминичной прониклись глубиной высказанной им мысли. В те годы наши "вожди", руководители партии и государства, отличались всезнайством. Какой-нибудь секретарь ЦК КПСС или член правительст­ва, выезжая в области, края, республики, с серьезным видом непре­рекаемого авторитета, ничтоже сумняшеся, давал, как тогда говори­ли, "ценные указания" всем, кому ни придется и по любым вопросам: металлургам – как следует варить сталь, шахтерам – как увеличивать добычу угля, колхозникам – когда, что и как сеять и т.д. и т.п. Они, наши вожди, знали все на все случаи жизни. Особенно увлекался такими советами Хрущев. Остряки, балагуря, уверяли, что он мог дать рекомендации даже бабам, как им лучше рожать детей. Микоян в раз­говоре с нами тоже не удержался от "ценных указаний". Потом он поинтересовался:

– Ну, а как идут дела с преобразованием колоний в специальные школы?

– В министерстве создан отдел по руководству этими школами, вот его начальник. – Балясная поворотом головы указала на меня. – Положение в них пока очень тяжелое. Недавно мы большой бригадой проверили состояние дел в Марксовской специальной школе Саратовской области. Столкнулись там с тем, чего и не ожидали!

Балясная рассказала об основных выводах по проведенной про­верке.

– И что же вы намерены делать? – обратился Микоян ко мне.

Я, волнуясь, доложил ему основные направления работы со специальными школами, которые уже наметились к тому времени.

– Имеются большие трудности с устройством подростков в эти школы, – продолжил я. – Заявки поступают отовсюду, а мест свободных нет. Встает проблема расширения сети таких школ, однако ни один облисполком не хочет иметь их у себя.

– Как это не хочет? – возмутился Микоян. – Пусть Совет Минист­ров обяжет их! Войдите с таким предложением. Борьба с преступно­стью – дело государственное, нельзя забывать об этом. Работе со специальными школами уделите особое внимание, – наставлял нас Анастас Иванович. – Дело в них должно быть поставлено так, чтобы пе­ревоспитание несовершеннолетних было надежным, чтобы они возвращались в общество полноценными людьми и принимали активное участие в социалистическом строительстве.

Опять "ценное указание"! Но что пользы в нем? "Слова, слова, слова!" – как сказал бы Гамлет.

Микоян как-то неожиданно встал со стула, показывая этим, что аудиенция окончена. Обогнув конец приставного стола, он подошел к нам и, стоя прямо, даже не наклоняя головы, пожал нам руки, гово­ря на прощание:

– Желаю вам успехов в вашей деятельности!..

Встреча с Микояном и разговор с ним не имели никаких последствий, были бесполезными как для него, так и для нас.

13

Вскоре после посещения Микояна Ковалев вызвал меня к себе. Я застал его чем-то очень встревоженным: он быстрыми шагами ходил по кабинету туда и сюда, завидев меня, остановился и, озабоченно глядя мне в лицо, сказал отрывисто:

– В Иркутской специальной школе бунт! Воспитанники вышли из повиновения. Только этого нам еще не хватало!

И снова зашагал по кабинету.

– Откуда стало известно об этом? – спросил я, вдруг охваченный волнением.

– Пынько, заведующий облоно, только что позвонил.

– И какова же там сейчас обстановка? Что он сказал?

– Вызвали наряд милиции, а что будет дальше – неизвестно! При­дется вам лететь туда.

Я вышел из кабинета Ковалева крайне встревоженным: шуточное ли дело – бунт! С таким явлением мне сталкиваться еще не приходи­лось, подавлять бунтовщиков – тоже. Встревожились и мои инспектора, узнав о случившемся.

– Дело дрянь! – сказал Алтунин, бывший милицейский полковник. – Они хотя и подростки, а натворить могут черт знает что. Как их унять? Ведь стрелять в них не будешь!

Узнав, что я вылетаю в Иркутск, он стал наставлять меня:

– Самое первое, что надо сделать, – любыми способами изолировать главарей, применить для этого силу, если понадобится, удалить их с территории школы, лучше всего – в детский приемник-распределитель; во-вторых, – разъединить воспитанников, держать их изолированными друг от друга группами, и, наконец, дать им какое-нибудь занятие, любое, лишь бы они не бездельничали...

День у меня ушел на оформление приказа о командировке, полу­чение денег на дорогу, приобретение билета на самолет. Вечером я мчался в аэропорт "Домодедово", ночь прошла в полете, а утром сле­дующего дня я был уже в Иркутске, сразу же направился в областной отдел народного образования и встретился там с заведующим Леонидом Григорьевичем Пынько.

Он, невысокий, стройный, прилично одетый, интеллигентный на вид, встретил меня сдержанно: ему было не до изъявления сердечных чувств.

– Как обстоят дела в специальной школе? – спросил я, усажива­ясь на стул перед ним.

– Полная неразбериха, – ответил Пынько. – Самые большие неприятности были позавчера и вчера. Сегодня уже потише, но полного порядка все еще нет.

– Давайте поедем туда вместе, – предложил я.

– Поедемте!

Машина доставила нас в конец города на тихую улицу, почти сплошь состоявшую из старых деревянных домов, и остановились у во­рот в сплошном высоком заборе, у которых стоял постовой милиционер. Через проходную с находившимся в ней дежурным по режиму вошли на территорию школы. На ней слева виднелось высокое и длинное камен­ное здание, справа – двухэтажный кирпичный дом, прямо в отдалении стояло низкое строение барачного вида, средину между ними зани­мал квадратный двор школы. Я ожидал увидеть возбужденные толпы воспитанников, но ошибся: двор был свободным, нам повстречались сначала один милицейский офицер, потом второй, по-видимому, воспи­татели /их еще не успели заменить штатскими/. Прошли в кабинет ди­ректора, где поднялся из-за стола и пошел нам навстречу мужчина средних лет и, здороваясь за руку, доложился:

– Директор специальной школы Будник Кирилл Мефодьевич.

Сели. Я сразу приступил к делу, спросив:

– Что и почему у вас произошло и каково сейчас положение?

Директор замялся в нерешительности, вопросительно глянул на Пынько. Произошла неловкая пауза. Потом Пынько предложил:

– Давайте мы расскажем все по порядку, тогда вам ясно ста­нет.

Рассказывал Будник, а Пынько иногда прерывал его и вставлял свои замечания. И вот что при этом выяснилось.

Бунт возник не вдруг, а вызревал постепенно. В каждом люд­ском коллективе появляются лидеры, которые, обладая умом и силь­ным характером, влияют на других, подчиняют их своей воле, за­ставляют реализовать свои намерения. В среде преступников, находя­щихся в изоляции от общества, таких лидеров называют "буграми", действуют они обычно скрытно, не выставляя себя, а замыслы их всегда направлены против начальников и охранников, против всех, кто выполняет предписания закона. Такие "бугры" появились и в кол­лективе воспитанников Иркутской специальной школы, а ее руководи­тели и воспитатели не сумели вовремя распознать этих заводил и нейтрализовать их разлагающее влияние на остальных подростков. "Бугры" тайно путем угроз и избиений принуждали более слабых вос­питанников совершать побеги из специальной школы для того, чтобы раздобывать для них сигареты. Бежавших воровству учить было не надо, сигареты они крали где придется, ночью перебрасывали их че­рез забор спецшколы в условленном месте или подсовывали под него. Бегунов через некоторое время задерживали и возвращали в школу. Бывали случаи, что они являлись сами.

Такое положение продолжалось долго, будоража воспитанников и способствуя падению дисциплины среди них. А тем временем "бугры" все больше наглели. Наступил момент, когда их, что называется, прорвало. Однажды ночью, воспользовавшись разгильдяйством и потерей бдительности дежурных по режиму в спальном корпусе, около десяти подростков оделись, крадучись, вышли во двор, подобрались к проходной, потом ворвались в нее, схватили дежурного по режиму, повалили на пол, пока одни держали его, другие оборвали провода у телефонного аппарата, затем все вместе, открыв внутренние запоры у дверей, выскочили на улицу. Поднятая незадачливым дежурным по режиму тревога ни к чему не привела: бежавших и след простыл! Пынько, внимательно слушавший директора, возмутился:

– Как же так?! "Бугры" верховодят над воспитанниками, а воспитатели не замечают этого. Воспитанники совершают побеги – действенных мер против этого не принимается. Дело дошло до группового побега с прорывом через проходную. Да где же в школе порядок и надлежащий строгий режим? О чем все вы думали и куда глядели? – из­ливал Пынько свои запоздалые упреки. Будник покраснел и выглядел смущенным.

– Есть наша вина, не спорю, – сказал он. – Не обратили во­ время внимания... Понадеялись...

– Дальше что было? – спросил я, пропуская мимо ушей эти бес­полезные раскаяния.

– Дальше началось то, чего и ожидать было нельзя, – продолжал Будник. – Убежавшие воспитанники, а это были самые отпетые, заня­лись воровством, совершили ограбления нескольких ларьков, но в конце концов милиция выловила их. Стали вести расследование и спросили у одного: "Почему убежал из спецшколы?" А ему же надо чем-то оправдаться, вот он и говорит: "Убежишь, когда тебя избивают чуть не каждый день!" Следователя это насторожило, он стал допыты­ваться: "Кто избивает?" – "Воспитатели, директор". – "Тебя кто из­бивал? Когда?" Другие задержанные, видимо, по сговору между собой, тоже стали заявлять об избиениях. Ведь нашим ребятам соврать ниче­го не стоит, у них же ни стыда, ни совести. Они стали называть других воспитанников, которых как будто бы избивали...

В дело вмешалась городская прокуратура: налицо нарушение за­конности! Оттуда стали поступать требования директору специальной школы доставить для допроса то одного воспитанника, то другого, то третьего. Многих пришлось возить. Прокуроры брали от них пись­менные заявления о том, что они подвергались избиениям. Последо­вали вызовы на допросы тех воспитателей, на которых поступили жалобы в недозволенных действиях. Все это привело коллектив воспи­танников в крайнее возбуждение, дисциплина среди них пала до по­следней степени. Они вели себя дерзко по отношению к воспитателям, учителям, дежурным по режиму и другим сотрудникам школы, пере­стали подчиняться, на предъявляемые требования нагло отвечали:

– Что ты пристал ко мне? Завтра же заложу тебя прокурору, скажу, что избивал меня!

А вызовы в прокуратуру воспитанников и воспитателей продолжались. Обстановка, накалилась до крайности, воспитанники стали неуправляемыми и все больше наглели. В любой момент мог произой­ти взрыв.

Такой момент наступил утром перед подъемом. "Бугры" и заво­дилы из тех, что оставались в школе, носились по коридору и спальням, крича:

– Вставай!.. Полундра!.. Бунт!..

В одно мгновение общежитие превратилось в кипящий котел: бе­готня, топот ног, крики, свист сотен ребят. Двоих дежурных по ре­жиму, остававшихся в общежитии на ночь, вытолкали во двор.

– Загораживай двери!.. Тащи сюда кровати!.. – распоряжались вожаки.

Ошалелые подростки кинулись в спальни, полетели на пол подушки, одеяла, матрацы, визжали и грохали вытаскиваемые кровати, ими завалили входные двери до самого верха. Несколько отчаянных ребят через окно выскочили во двор, из мусорного ящика выгребли обрывки бумаги, насобирали щепок и под углом барачного строения, в котором размещались школьная библиотека и мастерские, развели костер, помещение загорелось, повалил дым. Прибывшие на работу учи­теля, воспитатели и другие сотрудники школы пытались проникнуть в общежитие, но забаррикадированная входная дверь не поддавалась. Между тем воспитанники буйствовали в общежитии, крушили столы, стулья, все, что попадало под руку. Многие из них по внутренней лестнице пробрались на чердак и через слуховое окно вылезли на кры­шу, на стоявших внизу людей полетели палки, кирпичи, все, что на­шлось на чердаке. Попытки сотрудников школы уговорить и вразумить ребят ни к чему не приводили. Начавшемуся пожару не дали разгоре­ться: вовремя прибывшие пожарные машины быстро загасили огонь. Но что делать с ребятами? Дали знать о случившемся в городской отдел милиции, вскоре оттуда прибыл наряд милиционеров. Но это только раззадорило взбунтовавшихся ребят: сказалась непреходящая вражда преступников к работникам правоохранительных органов, у несовер­шеннолетних правонарушителей она такая же острая, как и у взрослых ворюг и бандитов. Ни приказания, ни уговоры ни к чему не приводи­ли. Тогда пустили в ход пожарные машины: струи холодной воды ударили по крыше общежития и по сидевшим на ней ребятам, они, спасаясь, ринулись через слуховое окно на чердак. Однако ребята еще долго не сдавались и отказывались открыть входную дверь обще­жития. В этой сумятице прошло уже несколько часов, приближался полдень. Отряд милиции все еще находился в специальной школе и дер­жал под наблюдением ее здания и территорию. Прекратить бунт ребят заставил голод. Наконец они согласились разобрать завалы у входных дверей и впустили взрослых в общежитие. Зачинщиков бунта /а они бы­ли известны/ тут же изолировали и увезли из школы на милицейской машине.

Таковы были события перед моим приездом в специальную школу. Будник, заканчивая свою информацию, сказал в заключение:

– Прокуратура подстроила нам этот бунт: если бы не вызовы на допросы, то ничего бы этого не было.

Я спросил его:

– Скажите, а насколько обоснованы обвинения воспитателей в избиении ребят. Были такие случаи?

– Такого как массового явления, конечно, не было, однако ру­чаться за всех воспитателей я не могу: может быть, некоторые из них иногда прибегали к подзатыльникам, кто их знает. В одном я не сомневаюсь: большинство заявлений ребят об избиениях – это ложь! Надо знать, каковы наши ребята и на что они способны.

– Где сейчас находятся воспитанники и чем они заняты? – про­должал спрашивать я.

– Пока они на уроках: сегодня уже удалось усадить их в классы.

– Что ребята будут делать после обеда?

– Для всех отрядов предусмотрены различные мероприятия вплоть до отбоя. Есть просьба к вам, Анатолий Алексеевич: посодействуйте тому, чтобы прокуратура прекратила вызовы на допросы, иначе нам не привести школу в нормальное состояние.

– Я буду в прокуратуре, – ответил я, – но сначала мне надо ра­зобраться, кого и в чем она обвиняет. А пока проведите нас по школе и покажите все, что в ней есть.

Осмотр начали с общежития. Внутри его тянулся длинный широкий светлый коридор с высоким сводчатым потолком, с левой стороны его были большие окна, выходившие во двор, с правой – двери, ведущие в спальни. В них уже был наведен относительный порядок: железные койки стояли рядами и постели были заправлены, как положено. Перед тем, как покинуть общежитие, я спросил у Будника:

– А что в этом здании было раньше: оно, как видно, построено давно.

– До революции здесь находился спальный корпус юнкерского училища.

Это известие очень заинтересовало меня: так вот где, оказыва­ется, учился наш дядя Вася, брат папы! В детстве я много раз с любопытством рассматривал присланные ранее им и сохранившиеся от­крытки с видами Иркутска и его окрестностей. Остановился и еще раз глянул на длинный коридор, удобный для построений юнкеров. Поки­нув общежитие, осмотрели примыкавшую углом к нему столовую, загля­нули в не успевшую сгореть библиотеку с мастерскими, потом направи­лись в двухэтажное кирпичное учебное здание. Зашли в несколько классов. В каждом из них, помимо учителя и учеников, находился еще и воспитатель: это, как я понял, на всякий случай, для стра­ховки. Ребята вели себя на уроках спокойно, что вселяло надежду на стабилизацию положения.

Всю вторую половину дня я изучал кадровый состав сотрудников специальной школы. Он почти не изменился по сравнению с тем вре­менем, когда школа была колонией, следовательно, надо было пола­гать, не изменились и формы и методы работы с воспитанниками. Ста­ло ясно, что областной отдел народного образования не уделял этому учреждению должного внимания, не занимался им. Пригласил для бесе­ды нескольких воспитателей, которых вызывали в прокуратуру на допросы. Все они отрицали применение ими физических мер воздейст­вия по отношению к воспитанникам, говорили, что воспитанники окле­ветали их. Проверить это было трудно: вызывать воспитанников для разговоров на эту тему я, разумеется, не стал, не желая будора­жить их, они без того все еще были возбуждены. Уже перед вечером, собираясь покинуть школу, я проходил по ее двору и стал свидете­лем продолжения разговора воспитателя, старшего лейтенанта мили­ции, с воспитанником, подростком лет тринадцати, державшимся неза­висимо, с нагловатым выражением лица.

– А я ничего и не делал, – говорил он воспитателю в ответ на его какое-то замечание, – не бузотерил и не дрался. Врут на меня, чернуху лепят.

– Ты, Востряков, уже не маленький, веди себя солидно[1], – убеждал его воспитатель.

– А я и веду себя солидно! – с вызовом отвечал подросток, не думая уступать. Было ясно, что бунтовщическое начало еще не пере­кипело в нем до конца.

В начале следующего дня я был уже в городской прокуратуре. При­нял меня начальник отдела по делам несовершеннолетних, мужчина сред­них лет в форменном сером костюме с черными петлицами на воротнике пиджака, на котором поблескивали по две звездочки. Я представился, назвав, кто я и откуда. Прокурор с первой же минуты нашей встречи повел себя настороженно, очевидно, заранее предвидя, что предстоя­щий разговор приятным не будет. Он отодвинул в сторону раскрытую папку с бумагами, лежавшую перед ним на столе, его серые глаза на худощавом лице выжидательно смотрели на меня.

– Я к вам по важному делу, – начал я и, решив действовать на­ступательно, продолжил так: – Как вы знаете, в здешней специальной школе произошел бунт. Не буду отрицать, что в работе этой школы имеются существенные недостатки, я успел в этом убедиться, но не могу не сказать и о том, что в возникновении бунта повинна также ваша прокуратура.

– То есть как так? Каким же это образом? – спросил прокурор с явным удивлением, подавшись вперед и опершись локтями о стол.

– Самым простым. Вызовы вашими работниками на допросы воспитанников специальной школы по поводу их жалоб на избиения воспита­телями, допросы воспитателей, устройство очных ставок возбудили ребят до крайности. Они решили, что теперь могут никому не подчи­няться: ни воспитателям, ни учителям, ни директору. Логика у них при этом была простая: "Никто мне не указ, что хочу, то и делаю, а в случае чего – нажалуюсь прокурору, будто меня избивают". Кон­чилось же все это взрывом, общим неповиновением. Как это ни не­приятно сознавать, но совершенно очевидно, что действия прокуратуры способствовали возникновению бунта.

Прокурор, не ожидавший такого вывода, прервал меня:

– Позвольте, что же получается? Мы делали то, что обязаны были делать: на то и прокуратура, чтобы пресекать беззаконие в дейст­виях должностных лиц. По-вашему, нам вообще следовало закрыть гла­за на то противоправное, что имело место в специальной школе, и ни во что не вмешиваться?

– Этого из моих слов не следует, – возразил я. – Думаю, вам, начиная проверку жалоб воспитанников, нужно было принять во внима­ние, с каким контингентом подростков вам придется иметь дело. Это же не обычные послушные дети, а правонарушители, по этой причине они и направлены в спецшколу. Не мне говорить вам, какими свойст­вами они обладают, вы сами лучше меня знаете это. И не трудно было предвидеть, какие последствия вызовут ваши действия и чем они мо­гут закончиться.

После высказанного мной я ожидал бурной реакции прокурора, но этого не произошло: он не нашелся возразить мне что-либо по сущест­ву, а лишь спросил:

– Как же иначе мы могли вести расследование, если не вызы­вать на допросы?

– Мне не известны все возможные методы вашей работы, это дело вашего профессионализма. Одно для меня несомненно: действовали вы слишком прямолинейно и не лучшим образом, без учета возможных по­следствий. Впрочем, говорить об этом теперь уже бесполезно. И при­шел я к вам не за этим. Я прошу прекратить дальнейшие вызовы на допросы. Без этого мы не сможем привести в нормальное состояние положение в специальной школе. Я думаю, вы не заинтересованы в полном развале ее работы.

– Допросов больше не будет, – сухо сказал прокурор. – След­ст­вие нами завершено.

– Каковы же будут ваши дальнейшие действия?

– Решение по этому вопросу еще не принято.

На этом и закончился мой разговор с прокурором.

Пробыл я в Иркутске еще неделю и каждый день проводил в специальной школе вместе с заместителем заведующего облоно Орешковым, инспектируя работу администрации, воспитателей, учителей, службы режима. Орешков произвел на меня впечатление человека поверхностно­го, формально выполняющего свои обязанности: выяснилось, что в ку­рируемой им спецшколе он бывает от случая к случаю, не вникает в проблемы ее деятельности. Сотрудники этой школы стали более ответ­ственно выполнять свои обязанности, в школе строже стал порядок, воспитанники в целом выполняли установленный режим, не допускали грубых нарушений дисциплины, хотя еще рано было говорить о полной нормализации положения. Однако больше не было необходимости для мо­его дальнейшего пребывания здесь.

В конце командировки состоялся серьезный разговор с заведующим облоно Пынько в его кабинете.

– Леонид Григорьевич, к сожалению, я должен констатировать, что облоно не уделяет должного внимания руководству специальной школой, – говорил я ему. – Скоро исполнится год, как вы приняли ее в свое ведение, а что же изменилось за это время в ее деятельно­сти? Да по сути дела ничего: как была она колонией, так ею и оста­ется до сих пор. Ничего не сделано для перестройки ее работы на педагогических началах. Не в последнюю очередь по этой причине и возник бунт.

Пынько вынужден был согласиться с этим. Я надавал ему много советов, в том числе просил быстрее заменять милицейских работников штатскими, укрепить материальную базу спецшколы, для чего постро­ить для нее новое учебное здание, учебно-про­изводственные мастер­ские. Пынько впал в великую задумчивость. В конце беседы он попро­сил меня:

– Анатолий Алексеевич, в настоящее время восемь воспитанников спецшколы, организаторы бунта, содержатся в детском приемнике-рас­пределителе, возвратить их в школу нельзя: сами понимаете, как это будет воспринято остальными ребятами. Просьба к вам – направьте их в другую специальную школу.

– Согласен с вами, – ответил я. – Подготовьте документы на них, я возьму их с собой в Москву, а оттуда вышлем вам путевки. Разбросаем их по разным специальным школам – в одну их направлять нельзя: они и в ней организуют бунт.

Прощаясь с Пынько, я сказал:

– Завтра я улетаю в Москву.

– Нет, завтра мы вас не отпустим, – возразил он. – Завтра по­везем вас на Байкал. Нельзя, чтобы у вас от пребывания в Иркутске осталось в памяти одно неприятное. А пока возьмите вот это – тоже на память.

Он выдвинул ящик стола, вынул из него небольшую книжицу в красной обложке и протянул мне. Это были воспоминания княгини М.Н.Волконской. Ранее я уже читал их, но тем не менее принял книжечку с благодарностью.

Остаток дня я посвятил ознакомлению с историческими местами Иркутска, бывшего некогда столицей Восточной Сибири, неторопливо ходил по его красивым центральным улицам, осмотрел дом Волконских, дом сурового губернатора того времени Муравьева, обелиск, напоми­нающий о пребывании в этом городе декабристов, погулял по набереж­ной широкой и быстрой Ангары с ее светлыми водами.

На следующий день машина катила меня и Орешкова по дороге к Байкалу. Справа синела лента Ангары, слева высились красивые соп­ки, густо покрытые лесными зарослями. Шестьдесят километров, отде­ляющие Иркутск от Байкала, промелькнули быстро. Вот и поселок Листвянка на самом берегу озера.

Байкал встретил нас погожим днем. Солнце заливало ярким све­том водную гладь озера, местами голубую, местами белую, местами, где ее рябило от слабого ветерка, сверкавшую переливчатым сереб­ром. Байкал просторно разлегся меж высоких скалистых берегов с темными шапками леса над ними. Не столь уж широко это озеро: взгляд выхватывал вдали темную полоску его противоположного берега. Вид Байкала и суров, и одновременно царственно величав. Но больше все­го меня поразила его вода: она настолько чиста и прозрачна, что сквозь ее многометровую толщу видны на дне не только мелкие каме­шки, но даже, кажется, и песчинки, как будтововсе и нет этой воды. Чудо природы да и только! Ничего подобного я больше нигде не встречал.

У Листвянки берет свое начало Ангара. Мы с Орешковым прошли туда. Прибрежные горы здесь как будто раздвинулись в стороны, и вода широким бурлящим потоком выливается из озера, убегая вдаль. Есть нечто завораживающее в виде этой зарождающейся большой реки с ее быстро несущимися струями, на которые можно долго неотрывно смотреть, вслушиваясь в их легкий шум.

Заметив это мое состояние, Орешков, улыбнувшись, сказал:

– А вы знаете, у бурятов, живущих по берегам озера, есть очень красивый сказ о Байкале и Ангаре.

– Расскажите, Аркадий Юрьевич, – попросил я.

– В Байкал впадают, как говорят, триста рек и речушек, а вы­текает из него только одна Ангара. Вот это и лежит в основе бурятской легенды, – начал Орешков. И вот что поведал он далее.

Случилось это в давние, давние, незапамятные времена. Велик и могуч был старый седой Байкал. Привольно разлегся он среди гор и тайги, протянувшись далеко с севера на юг, и слава о нем разбе­жалась по всему свету. Неисчислимыми богатствами владел он. Да и как было не богатеть ему: триста сыновей и дочерей – триста рек вливали в него свои воды, несли ему свои дары, чтили его и покоря­лись ему, и не знал старый ни заботы, ни печали. Одна из дочерей, Ангара, с годами взрослела и становилась все краше, а краси­вые всегда своевольны. Вот и у Ангары оказался строптивый харак­тер. Прослышала она, что где-то далеко, далеко, за высокими горами и бескрайней тайгой, течет могучий богатырь красавец Енисей, и по одной лишь молве о нем воспылала к нему горячей любовью. "Что мне отец, что мне братья и сестры, – думала она, сгорая от любви,– дорог мне на всем белом свете один только Енисей, не могу жить без него и хочу быть вместе с ним". И так велика была ее любовь, что не находила она себе покоя и наконец решилась бежать от отца и род­ных к своему возлюбленному. Но как это сделать? Со всех сторон горы стерегли покой и богатства старого Байкала. Однако нет на свете ничего сильнее любви, нет такой преграды, которой бы она не одоле­ла, Разбежалась Ангара и, напрягшись, ударилась грудью о прибреж­ные скалы, разметала их в стороны и неудержимо ринулась вперед, к Енисею. Узнав о побеге Ангары, разгневался грозный Байкал, схватил и бросил ей вслед огромный камень, чтобы преградить ей дорогу, но разве удержишь дочь, если она, полюбив, умчалась к милому?! Обежала Ангара стороной отцовский камень и, спеша, понеслась впе­ред, опасаясь погони, – вот отчего так быстро текут ее воды! Вста­ли ей на пути высокие горы, темные леса, но и они не смогли оста­новить Ангару. Тысячу верст пробежала она и вот, наконец, увидела своего возлюбленного: неоглядно широким, могучим и гордым красав­цем предстал перед ней Енисей, таким, каким виделся ей в ее меч­тах, и кинулась она в его объятия и слила свои чистые светлые во­ды с его водами. Много, много веков прошло с тех пор, как соеди­нились Ангара и Енисей, каких только бед не случилось за это вре­мя, но ничто не смогло разлучить их – так крепка была их верная любовь!

Орешков закончил свой рассказ, а я, зачарованный им, все смот­рел на стремительные воды бурлившей перед нами реки. Так вот како­ва она, эта Ангара, непокорная красавица!

Оставив Ангару, мы прошли в одиноко стоящий лимнологический музей, где с большим интересом ознакомились с его экспонатами, от­ражающими уникальные особенности Байкала, его самобытные флору и фауну. Закончили свое пребывание на озере в ресторанчике для ту­ристов, в котором с аппетитом пообедали ухой из байкальского омуля. В Иркутск возвратились только к вечеру. На следующий день я выле­тел в Москву.

Так закончилась эта история с бунтом воспитанников в Иркутской специальной школе. Но она имела для меня неприятные последствия.

В ноябре того же года Прокуратура РСФСР затеяла всероссийское совещание прокуроров по делам несовершеннолетних, на которое полу­чил приглашение и я. В актовом зале, заполненном людьми, ко мне подошла начальник отдела Ильина, с которой я ездил в командировку в Свердловск, и предложила занять место в президиуме. На сцене, куда я поднялся, она познакомила меня сначала с прокурором РСФСР Блиновым, а потом с генеральным прокурором СССР Руденко, почтив­шим своим присутствием это совещание. Здороваясь с ним, я с любо­пытством вглядывался в его лицо: как ни как передо мной находилась личность историческая: Руденко был главным обвинителем от Советско­го Союза на Нюрн­бергском международном судебном процессе над глав­ными немецкими военными преступниками. С тех пор прошло немало лет, и сильно изменился за это время Роман Андреевич, постарел. Тогда, судя по фотографиям, был он моложав, черноволос, теперь же передо мной стоял грузный дедушка с добродушным круглым лицом и лысым те­менем. Улыбнувшись, он шутливо произнес, обращаясь ко мне:

– Что, и просвещенцам приходится заниматься преступными дела­ми?

– Ничего не поделаешь, нужда заставляет, – ответил я в тон ему.

Завязалась короткая беседа.

– Как вы справляетесь со специальными школами? – спросил Ру­денко.

– По-всякому бывает, – уклонился я от прямого ответа.

Совещание открыл прокурор РСФСР Блинов, с основным докладом выступила его заместитель Горшенева, сосредоточившая внимание на задачах прокурорских работников по выполнению правительственных по­становлений о борьбе с преступностью несовершеннолетних. Когда на­чались прения, взял слово для выступления и я. Говорил недолго. Рассказав, как неумелые действия иркутских прокуроров спровоциро­вали бунт в Иркутской специальной школе, я обратился к присутство­вавшим в зале с просьбой, чтобы они, контролируя соблюдение закон­ности в работе специальных школ, поступали бы более тактично, с учетом особенностей находящихся в них воспитанников, дабы не осло­жнять деятельность этих без того трудных учреждений. Возвращаясь от трибуны на свое место за столом президиума, я обратил внимание на то, что Руденко одобрительно кивал головой по поводу сказанного мной, и это настроило меня на оптимистический лад. Однако мое благодушество оказалось преждевременным.

В перерыве заседания на меня как буря налетела Ильина.

– Как вы могли сказать такое про работников иркутской проку­ратуры? Это же совершенно неверно!

– Позвольте, позвольте, Нина Никитична, то есть как это не­верно? – возразил я. – Я сам лично был там и во всем тщательно ра­зобрался.

– Прокуроры делали то, что обязаны были делать, а выбор мето­дов своих действий – это уж их компетенция, им виднее, что предпринять в тех или иных конкретных обстоятельствах. Вы поступили по крайней мере бестактно.

Ильина долго отчитывала меня, и гневом пылало ее лицо. В таком возбужденном состоянии я ее еще ни­когда не видел.

С прокурорского совещания я возвращался вместе с Геннадием Павловичем Давыдовым, старшим научным сотрудником Института общих проблем воспитания Академии педагогических наук. После выхода пра­вительственных постановлений о борьбе с преступностью несовершенно­летних и преобразовании воспитательных колоний в специальные школы Академия наконец зашевелилась и образовала в названном институте подразделение с замысловатым названием – лаборатория по изучению причин и предупреждению детских правонарушений. Возглавлял ее Алемаскин, а сотрудниками были Невский и Давыдов. С этой лаборатори­ей у моего отдела наладились тесные отношения, она служила нам научной поддержкой. Давыдов был кандидатом юридических наук, но сосредоточил свое внимание на проблемах предупреждения преступно­сти среди учащихся. Между им и мной сложились хорошие, товарищеские отношения. Был он общителен, держался просто, говорил в шутли­вой форме и при случае не прочь был подтвердить свою мысль анекдо­том. Когда мы шагали по улице Жданова, направляясь к станции метро "Дзержинская", Давыдов, обратив ко мне свое круглое лицо с смеющимися глазами, сказал:

– Анатолий Алексеевич, я не поздравляю вас с сегодняшним вы­ступлением. Лучше бы вовсе не выступали!

– И ты, Брут?! – воскликнул я.

– Я не Брут, а ваш доброжелатель и хочу, чтобы вы осознали свой промах. Ведь Ильина никогда не простит вам вашего выступления. Вы только подумайте: в присутствии ее главных начальников – Блинова и Руденко – вы непочтительно отозвались о действиях прокуроров, которые работают под ее руководством. Да будь вы хоть трижды правы, а для Ильиной вы все равно останетесь врагом. Не забывайте, что с прокурором лучше не связываться: он всегда останется прав. Его нельзя ущемить ни с какой стороны, так как сам он ниче­го не совершает, а только, основываясь на законах, оценивает правомощность действий других. У Ильиной будут десятки случаев обвинить ваши специальные школы в тех или иных беззакониях. Вот то-то, мой друг! Учитесь мудрости у Кузьмы Пруткова, который говорил: "Зри в корень"!..

Мои отношения с Ильиной надолго испортились, но к чести ее на­до сказать, что ничего плохого она нам не делала.

14

Перестройка деятельности специальных школ на педагогических началах проходила трудно. Укоренившиеся колонистские методы работы в них изживались медленно. Наши письменные указания из Москвы не приводили к желаемым результатам так быстро, как этого хотелось. Нужна была какая-то основательная встряска всему составу сотрудни­ков специальных школ и прежде всего их директорам. Перед ними сле­довало поставить четко сформулированные задачи, чтобы потом требовать неукоснительного выполнения их. Сделать такой толчок можно было, только собрав директоров специальных школ всех вместе, то есть провести с ними совещание-семинар. Я высказал эту мысль Кова­леву, он согласился со мной, поддержала нас Балясная, дал свое со­гласие министр Прокофьев, и вопрос в принципе был решен.

Мне представлялось, что проводить семинар следовало не в Мос­кве, а на базе какой-либо специальной школы, в которой уже появи­лось нечто хорошее, поучительное и его можно было бы показать как пример для подражания. Проанализировав имевшиеся сведения о всех специальных школах, остановил свой выбор на Порошинской Кировской области.

С заведующим отделом народного образования этой области Юри­ем Михайловичем Головкиным я познакомился года два тому назад. Это был человек волевой, энергичный, быстрый в решениях и действи­ях, требовательный, подчиненные побаивались его, говоря: "Попробуй-ка ослушаться такого!" Встретив Головнина в нашем министерстве, я зазвал его в кабинет и в возникшей беседе стал исподволь подводить его к тому разговору, ради которого пригласил его к себе.

– Как идут дела в Порошинской специальной школе? – как бы не­взначай поинтересовался я.

– Пока все в порядке, – ответил Головнин. – Я сам лично кон­тролирую ее. Мой рабочий день начинается с того, что я звоню ди­ректору и справляюсь о делах у них. Инспектор, за которым я закре­пил эту школу, бывает в ней каждую неделю.

– Правильно поступаете! – похвалил я Головнина, а потом продолжил:

– Юрий Михайлович, а ведь я к вам с предложением, даже лучше сказать с просьбой: давайте проведем на базе вашей Порошинской все­российский семинар директоров специальных школ.

Сказанное мной застало Головнина врасплох, он на какое-то время примолк, его черные глаза на носатом лице выразительном обеспокоились, потом он нерешительно произнес:

– Мы не готовы к этому. Показать в этой школе пока еще нече­го, материальная база в ней слаба.

– Во всяком случае не хуже, чем в других таких школах, – ус­покоил я его. – Зато учебно-производственные мастерские у вас хо­рошие, вот их и покажем. А в основном-то на этом семинаре разговор пойдет на теоретические темы.

– А когда он должен состояться?

– Да в январе и проведем, сразу после, зимних каникул. Семинар будет кратковременным – всего три-четыре дня. Постараемся больших хлопот вам не доставлять.

– Без хлопот такие мероприятия не бывают.

Головнин некоторое время колебался, а потом все же дал свое согласие.

Началась напряженная работа по подготовке к семинару. Я соста­вил подробный план его проведения с конкретным определением тема­тики, расписанием занятий на каждый день и каждый час и выслал его Головкину. Директорам специальных школ направили вызов с пред­ложением явиться на семинар.

Наступил январь. Я выехал поездом в Киров вместе с инспекто­ром Алтуниным и старшим научным сотрудником кандидатом педагогиче­ских наук Института общих проблем воспитания Невским. Разместились там в гостинице вместе с прибывшими директорами. Большинство их по-прежнему были милицейскими офицерами, но появились и штатские.

Семинар открылся на следующий день в здании областного инсти­тута усовершенствования учителей. Я выступил на нем с двухчасо­вым докладом. Остановившись на том, какие цели и задачи ставятся перед специальными школами правительственными постановлениями и министерством просвещения, я кратко проанализировал состояние дел в этих школах, отметив слабые стороны в их работе и то положитель­ное, что стало появляться в ней, потом перешел к главному в моем докладе – к раскрытию основных направлений перестройки деятельно­сти этих учреждений.

Я призвал своих слушателей обратить самое серьезное внимание на коренное улучшение учебного процесса в специальных школах.

– Толькотогда может начаться настоящий процесс перевоспитания несовершеннолетнего правонарушителя, когда у него будет восстановлен интерес к учению, получению знаний, когда он вновь почувствует себя учеником, станет управляемым, – говорил я, – поэ­тому в специальных школах постановка обучения должна быть лучше, чем в обычных массовых школах, а методы преподавания разнообраз­нее, тоньше, увлекательнее. Особое внимание должно быть уделено учителями ликвидации пробелов в знаниях воспитанников, что потре­бует индивидуального подхода к каждому из них.

С трибуны я видел, что присутствовавшие в зале внимательно слушали меня и торопливо вели записи в своих блокнотах.

Затем я остановился на принципиально важных вопросах органи­зации воспитательной работы с детьми и подростками:

– Процесс перевоспитания несовершеннолетних правонарушителей невозможен также без изменения сложившегося у них мышления о их поведении в жизни и обществе. Поэтому основная задача воспитателей – докопаться до сознания подростка и влиять на него, это сознание, в нужном направлении. Отсюда на первый план выдвигаются индивиду­альные формы воспитательной работы с подростком с учетом всех его психологических и характерологических особенностей.

Далее я широко раскрыл и обосновал эту мысль. В моем докладе нашли отражение вопросы организации трудового обучения и воспита­ния подростков, объединения их в здоровый коллектив и многие дру­гие положения, касающиеся организации внутренней жизни специальных школ и деятельности их сотрудников.

В конце своего выступления я обратил внимание директоров на их особое значение во внедрении всего нового и передового в жизнь возглавляемых ими учреждений.

– От того, какую позицию вы займете в вопросах обновления и совершенствования методов обучения и перевоспитания детей и под­ростков, во многом будет зависеть содержание, стиль и результатив­ность работы учителей, воспитателей и других сотрудников ваших школ, – говорил я. – У нас, к сожалению, нет готовых научных ре­комендаций об организации деятельности специальных школ нашего ти­па, рациональные приемы ее придется нам самим отыскивать и апроби­ровать в своей практике, обмениваться между собой тем лучшим, что нам удастся выявить и применить на деле. Опорой вам в ваших начи­наниях и исканиях могут служить педагогические концепции Антона Семеновича Макаренко. Его идеи воспитания личности в нравственно здоровом коллективе и с помощью положительного влияния этого кол­лектива на детей, и подростков, включения их в трудовые процессы не утратили своего значения и в наши дни. Творчески используя их в работе, ищите и находите свои методы и приемы решения основной задачи, стоящей перед специальными школами, – достижения стойкого перевоспитания несовершеннолетних правонарушителей, возвращения их в наше общество полезными людьми.

Этим я закончил свой доклад. Он был положительно воспринят и директорами специальных школ, а также находившимися в зале работ­никами областного отдела народного образования и областного инсти­тута усовершенствования учителей.

После меня выступил Невский с лекцией "Психологические и ха­рактерологические особенности личности несовершеннолетнего право­нарушителя", которая была очень полезной в том отношении, что раскрывала типические свойства этой категории детей и подростков, а это важно при определении подходов к ним в процессе учебной и воспитательной работы.

Инспектор Алтунин подробно рассказал о том, как следует орга­низовать в специальных школах службу режима, чтобы она тоже служи­ла воспитательным целям.

В последующие дни методисты областного института усовершенст­вования учителей прочитали участникам семинара лекции о современ­ных требованиях к проведению уроков русского языка, литературы, математики, физики, других предметов, организовали посещение уро­ков лучших учителей в лучших школах города Кирова.

Но, пожалуй, наибольший интерес вызвало у директоров ознаком­ление с работой Порошинской специальной школы. Она находится в ше­сти километрах от областного центра на окраине большого поселка. Пребывание в ней началось с сообщения директора Прошина, скромно­го человека со стеснительной улыбкой на лице, об организации всех сторон работы школы, ему было задано множество вопросов. Потом осмотрели классы и спальни воспитанников, находившиеся в одном большом здании. Сопровождавший нас Головнин, предупреждая возмож­ные критические замечания, пояснял:

– Тесновато в них, помещений не хватает, но на будущий год по­строим здесь новый учебный корпус, тогда положение изменится к лучшему.

Направились в учебно-производственные мастерские, находившиеся за территорией специальной школы. У проходной директора обратили внимание на то, что забор не превышал высоты человеческого роста, и удивились этому:

– Что же он у вас такой низкий?!

Ответил опять Головнин:

– А нам выше ни к чему: надо работать так, чтобы у ребят не возникало желания убегать.

Мастерские деревообрабатывающего профиля размещались в боль­шом кирпичном здании. Когда мы пришли сюда, здесь вовсю кипела работа: воспитанники пилили, строгали, стучали молотками, что-то сколачивали, перетаскивали. Пояснения давая нам заведующий мастер­скими:

– В Кирове имеется завод министерства просвещения по выпуску различных учебных пособий для школ, технических средств обучения. Он дает нам заказы на изготовление того, что нам по силам: ящиков, коробок, футляров для приборов и многого другого, обеспечивает материалами. Работы хватает!

У директоров спецшкол эти мастерские вызвали зависть.

Семинар подошел к концу. На последнем заседании директора, выступая, горячо благодарили за его организацию и хорошее прове­дение, говорили о том, что ранее, когда они находились в ведении министерства внутренних дел, их никогда не собирали, не учили, приходилось работать, кто как умел, теперь же, на семинаре, они получили много полезного для себя из лекций, посещения школ, от взаимного общения и обмена опытом. Все вместе мы высказали благо­дарность Головнину и работникам областного института усовершенст­вования учителей.

В дальнейшем министерство просвещения сделало много для повы­шения квалификации работников специальных школ. Семинары-совещания директоров стали проводиться ежегодно на базе то одной, то другой специальной школы. Московский республиканский институт усовершен­ствования учителей организовал месячные курсы для заместителей директоров по учебной, по воспитательной работе, для старших вос­питателей. Учителя и воспитатели обучались на курсах при областных и краевых институтах усовершенствования учителей. Все это в конце концов позволило значительно улучшить учебно-воспитательный про­цесс в специальных школах. Кроме того, активно проводилась замена милицейских работников педагогами с высшим образованием. Через несколько лет милицейских офицеров не осталось ни одного.

15

Проблемами организации и улучшения работы специальных школ занимались не только в нашей Российской Федерации, но и во всех других союзных республиках, однако у них, кроме Украины, таких школ было немного – всего по одной-две. Из союзных республик посту­пали к нам просьбы предоставить возможность директорам их специ­альных школ принимать участие в проводимых нами курсовых меропри­ятиях, и мы шли им навстречу, но потом стали поговаривать, что по­ра бы и Украине пригласить нас к себе, чтобы познакомить с опытом работы своих воспитательных учреждений. Осуществить эту идею помог Центральный Комитет ВЛКСМ, посчитавший своим долгом внести лепту в решение задачи борьбы с преступностью несовершеннолетних. Он, действуя через Центральный Комитет комсомола Украины, добился со­гласия украинского министерства просвещения провести семинар дирек­торов специальных школ всего Советского Союза. Такой семинар со­стоялся в начале октября 1967 года.

И вот мы большой делегацией от России прибыли в Киев. Вместе с нами находились инструктор ЦК ВЛКСМ Жуков и научный сотрудник Института общих проблем воспитания Давыдов, о котором я уже упоми­нал выше. Приняли и разместили нас хорошо. Шефство над проведением семинара и заботу о нас, его участниках, проявлял Центральный Ко­митет комсомола Украины во главе с его первым секретарем Валенти­ной Семеновной Шевченко, молодой красивой черноокой женщиной, общи­тельной и приветливой. Пройдут годы – и она вознесется очень высо­ко, станет председателем Президиума Верховного Совета Украины. С большой ответственностью отнеслось к проведению семинара и министерство просвещения Украины. Открыл его в лекционном зале республи­канского института усовершенствования учителей заместитель минист­ра Миргородский. С докладом об основных направлениях работы украин­ских специальных школ выступил начальник управления интернатных учреждений Михаил Федорович Репа. Я сделал сообщение о педагогиче­ской системе обучения и перевоспитания несовершеннолетних правона­рушителей в наших таких школах.

Но самым интересным и существенным на этом семинаре было озна­комление с практикой работы здешних специальных школ, которых пока­зали нам немало: сначала в самом Киеве, потом Городокскую и Стрийскую во Львовской области, затем Камышевахскую в Запорожской обла­сти и, наконец, Одесскую. Общее впечатление было такое, что укра­инские специальные школы в своем развитии имели примерно то же на­правление, что и наши.

Можно было бы не упоминать об этой поездке на Украину и об этом семинаре, если бы не два происшедших тогда события, оставшиеся памятными мне.

Одно из них связано с посещением могилы Тараса Шевченко.

Когда мы находились еще в Киеве, было объявлено, что завтра, в воскресенье, состоится экскурсия в город Канев. Утром мы все бы­ли уже в речном порту и заняли места в салоне белого быстроходного теплохода на подводных крыльях. Здесь были и Валентина Семеновна Шевченко, и Репа с женой и сыном-подростком. Знакомя меня с ним, Михаил Федорович сказал:

– А это наш маленький Репка!

Все были оживлены, переговаривались, перебрасывались шутками. Теплоход, вырулив на средину широкого красавца Днепра, набрал ско­рость, отбрасывая в стороны бурлящие и пенящиеся струи воды. Стре­мительно проплывали мимо берега реки – высокий обрывистый правый и отлогий левый с лугами и лесными зарослями. Шло время. Миновали Триполье, известное по кровавой трагедии, происшедшей в нем в годы гражданской войны, потом Ржищев. Но вот и Канев! Сойдя с теплохо­да, долго поднимались вверх по крутому откосу берега и, наконец, оказались у той цели, к которой стремились, – у места захоронения Тараса Шевченко.

То, что мы увидели здесь, глубоко взволновало меня. Прежде всего удивило большое стечение народа: тут находились мужчины и женщины, старые и малые, многие в праздничных украинских национа­льных нарядах. Чуть вдали на открытом со всех сторон месте, на холме, предстал перед нами величественный памятник Тарасу Шевчен­ко. Он был изображен во весь рост, с непокрытой головой, с рукой, заложенной за спину, в расстегнутом пальто, за которым просматри­валась рубашка, вправленная в широкие на украинский манер шаро­вары. Граненая стела, сужающаяся в верхней своей части, вознесла Тараса высоко в небо, и казалось, что оттуда он видит и множество людей внизу, пришедших поклониться ему, и Днепр, и дальние дали за ним, и всю милую его сердцу Украину. К подножию памятника, к площадке около него, вела длинная многоступенчатая гранитная лест­ница, по которой мы и поднялись с трепетными сердцами в груди.

Могила Тараса находилась в другом месте, ближе к берегу Днеп­ра. У ее изголовья под плакучей ивой с ниспадавшими к земле длин­ными тонкими нитями ветвей стоял его бюст на невысоком постаменте. Скульптор изобразил поэта в круглой барашковой шапке, в пальто на плечах, с задумчивым выражением лица. На широкой черной мраморной плите, лежащей поверх могилы, белыми буквами было обозначено, кто под ней покоится, а в конце читалось четверостишие из "Заповеди" Тараса, которое по-русски звучит так:

И меня в семье великой,

В семье вольной, новой

Не забудьте, помяните

Незлым тихим словом.

В этом стихотворении Шевченко завещал, чтобы, когда он умрет, по­хоронили его посреди степи широкой на Украине милой, чтобы там, где он будет спать вечным сном, находились и Днепр, и его кручи, чтобы "було видно, було чуты, як реве ревучий". Земляки, почита­тели Тараса, исполнили его волю: отсюда внизу под обрывом был ви­ден Днепр, а за ним расстилался простор украинских степей с боль­шим лесным массивом справа.

На небольшом расстоянии от могилы Тараса Шевченко находился еще один могильный холмик. Подойдя к нему, я к большому своему удивлению узнал из надписи на скромном памятнике, что это могила писателя Аркадия Гайдара.

– Почему она находится здесь?! – недоуменно спросил я. Мне пояснили: когда началась Великая Отечественная война, Гайдар, вспомнив свою боевую молодость в годы гражданской войны, ринулся на фронт воевать с немцами и оказался в этих местах. После того как немцы вышли к Днепру и форсировали его, в перестрелке с ними в лесу, видневшемся на том берегу справа, он был убит, там и похоронен. После войны его прах перенесли на правый берег Днепра и перезахоронили неподалеку от могилы Тараса Шевченко.

Пробыли мы на мемориале Тараса Шевченко еще немало времени, наблюдая происходящее вокруг. Находившиеся здесь люди подолгу за­держивались у памятника Тарасу, смотрели на него с каким-то бла­гоговением, лица их светились от переполнявшего внутреннего волне­ния и праздничного настроения. Потом они следовали к могиле Шев­ченко, где повторялось то же самое. Переходя с места на место по мемориальной зоне среди растущих здесь деревьев, они собирались кучками, оживленно обменивались впечатлениями. Иногда перед ними выступали чтецы с исполнением стихов Шевченко или своих творений, посвященных его памяти. В другом месте послышалась песня на слова Тараса:

Думы мои, думы мои,

Лыхо мени з вамы...

Песня звучала стройно, торжественно и грустно. Мы с Давыдовым, стоя в отдалении, со вниманием слушали ее, отдаваясь вызывавшему­ся ею настроению. Но вот она закончилась, и певцы стали расходить­ся. По направлению к нам неторопливо шел высокий мужчина средних лет, худощавый, с усами, спадавшими концами вниз по уголкам рта, в соломенной шляпе с широкими полями, в белой рубашке с расшитым воротом, видневшейся из-под пиджака, словом, по внешнему виду на­стоящий украинец, каким ему положено быть в праздничный день. Ког­да он поравнялся с нами, Давыдов обратился к нему с вопросом:

– Скажите, пожалуйста, чем объяснить такое большое стечение народа здесь? Сегодня день рождения или день смерти Тараса Шевчен­ко?

– Нет, сегодня обычный выходной день, – ответил незнакомец. – Люди явились поклониться своему великому поэту. А едут сюда со всей Украины! Я сам, например, из Винницы. Захотелось повидаться с Тарасом.

– Глядя на происходящее тут, можно подумать, что это уже не поклонение, а преклонение перед ним, – заметил Давыдов.

– А хотя бы и так: ведь Шевченко все равно что родной батько для всех нас. Никто до него не сделал столько для подъема нацио­нального самосознания украинского народа, как он.

По оживившемуся лицу и горячности речи нашего собеседника чувствовалось, что затронутая тема разговора была ему близка и волновала его. Он продолжил:

– Ведь в Российской империи нас иначе не называли, как мало­россами, считали людьми второго сорта, и, кроме унижения со сто­роны русских, мы ничего другого не видели. Взять хотя бы того же нашего Тараса – сколько ему пришлось перенести всяких страданий от москалей!

Разговор неожиданно принял острый характер, слова незнакомца звучали уже с каким-то вызовом. Да и сам он как будто насторо­жился, готовясь к словесной схватке, лицо его посерьезнело. Одна­ко согласиться с ним для меня было невозможным, и я тактично от­ветил ему:

– Вряд ли будет верным считать русский народ причастным к тому злу, который был причинен Тарасу Шевченко: ведь это лично царь Николай I исковеркал его судьбу. И сделал он это вовсе не потому, что Шевченко был украинцем, а из-за его убеждений, вы­разившихся в его литературном творчестве. А сколько русских по той же причине пострадали от него! Вспомните хотя бы Достоевского, Петрашевского, Полежаева и других. Да и Лермонтова можно сюда же отнести, не говоря уже о декабристах. Так что проблему надо рас­сматривать гораздо глубже.

Однако мои слова нисколько не убедили нашего собеседника, и он продолжал стоять на своем.

– Царь руками русских творил свой произвол над украинцами и над Тарасом в том числе, они тоже к этому причастны, – промол­вил незнакомец с горячностью и посмотрел на нас с вызовом, гото­вый и дальше стойко защищать свою позицию.

Сказанное им неприят­но взволновало меня, я почувствовал, как в моей душе шевельнулось раздражение, и я ответил ему более резко:

– Что касается русских, то у них никогда не было не только враждебного, но и просто пренебрежительного отношения к украин­цам, и они не творили произвола над ними, с этим вашим мнением согласиться невозможно. Наоборот, украинцы всегда находили благо­желательный прием у русских, для них не были закрыты никакие пу­ти-дороги, нередко они занимали самые высокие государственные должности, вплоть до министров, их было немало среди офицеров ар­мии и флота, среди ученых и писателей. Таких примеров можно при­вести множество, но не стоит: они вам и так известны! Да и для самого Шевченко русские сделали немало: они предоставили ему воз­можность учиться живописи в русской академии художеств, выкупили его из крепостной неволи, потом вызволили из солдатчины, да, соб­ственно говоря, и большим поэтом он смог стать во многом оттого, что духовно и творчески развивался под влиянием образованных пе­редовых русских людей, в среде которых постоянно вращался.

Незнакомец ничего не возразил против сказанного мной, но все же не хотел уступать в возникшем споре и вновь повторил:

– Как бы то ни было, Тарас Шевченко – наша национальная гор­дость, он своим творчеством вдохновил нас на борьбу за освобождение, за нашу самостийность.

Разговор прервал подошедший Репа, который сказал:

– О чем балакаете? Нам пора уезжать. Пойдемте!

Расстались мы с нашим собеседником по-хорошему. Улыбнувшись, он сказал на прощание:

– Здоровеньки булы! Не поминайте лихом!

И все же от разговора с ним у меня остался неприятный осадок: пришлось осознать, что у некоторой части украинской интеллигенции все еще сохранялась склонность к махровому национализму шовинистического толка. Сознавать это мне было досадно по той причине, что я всегда считал украинцев, среди которых у меня было много хоро­ших друзей, близкими себе, никогда не делал различия между ними и русскими, а также потому еще, что был убежденным врагом всякого национализма, в какие бы одежды он ни рядился, находя его привер­женцев людьми или неумными, или недостаточно образованными, или наделенными обоими этими качествами, вместе взятыми...

Возвратились мы в Киев опять же теплоходом по Днепру лишь вечером.

Второе памятное событие произошло во время нашего пребыва­ния в Львовской области.

Из Львова мы, участники семинара, выехали рано утром на лег­ковой машине и автобусе и прибыли в город Стрый, в котором находи­лась специальная школа для девочек-правонарушительниц, большинст­во которых прежде занималось кражами или проституцией. В этой школе нас больше всего интересовала специфика работы по перевоспи­танию таких девочек. Когда дела в ней были закончены, заведующий львовским областным отделом народного образования Никифоров, круг­лолицый брюнет веселого нрава, сказал нам:

– А теперь мы покажем вам наши Карпаты.

Сели в машины и продолжили поездку. Холмистая местность как-то вдруг сменилась горами, которые становились все выше, чем дальше мы забирались в них. Машины преодолевали крутой подъем, взбираясь по серпантину дороги, потом остановились на небольшой площадке, и мы вышли из них.

– Мы на перевале, за ним внизу уже Ужгород, – сказал Никифоров и добавил шутливо: – Может быть, расстанемся здесь, вы отпра­витесь в Ужгород, а мы во Львов – вы нам ничего и мы вам ничего!

Все рассмеялись. Я с любопытством осматривался вокруг: повсю­ду вздымались к небу горные вершины, покрытые густым лесом. Краси­вы Карпаты! Когда-то я видел их с юга, в центральной части, с за­пада, а теперь любовался ими с востока.

Долго здесь не задержались и тронулись в обратный путь, мино­вали Стрый, а когда на подъезде к Львову начался большой лес, ма­шина неожиданно свернула с дороги вправо и остановилась на неболь­шой поляне. На ней находились какие-то люди – двое мужчин и три женщины, а в стороне стояла еще легковая машина.

– Надо немного отдохнуть, а то за день все утомились, – опять шутил Никифоров, улыбаясь всем лицом. Но вскоре стало ясно, в чем дело: встретившие нас здесь женщины стали быстренько расстилать на траве белые скатерти, расставлять на них тарелки с закусками и бутылки с вином из корзин, которые подносили мужчины из стоявшей в стороне машины – предстоял пикник на лоне природы! Пока они зани­мались этим делом, мы разбрелись по лесу, разминая затекшие от дол­гого сидения ноги, и вскоре оказались на берегу лесного озера. Озе­ро было довольно большое и имело какой-то мрачный вид из-за чер­ноты воды и обступивших его со всех сторон больших темных деревь­ев.

– Это озеро называется Черным, – сказал Никифоров. – Так про­звали его не только из-за цвета воды, но еще и по другой причине, – и голос его стал глуше, а лицо посерьезнело.

– А почему? – полюбопытствовал Давыдов.

– Немало людей, стоя здесь, на его берегу, в последний раз смотрели на белый свет, – продолжил Никифоров. В его словах была какая-то интригующая неясность, и я спросил:

– Как надо понимать вас?

– А так и понимать, как я сказал. В здешних краях в первые послевоенные годы свирепствовали бандеровцы, чинили ужасающий тер­рор, всех держали в страхе. Днем они скрывались, а действовали по ночам. Каждое утро в деревнях и селах на дороге посреди улицы на­ходили истерзанными и убитыми то председателя сельсовета, то учи­тельницу, любого другого, кого они заподозрили в поддержке советской власти. Иных захватывали и приводили сюда, к этому озеру. Сначала зверски пытали, а потом веревку с камнем на шею и в это озеро. Сколько на дне его утопленных – никто не знает, одно можно сказать – их много.

Помолчали, переживая услышанное. Теперь озеро представлялось уже несколько другим, чем вначале, – еще более угрюмым и мрачным, со страшной тайной на его дне.

– Зачем же топить, если проще расстрелять? – спросил один из стоявших рядом директоров.

– Они боялись стрельбой привлечь к себе внимание воинских частей, находившихся тут в разных местах. Да и патроны берегли, – ответил Никифоров.

– Неужто нельзя было всех их выявить и уничтожить?

– Не так-то просто это было сделать! Ведь бандеровцы жили в селах среди других людей. Днем они как все прочие, а ночью – банди­ты. Они знали все про своих соседей, знали, с кем надо творить рас­праву. А этот лес у них был местом сбора. Недалеко отсюда, вон в той стороне, – Никифоров махнул рукой в глубь леса, – находится большое болото, а посреди него сухая поляна. Попасть на нее можно лишь зная, по какому месту идти: чуть оступишься в сторону – за­сосет тебя трясина. И туда тоже водили захваченных на расправу.

На этой поляне бандеровцы свили свое бандитское гнездо, нечто вро­де штаба.

Рассказ Никифорова привлек к ceбe всеобщее внимание. Уловив это, он продолжал пояснять:

– Борьба с бандеровцами продолжалась долго. Тут во многих местах находились воинские гарнизоны, они и истребляли их. Убитых привозили в село и оставляли на площади. Женщины узнавали среди них своих и начинали голосить. Таким путем выясняли, кто связан с бан­деровцами, из каких сел.

Между тем уже все было приготовлено к пикнику, и нас позвали на поляну. Разместились прямо на траве вокруг скатертей, кто сидя, кто лежа, и, будучи голодными, без особых уговоров принялись за еду, не забывая при этом и выпить. Слева от меня находился Репа, а справа – худощавый украинец лет тридцати пяти, но уже с облысев­шим теменем, местный житель из числа тех, которые встречали нас здесь. Подвыпивший Репа балагурил, сделав меня объектом своего ос­трословия:

– Ну, Анатолий Алексеевич, смотрите-ка каким успехом вы пользуетесь у наших молодок: все три легли напротив вас, только на вас и смотрят, только на вашу тарелку и подкладывают!

– Зато они в вашу рюмку чаще наливают, – отшучивался я. – Вы, Михаил Федорович, не увлекайтесь рюмками, а то нам придется напра­вить вас в специальную школу на перевоспитание.

– Давайте его в мою школу! – воскликнул грузин Копалиашвили.

– Нет, к вам нельзя: в Грузии много вина, совсем сопьется че­ловек! – запротестовал Никифоров и залился смехом.

– Лучше всего в Стрыйскую его, там не сопьется, – предложил Потехин, директор Сланцевской спецшколы.

– Что вы, что вы! Туда его нельзя ни в коем случае! – восклик­нул Никифоров, всполошившись. – Это все равно, что пустить козла в огород. Если там еще есть некоторые целенькие девочки, то после него не останется ни одной!

Раздался хохот. Поднятый на смех раскрасневшийся Репа уже не знал, как отбиться от сыпавшихся на него нападок. Шутки, смех, го­вор оглашали лесную поляну.

– А не накроют тут нас бандеровцы? Чего доброго, окажемся на дне Черного озера! – сострил Давыдов. Рассказанное Никифоровым не забывалось, продолжало волновать.

– Да нет, у нас уже давно спокойно, справились с этой бедой, – ответил он. Однако разговор о бандеровцах снова возник. Оживился мой подвыпивший сосед справа, он, полулежа на траве и опираясь на локти, поворачивал ко мне голову и безостановочно говорил, мешая русские слова с украинскими.

– Страшно вспомнить, что было! – промолвил он, опрокинув оче­редную рюмку и закусывая огурцом. – Они, бандеровцы, бисовы диты, никому не давали пощады, насильно заставляли быть вместе с ними, а кто не хотел, тех убивали. Приступили они к моему батьку, а он отказался, тогда они пригрозили ему: "Смелый ты человек, Хома! Хо­рошо ли ты подумал? Ладно, так и быть – даем тебе два дня сроку. Если и тогда откажешься – повесим на яблоне около твоей же хаты!" В том, что они повесят, сомневаться не приходилось. Решил батько сховаться и меня взял с собой: не его, так меня они могли убить, а было мне всего пятнадцать лет. Всю зиму мы с батькой просидели в клуне[2], як сурки, замерзали и голодали. Маты приносила нам поесть по ночам. А чего она могла нам туда взять? Тильки хлиб да бульбу. Началась у нас цинга, десны болели и кровоточили, зубы стали шататься и выпадать. Вот смотрите.

Сосед широко раскрыл рот, вынул из него зубопротезную плас­тинку – там у него на розовых деснах не было ни одного своего зуба.

– Да и волос на голове, почти не осталось, – и он рукой провел по лысому темени.

– Все это от той зимы, – продолжал он. – Бандиты стали допы­тываться у матери, где мы скрываемся. Она отвечала им, что мы с батькой уехали, а где находимся – она не знает. Однажды ночью они ворвались в нашу хату и стали пытать ее, страшно избили и полома­ли ей спину, она после того до конца жизни не могла ходить, так и лежала все время на постели.

Сосед тяжело вздохнул, схватил рюмку с водкой и опрокинул ее в рот одним махом. Тяжко ему было от своих воспоминаний: его про­шлое довлело над ним сегодняшним.

– Как же удалось справиться с этой бандеровщиной? – спросил я у него.

– Больше всего потому, что положение в наших краях постепенно стало улучшаться, они в конце концов поняли, что добиться своего им не удастся. Многих из них постреляли ваши хлопцы, других загнали в Сибирь, иные, зная тайные тропы в горах на границе, ушли за кордон, на Запад. Есть они и теперь среди нас, затаились, никто их не знает, кроме них самих.

Наша беседа с соседом продолжалась. А сидевшие на поляне во­круг скатертей вели свои разговоры, шумели и веселились. Однако пора было уезжать: наступал вечер. Быстро собрались и тронулись во Львов.

На утро мы самолетом вылетели в Запорожье, а вскоре закончи­лась и наша поездка на Украину.

16

Моя работа по руководству отделом специальных школ продолжа­лась с прежним напряжением: проблем, которыми приходилось занима­ться, не становилось меньше. Необходимо было проявлять заботу об укреплении материальной базы специальных школ, побуждать к этому областные и краевые отделы народного образования. Одни из них, например Краснодарский, Ростовский, Московский, перевели свои спе­циальные школы из тех развалюх, в которых они находились, в комп­лексы зданий школ-интернатов, соответственно дооборудовав их, дру­гие – Амурский, Кировский, Саратовский, Ярославский облоно – вы­строили в них новые учебные здания или общежития, Ленинградский облоно возвел для Сланцевской специальной школы отличный комплекс зданий на новом месте. В ряде школ был произведен капитальный ре­монт имевшихся помещений. Все школы основательно пополнились ме­белью и учебно-наглядными пособиями, техническими средствами обу­чения. Все это делалось не вдруг, а медленно, с трудом, в течение ряда лет.

Вначале в специальных школах катастрофически не хватало мест для направления в них детей и подростков. Правонарушения среди учащихся не только не сокращались, а значительно возрастали с каж­дым годом. Заявки на устройство в специальные школы лежали в нашем отделе месяцами, и мы не имели возможности удовлетворить их. Воз­никла настоятельная необходимость открытия новых специальных школ. Имелось распоряжение Совета Министров РСФСР от 15 марта 1965 года № 672- р о строительстве восьми комплексов зданий для специальных школ в разных областях и краях, но выполнение его двигалось впе­ред черепашьими шагами: скорыми во всем мы были только на бумаге. Надо было искать другой выход из положения. Наше министерство ста­ло настойчиво предлагать краевым и областным отделам народного об­разования открывать специальные школы на базе имевшихся школ-интер­натов, однако они оказывали упорное сопротивление: никто не хотел иметь у себя такие сложные, трудные, беспокойные учреждения. Иногда приходилось обращаться в Совет Министров с просьбой обязать тот или иной облиспол­ком открыть у себя специальную школу. В большинстве случаев нам удавалось добиваться своего. Число специальных школ постепенно увеличивалось и с годами достигло тридцати двух. Проблема направления подростков в них перестала быть острой. Появилась возможность уве­личить срок содержания воспитанников в специальных школах в сред­нем до двух лет, иные из них, особо трудные, задерживались и на три года или переводились затем в специальные профессионально-тех­нические училища. Улучшение учебно-воспитательного процесса в спе­циальных школах и увеличение срока содержания подростков положи­тельно сказалось на результативности перевоспитания их: резко со­кратилось число допускавших повторные правонарушения после выпуска из специальных школ. Однако некоторые среди вновь открытых специальных школ долгое время не могли "встать на ноги": в Калининской специальной школе произошел бунт воспитанников наподобие того, ка­кой случился в Иркутской, в Макарьевской школе Костромской области, Октябрьской Куйбышевской области, Волгоградской, Тульской долгое время не могли справиться с побегами воспитанников. Но если судить в целом, то имелись основания сказать, что система работы специаль­ных школ была сформирована и действовала успешно. Лучшими специ­альными школами являлись Аннинская Воронежской области, Горноза­водская Ставропольского края, Красноборская Ярославской области, Ленинградская городская, Каширская Московской области /бывшая Угрюмовская/, Переяславская Краснодарского края, Очерская Пермской области, Сланцевская Ленинградской области, Кемеровская, Примор­ская и Ростовская.

Три с половиной года своей жизни отдал я руководству отделом специальных школ и вдруг /опять неожиданно!/ получил новое назна­чение.

17

В один из дней июня 1968 года заместитель начальника нашего управления Александр Андреевич Петров, с которым мы работали в од­ном кабинете, возвратился от Ковалева крайне расстроенным. Об этом можно было судить по его лицу, задумчивому и растерянному, по вы­ражению глаз, чем-то обеспокоенных, перебегавших с одного предмета на другой. Сев за свой стол, он не мог приняться за дела, молча­ливо, в неподвижности смотрел в окно, то вставал с кресла и начи­нал ходить туда-сюда. Я видел, что он не в себе, но из деликатно­сти никаких вопросов не задавал, он, не отличавшийся большой от­кровенностью, тоже молчал. Дня через два поползли слухи, что Петров уходит из нашего управления. Это озадачило меня. Я знал, что между Ковалевым и Петровым нет полного взаимопонимания. Иногда Александр Андреевич, возвратившись от Василия Филипповича, жаловался на него:

– Все дела по управлению подмял под себя. Нет того, чтобы часть из них, какие поважнее, оставлял себе, а другие, напри­мер разную переписку, передавал бы на исполнение мне.

Теперь я думал: "Мало ли какие недоразумения могут возникнуть при служебных отношениях, но чтобы дело дошло до полного разрыва?!" Однако слухи об уходе от нас Петрова вскоре подтвердились: он был назначен на освободившееся место заместителем начальника управления вечерних школ для работающей молодежи. Начальника этого управления Николая Николаевича Балова я хорошо знал: человек он был мягкий по характеру, общительный. Петров переселился в другой кабинет на нашем же этаже. Расстались мы с ним по-дружески.

Жаль, что вы покидаете нас! – сказал я ему.

– Что поделаешь! – ответил он с какой-то виноватой улыбкой. – Может быть, так будет лучше.

Прошло еще недели две. Все это время я спокойно занимался своими делами. Как до этого, так и теперь Ковалеву я не докучал, со своими делами старался справляться сам, обращался к нему лишь тогда, когда без него решить какой-либо вопрос было невозможно.

Но вот он вызвал меня по телефону к себе. Придя в его каби­нет, я поздоровался с ним и занял стул у приставного стола. Васи­лий Филиппович сидел, откинувшись корпусом на спинку кресла с ру­ками на подлокотниках, и о чем-то думал, потом качнулся вперед и, внимательно глядя на меня своими большими серыми глазами, сказал решительно:

– Анатолий Алексеевич, я предлагаю вам должность заместителя начальника нашего управления. Если не согласитесь, поведу в парт­ком министерства, там будем разговаривать.

Я воспринял сказанное им спокойно, не считая его серьезным. Я так и спросил у него:

– Вы говорите это серьезно?

– Вполне, – ответил Ковалев, утвердительно кивнув лобастой головой с остатками волос на ней.

– Но зачем предлагать эту должность мне? Ведь я же с нею не справлюсь: я никогда не работал ни в детских домах, ни в школах-интернатах, не знаю особенностей их деятельности, а они, безусловно, имеются.

– Я тоже не работал в них, но вот уже четыре года управляю ими. Со спецификой познакомитесь в процессе работы, как и все это дела­ют, а педагогика во всех детских учреждениях одна и та же, в том числе и в ваших специальных школах. Ими-то вы управляете, хотя ра­нее никогда не работали в них?

Возразить Ковалеву было нечего. Однако я продолжал колебаться в принятии решения. Видя это, Василий Филиппович пустился в убеж­дающие рассуждения:

– У вас есть деловая хватка, вы видите существо дела, чего не было у Петрова. Я никогда ни в чем не мог положиться на него. Он не мог написать ни одной дельной бумаги. А работая в министер­стве, очень важно уметь писать: ведь управляем-то мы органами народного образования в основном своими приказами, циркулярными пись­мами, просто письмами. А он, Петров, что ни напишет, все бестол­ку, все приходилось переделывать. По этой причине нередко происходили стычки между нами. Продолжать работать дальше вместе с ним я не мог.

– Но может получиться так же, когда вы начнете работать вме­сте со мной.

– Нет, этого не произойдет. В этом я уверен, зная вас по ва­шей работе. Ну что: вы согласны или пойдем в партком?

Предложение Ковалева не привело меня в восторг. На должности начальника отдела специальных школ я вполне освоился, в налажива­нии работы в них самое главное было сделано, в дальнейшем предсто­яло лишь совершенствовать их деятельность в том направлении, кото­рое уже определилось. В случае принятия предложения Ковалева круг моих обязанностей значительно расширялся и усложнялся. Зная харак­тер своего начальника, я представлял также, что он от своего наме­рения не отступит. В конце концов после размышлений и колебаний я дал свое согласие, не испытывая радости, с чувством тревоги на душе.

[1]На блатном жаргоне "вести себя солидно" означает вести себя с достоинством.

[2]Клуня /укр./ – овин.

Глава 4. В министерстве просвещения РСФСР. Часть 3

18

Приступил я к исполнению своих новых служебных обязанностей в обстановке перемен, переживавшихся страной. Уже без малого че­тыре года фактическим главой государства был генеральный секретарь ЦК КПСС Брежнев. В первое время он держался более или менее скромно, не выпячивал себя напоказ, но и не проявлял себя инициативным и разумным государственным деятелем. При нем стала заметно менять­ся политическая обстановка в стране.

С отстранением Хрущева от занимавшихся им постов кончилась и "хрущевская оттепель". Сначала стала реже, а потом и вовсе пре­кратилась критика Сталина и сталинизма в печати и выступлениях ру­ководящих деятелей. Начали упорно поговаривать о возвращении Вол­гограду его прежнего имени Сталинград. Ликвидировались введенные Хрущевым новшества: слили воедино промышленные и сельские обкомы партии и облисполкомы, распустили совнархозы и восстановили в пре­жнем виде отраслевые министерства, число которых возросло до семи­десяти только союзного значения, не считая республиканских. Мини­стерство охраны общественного порядка вновь стало называться мини­стерством внутренних дел, вскоре его превратили из республиканского опять в общесоюзное.

Чувствовалось наступление политической реакции во всем. По-прежнему были взяты под жесткий контроль цензуры газеты и журна­лы, гасилось всякое проявление мысли, шедшее вразрез с линией По­литбюро ЦК КПСС, исчезла возможность каких-либо критических публи­каций. Александра Твардовского сместили с должности главного ре­дактора журнала "Новый мир", он переживал глубокий психологичес­кий надлом и предался запою. Константин Симонов в своих книгах о Великой Отечественной войне не осмеливался говорить всю правду, о многом упоминал лишь намеками. Те писатели и общественные деяте­ли, которые не хотели и не могли мириться с таким положением и про­должали отстаивать принцип свободы мнений и творчества, высылались в административном порядке из страны, как, например, случилось это с А.И.Солженицыным, иных объявляли умалишенными и упрятывали в пси­хиатрические больницы. Высказывать откровенно свои взгляды и убеж­дения, если они входили в противоречие с официальным политическим курсом, опять стало опасно. Люди, как бывало прежде, замкну­лись в себе, опасаясь за личное и служебное положение и благополу­чие.

Произошли изменения и в сфере руководства народным образованием. До сего времени не имелось общесоюзного министерства просве­щения, теперь же оно было создано для координации деятельности рес­публиканских министерств, чтобы держать все народное образование под контролем. Министром просвещения СССР был назначен наш М.А.Про­кофьев. Он вознамерился развернуть свое новое министерство в зда­нии российского министерства просвещения на Чистых прудах, но это­му воспротивился Совет Министров РСФСР, резонно заявив, что россий­ское министерство размещается в этом здании с 1918 года и стало в некоем роде историческим для народного образования России. Дня ми­нистерства просвещения СССР отремонтировали и привели в порядок здание на Шаболовке. Министром просвещения России назначили ректора Томского университета профессора истории Александра Ивановича Дани­лова, человека во внешних проявлениях вроде бы по-профессорски вальяжного и обходительного, с расплывающейся улыбкой на круглом чернобровом лице, а на самом деле с крутым, тяжелым характером.

Управление школ-интернатов и детских домов, в котором я стал заместителем начальника, тоже переживало нелегкий период в своей деятельности. Связано это было с целым рядом причин и обстоятельств,

Почти все детские дома открывались в 20-х годах в зданиях быв­ших помещичьих усадеб и в купеческих домах, которые за долгие годы обветшали и пришли в упадок, оставались неблагоустроенными, не име­ли центрального отопления, водопровода и канализации. Мест в них не хватало, они были переуплотнены детьми, которых приходилось со­держать сверх допустимых санитарных норм.

Образовалось неблагополучие с организацией питания детей. Давным-давно установленные нормы их питания были недостаточны для них, не соответствовали физиологическим потребностям их растущего организма. Но беда состояла еще в том, что и по этим нормам дет­ские дома не могли приобретать продукты в полном объеме из-за не­хватки средств. В то время, когда нормы устанавливались, суточный набор продуктов на одного воспитанника стоил 91 копейку, но с тех пор цена на продукты значительно выросла и, чтобы выкупить их, те­перь требовалось без малого полтора рубля, а финансовые органы продолжали начислять детским домам на питание одного воспитанника все ту же 91 копейку в день. Аналогичное положение складывалось и с обеспечением воспитанников одеждой, обувью, постельными принад­лежностями и другими предметами бытового обихода: денег на приоб­ретение их не хватало по тем же причинам, о которых сказано выше. Много нареканий вызывало медицинское обслуживание детей. Министер­ству просвещения было известно обо всем этом, но упущение его состояло в том, что оно своевременно не поставило со всей резко­стью вопрос перед Советом Министров РСФСР об устранении недостат­ков в состоянии дел в детских домах. Но они, эти недостатки, долж­ны были всплыть на поверхность и разразиться грозой. И она разра­зилась!

Среди властных структур государства имелся Комитет народного контроля при Совете Министров СССР с разветвленной сетью своих под­разделений в республиках, краях, областях, районах и городах. Он имел своей задачей осуществление контроля за выполнением прави­тельственных постановлений и обладал большими полномочиями: мог налагать взыскания на провинившихся должностных лиц, ставить во­прос об освобождении их от занимаемой должности и т.д. Вот этот ко­митет, предварительно тщательно подготовившись, изучив все постано­вления и распоряжения правительств СССР и РСФСР, относившиеся к де­ятельности детских домов, проверил их работу в нескольких областях, краях и автономных республиках и выявил все те недостатки в их состоянии, о которых уже говорилось. По результатам проверки комитет сделал представление в Совет Министров РСФСР, выдержанное в самых резких тонах, с предложением принять необходимые меры к улучшению работы этих детских учреждений. Вопрос был вынесен на рассмотрение президиума Совета Министров РСФСР, после чего вышло его постанов­ление от 12 января 1968 года № 17, которым заместителю министра просвещения Балясной и начальнику управления Ковалеву объявлялись выговоры, предлагалось принять меры к улучшению деятельности дет­ских домов вплоть до строительства для них новых зданий, соответ­ствующие обязательства налагались на облисполкомы, крайисполкомы, Советы Министров автономных республик, однако об увеличении средств на содержание воспитанников в постановлении ничего не говорилось.

Комитет народного контроля, и после выхода этого постановле­ния продолжал посылать своих работников то в одну область, то в другую с проверкой хода его выполнения. Очередная такая поездка была назначена в Приморский край в средине августа. От комитета туда направлялся Иван Афанасьевич Ермаков, вместе с ним должны были принять участие в командировке представители министерств про­свещения и здравоохранения в ранге начальников.

– Придется лететь вам, – сказал мне Ковалев.

– Василий Филиппович, я не готов к этой командировке: еще не успел войти в курс всех дел по детским домам и школам- интернатам. А командировка предстоит не простая – с народным контролем. Могу сам попасть впросак и подвести вас, – ответил я.

Все равно придется вам, больше некому. А в курс дел вникай­те с ходу, на практике. Кроме того, в Приморском крае положение с детскими домами должно быть неплохое, если судить по словам Лобачева, так что, я думаю, все обойдется благополучно. Однако вы все же старайтесь, чтобы было меньше критики в наш адрес.Александр Петрович Лобачев – это заместитель заведующего Приморским крайоно, он действительно не раз выступал на совещаниях своих коллег и делился своим опытом руководства детскими домами, которые у него были будто бы в отличном состоянии. Мне ничего дру­гого не оставалось делать, как готовиться к командировке.

Я отправился в Комитет народного контроля для согласования связанных с нею вопросов. Здесь, в доме № 21 по улице Куйбышева, напротив торца здания ЦК КПСС, я бывал уже не раз, знал и Ермако­ва, и его коллегу Пучкова, и их начальника Тихонова. В прошлом году они просили меня представить им папку с документами, касаю­щимися деятельности специальных школ, чтобы по ним судить, что сделано и делается для этих учреждений. Тогда все обошлось без каких-либо замечаний с их стороны. Вот и теперь они встретили меня любезно. Ермаков, как всегда, приветливо улыбался, глаза его на худощавом лице ласково поблескивали, он был вежлив и мил в об­ращении, и про него невольно думалось: "Ах какой душевный человек!" Мы быстро договорились с ним обо всем необходимом, он вызвался приобрести билеты на самолет и мне, и начальнику отдела медицин­ского обслуживания школ и детских домов министерства здравоохра­нения Наталье Георгиевне Зусман, которая должна была лететь вмес­те с нами. Я простился с Ермаковым, благорасположенный к нему. На следующий день зашел в отделение милиции, где мне дали разрешение на пребывание во Владивостоке, являвшемся закрытым городом, и местностях приграничной зоны...

16 августа в первой половине дня по местному времени само­лет, на котором мы летели, приземлился во Владивостокском аэропор­ту, находящемся далеко от города. Нас встретили представитель краевого отдела народного контроля и заведующий краевым отделом народного образования Вадим Константинович Жудов. Они прибыли на двух машинах, в одну из них сели Ермаков и Зусман с местным конт­ролером, а в другую я с Жудовым. С ним я повстречался впервые: это был высокий худощавый молодой человек с приветливым выражением ли­ца, с крупными зубами, обнажавшимися при улыбке, и выдававшимся вперед тупым подбородком. Мы с ним расположились на задних сидениях машины, и когда она тронулась, он, обеспокоенный предстоящей про­веркой его детских домов, а заодно и школ-интернатов, сразу же поинтересовался:

– Скажите, Анатолий Алексеевич, чего нам ждать?

– Ждать надо очень серьезной проверки: народный контроль шу­тить не любит, – ответил я. – Вы хорошо подготовились к ней?

– Кое-что сделали, но разве все вдруг перевернешь!

Так мы вели деловой разговор, а тем временем машина бойко бе­жала по широкому шоссе, по сторонам которого зеленели высокие де­ревья вперемежку с буйно разросшимися высокими кустарниками. Мест­ность под яркими лучами солнца чем-то напоминала прибрежную поло­су Туапсе или Сочи. Машина преодолела подъем и стала спускаться вниз. Показались кварталы Владивостока, за ним синела морская гладь.

Разместили нас в гостинице в центре города. День прошел в по­сещении учреждений, знакомствах с местными властями. Вместе с ра­ботниками крайоно и краевого отдела здравоохранения посидели и за­кусили за столиками кафе в приморском парке, ведя шутливый разговор. Ермаков выглядел все таким же благодушным, щурил свои глаза в сни­сходительной улыбке.

Оставшись один, я пошел познакомиться поближе с новым для ме­ня городом, как всегда это делая. Не спеша прогулялся по красиво­му и оживленному центральному проспекту, на котором в движущемся людском потоке виднелось много военных моряков. Городу было тесно на неширокой ровной площадке у взморья: позади проспекта и приле­гавших к нему улиц дома карабкались вверх по отлогому склону про­тяженной горной возвышенности, прижимающей его к морским заливам Уссурийскому с левой стороны города, Амурскому – с правой, Петра Великого – прямо перед ним.

Прошел к набережной, где на небольшой площади стоял памятник воинам-дальневосточникам периода гражданской войны, освобождавшим тогда наш далекий край от японских и американских оккупантов. Это о них говорится в некогда широко известной песне:

И на Тихом океане

Свой закончили поход.

Привлекла мое внимание находившаяся поблизости длинная узкая изогнутая бухта Золотой Рог, густо заставленная судами, приткнув­шимися к причалам. Над ними вздымали свои журавлиные изогнутые шеи легкие на вид портальные краны. По водной глади бухты торопливо бегали низенькие черные буксиры. Порт жил своей трудовой жизнью. За створом бухты разворачивался широкий простор залива Петра Вели­кого, на горизонте которого – далеко, далеко! – смутно маячили очертания острова Русский, превращенного в крепость, прикрываю­щую Владивосток с моря.

Возвращаясь к гостинице, увидел справа на низком месте не очень приметное среди других домов приземистое массивное, но по-своему красивое здание железнодорожного вокзала, устремился к не­му и остановился перед ним, ошалелый: это же последний вокзал на великой транссибирской магистрали, самой протяженной в мире! Я смотрел на него как на чудо. Хотя никакого чуда не было: войдя внутрь, я нашел там все то же, что бывает на всех вокзалах: залы, билетные кассы, входные и выходные двери. Любопытство повлекло меня за вокзал, где я увидел последние метры рельсов на несколь­ких железнодорожных путях. В волнение приводило именно то, что это были последние метры стальных черных рельсов! Про­бежав многие тысячи километров через европейскую равнину, через Урал, через сибирские бескрайние степи и тайгу, перемахнув через могучие многоводные реки, пронзясь туннелями сквозь недра горных хребтов, они, эти черные нити рельсов, остановили свой стремитель­ный бег вот здесь, на этом месте, остановили потому, что бежать дальше было уже некуда: тут край земли, дальше лишь море и Тихий океан!..

На следующий день мы занялись делом, ради которого прибыли сюда. Ермаков направился в крайисполком, Зусман – в отдел здравоох­ранения, я – в крайоно.

Пребывание в нем меня озадачило и раздосадовало. Разговор с Жудовым и его заместителем Лобачевым, ведавшим детскими интернат­ными учреждениями, начался с моего вопроса им:

– Вы добились, чтобы крайисполком принял свое постановление по детским домам во исполнение постановления правительства?

– Такого постановления у нас нет. Но крайисполком выделил дополнительно 32 тысячи рублей на пополнение детских домов оборудо­ванием, на ремонт зданий, – ответил Жудов.

– Что такое тридцать две тысячи рублей? Это же сущий пустяк! – заметил я.

– Мы провели работу с шефствующими предприятиями: они оказали детским домам помощь на шестьдесят пять тысяч рублей. На эти день­ги закуплены одежда и обувь для воспитанников, мебель.

– И шестьдесят пять тысяч тоже пустяк, на них ничего сущест­венного сделать нельзя. Ведь речь должна идти о кардинальном улуч­шении положения в детских домах.

Я продолжал расспрашивать:

– Но, может быть, вы проанализировали состояние дел в каждом детском доме, выявили, в какой помощи он нуждается, продумали и составили план мероприятий по улучшению его работы, провели со­вещание директоров и поставили перед ними определенные задачи?

Оказалось, что ничего этого не было сделано. Из моих вопросов Жудов понял, сколько оплошностей было допущено, и на его лице от­разилось смущение в виде виноватой полуулыбки. Лобачев же сидел как ни в чем не бывало: этот молодой брюнет с живыми глазами, не­сколько суетливый не потерял присущей ему всегдашней самоуверенно­сти. Глядя на меня, он бойко заявил:

– Я побывал во всех детских домах. Они у нас в порядке.

– Так это или нет, мы скоро увидим. Хочу только заметить, что побывать и посмотреть – это еще вовсе не означает сделать и решить все проблемы.

Из разговора стало ясно, что в крае к выполнению постановления правительства по сути дела еще не приступали. Вот это-то меня и встревожило.

Инспектирование детских домов я начал с посещения дошкольного детского дома, находившегося в самом Владивостоке. Располагался он в бывшем купеческом особняке в самом неподходящем для него ме­сте – почти в центре города, был зажат со всех сторон другими дома­ми и имел небольшой двор, выложенный каменными плитами.

– Вот смотрите, – сказал я сопровождавшему меня Лобачеву, вывести детей на прогулку некуда и поиграть им на свежем воздухе негде.

Вошли в дом и стали осматривать помещения. Показывала его ди­ректор, полноватая кареглазая женщина средних лет. Начали с простор­ной светлой комнаты, где находились малыши трех-четырех лет. Одни из них, сидя на ковре, разостланном на полу, играли в куклы, другие, в основном мальчики, гоняли игрушечные автомашинки, а те, которые постарше, строили дома из кубиков. Комнату наполнял нестройный говор детских голосов. Здесь дети не обратили на нас особого внима­ния и продолжали заниматься своими делами под наблюдением молодень­кой воспитательницы. Первое чувство, которое овладело мной при ви­де этих крох, была жалость по отношению к ним, таким малюткам, с самого начала своей жизни обиженными судьбой, не имеющими рядом с собой ни матери, ни отца, никого из родных, вынужденных расти под надзором чужих тетей. Я спросил у директрисы:

– Они все не имеют родителей?

– Нет, – ответила она. – Круглых сирот немного, большинство же дети матерей-одиночек или тех из них, которые отказались от своих детей сразу же после появления их на свет в родильном доме.

Ответ директрисы еще больше растревожил меня. Осмотрели следу­ющую комнату, где находились дети постарше, потом прошли в группу с детьми пяти-шести лет. Здесь они сразу же бросили свои занятия и уставились на нас, забавные, с сверкающими любопытством глазен­ками, выпавшими молочными зубами, девочки в одинаковых по расцветке платьицах, мальчики в одинаковых рубашенках – казенные дети! Я погладил рукой по светлым кудрявым волосам стоявшую рядом со мной красивую девочку, она, обрадованная неожиданно выпавшей на ее долю лаской, прижалась ко мне, улыбаясь всем лицом. И тут же не­сколько мальчиков и девочек устремились ко мне, говоря:

– И меня, и меня! – так велика была у них жажда ласки, которая редко кому из них доставалась! Я гладил по головкам и мальчиков, и девочек, они столпились около меня, протягивали ручонки, прикасались к пиджаку, к брюкам, полные радости. Теперь я уже не знал, как мне выйти из создавшегося положения. На выручку мне при­шла директриса.

– Дети, дети! – говорила она, осторожно отстраняя их от меня своими руками. – Дяде некогда, ему надо идти, попрощайтесь с ним.

– До сви– да– ни– я, до сви– да– ни– я! – послышались детские тягу­чие голоса из разных мест комнаты. Когда мы вышли, директриса ска­зала мне:

– Дети тоскуют по ласке, но вы все-таки не ласкайте их, а то ведь не отвяжетесь от них.

Что-то щемящее теснило мою грудь. Пересилив себя, я опять возвратился к деловому разговору.

– Врач у вас есть? – спросил я директрису.

– Врача нет. Сколько раз обращалась в горздрав, говорят нет у них врачей.

– Как же вы выходите из положения: ведь дети часто болеют?

– Возим заболевших детей в поликлинику. Правда, они никогда не отказывают нам в помощи.

Осмотрели детские спальни: в них было тесно, кроватки стояли впритык друг к другу. Мала была кухня, не имевшая никаких подсоб­ных помещений. Покидал я этот детский дом удрученный, с раздраже­нием сказал примолкшему Лобачеву:

– Детский дом не имеет необходимых условий для работы. Его на­до закрыть или перевести в другие помещения.

Вечером я сообщил этот вывод Ермакову.

На следующий день я поехал вместе с тем же Лобачевым в нахо­дящийся неподалеку от Владивостока шахтерский городок Артем для ознакомления в нем с домом для детей школьного возраста. Он произ­вел на меня лучшее впечатление, чем владивостокский дошкольный: здесь имелось общежитие, в спальнях которого было не столь тесно, кухня и столовая находились в отдельном небольшом здании, в склад­ском помещении хранился запас одежды и обуви для воспитанников, на просторном дворе стояли спортивные снаряды. Положение с мате­риальной базой в детском доме, с моей точки зрения, было терпимым. Имелись и недостатки: в штате сотрудников отсутствовал врач, не хватало двух воспитателей. Конечно, если бы к оценке подходить строго, то можно было бы сделать еще ряд других замечаний, однако мне не хотелось акцентировать на них внимание, чтобы, помня наказ Ковалева, не давать Ермакову повода для слишком резких выводов. Поэтому при встрече с ним я сказал ему, что Артемовский детский дом находится в общем и целом в удовлетворительном состоянии. Но тут произошло то, чего я не мог предположить. Ермаков недоверчиво посмотрел на меня и, помедлив, сказал:

– Что-то мне не верится вам. Потом, подумав, добавил:

– Я перепроверю...

– Ну что же – перепроверяйте, дело ваше! – ответил я пренебре­жительно. Сказать-то это я сказал, но в то же время почувствовал в душе острую тревогу...

И вот мы снова в Артемовском детском доме. На этот раз к нам присоединились, помимо присутствовавших при первой проверке заведующего и инспектора артемовского гороно, заместитель предсе­дателя горисполкома, заведующий здравотделом, еще какие-то лица, набралась целая свита.

Ермаков начал свою проверку с общежития воспитанников, заходил в спальни и свои соображения высказывал вслух:

– В этой комнате не больше двадцати пяти квадратных метров, а стоит в ней десять кроватей, следовательно на каждого воспитанника здесь приходится всего два с половиной квадратных метра пло­щади, тогда как по санитарной норме положено четыре квадратных метра.

Откинув на нескольких кроватях постельные принадлежности, он продолжал резким голосом:

– Кровати старые, с прогнувшимися сетками, их надо заменять. Матрацы износились, дырявые, простыни и наволочки плохо простираны.

И так в каждой спальне. Осматривал комнаты для подготовки вос­питанниками школьных домашних заданий, Ермаков говорил тем же сердитым голосом:

– Крышки столов неровные, изрезаны ножами, стулья раскачаны, на них нельзя сидеть нормально. Нет наглядных пособий, географиче­ских и исторических карт, к которым могли бы обратиться ученики.

Подняв глаза вверх, к потолку, он спросил, обращаясь неведо­мо к кому:

– Почему электролампочки не заключены в плафоны? Освещение недостаточное. Вы хотите, чтобы ваши дети слепли?

Но в особую ярость Ермаков пришел на кухне и в столовой. Он на­шел, что не в порядке кухонная плита, на которой, по его мнению, мало конфорок, мясо и рыба разделываются в одном помещении, что не положено, разделочные доски, ножи, ведра, кастрюли не маркированы, а бачки с водой, где моется посуда, не так оборудованы. К чему бы он ни прикасался, на что бы ни обращал внимание, все оказы­валось не так и не этак. Я не узнавал Ивана Афанасьевича: куда де­вались у него и добродушно-ласковое выражение лица с приятной полу­улыбкой, с веселым огоньком в прищуренных глазах, и любезность в обращении, и представительность человека из высокого государствен­ного учреждения. Передо мной был совсем иной Иван Афанасьевич – сердитый, с искаженным злостью лицом, с колючими злыми глазами, грубым резким голосом. Я смотрел на него с удивлением! А Ермаков как-то рывком подскочил к вымытым стаканам, грудой лежавшим на подносе, взял один из них и, подняв, посмотрел на свет, то же про­делал со вторым, с третьим и, гневно глядя на повара, полную женщи­ну в белом колпаке и белом халате, сказал резким голосом:

– Посуда после употребления промывается плохо: видите – стен­ки стаканов мутные!

Поднеся к глазам попавший ему в руки эмалированный половник, которым наливают суп в тарелки, и увидев на дне его черное пятно на месте сколовшейся белой эмали, Ермаков резко согнул его ручку, пере­крутил и бросил на пол в угол.

– Нельзя таким пользоваться! – сказал он. – А ну-ка где у вас вся эмалированная посуда?

Испуганная повар торопливо ставила перед ним на плиту миски, блюда, чашки, кружки, а Ермаков браковал их одну за другой и от­ставлял в сторону.

– Покажите мне меню на сегодняшний день, – командовал он. – Как и кем контролируется отпуск продуктов на кухню и закладка их в котел?

Так проводил он свою перепроверку. Когда она была закончена и мы вышли во двор детского дома, Ермаков все еще не мог успоко­иться и с искаженным злобой лицом как будто не говорил, а лаял, поворачивая голову из стороны в сторону:

– Здания детского дома нуждаются в капитальном ремонте, обору­дование и вся мебель требуют замены, постельные принадлежности то­же. Пора, наконец, решить вопрос о том, чтобы среди сотрудников имелся врач. Без решения всех этих вопросов постановление правительства о детских домах не может считаться выполненным!..

Все стояли перед Ермаковым молча, подавленные, в том числе и я. Я чувствовал себя посрамленным, униженным...

Вечером того же дня в гостинице, в номере Ермакова, у меня с ним состоялся тяжелый разговор. Ермаков сидел в кресле у стола, я – на диване напротив него. Мягкий свет люстры заливал комнату. Вспышка возбуждения, охватившего Ермакова в детском доме, у него улеглась, но его лицо все еще оставалось строгим. Он, как руково­дитель бригады, делал мне внушение:

– Анатолий Алексеевич, я вижу, вы решили встать на путь со­крытия недостатков, которые имеются в детских домах. В этом я убе­дился по Артемовскому детскому дому. А напрасно! Это вовсе не в интересах вашего министерства и вас лично тоже, а главное, не в интересах сирот в детских домах.

Я, находясь в напряжении, внутренне собранный, решил отстаивать свою точку зрения.

– Не могу согласиться с вами, – сказал я. – Нет у меня намерений чего- то скрывать, однако я считал и считаю, что при провер­ке состояния детских домов и предъявлении требований к улучшению положения в них надо подходить не из отвлеченных положений, а из реальных возможностей органов народного образования и Приморского края в целом. Неужели вы полагаете, если все разгромите своей кри­тикой, то все вдруг появится и изменится? Да откуда же оно возьмет­ся? Ни у крайоно, ни у крайисполкома нет таких возможностей. Если бы Совет Министров, издавая свое постановление об улучшении дея­тельности детских домов, выделил бы средства для этого, тогда было бы другое дело, тогда можно было бы и соответствующие требования предъявлять, спрашивать, куда и как израсходованы эти деньги, но ведь ни копейки для этого не предоставлено.

Мои доводы не произвели на Ермакова никакого впечатления, он возразил мне:

– Не наше дело думать о том, как будут выходить из положения местные власти, это уж их забота. Наша обязанность потребовать от них, чтобы все соответствовало предусмотренными государством нор­мативами. Имеется постановление правительства по какому-либо вопросу – будьте любезны выполнить его от начала до конца, до последней заковыки. Как они будут выполнять его, где найдут деньги, мате­риалы и прочее – пусть у них об этом болит голова. И вам хочу по­советовать: не миндальничайте с нижестоящими, чем строже вы будете требовать с них, тем лучше, тогда они будут бояться вас, а это толь­ко на пользу делу.

Эта жесткая чиновничья логика Ермакова, бездушная и тупая, претила мне, и я ответил ему:

– Мне не надо, чтобы меня боялись, достаточно того, чтобы ува­жали. Вовсе не обязательно выходить из себя и сыпать руганью: иной раз за доброе слово, за проявленное понимание сделают тебе больше, чем за брань и дергание нервов.

– Ошибаетесь, любезный, ошибаетесь! Страх необходим, без него ничего не добьетесь, наобещают вам и обманут!

Я стоял на своем:

– У людей имеются и такие понятия, как обязанность, долг, со­весть, честь, прежде всего они являются движущей силой их деятель­ности, а не страх. Не отрицаю значения и страха, но лишь как явле­ния второстепенного.

Ермаков иронически улыбнулся, видимо, находя мое мнение впол­не наивным. Он встал с кресла, давая понять, что не желает продол­жать разговор, и сухо сказал:

– Трудно мне придется с вами в этой командировке, но как-ни­будь, я думаю, поладим все-таки.

Мои отношения с Ермаковым стали натянутыми, стычки между нами возникали постоянно то по одному, то по другому поводу, чаще всего из-за разного подхода к оценке положения в детских домах.

Точно такие же отношения с Иваном Афанасьевичем сложились и у Натальи Георгиевны Зусман, невысокой остролицей женщины, отличав­шейся самостоятельностью, всегда уверенной в себе. Но вот однажды она буквально влетела в мой гостиничный номер, даже не постучав в дверь, быстрыми шагами прошла к столу, без приглашения бросилась на стул, вся взволнованная, со слезами на покрасневших глазах. Видя ее в таком состоянии, я спросил с тревогой:

– Что случилось, Наталья Георгиевна?!

– Я не могу... Я не могу больше с ним!..

Она вынула из сумочки платок и стала вытирать им глаза, всхли­пывая.

– Но что же все-таки произошло? – снова обратился я к ней, усаживаясь напротив.

– С Ермаковым невозможно работать... Он ничего не хочет пони­мать, отрывисто говорила Наталья Георгиевна, все еще плохо владея собой. – Я только что от него... Представляете, он мне учинил настоящий разнос за отсутствие врачей в детских домах и школах-интернатах. "Вы, – говорит, – вместо того, чтобы искать врачей, неизвестно чем занимаетесь, только попусту тратите время". Это я-то попусту трачу время, когда я переворошила весь крайздрав, спать ложусь в двенадцать ночи! "Нет врачей, – отвечаю ему, – где я их возьму? Их у нас не хватает не только в Приморском крае, а везде, даже Москва обеспечена ими только на семьдесят процентов". – "Почему, – спрашивает, – ваше министерство не принимает меры к уве­личению выпуска врачей, не открывает новые медицинские институты?" Как будто так просто открыть новый мединститут! Вам, – Зусман по­смотрела на меня, – открыть новый педагогический институт проще: загнал студентов в аудитории и читай им лекции, а практику они мо­гут проходить в обычных школах. Нам же, помимо всего прочего, кли­ники нужны, клиники с уймой диагностического и всякого другого обо­рудования! А на что его приобретать? Сами знаете, сколько в бюд­жете государства выделяется средств на медицину – крохи, то, что останется от всех других, прежде всего от обороны. Вот тут и по­ступай как знаешь – и кадры готовь, и больных лечи! Трофимов, наш министр, на заседаниях коллегии за голову хватается от всех этих забот.

Наталья Георгиевна говорила без умолку, и это помогло ей не­сколько успокоиться. Она продолжала уже более сдержанно:

– Ермаков, видите ли, находит, что детские дома плохо обеспечиваются лекарствами. Так ведь у них денег на них нет. Будут деньги – будут и лекарства! Эту проблему решить проще всего. Я не знаю, что мне делать дальше. Анатолий Алексеевич, что мне делать? – обратилась она ко мне, глядя на меня усталыми потухшими глазами. Я ответил, подумав:

– Что делать? Продолжать работать! Добейтесь от крайздрава, чтобы он обеспечил назначение врачей в детские дома и школы-интер­наты хотя бы по совместительству. Большего вы все равно не сможе­те сделать... Ведь мне, Наталья Георгиевна, тоже не легко прихо­дится, – пожаловался я. Так мы морально поддерживали друг друга.

Проверка детских домов продолжалась. Иногда мы делали это вме­сте с Ермаковым, иногда по отдельности. Теперь Жудов часто лично присутствовал при этом. Мы с ним выезжали в детские дома в поселке Майском, Уссурийске, Спасске-Дальнем, а вот сегодня ехали в порт Находку. После города Артема, являющегося своеобразными воротами Владивостока, дорога шла по безлесной равнине, лишь вдали, на гори­зонте, темнела полоска горной цепи – туда и рвалась наша машина. Вадим Константинович оказался интересным собеседником и во время поездок рассказывал много любопытного о Приморском крае, особен­ностях его климата, флоры и фауны, о жителях.

– Здесь есть немало своеобразных лиц, одержимых, я бы сказал, каждый своей страстью, – говорил он. – Вот, например, шатуны. Шату­нами называют искателей жень-шеня. Как только наступает весна, им уже не сидится дома – тянет в тайгу. Отправляются они туда по одному, по двое в июне-июле и бродят там почти до осени. Нам с вами не выдержать этого, а им в удовольствие. Привычка, ничего не ска­жешь! Словом – шатуны! Найдет он за все это время два-три корня – и возвращается довольный: удачный был сезон!

– А не боятся они шататься по тайге в одиночку: ведь в вашей тайге и тигры водятся, могут напасть, – поинтересовался я.

– Тигр на человека не нападает, если только человек не потре­вожит его, – ответил Жудов.

– Почему так?

– Привычки у него нет питаться человечиной... Да и боится он человека: страшнее его зверя нет!

– Ну а о тигроловах что вы скажете?

– Есть у нас и тигроловы, но они взрослых тигров не ловят: подступиться к ним невозможно – слишком опасно. Ловят детенышей-подростков. Бывает это в начале зимы, когда снег еще не глубок, а следы зверей хорошо видны. Выследив тигрицу с тигрятами /бывает их один-два/ охотники начинают преследовать ее, стреляют вверх из ружей, чтобы напугать. Так продолжается долго – и день, и два. Ко­гда тигрица заметит, что детеныши выбились из сил и дальше идти не могут, она загоняет их в скрытное место, в лесную чащу, чтобы спрятать, а сама уходит. Вот тогда и приступают к тигрятам, но дей­ствуют осторожно: они тоже очень опасны.

Рассказывал Жудов обо всем этом так красочно и с такими под­робностями, словно сам был тигроловом. В этих беседах он предста­вал человеком вдумчивым, интересующимся многим в окружающей его жизни.

Между тем машина подкатила к невысокой горной гряде, тянущей­ся вдоль побережья Японского моря. Начался подъем через перевал. И как-то вдруг, неожиданно открылись перед взором и синева моря, и большая чаша залива Находка с широким выходом из него, и сам город-порт, вытянувшийся длинной изогнутой лентой по его побережью. Спу­стились вниз. Бросились в глаза на берегу огромные штабеля белых стволов круглого леса, подготовленного к погрузке на суда, стояв­шие тут и там у причалов. Сам город не произвел на меня большого впечатления: тесно ему было на узкой полоске между заливом и опо­ясывающей его возвышенностью.

Заехали в гороно и вместе с его заведующим тотчас направились в детский дом. Находился он в стороне от шумных улиц, размещался в старых почерневших деревянных зданиях. Увидел я в нем то же, что и в Артемовском детском доме, но только в худшем варианте. Покидая его, по пути к машине, сказал Жудову:

– Досадно, Вадим Константинович, что пока не пришлось встретить ни одного детского дома, про который можно было бы сказать: "Вот здесь хорошо!"

Видимо, моя фраза задела Жудова за живое, он опять виновато улыбнулся, передернул плечами и произнес, стараясь быть уверенным в себе:

– Ничего, дела с детскими домами мы поправим, я обещаю вам это. Добьюсь от крайисполкома строительства двух-трех новых дет­ских домов на двести человек каждый, переселим детей в них из этих развалюх, – показал он рукой в сторону Находкинского детского дома.

– Только не стройте такие большие детские дома: чем они больше, тем тяжелее жить в них детям, – заметил я...

Последний детский дом, в который я направился, находился в Сучане.[1] Дорога шла посреди той самой широкой долины, где в период гражданской войны разворачивались трагические события, так красоч­но и ярко описанные Фадеевым в его романе "Разгром". По обеим сто­ронам долины, на значительном расстоянии, тянулись лесистые невысо­кие горные цепи. Дорога то подходила к берегу быстрой речки Сучан, то отдалялась от нее. Я с любопытством вглядывался в беспрерывно менявшиеся картины местности. Лобачев, находившийся на заднем сиде­нии, подавшись вперед, безумолку говорил. Ему, как видно, хотелось оправдаться в связи с выявившимся незавидным положением в детских домах, и он выискивал объективные, как ему казалось, причины это­го.

– Конечно, некоторые здания детских домов обветшали, не благо­устроены, я это понимаю, но ведь где взять новые? Мы входили в крайисполком с предложением построить новые детские дома – нам от­ветили, что нет для этого средств, жилье надо возводить, многим семьям негде жить. Вот и получается неразрешимая проблема.

Я слушал вполуха банальные рассуждения Лобачева, не отвечал ему, а он не умолкал:

– И на имеющейся базе детские дома могли бы работать лучше при хорошем руководстве ими, но ведь директора-то в них кто? Женщины! Я, разумеется, не против женщин, но ведь нельзя держать их на руко­водящей работе, а у нас почти все директора детских домов женщи­ны. Мужчины не идут на эту должность – зарплата слишком мала: ди­ректор детского дома получает меньше, чем простой учитель в обыч­ной школе. Приходится женщин назначать, а если женщины, то отсюда и бесхозяйственность, и упущения, и недогляд. Я не вытерпел и перебил Лобачева:

– Александр Петрович, а кто у вас в доме, в вашей семье то есть, за всем доглядывает, ведет хозяйство – вы или ваша жена?

Лобачев понял, на что я намекаю, осекся и примолк. На Лобаче­ва я был сердит после того, что увидел в подведомственных ему дет­ских домах, и не желал щадить его, поэтому откровенно высказал вла­девшие мной мысли:

– Вам бы самому следовало больше болеть душой за детские дома, глубже продумывать, что и как должно быть в них, подсказывать директорам да строже спрашивать с них...

Но вот и Сучан! Показались высокие черные конусы терриконов его угольных шахт, находившихся на самой окраине города. Малень­кий тихий городок у подножия невысоких сопок казался придатком к ним

Детский дом на окраинной улице был неприметен среди дру­гих зданий. Весь остаток дня до позднего вечера я знакомился со всем, что в нем имелось. Положительное в этом детском доме состояло лишь в том, что был он невелик по числу воспитанников, отчего в его по­мещениях наблюдалась спокойная обстановка, в остальном же отмеча­лись те же недостатки, что и в других детских домах: теснота в спальнях, ветхая мебель, трудности с обеспечением детей одеждой и обувью, несоблюдение установленных норм питания. С этими выводами я возвратился во Владивосток.

Здесь я еще успел посетить среднюю школу-интернат № 2, кото­рая произвела на меня самое благоприятное впечатление. Школа была большая, в ней содержалось свыше шестисот воспитанников, но тем не менее в ней не наблюдалось ни шума, ни суеты, во всем соблюдался порядок. Все это заставило меня попристальнее приглядеться к ди­ректору школы Николаю Николаевичу Дубинину. Он был невысок, худо­щав, с обозначившейся лысинкой на темени, на продолговатом лице привлекали к себе внимание глаза, умные, спокойные, добрые. Во всем его поведении проявлялись сдержанность и деликатность. Дуби­нин тогда только начинал свою директорскую деятельность в школе-интернате, со временем он превратит ее в одну из лучших в Советском Союзе, проявит себя замечательным педагогом-новатором и будет удо­стоен высшего почетного звания, какое присваивалось работникам просвещения, – звания Народного учителя СССР...

Итоги проверки деятельности детских домов Приморского края Ермаков обобщил в справке, используя материалы свои, а также мои и Зусман, которые мы предоставили ему, затем пригласил нас в свой гостиничный номер и вручил ее нам для прочтения. Справка была на­писана своеобразно: обо всем, что было положительного в работе детских домов, упоминалось вскользь в ее начале, а на всех осталь­ных страницах в резкой форме описывались всякие недостатки в их деятельности, в заключении излагались предложения по устранению этих недостатков. В конце последней страницы были впечатаны подпи­си Ермакова, меня и Зусман. Закончив чтение, я перелистывал стра­ницы, делая вид, что еще раз просматриваю текст, а на самом деле напряженно думал, подписывать мне такую справку или нет. Если не подпишу – неизбежно разразится скандал, разбирательство которого перенесется в Москву и неизвестно чем кончится. Если подпишу – тем самым выражу свое согласие с содержанием справки, хотя согласен я был не со всем. В то же время и веских оснований возражать про­тив выводов Ермакова у меня не имелось, кроме отдельных положений. "В целом-то, в главном он, конечно, прав", – подумалось мне. Я рез­ко встал со стула, подошел к столу, сбоку которого сидел Ермаков с настороженным выражением лица, взял ручку и, не промолвив ни сло­ва, решительно подписал все экземпляры справки. Следуя моему при­меру, так же поступила Зусман. Ермаков, видимо, не ожидал, что мы проявим такое послушание, и с некоторым удивлением и усмешечкой спросил:

– Что это вы сегодня такие покладистые?!

Никакого ответа он не получил...

Наступил последний день нашего пребывания во Влади­востоке. Ермаков отправился докладывать результаты проверки состояния дет­ских домов председателю крайисполкома .М.Кузне­цову, Зусман – в крайздравотдел, а я – к Жудову для заключительной беседы с ним.

Наш разговор был не из легких. Вадим Константинович выводы по проверке детских домов воспринял правильно, без обиды, как должное.

– Конечно, ничего приятного в них для меня нет, но надо уметь признавать реальности, – говорил он. – Вне всякого сомнения, мне крепко достанется от руководства крайисполкома, но, с другой стороны, ваш приезд был даже кстати: теперь мне будет легче решать на­болевшие вопросы народного образования в крае, которые до этого ни­как не решались, – никто из нашего начальства не хотел вникать в них. Буду требовать строительства новых детских домов.

Понимание Жудовым сложившейся ситуации и его деловой настрой импонировали мне. Да и во внешних его проявлениях не наблюдалось угнетенности: человек он был сильного характера. Я высказал ему свои мнения:

– Конечно, без строительства новых детских домов вам не обойтись. Но на это уйдет много времени. Пока же надо привести в долж­ный порядок те детские дома, какие у вас есть. Но только с кем вы будете все это делать? С Лобачевым? Присмотритесь-ка к нему повни­мательнее: мне кажется, что он не на своем месте. Хорошо он уме­ет только говорить.

– С Лобачевым я разберусь. В первую очередь он-то и подвел меня, – сказал Жудов.

Мы с ним тепло попрощались...

Ермаков и Зусман вылетели в Москву, мне же предстояло еще за­держаться. Командировки в такие отдаленные районы, как Дальний Во­сток, обходились министерству очень дорого из-за высокой стоимости проездных билетов, поэтому командированному обычно давалось зада­ние побывать не в одном крае или области, а в двух и даже трех. Вот и мне надо было посетить еще Хабаровский край и Амурскую об­ласть. Из Владивостока я выехал на поезде вечером, а на следующий день был уже в Хабаровске, остановился в той же гостинице и по странной случайности в том же номере, что и при первом посещении этого города.

Здесь я вновь встретился как со старыми друзьями с заведующим крайоно Донником и его заместителем Акимовым, они опять пригласили меня на рыбалку, но я отказался, сославшись на усталость. На этот раз в районы и города края я не поехал, а проинспектировал лишь три детских дома, находившиеся в самом Хабаровске, потом самолетом местной авиалинии вылетел в Благовещенск.

Этот тихий и спокойный город мне очень понравился: он удобно расположился на треугольнике стрелки, образовавшейся при впадении Зеи в Амур. Самое красивое место у него – длинная бетонная набереж­ная по левому берегу Амура, с которой открывается вид на широкую реку, на ее противоположный китайский берег с небольшим городком Айгунь в стороне.

Задерживаться долго в Амурской области я не мог, поэтому выбрал для проверки лишь несколько детских учреждений. Начал с поез­дки в город Свободный, где ознакомился с работой дошкольного детско­го дома, который произвел на меня хорошее впечатление. Отсюда про­следовал в Юхтинскую специальную школу для несовершеннолетних пра­вонарушителей, стоящую отдельным поселком в двадцати километрах от Свободного, и тщательно проверил все стороны ее работы. Возглавлял ее майор милиции Василий Иванович Верещагин, человек энергичный, хороший хозяйственник. Его стараниями в спецшколе было построено новое общежитие для воспитанников. С удовлетворением отметил движе­ние бывшей колонии по пути перестройки работы на педагогических началах: на должном уровне велись уроки в классах, воспитатели, в большинстве уже гражданские лица, налаживали индивидуальную работу с подростками, в трех столярных и двух слесарных мастерских воспи­танники производили различные изделия по заказам промышленных и торговых организаций Свободного. Школа вышла из режима самоизоля­ции и установила деловые связи с другими детскими учреждениями в це­лях ознакомления с их опытом работы. Новое в жизни специальной шко­лы хотя с трудом, но все же пробивало себе дорогу, и это порадова­ло меня. Но и недостатков всякого рода в деятельности школы было отмечено мной немало. Трудные и сложные эти учреждения, всегда чре­ватые неожиданными превратностями!

После Юхты я, следуя по дороге на север вдоль берега Зеи, при­был в поселок Мазаново, находящийся неподалеку от впадения в Зею реки Селемджа. Здесь я познакомился с работой еще одной хорошей школы-интерната, директором которой был заслуженный учитель школы РСФСР Иван Маркович Емашев, сумевший в далеком отрыве от культур­ных центров наладить деятельность педагогического коллектива так, как должно. Находясь здесь, в который раз убедился в том, что та школа хороша, где хороший директор.

Возвратившись в Благовещенск, все эти свои впечатления я доложил заведующему облоно Петру Николаевичу Косицыну при встрече с ним.

В Москву я попал лишь в конце сентября, пробыв в командиров­ке более месяца.

19

Поездки в командировки были не самым трудным делом из всего, чем мне приходилось заниматься. В перерывах между ними продолжа­лась напряженная работа в самом министерстве. Большая переписка велась с органами народного образования по самым разнообразным во­просам деятельности интернатных детских учреждений. Иной раз мне приходилось сначала редактировать, а затем после перепечатки под­писывать десятки писем, составленных инспекторами. Большого про­думывания и тщательной подготовки требовали материалы, представля­емые нами на заседания коллегии министерства. Но наиболее ответст­венной была работа над письмами в другие министерства и ведомст­ва, в Совет Министров, ЦК КПСС, где имело значение каждое слово и требовалась предельная сжатость в изложении сути выдвигавшихся про­блем или просьб. Для всех этих важных и трудных дел мы с Ковалевым объединяли свои усилия. По обыкновению он по телефону приглашал ме­ня к себе, клал передо мной стопку бумаги и говорил:

– Опять дело есть. Давайте писать. Мои мысли, ваше изложение их. Однажды, усмехнувшись, я спросил его:

– А куда же мне девать свои мысли?

– Сюда же, в одну кучу! – поддержал Василий Филиппович мой шутливый тон и округлым движением рук сверху вниз над столом показал на эту мнимую кучу. И начиналось наше совместное сидение над бумагами, продолжавшееся часами. Утомившись, давали себе передышку. Ковалев вставал с кресла и начинал ходить по кабинету, говоря:

– Работаем мы с вами, работаем, пишем, пишем, а толку мало. Не удается переломить тяжелую ситуацию с детскими домами. Дело дви­жется черепашьими шагами. И отчего так получается?

– А чего этому удивляться? Ни в чем в стране должного порядка нет – ни в экономике, ни в социальной сфере, все идет через пень-колоду, вот и результаты, – молвил я и глянул на Ковалева, чтобы определить, как он отнесется к сказанному мной. До этого времени между нами не происходило откровенных разговоров на внутри­ политические темы, не принято это было. Кроме того, я опасался за­тевать их, зная, что Ковалев до того, как стать начальником упра­вления в министерстве просвещения, был партийным работником, зани­мал должность заведующего отделом пропаганды и агитации Курского обкома КПСС, а в настоящее время являлся членом партийного бюро управления и руководителем семинара по повышению нашего политиче­ского уровня, поэтому можно было ожидать, что он примет мою репли­ку в штыки, проявляя свою партийную принципиальность. Но этого не произошло. Наоборот, к моему удивлению, Ковалев поддержал мое критическое высказывание.

– Что верно, то верно: порядка нет, – буркнул он. – Умеем только попусту болтать да речи произносить. Вон мы с вами сколько бумаги перепортили, а что толку? Что делается по нашей писанине? Да ничего! Материальная база детских домов никуда не годится, ее надо укреплять, а хоть один новый детский дом построили? Все толь­ко руками разводят да обещаниями отделываются!

Ковалев все больше горячился и входил, как говорится, в раж, меряя кабинет быстрыми шагами. Я добавил со своей стороны:

– Даже решения правительства не выполняются. Совет Минист­ров издал распоряжение о строительстве новых специальных школ в марте 1965 года, они должны были бы уже давно действовать, но ведь еще нет ни одной! В некоторых областях к строительству их и не при­ступали.

Ковалев помолчал, не переставая ходить, потом как-то неожи­данно рывком сел в свое кресло и сказал с раздражением:

– Ладно! Разболтались мы с вами... Давайте дальше писать! На­пишем бумагу – министр подумает, что мы важным делом занимаемся. Охо-хо! Вот так все и живем: работаем много, а сделанного не видно!

В этом разговоре Ковалев раскрылся передо мной с другой сто­роны, до сего времени неведомой. Мне подумалось тогда: "Уж если такие люди, как Ковалев, являвшиеся опорой партии, стали критиче­ски относиться к нашей действительности, то, значит, появились какие-то трещины в устоях нашей государственности". Откровенность Ковалева меня особенно не удивила: в те годы уже многие стали со­знавать, что дела в стране идут не так, как следовало бы, что вся наша общественная жизнь и взаимоотношения между людьми пропитаны ложью: именно тогда появилось выражение, которое можно было услы­шать в конфиденциальных разговорах: "Думаем мы одно, говорим дру­гое, а делаем третье". Для многих коммунистов членство в партии стало делом формальным, не связанным с идейной убежденностью, ве­рой в торжество коммунизма и самоотверженным рвением в борьбе за него, что было характерно для коммунистов прежних лет.

Спустя некоторое время в перерыве между работой за письмен­ным столом Ковалев неожиданно, вне связи с тем, о чем говорилось до этого, в раздумье сказал:

– Евреи – умные и деловые люди, они, наверно, потому и стре­мятся уехать из нашей страны, что настоящего порядка в ней нет и в перспективе не видно изменения положения.

Василий Филиппович Ковалев

Высказывание это возникло у него не случайно, а было отраже­нием происходивших в обществе процессов. Под предлогом возвращения на свою историческую родину, то есть в Израиль, множество евреев добивалось разрешения на выезд из Советского Союза. В этом им чи­нили всяческие препятствия, из-за чего возникали острые конфликт­ные ситуации. Тысячи евреев обивали пороги посольства США и других дипломатических миссий в Москве с просьбой оказать содействие в осуществлении своего намерения. Поток выезжавших нарастал с каждым годом. Вот эту ситуацию и имел в виду Ковалев. Он продолжал размы­шлять:

– По свидетельству Библии, когда-то в давние времена случился исход евреев из Египта, а вот теперь начался исход их из СССР. На самом-то деле Израиль является для них только предлогом: вырвавшись от нас, основной поток их направляется в Америку и в другие страны, куда угодно, лишь бы только уехать отсюда.

Такие наши разговоры с Ковалевым об истинном положении в стра­не стали частыми, и они свидетельствовали о возникшем между нами полном доверии друг к другу ...

А напряжение в делах нашего управления не спадало. Все на­ши усилия добиться от правительства увеличения средств на питание воспитанников детских домов и обеспечение их одеждой, обувью и дру­гим необходимым ни к чему не приводили. По этим вопросам мы с Ко­валевым исписали горы бумаги, но все наши жалобы и просьбы, изло­женные в форме официальных представлений за подписью министра Да­нилова, погибали в недрах архива Совета Министров. Ковалев, по натуре человек горячий, метался по кабинету, не находя себе места, и говорил в отчаянии:

– Что делать? Что же делать?.. Глухая стена!.. Ничем не про­бьешь!.. Все остается недоказуемым... Где искать выход?

Ему можно было только от души посочувствовать. Проблемы, касавшиеся детских домов, имели прямое отношение и к школам-интернатам, в которых питание и иное материальное обеспечение воспитанников производилось по тем же нормам, что и в дет­ских домах. Эти учреждения возникли в конце 50-х годов по инициа­тиве Хрущева и мыслились им как "школы нового типа", в которых обу­чение подрастающих поколений сочеталось бы с их коммунистическим воспитанием, так как жить им предстояло, по мнению Хрущева, уже при коммунизме. Строительству этих школ придали широкий размах, они появились во всех областях, краях, автономных и союзных республи­ках, только в России их насчитывалось более 1200. Первоначально школы-интернаты имели большую притягательную силу для многих роди­телей, которые представляли их неким подобием царскосельского ли­цея пушкинских времен и хотели во что бы то ни стало устроить в них своих детей и с этими просьбами осаждали отделы народного об­разования. Однако ажиотаж скоро прошел: реальная жизнь, как часто бывает, внесла свои существенные коррективы.

Оказалось, что детям жить в школах-интернатах очень тяжело по ряду причин. Эти школы были слишком велики по количеству воспи­танников: в них содержалось по 300, 400, 500, 600 и даже 700 детей, при такой их массе не представлялось возможным обеспечить им нор­мальные условия для повседневной жизни: они знали только учебный класс, свою спальню, рассчитанную на 15-20 человек, мало находи­лись на свежем воздухе, во всем своем поведении всегда были скова­ны дисциплиной и уставали от постоянного пребывания в большом бес­покойном детском коллективе, от самих себя. Тяжелое впечатление произвел на меня случай, происшедший в одной школе-интернате, ко­торую мне пришлось посетить. Опустившись вместе с директором в по­луподвальное помещение, где находился вещевой склад, мы увидели на площадке под последним лестничным маршем девочку, сидевшую на кор­точках на полу в полутьме, обхватив руками колени. Была она лет де­сяти, сидела спокойно, не шевелясь. Мы застали ее врасплох, она не сразу заметила нас. Не понимая, почему девочка оказалась здесь, я спросил ее:

– Что ты тут делаешь?

На лице девочки появился испуг, она быстро поднялась, потом потупила голову и тихо ответила:

– Я хотела побыть здесь одна.

Мне все стало ясно: девочка устала от постоянного пребыва­ния в обществе своих шумных сверстников. Не имелось в школах-интернатах и должных условий для организации внеклассной воспитательной работы с детьми: для этого у них не хватало помещений: учебные ка­бинеты, классные комнаты и спальни – вот все, чем они располагали.

Школы-интернаты вскоре потеряли свою притягательную силу. Ро­дители, имевшие условия для содержания детей в семье, стали посы­лать их учиться в обычные школы. Постепенно школы-интернаты стали превращаться в заведения для детей, нуждающихся в помощи государ­ства для своего обучения и воспитания, то есть для детей малообес­печенных и многодетных родителей, одиноких матерей, в них стали переводить воспитанников из тех детских домов, которые закрывались по причине плохой материальной базы. Возникли отдельные школы-ин­тернаты для детей-сирот и детей, лишившихся попечения родителей. Вопросы, относившиеся к деятельности детских домов и школ-интернатов, нам приходилось рассматривать и решать вместе, в едином комплексе.

Занимаясь делами детских домов, школ- интернатов, специальных школ, я пришел к выводу /и с этим были согласны другие/, что на­ше управление является самым сложным и тяжелым из всех, какие име­лись в министерстве просвещения: в нем нашли своеобразное средото­чие все беды и несчастья, имевшиеся в жизни народа всей страны: и горькое сиротство детей, и безысходная нужда десятков тысяч родите­лей, одиноких матерей, не знавших, как прокормить, во что одеть и обуть своих детей, упущения в нравственном воспитании многих детей и подростков, следствием чего стало их преступное поведение. Казалось порой, будто все людское горе, собравшись воедино, протягивает руки к нашему управлению и взывает о помощи...

Однажды Ковалев, размышляя о путях решения мучивших нас во­просов, остановившись посреди кабинета, обратился ко мне со сло­вами:

– Давайте попробуем схитрить: не будем требовать расширения наименования предметов одежды и обуви для воспитанников, а попро­сим только снизить сроки носки пальто, штанов, платьев, рубашек, ботинок, носков и другого из одежды и обуви, что есть в действу­ющих нормах, это облегчит положение детских домов и школ-интернатов. Пойдут на это? Как вы полагаете?

Василий Филиппович, оживившись, ухватился за эту осенившую его мысль, стал развивать ее и строить планы на дальнейшие дей­ствия:

– Вот что мы с вами еще предпримем – попытаемся подключить к нашим делам Скробова: может быть, он сумеет нам помочь. Иногда ведь и от маленького начальника зависит многое: он и поговорит с тем, от кого зависит решение вопроса, и убедит его, подсунет ему нужную бумагу на подпись. Мы с вами подготовим ходатайство в Совет Министров о снижении сроков носки одежды и обуви и, прежде чем посылать, покажем его Скробову, попросим у него поддержки. Возмож­но, он нам еще какую-нибудь мыслишку подбросит, посоветует, как надо действовать. Я ему предварительно позвоню, а вы съездите к не­му и покажите нашу бумагу, постарайтесь на словах убедить его, чтобы поддержал нас.

Алексей Михайлович Скробов – это начальник группы в Совете Ми­нистров РСФСР, ведавшей вопросами просвещения, и все наши ходатай­ства неминуемо попадали к нему. Дня через три я уже был в Совете Министров. В то время он находился на Делегатской улице, выходившей на шумное Садовое кольцо с интенсивным автомобильным движе­нием, и размещался в двух зданиях: в распластавшемся по земле низ­ком корпусе бывшей гимназии и стоявшем рядом с ним четырехэтажном кубообразном новом доме, которые соединялись подземным переходом. Оба здания были настолько неказисты и неприметны, что почти никто в Москве не знал, где же находится российское правительство. Со­вет Министров РСФСР, задавленный авторитетом находившихся в столи­це ЦК КПСС и Совета Министров СССР, прозябал в их тени, ни в чем не проявлял самостоятельности и был только исполнительным органом. Новое помпезное здание для него на Краснопресненской набережной, получившее в последствии название Белого дома, еще только возво­дилось. В бывшей гимназии размещались председатель Совета Минист­ров РСФСР Г.И.Воронов и его заместители с обслуживавшим их аппара­том сотрудников, а начальники рангом пониже – в новом здании, куда я и направился.

Здесь я бывал уже не раз, знал всех работников группы просве­щения и самого Скробова, но сначала зашел в комнату к референтам Матросову и Низовцеву. Они приветствовали меня как старого знако­мого: ранее Матросов работал в управлении кадров нашего министер­ства, а с Низовцевым я ездил в командировки в Ярославскую и Кеме­ровскую области.

– Здравствуйте, здравствуйте, Анатолий Алексеевич! Опять к нам? – говорил Матросов, отрываясь от дел и протягивая мне руку. – Присаживайтесь. С чем пожаловали?

Он всегда был сдержан в своих проявлениях, но неизменно веж­лив и предупредителен.

– Так ведь, Леонид Васильевич, вы наши отцы, а мы ваши дети, детям положено просить, а родителям заботиться о них. С одежонкой у нас стало плоховато, – ответил я, стараясь поддержать тон неприну­жденности в завязавшейся беседе. Низовцев, невысокий полноватый человек с белым добродушным лицом, имевший склонность к шутке в разговоре, сказал, обращаясь ко мне:

– Возьмите-ка меня еще раз в вашу командировку, давненько не ездили вместе!

– Юрий Николаевич, легче вам взять меня в свою командировку, чем мне вас! – ответил я ему. Полагая, что время для беседы вежливости закончилось, я спросил:

– Скробов у себя? Какое у него сегодня настроение?

– Настроение у него всегда одинаковое – деловое. Он кипятить­ся и выходить из себя не любит, – ответил Матросов...

Скробов сидел за столом в своем небольшом скромно обставлен­ном кабинете и сосредоточенно занимался какими-то бумагами. Был он уже в солидных годах, с поседевшей головой. Поздоровавшись с ним и усевшись напротив него, я начал с заранее заготовленных фраз:

– Алексей Михайлович, Ковалев уже предупредил вас, по какому делу я пришел к вам.

Далее я кратко пояснил суть вопроса и почему у нас имеется крайняя необходимость обращаться к ним в Совет Министров, а потом продолжил:

– Нам хотелось бы знать ваше мнение, можем ли мы войти с та­ким ходатайством. Может быть,вы подскажете, как нам лучше действо­вать, дадите свой совет. Вот прочтите, пожалуйста, тут все изло­жено.

И я, вынув из взятой с собой папки листы бумаги, положил их перед Скробовым. Он неторопливо и внимательно прочитал их, потом обратил на меня свое круглое лицо, спокойное, не выражавшее ника­ких эмоций, и сказал тихо глуховатым голосом:

– Вопрос, конечно, важный, заслуживает рассмотрения и входить с ним можно, но ведь решение его связано с выделением средств. В своем письме вы приводите расчеты – много денег потребуется, сле­довательно, нужно согласие Госплана и Минфина, идите сначала туда: без их виз мы рассматривать вашу просьбу не будем, таков порядок.

Порядок этот нам был давно известен, но не сулил ничего хоро­шего, поэтому я и находился здесь, чтобы как- то скорректировать его для чего обратился к Скробову со словами:

– Трудно иметь дело с Госпланом и особенно с Минфином. Ввиду важности вопроса /ведь речь идет о детях-сиротах!/, может быть вы, Алексей Михайлович, сочли бы возможным позвонить Батищеву, чтобы он повнимательнее отнесся к нашему ходатайству. От этого звонка многое зависит: он поймет, куда склоняется ваше мнение.

– Нет, ни Батищеву и никому другому в Минфине я звонить не бу­ду! Они имеют дело с исполнением государственного бюджета, им вид­нее, есть ли возможность изыскать дополнительные средства на удовлетворение вашей просьбы.

И опять на лице Скробова полное спокойствие и никаких эмоций. Так и ушел я от него ни с чем.

Когда я сообщил Ковалеву о результатах посещения Скробова, он пришел в ярость и забегал по кабинету, говоря с раздражением:

– Вот как меняет человека положение! Уж кто-кто, а Скробов-то мог бы нас понять: ведь сам когда-то работал в нашем министерстве и сидел на моем месте – был начальником управления детских домов. Что же нам теперь делать? Давайте доводить дело до конца – добывать нужные визы!

Нужных подписей под заготовленным ходатайством нам не удалось добиться ни в Госплане, ни в Минфине, и наша очередная инициатива закончилась очередным провалом.

20

Моя семейная и личная жизнь шла своим чередом, как ей положе­но: с заботами, хлопотами, с радостями и горькими переживаниями, – без всего этого ее не бывает.

Умер после затяжной тяжелой болезни Григорий Васильевич Пав­лов, отец Гали. Большая семья лишилась своего патриарха.

Наша мама жила в Москве вместе с моей сестрой Руфиной, полу­чившей хорошую однокомнатную квартиру в новом микрорайоне Медвед­ково. В 1968 году после окончания учебного года Руфа собралась в один из санаториев Прибалтики, а мама захотела поехать в Уржум, по которому всегда очень скучала. И все это совпало по времени. Одну маму отправлять в путь-дорогу было нельзя, поэтому Руфа попросила меня сопроводить ее до Кирова, куда должна была подъехать из Свер­дловска сестра Галина, чтобы потом вместе с мамой отправиться в Уржум. Я охотно согласился.

Выехали мы поездом в субботу перед вечером. В вагоне у мамы было хорошее настроение, она радовалась, что едет в милый ее серд­цу городок. Как и в былые годы, она проявляла заботу обо мне, уго­варивала то покушать, то попить чайку. На следующий день мы были уже в Кирове, где на перроне встретились с Галиной. Оживленно бе­седуя, пошли по привокзальной площади к такси. И тут же, у машины, стали прощаться: я должен был первым поездом на Москву отправить­ся в обратный путь, чтобы в понедельник утром быть на работе в ми­нистерстве. Мама горячо благодарила меня за оказанную помощь, об­няла и поцеловала. Прощание расстроило меня! Отойдя несколько ша­гов, я оглянулся: мама и Галя все еще стояли у машины и глядели в мою сторону. Мама, маленькая и такая старенькая, улыбалась ясной улыбкой и все махала мне рукой, не переставая, как будто благословляла меня...Через месяц, 31 июля, я получил телеграмму из Уржума, в которой сестра сообщала, что мама умерла. Этим известием я был сражен как громом!..

На похороны мамы мы ездили вместе с Галей, моей женой. Мама лежала в гробу, стоявшем на столе в горнице, со спокойным белым лицом и как будто заснула и сквозь сон о чем-то думала, вспоминая свою долгую и трудную жизнь. Не было на нем ни страдания, ни муки, только покой и умиротворение.

Когда мы, все родственники, отошли от гроба и присели в сосед­ней комнате, я спросил Галину:

– Что же случилось с мамой?

– А ничего не случилось, – ответила она. – Еще утром она чувст­вовала себя хорошо, позавтракала, ходила по комнатам. Я ненадолго вышла из дома, а когда вернулась, вижу: мама стоит на кухне обеспо­коенная и говорит мне: "Что-то я плохо чувствую себя. Пойду прилягу". Я тоже встревожилась и попросила соседку сходить за Евгением. Он пришел. Ну а дальше рассказывай ты, – обратилась она к брату.

– Я вошел в маленькую комнату, где лежала мама, у столика стал готовить ей сердечные капли, – начал он. – Вдруг услышал как будто слабый стон. Повернулся к маме – а у нее на лице уже пред­смертная судорога... Вытянулась и затихла, – закончил Евгений. Го­рестно помолчали. Потом Галина продолжила начатый разговор:

– Мама, как приехали сюда, ни на что не жаловалась, была в хо­рошем настроении... Только в один вечер она так усердно молилась перед иконами, уж так молилась! И на колени становилась, и земные поклоны клала. Молится, а сама что-то шепчет, все шепчет... Мне тогда подумалось почему-то: она ведь своей смерти у Бога просит, чтобы здесь, в Уржуме, умереть. Очень она желала этого и не раз говорила: "Хочу на уржумском кладбище лежать, рядом с Алексеем". С нашим папой, значит... А причины для смерти никакой не было. Просто наступило время умереть. Сердце остановилось – и кончилась жизнь...

Между тем в горнице собралось много соседок, все в черных платках, как положено по чину, стояли вокруг гроба с горестными ли­цами, в скорбном молчании смотрели на покойницу, иные молча плака­ли, всхлипывая, и вытирали слезы концами платков. Потом, поохав и повздыхав, разговорились, обращаясь к нам:

– Это Господь Бог послал вашей матери такую легкую смерть.

– Ведь она у вас как святая была.

– Бывало, ни одного нищего без милостыни из дома не отпустит.

Утром следующего дня примчалась в Уржум Руфа, извещенная о смерти мамы телеграммой, и как только вошла в дом, бросилась к ней вся вне себя, припала головой к ее груди, рыдая и обливаясь сле­зами. Выплеснув порыв владевшего ею глубокого горя, отошла от гро­ба и с выражением отчаяния на лице сказала, обращаясь к нам:

– Это я виновата в ее смерти... Зачем я оставила ее одну!..

Видя ее состояние, близкое к невменяемости, я прикрикнул на нее:

– Перестань! Что говоришь? Ты не оставляла ее одну. Не выду­мывай, чего не следует. Никто не виноват в ее смерти: она наступила сама собой.

Отчаяние Руфы долго не проходило. Я понимал ее состояние: и самого меня не покидало чувство какой-то вины перед мамой. Те­перь, когда ее не стало, все думалось о том, что я был недостаточ­но внимателен к ней, недостаточно ласков, не сделал для нее всего того, чего мог бы и должен был сделать, что, будь она жива, я те­перь вел бы себя по отношению к ней совсем, совсем по-другому! Запоздалые раскаяния!..

В тот же день много народа провожало маму по улицам города до самой церкви. Отпевал ее отец Семен, живший в доме напротив нас, отпевал свою усердную прихожанку. И скорбен был его лик, и скорбно звучал его голос под высокими сводами церкви. И как-то по-особому глубоко доходили до сознания и западали в душу слова его заупокойных молитв и песнопений, обращенных к Господу:

– Пресвятый Боже, вседержитель милостивый, услышь благую молитву к тебе и скорбное воздыхание наше... Упокой, Господи, душу усопшей рабы твоей Анны и прими ее во царствие твое...

Отец Семен неспешно ходил вокруг гроба, мерно махал кадилом, из которого вырывались струйки голубоватого дыма и, взлетая, кури­лись над гробом. И казался этот обряд отпевания печальными прово­дами умершей из мира земного в мир иной, неведомый нам. Горели све­чи в церкви, освещая ее призрачным светом, горели свечи у гроба, выхватывая своим колеблющимся пламенем покойный мертвенно бледный лик мамы, ее скрещенные на груди руки. Отпевание заканчивалось. Прозвучал протяжный глас отца Семена:

– Вечна-а-я па-а-мять...

Прозвучал и замер. И как будто что-то оборвалось в моей душе, комок подкатил к горлу, стеснило дыхание, зарябило в глазах, зали­тых слезами. Показалось, что вот только теперь, с последними сло­вами отца Семена, наша мама навсегда отошла от мира сего и от нас – ее детей, нечто непреодолимое встало между ею и нами...

Похоронили маму на уржумском кладбище, заросшем могучими де­ревьями. Исполнилось ее желание умереть на родине и лежать в земле рядом с нашим отцом. Столетние березы, сомкнув свои вершины над их могилами, берегут их вечный покой...

21

В том же 1968 году, в декабре, семейство Павловых пересели­лось из своего старого дома на улице Рабочая слобода в Кунцеве в благоустроенную трехкомнатную квартиру в новом двенадцатиэтажном доме. В Кунцеве, включенном в черту города Москвы одним из ее районов, велось большое жилое строительство, под которое сносились целые улицы, состоявшие из деревянных домишек. Полностью была снесена и Рабочая слобода. Новый дом находился неподалеку от нее и стоял на берегу небольшого озера в кругу других двенадцатиэтажных башен, смотревшихся в его воды. Павловы не очень радовались перемене мес­та жительства: уж очень жалели они свой прекрасный сад, с которым пришлось им расстаться. Переехал на жительство в Кунцево и я со своим семей­ством, обменяв свою московскую квартиру в районе "Динамо" на такую же однокомнатную квартиру в том доме, где теперь жили Павловы, при­чем наши квартиры оказались рядом одна с другой, дверь с дверью. Настояла на переезде моя жена Галя, которой очень хотелось находи­ться вместе со своими родственниками. Я согласился на это главным образом из-за сына Алеши. Ему шел одиннадцатый год, он учился уже в четвертом классе. Мы с Галей, работая с утра до вечера, не могли обеспечить должный повседневный уход и догляд за ним и вынуждены были мириться с проживанием его у бабушки. Этому ненормальному по­ложению пришел конец после переселения меня и жены в Кунцево: те­перь и сын находился с нами, и условия его жизни были наилучшими... Продолжалось самое активное общение между членами нашего уржум­ского землячества. Крепкая, устоявшаяся дружба между нами, искрен­няя заинтересованность каждого в состоянии личных, семейных и слу­жебных дел всех других членов землячества, духовная и иная взаимо­поддержка делали нашу жизнь полнее, ярче, содержательнее, позволяли увереннее чувствовать себя на нашем жизненном пути. Мои друзья, оставаясь по-прежнему молодыми душой, внешне посолиднели. На одной из встреч я в душевном порыве обнял за талию Вязникова и попытался поднять его, но безуспешно. Он, смеясь, воскликнул:

– Толя, не надрывайся: ведь во мне девяносто килограммов!

Был он все таким же умницей, острословом и немножко взбалмош­ным. Появился в нашей компании новый член – Михаил Трофимович Пинаев, недавно переехавший на жительство в Москву после того, как получил должность профессора кафедры русской литературы в педагоги­ческом институте. С ним вместе мы учились в уржумской средней шко­ле.

Но наше землячество понесло и первые невосполнимые утраты: неожиданно умер добродушный и покладистый Алексей Васильевич Роза­нов; скончался от цирроза печени Иван Иванович Маслов, этот обая­тельный человек, к которому все относились с искренним уважением. Евгения Николаевна и Анна Тимофеевна остались вдовами. За нашими праздничными застольями на двух человек стало меньше...

Помимо уржумского землячества, образовался еще один близкий мне дружеский круг. В Москве находилось немало бывших студентов ИФЛИ, в том числе моих однокурсников. Связи между нами были, но не постоянные, от случая к случаю, а о многих и я знал лишь по расска­зам других. Но вот Елена Ивановна Василенко, доцент филологическо­го факультета Московского университета, страстно преданная воспо­минаниям об ИФЛИ, решила собрать всех нас вместе, пригласив к се­бе в гости в один из дней средины мая.

Известие о предстоящей встрече с однокурсниками очень обрадо­вало меня, я только о ней и думал, воображал себе, как она пройдет, какими увижу друзей моей молодости, о чем пойдут разговоры и т.д. Страстно захотелось чего-нибудь сделать для этого неординарного со­бытия, выразить свое отношение к нему, высказать владевшие мной мысли, чувства и переживания. Как-то сами собой стали складываться строки стиха: на этот раз он сложился у меня легко и быстро. От­печатал его на машинке, после чего немного успокоился: появить­ся перед однокурсниками было с чем!..

В большой квартире Елены Ивановны царило оживление. Появлялись все новые лица. Здоровались, с трудом узнавая друг друга. Слышались восклицания:

– Это же Федосюк! Здравствуй, Юра!

– А вот и Володя Кусков!

– Таня, дай я тебя обниму!

Я пребывал в большом волнении и пристально всматривался в своих товарищей, с иными из которых не встречался с начала войны. Как же все они изменились! Вместо юношей и девушек, оживлявших суетой и гомоном коридоры ИФЛИ, передо мной были солидные дамы и джентльмены. У журналиста Федосюка, в те времена длинного и тонко­го, теперь объемистый живот вываливался из брюк и только карие глада со смешинкой на его располневшем лице оставались прежними. Кинокритик Семен Фрейлих, имевший прежде роскошную кудрявую шеве­люру, был совершенно лыс. Подобные метаморфозы произошли со многи­ми. А вот Володя Кусков, профессор Московского университета, оставался все таким же стройным и с той же немного смущенной улыб­кой на лице. Гости находились в приподнятом настроении. Подходя друг к другу и оживленно беседуя, осведомлялись, кто кем является, где работает. Все достигли известного положения на избранном пути своей деятельности. Вера Апухтина преподавала в университете, Анд­рей Робинсон стал доктором филологических наук, Леша Кондратович сотрудничал в редакции журнала "Новый мир". На встречу явились ки­носценарист Владимир Ольшанский, редактор издательства словарей Борис Корицкий, журналист и переводчик с немецкого языка Владимир Гал, бывшая наша комсорг пышноволосая Таня Смирнова, научный работник Вера Плотникова, Таня Овсянникова. Здесь же был и Борис Матвеев, с которым мы явились сюда вместе.

– А что же нет Васи Кулешова? – спросил Матвеев.

– Я пригласила его, не знаю, почему он не пришел, – ответи­ла хозяйка встречи Елена Ивановна. Вера Апухтина иронично заметила:

– Вася верен себе: разве он опустится до нас, простых смертных! Он же заведующий кафедрой!

Сели за стол. Елена Ивановна, худенькая, сгорбленная, с доб­рой улыбкой на лице, обратилась к гостям:

– Дорогие друзья! Сбылось мое давнишнее желание – увидеть всех вас вместе. Мы воспитанники ИФЛИ, он дал нам путевку в жизнь. Давайте посвятим сегодняшнюю встречу воспоминаниям о нем. Я пред­лагаю первый тост за светлую память об ИФЛИ!

Зазвенели рюмки. И потекли воспоминания о далеком прошлом, о днях, когда мы были такими молодыми, неопытными, наивными, про­стодушными, о наших светлых студенческих годах и, конечно, о наших профессорах.

– А помните, как живописал Древнюю Грецию Кун...

– А с каким вдохновением читал свои лекции Радциг!..

– А как мы все боялись идти сдавать экзамен Аванесову...

– А скольких провалил на экзамене Поспелов!..

– А Неусыхин? Это же был феномен по части памяти!..

– А помните наш коллективный выход в Большой театр?

– А помните...

– А помните...

Воспоминания сыпались как из рога изобилия. У каждого, кто сидел за столом, имелось свое памятное событие, особенно дорогое ему. Все были взволнованы, оживлены, сияли лицами и, перенесясь воспоминаниями в годы своей юности, как будто внешне помолодели, скинули с себя бремя череды протекших лет. Ах как это было хорошо!

Наконец, я, поднявшись со стула, попросил внимания и, волну­ясь, сказал:

– Дорогие друзья! Готовясь к сегодняшней нашей встрече, я на­писал стихотворение. Позвольте прочитать его.

Послышалось с разных концов стола:

– Давай, Толя, читай, читай!

Под пристальными, но доброжелательными взглядами товарищей я начал:

ВОСПОМИНАНИЯОБ ИФЛИ

Передо мной тенистый сад в окне открытом,

Вдали зари вечерней полымя разлито,

Гляжу на них и с грустью думаю о том,

Как долго прожито, так много пережито!

И вспоминается былое прежних лет,

Протекшее в труде, волнениях, тревоге,

Все то, что было и чего давно уж нет, –

Все помнится моей кончины на пороге.

Но нет светлее и милей воспоминанья

О той поре, когда все юными мы были,

Когда, душой горя желанием познанья,

В ИФЛИ, спеша, гурьбой веселою вступили.

И вновь встают пред взором мысленным моим

Высокий дом у края парка городского,

Зеленый луг и речка Яуза за ним,

Весь этот дивный вид нам места дорогого.

И помню я студентов шумную семью,

Их толкотню и гам в ифлийских коридорах,

И без конца их схватки яростные в спорах,

Чтоб доказать святую истину свою.

А там видны аудитории большие,

Где в теснотестуденческой в урочный час

С высокой кафедры профессора седые

За годом год с любовью пестовали нас.

Мне не забыть в науках нашего труда,

Сидений с книгами томительных, ночных,

Сердечных пылких увлечений иногда,

С друзьями встреч и вечеринок удалых.

Но, к сожаленью, постоянства в жизни нет,

И времена веселой юности прошли,

И в эти сумрачные дни на склоне лет

Все греют душу мне воспоминанья об ИФЛИ.

Мое стихотворение было тепло встречено товарищами. А Таня Ов­сянникова, обратясь ко мне, сказала:

– Да ты, оказывается, поэт, а мы и не знали этого!

– Нет, я не поэт, стихи – не моя стихия, написал только по случаю сегодняшнего события, – ответил я, а потом, глянув на хозяйку встречи, сказал ей:

– Лена, это стихотворение я посвятил тебе как хранительнице ифлийских традиций, возьми его на память.

И я подал Елене Ивановне листы со своим поэтическим опусом.

Засиделись мы в тот раз допоздна и, прощаясь с хозяйкой, от души благодарили ее за организованную встречу и радостный вечер воспоминаний.

– Вот что, друзья! – воскликнула она в волнении. – Пусть Теперь каждый год второе воскресенье мая будет днем нашей новой встречи. Милости прошу! Моя квартира в вашем распоряжении...

С этого времени встречи с друзьями-ифлийцами стали регулярны­ми.

22

Минуло года три после описанного, и произошло еще одно памят­ное событие – встреча с однополчанами.

Война, явившаяся для каждого ее участника важнейшим, наиболее ярким и напряженным периодом его жизни, хотя со времени ее оконча­ния прошло много лет, не забывалась, помнились и боевые друзья. Наоборот, чем дальше, тем больше обострялось желание знать, где находятся они, что с ними. Некоторые из них, наезжая в Москву, на­вещали меня. Как самых дорогих гостей принимали мы с Галей у себя на квартире бывшего командира второго дивизиона нашего полка май­ора Дмитрия Ивановича Носова, врача полка Коки Венедиктовича Квирквелия, начальника артиллерийского снабжения Якова Овсеевича Чернявского, заместителя начальника штаба полка Ивана Нестеровича Крав­цова, моего помощника по отделу вещевого снабжения Фому Климентьевича Савранского. Частым нашим гостем был Николай Павлович Любченко, в прошлом ординарец начальника штаба полка майора Усика. Любченко проживал в Кременчуге, работал инженером на местном автоза­воде, часто приезжал в Москву в командировки и останавливался не в гостинице, а у нас, и мы принимали его как своего человека.

Бывший начальник связи полка капитан Ростовцев проявил иници­ативу по установлению местожительства однополчан и с этой целью вел активную переписку. Ему помогал Яков Meйстер, радист штаба пол­ка. Им удалось выявить адреса более ста однополчан. После этого сама собой возникла мысль организовать их встречу. Местом ее было избрано село Куцеволовка Кировоградской области, стоящее на бере­гу Днепра. Выбор на него пал потому, что мы принимали участие в освобождении этого села от немцев, после чего несколько десятков его жителей влились в наш полк и служили в нем до конца войны. Ор­ганизационную часть подготовки встречи поручили Любченко, урожен­цу Куцеволовки. Ему без особого труда удалось договориться с пред­седателем и правлением местного колхоза о приеме гостей: встреча должна была вылиться в своеобразный праздник для многих сельчан. Было условлено время ее, однополчанам направили пригласительные письма. Получил такое письмо и я. Известие о предстоящей встрече с однополчанами опять взбудоражило меня, и опять я засел за сти­хотворение.

20 мая 1971 года поездом выехал в Кременчуг и остановился там у Любченко, жившего в своем доме на окраине города. На следующий день мы с ним на его машине тронулись в Куцеволовку, находившуюся километрах в пятидесяти от Кременчуга, и вскоре были уже на месте.

Куцеволовка – большое село, протянувшееся более чем на кило­метр. В нем имелись сельсовет, средняя школа, клуб с большим зри­тельным залом, медицинский пункт, детский сад, стадион, гостиница для приезжих. Богатый местный колхоз "Днепр" не жалел средств на культурные нужды села. Приехавших бывших воинов разместили в гости­нице, в здании школы, многих взяли к себе местные жители.

Мне нетерпелось поскорее встретиться с друзьями, с которыми не виделся много лет, поэтому, разместившись в гостинице, мы с Люб­ченко тотчас вышли на оживленную улицу села. Увидев нас, проходив­шая мимо женщина сказала:

– Идите за школу, там все собираются.

Неподалеку от школы находилась поляна в окружении деревьев, на ней уже было много народа. Мы сразу же оказались в окружении то­варищей. Многие подходили и крепко жали руку, говоря:

– Вершинин, здорово! Вот и свиделись! А ты мало изменился – все такой же тощий. Как поживаешь?

Завязывались дружеские беседы. Я переходил от одной группы лю­дей к другой, везде находя знакомых. Но как все изменились! Тогда, в годы войны, я знал их молодыми, крепкими, сильными, теперь же встречался с людьми солидного возраста. Но особенно поразил меня вид бывшего начальника штаба полка майора Усика: некогда был он высоким, плечистым, худощавым и стройным, с черной бородкой клины­шком, время превратило его в толстяка с обрюзгшим лицом. Сильно изменился заместитель командира полка по строевой части майор Балицкий: вместо бравого уверенного в себе строгого офицера передо мной был пожилой поникший человек с остатками седеющих волос на голове. Я даже не сразу узнал его и, подойдя, спросил:

– Яков Михайлович?

В ответ услышал:

– Здравствуй, Вершинин!

Мы скрестили ладони в крепком рукопожатии. Ранее неравенство в звании разделяло офицеров, сержантов и рядовых, теперь этого не было: все свободно общались между собой. А вот и бывший коман­дир первого дивизиона майор Ершов. Он сильно прихрамывал на ране­ную ногу, но лицо оставалось прежним, с усмешкой.

– Я часто вспоминаю вас, Петр Михайлович, наше совместное си­дение на наблюдательных пунктах, – сказал я ему.– Помню ваше мастерское управление огнем батарей, вашу меткую стрельбу. До сих пор стоит перед глазами, как вы, ведя пристрелку минометов, накрыли залпом одинокое дерево на стороне противника.

– Неужели и это помнишь?! – удивился Ершов.

На поляне за школой среди многолюдья я встретился и с Носовым, и с Кравцовым, и с бывшим командиром первой батареи Синельченковым, с Курчаниным, командовавшим первым дивизионом после ранения Ершова, с начальником штаба первого дивизиона Хоронько, с врачом Квирквелия, командиром шестой батареи Криворотько, с офицерами ты­ловых подразделений Кириловым, Вовченко, Вариводой, со многими другими друзьями и знакомыми, как рядовыми, так и офицерами. А с Фомой Климентьевичем Савранским мы крепко обнялись, расцеловались и больше уже не отходили друг от друга. Он постарел, но был по-прежнему обаятельным человеком.

Однополчане, прежде военные, а теперь гражданские лица, рабо­тали на самых разных должностях: Усик заведовал торговым отделом в Миллерове, Балицкий трудился в одесском морском пароходстве, Курчанин стал машинистом тепловоза, Кравцов состоял в отделе на­родного контроля Львовского облисполкома, Носов был заместителем заведующего отделом агитации и пропаганды Тюменского обкома партии, Вовченко – техником на автобазе в Днепропетровске, многие являлись простыми рабочими и колхозниками. Непривычно и странно было ви­деть их в штатских костюмах, при галстуках, они то и дело вспо­минались в военной форме с погонами. В армии продолжали служить только Синельченков и Курилов в звании подполковников.

Весь остаток этого дня прошел во взаимном общении и разгово­рах. Все были оживлены и в приподнятом настроении.

На следующий день состоялась главная, официальная часть встречи однополчан. Она должна была начаться с возложения цветов на ме­мориальном комплексе Куцеволовки. После завтрака мы построились на улице возле школы в колонну по четыре человека в ряд. Она полу­чилась большой: встали в нее не только наши однополчане, но и те из местных жителей, которые служили в войну в других полках. Впере­ди занял место духовой оркестр, имевшийся в селе. Подравнялись и приготовились. Раздались бравурные звуки марша. Колонна двинулась. Находясь в ней, мы вновь, как в былые годы, почувствовали себя солдатами: люди подобрались, подтянулись, выпрямились, развернули плечи, старательно чеканили шаг, шли так, словно и не было у нас длительного перерыва в строевой подготовке. Оркестр гремел, при­зывно пели его трубы, бухал барабан. Силу и бодрость, душевный подъем и радость испытывали мы, шагая в строю. По обеим сторонам улицы стояли женщины, девушки, старики, молодые парни и приветст­венно махали нам рукой. Мальчишки суетно бежали рядом с колонной, не отставая. Ярко сияло солнце на синем небе, обнимало тепло лас­кового летнего дня, а мы все шли и шли под звуки марша, гордые и счастливые.

Но вот оркестр смолк, колонна остановилась и распалась. Перед нами находился мемориальный комплекс, какого увидеть в Куцеволовке мы не ожидали: такой встретишь не в каждом большом городе! В центре его высоко взметнулась стела, увенчанная красной звездой, среди клумб с цветами виднелась на постаменте выполненная под брон­зу фигура солдата, стоящего на колене с приспущенным знаменем в ру­ке. В одной стороне от него находилась большая часть мемориала с братскими могилами под беломраморными плитами: здесь были захоро­нены солдаты и офицеры, погибшие при форсировании Днепра в окрест­ностях Куцеволовки и в бою за освобождение ее от немецко-фашистских захватчиков. С двух сторон от могил стояли высокие стенды с выведен­ными на них воинскими званиями, фамилиями и именами тех, чей прах покоился под плитами. Противоположная часть мемориала была посвяще­на жителям Куцеволовки, павшим в битвах Великой Отечественной вой­ны. На фронт ушли 794 жителя села, из них 372 не вернулись домой, остались лежать в сырой земле на далеких чужбинах. Имена всех их были высечены на мраморных плитах, стоявших в ряд. Мемориал, по пе­риметру обсаженный деревьями и кустарниками, весь в цветах, про­изводил волнующее впечатление. Отдавал почести павшим, мы возложи­ли на их могилы и перед мраморными плитами цветы, которые нам вру­чили стоявшие здесь женщины. Со скорбью в душе переходили от могилы к могиле, прочитывали имена погибших, переговаривались, обменива­ясь мнениями. Я спросил у стоявшего рядом однополчанина Сокуренко, местного жителя:

– Как же вам удалось соорудить такой прекрасный мемориал?

– Архитектора приглашали, художников, плиты заказывали в Киро­вограде, – ответил он.

– Вероятно, очень дорого обошлось?

– Конечно, дорого, но денег мы не пожалели. Для себя ведь де­лали, для своей памяти, а больше того для нашей молодежи, для ее патриотического воспитания, чтобы знали и помнили они, сколько на­рода погибло за нашу землю и за них самих, – закончил Сокуренко, пожилой колхозник, бывший солдат, ничем особым не приметный, и сказано это было им просто, как само собой разумеющееся.

От мемориала мы прошли, уже без строя, к колхозному стадиону, находившемуся в стороне от сельской улицы, на луговине с деревьями по краям. С возвышавшейся здесь трибуны нас, участников освобожде­ния Куцеволовки и Онуфриевского района Кировоградской области, приветствовали секретарь райкома партии Иванов, председатель сель­совета Коваленко. От однополчан выступил Синельченков. От нашего имени он горячо благодарил и местные власти, и правление колхоза за предоставленную возможность встретиться нам, однополчанам, близ­ким друг другу, породнившимся в жестоких боях с врагами Родины. Вы­ступали с речами и другие. Митинг затянулся.

Между тем время перевалило за полдень, солнце палило по-южно­му нещадно. Возвратились мы к школе усталые, изнуренные жарой.

Но здесь нас уже ждал праздничный обед. Через всю длину фойе школы были поставлены накрытые скатертями столы, образовавшие своим расположением большую букву П. Расселись на стульях с внеш­них и внутренних сторон этой буквы. Столы ломились от тесно расстав­ленных на них тарелок с закусками и бутылок с водкой и портвейном.Праздничное застолье открыл председатель правления колхоза Григо­рий Хомич Перепеляк, представительный мужчина средних лет, в хоро­шем костюме, державшийся с достоинством.

– Дорогие наши гости! Позвольте приветствовать вас от имени правления нашего колхоза "Днепр" и от лица односельчан, многие из которых находятся здесь, среди вас, как ваши однополчане! – начал он. – Давно отгремели сражения Великой Отечественной войны, но па­мять о ней жива до сих пор. Ее невозможно забыть вам, принимавшим в ней непосредственное участие, памятна она и жителям Куцеволовки, претерпевшим немецкую оккупацию, большинству ее семей, потерявшим убитыми в боях при защите Отечества своих мужей, отцов, сыно­вей, братьев. Но не напрасными были пережитые вами фронтовые невз­годы, понесенные всем нашим народом жертвы. Жестокий враг был раз­бит и уничтожен. Страна залечила нанесенные ей раны, восстановила свои силы и двинулась вперед в своем развитии. Это видно и на при­мере Куцеволовки. Наш колхоз имеет большое многоотраслевое хозяйст­во, успешно справляется со своими делами, люди живут в достатке, не стоят в стороне и от культуры. Ничего этого не было бы, если бы вы не одержали победы над немецко-фашистскими захватчиками. По­тому честь и слава вам! Давайте первую рюмку выпьем за победу и за вас, участников войны!

Как будто ветер пробежал по залу и всколыхнул его: все сидев­шие за столами дружно встали, зааплодировали, потом взяли стоявшие перед ними стаканы и выпили.

– Молодец ваш председатель, хорошо сказал! – услышал я сбоку от себя.

– Им и держится колхоз, – последовал ответ. – Если бы не он, не было бы ничего этого у нас. Высшее образование имеет, сам агроном.

В это время порог открытых входных дверей осторожно переступил невысокий пожилой мужчина, держа перед собой руки и устремив вперед неподвижные глаза. Стоя у порога, он громко спросил:

– А Вершинин здесь есть? Он приехал?

Я тотчас узнал старика и отозвался:

– Я здесь, дядько Олефир!

А он продолжил:

– Проведите меня к нему: я слепой, ничего не бачу.

Его подхватили под руку и подвели к середине стола, где я находился. Сидевший рядом со мной Савранский подвинулся в сторону, потеснив соседей, и на освободившееся место мы усадили слепого старика. Он нащупал мою руку и крепко сжал ее своими обеими, го­воря:

– Хотя не бачу тебя, так хоть посижу рядом. Часто вспоминаю.

– Помню, помню и я тебя, дядько Олефир, рад, что довелось свидеться. Что с глазами-то у тебя случилось?

– Глаукома отняла божий свет. Говорят, надо делать операцию в Киеве або в Кировограде, а кто туда повезет меня, старого?

Я был донельзя растроган тем, что этот старый ослепший сол­дат помнил меня в течение стольких протекших лет, что ему, видимо, из всех однополчан больше всего хотелось встретиться со мной, коли он первым делом захотел узнать, здесь ли я, и попросил под­вести ко мне. А ведь я ничего особого для него не сделал в то во­енное время, но только, встречаясь с ним, любил вместе закурить и поговорить о том о сем. Уже в то время он был старовозрастным, лет под пятьдесят, невысокий, сутуловатый, тихий, исполнительный, и солдатскими были в нем лишь cepая шинель на плечах да смятая пи­лотка на голове, нескладно сидевшие на нем, а во всем остальном он как был, так и оставался простым деревенским мужиком, но мужиком из числа тех, которые от рождения богаты глубоким умом, позволяющим, несмо­тря на отсутствие большого образования, здраво судить обо всех жизненных явлениях. Поэтому и беседы у нас с ним всегда были вроде бы и простые, но в то же время и серьезные, по существу, от которых оба мы получали удовлетворение. Вот этого, видимо, и не забы­вал все эти годы старый Олефир, некогда служивший во взводе управ­ления штаба полка. Там, в полку, по своему внешнему виду и пове­дению он никем не воспринимался как солдат и все продолжали звать его по-деревенски "дядько Олефир". Вот с кем свела меня судьба. Об­ратив ко мне свое лицо с поблекшими невидящими глазами, старик спросил:

– Как твое здоровье, Анатолий Олексеич, где живешь, кем рабо­таешь?

– На здоровье пока не жалуюсь, а живу в Москве, работаю в ми­нистерстве, – ответил я.

– Значит, у тебя все в порядке. Это хорошо, дай тебе Бог!

– Ты давай-ка ешь, тут перед тобой тарелка, вилка, стакан с водкой, вот хлеб, – сказал я слепому старику.

– Ладно, ладно, я поем. А кто это говорит? – спросил он. На противоположной части стола, слева от нас, поднявшись с места, выступал Кравцов, бывший командир взвода разведки первого дивизиона, потом командир третьей батареи, затем помощник начальника штаба полка, наконец, начальник штаба после демобилизации Усика. Он по­полнел и облысел. Кравцов говорил с напряжением и чувством:

– Сегодняшняя встреча однополчан – большое событие для всех нас. Сколько бы ни прошло лет, Великая Отечественная война, участ­никами которой мы являлись, никогда не забудется нами, не может забыться: столько было боев, великих сражений, столько пережито всего и всякого! Но я горжусь тем, что был участником этой войны, горжусь нашим 461 отдельным минометным полком, в котором мы слу­жили. Он прошел славный боевой путь и внес свой вклад в достиже­ние победы над врагом. Слава нашего полка – это и наша с вами слава, завоеванная в боях. Выпьем за добрую память о нашем полке!

– Правильно! Хорошо сказал Кравцов!

– За наш полк!

– За наш полк!

Снова выпили и стали торопливо закусывать. Сказанное Кравцо­вым дало направление последующим выступлениям. Через некоторое вре­мя поднялся Ершов и громко проговорил, стремясь перекрыть гудевшие голоса:

– Товарищи, прошу вашего внимания!

Все: и те, кто был от него близко, и сидевшие далеко, – обра­тили на него свой взгляд, предвидя, что он намерен сказать нечто важное. Выждав время, Ершов продолжил:

– На нашей встрече нельзя не вспомнить о тех, кого сегодня нет среди нас, – о погибших товарищах, павших в боях за Родину. Давайте выпьем за память о них, за память о майоре Кочеткове, майоре Корпашко, старшем лейтенанте Жукове, сержанте Парамонове, о санинструкторе Тане из Знаменки и многих, многих других. Слава им и вечная память!

И Ершов призывно поднял свой стакан над столом. Все встали при шуме отодвигаемых стульев, помолчали, склонив головы, выпили, снова сели на свои места. Некоторое время в фойе было тихо, но по­том снова начались разговоры. Порывисто встал со своего места эк­спансивный Курилов и начал, горячась, говорить:

– Мы вспомнили наш полк и павших боевых друзей и товарищей выпили за них, но я считаю, что этого мало: надо создать историю нашего полка, проследить его боевой путь от начала до конца. Для этого, я думаю, все мы должны написать свои воспоминания. Синельченков, Meйстер уже сделали это, пора приняться и нам. Пусть каж­дый опишет хотя бы одно яркое событие, участником которого ему довелось быть, Потом все написанное можно будет объединить, вот и получится книга о боевом пути полка. Предложение Курилова тоже нашло одобрение и было поддержано возгласами:

– Писать надо!

– А книгу потом напечатать!

Ударивший в голову хмель делал всех смелыми и на все способ­ными – даже на то, чтобы книгу написать! Но были и сомневающиеся. Любченко, сидевший справа от меня, заметил:

– У всех есть, что сказать, да не каждый может описать, не всем это дано.

Между тем застолье все больше оживлялось, становилось шумным. Поднялся, чтобы что-то сказать, маленький щупленький Meйстер с голо­вой, как будто странным образом сдавленной в висках, и попросил внимания:

– Я хочу сказать, послушайте меня.

Когда сидевшие за столами немного поутихли, он продолжил:

– Давайте создадим фотоальбом об однополчанах. Я согласен взя­ться за это дело. Только присылайте ко мне в Витебск свои фотогра­фии военных лет... У кого какие есть... Альбом сможет получить каж­дый, кто пожелает, он не дорого будет стоить. А оформление и его распечатка – это уж моя забота, у меня есть связи с фотоателье.

– А что? Это вполне возможно! Фотографий всяких много, и групповых и одиночных. Давай, Мейстер, берись за дело! – подбодрил Якова массивный Усик.

Однополчане, предоставленные самим себе, вели разговоры с си­девшими по соседству. Любченко толкнул меня в бок и сказал:

– Читай свое стихотворение, а то потом спьяну никто не поймет ничего.

Поднявшись, я достал из грудного кармана сложенный вчетверо лист бумаги, развернул его и, волнуясь, произнес:

– Дорогие товарищи! Готовясь к нашей встрече, я написал стихотворение. Оно посвящено вам, однополчанам. Позвольте прочитать его.

Я выждал, когда наступит тишина, и под обращенными на меня взглядами начал неторопливо, громко и внятно, стараясь владеть собой:

ВЕТЕРАНЫ

Со всех просторов Родины советской

Мы съехались в село по-над Днепром,

Навеки спаянные дружбой братской,

И собрались за праздничным столом.

Здесь ветераны наши повстречались,

Защитники земли своих отцов.

Как головы у всех посеребрились,

Морщины разбежались у висков!

Нас годы грозные соединили,

Когда, страна родная, над тобой

Костры войны великой задымили,

Когда с врагом мы ринулися в бой.

Своей отчизны верные солдаты,

Сражались за нее мы в снег и в зной,

Гремели яро наши минометы,

Ведя по немцам бешеный огонь!

Собравшись здесь, за чаркою вина

Былые битвы с болью вспоминаем,

Кого ж взяла жестокая война,

Над теми скорбно головы склоняем.

Стране своей верны мы неизменно,

Порыв отваги в нас неукротим,

И если будет надо, встанем дружно,

Ее, как прежде, стойко защитим!

Когда закончил чтение, раздались аплодисменты: видимо, мое творение своим содержанием оказалось ко времени и к месту, вырази­ло душевное состояние подвыпивших однополчан. Однако нашлись и критики. Бывший начальник штаба первого дивизиона капитан Хоронько, сидевший за столом напротив меня, заметил:

– Насчет того, что страну свою мы снова защитим, – это ты, пожалуй, перегнул! Вряд ли мы теперь на это способны. Таких тягот, какие тогда пришлось пережить, нам уже не выдержать.

– Правильно он сказал! – возразил ему бывший командир батареи Лабусов. – Случись снова война, все равно в стороне от нее не оста­немся, а может быть, кому-нибудь из нас и повоевать придется.

Разговоры за столом перешли на воспоминания о минувшей войне, без чего у ветеранов встреч не бывает. Все, кто здесь находился, перенеслись своими памятью и воображением к событиям тех грозных лет, выхватывали их одно за другим и снова переживали то, что пе­речувствовали тогда.

– А какие бои происходили здесь, в этих местах, при форсировании Днепра! Сколько здесь народа полегло! – говорил Борщенко, ко­мандовавший в конце войны пятой батареей, изрядно выпивший, с рас­красневшимся круглым лицом.

Синельченко поддержал его:

– Я тогда чуть было всю свою батарею не потерял: немцы вплот­ную подошли к ее огневой позиции.

– Я был там в то время! – прервал его рядовой Наливкин и, волнуясь, добавил: – Ну, думал, хана нам! Хорошо, что из резерва рота подошла на выручку...

То с одного места за столами, то с другого доносилось:

– А помните бомбежку под Пересечной? Ужас, что было!..

– Мне кажется, самые упорные бои происходили под Корсунь-Шевченковским, когда немецкую группировку окружили...

В разговор вступил Носов:

– В скольких боях я участвовал, пожалуй, не пересчитать, но тяжелее всего пришлось на том берегу Тиссы... Никогда не забуду этого!.. Да и невозможно забыть!..

Носов помолчал. Глядя на него теперешнего, худощавого, в граж­данском костюме, интеллигентного на вид, деликатного в обращении, даже не верилось, что это тот самый майор Носов, командир второго дивизиона, твердый и решительный во всех своих действиях. Все зна­ли о полном драматизма сражении при форсировании Тиссы, при ко­тором второй дивизион едва не подвергся полному разгрому, но тем не менее со вниманием слушали Носова, рассказывавшего о том событии. Из воспоминаний к ветеранам возвращалось прошлое во всей своей трагедийности, представало в ярких картинах минувших боев, вызывало волнующие переживания. Однополчане вставали из-за столов, выходили во двор покурить, освежиться, потом снова возвращались, а разгово­ры между ними все продолжались, и их воспоминаниям не было конца. Так продолжалось, пока не наступила ночь. Люди, крепко подвыпившие, усталые, но довольные, стали расходиться, чтобы отдохнуть. Я взял под руку слепого дядьку Олефира, и мы с ним вышли на улицу.

– Давай, диду, провожу тебя до хаты, но только не знаю, где ты живешь, – сказал я.

– Не надо, не надо! – запротестовал старик. – Мне другие помо­гут. До свидания, товарищи. Радуюсь, что довелось побыть вместе с вами. Вспоминать буду. До свидания, Вершинин. Вряд ли колысь ще встретимся, стар я стал. Будь здоров! Будь здоров! – взволнованно говорил слепой бывший солдат и все тряс мою руку. Его увели соседи-односельчане, а я стоял и смотрел ему вслед, в темноту ночи, и на ду­ше было смутно от расставания с дядькой Олефиром, расставания на­всегда...Утром после завтрака однополчане, стоя во дворе школы, стали прощаться: пора было уезжать домой. В группе бывших офицеров пол­ка, задававших тон и здесь, на этой встрече, среди которых были Усик, Кравцов, Синельченков, Курилов, Носов, Хоронько, Балицкий и другие, шел оживленный разговор.

– Удалась встреча! Такой я даже не ожидал! – сказал Носов. Я думаю, она не должна стать последней. Теперь, когда мы разыскали друг друга, надо и дальше встречаться.

– Иначе быть не может!– поддержал его Кравцов. – Но где же встретимся в следующий раз?

– Мне кажется, надо бы в Молдавии: там долго стоял наш полк, – предложил Усик.

– А что? Верно! В Голерканах, на берегах Днестра и Реута, – оживился Курилов. – Синельченков, от твоего Житомира близко до мол­даван, возьми на себя договориться с ними об организации следующей встречи.

Синельченков на некоторое время замялся, предвидя все трудно­сти возлагаемого на него поручения, но потом сказал решительно:

– Ладно, согласен! О том, как пойдут дела, буду сообщать вам.

На том и порешили. При расставании прощались мы тепло и душев­но, как близкие друзья и товарищи...

Так закончилась эта встреча. Подобные наши встречи впоследст­вии состоялись в Молдавии, затем опять в Куцеволовке, потом в Харь­кове. Мейстер осуществил свой замысел, создал большой хорошо офор­мленный альбом с фотографиями однополчан, один экземпляр прислал мне, и я бережно храню его. А вот написать историю нашего полка так и не удалось...

23

Все описанные выше события являлись лишь краткими моментами моей жизни, в ней большую часть времени и сил по-прежнему поглоща­ло выполнение служебных обязанностей.

Первая половина 70-х годов у меня была связана с поездками в Крым и на Кавказ.

В Крыму, в Евпатории, находился российский санаторный детский дом для воспитанников, заболевших туберкулезом. В него по мере не­обходимости направлялись дети из детских домов всех областей, кра­ев и автономных республик Российской Федерации. Но Крым теперь был уже территорией Украины, что значительно осложняло нам руководство этим детским учреждением: заботу о нем мы не могли перепоручить местному органу народного образования, он находился в непосредст­венном ведении министерства просвещения РСФСР, а заниматься им приходилось нашему управлению.

В первый же приезд в Евпаторию мне пришлось столкнуться с пе­реплетением многих сложных проблем, относившихся к детскому дому, которые надо было решать незамедлительно. Педагогический коллектив в нем оказался склочным, трудноуправляемым, поэтому директор Мария Семеновна Свириденко, намучившись с ним, подала заявление об уходе со своей должности. Надо было искать ей замену. Детский дом нахо­дился в центральной части города, однако недалеко от берега моря, где у него находился неплохо оборудованный пляж, но на этом все хо­рошее в его материальной базе заканчивалось: помещения школы и ме­дицинского пункта нуждались в основательном ремонте, а общежитие и вовсе пришло в ветхое состояние, на его месте надо было строить новое, но куда переселять воспитанников? На территории детского до­ма, обнесенной забором, в задней ее части, находилось еще одно здание, двухэтажное, поместительное. Когда-то оно принадлежало детско­му учреждению, но в начале минувшей войны его забрало военное ведом­ство под госпиталь, а теперь в нем жили семьи офицеров евпаторий­ского гарнизона. Если бы заполучить этот дом, то в нем можно было бы временно разместить воспитанников, но как это сделать? По воз­вращении в Москву обо веем этом я доложил своему начальству.

Ковалеву пришла в голову мысль обратиться в министерство обо­роны СССР с просьбой возвратить детскому дому здание, заселенное семьями офицеров. Об этом мы направили письмо заместителю министра маршалу Якубовскому, ведавшему вопросами тылового обеспечения Советской Армии, в жалостливых тонах объяснив ему, какие дети со­держатся в евпаторийском детском доме и какая необходимость вынуж­дает просить о возвращении жилого дома, при этом не возлагали больших надежд на успех задуманного нами. Однако вскоре пришло от­ветное письмо, в котором Якубовскмй сообщал, что, понимая нужды детского дома и в целях оказания ему помощи, принято решение пере­дать ему находящееся на его территории строение после того, как для семей офицеров будет выстроен новый жилой дом. Мы были удивлены и очень обрадованы ответом маршала! Он не обманул и с точностью военного человека выполнил свое обещание: через год дет­скому дому здание было возвращено. Теперь можно было приниматься за строительство для него нового общежития, для чего следовало добиться от евпаторийских властей согласия на включение возведения общежития для детского дома в план строительных работ города, что сделать было непросто, однако нам помогло одно непредвиденное об­стоятельство, возникшее в это время.

Метрах в трехстах от санаторного детского дома находилась принадлежавшая ему небольшая поросшая деревьями территория со ста­рым деревянным строением, использовавшимся в летнее время для от­дыха и игр детей. Место было хорошее, тихое, вдали от шума городского, оно приглянулось главным лицам евпаторийского горкома пар­тии для строительства на нем жилого дома для самих себя: партийные руководители не забывали позаботиться о благополучии своего житья-бытья, так было повсеместно, евпаторийские партократы не составляли исключения. Однажды на участке, о котором идет речь, появились лю­ди с пилами и повалили много деревьев на том месте, где должен был стоять будущий дом. Однако это событие не осталось незамеченным, местные жители стали интересоваться, кто и почему спилил деревья в центре города, дотошные из них докопались до истины, подняли шум, в симферопольской газете появилась заметка по этому поводу, назре­вал скандал. Нам обо всем этом стало известно из сообщения дирек­тора детского дома.

Мы решили воспользоваться возникшей ситуацией. Логика наших рассуждений была самая простая: воспрепятствовать евпаторийскому горкому партии в осуществлении его намерения мы все равно не смо­жем; старый домишко вдали от основных строений санаторного детского дома не очень и нужен: водить туда детей небезопасно, так как прихо­дится пересекать главный городской проспект с интенсивным трамвай­ным и автомобильным движением; мы уступим горкому партии пригля­нувшийся ему клочок земли, если он поможет в строительстве для дет­ского дома нового общежития.

И вот я снова оказался в Евпатории. Бывшая директор детского дома Свириденко, женщина умная и хорошо знавшая расклад сил в горо­де, при встрече сказала мне:

– Идите сразу к первому секретарю горкома партии Петунову: без его ведома у нас тут ничего не строится.

В свой первый приезд я уже был у Петунова. Ждать приема у не­го долго не пришлось. Когда я вошел в его кабинет, он встал из-за стола и подал мне руку как старому знакомому.

– Что привело вас ко мне? – спросил он меня, жестом руки приглашая садиться.

– Я опять по делам санаторного детского дома, Валентин Василь­евич, – ответил я. – Общежитие у него пришло в негодность, надо строить новое. Мы просим оказать содействие в этом и включить объект в план строительных работ будущего года.

Петунов сходу сказал, как отрубил:

– Нет, это невозможно: план у нас уже сверстан и настолько плотно, что в нем не найти даже маленькой щелки.

– Но у вас же мощные строительные организации, вы возводите новые санатории, а мы просим всего лишь об одном сравнительно небольшом доме, – возразил я.

– Так-то оно так, но все равно не сможем: у нас и без того срываются сроки ввода в строй новых объектов.

Позиция, занятая Петуновым, меня не удивила: я предполагал, что именно с этого начнется наш разговор. Тогда я начал осторожно прокладывать новую стезю:

– Видите ли, Валентин Васильевич, сложилось такое положение, что общежитие хоть сегодня закрывай из-за его аварийного состояния. Если не строить новое, то нам придется капитально ремонтировать то помещение, которое находится вдали от главной территории детского дома, чтобы перевести туда часть воспитанников, а этого делать нам не хотелось бы: шкурка выделки не стоит.

Петунов, качнувшись в кресле, посмотрел на меня долгим взгля­дом. Он, конечно, хорошо понял, как надо воспринимать сказанное мной намеком: "Если вы не поможете построить общежитие, то мы опро­тестуем своевольное занятие вами принадлежащего детскому дому зе­мельного участка для строительства особняка для работников горкома партии". Петунов встал из-за стола, высокий, с умным волевым лицом, и начал ходить по кабинету, заметно прихрамывая на правую ногу. Он размышлял. Браться за строительство еще одного объекта ему не хотелось, но и лишних разговоров по поводу возведения особняка – тоже. Остановившись передо мной и глядя на меня сверху вниз, Петунов сказал в форме вопроса:

– Но у вас же еще нет проектной документации на строительство общежития?

– И документация будет, и финансирование откроем, лишь бы бы­ло ваше согласие, – ответил я.

Петунов, сев на свое место и навалившись локтями на стол, произнес:

– Начать строительство на будущий год не сможем. Но я понимаю: детскому дому надо помочь. Никто ему здесь не поможет, если мы этого не сделаем. Общежитие построим. Только вот что: пусть ваше министерство сначала обратится с ходатайством по этому вопросу в Крымский облисполком: это нужно уже для нас, для соблюдения су­бординации.

– А можем мы в этом письме упомянуть, что предварительная до­говоренность имеется?

– Можете, – сказал Петунов, вставая.

Аудиенция закончилась. Я вышел из кабинета, довольный ее результатами.

Общежитие для детского дома строилось долго, еще не раз при­шлось обращаться к Петунову с просьбами ускорить ход работ, но все же конец им наступил: новое белое уютное здание встало в ряд с дру­гими домами на главном проспекте Евпатории. С появлением его мате­риальная база санаторного дома заметно окрепла и больше не вызыва­ла у нас обеспокоенности...

14 мая 1970 года в Дагестане произошло сильное землетрясение с тяжелыми последствиями. Больше всего пострадали от него город Буйнакск – древняя столица Дагестана и несколько прилегающих к не­му районов. Разрушения были значительны. Из министерства просвеще­ния автономной республики поступило донесение о том, что стихией выведено из строя много зданий общеобразовательных школ, восстановить их к началу нового учебного года не удастся, обучать детей будет негде, выражалась просьба вывезти несколько тысяч школьников в другие автономные республики, края и области Россий­ской Федерации, где бы они могли продолжить свое образование. Перед нашим министерством встала серьезная проблема. Если вывезти детей, то содержать и обучать их можно будет только в школах-интернатах, поэтому решение этой проблемы целиком ложилось на управление школ-интернатов и детских домов.

Ковалев, озабоченный и серьезный, гладя ладонью лысое темя, говорил мне в своем кабинете:

– Поезжайте-ка в Дагестан, своими глазами посмотрите, какая там сейчас обстановка, уточните потребности в эвакуации детей, а я уж тут буду готовить для них места, связываться с органами народ­ного образования и выяснять, кто сколько сможет принять дагестан­ских ребят. Ну и, разумеется, загляните в детские дома и школы-ин­тернаты, выясните, в каком положении они там теперь находятся...

И вот я уже в Махачкале. Устроился в гостинице "Дагестан", стоящей на самом берегу Каспия. Самолет прилетел утром, поэтому я в тот же день успел побывать в министерстве просвещения автономной республики, располагавшемся в двухэтажном особняке на тихой улице в центральной части города. Сначала я зашел к заместителю минист­ра Курбану Шахбановичу Магомедову, ведавшему интренатными детски­ми учреждениями. Он, невысокий, чернявый, круглолицый, подвижный в своих внешних проявлениях, после взаимных приветствий сразу же начал разговор о сложившейся ситуации:

– Беда обрушилась на нас, ай вай-вай! Что делать будем? Помо­гать нам надо!

Я спросил его:

– Пострадали ли школы-интернаты и детские дома?

– Тряхнуло и их, особенно в Буйнакске.– Были человеческие жертвы?

– Не обошлось и без них, но точных сведений пока нет.

Вместе с Магомедовым пошли к министру просвещения Халиту Гамидовичу Магидову. В его просторном кабинете за приставным столом сидели несколько человек. Поздоровавшись со мной, министр сказал, показывая на них:

– Это заведующие районными и городскими отделами народного об­разования, докладывают, что у них со школами.

– И много их пострадало? – спросил я.

– К сожалению, очень много. Сейчас мы уточняем, какие из них могут быть приведены в порядок к началу нового учебного года, а какие нет.

Заведующие рай/гор/оно, попрощавшись, вышли из кабинета, а наша беседа с министром продолжалась.

– Халит Гамидович, я приехал с заданием узнать, в какой помощи вы нуждаетесь. Главным образом меня будет интересовать, сколько детей придется вывозить из вашей республики, эти сведения нам не­обходимо получить как можно скорее.

– Такие данные мы готовим, я уже дал задание отделам народно­го образования.

– Я очень прошу, чтобы были составлены точные списки детей, которые будут вывозиться, с подробными данными о каждом из них. Вы сами хорошо представляете, для чего это нужно.

– Конечно, конечно, все это будет сделано. Но списки будут готовы позже, а сведения о количестве детей, которых придется выво­зить, мы вам дадим перед вашим отъездом в Москву.

– И еще, Халит Гамидович. Мы хотели бы знать ваше мнение о том, как распределять вывезенных детей по классам в школах-интернатах других областей: комплектовать из них отдельные классы или вливать их в классы с другими детьми? Как лучше? Для Магидова этот вопрос был неожиданным, и он замялся, неко­торое время думал. У него была привычка говорить стоя, активно жестикулируя перед собой руками, при этом его длинные тонкие паль­цы находились в постоянном движении, как у скрипача, и невольно привлекали к себе внимание. Вот и теперь он, высокий, худой, с удлиненным чернобровым и кареглазым лицом, на котором навсегда утве­рдилось приветливое, доброжелательное выражение, встал с места, шагнул к краю стола, поднял на высоту груди тонкие узкие ладони с сразу же пришедшими в движение пальцами и заговорил, как бы раз­мышляя, так как готового ответа у него не было:

– Я полагаю, что можно делать так и этак. Особой необходимости создавать отдельные классы из наших детей нет, так как все они вла­деют русским языком, одни лучше, другие похуже. Ведь мы в Дагеста­не в городах и селах ведем обучение детей на русском языке с пер­вого же класса и только в горных аулах их начинают обучать на род­ном языке, но только до четвертого класса, а потом преподавание все равно переводится на русский язык.

Магидов не умел говорить кратко и, высказав какую-нибудь мысль, пускался в подробные пояснения ее. Так произошло и на этот раз. Продолжая стоять перед столом и манипулируя длинными изящны­ми пальцами, он изъяснялся:

– Мы стремимся к тому, чтобы все наши люди овладели русским языком, без него мы не можем обходиться и вот почему. Вы же знае­те, что Кавказ очень многонационален, в одном только нашем Дагеста­не насчитывается более сорока народностей, не мало случаев, когда в одном ауле живут два-три совсем разных народа. Но для взаимного общения нам нужен какой-то один язык, им и стал русский, и это ни у кого не вызывает возражений.

Мне удалось прервать Магидова, когда он допустил небольшую паузу.– Конечно, всем надо знать наш общегосударственный язык, но не происходит ли из-за этого ущемления местных национальных язы­ков? Я думаю, такого допускать нельзя: ведь для каждого самый хоро­ший язык – это родной язык! – сказал я.

– Никакого ущемления нет, – возразил Магидов. – У нас на шес­ти местных языках печатаются книги, издаются газеты. Но на всех сорока языках издавать их, конечно, невозможно. Некоторые народно­сти так малы, что и двух тысяч человек не насчитывают.

Халит Гамидович улыбнулся мягкой улыбкой глубоко интеллигент­ного человека.

– Мы немного отвлеклись, – заметил я. – Есть еще одна пробле­ма, которую надо обсудить. У ваших детей, если они даже хорошо владеют русским языком, все равно немало особенностей национальных, психологических, в бытовых привычках и так далее, что вполне естественно. Эти особенности русским учителям и воспитателям неизвестны, из-за чего могут возникать трудности в работе с детьми. И Ко­валев, и Балясная считают желательным, чтобы вместе с вашими деть­ми находились и ваши воспитатели, хотя бы по одному-два на школу-интернат.

– Соображение, пожалуй, верное, – сказал Магидов, усаживаясь на свое место. – Ну что же? Решим и эту проблему, она трудностей для нас не составит. Курбан, придется тебе заняться подбором кан­дидатур, – бросил он своему заместителю.

Разговор подошел к концу. Халит Гамидович спросил меня:

– Сейчас в Махачкале работают члены комиссии Совета Министров РСФСР по оказанию помощи Дагестану, вы будете встречаться с ними?

– В этом нет необходимости, – ответил я. – Мне надо побывать в местах, пострадавших от землетрясения, а также в детских домах и школах-интернатах.

– Курбан все это вам организует, – сказал Магидов, пожимая мне руку на прощание.

Утром следующего дня мы с Магомедовым на машине выехали в Буйнакск. Перевалили через горную гряду и оказались на широкой до­лине, посреди которой находится этот город. Первое впечатление от него складывалось такое, словно никакого землетрясения здесь не бы­ло: дома стояли целыми, только в окнах некоторых из них повылетали стекла. Однако когда мы стали заходить внутрь этих домов, то уви­дели, что стены в них сверху донизу прорезаны широкими трещинами, отошли друг от друга, в иных провисли потолки, а то и вовсе обва­лились. Дома стояли пустыми – находиться в них было опасно: даже при незначительном колебании поверхности земли они могли рухнуть, а подземная стихия, по показаниям сейсмографов, все еще не уня­лась и ежедневно давала о себе знать десятками новых слабых толч­ков. Люди находились во дворах домов и тут же на небольших кострах готовили себе пищу. Два детских дома, имевшиеся в Буйнакске, были пусты: воспитанников вывезли в школы-интернаты других городов. Са­наторная школа-интернат от землетрясения мало пострадала, но оста­влять в ней детей все-таки было опасно. Сотрудники, боясь потерять работу, просили школу не закрывать, обещали своими силами произве­сти ремонт.

– Специалисты обследуют здание и дадут заключение, можно ли продолжать работать в нем, – ответил я им. В Буйнакске делать боль­ше было нечего.

– Провезем вас по аулам, чтобы увидели, почему из них надо эвакуировать детей, – сказал Магомедов. Наша машина, соблюдая предосторожности, урча мотором, долго пробиралась по узким дорогам, пробитым на крутых склонах высоких диких гор. Во встречавшихся по пу­ти аулах, ютившихся в глубине узких долин, было много раз­рушений, они пострадали значительно больше Буйнакска. Вид одного из них меня крайне удивил: в нем справа от дороги дома были целы, слева же от нее все они лежали на земле грудами развалин с торчавшими вверх бревнами...

– А теперь посмотрим провал, – сказал Магомедов. Мы отправи­лись в обратный путь, выбрались из горных теснин и приближались уже к Буйнакску, когда машина свернула в сторону от дороги и неко­торое время шла по целине между невысокими горами, потом остановилась.

– Вот здесь, – сказал Магомедов, открывая дверцу машины. Про­шли немного – и перед нами открылась страшная картина! Слева и справа от нас на небольшом расстоянии находились две невысо­кие горы, а в седловине между ними зиял огромный провал. Длина его была метров двести, ширина – около пятидесяти и глубина метров десять-пятнадцать. У провала стенки отвесно падали вниз, а на дне его хаотично громоздились огромные каменные глыбы. Невероятная, чудовищная сила нужна была, чтобы вот так набросать их друг на друга. При виде этой страсти у меня мелькнула мысль: "Тут словно черти порезвились, дабы показать свою удаль!" На противоположной стороне провала склон, поросший травой, полого поднимался вверх. Магомедов, показывая на него вытянутой рукой, говорил мне:

– Вон в той сакле /видите справа?/ жил чабан с женой и пятью детьми. Землетрясение произошло ночью, раздался оглушительный гро­хот, из-под земли вырвались огненные вспышки, гул прокатился по окрестностям, земля колебалась под ногами. Оставаться здесь было страшно: неизвестно, что произойдет дальше. Чабан решил увести от­ сюда свою семью. В кромешной тьме позвал к себе жену и детей – младшего пятигодовалого сына среди них не оказалось! Долго звал его чабан: "Ахмет! Ахмет!" Но мальчик не отзывался. Где было искать малыша? Что случилось с ним? Чабан решил покинуть его, чтобы спас­ти остальных, и они ушли.

Видимо, Курбан Шахбанович в душе своей глубоко переживал это событие, представляя себя на месте отца, принявшего мужественное решение, ибо еще раз повторил:

– Пожертвовал одним сыном, чтобы спасти всех других!

Неподалеку от провала, в той стороне, где мы оставили свою машину, привлек мое внимание разлом в земле, узкий, но очень длин­ный. "Насколько же он глубок?" – подумалось мне. Я взял камешек и бросил его внутрь разлома: прошло несколько секунд, прежде чем из утробы земли долетел до меня отзвук от падения камешка на дно: значит, разлом было очень глубок!.. Покинув это страшное ме­сто, мы возвратились в Махачкалу.

В тот раз я пробыл в Дагестане недолго – всего одну неделю и за это время ознакомился с работой интернатных детских учреждений в самой столице автономной республики, а также в городах по побе­режью Каспийского моря – Каспийске, Избербаше, Дербенте. Состоя­ние их тревоги не вызывало, землетрясение их не коснулось. Полу­чив в министерстве просвещения Дагестана необходимые сведения, я возвратился в Москву.

Во второй половине августа того же года из Дагестана было вы­везено и размещено в школах-интернатах пятнадцати областей, краев и автономных республик Российской Федерации шесть тысяч детей, где они содержались три года, пока на их родине не были устранены последствия землетрясения...

24

Проводившаяся нашим управлением в течение ряда лет напряжен­ная работа по улучшению деятельности детских домов, школ-интерна­тов и специальных школ стала давать некоторые положительные резуль­таты. Много детских домов с плохой материальной базой были закрыты, а воспитанников из них перевели во вновь выстроенные здания или в комплексы школ-интернатов. Но и в тех детских домах, которые оставались в старых помещениях, немало было сделано для улучшения усло­вий содержания воспитанников: произведены ремонт зданий, благоустрой­ство дворов, игровых площадок для малышей, эти учреждения пополни­лись новыми кроватями, мебелью, посудой и утварью для кухонь и сто­ловых. Удалось добиться повышения заработной платы директорам и вос­питателям, что позволило подбирать в детские дома более квалифици­рованные педагогические кадры.

И все же эти перемены к лучшему полного удовлетворения не вызы­вали у нас, так как до сих пор оставались нерешенными основные, кар­динальные вопросы деятельности детских домов и школ-интернатов – во­просы обеспечения воспитанников продуктами питания, одеждой и обувью. Помимо этого, плата, взымавшаяся с родителей за содержание их детей в школах-интернатах, была слишком высока и для многих непосильна, в результате в этих учреж­дениях оставалось много свободных мест, хотя потребность устройства в них детей одиноких матерей и из малообеспеченных семей была очень высока.

Мириться с таким положением было нельзя, и мы с Ковалевым гото­вили одно письмо за другим в министерство финансов, Госплан, Совет Министров РСФСР, в которых доказательно, с цифровыми выкладками убеждали в необходимости пересмотра действующих норм питания воспи­танников детских домов и школ-интернатов и их вещевого обеспечения, увеличения ассигнований на эти цели, снижения платы родителей за со­держание их детей в школах-интернатах, заручились в этом поддержкой министерства здравоохранения и Академии медицинских наук СССР, пись­ма направлялись за авторитетной подписью министра Данилова, однако все наши усилия оставались тщетными: ответных писем или вовсе не поступало, или, если они приходили, в них сообщалось, что, ввиду напряженности государственного бюджета, решить поставленные нами вопросы не представляется возможным или что они будут рассмотрены при составлении плана на следующую пятилетку, и все оставалось по-старому. Наконец мы решили подклю­чить к решению мучившей нас проблемы министерство про­свещения СССР, однако никакой помощи не получили от него. Наоборот, оно лишь навредило нам, предписав закрыть все небольшие детские до­ма с числом воспитанников менее ста человек в целях сокращения рас­ходов на содержание в них административного персонала, но именно в этих- то маленьких детских домах воспитанникам жилось лучше, чем в больших: чем меньше детей в детском учреждении, тем спокойнее чувствуют они себя в обстановке, более приближенной к семейной. Мы опротестовали это распоряжение, но безрезультатно.

Ковалев, человек горячий, экспансивный, приходил в неистовст­во от постигавших нас всех этих неудач и говорил с раздражением:

– Боже мой, что же нам остается делать? Какие доказательства еще нужны, чтобы пробить стену непонимания?

Охваченный волнением, он вскакивал с места и начинал шагать по кабинету, размышляя вслух:

– Ведь речь идет о детях-сиротах, лишившихся попечения родите­лей, по существу это государственные дети, оно обязано заботиться о них. Так неужели же наше государство настолько бедно, что не в состоянии выполнить этой своей обязанности? Не бедно оно, но его деньги тратятся бездумно куда попало. Я не говорю про оборону стра­ны, на что уходит, вероятно, половина государственного бюджета, де­ло это необходимое, а про другие бессмысленные расходы. Вот вы, Ана­толий Алексеевич, посудите сами. Появилось у нас министерство мели­орации, чтобы болота осушать. А зачем их осушать, если громадные площади пригодной к обработке земли не используются, зарастают кус­тарниками, бурьяном? А ведь на мелиорацию тратятся миллиарды рублей! Да что там болота! Сибирские реки, текущие на север, решили завер­нуть на юг! Неизвестно для чего строим Байкало-Амурскую железную дорогу. Немыслимые деньги растрачиваются впустую, а для несчаст­ных сирот жалких грошей не находится. А много ли им надо? Чтобы удовлетворить все их нужды, потребуется лишь доля одного процента от тех сумм, которые кидаются на ветер!

Нашагавшись, Ковалев хлюпался в кресло и отрешенно вздыхал. В последнее время он все чаще затевал такие разговоры, находя в них отдушину для своих тяжких раздумий и переживаний. В перерывы в нашей совместной работе над очередным каким-либо документом он, откинувшись на спинку кресла и положив руки на его подлокотники, начинал рассуждать:

– Должного порядка нет в стране, делается не то, что нужно. Принимаются решения, которые приносят не пользу, а только вред. Вот, скажем, вышло постановление о дополнительной оплате за выпол­нение и перевыполнение производственного плана на заводах и фабри­ках. Но ведь платить-то надо ровно столько, сколько человек вырабо­тал, а не за то, что он выполнил какой-то план: он и без этого обя­зан выполнять его. Постановление было направлено на увеличение вы­пуска продукции, а на самом деле что получилось? Стали гнать вы­полнение плана любыми способами, а это привело к снижению качества изделий, к откровенной халтуре, рвачеству, к обману государства: план не выполнен, а подают сведения, что он даже перевыполнен – хочется же получить премию! Но разве нельзя было предвидеть такое развитие событий?! А в результате только один вред, огромный вред! А к тому же еще моральное разложение людей, снижение их ответствен­ности. Ложь и обман повсюду и во всем! Все знают об этом и все ми­рятся с такими безобразиями. О-хо-хо! Что же делается у нас, что делается! – вздыхал Ковалев.

Всеобщая тенденция выполнять и перевыполнять план во что бы то ни стало и любой ценой, а если этого не происходит в реальности, то показывать высокие достижения хотя бы на бумаге, в государственной отчетности, пресловутая "процентомания" захлестнули и сферу народного образования. На заседании коллегии нашего министерства в начале сентября министр Данилов, вальяжно развалясь в кресле и держа меж пальцев дымящуюся сигарету, говорил с довольным видом:

– Результатами работы органов и учреждений народного образо­вания за прошлыйучебный год мы можем быть вполне довольны: успеваемость учащихся школ Российской Федерации составила 99,8 % – и Данилов оглядел присутствовавших в зале с выражением торжества на своем круглом лице. Сидя за столом среди других, я думал: "Если бы я был на вашем месте, Александр Иванович, то цифра 99,8 % успе­ваемости учащихся меня очень озадачила бы и обеспокоила: такой ус­певаемости в действительности не может быть, если только добросо­вестно подходить к оценке знаний учеников!" Мне как бывшему учителю, заведующему учебной частью и директору школы хорошо было изве­стно, что не все ученики могут успешно учиться и переходить из класса в класс: из ста учеников хотя бы один отстанет в учебе по причине тяжелой болезни, второй не сможет овладеть учебной програм­мой из-за слабых способностей, а двое-трое шалопаев пробездельнича­ют и не получат знаний на должном уровне, возможны другие причины, по которым ученики остаются в том же классе на второй год. За циф­рой 99,8 % успеваемости учащихся крылся беспардонный нажим на учи­телей выставлять положительные оценки тем ученикам, которые не за­служили их. "Вам бы, Александр Иванович, следовало не радоваться высокому проценту успеваемости учащихся, а приказать провести проверку объективности выставления оценок их знаний", – думал я тогда. Но нет, пошли по другому пути: снизили требовательность к ученикам, увеличив число ошибок, при котором допускалось выставле­ние положительной оценки при проведении диктантов по русскому язы­ку.

В те годы в Советском Союзе было введено всеобщее обязатель­ное среднее образование, что преподносилось как величайшее достижение социализма. Но страна еще не была готова к этому. Однако приня­тый закон надо было как-то выполнять. Для этого по инициативе от­дела науки и учебных заведений ЦК КПСС стала проводиться очередная реформа школьного образования /уже неизвестно, которая по счету!/. Решили в средних школах учащимся старших классов наряду с общеобразовательной давать и трудовую профессиональную подготовку: юношей стали учить на электромонтеров, монтажников, тока­рей и т.д., девушек – канцелярскому делопроизводству, машинописи, шитью одежды и другому. Для школ совместить общеобразовательную и профессиональную подготовку учащихся при отсутствии необходимой технической базы для этого дело было непосильное. В ходе реформы многие профессионально-технические училища преобразовали в сред­ние, обязав их давать учащимся общеобразовательную подготовку в объеме средней школы. Для них это тоже было невыполнимо. Однажды я встретился с начальником управления общеобразовательной подго­товки Комитета по профессионально-техническому образованию РСФСР Александром Ивановичем Зайцевым, ранее работавшим в нашем министер­стве, и спросил у него:

– Удается вам давать учащимся средних профтехучилищ общеоб­разовательную подготовку на должном уровне?

– Нет, конечно, – ответил он. – Однако документ о получении среднего образования мы им выдаем!

Правительство распорядилось увеличить прием учащихся в вечер­ние школы, дабы охватить средним образованием работающую молодежь. Начальник управления вечерних школ нашего министерства Николай Ни­колаевич Балов, человек с самостоятельным мнением, на заседаниях коллегии доказывал, что сделать это не удастся, так как резервы приема работающей молодежи в вечерние школы исчерпаны. Министр Да­нилов несколько раз сделал Балову замечания в самой резкой форме, а потом стал грубо третировать его и в конце концов отстранил от должности. Ни для кого не составляло секрета, что вечерние школы давали среднее образование на самом низком уровне, профанировали его.

Все упомянутое: и процентомания при подведении ито­гов успеваемости учащихся, и профессионализация средних общеобра­зовательных школ, и введение среднего общего образования в профес­сионально-технических училищах, и расширение вечернего обучения, – все это вместе взятое привело к резкому снижению уровня общеобра­зовательной подготовки учащихся за курс средней школы. Приемные комиссии высших учебных заведений стали бить тревогу по этому по­воду, а профессора жаловались на то, что принятые в вузы студенты не справляются с усвоением программ высшей школы.

Закон о всеобщем обязательном среднем образовании выполнялся формально, а само среднее образование во многих случаях являлось фикцией. Немало молодых людей, оканчивая школу, выходило из нее не с твердыми знаниями в объеме полного среднего образования, а лишь с "корочками" аттестата зрелости в кармане. Знал ли об этом ми­нистр Данилов? Думаю, что да. Он был умным и широко образованным человеком, но, как мне кажется, не хотел противостоять общему те­чению дел в государстве, проводившемуся партийно-государственными верхами, и послушно шел в его фарватере. Да другого ему и не по­зволили бы!..

В министерстве просвещения имелся небольшой буфет для руково­дящего состава. В нем во время обеда было людно и оживленно. Сидя за столиками, заместители министра, начальники управлений, их за­местители обменивались новостями и мнениями по самым разным вопро­сам в неофициальной обстановке, что придавало разговорам непринуж­денность и открытость. Непременным участником возникавших бесед был начальник планово-финансового управления Федор Владимирович Гармонов, пожилой широко образованный человек, интеллигент старого склада, выходец из семьи директора дореволюционной гимназии. Оста­ток волос на своей крупной тыквообразной голове он начисто сбри­вал, отчего внешне походил на буддийского монаха. Живые карие гла­за придавали его светлому лицу выражение приветливости и доброду­шия. Гармонов любил вспоминать про старину, о деловых замашках рус­ских купцов, но и современность интересовала его во всех своих проявлениях. Обычно ему и принадлежала инициатива общего разгово­ра. В один из дней, усевшись за столик в углу у окна, чтобы ему было видно всех, он начал так:

– Конечно, в отношении образованности народа мы достигли за­метных результатов, теперь неграмотных у нас уже не стало, однако что касается культуры, то нет, в этом положительных перемен не про­изошло, – делился своими раздумьями Федор Владимирович. – Я думаю, дело обстоит как раз наоборот: многие нравственные ценности мы утратили и, вероятно, уже безвозвратно, – и он оглядел присутство­вавших вопрошающим взглядом, как бы желая выяснить, согласны ли они с ним.

– Почему вы так думаете? – спросил его Арсенов, начальник главного управления школ. – Ведь наряду с образованностью приобретаются и элементы культуры и нравственных понятий.

– К сожалению, далеко не всегда бывает так, – возразил Гармонов. – К примеру возьмем современную деревню. Теперь в ней все гра­мотные, за исключением, может быть, дряхлых старух, а стали ли там люди культурнее? Нисколько! Дикости появилось больше. А раньше-то как бывало? Если встретились двое, знакомые или незнакомые, шапки друг перед другом снимут, поклонятся и "здравствуйте" скажут. Это хорошо? Очень даже хорошо! Дома ни у кого не запирались. Уехали на весь день в поле работать, а дверь в избу лишь колышком прижали, чтобы показать, что нет в ней никого. Воровства и в помине не было. Люди дорожили своим достоинством, мнением других о себе, боялись осуждения. Вот это и была настоящая нравственность! А теперь-то как? В деревнях процветают повальное пьянство да матерная брань. А что? Разве нет? – и Гармонов вновь обвел всех настороженным взглядом, ожидая возражений, но их не последовало, и он продол­жил кромсать вилкой свою котлету.

К нему обратился с вопросом за­меститель министра Дмитрий Михайлович Забродин, представительный элегантно одетый мужчина:

– Откуда же в старину бралась эта нравственность у людей про­стых, почти сплошь неграмотных, оторванных от культурной жизни? Как вы полагаете?

– Нравственные понятия вырабатывались народом веками. Сама жизнь заставляла делать это, – ответил Федор Владимирович. – Я думаю, не малую роль в этом играла религия. Это для нас с вами она пустой звук, а ведь в те времена религия представляла для народа основу его духовной жизни. Если глубоко вникнуть в суть христиан­ского учения, то в нем можно найти все основы человеческой морали и законы поведения людей. А что? Разве не так? Для людей, глубоко верующих /а именно такими и были почти все крестьяне/, десять за­поведей Господних, таких как не укради, не убей, не прелюбодейст­вуй, возлюби ближнего своего яко самого себя и другие, были божь­им законом, который нельзя преступить, не навлекая на себя смерт­ного греха. Еще Вольтер сказал, что если нет Бога, то его следовало бы выдумать. А что? Он, может быть, в чем-то и прав! Человек так уж устроен, что ему надо непременно во что-то верить и на что-то надеяться.

– Но, Федор Владимирович, ведь верить можно не обязательно Бога, но и в какую-нибудь идею, она может стать человеку жизненной стезей, – возразил начальник юридического отдела Лев Николаевич Стариков, отличавшийся начитанностью и широким кругозором.

– Так-то оно так, но дело-то еще и в том, что идеи бывают всякие, в том числе и пагубные, ведущие к разрушению личности и обще­ства. Так уж пусть люди верят в Бога, чем, скажем, в какую-нибудь анархию. Вреда от веры в Бога не будет, не может быть. Раньше религия держала народ в нравственной узде, теперь этой узды не ста­ло, и результат, прямо скажем, плачевный. Присмотритесь-ка повни­мательнее к взаимоотношениям между людьми, Например, в очередях в магазинах или в быту, – ведь страшно становится! Когда ввели у нас "Моральный кодекс строителя коммунизма", мне подумалось, что, мо­жет быть, он хотя бы в какой-то мере станет основой нашей нравст­венности. Ничего не получилось! Теперь уже никто и не вспоминает про этот кодекс. А что? Разве не так?

– Многое у нас не так, – сказал Алексей Григорьевич Бахарев, заместитель Арсенова, сидевший за одним столиком со мной. – Нам бы Петра Великого вернуть. Хотя бы годика на два, на три... Чтобы он своей дубинкой выбил дурь из кого следует да навел порядок! – и Бахарев выразительно вздохнул.

Такие разговоры в буфете происходили почти каждый день и по­зволяли взглянуть на многое из окружавшей нас жизни глазами, не за­шоренными официальной пропагандой...

25

Как-то раз в выходной день, завязывая галстук перед зеркалом, я дольше обычного задержал взгляд на своем отображении и не без удивления заметил возникшие перемены в моем облике, которые до это­го за всегдашней торопливостью не бросались в глаза, а тут при вни­мательном рассмотрении оказалось, что мои волосы, прежде волнис­тые, превратились в прямые, из шатеновых – в серые от проступив­шей седины, лицо из округлого стало продолговатым, прямой нос с горбинкой заострился и обозначился более рельефно, подбородок выдался вперед, на лбу и в уголках глаз у висков появились морщи­ны, карие глаза, потерявшие молодой блеск, смотрели пристально и утомленно, только густые брови оставались по-прежнему черными. Я провел ладонью по лицу – ничто не изменилось, значит, все так и есть, как показывает зеркало. Вздохнув, подумал: "Старость под­ступает! И когда она успела пристать ко мне?" Годы-то шли один за другим, за напряжением жизни они вроде бы и не замечались, а на самом деле каждый из них оставлял свой отпечаток и на душе, и на внешнем облике. Да и то сказать: ведь мне через месяц стукнет шесть­десят лет! Жизнь-то почти вся позади!

К моему юбилею деятельно готовились как в нашей семье, так и в министерстве. Моя работа в народном образовании уже была отмече­на разными наградами: почетными грамотами министерств просвещения РСФСР и СССР, российским значком "Отличник народного просвещения" и значком "Отличник просвещения СССР". Теперь в связи с моим шес­тидесятилетием указом Президиума Верховного Совета РСФСР мне было присвоено звание "Заслуженный учитель школы РСФСР". Но готовился еще один сюрприз в тайне от меня. В день юбилея работники нашего управления собрались в кабинете Ковалева и расселись за расставлен­ными столами, на которых стояли бутылки с шампанским, торты и дру­гие угощения. Пришла Балясная. Началась торжественная часть. Пер­вым выступил Ковалев и от имени всех присутствовавших поздравил меня с юбилеем в самых теплых выражениях. Потом он раскрыл краси­вые корочки вишневого цвета и зачитал "с чувством, с толком, с рас­становкой" обращенный ко мне адрес, который он сам же и сочинил. Адрес был отпечатан в типографии золотым тиснением и подписан ми­нистром Даниловым. В нем, как положено в таких случаях, цветистыми фразами говорилось о моих заслугах перед народным образованием с перечислением занимавшихся мной должностей и в конце выражалось по­желание новых творческих успехов в труде на ниве просвещения. Закончив чтение, Ковалев закрыл папку, вручил ее мне и крепко пожал руку. Выступила Балясная, выступали инспектора, приходили предста­вители из других управлений, вручали мне цветы и тоже поздравля­ли, поднимались бокалы с шампанским. И радостно было на моей душе! Я понимал, что выступавшие излишне перехвалили меня, учитывая этот особый день в моей жизни, но все же думалось, что если хотя бы только часть из сказанного ими обо мне является правдой, то не на­прасной была моя жизнь, значит, за ее дни и годы мне удалось сде­лать что-то полезное для людей! А ведь осознание этого – пожалуй, самая высокая награда для человека!

Но более приятной была для меня домашняя часть юбилея. Вече­ром все места за столами, расставленными вдоль всей большой ком­наты, были заняты гостями, прибывшими поздравить меня. Среди них находились мои друзья по Уржуму, Миша Пинаев, мой школьный учитель Владимир Ефремович Богданов, Борис Матвеев, Ковалев с женой Клав­дией Алексеевной, а также сестра Руфина, сын Алеша – теперь уже студент медицинского института и другие родственники. Столы щети­нились бутылками с винами среди тесно расставленных тарелок с ку­шаньями, над приготовлением которых в течение нескольких дней кро­потливо трудились, вкладывая в них все свое мастерство и стара­ние, жена моя Галя и ее старшие сестры Вера и Катя. Все были в ра­достно-приподнятом настроении.

И начался пир-горой! Тосты и поздравления следовали один за другим. С ними выступили и Николай Соловьев, и Шура Вязников, и Анна Тимофеевна Маслова, и Борис Матвеев, и Евгения Николаевна Ро­занова, опять же Ковалев и другие, они припоминали события и случаи из моей жизни и заканчивали пожеланиями доброго здоровья. Но всех превзошел своим выступлением Володя Ступин, обладавший даром яр­кой эмоциональной речи. Поднявшись с места и попросив внимания, он начал так:: Здесь уже много было произнесено теплых слов о Толе, нашем друге и товарище, и я с искренним чувством присоединяюсь ко всему сказанному. Готовясь к сегодняшнему юбилею, я, Толя, припомнил весь твой жизненный путь, сделать это было не трудно, так как твоя жизнь тесно переплелась с нашей, начиная с школьных юношеских лет, и мне захотелось отразить ее этапы в стихах, которым я дал назва­ние "Вехи". С твоего позволения я зачитаю их.

Володя вынул из внутреннего кармана пиджака бумажный свиток в виде трубки, точь в точь похожий на свернутый столбец старинной грамоты. Это сходство подчеркивалось привешенной к свитку сургуч­ной печатью на кончиках шпагата. Володя развернул столбец и, дер­жа его в руках перед собой, как это делали в старину дьяки, стал читать громко и выразительно. Это было даже не стихотворение, а це­лая поэма, написанная легким красочным языком, близким к разговор­ному. В ней Ступин ярко и прочувствованно описал всю мою жизнь, обозначив ее путь "вехами" главных событий: и горькое, тяжелое детство, и школьные годы в Уржуме, и обучение в ИФЛИ, и участие в войне, и работа в учреждениях и органах народного образования, и моя семейная жизнь. Володя закончил чтение патетично словами:

Вот за веху седьмую с тобою

Мы выпьем бокалы до дна.

Пусть позволено будет судьбою,

Чтоб была не последней она!

Поэма привела всех в восторг и приветствовалась горячими аплодисментами. Володя свернул столбец и вручил его мне с крепким ру­копожатием.

Праздничный вечер продолжался при радостном настроении наших дорогих гостей. Моя Галя, довольная, оживленная, со смеющимися гла­зами, с пылающим румянцем на щеках, все еще на вид молодая и красивая, то присаживалась на свое место за столом, то убегала на кух­ню, чтобы помочь своим сестрам подавать гостям новые кушанья. Сидя на почетном месте в начале стола, я с тихой радостью в душе смот­рел на оживленных, беззаботно веселящихся дорогих мне гостей и ду­мал о том, что я счастлив и богат ими, своими друзьями, преданны­ми мне душой, верными спутниками всей моей жизни. Про себя отметил, что постарели они, но по-прежнему были полны оптимизма и жизненно­го задора.

Долго продолжался тот памятный вечер. А когда гости стали со­бираться домой, Галя, сияя счастливым выражением лица, обходила их с подносом, заставленным рюмками, прося выпить "на посошок"...

26

В тот период мне пришлось много заниматься изучением и обобще­нием лучшего опыта работы детских домов, школ-интернатов и специ­альных школ для несовершеннолетних правонарушителей в целях озна­комления с ним педагогической общественности России через приказы и инструктивные документы министерства просвещения: надо было на хороших примерах показать, как лучше организовывать деятельность детских интернатных учреждений.

Находясь в командировке в Ярославской области, я оказался в школе-интернате № 2 города Рыбинска, директором которой был Юрий Сергеевич Кашкин, и задержался в ней на два дня, так как школа эта очень заинтересовала меня необычностью организации в ней всех сто­рон работы.

Школа стояла на берегу Волги, здесь еще неширокой, и распола­галась в бывшей усадьбе местного барина Михалкова – отца извест­ного поэта и баснописца Сергея Михалкова. В просторном особняке находилось общежитие воспитанников, а учебное и другие здания были пристроены позже.

Я начал свое пребывание в этой школе с посещения учебных за­нятий. В ней имелись прекрасно оборудованные кабинеты, а кабинет физики учителя Бориса Павловича Попутникова привел меня в восторг – столько было в нем интереснейших приборов и приспособлений, скон­струированных им самим! И как умело и кстати он пользовался ими при проведении уроков! Это был истинный педагог по призванию, по своим врожденным способностям.

Однако не кабинеты и хорошее проведение уроков учителями за­владели моим вниманием, а организация в школе внеурочной воспита­тельной работы с детьми – самая сложная и трудная сторона деятель­ности всех интернатных учреждений. После окончания уроков, когда воспитанники пообедали и отдохнули, Кашкин повел меня в мастерские школы, под которые был отведен просторный корпус. Увиденное там удивило меня: во всех комнатах, фойе и даже коридорах, ребята, ма­ленькие и большие, склонившись над столярными и слесарными верста­ками, столами, а то и просто на полу, пилили, строгали, вырезали, клеили и чего только ни делали под руководством взрослых мастеров и умельцев. Они настолько были увлечены своими делами, что нисколь­ко не обращали внимания на присутствие директора и приехавшего из Москвы дяди. Кашкин давал мне пояснения:

– Всего у нас в школе работают 48 кружков. Ребята выбирают тот из них, какой им больше по душе. Здесь вы видите работу технических кружков. Но у нас есть кружки и эстетического направления – музыкальные, танцевальные, создан хор. Нет ни одного воспитанника, который не занимался бы в каком-нибудь кружке, а некоторые состоят и в двух.

– Но где же вы берете средства для оплаты работы руководителей кружков? – поинтересовался я.

– Все наши учителя и воспитатели ведут какой-либо кружок на добровольных началах, без оплаты, конечно. Договорились с городским дворцом пионеров: их кружководы ведут занятия не там у себя, а у нас в школе. Кроме того, некоторые родители изъявили желание помо­гать нам. Вот так и приходится выходить из положения.

Зашли в комнату, где хранились лучшие ребячьи поделки, многие из которых были выполнены превосходно, в том числе радиоуправляемые модели автомашин и самолетов.

– Они представлялись в павильоне "Образование" Выставки дости­жений народного хозяйства в Москве. Тридцать пять наших воспитанни­ков награждены медалями и дипломами этой выставки, – не без гордо­сти заметил Кашкин. В спортивном зале увидели тренировку баскетбо­листов, волейболистов, гимнастов, борцов.

В конце моего пребывания в Рыбинской школе-интер­нате состоя­лась длительная беседа с директором в его кабинете. Кашкин, вы­сокий плотный мужчина с добродушным лицом, простоватый в обраще­нии, бесхитростно рассказывал о жизни школы и организации работы в ней:

– Все внимание сосредоточиваем на создании управляемого дет­ского коллектива. Сами дети лучше влияют на недисциплинированных воспитанников. Мы пошли на то, что воспитателям выделили помощни­ков из числа старшеклассников – одного мальчика и одну девочку в каждый класс. Воспитатели подсказывают им, что и как нужно делать, и они прекрасно справляются со своими обязанностями.

– А не перегружаете делами этих помощников? – спросил я.

– Нисколько! Очень много желающих стать ими.

Ведя беседу, Кашкин нимало не рисовался, не пытался выста­вить себя в хорошем свете, не преувеличивал трудностей и достигну­тых результатов, представлял все дела свои и других вроде бы даже с шуткой, а с его лица не сходила добродушная усмешка. Выглядел он как добропорядочный папаша большого дружного семейства.

– Второй наш основополагающий принцип – надо обязательно ра­зумно загружать свободное время детей, – продолжал Юрий Сергеевич. – Вы видели работу наших кружков и спортивных секций. Но это далеко не все, чем занимаются наши воспитанники. Они много работают по наведению чистоты в помещениях и на территории школы, по ее хозяй­ственному обслуживанию. Все ребята, маленькие и большие, имеют свои обязанности, посильные для них. У школы есть восемнадцать гек­таров земли, мы их обрабатываем своими силами, обеспечиваем себя на весь год картофелем и овощами. Всем этим в конце концов и дости­гается организация детей, воспитание у них трудолюбия, ответствен­ности за свое поведение и других необходимых качеств. В интернат­ном учреждении иначе нельзя! Если детей не приучать созидать, то они будут разрушать – ведь надо же чем-то занять себя! – убежденно сказал Кашкин. – Конечно, такая работа с детьми занимает много времени и у учителей, и у воспитателей, и у меня тоже. Я, например, нахожусь в школе с раннего утра и до позднего вечера, домой явля­юсь только переночевать. Но что делать? Зато, скажу не хвалясь, у нашей школы большой авторитет во всей округе, не можем принять всех детей, желающих поступить к нам, несмотря на высокую плату за их содержание, родители идут на это. Принимаем только тех, кто больше всего нуждается в устройстве в школу-интернат...

Описанный мной опыт работы Рыбинской школы-интер­ната № 2 был рассмотрен и одобрен на заседании коллегии министерства просвеще­ния, похвальный приказ министра о работе этой школы разошелся по всей России, Кашкину в скором времени было присвоено звание Заслу­женного учителя школы РСФСР, а потом и Народного учителя СССР, его большой красочный фотопортрет был помещен на видном месте в министерстве просвещения в ряду портретов других выдающихся педа­гогов-практиков Российской Федерации.

В разное время мною был изучен, описан и опубликован в документах министерства просвещения положительный опыт работы Смолен­ской школы-интерната № 2, Яснополянского дет­ского дома Тульской области, специальных школ для несовершеннолетних правонарушителей Кемеровской, Челябинской, Ленинградской и Переясловской Краснодар­ского края.

[1]Город Сучан переименован в Партизанск.

Глава 5. УДАР СУДЬБЫ. Часть 1

Глава V УДАР СУДЬБЫ

И всюду страсти роковые,

И от судьбы защиты нет.

А.С.Пушкин

Будущее скрыто от взора человека: не знает он, что станет с ним через пять лет, через год, а может быть, и завтра, не знает, сколько проживет, когда наступит его последний день и час, от чего он умрет. Узок кругозор его предвидения, и то, что случается с ним неожиданно и на первый взгляд беспричинно, кажется ему необъясни­мым, невесть откуда взявшимся, ниспосланным неведомыми силами. Так возникло представление о судьбе. Иногда судьба приносит человеку счастье, но чаще с представлением о ней связываются явления траги­ческие, роковые, непреодолимые. "Свою судьбу не перескочишь!" – говорят в народе. Ходит судьба за человеком по пятам и ждет часа, чтобы нанести ему свой коварный удар. Такое случилось и со мной. Нежданно-негаданно неотвратимый рок ворвался в мою жизнь, беспо­щадно разметал сложившийся ее благополучный уклад, кинул меня и моих близких в бездну тяжкого горя. Глава, что перед вами, – это повесть о страданиях человеческих.

1

Лето 1978 года выдалось для меня тяжелым. Не успел я завер­шить дела по командировке в Магаданскую область, как в начале ию­ля ушел в отпуск Ковалев. Возвратившись на работу, он во второй половине августа уехал в командировку в Ульяновскую область. В сентябре его положили в больницу в связи с тяжелым заболе­ванием. Уходили в отпуск многие инспектора нашего управления. Все это вре­мя мне пришлось работать с предельным напряжением. Устал я неве­роятно и мечтал об отпуске, как о спасении. Через хозяйственное управление министерства я заказал путевку в санаторий "Архипо-Оси­повка", находящийся на черноморском побережье Кавказа, имея наме­рение отправиться туда к 1 октября. Путевка была получена, взят билет на поезд. Чем ближе подходило 1 октября, тем больше тревога овладе­вала мной: смогу ли я уехать, если Ковалев не воз­вратится к этому вре­мени? Наконец он позвонил по телефону и сооб­щил, что в начале ок­тября его выпишут из больницы. Мы договори­лись, что я не буду откла­дывать свой отпуск, учитывая все сложно­сти, связанные с этим. Замес­титель министра Балясная, которой я доложил сложившуюся ситуацию, не возражала против этого плана. Все тревожившие меня вопросы бла­гополучно утряслись...

Сборы в дорогу были короткими, в этом выработался навык: уж столько раз за свою жизнь приходилось уезжать из дома! На следую­щий день вечером я прощался со своими родными. Галя, как всегда в таких случаях, вышла проводить меня на лестничную площадку. Спу­стившись по ступенькам с чемоданом в руке, я оглянулся: она стоя­ла, махала рукой и говорила:

– Хорошего тебе отдыха! Скорей возвращайся! Будем ждать тебя!

– Счастливо оставаться! – ответил я, повернулся и направился к выходу. Надо было спешить: времени до отхода поезда было в обрез.

Полторы суток в дороге – и я в Архипо-Осиповке!

Здешний санаторий – один из лучших на черноморском побережье. Он находится в прекрасном месте, среди роскошной природы. Горы, сплошь покрытые лесом, отчего они кажутся зелено-кудрявыми, широ­кой подковой приткнулись к морю, обрываясь в него отвесными стена­ми. У подножия их в образовавшейся большой долине расположились белые корпуса санатория, перед которым разбит сад с прекрасным розарием. Вдали синеет и сверкает на солнце море, широкое, маня­щее.

Отдых мой начался хорошо. Поселили меня в отдельной комнате с окном и балконом, выходящими на крутой склон горы. Просыпаясь утром, я видел, как солнце ярко и весело освещает ее вершину. Врач, которой я попал в пациенты, добрая по характеру женщина, осмотрев и прослушав меня, не стала обременять процедурами, назна­чив только массаж и радоновые ванны на морской воде. Поэтому у меня было много свободного времени, которым я мог располагать по своему усмотрению.

Обычно после завтрака и упомянутых процедур я сначала шел на речку Вулан, впадавшую в море. Берега ее заросли большими раз­весистыми деревьями. Я брал лодку и катался в ней, поднимаясь вверх по реке, или, наоборот, спускался вниз к морю. Иногда вместо лодки брал удочку, разживался червяком и занимался своим любимым делом – рыбалкой. Около полудня уходил к морю на пляж, раздевшись, ложился на низенький топчан и загорал – благо погода, стояла пре­красная, несмотря на октябрь. После всего этого я купался, с на­слаждением плавал, слегка подбрасываемый небольшими волнами. По­обедав и отдохнув, ближе к вечеру, отправлялся гулять по дорожке, которая серпантином взбиралась на вершину горы, находившейся по­зади корпусов санатория. По сторонам дорожки замерли в задумчиво­сти огромные сосны, какие-то особенные, развесистые, реликтовые. Тут и там тянулись непролазные кустарники с длинными острыми шипа­ми, обвитые лианами. Со зрелищных площадок на поворотах серпантина открывался восхитительный вид на всю долину, белые корпуса санато­рия, реку Вулан и море вдали. Воздух был густо напоен запахом со­сен, отчего легко дышалось. Даже шум возникал в голове от избытка поглощаемого легкими кислорода. После ужина отправлялся в кино. Так проходил день за днем.

В санатории я встретил несколько заведующих областными отде­лами народного образования, которые, дав старт новому учебному го­ду, получили возможность приехать сюда для отдыха. При встречах с ними возникали непринужденные разговоры, которые, начавшись с пустяков, в конце концов, как-то невольно переходили на проблемы народного образования. Что поделаешь: чем живешь – о том и дума­ешь, о том и говоришь!

В воскресенье, день, свободный от лечебных процедур и встреч с врачами, я принял участие в автобусной экскурсии на "Малую зем­лю", находящуюся в окрестностях Новороссийска, куда в то время воз­никло паломничество, так как о ней недавно вышла в свет книга, на­писанная Л.И.Брежневым. Нам попал хороший экскурсовод, который во время пути рассказал много интересного о здешнем крае, его ос­воении русскими в прошлом веке, в Новороссийске показал памятные места, связанные с ожесточенными боями за этот город в годы Вели­кой Отечественной войны, свозил на "Малую землю" – клочок земли на северном побережье Цемесской бухты, куда был высажен десант совет­ских войск, выдерживавший длительное время яростные атаки немцев. Я остался доволен этой экскурсией.

Прошла еще одна неделя моего пребывания в Архипо-Осиповке. Я начал поправляться: отоспался, светлее стала голова, исчезло чувство тяжести во всем теле.

14 октября в хорошем настроении я отправился к морю. Солнце сияло на безоблачном синем небе. Легкий ветерок гнал к берегу не­большие волны, над ними с криком носились чайки. Не спеша проплыл вдали белоснежный красавец пассажирский пароход. Близко от берега, тотчас за купающимися людьми, показались три дельфина. Они высоко выпрыгивали в воздух и, описав дугу, падали в воду, вздымая тысячи сверкающих брызг, потом появлялись вновь. Пляж был полон народа. Я любовался лучезарным днем, чарующей картиной, развернувшейся пере­до мной, и радовался тому, что так счастливо начался мой отдых.

Не знал я тогда, что именно этим днем и закончится мое сча­стье!..

2

Поздно вечером, когда я собирался лечь спать, в дверь комна­ты постучали. Вошла дежурная медицинская сестра, и подала мне теле­грамму. Я вскрыл ее и прочитал:

" ГАЛЕ ПРЕДСТОИТ СЕРЬЕЗНАЯ ОПЕРАЦИЯ ПРИЕЗЖАЙ " Телеграмму подписала сестра. Гали Катя. Я остолбенел! Перечитал еще и еще раз. "Что произошло?! Что случилось?!" – спрашивал я сам себя в недоумении. Минуло всего лишь две недели, как я уехал из дома. Галя была в полном здравии, ни на что не жаловалась. Я вспо­мнил, отчетливо представил себе, как она провожала меня, выйдя на лестничную площадку, улыбающаяся, веселая. "Что могло произойти за эти несколько дней?" – мучительно думал я, строя всевозможные предположения. – Может быть, она попала в дорожную аварию? Может быть, на нее наехала машина при переходе через улицу, она искалече­на, скорая помощь доставила ее в больницу: ведь Катя сообщает, что ей предстоит серьезная операция?" Воображение рисовало картины одну страшнее другой. Я метался по комнате, останавливался, снова ходил от стены к стене, из угла в угол.

Ночь прошла в тревоге: я почти не спал. Утром помчался в посе­лок, находившийся по соседству с санаторием, где, как мне сказали, имелся междугородний переговорный пункт. Подал в окошко девушке телеграмму, попросил поскорее дать Москву, назвав номер домашнего телефона. Потянулись томительные минуты ожидания. Наконец, услышал голос девушки:

– Кто заказывал Москву? Первая кабина...

Схватил трубку, услышал голос Веры, второй Галиной сестры.

– Что, что произошло? – спросил я.

Она ответила, что Галя заболела, находится в больнице в тяже­лом состоянии. Разговор с Верой не дал ответа о том, что же с Га­лей. Одно было ясно: надо немедленно лететь в Москву. Но оказалось, что это не так просто сделать. Билетерша аэрофлота, находившаяся в этот день в санатории, сказала мне, что она продает билеты толь­ко на самолеты, вылетающие из Геленджика, на сегодняшний день у нее билетов нет, вряд ли я достану билет и в самом Геленджике, а если и достану, то неизвестно, когда попаду в Москву, так как от­сюда, самолеты летают маленькие да еще с посадками в Ростове-на-До­ну и в Воронеже.

– Поезжайте лучше в Анапу, – посоветовала она мне, – там большой аэропорт, оттуда легче улететь.

Но ведь до Анапы отсюда почти 300 километров! И все-таки я принял решение ехать именно туда. Далее действовал быстро. Пошел на прием к лечащему врачу и предупредил, что покидаю санаторий. Она сначала удивилась, но, узнав, в чем дело, сказала:

– Конечно, жаль, что у вас срывается отпуск. Но раз такие обстоятельства... Я понимаю... Да вы не волнуйтесь, может быть, все обойдется благополучно!

Я поблагодарил ее за оказанное внимание. Возвратился в комна­ту и собрал чемодан. К счастью, из санатория шел автобус в Ново­российск с теми, у кого кончился срок пребывания здесь. Я занял в нем место. Не помню, как ехали до Новороссийска: настолько был по­глощен своими думами и переживаниями. В город прибыл во второй половине дня и сразу отправился на автовокзал. Вот я снова в авто­бусе и мчусь в Анапу. В голове одна только мысль: "Скорее бы, ско­рее!.." В Анапе были, когда, уже совсем стемнело. Такси доставило меня в аэропорт, который находится довольно далеко от города. Во­шел в сверкающее огнями модернистское здание вокзала из стекла, и алюминия. Народа полно! У билетных касс никого нет, но и билетов на Москву тоже нет! Нашел дежурного по вокзалу. Им оказалась женщина средних лет в форменном синем костюме с красным беретом на го­лове. Обратился к ней самым проникновенным голосом:

– Помогите, пожалуйста, вылететь в Москву: дома, что-то случи­лось...

И показал ей телеграмму. Она прочитала ее и, не сказав ни слова, подвела меня к одной из касс и распорядилась:

– Выдайте билет!

Ах, как я был ей благодарен! Встречаются добрые люди, готовые помочь в беде! В самолет, на который я только что купил билет, уже производилась посадка. Вошел по трапу и сел на свое место. В голо­ве гудело. Перед мысленным взором мелькала вереница обрывочных картин, воспроизводивших события этого тревожного, беспокойного дня. Вот самолет взревел моторами, побежал по бетонной дорожке, оторвался от нее и стал набирать высоту...

В десять часов вечера я был уже в Москве, в аэропорту "Быко­во", в двенадцать ночи нажимал кнопку звонка в свою квартиру.

3

Меня встретили Катя и Вера. Вид у них был подавленный. Прошли в комнату. Сел на угол дивана. Спросил с тревогой:

– Что случилось?

– Галя заболела... Находится в больнице в очень тяжелом состоянии, – ответила Вера. Голос у нее был глухой. Говорила она как будто нехотя, с трудом.

– Это я уже знаю. Но что же все-таки произошло?

Из рассказа Веры и Кати, после расспросов, уточнений и допол­нений выяснилось следующее.

9 октября Галя приехала, с работы с сильной головной болью и тотчас легла в постель. На следующий день она чувствовала себя еще хуже, ее уговаривали вызвать врача, но она отказалась и опять пое­хала, на работу, однако вскоре возвратилась и тотчас потеряла созна­ние.

– Господи!– воскликнула Катя. – Как еще у нее хватило сил до­браться до дома?! А если бы она лишилась сил дорогой да упала...Что бы тогда было? Где бы мы ее искали?

Приехавший из Фрунзенской поликлиники врач скорой помощи, ви­дя такое состояние Гали, предложил немедленно госпитализировать ее. Возражать было бессмысленно, и ее тут же собрали и повезли в Центральную клиническую больницу на Открытом шоссе, находившуюся в ведении 4-го Главного управления Министерства здравоохранения РСФСР. Сопровождать ее поехала. Вера. Там при осмотре Гали врачи сразу же установили у нее заболевание мозгового характера. Стали выяснять причины его возникновения. Вера подсказала им, что, воз­можно, это явилось следствием болезни ее левого уха. С детства у нее был отит с гнойным выделением, полностью устранить его не уда­лось. Галя очень следила за этим ухом, прочищала, смазывала синаларом. Отоларинголог Фрунзенской поликлиники держала, ее на особом учете и по нескольку раз в год приглашала для профилактического лечения. Может быть, в области среднего левого уха образовался на­рыв, или абсцесс, как его называют медики, который повлиял на мозг. Такое случается. Учитывая, что медлить было нельзя, тут же созво­нились с Научно-исследовательским институтом отоларингологии и по­просили принять к себе Галю. Они дали согласие. Без задержки по­везли ее туда. Вера опять поехала с нею. Отоларинголог долго про­сматривал, просвечивал, прощупывал ухо Гали и заявил, что в нем нет никакого воспалительного процесса.

– Если вы хотите, мы оставим ее у себя, – сказал он, – но я определенно утверждаю, что ухо у нее в порядке, от него ничего не могло произойти. Я напишу это в своем заключении.

Врач больницы, привезшая сюда Галю, обратилась к Вере:

– Что будем делать?

Внешняя обстановки Института отоларингологии Вере не понра­вилась, и она попросила:

– Не оставляйте ее здесь!

Галю повезли обратно на Открытое шоссе.

Вера только поздно ночью возвратилась домой. Когда она утром позвонила в справочное бюро больницы, ей ответили, что Галю толь­ко что отправили в Научно-исследовательский институт нейрохирур­гии имени профессора Н.Н.Бурденко, и указали адрес: улица Фадеева, дом 5. Вера помчалась туда, добилась свидания с Галей. Ее помести­ли в первое отделение, в четырехместную палату. Состояние ее по-прежнему было тяжелым: она не вставала с постели, с трудом говори­ла. Вера встретилась с лечащим врачом Анатолием Николаевичем Чере­пановым. На ее вопрос, что с Галей, он ответил весьма неопределен­но:

– Пока не знаем. Будем наблюдать, исследовать...

Вот только теперь я стал осознавать весь ужас случившегося! Такого даже предположить было невозможно. Я сидел неподвижно, как пришибленный.

– Что же это будет, что будет? – повторяла Катя со слезами на глазах, прижимая руки к груди.

Действительно, что же будет? Мысль напряженно работала. Хоте­лось верить, что в конце концов все обойдется благополучно, и я старался утвердиться в этом. Надо было вселить какую-то надежду и в Катю, и в других домашних.

– Давайте подождем... Ведь пока точно ничего не известно...Может быть, у Гали возник абсцесс на почве болезни уха, такая опасность всегда была. Ну, сделают операцию... Ведь делают же такие операции! – говорил я.

– Толя, да ты представляешь ли, что это такое: ведь надо будет вскрывать черепную коробку, лезть в мозг! – не унималась Катя.

– Подождите же, может, и не потребуется операции. Рано еще отчаиваться! – стоял я на своем. А у самого, что называется, кошки скребли на сердце. Невольно подумалось о том, как хороша была предшествующая жизнь, несмотря на отдельные трудности и недостатки, разные заботы. А вот теперь все это разом кончилось. Началась со всем иная жизнь, полная гнетущей тревоги и отчаяния. Как выйти из этой беды? Что дальше будет? Горе огромной глыбой навалилась на нашу семью, на каждого из нас, и давило, давило, давило, не отпуская ни на минуту…

Спать легли поздно. На другой день с утра я побежал по мага­зинам, чтобы купить фруктов для передачи Гале. В Москве была уже глубокая осень, дул холодный ветер, обрывая последние желтые ли­стья с деревьев, моросил дождь – противная погода, подстать моему настроению. А город был все такой же шумный, многолюдный, полный движения и суеты. "Как будто ничего не случилось!" – думал я. Что значит для этого гиганта несчастье одного или нескольких человек!

Когда все необходимое было куплено, я возвратился домой. Как успела узнать Вера, посещение больных в Институте имени Бурденко было только один раз в неделю по воскресеньям.

– Но ты обязательно попытайся пройти к Гале сегодня! – наставляла меня Вера. – Скажи, что беда случилась с ней без тебя, ты был в санатории и только что вернулся по вызову. С тобой посчитаются, не то, что с нами... Вот ты увидишь, в каком она состоянии! Хорошо еще, если она узнает тебя, – добавила она.

И я отправился, держа в руке сумку с передачей. От станции метро "Новослободская" недалеко до улицы Фадеева. Вот и Институт имени Бурденко. Разыскал бюро пропусков, находившееся в отдельном небольшом помещении. Здесь было много мужчин и женщин, пришлось подождать. За оконцем у стола сидела пожилая женщина и с кем-то разговаривала по телефону. Когда она кончила, я сказал ей, кто я, и попросил выдать пропуск для свидания с Галей. Женщина вниматель­но посмотрела на меня, подумала, а потом спросила: – Как фамилия вашей жены? В каком отделении она?

– Вершинина Галина Григорьевна. Находится в первом отделении, в пятой палате.

Она заглянула в списки, лежавшие перед ней, и подтвердила:

– Да, есть. А кто лечащий врач?

– Анатолий Николаевич Черепанов.

Женщина, взяла телефонную трубку, набрала номер и спросила кого-то:

– Черепанов на месте? Дайте ему трубку... Анатолий Николаевич, вот тут муж Вершининой, говорит, только что приехал с юга, можно пропустить его?

"Порядки тут, видимо, строгие!" – подумал я и с затаенной тревогой ожидал результатов этих переговоров. Женщина положила труб­ку, стала что-то писать на бумажке, потом протянула ее мне и ска­зала:

– Вот пропуск… Посещение больных только до шести часов, – предупредила она.

Я поблагодарил и выскочил оттуда, обрадованный, направился в главное здание института, находившееся рядом. Респектабельный фасад его, узорная железная решетка перед ним свидетельствовали, что это бывший барский особняк. В гардеробной снял пальто и обла­чился в белый халат. В вестибюле у дверей, ведущих во внутренние помещения, полная представительная женщина в белом халате, седая, с мясистым розовым лицом и громким решительным голосом объяснила мне, как пройти в первое отделение. Поплутав по переходам, оказал­ся в длинном коридоре. Вот и пятая палата. Дверь ее открыта. Я остановился в волнении, потом вошел.

Небольшая комната с одним окном, в ней вдоль стен четыре кро­вати, по две с одной и с другой стороны. Свободного места почти не оставалось. Тотчас же увидел Галю: она лежала у окна справа, накрывшись одеялом, и, видимо, дремала. Я тихо подошел, поставил сумку у тумбочки и смотрел на нее. Лицо ее казалось утомленным. Она открыла глаза, увидела меня, обрадовалась, протянула ко мне руки, высвободив их из-под одеяла. Я взял их в свои и не выпускал, то пожимал, то гладил, улыбался и смотрел ей в лицо. Оно не изме­нилось, было все таким же, красивое и румяное, глаза весело свети­лись.

– Здравствуй, Галя! – говорил я. – Ты что же это нас пугаешь? Вдруг ни с того, ни с сего да прямо в больницу? Что случилось?

– Ничего не случилось... Все в порядке, – отвечала она, улыбаясь и не вынимая своей руки из моей.

Я огляделся. На кровати напротив лежала молодая девушка, ху­дая, с изможденным лицом, на котором выделялись заострившийся нос и как-то неестественно блестевшие глаза. Иногда она посматривала в нашу сторону и прислушивалась, о чем мы говорим. На другой кро­вати прямо у входа была женщина уже в летах со страшно отекшим, опухшим лицом. На четвертой, на той, что позади Гали, сидела в больничном халате молодая брюнетка и ела виноград. Гале, видимо, не хотелось разговаривать при них, и она сказала:

– Давай выйдем, там посидим.

– А ты можешь встать? – спросил я.

– Да, конечно.

Она поднялась, надела тапочки, завязала лямки зеленого хала­тика. Я обратил внимание, что делала она это уверенно, но на вся­кий случай крепко взял ее под руку. Мы вышли в коридор, направи­лись в фойе и сели у маленького столика, стоявшего у окна. Здесь нам было спокойно вдали от любопытных глаз и ушей. Галя спросила

– Как там у нас дома?

– Все благополучно, – ответил я. – Вера с Катей занимаются домашними делами, дядя Ваня и Ира на работе, Алеша на занятиях в институте. Все идет своим чередом.

Мне показалось несколько странным, что мое появление не удивило ее, она не полюбопытствовала, почему я здесь, в Москве, тогда как, будучи в отпуске, должен находиться в Архипо-Осиповке. "Видимо, это выпало из ее сознания, – отметил я про себя. Потом спросил:

– Как чувствуешь себя?

– Теперь уже лучше, – ответила Галя. – И что это со мной случилось? Сама не пойму. Не ждала, не гадала – и вдруг оказалась в больнице! С чего бы?

– Ну, как с чего? – попытался я успокоить ее. – Столько работала, можно сказать, днем и ночью... Три года без отпуска. Переутомилась – вот и результат. Сколько раз говорил я тебе: "Галя, нельзя так много работать!"

– А как же иначе? О пенсии-то надо было позаботиться?

– Ну, хорошо; получила пенсию – и будь свободна!

– Деньги-то ведь нужны.

– Деньги, деньги…Разве нам жить не на что?

Все это было повторением прежних неоднократных разговоров.

– Как голова? – спросил я. – Болит?

– Нет, не болит. Только туман в ней какой-то. Как будто она чем-то набита. И с левой стороны все как-то кружится, кружится…С правой нет, а вот с левой.

И она сделала рукой круговые движения у виска.

– Тебе кажется, что предметы качаются?

– Да, с правой стороны они видятся в спокойном состоянии, а вот слева все неустойчиво как-то: колеблется, вертится...

– Ничего, Галочка, ничего, пройдет…Полечат тебя, отдохнешь, поправишься,– успокаивал я ее.

Долго так сидели мы с ней и беседовали. По коридору медленно ходили больные по одному, парами. Потом появились женщины в белых халатах, стали расставлять посуду на столах. Увидев это, Галя сказала:

– Ну, иди: ужин начинается.

– Ты ешь здесь, вместе со всеми? – спросил я.

– Нет, мне в палату приносят.

Мы встали, я проводил ее до кровати. Достал из сумки приве­зенное с собой и положил в тумбочку.

– Спасибо большое, – поблагодарила Галя.

Потом, застеснявшись, добавила:

– Не привозите мне никаких продуктов. Мне ничего не надо...

Всегда она стеснялась, когда о ней проявляли заботу. Стали прощаться.

– Галя, – сказал я. – Сюда к вам очень сложно попадать: без пропуска не пройдешь, а его не дают, сегодня с трудом выпросил. Каждый день навещать тебя не удастся. Будем привозить тебе передачи. Ты так и знай: хоть нет нас, но мы всегда тут, рядом с тобой... До свидания, Галочка!

Поцеловал ее. Она, сидя на кровати, провожала меня своим взглядом и улыбкой.

Я вышел из института несколько успокоенный: состояние Гали не показалось мне таким уж плохим. Подумалось, что, может быть, преувеличили степень ее заболевания?

Дома застал семейство в сборе: дядя Ваня и Ира возвратились с работы, Алеша – из института. Все обступили меня, и я подробно рассказал о встрече с Галей: и о том, как она выглядит, и о чем мы говорили, и прочее, и прочее.

– Значит, ей стало намного лучше, – подытожила Вера. – Если бы ты видел, какой ее повезли в больницу!

– Дай Бог, чтобы все обошлось! – вздохнула Катя.

Со следующего дня я стал регулярно возить Гале передачи. Полиэ­тиленовый пакет наполнялся разными фруктами, ставился туда неболь­шой термос с куриным бульоном, добавлялось еще что-нибудь вкусненькое, которое, как знали мы, любила Галя. Туда же клал за­писку, в которой кратко сообщал о том, что делалось дома. В проход­ной института, где в определенные часы скапливалось много народа, старушка, полная, круглая, как мячик, разговорчивая и добрая, все наши передачи ставила в тележку и увозила. Потом долго приходи­лось ждать ее возвращения. Галя посылала с нею назад пустой тер­мос, остававшийся от вчерашней передачи, но ответов на записки почему-то не было: видимо, писать она не могла.

В воскресенье утром к Гале отправились Вера, Алеша и я. К нам должна была присоединиться еще моя сестра Руфина. Она из сво­его Медведкова прибыла раньше, выписала пропуск и встретила нас на улице. Направились в вестибюль.

Но как пройти к Гале вчетвером по одному пропуску? Все реши­ла многоумная и многоопытная Вера:

– Пойдем по двое, – сказала она.

Первыми пошли Вера и Алеша.Мы сидели с Руфой в вестибюле и разговаривали. Она выражала свои горестные чувства в связи с случившимся с Галей и спрашивала:

– Да с чего же это могло произойти? Были ли хоть какие-то признаки болезни?

– В том-то и дело, что не было, – отвечал я. – Иначе разве я уехал бы из Москвы в санаторий?

Разговор тянулся вяло, с перерывами. О чем было говорить?

– Ой, горе-горе, беда-беда! – вздохнул я.

– Ничего, может, все обойдется, – успокаивала меня Руфа.

В дверях показалась Вера, тяжело ступая, подошла к нам, села на стул, сказала:

– Алеша еще остался с матерью, они в актовом зале...

Пошли туда мы с Руфой. В просторном зале с рядами кресел бы­ло много посетителей. Галю и Алешу увидели впереди справа. Подо­шли, радостно поздоровались и устроились тесной кучкой. Потекла беседа.

– Как ты поживаешь? – спросила Галю Руфа.

– Ничего, живу, – отвечала она. – Как не жить при такой заботе обо мне. Вот Алеша приехал – это такая радость для меня!

Она повернула к нему свое лицо, и в ее улыбке, взгляде было столько любви и нежности! Ей было мало видеть сына, хотелось еще физически ощущать его, и она то и дело прикасалась то к его руке, то к лицу, гладила по плечу, по волосам. Вот она какая, материн­ская любовь! Продолжая начатый разговор, Галя сказала:

– Лучше мне стало. Голова больше не болит. По­ду­мав немного, добавила:

– Нет, все-таки там в ней что-то есть!

И она прикоснулась рукой к левому виску.

Мы невольно обращали внимание на людей в зале. Находящихся на излечении можно было определить по больничным халатам. У неко­торых головы были забинтованы, значит, они уже перенесли операцию. Среди больных были и старые, и молодые, и даже дети. У стены, где проход вдоль зала, сидел мальчик лет четырнадцати, худой и блед­ный, с запавшими глазами. Около него находилась его мать средних лет с измученным страдальческим лицом. Они о чем-то разговаривали. Мальчик вел себя возбужденно, нервничал, то вставал со стула, то садился. Неподалеку от них особой группой сидели девочка лет шести и пришедшие навестить ее отец, мать, бабушка. Увидев, что мы обра­щаем внимание на этих детей, Галя сказала:

– Здесь есть детское отделение. Я как-то случайно заглянула туда и ахнула: столько их там! Некоторым всего по три-четыре го­дика. Смотреть на них – сердце замирает от боли! У них-то откуда такие заболевания?

По проходу между стеной и креслами две медицинские сестры, все в белом – в белых шапочках, белых халатах, белых штанах, про­везли тележку-носилки. На ней лежал человек, голова которого была сплошь перевязана марлевыми бинтами, и нельзя было понять, кто это – мужчина или женщина.

– Это на перевязку, – пояснила Галя.

Из наблюдений, встреч, разговоров для меня стал более отчетли­вее вырисовываться профиль Института нейрохирургии имени Бурденко. До этого я слышал, что есть такой, но плохо представлял себе, чем он занимается. Значение самого слова "нейрохирургия" не было мне ясным. Только теперь я понял грозный смысл этого слова, означаю­щего заболевание наиважнейшего органа человека – головного мозга, такого его заболевания, которое требует хирургического вмешатель­ства. Страх жутким холодом стал закрадываться в сердце, страх за Галю!

Беседа наша продолжалась. Я смотрел на Галю, принимал участие в разговоре, стремясь ничем не выдать все нарастающего беспокой­ства. Галя спрашивала Алешу, как у него идут дела в институте, Руфу – о ее работе в школе. Ей отвечали, что все идет хорошо, все благополучно, минуя теневых сторон, чтобы не расстраивать ее, не вызывать у нее еще каких-то переживаний.

Время близилось к обеду. Мы встали начали прощаться.

– Галя, не тревожься, – сказала Руфа. – Будь уверена, что все у тебя кончится благополучно. Мы будем навещать тебя!

Мы пошли к выходу, Галя – в свое отделение...

Всех нас волновало, помимо всего прочего, то, что личные встречи с Галей были очень редкими. Мы представляли себе, как тяжело ей там одной, не привыкшей находиться вне семьи. Катя и Вера каждый день звонили в справочное бюро института, чтобы узнать, в каком она состоянии, но ответы оттуда были слишком краткими и мало что нам говорили. На просьбы выдать пропуск для посещения от жен­щины за окном следовали отказы. Из разговоров с родственниками больных Вера выяснила, что можно получить постоянный пропуск, если об этом распорядится лечащий врач. Кроме того, с ним надо было обязательно встретиться и затем еще, чтобы выяснить, что же такое с Галей. Целая неделя прошла, как я возвратился в Москву, а его до сего времени не удалось увидеть.

И вот однажды я приехал в институт около 12 часов дня, напра­вил передачу Гале со старушкой, а сам пошел в бюро пропусков и за­явил, что хочу встретиться с лечащим врачом Черепановым. Дежурив­шая женщина связалась с ним, он дал согласие. По выданной записке я прошел в первое отделение. Медсестра по моей просьбе вызвала из ординаторской Анатолия Николаевича. Был он худощав, невысокого рос­та, с невыразительным лицом, на котором навеки застыло какое-то виноватое, заискивающее выражение, небольшие серые глаза смотрели беспокойно.

– Анатолий Николаевич! – обратился я к нему. – Скажите, пожалуйста, как вы находите состояние Галины Григорьевны Вершининой, она у вас в пятой палате.

– Что я могу сказать? Самочувствие ее улучшилось, сознание она не теряет, однако у нее наблюдается расстройство интеллекта, ответил он.

– Расстройство интеллекта?! – насторожился я. – А в чем это выражается?

– Ну, например, она многого не помнит, затрудняется в ответах.

– Что же все-таки с нею, по вашему мнению?

– Предварительный диагноз – возникновение опухоли в области головного мозга.

Сказал он это так просто, как будто речь шла о мало значащем явлении, вроде легкого насморка от простуды. Видимо, ему уже мно­го раз приходилось давать такой ответ, и он стал для него обычным. Я же вздрогнул от его слов будто от удара электрического тока и первое время даже не нашелся, что сказать. Он заметил мое состоя­ние, смотрел на меня вопросительно своими добрыми глазами и тоже молчал.

– Что вы, Анатолий Николаевич! – воскликнул, наконец, я. – Разве это может быть?

– А почему нет?

Его ответ был логичен: действительно, отчего же нет? Однако страшно было даже подумать о том, что у Гали такая болезнь, и я попы­тался подсказать Черепанову иной вариант:

– Может быть, у нее абсцесс на почве заболевания среднего уха?

– Возможно, однако с уверенностью об этом нельзя сказать до операции.

– А у нее будет операция?!

– Да, конечно. В том и другом случае она неизбежна.

И опять он смотрел на меня своим робким взглядом виноватого человека.

Вот оно что! Я стоял, переминаясь с ноги на ногу, не в силах сразу постичь этой ужасной реальности. Сердце заколотилось, засту­чало в висках, вдруг стало жарко.

– Когда же будет операция? – упавшим голосом спросил я.

– Как только закончим анализы и исследования... Да, кстати, вдруг добавил Черепанов, как будто что-то вспомнив, – Галина Григорьевна жалуется, что вы ее редко навещаете.

– Анатолий Николаевич, я сейчас в отпуске, у меня много свободного времени, я каждый день привожу ей передачи, – сбивчиво говорил я, – словно оправдываясь, – но пройти не могу: не дают пропуска.

– Это мы сейчас уладим!

Он подошел к столу дежурной медсестры, взял телефонную труб­ку, набрал номер.

– Бюро пропусков?.. Черепанов. Выдайте пропуск для каждодневного посещения Вершининой Галины Григорьевны!

Я поблагодарил его и попросил разрешения зайти к Гале, на что он охотно дал согласие.

С тяжелым чувством, совершенно подавленный вошел я в Галину палату. Она удивилась, увидев меня, так как не ожидала моего по­явления. Как бы отвечая на ее недоуменный взгляд, я сказал:

– Я только что разговаривал с Анатолием Николаевичем, и он разрешил заглянуть к тебе на минутку.

– Ну, что? Что он говорит? Можно уже домой?

В ее словах и тоне, каким они произносились, было столько по­рыва, нетерпения, надежды! Настороженные глаза вопросительно оста­новились на моем лице.

– Нет, Галочка. Придется еще немного побыть здесь. Он сказал, что надо тебя полечить. Окрепнешь, отдохнешь, а тогда уже домой, ответил я.

Впервые за все время совместной жизни я лгал ей. Бывают в жизни положения, когда человек не может и не должен говорить правду.

Разговор с Черепановым взволновал не только меня, но и всех в доме. Нам казалось, что надо действовать, чтобы спасти Галю, ку­да-то ехать, идти, кого-то просить, что-то делать... Но что имен­но? Вот этого-то толком никто не знал. Вера и Катя склонялись к мнению, что прежде всего надо поговорить с заведующим отделением. Вечером позвонила Руфа и, узнав положение, порекомендовала это же:

– Надо добиться встречи с заведующим отделением. Он у них там главный. Его обо всем информируют. Он опытнее других и больше знает. Лечащий врач не решает всего. Что ему заведующий отделением прикажет, то он и выполнит. Даже если операция, то она будет только по указанию заведующего отделением.

Мы уже знали, что заведовал первым отделением профессор Сер­гей Николаевич Федоров. Но как попасть к нему? При посещении Гали Вера выведала у медицинских сестер, что, как правило, в первую по­ло­вину дня он занят операциями, лучше всего просить у него приема в четвертом-пятом часу после обеда.

В один из ближайших дней мы с Верой опять отправились в Инсти­тут имени Бурденко, прошли в первое отделение. Федоров был в орди­наторской. Дежурная медсестра доложила ему, что мы просим принять нас. Из-за дверей послышался голос:

– Пусть войдут.

Мы вошли. В большой комнате стояли столы у стен слева и спра­ва, третий – в глубине комнаты напротив дверей. За этим столом, от­ки­нувшись на стуле, чуть боком сидел человек лет пятидесяти пяти, с редкими седеющими волосами, глубокими залысинами на висках, гру­боватым широким лицом, на котором резко выделялись густые черные брови. Строгие и неприветливые глаза смотрели в упор. В комнате, кроме него, находились трое врачей, в том числе Черепанов, стоявший у стола в правой стороне комнаты. Федоров предложил сесть. Я помес­тился на стуле напротив него, Вера чуть сзади. Я назвал свою фами­лию, для пущей важности упомянул место работы и должность, а затем перешел прямо к делу:

– Сергей Николаевич, извините, что мы вас побеспокоили, однако я хотел бы знать, что ждет мою жену…

И назвал ее. Федоров вскинул вверх голову, силясь вспомнить. Черепанов тут же подал ему лечебную карту Гали. Взглянув в нее, профессор сказал:

– Ах, это та, которую привезли из больницы с Открытого шоссе, женщина с сильно нарушенным интеллектом...

– Скажите, ее заболевание тяжелое? – продолжал спрашивать я.

– Если поступила к нам, значит тяжелое. Сюда легко больные не попадают, – напрямую резал профессор, ничуть не заботясь о том, как отразятся его слова на тех, к кому они обращены.

– Что же у нее?

– Опухоль. Опухоль мозга.

Как и в разговоре с Черепановым, я опять спросил, не абсцесс ли это, хватаясь за эту мысль, как утопающий за соломинку в надеж­де на спасение.

– Вряд ли. Не думаю, – был его ответ.

– Но ей же в последнее время стало лучше.

– Это оттого, что мы ей дали сильно действующие лекарства.

– Если опухоль, то отчего же она могла появиться? – недоумевал я.

– Ну, на этот вопрос вам никто не ответит. Пройдет лет двад­цать, прежде чем мы будем что-то знать о причинах возникновения этой болезни.

Присутствовавшие в комнате врачи молча внимательно слушали этот разговор. Понимая, что после всего сказанного профессором спрашивать о том, будет ли у Гали операция, бессмысленно, я лишь осведомился, когда она предполагается.

– Видимо, на следующей неделе, – ответил Федоров. – Прежде надо провести сканирование, то есть определить точно местонахождение поврежденного участка мозга. Без этого операцию делать нельзя. Обращайтесь к Анатолию Николаевичу, – кивнул он в сторону Черепанова, – он будет держать вас в курсе дальнейшего.

Помолчав немного, Федоров спросил:

– Один вопрос к вам: ваша жена левша?

Вера ответила ему утвердительно. А я подумал: "Какое это име­ет значение, левша Галя или не левша?"

– До свидания, – сказал Федоров, не вставая со стула. Сказал, как отрубил. Аудиенция окончилась.

Когда мы вышли на улицу, Вера не выдержала и зарыдала, говоря:

– Толя, да ведь он же нам никакой надежды не оставил!

Я и сам был не в лучшем состоянии, чем она, но пытался успоко­ить ее:

– Не надо, Вера, плакать, возьми себя в руки. Еще не известно, что у Гали.

– Он же сказал, что опухоль.

– Может быть, он ошибается.

– Нет, этот не ошибется!

Тогда я прибег к последнему доводу:

– Если даже опухоль, то какая? Разные бывают.

– Да уж ясно какая... Одного уже потеряли от этого самого. Она имела в виду своего брата Юрия, умершего семь лет тому на­зад от рака.

– Давайте не будем делать операции, – плача, продолжала Вера, – она не выдержит ее, а так хоть сколько-нибудь еще проживет... Ведь все-таки это жизнь!

Я не стал ничего отвечать, в душе не соглашаясь с нею: без опе­рации оставалось ждать только близкой смерти Гали, операция же таи­ла в себе шанс, пусть ничтожно малый, на спасение ее, в крайнем слу­чае – на продолжение жизни.

Дни текли один за другим, гнетущие, наполненные тревожным ожи­данием. Отпуск мой кончился. Однако когда я сообщил о постигшем нашу семью несчастье начальнику управления Ковалеву, он после край­него удивления, чертыханий и выражения других эмоций сказал мне:

– Анатолий Алексеевич, когда вам будет необходимо, можете ухо­дить с работы в любое время и на сколько угодно.

Это разрешение было для меня очень важным в той ситуации. Галя ничего не знала, что ее ждет, чувствовала себя относитель­но хорошо, и она стала проситься домой, с каждым разом все настойчивее. Большого труда стоило убедить ее в необходимости продолжить пребывание в институте.

– Галя, не спеши выписываться. Ведь положение-то серьезное: твое заболевание связано с головой, а тут, сама знаешь, шутки плохи.

– Ну и что? – возражала она. – Исследования и всякие проверки кончились, дают мне только таблетки, а глотать их я и дома смогу. Да пойми же ты: не могу я здесь больше! Дома я буду чувствовать себя лучше и скорее поправлюсь.

И вот однажды терпение ее кончилось, и она сделала попытку са­мовольно уйти из института, направилась к кастелянше получать свои вещи, но та, конечно, не выдала их ей. После этого у нас с Галей состоялся бурный разговор, при котором я требовательно попросил ее, чтобы она впредь такими выходками не ставила бы в неловкое по­ложение ни себя, ни нас всех. Почувствовав, что ее самостийные действия ни к чему не приведут, она смирилась и повела себя спо­койнее.

Прошел праздник Октябрьской революции, не принесший нам радо­сти. В мглистом московском небе закружились белые хлопья мокрого снега. Дома и улицы помрачнели.

10 ноября, в пятницу, позвонили из Института нейро­хирургии и сообщили, что меня хочет видеть заведующий отделением профессор Федоров. Я помчался туда. Сергей Николаевич принял меня в той же комнате. Он сообщил, что операцию Гале вынуждены отложить.

Сканер [1], имеющийся в институте, сломался. Такой аппарат имеется еще лишь в Научно-исследовательском институте неврологии Академии медицинских наук СССР. В ближайшее время направить туда Галю не удастся. И Федоров предложил временно взять ее домой, но прибыть с нею 27 ноября, когда ее вместе с другими повезут на сканирование.

– Я, конечно, очень рискую, отпуская ее домой. Если увидите, что ей станет хуже, немедленно привозите к нам, – сказал он.

О принятом решении я сообщил своим домашним. В институт прие­хала Вера с теплыми вещами для Гали. Пока я ловил такси, она одела ее, и они задали меня в комнате для родственников в проходной, а увидев остановившуюся машину, вышли к ней, и через минуту мы, усев­шись поудобнее, быстро покатили по вечерним московским улицам.

4

Дома радость по случаю возвращения Гали была всеобщей. Катя и Вера ухаживали за ней, как за маленьким ребенком, не знали, куда посадить, чем угостить. Дядя Ваня удовлетворенно покашливал. Ира молчаливо улыбалась, готовая выполнить любое ее желание. Позже при­ехал Алеша, и состоялась трогательная встреча матери с сыном. Гале не сиделось на месте, она то и дело вставала и ходила по комнатам, любовно смотрела на стены, окна, картины, притрагивалась к столам и стульям, вещам и вещицам. Светлая улыбка не сходила с ее лица. Когда мы остались в комнате одни, она подошла ко мне, крепко обня­ла, поцеловала, потом откинула назад голову и, смеясь, сказала:

– Никто не знает, какая я сегодня счастливая!

Я хорошо понимал ее: она радовалась тому, что вырвалась из больницы, где была невольной свидетельницей всех творившихся в ней ужасов, находилась дома, среди самых близких, самых дорогих ей лю­дей. И все мы вместе с нею тоже были счастливы почти полным счасть­ем оттого, что она была рядом с нами, могли видеть ее, разговари­вать с нею. И странное дело: все то страшное, что в действительно­сти было, которое не исчезло и не могло исчезнуть с появлением Га­ли среди нас, куда-то отодвинулось. Вернее, мы сами, умышленно об­манывая себя, отстраняли его, заталкивали подальше вглубь, чтобы хотя на краткое время не ведать и не знать его, отдохнуть от него душой. Этому все еще помогала теплившаяся надежда: "А вдруг все сказанное Черепановым и Федоровым ошибка? Ведь вот Галя ходит по комнатам, разговаривает, смеется. Может быть, она выздоровеет, и мы опять будем жить как прежде, счастливо, еще более счастливо?" Иногда в какие-то мгновения наступало отрезвление от всех этих на­дежд и мечтаний, и тогда я издали, чтобы Галя не заметила этого, со страхом смотрел на нее.

Прошло два-три дня после возвращения Гали, как она стала соби­раться на работу. Вся ее предшествующая жизнь прошла в труде, его она считала и долгом, и своей каждодневной обязанностью, и не мог­ла представить себе, что можно оставаться без дела хотя бы на корот­кий срок. И опять я повторял свои доводы о том, что работать ей нельзя и не следует, но она им не внимала и стояла на своем. Не же­лая обижать и расстраивать ее, я заканчивал примирительно:

– Ну ладно, ладно, Галя. Там видно будет, а пока отдыхай, набирайся сил.

То же говорили ей Катя и Вера. Ей хотелось заняться хозяйством. Она брала в руки тряпку, начинала стирать пыль со столов, шкафов и мебели. Однажды решила устроить генеральную уборку квартиры, надела халат, приготовила щетку, чтобы почистить палас, налила в ведро теп­лой воды. За этим ее застала Катя. Увидела и рассердилась:

– Неужели ты думаешь, без тебя некому убраться? Что же мы, сами-то без рук, без ног? Ну-ка давай, давай мне все это!

Гале пришлось уступить, но сделала она это с явной неохотой. В другой раз она увидела Алешины носки, трусы, майку, снятые им после бани, и, не долго думая, поставила в ванну эмалированный та­зик с водой, намылила их и, наклонившись, стала стирать. Опять она попалась на глаза Кате.

– Да что же ты делаешь, Галя! – воскликнула она. – Ведь тебе нельзя стоять внаклон. Неужто не понимаешь? За тобой как за малень­кой – смотри да смотри.

Но дело было уже сделано, и Галя, довольная, стала развешивать выстиранные вещи. При своей необыкновенно совестливой натуре она не могла находиться в стороне, когда видела за работой других. Од­нако сил у нее уже не стало: через короткое время она садилась от­дыхать или ложилась в постель.

Вечером семья собиралась у телевизора. Для всех наступал час, когда, глядя на голубой экран, можно было отвлечься от забот и тре­вог. Он уносил в бурлившую в мире жизнь во всем ее разнообразии.

27 ноября Гале надо было ехать на сканирование. Повезла ее Ве­ра, одев потеплее. До Института нейрохирургии они доехали городским транспортом. Но Гале опять не повезло: в машине с больными, которая направлялась в Научно-исследовательский институт неврологии, для нее не оказалось места. Веру это крайне возмутило: столько времени Галя лежала в стационаре, и все время по разным причинам отклады­валось это сканирование, и теперь, когда явились в твердо назначен­ный день, снова возвращаться ни с чем? Резко высказавшись по этому поводу, она расспросила, как доехать до института неврологии и, долго не раздумывая, остановила на улице свободное такси и повезла туда Галю.

Вечером мы поинтересовались у нее, что это за процедура– ска­нирование.

– Ничего особенного, – ответила она. – Сделали снимок, как на рентгене. Вот и все.

– А не сказали, что снимок-то показал? – спросила Катя.

– Нет, он еще не был готов.

Вскоре, буквально через несколько дней после этого, Гале стало хуже. Снова начались головные боли. Она редко поднималась с постели. Мы встревожились. Помня наказ Федорова, стали уговаривать Галю ехать в Институт нейрохирургии. Она и слышать об этом не хотела: когда мы, сев у ее кровати, заводили на эту тему разговор, поворачи­валась лицом к стене и молчала. Бедная, как ее было жалко! Какие душевные муки переживала она! Но выхода не было, и мы приступали к ней снова и снова. Ее по-всякому убеждали Вера, Катя, я и Алеша. Постепенно эти разговоры становились все более настойчивыми и рез­кими.

– Галя, ведь мы не шутки шутим, – говорил я. – У тебя серьезное заболевание, и от него таблетками, сидя дома, не избавишься. Нужно лечение под постоянным наблюдением врачей. Что говорил тебе Черепанов, когда отпускал сюда? Немедленно возвращаться, если наступит ухудшение. Так надо же ехать!

– Не поеду я, не поеду! – отвечала она и начинала плакать!

– Галя, милая! Неужели ты думаешь, будто нам хочется отправить тебя в больницу?! Пойми же, пойми: нельзя иначе. Речь идет о твоем здоровье. Оно нам, может быть, еще дороже, чем тебе самой.

Видя, что улучшения не наступает, она наконец сдалась и согла­силась ехать.

День был воскресный, но, несмотря на это, я позвонил по теле­фону в Институт нейрохирургии. Дежурным по первому отделению, к счастью, был Черепанов. Я обрисовал ему положение Гали, напомнил указание профессора Федорова и попросил принять ее.

– Я все понимаю, – ответил он, – но нет ни одного свободного места. Знаете что: позвоните мне во второй половине дня, я что-нибудь придумаю.

Когда я позвонил ему через несколько часов, он сказал, что Галю можно привозить. Не мешкая, я побежал на автобусную остановку, взял такси и подогнал его к дому. За это время Галя и Вера успели одеть­ся и с сумкой, в которую были собраны необходимые вещи, вышли на улицу. Я помог им сесть в машину.

В Институт нейрохирургии приехали уже к вечеру. Вошли в при­емное отделение, где находились разные люди. Доложились дежурному врачу. Он сказал, что надо подождать Черепанова. Наконец он пока­зался в дверях из внутренних помещений в белом халате и белой вра­чебной шапочке. Мы поднялись и пошли навстречу ему, поздоровались. Как всегда виновато улыбаясь, он обратился к Гале:

– Ну что Галина Григорьевна, опять к нам? Не беспокойтесь, устроим вас. Сегодня я дежурный по отделению, так что все в моих руках.

Ему явно хотелось подчеркнуть свое значение. Мы хором стали благодарить его за проявленную заботу. По его улыбке, не сходившей с лица, было видно, что ему приятно то внимание, с которым мы к не­му обращались в присутствии других людей, находившихся в приемном отделении. Он продолжал говорить:

– Недельку полежите у нас, а потом и операцию вам сделаем.

– Какую операцию?! – в ужасе воскликнула Галя, отшатнувшись от Черепанова.

Глаза ее расширились и остановились, в них застыл страх. Наступило замешательство. Черепанов смущенно говорил, глядя то на меня, то на Веру:

– Я думал, что вы подготовили ее к тому, что должна быть операция.

– Нет, нет! – твердила Галя и махала руками в сторону Черепанова, как будто отпихивая его от себя.

Подожди, Галя, подожди, – пытался я успокоить ее. – Вопрос об операции еще не решен окончательно, там видно будет...

– Нет, нет! – одно и то же повторяла она, потом повернулась и пошла к стулу, на котором до этого сидела. И Черепанов, и мы не знали, что дальше предпринять. Наконец он сказал:

– Вы подумайте еще, как быть. Попытайтесь уговорить ее, а я зайду к вам попозже.

И ушел. Долго и настойчиво бились мы с Верой над Галей, чтобы получить ее согласие остаться здесь. Каких только доводов мы не приводили ей! Сначала она говорила нам свое "нет", а потом и вовсе перестала отвечать, устремив взгляд в пол. В конце концов умолкли и мы. В таком положении застал нас Черепанов, когда через полчаса появился вновь.

– Ну как? Что решили? – спросил он.

– Да вот не соглашается Галина Григорьевна, – ответил я.

– Напрасно, напрасно, – с укоризной заметил он Гале, а нам с Верой сказал:

– Что ж? Поговорите еще дома... Все равно вам придется привозить ее сюда. Только могут возникнуть затруднения с местом. Сегодня я воспользовался своим правом дежурного.

Простившись, он ушел. Так мы и вернулись домой ни с чем, в пол­ном неведении о том, что делать дальше.

Галя замкнулась в себе, почти не разговаривала с нами. Возвратясь с работы, я садился у ее постели, спрашивал о самочувствии, о том, как прошел день, и постепенно переводил разговор все на то же – на необходимость лечь в больницу. Я убеждал ее, что у нее воз­ник абсцесс на почве хронического заболевания среднего уха, избави­ться от него можно лишь путем хирургического вмешательства, однако эта операция не представляет опасности. Если немедленно не принять меры, то дело может кончиться трагически. Такие разговоры вели с ней все домашние. Привлекли к ним и Алешу как медика.

Между тем болезнь у Гали прогрессировала. Усилились головные боли: она невольно все чаще подносила руку к левому виску. С каждым днем Галя все более слабела и уже с трудом могла ходить. И вот тог­да она поняла, что выхода нет, избежать операции невозможно.

Однако теперь в Институте нейрохирургии не было свободного места. Звонили туда каждый день, но всякий раз получали отрицатель­ный ответ. Пришлось вновь обратиться к Федорову, и помогло только его вмешательство.

Стал проблемой вопрос уже о том, как туда доставить Галю. Мы сомневались, сможет ли она выдержать поездку в такси. Решили обра­титься в отделение скорой помощи Фрунзенской поликлиники с прось­бой дать их специальную машину. Они пошли нам навстречу и сказали, что машина выйдет тотчас же. Дело было вечером 11 декабря, когда я возвратился с работы. Стали готовить Галю к поездке, обувать и оде­вать, собирать необходимые вещи.

Машина пришла не такая, какую мы ждали: она не была оборудова­на для перевозки больных в лежачем положении. Сопровождать Галю по­ехал я. Мы с нею находились в задней части машины, наглухо отгоро­женной от передней. Я обнял ее за талию, наклонил к себе, чтобы ей легче было сидеть, и так поддерживал всю дорогу. Ехали мы молча, каждый думал свою тяжкую думу.

В приемном отделении Института нейрохирургии долго не было де­журного врача: он куда-то вышел. Я посадил Галю на стул, сам при­строился рядом с ней. Ей было тяжело, лицо казалось утомленным, гла­за полузакрыты. Она положила голову на мое плечо, прижалась ко мне, как будто искала у меня помощи и защиты. Я тихонько, гладил ее руки, чтобы ободрить и успокоить. В слабо освещенной комнате было пусто и тихо.

Явился врач. На своем столе в стопке бумаг отыскал врачебную карту Гали и тут же распорядился принять ее. В гардеробной я помог ей снять верхнюю одежду, облачиться в больничный халат, надеть на ноги тапочки. Старушка-санитарка взяла ее под руку и повела в палату. В дверях Галя остановилась, посмотрела на меня, улыбнулась жалкой растерянной улыбкой и, кивнув головой, пошла дальше по коридору маленькими шажками, сгорбившись. Я смотрел им вслед, пока они не скрылись за поворотом.

5

Поместили Галю в той же пятой палате, где она лежала ранее, но только на кровати у входной двери справа. Соседками ее были уже все новые лица.

Мы опять часто посещали Галю. Но теперь нам было уже легче про­никать к ней, так как мы хорошо освоились с порядками, заведенными в Институте нейрохирургии. Черепанов не отказывал давать разрешения на получение пропусков. В обычные дни навещала Галю Вера, понимая, что мне нельзя часто уходить с работы. В выходные дни ездил к ней я, иногда вместе с Верой. Чего стоили ей эти поездки! Наступило время, которого она очень боялась. В декабре ударили жестокие моро­зы. Такой холодной зимы не было в Москве с 1939 года. Ночами термо­метр показывал до сорока градусов ниже нуля. Стены и окна домов за­индевели, тротуары обледенели и стали скользкими. Вера, ходившая и по хорошей-то дороге с трудом, теперь передвигалась еле-еле, боясь оступиться, хватала меня за руку. Положение осложнялось тем, что в холодную погоду ей перехватывало дыхание, она выбивалась из сил, каждая поездка была с ее стороны настоящим подвигом. Но, несмотря ни на что, она регулярно посещала Галю. Ей теперь особенно необхо­дима была помощь, так как сама она уже не могла подниматься с посте­ли и во всем зависела от других. Медицинский персонал оказывал ей должное внимание, но все-таки нужны были и свои глаза, и свои руки.

Среди многих преимуществ, какими обладают женщины перед муж­чинами, есть одно очень важное – это умение ухаживать за больными. Мы, мужчины, можем часами торчать около заболевшего, но пользы ему от этого обычно бывает мало. Другое дело женщины: они сразу видят и понимают, чем надо помочь ему. Так и Вера. Только явившись в па­лату и едва перекинувшись с Галей несколькими словами, она тут же бралась за дело: перестилала постель, переодевала Галю, умывала, причесывала, кормила и поила ее. Она заводила знакомства с нянями, медицинскими сестрами, просила их получше последить за Галей, не жалея, рассовывала им трояки и пятерки, помня пословицу: "Не подма­жешь – не поедешь".

Между тем шли дни, а операцию Гале не назначали. Это стало бес­покоить нас: мы понимали, что если операция неизбежна, то делать ее надо скорее, чтобы не запустить болезнь. Черепанов, когда спрашивали его об этом, ничего определенного сказать не мог. Да не от него это и зависело. Кроме того, неизвестно было о результатах сканирования. Все это вынуждало нас обратиться к профессору Федорову.

На этот раз я пошел к нему вместе с Алешей, который просил взять его, так как мог лучше вникнуть в суть того, что будут гово­рить о состоянии Гали. Принял он нас все в той же ординаторской, за тем же столом и в той же позе независимого, знающего себе цену че­ловека.

– Когда операция? – повторил он мой вопрос. – Операция будет...Вот только у нас где-то затерялись снимки с результатами сканирования… Нашли их или нет? – обратился он к присутствовавшим при разговоре врачам, переводя свой тяжелый взгляд с одного на другого.

Оказалось, что никто из них этих снимков не видел. Была высказана мысль, что они еще не поступили. Наконец все утвердились в этом мнении.

– Без снимков нельзя, – тихо, как будто самому себе сказал Федоров. А потом после небольшой паузы вдруг спросил меня:

– А не мог ли бы кто-нибудь из вас туда съездить за ними? Для ускорения дела...

– Пожалуйста. Я сам завтра же поеду, – ответил я. – Только дай­те мне какую-либо бумагу, иначе мне их не доверят.

Отношение в Институт неврологии тут же было составлено, и Федо­ров подписал его.

На следующий день утром я отправился туда. Это оказалось очень далеко, за станцией метро "Сокол". Руководствуясь подробным расска­зом Веры, я без труда разыскал и институт, и нужную комнату, и того худощавого и чернявого врача, который делал Гале сканирование. По­здоровавшись, я объяснил цель моего визита. Он взял поданную мною записку и попросил подождать. Я нервничал, шагая по коридору взад и вперед: уж очень много значило то, что запечатлелось на снимке! Врач вышел из своей комнаты минут через пять, держа в руке белый конверт.

– Вот пожалуйста, – сказал он, подавая его мне, и приветливо улыбнулся. Я поблагодарил его, но не спешил уходить. Меня очень интересовало его мнение, что же у Гали: ведь он специалист, через его руки прошли сотни таких больных. И я обратился к нему с вопросом:

– Будьте любезны, скажите, что, по вашему мнению, у моей жены: опухоль или абсцесс?

– Судя по конфигурации изображения, я с большой долей вероятности могу утверждать, что у нее абсцесс. Оставляю не более пяти процентов на возможность опухоли, и то на всякий случай.

Я горячо поблагодарил его за оказанное мне внимание и ушел. Ах, как легко стало у меня на душе после разговора с этим врачом! "Конечно же у нее абсцесс! – думал я, быстро шагая по насквозь про­мерзшему тротуару, выпуская изо рта клубы белого пара. – Пусть опе­рация, пусть самая сложная, но все же есть надежда на спасение. Ка­ких чудес не делают современные хирурги!" И день не казался теперь уже таким холодным, и путь обратный не был таким долгим.

В Институте нейрохирургии я вошел в первое отделение уверенной походкой. Навстречу мне из своего кабинета вышел Федоров в пальто и с шапкой в руке. Увидев меня, он остановился, поздоровался и спросил:

– Ну как?

– Вот! – подал я ему конверт. Он взял его, подошел к окну, положил на подоконник шапку, раскрыл пакет и вынул из него две карточки размером 9 х 12, посмотрел сам, потом показал мне. На одной карточке был рельефно виден головной мозг, Галин мозг, со множеством извилин, снятый сбоку, на другом снимке этот же мозг, но снятый сверху. На обоих снимках в левой части отчетливо выделялось круглое белое пятно, на котором не было ни извилин, ничего другого. Ткнув пальцем в это пятно, Сергей Николаевич сказал:

– Вот это и есть болезнь вашей жены.

Я не преминул передать ему мнение врача, делавшего сканирование, о том, что у Гали не опухоль, а абсцесс. Мне так хотелось, чтобы он тоже поверил в это! Однако Федоров почти не обратил внимания на мои слова и вяло сказал:

– Может быть.

Потом добавил:

– На следующей неделе будем оперировать.

Положил снимки опять в конверт, отнес его в ординаторскую, воз­вратившись, быстро направился к выходу. Я пошел в палату к Гале.

Вечером дома я всех уверял, что у Гали абсцесс, что такой опыт­ный человек, как врач, делавший снимки, не мог ошибиться. Все готовы были верить мне, так как им тоже хотелось верить в это, и даже не­много приободрились и оживились.

6

В очередную пятницу, когда врач принимал родственников больных, лежавших в первом отделении, мы с Верой опять были у дверей в малень­кую комнату в бюро пропусков. Нас волновал вопрос, когда же будет операция у Гали. Они обычно планировались заранее на всю следующую неделю. На этот раз с пришедшими беседовал Юрий Константинович Трунов, молодой человек лет тридцати пяти, необыкновенно красивый, об­ращавший на себя внимание своей высокой статной фигурой, правильны­ми чертами белого лица с легким румянцем и умными глазами, смотрев­шими мягко и внимательно. Во всем его облике чувствовалась непоказная уверенность в себе и в то же время доброжелательность. Из раз­говоров мы уже знали, что он, несмотря на молодость, был талантли­вым нейрохирургом. Я видел его ранее в ординаторской при посещении Федорова. Он, видимо, тоже запомнил меня: я это почувствовал по его оживившимся глазам, когда мы вошли в комнату, где он принимал.

Беседа с ним была короткой. Мы задали ему интересовавший нас вопрос. Заглянув в бумажку, лежавшую перед ним, он ответил, что опе­рация назначена на 26 декабря – во вторник на следующей неделе.

– А кто будет делать операцию? – спросил я.

– Для этого выделяется бригада, а кто войдет в нее – этого я не знаю, – спокойно ответил он, в упор глядя своими умными добрыми глазами.

Для нас началась тяжелая неделя, до краев наполненная мучитель­ными переживаниями. Галю мы теперь посещали каждый день. Я обычно приезжал к ней вечером, уходя из министерства до окончания рабочего дня: никто препятствий мне не чинил, зная мое положение. Я помогал ей сесть на постели, надеть халат, на ноги – тапочки, чистой влаж­ной тряпочкой вытирал ей руки /ходить к умывальнику, который был рядом, за перегородкой, она уже не могла/, и начиналась у нас не­принужденная беседа. Я спрашивал, как прошел день, был ли врачебный обход, что сказал Черепанов и пр. Она в свою очередь интересовалась положением в семье. В разговоре она часто не могла вспомнить нужное слово, останавливалась, думала и все-таки говорила другое, отчего смущалась, виновато улыбаясь. Я делал вид, что ничего особенного в этом не нахожу, ободряя ее, подсказывал то слово, которое она ис­кала, и беседа шла вполне успешно. Мы почти не замечали присутствовавших в палате людей. К соседкам Гали тоже приходили родственники, у них были свои разговоры.

Галя вела себя в эти дни мужественно. Конечно, на душе у нее была большая тревога, но внешне она никак не проявляла ее. Я внима­тельно вглядывался в ее лицо, но оно было спокойным, улыбка свети­лась в глазах. Я тоже всеми силами стремился не выказать страха пе­ред предстоящим и использовал всякую возможность, чтобы вселить в нее веру в благополучный исход операции. Женщина на койке напротив тоже готовилась к операции. Однажды она рассказала о своей семье, дочери, внуках. Я умышленно затеял с ней разговор о ее болезни и спросил, с чего она началась.

– А ни с чего, – ответила она. – Не хворала я, и голова не болела, а только стала замечать, что вижу хуже. Дальше-больше, пошла к врачам, да вот и попала сюда.

Помолчав, добавила:

– Делать, видно, нечего – пускай режут!

– А вы не бойтесь, – успокоил я ее. – Вон сколько таких случаев, и у всех обошлось благополучно.

– А я и не боюсь, – спокойно промолвила она.

Галя слушала нас внимательно, и я почувствовал, что достиг цели: глаза у нее стали веселее, улыбка светлей. Уходя от нее, я встретил в коридоре украинку из Киева, ранее лежавшую в одной палате с Галей. Голова ее была забинтована. Она узнала меня, подошла, разговорились. Ее уже оперировали и с хорошими результатами: боли в голове прекратились, стало хороши самочувствие, вот только правый глаз навсегда перестал видеть. Но, несмотря на это, она была в отличном настроении: жизнь для нее продолжалась! Я попросил ее поговорить с Галей о том, чтобы она не боялась операции.

– Я уже говорила с ней об этом и еще обязательно поговорю, заверила она меня

Вера тоже готовила Галю к тому, что неизбежно должно было со­вершиться. Помимо прочего, она исподволь вела разговор о ее косе, предлагая отрезать ее. Галя долго не соглашалась: ей не хотелось расставаться с нею. Ранее, еще задолго до болезни, она мне как-то сказала:

– Что, если я буду ходить стриженой? Пойду в парикмахерскую, и пусть мне сделают короткую прическу.

И вопросительно посмотрела на меня, чтобы узнать мою реакцию. Я категорически возразил: я и представить себе не мог Галю без ее прекрасных пушистых мягких и волнистых волос. А вот теперь пришло такое время! Вера ласково, но настойчиво убеждала ее:

– Галя, ведь все равно перед операцией отрежут ее и выбросят. Лучше сделаем это сами. Она тебе же самой еще пригодится...

Думала, думала Галя, наконец, махнула рукой и сказала:

– Давай режь!

В воскресенье вечером все собрались на кухне за ужином. Вера, обратясь к Алеше, дрогнувшим голосом сквозь слезы сказала:

– Алеша, поедем завтра вместе с нами к твоей маме: такой, какая она сейчас, ты ее больше никогда не увидишь!

На следующий день у кровати Гали сидели и Вера, и Алеша, и я. Она лежала, была все такая же спокойная, внимательно слушала, что мы ей рассказывали, сама почти ничего не говорила. Галя все смотре­ла и смотрела на Алешу, держа его руку в своей, слабая улыбка не сходила с ее лица. Она не заплакала, когда мы уходили, но в ее настороженном взгляде было столько тревоги и тоски, затаенной, невыска­занной муки!

И вот наступил этот страшный для всех нас день. Мы с Верой при­ехали в Институт нейрохирургии часам к десяти утра, прошли в вести­бюль главного входа. Здесь, как всегда, были посетители, на своем месте, у дверей во внутренние помещения, сидела на стуле величественная медсестра Лидия Ивановна, седовласая, в белом халате. Что-либо узнать здесь можно было только через нее. Она уже привыкла постоянно видеть нас в этом помещении, сочувствовала нашему горю, поэтому охотно откликнулась на просьбу Веры проведать о Гале. Лидия Ивановна отлучилась на несколько минут, а возвратившись, сообщила, что Галю в операционную еще не увозили.

Начались часы томительного ожидания. Молча сидели мы на стульях у стены справа от входных дверей. Да и о чем было говорить? Сознание притупилось, не возникало никаких мыслей, чувства одеревенели. Глянул сбоку на Веру: она сидела, чуть наклонившись вперед, с блед­ным лицом и неподвижным взглядом, устремленным вниз; весь ее вид выражал горе и сосредоточенное ожидание. Медленно, очень медленно тянулось время. Мне даже показалось, что мои часы остановились, но нет: секундная стрелка все также торопливо спешила по кругу. Я вста­вал, нервно ходил взад и вперед, снова садился. Таких, как мы, здесь было несколько человек, которые тоже сидели, вставали, ходи­ли, нервничали. Иногда в стене напротив нас открывались двери, из них быстрыми шагами выпархивали хирургические медицинские сестры, все в белом: в белых шапочках, белых куртках, белых штанах, как не­земные существа. В проеме открываемой ими двери виднелась широкая парадная лестница, ведшая на второй этаж в хирургическое отделение: по ней должны были везти Галю.

Прошел час, два часа. Наконец, Лидия Ивановна поманила рукой Веру и сообщила ей, что операция началась. На лице Веры выступили пятна, тени легли у глаз, от волнения она не могла сидеть и тоже стала ходить, с трудом переставляя усталые, отяжелевшие ноги, пока­чиваясь из стороны в сторону. Нервное напряжение достигло предела. Воображение невольно рисовало Галю на операционном столе и то стра­шное, что делали с ее головой. И снова я вскакивал, и ходил, и хо­дил, не чувствуя усталости. Медленно, слишком медленно тянулось время, казалось, не будет конца этому кошмарному дню. Обычно леча­щий врач выходит в вестибюль и сообщает родным, как прошла опера­ция. Шагая взад и вперед, я все смотрел на дверь, не покажется ли Черепанов, но он не появлялся. Где-то уже в четвертом часу Лидия Ивановна, опять отлучившись, сказала нам, что операция закончилась, Галя пришла в сознание, опасность миновала. Вздох облегчения вы­рвался из груди. И эта самая Лидия Ивановна с ее мясистым розовым улыбающимся лицом показалась вдруг такой милой, такой доброй женщи­ной, что захотелось обнять и расцеловать ее!

Не только у Веры и меня, но и у всех членов семьи этот день прошел в атмосфере тяжкого напряжения. Когда мы возвратились домой, все обступили нас. В устремленных на нас глазах у всех стоял один и тот же вопрос: "Что там? Как?" Вера, изнемогшая, задохнувшаяся, не раздеваясь, прошла в большую комнату, опустилась на диван и только тогда смогла выговорить:

– Жива!

Галя находилась теперь на втором этаже в послеоперационном отде­лении, называемом "реанимацией", куда доступ был строжайше запрещен, и мы ничего не знали о ней, кроме того, что сообщал справочный стол, – "состояние среднетяжелое". Но хотелось знать больше: после хирур­гического вмешательства в область мозга работает ли интеллект, ви­дит и слышит ли она, может ли владеет руками и ногами – вот что не давало нам покоя, и, посылая меня с передачей для Гали в Институт нейрохирургии, Катя и Вера просили:

– Ты не отправляй все это со старушкой, а сам пройди туда, где она теперь лежит, попроси медсестру или санитарку, какую уви­дишь, чтобы она отнесла ей, а потом спроси, как она выглядит, как чувствует и ведет себя.

Реанимация находилась как раз над первым отделением. Мне уда­валось проникать только до входа в нее. Иногда приходилось долго стоять, пока не появлялась какая-нибудь служительница. Были среди них и добрые, были и злые. Запомнилась одна старушка-санитарка. Выслушав мою просьбу, она сказала:

– Отчего не отнести? Отнесу. И посмотрю...

Взяв из моих рук объемистый пакет, она пошла по коридору, по-старушечьи сильно качаясь из стороны в сторону и шаркая тапочками по полу. Вернувшись минут через пять, она подала мне термос из-под бульона, который я приносил вчера, и, улыбаясь, сказала:

– Жива, жива ваша жена! И руками, и ногами действует. Сама подала мне этот термос. Не переживайте, поправится...

Как было не сказать сердечное "спасибо" этой старушке! В тот период, когда нервы были напряжены до предела, любое сочувствие, любая помощь другого человека вызывали в душе трепетный отклик.

Прошло несколько дней после операции, наступило 31 декабря, канун Нового года. Это было воскресенье. На дворе стоял лютый мороз. Низкое солнце красным светом заливало дома и заиндевелые деревья. Люди торопливо шли по улице, выдыхая клубы густого белого пара. Из заводских труб дым длинными прямыми столбами поднимался к чистому голубому небу. Я опять ехал в Институт нейрохирургии, вез Гале пе­редачу. В пакет, помимо всего прочего, была положена красивая от­крытка с новогодними поздравлениями и, как водится, с пожеланиями здоровья и счастья на долгие годы. Вот где и вот в каком состоянии пришлось Гале встречать этот Новый год! Кроме того, я имел намере­ние увидеть, наконец, Черепанова и узнать у него о положении Гали. Для него было приготовлено нечто вроде новогоднего сувенира – бутыл­ка хорошего коньяка.

Отправив Гале передачу, я зашел в первое отделение и у медсест­ры справился о Черепанове. Она ответила, что он здесь, но куда-то отлучился. Выйдя из отделения в фойе, я сел на стул так, чтобы не пропустить Черепанова, откуда бы он ни появился. Ждал я его долго: время приближалось уже к обеду, а он все не приходил. Но вот в кон­це коридора показались двое мужчин в белых халатах. Когда они подошли ближе, я узнал в них врачей Трунова и Соколова, с которыми уже неоднократно встречался ранее. Я встал и поклонился им. Они тоже узнали меня и поздоровались, взаимно высказали друг другу новогод­ние пожелания.

– А вы что здесь? Кого ждете? – спросил Соколов.

– Я хотел повидаться с Анатолием Николаевичем, узнать у него о жене, но его что-то долго нет, – ответил я. В это время из первого отделения вышла медицинская сестра, и Соколов обратился к ней:

– А где Черепанов?

– Не знаю. Все ищут его: одной его больной стало плохо.

И она торопливо ушла. Соколов и Трунов тоже ушли, но не в пер­вое отделение, а в дверь на лестничную площадку. Однако минут че­рез десять ко мне снова подошел Трунов.

– Я сейчас поднимался в реанимацию, чтобы посмотреть вашу жену, – сказал он. – У нее пока все протекает нормально. Я не скажу, что она чувствует себя хорошо, но этого и не может быть после такой операции.

– Юрий Константинович, не потеряла она способности двигаться?

– Нет, нет, пусть это вас не беспокоит: я сам сейчас наблюдал движение рук и ног.

– А видит она?

– Это пока не ясно. У нее, как и у других после операции, большая отечность лица, из-за чего глаза почти совсем закрыты.

– Еще один вопрос к вам: долго она будет находиться в реанимации?

– Если все будет в порядке, то, я думаю, после новогоднего праздника сразу же переведем ее сюда, – кивнул он в сторону первого отделения.

Поблагодарив Трунова, я вручил ему новогодний сувенир, пред­назначавшийся Черепанову. Он вначале отказывался, но я сказал ему:

– Юрий Константинович, тут всего лишь бутылка коньяка, можно сказать, одно лишь новогоднее приветствие, это от всей души, и нельзя отказываться.

Он улыбнулся своими бархатными глазами и взял мой пакет. После этого я не стал ждать Черепанова.

Дома, когда я сказал, что искали Черепанова, так как стало пло­хо одной его больной, Вера заволновалась:

– Это, наверное, Гале...

Я стал успокаивать ее, говоря, что больных там много, почему это должно было случиться с Галей, а не с какой-то другой женщиной; кроме того, если плохо стало ей, то об этом мне сказал бы Трунов.

– Нет, нет, – твердила Вера, заливаясь слезами, – это с Галей, это с ней случилось!

Чуяло ее сердце что-то неладное!

Скорбным и тревожным был для нас новогодний вечер. Принято под Новый год загадывать себе счастье, надеяться на лучшее. "На что на­деяться нам? Что принесет Новый год в нашу семью?" – вот что чита­лось на сумрачных лицах каждого из нас.

Прошло несколько дней после Нового года, а Галя все еще нахо­дилась в реанимационном отделении, и это стало беспокоить нас: что за причина, в чем дело? Но вот, наконец, узнали, что ее перевели вниз, в первое отделение, снова в ту же палату и на ту же койку. В тот же день была у нее Вера, а я пришел вечером, в конце рабочего дня. Глянул на Галю и про себя ахнул: Господи, как же она измени­лась! Вся голова была забинтована, лицо очень сильно отекло и ста­ло совсем круглым, глаза настолько заплыли, что остались только щел­ки на их месте, сквозь которые она едва могла видеть. Это была уже не та Галя, совсем не та! Куда девались красота лица и румянец на щеках! Только в прорезях глаз светился все тот же Галин взгляд. Я бросился к ней, стал осыпать поцелуями ее лицо и руки, переполнен­ный глубоким состраданием к ней и радостью снова видеть ее.

Говорить Галя почти не могла. Ей хотелось высказать накопившее­ся и наболевшее на душе, она пыталась это сделать, но у нее ничего не получалось, слова выговаривались не те, какие были нужны, от это­го она мучилась, мучилась и заплакала, выступили крупные слезы и за­полнили щелки глаз, а потом пролились и потекли по лицу. Я стал уте­шать ее:

– Галя, что ты! Перестань, дорогая, перестань! Все у тебя будет хорошо. Главное – благополучно закончилась операция. А речь посте­пенно восстановится. Будешь говорить быстрее прежнего, тогда и меня переговоришь и заговоришь!

Она улыбнулась сквозь слезы и постепенно успокоилась. Я помог ей сесть на кровати и стал кормить ее. Есть она могла только жидкое: ей нельзя было сжимать челюсти и жевать, от этого сильно болели швы на голове. Я наливал в кружку теплый бульон с мелко растертым кури­ным мясом, и Галя охотно пила его. Ей все время не давал покоя ка­кой-то вопрос. Не будучи в состоянии высказать его, она брала в руку бумажку, пальцем чертила на ней кружок и вопросительно смотрела на меня, а я никак не мог понять ее, она видела это, и на лице ее вы­ражалась досада. Только потом, через много дней, я сообразил, что она хотела узнать, опухоль была обнаружена у нее при операции или что другое.

Это же интересовало и всех нас. Кроме того, выяснилось еще од­но крайне неприятное обстоятельство. Дежурная медицинская сестра, с которой Вера завела более близкое знакомство, сообщила ей по се­крету, что операцию 26 декабря Гале делал Черепанов, ему ассистиро­вал Трунов. Спустя некоторое время Галя почувствовала себя плохо, и 2 января ей сделали повторную операцию. На этот раз ее оперировал сам профессор Федоров. Оказывается, вот чего мы еще не знали! Не напрасным было тогдашнее предчувствие Веры, не напрасным!

Я немедля напросился на прием к заведующему отделением, так как только он мог внести какую-то ясность.

– Сергей Николаевич! – обратился я к нему. – Скажите, пожалуйста, чем была вызвана повторная операция Галине Григорьевне?

Федоров сидел за столом в ординаторской в привычной для него позе, откинувшись на стул, и смотрел на меня все тем же неулыбчивым серьезным взглядом.

– Вашей жене вдруг стало плохо, – спокойно сказал он, – вот и вынуждены были делать вторую операцию... А вы не удивляйтесь: это у нас часто бывает.

Я задал ему следующий вопрос, который волновал меня больше всего:

– Что у нее обнаружилось – абсцесс или опухоль?

– Опухоль, причем глубокая и распространенная.

Все мои предположения и надежды разом рухнули! Прав оказался Федоров, еще давно твердо заявивший, что у Гали опухоль. "Такой не ошибется!" – вспомнил я слова, как-то сказанные Верой. Но надо бы­ло выяснить все до конца, и я опять обратился к Сергею Николаевичу со страхом и волнением:

– А какая опухоль – злокачественная или не злокачественная?

– Злокачественная, да еще самая зловредная... – и он назвал ее латинским термином.

Его слова прозвучали как приговор Гале, да и мне тоже. Я сразу сник, опустил голову. Когда поднял глаза и осмотрелся, то увидел обращенные на меня внимательные и сочувственные взгляды присутствовавших здесь Черепанова, Соколова и других врачей. Только у Федорова взгляд был прям и строг.

– Сколько же она проживет? – спросил я упавшим, нетвердым голосом, переставшим слушаться меня.

– Трудно сказать... По-разному бывает... По статистике, которую ведет у нас Черепанов, такие больные после операции живут полтора-два года, иногда до трех лет.

Помолчав немного, Федоров добавил, видимо, для того, чтобы хоть несколько ободрить меня:

– Сейчас она у вас поправится, лучше будет чувствовать себя, станет ходить... А потом, – он махнул рукой, – снова начнется то же, что было у нее до операции, и – конец!

Вышел я из ординаторской в совершенно подавленном состоянии. Одна и та же мысль сверлила мозг: "Все кончено! Надежды больше нет..." Стоял в коридоре, смотрел в окно пустыми глазами и не видел ничего, что было за ним.

Шли дни, недели. Галя постепенно поправлялась. Наконец, ей сня­ли с головы бинты. Когда она переодевала платок, я увидел на левой височно-теменной части большие красные рубцы. Их было три, сходились они в одной точке, образуя геометрические углы. Смотреть на них было страшно. Еще страшнее было представлять себе, что же ей, бедной, пришлось вынести! Ужасно было думать о том, что ждет ее в недалеком будущем.

Галя теперь сама садилась на постель. По совету Черепанова мы с нею стали делать небольшие прогулки по палате и коридору. Но она быстро уставала: пройдя немного с моей помощью, спешила к своей кровати. Однако и эти несколько шагов радовали ее, повышали настро­ение, убеждали в том, что она хотя медленно, но понемногу крепнет.

Однажды Черепанов при встрече сказал, что они собираются выпи­сать Галю с отправкой на долечивание в больницу на Открытом шоссе. Это обеспокоило меня: я полагал, что она должна находиться здесь под наблюдением врачей-специалистов по данному профилю заболевания, и все это высказал ему. Он, видимо, передал этот разговор Федорову, который попросил, чтобы я зашел к нему. Прием начался сразу с дело­вого вопроса:

– Почему вы не хотите, чтобы мы направили вашу жену в больницу на Открытом шоссе?

– Она еще очень слаба и, я думаю, нуждается в помощи врачей вашего отделения, – ответил я.

Операцию мы ей сделали, а больше помочь ничем не можем. Там с таким же успехом продолжат лечение. В больничной карте все назначения будут обозначены.

Видя, что я колеблюсь, он с некоторой резкостью добавил:

– Да поймите же, что ей там будет во много раз лучше, вы же знаете это: и палаты там на два человека, и на питание отпускается в два раза больше средств.

По его тону чувствовалось, что говорил он об этом с досадой, с обидой на кого-то, кто не создал Институту нейрохирургии таких же условий, как в больнице, о которой шла речь.

– А что касается лечения, – продолжил он, – то оно ей нисколько не поможет, ни радиоактивное облучение, ни химиотерапия. Лучше не делать ни того, ни другого, проживет, сколько сможет прожить.

Федоров говорил не деликатничая – прямолинейно, но зато прав­диво. Он убедил меня, и я не стал больше возражать против выписки Гали. Сергей Николаевич тут же дал указание Черепанову связаться с больницей на Открытом шоссе и готовить Галины документы. Настало время прощаться с этим суровым, но деловым профессором.

– Сергей Николаевич! – обратился я к нему. – Вы так много сделали для нас. Позвольте искренне поблагодарить за проявленное внимание ...

– Да будет вам! – оборвал он меня. – Какое там внимание. Делали, что нам положено делать.

Как видно, Федоров при всех случаях жизни оставался неизменным в своих проявлениях. Однако его реплика не остановила меня перед тем, чтобы высказать благодарность также и присутствовавшим здесь врачам, с которыми пришлось сталкиваться в течение последних трех месяцев и сделавших немало для Гали, но все они, находясь в присут­ствии своего властного заведующего, лишь слегка кивнули головой, не промолвив ни слова. Сказалась тут, видимо, также привычка, поя­вившаяся в специфических условиях работы в этом институте, привыч­ка сдерживать свои эмоции и не выказывать их. Им несравненно боль­ше, чем другим врачам, приходилось сталкиваться с ужасными судьба­ми людей, ежедневно видеть их невыразимые физические и духовные страдания, сознавать их обреченность и свое бессилие спасти их. Вот почему у всех врачей Института нейрохирургии какое-то особое выра­жение лиц: они спокойны, непроницаемы, по ним ничего нельзя про­честь, на всех утомленное и скорбное выражение глаз. Я никогда не забуду и эти лица, и эти глаза, вечно буду вспоминать об этих вра­чах-подвижниках с уважением и глубокой признательностью.

Выписка Гали была назначена на пятницу 26 января. Но как ее переправить в больницу на Открытом шоссе? Институт нейрохирургии своей санитарной машины для транспортировки лежачих больных не имел, а ни на какой другой ее везти было нельзя. Снова пришлось обратиться во Фрунзенскую поликлинику, где охотно пошли нам навстре­чу.

В пятницу я, опять уйдя с работы раньше положенного времени, прибыл в Институт нейрохирургии, где встретился с Верой. Вскоре при­была санитарная машина. В приемное отделение вошла женщина-врач в белом халате, а за нею два здоровенных молодых парня со складными носилками, видимо, подрабатывающие студенты. Теперь можно было при­водить сюда Галю. К ней в палату пошла Вера, чтобы помочь ей одеть­ся. Но вот они показались в дверях вместе с сопровождавшей медицин­ской сестрой. Вера и медсестра поддерживали Галю под руки с той и другой стороны. Она с трудом шла, наклонившись вперед и на правый бок, слабо держала голову. Увидев меня, приветливо улыбнулась сво­им широким, изменившимся от болезни лицом. Ее осторожно положили на раздвинутые носилки, накрыли одеялами, пристегнули ремнями. Про­водить ее вышел Черепанов. Мы тепло попрощались с ним. Студенты подхватили носилки с Галей и направились к выходу. За ними шла врач, держа под мышкой Галино больничное дело. Открыли створки зад­ней двери санитарной машины, задвинули внутрь ее носилки, туда же вскочили парни. Машина тронулась и уехала.

Так мы расстались с Институтом нейрохирургии имени Бурденко.

[1]Сканер – аппарат, которым делается снимок больного участка головного мозга.

Глава 5. УДАР СУДЬБЫ. Часть 2

7

Дома вечером состоялся семейный совет, думали над словами Фе­дорова о том, что никакое лечение Гале не поможет. Так стоит ли его применять? Алеша высказался за, я – против. При этом я руководство­вался тем соображением, что какое бы лечение ни было назначено: будь то химиотерапия или облучение, Галя тотчас догадается, что у нее раковое заболевание. Я припомнил слова, сказанные Черепановым уже после проведенной операции Гале: "Самое ужасное в вашем положе­нии то, что она все понимает". Он имел в виду, что у Гали остался в сохранности ее интеллект. Легко можно было представить себе, ка­кими ужасными переживаниями были бы омрачены все ее дни, которые ей еще осталось прожить. Зачем эти страдания, если спасения все равно нет? Пусть лучше Галя живет в неведении, надеется на выздоровление, это будет духовно поддерживать ее. Великое дело в жизни человека НАДЕЖДА! Так же думали Катя и Вера. Было решено, что завтра с утра я поеду в больницу, встречусь с заведующим отделением, в ко­тором лежит Галя, и передам ему нашу просьбу не применять к ней никакого специального противоракового лечения.

На другой день часов в 12 я уже шагал в лесу, в пригороде Мос­квы, за Преображенской площадью, по широкому шоссе от автобусной остановки по направлению к больнице. Мороз все еще не ослабевал в эту необычно холодную зиму. С той и другой стороны дороги поднима­лись вверх стоявшие сплошной стеной высокие заснеженные покрытые седым инеем ели и березы. Безоблачное небо было белесым от затянув­шей его дымки. Мороз хватал за уши, зябли руки, ноги сами ускоряли шаг. Передо мной возникли громадный двенадцатиэтажный белый больнич­ный корпус, стоявший среди леса, и другие строения больничного го­родка. Обогнув главный корпус, вошел в просторный высокий вести­бюль, отделанный под дуб, разделся. На лифте поднялся на десятый этаж. Все в этой больнице было мне знакомо: сам лежал в ней два года назад с заболеванием сердца, а Галя навещала меня. Теперь мы поме­нялись с ней ролями. В длинном коридоре полы были устланы коврами, в холлах стояла красивая дорогая мебель. Да, действительно, обста­новка здесь была не та, что в Институте нейрохирургии! А жаль: этот институт по тому, что он делает, заслуживает большего внимания к себе.

Прежде чем идти к Гале, я решил увидеться с заведующим отделе­нием. Медицинская сестра, молоденькая девушка, сидевшая на своем посту за столом, отгороженным от коридора барьером, сказала, что заведующего отделением сегодня нет, но здесь находится лечащий врач Галины Григорьевны – Ирина Олеговна Панкратова, она сейчас обходит больных, но скоро возвратится.

Ирина Олеговна подошла минут через пять. Это была женщина лет тридцати, высокая и красивая. Представившись, я сказал, что хотел бы переговорить с ней по одному важному вопросу.

– Пройдемте сюда, – показала она на ординаторскую. Вошли. Это была небольшая хорошо обставленная комната. Когда мы присели, я вы­сказал нашу просьбу, касающуюся Гали, и пояснил почему. Для большей убедительности сослался на совет профессора Федорова.

– Сергея Николаевича мы хорошо знаем! – оживилась Ирина Олего­вна. – Он состоит у нас консультантом и часто бывает здесь.

"Вот оно что!" – мелькнуло у меня в голове. Немного подумав, она добавила:

– Мы и сами решили не назначать Галине Григорьевне ничего, кро­ме поддерживающих лекарств.

Она сочувственно посмотрела на меня, видимо, заметив подавлен­ное состояние, в котором я находился. На просьбу разрешить свидание с Галей она ответила согласием.

Без стука открыл дверь в палату и вошел. Миновал маленькую при­хожую, где с правой стороны находился санузел. Сама палата представ­ляла собой большую светлую комнату с огромным, во всю стену окном. В ней стояли две кровати вряд: одна ближе к окну, вдоль него, дру­гая – у шкафов с зеркальными дверцами у стены, отгораживавшей пала­ту от санузла. На ней и лежала Галя. Она первая увидела меня за то мгновение, которое мне понадобилось, чтобы окинуть взором комнату, и когда я заметил ее, то на меня уже смотрели ее смеющиеся глаза. Она протянула ко мне руки, хотела сесть, но я предупредил ее:

– Лежи, лежи, Галя, не поднимайся: так тебе удобнее.

Голова ее была непокрытой: кто-то сказал ей, что если ее не по­вязывать, то быстрее станут расти волосы, вот она и отказалась от платков, не стесняясь больше широких розовых шрамов на темени. Воло­сы у нее уже немного подросли, однако рубцов еще не закрывали. Мень­ше стала отечность на лице.

На кровати у окна лежала до невозможности худая, изможденная женщина. Тонкие руки ее были вытянуты поверх одеяла и сильно тряс­лись, она не могла унять их.

Я сел на стул около Гали, взял ее руку в свои ладони. Она откро­венно обрадовалась моему приходу, все смотрела на меня и улыбалась.

– Нy как, Галя, лучше тебе здесь? – начал я разговор.

– Лучше, – ответила она. Конечно, условия тут были иные: меньше больных в палате и как следствие этого – меньше посещающих, спокойнее обстановка, больше уделялось внимания со стороны медицинского персонала,

– Нам хорошо здесь, – вмешалась в разговор изможденная женщина. – Я за год второй раз лежу в этой больнице... Весной лежала два месяца и вот теперь снова... уже третий месяц пошел.

Видимо, ей хотелось поговорить, а было не с кем, поэтому она не сочла неудобным отвлекать меня от беседы с женой. И далее она, не поворачивая головы в нашу сторону, глядя в потолок, постоянно вступала в наш разговор, перебивая его.

– Как дома? – спросила Галя. Я стал рассказывать обо всем, что делалось в семье, не ожидая ее расспросов, так как знал, что ей трудно говорить. Речь восстанавливалась у нее медленно. По ее глазам, выражению лица, по тому вниманию, с которым она слушала, я понимал, насколько ее интересовало все, что делалось дома. Своей душой она жила не здесь, в больнице, а там, с нами.

– А Алеша? – снова спросила она.

– Алеша здоров, занимается. Часто задерживается в библиотеке, поздно приезжает... Да он скоро сам приедет к тебе! – ответил я к большой ее радости.

Между тем медсестра принесла обед и вместе с подносом постави­ла его на тумбочку, стоявшую у кровати. Галя высвободила из-под одеяла ноги, свесила их, оперлась левой рукой о подушку и медленно села, нащупала ступнями тапочки на полу и надела их. Потом она, чуть наклонившись вперед, рывком приподняла свое отяжелевшее тело, встала. Я соскочил со стула, чтобы помочь ей, но она знаком руки показала, что делать этого не надо. Придерживаясь рукой за стенку шкафа, стоявшего перед нею, она прошла в туалетную комнату, вымыла руки и возвратилась. Я внимательно наблюдал за нею.

– Да ты совсем молодец! – воскликнул я. – Сама встаешь, сама ходишь.

Моя похвала понравилась ей, она благодарно взглянула на меня. Не зная своего истинного положения, она радовалась тому, что си­лы постепенно возвращаются к ней. Во время обеда Галя полулежала, высоко подложив под голову подушку, но ела самостоятельно, без по­сторонней помощи. Но поела она немного, видимо, не было аппетита, и все время пыталась угощать меня, предлагая то одно, то другое вечная ее забота обо мне и Алеше!

– Галя, сама ешь! – уговаривал ее я. – Ешь больше, чтобы силы прибавлялись, поправишься скорее!

После обеда ее стало клонить ко сну, глаза закрывались.

– Ну поезжай! – попросила она.

Я попрощался, сказав, что завтра снова буду здесь.

Чаще всех к Гале ездила Вера. Тяжело ей это доставалось при ее одышке и больных ногах. Дорога занимала у нее почти два часа в один конец, но, несмотря на это, она регулярно навещала Галю, и ее по­мощь больной сестре была неоценимой. Приезжал к своей матери и Але­ша, хотя свободного времени у него вовсе не было, так как в это вре­мя шла зимняя экзаменационная сессия.

Прибыв к Гале в следующую субботу, я застал ее сидящей на кра­ешке кровати. На лице ее и затуманенных глазах была какая-то трево­га. "Что-то произошло", – подумал я, однако задавать вопросы поосте­регся, чтобы не вызывать у нее лишних волнений. Недоумение скоро разрешилось само собой. После нескольких фраз, сказанных нами, Галя вдруг откинула полу халата и обнажила левую ногу, сказав:

– Смотри, что случилось.

Взглянув, я увидел по всей ноге зелено-красные пятна. На коже выступили болячки, похожие на те, какими обметываются губы при простуде. Они были густо намазаны зеленым лекарством – "зеленкой", по­думал я.

– Да что же это такое! – в недоумении воскликнул я.

– Болит... Сильно болит!.. – чуть не со слезами сказала Галя.

Она была напугана тем, что произошло, настороженно всматривалась в мое лицо, словно желая по его выражению найти ответ на тревожив­ший ее вопрос. После того, что ей пришлось перенести, она теперь уже всего боялась. Видя ее душевное состояние, я поспешил успоко­ить ее:

– Не волнуйся, Галя, это не опасно. Такое от простуды бывает. Тебя где-нибудь сквозняком прохватило.

Мне показалось, что она поверила мне.

– Ты ляг, полежи, – посоветовал я, – не тревожь ногу, она и успокоится.

Но ложиться она не стала, то закрывала больную ногу полой ха­лата, то вновь обнажала ее. Видимо, боль в ноге была нестерпимой! Я вспомнил, как несколько лет назад при резком обострении радикулита умопомрачительная боль захватила не только мою поясницу, но и пере­кинулась на всю левую ногу до самой ступни, даже кончиками пальцев нельзя было прикоснуться к ней. Я тоже все время держал ее открытой. Такая же боль мучила теперь Галю. "Бедная, моя бедная Галя! – с го­речью думал я. – При твоем-то положении только этого тебе еще не хватало!" Пристально глядя на меня, с лицом, полным страдания, она вдруг обратилась ко мне с просьбой:

– Толя, возьми меня отсюда! Я очень прошу тебя! Пожалуйста, возьми! Возьми!..

Она смотрела на меня умоляющими глазами, прижимая к груди руки, и говорила тихо, жалобно, словно заклиная. После стольких месяцев пребывания в больничной обстановке и отрыва от семьи, после траги­ческих переживаний, связанных с операцией, наконец, после этого мучительного, неизвестно откуда взявшегося заболевания душа ее была истерзана и не выдержала. Она хотела домой, во что бы то ни стало домой, быть среди своих! Хоть умереть, но дома! Сама она уже ничего не могла сделать, полностью зависела от других, могла только про­сить, и она просила и умоляла, плохо владея речью, с трудом подби­рая слова:

– Пойми ты меня: не могу я больше, не могу! Увези меня отсюда! Пожалуйста, увези!..

Она все так же неотрывно смотрела на меня, из ее глаз полились слезы, крупные капли их, стекая по щекам, падали на руки, на красно-зеленые пятна обнаженной ноги. Я был потрясен и ее мольбами, и ее слезами! Повторилась сцена, которая уже была однажды, когда Галя ле­жала в Институте нейрохирургии, но только еще в более тяжелой, более трагичной форме. Сердце разрывалось от жалости к ней, от ее мучений и душевных страданий. Кажется, не могло быть на свете того, чего я не сделал бы для нее. Если бы мне предложили взять на себя ее боле­зни, поменяться с нею местами, я согласился бы на это, не задумыва­ясь. Но все это только в мыслях и чувствах, а в действительности, реально я был бессилен выполнить даже такую маленькую ее просьбу – увезти домой. Как убедить, какими словами уверить ее, что я хочу только одного – видеть ее дома, но одно дело – желание, совсем дру­гое – возможность осуществить его. Как хотя бы немного успокоить ее, снять этот душевный стресс, чтобы она нашла в себе силы еще потер­петь, еще подождать? Ой, беда! Ой, горе горькое!

– Галя, милая! Послушай, что я тебе скажу, – начал я, еще не зная, чем продолжу. – Как же так: вдруг взять и уехать? Так нельзя…Сама подумай... Это же больница: пока врачи не выпишут, уехать отсюда невозможно. Нас с тобой просто не выпустят.

Я сознавал, что говорю не то, что мои выражения банальны, что надо найти более убедительные доводы.

– Кроме того, Галя, ведь послеоперационное лечение еще не закончено, – продолжал я. – Тебе нужно ежедневное врачебное наблюдение. А вдруг случится какое-нибудь осложнение? Как тогда быть, что делать?

Галя слушала меня внимательно, но все плакала, закрыв ладоня­ми лицо, плакала тихо, всхлипывая. Наконец она немного успокоилась, отняла руки от лица, утерла глаза платком и сказала:

– Сходи к врачу, попроси...

– Галя, схожу, сейчас же схожу!

Я вышел в коридор и спросил у медсестры, здесь ли Ирина Олегов­на. Она работала сегодня, но была в какой-то палате, пришлось подо­ждать. Когда она появилась, я, поздоровавшись, спросил, что такое произошло с Галей, отчего у нее появились эти болячки на ноге, не результат ли это простуды.

– Нет, – ответила она. – Это инфекционное заболевание – воспаление лимфатических узлов, очень болезненное. В нашей больнице уже шестеро заболели им.

Я сказал, что жена очень просится домой, плачет, и спросил, можно ли ее выписать.

– В таком-то состоянии? Что вы, ни в коем случае! Ее надо лечить, иначе эти болячки могут распространиться по всему телу.

– Но мы дома могли бы сами регулярно смазывать ей больные места "зеленкой".

– А это вовсе не "зеленка", а совсем другое лекарство. Кроме того, мы же делаем ей уколы. Нет, нет, придется подождать.

– Ирина Олеговна! Не задерживайте ее здесь, выпишите, как только появится такая возможность! – взмолился я, чувствуя, что голос мой дрожит и срывается.

– Хорошо, я обещаю вам это, – ответила Ирина Олеговна.

Я возвратился к Гале. Она все так же сидела на кровати. Глаза ее с надеждой устремились на меня. Со вздохом я сел на стул напротив нее и передал весь разговор с Ириной Олеговной. Галя выслушала мол­ча, выражение ожидания на ее лице исчезло, взгляд потух, голова по­нурилась. Ни слова не сказав, она медленно, опершись на руку, под­няла ноги с пола и легла на постель. Я еще долго сидел около нее, она безучастно слушала, что я ей говорил, молчала, совсем подавлен­ная. Ушел я от нее донельзя расстроенный, не мог успокоиться и дома. Выслушав мой рассказ, Катя решительно и горячо сказала:

– Взять ее оттуда да и все! Подумаешь – "зеленкой" мажут, разве сами мы этого не сумеем?

Вера возразила ей:

– Да что ты говоришь! Что мы будем делать с ней, если будет хуже, если болячки расползутся по всему телу, а она не сможет ни сидеть, ни лежать?

Еще целых две недели пролежала Галя в больнице. При каждом по­сещении ее она спрашивала, не принес ли я весть о ее выписке, и каж­дый раз приходилось уговаривать ее еще подождать и еще потерпеть. Вся она истомилась ожиданием, жалко было смотреть на нее. Все уси­лия прилагала и Вера, чтобы убедить ее в необходимости побыть здесь, а ей Галя больше всех верила и слушалась ее.

Тем временем Гале стало немного лучше. Болячки на ее ноге ста­ли подсыхать, потемнели и отваливались. Наконец врачи дали согласие на ее выписку. Назначено это было на 21 февраля. Мы с Верой прибыли в больницу к назначенному времени, вошли в Галину палату и удиви­лись, глядя на нее: она сидела на кровати, совсем готовая к отъезду, сама полностью оделась, как ни трудно ей это было, а теперь натяги­вала на ногу сапожок. Встретила она нас улыбкой.

– Ну вот, Галя, дождалась, наконец, радостного дня! – воскликнул я. Как оказалось, кастелянша заранее принесла ей ее одежду, которая хранилась здесь еще с первого приезда Гали в октябре минувшего года, и Галя, не ожидая никого, стала одеваться сама, чтобы не по­терять ни минуты лишней. Я помог ей надеть пальто и шапку, подал ей перчатки. Она вышла из палаты, даже не оглянувшись. Попрощав­шись с Ириной Олеговной и персоналом отделения, мы не спеша двину­лись по коридору, на лифте спустились на первый этаж, в гардероб­ной мы с Верой быстро оделись. Еще момент – и за нами закрылась дверь больницы. Морозный воздух пахнул в лицо. Такси стояло у са­мых ступенек подъезда. Шофер распахнул заднюю дверцу, и мы уселись, машина тронулась. Галя, как вырвавшаяся на волю птица, с любопыт­ством смотрела на все, что попадало по пути: на заснеженный лес, потом на улицы города. Когда въехали в родное для нее Кунцево, улыб­ка уже не сходила с ее лица.

Дома ждали нас: дверь в коридор была открыта, в ней стояла Ка­тя. Объятия. Поцелуи. Слезы. Слезы радости!

8

Галя возвратилась домой совсем не такой, как в ноябре, когда ее временно отпустили из Института нейрохирургии: теперь она была слаба, не могла подолгу ходить или сидеть, больше проводила время в постели, много спала. Волосы на ее голове подросли и полностью скрывали шрамы. Непривычно и странно было видеть ее почти совсем седой после всего перенесенного ею. Голова у нее не болела, а вот нога по-прежнему не давала покоя: она то сгибала ее в колене, то вы­прямляла, то обнажала, то опять закрывала. Но Галя никогда ни на что не жаловалась, мужественно переносила все выпавшее на ее долю. В душе ее воцарился относительный покой. Она радовалась тому, что наконец была дома, среди своих. Вставая с постели, она с удовольст­вием ходила по комнатам, смотрела в окна на улицу, и беспричинная улыбка часто появлялась на ее лице.

– Ты чего смеешься? – спрашивала Катя.

– Так, – неопределенно отвечала Галя. И Вера, и Катя, и другие готовы были во всем угодить ей, но она ни о чем особом не просила, как всегда была скромна в своих желаниях. Все испытывали внутреннее удовлетворение от того, что Галя была дома, можно было каждый день видеть ее, сидеть вместе с нею за столом во время обеда или ужина, беседовать о чем-либо, хотя говорила она все еще плохо. Мне приятно было, возвратясь с работы, целовать ее и видеть в ответ смеющиеся добрые глаза. Каждый из нас сознавал, что это благополучие кажущееся, призрачное, что за ним неизбежно последуют страшные, грозные события, но все старались не поддаваться таким мыслям, отогнать их, если они вдруг, при тайном взгляде на Галю, возникали. Хотелось думать, что это страшное наступит еще не скоро, через два, а может быть, и через три года, как говорил профессор Федоров.

Дни, как всегда, бежали быстро. Вот и кончилась зима, запом­нившаяся суровыми морозами, натворившими много бед. Весна пришла ровно в назначенное ей время: первого марта с юга повеяло теплом, началась устойчивая оттепель. Солнце на синем небе заливало ярким светом город, нагревало мокрые, с лужицами тротуары и асфальтовые дорожки, и они, высыхая, курились паром. По утрам воробьи, густо облепив серыми комочками какой-нибудь высокий куст или ветку дере­ва, греясь на солнце, чирикали что есть мочи, все разом, не обра­щая внимания на проходивших мимо людей, как будто говоря: "Весна пришла, весна пришла! Радуйтесь все, радуйтесь!" Люди смотрели в их сторону и улыбались. Люблю я этих крохотных серых птичек-попры­гунчиков, верных спутников человека: где поселится человек, там по­явится воробей и будет жить рядом с ним и летом, и зимой.

В семье начались хлопоты: приближался день рождения Гали – 9 марта. Каждый год мы его торжественно отмечали, совмещая с праздни­ком в честь женщин. Еще задолго до наступления этого дня я начинал испытывать беспокойство по поводу покупки подарка Гале. Обычно я спрашивал ее, чего бы она хотела, и, не жалея ни времени, ни ног, обходил магазины, внимательно высматривая то, что ей было нужно. Уж не знаю, насколько хороши были мои подарки, но Галя всегда делала вид, что она от них в восторге. Так и на этот раз я отправился в универмаг, что на Красной площади, медленно ходил по его этажам и линиям, рассматривая товары, развешенные на стенках торго­вых кабин и разложенные на прилавках, и тревожно думал о том, что, может быть, в последний раз покупаю Гале подарок. Остановился у от­дела, где продавались женские косынки. Понравилась мне одна из них, с нежно-голубыми и розовыми цветочками на белом поле, с красивой каймой. И купил я эту косынку. Она действительно оказалась моим по­следним подарком Гале.

Вечером 9 марта праздничный стол в большой комнате сверкал уб­ранством. Галя принарядилась, надела розовое платьице, голову повя­зала платком в виде чалмы: ей хотелось по-прежнему выглядеть моло­дой и красивой. Сели за стол. Я, как заправский тамада, вел вечер, из всех сил стараясь предупредить возможные заминки, проявление глу­бинных тяжелых переживаний, чтобы, если не было весело в действи­тельности, то хотя бы казалось так, ради Гали. Все горячо поздрави­ли ее, пожелали ей, как водится, доброго здоровья и счастья, звон­ко чокнулись с нею рюмками. Галя выпила немного вина, улыбалась, вслушивалась в завязавшуюся беседу, но участия в ней не принимала. Весь вечер она пробыла с нами. Ей было тяжело, однако она крепилась, не желая выказать свою слабость. Но за это ей дорого пришлось рас­плачиваться: в последующие два дня она чувствовала себя плохо, почти не поднималась с постели.

В нашей семье начало каждой весны было богато торжествами. Про­шло немного времени – и надо было готовиться ко дню рождения Алеши, "осчастливившего" мир своим появлением 28 марта. В последние годы наш сын, следуя появившейся моде, приглашал своих друзей отметить этот день в какое-либо кафе. Однажды вечером, когда мы с Галей сидели в нашей комнате и вели неторопливую беседу, речь зашла и о нем.

– Толя, – вдруг обратилась она ко мне, – скажи ему, пусть он проведет этот свой день рождения вместе с нами. Мне недолго осталось жить, кто знает, придется ли еще когда-нибудь...

Сказала она это просто и спокойно, но болью отозвались ее сло­ва в моем сердце. Я стал упрекать ее за то, что она держит в своей голове такие мрачные мысли. Она ничего не ответила, только покача­ла головой. Я передал Алеше просьбу матери. Он, не задумываясь, от­ветил:

– Конечно, я никуда не поеду и буду дома вместе с вами.

Купил я и Алеше подарок, но вручить его попросил Галю. В Але­шин день рождения, когда он возвратился с занятий в институте, она подошла к нему, подала подарок, закинула ему руки за шею и, крепко обнимая, поцеловала его и сказала медленно, с трудом подбирая слова:

– Алеш-ша! Поздравляю тебя... с днем... рождения...

Затем она, откинув голову назад, серьезно, пристально посмотре­ла ему в глаза, как будто через них пытаясь перелить в него всю силу своих материнских пожеланий, и продолжила:

– Желаю тебе большого счастья... на всю твою жи-знь!.. На всю жи-знь!..

Она опустила голову Алеше на грудь, прижалась к нему и запла­кала. На этот раз мы не позволили ей сидеть долго за праздничным столом и отправили ее полежать и отдохнуть.

Галя постепенно поправлялась, у нее прибавилось сил. Мы всяче­ски подчеркивали улучшение состояния ее здоровья, внушали ей, что болезнь пройдет и она поправится.

– И работать буду? – спрашивала она, с надеждой глядя на нас.

– И работать будешь, если пожелаешь, – отвечали мы.

Галя улыбалась, довольная. Нам хотелось поднять ей настроение, чтобы она ощущала радость бытия в тот короткий срок, какой ей осталось жить. К средине апреля она уже настолько окрепла, что однажды вече­ром я рискнул предложить ей погулять на улице. Она не ожидала этого и спросила недоуменно:

– А разве я могу?

– Конечно, можешь. Пойдем!

Галя обрадовалась и стала торопливо одеваться. Вышли на пло­щадку у подъезда нашего дома. Галя с любопытством огляделась: ведь на улице природа совсем не такая, какой кажется из окна квартиры! К этому времени снег уже сошел, подсохли дорожки, почки на кустах и деревьев набухли, все говорило о скором пробуждении природы. Сам воздух, еще прохладный, был весенний – резкий и возбуждающий. Галя набирала его полную грудь и говорила:

– Ах,как хорошо дышится! – и все дышала и дышала с наслаждением.

В этот вечер мы прогуливались около дома взад и вперед, еще не отваживаясь отойти подальше. Возвратилась она домой возбужденная и радостная, поверив в возможность своего выздоровления. На другой день она вела себя уже смелее, мы дважды прошли вокруг дома, гуля­ли по прилегающим к нему дорожкам. В следующий раз она решилась на прогулку вокруг нашего озера. Оно небольшое, каких-нибудь полкило­метра в окружности. Хотя была еще ранняя весна, деревья, стоявшие по берегу, не успели распуститься, лед на озере не растаял, словом, еще не было той красоты, как летом, однако Галя радовалась всему, на чем останавливался ее взгляд. Но она быстро уставала: при очеред­ной прогулке около озера она попросилась присесть на скамейку. Воз­вратившись домой, легла в постель и долго отдыхала. После этого, ко всеобщему нашему удивлению, она стала отказываться выходить на улицу, несмотря ни на какие уговоры. Я сначала не понимал, почему это, но потом догадался: она испугалась того, что вдруг во время прогулки ее оставят силы и она не сможет дойти до дома.

Наступил май. С первых его дней установилась жаркая погода. Природа вдруг, как по волшебству, преобразилась и сияла во всей своей роскоши: около нашего дома покрылись изумрудной зеленью лу­жайки, свежей трепетной листвой украсились молодые клены, липы, бе­резы, тополя, как невесты в фатах, стояли расцветшие яблони, белорозовые, томные; синело озеро, в его зеркальной глади отражались выстроившиеся вокруг него громады белых домов. Все это, залитое ярки­ми лучами солнца, блестело, благоухало, манило к себе.

Галя стояла у широкого балконного окна и долго-долго смотрела на эту красоту. Лицо ее было невеселым. Вероятно, она думала о том, что этот прекрасный мир уже не для нее, что ей больше не выйти и не погулять, не ступить ногой на мягкую траву-мураву, что для нее те­перь мир – только квартира, как для птицы клетка. Чтобы отвлечь ее от грустных мыслей, я шагнул на балкон и позвал ее к себе:

– Иди, Галя, сюда. Посмотри, какое чудо вокруг!

Галя вышла на балкон, но как только подошла к перилам и гляну­ла вниз, тотчас же попятилась, взволнованно говоря:

– Ой, нет, нет, я боюсь, боюсь!

А ведь живем-то мы низко, на втором этаже! У нее возникла бо­язнь высоты, чего раньше не было.

Появился еще один настораживающий симптом. Как-то сидела она на своей постели, я был рядом. Галя с досадой говорила о том, что вот она бездельничает, ничего не делает, не помогает Вере и Кате по хо­зяйству, а, наоборот, доставляет им только лишние заботы и хлопоты. Потом, как бы в оправдание себе, добавила с раздражением, тряхнув перед собой кистями рук:

– Руки вот болят! Не могу!

Она все чаще стала жаловаться на боль в руках, особенно в пра­вой. Это был плохой признак: значит, снова начались какие-то процессы в ее организме, в регулирующих центрах головного мозга. Постепенно сил у нее становилось все меньше и меньше, она все реже поднималась с постели. По возможности все мы старались не оставлять ее одну: днем, отвлекаясь от дел, около нее находились то Катя, то Вера, а вечерами я, возвратившись с работы, спешил к ней. Она радовалась моему приходу и обычно просила:

– Поразговаривай со мной!

Я подробно рассказывал обо всем, что случилось за день: чем занимался, кого видел, куда ездил и т.д. Ей самой хотелось принять участие в разговоре, но фразы у нее не получались, и тогда она вновь обращалась ко мне:

– Помоги начать.

По содержанию разговора я догадывался, что она думала сказать, и подбирал первые слова, она подхватывала их, благодарно глядя на меня, и продолжала уже сама. Вот так мы и беседовали с нею, порой долго, долго.

Так прошли июнь и начало июля. Видя, что восстановления здо­ровья, на которое она так надеялась, не наступает, а, наоборот, вновь началось ухудшение самочувствия, Галя начала догадываться об истинном своем положении. Ей стало ясно, чем она больна, что спа­сения ей нет и она обречена, что слова родных и близких о скором и полном ее выздоровлении – все это ложь, один лишь обман из гуман­ных побуждений. И вот тогда из глаз ее полились слезы, горькие сле­зы отчаяния! Плакать она начинала неожиданно: то за столом во вре­мя обеда, то стоя посреди комнаты, то в постели. Закрывала лицо рука­ми, вздыхала и тихо, очень тихо выла, всхлипывая. Невыносимо было видеть эти слезы и слышать этот плач! Острая жалость к ней и какая-то ноющая, пронизывающая тоска жгли душу. Убивало сознание невоз­можности отвратить беду, нависшую над бесконечно дорогим человеком, помочь ему в этой беде, спасти его! У самого меня навертывались слезы на глаза и из груди вырывался приглушенный стон. Мы останав­ливали Галю, уговаривали не плакать, продолжали твердить, что она поправится, что это временное ухудшение здоровья. Она переставала. И не потому, что верила нам, а, жалея нас, чтобы не казнить нас сво­ими слезами...

9

В половине июля наступило резкое ухудшение состояния здоровья Гали. Она уже с трудом могла подниматься с постели. Ступив на пол, она какое-то время стояла на месте, испытывая свои силы, потом на­чинала неуверенно двигаться вперед, качаясь из стороны в сторону. Я шел сзади, расставив руки, готовый в любое мгновение подхватить ее, если она будет падать.

Однажды в воскресенье я после утреннего туалета заглянул к ней в комнату и увидел ее сидящей на полу рядом с кроватью. Она прижи­малась к ней боком и наклоненной вправо головой, руками упиралась в пол. Вид у нее был жалкий и растерянный. Тоскливыми, молящими глазами, без стона, без звука она смотрела на меня, как бы спрашивая в немом испуге: "Что же это со мной делается?" Вмиг мне все стало ясно: она решила встать одна, без посторонней помощи, но сил у нее не хватило, чтобы удержаться на ногах, тяжесть собственного тела свалила ее на пол. Я бросился к ней и начал успокаивать:

– Ничего, Галочка, ничего! Видишь, как ты неосторожно встала. Сейчас мы поднимемся, сейчас!

Я кинулся к спавшему Алеше, резко разбудил его, и мы вдвоем подняли Галю и положили на постель. Ее встревоженные глаза все смот­рели на меня, все спрашивали. Теперь, лишившись полностью языка, пе­рестав говорить даже отдельные слова, она только своим взглядом мо­гла еще что-то выразить. Я отвечал ей как можно спокойнее и увереннее.

– Не пугайся, Галя, ничего страшного не произошло. Когда ты встала, то покачнулась и не удержалась на ногах. Ничего! С кем это­го не бывает!

Мои слова немного успокоили ее: она поверила им. Я стал ласко­во упрекать ее:

– Что же ты сидела на полу и молчала? Надо было кричать, звать на помощь, голос подавать.

Однажды, когда она сидела на постели, отдыхая от долгого непо­движного лежания, я обнял ее, поглаживая ладонью плечо, она посмот­рела на меня, улыбнулась какой-то грустной, виноватой улыбкой, как будто хотела сказать: "Вот какой я стала! Вот до чего дожила!" Вскоре после этого наступил день, когда она не смогла подняться с кровати даже при посторонней помощи.

Как-то раз, придя домой вечером, только вступив в наш коридор, я вдруг почувствовал, что что-то произошло. Открывшая входную дверь Вера не сказала своего обычного "добрый вечер", повернулась и быстро ушла. Тревога мгновенно охватила меня. Войдя в прихожую, я увидел в комнате яркий свет люстры, врача в белом халате, сидевшего у сто­ла и чего-то записывавшего в больничную карту. Шагнув в комнату и поздоровавшись, я выхватил взглядом белую фигуру медицинской сестры, которая склонилась над Галей, лежавшей на кровати. Сестра шприцем вводила ей в правую руку какую-то инъекцию. Не понимая до конца про­исходящего, я спросил находившуюся тут Катю:

– Что случилось?

Лицо ее было полно страха и боли. Она ответила быстрым шепотом:

– Галя потеряла сознание. Вызвали скорую помощь.

Доктор уже заканчивал свой визит. Он давал наставления Кате и Вере, как надо давать больной выписанные им лекарства, особенно об­ращая внимание на то, что пить она должна только понемногу с чайной ложки, есть лишь бульон.

– Почему? – опросил я.

– Она без сознания и не может делать глотательных движений. Чай или пища могут попасть в дыхательное горло и перекрыть его, тогда наступит смерть, – ответил он.

Доктор и медсестра уехали. Катя бросилась на диван и горько заплакала, закрыв лицо руками. Вера неподвижно сидела на стуле. Я подошел к Гале. Она лежала с закрытыми глазами и спокойным лицом, ни на что не реагируя. Казалось, она спит, но ее тяжелое дыхание выдавало, что это не сон здорового человека.

Состояние беспамятства продолжалось у Гали несколько дней. Большое внимание проявили по отношению к ней медики Фрунзенской по­ликлиники. Не знаю, чем это объяснить, но о том, что случилось с Галей, о ходе ее болезни, проведенной операции знала вся поликли­ника, включая главного врача и его заместителей. Впоследствии мне говорили, что о состоянии ее здоровья упоминалось на каждой летуч­ке, проводившейся с врачами перед началом рабочего дня. В это вре­мя я часто ездил туда /постоянно были нужны различные лекарства/, и к кому бы я ни обращался с какой-либо просьбой, начиная рассказы­вать о болезни Гали, как меня прерывали:

– Мы все знаем о вашей жене. Чем надо помочь? Мы все сделаем.

И, действительно, делали все возможное и, кажется, даже невоз­можное. Врачи и медицинские сестры приезжали к Гале почти каждый день даже без нашего вызова, а при необходимости – вечером и ночью по первому телефонному звонку. Они осматривали и прослушивали ее, делали уколы, выписывали лекарства, которые хотя бы уменьшали ее страдания, давали советы по уходу за ней. Чаще других бывала у нас невропатолог Елена Федоровна Рогозина, очень опытный врач и вместе с тем сердечная, добрая женщина, полная сочувствия по отношению к больной и к нам. Она, помимо личных визитов, по своей инициативе назначала посещение Гали то отоларингологом, то хирургом, то терапев­том. Неоднократно приезжала заведующая неврологическим отделением Ольга Ивановна Алябьева. Никто из врачей не мог сказать ничего опре­деленного о том, что же будет с Галей дальше, долго ли она прожи­вет. Только терапевт Лидия Анисимовна Загребельная, говорливая и доб­рожелательная, прослушав сердце Гали, измерив кровяное давление, за­метила:

– А она у вас еще может оправиться. Давайте подождем.

Но сознание не возвращалось к Гале. Когда надо было дать ей пить, хотя бы для того, чтобы смочить пересохшее горло, или когда приносили в кружке бульон, Катя начинала громко звать:

– Галя, Галя, ты слышишь меня? Глотай, Галя, глотай! – и подносила к ее губам ложечку с чаем или бульоном. Галя как будто слышала этот зов и делала еле заметное движение губами. Катя все повторяла:

– Глотай, Галя, глотай! – и все вливала ей в рот животворную жидкость. В пятницу приехал из Коломны Алеша, находившийся там на практике. Он бросился к матери, гладил ее волосы, щеки, брал за плечи и все звал и звал:

– Мама, ты слышишь меня? Мама, мамочка!

Я ждал чуда. Кому, как не мне, было знать всю силу ее любви к сыну, всю жертвенность и беспредельность этой любви! Не могла она не откликнуться на его зов! Но чуда не произошло: лицо ее по-преж­нему было спокойно, глаза закрыты.

Прошла еще одна такая же тревожная ночь, как все предыдущие. Утром я проснулся рано, когда чуть забрезжил рассвет; лежа в посте­ли, стал привычно прислушиваться к дыханию Гали и не почувствовал его. В испуге бросился к ее кровати... В полумраке я различил, как она широко раскрытыми глазами внимательно рассматривала перед собой стену, переводила взгляд на ковер, как будто заново изучала его орнамент.

– Галочка, Галя! Ты проснулась? – наклонившись к ней, взволнованно спросил я.

Она перевела взгляд на меня. Лицо ее смягчилось, глаза засветились живым блеском.

– Галочка, милая, как хорошо, что ты проснулась, как хорошо! – бессвязно бормотал я, плохо соображая от охватившей радости.

– Подожди немного, полежи одна, я позову Веру и Катю.

Я помчался к ним, чтобы известить их о том, что Галя очнулась, что к ней вернулось сознание. Они тотчас прибежали, стояли у кровати Гали, смотрели на нее и улыбались. Все-таки это была радость: то ро­ковое, которое неумолимо надвигалось на нас, хоть на какое-то время отступило, дав передышку. Катя засуетилась, побежала на кухню греть чай, готовить Гале чего-нибудь поесть, спеша напоить и накормить ее, пока она в сознании. Галя выпила с ложечки целый стакан чаю, кружку куриного бульона, затем ей дали нарезанных мелкими ломтика­ми помидор, залитых густой сметаной. Она пила и ела, как ни в чем не бывало: ведь она не догадывалась, не могла знать, что почти це­лую неделю находилась в беспамятстве!

От необычного шума в такой ранний час проснулся Алеша, вышел, в чем спал, – в одних трусах, подбежал к матери.

– Мамочка, мама! – звал он ее. – Я приехал из Коломны с практики, я к тебе приехал, – говорил он, низко наклонившись над нею, гладя ее волосы и лицо. Она неотрывно смотрела на Алешу. Не имея сил поднять руку, чтобы прикоснуться к нему, погладить по голове, как всегда делала это раньше, она только жадно смотрела на него. Глаза ее чуть оживились, блестели, и именно по этому можно было судить, как она счастлива вновь видеть своего сына. На лице ее, несмотря на всю немощь, появилась слабая, еле заметная улыбка.

Этот день был для всех нас опять почти счастливым. Ведь вот как бывает: человек не может без конца находиться под гнетом тяжких дум и переживаний, он ищет повод, чтобы стряхнуть их с себя хотя бы на мгновение: только это дает ему силы и дальше нести на себе выпавшее на его долю бремя.

Весь день Галя то засыпала, то просыпалась, но сознания не те­ряла. К ночи ей опять стало хуже. Для нее начался длительный пери­од борьбы Жизни со Смертью: тяжелое беспамятство чередовалось с не­которым облегчением и возвращением сознания.

Болезнь беспощадно обошлась с Галей. Она потеряла способность говорить, у нее сильно болели голова, к которой она не давала при­касаться, правая рука, совершенно бездействовавшая, ноги. Она не могла поворачиваться – "лежала пластом", как говорят в народе. Толь­ко левая рука еще немного повиновалась ей, она сгибала и разгибала ее, подносила к лицу. Положение усугублялось резко повысившейся температурой: временами она достигала 39 градусов. Лицо ее горело. 'Из груди вырывалось частое дыхание. Взгляд полуоткрытых глаз был мутен и неподвижен. От долгого беспрерывного лежания болью налилось все ее тело. Поражало мужество, с каким Галя переносила свои стра­дания! Только когда боли становились невыносимыми, она начинала стонать, и то не голосом, а одним лишь дыханием, чуть слышно:

– Ой!.. Ой!..

В моменты возвращения сознания Галя понимала, что жизнь ее близится к концу, и глубокая тоска овладевала ее душой. Она не мог­ла этого высказать, об этом можно было догадаться по ее лицу, по ее глазам.

Однажды /было это в начале августа/ Галя спала с повернутой к окну головой. Я сидел на стуле около нее и просматривал газету. Че­рез некоторое время глянул в ее сторону и увидел, что она просну­лась и широко раскрытыми глазами внимательно смотрит на меня, смотрит добрым, каким-то изучающим взглядом. Я отбросил газету, на­гнулся над ней и стал легонько гладить по щеке, ласково пригова­ривая:

– Галя! Моя милая Галочка! Дорогая, хорошая Галя!

Я все гладил и гладил ее по мягкой, нежной и горячей щеке, стремясь передать этим и свою любовь к ней, и свою нежность, и глу­бокое сострадание. Она продолжала все так же смотреть мне в лицо. Взгляд ее был осознан, в блеске глаз была какая-то мысль, которую она, казалось, хотела передать мне и мучилась от того, что не мог­ла этого сделать. Вдруг я заметил в уголках ее глаз слезинки. Это поразило меня! Слезинки, вначале маленькие, росли, полнились, блес­тели на свету, падавшем от окна, вот ими залиты уже все глаза. Я быстро поднес к ним платок и осушил их. Но они наливались слезами снова и снова, и все смотрели и смотрели на меня. И все это без звука, без вздоха, ни один мускул не дрогнул на ее лице.

Что было за этим взглядом? Может быть, это было чувство люб­ви, благодарности? Или этим взглядом она выражала горькую тос­ку по уходящей жизни? или взывала о помощи? Может, все это вместе взятое выливалось слезами из ее глаз? Кто знает? Горе сдавило мне грудь. Если бы хоть что-нибудь я мог сделать для нее!

10

Нетрудно себе представить, каким было в это время и наше со­стояние. Его можно охарактеризовать одним словом – отчаяние. Оно глубоко поселилось в моей душе и не покидало никогда: был ли я дома, шел ли по улице, находился ли на работе. Но надо было преодолевать его и выполнять обязанности, налагавшиеся повседневной жизнью. А их было много, даже слишком много.

В этот и без того тяжелый период обстоятельства на службе не­ожиданно тоже обернулись против меня. Ковалев выхлопотал себе допол­нительный месячный отпуск для завершения своей диссертации, которой он занимался уже несколько лет. Это известие свалилось на меня как снег на голову. Одновременно с ним ушла в отпуск Федоненко, началь­ник отдела специальных школ, находившегося в составе нашего управ­ления. Все руководство управлением и отделом легло на одного меня. Бывали в управлении периоды относительного затишья, без особо срочных и ответственных дел, но тут, как на зло, происшествия сыпа­лись одно за другим. Поступил запрос из ЦК КПСС о том, правомерными ли являются инструктивные указания нашего министерства об организа­ции трудового обучения и воспитания детей в школах-интернатах и детских домах, учитывая недавно вышедшее постановление о новом под­ходе к трудовому обучению учащихся в школах. Надо было готовить об­стоятельный ответ за подписью министра. Поступили сообщения из ми­нистерства просвещения Карельской АССР и Пензенского областного от­дела народного образования о гибели воспитанников детских домов, которые, купаясь, утонули. Надо было слать запросы, при каких обсто­ятельствах это случилось, по чьей вине. Телеграмма уведомила, что в Тихвинской школе-интернате для детей-сирот, находившейся в ведении Мурманского облоно, вспыхнуло массовое заболевание воспитанников кишечной инфекцией – сальмонелезом. Надо было писать информацию об этом чрезвычайном происшествии в Совет Министров РСФСР. Чуть не каждый день звонили из министерства здравоохранения, торопя с про­смотром проекта совместного приказа о медицинском обслуживании вос­питанников школ-интернатов и детских домов. Какой там просмотр, ко­гда беглое чтение этого проекта показало, что его надо составлять заново. Кроме того, каждый день секретарь клала на мой стол пухлые папки с почтой, следовало прочесть каждое письмо, каждую официальную бумагу, решить, как с ними поступить, давать задания инспекторам готовить ответы, потом править написанное ими, десятки раз ставить свою подпись. И все было надо, надо и надо, и нельзя было что-то от­ложить, оставить на потом. Я работал, напрягая все силы, стиснув зубы, заставлял рабо­тать других, но не допускал задержки в делах, зная, к каким тяже­лым последствиям это может привести. И, несмотря на такое дикое напряжение в выполнении служебных обязанностей, отрываясь от них для минутной передышки, я опять и опять вспоминал Галю, и тос­ка туманила мои глаза. Мне думалось: что значат эти наши дела и связанные с ними волнения по сравнению с тем, что она сейчас пережи­вает и к чему готовится! Все это ничтожно и вовсе не существенно, житейская суета сует.

Я возвращался домой опустошенный и разбитый, но рад был снова видеть Галю, больную и немощную, сидеть около нее, хоть чем-то по­могать ей.

11

Однако положение Веры и Кати было еще более тяжелым, чем мое. Когда Гале стало совсем плохо, врачи предложили госпитализировать ее, но это предложение было без обсуждения начисто отвергнуто. Мы не могли себе представить, как она очнется в больнице, опять увидит чужие стены, чужие лица. Это принесло бы ей ужасные нравственные муки вдобавок к тем физическим, от которых она невыносимо страда­ла. И вот все заботы о больной полностью легли на Веру и Катю.

Рано утром они уже хлопотали около Гали. Была ли она в созна­нии или без сознания, делали ей необходимый туалет, меняли простыни, поворачивали, кормили, поили, по очереди дежурили около нее, не остав­ляя одну ни на минуту. И так без конца в течение всего дня. Они же встречали, провожали врачей и медицинских сестер, измеряли Гале температуру, давали лекарства. Даже ночь не приносила им отдыха: по нескольку раз они поднимались и подходили к ней, наблюдая за ее со­стоянием. Кроме того, на них лежали нескончаемые дела по хозяйству, которые ведь тоже нельзя было оставить.

Вера и Катя делали для Гали все возможное, все, что только мо­гли, невзирая на свои немалы5 годы, больные сердца и непомерную уста­лость. Приезжавшие врачи только удивлялись, видя проявление такой заботы о Гале. Елена Федоровна Рогозина как-то сказала:

– Вы содержите свою больную в образцовом порядке. Мы много ездим, но редко видим такое. Чаще всего родственники стремятся тяжело больных поскорее отправить в больницу, чтобы самим не ухаживать за ними.

– Как же нам не заботиться о ней? Ведь это последнее, что мы можем сделать для нее, – ответила ей Катя. Тут со всей силой проявилась фамильная черта всех членов семьи Павловых – преданность друг другу, стремление оказать помощь при любых обстоятельствах. И как было Вере и Кате не любить Галю? Ведь она выросла на их гла­зах. Глядя на нее, умирающую, они вспоминали, какой она была, ког­да еще лежала в пеленках, когда стала ходить ножками, пошла в школу, потом повзрослела и расцвела, превратилась в стройную красавицу. И все эти годы они, как старшие сестры, следили за ней, наставляли, учили жить на свете. И вот теперь, вспоминая все это, Катя, подно­ся к губам Гали чай на ложечке, причитала, обливаясь слезами:

– Ребенок ты наш!.. Девочка ты наша!..

Уход за Галей нелегко давался им. Я с тревогой наблюдал, как силы их таяли: они еле двигались, часто садились, делая передышку. То одна, то другая горько плакали. Я не на шутку боялся: вдруг у них не хватит сил, не выдержит сердце, и они сами слягут? Что же тогда будет? И старался помогать им, чем и как только мог.

Помогал и Алеша. По завершении практики в Коломне его товари­щи отправились в многодневный туристский поход по Башкирии. Он от­казался поехать с ними, остался с больной матерью и почти не отлу­чался из дома. Как человек, уже познавший в какой-то мере врачебное искусство, он делал Гале назначенные уколы, прослушивал ее, когда у нее сильно поднималась температура, чтобы определить, не появи­лась ли пневмония. На него легла обязанность ходить по магазинам за продуктами.

Часто звонила по телефону и приезжала Руфа. Своей доброй душой она глубоко переживала случившуюся трагедию, постоянно предлагала свою помощь в уходе за Галей, но Катя и Вера считали, что они это делать должны только сами. Руфа ранее намечала съездить в июле в Уржум навестить Евгения и Киру, но, видя, что Галя плоха, отказалась от этого намерения. На август у нее была санаторная путевка в Евпато­рию, она хотела отказаться и от нее, но я уговорил ее не делать это­го: впереди опять тяжелый учебный год, и надо хоть немного восста­новить силы. Ее пребывание в Москве все равно не изменило бы участи Гали. Перед отъездом в Евпаторию она навестила нас. В этот вечер Руфа горько плакала, не надеясь больше увидеть Галю живой.

Дядя Ваня, муж Веры, человек прекрасной души, ходил понурый и молчаливый, почти каждый день обращался ко мне с одним и тем же во­просом:

– Как дела у Гали?

При этом он пристально всматривался в мое лицо, надеясь услы­шать что-либо ободряющее. Когда же я говорил, что дела плохи, что ей становится все хуже, он тяжело вздыхал, крутил головой и, мах­нув рукой, уходил в свою комнату. Горе, давящее, гнетущее, овладело всей семьей, сковало душу каждого: из нас тяжкими переживаниями.

Безнадежно больная, беспомощная, Галя была бесконечно дорога нам, и мы желали только одного: чтоб жизнь ее продлилась, в минуты возвращения к ней сознания каждый стремился выразить ей знаки сво­его внимания, приласкать ее и хоть этим по возможности утешить. Мы были счастливы, когда по ее глазам видели и ее ответное чувство.

Резко, отчетливо запомнились мне два случая, которые я храню в душе как дорогие воспоминания.

Вечером после моего возвращения с работы, когда мы с Галей остались одни, я опять ласково гладил ее по седеющим волосам, кото­рые уже выросли большими и разметались по подушке, по оголенному горячему плечу. Я взял в свою руку ее левую ладонь. Раньше мы с нею любили гулять, взявшись вот так рука за руку. К этому времени она перестала владеть и левой рукой, не могла ни сгибать ее, ни пе­рекладывать с места на место. Я тихонько, чтобы не сделать ей больно, пожал ее пальцы и вдруг почувствовал ответное пожатие. Оно было очень слабым, еле заметным, но сомнения не было в том, что она от­вечала мне. Пожатие повторилось во второй и третий раз. Вероятно, Галя напрягала все усилия воли для того, чтобы заставить свою немощ­ную, вышедшую из повиновения руку сделать это. Я был так благодарен ей! Она все смотрела и смотрела на меня. Я едва сдерживал слезы. Мне не хотелось, чтобы она видела их, чтобы не отравили они ей этот краткий миг душевного умиротворения, у Гали теперь не было сил для долгого бодрствования: она закрыла глаза и задремала. Я выпустил ее руку из своей. Долго в тот вечер сидел я около ее кровати, думая свои горькие думы.

Второй случай произошел за неделю до смерти Гали. Она все реже приходила в сознание, иногда через два-три дня беспамятства. Чаще всего это происходило вечером и то на короткое время. Его использовали для того, чтобы покормить ее и дать напить­ся. Пить ей очень хотелось: высокая температура, державшаяся теперь постоянно, обезвоживала организм. Как-то раз в такой момент, когда она покушала, а все суетились около нее, Вера вдруг сказала:

– Толя, она узнала тебя, ищет глазами...

Я тотчас подошел к ней, опустился на корточки, чтобы ей удобнее было видеть меня.

– Что, моя Галочка? Что, моя милая? – спрашивал я, ласково гладя ее по лицу. Она смотрела на меня широко открытыми глазами. Мне хотелось разгадать, что она думает, что хочет сказать этим своим взглядом. Ни звука не было произнесено ею, никакого движения не по­явилось на лице, был только этот пристальный взгляд. Вдруг ее глаза стали мягче и теплее, в них слегка заиграли живые искорки. Из глаз ее лился ласкающий свет. Я жадно всматривался в эти милые для меня глаза, в это дорогое лицо. Свет в ее глазах все не угасал, слабая улыбка, тень улыбки обозначилась у уголков губ...

Это было взаимное только нам двоим понятное духовное общение, теплый разговор без слов, наполненный воспоминаниями о прошлом, о быстро протекших днях счастья. Это был последний, прощальный привет ее мне...

Сознание вновь покинуло Галю и больше не возвращалось.

Все мы видели и понимали, что приближается трагическая развяз­ка, и как будто оцепенели, часто подходили к Гале, смотрели на нее с печалью, горестью и страхом. Температура у нее упорно повышалась, и ни таблетки, растворенные в чае, ни уколы, которые делали Алеша или приезжавшие врачи и медсестры, уже не могли снизить ее. Лицо Гали пылало, тяжелым было дыхание. Так продолжалось несколько суток. И ничего, ничего нельзя было сделать, чтобы облегчить ее страда­ния, спасти ее!..

В ночь на 29 августа положение стало критическим. Термометр показал 41 градус, потом 41,5, 41,8... Грудь Гали бурно вздымалась и опускалась, дыхание шумно клокотало, раскрытие глаза ее останови­лись, ничего не выражали, были безжизненны. Наступал конец... Мы обступили кровать Гали, прощались с нею, плакали...

Умерла Галя в 4 часа 20 минут утра, когда на востоке занима­лась заря. Рыдания душили меня...

12

В гробу Галя лежала белая, по-прежнему красивая, с присущим ей выражением лица. Смерть не обезобразила ее. Глядя на нее, дума­лось: "Да полно: не спит ли она?!" Всем своим умиротворенным видом она как будто хотела сказать: "Отмучилась я, отстрадалась... Покой­но мне сейчас..." Смотрел я на нее, и вспомнился мне один разговор, состоявшийся между нами несколько лет назад. Речь шла о приближаю­щейся старости, предстоящих болезнях, смерти. Галя сказала:

– Ты будешь болеть – я стану ухаживать за тобой. А я заболею – кто за мной будет ухаживать?

Она была уверена, что умрет последней из родных и близких стар­шего поколения: после своих сестер, после меня. А вот как получи­лось! Никто не знает судьбы своей...

Хоронили Галю 31 августа. Проститься с нею, проводить ее в по­следний путь собрались все родные, сотрудники по работе, друзья. Спешно приехала Руфа из Евпатории, извещенная о смерти Гали теле­граммой. Здесь же находились члены нашего уржумского землячества: Вязниковы, Соломатины, Анна Тимофеевна Маслова, Евгения Николаевна Розанова, Владимир Иванович Ступин, Софья Сергеевна Соловьева /Нико­лай Сергеевич приехать не смог: в этот день он сам только что выпи­сался из больницы/. Не было и Бориса Ивановича Матвеева, находивше­гося в реабилитационном отделении больницы в связи с серьезным за­болеванием сердца. Да, сдавать стала старая гвардия! Явились товари­щи Алеши Сергей Шипов, Владик Прокопьев и другие: они, как истинные друзья, не захотели оставить его одного в беде.

Последний день лета выдался на редкость хорошим, как будто при­рода решила блеснуть всеми прелестями того мира, который Галя на­всегда покидала. Было тепло. На безоблачном синем небе сияло солнце и щедро заливало своим ярким светом белые дома, зелень деревь­ев, зеркальную гладь нашего озера. Этот праздничный вид всего окру­жающего был в таком контрасте с тем, что было на душе!

Наступал заключительный акт разыгравшейся трагедии. Соблюдая русский обычай, гроб с телом Гали, вынеся из дома, поставили на два табурета, чтобы с нею могли проститься соседи. Тяжело было ду­мать, что никогда больше не будет ее здесь, в этом доме!

Задвинули гроб в катафалк, обложили его венками, расселись на скамьях вокруг него, двинулись по шумным улицам, где безостановоч­но сновали взад и вперед машины, спешили, как всегда, люди, сло­вно ничего особого не случилось, и это казалось мне странным.

Кладбище. Высоко над головами провожавших качался гроб. Вот и раскрытый зев могилы с грудами рыжей земли по бокам. Рядом – серый памятник брату Гали, Юрию. Злой судьбе было угодно, чтобы двое са­мых младших из большой семьи Павловых первыми ушли из жизни. Поста­вили гроб около могилы. Его окружили люди. С речью выступил Сту­пин. Долго и проникновенно говорил он глухим, необычным для него голосом. Сказал о том, что безжалостная смерть безвременно унесла прекрасную женщину, что все, кто знал Галю, глубоко уважали и люби­ли ее, что память о ней сохранится навсегда, и пр., и пр. Я слушал, и мне казалось, что он говорит не то, не то... Опускает что-то самое главное. Да разве и можно было выразить словами ту тоску, ту безд­ну горя, которые владели мной!

Последнее прощание... Поцелуи в холодный лоб... Последний взгляд на лицо милого и бесконечно дорого мне человека... Стук мо­лотка, забивавшего гвозди в крышку гроба... Он на веревках медленно поплыл в чрево могилы... Могильщики взялись за лопаты. Громко засту­чали о гроб комья земли. Туда, вниз, полетели горсти сырой земли – последняя дань умершей от оставшихся жить...

Все кончилось, на месте ямы вырос бурый холм. Его заставили венками, засыпали цветами. Люди ушли, оставив Галю здесь одну. Не стало Гали на земле...

На поминки собралось так много народа, что мест, подготовлен­ных в большой комнате, не хватило, пришлось спешно накрывать еще один стол. Как всегда, началась суматоха с рассаживанием. Наконец все было улажено.

Ах, эти поминки! Тяжело на них бывать у чужих людей, но на­сколько тяжелее, когда они у тебя дома! Надо было открыть поминаль­ный стол, что-то сказать присутствовавшим. Не обидела меня природа даром речи, но тут я вдруг почувствовал, что нет у меня нужных слов, способных хотя бы отдаленно передать переживания, вызванные свалившимся на нас горем. С трудом подбирались слова и фразы:

– Дорогие товарищи, друзья, родные, близкие! Огромное горе обрушилось на нашу семью: беспощадная смерть унесла Галю. Мы все горячо любили ее, она была бесконечно дорога нам. И вот нет ее! Трудно выразить наши переживания, тяжело говорить об этом... Спасибо всем вам, что пришли проститься с нею, проводить ее в последний путь, разделить с нами это горе. Давайте помянем ее добрым словом, выпьем по древнему русскому обычаю за ее светлую память... Пусть земля будет ей пухом!..

Тишина, которая всегда бывает в начале застолья, сменилась бе­седой, разговорами. Стали спрашивать, когда Галя почувствовала се­бя плохо, были ли до этого какие-нибудь признаки заболевания, как протекала болезнь и пр., и пр. Послышались замечания:

– И как могло это случиться?! Ведь даже подумать об этом было невозможно!

– Всегда румяная, здоровая, красивая...

– Самая молодая из нас...

– Никак не укладывается в голове, что Гали нет!

Людмила Яковлевна Вязникова, искренне любившая Галю, когда-то работавшая вместе с нею, пылко возмущалась:

– Какая несправедливость! В голове не укладывается! Всего толь­ко 56 лет, а выглядела она, сами знаете, намного моложе, была цве­тущей женщиной, в семье полное благополучие, ей бы еще жить да жить, и вдруг на тебе – смерть! Несправедлива судьба, несправедлива!

Постепенно разговор перешел на прошлое. Припоминали дальние и близкие эпизоды с участием в них Гали. Но самой ее уже не было: только что оставили на кладбище одну, зарытую в холодную сырую зем­лю, и эта мысль ни на минуту не покидала меня.

Я сидел, слушал, а воображение рисовало мне другое событие, происшедшее менее двух лет назад. Тогда здесь же, в этой ярко осве­щенной комнате, за богато убранными столами сидели нарядно одетые гости и шумел веселый пир по случаю моего шестидесятилетия. Галя, в светлом платье и розовом передничке, улыбаясь, вбегала из дверей в эту комнату, подавая кушанья гостям, раскрасневшаяся и радостная. Неподдельное счастье светилось на ее лице. И теперь я все смотрел в проем этих дверей: вдруг опять появится Галя! Но нет, она не по­являлась: ведь это был не веселый пир, а справлялись грустные по­минки по ней...

13

Проходили сначала дни, потом недели, но боль утраты не осла­бевала. На душе было тяжело и пусто. Постоянно, на работе и дома, чего-то не хватало. В жизни не стало какого-то важного элемента, существенного содержания, как будто Галя унесла их с собой в моги­лу. Ах, недаром, недаром мужа и жену называют "половинами": "моя половина", "твоя половина", "дражайшая половина". Не стало "моей половины", части самого меня. Видя такое мое состояние, ко мне пре­дельно внимательно относились Вера, Катя и все домашние, но это не помогало. Слова соболезнования, сочувствия и ободрения шли от друзей, товарищей по работе, просто знакомых при встречах. Поступали они по телефону и по почте.

Письмо, полное скорби, пришло из Свердловска от сестры Галины. Она писала: "Милая, славная, добрая, сердечная Галя ушла от всех нас. И мы каждый день думаем о ней, жалеем, вспоминаем ее самыми добрыми словами. Она осталась в моей памяти такой славной, молодой, красивой, веселой! Мне всегда было хорошо беседовать с ней, я дове­ряла ей свои сокровенные семейные тайны. Невозможно представить, что Гали больше нет!.. Пойдете на могилку к ней, низко поклонитесь ей от меня и всех нас..."

Подставил свое плечо, чтобы поддержать меня, брат Евгений. Му­жественной скорбью веяло от строк его письма: "Дорогой, родной мой брат! Велико горе, свалившееся на тебя. Не стало самого близкого те­бе человека, друга, с которым прожил почти четверть века. Как зла и несправедлива судьба!.. Галя была еще молодой, здоровой, жизнера­достной – и вдруг такая катастрофа! Просто не укладывается в созна­нии, что ее нет... Но ничего теперь не изменишь, ничего не воротишь. Как ни тяжело, а жить надо. Ты уж как-нибудь крепись, постарайся мужественно перенести этот удар судьбы. Побереги себя хотя бы для Алеши. Надо, во-первых, поддержать его в свалившемся горе, во-вто­рых, – помочь ему закончить институт, в-третьих, – сделать так, что­бы он чувствовал твердое, но дружеское отцовское руководство. Ради этого надо жить, надо крепиться. В жизни тебе пришлось перенести много ударов судьбы, достойно перенеси и этот..."

Да, несмотря на тяжкое горе и душевные страдания, надо было находить в себе силы жить.

Однако все перипетии этого кошмарного года не прошли для меня бесследно. Предел возможной траты нервных и физических сил был ис­черпан: я чувствовал невероятную усталость; сдало сердце, оно би­лось часто, сильные удары его отзывались и в груди, и в висках. Надо было думать об отпуске, чтобы дать себе передышку. Когда я явил­ся к лечащему врачу Лычевой за медицинской справкой, необходимой для получения путевки в санаторий, она направила меня на электрокардиограмму, которая оказалась никуда не годной. Алина Андреевна, просмотрев ее и ничего не сказав, вышла из своего кабинета и через минуту возвратилась с заведующей терапевтическим отделением. Та, взглянув на кардиограмму, спросила меня:

– Где вы хотите отдыхать?

– В Сочи, в санатории "Россия", – ответил я.

– Нет, на юг вам в этом году нельзя, – твердо возразила она и добавила:

– По состоянию вашего сердца мы должны немедленно госпитализировать вас. В крайнем случае, вам необходимо полежать дома и полечиться.

Такого оборота дела я вовсе не ожидал и даже несколько расте­рялся. От больницы я решительно отказался, но взять лист о времен­ной нетрудоспособности они меня все-таки заставили.

Две недели не выходил я на работу, пил лекарства, старался не напрягать себя. Сердце немного успокоилось. Я чувствовал, что ему нужен серьезный, глубокий отдых, но пока было не до этого.

Разные дела обступали со всех сторон. Но первое, что я решил сделать, это поблагодарить тех, кто, не щадя своего покоя и сил, помогал Гале, стремясь облегчить ее участь, – врачей и медицинских сестер Фрунзенской поликлиники. Это было задумано совместно с Верой и Катей еще ранее, иначе поступить не позволяла совесть. Долго ло­мал я голову над тем, каким путем это осуществить так, чтобы благо­дарность дошла до каждого, кто бывал у нас. Мы не знали, как звать некоторых из них, поэтому пришлось специально ехать в поликлинику и уточнять. Кроме того, хотелось, чтобы об их честном служении сво­ему долгу узнали бы многие, весь медицинский персонал этого учреждения. После долгого размышления я пришел к выводу, что лучше все­го для достижения этой цели обратиться с письмом к главному врачу поликлиники заслуженному врачу РСФСР В.Н.Круткиной и искренне вы­сказать в нем все то, что отложилось в сознании и на душе. Я напи­сал это письмо в каком-то порыве, за один присест. Вот оно, приво­жу его дословно:

«Уважаемая Валентина Николаевна!

29 августа с.г. скончалась моя жена Галина Григорьевна Верши­нина от злокачественной опухоли головного мозга. За время ее дли­тельной и очень тяжелой болезни медицинский персонал руководимой Вами поликлиники проявил по отношению к ней исключительное внима­ние, стремясь облегчить ее страдания и продлить ее жизнь. Лечащие врачи, врачи помощи на дому, отделения неотложной помощи регулярно, часто без вызова с нашей стороны, посещали ее, осматривали, исследо­вали, проводили необходимые процедуры, назначали дальнейшее лече­ние. В последний период жизни Галины Григорьевны эти посещения со­вершались почти каждый день, а при необходимости – вечером и ночью.

В связи с этим мне хочется выразить искреннюю признательность и большую благодарность за все то, что было сделано для моей жены, заведующей неврологическим отделением Ольге Ивановне Алябьевой, за­ведующей отделением неотложной помощи Александре Федоровне Лесаковой, лечащим врачам Алине Андреевне Лычевой и Лидии Анисимовне Загребельной, хирургам Владимиру Игоревичу Молодчику и Евгению Алек­сандровичу Пшеничному, медицинской сестре Ольге Сергеевне Климченковой, всем другим врачам, фельдшерам и медицинским сестрам, посе­щавшим умиравшую жену, которых я не упомянул только потому, что не знаю их имен. Особую благодарность выражаю невропатологу Елене Фе­доровне Рогозиной, прекрасному специалисту, человеку большой души.

Все оказывавшие помощь жене проявили не только большое врачебное искусство, но и высокую человечность, сочувствие больной, свое сердечное участив, то есть все то, чем характеризуется высокое вы­полнение врачебного долга в самом лучшем, самом благородном его по­нимании. Глубокая благодарность им навсегда сохранится в сердцах всех членов нашей семьи.

Я был бы признателен Вам, Валентина Николаевна, если бы нашли возможным довести до сведения названных врачей и медицинских сестер, а также всех сотрудников Вашей поликлиники содержание этого письма».

Собственноручно перепечатал это письмо на хорошей бумаге, по­ложил его в красивую папку и поехал на Фрунзенскую набережную. Глав­ного врача на месте не оказалось, была в отпуске, пошел к ее заме­стителю Тамаре Григорьевне Черкашиной. В кабинете за столом сидела, задумавшись, ужа немолодая полная женщина. Я назвал себя и сказал, зачем пришел, подав папку с письмом. Она внимательно выслушала ме­ня, оживилась и сама вступила в разговор:

– Я знаю все о вашей жене, мне постоянно о ней докладывали. Врачи были удивлены тем, как в вашей семье заботливо ухаживали за ней. Чаще бывает совсем наоборот. Мы полюбили вашу жену, стремились помочь ей, но спасти не смогли: к сожалению, это было невозможно. Примите и мое искреннее соболезнование. И спасибо вам за то, что сказали доброе слово о нас. Что касается вашей просьбы довести со­держание письма до сведения всех сотрудников, то не сомневайтесь: я обязательно это сделаю...

Спустя некоторое время мы с дядей Ваней привели в порядок Га­лину могилу, убрали с нее венки, успевшие завянуть, лопатой тщатель­но и ровненько срезали ее края, придав ей форму усеченной пирамиды. И всегда можно было видеть на этом могильном холмике красные, бе­лые, голубые цветы: при жизни Галя так любила их!

14

Прошла хмурая осень с холодными дождями; миновала зима с ее белыми снегами и морозами; вновь наступила весна.

Тоска по Гале не утихала. Каждая вещь в доме напоминала о ней. Ее образ то и дело возникал перед мысленным взором: казалось, она стоит посреди комнаты и, улыбаясь, смотрит на меня каким-то вопро­шающим взглядом. Мгновение – и уже нет ее, исчезла. Часто по ночам я видел ее во сне – не больной и страдающей, а молодой и красивой, видел ее лицо, глаза, я стремился к ней, но она куда-то удалялась, и оттого, хотя я спал, чувство ноющей, щемящей тоски охватывало меня всего, мучило, я вздрагивал и просыпался... перед глазами сто­ял один лишь ночной мрак. После этого сон долго не возвращался.

Однажды, когда я думал о Гале, пришла мне в голову мысль посадить около нашего дома березку в память о ней.

Когда весеннее солнце растопило снега и обсушило землю, я в выходной день надел свой старый костюм, резиновые сапоги, взял ру­кавицы, лопату и пошел бродить по окрестностям в поисках деревца. Нашел его за проходящей неподалеку от нас железнодорожной линией, вблизи станции метро "Кунцевская". Там большая, ничем не застроен­ная низменная местность заросла ивняком, среди которого увидел я не­сколько березок и из них выбрал самую стройную. Высотой она была метра три, гладкая кора у нее из черной уже стала переходить в бе­лую, тонкие ветки тянулись в стороны и вверх, и вся она казалась устремленной к небу. Любуясь, я несколько раз обошел вокруг нее, осматривая со всех сторон. Потом, решив, что это именно та березка, которая мне нужна, стал осторожно окапывать ее, отступив подальше от ствола, чтобы не повредить ни одного корешка. Обведя ствол глубокой канавкой, поддел березку снизу лопатой вместе с большим ко­мом земли у корня. Березка дрогнула, качнув ветками, и приподня­лась, оторвавшись от матери-земли, взяв за ствол, я вытащил ее из ямы и легонько, бережно отряхнул светло-желтые корешки от комьев рыжеватой глины, перемешанной с песком. Закопал яму и, положив бе­резку на плечо, отправился в обратный путь.

Между нашим домом и озером есть небольшой участок, огороженный невысокими железными столбиками, через отверстия в верхней части которых натянут тонкий трос, – чтобы люди туда не ходили. Еще в прежние годы по периметру участка я посадил кусты белых и красных роз, а на остальной площади – молодые клены, которые уже подросли и стали набирать силу, вот здесь я и решил посадить березку. Место выбрал такое, чтобы она была видна из нашего окна и с балкона. Вы­копал широкую и глубокую яму, ведром наносил чернозема и так же бе­режно, как выкапывал, посадил ее, проверил, чтобы стояла прямо, умял вокруг ствола землю ногами. Потом вбил колышек и подвязал к нему тонкий ствол. Наконец , принес с озера ведро воды и полил. Де­ло было сделано. Молодая стройная березка гордо встала между двух кленов. И назвал я эту березку "Галей".

Прошло несколько теплых солнечных дней – и березка стала ожи­вать: почки на ветвях полнились, округлялись, потом, распираемые внутренней силой, лопались, из образовавшейся трещины несмело вы­глядывал светлый глазок зародившегося листочка. Еще два-три дня – и мелкие, величиной с копейку, нежно-зеленые листочки покрыли ветки березки, сначала нижние, потом верхние. Оттого что листочки были еще очень маленькими, березка казалась как будто прозрачной, накры­той светло-зеленым флером, как невеста фатой. Березка нежилась и красовалась под лучами яркого весеннего солнца, а я любовался ею и вспоминал при этом Галю!

Я посадил в память о Гале березку, а не какое-либо другое де­рево, не случайно: с березой было связано одно воспоминание, волно­вавшее нас с нею все годы совместной жизни.

Я описывал уже, как мы с Галей 2 мая 1949 года, недавно позна­комившись у Вязниковых на дне рождения Александра, встретились у Белорусского вокзала и пошли гулять по праздничной Москве, спусти­лись по улице Горького к Кремлю, обогнув его, оказались на Каменном мосту, а потом на Софийской набережной и там в сгустившихся сумер­ках увидели большую развесистую березу, залитую светом от уличного фонаря и из окон соседнего дома. Береза, вся усыпанная мелкими, только что появившимися листочками, просматривалась насквозь и бы­ла полна очарования, она, казалось, тоже радовалась весне, пробудив­шейся в ней новой жизни и как будто олицетворяла собой душевное со­стояние нас с Галей, охваченных чувством ярко вспыхнувшей взаимной любви. Прошли годы, но эта береза на берегу Москвы-реки, что напро­тив Кремля, не забылась нами, нет, не забылась и по-прежнему волно­вала нас светлыми, чарующими воспоминаниями о встрече с ней. Каждую весну, когда начинали распускаться деревья и мы, гуляя, встречали березу с нежными, только появившимися листочками, останавливались перед нею, задумчиво смотрели на нее, и Галя, с улыбкой обратясь ко мне, говорила:

– Как та береза!.. Помнишь?

Помнил ли я! Разве можно было забыть ту весну, и тот романти­ческий вечер, и эту очаровавшую нас березу!

Так вот почему я посадил в память о Гале березку, а не другое дерево. И пусть эта березка "Галя" растет вблизи нашего дома, чтобы видно было ее всякий раз при взгляде в окно или с балкона, красует­ся, белоствольная и стройная, своей густой зеленью и напоминает о покинувшей нас Гале!..

Глава 6. ЛЕБЕДИНАЯ ПЕСНЯ

Глава VI ЛЕБЕДИНАЯ ПЕСНЯ

Увы! На жизненных браздах

Мгновенной жатвой поколенья,

По тайной воле провиденья,

Восходят, зреют и падут;

Другие им вослед идут...

А.С.Пушкин

Человеку в молодости смерть представляется явлением хотя не­избежным, но настолько отдаленным, что он не дает себе труда серь­езно задуматься о ней. Он не может реально представить себе тако­го положения, когда прекрасный мир во всем его многообразии бу­дет продолжать свое существование, но уже без него в связи с его кончиной. Целиком поглощают человека сначала годы трудной учебы, потом тяжелая работа и повседневные заботы о хлебе насущном для се­бя и своей семьи, и он не замечает безостановочного хода времени. Но однажды он неожиданно и с удивлением обнаруживает, что большая часть его жизни, оказывается, уже позади. В дальнейшем отсчет вре­мени становится еще более быстрым, а там уже, глядишь, начинаются заботы о пенсии и где-то вдали возникает видение мрачного облика приближающейся смерти. И только теперь человек начинает во всей полноте понимать глубокий философский смысл простой латинской фразы "vita nostra brevis est"[1] что в молодости ему было недоступно.

Примерно так случилось и со мной. Вся моя жизнь прошла в без­остановочном напряженном труде, только на нем было сосредоточено мое главное внимание. Старость подкралась незаметно и даже удивила меня своим появлением: все казалось, что главное в жизни у меня еще впереди, аи нет: не тут-то было! Как сказано в святом писании, при­шло время "собирать камни", то есть подводить итоги. Как это слу­чилось – об этом я сейчас и расскажу и этим закончу свое повест­вование.

1

Смерть Гали сильно повлияла на меня и отложила отпечаток на всю мою последующую жизнь. Исчезло радостное, оптимистическое вос­приятие всего окружающего. Нечто сумрачное, глубоко затаенное по­селилось в моей душе и уже не покидало никогда, даже на празднич­ных вечерах с моими друзьями-уржумцами. Я как будто непринужденно разговаривал с ними, мы пили вино, пели наши любимые песни, но сре­ди всего этого какая-то сковывающая подавленность, может быть, неприметная для других, притаившись, сидела во мне. Я уже не мог всецело отдаваться веселью, как это бывало прежде, когда чувство­вал рядом с собой Галю. Я стремился противостоять этому настро­ению, понимая, что жить-то ведь надо! Не раз в тот период припоми­нались мне заключительные слова романа А.Фадеева "Разгром", где Левинсон, плачущий после гибели партизанского отряда, думает о том, что надо жить и выполнять свои обязанности. У каждого человека есть долг и обязанности. Со смертью Гали они у меня, разумеется, не исчезли, а, наоборот, возросли. Возросли по отношению к сыну Алексею, которому надо было помочь укрепиться в жизни, прочно встать на ноги. Нуждались в моей помощи тетушки Вера и Катя, на­чавшие быстро дряхлеть и терять силы. В прежнем объеме оставались дела по службе: ведь они существуют независимо от наших личных потрясений. И я продолжал жить и выполнять свои обязанности.

Наступил последний период моей трудовой деятельности и проходил он в крайне противоречивых условиях жизни всего Советского Со­юза. Политическая реакция в стране становилась чем дальше, тем злее, а в экономике прекратилось ее поступательное развитие.

С конца 70-х годов многие стали сознавать противоестествен­ность такого положения, возникло ощущение неизбежного, неотврати­мого сползания страны к катастрофе.

Такие настроения возникали при наблюдении за действиями и по­ведением лиц, находившихся у кормила партийной и государственной власти. Во главе их стоял генеральный секретарь ЦК КПСС Брежнев. Он окружил себя преданными ему людьми, с которыми до этого работал в Днепропетровске, Молдавии, Казахстане, и они все вместе строго следили за тем, чтобы никто не потревожил их благополучия, не под­готовил и не совершил нового дворцо­вого переворота, подобного тому, в результате которого был смещен Хрущев, стремились убрать с высо­ких руководящих постов тех, кто был помоложе, видя в них возможных конкурентов. Прежде всех избавились от Щелепина – человека наибо­лее опасного для них, которому Брежнев никогда не доверял, помня его активное участие в заговоре против Хрущева. Сначала его сняли с должности председателя Комитета партийного и государственного контроля, лишив его таким образом возможности вмешиваться в какой-либо форме в принимаемые решения и действия высших представителей власти, потом выдворили из секретарей ЦК КПСС, направив на профсо­юзную работу – председателем ВЦСПС. Однако Шелепин продолжал оста­ваться членом Политбюро ЦК КПСС. Случай убрать его и отсюда пред­ставился в 1975 году: Шелепина обвинили в противопоставлении себя линии Политбюро, вывели из его состава, сняли с должности председа­теля ВЦСПС и спровадили на незаметную, ничего не значащую долж­ность заместителя председателя Государственного комитета по профес­сионально-техническому образованию СССР, где он и завершил свою служебную карьеру, навсегда исчезнув с политической арены. Вскоре после Шелепина, в 1976 году, удалили с занимаемых постов без видимых причин Д.С.Полянского, члена Политбюро ЦК КПСС, первого заместителя председателя Совета Ми­ни­ст­ров СССР, направив его подальше от Москвы – послом в Японию. Теперь можно было благодушествовать, не опасаясь коварных ударов с чьей-либо стороны.

И Брежнев благодушествовал. Во всех отношениях он представлял собой человеческую посредственность, не отличался ни умом, ни зна­ниями, ни энергией к действию, ни желанием действовать. Его при­ближенные, подобные ему по своим личным качествам, безмерно доволь­ные тем, что он вознес их на верх партийно-государственной пирами­ды, в то же время боясь слететь с этой высоты, подличали перед ним, превозносили его до небес, курили ему фимиам за мнимые заслу­ги, бесстыдно льстили ему и угодничали. И он, человек недалекого ума, воспринимал все это как должное, поверил в свое величие и со­ответственно вел себя. Больше всего он любил обниматься и целовать­ся со своими приближенными, чем оказывал им свою милость. По теле­видению часто показывали, как Брежнев в аэропорту, отправляясь в поездку, лобызал членов своей свиты, прибывших для его проводов. То же повторялось при встрече его по возвращении. До тошноты было противно наблюдать эти отвратительные сцены! Думалось при этом: "Неужели он не понимает всю мерзость такого своего поведения?!"

Не раз возникало у меня желание написать ему: "Леонид Ильич, уж если вы так любите целоваться, то целуйте свою жену Викторию Петровну сколько вашей ду­ше угодно, но не делайте этого с людьми, стоящими у руководства го­сударством, не ввергайте их в постыдное положение, не выставляйте себя на посмешище своей страны и всего мира!" Письма я не написал, понимая, что оно все равно не дойдет по назначению.

Вторая страсть Брежнева – какая-то психопатическая любовь к на­градам, что уже само по себе, независимо от всего прочего, свиде­тельствовало об ущербности интеллекта этого человека. Его неодно­кратно удостоили всех высших орденов, какие имелись в Советском Союзе, много раз возвели в звание Героя Советского Союза и Героя Со­циалистического Труда, присвоили звание маршала Советского союза. Наступал очередной день его рождения – следовала очередная награда. Создавалось впечатление, что самые высокопоставленные лица в Полит­бюро ЦК КПСС, Президиуме Верховного Совета СССР, Совете Министров СССР главным образом были озабочены не делами государства, не бла­гополучием Родины и ее народа, а соображениями о том, какую следу­ющую награду придумать для Леонида Ильича.

Пышные встречи и приемы устраивались Брежневу в каждой респуб­лике, области, крае, куда он изредка выезжал, – с бесконечными ше­ренгами приветствующих людей по пути его следования, с заседания­ми "совпартактива", на которых до небес превозносился "дорогой Ле­онид Ильич", с разорительными застояльями, на которых местные на­бобы соревновались между собой в том, кто лучше восхвалит Брежнева. Но в этом всех превзошел первый секретарь ЦК компартии Азербайджа­на Гейдар Алиев. Он устроил Брежневу при посещении им Баку такой прием, какого не удостаивался ни один римский триумфатор, так вдо­хновенно и по-восточ­ному цветисто восхвалял Леонида Ильича, что та­кое было уже недостижимо для другого верноподданного. Брежнев вос­принимал все эти раболепные проявления с невозмутимым спокойствием, показывая всем своим видом, что так оно и должно быть. Только од­нажды выдержка изменила ему: когда он первый раз появился перед близкими ему людьми в маршальском мундире с бриллиантовой звездой у застежек воротника, широкобровое и широкоскулое отечное лицо его, лицо-маска без какого-либо выражения мысли на нем, расплылось в довольной улыбке, и он сказал с радостным блеском глаз: "Вот заслу­жил!"

Личность Брежнева характеризует также то, что он не смог обе­спечить добропорядочного поведения даже членов своей семьи и лиц, находившихся с ним в родственных или близких связях. По отношению к ним Брежнев действовал по фамусовскому принципу:

Как станешь представлять к крестишку иль местечку,

Ну как не порадеть родному человечку!

И Брежнев "радел" и без всякого стеснения назначал их на вы­сокие государственные посты, однако они, широко пользуясь предоста­вившимися им возможностями в личных целях, не проявляли никакой за­боты о сохранении его чести и достоинства и как отца и близкого че­ловека, и как главы государства.

Его дочь, Галина Леонидовна, законченная алкоголичка, растлен­ная личность, органами Комитета Государственной Безопасности СССР, возглавлявшегося тогда Ю.В.Андроповым, человеком честным, принци­пиальным и твердым по характеру, была уличена в связях с темными дельцами подпольного бизнеса, занимавшимися под ее руководством контрабандной переправкой за границу больших партий драгоценных камней, мехов, антиквариата на миллионы рублей и сотни тысяч дол­ларов. Зять Брежнева, муж его дочери Галины Леонидовны, генерал-полковник Чурбанов, занимавший должность заместителя министра внут­ренних дел, не брезговал крупными взятками в виде дарственных под­ношений. Сын Брежнева, Юрий Леонидович, заместитель министра внеш­ней торговли, не уступал в этом Чурбанову, однако был награжден ор­деном лично своим отцом в кремлевском дворце в торжественной обста­новке в присутствии многих лиц. Под жестким контролем со стороны Андропова за ходом расследования всех этих неблаговидных дел не из­бежал разоблачения и его первый заместитель генерал армии Цвигун, свояк Брежнева /их жены были родным сестрами/: он тоже оказался причастным к преступной деятельности и сколотил себе огромный ка­питал. Первый секретарь Саратовского обкома КПСС Щелоков, находив­шийся в дружеских отношениях с Брежневым, по его протекции был на­значен министром внутренних дел, но, не выдержав искуса, занялся благоустройством личной жизни, строительством роскошной дачи в Подмосковье, запутался во взяточничестве, разного рода махинаторстве и, наконец, попав на крючок к Андропову, покончил жизнь самоубий­ством в своем служебном кабинете. На разоблачение Чурбанова и Щелокова решились лишь после смерти Брежнева. Чурбанов был осужден на длительное тюремное заключение. Генерала Цвигуна обнаружили уби­тым выстрелом в голову еще в ходе расследования его должностных и иных преступлений.

Дочь и сын Брежнева, Чурбанов, Цвигун, Щелоков не являлись ис­ключением: многие другие высокопоставленные лица как в Москве, так и в союзных и автономных республиках, краях и областях были причастны к взяточничеству и личному обогащению, подобно первому секретарю Краснодарского крайкома КПСС Медунову, но все это тщательно скрыва­лось от народа в целях сохранения высокого авторитета руководства партии и государства.

А между тем дела в Советском Союзе, имевшем в аппарате управ­ления таких руководителей, шли все хуже и хуже. Приостановилось развитие его экономики. Бурный технический прогресс, переживавший­ся западными странами, обходил нас стороной, наши заводы и фабрики продолжали работать на изношенном и морально устаревшем оборудова­нии. Аналитически мыслящие люди приходили к выводу, что это в кон­це концов неизбежно приведет страну к экономическому параличу. Но разве об этом были думы все более дряхлевших кремлевских старцев! Ими принимались бесчисленные постановления ЦК КПСС совместно с Со­ветом Министров СССР, направленные как будто бы на достижение про­цветания страны, но выполнение их не обеспечивалось финансированием, не контролировалось и в результате проваливалось. Ярким примером этому явилось постановление о подъеме российского Нечерноземья, в девятнадцати областях и автономных республиках России, обескровлен­ных, разоренных проводившимися над ними экспериментами со времени коллективизации, намечалось принять решительные меры к укреплению их экономики, развитию сел и городов, строительству больниц, школ, учреждений культуры, дорог и т.д. и т.п. Постановление захватыва­ло дух масштабностью намеченных мероприятий. Думалось: "Ну, нако­нец-то вспомнили и о несчастной матушке-России!" Верхи провели не­сколько помпезных совещаний по организации выполнения данного по­становления, но этим дело и кончилось. Само постановление постепен­но забыли и перестали упоминать о нем. А тем временем в этом самом российском Нечерноземье продолжалось обезлюденье деревень, в них оставались жить лишь старики да старухи, которым некуда бы­ло податься. Десятков тысяч деревень вообще не стало, они ушли в небытие, просуществовав на этом месте, может быть, сотни лет. Воз­никало чувство тяжести и тоски при виде этих заброшенных жителями деревень с почерневшими и покосившимися домами, с проваленными кры­шами, с мрачно смотревшими на улицу пустыми окнами без стекол и рам. Высокий и густой чертополох со всех сторон подступал к ним. Неволь­но приходила в голову мысль: как будто эта деревня подверглась на­бегу диких варваров, уничтоживших в ней все живое и ее самое. Ко­нечно, далеко не все деревни выглядели так, но на всех, даже на тех, которые считались благополучными, бросалась в глаза печать ка­кой-то придавленности, внутреннего неблагополучия, отсутствия разно­сторонней полнокровной жизни в ней.

То же самое случилось с постановлением о продовольственной программе, предусматривавшей полное обеспечение страны собственны­ми высококачественными продуктами. И опять никаких практических дел по выполнению этого постановления, а положение с продовольствием в стране становилось все хуже и хуже, с каждым годом увеличивались закупки зерна, мяса, масла, сахара и многого другого в Америке и странах Западной Европы, однако они, эти закупки, не могли покрыть имевшихся потребностей, поэтому вопросы пропитания стали сложной проблемой для миллионов людей. Для покупки продуктов в Москву, находившуюся в лучшем положении по снабжению, целыми поездами приезжали многие жители Смоленска, Брянска, Орла, Калуги, Тулы, Вороне­жа, Рязани, Горького, Кирова, Костромы, Ярославля, Рыбинска и мно­гих других городов. Эти поезда с покупателями продуктов в Москве получили прозвище "колбасных".

Не лучше обстояло дело с наличием промышленных товаров, кото­рых тоже остро не доставало, а имевшиеся отличались плохим качест­вом, поэтому все стремились во что бы то ни стало купить какие-ли­бо заграничные вещи, которые изредка появлялись в некоторых магази­нах. Длинные очереди людей в торговых предприятиях, простаивавших в них часами и даже целыми днями, были привычным, знакомым всем и каждому явлением. Особенно бедствовали от нехватки товаров малые города, села и деревни.

Но даже при таком положении официальной пропагандой усилен­но насаждалось в сознание людей представление полного благополу­чия в жизни государства и народа "в условиях развитого социализма" – таким термином характеризовался переживавшийся тогда период. Никем не проводилось серьезного анализа состояния дел в стране, не допу­скалось никакой критики его ни в печати, ни в докладах, ни на со­браниях. Верхи партии и государства продолжали благодушествовать и молчать. Иван Васильевич Капитонов, мой бывший ученик в Высшей партийной школе, теперь уже секретарь ЦК КПСС, приближенное лицо к Брежневу, выступая по телевидению, говорил умильным голосом, си­яя круглым багровым лицом:

– Теперь в ЦК и правительстве такие прекрасные отношения между нами, полное взаимопонимание, нет никаких недоразумений!..

А между тем Брежнев все больше старел и дряхлел, уже с тру­дом передвигал ноги, к микрофону для произнесения очередной речи его подводил под руку генерал-лейтенант – руководитель личной охраны, Леонид Ильич уже не мог говорить внятно, а глухо шамкал, так что стало трудно понимать его. Всем было ясно, что он даже по своему физическому состоянию уже не может руководить ни партией, ни государством, однако Брежнев и не думал уходить с занимаемого им поста. В этом его поддерживало ближайшее окружение, состоявшее из таких же одряхлевших, ни на что не способных лиц, для которых личное положение и благополучие было превыше положения страны. Эти старцы, безответственные деятели, неспособные здраво мыслить, в 1979 году ввергли Советский Союз в опасную авантюру – в войну в Афганистане. Английская газета "Тайме" писала по этому поводу: "Можно представить себе, как Советский Союз вошел в Афганистан сво­ими войсками, но трудно представить, как и когда он оттуда выберет­ся". Так оно и получилось!

Во всех слоях общества вызревало понимание глубокого, все бо­лее обострявшегося неблагополучия в стране, накапливалось глухое недовольство положением дел, эти настроения не выражались открыто из-за опасения преследований. Все надеялись, что очередной XXVI съезд КПСС, подготовка к которому уже велась, решит вопрос о выборе нового генерального секретаря, но каково же было их изумление и не­годование, когда стало известно, что съезд опять утвердил Брежнева в этой должности! На вечере у Евгении Николаевны Розановой по слу­чаю ее дня рождения, когда зашла речь о Брежневе, Анна Тимофеевна Маслова гневно, не сдерживая себя, воскликнула:

– Нет предела возмущению! Да когда же кончится это издеватель­ство над здравым смыслом? Ведь совершенно ясно, что Брежнев уже ни­чего не может, ни на что не способен, его пребывание на посту генерального секретаря во вред стране, так зачем же было оставлять его!

Становилось все больше лиц, открыто выражавших свое несогласие с проводившимся партией курсом, с тем положением, в котором нахо­дились страна и народ. Их называли "диссидентами". Гневно гремел голос неистового академика Андрея Сахарова, и никакие преследова­ния не могли остановить его. Наконец его отправили в ссылку /без приговора суда!/ в город Горький под надзор местного КГБ, где ему предоставили квартиру без телефона, чтобы ограничить его возможно­сти сношения с внешним миром. Многие "диссиденты" были вынуждены покинуть страну – началась третья волна эмиграции: одни настойчи­во добивались разрешения на выезд за границу, преодолевая при этом всевозможные чинимые им препятствия, других высылали в администра­тивном порядке. Эми­гран­тами оказались виолончелист и дирижер с миро­вым именем Мстислав Ростропович и его жена не менее знаменитая пе­вица Большого театра Галина Вишневская, писатель Виктор Некрасов, художник Михаил Шемякин, скульптор Эрнст Неизвестный, многие дру­гие музыканты, артисты, писатели, поэты, художники, ученые, пред­ставлявшие цвет нашей творческой интеллигенции, среди них Василий Аксенов, Владимир Буковский, Александр Зиновьев, Владимир Максимов, Иосиф Бродский, Андрей Сенявский и другие. Остановить стихийно воз­никшее движение диссидентства было уже невозможно, оно все ширилось.

В мае 1976 года появилась и развернула свою деятельность так называемая "Хельсинская группа", состоявшая из представителей оппозиционно настроенной интеллигенции. Члены этой группы, опираясь на декларацию о правах человека, принятую на высокоавторитетном международном форуме в столице Финляндии и получившую название "Хельсинской", ставили своей целью борьбу за фактическое осущест­вление прав и свобод человека в Советском Союзе, которые в нем про­возглашались лишь декларативно, а в действительности отсутствовали: человек ни действием, ни даже словом не мог выразить свое несогласие с положением дел в стране, открыто высказать свое мнение, шед­шее вразрез с официальной идеологией, не рискуя при этом быть под­вергнутым преследованиям вплоть до ссылки в отдаленную местность, принудительному выдворению за границу или лишению свободы, что яр­ко подтверждается тем, как поступили по отношению к академику Саха­рову и писателю Солженицину. Очень распространенной мерой воздейст­вия на лиц, не угодных в политическом отношении, было заточение их в психиатрические больницы. Все это делалось скрытно, без судебного разбирательства, по административным указаниям. Не было честного, беспристрастного судопроизводства: суды нередко выносили решения, руководствуясь не статьями действовавшего законодательства, а прика­занием какого-либо партийного босса, переданным им судье по телефо­ну. Такое "телефонное право" имело тогда широкое распространение. Конечно, теперь уже не было того массового террора, граничившего с геноцидом, как при Сталине, однако фактическое бесправие человека-гражданина продолжало существовать. Вот против него, этого беспра­вия, и выступила "Хельсинская группа", но ее деятельность не полу­чила / и не могла получить при том политико-административном режи­ме/ широкого размаха, и все же сам факт появления этой группы гово­рит о тенденциях, возникших в обществе.

В конце 70-х годов поведение высших руководителей партии стало особенно гнусным, себялюбивым, антинародным, предательским. Вызы­вали негодование все эти Брежневы, Подгорные, Черненки, Сусловы, Кириленки, Капитоновы, Гришины, Тихоновы, Громыки – вся эта высоко­поставленная камарилья, погрязшая в корыстолюбии, предавшая комму­нистические идеалы, верности которым публично клялась, рядовых членов той партии, во главе которой стояла, интересы государства, которым руководила, народ, которому она на словах как будто бы слу­жила. Идейное и нравственное разложение партийной верхушки приводило к разложению нижестоящих звеньев партии, распространяясь по ней подобно раковой опухоли с ее клешневидными метастазами. Эта гниль поразила все сферы государственного управления, учитывая, что ключевые посты в нем занимали те же ставленники партии. Пар­тия, давным-давно лишившаяся демократических принципов управления ею, задавленная своими боссами, не нашла в себе силы устра­нить их, оздоровить себя, изменив цели и характер своей деятель­ности. В результате она все больше утрачивала доверие и поддерж­ку народа, который стал воспринимать ее не как организацию, выра­жающую его интересы, а как стоящую над ним принуждающую силу.

Однако дело было не только в простом народе, но также и в са­мих членах партии. Число их возросло до невероятно большого коли­чества – до 19 миллионов человек. Но вступали в нее люди в боль­шинстве своем не по причине своих глубоких идейных убеждений, не потому, что искренне верили в возможность построения коммунисти­ческого общества – общества всеобщего равенства, материального и духовного благоденствия, а по той причине, что для человека без принадлежности его к партии были закрыты все пути к продвижению по службе, к получению какой-либо более или .менее заметной должно­сти в любой сфере деятельности: в учреждениях государственного управления, промышленности, сельском хозяйстве, торговле, науке, образовании, медицине и во всех прочих. Люди вступали в партию потому, что хотели занять свое место в жизни, проявить свои спо­собности по избранной специальности, а также потому еще, чтобы иметь возможность для обеспечения себе сносного материального бла­госостояния. Неверие в идеалы коммунизма или колебания в вере в них, равнодушие к программным целям партии охватили значительную часть ее членов. Возникновению и укреплению таких настроений во многом способствовало своекорыстное поведение руководящих деятелей всех звеньев партии, обеспечивавших материальное благополучие только для самих себя, их идейное и нравственное разложение, а также неспособность их решить экономические проблемы государства, тяготевшие над ним в течение многих десятилетий...

Брежнев умер 10 ноября 1982 года. Я в это время находился в Благовещенске и в гостиничном номере смотрел по телевидению на пы­шные похороны его в присутствии глав государств почти всего мира и думал про себя: "Не надо быть умным, деятельным, приносящим пользу государству и народу, чтобы тебя превозносили при жизни, а потом хоронили с такими почестями, для этого стоит лишь ухитри­ться занять самый высокий пост в стране и суметь удержать его до своей смерти".

Генеральным секретарем ЦК КПСС стал Юрий Андропов, развернув­ший бескомпромиссную борьбу против коррупции представителей выс­ших эшелонов власти, сразу все почувствовали его жесткую руку, од­нако тяжелая болезнь вскоре привела его к смерти, а его пост за­нял К.У.Черненко, приспешник Брежнева, человек старый, тоже очень больной, неспособный к государственной деятельности. Чтобы хоть как-то повысить его авторитет, ему присвоили титул "видного деяте­ля международного коммунистического движения" вопреки истине. Чле­ны Политбюро выдвинули Черненко на этот пост лишь для того, чтобы, манипулируя им по своему усмотрению, самим чувствовать себя при­вольно, находясь на. своих высоких постах, и все продолжало оста­ваться по-прежнему.

– Дело не в личностях, – сказал мне мой старший брат Евгений при встрече с ним. – Много их сменилось, этих личностей, а положе­ние в государстве каким было, таким и остается. Дело тут в поли­тико-экономической системе, которую партия навязала нам после Октябрьской революции.

И он был не одинок в таком мнении. Постепенно складывалось убеждение, что страна не может бесконечно долго оставаться в том состоянии, в каком оказалась, что она, двигаясь по избранному ею ложному пути, а также вследствие бездарности и своекорыстия ее ру­ководящей партийно-государственной верхушки, медленно, но неуклон­но подходит к тупику. Мне легче было прийти к такому выводу по той причине, что я, постоянно находясь в разъездах, знал не только про­исходившее в Москве, но и то, в каком положении находились автоном­ные республики, края, области, их города, села и деревни.

Над страной сгущались тучи, на нее неумолимо надвигались жесто­кие потрясения, но они произойдут через несколько лет, а пока жизнь продолжалась по сложившемуся в ней порядку: люди, каждый на своем месте, хотя с возникшими сомнениями и тревогой на душе, трудились, строили дома, прокладывали дороги, работали на фабриках и заводах, пахали и сеяли, учили детей, читали лекции и т.д. Занимался делами и я по своей должности, составлял нескончаемые бумаги, боль­шие и малые, отвечал на телефонные звонки, сам звонил во все концы России, присутствовал на собраниях и заседаниях, ездил в командировки.

2

В тот период самой значительной и интересной была моя поездка в Чехословакию по командировке министерства просвещения СССР. Состо­ялась она в начале мая 1980 года. Моими спутниками были заведующий Ставропольским крайоно Альберт Гаспарович Ахвердов, человек еще мо­лодой, энергичный, склонный к юмору, и Вера Борисовна Лаисцева, заместитель заведующего Астраханским облоно, высокая красивая брю­нетка, державшаяся с достоинством. Пока мы ехали в вагоне от Моск­вы до Праги, сблизились и подружились. Об этой поездке я до сих пор сохраняю самые теплые воспоминания.

Прежде всего волнующее впечатление произвела сама эта благо­датная страна, ее невысокие горы, долины, тщательно, с любовью об­работанные поля, красивые зеленые села и города. Нельзя было без восторга смотреть на Злату Прагу с высот ее Града: внизу серебри­лась и переливалась под мягким солнцем широкая Влтава с нависшими над нею мостами, за нею в синей дымке вздымались, уходя к горизон­ту, шпили соборов и крутые черепичные крыши высоких зданий. Не раз мы гуляли по Староместской площади, любуясь расположенными на ней старинной ратушей с замысловатыми часами на башне и великолепным памятником Яну Гусу, представляющим этого великого политического и военного деятеля чешского народа в момент его сожжения , окружен­ного выразительной скульптурной группой сторонников и поверженных страхом врагов. Приятно было гулять по широкому и роскошному тесно застроенному домами Вацлавскому проспекту, замешавшись в толпе пра­жан и многочисленных иностранцев.

Через неделю, покинув Чехию, мы поездом прибыли в Словакию. Братислава тоже встретила нас гостеприимно. Правда, этот город по красоте не может равняться с нарядной Прагой, однако же и здесь было немало примечательных мест. На вершине горы, у подножия кото­рой раскинулся город, прижавшись к Дунаю, отовсюду виднелась впе­чатляющая фигура русского солдата с развевающимся знаменем в ру­ках – памятник советским воинам, павшим в битве за освобождение столицы Словакии. Очень милой казалась зеленая протяженная площадь в центре города, заканчивающаяся миниатюрным, но очень изящным белым зданием оперного театра. Запомнились фонтаны на этой площа­ди и высокие пышные каштаны, густо усыпанные белыми свечами распу­стившихся цветов. Но больше всего нас привлекал Дунай, широкий и могучий, с быстрым течением воды. Особое впечатление производил огромный мост, перекинутый с берега на берег без единой опоры посредине. На противоположном конце моста высоко взметнулось ввысь сооружение в виде стелы. Поднявшись внутри нее на лифте, попада­ешь в просторную комнату-бар с круговым обзором. Внизу простира­ется вся Братислава, а вдали, за сверкающим Дунаем, виднеется тер­ритория Австрии.

Много пришлось поездить и по Чехии, и по Словакии. Природа их замечательно красива. Машина мчала нас по зеленым холмам и долинам. Вдали синели горы. Во всю силу светило солнце, но было только начало мая, и жара не мучила нас. Весна была в полном раз­гаре; свежо и сочно зеленели лужайки, кусты, деревья; буйным бело-розовым цветением повсюду встречали нас вишни и сливы, груши и яблони. Сидя в машине и упиваясь окружавшей нас красотой, я вспо­минал эту страну в ту далекую весну 1945 года, когда я тоже ездил по ее дорогам, любовался щемящим душу цветением садов и повсюду, в каждом селении, видел толпы наших солдат, а также местных граж­данских лиц, ликовавших по случаю великой Победы над лютым и не­навистным врагом, Победы, добытой с неимоверным трудом! Вспоминая это, я видел в возникавших в воображении картинах и себя, как бы издали, со стороны, видел не таким, каким был теперь, а молодым, в военной форме, загорелым, красивым, сильным. Сколько же време­ни прошло с тех пор! Как многое изменилось!..

Целью нашей поездки в Чехословакию было изучение системы орга­низации в ней выявления, устройства, обучения и воспитания детей, оставшихся без попечения родителей, и других детей, нуждающихся в помощи государства. Коллеги из министерств просвещения Чехии и Словакии предоставили нам полную возможность широко и глубоко озна­комиться с постановкой работы по данной проблеме в практическом плане. Мы имели встречи также с представителями министерства труда и социальных дел, министерства юстиции, других ведомств и учрежде­ний, имеющих отношение к проявлению заботы о детях, оказавшихся в тяжелом положении. Многое делалось здесь по-другому, чем у нас, в Советском Союзе, и многое нам понравилось, так как было организовано значительно лучше нашего.

Прежде всего нас заинтересовала система организации выявления осиротевших детей или детей, должное воспитание которых не обеспе­чивается в семье. В каждом райисполкоме имеется особый подотдел, за­нимающийся этими вопросами. Этот подотдел при содействии школьного отдела, органов милиции, прокуратуры, школ, поликлиник изучает по­ложение детей в семьях, проживающих в данном районе, ведет учет не­благополучных семей, а также детей и подростков, допускающих откло­нения в своем поведении. К оказанию содействия в этом привлекаются учителя, воспитатели детских садов, врачи и медицинские сестры, а также члены Союза женщин и Красного Креста. Ребенок, оказавшийся в беде, не может ускользнуть от внимания хотя бы одного из этих лиц. К родителям предъявляются жесткие требования в отношении вос­питания детей. Если они плохо выполняют свои родительские обязан­ности, то с ними долго не церемонятся: оформляется дело в суд, ко­торый принимает решение изъять детей из семьи и направить их в уч­реждение общественного воспитания, а горе-родителей – в тюрьму! По­этому в Чехословакии случаи плохого отношения к детям или недоста­точного внимания к ним со стороны родителей сравнительно редки.

Но в то же время родителям оказывается существенная помощь в воспитании детей. При школьном отделе райисполкома имеется так называемый п с и х о л о г о - п е д а г о г и ч е с к и й с о в е т со штатом работников во главе с директором. Главной задачей этого совета является определить причины и характер отклонений и недо­статков в умственном и физическом развитии, поведении детей и под­ростков и дать педагогически обоснованные рекомендации по вопросам организации их дальнейшего обучения и воспитания. В обязанности работников психолого-педагогиче­ского совета входит также чтение лекций по вопросам педагогики, психологии, организации воспитания детей для учителей, воспитателей и родителей. Словом, учреждение это очень нужное и полезное.

Познакомились мы ещё с одним педагогическим заведением, како­го нет в нашей стране, – это д е т с к и й д и а г н о с т и ч е с к и й и н с т и т у т. Такие институты имеются по одному в каждом крае (области) ЧССР. Все дети и подростки, по какой бы то ни было причине подлежащие устройству в учреждения общественного воспитания, прежде всего направляются в этот институт. Сюда же пре­провождаются задержанные дети, убежавшие из дома. Институт распо­лагает большим штатом высококвалифицированных педагогов, обладающих сведениями по психологии и дефектологии. Несовершеннолетние, доста­вленные в диагностический институт, содержатся в нём до двух меся­цев, в течение которых проводится всестороннее и глубокое изучение их. Учителя, воспитатели, дефектолог, психолог, врач на основе сде­ланных наблюдений пишут заключения, каждый по своей части, потом педагогический совет принимает общее согласованное решение о том, в какое детское учреждение общественного воспитания должен быть на­правлен ребёнок: в детский дом, если не имеет никаких отклонений, или в одну из специальных школ для детей с умственными и физичес­кими недостатками, или в воспитательный институт для детей и молодёжи (общего режима для трудновоспитуемых детей, строгого режима – для подростков, совершивших серьёзные правонарушения).

Наличие в Чехословакии психолого-педагогических советов и детских диагностических институтов позволяет на научной основе определить причины отклонений в состоянии и поведении детей и подростков и точно находить наиболее целесообразные пути преодоления этих отклонений, оказания необходимой помощи сиротам и другим несовершеннолетним, воспитание которых не обеспечивается в семье.

Побывали мы и в детских учреждениях разного типа. Очень понра­вились нам детские дома, небольшие (на 30-40 человек), уютные, хо­рошо обставленные, в которых содержание и воспитание детей макси­мально приближено к семейным условиям. Детям живётся здесь хорошо, и случаи побегов их бывают редки. Посетили мы так называемый дет­ский городок в городе Тренчине, расположенный в 115 километрах от Братиславы. В городке выстроено 17 небольших двухэтажных домов-кот­теджей, в каждом из которых поселено по 10-13 детей. Организует их жизнь и занимается воспитанием супружеская пара с высшим педагоги­ческим образованием. В группе могут находиться дети от двух лет и старше. Находятся они здесь до выхода на самостоятельный жизненный путь.

Много интересного и поучительного узнали мы об организации питания детей в детских домах, обеспечении их одеждой и обувью, их устройстве по выходе из учреждения общественного воспитания.

Усталые, но довольные тем, что успешно выполнили поставленную перед нами задачу, возвратились мы из Чехословакии в Москву.

Здесь я тепло и сердечно попрощался со своими спутниками, Ве­рой Борисовной и Альбертом Гаспаровичем, спешившими домой, к своим делам.

О результатах командировки я написал подробный отчет с указа­нием того, что из опыта Чехословакии по изученному вопросу заслуживает особого внимания и может быть с пользой применено в Советском Союзе, и представил его в отдел международных связей министерства просвещения СССР.

Этот отчет попал в руки самому министру Прокофьеву. Михаил Алексеевич, как видно, заинтересовался написанным мной, и после прочтения отчета наложил на нем резолюцию: "Очень интересный мате­риал! Прошу ознакомить со справкой заместителей министра, членов коллегии и работников главного управления школ". Об этом сообщила мне по телефону инспектор С.И.Стаховская, заключив словами:

– Так что ваша справка теперь гуляет по нашему министерству, и все читают ее. Мне она очень понравилась. Поздравляю вас, Анато­лий Алексеевич!

Это сообщение было совершенно неожиданным и, конечно же, обрадовало меня.

3

В сентябре 1982 года я отдыхал в подмосковном санатории "Дес­на", находящемся всего в получасе езды на автобусе от станции мет­ро "Беляево". Лето в том году выдалось очень дождливым, а сентябрь стоял прекрасный. Санаторий расположен на берегу небольшой реки Десна, в лесу, в очень живописном месте. Особенно красиво было к концу моего пребывания в нем, когда зардели осенним цветом листья клёнов и берёз. Время проводил я, гуляя в лесу и катаясь на лодке. По вечерам, ходил в кино. Отдыхалось хорошо: я отоспался, посвежел, прояснилась голова.

Возвратился на работу четвёртого октября, в понедельник, и к своему удивлению узнал, что Ковалёва, начальника управления, на месте нет: его накануне положили в больницу в связи с сильным сердечным приступом.

Я попал в затруднительное положение: во-первых, Ковалёв не передал мне дел, и было неизвестно, что следовало продолжать, а что начинать; во-вторых, сразу же после отпуска двойная нагруз­ка легла на мои плечи. Кроме того, опять нахлынуло скопление вся­ких трудных дел. Пришлось работать с большим напряжением и каждый вечер подолгу задерживаться в министерстве. Я быстро израсходовал весь запас сил, накопленный в санатории. А однажды вдруг почувст­вовал, что не могу работать. И прежде приходилось уставать до из­неможения, но тогда усилием воли я преодолевал это состояние и де­ло продолжало двигаться. Однако на этот раз всё было по-другому: мозг упорно отказывался повиноваться, думать; в тяжёлой, ноющей голове была какая-то пустота. И тут припомнился мне один давний, давний случай из времён моего детства. Однажды зимой мы с папой возвращались домой из Сернура в Лаптево На дороге в одном месте был крутой подъём на взгорок, на котором расположилась маленькая деревенька. По нему впереди нас с трудом взбирались тяжело нагру­женные сани, запряжённые в рыжую слабосильную лошадёнку. Видно бы­ло, что она тянула воз из последних сил, широко расставляла согну­тые в коленях ноги, низко пригибала голову, мотая ею вверх и вниз в такт шагам. Сбоку саней шёл мужик в шапке и полушубке, с надры­вом кричал на лошадь: "Ну-у, нну-у!", крутил над нею кнут и дёргал вожжи. С превеликим трудом лошадь вытянула сани с поклажей на гор­ку и остановилась. Бока её резко вздувались и опадали от тяжёлого дыхания; несмотря на холод, она вся взмокла, и шерсть торчала на ней перьями; от спины, кучерявясь, шёл седой пар. Однако хозяин, мужичонка с кудлатой бородой и злыми глазами, был раздражён тем, что она встала, и, не щадя, бил её кнутом по чему попало. При каж­дом ударе тело несчастного животного вздрагивало, но лошадь всё стояла на месте, покорно перенося удары, потому что идти вперёд у неё не было сил; в насторожённых глазах её застыло страдание. Объезжая по обочине этот воз, папа зло крикнул мужику:

– Ты что делаешь? Какой же ты хозяин, если свою лошадь не жа­леешь? Тебя бы, сукиного сына, огреть бичом!

Вот я и припомнил эту лошадь, не имевшую сил для того, чтобы сделать шаг вперед, и сам себе показался такой же лошадью. И мною вдруг овладело глубокое беспокойство от мысли, что может возникнуть положение, когда я не смогу справляться с делами, стану сидеть око­ло них, не будучи в силах принудить к действию отключившийся от мышления мозг... И я про себя решил, что пора складывать крылья, серьёзно подумать об уходе на пенсию.

Ковалёв пробыл в больнице почти полтора месяца. Через не­делю после его возвращения, сидя в его ярко освещенном кабинете, я издалека завёл разговор:

– Василий Филиппович, помните, как прошлой осенью я вам ска­зал, что работаю в этой должности последний год.

Откинувшись в кресле и чуть склонив к правому плечу свою круп­ную голову с широким облысевшим теменем, он задумался, припоминая этот разговор, но, видимо, не вспомнил.

– Ну и чтo же из этого следует? – спросил он, обращая ко мне свои серые холодноватые глаза.

– А то, что с тех пор прошёл ровно год, и я ухожу на пенсию.

Мой ответ насторожил его, он выпрямился в кресле, оживился.

– Вы уходите на пенсию?! – с удивлением переспросил он.

У нас завязался разговор на поднятую мной тему. В конце кон­цов Василий Филиппович согласился с тем, что желание моё законно и обоснованно, но высказал такую мысль:

– Вам, Анатолий Алексеевич, после оформления пенсии не надо по­рывать с нашим управлением. Мы назначим вас инспектором школ. Вакан­тная должность есть. И будете работать потихоньку, не напрягая сил. Вам с вашим опытом это не будет трудно.

Я не возражал. На том мы и порешили.

Без задержки я стал оформлять необходимые документы на полу­чение персональной пенсии, на которуюимел право по занимаемому служебному положению. На это ушло немало времени, так как докумен­тов разных надо было много, и лишь в конце декабря мои бумаги ушли в Совет Министров РСФСР. А я стал ждать, особенно не беспокоясь за благополучный исход дела.

Наступил новый, 1983 год. Где-то в половине января я опять сидел в кабинете Ковалёва, зайдя к нему по какому-то делу. Появилась инспектор Оглоблина со служебными бумагами в руке. Взяв их, Василий Филиппович, откинувшись на спинку кресла, обратил­ся к ней со словами:

– Любовь Анатольевна, пора бы вам отправляться в командировку в Краснодарский край, ждать больше нечего.

На лице Оглоблиной, уже немолодой женщины, тоже собиравшейся на пенсию, вдруг появилась тревога.

– Ах!.. – тяжко вздохнула она. Посмотрев серьёзным, озабоченным взглядом сначала на меня, а потом на Ковалёва, она сказала с досадой:

– Не поеду я одна!.. Не справиться мне... Анатолий Алексее­вич, поедемте вместе! – неожиданно обратилась она ко мне. Я прочёл в её взгляде и мучение, и просьбу, и надежду. Мне понятно было её состояние. По плану работы управлению следовало проверить организацию и состояние учебно-воспитательной работы в школах-интернатах и детских домах Краснодарского края, который по распределению функциональных обязанностей числился за Любовью Анатольевной. Этот во­прос сам по себе очень сложен, для своего решения требовал много знаний, опыта и даже, если хотите, искусства, но дело осложнялось ещё и тем, что итоговые материалы должны были пойти на рассмотрение коллегии министерства просвещения с последующим изданием приказа. Вот что заботило и беспокоило Оглоблину!

В разговор вступил Ковалёв:

– Анатолий Алексеевич, съездите в Краснодар. Вы лучше всех нас знаете эту проблему, вам и карты в руки. Спойте свою лебединую пе­сню!

Это он намекал на предстоящий мой уход на пенсию. Я не мог от­казать Василию Филипповичу в его просьбе, так как очень многое свя­зывало нас по совместной работе в продолжение свыше восемнадцати лет! Кроме того, мне хотелось сделать нечто большое и важное для своего управления в момент, когда предстоял мой фактический отход от участия в руководстве его делами. Я без возражений согласился.

Ковалёв, придавая большое значение этой командировке, раз­вил бурную деятельность по сколачиванию сильной и работоспособ­ной бригады. В неё, кроме нас с Оглоблиной, были включены методист Центрального кабинета воспитательной работы Антонина Семёновна Сердюкова и сотрудница Научно-иссле­дова­тельского института школ Люд­мила Фёдоровна Талалаева, кандидат филологических наук. Люди зна­ющие и опытные.

Я стал спешно готовиться к командировке. Разработал подробный план её проведения с указанием объектов и сроков проверки, опреде­лением задач каждого члена бригады. Заново составил памятки по про­верке учебно-воспитательной работы в школах-интернатах и детских домах. Взял в программно-методическом управлении тексты контрольных диктантов и письменных работ по математике. Приобрели билеты на поезд. Все было готово к отъезду. В успехе я не сомневался, так как многократно выезжал с проверками во главе таких бригад...

Как раз в это время пришло сообщение из Совета Министров РСФСР о том, что состоялось решение о назначении мне персональной пенсии. Мне не оставалось ничего другого, как подать заявление об освобож­дении от занимаемой должности с одновременным назначением инспекто­ром нашего же управления, что я и сделал. Два дня я благодушество­вал, приятно переживая свершение моих чаяний, но неожиданно поло­жение осложнилось.

Однажды вызвал меня Ковалев и, когда я сел на стул около его стола, он сказал, вопросительно глядя на меня своими серыми глазами:

– Только что звонил Шустов и передал распоряжение министра, чтобы я, если принесут приказ о вашем перемещении с одной должно­сти на другую, не визировал его.

Опешив от удивления, я спросил недоуменно:

– Почему?!

– Ничего не знаю. Шустов сказал, что у министра есть какие-то свои виды на вас.

Этого еще не доставало! Я встревожился. С министром шутки пло­хи – мало ли как повернет дело! Кроме того, я хотел остаться в сво­ем управлении и не желал никаких других назначений. Все эти сообра­жения я высказал Ковалеву. Он казался тоже озабоченным: не в его интересах было отпускать меня из управления!

– В конце концов, – сказал он после паузы, – в решении этого вопроса многое зависит от вас: никто не отнимал у вас права выбора быть тем или другим...

– Конечно! – воскликнул я. – Я пойду и скажу, что не хочу ни на какую другую должность.

– Только не надо говорить "не хочу", – поправил меня Ковалев. – На ваше "не хочу" у министра есть свое "а я так хочу!" Его "я" поувесистее вашего, Анатолий Алексеевич, учтите это, дорогой. Надо сказать неторопясь, спокойно, что здоровьишко пошатнулось, работать стало тяжеловато, поэтому и решил уйти на пенсию. Полезно упомянуть при этом, что в управлении школ-интернатов и детских домов все про­блемы вам известны, а потому в делах не будет большого напряжения... Надо с умом подойти к этому делу, подумавши, – без улыбки, сосредо­точенно, склонив к плечу лобастую голову, раскидывал умом, разводил дипломатию всегда осмотрительный Василий Филиппович. – Вот тогда и посмотрим, чья возьмет верх: его или наша. Мы еще поработаем вместе с вами, поработаем! – закончил он, весело взглянув на меня.

Решено было, что мне следует сходить к заместителю министра Шустову, ведавшему делами центрального аппарата министерства, и от­кровенно поговорить с ним на эту тему.

К Анатолию Ивановичу я попал на следующий день утром. Человек он был добрый, рассудительный, всеми уважаемый. Слегка улыбнувшись мне, он рукой пригласил садиться, а сам, плотно устроившись в крес­ле, спросил:

– Ну что, Анатолий Алексеевич? Зачем пожаловал?

– Спросить кое о чем, – ответил я ему. – Ковалев сказал, что вы не велели ему визировать приказ в отношении меня. Вот я зашел узнать, почему?

– Есть тут одно соображение, касающееся вас, – начал с подходцем Шустов, выпрямляясь в кресле. Изменился Анатолий Иванович за четверть века, что мы с ним были знакомы, очень изменился: был он прежде худ, строен, подтянут, а теперь располнел, лицо стало мясистым, только глаза да улыбка остались прежними. Он продолжил:

– А суть этого соображения в том, что министр решил перевести вас в инспекцию при нем... На укрепление ее. Не со всем она справляется так, как надо, особенно с письмами, которые направляются в Совет Министров, в ЦК. Вы пишете хорошо, вот и поможете им...

Мне все стало ясно. Министр задумал то, чего я для себя не хотел, чего боялся. Решение было принято мной сразу же, без разду­мий, и я обратился к Шустову с такими словами:

– Анатолий Иванович, поздно вести речь об этом! Уже поздно...Хочу быть с вами совершенно откровенным. Ведь почему я ухожу на пенсию? Потому что силы уже не те стали. А ведь мне прекрасно известно, что такое составлять письма в высокие инстанции, какого труда и напряжения это стоит. И если все время этим заниматься, то долго не выдержишь, особенно теперь, в моем-то возрасте.

– Но ведь не все же время вы будете писать письма.

– Если не письма, то отчеты о выполнении разных постановлений, а это одно и то же... Хватит меня на такой работе на полгода, ну на год, а дальше что? В управлении мне все дела знакомы, и хотя их у меня там будет не меньше, чем в инспекции, но я их стану выпол­нять без особого труда и смогу еще долго быть полезным и управле­нию, и министерству.

Шустов слушал меня внимательно, не перебивая, с застывшей по­луулыбкой на лице. Потом сказал:

– Анатолий Алексеевич, надо помочь министерству. Учтите, что мы вас знаем и очень ценим, поэтому и направляем в инспекцию, надеясь на вас.

Слушая его, я думал: "Вот так: иногда и начальник вынужден льстить подчиненному!" А про себя решил не сдаваться, не уступать:

– Нет, Анатолий Иванович, я не могу согласиться... Поздно мне браться за такое дело, поздно.

Полуулыбка исчезла с лица Шустова, теперь он смотрел на меня внимательно с какой-то задумчивостью. Мне казалось, что он понима­ет меня: ведь и ему уже не мало лет, за семьдесят перевалило, и у него, конечно, сил поубавилось и порой усталость сковывает тело.

– Ну, ладно: уж коли не хочешь, то что с тобой поделаешь, – наконец, примирительно сказал он.

У меня отлегло от сердца, спало напряжение. Однако начатое дело надо было доводить до конца, поэто­му я обратился к нему с просьбой:

– Анатолий Иванович, завизируйте, пожалуйста, приказ о моем перемещении, чтобы я был спокоен.

– Не могу, – решительно сказал он. – Доложу министру о нашем разговоре.

– Но я надолго уезжаю в командировку.

– Уезжай. Мы без тебя тут решим.

4

8 февраля в первой половине дня наш пассажирский поезд плавно подкатывал к Краснодару. Мы четверо, члены бригады, надев пальто и подхватив чемоданы, вышли в коридор купейного вагона и стали смот­реть в окно. Когда мы уезжали из Москвы, то она вся была занесена снегом. Здесь его не было видно. Приближавшийся перрон вокзала был чист и залит солнцем. На нем толпились встречающие. Вглядываясь в них, я заметил заведующего краевым отделом народного образования Павла Степановича Карпенко и его заместителя Парамонова, имевшего чудное имя "Вилий" – Вилий Виссарионович. С ним рядом стояли две молодые женщины с цветами в руках.

– Цветы есть, а вот оркестра что-то не видно! – сказал я в шутку, оборачиваясь к своим спутницам.

– Он, наверно, ждет нас за вокзалом! – смеясь, ответила Лю­бовь Анатольевна.

Легко качнувшись, вагон остановился. Мы вышли вслед за спе­шащими людьми и оказались перед улыбающимися работниками крайоно.

– С благополучным прибытием! – приветствовал нас Павел Сте­панович, пожимая руки. Женщины поспешили преподнести нам цветы – роскошные белые калы.

– Из теплицы школы-интерната. Сами выращиваем! – не без умысла вставил заведующий, крайоно, а потом обратился ко мне:

– Ну, что же, пожалуй, пойдём?

Обогнув здание большого нового вокзала, мы вышли на небольшую площадь. К нам подкатили две автомашины. Усевшись в них, мы тро­нулись.

– Сейчас пообедаем, а там вы сразу в путь, – сказал Павел Степанович.

Ещё находясь в Москве, я по телефону сообщил, что мы не бу­дем останавливаться в Краснодаре, а тотчас по прибытии, ради сбе­режения времени, выедем по намеченным маршрутам – мы с Оглоблиной в один конец края, а Сердюкова с Талалаевой – в другой.

Между тем сквозь стёкла двигавшейся автомашины я с любопыт­ством смотрел на город, в котором находился впервые. Мы ехали по широкой улице, засаженной по обеим сторонам высоко взметнувшимися пирамидальными тополями. И улица, и тополя были залиты ярким юж­ным солнцем. Ещё на вокзале, когда вышел из вагона, я не без удив­ления заметил, что воздух был необыкновенно , совсем не по зимне­му тёплым. В Москве пятнадцатиградусный мороз хватал за нос и щё­ки. Прошли лишь сутки – и здесь, в предгорьях Кавказа, ни снега, ни холода, и казалось, что весна уже вступила в свои права. Когда я спросил об этом Павла Степановича, он ответил с усмешкой:

– Нет, это ещё не настоящая весна. У нас, на Кубани, случаются так называемые "февральские окна" – наступает сильное потепление. Температура повышается до пятнадцати-двадцати градусов. Вот вы как раз и заглянули в наше "февральское окно"! Но это продлится недол­го: недели через две снова похолодает. Даже снег может выпасть.

Трудно было поверить его последним словам, глядя на людей, иду­щих в легких плащах без головных уборов...

Пообедали в каком-то кафе, торопились, понимая, что "путь далек лежит". Вышли и стали прощаться: Сердюкова и Талалаева уезжали в Новороссийск. Их сопровождали инспектор крайоно Татьяна Алексеев­на Попова, молодая, очень красивая женщина с улыбчивым чернобровым лицом, и методист по математике краевого института усовершенствования учителей Ольга Степановна Гнедь. Со мной и Оглоблиной поехали Парамонов и местная методист по русскому языку Марьем Аметовна Бе­ля­лова, высокая стройная необыкновенно красивая девушка: на ее матово-белом лице в овале темных волос за пушистыми ресницами' чер­нели живые глаза, над ними изгибались узенькие полоски бровей, тон­кий с горбинкой нос придавал ее лицу горделивое выражение, яркие губы были тронуты легкой улыбкой, слегка обнажавшей поблескивавшую белую эмаль зубов. Она держала себя скромно, стеснительно, как подобает женщине Кавказа. "До чего же хороша!" – мысленно восхитился я. Взглядывая на нее, я думал: "Вот она, моло­дая черкешенка, сошедшая со страниц поэм Лермонтова!"

Выбравшись из улиц Краснодара, мы взяли путь на Майкоп. Ехали по прекрасной широкой дороге, вдоль которой по обеим сторо­нам нескончаемо тянулись деревья: тополя сменялись липами, липы – яблонями. Склонявшееся к горизонту солнце нависало над далекими вершинами гор, грядой тянувшихся справа, румянило их белоснежные шапки. А перед нами расстилалась ровная широкая степь с черными квадратами вспаханных полей, земля кубанских казаков. Иногда где-либо в стороне возникали станицы, но дорога, минуя их, тянулась все дальше и дальше, убегая к недосягаемому горизонту.

Проехали город Усть-Лабинск, когда стало уже смеркаться. Маши­на на большой скорости мчалась вперед, вырывая из темноты светом своих фар серое полотно дороги. В Майкоп прибыли поздно вечером, покрутились по улицам и остановились у ярко освещенного подъезда гостиницы. Здесь нас тоже ждали: трое мужчин направились к нашим машинам.

5

Майкоп – столица Адыгейской автономной области, администра­тивно входившей в состав Краснодарского края. Город расположен у самого подножия гор на берегу быстрой реки Белой, притока Кубани. Видно было, что он переживает вторую молодость: на его прямых, как стрела, улицах тут и там виднелись вновь выстроенные большие кра­сивые здания современной архитектуры.

В Майкопе мы пробыли двое суток. Здесь нам надо было ознако­миться с работой средней школы-интерната и дошкольного детского дома. Оба эти учреждения нам понравились, директором школы-интер­ната был Схатбий Хасанович Бижев, кабардинец по национальности, высокий, представительный, с седеющей головой и благородно-краси­вым кавказским лицом. Держал он себя по отношению к нам подчерк­нуто уважительно, но в то же время с большим личным достоинством, что особенно свойственно интеллигентной части кавказских народов. Наметанным инспекторским глазом мы видели, что Схатбий Хасанович твердой рукой направляет многообразную жизнь школы-интерната и рев­ностно следит за тем, чтобы все в ней было как должно и на высоком уровне. Под стать ему были и его заместители по учебной и воспитательной работе – кропотливая, вечно озабоченная Лидия Ива­новна Уласевич и малоразговорчивый, но очень собранный и опера­тивный молодой ещё Довлет Дольчериевич Унароков. Вот они втроём и направляли работу педагогического коллектива.

В школе-интернате половина воспитанников были русские дети, половина – адыгейцы, которые узнавались по чёрным волосам и про­долговатым белым лицам. Я с некоторым удивлением отметил про себя, что по языку их отличить было нельзя – настолько хорошо они вла­дели русским: говорили на нём совершенно правильно, без какого-либо акцента.

Знакомство со школой показало, что в ней были прекрасно обо­рудованы учебные кабинеты. Хорошее впечатление произвело большин­ство посещённых уроков. Неплохими оказались результаты контроль­ных письменных работ.

Но, пожалуй, больше всего нам понравилась организация вне­урочной работы с детьми. Каждый воспитанник был занят интересующим его делом. В одной полуподвальной комнате с полом, устланным спортивными матами, занимались дзю-до: один подросток, ловко под­хватив другого, подбрасывал его, переворачивал в воздухе и с си­лой бросал на пол так, что страшно становилось за его целость и сохранность; в другой тренировались в классической и вольной борь­бе – популярном на Кавказе виде спорта, имеющем многовековые тра­диции; в третьей мальчишки учились одолевать штангу и гири; в че­твёртой был оборудован тир, где ребята увлечённо стреляли. В поме­щениях школы шли репетиции хора, танцевального ансамбля, духового оркестра. Директор школы умел привлечь к работе с детьми на общест­венных началах тренеров спортивных обществ и сотрудников различ­ных культурных учреждений областного центра...

Завершив свои дела в школе-интернате, направились в дошкольный детский дом. Он размещался в нескольких одноэтажных зданиях старой постройки. Я не спеша обошел их одно за другим, слушая, как директор, уже немолодая, но энергичная женщина, торопливо, волнуясь, давала мне пояснения. Иногда по ходу дела я задавал ей вопросы. Сразу же бросилось в глаза, что помещения детского дома были малы и тесны, не соответствовали санитарным нормам, однако несомненным было и то, что о воспитанниках здесь проявлялась большая забота в отношении и питания, и обеспечения их одеждой и обувью, игрушками. Несмотря на нехватку помещений, все же изыскали возможность оборудовать два не­больших логопедических кабинета для занятий с малышами по устранению у них недостатков в звукопроизношении. Словом, детям здесь жилось хо­рошо. Как должно велась работа по их умственному и физическому раз­витию.

Рабочий день близился к концу, а мне надо было еще успеть обоб­щить сделанные наблюдения и выводы для сообщения в областном отделе народного образования и облисполкоме, и я, уединившись, стал спешно перечитывать записи в своем блокноте и набрасывать план доклада местному начальству.

Заведующий облоно, Нальбий Шабанович Чеучев, среднего роста, плотный, круглолицый брюнет, встретил нас с Вилием Виссарионовичем в своем большом и хорошо обставленном кабинете. Поднявшись из-за широкого стола, он, улыбаясь, медленно шел нам навстречу, еще изда­ли протягивая руку для пожатия. С ним я был уже знаком: года два тому назад он, будучи в нашем министерстве, заходил ко мне и про­сил дать согласие на преобразование Майкопской школы-интерната в спортивную, в чем я ему отказал. В манере держать себя у Чеучева было нечто напускное, неестественное. Это выражалось в его нарочито замедленных движениях, с важностью откинутом на спинку кресла корпусе, неторопливом негромком разговоре. Все это делалось для того, чтобы подчеркнуть свою значимость, но производило действие, обратное тому, на что оно было рассчитано.

У Чеучева мы не стали долго задерживаться и вместе с ним направились к председателю облисполкома, который пожелал сам выслушать московских проверяющих. Пока мы спускались с третьего на второй этаж, где работал председатель, Парамонов успел сунуть мне записку, в которой значилось всего три слова: "Тлехас Мугдин Салихович". Я понял: так звали председателя облисполкома.

В отличие от заведующего облоно, Мугдин Салихович держал се­бя очень просто. Был он не стар, черняв, с продолговатым белым лицом, как у большинства адыгейцев.

– Как вам у нас понравилось? – спросил он, приветливо улы­баясь, когда мы сели за стол после взаимных приветствий.

– На меня очень хорошее впечатление произвела столица обла­сти, – ответил я. – У вас толковый архитектор: город прекрасно спланирован.

– За это надо благодарить ещё того архитектора, который закладывал его.

– Но мы видели немало современных зданий, и создалось впечатление, что над каждым из них много думали, прежде чем начать строить. Они выглядят не хуже новостроек Москвы.

Похвала, видимо, коснулась того сокровенного, что было осо­бенно близко и дорого сердцу председателя. Он оживился и сказал обрадованно:

– За такую похвалу спасибо! Хоть не так много строим, как бы хотелось, но стараемся делать хорошо.

После такого вступления я высказал Тлехасу основные вы­воды по инспектированию школы-интерната и детского дома. Он слу­шал внимательно и, чувствовалось, заинтересованно, со знанием де­ла, не так, как высокопоставленные лица в некоторых других облас­тях.

– Дошкольный детский дом нуждается в серьезном укреплении материальной базы, – закончил я свою информацию. – Его помещения пришли в ветхость, в них тесно. Педагогический коллектив работает хорошо, а по-настоящему развернуться не может – негде!

– Это верно, – согласился Мугдин Салихович. – Будем строить для него новое здание. В этой пятилетке не успеем, а на будущую имеем в виду.

Расстались мы с ним вполне довольными друг другом.

Выйдя из его кабинета я с облегчением вздохнул: трудное дело – докладывать начальству – было позади. Где-то подсознательно мельк­нула мысль о том, что теперь, возвратившись в гостиницу, можно пе­редохнуть, прежде чем приняться за новые дела. Но не тут-то было!

Когда мы вышли на улицу, я увидел невдалеке две автомашины, стоявшие у обочины. Заведующий облоно Нальбий Шабанович Чеучев по­вел прямо к ним, говоря как бы между прочим:

– Проедемся немного. Тут недалеко... Поужинаем вместе...

Вот оно что! Сначала я хотел было отказаться, но раздумал: по опыту своих прежних поездок на Кавказ я точно знал, что это ни к чему не приведет: гостеприимные хозяева все равно настоят на своем! В одной из машин уже сидели Оглоблина и Белялова и ждали нас.

День близился к вечеру. Наши машины тихо двигались по широкой главной улице города, тянувшейся от облисполкома к набережной ре­ки Белой, за ней виднелся темный склон горы, у подошвы которой она протекала. На улице при ясном закате солнца было много гуляю­щих. Казалось странным видеть женщин и девушек в платьях, мужчин – в костюмах, когда на дворе стоял лишь февраль. Миновали плотину через Белую. Солнце спряталось за горы, среди которых мы теперь ехали, и вскоре наступила темнота. Шофер включил фары. Машина, минуя подступившие к дороге деревья и кустарники, взбирались всё выше и выше. Но вот справа замелькали электрические ог­ни, и наш шофёр, ехавший первым, сделав поворот, направил машину к ним.

Остановились у забора с высокими железными решётчатыми воро­тами, через которые были видны дорога, вдоль неё светившиеся фо­нари на высоких тонких столбах, какие-то домики с тёмными окна­ми. Через калитку сбоку ворот прошли внутрь ограждённой территории и не спеша двинулись по дороге вперёд.

– Куда мы попали? – спросил я.

– Это наш санаторий. Недавно открыт – всего три года назад – ответил Чеучев. – Здесь издавна был известен, целебный источник. Вот на его базе и возникло это лечебное заведение. Пройдёмте, я вам покажу его.

Санаторий был большой и, видимо, перворазрядный. Перед нами возникло красивое пятиэтажное белое здание с множеством яркоосвещённых окон. К нему примыкала широкая площадка, выложенная серы­ми плитами, с круглой чашей фонтана посредине. От площадки в раз­ные стороны расходились заасфальтированные прогулочные дорожки. Немного в стороне прятались среди деревьев несколько одноэтажных домиков – это коттеджи для прибывших отдыхать семьями.

– Хороший санаторий! – сказал я, когда мы заканчивали осмотр.– Как он называется?

– "Лагонаки", – ответил Нальбий Шабанович.

– А что это означает в переводе на русский?

– Название это связано с легендой, бытовавшей среди горцев этой части Кавказа. А говорится в ней вот о чём.

И он начал свой рассказ. Говорил тихо, медленно под неторо­пливые наши шаги.

В давние-давние времена жил здесь богатый и суровый князь. Всё вокруг было ему подвластно. Его большие отары и табуны тонконогих скакунов паслись в долинах и на склонах близких и далёких гор.

Росла у князя дочь – молодая красавица Наки. Тоненькая, строй­ная и гибкая, она напоминала пугливую горную газель. Её чёрные глаза светились ясными огоньками, как звёзды на небе, а улыбка напоминала утреннюю зарю, когда она румянит снежные вершины гор. И радовалось сердце старого князя при взгляде на свою юную дочь.

Много богатых и славных джигитов сватали Наки себе в жёны, но всем отказывала она, и отец не перечил ей.

Но вот однажды, гуляя в горах, она встретила молодого Лага, который пас отару овец ее отца и звонко пел песни, славя горы, ясное солнце и тёплый ветер. Беден был Лаг, но когда он пел, птицы и звери замирали вокруг, а путники останавливались, чтобы послу­шать его. Глянула Наки на Лага – и сердце затрепетало у неё в гру­ди, и полюбила она его навсегда. И Лаг полюбил её.

Стали они тайно встречаться и думать, что им делать и как быть дальше. Одно они знали твёрдо: никогда не согласится старый князь отдать свою дочь замуж за бедного пастуха. И решили Лаг и Наки покинуть родные места, чтобы в чужих краях найти своё сча­стье. Однажды тёмной ночью бежали они.

Старый князь, узнав об этом, пришёл в ярость, послал погоню по всем дорогам, долинам и ущельям, наказав привезти беглецов жи­выми или мёртвыми.

А Лаг и Наки спешили, шли, не останавливаясь, всё дальше и дальше. Наконец они выбились из сил. А позади уже слышались топот копыт и крики всадников. И сказал тогда Лаг:

– Нам не убежать и не спастись, дорогая Наки: погоня близка! Возвращайся к отцу, он простит тебя. Мне же не будет от него по­щады. Так уж лучше я здесь погибну. Прощай, Наки! И он взбежал на выступ скалы и бросился в ущелье.

Бедная Наки была в отчаянье. Она плакала и рыдала, заламы­вала руки над головой. Слуги отца уже соскакивали с коней и бе­жали к ней, чтобы схватить её.

– Нет! – вскрикнула Наки. – Лаг, я не покину тебя! Я навсег­да буду твоей!

Ущелье поглотило и её...

Горы были потрясены гибелью двух юных влюблённых и заплакали. От их слёз на дне ущелья возникла светлая чистая речка.

– Слышите её? – спросил Нальбий Шабанович.

Остановившись, мы замерли. Из мрака ночи со стороны темнев­ших на фоне неба деревьев доносился тихий шум воды, спокойный, монотонный. Казалось, он был продолжением повести о Лаге и Наки. Как бы угадав наши настроения и мысли, Нальбий Шабанович сказал:

– В народе говорят, что шум этой речки – слившийся воедино шёпот Лага и Наки, а две самые яркие звезды на небе, что рядом друг с другом, – глаза Наки, которыми она сверху смотрит на людей.

Мой взгляд невольно устремился в небо: на его безлунной тём­ной синеве, мерцая, горели голубым огнём звёзды, такие крупные, какие бывают только на юге в горах. Их было так много! "Какие же из них глаза Наки?" – подумал я.

– Вот с тех пор, – закончил Нальбий Шабанович своё романти­ческое повествование, – и ущелье, что неподалёку отсюда, и вся местность вокруг него называются Лагонаки. И санаторий назван этим же именем.

Все на минуту приумолкли: каждый по-своему переживал эту чудную легенду, дошедшую до нас из глубины веков.

Оглядевшись вокруг, я сказал, прервав общее молчание:

– Хороший санаторий: отлично выстроен и благоустроен.

Нальбий Шабанович, польщённый моей похвалой, оживился и ото­звался:

– Мы, малые народности, во-первых, стремимся сохранить себя как национальность, а во-вторых, стараемся все делать так, чтобы было не хуже, чем у других... Однако нам пора! – заспешил он. И мы направились к маленькому коттеджу, в котором теперь светились окна. Внутри он представлял собой просторную хорошо меблированную квар­тиру. Нас встретили директор школы-интер­ната Бижев и его замести­тель Унароков. Через открытую дверь в большую комнату виднелся накрытый к ужину стол.

Нигде не умеют так принимать гостей, как на Кавказе! Угощение в их честь обставляется торжественно и в то же время тепло и сер­дечно. Все бывает продумано и рассчитано до мелочей. Ни один бокал не выпивается без пространного тоста, по-восточному цветистого и красочного, преисполненного уважения к достоинству того, в честь кого он произносится. Говорятся они по назначению хозяина или та­мады, который знает, кому когда в какой очередности предоставить слово, соблюдая при этом стар­шин­ство возрастное и служебное. Поэто­му кавказские застолья всегда проходят приподнято, празднично. Так было и на этот раз.

В разгар вечера я стал спрашивать у хозяев, чем объяснить, что народов на Кавказе много, а обычай принимать гостей у всех поч­ти один и тот же.

– Кавказ не столь уж велик, – стал объяснять Нальбий Шабанович. – И хотя народы, населявшие его, разделялись горами, но обще­ние между ними всегда было, без него обойтись нельзя. Следовательно, происходило и взаимопроникновение обычаев. Продолжалось это многие сотни лет. Кроме того, некоторые народности на Кавказе являются родственными. Вот, например, я адыгеец, а Бижев – кабардинец, разговариваем мы каждый на своем языке, однако хорошо понимаем друг друга. Родственны нам и черкесы. Все эти три народа имеют общее родовое название – адыги.

Чего только не узнаешь, странствуя по свету!..

В Майкоп мы возвратились поздно вечером и тепло попрощались с Чеучевым, Бижевым и Унароковым, оказавшим нам содействие в работе и радушный прием.

6

После Майкопа нам пришлось совершить большое путешествие по Краснодарскому краю. Прежде я неоднократно бывал в нем, но всегда во время отпусков, поэтому посещал только его черноморское побе­режье. В степной части края мне бывать не приходилось. Теперь пред­ставился случай восполнить этот пробел.

От Майкопа, мы взяли курс на. восток – в город Лабинск: здесь предстояло ознакомиться с работой детского дома смешанного типа, то есть такого, в котором содержались дети братья и сестры дошкольного и школьного возраста, оставшиеся без попечения родителей. .Надо было поинтересоваться и взаимодействием педагогических коллективов дет­ского дома, и той школы, где обучались воспитанники.

Прибыв в Лабинск, мы без промедления приступили к работе. Обя­занности между нами были четко распределены. Все вместе мы анализи­ровали состояние учебного процесса, посещали уроки учителей. Но, кроме того, я поручил Марьем Аметовне проведение контрольных диктан­тов, а Любови Анатольевне – проверку внеклассной работы с детьми. Сам я знакомился с материальной базой детского дома, обеспечением воспитанников одеждой и обувью, организацией их питания, устройст­вом на дальнейшую жизнь после вывода из детского дома. Меня интере­совали все многообразные и сложные проблемы внутренней жизни этого учреждения. Когда проверка его работы подходила уже к концу, я по­вел разговор по этим вопросам с директором Могилиной, женщиной, лет сорока, по-южному яркой и экспансивной.

– Скажите, Вера Александровна, – спросил я ее, – а не теряют ли у вас дети, находясь одни в дошкольных группах, другие – в школьных, родственные чувства и привязанности?

Она немного задумалась, потом ответила:

– Могут потерять, если за этим не следить. Но мы такого не допускаем, постоянно беспокоимся о том, чтобы дети-родствен­ники каждый день встречались, хоть на недолго, хоть на пять минут, напоминаем старшим детям, чтобы они заботились о младших братишках и сестренках.

– Ваши воспитатели не очерствели душой: уважают их родственные чувства?

– Что вы, Анатолий Алексеевич, как можно! Каждый знает, у кого из его воспитанников есть здесь брат или сестра, в какой группе, следит за их встречами, наставляет, сближает их. Да и я спрашиваю с них за это. Кто душой очерствел, тому здесь не место. Ина­че и до беды недалеко. Вот однажды какой случай вышел. Перевели в наш детский дом мальчика из другого детского дома. Большой уж был, в шестом классе учился. А перевели потому, что у него здесь брат находился в пятом классе, решили их соединить. Родителей они лиши­лись, когда совсем маленькими были. Направили их в разные детские дома, и они много лет не встречались. И что вы думаете? Совсем за­были друг друга, стали как чужие. Этот, которого привезли к нам, однажды с недоумением спрашивает у товарищей: "Все мне говорят, что у меня брат есть. А что такое брат?" Ведь вот до чего дело может дойти!.. Все горе людское сюда к нам стекается. Каких только семейных трагедий мы не узнаем! И пьянки, и ссоры, и драки, и смерти, и убийства. А ведь все это отражается на детях. Привезут иного сюда, а он смотрит, на тебя, как затравленный звереныш: к себе не подпускает, разговаривать не хочет. Сколько времени пройдет, преж­де чем успокоится, снова ребенком станет...

Говорила Вера Александровна взволнованно, чувствовалось, что хотелось ей высказать наболевшее на душе.

Поинтересовался я и тем, какая забота проявляется о дальнейшем устройстве воспитанников после выпуска из детского дома.

– Верите ли, Анатолий Алексеевич, о своих детях так не печем­ся, как о них. Для своих-то иногда и постесняешься попросить, а тут мне стесняться нечего: за сирот хлопочу! Пишу, по телефону зво­ню, уговариваю, упрашиваю, ругаюсь – по-всякому бывает. Устраиваем и в техникумы, и в вузы, и профтехучилища. Но и когда выпустишь, то все еще числишь их своими. Пишут они, на каникулы приезжают. По­могаем им, чем можем: кому одежонку заменишь, кому денег пошлешь из доходов подсобного хозяйства. Куда денешься? Надо!

И будто не официальное лицо, не директор детского дома вела разговор со мной, а простая русская женщина, мать большого семей­ства, от которого нет ей ни покоя, ни отдыха... Когда такой дирек­тор во главе детского дома, за состояние дел в нем можно не беспо­коиться... Сколько в детских домах и школах-интернатах работает таких преданных своему делу людей, которые живут не столько своей жизнью, сколько жизнью и интересами вверенных им чужих обездоленных детей!

Долго задерживаться на одном месте нам было некогда: опять в машину – и вот мы уже в Армавире, небольшом, но очень красивом го­роде на берегах Кубани, соединенных высоким мостом. Воды реки, здесь еще не широкой, текли бурно, все еще не успокоившись после кавказ­ских круч. Началась наша привычная работа по всесторонней проверке состояния дел в Армавирской школе-интернате.

Просматривая данные о составе воспитанников, я обратил внима­ние на то, что подавляющее большинство их были дети, которые имели только мать, или только отца, или поступили из неблагополучных в морально-бытовом отношении семей. Не просто, ах как не просто обучать и воспитывать таких ребят, чье детство исковеркано тяжелыми обстоятельствами их жизни, а чаще всего неразумными, безответст­венными родителями. Сколько труда приходится затрачивать учителям и воспитателям, чтобы выправить таких детей, поставить на ноги!

– Как же вы справляетесь с таким коллективом воспитанников: ведь дети-то, судя по всему, не из легких? – спросил я директора школы-интерната Николая Матвеевича Зинковского.

Он, высокий, худо­щавый, с мягкой улыбкой на лице, производил впечатление степенного и глубоко интеллигентного человека.

– Приходится справляться, – со вздохом ответил Николай Матвеевич, – нужда заставляет.

На его лице появилась невеселая улыбка.

– Если откровенно сказать, – продолжал он развивать свою мысль, – больше всего тратим сил на новичков. А таких бывает немало каждый год. Ведь порой такой поступит, что не знаешь, с чего с ним начинать. До этого он ходил в школу не для того, чтобы получить знания, а потому, что его насильно посылали туда, не выполнял домаш­них заданий, убегал с уроков, а то и из дома, бродяжничал, воровал. Попробуй-ка такого образумить! А ведь их у нас не один, не два – десятки! Вот и маются с ними учителя и воспитатели и месяц, и два, а то и весь год, пока не приведут в чувство, не сделают похожими на настоящих учеников.

– Как же вы этого добиваетесь? Очевидно, есть какие-то методы, сложилась определенная система работы?

– Трудно ответить на ваш вопрос. И да, и нет. Конечно, какие-то отправные точки имеются. Педагогический коллектив у нас стабиль­ный, большинство учителей и воспитателей работают здесь давно, нако­пили опыт. И все же не берусь утверждать, что сложилась та система, о которой вы говорите. Да и вряд ли она может быть.

Последнее его замечание возбудило во мне любопытство.

– Почему? – спросил я.

– Видите ли – нет такого набора методов, действий, приемов, о которых можно было бы с уверенностью сказать, что, будучи приме­ненными, они обязательно приведут к желаемому результату. Так же, как нет двух одинаковых подростков по их внутреннему складу, харак­теру, внешним проявлениям, привычкам, отношению к товарищам, взро­слым, по степени испорченности, наконец, по восприимчивости к ока­зываемому на них влиянию и т.д. Смотришь на двух подростков, кажет­ся, они во всем одинаковы, ан нет! На одного из них эти наши педа­гогические приемы быстро оказывают воздействие, глядишь, он остепе­нился. А другой каким был, таким и остался. И методы, и приемы по отношению к нему были выбраны, кажется, правильно, а результатов никаких. Он возьмет да еще и сбежит из интерната. Вот вам и систе­ма воспитания! Ходишь потом вокруг этого шалопая и голову ломаешь: что же с ним делать? В нашем положении действовать только по систе­ме, по шаблону нельзя. Каждый раз приходится думать, как лучше по­ступить.

В словах Зинковского мне почудились нотки пессимизма, какой-то неуверенности, почему я спросил его:

– Каких же результатов вы добиваетесь, работая с такими труд­ными детьми?

– Я считаю, неплохих, хотя у вас, проверяющих, может быть, сложится иное мнение. На мой взгляд, в условиях школы-интерната, когда ученик вырван из дурного окружения и круглосуточно находится под педагогическим влиянием, можно творить чудеса: и воспитывать его, и перевоспитывать, несмотря на все трудности этой работы, о которых я вам говорил. Одна беда: не задерживаются у нас дети по­долгу. Лишь начнет мальчик исправляться – глядишь, его уже нет, родители забрали, платить им за него не хочется...

Зинковский произвел на меня впечатление истинного, талантливого педагога, осененного в этом деле искрой божьей.

Покинув Армавир, мы повернули на северо-запад по направлению к городу Кропоткину. Неподалеку от него в живописном месте на бе­регу Кубани, здесь уже более широкой, расположилась отдельным посел­ком Новоукраинская школа-интернат для детей-сирот. Познакомились с директоров этой школы Гавриилом Николаевичем Гринченко. Человек он был уже немолодой, больной, перенес тяжелую операцию, жил в пло­хонькой старой квартире, потому что предназначавшуюся ему новую благоустроенную отдал своему заместителю по учебно-воспитательной работе, которого высмотрел где-то в Прибалтике и с помощью этой квартиры заманил к себе в школу. Все для дела, которому служишь, а для себя – что останется, – таков был жизненный принцип этого че­ловека. Беседуя с нами, он то и дело возвращался к теме о детях-сиро­тах и детях, брошенных родителями, которые жили и воспитывались в его школе-интернате. Низенький, полный, с круглой наголо острижен­ной головой, в поношенном темном костюме и грубых сапогах, он с первого взгляда больше напоминал колхозного бухгалтера, чем дирек­тора школы. Но стоило поговорить с ним несколько минут, как это представление начисто рассеивалось: он уже представлялся оригиналь­но умным, глубоко образованным, думающим человеком, не по возрасту подвижным, говорливым, этаким неуемным живчиком. Он сразу же, не ожидая наших вопросов, стал рассказывать о школе и детях, о разных проблемах, связанных с их воспитанием.

– Как назначили меня директором этой школы, – говорил Гавриил Николаевич, когда мы уселись в его светлом просторном кабинете, – я заново перечитал всего Макаренко, ему и следую, другого пока ни­чего не создано. Читал я и Сухомлинского, но ведь у него никакой новой педагогической системы нет, одни лишь советы по воспитанию, а этого нам мало. Вот поэтому и держимся за Макаренко, хотя многое делаем по-своему, исходя из своих условий.

Ах, как понравился мне этот человек! Всеми мыслями, всем су­ществом своим настоящий педагог!

Мне захотелось узнать его мнение, имеются ли какие-либо отли­чия у детского коллектива его школы, то есть школы-интерната для детей-сирот, от детских коллективов обычных школ этого типа. Гринченко задумался, помолчал, потом ответил:

– Есть, но незначительные. Сложность наших детей в том, что у большинства их скрытый, затаенный надлом в душе. Чаще всего он внеш­не не проявляется, а обнаруживается случайно в связи с каким-нибудь событием. Все они переживают отсутствие родителей, одни более болез­ненно, другие менее. Старшие обычно уже спокойнее относятся к свое­му сиротству, начинают видеть перспективу своей самостоятельной жиз­ни, стремятся к ней. Я бы сказал, что наши дети более поддаются ор­ганизации. У них, у большинства во всяком случае, на стороне нико­го и ничего нет, вся жизнь сосредоточена в школе-интернате, поэто­му они искренне ценят заботу о них, активно содействуют хорошим на­чинаниям педагогов. Но, как правило, прибывают они к нам очень труд­ными, с душевными травмами, никак не могут смириться с потерей ро­дителей, особенно те, которые знают, что они живы. Ведь не мало есть таких отцов и матерей, которые умышленно бросают детей, а са­ми скрываются. Помогаем таким детям разыскивать родителей. Иногда из личных дел воспитанников кое-что удается узнать или из разгово­ров с ними – любую зацепку используем, чтобы начать поиск. Справки наводим, запросы посылаем, как настоящие следователи. Но чаще все­го это оказывается бесполезным. Иногда и найдешь такого родителя, а результата никакого. Вот про один случай вам расскажу...

Возникла пауза. Гавриил Николаевич помолчал, качнул головой, поскреб пальцем в коротких седеющих волосах у правого виска, вздохнул, потом обвел глазами наши лица. Видимо то, о чем он хотел рассказать, было глубоко пережито им и продолжало волновать до сих пор. Потом он начал так:

– В прошлом году это было. Есть у нас воспитанник. Он тогда в четвертом классе учился. Разными путями узнали мы, что мать его в Омске живет. Стали ей писать и убеждать, чтобы она взяла сына к себе: мальчик здоровый, крепкий, умненький, счастье в жизнь принесет, опорой в старости будет. Не одно такое письмо я написал. Наконец пришел ответ: пишет, что согласна взять сына, приедет за ним летом. И действительно приехала. Дело было к вечеру. Пригласил я ее в кабинет. Женщина еще молодая, мне показалась даже интеллигентной. Долго мы с ней беседовали. И решили так: пусть она переночует у нас, а мальчика, мы подготовим к завтрашней встрече. Но что же вышло? Утром захожу к ней в комнату, а ее нет! На столе лежит записка. Пи­шет, что раздумала брать сына и навсегда отказывается от него. Но­чью ушла, сбежала! Не захотела хотя бы издали на сына взглянуть. Вот ведь какие бывают родители! А мальчику уже сказали, что мать приехала за ним. Что было делать? Как выходить из положения?

Гавриил Николаевич замолчал, глубоко взволнованный воспомина­ниями. Потом еще добавил изменившимся, глухим голосом:

– А мальчика после этого как подменили. Затих он, осунулся, молчит, а сам, видно, все о матери думает...

Рассказ директора школы взволновал и нас. Он продолжал уже о другом:

– Трудом стараемся воспитывать детей. При нашей школе имеется большое подсобное сельское хозяйство. Среди старших воспитанников есть и трактористы, и конюхи, и скотницы, и полеводы. Ребята рабо­тают с удовольствием. Я заметил, что труд, особенно, если он по душе, способствует приобретению подростками некоей самостоятельно­сти, уверенности в себе, я бы сказал, – их духовному возрождению. Они становятся уравновешеннее, общительнее, добрее, а, следователь­но, и воспитательное слово до них лучше доходит. Я глубоко убежден, что в каждой школе-интернате, в каждом детском доме надо обязательно организовать какой-либо труд для детей. Наше подсобное хозяйст­во, помимо всего прочего, приносит большой доход, что позволяет нам жить безбедно. Летом мы и экскурсии устраиваем, и в лагерь на по­бережье Черного моря выезжаем...

При внимательном изучении жизни и деятельности Новоукраинской школы-интерната я обратил внимание на спокойную обстановку в ней: спокойно вели себя дети, учителя, воспитатели, все сотрудники, за­нятые каждый своим делом. Когда я высказал свое наблюдение Гаври­илу Николаевичу, он, смеясь, ответил:

– Так ведь чем больше нервов, тем меньше порядка!..

Преодолев сотни километров с востока на запад, мы оказались в Приазовье, посетили здесь среднюю школу-интернат в городе Тимашевске, а неподалеку от него в станице Медведовской – школьный дет­ский дом.

Конечным пунктом нашего странствия по краю оказалась станица Переясловская Брюховецкого района. Сюда можно было бы и не заез­жать, в программе нашей командировки эта станица не значилась, но не мог я пропустить ее: здесь находилась специальная школа для несовершеннолетних правонарушителей. А ведь эти школы были, можно сказать, моим детищем, в свое время при моем непосредственном уча­стии они были поставлены на ноги, определено направление их дея­тельности, созданы для них основные нормативные документы. Хотелось хоть мельком глянуть на эту школу и узнать, какой она стала теперь.

Но в этой школе мы долго не задержались, лишь познакомились с условиями ее работы: осмотрели кабинеты и классы в учебном здании, общежитие воспитанников, учебно-произ­вод­ствен­ные мастерские, поин­тересовались состоянием дисциплины воспитанников – больным вопросом для всех специальных школ.

– Пока удается держать их в руках, случаев грубого нарушения режима нет, – ответил директор Василий Георгиевич Кузнецов, когда мы, завершив обход, сидели в его кабинете. Был он уже пожилой, груз­ный, с мясистым лицом, на котором глаза то вдумчиво насторажива­лись, то вдруг теплели, светясь добротой.

– Сколько воспитанников сидят сегодня в штрафной комнате? – продолжал спрашивать я.

– Ни одного нет. Мы ею редко пользуемся. Если сажать туда, часто, то исчезает страх перед ней, а вместе с этим снижается и воспитательное воздействие от нее.

– Что верно, то верно! А в побеге много воспитанников?

– В побеге двое. Один убежал неделю назад. Поставили в извест­ность милицию по месту его жительства. А второго нет уже более двух месяцев. Все это время бродяжничал где-то. Но вот вчера получили сообщение – объявился дома у родителей. Завтра посылаем за ним дежурного по режиму. Беда наша – не хватает нам этих дежурных: никто не идет на эту должность – мала зарплата!

Да, у каждого директора свои заботы!

Стали прощаться. Когда спустились в вестибюль, то увидели ми­лиционера с мальчиком лет двенадцати, которого он только что привез сюда как нового воспитанника. Появился помощник директора по режиму, принял от милиционера папку с личным делом подростка. Мальчуган, худенький, остроносый, был перепуган тем, что его привезли в спе­циальную школу, о которой у него имелось, видимо, самое мрачное представление, шмыгал носом и, глухо всхлипывая, плакал. Тяжело бы­ло смотреть на него! Несколько воспитанников, проходя по вестибюлю, задержались и тоже с любопытством оглядывали новичка. Вдруг один из них шагнул вперед и сказал ему:

– Да ты не реви: здесь у нас хорошо!

Его слова, произнесенные с детской непосредственностью, вызва­ли у нас смех. С тем мы и покинули эту школу.

Переночевав в гостинице станицы Брюховецкой, утром выехали в Краснодар.

Наша машина, не сбавляя скорости, мчалась вперед по отличному шоссе, обсаженному с обеих сторон деревьями. День был солнечный, ясный. Я сидел на переднем месте, рядом с шофером, Любовь Анатоль­евна, Мерьем Аметовна и Вилий Виссарионович устроились на заднем си­денье. За своей спиной я то и дело слышал взрывы смеха: это Вилий развлекал женщин анекдотами, которых знал великое множество и рас­сказывал их мастерски. Но я не вслушивался в его болтовню, а всмат­ривался в дорогу и во все, что виднелось по сторонам ее, приближа­лось к нам, накатывалось, проносилось мимо. Вокруг до самого гори­зонта расстилалась ровная-ровная степь. Но она не казалась однооб­разной, так как вся была рассечена вдоль и поперек лесозащитными полосами, которые образовывали большие квадраты. Отрадное впечатле­ние оставляли поля, отлично обработанные. Там, где они были распа­ханы под пар, земля казалась настолько черной, как будто ее нароч­но густо посыпали сажей. Черные ее массивы перемежались зелеными – это дала всходы озимая пшеница. Меня поразило огромное количество грачей, сидевших по обочинам дороги большими стаями. Я спросил у шофера, молодого полноватого парня:

– Видимо, их так много слетелось сюда на зимовку?

– Нет, – ответил он, – постоянно тут живут.

В его голосе я почувствовал пренебрежение к этим птицам и даже досаду на них. Он по­яснил причину этого:

– Не знаю, какая от них польза, а вот зерна пожирают видимо-невидимо, шоб им сказыться! – в сердцах закончил он, перейдя с рус­ского языка на украинский.

Путь был далек: предстояло проехать около трехсот километров. Время тянулось медленно. Утомясь глядеть на дорогу, я отвлекся мы­слями к той работе, которую мы провели за прошедшие дни.

Конечно, еще рано было говорить о результатах командировки, но некоторые выводы уже напрашивались. Мы имели возможность наблюдать полнокровную жизнь школ-интернатов и детских домов, выполнение их педагогическими коллективами тех рекомендаций в работе, которые давались министерством просвещения в целом и нашим управлением, в частности. Понравились директора: все они были людьми солидными, опытными, деловыми, действовавшими не только по приказам и инструк­циям вышестоящих органов, но и по собственному разумению, исходя из приобретенного педагогического опыта, из преданности своему де­лу и тем детям с тяжелой судьбой, заботу о которых они взвалили на свои плечи. Но и недостатков в работе детских домов и школ-интерна­тов выявилось немало. Они не располагали достаточной жилой площадью для размещения воспитанников, что приводило к их скученности, не имели нужного набора помещений для проведения внеурочной работы с ними, что ставило в тяжелое положение как детей, так и воспитателей. Не хватало отпускаемых денег на приобретение воспитанникам продук­тов питания, одежды, обуви, постельных принадлежностей по тем но­вым нормам, которые недавно были введены в действие. Подумалось, что по возвращении в Москву опять придется докладывать по всем этим больным вопросам руководству министерства, чтобы оно снова ходатайствовало перед правительством. Думалось и о том, что я уже в последний раз в такой командировке во главе бригады, что я пою свою лебединую песню, что настала пора мне складывать крылья.

А дорога, по которой мы ехали, все набегала на нас, как будто не машина легко катилась по ней, а она сама неслась нам навстречу, стремительно исчезая под колесами.

7

В Краснодаре нас поселили в гостинице "Кавказ", находящейся в центре города, на улице Красной.

Вскоре прибыла и та группа, которая уезжала в сторону черно­морского и азовского побережий. Встреча была такой радостной, как будто мы не виделись целую вечность, хотя на самом деле с момента расставания прошло не более десяти дней. Я тотчас же подробно рас­спросил Сердюкову и Талалаеву о результатах их поездки. Оказалось, что они побывали во всех намеченных школах-интернатах: Ейской, Анапской, Новороссийской и Ахтырской. В целом результаты их проверки были тоже неплохими. Теперь предстояло сделать послед­нее – проинспектировать работу краснодарских школ-интернатов, ко­торых было две, а также деятельность краевого отдела народного образования по руководству интернатными учреждениями. Так как време­ни было в обрез, то я на следующий день направил Любовь Анатольев­ну с Мерьем Аметовной в школу-интернат № 2, а Сердюкову и Талала­еву – в школу-интернат № 3, сам же отправился в крайоно.

Результаты этих последних проверок оказались различными: если школа-интернат № 3 произвела благоприятное впечатление, то в шко­ле-интернате № 2 выявилось много недостатков: дети жили в тесноте, помещения учебного здания находились в запущенном состоянии, было много недочётов на уроках у учителей, показали низкую учебную под­готовку воспитанников письменные работы по русскому языку, дирек­тор школы и его заместитель не осуществляли должного контроля за деятельностью педагогического коллектива. Вот уж действительно ложка дёгтя в бочку мёда!

Что касается крайоно, то претензий к нему не возникло. Вилий Виссарионович Парамонов работал ответственно и чётко по всем на­правлениям: по оказанию помощи школам-интернатам и детским домам в материальном обеспечении, в подборе руководящих и педагогиче­ских кадров, организации повышения их квалификации, в проверке состояния работы детских учреждений. Но в этом последнем опять как гвоздь в сиденье стула торчала школа-интернат № 2 г. Красно­дара.

– Как же вы её просмотрели, она же у вас рядом, как гово­рится, под боком? – спросил я с упрёком у Вилия.

– Я знал, что там не всё в порядке, но не думал, что до такой степени, – в смущении ответил он. – Гороно подвёл, ему передоверились. Исправим, Анатолий Алексеевич, обязательно исправим, даю вам слово!

Вид у него был расстроенный.

Проверка была закончена. Но теперь предстояла самая тяжёлая и наиболее ответственная часть работы в командировке – обобщить все полученные в ходе инспектирования материалы, сделать доку­ментально обоснованные выводы, изложить это хотя бы начерно в справке и затем доложить краевому начальству. На это было отве­дено два дня – воскресенье и понедельник. Но тут подступил ко мне как змий-искуситель всё тот же Вилий:

– Анатолий Алексеевич, а ведь завтра мы с вами опять едем.

– Как едем? Куда?

– В Новороссийск, на экскурсию.

– Никуда я не поеду. Бывал я в Новороссийске, нечего мне там делать.

– Когда были?

– В 1978 году.

– Так это же пять лет назад! А знаете сколько там за это время нового появилось? Один мемориал морским десантникам чего стоит!

– Вилий Виссарионович, поехал бы я, но некогда мне. Ведь сами знаете, что некогда.

– Успеете, всё успеете сделать. В крайнем случае ещё на один день задержитесь здесь. А посмотреть Новороссийск надо! Когда-то вы ещё у нас побываете...

"Вероятно, больше никогда", – мелькнуло у меня в голове. Эта мысль в последнее время всё чаще стала приходить мне на ум. Куда бы ни поехал, всё думал, что последний раз я здесь, что больше никогда не увижу этих мест.» Она, эта мысль, заставила меня в кон­це концов уступить нажиму Вилия Виссарионовича. "Ничего, успею обобщить, ещё ночь в запасе есть", – успокаивал я сам себя.

И вот мы снова в дороге. С нами поехала Любовь Анатольевна Оглоблина, которой тоже захотелось вновь увидеть Новороссийск. За ветровым стеклом автомашины мелькали уже ставшие привычными для меня прикубанские пейзажи. Впереди показались голубые горы, они постепенно надвигались на нас, замаячили вдали их белые вер­шины. Вот уже наша машина стала "нырять", то спускаясь под уклон, то взбираясь на кручу. Въехали в горы, припорошенные снегом (здесь он не растаял, несмотря на "февральское окно"), миновали перевал, показались уже знакомая мне железнодорожная станция "Тоннельная", а затем и Новороссийск. Вышли из машины на набережной голубой Це­месской бухты. Слева виднелся порт, забитый, как всегда, корабля­ми и высоко взметнувшимися журавлями-кранами. Далеко в стороне от всех других стоял огромный белый пароход, настолько большой, что, казалось, ему тесно в широкой бухте.

Достопримечательности Новороссийска на этот раз показывал заведующий здешним гороно. Побывали на том: месте Малой земли, где стоит "дерево смерти", потом снова выехали к бухте. Вот он, новый мемориал! Подойдя к нему ближе, увидели, что он по внешним очертаниям представляет собой морской катер в натуральную величину, ко­торый как будто только что приткнулся к берегу. В распахнутых две­рях палубной надстройки видна скульптурная группа людей, вылитая из бронзы. Они в неудержимом порыве устремились вперёд, готовые спрыгнуть на берег. Впереди, на первом плане, матрос с автоматом в руке, нога которого уже оторвалась от палубы и нависла над во­дой; сзади, тесня его, напирают солдаты в телогрейках и ушанках, девушка с санитарной сумкой через плечо. Группа необыкновенно ди­намична и выразительна! Вошли внутрь этого "катера" и попали в своеобразный музей. Снизу вверх ведёт широкая лестница. Поднима­ясь по ней, справа и слева видишь строгие прямоугольные беломра­морные стенды, на которых чётким шрифтом выведены названия воин­ских соединений, которые принимали участие в битве на Малой зем­ле; в нишах стоят бюсты тех, кому за ратные подвиги здесь, на этой земле, было присвоено звание Героя Советского Союза. Звучит, по­степенно усиливаясь, траурная мелодия. Наверху, где лестница за­канчивается, на площадке, в нише чуть слева видно в красном освещении бьющееся человеческое сердце; импульсы лучей пронизывают его, и кажется тебе, что это не лучи, а пули без конца пробивают это кровоточащее сердце, такое слабое и беззащитное. Чем выше поднимаешься по описанной лестнице, тем большее волнение охваты­вает тебя, комок подкатывает к горлу и становится трудно сдер­жать подступающие слёзы. Потом лестница спускается по другую сто­рону "катера"; медленно ступая по ней, снова читаешь на белых стендах названия полков, дивизионов, эскадрилий, кораблей, морских катеров, сражавшихся здесь на опалённых огнём земле и воде, и выходишь из этого необычного мемориала взволнованный и потрясённый…

Останавливались у других памятников, стоящих на набережной бухты. Закончили осмотр достопримечательных мест Новороссийска в парке неподалёку от бухты, где стоят друг против друга два кра­сивых каменных надгробья над братскими могилами павших в боях за освобождение города. В одной из них похоронен сын первого наркома просвещения РСФСР А.В.Луначарского. Между могилами в круглой чаше горит вечный огонь. С наступлением каждого нового часа звучит, раздаваясь вокруг, печальная тихая музыка. При нас, старательно чеканя замедленный церемониальный шаг, прошла группа учащихся-старшеклассников в морской форме, чтобы сменить товарищей, стояв­ших в почётном карауле у братских могил...

К вечеру мы были уже в Краснодаре.

Теперь я безвыходно сидел в гостинице и работал над обобще­нием материалов. Мобилизовал себе на помощь всех, кто принимал участие в проверке. Оглоблина готовила необходимые статисти­ческие данные, Сердюкова – данные о постановке руководства и контроля в тех школах-интернатах, где она была, а также о внеклас­сной воспитательной работе в них, Талалаева и Мерьем Аметовна трудились над анализом посещённых уроков русского языка и литера­туры, результатов контрольных диктантов, методист краевого инсти­тута усовершенствования учителей Гнедь – над тем же по математике. Сам я пока просматривал свои собственные записи – самый на­дёжный источник информации. Уже имея общее представление о резуль­татах проверки, определил, в какой последовательности надо изла­гать материал, отразил это в подробном плане. Работал напряжённо. Отрываясь от стола, чтобы перевести дух, подходил к окну гости­ничного номера и видел, как на улице крупными хлопьями валил мокрый снег. Крыши домов, тротуары, деревья – всё побелело. Кончилось на Кубани "февральское окно"!

К утру вторника я был готов докладывать здешнему начальству. Позвонил Вилий Виссарионович и сообщил, что меня примет заместитель председателя крайисполкома Мария Петровна Морева во второй поло­вине дня. Это меня вполне устраивало: я имел в запасе ещё несколько часов, чтобы глубже продумать предложения, направленные на дальнейшее улучшение работы школ-интернатов и детских домов. А сам меж­ду делом все думал: "Морева? Мария Петровна? Неужели та самая?" Мне припомнилось, как я несколько лет назад лежал в больнице на Открытом шоссе, чтобы подлечить сердце. В комнате-столовой на нашем этаже во время трапезы я сидел за столиком вместе с тремя женщинами. Одной из них, занимавшей место напротив меня, была широ­ко известная и очень популярная эстрадная певица Клавдия Шульженко. Меня поражало, как она здесь, в больнице, отличалась от той Клав­дии Шульженко, которая выступала на сцене большого зрительного за­ла в роскошном длинном черном вечернем платье, с искусно уложенны­ми локонами русых волос и со слегка подгримированным круглым лицом, оживленная и жизнерадостная во время исполнения своих чудесных лири­ческих песен в свойственной лишь ей одной манере; здесь же она в своем больничном коричневатом халатике, перетянутом пояском, наско­ро причесанная казалась уж очень простой, обыкновенной женщиной, каких абсолютное большинство. Соседка слева от меня, средних лет, внешне ничем не приметная, тотчас вступала в разговор с Клавдией Ивановной: видимо, ей льстило поддерживать знакомство и беседовать со знаменитой артисткой. Шульженко обычно не проявляла особого ин­тереса к возникшему разговору, но, будучи тактичной, не уклонялась от него. Третьей была женщина лет сорока пяти, худая, очень болез­ненного вида. Она почти ничего не ела. На ее бледно-желтоватом ли­це и затуманенных глазах застыло непреходящее страдание. Да, да, я не ошибаюсь: она назвала себя Марией Петровной и поведала своим тихим голосом, что болезнь ее – результат автомобильной катастрофы, в которую она попала. Теперь ее готовили к операции. Помнится, она сказала тогда, что живет в Краснодаре и работает в крайисполкоме. Размышления об этом не оставляли меня.

После обеда мы с зашедшим за мной Вилием Виссарионовичем от­правились в крайисполком, поднялись на третий этаж, где размещался краевой отдел народного образования, и зашли к заведующему Пав­ленко. Поздоровавшись, не теряя времени, приступили к беседе. Прежде чем вести меня к Моревой, он захотел сам выслушать меня, чтобы, если возникнут разногласия, разрешить их здесь же, в его кабинете. Но в целом-то выводы были благоприятными для него, а вскрытые недостатки представлены настолько доказательно, что не могли вызвать возражений.

– Идемте к Моревой! – заспешил он.

Она, как видно, поджидала, нас, так как ни в приемной, ни в ее кабинете никого посторонних не было. Из-за стола поднялась ху­дощавая женщина, в темном пиджачном костюме. Я тотчас узнал ее: это была та самая Мария Петровна! Она мало изменилась. Внешний вид ее не радовал по-прежнему: желтизна разлилась по лицу, печальные глаза страдающего человека мерцали за темными веками. Пожимая ей руку, я сказал:

– Рад вас видеть, Мария Петровна, в добром здравии. Когда-то судьба сводила нас при более печальных обстоятельствах.

На её лице возникло любопытство и удивление, взгляд оживился, видно было, что она тщетно напрягает свою память. Я поспешил выве­сти её из затруднительного положения:

– Года три тому назад мы с вами лежали в больнице в Москве, на Открытом шоссе, обедали за одним столиком.

– Ах, вспомнила! – оживилась Мария Петровна. – То-то ваше лицо показалось мне знакомым. Ведь не знаешь, где, когда и с кем вновь встретишься! Садитесь, садитесь!

Разговор принял непринуждённый характер. Морева спросила, чем была вызвана наша командировка в Краснодарский край. Я ответил, что это плановая командировка, а Краснодарский край избран потому, что очень подходит по теме: в нём большая сеть интернатных учрежде­ний и имеются все их типы.

– Вот в том-то и беда наша, что у нас всё есть, – заметила Мария Петровна. – Чуть что – все к нам с проверками. Нет, нет, не подумайте, пожалуйста, что я в претензии к вам, это я просто так, к слову заметила,– улыбнулась она. – Так что же вы нам скажете наших школах-интернатах и детских домах? – спросила затем Морева, приглашая перейти к делу.

Я в общих чертах, не вдаваясь в подробности, рассказал о том, что в работе этих детских учреждений произвело на нас благоприятное впечатление, отметил заботу об обеспечении воспитанников одеждой, обувью, продуктами питания, хороший подбор, за отдельными исключениями, руководящих кадров, высокий уровень работы большинства педагогических коллективов, а затем перешёл к недостаткам, особо выделив неблагополучие состояния дел в Краснодарской школе-интернате № 2, где необходимо принять срочные и крутые меры.

– Краевой отдел народного образования, – продолжал я, – по-деловому руководит работой школ-интернатов и детских домов, привлёк к оказанию помощи им другие отделы и управления крайис­полкома, институт усовершенствования учителей, настойчиво внед­ряет появляющийся в крае хороший опыт обучения и воспитания детей в деятельность всех педагогических коллективов интернатных учреждений. В частности, должен отметить организаторскую роль во всей этой работе и оперативность заместителя заведующего крайоно т. Парамонова. Что касается недостатков, о которых я сказал, то имеются все возможности для их устранения, что, я на­деюсь, и будет сделано при вашем, Мария Петровна, содействии.

Она кивнула головой в знак согласия и тотчас же жёстко, как я от неё не ожидал, спросила у заведующего крайоно и сидевшего тут же Вилия:

– Как же вы допустили, что вторая школа-интернат оказалась в таком положении? Разберитесь во всём хорошенько. Будете докладывать о ней мне отдельно.

Потом обратилась ко мне:

– Спасибо вам, Анатолий Алексеевич, за информацию. Ну, а за устранение недостатков мы, разумеется, возьмёмся, это я вам твёр­до обещаю.

Встала из-за стола, подошла ко мне, взяла мою руку в обе свои ладони и сказала на прощание:

– И давайте в дальнейшем встречаться не в таком печальном месте, как больница!

И при этом по-женски мягко улыбнулась.

Когда мы шли от Моревой по длинному коридору, Павленко вдруг сказал:

Теперь придётся вам ещё в крайкоме партии доложить.

– В крайкоме?! – удивился я. – А зачем? Не вижу в этом необходимости.

Обычно партийным органам мы докладывали лишь тогда, когда обнаруживались крупные недостатки, требовавшие вмешательства с их стороны.

– Надо, Анатолий Алексеевич, – настаивал Павел Степанович. – Они сами попросили. Я ведь сообщил им, что ваша бригада у нас здесь работает.

Ну, если сами просят, то другое дело. Не отказываться же!

Одевшись, мы быстро спустились по лестнице и сели в машину: крайком КПСС находился за несколько кварталов от крайисполкома. Там приняла нас заведующая отделом науки и учебных заведений Эмма Петровна Седова, молодая солидная женщина с выразительными серыми глазами на белом полном лице, энергичная в движениях. Она при нас по телефону вызвала к себе своего заместителя и инструктора отдела, чтобы они тоже послушали моё сообщение. Я сказал им то же, что Моревой, но в ещё более краткой форме.

Когда вышли из кабинета Седовой, Павленко похвалил меня:

– Хорошо доложили. И здесь, и у Моревой. Видно, что у вас боль­шой опыт.

Я промолчал. За много лет работы в министерстве дело это стало для меня привычным.

– А знаете, почему Седова захотела вас послушать? Она целый год пробыла в Афганистане, её посылали туда работать. Вот она теперь и хватается за всё, чтобы скорее освоиться с положением дел здесь, в нашем крае.

Вышли на улицу. Павленко, довольный тем, что для него всё кон­чилось благополучно, предложил мне:

– Давайте я покажу вам наш город.

Я возражать не стал. Это вполне соответствовало моему желанию. Теперь я был свободным человеком. Говорят, что для того, кого про­веряют, самое приятное – видеть пыль из-под колёс машины уезжающего начальника. Ну а для того, кто проверял, приятное время наступает, когда закончена работа по обобщению материалов и выводы доложены местному начальству. Я чувствовал себя легко, как будто сбросил с плеч давившую меня тяжесть. Да и день к тому же был хоро­ший. Выпавший вчера снег растаял, улицы и тротуары просохли, солн­це проглядывало сквозь тонкую пелену облачков, и город представал в его мягком освещении.

Экскурсия началась тут же. Перед крайкомом партии разбита не­большая красиво засаженная кустами и деревьями площадка, а на про­тивоположной стороне улицы, чуть сбоку, стоит невысокий столб из красного камня с надписью "Город Краснодар основан в 1793 году". Павел Степанович стал пояснять:

– После уничтожения Запорожской сечи на Днепре казаков рассе­лили на землях; между Бугом и Днестром. Но эта вольница вела себя там неспокойно. Тогда Екатерина II решила использовать их воинст­венность с пользой для государства. Она издала указ, которым за­порожским казакам предписывалось переселиться на Кубань "для защи­ты рубежей", как в нём было сказано. Они плыли морем на своих чел­нах и высадились неподалёку от устья Кубани в 1792 году, а через год основали вот этот город. По преданию, казачий атаман, выбрав место для его строительства, пропахал сохой борозду и сказал: "Цэ будэ вулыця красна!" Красивая, значит, самая лучшая. Наша главная улица так до сих пор и называется Красной. А сам город именовался Екатеринодаром и до Октябрьской революции считался столицей кубан­ского казачества.

Сели в машину и не спеша поехали по городу. Павленко обращал моё внимание на встречавшиеся по пути примечательные здания. Про­ехали по улице Красной из конца в конец. Почти вся она подверглась перестройке и была теперь широкой, с красивым бульваром посредине. Свернули направо и в скором времени оказались на просторной площа­ди, напоминавшей вновь разбитый парк, в котором посадки ещё не успели разрастись. Шли по дорожке, в отдалении виднелся какой-то памятник. Павленко говорил:

– Краснодар сильно пострадал во время войны. Немцы, оккупиро­вав его, творили лютый произвол. Когда они изобрели газовую душегубку, то впервые применили её здесь, в Краснодаре. Хватали кого по­пало на улицах, на базаре. Закашлял кто или высморкался – "ах, ты болен!" – и в машину его. Больше уже никто никогда этих людей не видел. Ведь только потом, спустя много времени, стало известно, что они с ними сотворили. И краснодарцы в память о замученных сооруди­ли вот этот монумент.

Перед нами была скульптурная группа, изображавшая мужчин и жен­щин, позы которых показывали, что они погибают в тяжких муках; те, кто ещё стоял, поддерживали падающих.

Сколько же разных памятников, мемориалов, стел, от самых про­стых и скромных до грандиозных и величественных появилось повсюду в нашей стране после Великой Отечественной войны и в тех местах, где она полыхала всепожирающим огнём, и где её не было, но откуда уходили люди на защиту земли русской и навсегда полегли в жестоких боях за неё!

После парка выехали на окраину города, к могучей плотине, пе­рекрывшей Кубань. Долго молча стояли мы на набережной и любовались захватывающей картиной рукотворного моря. Оно было так широко, что противоположный берег почти не различался, скрываясь в серой дымке. Водную поверхность рябили небольшие волны, не спеша катившиеся друг за другом. Это была уже совсем не та Кубань, что скромной речкой текла по Армавиру! Павленко, видя, какое впечатление произвели на меня эти бескрайние водные просторы, не преминул заметить:

– Краснодарцы, похваляясь, любят говорить, что наш край омыва­ется четырьмя морями: Чёрным, Азовским, Кубанским и ещё винным: ни в одной области, крае или республике не производится вина столько, сколько у нас!

Да, действительно прекрасный, сказочно богатый край, по праву называемый "жемчужиной России"!..

Краснодарские товарищи, верные принципам русского гостеприим­ства, устроили для нас, членов бригады, прощальный ужин. Все мы чувствовали себя непринуждённо, на время стряхнули с себя груз за­бот. И тогда Павленко, забыв о своём начальственном положении, раскрылся перед нами с неожиданной стороны: он читал нам свои сти­хи, опубликованные и ещё не опубликованные, проникнутые глубокой мыслью и тонким чувством. Он не без гордости сказал, что Кубанский казачий хор исполняет шесть песен, созданных на его слова...

А поздно вечером того же дня поезд, мерно постукивая колёсами, уже мчал нас домой, в Москву.

Так закончилась моя последняя командировка, в которой я вы­ступал в роли руководителя бригады.

8

Ковалёв встретил меня в своем кабинете улыбкой и дружеским рукопожатием.

– Как съездили? – спросил он.

– Хорошо, – ответил я. – Сделали всё, что необходимо. Материал к коллегии привезли богатый. А здесь каковы дела?

– Идут, как обычно. Нет им конца и не будет никогда. Текучка, одним словом.

Мне не терпелось поскорее узнать, в каком состоянии находится моё личное дело, которое перед командировкой оставалось в положе­нии, вызывавшем тревогу, и я спросил Ковалёва:

– Моя-то судьба как решилась?

Я впился взглядом в его лицо, но по его выражению определить ничего было нельзя – спокойное, даже с усмешкой. Однако это ещё ни о чём не говорило: Ковалёв, как никто, умел глубоко прятать свои мысли за внешней респектабельностью. Но вот он, по привычке отки­нувшись в кресле, весело глянул на меня:

– Не волнуйтесь, Анатолий Алексеевич. Всё в порядке! Отсту­пился от вас министр. Вашему заявлению дан ход. Я завизировал его, Шустов тоже. Теперь оно находится в управлении кадров.

Я вздохнул с облегчением. Так решилась моя дальнейшая судьба…

Приказ об освобождении меня от должности заместителя началь­ника управления школ-интернатов и детских домов вскоре был подписан министром. А через несколько дней после этого состоялись офи­циальные проводы меня с этой должности. Очень тёплое слово в мой адрес сказала заместитель министра Балясная. Как заведено в та­ких случаях, она отметила мои заслуги перед народным образованием и перед министерством, изрядно преувеличив их, перечислила все на­грады, которых я был удостоен. С прочувствованными словами высту­пили Ковалёв, секретарь партийного бюро Алексеева, пред­седатель профкома Дубинина. Все они в утешение мне говорили о том, что мы не расстаёмся и не прощаемся, так как я буду продол­жать работать в управлении. Я улыбался в ответ, а сам думал: "Ко­нец! Всему конец!" И острое чувство горечи и какой-то обиды щеми­ло душу...

Обобщение краснодарских материалов я заканчивал уже как про­стой инспектор. Трудился над ними с душой и большим старанием, так как знал, что это последняя моя значительная работа.

Составленный мной текст приказа был краток, в нём толь­ко одобрялась деятельность Краснодарского крайоно по руководству школами-интернатами и детскими домами. Вся суть вкладывалась в справку, которая должна была пойти как приложение к приказу. В ней на основе опыта, краснодарцев подсказывалось органам народного об­разования и педагогическим коллективам, как следует организовывать учебную и воспитательную работу в школах-интернатах и детских домах, чтобы сделать ее более эффективной. Коллегия министерства просве­щения одобрила эти материалы, и вскоре они разошлись по всей Рос­сийской Федерации.

Я еще несколько лет проработал в Министерстве просвещения РСФСР сначала инспектором в отделе специальных школ, потом методистом в Учебно-методическом кабинете дефектологии, появившемся при нашем управлении. Я занимался проблемами специальных школ для несовершен­нолетних правонарушителей, подготовил для этих учреждений книгу – сборник нормативных и инструктивных материалов. Совершил еще нема­ло содержательных и интересных командировок – в Карелию, на Волгу, Урал, Кавказ, в Сибирь и на Дальний Восток. Но это были уже сумерки моей трудовой деятельности. Это было началом конца.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Так вот какой была она, моя жизнь – трудная, сложная, напря­женная! Но таким был и век, в который я жил. И век, и моя жизнь про­шли в тесном переплетении, она явилась его отражением, его частным проявлением.

Когда наступило время подводить последние итоги, передо мной невольно возник вопрос: доволен ли я прожитой жизнью? И я уверенно отвечаю: да, доволен. Несмотря на выпавшие на мою долю трудности и лишения, была она осмысленной, наполнена глубоким содержанием, отличалась постоянным движением вперед, достижением поставленных целей, в течение ее я изведал все, чем она дорога человеку: счастье познания и творческого труда, любви, семейной жизни, отцовства, удовлетворение от честно выполненного долга перед близкими мне людьми и перед Родиной. Жизнь человека – это подвиг. Свой жизненный под­виг в меру своих сил совершил и я...

Мой отход от активной деятельности совпал с наступившими боль­шими переменами в жизни нашего государства. В его истории закончи­лась эпоха, начавшаяся Октябрьской революцией и характеризовавшаяся всевластием партии большевиков, направленным на насильственное по­строение коммунистического общества в нашей стране. В силу изна­чальной ложности идеи о построении коммунизма попытки претворить ее в реальную жизнь не увенчались успехом, несмотря на тяжелые жер­твы нескольких поколений народов Советского Союза, принесенные во имя этого: их гигантские и мучительные усилия оказались бесплод­ными. Государство, разлагаясь изнутри и постепенно хирея, зашло в тупик. Его состояние в этот период сравнимо с большой машиной, ра­ботающей на холостом ходу. Такое положение отражалось и на настро­ении всех слоев общества, характеризовавшегося апатией, безразли­чием ко всему происходившему, осознанием бесполезности и небезо­пасности при существовавшем политическом строе личного вмешатель­ства в дела государства в целях преодоления пагубных сторон в его жизни.

Начавшаяся социально-экономическая перестройка жизни страны после 1985 года, предпринятая Горбачевым и продолженная Ельциным, по причине их некомпетентности и недобросовестности в руководстве го­сударством, закончилась полным провалом, крахом Советского Союза, его распадом, в результате чего народы были ввергнуты в бездну но­вых тяжких страданий. Для характеристики катастрофического падения нашей страны с высот одной из двух сверхдержав по своей военной мощи и влиянию на ход мировых событий уместно привести латинскую пословицу – “Sic tranzit gloria mundi.”[2]

В моих воспоминаниях нашли некоторое отражение послеоктябрь­ский период истории нашей страны и неразрывно связанная с ним жизнь моя и моих современников. Наступившую новую эпоху и жизнь при ней опишет уже кто-то другой – представитель молодого поколе­ния, пришедшего нам на смену!..

“ЕЩЕ ОДНО ПОСЛЕДНЕЕ СКАЗАНЬЕ

– И ЛЕТОПИСЬ ОКОНЧЕНА МОЯ,

ИСПОЛНЕН ДОЛГ, ЗАВЕЩАННЫЙ ОТ БОГА

МНЕ, ГРЕШНОМУ...

ДА ВЕДАЮТ ПОТОМКИ ПРАВОСЛАВНЫХ

ЗЕМЛИ РОДНОЙ МИНУВШУЮ СУДЬБУ...”

А.С.Пушкин. Из монолога летописца Пимена

в трагедии “Борис Годунов”.

ОГЛАВЛЕНИЕ

Глава I. В Московском университете

Глава II. В Высшей партийной школе при ЦК ВКП/б/.... 1055

Глава III. В школах Москвы ШЗ

Глава IV. В Министерстве просвещения РСФСР .. 1226

Глава V. Удар судьбы 1470

Глава VI. Лебединая песня 1558

Послесловие 1619

[1] Наша жизнь коротка / строка из песни "Gaudeamus igitur" /.

[2] Так проходит слава мира.

Послесловие

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Книге моих воспоминаний дано название "В трагедийном ХХ-м". Я не ставил своей задачей описать все трагическое в том веке в на­шей стране /да это было бы и невозможным сделать/, коснулся его главным образом в отношении родной семьи и самого себя. Но, за­канчивая свое повествование, мне все-таки представляется необходи­мым напомнить читателям главные стороны упомянутого трагизма.

Начну с того, что вряд ли в то столетие найдется во всем мире страна другая с такой беспощадно жестокой судьбой, как наша родина, и это при том, что трагедийностью характеризуется жизнь России и ее народа на протяжении всего этого века, от его начала и до его конца.

Первым ударом по Российской империи было позорное поражение ее в русско-японской войне 1904 года. Вскоре после этого и в резуль­тате этого последовала революция 1905-1907 годов, впервые серьезно потрясшая монархический строй государственного правления императора Николая II, вынудившая его дать стране конституцию и учредить Госу­дарственную думу, хотя ей и не было предоставлено право законотворчества. Спустя всего десять лет последовали друг за другом тяжелейшая для России и обессилившая ее первая мировая война 1914 - 1917 годов против Германии, разрушительные вторая и третья революции в России - Февральская и Октябрьская 1917 года, вызвавшие вскоре гражданскую войну. Эти беспрерывные войны, унесшие более семи миллионов жизне­деятельного мужского населения, привели страну к полной разрухе, об­нищанию. И сразу же вслед за ними наступил 1921 год,- страшный смертоносным голодом вследствие чудовищного неурожая по причине небывалой засухи, охватившей огромные территории Поволжья, Прикамья, всего вят­ского края и других мест.

Но и окончание войн, стихийных бедствий не принесло успокое­ния стране и нормальных условий жизни для народа: наступило тяжелое время перестройки экономики и всего многовекового уклада жизни на­рода на социалистический лад, сопровождавшейся несколькими десятиле­тиями голода и жесточайшего, дикого, людоедского сталинского террора

над народом всех сословий, опять унесшего миллионы человеческих жиз­ней. Но народ России в этом XX веке, несмотря на все беды и несча­стья, свалившиеся на него, продолжал жить: ведь народ бессмертен! Он даже нашел в себе силы, чтобы одолеть чудовищное нашествие на род­ную ему землю гитлеровских полчищ, показав всему миру свою мощь и свое величие. Великая отечественная война 1941-1945 годов поглотила жизни более двадцати миллионов жизней граждан СССР, что обескровило государство и надолго ослабило его.

Окончание двадцатого века тоже оказалось трагичным. В силу из­начальной ложности идеи построения социализма, а затем и коммунизма попытки претворить ее, эту идею, в реальную жизнь полностью провали­лись. В конце концов государство, разлагаясь изнутри и постепенно хирея, зашло в тупик. В 80-х годах прекратилось поступательное разви­тие экономики страны, которая затем стремительно покатилась вниз.

Никто, даже многие высокопоставленные партийные боссы, не говоря уже о ее рядовых членах партии, больше не верили ни в социализм, ни в коммунизм.

Предпринятая социально-экономическая перестройка страны на прежних началах под руководством Горбачева закончилась еще большим падением экономического потенциала государства. Наконец Ельцин, пре­зидент Российской федерации, наиболее мощной из всех остальных союз­ных республик, вместе со своими сторонниками, пошел на открытую борь­бу с руководством Коммунистической партии. Дело закончилось крахом Советского Союза и его развалом, отстранением Коммунистической пар­тии от руководства страной, отказом от социалистического пути раз­вития страны и переходом к капиталистическим принципам в экономике, к гражданской демократии. По сути дела все эти события были не чем иным, как четвертой революцией в России. Революция была бескровной, если не считать шести выстрелов из танковой пушки по Белому Дому Совета Министров РСФСР, где засело руководство сторонников прежнего строя и по радио призывало армию идти на Москву, бомбить Кремль, од­нако вооруженные силы заняли нейтральную позицию.

Наступила новая эпоха в истории моей родины, события и жизнь при ней опишет уже кто-то другой - представитель молодого поколения, пришедшего нам на смену.

ИСПОЛНЕН ДОЛГ, ЗАВЕЩАННЫЙ ОТ БОГА МНЕ, ГРЕШНОМУ.

ДА ВЕДАЮТ ПОТОМКИ ПРАВОСЛАВНЫХ ЗЕМЛИ РОДНОЙ МИНУВШУЮ СУДЬБУ.

А.С.Пушкин

Спасибо за чтение

Вернуться к книге