Обложка Вернуться в 80 книга шестая

Вернуться в 80 книга шестая

Игорь Перах

0% прочитано
Стандартный
Игорь Перах

Вернуться в 80 книга шестая

Глава 1 начало

Две тысячи девятый я закрыл, как закрывают дверь в комнату, где всё уже случилось. Отбил бизнес, похоронил тех, кого пришлось. Всё, что должно было со мной произойти, произошло.

Дальше пошли одиннадцать лет, про которые нечего рассказывать. Новое дело просто работало. Дочь уехала учиться и осталась. Близнецы выросли им по 17. Никто не стрелял, никто не приходил, никого не хоронили. Хорошие годы, в них нет ни одной сцены, которую стоит запомнить.

Я почти поверил, что всё кончилось.

Но одна вещь не отпускала меня все эти одиннадцать лет. Я знал, что будет в двадцатом.

Корона.

Тридцать лет я жил на одном условии: никто не должен знать, откуда я знаю. Я всегда действовал молча. Заходил в позицию за месяц до обвала — молча. Продавал бизнес — молча. Отправил дочь за океан за год до кризиса — молча, и она до сих пор думает, что сама так решила. Молчание было не характером. Это была конструкция, и на ней держалось всё.

В двадцатом молчать стало нельзя. Деньги можно спасти тихо, людей — нет. Людей надо предупредить, а предупредить — значит объяснить, откуда ты это взял.

И я заговорил.

Мне не поверили.

Ни жена, с которой я прожил двадцать два года. Ни дочь, которая заявила, что у неё своя жизнь и отец не будет ею распоряжаться. Ни Сергей, веривший мне без вопросов двадцать лет, а тут впервые отведший глаза.

Я вёз их, ругаясь. Давил, врал в мелочах, шантажировал, поднимал людей среди ночи, пользовался всем, что у меня было, и делал вещи, за которые мне стыдно до сих пор. Получал слёзы, крики, хлопнувшие двери и фразу, которую не забуду: «Ты нас всех держишь за идиотов».

А потом закрыли мир.

Границы захлопнулись за неделю. Рейсы отменили все разом. Люди застревали там, где их застало, на месяцы — без денег, без документов, без обратного билета. И только тогда, из-за моего забора, где были вода, свет, еда и врач в двадцати минутах, они начали понимать, куда я их привёз и от чего спас.

Спасибо мне никто не сказал. Так не бывает. За спасение против воли не благодарят —

Но однажды может быть Катя подойдет сзади, положит руки мне на плечи и скажет что любит меня

просьба подписывается. Помогает продвигать книгу.

Глава 2 разговор январь 2020 год корона

Мы сидели с Катей на диване в гостиной. Я смотрел в окно, потому что смотреть на неё было тяжелее.

Она не кричала. Не била посуду, не задавала вопросов, не требовала объяснений. Просто плакала — молча, и это было хуже любого крика.

Сидела, подобрав под себя ноги, и кусала кулак. Не всхлипывала, не вытирала лицо. Слёзы шли сами: крупные, тяжёлые, капали на халат и расплывались тёмными пятнами. Она даже не моргала, смотрела в одну точку перед собой.

— Пахомов, ты... ты...

Голос сорвался у неё минут десять назад.

— Я ненавижу тебя.

Я не шевелился.

К этому разговору я готовился двадцать два года.

Сначала боялся, что правда её оттолкнёт и сломает то, что между нами только завязывалось. Потом пошли дети, и я берёг её покой. Потом война за бизнес, где надо было держать удар, а не устраивать исповеди. Потом Алиса уехала в Стэнфорд. Потом школа у девочек, первые проблемы. Потом Алиса вышла замуж. Потом родился внук. Потом, потом, потом.

Выходило всегда одно и то же. Подходящей минуты для того, чтобы разрушить человеку всю его картину мира, не существует. Есть только момент, после которого поздно.

Я тянул до последнего, честно рассчитывая унести это с собой в могилу. И всё равно опоздал на несколько лет.

— Кать.

Я заставил себя повернуть голову.

— Извини. Я не хотел. Я хотел, чтобы ты никогда этого не узнала. Но сейчас завязывается узел, где на кону жизни наших детей. И внуков.

Она медленно опустила руку от лица. На коже остался багровый след от собственных зубов.

— Детей?

Тон был ровный, отстранённый, и это пугало сильнее слёз.

— Ты двадцать два года врал мне о том, кто ты такой. А теперь прикрываешься детьми?

— Я не прикрываюсь.

Я смотрел ей прямо в глаза.

— Всё, что я строил, выжигал, скупал и защищал, я делал ради вас. Ради тебя, ради Алисы, ради Насти с Аней. Я не хотел, чтобы вы знали, кто я и откуда. Двадцать два года я держал это за порогом дома. И держал бы дальше.

Я подался вперёд, опершись руками о колени.

— Но времени нет. Совсем.

Она молчала.

— В марте не останется ничего. Всё, что мы считаем стабильностью, рухнет за две недели. Границы запечатают. Города закроют. Выходить из дома запретят, и это не фигура речи — запретят по-настоящему, с патрулями и пропусками.

Я говорил ровно. Так проще, когда знаешь, что говоришь правду и что тебе всё равно не поверят.

— Люди будут умирать дома, пока скорая разворачивается на соседнем вызове. А тех, кого успеют увезти, положат на койку под аппарат, и рядом с ними будут стоять чужие люди в щитках и масках. Ни одного человеческого лица перед смертью. Ни родных, ни прощания. Гробы повезут закрытыми и по ночам.

Я сделал паузу.

— И если мы прямо сейчас не вытащим Алису с семьёй из Америки, мы окажемся по разные стороны закрытых границ. Она беременная, с ребёнком на руках, за океаном. А мы здесь. И сделать будет нельзя ничего.

Она не ответила.

За эти полчаса она впервые увидела не заботливого мужа и не удачливого коммерсанта. Она увидела человека не из этого мира. Этого хватило бы, чтобы разнести мой брак.

— Я приму любой твой выбор, — сказал я. — Захочешь — перееду в другое крыло, дом большой. Захочешь — потом уеду совсем. Обсудим что угодно и когда угодно. Но не сегодня. Сегодня у нас с тобой выбора нет.

Потом она подняла руку и показала пальцем в угол.

Сергей сидел там всё это время. Не вмешивался, не поддакивал, не пытался меня прикрыть или разрядить. Просто сидел, положив тяжёлые ладони на колени, и смотрел в пол.

— А он?

Голос у неё сел до шёпота.

— Он почему знает?

— Потому что тогда у меня не было выбора, — сказал я. — Сергей был охранником у Петра Васильевича.

Это имя она знала.

— Пётр Васильевич — первый человек, которому я доверился. И единственный, кто дружил со мной, зная, кто я такой.

Сергей головы не поднял. И не сказал ни слова.

— Я устала! — громко, со срывом крикнула Катя, и этот крик эхом отскочил от высоких потолков гостиной. — Я устала от твоих тихих решений! Я устала от твоих «гениальных» планов, которые на поверку оказались знаниями совершенно другого человека! Я...

И вот тут я взорвался.

Двадцать два года контролируемого спокойствия, железной выдержки и аккуратного оберегания её нервов рухнули в одну секунду.

— Серёга, подожди снаружи, — первое предложение я выдавил сквозь зубы, а последнее слово уже прохрипел: — Мне жене надо пару слов сказать.

Сергей не стал спорить. Он тяжело поднялся из своего угла, не поднимая глаз, и бесшумно вышел из гостиной, плотно прикрыв за собой дубовую дверь. Мы остались вдвоём.

Слёзы на лице Кати высохли моментально, будто их выжгло этой моей неожиданной вспышкой. На смену слепой обиде и горю в её глазах пришло абсолютное, застывшее недоумение. Она никогда не видела меня таким. За два десятилетия она привыкла к тому, что Пахомов — это монолит: спокойный, ироничный, укрывающий её от любых бурь и гасящий любые конфликты на взлёте.

— Что ты, дорогая, сделала? — проговорил я тихим, но натянутым до предела голосом, вставая прямо напротив неё и засунув руки в карманы брюк.

Чёрт... Всё-таки надо было в своё время соглашаться и ходить с ней к психологу, когда она пару раз заикалась год назад. Там, на мягких диванчиках под ненавязчивое бубнение дипломированного мозгоправа, я бы, может, хотя бы потихоньку выдавил из себя всё, что накопилось во мне за эти годы. Всю ту ярость, которую приходилось глушить ради семьи, всю тяжесть решений, принимаемых в одиночку в полной темноте, и то, что я на самом деле думал о нашем «идеальном» браке, и о Кате в частности.

Но мы не ходили к психологам. Я предпочитал тащить этот груз молча, думая, что делаю благо. И вот теперь эта плотина рухнула, а вся накопившаяся за двадцать лет руда приготовилась выплеснуться наружу.

— Я устала, — холодно и отстранённо повторила она, выпрямляясь на диване и глядя на меня так, будто перед ней сидел абсолютно чужой человек.

— Ты, дорогая, устала? — голос мой прозвучал глухо в гостиной. — Устала ездить по всему миру, меняя элитные иномарки каждые полгода? Устала не работать ни дня за двадцать два года, вставать в двенадцать дня, ходить к своему личному коучу и трогательно держаться с ним за ручки? Я даже знать не хочу, чем вы там ещё занимаетесь, пока я выжигаю землю под ногами!

Катя распахнула глаза и с диким, ужасом уставилась на меня. Её лицо мгновенно потеряло последние краски, став бледнее белой стены.

— Что? — я ухмыльнулся, но моя улыбка сейчас больше напоминала хищный оскал. — Думаешь, я не знаю про твоего Влада? Про то, как ты летишь к нему каждый день, словно на главное свидание всей своей жизни?

— Влад... он... он женат, и у нас... — слова выходили из горла Кати с огромным трудом, она задыхалась от моего напора, беспомощно ловя воздух ртом.

— Да мне плевать! — рявкнул я эхо раскатисто разнеслось по всему первому этажу. — Ты каждый день таскаешься к нему! И если вы там до сих пор не трахаетесь, это ещё не значит, что твой муж, который обеспечил тебе всю эту безбедную сказку, не входит в дверь задевая рогами!

— Да как ты смеешь... — прошептала она, задыхаясь от нахлынувшей обиды.

— Смею! — жестко усмехнулся я,. — И слушай меня очень внимательно. Я понимаю, ты сейчас считаешь, что я окончательно съехал с катушек от своей паранойи. Но я сделаю всё, чтобы там, в том доме, собрались абсолютно все. Можешь даже своих родителей позвать, мне без разницы. Но предупреждаю сразу и только один раз: Настя и Аня будут со мной. И когда двери этого дома закроются перед лицом грядущего ада, у тебя останется ровно один выбор — сидеть здесь, со своей семьёй, или бежать к своему Владику. Кстати, прекращай мне врать: он развёлся ещё полгода назад.

Я резко развернулся и пошел к выходу из комнаты.

Кстати это дом продан так что остается здесь не получится- я хлопнул дверью В холле стояла гулкая, мёртвая тишина. Серёга молча ждал у дверей кабинета, подперев плечом косяк и опустив взгляд в паркет. Я прошёл мимо него, чувствуя, как внутри закипает глухая, бессильная ярость. Вся моя многоходовая комбинация, все тщательно просчитанные схемы и идеальные сценарии прямо сейчас летели к чертовой матери.

Глава 3 проблемы

Я сел за стол и посмотрел на Серёгу.

— Ну что. Время пришло. Ты со мной?

Он кивнул. Не сказал ни слова, просто кивнул, как кивал двадцать пять лет.

— Тогда закрывай последние сделки по фирмам. Всё, что не закрыто, — под нож, по любой цене, спорить не о чем. Наличность перекидывай на счета, я скину какие.

Он записывал. Он всегда записывал от руки, в блокнот, и потом этот блокнот жёг.

— И вот ещё. Бизнес в России мы больше открывать не будем. Ни одного. Ни на кого.

Серёга поднял голову.

— Совсем?

— Совсем. Наступают тяжёлые времена. Корона — это только начало.

Про Влада я знал давно.

И прекрасно понимал, что скорее всего там нет ни криминала, ни постели. Коучинг, тренинги, часовые разговоры ни о чём.

Дело было не в этом. Нельзя сидеть на двух стульях. Нельзя при первой душевной проблемы бежать к чужому мужику — пусть трижды дипломированному наставнику — и плакаться ему на свою тяжёлую обесцененную жизнь только потому, что потеряла себя в золотой клетке.

И виноват в этом был я.

Вернее, времена и моё желание оградить её от всякой грязи. Я двадцать два года выжигал вокруг неё землю, чтобы она не знала, чем я плачу за наш дом. Отгородил так хорошо, что ей стало не от чего защищаться. А человеку, которому не от чего защищаться, рано или поздно становится нечем себя уважать.

—

Страшные времена рождают сильных людей.

Сильные люди рождают спокойные времена.

Спокойные времена рождают слабых людей.

А слабые люди рождают новые страшные времена.

Это не красивая формула. Это закон, и он прокрутил меня через свои жернова от начала до конца. Я родился в конце первой части и всю жизнь работал на третью.

Я чуть не потерял на этом Алису.

Спасибо Андрею. У него оказалось то, чего не хватило мне: он не стал ограждать мою дочь от жизни. Просто не дал ей увязнуть в сытости и протухнуть.

В четырнадцатом он поднял сумасшедшие деньги — вовремя посчитал, что нефть уйдёт на дно из-за Крыма, и грамотно зашортил рынок. И не побежал за спорткаром. Не сменил район, не сменил круг, никому ничего не доказывал.

Они с Алисой так и живут в обычной с виду квартире в Нью-Йорке. Правда, эта обычная квартира стоит как весь мой дом на Истре — тот самый, который я строил с таким трудом и считал нерушимым семейным ковчегом.

Только какой толк от ковчега, если те, кого ты в нём прячешь от шторма, за годы безделья забыли, каково это — стоять на ветру? И начинают ломать стены изнутри.

В четырнадцатом он поднял сумасшедшие деньги — вовремя посчитал, что нефть уйдёт на дно из-за Крыма, и грамотно зашортил рынок. И не побежал за спорткаром. Не сменил район, не сменил круг, никому ничего не доказывал.

Они с Алисой так и живут в обычной с виду квартире в Нью-Йорке. Правда, эта обычная квартира стоит как весь мой дом на Истре — тот самый, который я строил с таким трудом и считал нерушимым семейным ковчегом.

Только какой толк от ковчега, если те, кого ты в нём прячешь от шторма, за годы безделья забыли, каково это — стоять на ветру? И начинают ломать стены изнутри.

Летать на самолетах с моим ростом это еще то квест, даже в люксовых условиях

Раньше каждый трансатлантический перелёт вызывал у меня лёгкую ностальгию — я невольно вспоминал наше знакомство с Катей, её смех, то, как зарождался наш уютный мир. Теперь эта память раздражала до зуда в костях. Всё, в чём раньше отпечатывалась её тень, выводило из себя.

Я сидел в тёмно-синем кожаном кресле Boeing 777 «Аэрофлота», взявшего курс на Нью-Йорк. Стюардесса с безупречной улыбкой подала приветственный бокал Veuve Clicquot в хрустале и кожаный дорожный набор от Salvatore Ferragamo. Вокруг царствовал привычный сытый комфорт: белоснежные скатерти, фарфоровая посуда, изысканное меню и наушники с шумоподавлением.

Единственной удачей было то, что соседей не оказалось. При компоновке два-два-два соседнее кресло пустовало, и мне не нужно было ни через кого перешагивать, чтобы выйти в проход.

Я разложил кресло на сто восемьдесят градусов в кровать, пригубил холодное шампанское и уставился в иллюминатор на тёмную бездну за бортом. Вся эта вылизанная роскошь за тридцать тысяч футов над землёй раздражала.

Старый дом я продал ещё в декабре.

Не потому, что нужны были деньги. Потому что человеку, у которого есть куда отступить, всегда кажется, что можно ещё подождать. Я убрал у своей семьи запасной вариант, пока никто не смотрел. Когда в марте встанет вопрос, ехать или не ехать, ехать будет некуда, кроме как в дом на Истре.

У меня не было выбора и я это и сделал.

В Нью-Йорк я летел по двум причинам

Первая: младшие. Настя с Аней застряли в Штатах ещё с рождественских каникул, гостили у сестры, и им там было хорошо ровно настолько, насколько бывает хорошо семнадцатилетним в чужом большом городе без родителей.

Вторая была сложнее. Мне нужно было заставить Андрея за один день закрыть фонд, вынуть деньги, поднять беременную жену, ребёнка и двух моих девчонок — и лететь в Москву. В тот самый дом на Истре, над которым они ещё осенью тихо посмеивались.

Самолёт шёл полупустой. В бизнес-классе сидело человек шесть, и один из них был в маске. На него косились, как на чудака.

скоро маски станут важны как воздух .

У каждого государства свой почерк выживания. Я это понял ещё в девяносто восьмом и с тех пор ни разу не ошибся.

Израиль зажмёт первым и жёстче всех. Там умеют закрывать страну как военный объект, без объяснений, и там это не вызовет истерики — просто выполнят.

Россия выдаст хаос из бумажек. Указы, противоречащие друг другу, пропуска, отменяемые на следующее утро, и на выходе — систему, которая работает не по правилам, Что, впрочем, кому-то даже упростит жизнь.

А ад будет в Америке. Не потому, что там глупее. Потому что там свободнее, увереннее в себе и плотнее живут. Свобода — прекрасная вещь до того дня, когда счёт идёт на часы.

Объясню, в чём тут ловушка, потому что её не видит почти никто.

Есть старая задачка про пруд. На пруду растёт лилия, и каждый день она удваивается. За тридцать дней она затягивает пруд целиком. Вопрос: на какой день пруд зарос наполовину?

На двадцать девятый.

То есть двадцать восемь дней из тридцати ты смотришь на воду и видишь, что всё нормально, места полно, беспокоиться не о чем. И только за сутки до конца становится ясно, что было поздно ещё неделю назад.

С этим я и летел.

Первого марта во всей Америке было меньше ста больных на триста тридцать миллионов человек. Меньше ста. Такую цифру невозможно испугаться, её даже в новости не ставят первой строкой.

Число удваивалось каждые два-три дня.

Через три недели их будет за тридцать тысяч. Между этими двумя цифрами — двадцать один день, за которые ничего в мире не изменится, кроме одного: в первый день ты можешь сесть в самолёт с семьёй и улететь, а в последний уже не можешь.

. Я просто помнил, как это шло по дням.

Сначала неделя, когда все ещё шутят и в маске ходит один человек на этаж.

Потом три дня, за которые шутить перестанут. Отменят конференции, закроют школы, из офисов начнут отправлять по домам.

Потом объявят чрезвычайное положение — и это, вопреки названию, ещё не будет означать, что город закрыт. Люди выдохнут: объявили, значит, взяли под контроль.

А потом, за одни выходные, всё встанет.

Нью-Йорк выберет худший из возможных вариантов: сначала объяснит, что паниковать неприлично, а потом закроется одним движением.

С этого момента вывезти беременную женщину, младенца и двух несовершеннолетних станет не вопросом денег. Это станет вопросом того, есть ли вообще рейс.

А Андрей в это время собирался удваивать позицию.

Я позвонил ему перед вылетом.

Он был неглуп. Наоборот — он был лучшим из всех, кого я знал, и в этом заключалась вся проблема. Дурака переубедить легко: дурак сам не уверен. Умного, который за год сделал пятьдесят процентов, не переубедишь ничем.

Пятьдесят процентов он заработал на этой акции. Не на плечах, не на опционах, не на чуде. На здравом смысле и терпении. Такой год не забывается, такой год человек носит в себе всю оставшуюся жизнь как доказательство, что он всё понял правильно.

И теперь он собирался усреднять. Не спасать убыток — этому его никто не учил и не понадобилось. Он собирался доливать в позицию, которая уже выиграла.

это были акции круизной компании .

—

Он разложил мне это по телефону за пятнадцать минут, и в его словах не было ни одной ошибки.

Вторая круизная компания мира. Не модная история из презентации, а настоящий бизнес с железом: шесть десятков судов, полторы сотни тысяч мест, четыре бренда, каждый под свою публику — от семей с детьми до тех, кто платит за тишину.

Прошлый год закрыли с одиннадцатью миллиардами выручки и почти двумя миллиардами чистой прибыли. Прибыль на акцию выросла. Дивиденд подняли на одиннадцать процентов — седьмой год подряд.

— Тем более я уже в плюсе, — сказал он. — Почему в следующем году не дать ещё хотя бы тридцать? Да запросто.

Он говорил спокойно, как говорят очевидное.

— Седьмой год подряд, Игорь. Компания, которая семь лет повышает дивиденд, не бывает пузырём. Люди стареют, у них появляются деньги и время, и они хотят провести две недели там, где всё включено и ни о чём не надо думать. Это не мода. Это демография.

Он был прав.

Вот что самое поганое во всей этой истории. Он был прав по каждому пункту, по каждой цифре, по каждой строчке отчётности. Любой аналитик в любом фонде мира подписался бы под тем, что он сказал. Я и сам подписался бы, если бы не помнил, чем это кончится.

Как объяснить человеку, у которого на руках вся правда, что правда сейчас не работает?

Я не мог сказать ему, откуда знаю. Я мог только описывать. Что суда — это не актив, а обязательство: топливо, экипажи, стоянки, кредиты, страховка. Что они горят деньгами, даже когда стоят. Что круизный корабль с тремя тысячами человек в замкнутом пространстве — идеальное место для того, чтобы весь мир увидел по телевизору, как это выглядит, и как распространяется вирус в замкнутом пронстранстве И что как только это покажут один раз, отрасль не просто просядет — её запретят.

Он не поверит , это не аргумент, а фантазия. И будет прав: с точки зрения любого известного ему знания это была фантазия.

— Андрей. Я лечу к вам. Есть идея. Потерпи, не усредняя.

— Конечно, — сказал он.

Он согласился так легко, как соглашаются, чтобы не спорить с тестем.

Я знал точную цифру и не мог её произнести.

Восемьдесят процентов. Столько эта позиция потеряет к весне. Не двадцать вниз, не тридцать — восемьдесят. От каждого доллара пять центов.

Он сделал бы обратный ход и заработал бы на этом состояние. Я мог отдать ему готовое решение прямо сейчас, в эту трубку.

Но чтобы он его взял, мне пришлось бы объяснить, откуда я знаю. А объяснить я мог только одним способом — тем самым, после которого Катя сказала, что ненавидит меня.

И я решил открыться и ему.

Выбора у меня не было.

Я ворочался на раскладном кресле, тщетно пытаясь умоститься поудобнее. Десять часов полёта — безумно долгий срок, когда в голове непрерывно крутится одна и та же мысль. Десять часов над Атлантикой только ради того, чтобы ступить на американскую землю и с порога сказать родному зятю: «Здравствуй. Я не из этого мира, и всё, во что ты веришь, через пару недель сгорит дотла».

У меня не было ни малейшего сомнения, что Андрей меня выслушает. Он парень толковый, воспитанный, уважает моё мнение и умеет держать себя в руках. Но вот послушает ли? Одно дело — выслушать мрачный монолог тестя с уважительным кивком, и совсем другое — в один день перечеркнуть свои успешные проекты, закрыть перспективный фонд, поднять жену с маленькими детьми и бежать в Россию. В тот самый дом на Истре, который они привыкли считать просто капризом богатого стареющего мужика. Но был ли у меня хотя бы один альтернативный вариант? Да был. Но если он не сработает у меня нет больше козырей

Нью-Йорк встретил меня унылыми плюс четырьмя градусами. В Москве, когда я улетал из Шереметьево, тоже стояла не самая суровая зима, но этот пронизывающий океанский ветер на выходе из терминала Джонсона Кеннеди пробирал до самых костей.

Взять такси в аэропорту проблемой не было — желтые кэбы тянулись ровной вереницей. Я сел на заднее сиденье, назвал адрес адрес 45 авеню офиса Андрея и откинулся на кожаный диван. Поглядев в зеркало заднего вида на лицо водителя, я в очередной раз поймал себя на одной и той же мысли. Сколько раз за последние годы я прилетал в Нью-Йорк — и каждый раз за рулём сидели либо индусы, либо пакистанцы, либо китайцы.

Я невольно криво усмехнулся про себя. Сами-то американцы вообще работать ещё хотят? Или вся нация дружно ушла в финансовые аналитики, стартаперы и психологические коучи, полностью отдав реальную, черновую пахоту на улицах приезжим?

Машина плавно тронулась, выезжая на магистраль. За окном в предрассветных сумерках проплывали серые индустриальные пейзажи Квинса, а я смотрел на силуэты небоскрёбов Манхэттена на горизонте и в сотый раз прокручивал беседу с Андреем.

Подъехав к монументальной стеклянно-стальной башне, я расплатился с таксистом и шагнул через тяжёлые вращающиеся двери в холл первого этажа. Скоростной лифт взмыл на шестнадцатый этаж бесшумно и мягко, едва ощутимо прижав меня к полу.

Двери разъехались, и я ступил в лобби фонда где работал Андрей.

Пространство шестнадцатого этажа дышало той особой, выверенной до миллиметра роскошью, на которую американские финансовые институты никогда не жалели денег. Вся эта архитектура была призвана давить на психику любого посетителя, с порога внушая мысль о вечности, стабильности и непотопляемости капитализма. Пол из полированного тёмно-серого итальянского мрамора отражал мягкий, рассеянный свет от утопленных в потолок светильников. Огромные панорамные окна во всю стену открывали суровый вид на урбанистические джунгли Нью-Йорка, погружённые в сырую январскую дымку. В воздухе витал тонкий запах дорогого свежесваренного кофе, и лёгкий аромат элитного парфюма — атмосфера абсолютного спокойствия людей, которые искренне верят, что держат этот мир за яйца.

В самом центре этого парадного зала стояла массивная стойка ресепшена, высеченная из единого монолитного куска тёмного базальта. За ней сидела молодая афроамериканка с безупречно уложенными волосами, в строго застёгнутой блузке. Табличка на её столе лаконично гласила: Pauline.

Как только я вышагнул из лифта, её взгляд скользнул по мне — и за долю секунды вышколенный опыт персонала сработал без сбоев. Мой тёмно-синий костюм от Brioni, кашемировое пальто идеального кроя, неброские, но баснословно дорогие часы на запястье и та особая осанка, которую я конечно врубил только сейчас, мгновенно сдали меня с потрохами. Полина тут же «сделала стойку»: выпрямила спину, отложила ручку и мгновенно переключилась из режима стандартного дежурного приветствия в режим обслуживания VIP-персон первого уровня.

— Good morning, sir. How may I help you today? — профессионально и вышколенно проговорила она по-английски, одарив меня безупречной улыбкой. — «Доброе утро, сэр. Чем я могу вам помочь?»

Я остановился перед тёмной плитой ресепшена, слегка расстёгивая пуговицу кашемирового пальто, и ответил на спокойном, ровном английском — с твёрдым, русским акцентом человека, привыкшего, что его слушают с первого раза:

— Good morning. My name is Igor Pakhomov. I am Andrey’s father-in-law. Could you please let him know that I am here? If he is in the middle of a meeting, please don't disturb him — I can easily wait.

«Доброе утро. Меня зовут Игорь Пахомов, я тесть Андрея. Передайте, пожалуйста, что я приехал. Если он сейчас на совещании, это мне срочно — я спокойно подожду в лобби».

Полина кивнула с ещё большим почтением, мгновенно считывая и бренд костюма, и то глубокое, холодное спокойствие в голосе, которое не вытравишь никаким американским глянцем.

— Of course, Mr. Pakhomov. One moment, please. I’ll notify his office right away, — тут же отчеканила она, уже тянясь к элегантной трубке внутреннего телефона. — «Разумеется, мистер Пахомов. Одну минуту, я сейчас же сообщу в его кабинет».

Я чуть отошёл в сторону, к гигантскому панорамному окну, заложив руки за спину. Внизу, за окном шестнадцатого этажа, в серой январиской мороси жил своей привычной, суетливой жизнью Манхэттен. Тысячи машин, миллионы людей в строгих пальто, бегущие с картонными стаканчиками кофе на биржу. Они были свято уверены, что этот город будет стоять вечно, а их контракты, опционы и ипотеки защищены законами великой державы.

Ничему люди не учатся. Вообще ничему. Человеческая память коротка, как жизнь мотылька, и именно на этом слепом неведении снова и снова запускаются самые грандиозные мясорубки в истории.

Так же было в восемьдесят седьмом, когда в «чёрный понедельник» Доу-Джонс рухнул на четверть за один день, а ослепшие от жадности брокеры выпрыгивали из окон,.

Так же было в две тысячи первом, когда пыль рухнувших башен-близнецов ещё висела над Манхэттеном, в воздухе стоял запах гари и животного страха, а перепуганная нация судорожно пыталась понять, как жить в пробитой насквозь реальности.

Так же было и в две тысячи восьмом, когда столетние финансовые гиганты лопались как гнилые арбузы, а вчерашние хозяева жизни выносили свои вещи из офисов в картонных коробках.

И всякий раз глупцы в дорогих костюмах убеждали себя и окружающих в одном и том же: «В этот раз всё иначе. Мы стали умнее, мы застрахованы, у нас есть регуляторы».

А сейчас, в две тысячи двадцатом, их накроет гибрид из всех этих катастроф, взятых вместе и помноженных на ноль. Это будет не просто падение цифр на мониторах или очередной банковский кризис. Это будет мгновенный останов всего человеческого муравейника: когда парализует торговлю, запечатают границы, а физический, первобытный страх перед заразой разрушит то, что не успеют убить падающие рынки. Но прямо сейчас они вокруг меня искренне улыбались, потягивали свежий эспрессо и считали будущие квартальные бонусы.

За спиной тихо, с благородным хрустальным переливом звякнул зуммер приватного лифта, ведущего в блок руководства.

Я медленно развернулся. Двери из матовой стали бесшумно разъехались в стороны, и на тёмный мрамор лобби шагнул Андрей.

За эти годы он окончательно впитал в себя лоск успешного манхэттенского инвестора: безупречно скроенная тёмно-серая «тройка», белоснежный воротник, твёрдая осанка и взгляды человека, привыкшего каждый день принимать решения на миллионы долларов. Никакой суеты, никакой лишней мимики. Но как только его взгляд выхватил меня у окна, на строгом лице зятя на долю секунды проскочило любопытсво, которое он тут же взял под контроль.

Андрей был слишком умён, чтобы не понять главное: тесть не прилетает через Атлантику без предупреждения просто для того, чтобы выпить с ним чашку чая

— Здравствуй, Игорь, — Андрей подошёл быстрым, сдержанным шагом и по-мужски крепко обнял меня, хлопнув ладонью по спине.

Полина за базальтовой стойкой так и застыла с поднятой телефонной трубкой у уха. Её округлившиеся тёмные глаза стали ещё больше, когда она увидела эту сцену. Я едва заметно усмехнулся про себя. Секретари на ресепшене — это главный узел любой корпоративной нейросети, первый источник всех слухов и незримых информационных потоков. В её голове сейчас на полной скорости перестраивалась вся табель о рангах: суровый незнакомец в «Бриони» оказался не просто залетным клиентом, а человеком, перед которым её босс искренне и беспрекословно открывает двери.

— Алиса волнуется. Ждёт тебя, — сразу перешёл к делу Андрей, чуть отступая и внимательно, с тенью глубокого анализа изучая моё лицо.

Я удивлённо посмотрел на него, чуть прищурившись:

— Я никому не говорил, что лечу в Нью-Йорк.

— Катя позвонила, — спокойно ответил он. — Сказала, что ты взял билет на ближайший рейс и, скорее всего, объявишься у нас.

Снова волна сухого, жгучего раздражения снова накрыла меня изнутри. Чёрт возьми... Да, я действительно не обронил дома ни единого слова о том, куда и зачем срываюсь в такую рань. Но если на минуту загнать эмоции глубже и попытаться понять женскую психологию, всё мгновенно вставало на свои места.

Я двадцать два года был для Кати безупречно выверенным, абсолютно предсказуемым и безопасным фундаментом. И впервые за все эти десятилетия я взорвался. Впервые сдёрнул с себя привычную маску заботливого мужа и показал то, что скрывалось под ней всё это время. Что сейчас творилось в её голове? Только бог знает. Но там совершенно точно шла судорожная, болезненная переоценка каждого прожитого со мной дня. Тысячи немых вопросов, на которые у неё не было ответов, и слепая женская паника перед рушащейся картиной мира.

Катя прекрасно понимала: я не рванул бы через океан без серьёзной причины. А Алиса любит мать хоть она и не родная, они созваниваются по три раза на дню. Катя просто включила свои естественные радары. Она знала, что дочь непременно вытянет из меня всю правду, выспросит, почему я сорвался в Америку, почему устроил дома скандал и что вообще происходит. Дочь была её единственными глазами и ушами в этой непонятной войне.Удивительно но то что я ей рассказал не является главной причиной ее беспокойства.Гораздо более волнует ее то что я продал дом в престижном поселке и тащу всех в дыру в 60 километрах от Москвы.

«Почему любовь уходит?» — неожиданно, с глухой тоской всплыла в моей голове странная, чужая фраза.

Уходит ли она вообще? Или просто ломается и сгорает дотла в тот самый момент, когда из-под ног выбивают уютную, многолетнюю иллюзию, а на её месте остаётся только голая, выжженная правда?

— Ладно, — тяжело выдохнул я, гася внутренний шторм и убирая руки в карманы пальто. — Поехали в ресторан, Андрей. Разговаривать будем долго.

Глава 4 откровение

Мы вышли из стеклянной башни фонда прямо под пронизывающий ветер. Январская морось моментально оседала на кашемире мелкой ледяной пылью. Два квартала по авеню мы прошли молча, подняв воротники и глубоко убрав руки в карманы. Нью-Йорк вокруг жил своей торопливой, равнодушной жизнью, нанизывая желтые пятна кэбов на серые нити мокрых улиц.

Заведение, куда привёл меня Андрей, не имело броской вывески — только тяжелая дубовая дверь в массиве тёмного камня да неброская латунная табличка с монограммой. Классический закрытый ресторан для тех, кто не ищет публичности и предпочитает решать миллионные вопросы без лишних глаз.

Внутри нас сразу накрыла густая, тёплая тишина. Никакого гремящего джаза — только сухой треск полен в глубоком камине, сдержанный позолоченный свет

К нам бесшумно подплыл метрдотель — подтянутый мужчина в безупречно сидящем смокинге. Его взгляд мгновенно распознал Андрея, и на лице расцвела та степень почтения, которая предназначена исключительно для постоянных клиентов высшего уровня.

— Good morning, Mr. Andrey. Splendid to see you, — тихо проговорил он с мягким британским акцентом и сделал еле заметный знак гардеробщику. — «Доброе утро, мистер Андрей. Прекрасно снова видеть вас».

Молодой парень в строгой ливрее вырос словно из-под земли. Он принял моё пальто так бережно, будто держал в руках хрустальную вазу, аккуратно встряхнул с кашемира капли дождя и унёс его на плечиках из массива бука.

Метрдотель прошёл перед нами, мягко ступая по глушащему шаги персидскому ковру, и провел нас в самую глубь зала. Здесь, в нише за тяжелой бархатной шторой, располагался глубокий полукруглый диван из тёмно-вишнёвой кожи с каретной стяжкой. Стол из цельного массива тёмного ореха прочно врос в пол — идеальное место для разговора, которому не нужны свидетели. Зал оставался полупустым: пара финансовых тузов у окна неспешно обсуждала отчётность, да в противоположном углу какой-то седой мужчина тихими фразами переговаривался с юристом.

Я сел спиной к стене, привычно контролируя взглядом вход. Андрей расположился напротив, расстегивая пиджак и положив свои длинные пальцы на полированную поверхность стола.

К нашему столу тут же прикрепили персонального официанта. Это был молодой американский парень — глянец на волосах, идеально белые зубы, накрахмаленная сорочка, в руках два увесистых кожаных меню. На лице — та самая дежурная, немного вальяжная улыбка нью-йоркского официанта из дорогих заведений Манхэттена, который искренне считает себя как минимум будущим управляющим фондом и чуть снисходительно смотрит на гостей.

Он разложил перед нами меню с сусальным тиснением и приготовился отчеканить стандартное приветствие с рассказом о сегодняшних специальных предложениях шеф-повара.

Я даже не прикоснулся к карте. Просто откинулся на спинку кожаного дивана, посмотрел ему прямо в глаза и сказал на чистом, тяжелом английском, не оставляющем пространства для реверансов:

— No menu yet. Bring me two fingers of Macallan. Neat. No ice, no water.. — «Меню пока не нужно. Принеси два пальца "Макаллана". Чистый. Без льда, без воды. ».

Официант на секунду замер. В его глазах промелькнула едва уловимая микромимика — брось он этот взгляд на кого-то другого, никто бы и не заметил. Чуть приподнятая бровь, микроскопическое движение губ, едва заметное прищуривание. В его голове моментально сработал штамп: ну конечно, суровые диковатые русские. Ещё одиннадцати утра нет, а он уже заказывает чистый скотч двойными порциями без льда. Это была лёгкая, подкожная снисходительность избалованного обслуживающего персонала к «варварам с востока», которые не умеют пить культовый виски правильными глотками за ужином.

Он уже открыл рот, чтобы что-то профессионально-вежливое вставить — возможно, уточнить возраст выдержки или спросить, не желаем ли мы сначала воды, — но так и не вытолкнул из себя ни звука.

Потому что Андрей перехватил этот взгляд.

Зять даже не изменил позы. Он просто чуть приподнял подбородок и посмотрел на парня. Это был не вспыльчивый гнев, а тот самый тяжелый, ледяной, весом в десятки миллионов долларов взгляд хозяина положения, который мгновенно помножил на ноль всю спесь официанта. В этом взгляде отчётливо читалось всё: один лишний жест — и ты не просто потеряешь чаевые, а до конца жизни будешь разносить фастфуд на окраине Квинса.

Официант осёкся на полуслове. Цвет его лица мгновенно сменился с холёного розового на восковой. Дежурная вальяжность слетела с него, как сухая шелуха.

— Yes, sir. Immediately, sir, — судорожно отчеканил он, низко склонив голову. — «Да, сэр. Сию минуту, сэр».

Он отступил на два шага назад, аккуратно положил меню на край стола и практически растворился в воздухе, исчезая за тяжелой дубовой стойкой бара

Мы остались вдвоём.. Андрей поправил запонку на левом рукаве и посмотрел на меня .

— Слушай, я понимаю тебя, — тихо сказал он, наклоняясь чуть ближе к столу. — Но Катя правда тебя любит. И ты…

Он осекся на полуслове. К столу бесшумно вернулся официант. Спесь с парня выдуло окончательно: бледный, с выпрямленной до хруста спиной, он бережно, словно хрустальный грааль, поставил передо мной тяжелый стакан из толстого стекла

Я не стал дожидаться, пока он отшагнет. Просто протянул руку, взял стакан и одним быстрым, глубоким глотком высадил всю порцию скотча до капли.

Где-то под высокими сводами этого зала невидимые американские боги денег, престижа и выверенного этикета наверняка содрогнулись от такого святотатства. А официант и вовсе побледнел ещё на пару тонов, с немым ужасом наблюдая, как коллекционный виски уходит в моё горло с той же лёгкостью, с какой пьют ледяную воду в июльский зной.

— Закажи мне стейк, сок и ещё виски, — не глядя на парня, проговорил я по-русски.

Андрей едва заметно кивнул и бросил официанту короткую отрывистую команду на английском. Парня как ветром сдуло.

Крепкая, острая волна прожгла пищевод и тяжелым, концентрированным теплом опустилась на самое дно желудка. Это было именно то, что требовалось. Затекшая от длинного перелёта спина отозвалась приятной мягкостью, ледяной зажим в плечах ослаб, а мышцы, судорожно сжатые последние сутки, наконец начали расправляться. Голова становилась звеняще чистой.

Я откинулся на мягкую вишневую кожу дивана и посмотрел на зятя. Андрей ждал. Он не задавал лишних вопросов, не торопил и не пытался заболтать паузу.

— Ты действительно думаешь, что я прилетел сюда оттого, что у меня сердце разбито? — я опустил пустой стакан на стол с глухим, тяжелым стуком. — И мне нужна жилетка, чтобы поплакать? Плохо же ты меня знаешь, Андрей.

Он явно был сбит с толку.

— Тогда я не понимаю... — Андрей качнул головой, чуть нахмурившись и вглядываясь в меня с нарастающим напряжением.

— Скажи мне, Андрей, — я подался вперед, положив тяжелые руки на тёмный орех стола. — Вот ты отличный трейдер. Стэнфорд окончил. Учился легко.

Я сделал короткую паузу, видя, как в его глазах вспыхивает глухое непонимание моих слов.

— Ты много знаешь но ты не видел, как рушатся целые системы за одно утро. Ты вырос в мире, где если ты умный, собранный и делаешь всё по науке, то рынок тебя обязательно вознаградит. Ты искренне веришь в цифры, в биржевую отчётность, в семилетний рост дивидендов и в то, что правила игры не меняются посреди партии.

Андрей чуть сжал губы, собираясь возразить — аккуратно, взвешенно, с цифрами на руках, как он умел. Но я поднял ладонь, не дав ему вставить ни слова.

— Ты построил всю свою уверенность на том, что этот сытый мир вокруг нас — рационален.

— Нет, — Андрей качнул головой, нахмурившись. — Я помню твою теорию. Помню всё, что ты говорил про покупку настоящего актива, когда он обесценен до предела. Но сейчас вряд ли то самое время. Финансовые показатели…

— Финансовые показатели, извини меня, — это проститутка, которая изо всех сил пытается сойти за невинную девицу, — перебил я его резко, не дав договорить. — В две тысячи седьмом году все эти умники в строгих костюмах тоже были железобетонно уверены, что недвижимость и ипотечные бумаги будут расти вечно. Отчётность трещала от оптимизма, рейтинговые агентства штамповали высшие баллы, а аналитики с пеной у рта доказывали, что наступила новая эра непотопляемого капитализма. И что в итоге? Прошёл ровно год, и от их блестящих инвестиций в лучшем случае осталась четверть суммы. А остальные просто умылись кровью . хотя ты прав показатели сейчас просто хоть в рамочку вкладывай.

— Я тогда действительно тебя не понимаю, — тихо произнёс Андрей, растерянно качнув головой.

В этот момент официант, движимый бесшумной тенью, с молитвенным почтением поставил мне ещё одну щедрую порцию. Едва его пальцы отпустили хрусталь, я снова поднял тяжелое стекло и разом отпил добрую половину. Острая, терпкая волна снова мгновенно опустилась в желудок. «Как бы не накидаться раньше, чем мясо принесут», — промелькнула трезвая, сухая мысль, но зажим в висках отступил окончательно, уступая место звенящей ясности.

я опустил стакан на стол и посмотрел зятю прямо в глаза:

— Хорошо. Давай я тебя по-другому спрошу. Ты Кинга читал? Книгу, где герой попадает в прошлое и хочет спасти Кеннеди?

Андрей на секунду задумчиво прищурился, откидываясь на спинку кожи дивана, и в его взгляде мелькнуло легкое удивление.

— «11/22/63»? Помню, конечно, — ответил он, пожав плечами. — Я у Кинга вообще мало что люблю — вся эта его хоррор-чернуха и мистика совсем не по мне. Но этот роман действительно зацепил. Я в Стэнфорде на факультативе по современной американской литературе по нему даже эссе писал. Сильная штука — про попытку обмануть историю и эффект бабочки. Но при чём здесь Кеннеди, Игорь?

Разговор прервали два официанта, бесшумно выросшие у стола с тяжелыми подносами. На полированный орех одновременно легли две массивные белоснежные фарфоровые тарелки. От стеков исходил густой, дурманящий аромат дыма и мяса.

Виски окончательно сделал своё дело — внутри вспыхнул дикий, первобытный аппетит. Желудок требовал настоящей, плотной еды.

Я не стал сразу отвечать на вопрос Андрея. Игнорируя висящее в воздухе напряжение, я взял в руки приборы — тяжелую вилку и острейший стейковый нож. Сталь легко вошла в сочную мякоть. Из глубокого надреза мгновенно вытекла узкая розовая струйка мясного сока с сукровицей, медленно расплываясь ярким ручейком по идеально белому глазурованному фарфору.

После стейка в теле появилось сытое тяжёлое тепло, и жизнь перестала казаться такой уж паршивой. Оставалась мелочь: объяснить этому гению сухого анализа, что мир вокруг него доживает последние спокойные дни.

— Тогда зайдём с другого конца, — проворчал я, глядя на него исподлобья. — Что ты вообще знаешь о том, как я начинал? Откуда взялся мой первый капитал.

Андрей задумался, крутя в пальцах салфетку. Взвешивал, насколько можно быть откровенным.

— Ну... Если отбросить то, что Алиса тебя любит и при каждом случае хвастается, будто ты в восемнадцать лет уже был миллионером, — в чём я, честно говоря, сомневаюсь, — то картина ясная. Ты делал правильные вещи. Грамотно отыграл приватизацию, вовремя вынул кэш, весь прибыток запустил в Nike. С точки зрения рынка ход безупречный. Потом вошёл в российскую нефтянку в девяносто восьмом, когда её положило дефолтом...

— Андрей. — Я выставил ладонь. — А кто такой Джон-старший, ты знаешь? И почему мы с ним друзья до гроба?

Он пожал плечами.

— Ты неординарная личность, Игорь. Я всегда думал, вы пересеклись по крупным сделкам. Или он был твоим брокером, когда ты выходил на американские площадки.

Он нахмурился.

— Хотя Джон-младший однажды по пьяни ляпнул, что ты просто за шиворот вытащил его папашу из глубокой задницы после какой-то паршивой сделки. Мне это тогда показалось странным. Ты, при всём уважении, не страдаешь избытком человеколюбия. И пылкой любовью к американцам никогда не отличался.

— Нелюбовь у меня не к американцам, а к снобизму. Но сейчас это неважно.

Я скрестил пальцы в замок.

— Важно другое. Чёрный понедельник, восемьдесят седьмой. Доу теряет двадцать два процента за один день. Паника такая, что взрослые мужики в дорогих костюмах срывают галстуки и блюют в туалетах биржи. Джон-старший стоит в яме и набирает убытки. Он в шаге от полного разорения.

Я сделал паузу.

— А я сижу во Франкфурте. У меня нет ни его образования, ни выходов на регуляторов, ни терминалов, которых тогда и в проекте не было. У меня есть проводной телефон и понимание того, что произойдёт в ближайшие двое суток.

Андрей молчал, но в глазах у него зажёгся острый профессиональный интерес.

— Я звонил ему каждые полчаса. Орал на него. Заставлял покупать, когда все продавали, и скидывать за минуту до того, как рынок делал очередной отскок. Я провёл его по лезвию. В тот день Джон не просто выжил — он заложил фундамент вашего сегодняшнего фонда.

Я подался вперёд.

— Скажи мне: откуда восемнадцатилетний парень из Союза мог знать поминутный расклад катастрофы, которой в истории рынка ещё не было?

Он выдохнул. Пальцы, лежавшие на столе, чуть сжались.

— Ты хочешь сказать, у тебя был инсайд? Слив из ФРС?

— Так.

Я потёр щёку, помолчал.

— Даю дальше. И точнее.

Я качнул виски на дне стакана и смотрел, как янтарь стекает по стеклу.

— За несколько дней до девятнадцатого октября я через Джона купил путов на двести тысяч долларов. Сыграл на понижение по самому жёсткому сценарию. Ты представляешь, что такое двести тысяч долларов в восемьдесят седьмом для советского человека? Зарплата бабушки Алисы по чёрному курсу была от силы сорок долларов в месяц. Сорок, Андрей. За эти деньги люди в Союзе вкалывали месяц. А у меня на кону стояло двести тысяч.

Он не шевелился и не перебивал. В его финансовых мозгах прокручивался масштаб авантюры.

— И когда девятнадцатого рынок полетел в преисподнюю, к вечеру, на самом закрытии, у меня на руках было шесть миллионов. Кэшем. Из ниоткуда.

Я посмотрел ему прямо в глаза.

— А за полчаса до финального гонга, когда пол в зале был засыпан бумагой, а брокеры выли, я взял из этого выигрыша два миллиона и поставил их на колл. На повышение. На отскок следующего утра.

Он выдохнул сквозь зубы.

— Два миллиона... За полчаса до закрытия чёрного понедельника? — переспросил он тихо. — В разгар катастрофы, когда никто не знал, выживет ли вообще финансовая система?

— В разгар, — кивнул я. — Потому что я точно знал: утром рынок отыграет несколько процентов назад. И Джон исполнял эти ордера, плача мне в трубку и считая меня либо сумасшедшим, либо дьяволом.

Я выдержал паузу.

— Откуда парень из Москвы мог это знать? Скажи мне как выпускник Стэнфорда. Откуда?

— Я не знаю, — проговорил он. — Откуда ты мог это знать?

— Оттуда, — отчеканил я. — Оттуда, где я эту жизнь уже прожил. Где я также помню девятнадцатое марта этого года. И двадцатое. И майские котировки той самой круизной компании, которую ты собираешься усреднять. И которую усреднять нельзя.

Андрей застыл.

В глазах, привыкших искать закономерности в графиках, стоял ужас человека, у которого только что рассыпалась картина мира. Он искал логическую ошибку в моих словах и не находил, потому что восемьдесят седьмой год висел перд ним фактом, который не оспоришь.

— Что ты знаешь про город Ухань? — спросил я, глядя ему в переносицу.

— Ну... — Он неопределённо повёл плечом. — Какой-то грипп у них там. Очередная дрянь вроде птичьего или свиного. У них вечно чёрт знает что творится.

— Это не дрянь, Андрей. Это камень, который сломает хребет всему, на чём стоит твой привычный мир. Через месяц он выйдет за пределы Китая. Через полтора остановит пассажирские перелёты, закроет границы и запрёт по квартирам три миллиарда человек.

Он молчал.

— Ты думаешь, Нью-Йорк непотопляем. В марте на Манхэттене не останется никого, кроме редких прохожих и сирен. В Центральном парке развернут армейские палатки под полевые госпитали. На Пятой авеню станет тихо, как после ядерного удара. Бродвей, рестораны, офисы — всё встанет. Компании с многомиллиардной капитализацией будут улетать вниз по десять-пятнадцать процентов за сессию, потому что люди просто перестанут выходить из дома.

Я говорил ровно, не повышая голоса.

— Это не банковский кризис, который ФРС заливает свеженапечатанными деньгами. Это биологическая пауза, которой рынки не видели сто лет. И когда волна накроет Уолл-стрит, твои элитные лайнеры превратятся в чумные баржи, которым не дадут зайти ни в один порт мира.

— Ты веришь в цифры за прошлый год. А я видел, как этот сытый город становится призраком. Ты вспомнишь каждое моё слово в тот день, когда над Манхэттеном закроют небо.

— Ты... ты хочешь сказать, что ты буквально оттуда? — Голос у него упал до шёпота. — Игорь, ты понимаешь, как это звучит? С точки зрения здравого смысла, физики, чего угодно. Это же безумие.

— Безумие — это усреднять позицию по компании, чьи корабли через три недели станут плавучими изоляторами, — отрезал я. — Безумие — верить, что мир, в котором ты привык жить, останется прежним. Забудь свою экономическую теорию.

Я перехватил его взгляд.

— Паника сожрёт рынок быстрее, чем ты успеешь выставить стопы. Твоя позиция потеряет не двадцать и не тридцать процентов. Восемьдесят. От каждого доллара останется пятачок. И если ты прямо сейчас не закроешь фонд, не вынешь деньги и не посадишь беременную жену, ребёнка и моих девчонок в самолёт до Москвы — будешь смотреть, как рушится твой идеальный мир, из запертой квартиры, без единой возможности вылететь.

Он дышал тяжело и не отводил глаз.

— И что ты предлагаешь? — выдавил он наконец. — Закрыть все позиции за один день? Выйти в кэш?

— Не просто в кэш. — Я усмехнулся криво, и в горле снова отозвался жгучий след виски. — Ты встанешь в шорт. Продашь весь этот сытый ослепший рынок с потрохами. И сделаешь на этом деньги, о которых в твоём Стэнфорде на лекциях даже не заикались.

Я поднялся из-за стола.

— Но сначала — билеты. Домой, в Москву.

— Я не верю тебе, — тихо сказал он.

Он смотрел на меня с тревогой и сочувствием, и вот это сочувствие было хуже любого спора. Так смотрят на человека, у которого что-то не в порядке с головой, и прикидывают, кому из родни звонить первым.

— И если тебе нужна помощь...

— Андрей.

Я вздохнул и перебил его.

— Я не прошу тебя мне верить. Я предлагаю сделку.

Он замолчал. Слово «сделка» он понимал лучше, чем слово «помощь».

— Сколько твоих личных денег в фонде?

— Моих? — Он потёр подбородок. — Ну... миллионов тридцать, наверное.

— До первого марта время ещё есть. Я заключаю с тобой пари. Идёт?

— Давай, — сказал он тихо.

Согласился он слишком быстро. Так соглашаются с больными: лишь бы не спорить, лишь бы человек успокоился и дал доесть.

—

Я и не думал на него обижаться.

Я на секунду посмотрел на всё это его глазами. Тесть срывается через океан без предупреждения. Тесть продал дом в хорошем посёлке и тащит семью в шестьдесят километров от Москвы, в дом, который сам называет ковчегом. Тесть впервые за двадцать два года устроил дома скандал — а жена тестя уже позвонила и всё рассказала. И теперь тесть пьёт виски в двенадцать дня и объясняет, что прожил эту жизнь второй раз.

Если бы мне такое рассказал мой собственный тесть, я бы уже искал врача. Хорошего, дорогого, с гарантией молчания.

Но я видел и другое. Он не встал и не ушёл.

Он сидел и думал, а думать он умел лучше всех, кого я знал.

Потому что вторая половина картины ему тоже не давала покоя. История с восемьдесят седьмым была проверяемой. Ему хватило бы одного звонка — Джон-старший жив, Джон-старший помнит тот день до минуты и возможно повторяет эту историю на каждом ужине двадцать лет. Врать в такой детали я не мог: слишком легко поймать.

И ещё одно. За все годы, что он меня знал, я ни разу не ошибся в деньгах. Ни разу. Про такое обычно говорят «повезло», пока это не повторяется в тридцатый раз.

Он сидел между двумя выводами, и оба были плохие. Или тесть сошёл с ума. Или тесть говорит правду — и тогда сходить с ума надо самому.

—

— Что ты знаешь про Virgin Galactic? — спросил я.

Он пожал плечами, явно радуясь, что разговор свернул на понятную территорию.

— Да толком ничего. Космический туризм. Торгуются публично. По мне — полный бред: у компании нет выручки, нет продукта, есть красивая история и очень громкий основатель. Но в последнее время растёт как не в себя. Джон-младший её понемногу шортит.

— играет на понижение?

— Да, — кивнул Андрей. — И правильно делает. Такие истории всегда заканчиваются одинаково.

— Пари, — сказал я. — Я делаю на ней из ста тысяч долларов миллион. На колл-опционах.За месяц

Он улыбнулся. Первый раз за весь разговор — снисходительно, почти с облегчением.

— Нет, Игорь. Вот тут у тебя точно ничего не выйдет. Даже если потенциал есть, бумагу жёстко опускают , а Джон в такую игру просто так не встанет. Будет рост — ну процентов пять. А скорее она вообще уйдёт в минус.

Он говорил уверенно. Ему было приятно снова оказаться на своей земле, где он профессионал, а я пожилой родственник с фантазиями.

Я облокотился на стол.

— Тогда не сто тысяч. Полмиллиона. И сделаю из них пять.

Улыбка сошла.

Он умел считать быстро. Он понимал, что это не разговор о процентах. Это заявка на десять концов за месяц — на бумаге, которую весь рынок продаёт в короткую.

— Это невозможно, — сказал он.

— Именно. Поэтому и пари.

—

— Условие одно, — продолжал я. — Если у меня получается, ты без вопросов собираешь вещи, сажаешь Алису, ребёнка т и сидишь в Москве до конца марта. Без обсуждений, без «дай мне неделю».

Он молчал.

— А если тебе так хочется заработать, — я поймал его взгляд и не отпускал, — сыграешь на падении рынка на свои тридцать. И получишь минимум сто. Дальше открывай хоть собственный фонд и рули им как хочешь.

Вот тут он поплыл. Я это увидел точно — по тому, как он на две секунды опустил глаза на скатерть.

Не деньги его сломали. Он и так не бедный. Сломала конструкция: человек, который сумасшедший, не предлагает проверяемое пари с точной датой, точной бумагой и точной цифрой. Сумасшедший говорит общими словами. Сумасшедший не даёт себя опровергнуть первого марта.

— Игорь, — сказал он наконец. — Я хочу, чтобы ты понимал одну вещь.

— Какую?

— Если ты проиграешь, я тебя отвезу к нормальному врачу, и мы всё это забудем.

Он помолчал.

— А если ты выиграешь... — Он посмотрел на меня. — Ты понимаешь, что это будет?

— Понимаю, — сказал я. — Я это понимаю тридцать пять лет.

Скоро книга будет доступна только друзьям и подписчикам. Подписывайтесь сейчас, чтобы не потерять доступ и продолжить чтение.

Глава 5 алиса

Обратно пошли пешком.

Всё так же моросило, но холод больше не доставал до костей: тридцатилетний скотч разогнал кровь и вернул телу собранность.

Андрей шёл молча, подняв воротник, глубоко убрав руки в карманы. На перекрёстке остановился, дождался зелёного, хотя машин не было, и пошёл дальше. Тоже молчал.

Ему тридцать шесть. В этом возрасте человек сам себе учитель. Свой свод правил, своя семья, цели, расписаны на годы вперёд. Сбить такого с колеи может только катастрофа.

Катастрофы он не видел. Он видел мужика на пятнадцать лет старше, который нёс за столом чушь.

И тут против меня работала как раз моя репутация.

Про меня всю жизнь говорили: он не ошибается. Это звучит как комплимент ровно до того дня, когда ты скажешь что-то, чего они не понимают. Тогда «не ошибается» превращается в приговор, и в глазах людей просыпается жадное нетерпение: ну наконец-то. Наконец-то и у тебя сорвало резьбу.

В детстве меня поражало, с каким восторгом стая орала: «Акела промахнулся!» Ну не допрыгнул старый волк. С кем не бывает.

Теперь я понял механику.

Именно потому, что ты бил без промаха, первая же твоя мысль за пределами их плоского понимания читается как долгожданное падение. Не как мысль — как падение. И совершенно неважно, что через полгода ты окажешься прав. Важно, что сегодня им показалось, будто ты дал слабину.

С теми, кому тридцать, это всегда так. Ему самому можно ошибаться — он ещё формируется, ему прощается. От того, кому за пятьдесят, ждут бесперебойной безупречности. Один шаг в сторону, и ты выживший из ума старик.

Я и сам был точно таким же.

В той жизни и в этой я наверняка доводил до белого каления людей старше себя. Я не хвастался, не бил кулаком в грудь, не строил гуру — и потому искренне не понимал, за что на меня злятся.

А теперь стою по другую сторону и вижу.

Их бесила не спесь. Их бесила эта непробиваемая уверенность молодости в том, что мир лежит у ног и лежать будет всегда.

Мы шли, и я думал про свой груз.

Всё, что я знал, слышал и видел в той, сгоревшей жизни, тридцать пять лет лежало во мне грузом Память о том, чего ещё не случилось. Во многом это был мусор, который некуда деть.

Мусор перестаёт быть мусором, когда его применяют в нужном месте и в нужное время.

Вот и вся моя жизнь, если коротко.

Эта чёртова Virgin Galactic всплыла в памяти только потому, что в той, первой жизни была абсурдной, ни на чём не основанной аномалией февраля две тысячи двадцатого.

В январе 2020 года акции она начали стремительно расти. Компания обещала открыть эпоху космического туризма, и вокруг неё быстро возник настоящий ажиотаж. Всё больше людей покупали акции, надеясь заработать на будущем успехе.

Но многие игроки на бирже считали этот рост безумием. Они поставили деньги на то, что цена скоро обрушится.

Произошло обратное. Акции продолжали дорожать, а те, кто ждал падения, начали терять всё больше. Чтобы остановить убытки, им пришлось срочно менять свои ставки и покупать эти же акции обратно.

Именно это ещё сильнее толкнуло цену вверх. Получилась почти цепная реакция: чем выше поднималась акция, тем больше людей, поставивших на её падение, были вынуждены покупать её обратно. Их собственный страх перед растущими потерями стал топливом для нового роста.

Я бы и не вспомнил про неё, никогда бы не вытащил из пыльных архивов памяти этот спекулятивный мусор, если бы передо мной не стоял Андрей. Он был главным барьером на пути к спасению моей семьи — человеком, от чьего решения прямо сейчас зависела жизнь моей девочки Алисы, её малого и ещё не родившейся внучки, которая тихо росла у неё под сердцем.

В той жизни я ведь тоже встречал этот кризис пятидесятилетним мужиком. У меня за плечами был и финансовый опыт, и жесткие набитые шишки, а главное — медицинское образование и годы работы в больнице.Я работал во время птичьего и свиного гриппа Когда поползли первые, ещё несмелые слухи про новую заразу, у меня внутри мгновенно сработал сдвоенный инстинкт. Я оценил биологический масштаб катастрофы и скорости распространения, а трейдер приказал: «Делай ноги». Пока остальные надеялись на авось и очередную сезонную вспышку, я без сожаления сбросил всё до единого актива и поставил небольшую сумму на падение индексов самых лучших, непотопляемых компаний. Это и сработало.

Но… всегда есть это чертово «но».

Крысы, сбежавшие с корабля, больше всего злятся, когда корабль не тонет.

Эту -правду я выучил еще в той, первой жизни. Весной двадцатого года все, кто вовремя уловил первые сигналы катастрофы, кто в панике сбросил активы, и встал в глухую защиту, первые пару месяцев чувствовали себя гениями. Пророками. Людьми, обманувшими судьбу.

А потом Федеральная резервная система на полную мощность врубила печатный станок. В систему хлынули триллионы свежих, ничем не обеспеченных долларов. И что произошло дальше? Тонущий корабль не просто удержался на воде — он взмыл на дыбы и попер напролом, штампуя новые исторические максимумы. Технологический сектор взлетел до небес, акции росли вопреки любой логике, и те, кто был слишком глуп, ленив или слеп, чтобы вовремя прыгнуть за борт, вдруг стали возвращать свои деньги.

Тогда, во время самой пандемии, когда после кроваво-красного обвала всё вдруг внезапно окрасилось в зеленый и попёрло вверх, я до последнего шептал себе: «Это просто отскок. Не верь. Заболеваемость растёт, карантины ужесточают, сейчас рынок переварит шок и снова рухнет в преисподнюю».

Логика? Да, сухая, железобетонная логика подсказывала именно это. Но биржа давно плевать хотела на логику. И именно история с этой спекулятивной пустышкой Virgin Galactic наглядно дало мне понять простую истину: толпой правит не разум, а чистая, животная жадность.

Я смотрел, как растёт график, и во мне проснулось то самое паршивое чувство — страх упустить халяву. Жадность пересилила весь мой двацатилетрний опыт, наработанные синяки и дисциплину. Я нарушил вообще все существующие правила трейдинга. Влез в акцию сначала скромно, на половину позиции, аккуратно попробовав воду ногой. А когда увидел, как этот нелепый пузырь раздувается от одного только азарта мелких игроков, махнул рукой и зашёл на полную катушку.

И ведь сработало! Я срубил на этой авантюре такие деньги, какие люди не зарабатывают за годы системной, выверенной работы.

Здесь нет абсолютно никакой морали. Это было неправильно. Это было вопиющим нарушением рисков, полнейшим бредом с точки зрения управления капиталом. Нормальный трейдер за такой финт обязан вылететь с рынка без гроша в кармане. Но на тот момент безумие системы оказалось сильнее здравого смысла — и я нажился. Нажился так, что до сих пор помню этот сладкий, слегка отвратительный вкус лёгкой наживы.

Андрей вёл машину и думал о своём. Я не лез.

Человек только что услышал, что мир кончится через восемь недель, и согласился на пари, которого сам себе объяснить не мог. Пусть думает. Не я один должен нести ответственность за Алису и внука. Он отец.

Он открыл дверь своим ключом и посторонился, пропуская меня вперёд.

Первое, что я увидел, — ёлку.

Середина января. Ёлка стояла в углу, живая, уже подсохшая, с половиной гирлянды, которая не горела. Игрушки висели только на верхней половине — нижнюю обобрал тот, кто ростом по колено.

Я потом много раз вспоминал эту ёлку.

Потому что в марте, когда всё встало, оказалось, что это были последние нормальные вечера в том году. И выглядели они вот так: неубранная ёлка, детский ботинок посреди коридора и запах еды из кухни.

— Пап?

Алиса вышла из кухни, вытирая руки о полотенце, и остановилась.

Ей тридцать.

Она вся в мать. Чёрные волосы, тяжёлые, живые, которые никогда не лежат так, как их положили. И глаза — огромные, чуть раскосые, из-за которых её всю жизнь принимали за кого угодно. Красота у неё не милая, а та, от которой на секунду сбивается разговор. Я привык за тридцать лет и всё равно каждый раз, когда не вижу её месяца три, на первой секунде теряюсь.

И каждый раз в эту первую секунду я вижу не её.

Лену я не вспоминаю. Я запретил себе это в девяносто четвёртом и держусь до сих пор. Но дочь открывает мне дверь — и двадцать семь лет отматываются назад сами, без спроса, и я стою как дурак и не могу сказать «здравствуй».

— Ну ты чего застыл, — сказала Алиса и обняла меня.

Обнимала осторожно, боком. Живот был уже заметный.

— Как долетел?

— Нормально.

— У тебя лицо усталое. — Она отстранилась и посмотрела на меня. — И почему ты сразу не приехал? Пап, тебе беречь себя надо.

Я вздохнул. И эта туда же.

— Лисёнок. Я пробегаю десять километров. Каждый день зал. И до сих пор выхожу на соревнования по самбо.

— Пап, ты дед. — Она засмеялась. — Ты, конечно, молодой и красивый. Но ты дед. И беречь себя ты должен для нас. И для Ивана.

С девяносто третьего по девяносто восьмой мы жили вдвоём.

Пять лет. От её трёх до восьми. Я тогда не понимал ни черта: не знал, как заплетать, сколько варить кашу, что делать, когда ребёнок ночью плачет не от боли, а просто так. Были няни, были бабки, была очередь помощников — и всё равно всё главное происходило в час ночи, когда никого, кроме нас двоих, в доме не было.

Мы прошли это вдвоём, и никто третий в те пять лет не помещался.

Потом появилась Катя.

Ей было двадцать три, и она сделала невозможное: стала матерью восьмилетней девочке. Я ей за это благодарен и буду благодарен всегда.

Но благодарен я той Кате. Которая светилась. Которая любила меня и Алису так, что это было видно из другой комнаты.

Из комнаты вылетел Иван.

Три года, коренастый, серьёзный, в пижаме с динозаврами, с грузовиком в руке. Увидел меня, затормозил посреди коридора и уставился снизу вверх — молча, изучающе, всем корпусом.

Он видит меня четыре-пять раз в год. Для трёхлетнего это раз в вечность.

Я присел на корточки.

— Ну здравствуй, Иван.

Он подумал секунды три. Потом подошёл вплотную и молча положил мне на колено грузовик. Не отдал — просто положил. Как кладут документ на стол человеку, от которого чего-то ждут.

— Это чтобы ты чинил, — объяснила Алиса из-за спины. — У него колесо отваливается. Он его всем мужчинам в доме носит.

Я перевернул грузовик. Ось вылезла из паза.

— Так починим, — сказал я. — Дело двух минут.

Вот тут он решил, что я свой, и залез мне на колено целиком, вместе с грузовиком.

Я сидел на корточках в коридоре, держал трёхлетнего внука и думал одно: восемь недель. У меня на всё про всё восемь недель.

А ещё я думал про то, о чём в этой семье не говорят вслух.

Ивану три. Чуть меньше, чем было Алисе в девяносто третьем.

Я помню её в этом возрасте плохо и урывками, потому что тот год у меня в голове сложен неправильно, кусками, и я не хочу его разбирать. Но одно помню точно: она была такая же коренастая и такая же серьёзная и так же приносила мне сломанное — не отдавая, а просто кладя рядом.

И я чинил. Ночью, когда она уже спала. Новых игрушек она не хотела, я пробовал. Ей нужна была та, которую купила мама.

Если бы в тот вечер меня спросили, зачем человеку дают прожить жизнь второй раз, я бы ответил не про деньги и не про восемьдесят седьмой год. Я бы показал на этого пацана с грузовиком.

— Папка приехал!

Из глубины квартиры вылетели обе.

Настя первой, как всегда. Повисла на шее, чуть не уронив вместе с Иваном, затарахтела сразу обо всём: что были на катке, что здесь ужасная еда, что ей не купили что-то важное. Она вся в этом — говорит быстрее, чем думает, и в девяноста случаях из ста оказывается права, чего я до сих пор не могу объяснить.

Аня подошла второй. Не бежала. Обняла коротко и крепко, отступила на шаг и посмотрела на меня.

Просто посмотрела.

Семнадцать лет. Одно лицо, одни родители, один день рождения — и два совершенно разных человека.

Их путают до сих пор. Учителя путали одиннадцать лет, знакомые путают всю жизнь, и только я, Катя и Алиса не перепутали ни разу, потому что дело тут не в лице. Настя входит в комнату так, что комната узнаёт об этом сразу. Аня входит так, что ты понимаешь через минуту.

Настя живёт наружу. Всё, что внутри, немедленно оказывается снаружи: обрадовалась — смеётся, обиделась — хлопает дверью, через двадцать минут забыла. С ней легко. С ней всегда всё понятно.

Аня складывает внутрь. Она может три дня носить в себе то, о чём Настя проорала бы за три секунды, а потом сказать одну фразу, после которой ты полночи не спишь. В четыре года она задала мне вопрос, на который я не ответил до сих пор. Вопрос я помню дословно и приводить здесь не буду.

У них последний класс. Весной экзамены, всю осень я долбил их репетиторами, а в декабре вдруг сказал: побудьте у сестры подольше, отдохните, посмотрите город.

Нормальной учёбы больше не будет. Аттестаты они получат, девчонки умные, и сразу уедут в колледж на западное побережье. Им незачем жить в доме, где поселится тоска.

Сели за стол.

Мы все — это редкость. За последние года три я не помню такого вечера, чтобы за одним столом были сразу все: Алиса, Андрей, обе младшие, Иван на высоком стуле и я.

Ели что-то простое, домашнее, Алисино. Она с детства готовит одинаково — много и без изысков. Иван ронял вилку и требовал, чтобы поднимал именно я. Настя рассказывала про музей, где им понравилось всё. Андрей молчал ровно столько, чтобы никто не заметил, и один раз, когда Алиса на него посмотрела, улыбнулся ей так, что она успокоилась.

Мужик. Такому можно отдать дочь.

Один раз Алиса всё-таки спросила.

— Пап, а ты чего прилетел-то?

Спросила легко, между делом, передавая мне хлеб. И кухня на секунду затихла — не демонстративно, а как затихают, когда всем интересно, но спрашивать неудобно. Настя перестала жевать. Андрей очень внимательно занялся тарелкой.

— Соскучился, — сказал я.

— Пап. Малявок мы бы и сами отправили.

Малявки.

Я улыбнулся. Малявки уже на полголовы выше неё.

— Дела, — сказал я. — На два дня. Может, дольше. Заодно посмотрю на вас.

Она посмотрела на меня ровно секунду дольше, чем нужно, и не стала настаивать. Она вообще никогда не настаивает. Просто отложила вопрос и достала его через два дня, в самый неудобный для меня момент.

Настя тут же начала выяснять, привёз ли я что-нибудь, и вечер поехал дальше.

Я сидел, слушал этот гвалт и делал единственное, что должен был делать: молчал.

Я не строил планов. Никому ничего не доказывал. Не объяснял, почему надо непременно на Филиппины и непременно плавать с китовыми акулами — это мой бзик, все остальные боялись.

Я просто отдыхал. Душой и телом. Мне было тепло. Здесь сидели те, кто меня любит.

И при этом я знал, что через три недели этот город ещё будет смеяться. Что через пять на этой самой кухне начнут спорить, отменять ли поездку. Что через восемь на Манхэттене встанет всё, а в парке, до которого отсюда двенадцать минут пешком, поставят палатки.

Я смотрел на Ивана, который возил грузовик по скатерти, и считал: сколько ему будет, когда закроют небо.

Смотрел на Алису и считал срок. В мае рожать придётся дома. Впрочем, в этом плане я спокоен: и врач будет, и акушерка.

Смотрел на девчонок и понимал, что если я всё сделаю правильно, они запомнят весну двадцатого как долгие каникулы с отцом. И да, я останусь. На две недели. Бог с ней, со школой.

А если сделаю неправильно, они запомнят её иначе.

И ни слова я в тот вечер не сказал.

Я мог начать прямо там, за столом. Мог разложить всё, как разложил Кате, — и получить то же самое. Слёзы, крик, «ты сошёл с ума», испуганного ребёнка и разрушенный вечер.

Один вечер, когда все живы, здоровы и вместе. Я решил, что он у нас будет.

Пусть это будет единственное, что я в тот январь сделал не по расчёту.

Потом всё разошлось. Ивана унесли спать, Алиса ушла с ним. Настя залипла в телефон и уснула прямо на диване в гостиной. Андрей сказал, что ему надо позвонить, и закрылся в кабинете. Судя по всему, звонил он не по работе. Судя по времени — тоже.

Я вышел на кухню налить воды.

Аня сидела там одна, в темноте, при свете улицы, подтянув колени к груди. Перед ней стояла нетронутая кружка.

Она ждала меня. Я понял это сразу.

— Пап, сядь.

Я сел.

—

— Мама звонила, — сказала она.

— Знаю.

— Она плакала.

Я молчал.

— Насте она не стала. Мне позвонила. — Аня смотрела в кружку. — Полтора часа.

Настя бы разревелась и пересказала всё сестре. Аня выслушала и вторые сутки носила в себе. Восемнадцати нет, а уже понимает, кому что можно.

— Пап, ты правда продал дом?

— Правда.

— Не спросив её?

— Не спросив.

Она подняла голову.

— Зачем?

Вот тут и был момент. Я мог сказать ей правду. Она бы, может, и не засмеялась — Аня вообще не смеётся над тем, чего не понимает, она сначала долго смотрит.

Но ей семнадцать. И сутки назад её мать плакала ей в трубку.

— Затем, что нам всем скоро понадобится одно место, — сказал я. — Где все вместе. И где хватит всего на всех.

— Это не ответ.

— Это весь ответ, который у меня сейчас есть.

Она помолчала.

— Мама сказала, ты сошёл с ума.

— Возможно.

Аня посмотрела на меня внимательно — тем самым взглядом, который у неё с четырёх лет и от которого мне всегда не по себе.

— Ты никогда так не говоришь, — сказала она. — Ты всегда говоришь «нет».

Она поставила кружку и повернулась ко мне.

— Пап, я не про дом. Я про другое. — Она подбирала слова, и было видно, как ей тяжело. — Ты в декабре сказал, чтобы мы с Настей остались у Алисы подольше. У нас последний класс. Экзамены. Ты сам всю осень долбил нас репетиторами. А потом вдруг: побудьте в Нью-Йорке.

Она смотрела мне прямо в глаза.

— Я тогда подумала, что ты просто соскучился по Алисе и хочешь, чтобы мы там были. А теперь думаю по-другому.

— Как?

— Ты нас куда-то убрал, — сказала она. — Я не знаю куда и от чего. Но ты нас убрал.

Я сидел и молчал.

Из шести человек в этой квартире меньше чем за сутки меня раскусила семнадцатилетняя девчонка, которая ни черта не знает ни про рынки, ни про Ухань, ни про восемьдесят седьмой год. Просто заметила несостыковку в поведении отца и не стала делать вид, что не заметила.

Моя кровь. Тут ничего не поделаешь.

— Аня.

— Что?

— Через несколько дней я попрошу вас всех кое-что сделать. Быстро и без объяснений. — Я говорил ровно. — Настя будет спорить. Алиса будет спорить. Мама уже спорит.

— А я?

— А ты — нет. Ты просто сделаешь. И проследишь, чтобы сделала Настя.

Она долго смотрела на меня.

— Это плохо, да? — спросила она наконец. Тихо. Уже не как дочь, а как человек, который хочет знать размер.

— Это пройдёт, — сказал я. — Всё пройдёт. Но пройти это надо в одном месте и всем вместе.

Аня кивнула. Один раз.

Потом встала, забрала свою нетронутую кружку и вылила её в раковину.

— Ладно, — сказала она. — Я поняла.

И ушла спать.

Я остался на кухне.

Тридцать пять лет я живу с этим знанием и за тридцать пять лет ни разу никому не помог им по-настоящему.

Деньги — да. Деньги давались легко, проще всего остального, и любой, кто хоть раз стоял рядом со мной, теперь богат. Джон-старший. Андрей. Полтора десятка людей, которые до сих пор считают, что им повезло с партнёром.

А спасти я не спас никого.

В девяносто третьем я знал, что год будет тяжёлым, и не знал, что убьют именно её. В две тысячи пятом я знал, что старик умрёт, и не смог сказать ему ни слова — а если бы сказал, он бы всё равно не пошёл к врачу, потому что был из тех, кто к врачам не ходит.

Знание работает на большом. На чужом. На рынке, где миллионы людей и никого конкретно.

На своих оно не работает. На своих работает только одно: успеть увезти.

И теперь у меня было восемь недель, чтобы сделать это в первый и, может быть, единственный раз в жизни.

За окном шёл мокрый снег и не долетал до асфальта, растворяясь в свете фонарей. Где-то кварталах в трёх шла сирена — обычная, вечерняя, каких в этом городе сотня за ночь.

Через восемь недель их станет столько, что люди перестанут замечать.

Я допил воду, выключил на ёлке ту половину гирлянды, которая ещё горела, и пошёл спать в комнату, где на полу лежал грузовик.

Колесо я ему всё-таки починил.

Глава 6 вечер в Нью Йорке

Утром я педантично составил план. Спонтанность окончательно выветрилась из меня лет пять назад, уступив место въедливой, почти болезненной системности — неизбежный отпечаток возраста и трейдерской привычки всё просчитывать. Раньше я мог сорваться на другой конец света просто потому, что вечер показался слишком тихим. Теперь, собираясь выгулять собственных детей, я вычерчиваю в голове детальный маршрут с хронометражем и запасными вариантами на случай непогоды.

Хуже того — я занёс его в заметки.

Из четырёх пунктов сработал ноль. Дождя, впрочем, так и не случилось, поэтому запасной сценарий остался единственным безупречным звеном в моей логистике.

В зоопарк я потащил их по инерции. Двенадцать минут пешком через парк — в моей памяти это место числилось идеальным пунктом назначения для детей. Тот факт, что моим младшим дочерям уже по семнадцать, я как-то опрометчиво упустил из виду, осознав ошибку лишь у кассы, когда протянул кассиру деньги за три взрослых билета.

Январский зоопарк встретил нас сыростью, голыми ветвями и серыми асфальтовыми венами дорожек. Настя всю дорогу писала что-то в смартфоне, чудом не врезавшись в столб, а Аня смотрела по сторонам исключительно из вежливости. Обошли всё за сорок минут. Морские львы рассекали воду по кругу и выныривали с таким видом, словно это они приволокли нас в вольер и остались глубоко разочарованы увиденным. Пингвины орали в закрытом павильоне — точь-но-точь как торговый зал биржи в самый паршивый день: все одновременно, каждый о своём, не слушая соседей.

А потом мы подошли к снежному барсу.

Огромная кошка килограммов под пятьдесят, серо-дымчатая, с тяжелым хвостом толщиной в мою руку, лежала на бетонном валуне. Он смотрел сквозь стекло, сквозь нас, сквозь весь этот город — не моргая. Зверь, созданный для выси в четыре тысячи метров, привыкший брать добычу тяжелее себя на разрыв жилок, теперь сидел посреди Манхэттена. Ему здесь тепло. Его кормят, лечат, и он проживёт тут вдвое дольше, чем на своих диких хребтах.

Но он был абсолютно, окончательно неживым.

Я простоял у стекла двадцать минут, оглушённый внезапной мыслью. Значит, не нужно строгать для своей семьи тёплые, безопасные вольеры? Катя за двадцать два года брака ни разу не решала, куда мы поедем летом — я всё планировал сам, свято веруя, что дарую ей благо. А потом искренне удивлялся, почему в этой идеальной защищённости у неё не осталось ни капли собственного достоинства.

— Пап, красивый? — тихо спросила Аня, выдёргивая меня из анабиоза.

— Красивый, — ответил я, с трудом оторвав взгляд от серых глаз барса.

Обеим было откровенно скучно. Единственным, кто нашел в этом походе смысл, был я сам.

Обедать я повёл их в ресторан, выбранный по совету Андрея — место с белыми скатертями, бесслышными официантами и заоблачной репутацией. Насте принесли меню без цен, что мгновенно спровоцировало бунт. Нанеся эстетический удар по моему представлению о «правильном заведении», дочь зачитала ценник на банальную пасту с выражением глубокого изумления. Нам подали три грамма еды, размещённые на огромных белоснежных тарелках и украшенные ароматизированной пеной. Я платил гигантские деньги за красиво сервированный воздух. Мы вышли оттуда голодными

А через три квартала нам попалась кубинская закусочная.

Обычная щель в кирпичной стене, три пластиковых стула, зазывающая музыка и кубинец размером с хорошая шкаф за стойкой. Мы взяли три горячих сэндвича — хрустящий хлеб, плавленый сыр, сочная свинина, ветчина и соленые огурцы под прессом. Ели стоя на улице, на морозе, вытирая промаслившиеся пальцы салфетками. Это была лучшая еда за весь день. Настя объявила, что готова остаться жить прямо у этой будки, а я попросил второй — и кубинец, узнав, что мы из Москвы, от щедрот душевных положил мне двойную порцию мяса.

Путём несложных подсчётов я понял: потратив в ресторане сумму, на которую в девяносто первом можно было купить автомобиль, я получил лишь неловкость. А сорок долларов уличной еде вернули мне живых, смеющихся детей.

В бутике на Вустер-стрит, где серая футболка из банального хлопка стоила почти пятьсот долларов под соусом «архитектуры кроя», девчонки окончательно доказали, что выросли. Я был готов купить им всё, что угодно — исполнить традиционный отцовский откуп. Но они просто посмотрели на ценники, покрутили пальцем у виска и вывели меня на улицу. Ребёнок берёт всё, до чего может дотянуться, просто потому что дают. Взрослый сопоставляет ценность и цену. Они сделали это за десять секунд, без моих душных лекций по экономике.

С театром, правда, вышло иначе. Моё авторитарное «вечером мы идём на Бродвей» встретило синхронное: «Пап, мы к девчонкам». Я уже готов был закипеть по привычной схеме, но дома меня перехватила Алиса. Она взяла моё лицо в свои ладони — как делала с четырёх лет — и ласково сказала: «Пап, выдохни. Я сама их отвезу и заберу. Ты вырастил умных девочек, попробуй им довериться».

В итоге на Бродвей мы пошли вдвоём с Алисой.

Спектакль «Come From Away» о событиях одиннадцатого сентября — когда тридцать восемь трансатлантических лайнеров принудительно посадили в крошечном городке на Ньюфаундленде — попал в меня с физической болью. Семь тысяч чужаков, свалившихся на голому горожан, и люди, которые просто открыли двери своих домов, отдавая всё, что имели, ничего не зная наперёд.

Я сидел в темноте зала и думал про свой дом на Истре. Через два месяца небо закроется снова — по всему миру. А я уже составил список из одиннадцати фамилий, построил бетонный забор и приготовил глухую оборону. Разница между жителями Ньюфаундленда и мной была жестокой: они приняли всех, а я закрыл ворота перед всем миром, спасая только своих.

Алиса плакала со в конце спектакля, тихо вытирая слёзы и крепко сжимая мою ладонь. Мне пятьдесят один год, за плечами две жизни, дефолты и жесткие войны за бизнес. Я разучился плакать еще в девяностых. Но сидеть рядом с беременной взрослой дочерью, пока она держит тебя за руку в полутьме театра, оказалось тяжелее любых финансовых крахов.

Потом мы шли пешком по ночному Нью-Йорку. С Алисой мне всегда было легко — те первые пять лет её жизни, когда мы были только вдвоём, намертво спаяли нас в нечто большее, чем обычные отношения отца и дочери.

— Пап, я всё понимаю, — тихо сказала она, глядя под ноги. — Ты приехал не просто соскучившись. Андрей весь день сидит в отчётах, которые до этого месяц не открывал. Я не буду выпытывать. Ты сам скажешь, когда решишь.

Она не давила. Она никогда не давила — просто давала понять, что видит всё насквозь, и оставляла тебя с этим знанием.

Я смотрел на мокрый асфальт Манхэттена и понимал: вот этот тихий вечер с дочерью под холодным небом — и был тот самый единственный вечер, ради которого мне стоило перелететь океан.

Девчонок Алиса привезла в половине одиннадцатого, как обещала.

Обе живые, целые, довольные, обе тут же полезли в холодильник. Настя рассказала мне, как прошёл их вечер, в таких подробностях, что через минуту я знал про эту Мию и её сестру больше, чем про некоторых своих партнёров.

Аня прошла мимо, взяла яблоко, посмотрела на меня и спросила:

— Ну как театр?

— Хорошо, — сказал я.

— Плакал?

— Нет.

— Ага, — сказала Аня и ушла к себе.

Глава 7 пир и чума

Я потянулся на кровати, хрустнув затекшей спиной, и взглянул на экран телефона.

Десять утра.

Чёрт. Алиса меня прибьёт.

Я набрал её номер мгновенно, даже не успев толком спустить ноги на пол. Трубку сняли на втором гудке.

— И где ты был? — голос дочери звучал не просто строго, а с той особенной, металлической прохладой, с какой мать обычно отчитывает провинившегося подростка.

— Алис, ну я же звонил тебе вчера, — попытался зайти с козырей я. — Предупреждал, что задерживаюсь.

— Пап! — отрезала она. — «Задерживаюсь» и «не пришёл ночевать» — это две гигантские разницы!

— Лисёнок, ну ты себя-то вспомни, — усмехнулся я в трубку, пытаясь сбить её праведный пыл. — Помнишь, ты в своё время сказала, что идешь ночевать к Насте, а сама рванула к…

— Папа! — перебила она с нажимом. — Мне тогда было семнадцать! А тебе — пятьдесят один!

— Не вижу принципиальной разницы, — невозмутимо парировал я.

— Пап…

— Извини, лисёнок, — уже мягче произнёс я. — Я честно хотел скинуть тебе эсэмэску, но просто вылетело из головы.

— Пап, я не спала всю ночь, — вздохнула Алиса, и за упреком пробилась настоящая, выматывающая тревога. — И ты понимаешь, что мама…

— Алис, — мягко, но не допускающим возражений тоном перебил я. — Давай я сам всё решу. Я люблю тебя, но это моё дело.

В трубке повисла короткая пауза. Алиса тяжело выдохнула, сдавая позиции:

— Хорошо, пап. Когда ты придешь?

— Скоро, лисёнок. И… извини. В следующий раз буду предупреждать заранее.

— В следующий раз?! — воскликнула Алиса, задыхаясь от искреннего возмущения.

Но я только улыбнулся и заблокировал телефон.

Из ванной, наполнив номер легким влажным паром и тонким ароматом дорогого геля для душа, вышла Паулина. На ней было лишь белое отельное полотенце, мгновенно сбивавшее мысли с толку своей контрастностью на фоне её гладкой кожи.

Я откинулся на подушки и невольно улыбнулся.

— Что? — спросила она, поймав мой довольный взгляд.

— Ничего. Просто ты с твоей кожей в этом белом полотенце… — я неопределенно покрутил рукой в воздухе, подбирая слово. — Потрясающе выглядишь.

— С кем ты сейчас разговаривал? Я помешала? — спросила она, пытаясь распутать пальцами густые влажные волосы и затянуть их на затылке в тугой узел.

От взмаха рук полотенце ненавязчиво пошло вниз, медленно сползая по гладким плечам и слегка оголяя грудь, но Паулина этого как будто даже не заметила.

— Дочка, — я поднялся с кровати и начал одеваться, натягивая свежую рубашку.

— Алиса?

— Ага. В устраивающем допросе с пристрастием.

Паулина на секунду замерла, опустив руки, и посмотрела на меня очень серьезно:

— Странно всё-таки… — она качнула головой, разглядывая меня с лёгким, оценивающим прищуром. — Ты выглядишь так молодо, а у тебя уже совсем взрослая дочь.

— Мне было чуть больше двадцати, когда она родилась, — ответил я, затягивая кожаный ремень на брюках.

— А, ну тогда понятно, — Паулина мягко улыбнулась своим мыслям. — И сколько ей сейчас? Двадцать три?

Я оторвался от пуговиц на манжете, заглянул ей в глаза и едва заметно улыбнулся:

— Алисе тридцать.

Паулина буквально застыла с расчёской в руках. Белое полотенце совсем соскользнуло с её плеча, но она даже не обратила на это внимания, с нескрываемым шоком переводя взгляд с моих плеч на лицо.

— Тебе… пятьдесят?! — ошарашенно переспросила она, будто прямо сейчас пыталась заново пересобрать в голове нескладывающийся пазл.

— Господи… — Паулина испуганно прикрыла рот ладонью. — Если Алиса узнает, она меня просто убьёт!

— Да ладно тебе, — я с улыбкой качнул головой, надевая пиджак. — Алиса — просто жена одного из твоих боссов. С чего ей тебя убивать?

— Ты ничего не понимаешь, — она обречённо покачала головой, нервно поправляя влажное полотенце. — Она не просто жена. Она магнетически, сумасшедше красива. И ладно Андрей на неё буквально молится — даже Джон-младший готов вывернуться наизнанку и выполнить любую её просьбу! Один раз — это было ещё до меня — Алиса зашла в кабинет и увидела, как одна из секретарей строит глазки её мужу. Через час эта девица уже не работала у нас. Её уволили без разговоров!

— Алиса не могла такое сделать, — нахмурился я, с трудом узнавая в этом описании свою мягкую, сдержанную дочь. — Это на неё совсем не похоже.

— Ты просто её не знаешь! — горячо возразила Паулина, сделав шаг ко мне. — Она не устраивает скандалов. Она просто… завораживает. От неё исходит такая сила, что спорить с ней никто даже не пытается.

Я застёгнул пуговицу на пиджаке и окинул Паулину внимательным взглядом. Внутри у меня смешались лёгкая ирония и отцовская гордость. Моя девочка. Моя кровь. В её возрасте я точно так же выжигал взглядом любые препятствия, и видеть, как моя тридцатилетняя дочь держит в страхе весь этот сытый нью-йоркский офис, было неожиданно приятно.

Я подошёл и обнял её.

Хотел поставить точку. Честно. Обнять, поцеловать в макушку, сказать что-нибудь тёплое и уйти — так заканчивают взрослые люди, у которых обоих есть дела.

Полотенце упало.

В большом зеркале напротив я увидел то, что заставило забится сердце.

Я сглотнул.

— Сколько у нас времени? — спросил я, целуя её сзади в шею.

— Сорок минут, — сказала она куда-то в сторону. — Мне надо быть на работе.Но я хотела заскочить поесть до работы

Есть я не успевал.

Я хотел позавтракать. Я двое суток нормально не ел, если не считать кубинского сэндвича, и с утра думал только про яичницу.

— Извини, — сказал я хрипло . — Придется тебе побыть голодной.

И толкнул её к кровати.

Есть всё-таки что-то хорошее в отношениях без обязательств.

Никто ничего не должен. Никто ничего не выясняет. Никто наутро не спрашивает, что это было и что будет дальше, потому что оба взрослые и оба знают ответ: ничего.

Я не буду делать вид, что мне было стыдно. Стыдно мне не было.

Мы с Катей женаты двадцать два года, и я не собираюсь тут ничего оправдывать: было — значит было. Скажу только одно. За все двадцать два года такого со мной не случалось ни разу, а случилось через восемь дней после того, как я услышал «я ненавижу тебя».

Совпадение, наверное.

Через полчаса я запихивал её в такси.

Оба запыхавшиеся, оба опаздывающие, оба делающие вид, что ничего особенного не произошло. Она красила губы прямо на ходу, глядя в телефон, и умудрилась не промахнуться.

Такси уехало.

Я остался на тротуаре и понял две вещи.

Первая: я хочу есть, и уже зверски.

Вторая: она тоже не ела. Она вообще ничего не ела с вечера, я это точно помню. И сейчас поедет прямо на работу, в этот бетонный склеп, и будет до вечера сидеть за своей базальтовой стойкой на кофе.

И вот тут во мне проснулась совесть.

девочка осталась без еды.

Я стоял на углу в чужом городе, пятидесяти одного года от роду, и меня всерьёз грызла мысль, что человек уехал на работу голодным.

Первое такси я поймал за минуту.

— Где тут можно нормально поесть?

Водитель посмотрел на меня в зеркало и начал перечислять. Он перечислял долго, с интонацией человека, которому впервые за неделю задали интересный вопрос, и по дороге успел рассказать, где кормят хорошо, где кормят дорого и где кормят так, что потом два дня плохо.

Пока он говорил, я заказал доставку.

Китайскую. С двойной порцией всего, потому что в таких случаях я не умею мелочиться. Плюс супы, плюс закуски, плюс что-то, чего я даже не понял, но взял, потому что назывался пункт аппетитно.

Адрес я вбил автоматически. Офис фонда. Шестнадцатый этаж.

И только когда нажал «отправить», до меня дошло.

Я только что отправил гору китайской еды прямо на ресепшен фирмы, где работает мой зять. На стойку, за которой сидит девушка, чью судьбу, по её собственным словам, может решить одним взглядом моя дочь.

Я вздохнул.Опять штирлиц был близок к провалу да его радистка Кэт тоже.

Цветы я заказывать не стал. Цветы бы её точно похоронили.

Мексиканское место оказалось третьим в его списке Я вошёл туда в половине двенадцатого и вышел через тридцать минут, наевшись до состояния, в котором думать уже необязательно.

Всё было вредное. Всё было жирное. Всё было вкусное.

Я сидел за пластиковым столом, ел руками и в очередной раз думал о том, что мой рацион в Москве состояла из ресторанов похожих на ресторан с пеной на тарелке, а сейчас я ем в забегаловках, где салфетки лежат стопкой в железном стакане.Вредный фастфуд. Моя дисциплина пред началом короны трещала по всем швам

Уже на выходе телефон дёрнулся.

Сообщение от Паулины.

Она писала, что если я и дальше буду так за неё волноваться, то она, пожалуй, согласна оставаться голодной.

Я улыбнулся и убрал телефон в карман

Я жил в Нью-Йорке уже неделю и скажу сразу: этот город не нравился мне ни в той жизни, ни в этой.

Он похож на монстра Франкенштейна, сшитого из лоскутов, которые не сочетаются в принципе.

Стеклянный, задыхающийся от денег Манхэттен через пару перегонов метро упирается в нищету Южного Бронкса. Зеркальные башни бросают тень на гниющий кирпич. Парфюмерный лоск Пятой авеню мешается с чадом дешёвого фастфуда и вонью из решёток. Из этих решёток вечно валит пар, будто под городом что-то варят и никак не доварят.

В одном квартале швейцар в перчатках открывает дверь, в соседнем спит человек на картоне, и обоим на это плевать. Здесь никто не удивляется. Здесь удивление стоит времени, а время тут — единственная валюта, которой по-настоящему дорожат.

Город-гибрид, слепленный из крайностей. У такого нет ни единого шанса обрести цельную душу.

Но при всём своём уродстве он жил. Не просто жил — кипел, гудел и пёр вперёд.

В нём титаническая мощь, этого не отнять.

Он не спит ни секунды. Двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю прокручивает через свои бетонные жернова триллионы долларов, чужие судьбы, чужие амбиции. Перемалывает и выплёвывает, и на место каждого перемолотого назавтра встают трое.

В шесть утра здесь уже очередь за кофе. В два ночи — очередь в ресторан. В любое время суток кто-то куда-то опаздывает, и опаздывает так, будто от этого зависит судьба человечества.

Москва бывает жёстче. Но Москва хотя бы иногда выдыхает. Этот — никогда.

И, глядя на нескончаемый поток на улицах, на эти очереди, на людей, которые едят на ходу и разговаривают на бегу, я прекрасно понимал Андрея.

Он здесь десять лет.

Приехал сразу после университета, с ходу влез в мясорубку, пропитался её логикой до костей и добился всего сам. Десять лет он просыпался внутри вечного двигателя и десять лет видел одно доказательство: двигатель работает. Всегда. При любых обстоятельствах. После одиннадцатого сентября работал. После восьмого года работал.

Как такой человек поверит, что существует сила, способная заглушить мотор за одни выходные? Поставить колосса на паузу, запереть вышколенных волков с Уолл-стрит по квартирам и превратить звенящий от денег Манхэттен в пустую декорацию?

Да я бы и сам не поверил.

Если бы не прожил это своими глазами. Если бы в той жизни не видел эти оглушительно тихие улицы, по которым можно идти по осевой и никого не встретить.

Я бы посмотрел на такого гостя со сдержанной жалостью и мягко поинтересовался, давно ли он был у врача.

Именно так на меня и смотрел мой зять.

Из-за этого контраста я и застрял здесь ещё на две недели. А может, и дольше.

Хотя, если честно, через два дня после театра я уже заскучал.

Настолько, что всерьёз прикидывал: взять билеты, забрать младших и улететь в Москву. Всё равно через месяц, максимум полтора, мы все окажемся в одном доме.

Скучно стало по простой причине: я оказался никому не нужен.

Настя с Аней с самого утра сваливали к своим подружкам, выторговав себе ещё немного свободы. Иван уходил в садик. Алиса, несмотря на шестой месяц и токсикоз, который никак не хотел заканчиваться, как ни в чём не бывало собиралась и уезжала на работу.

И оставался я. В чужой квартире, с чашкой кофе и полным отсутствием дел до вечера.

Скажу как есть: мужик без дела опасен. Он начинает наводить порядок в чужих жизнях. Больше ему заняться нечем.

Про работу Алисы надо отдельно.

Она принципиально отказалась идти под тёплое крыло мужа. С дипломом Стэнфорда пошла в обычную адвокатскую контору обычным секретарём-референтом.

После одного из лучших университетов мира.

Контора, правда, оказалась серьёзнейшая, а Алиса на своей скромной должности заменяла половину старших партнёров и знала о делах больше, чем некоторые из них. Но факт остаётся фактом: всё сама. Без протекции мужа. Без отцовских денег.

Я, между прочим, предлагал. Дважды.

Первый раз она вежливо отказалась. Второй раз посмотрела на меня так, что третьего раза не было.

Я тогда обиделся, а сейчас понимаю: это лучшее, что она могла со мной сделать. Ребёнок, который берёт у отца деньги, всю жизнь остаётся ребёнком. Ребёнок, который отказался, к тридцати становится человеком, с которым отец разговаривает на равных.

Я это, кстати, не сам придумал.

А ещё меня дико бесило, как изменилось её поведение.

Своими женскими чутем она посчитала, что если мы с Катей разнесли всё вдребезги — а «поругались» в нашем случае сказано очень мягко, — она мгновенно щёлкнула тумблером.

В её голове я перестал быть отцом и стал объектом опеки.

Раньше мы общались на равных. Теперь на меня посыпался поток инструкций.

«Пап, поешь, я на столе всё оставила, там целая тарелка».

«Пап, не смотри в телефон на переходе, тут за это штраф влепят».

«Пап, похолодало, надень шарф».

«Пап, ты витамины пил?»

«Пап, ты где?»

«Пап???»

Папа, папа, папа.

Я разглядывал очередной выплывший на экран транспарант заботы и не знал, смеяться мне или материться.

Алиса, милая. Мне пятьдесят один. Я на брюхе прополз девяностые, вытащил две войны за бизнес, пережил дефолт и построил всё, на чём вы сейчас стоите. Я два часа назад при твоей коллеге рассуждал о судьбе глобальных рынков и поставил полмиллиона долларов на опционный расклад, который не понял бы ни один из твоих старших партнёров.

А ты пилишь меня за недоеденное яйцо пашот и расстёгнутый воротник.

В этом своём настырном, непробиваемом упрямстве она была моей точной копией.

Та же порода. Тот же характер, который не спрашивает разрешения, а приходит, наводит свои порядки и ставит перед фактом. Я всю жизнь навязывал окружающим собственное представление о том, как им будет безопаснее, — а теперь стоял с телефоном в руке и получал ровно то же самое от своего зеркального отражения.

Красиво, ничего не скажешь. За всё платят. Иногда сдачей.

Но третья причина, по которой я остался, была главной.

Ночное сообщение.

Телефон пиликнул около двух, когда я только вернулся в номер. Писал старший смены из подмосковного дома. Сухо, как в отчёте, — я сам их так приучил:

«Катя уехала вечером на "Мустанге". Ночевать не вернулась. Приехала утром».

Три предложения. Никаких оценок. Всё, как я требовал двадцать лет: докладывай факт, выводы — моё дело.

«Мустанг» я подарил ей сам. В прошлый день рождения, красный, она полгода про него говорила.

Сначала накрыло.

Жёстко, глухо, так, что на секунду перехватило дыхание. Что-то поднялось от солнечного сплетения к горлу — не мысль, а именно физическое: горячее и тяжёлое.

Я стоял с телефоном в темноте, и тупо не знал что сделать

Потом отпустило.

Начисто. Насовсем.

И на месте всего этого пришло ясное, звенящее понимание: женщина, которая вечером глушит тоску, садится в красный спорткар и улетает в ночь к чужому мужику, — меня больше не задевает.

Не потому, что я хороший. Не потому, что простил.

А потому, что это не она.

Та Катя, ради которой я пробивал лбом стены, осталась в другом времени. Ей было двадцать три, она носила один и тот же серый свитер, потому что второго не было, и смеялась так, что оборачивался весь вагон. Осенью девяносто восьмого, когда полстраны считало, сколько осталось до конца месяца, она разложила на столе конверты и объясняла мне, как их правильно подписывать, а я слушал и понимал, что женюсь.

Вот та женщина. А эта — другой человек.

И самое поганое в том, что этого другого человека выстроил я сам.

Я вспомнил снежного барса.

Двадцать два года я строил Кате идеальный тёплый вольер. Решал за неё всё. Оберегал от каждого сквозняка. Лишал права на ошибку, а значит, и права на собственный выбор. Искренне считал, что творю благо.

И убил в ней всё живое.

Она пошла искать драйв на стороне, потому что в моей золотой клетке ей стало нечем дышать.

Или просто зажралась. Такой вариант я тоже не исключаю, потому что как то уже не веришь , что у всего есть красивое объяснение.

Скорее всего, правда посередине, как всегда и бывает.

Так о чём теперь жалеть? И на кого злиться, кроме себя?

Есть у меня одно правило,

Лошадь сдохла — сними седло и иди дальше.

Люди годами сидят возле дохлой лошади. Уговаривают её, кормят, объясняют ей, какой они хороший наездник и как несправедливо она с ними поступила. Хоронят её торжественно, с речами и слезами. А потом всю жизнь ходят на могилку.

Седло. Дорога. Всё.

Боль ушла, оставив ровное холодное пепелище. Ни обиды, ни желания устраивать сцены, ни малейшего интереса выяснять, кто первый начал.

Зато пепелище дало то, чего у меня не было с двадцать первого января.

Концентрацию.

Ничто больше не тянуло меня назад и не отъедало половину головы по ночам. У меня осталась ровно одна задача — забрать девочек, выбить из Андрея остатки спеси и вытащить свою семью из того, что уже шло к нам с востока.

На всё про всё оставалось шесть недель.

Глава 8 Паулина

Есть распространённое заблуждение насчёт того, что делает мужик, когда у него вдруг оказываются деньги и свобода одновременно.

Считается, что он идёт по бабам.

Ерунда. По бабам идёт мальчик, у которого впервые завелись деньги, и делает он это не от свободы, а от неуверенности — ему надо кому-то предъявить, что он теперь чего-то стоит.

Мужик, у которого всё есть и которому только что бахнуло в лобешник, идёт зарабатывать деньги.

Не потому, что мало. Мне не мало, мне давно достаточно,. А потому, что это единственное занятие, которое у меня получается всегда, при любой погоде и в любом состоянии души. Женщина может уйти. Друг может отвести глаза. Страна может закрыться. Рынок открывается в девять тридцать каждый будний день, и ему абсолютно наплевать, что у тебя дома.

В этом его красота. Он не жалеет и не утешает. Он просто есть.

И вот тут судьба сыграла со мной шутку. Приятную, надо сказать, во всех отношениях.

Утро было пустое.

Девчонки умотали к подружкам, Ивана увезли в садик, Алиса уехала на работу, оставив на столе тарелку и три сообщения о том, что тарелку надо съесть.

Я сел за стол, открыл ноутбук и полез в терминал.

Бумага шла хорошо.

Слишком хорошо, если по-честному. Я поставил на неё полмиллиона неделю назад, и она уже дала мне больше, чем я обещал Андрею на 15 января, акция дала за 4 дня 20 процентов и так как я купил колл опцион на рост с ценой далекой от реальной то и вырос он уже в два раза . Разумный человек в такой ситуации фиксирует часть и идёт пить кофе.

Я решил долить ещё четверть миллиона.

Объясню, почему это не жадность. Я знал только направление — не даты. Знал, куда она дойдёт но день когда начнёт разворачиваться нет. Это риск и дает топливо забыть невзгоды

Вот с этой мыслью я и нажал вход в личный кабинет.

Кабинет мне не открылся.

Ноутбук у меня московский. Всё, что я делаю, идёт через Москву. Всегда шло, ни разу за годы не подвело.

буку это в то утро категорически не понравилось.

Человек в Нью-Йорке, а адрес — Москва. Система увидела несовпадение, и дальше всё пошло по классике: подтвердите вход, введите код, код не пришёл, повторите попытку, попытка неуспешна, попыток осталось две.

Я, как и все, сначала попробовал решить проблему грубой силой. То есть ввёл всё то же самое ещё раз, только медленнее и злее.

Кабинет временно заблокировался.

На экране появилась вежливая надпись о том, что доступ временно приостановлен в целях моей же безопасности, и предложение обратиться в службу поддержки.

Про заботу о моей безопасности я прочитал дважды.

Знаете, что меня в этом бесит больше всего? Не то, что заблокировали. Заблокировали правильно,

Бесит формулировка. «В целях вашей безопасности» — это когда тебе наступают на горло и объясняют, что делают это ради твоего же здоровья.

Я посмотрел на часы.

В Москве было около шести вечера. Служба поддержки в шесть вечера — это лотерея, а мои люди, которые решают такое за десять минут, к шести обычно уже не за столом.

Я позвонил всё равно.

Мне ответил вежливый молодой человек и сказал ровно то, что и должен был сказать. Заявка принята. Разблокировка — через час.Но посоветовал зайти с местного компьютера .

— А по другому?

— К сожалению, регламент.

Регламент.

А бумага росла прямо сейчас, у меня на глазах, зелёными цифрами, каждая из которых стоила денег. За то время, пока мне объясняли про регламент, она прибавила ещё полпроцента.

Я закрыл ноутбук и минуту сидел, глядя в стену.

И я не могу купить акцию, потому что у меня не тот адрес.Походив по по дому я нашел ноутбук Алисы .Там стоял пароль .

Я набрал Андрея.

Гудок, второй, и вместо зятя ответил женский голос.

— Приёмная. Доброе утро.

Паулина.

Андрей, значит, на совещании и перевёл линию на ресепшен. Логично. Так делают все, кто ценит своё время.

— Доброе утро. Это Игорь Пахомов.

— Мистер Пахомов. — Голос у неё чуть изменился. Совсем чуть-чуть, но я услышал. — Он на встрече до двенадцати. Что-то передать?

И вот тут я сделал то, чего вообще-то не делаю. Я пожаловался.

Не знаю, что на меня нашло. Наверное, пустая квартира, тарелка на столе и заблокированный кабинет — три вещи, от которых мужик за пятьдесят звереет одновременно.

Я коротко объяснил ситуацию. Про московский адрес, про несовпадение, про попытки, про службу поддержки, которая разблокирует к концу следующего рабочего дня.

Она слушала молча. Потом сказала:

— Проблема в устройстве, а не в вас.

— В смысле?

— Ваш ноутбук ходит через Москву. Значит, надо зайти не с него.

Я объяснил, что с телефона у меня тоже Москва, потому что телефон настраивали те же люди.

Пауза.

— Мистер Пахомов, — сказала Паулина, — если вам это правда срочно, приезжайте. Дам вам свой ноутбук.

Она не была обязана.

Вот это я хочу отдельно подчеркнуть, потому что дальше в этой истории будет всякое, и я не хочу, чтобы кто-то думал, будто девочка чего-то от меня хотела.

Она не была обязана вообще ничем.

Пустить в офис постороннего, посадить его в переговорную и дать ему свой личный ноутбук — за такое в приличных конторах не хвалят. Тесть одного из партнёров в этой конструкции никто и звать никак. Формально я даже не клиент.

Она предложила это сама, за тридцать секунд, потому что услышала в трубке взрослого мужика, у которого горит, и решила, что может помочь.

Есть такая порода людей. Их немного. Они не считают, что им за это будет, они просто видят, что человеку надо.

Я за свою жизнь научился отличать их с первой минуты. Обычно они и оказываются самыми ценными.

Через сорок минут я стоял в том самом лобби.

Тот же полированный камень, тот же рассеянный свет, та же панорама на сырой январский город.

Паулина вышла из-за своей базальтовой глыбы и повела меня по коридору. Шли молча. Мимо стеклянных кабинетов, где сидели молодые люди в рубашках и смотрели в мониторы с одинаковым выражением лица, будто их всех делали на одном станке.

Она открыла маленькую переговорную с матовым стеклом, посадила меня и поставила передо мной ноутбук.

Личный. Потёртый, с наклейкой на крышке. Заставка — она сама и женщина постарше, очень на неё похожая, обе смеются, снято на улице.

— Двадцать минут вам хватит?

— Хватит десяти.

Хватило семи.

Я зашёл с её машины, система увидела нью-йоркский адрес и успокоилась. Кабинет открылся. Я снял блокировку, поменял настройки, довёл позицию до тех самых семисот пятидесяти тысяч и вышел.

Всё. Семь минут.

Семь минут и четверть миллиона долларов — на чужом потёртом ноутбуке с наклейкой, в переговорной размером с кладовку, стоя, потому что стул я даже не выдвинул.

Я всю жизнь делал самые крупные свои деньги в таких вот случайных местах. Восемьдесят седьмой — проводной телефон в чужой квартире во Франкфурте. Девяносто восьмой — кухня на Малой Бронной или мой дом. И вот теперь Манхэттен, переговорная, ноутбук девушки с ресепшена.

А в красивых кабинетах с видом на реку я обычно только теряю.

Потом я закрыл сессию, вычистил за собой всё, что мог вычистить, и на всякий случай ещё раз проверил, не осталось ли чего в памяти. Не потому, что не доверяю, — а потому, что взрослый человек не оставляет своих следов на чужом устройстве.

Она стояла у двери, скрестив руки.

— Получилось?

— Получилось.

— Много?

Я посмотрел на неё.

Никто и никогда не спрашивал меня «много?» вот так — прямо, весело, без придыхания и без жадности. Как спрашивают у соседа, хорошо ли клюёт.

— Прилично, — сказал я.

— Значит, вы мне должны.

Вот тут я и сделал то, чего не делал двадцать два года.

Я пригласил женщину на ужин.

Знаете, что странно? Я не почувствовал ни малейшего внутреннего сопротивления. Ни голоса совести, ни тени сомнения, ни того знакомого холодка, который у женатого мужика обычно включается раньше головы.

Ничего.

Двадцать два года этот механизм работал безотказно, а тут просто не сработал. Как перегоревшая лампочка: щёлкаешь выключателем, и ничего.

Позавчера мне доложили про «Мустанг» и ночь. Наверное, дело в этом. А может, дело в том, что человеку иногда нужно всего лишь, чтобы его спросили «много?» — и он ответил «прилично».

— Паулина. Вы бы не могли пойти со мной поужинать?

Она посмотрела на меня секунды три.

За эти три секунды я успел пожалеть, посчитать, во что мне это встанет в отношениях с дочерью, и решить, что я как-нибудь переживу.

— Хорошо, — сказала она.

и все.

Ужинали мы в восемь, в маленьком месте в Вест-Виллидж, которое я нашёл сам, без консультаций с зятем, и — надо же — попал.

Никаких белых скатертей. Никакой пены на тарелке. Дерево, свечи, шумно, тесно, вино разливают сами.

Она пришла не в офисном.

Тёмно-зелёное платье, никаких украшений, кроме тонкой цепочки, и волосы, которые в офисе всегда были собраны в тугой узел, а тут оказались распущены.

Я встал, когда она вошла. Не из вежливости, а потому что не встать не получилось.

Ей двадцатьпять. Родилась в Бруклине, мать приехала с Гаити в восемьдесят восьмом и всю жизнь работала в двух местах сразу. Днём Паулина сидит на ресепшене крупного фонда, а три вечера в неделю учится — второй год юридического, вечернее отделение, и осталось ещё три.

Ресепшен ей нужен не ради зарплаты. Ради того, чтобы каждый день видеть, как эти люди разговаривают, как одеваются, как держат паузу. Она сказала об этом спокойно, без всякого стеснения, будто объясняла схему сделки.

— Через пять лет я буду сидеть не за той стойкой, — сказала она. — А за столом.

— Верю, — сказал я. И не соврал.

Мы просидели три с половиной часа.

Я не рассказывал ей ни про рынки, ни про восемьдесят седьмой год, ни про то, что будет в марте. Я вообще, кажется, впервые за много лет разговаривал с человеком, которому от меня ничего не нужно и который ничего от меня не ждёт.

Она смеялась над моим английским. Я смеялся над её представлениями о России, где, по её сведениям, зимой тридцать градусов и все ходят в шубах. Я честно сказал, что в Москве бывает ноль, слякоть и восемь месяцев серого неба, а шубу я в последний раз видел на теще.

Она спросила, женат ли я.

Я сказал: да.

Она кивнула и не стала уточнять. И вот за это я, кажется, окончательно попал.

Женщины обычно уточняют. Не из корысти — просто им надо понимать конструкцию, в которую они входят. Это нормально, я никогда не считал это недостатком.

А она не стала. Не потому, что ей всё равно, — по лицу было видно, что не всё равно. Просто она решила, что это моё дело и мне с этим жить.

Взрослая. В двадцать пять лет

Ещё она сказала одну вещь, которую я потом долго прокручивал.

Я спросил, не тяжело ли ей — днём ресепшен, вечером учёба, и так третий год.

— Тяжело, — сказала она. — Но моя мать тридцать лет мыла полы в двух местах и ни разу об этом не говорила. Так что мне грех.

Сказала спокойно, без надрыва и без гордости. Как факт.

Я в тот момент подумал про своих девчонок, у которых в семнадцать лет есть всё, и про Катю, у которой к сорока пяти есть всё, и про то, что я, кажется, всю жизнь путал заботу с обезболивающим.

Но вслух ничего не сказал. Не тот место и не то время.

В половине двенадцатого я поймал ей такси.

Открыл дверь, и она уже наклонилась садиться, когда я поймал её руку и поцеловал.

Не ладонь. Тыльную сторону, чуть выше костяшек, как учили в другой жизни и в другой стране.

Она замерла.

Потом выпрямилась, посмотрела на меня очень внимательно — тем самым взглядом, которым в первый день с порога считывала мой костюм, — и села в машину, ничего не сказав.

Такси уехало.

Я шёл до отеля такси сорок минут и всю дорогу вёл сам с собой один и тот же разговор.

Первый голос говорил: тебе пятьдесят один, ей двадцать пять, ты женат, она работает у твоего зятя, и всё это закончится плохо.

Второй голос сказал: заткнись.

И так по кругу.

Утром она написала первой.

Написала коротко: спасибо за вечер, и, если у меня нет планов на сегодня, она знает место, где кормят лучше.

Я прочитал это трижды.

Мужики, которые говорят, что им уже ничего такого не надо, — врут. Я лежал в комнате с телефоном в руке и ловил себя на том, что у меня, извините, сердце стучит, как в семнадцать лет.

.

Ужин был короткий. Мы оба это понимали ещё до того, как сели за стол.

Она рассказывала что-то про свой курс, я слушал через слово. Один раз она замолчала на середине фразы, посмотрела на меня и сказала:

— Вы ведь меня не слушаете.

— Нет.

— Хорошо, — сказала она. — А то я уже начала стараться.

Отель был в трёх кварталах.

Я не буду описывать подробности. Не потому, что аморально, а потому, что подробности всегда всё портят: они превращают то, что было, в то, что можно пересказать.

Скажу только про то, что помню.

Помню, как в лифте она молчала и смотрела в пол, а на седьмом этаже подняла глаза, и в них не было ни капли неловкости.

Помню, как она вынимала шпильки из волос, одну за другой, а я стоял и смотрел, и мне было ровно семнадцать.

Помню тёплый свет от лампы у кровати, единственный, который мы оставили, и то, как в этом свете её кожа была цвета крепкого чая с молоком, а моя рядом — бледная,.

Помню запах — что-то цитрусовое, лёгкое, ничего похожего на те тяжёлые духи, которыми обычно закрываются женщины её возраста.

Помню, как она смеялась мне в шею.

И помню, что ни разу за всю ночь не подумал ни о Москве, ни о марте, ни о бумаге, которая на другом конце города росла в моём терминале.

Это, наверное, и было главным. За тридцать пять лет я впервые провёл несколько часов, в течение которых я не считал.

Тридцать пять лет я живу с включённым калькулятором в голове. Он не выключается никогда. Он работает, когда я ем, когда я разговариваю с дочерью, когда я сплю. Он считал даже за столом у Алисы, посреди самого тёплого вечера в моей жизни: восемь недель, восемь недель, восемь недель.

А в ту ночь он замолчал.

Я не знаю, как она это сделала. Подозреваю, что никак — просто оказалась человеком, рядом с которым мне не надо было ничего просчитывать наперёд, потому что наперёд у нас с ней ничего и не было.

Под утро она заснула поперёк кровати, отобрав у меня всё одеяло.

Спала она как ребёнок: без единого движения, лицом в подушку, вытянув одну руку в сторону. Я укрыл её тем, что осталось, и укрываться самому было уже нечем.

Я лежал, смотрел в потолок и думал одну простую вещь.

Я вышел из дома, чтобы долить четверть миллиона в бумагу космического туризма.

Я эту четверть миллиона долил. Семь минут работы, идеальный вход, чистая арифметика. К марту она вернётся мне десятикратно, и я это знал уже тогда.

А вернулся я с чем-то, чего в моей расписанной по дням жизни не было ни в одном сценарии.

Я, между прочим, помню всё, что случится до две тысячи сорок шестого года. Всё. Курсы, кризисы, войны, выборы, чьи-то смерти, чьи-то состояния.

И вот этой женщины в моей памяти нет.

В той жизни я никогда не терял доступ к кабинету, потому что в той жизни в январе двадцатого сидел в Израиле и не имел никаких причин лететь в Нью-Йорк. Значит, я не звонил Андрею. Значит, трубку не брала Паулина.

Впервые за тридцать пять лет со мной случилось то, чего я не помнил заранее.

И, честно говоря, это напугало меня сильнее, чем всё остальное.

Вот и вся мораль, если она тут вообще нужна.

Мужик, у которого появились деньги и свобода, идёт зарабатывать деньги — потому что это единственное, что он умеет делать в любом состоянии души.

А жизнь смотрит на это, усмехается и подсовывает ему то, чего он не планировал.

Причём именно тогда, когда он в кои-то веки занят делом.

Глава 9 начало

Вечером я собрался на свидание с Поулиной.

Собрался буднично: посмотрел на часы, сказал, что поеду, начал искать пальто. У меня был номер в двадцати минутах, и я назначил сразу там.

— Пап.

Алиса стояла в дверях гостиной, обхватив себя руками под животом.

— Останься.

— Лисёнок, я...

— Пап. Останься.

А сказала она это так, как говорила в шесть лет.

Тем самым голосом. Я его двадцать четыре года не слышал и, оказывается, помнил каждую интонацию.

Я снял пальто.

отправил смс Паулине с извинениями

Так я и остался.

Иван возился на ковре. У него там шло сложное строительство: из подушек с дивана он выложил периметр, внутрь свозил на грузовике всё, что попадалось под руку, и время от времени докладывал мне о ходе работ на языке, которым владел только он.

Грузовик, кстати, ездил ровно. Я утром посадил колесо на место.

Девчонки сидели у себя. Оттуда доносилась музыка и раз в десять минут дикий хохот на два голоса. Один раз Настя вылетела на кухню, схватила пачку печенья, крикнула что-то и унеслась обратно. Больше мы их за вечер не видели.

Алиса устроилась на диване рядом со мной, подтянула ноги и в какой-то момент положила голову мне на плечо.

Мы поужинали.

Готовила она сама, хотя я предлагал заказать, а Андрей, судя по её словам, предлагал то же самое каждый вечер последние полгода. Она отмахивалась одинаково: мне так спокойнее.

Я смотрел, как она режет овощи с животом на шестом месяце, и молчал. Потому что если бы открыл рот, получил бы ровно то же, что получаю по телефону: «пап, я сама разберусь».

Мы поговорили про Ивана и его садик. Про то, что вторая будет девочка и имя ещё не выбрали. Про Настю с Аней, про колледж, про то, что они обе хотят на побережье, Принстон.

Она спросила про мать.

— Нормально, — сказал я.

— Пап.

— Алиса.

Она вздохнула и не стала настаивать. Второй раз за неделю. Хороший всё-таки у меня ребёнок.

Потом она включила телевизор — не глядя, фоном, как включают его люди, которым просто нужно, чтобы в комнате был звук.

Шли новости.

Двадцать пятое января. Международные сообщения.

Рейтер. Китай. В Китае продолжает распространяться новый коронавирус, впервые обнаруженный в Ухане. Число заражённых достигло тысячи двухсот восьмидесяти семи человек, умер сорок один пациент. Ухань фактически закрыт, ограничения введены и в других городах провинции Хубэй. Власти отменяют празднования китайского Нового года. Экономисты опасаются удара по туризму, торговле и транспорту. Накануне китайские акции резко упали: индекс CSI 300 потерял более трёх процентов.

Всемирная организация здравоохранения. Женева. ВОЗ заявляет, что ситуация серьёзная, однако пока не объявляет международную чрезвычайную ситуацию. По оценкам экспертов, вирус способен передаваться от человека к человеку. В организации подчёркивают: происходящее является чрезвычайной ситуацией для Китая, но пока не стало глобальной. Странам рекомендуют готовиться к выявлению и изоляции новых заболевших.

Евроньюс. Франция. Французские власти подтвердили первые случаи в Европе. Три человека госпитализированы — двое в Париже и один в Бордо. Все заболевшие связаны с поездками в Китай. Министр здравоохранения предупреждает, что появление новых случаев в Европе вполне возможно.

Си-ди-си. Соединённые Штаты. Американский центр по контролю заболеваний подтвердил второй случай в США. Заболевшая — женщина из штата Иллинойс, недавно вернувшаяся из Уханя. Первый случай ранее обнаружен в штате Вашингтон. Непосредственный риск для большинства американцев пока считается низким.

Рейтер. Уолл-стрит. Американский рынок в пятницу закончил день падением. S&P 500 потерял около девяти десятых процента, это самое сильное дневное снижение более чем за три месяца. Особенно нервно инвесторы реагировали на акции авиакомпаний, гостиниц и туристических компаний. Всего неделю назад рынок почти не обращал внимания на сообщения из Уханя.

На экране показали пустой вокзал.

Огромный зал, рассчитанный на десятки тысяч человек, и в нём — четверо в масках и один полицейский. Потом показали улицу с шестью полосами, по которым не ехало ничего.

Алиса сказала:

— Жуть какая.

И потянулась за телефоном.

Вот и вся реакция. «Жуть какая» — и обратно в телефон. Через минуту она уже смеялась над чем-то в экране.

Я на неё не в обиде. Я сам был бы точно таким же. Между кадрами из Уханя шли отчёты компаний, прогноз погоды, спорт и реклама автомобиля. Всё это лежало в одном ряду, одинаковой важности, и мозг нормального человека раскладывал по полкам ровно так, как ему показывали.

Иван на ковре что-то уронил и объявил об этом на весь дом.

Я сидел с дочерью на плече и был единственным человеком в этой квартире — да, пожалуй, и в этом квартале, — кто понимал, что мы только что посмотрели.

Тысяча двести восемьдесят семь человек. К концу года будет восемьдесят с лишним миллионов.

Люди в масках на вокзале — это не Китай. Это мы, все, через восемь недель, только у нас ещё не будет масок, потому что их не окажется в продаже.

«Пока не глобальная чрезвычайная ситуация» — её объявят через пять дней. Пандемию — через полтора месяца.

«Непосредственный риск для большинства американцев считается низким» — вот это я запомнил особенно хорошо. Эту фразу потом будут крутить в нарезках весь следующий год.

И знаете, что самое поганое?

Они не врали.

Ни в ВОЗ, ни в этом их центре по контролю никто в тот вечер не врал. На двадцать пятое января риск для американцев действительно был низким. Два случая на триста тридцать миллионов человек — это не риск, это статистическая погрешность. Каждое слово, которое они произнесли, было правдой на момент произнесения.

В этом и заключается ловушка, в которую попадает человечество примерно раз в столетие.

Правда, сказанная вовремя, устаревает быстрее, чем её успевают повторить. Ты слушаешь абсолютно честного специалиста, он говорит абсолютно честные вещи, и через три недели всё это оказывается смертельным заблуждением. Причём никто не виноват. Просто данные обновились.

. Я не умнее их. Я просто читал последнюю страницу.

Я ничего не сказал.

Я сидел, смотрел на пустой вокзал и гладил дочь по волосам — как в девяносто четвёртом, когда она засыпала только так и никак иначе.

—

Андрей пришёл около девяти.

Хмурый.

Не злой, не раздражённый — именно хмурый, как человек, который весь день таскает с собой что-то тяжёлое и не может это поставить.

Разделся, зашёл в гостиную, поцеловал Алису в макушку, поднял Ивана и подержал его секунд десять — ровно столько, сколько нужно ребёнку, чтобы потом отпустили.

Мне кивнул.

Просто кивнул. Без «здравствуй, Игорь», без разговоров.

Постоял, посмотрел на экран, где как раз давали Уолл-стрит и красные цифры по авиакомпаниям.

Потом сказал:

— Игорь. Зайдёшь ко мне?

Кабинет у него маленький.

Стол, два стула, шкаф, две монитора и полка с распечатками, потому что он из тех, кто до сих пор читает отчёты на бумаге. У человека, ворочающего миллиардами, кабинет размером с мою гардеробную. Мне это в нём всегда нравилось.

Он закрыл дверь. Сел не за стол, а на второй стул, рядом.

Помолчал.

— Спасибо, — сказал он.

Я не переспросил. Я знал, за что.

— Я в понедельник должен был удваивать. И по круизам, и по авиаперевозке. Всё было готово, расчёты, объём, лимиты. Я не удвоил только потому, что ты позвонил и попросил потерпеть.

Он потёр лицо ладонями.

— Круизы за неделю ушли вниз на восемь процентов. Авиалинии — на шесть с половиной. Отели около пяти. И это, — он посмотрел на меня, — при том, что ничего ещё не случилось. В Америке два больных. Два, Игорь. Женщина из Иллинойса и мужчина из Вашингтона.

— Это не восемь процентов, — сказал я. — Это первый чих.

— Я понимаю.

— Нет, — сказал я. — Ты пока не понимаешь. Ты пока удивляешься.

Он достал телефон и открыл терминал.

— Ладно. Теперь второе. Ты сколько на ней сделал?

— На чём?

— Не издевайся.

Я взял свой телефон, открыл кабинет— и повернул экраном к нему.

Он смотрел молча.

Пятнадцатого января я зашёл на пятьсот тысяч. Бумага тогда стоила без малого четырнадцать долларов.

Двадцать первого добавил ещё двести пятьдесят. Бумага была пятнадцать шестьдесят четыре.

Вчера, двадцать четвёртого, она закрылась на девятнадцати двенадцати.

Сама акция за девять дней прибавила тридцать семь процентов. У меня были не акции. У меня были коллы.Покупка фикции что акция будет расти к той цене которую я купил

Семьсот пятьдесят тысяч превратились в два миллиона двести.

Миллион четыреста пятьдесят чистыми. За девять дней. На бумаге, которую весь рынок продаёт в короткую и над которой смеются в каждом инвестиционном письме.

Андрей смотрел на экран долго.

— Джон-младший в шорте, — сказал он наконец.

— Молодец.

— Он в шорте с ноября. И он не закрылся.

— Ну … это проблема всех кто достиг успеха благодаря уму и дисциплины. Трудно согласится что правила не работают .

— Это знания оттуда?...

— Да. — Я убрал телефон. — Я этот знаю и встал за компанию, у которой в ближайший месяц будет всё, что нужно для роста: истории, новости и толпа мелких покупателей, которых он в упор не видит. То, что он на другой стороне, — его выбор,скоро таких будут миллионы. Выиграют те кто поставил тупо стопы .

Дальше он молчал минуты две.

Я не торопил. Я знал, что сейчас будет, и знал, что это будет неудобно.

— Игорь, — сказал он. — Я не могу.

— Чего не можешь?

— Сделать то, что ты предложил. Выйти в кэш, встать в шорт и улететь.

Он поднял на меня глаза, и в них не было ни капли той снисходительности, с которой он смотрел на меня неделю назад в ресторане.

— Точнее, я могу. Технически — могу. Свои тридцать миллионов я выну за два дня, и никто мне слова не скажет.

— Так вынь.

— А фонд?

Вот оно.

— Игорь, я партнёр. Там не мои деньги. Там деньги клиентов. Там пенсионные, там университетский эндаумент, там семьи, которые сидят у нас по пятнадцать лет. Там вдова одного из основателей, которой семьдесят восемь.

Он говорил ровно, без всякого надрыва. Просто перечислял.

— Я знаю их по именам, Игорь. Не всех, но многих. Один из них в прошлом году прилетал ко мне лично, чтобы спросить, не пора ли перекладываться, потому что ему шестьдесят девять и он больше не хочет рисковать. Я сказал: рано. Я сказал ему «рано», понимаешь?

— Понимаю.

— И ты предлагаешь мне взять свои деньги, выйти, улететь в Москву и сидеть за забором, пока всё это горит. Зная. Заранее.

Я молчал.

— Я так не могу, — сказал Андрей. — Не потому, что я хороший. Я не хороший, я за прошлый год заработал больше, чем мой отец за всю жизнь, и сплю прекрасно. Просто с этим конкретным я потом жить не буду.

Он помолчал.

— Это как знать, что отель сгорит, и вынести из него свой чемодан.

Знаете, что я почувствовал?

Не раздражение. Не досаду на то, что мой план поехал.

Уважение.

Я сидел напротив тридцати шестилетнего мужика, у которого только что рассыпалась картина мира, который две недели не спит, у которого беременная жена и трёхлетний сын, — и он говорил мне про вдову семидесяти восьми лет, которую в глаза видел, может, дважды.

Я в его возрасте так не думал. Я в его возрасте думал про своих и только про своих, и мне казалось, что это и есть взрослость.

А ещё я вспомнил тот дневной спектакль.

Городок на краю земли, куда посадили тридцать восемь бортов. Семь тысяч чужих людей. И местные, которые открыли двери, потому что иначе не умели.

Я тогда сидел в темноте и честно спрашивал себя, стал бы я открывать ворота чужим.

И вот через два дня мой собственный зять спрашивал меня о том же самом. Только другими словами.

—

— Что ты хочешь? — спросил я.

— Поговори с ними.

— С кем?

— С Джоном. — Он помолчал. — С обоими.

Я усмехнулся.

— Андрей. Джону-старшему семьдесят четыре года. Он меня знает тридцать три года и до сих пор не понимает, кто я такой. А Джон-младший считает меня выжившим из ума русским, который случайно угадал в восемьдесят седьмом.

— Он так не считает.

— Считает. Просто вслух не говорит, потому что помнит, кому его папаша обязан.

— Игорь.

Он наклонился вперёд,.

— Ты убедил меня. Меня, а я тебе никто, я просто женат на твоей дочери, и у меня были все основания послать тебя с этой историей. Ты меня убедил за один вечер и одно пари.

— Тебя я убедил цифрами.

— Значит, и их убедишь цифрами.

Он не понимал одной вещи.

Его я не убеждал. Его я поймал. Пари, точная бумага, точная дата, точная цифра — и семь минут работы, которые он сам увидел на экране.

С Джоном-старшим это не пройдёт. Не потому, что он глупее. Потому что он видел меня в восемьдесят седьмом. Он единственный человек на земле, кроме моей жены, кому я рассказал правду, — и он в неё поверил ровно настолько, чтобы разбогатеть, и ни граммом больше. Тридцать три года он живёт с этим и ни разу не задал мне ни одного вопроса. Потому что боится ответа.

А Джон-младший — совсем другая история. Он унаследовал долю, кресло и отцовскую легенду, но не отцовский страх. И сейчас он в шорте по бумаге, на которой я за девять дней сделал миллион четыреста.

Прийти к человеку, и объяснять ему, что мир кончится, Потому что в китае болеют — прекрасная переговорная позиция. Просто отличная.

Я сидел, смотрел в стену над плечом зятя и в этот момент начал считать.

Не эмоции. Механику.

Что мне нужно, чтобы совет директоров крупного фонда за несколько недель развернул позиции на сто восемьдесят градусов, не зная настоящей причины? Какими словами это должно быть сказано, чтобы никто не спросил «откуда»? Кто в этой конторе кому обязан, кто кого боится, у кого какой процент и кто первым сломается, если начнёт терять?

И главное — что должен получить каждый из них, чтобы сказать «да» не потому, что поверил мне, а потому, что ему выгодно.

К концу второй минуты план у меня был.

Простой, некрасивый и совершенно рабочий.

— Хорошо, — сказал я. — Я с ними поговорю.

Андрей выдохнул так, будто с него сняли мешок с плеч.

— Спасибо. Я тебе...

— Не благодари, — сказал я. — Рано.

— Что ты им скажешь?

— Ничего из того, что сказал тебе.

Он открыл рот, потом закрыл.

— То есть?

— То есть, Андрей, если я приду к семидесятичетырёхлетнему американцу и его сыну и начну рассказывать про то, что я прожил эту жизнь дважды, вас всех троих через месяц не будет в этой конторе. Меня — за сумасшествие, тебя — за то, что ты меня привёл, а Джона-старшего — за то, что он тридцать три года это скрывал.

— Тогда что?

Я встал и застегнул пиджак.

— Организуй встречу. На следующей неделе, лучше в начале. Только Джон старший, по отдельности. Если Джон старший поверит доводам тогда будет встреча с младшим Не в переговорной — где-нибудь, где нет часов на стене. И передай, что я приду не с идеей, а с предложением.

— С каким?

— С хорошим, — сказал я. — Спокойной ночи.

Он остался в кабинете.

Я вышел в гостиную. Телевизор всё ещё работал, показывали спорт. Алиса спала на диване, подложив под щёку ладонь, и мультик Ивана шёл в углу без звука.

Я забрал у Ивана грузовик, отнёс внука в кровать, вернулся, разбудил дочь и отправил её спать.

Она пошла, не открывая глаз, держась за мою руку, и у двери спальни пробормотала что-то вроде «спокойной ночи, пап».

Из комнаты девчонок всё ещё доносился музыка. Полночь. Завтра воскресенье, пусть сидят.

Я выключил телевизор и постоял в темноте.

За неделю я перевёл на свою сторону одного человека.

Впереди было двое американцев, чьи деньги придётся уговаривать вместе с ними самими. Совет директоров. Комитет по рискам. Юристы, которые не подпишут ничего, что нельзя объяснить на бумаге. И пятьсот или сколько их там клиентов, каждый из которых имеет право спросить, на каком основании фонд разворачивается против всего рынка в момент, когда рынок стоит у исторического максимума.

И шесть недель.

Строго говоря, даже меньше. К девятнадцатому февраля всё должно быть уже сделано, потому что после девятнадцатого объяснять что-либо станет поздно: рынок начнёт объяснять сам, и очень доходчиво.

Три с половиной недели.

План был готов. Плохой, некрасивый, построенный не на правде, а на человеческих слабостях — на страхе одного, на тщеславии второго и на долге, который тридцать три года никто не отдавал.

Обсуждать его я ни с кем не собирался.

Есть вещи, которые не проговаривают вслух даже дома.

Особенно дома.

Я посмотрел на телефон там была смс о Паулины

Если ты все же выберешься я у тебя в номере и сердечки

Я оглянулся, Ну а почему нет

Глава 10 встреча

Я лежал на кровати и молча гипнотизировал экран телефона.

Сначала висело пара пропущенных, а следом — длинная, путаная эсэмэска от Кати. Она умоляла меня остановить сделку, не продавать загородный дом, вернуть задаток покупателям и попросить их «не торопить события». И с какой-то детской, наивной упёртостью пыталась убедить меня, что так будет только лучше для девчонок — мол, у них останется возможность жить и у себя дома, и у меня.

Пятикомнатной квартиры на Малой Бронной ей, видимо, для жизни уже мало. Эх, Катя... Как же быстро ты научилась мыслить такими категориями.

Про то, что существуют уже подписанные предварительные контракты, жёсткие сроки закрытия сделки и драконовские штрафные санкции за разрыв договора, она, разумеется, даже не слышала. Да и зачем ей об этом думать? Все эти юридические тонкости — для нас, сухих и бессердечных бизнесменов. А для неё мир устроен гораздо комфортнее: нужно просто тихо жить в привычном, с любовью обустроенном гнездышке, ездить на свидания к своему Владику, а со временем перетащить его в мой дом. Сделать из него комнатного пуделя или задабривать, показывая интерьеры: «Смотри, что ты получишь, если останешься со мной».

Я мысленно ухмыльнулся. Наверное, с моей стороны это звучало грубо и подло, но факты вещь упрямая — просто встретились два законченных потребителя. Этот её Владик тоже ведь оказался далеко не простачком. Судя по его ценнику, он не из разряда дешёвых гуру или коучей с трехдневными курсами. Не дурак, это точно. Но при этом он — моя полная противоположность: тихий, аккуратный, подчеркнуто интеллигентный, мягкий и умный. Идеальный, безопасный вариант для женщины, которая устала жить рядом с силой и захотела завести себе уступчивый, красивый аксессуар.Вот тут и опасность.НО это уже не мои проблемы.

Паулина беспокойно повернулась на кровати, и тонкие шёлковые шорты натянулись на её бёдрах.

Черт заманчиво . Но нет пусть выспится

Я бросил короткий взгляд на циферблат — шесть тридцать утра. Спортзал в отеле уже открыт, да и бассейн тоже. Бассейн здесь, конечно, одно название — но вода там чистая и ледяная. Именно то, что нужно, чтобы выбить из головы ночной хмель, утреннюю хандру и мутные мысли про рушащийся мир.

Я осторожно, едва дыша, начал выползать из-под одеяла.

— Ты куда?.. — тихо пробормотала она, мгновенно приоткрыв глаза.

Паулина всегда спала удивительно чутко. Её мать долго болела, и эта привычка не проваливаться в глубокий сон, а дежурить на грани, выхватывая из тишины любой шорох, впиталась в неё намертво. Она спала всегда вполглаза, готовая мгновенно включиться по первому звуку.

— Спи, — наклонившись, шепнул я. — Я на тренировку. Поспи ещё, время есть.

— Времени никогда нет, — сонно, но с ленивой, кошачьей грацией откликнулась она. — Его всегда с каждым днём становится только меньше... И с такими мышцами — ещё и на тренировку? Иди сюда.

Она одним движением откинула в сторону тяжёлое отельное одеяло и сладко потянулась всем телом, изогнувшись на белоснежной простыне.

Я заворожённо замер. Вся моя железобетонная утренняя дисциплина, плавание и тренажёрный зал мгновенно рассыпались в пыль. Я молча остановился посередине комнаты и начал медленно стягивать через голову футболку, глядя, как полосы от ночника ложатся на её тёплую, гладкую кожу. В конце концов, в пятьдесят один год точно знаешь: некоторые тренировки могут подождать, а вот откладывать настоящую жизнь на потом — преступление.

Рабочий день у Паулины начинался в одиннадцать и длился до семи вечера — на её позиции секретаря-референта присутствие в офисе требовалось ровно в те часы, когда кипела основная работа. Поэтому в девять утра мы уже позавтракали в ресторане гостиницы. В спортзал я после этого всё-таки вылез, но, откровенно говоря, та первая «тренировка», которую мы устроили с утра в номере, принесла мне куда больше удовлетворения, расслабления и настоящей разрядки, чем все тренажёры отеля вместе взятые.

Я сидел с чашкой черного кофе и с искренним удовольствием наблюдал за Паулиной. Она ела плотно, аккуратно и с невероятно здоровым аппетитом, сметя с тарелки абсолютно всё, что мы заказали, и даже аккуратно доев последний кусочек свежего хлеба, остававшийся в корзинке. В этом не было ни капли той жеманной ресторанной фальши, которой так любили грешить женщины из моего прежнего окружения.

— Паулина, — позвал я.

— Да, sugar daddy? — она вскинула на меня свои тёмные, лукавые глаза и слегка приподняла бровь.

— Э-э-э… Паулина. Раз уж я официально прохожу по категории «сахарный папочка», то нам просто необходимо перейти на следующий уровень. И этот уровень подразумевает…

— Стоп, Игорь, нет, — она сделала серьёзное лицо, прерывая меня на полуслове, хотя в уголках её губ всё ещё пряталась улыбка. — Не ломай то, что сейчас есть между нами. И извини, я не думала, что тебя так заденут эти терминологические нюансы. Просто назвать тебя old daddy у меня, уж извини, язык не поворачивается.

— Ладно, — улыбнулся я. — Тогда расскажи про маму.

Услышав про мать, она на мгновение тепло улыбнулась, но её миловидная мордашка тут же стала удивительно серьёзной и взрослой. Поняв, к чему я клоню, Паулина чуть прищурилась и качнула головой.

— Игорь, перестань. Я же вижу, как ты пытаешься зайти издалека и для чего подготавливаешь почву. Пожалуйста, не надо. Я с тобой не из-за этого. Мне правда здорово и легко с тобой. Деньги… да, они помогут, но они же моментально всё между нами и сломают. Превратят нечто чистое в обычную сделку с понятным прейскурантом. К тому же… ты ведь всё равно скоро уедешь.

— Я могу приезжать, — сказал я, приподняв чашку с кофе.

— Нет, извини. Это будет только связывать меня и ограничивать в поисках нормальных, полноценных отношений, — Паулина покачала головой и тихо отвернулась к окну. — И потом... ждать — это больно, Игорь. Ты уедешь к себе в Москву, мы начнём переписываться. Сперва каждый день, потом всё реже и реже. А в конце концов кто-то один просто забудет ответить на очередную эсэмэску. Поверь, если мы красиво закончим сейчас, будет лучше для нас обоих.

Я молча смотрел на неё. Она изо всех сил пыталась выдерживать этот взрослый, невозмутимый тон, но голос вздрогнул.

Жесткая, самостоятельная девочка, которая слишком рано привыкла рассчитывать только на себя и прятать слабости за бронёй здравого смысла.

Я поднял руку и подозвал официанта, попросив вызвать для нас такси к выходу.

— Извините, сэр, — вежливо отозвался тот, сверившись со своим планшетом. — Машина сможет быть только минут через двадцать, не раньше. Сейчас самый пик заказов. Вы, конечно, можете поймать кэб прямо на улице, но там снова зарядил дождь... Так что лучше переждать в тепле.

— Хорошо, — кивнул я. — Принесите тогда нам еще по чашке кофе. И для девушки — пироженое Ispahan от Ladurée Soho.

Паулина вспыхнула мгновенно, переводя на меня испуганно-возмущенный взгляд:

— Игорь, нет! Оно же жутко дорогое!

— Позаботьтесь, пожалуйста, и о том, чтобы для девушки упаковали с собой дюжину, — невозмутимо добавил я официанту.

— Игорь! — возмущённо выдохнула Паулина, едва не всплеснув руками и вспыхнув до кончиков ушей.

— Ну ты же сама только что обозвала меня «сахарным», — я пожал плечами с самой невинной миной. — Вот теперь отрабатывай за свой язык и забирай сахар. К тому же, если смотреть на вещи прагматично: чтобы быстро и безболезненно теня разлюбить и забыть, ты должна как минимум поправиться и заработать прыщи от сладкого. А так,с твоей идеальной фигурой и кожей, у нас с тобой ничего не выйдет. Мы обречены на страдания.

Паулина замерла, сдавленно глотнула воздух, готовая выдать новую порцию правильных и гордых аргументов, но моя физиономия, судя по всему, выглядела слишком уж нелепо-серьёзной. В итоге она не выдержала. Её строгое выражение лица дало трещину, и она тихо, искренне расхохоталась, закрыв лицо ладонями.

— Ты невыносим, — пробормотала она сквозь пальцы, качая головой. — Честно, просто невыносим. С тобой невозможно вести серьезный взрослый диалог.

— С пятидесятилетними дядями вообще тяжело вести взрослые диалоги, — улыбнулся я, наблюдавших, как официант удаляется выполнять заказ. — Мы слишком хорошо знаем, что половина «взрослых» правил — полная ерунда.

Через пятнадцать минут к дверям отеля подкатил жёлтый нью-йоркский кэб. Паулина забрала элегантный фирменный пакет с пирожными, обняла меня у самого выхода — крепко, уткнувшись носом в отворот моего пальто — и быстро пошла к машине, кутаясь в свой плащ от косого январского дождя.

Она даже не обернулась, сев на заднее сиденье. Молодец. Уходить тоже нужно уметь красиво.

Я стоял под козырьком гостиницы, слушая шуршание шин по мокрому асфальту Манхэттена и глядя, как красные габаритные огни её такси растворяются в сером нью-йоркском трафике. Внутри было удивительно тихо и светло. Никакой тяжести, никакой токсичной вины. Просто короткая, вспыхнувшая и угасшая искра тепла посреди чужого, ледяного города.

И почему я думаю что каждый раз наша встреча это последняя

Подписывайтесь, поддерживайте книгу лайками и комментариями — это помогает продвижению, привлекает новых читателей и позволяет истории быть дальше вместе с вами.

Паулина была права в одном: наше время уходило. Легкая пауза закончилась, чашка кофе допита, и мне пора было возвращаться к своей главной партии. Впереди меня ждал Андрей, перепуганный рынками и не подозревающий о мартовском аде, его босс

Я встряхнул головой, сбивая капли с волос,.

Достал телефон и набрал Сергея.

В Москве уже вечер

Ответил он на втором гудке.

— Привет, пропажа! Ты что там, в своей Америке насовсем решил остаться? — попенял мне Сергей.

— Да нет, — вздохнул я, поправляя воротник пальто на пронизывающем нью-йоркском ветру. — Просто Андрей... Ты же сам его отлично знаешь.

— Ещё бы не знать, — хмыкнул Серёга в трубку. — Парень упёртый, с характером. С ним наш привычный подход «я тебе сказал — ты пошёл и сделал» точно не пройдёт. Тут лобовая атака бесполезна, только всё испортишь.

— Угу, — с досадой процедил я. — Да ещё и совесть у него, понимаешь ли, проснулась. Вкладчиков он бросать не хочет, за чужие портфели переживает. Моралист хренов... Взял себе в голову, что обязан отвечать перед клиентами до последнего цента.

— Ну, зато честный. За это ты его к Алиске в своё время и подпустил, — поддел меня Сергей,

— Ладно, давай ещё раз по Ковчегу детали пройдёмся, раз уж мы на связи…-перевел разговор я

Доклад Серёга дал в сухо, по пунктам, Для меня это звучит лучше любой музыки.

Центральный дом — почти две тысячи квадратов — сдан под ключ. домохайки заступила на хозяйство и навели там свой порядок, Гостевая зона, спортзал, три изолированные комнаты для отдыха укомплектованы полностью. Три — потому что изоляция при необходимости должна быть настоящей, с отдельным входом и отдельной вентиляцией, а не «поживи пока в дальней спальне».

Сауна и закрытый бассейн, прогреты и переведены в дежурный экономичный режим.

Сухие склады и погреба забиты под потолок: консервы, крупы, мясо медикаменты. Отдельным списком — то, чего в марте не будет ни за какие деньги. Я тогда заказал столько, что кладовщик дважды переспросил, не ошибка ли в накладной.

Промышленные морозильники загружены полностью.

Одиннадцать отдельных двухкомнатных домиков — для семьи и для нужных людей — стоят в полной готовности. Каждый превращён в автономную микрокрепость с тройным резервированием по теплу: магистральный газ, электрокотлы и печи на дровах. Дрова колотые, сухие, под навесом,. Если инфраструктура выгорит дотла, домики переживут это, не заметив.

Вода — своя скважина, сто двадцать метров, с двумя насосами: рабочим и резервным.

Электричество — стационарные газовые генераторы с автоматическим вводом резерва. При обрыве внешней сети переключение занимает четыре секунды. Лампочки при этом даже не мигают.

— Игорь мы готовы к любому раскладу, — подытожил Сергей. — Хоть глухая осада, хоть полный блэкаут. Автоматика обкатана, на автономку уходим по щелчку.

— Хорошо, — сказал я. — Теперь про воду.

— Всё на месте.

Про воду — это отдельная история, и я на ней настаивал дольше всего.

Дом стоит на берегу. Дорога до Москвы одна, и я слишком хорошо знаю, что происходит с единственной дорогой в тот момент, когда она вдруг всем нужна. Поэтому у ковчега должен быть второй выход. Не запасной — второй.

Эллинг я построил вместе с домом.

Внутри стоят два катера, и вот тут, признаюсь, я получил больше удовольствия, чем от всего остального проекта.

Первый — рабочий. Алюминий, семь метров, плоское дно, водомёт под двести пятьдесят сил. Ему безразличны мель, топляк и лёд по кромке. На нём можно уйти туда, куда не пройдёт ни один нормальный корпус, и вытащить его на любой берег вдвоём.

Второй — тяжёлый. Одиннадцать метров, дизель, каюта с четырьмя спальными местами, камбуз, автономный отопитель, запас хода около шестисот километров. На нём можно неделю жить, не сходя на берег, и это доплнтеьный уход сажу девочек и на выход если в доме вспыхнет корона

Оба стоят на подзарядке, оба готовы к спуску за двадцать минут.

Топливо — своя ёмкость на пять кубов, зарытая, с ручной помпой на случай, если электричества не будет вообще.

Я знал, что два катера в эллинге со стороны выглядят как блажь и дорогие игрушки уставшего от жизни мужика. Возможно. Когда я подписывал счёт на укрепление береговой линии и постройку закрытого пирса, я и сам себе это сказал.

Но у любой настоящей крепости должно быть минимум два выхода. Иначе это не укрытие, а мышеловка с очень хорошим евроремонтом.

— Серёга, — повторил я в трубку. — Слушаю, Игорь Иванович. — Держи всё в полной готовности. Скоро начнётся. — Да без проблем, — ответил он. А потом помедлил пару секунд и спросил с лёгким недоумением: — Только... что ты с этим всем делать-то будешь, когда корона закончится?

Эх, Серёга... Знал бы ты, что пройдут годы, и некоторые события будущего заставят людей вспоминать эти маски и карантины с тихой, почти нежной ностальгией. Я вспомнил, как в своей прошлой жизни нырял с семьей в израильское бомбоубежище под вой сирен во время ночного обстрела Ираном, и точно знал: эпидемия — это далеко не самый страшный кошмар, который может свалиться на человечество.

— Серёга, старость — это просто неистребимое желание ни от кого в этой жизни не зависеть. И не мне одному, а всем нам. Тебе-то самому плохо там будет жить?

— Да не, наоборот, — в голосе сурового управляющего проскользнула непривычно тёплая нота. — Тем более Дашка вторым беременна.

— Да ладно? — я искренне улыбнулся. — Мужик, поздравляю! Кто?

— Вроде девочка.

— Как назовёте? — ухмыльнулся я.

— Понятное дело, Лена, как ещё? — расхохотался Серёга.

-Черт Серега, Алиса возможно тоже назовет Леной- проворчал я

—Ну и что Будет у нас теперь в домедве Лены бегать!-продолжал смеяться Сергей

— Ладно, на связи. Спасибо за работу, Серёга. — Не за что, Игорь Общее дело делаем.

Я прервал связь и убрал телефон в карман пальто.

Всё было готово.

Осталась самая сложная часть плана: загнать в этот ковчег мою строптивую, семейку..

Резкая триоль звонка выдернула меня из воспоминаний.

Оказывается, пока я механически набирал номер и раздавал Серёге распоряжения, где-то в глубине головы всё это время крутилась Катя.

Скажу честно, как есть.

Ревности не было.

Я ждал её. Я к ней готовился, я знал, как она работает, я видел, что она делает с мужиками моего возраста, — и приготовился давить её в себе неделями.

А она не пришла.

Двадцать два года брака, «Мустанг», ночь, аккуратный Владик с дипломом — и внутри пусто. Не больно, не горячо. Как отмороженная щека: трогаешь пальцем и понимаешь, что трогаешь, а ощущения нет.

Мне не хотелось ни звонить, ни выяснять, ни, тем более, ехать разбираться. Я даже поймал себя на том, что не могу вспомнить, как он выглядит, — хотя видел фотографии.

Раздел имущества меня тоже не трогал. Деньги, квартиры, дома — цифры в ведомости и куски бетона. Отдам сколько положено, спорить не буду, у меня на это нет ни времени, ни желания.

Не давало покоя другое.

Чего тебе не хватало?

Вот единственный вопрос, который во мне сидел, и сидел он не как обида, а как заноза в ладони: не болит, а мешает.

Двадцать два года. Ни одного дня, когда бы ты чего-то не могла себе позволить. Ни одной ночи, когда бы ты не знала, где я. Ни одного случая, чтобы я поднял на тебя руку, голос или лишил деньги.

Ты хоронила мать — я всё сделал сам, ты только стояла рядом. Ты рожала двойню в, и три недели после этого я не выходил из клиники, а бизнес шёл сам, как хотел, Ты сказала «хочу квартиру» — я купил. Ты сказала «хочу море» — я купил на море.

Чего не хватало?

Я задавал себе этот вопрос под дождём на Манхэттене минут пятнадцать и в итоге получил ответ, который мне не понравился.

Всего перечисленного.

Точнее — того, что во всём перечисленном не было ни одной вещи, которую она сделала бы сама.

Я хоронил её мать. Я строил дом. Я решал, где море. Ей оставалось только смотреть и говорить спасибо, а спасибо, если говорить его двадцать два года подряд, постепенно начинает жечь горло.

Вот и весь ответ.

Она пошла к Владику не за мужиком. Она пошла туда, где её впервые за двадцать два года о чём-то спросили.

Тоже мне, открытие. Мне для этого понадобилось полвека и один снежный барс за стеклом.

Я смахнул с экрана каплю и прижал телефон к уху.

На дисплее горело: Алиса.

— Да, дочка.

— Пап, ты где вообще? — Голос был собранный, строгий, с отчётливыми командирскими нотками. — Я по локатору смотрю: ты пятнадцать минут стоишь на одном месте перед отелем. Там ледяной ливень. Ты под навес хотя бы зашёл или опять изображаешь бессмертного?

Я усмехнулся.

Минуту назад я стоял и ковырялся в двадцати двух годах собственной жизни, а теперь мне в ухо цепко и деловито стучало настоящее.

— Зашёл, командир, — сказал я, делая шаг под сухую арку. — Не ворчи. Дышал воздухом и думал.

— Поменьше думай на холоде.

Тон у неё смягчился.

— Пап, Андрей освободится раньше. Просил, чтобы ты приехал к нему в офис.

Я помолчал секунду.

— А сам он попросить не мог?

— Пап.

— Я просто уточняю. У человека есть телефон. Телефон у него в руке восемнадцать часов в сутки.

— Пап.

— Всё, понял. Еду.

Она положила трубку раньше, чем я успел добавить что-нибудь ещё язвительное.

Я застегнул воротник и вышел из-под арки в дождь.

Такси в это время ловится плохо. Стоишь, поднимаешь руку, мимо проезжают занятые, и злишься уже не на жену и не на зятя, а на весь этот город сразу.

Интересно а Поулина готовить умеет ?- что за мысли

Такси я поймал через семь минут, промокнув окончательно.

К подъезду мы подъехали в двенадцать. Я вышел, отряхнулся, и пошёл к дверям, на ходу приводя себя в состояние человека, который приехал разговаривать,.

Андрей ждал меня внизу.

Это было первое, что я отметил. Он не сидел в кабинете, не прислал секретаря, не написал «поднимайся, шестнадцатый». Он спустился и стоял в лобби у лифтов.

И выглядел он совсем не так, как вчера.

Хмурый, тяжёлый, придавленный мужик, который весь вечер таскал в голове что-то неподъёмное, куда-то делся. Передо мной стоял собранный человек в идеально сидящей тройке, гладко выбритый, с прямой спиной и абсолютно пустым лицом.

Так выглядит мужик, который принял решение и больше его не пересматривает.

— Игорь. — Он коротко пожал мне руку. — Ты промок.

— Я заметил.

— Пойдём.

—

Паулина сидела на своём месте.

Прямая спина, собранные волосы, блузка застёгнута под горло. Та самая девушка из первого дня, к которой невозможно придраться и о которой невозможно ничего сказать.

Я шёл мимо стойки в полушаге за Андреем.

И, проходя, подмигнул.

Но Поулина продолжала печатать.

Только левая бровь у неё поднялась на миллиметр и тут же вернулась на место.

Всё. Больше ничего не было.

Умеет держать себя.

Странная вещь, о которой я, наверное, не должен думать но мне нравится её видеть..

Не «хочется» — с этим как раз всё просто и понятно, и в этом нет ничего нового.Новые отношения. А именно нравится сам факт: я вхожу в помещение, там за стойкой сидит эта девочка, становится спокойно.Как лекарство от боли. Нет ,его болит, есть- облегчение.

Я это отметил спокойно. Не стал ни отмахиваться, ни разбираться. Просто зафиксировал: есть такой факт, вот он.

Потом разберусь.

Хотя, если по-честному, разбираются с такими фактами обычно уже задним числом и, как правило, с чужой помощью.

Мы прошли коридор насквозь, мимо стеклянных кабинетов, мимо кухни, мимо переговорных с номерами на дверях.

В самом конце Андрей открыл дверь без таблички.

Кабинет был стильный. По-настоящему, без дураков.

Тёмное дерево на стенах — не панели под дерево, а дерево. Ковёр глубокого зелёного цвета, гасящий шаги полностью. Три кожаных кресла и низкий стол между ними. Небольшой диван у стены. Буфет , за стеклом — стаканы толстого хрусталя и два графина.

И окно во всю стену.

Отсюда была видна река и мост, и низкое январское небо, придавившее город так, что верхушек нескольких башен просто не существовало — они уходили в серое и там кончались.

Дождь шёл ровно, без ветра, и по стеклу текло сплошным полотном.

Ни одного компьютера. Ни одного монитора. Ни одной бумаги.

— Чей кабинет? — спросил я.

— Ничей.

Андрей подошёл к буфету, налил из графина воды, поставил один стакан передо мной, второй взял себе.

— Формально числится за фондом. Фактически сюда водят тех, кого не хотят вести ни в переговорную, ни у себя.

— То есть?

— Клиентов, которые уходят. Людей, которых увольняют. И тех, с кем разговаривают о вещах, которых потом не было.

Он сел в кресло напротив окна.

— Отец Джона-младшего сидел в этом кресле, когда решал, брать меня или нет. Десять лет назад.

— И как оно?

— Тогда было очень неудобное, — сказал Андрей.

Я сел напротив.

Кресло действительно оказалось так себе: слишком глубокое, слишком мягкое, из тех, в которых невозможно принять деловую позу. В таком кресле мужчина автоматически откидывается назад и оказывается ниже собеседника.

Я это отметил и сел на край, выпрямив спину. Старая привычка. Меня в своё время учили, что в кабинете нет ни одного случайного предмета, и с тех пор я в чужих кабинетах сажусь как в приёмной у следователя.

— Он опаздывает? — спросил я.

— Нет. Он всегда приходит вовремя. — Андрей помолчал. — Игорь. Он в очень плохом настроении.

— Из-за сына?

— Из-за всего.

Мы с ним ни разу в жизни не виделись.

Ни разу. Тридцать три года.

Только телефон. Иногда по делу. И обязательно — Рождество: каждый год, в один и тот же день, он звонил сам и поздравлял. Не я его. Он меня. Тридцать три декабря подряд, включая тот, когда у него умерла жена, и тот, когда у меня убили Лену.

Я не искал с ним встречи. Он не искал со мной.

Думаю, мы оба понимали одно и то же: пока между нами провод, всё держится. Голос можно объяснить чем угодно — везением, чутьём, наглостью молодого русского. А если сядешь напротив и посмотришь человеку в глаза, придётся что-то с этими делать.

Ни разу за все эти годы он не спросил меня, откуда я знал.

И я попросил его ровно один раз. Взять Андрея.

Один звонок. Одна фраза: возьми парня, посмотри сам, Он не задал ни одного вопроса, и через две недели мой будущий зять сидел в этом самом кабинете в этом самом неудобном кресле.

Тридцать три года долга и одна просьба.

Сегодня, наверное, спросит.

Дверь открылась, и вошёл старик.

Лет под восемьдесят. Сухой, лёгкий, без единого лишнего килограмма. Тёмные глаза, тёмные брови и копна абсолютно седых волос — густых, как у молодого. Свитер, обычные брюки, в руке трость, на которую он почти не опирался.

Итальянец. Или испанец. Кто угодно, только не тот, кого я тридцать три года себе рисовал.

А рисовал я его так: рыжий, полный, громкий ирландец с красным лицом, любитель пива и барбекю на заднем дворе. Не знаю, откуда это взялось. Наверное, из голоса — он всегда говорил быстро, шумно и с хрипотцой.

Ничего общего.

Передо мной стоял сухощавый интересный старик, на которого женщины его возраста, подозреваю, до сих пор оборачиваются.

—

Он сделал два шага и остановился.

Смотрел на меня молча. Я поднялся.

Мы стояли и разглядывали друг друга, как разглядывают вещь, о которой тридцать три года слышали, но никогда не видели.

— Вы Игорь Пахомов?

Он спросил это так, будто заранее не верил в ответ.

— Да, — сказал я.

— Ну да, — сказал он. — Ну да.

Он опустился в кресло у окна, поставил трость рядом и продолжал меня рассматривать. Без всякого стеснения, как смотрят в его возрасте, когда на приличия уже жалко времени.

— Я вас тоже представлял другим, — сказал он.

— Каким?

— Старше.

Я усмехнулся.

— Глупо, да? Мы разговаривали тридцать три года. Я знал, сколько вам лет, я мог посчитать. И всё равно в голове у меня вы были старик. Потому что так не бывает: мальчишка не может знать того, что вы знали.

Он помолчал.

— Вы тогда были молодой. И сейчас выглядите молодым.

— Тридцать три года прошло, — сказал я. — Молодость — штука временная.

— Это вы мне рассказываете?

Он положил обе руки на подлокотники.

Руки у него были старые, в пятнах, с тяжёлыми венами. Но лежали они спокойно, ровно, без единой дрожи.

— Я вас не узнал бы на улице, — сказал он. — Ни за что. Я бы прошёл мимо.

Потом посмотрел мне прямо в глаза.

— Но ваш голос я не забуду никогда.

И тут он замолчал. Долго.

Я не стал ничего говорить. Я понимал, где он сейчас находится.

Он находился в девятнадцатом октября восемьдесят седьмого года, в яме, в мокрой рубашке, с трубкой у уха, и кричал в неё, что он сейчас всё потеряет, а голос с другой стороны Атлантики говорил ему, что делать, минута за минутой, одиннадцать часов подряд.

Этот голос он слышал тридцать три года.

И вот у голоса наконец появилось лицо, и лицо оказалось не то.

Он первый вышел из этого молчания.

— Что вы пьёте? — спросил он, и голос у него снова стал деловым. — Кофе? Виски? У нас, кстати, приличный виски, что бы там ни говорил мой сын.

Чай, — сказал я. — Эрл Грей. С молоком.

Он удивлённо приподнял брови:

— Русский… и чай с молоком?

— Русский, — спокойно согласился я.

И ведь не станешь же объяснять человеку, что я родом с Дальнего Востока, где соседство с Азией давным-давно смешало все традиции и где такой чай — совершенно обычное дело. Для него, как и для большинства местных, Россия до сих пор оставалась бесконечной ледяной пустыней, по которой бродят медведи и уныло ползут танки. А в секретных бункерах при этом сидят вот такие непонятные русские, которые почему-то разбираются в устройстве мировой биржи получше половины аналитиков с Уолл-стрит.

Что-то в его лице сдвинулось.Он потянулся к массивным деревянным часам на столе, возле которых аккуратно притаилась панель селектора, и нажал клавишу:

— Паулина. Три чая, пожалуйста.

А затем перевёл тяжёлый, оценивающий взгляд на Андрея, который всё это время сидел в глубоком кожаном кресле абсолютно молча, натянутый как струна, и, кажется, даже боясь лишний раз вздохнуть.

Через пять минут в дверях появилась Паулина, ловко толкающая перед собой изящную тележку на колёсиках. На ней красовались фарфоровый заварник, серебряный молочник, три чашки и на отдельном блюде — вот же зараза! — аккуратно выложенные те самые наши утренние пирожные Ispahan из Ladurée.

Она расставила всё с безупречной грацией так, чтобы шеф сразу не сообразил, откуда здесь кондитерский эксклюзив, и на долю секунды пересеклась со мной взглядом, едва заметно подмигнув.

Нет, ну она что, всерьёз решила подёргать судьбу за усы прямо на глазах у начальства? Ну-ну.

— Вот уж не думал, что у вас в офисе подают такие пирожные, — произнёс я, забирая из её рук чашку с чаем и с ироничным прищуром глядя ей прямо в глаза.

— Э-э… Да, Поулина, — удивлённо протянул Андрей, разглядывая роскошный десерт на столе. — А откуда у нас вообще такие вкусные пирожные взялись?

Я перевёл взгляд на Паулину, изо всех сил пытаясь сохранить каменное лицо и не засмеяться во весь голос. Ну, красавица, твой ход.

— Извините, сэр, — с абсолютно невозмутимым, профессиональным видом отчеканила она, повернувшись к Джону. — Сегодня утром было много учеников с курсов.Буфет пуст.А эти пирожные я получила в подарок.Но если я что то сделала неправильно я их заберу

— Не-не-не, — тихо рассмеялся Джон, добродушно махая рукой. — Спасибо, Полина! Ты у нас просто золото. Мы тебе явно должны поднять зарплату за такую внимательность.

И вот тут Паулина с изумительным артистизмом распахнула свои карие глаза, изобразив искреннее, святое удивление и детскую благодарность.

Ну Полька… Ну молодец! Не просто выкрутилась из пикантной ситуации, так ещё и премию себе у босса на ровном месте выбила.

Паулина улыбнулась и вышла.

Джон смотрел на меня и улыбался.

— Я часто тебя вспоминал, — сказал он. — Ты даже не представляешь, как часто.

Он положил ладонь на подлокотник.

— Каждое Рождество вся семья собирается у меня. Дети, внуки, теперь уже правнуки, невестки, соседи — человек тридцать. Мы садимся за стол, и первый тост говорю я. И каждый год я говорю одно и то же: дай бог здоровья одному человеку, без которого никого из нас за этим столом не было бы.

— Они знают, о ком речь?

— Знают, что был один русский. — Он усмехнулся. — Остальное им знать необязательно.

Вот тебе и объяснение тридцати трёх декабрей подряд.

Он звонил мне не из вежливости. Он звонил после тоста.

Улыбка ушла с его лица медленно, как уходит вода в песок.

— И именно поэтому, Игорь, мне очень тяжело сказать тебе то, что я сейчас скажу.

— Говори.

— Я не могу сделать то, о чём просит Андрей.

Он произнёс это спокойно и твёрдо, как человек, который решение принял ещё до того, как вошёл в кабинет, а сюда пришёл только для того, чтобы объяснить.

— Это против правил. Не моих — вообще всех правил, на которых стоит этот бизнес.

Он поднял руку.

— Нельзя вот так, ни с того ни с сего, развернуть корабль и пойти неизвестным курсом. У нас полтора миллиарда под управлением. Мандаты, лимиты, инвестиционная декларация, комитет по рискам, аудит. За каждым процентом стоят живые люди, и каждый из них подписывал бумагу, где написано, во что мы вкладываем и во что не вкладываем .

А дальше произошло то, чего я, честно говоря, немного ждал.

Он начал мне объяснять.

Мягко, доброжелательно, с той особенной интонацией, с какой пожилой профессионал разговаривает с талантливым любителем.

Он рассказал мне про диверсификацию. Про то, что рынок в принципе непредсказуем, а те, кто утверждает обратное, либо жулики, либо будущие банкроты. Про то, что в две тысячи восьмом все тоже были уверены, что знают, чем всё кончится, — и большинство ошиблось не в направлении, а в сроках, а на рынке ошибиться в сроках хуже, чем ошибиться в направлении.

Он объяснил мне, что такое фидуциарная ответственность.

Он сказал: «Игорь, ты частный инвестор, ты играешь своими деньгами, и это прекрасно, ты можешь себе позволить любую смелость. А я управляю чужими».

Я слушал внимательно.

Внимательно, потому что каждое его слово было правдой, а ещё потому, что напротив меня сидел человек, которому я тридцать три года назад по проводному телефону диктовал, что покупать и в какую секунду продавать, — а он выполнял и плакал в трубку.

И вот теперь он объяснял мне, как устроена биржа.

Я не обиделся.

Так всегда и бывает. Человека вытаскивают из ямы, а потом он совершенно искренне помнит, что выбирался сам, — просто ему тогда немного помогли. И это не подлость. Это устройство памяти. Она милосердна к своему хозяину.

Обидно другое. Пока он говорил про фидуциарную ответственность, я понимал, что цифрами его не взять. Ни моими миллионами, ни падением круизов, ни чем угодно.

Значит, придётся иначе.

— Андрей, — сказал я. — Выйди, пожалуйста.

В кабинете стало очень тихо.

Андрей вскинул голову. На лице у него появилось выражение, которого я у него никогда не видел: растерянность.

Он сидел в этом кресле как приклеенный, и в его мире то, что сейчас произошло, было невозможно. Его выставляли из разговора, который он сам организовал, в конторе, где он партнёр, и делал это его собственный тесть.

Он посмотрел не на меня. Он посмотрел на Джона.

Вот это, кстати, было очень полезно — увидеть, к кому он поворачивается в такой момент.

Джон помолчал секунды три и кивнул.

Один раз, коротко, не глядя на него.

Андрей встал и вышел. Дверь за ним закрылась мягко, и мы остались вдвоём.

Я поднялся, взял со стола свою чашку и отошёл к окну.

Дождь к тому времени почти кончился. Небо стояло низкое, ровное, серое от края до края, и в этом сером тонули верхушки башен — этажа с шестидесятого они просто переставали существовать.

Внизу шла река. По ней тащилась баржа, медленно, поперёк всей этой спешки, и было в ней что-то основательное.

Чай оказался хороший. Крепкий, с бергамотом, молока ровно столько, сколько надо. Паулина не спросила меня, сколько наливать, и налила правильно.

Я стоял к нему спиной и молчал.

Пусть посидит. Пусть подождёт. У мужика восемьдесят лет, миллиард под управлением и абсолютная уверенность в своей правоте — и вот он сидит один в кресле, а гость ушёл к окну и не разговаривает.

Ковёр в этом кабинете и правда отличный. Ни одного лишнего звука.

Я повернулся.

— Джон. Скажи мне одну вещь.

— Спрашивай.

— Что для тебя главное?

Он поднял брови.

— В смысле?

— В прямом. Вот ты, Джон. Восемьдесят лет. Всё построено, всё есть, всё в порядке. Что для тебя главное?

Он посмотрел на меня, и до него дошло, что вопрос не риторический.

— Ты же итальянец, — добавил я.

Он усмехнулся. Впервые за десять минут.

— Дед из Салерно. Приехал в двадцать восьмом.

— Тем более.

Он не думал ни секунды.

— Семья, — сказал он. — Конечно, семья. Что ещё.

— Правильно, — сказал я. — Семья.

Я поставил чашку на подоконник и подошёл ближе.

— Тогда слушай меня внимательно, Джон, потому что я скажу это один раз.

Я не пришёл спасать твой фонд.

Мне на него плевать. Абсолютно, полностью. миллиарды, мандаты, декларация, комитет по рискам — мне всё равно, что с этим будет. Сгорит — значит, сгорит. Я тебе не сотрудник, не клиент и не партнёр.

И я даже не пришёл спасать вот этого осла, который только что вышел за дверь- я ткнул пальцем в сторону двери

Он взрослый мужик и сам решил, что главное для него не семья, а вкладчики. Вкладчики, которым, между прочим, глубоко наплевать, как его зовут, — они завтра перейдут в другой фонд и не вспомнят его фамилию.

Он сделал свой выбор. Пусть живёт с ним.

Я подошёл к креслу и остановился прямо напротив него.

— Я пришёл только за одним. Мне нужна моя семья. Вся. В одном месте.

— Я не вижу связи, — сказал он.

— Не видишь?

— Нет.

Я взял с подоконника чашку, отпил и поставил обратно.

— Джон. Твой дед.

— Ну?

— Когда он встал, продал всё, что у него было, и купил билет на пароход в Америку, — он объяснял семье, что и зачем?

Старик замер.

Он сидел с прямой спиной, положив руки на подлокотники, и молчал. И я видел, как в нём это разворачивается: медленно, тяжело, через восемьдесят лет собственной жизни.

Потом он покачал головой.

Один раз. Из стороны в сторону.

— Нет, — сказал он. — Дед был глава семьи.

— Вот именно, — сказал я.

Я вернулся к креслу и сел напротив него. На край, выпрямив спину.

Джон смотрел в окно.

Долго. Молча.

Я дал ему это время. Потом наклонился вперёд.

— Девятнадцатое октября восемьдесят седьмого. Четыре часа торговом до конца и утро двадцатого. Сколько ты тогда заработал?

Он поморщился.

— Игорь.

— Сколько, Джон?

Он помолчал.

— Сто тысяч, — сказал он. — Около ста тысяч.

— Хорошие деньги для восемьдесят седьмом. Отличные, я бы сказал.

— Это были очень хорошие деньги.

— А я, Джон, — сказал я, — с двухсот тысяч сделал девять миллионов.

—

В кабинете стало совсем тихо.

Он смотрел на меня, и я видел, как у него бледнеет лицо.

Он это знал. Не мог не знать: он сам исполнял мои ордера, он их видел, он их сводил. Но одно дело помнить, а другое — услышать вслух, в этом кресле, от человека, которого ты тридцать три года представлял себе стариком.

—ты делал то что я говорил, — сказал я. — Слово в слово. Ты слышал каждую цифру, которую я произносил, за секунду до того, как исполнить.

Он молчал.

— Ты взял сто тысяч. Я взял девять миллионов.

— И это было раз.

Я загнул второй палец.

— Найк. Я заходил через тебя, ты видел объём. И ты зашёл тоже — своими, следом, потому что уже начал верить.

Он кивнул.

— А потом ты звонил мне и спрашивал, когда я собираюсь продавать. Не «что ты думаешь о компании». Не «какие у неё перспективы». Ты спрашивал, когда продаю я.

Я посмотрел ему прямо в глаза.

— Я прав или нет?

Джон сидел неподвижно.

Потом молча кивнул.

— Дальше. Я продаю Найк и захожу в Интел. Ты купил?

Кивок.

— Девяносто восьмой. Я выхожу из Интела. Ты вышел следом.

Кивок.

И тут он не выдержал.

— Но он ещё рос, — сказал Джон.

Впервые за весь разговор в его голосе появилось что-то живое. Не вежливость, не осторожность старого человека — обида. .

— Игорь, он рос ещё полтора года. Я вышел за тобой и потом полтора года смотрел, как эта бумага делает плюс шестьдесят процентов без меня.

— Рос, — согласился я. — А потом сложился втрое. И те, кто досидел, вернулись к тем же деньгам году к две тысячи седьмому. Девять лет в никуда.

— Тогда я этого не знал.

— И я тебе этого не сказал. Верно.

— А ушёл я в русскую нефть, — сказал я. — Осенью девяносто восьмого, сразу после дефолта, когда она стоила меньше, чем бумага, на которой её печатали.

Он смотрел на меня.

— Ты тогда не мог за мной пойти, я знаю. Но ты помнишь эту историю. Ты помнишь, чем она кончилась.

— Помню, — сказал он.

— Так вот, Джон. Я не выходил из Интела. Я перекладывался. Рост дал минимум десять хвостов

Он кивнул.

Я загнул следующий палец.

— Две тысячи первый. Я снова захожу через тебя. Эппл и ещё пара таких же акций, которые тогда никто не хотел брать даже даром.

Он молчал.

— Эппл в две тысячи первом стоила меньше, чем деньги, лежавшие у неё на счетах. Компания стоила дешевле собственной кассы, Джон. Аналитики писали, что её купит кто-нибудь на по частям. Я хорошо помню, что мне сказал твой трейдер, когда принимал заявку. Он спросил, точно ли я не ошибся тикером.

Я посмотрел на него.

— Ты шёл за мной?

Он ответил не сразу.

Опустил глаза, посмотрел на свои руки

.

— Да, — сказал он. — Я купил.

Помолчал.

— А потом, в две тысячи пятом, ты исчез.- тихо сказал он

Это была правда.

В две тысячи пятом умер Пётр Васильевич, и следом за ним у меня началась война, и я свои активы разбросал по другим счетам, скрывая о Аркадия.

— Скажи мне честно, Джон, — сказал я. — Ты как? Преуспевал?

Он поднял голову.

И вот тут я увидел то, ради чего, собственно, и задавал вопрос. Подбородок пошёл вверх, шея выпрямилась, и передо мной снова сидел не восьмидесятилетний старик, а тот тридцатилетний парень из ямы.

— Да, — сказал он. — Я преуспел.

Он произнёс это с абсолютно понятной мне гордостью. С той самой, которая держит человека на плаву дольше, чем любые деньги.

— Три года подряд выше рынка. Я открыл свой миленький, но фонд. Первые серьёзные клиенты пришли именно тогда. Я в те годы построил всё, что ты сейчас видишь вокруг.

— Верю, — сказал я.

И выждал ровно секунду.

— Ровно до две тысячи восьмого.

.

— Сколько ты потерял, Джон?

Он не ответил.

— Сколько?

— Половину, — ответил он.

— И?

Он посмотрел на меня.

— И продал.

— Хорошо, — сказал я. — Идём дальше.

Я сел обратно в кресло.

— Две тысячи девятый. Март. Я покупаю много. Очень много и почти без разбора, потому что в марте девятого разбирать было нечего — там всё лежало на полу.

Он молчал.

— Когда ты пошёл за мной?

— Через полгода, — сказал Джон.

— Через полгода. И сколько ты за эти полгода недобрал?

Он поморщился.

— Джон.

— Около ста процентов, — сказал он. — я опоздал на сто процентов.

— Но в выигрыше ты всё равно остался.

Кивок.

Я подождал секунду и пошёл дальше.

— Две тысячи четырнадцатый. Осень. Андрей начинает шортить нефть.

Он поднял на меня глаза.

Медленно. И в этих глазах впервые за весь разговор появилось что-то помимо усталости.

— Это тоже ты?

— Я.

Он смотрел на меня секунды три.

— Скажи мне честно, Джон, — сказал я. — Сколько вы тогда подняли на том, что нефть сложилась вдвое?

Он усмехнулся.

— Двести.

— Двести миллионов, — повторил я. — Хорошо.

— Но, — сказал он и поднял палец, — твоего зятя партнёром сделал я. Я его поднял. Я дал ему кресло.

— Ты сделал его младшим партнёром, — сказал я.

— И что?

— А он в тот же год принёс в пять раз больше, чем стоило это кресло. И эти деньги, между прочим, до сих пор крутятся у тебя, а не у него.

Он резко поднял руку. — Хватит.

Впервые за весь разговор он повысил голос.

— Что ты хочешь этим сказать? Что это всё ты? Что за тридцать три года я не сделал ни одного самостоятельного движения? Что вся эта контора, все эти люди внизу, всё, что здесь построено, — это ты?

Он подался вперёд.

— Игорь, я работал. Каждый день. Сорок лет. Я вставал в пять утра, когда ты ещё в школу ходил.

Я дал ему договорить.

Потом покачал головой.

— Нет, Джон. Я хочу сказать совсем не это.

— А что?

Я помолчал.

— Я хочу сказать, что ты звонил мне каждое Рождество тридцать три года подряд не потому, что ты помнил меня

Он замер.

— А потому, что боялся, что я уйду к другому брокеру.

В кабинете стало очень тихо.

Он сидел неподвижно. Смотрел не на меня — куда-то в сторону окна, где висело серое небо.

Я не стал ничего добавлять. Здесь вообще нельзя было ничего добавлять: любое лишнее слово превратило бы это в оскорбление, а мне не нужно было его оскорблять. Мне нужно было, чтобы он это услышал.

Прошло, наверное, полминуты.

— Знаешь, что самое паршивое? — сказал он наконец.

— Что?

— Что это действительно так

— Так какого чёрта ты сейчас рассказываешь мне про биржу и объясняешь, что такое риски, — тихо, проговорил я, — если как минимум половина всего, что ты выстроил, было сделано благодаря тому, что ты тупо ловил от меня инсайд?

Он молчал, уставившись в ковёр. На его щеках выступали темные, неровные пятна. Всё его великое прошлое, тщательно задрапированное легендами о собственном финансовом гении и строгом следовании правилам, только что треснуло прямо у него на глазах.

— Ладно, Джон, — я вздохнул, роняя паузу. — Я не хотел тебя обидеть. Пожалуй, я пойду.

Я поднялся с кресла, сдержанно одёрнул полы пиджака и сделал полшага к выходу.

— Нет, Игорь, нет! — Джон почти выскочил из своего кожаного трона, вытянув руку вперед. В его голосе проскочила отчаянная, почти детская просьба. — Извини меня. Давай продолжим. Так друзья не заканчивают. Давай… давай я сейчас позову Джона-младшего и Андрея, и мы всё переиграем. Мы договоримся, слышишь?

Я выдержал паузу — ровно такую, чтобы он до капли прочувствовал цену своей минуты слабости, — после чего скупо пожал плечами и неспешно опустился обратно в кресло.

Джон вытер ладонью лоб, потянулся к панели селектора и нажал клавишу:

— Паулина. Позови, пожалуйста, Джона-младшего. И Андрея. Пусть немедленно зайдут в кабинет.

Андрей вошёл первым.

Глаз не поднимает. Сел с краю, стал рассматривать ковёр.

Выставить партнёра и зятя за дверь, пока старшие решают его вопрос, — ход жёсткий. Зато спесь сняло начисто.

Джон-младший вплыл.

От отца в нём не было ничего. Ни породы, ни выправки. Невысокий, брюшко, которое пиджак подчёркивал, узкие плечи, короткая шея, быстрые глазки..

Встал за отцовским креслом. Руки за спину, грудь вперёд.

— Отец, ты вызывал?

Да . Сын- это Игорь Пахомов

На меня — беглый взгляд. Пренебрежительный

А да тесть Андрея.

К сожалению мы вынуждены Вас огорчить.Ваше предложение не премлемо, и он заговорил

Все те же

Риск-менеджмент. Мандат. Декларация. Комитет. Аудит.

Рынок на исторических максимумах, экономика в отличной форме. Разворачиваться против всего рынка на чьём-то предчувствии — не смелость, а безответственность. Репутация, которую отец строил сорок лет.

— Так никто не делает.

Второй раз он сказал это, глядя мне в лицо.

Наконец он выдохся.

— Джон. Сколько у фонда под управлением?

— Простите?

— Сколько вы держите.

Глазки метнулись к отцу и обратно.

— Я не уполномочен обсуждать это с... посторонними.

Старик, не поворачивая головы:

— Говори.

Он покраснел— Около миллиарда.

— Крупные вкладчики есть?

— Есть.

— Сколько?

— Трое.

— По сколько?

— По двести.

Шестьсот миллионов из ярда. В трёх руках.

— Плохой квартал. Что они сделают?

Тишина.

— Джон.

— Выйдут.

— Все трое?

— Скорее всего.

— И что тогда останется от фонда?

Он не ответил.

Стоял за креслом отца, держал грудь колесом и молчал.

Двадцать минут он объяснял мне, как устроен его фонд.

Полторы минуты понадобилось, чтобы выясни я

Я встал.

— Джон, — сказал я, — ты только что объяснял мне про мандаты, комитет по рискам и репутацию. Всё правильно. Всё абсолютно верно.

Только у тебя нет фонда.

У тебя есть три человека.

Я подошёл к окну и повернулся к ним.

— Миллиард под управлением — это красивая цифра для сайта. По факту шестьдесят процентов ваших денег принадлежат троим людям, которые уйдут в ту же неделю, когда они не получат свои дивиденды. Ваш комитет по рискам, ваш аудит и ваша декларация к этому решению не имеют ни малейшего отношения. Ни один из них не позвонит в комитет. Они позвонят своему помощнику и скажут: выводи.

Младший открыл рот.

— И вот теперь главное, — сказал я, не дав ему вставить ни слова. — Через несколько недель им станет очень неуютно. Всем троим. Одновременно.

Я посмотрел на старика.

Он сидел неподвижно, но смотрел уже не в окно.

Он смотрел на меня, и в глазах у него было выражение, которого не было в этой комнате ни разу за весь день: он считал.

Джон, — сказал я ему. — Вот она, причина, которая не даёт тебе развернуть корабль.

— Хорошо, — я снова повернулся к младшему. — Допустим, случилось страшное, и трое крупных вкладчиков вышли из фонда. Но вот он, — я ткнул пальцем в сторону Андрея, — принесёт вам, ну, допустим, триста миллионов и без этих троих?

Ну… фонд будет в проигрыше по количеству капитала... — неохотно процедил младший, на секунду растеряв свою спесь.

— Джон, перестань пороть ерунду! — неожиданно сорвался Джон-старший, выходя из себя и поворачиваясь к сыну.

. — Мы наконец-то сможем действовать так, как должны, а не в угоду твоим дружкам! Вернее, их папочкам!

Младший от такого отпора буквально поперхнулся, на секунду захлебнувшись воздухом,. Его надутые щёки мгновенно опали, а масляные глазки забегали ещё суетливее, перескакивая с взбешённого отца на меня и обратно на молчаливого Андрея.

— Отец, ты чего? — забормотал он, отступая на шаг и безуспешно пытаясь вернуть прежний пафосный тон. — Я же просто… Мы же о репутации компании говорим! О правилах!

— И что получит Андрей из этого? — прямо спросил я, перебиваям его.

— Ну… он уже партнёр, — снова попытался оправдаться Джон-младший, натягивая на лицо деловую мину. — И по итогам закрытия позиций мы его премируем. Хорошим процентом.

— Процентом? — повторил я с ухмылкой и медленно повернулся к зятю. — Слышишь? Премируют тебя!

Я сделал шаг к Андрею и без какого-либо перехода, жёстко и чеканно, перешёл на русский:

— Ты будешь тут пахать без сна и отдыха, сгорать дотла и рисковать будущим, здоровьем и жизнью моей беременной дочери, пока эти сытые господа перекладывают бумажки, а тебя за это просто «премируют»?!

Они не поняли ни слова, но то, с каким ледяным тоном я раздалбывал этого рослого медведя, и то, как Андрей виновато молчал, вжав голову в плечи, говорило само за себя: я озвучивал вещи крайне неприятные. В кабинете стало слышно, как тяжело и суетливо дышит Джон-младший, окончательно растерявший всю свою спесь.

Я медленно перевёл взгляд с зятя на него. Моё лицо мгновенно разгладилось, а жесткая ярость уступила место мягкой, но оттого ещё более опасной улыбке Чеширского кота.

— Скажи мне, Джон, — с легкой иронией спросил я, свободно переходя обратно на английский. — А чем ты сам в последнее время занят? Куда твои гениальные аналитики упаковывают ну хотя бы несколько миллионов? И главное... что из всего этого, у тебя выстрелило

Джон-младший тяжело вздохнул, подперев подбородок сцепленными в замок пальцами. — У нас сбалансированная структура, — негромко ответил он, избегая встречать мой прямой взгляд. — Коммерческая недвижимость, корпоративные облигации с высшим рейтингом, технологический сектор, логистика, акции европейских авиаперевозчиков и круизных гигантов... Это надежные, проверенные временем инструменты.

— Джон, — я сбросил улыбку и сфокусировался на младшем. — Чем ты конкретно сейчас занят? Что ты сделал?

Младший замялся, затравленно оглядываясь по сторонам. Я бросил быстрый взгляд на его отца. Старик кивнул — тяжело, властно, без единой капли сочувствия к сыну: «Отвечай».

— Я... я вложился в шорт по одной акции, — сбивчиво забормотал Джон-младший, отступая на полшага. — Она вот-вот должна пойти вниз! Она же чистая пустышка, у неё нет реальных активов, и...

— И сколько ты уже на ней потерял? — тихо перебил я.

Щека у младшего нервно дёрнулась. На лощёном лице проступила легкая испарина.

— Отец, да отстаньте от меня! — не выдержал он, сорвавшись на визгливые ноты и поворачиваясь к старшему. — Ну... мы всё выверили! Мы решили это со Стивом...

— А Стив, я так понимаю, твой дружок? — спросил я очень тихо.

Судя по тому, как мгновенно потух его взгляд и как он вжал голову в плечи, это было именно так. Вся его спесь про «мандаты, лимиты и комитеты по рискам» только что рассеялась без следа. Обычная банальная глупость сынка богатого папы, утянувшая деньги фонда в чужую ловушку по наводке приятеля.

— Это случайно не Virgin Galactic Holdings? Космический туризм? — с ровной, ледяной усмешкой спросил я.

— Да… — с трудом выдавил Джон-младший, окончательно теряя цвет лица.

— Андрей, покажи-ка мою распечатку, — скомандовал я.

— Игорь… — Андрей вдруг вспыхнул и тихо заговорил по-русски, чтобы старший и младший ничего не поняли: — Это нечестно! Ты же знал!

— Я-то знал, — так же по-русски, отрезал я, — и именно поэтому полез туда осторожно пятьюстами тысячами! А этот идиот ухнул несколько миллионов — и понятия не имел, во что влезает! Давай распечатку.

Андрей молча сунул руку в папку и вытащил распечатанный график с прибылей,.

Я взял листы и со звонким щелчком бросил их на полированный стол прямо перед Джоном-старшим.

— Посмотри на эти цифры, Джон, — сказал я уже по-английски, нависая над столом. — Твой гениальный наследник зашёл в шорт по бумаге с потенциалом взрывного роста не на два миллиона. Он открыл позицию я так думаю на пятьдесят миллионов долларов. С плечом.

Сколько убыток Джон?

Сколько Джон?- прохрипел Джон старший

-Два миллиона-буркнул он

Два миллиона — это не убыток, это только первая капля крови,- усмехнулся я -А вот это — моя распечатка, где я заработал на том что был уверен что она подрастет, два миллиона.

В кабинете наступила тишина, в которой слышно было только судорожное, сиплое дыхание Джона-младшего.

Старший Джон медленно взял распечатку. Его глаза бегали по строчкам отчёта, и с каждой секундой лицо старика становилось всё более серым, приобретая оттенок мокрого гранита за окном.

— Пятьдесят… миллионов… — шёпотом проговорил старик, и в этом шёпоте прозвучало не просто разочарование, а приговор. Он медленно поднял глаза на сына. — Ты поставил четверть ликвида фонда на шорт сверх волатильного космического стартапа? По совету Стива?

— Отец, но фундаментально они пустышка! — сорвался на фальцет младший, отступая к самой двери. — Бумага должна была упасть!И нет я поставил 36

— Бумага никому ничего не должна, — перебил я его и, повернувшись к старику, добавил: — Это ещё раз говорит о том, что мы видим то, что хотим видеть. Извини, Джон, но мне надо идти.

Я встал и пошёл на выход.

Глава 11 Семья

Дождь кончился, город стоял в той серой мороси, когда фонари уже горят, а темно ещё не стало.

Я не стал брать такси. Пошёл пешком.

—

Мне было грустно.

Не из-за разговора — разговор прошёл ровно так, как я планировал, даже лучше. Грустно было из-за другого.

Из-за того, что на свете бывают такие люди, как Джон-младший.

Я на него не злился. Злиться на него — всё равно что злиться на погоду. Он не подлец и не дурак, он вполне прилично соображает, и фонд под ним, надо признать, не разваливается.

Просто он пустой.

Знаете, как это получается? Очень просто, Отец приезжает ни с чем, работает сорок лет, строит из ничего целое здание — и всю дорогу говорит себе одно и то же: пусть у сына будет всё, чего не было у меня.

И у сына всё есть.

У него никогда не было той ямы, где стоял отец девятнадцатого октября. Не было ночи, когда ты не знаешь, чем платить людям в понедельник. Не было ни одного дня, когда бы он что-нибудь по-настоящему терял.

А человека делает не то, что он получил. Человека делает то, что он выдержал.

Отец дал ему всё, кроме единственного, что могло из него сделать мужчину, — возможности упасть.

И теперь этот сын стоит за отцовским креслом с выпяченной грудью и рассказывает мне, чего в приличных фондах не делают.

Причём он ведь уверен, что всего добился сам.

Они всегда уверены. Я знаю несколько таких — из наших, московских, — и у них у всех одинаково устроена голова. Отец дал старт, отец дал связи, отец дал первые деньги и подстелил в тех местах, о которых сын даже не узнал. А сын к сорока годам искренне помнит, что папа только «немного помог на первом этапе».

Он не врёт. Он правда так помнит.

Человек вообще устроен так, чтобы помнить себя героем своей биографии. Иначе с этой биографией не проживёшь.

—

А старика мне было жалко.

Вот это чувство меня и удивило.

Час назад я его методично разбирал по костям, вспоминая ему тридцать три года, и не чувствовал ничего, кроме злости. А теперь шёл по мокрому Манхэттену и жалел.

Восемьдесят лет..

Сорок лет он строил контору, чтобы оставить её сыну. Он её оставит. И года через три-четыре, максимум пять, всё это тихо съедут в никуда — не разворуют, не разорят, просто медленно спустят, потому что человеку за креслом не хватает ровно одной вещи, а именно характера

И он это знает.

Вот что самое паршивое. Он давно это знает. Восьмидесятилетний мужик, всю жизнь смотревший на цифры, не может не видеть очевидного.

Знает — и всё равно оставит. Потому что сын.

Я бы сделал так же.

Я шёл и думал про своих.

Плохая привычка: смотришь на чужую семью и немедленно примеряешь на свою.

Алиса — не пропадёт. Тут я спокоен: она отказалась от моих денег дважды

Андрей — не пропадёт тем более. Он сегодня, между прочим, отказался предать своих вкладчиков, зная, что теряет. Дорого ему это встанет, но это его собственный хребет, а не мой.

Настя с Аней — не знаю. Им семнадцать, у них есть всё, и это ровно то, о чём я только что думал. Я, если по-честному, делаю с ними сейчас то же самое, что Джон-старший делал с сыном.

Правда, тут есть одно отличие, и я за него держусь.

Джон-старший давал сыну и говорил: «Бери». Я даю и молчу. Я никогда не говорил девчонкам, сколько у нас денег. Ни разу. Они знают, что мы не бедные, — было бы странно этого не знать, — но настоящих цифр не знает ни одна, и узнают они их когда станут самостоятельными. Ну по крайней мере я на это надеюсь.

Помогает ли это? Не уверен.

В магазине на Вустер-стрит они не взяли ничего, и я весь вечер ходил гордый. А потом сам себе сказал, что, может, они просто не хотели, ведь у них пока есть все.

Так что не знаю. Тут вообще никто ничего не знает, а те, кто утверждает обратное, обычно ещё не дошли до конца.

Иван — маленький.

Вот и весь мой расклад. И никакого утешения из этого не следует.

Дошёл я минут за сорок.

В доме пахло— пирогами.

Я почувствовал это сразу, ещё из лифта.

Алиса печёт, когда нервничает. Это у неё лет пятнадцати лет .Тогда еще и Катя пекла: если у неё что-то не сходится в голове, она заводит тесто. Пекла она в девятом, когда провалила первый экзамен. Пекла, когда Андрей три недели не мог решиться сделать предложение. Пекла всю первую беременность.

В доме пахло— пирогами.

Я почувствовал это сразу, ещё из лифта.

Алиса печёт, когда нервничает. Это у неё лет пятнадцати лет .Тогда еще и Катя пекла: если у неё что-то не сходится в голове, она заводит тесто. Пекла она в девятом, когда провалила первый экзамен. Пекла, когда Андрей три недели не мог решиться сделать предложение. Пекла всю первую беременность.

Значит, ей позвонили. Или она сама почувствовала.

Дверь мне открыла Настя, босиком, в моей футболке до колен, с телефоном в одной руке и куском пирога в другой.

— О! Дед пришёл!

— Я тебе не дед.

— Пап пришёл! — крикнула она в глубину квартиры, не поворачивая головы. — Он злой!

— Я не злой.

— Ты злой, у тебя на лице все написанно

В квартире было чисто.

Не прибрано — а вот именно чисто, как бывает, когда человек весь день ходил по дому и что-то делал руками. Ковёр пропылесосен, детские кубики собраны в корзину, на кухне ни одной тарелки в раковине.

Это тоже её способ успокоится.

И запах.Что за запах.

С капустой и с яблоками. Два противня, оба уже вынуты, оба стоят под полотенцем, и от них по всей квартире идёт этот тёплый, домашний, русский дух.

Я снял пальто и минуту постоял в прихожей.

Час назад назад я вышел из стеклянного здания, где всё пахнет кондиционером и деньгами, а из живого только кофемашина. А тут — пироги, детские кубики в корзине и тихое ровное спокойствие .Женщины ждут отца и мужа,Наверное это счастье

Алиса вышла из кухни с полотенцем через плечо.

Волосы собраны, на щеке мука, живот вперёд, тапки на босу ногу.

— Ну?

— Что «ну»?

— Пап.

— Всё нормально, — сказал я. — Разговаривали.

— Андрей не берёт трубку.

— Он там остался.

Она посмотрела на меня.

Секунды три, тем самым взглядом, который у них с Аней одинаковый,

Потом сказала:

— Мой руки. Пирог остывает.

Пирог был хороший.

С капустой — тот, который надо есть горячим и обжигаться. С яблоками — тот, который потом, к чаю.

Я съел три куска и понял, что за весь день ел только утром.

Аня сидела напротив, поджав ноги под себя, и наблюдала за мной. Она вообще много наблюдает. Она в этой семье что-то вроде камеры на стене: молчит, смотрит и всё складывает.

— Пап.

— Что?

— Ты выиграл или проиграл?

Я задумался.

Хороший вопрос..

— Пока не знаю, — сказал я честно. — Узнаю через неделю.

Аня кивнула и больше ничего не спросила.

Моя порода. Никуда не денешься.

Монополию притащила Настя.

Просто ушла в комнату, вернулась с коробкой и грохнула её на стол.

— Играем.

— Настя.

— Играем! Дед… Пап приехал, все дома, никто никуда не идёт. Играем.

Я хотел отказаться.

Я, честно говоря, ненавижу настольные игры. Я весь день выкручивал руки восьмидесятилетнему американцу, и последнее, чего мне хотелось, — раскладывать по столу картонные карточки с домиками.

— Пап, — сказала Аня. — Играем.

И я стал раскладывать карточки с домиками.

Играли впятером. Я, Алиса, Настя, Аня и Иван.

Ивана посадили за стол на подушку, потому что иначе он не доставал. Ему выдали фишку, деньги и объяснили правила, из которых он усвоил ровно одну вещь: надо кидать кубик и двигать собачку.

Дальше пошло вот что.

Настя играла так, как живёт. То есть покупала всё, на что попадала, не глядя. Первые два круга она скупала подряд, восторженно объявляя каждую покупку, а на третьем обнаружила, что денег нет, и начала требовать заём.

— Аня, дай две сотни.

— Нет.

— Ань!

— Нет.

— Ты вообще ничего не покупаешь, у тебя куча денег!

— Именно поэтому, — сказала Аня.

Аня первые три круга не купила ничего. Вообще. Она ходила по доске, копила и молчала, и я по-настоящему занервничал где-то на четвёртом, когда понял, что она делает.

Она ждала, пока сестра разорится, чтобы забрать нужное дёшево.

Семнадцать лет. Никто её этому не учил. Я, во всяком случае, не учил — я вообще никогда с ними об этом не разговаривал.

—

Алиса играла хуже всех, и это было предсказуемо.

Она прощала долги. Всем. Иван попадал на её улицу — она махала рукой. Настя не могла заплатить — она говорила «потом отдашь». К шестому кругу у неё было полдоски и ни цента.

— Лисёнок, — сказал я. — Ты сейчас разоришься.

— И что?

— Ничего.

Я даже не стал объяснять.

Она донор

А я играл плохо.

Точнее, я играл слишком хорошо, и это оказалось хуже всего.

Я поймал себя на этом кругу к пятому. Сижу, считаю вероятность попадания на свои улицы, прикидываю, сколько у кого наличности, держу в уме, кто когда пройдёт мимо старта. Всё как на работе, только фишки картонные.

Настя предложила мне обмен — отдать ей оранжевую улицу за две синие.

Я отказался. Автоматически, не думая. Потому что оранжевые в этой игре — самые ходовые, на них попадают чаще всего, и любой, кто играл больше трёх раз, это знает.

— Ну пап!

— Нет.

— Тебе они вообще не нужны!

— Нужны.

И тут я увидел её лицо.

Ей семнадцать. Она играет с отцом, в дурацкую картонную игру за кухонным столом. Ей не нужны оранжевые улицы. Ей нужно, чтобы отец с ней поменялся.

Я поменялся.

Через два хода она на этом разорилась окончательно и была абсолютно счастлива.

Вот такой из меня, оказывается, стратег.

—

А потом случилось то, ради чего, наверное, стоило играть.

Иван, который к тому моменту уже потерял всякий интерес к правилам, начал раздавать свои деньги.

Просто так. Брал из своей кучки бумажки и клал перед каждым по одной.

— Это тебе. Это тебе. Это тебе.

— Ваня, так нельзя, — сказала Настя.

— Можно, — сказал Иван.

И положил бумажку передо мной.

—

Я сидел с этой картонкой в руке.

Пятьдесят один год. За плечами восемьдесят седьмой, девяносто восьмой, две тысячи восьмой. Сегодня утром я одним движением поставил четверть миллиона долларов. Сегодня днём я объяснял человеку, что у него нет фонда.

А сейчас передо мной сидел трёхлетний пацан и раздавал деньги, потому что не понимал, зачем их держать.

И, что характерно, он был единственным за этим столом, кому играть было по-настоящему весело.

Остальные считали.

—

Выиграла Аня.

Разумеется, Аня. Она добила меня на предпоследнем круге — я встал на её улицу с двумя домами, и у меня не хватило.

Я честно попытался выкрутиться. Предложил ей сделку: она берёт с меня половину и получает мою станцию.

Аня подумала три секунды.

— Нет, — сказала она. — Мне не нужна твоя станция. Мне нужно, чтобы у тебя не было денег.

Настя охнула. Алиса засмеялась. Иван, ничего не поняв, тоже засмеялся и стукнул ладонью по столу.

А я сидел и смотрел на свою дочь.

Она смотрела на меня в ответ — спокойно, чуть исподлобья, без всякого торжества, тем самым взглядом, от которого мне не по себе с её четырёх лет.

— Ты умная , — сказал я.

— Я твоя дочь, — сказала Аня.

—

Прибирались мы уже в одиннадцатом часу.

Ивана унесли спать первым, он отрубился прямо на диване, зажав в кулаке ту самую собачку. Настя утащила остатки пирога к себе в комнату, хотя ей запретили. Ана сложила доску и ушла.

Мы с Алисой остались на кухне.

Я мыл посуду, она вытирала. Разговаривать было не о чем, и мы молчали, и это было хорошее молчание.

Один раз она сказала:

— Он поздно приедет.

— Приедет.

— Ты с ним сильно?

— Не с ним, — сказал я. — С ним как раз мягко.

Она вытерла последнюю тарелку и поставила её в шкаф.

—

Потом я вышел в гостиную и погасил там свет.

За окном стоял Нью-Йорк — мокрый, светящийся, никогда не спящий, самый богатый город на земле. Где-то на шестнадцатом этаже в кабинете без часов сидел сейчас восьмидесятилетний старик и считал, сколько ему осталось.

А у меня за спиной было тихо.

Пахло пирогами. В комнате у девчонок ещё горел свет и что-то бубнило.

Мне очень редко бывает хорошо. Может, раз в несколько лет.

Вот в тот вечер было.

И, что смешно, ничего для этого не потребовалось. Никаких достижений, никаких сделок, никаких побед. Пирог, картонная игра, в которой меня обыграла собственная дочь, и внук, раздающий деньги, потому что не понимает, зачем их держать.

Я всю жизнь строил конструкции. Считал ходы, страховался, выстраивал структуры в трёх юрисдикциях, чтобы обеспечить своим то, что называю безопасностью.

А хорошо мне бывает вот от этого. От пирога с капустой.

Тридцать пять лет ушло на то, чтобы это заметить. Некоторые, говорят, не замечают вообще.

Я стоял в темноте и думал совершенно простую вещь. Через восемь недель мир закроется, и всё, что сегодня происходило в том кабинете, никакого значения иметь не будет. Ни фонд, ни миллиард, ни трое вкладчиков.

А эта коробка на ковре — будет.

Я поднял её, собрал рассыпавшиеся картонки и сложил всё обратно в крышку. Собачку из кулака у Ивана я вынимать не стал, пусть спит.

Потом пошёл спать сам.

Андрей приехал во втором часу. Я слышал, как он вошёл, как тихо закрыл дверь и как долго стоял на кухне, не включая свет.

Я не вышел.

Глава 12 заговор

Перед сном я взял телефон и чертыхнулся.

Шесть пропущенных. Все от Паулины.

Аппарат стоял на беззвучном. Старая привычка: перед серьёзным разговором я всегда выключаю звук

В мессенджере висело голосовое. Двенадцать секунд.

Я послушал.

«Игорь, позвони. Надо поговорить. Срочно».

Всё. Ни одного лишнего слова.

Время — двадцать ноль четыре.

Я посмотрел на часы. Начало второго.

Звонить в час ночи женщине, вряд ли

Но перед тем как лечь, я всё-таки минут пять полежал в темноте и разложил варианты.

Шесть звонков подряд — это не «соскучилась». Соскучившиеся звонят один раз и ждут. Шесть подряд с интервалом в несколько минут — это либо что-то случилось с ней, либо что-то случилось вокруг неё.

Вариантов было немного.

Первый: неприятности дома, с матерью, со здоровьем. Тогда я мало чем помогу, но помогу.

Второй: неприятности на работе. Сегодня в её конторе весь день творилось чёрт знает что: гостя водили в кабинет без таблички, партнёра выставили за дверь, старик вызывал сына. Ресепшн всегда всё видит первым.

И третий вариант, который мне не понравился.

Что кто-то у них уже сложил два и два. Про меня и про неё.Не хотелось бы создавать ей проблемы

Я повернулся на бок и заснул. В час ночи всё равно ничего не решается.

Утром я вышел на кухню в начале восьмого.

От вчерашних пирогов остался один кусок. Настя, Аня и Андрей за вечер и утро уничтожили оба противня практически подчистую — с капустой не осталось вообще ничего, от яблочного оставался один кусок с краю, самый подгоревший.

Я налил чаю, сел и стал доедать этот кусок.

Алиса сидела напротив.

В пижаме, с растрепанными волосами, подперев щёку кулаком. Не ела. Просто смотрела.

Это, кстати, было первое, что меня насторожило. Она беременная, на шестом месяце, встаёт голодная и обычно первым делом лезет в холодильник. А тут сидит и не ест.

— Доброе утро, — сказал я.

— Пап. Что происходит?

— Что, зай?

Она смотрела на меня.

— Кто она?

— Кто «она», малыш?

— Не притворяйся.

Она даже не сменила позу. Так и сидела, подперев щёку.

— У тебя есть женщина?

Я отпил чаю.

Я умею держать лицо. .

— Не говори ерунды, — сказал я. — Какая женщина.

— Пап.

— Алиса.

— От тебя пахнет духами.

Дальше был разбор.

Я его выслушал целиком, как выслушивают приговор, — молча и с некоторым профессиональным уважением.

— Духи хорошие, — сказала моя дочь, всё так же подпирая щёку кулаком. — Но недорогие. Цитрус, немного зелени, лёгкие.

— Мгм.

— Дальше. Женщины твоего возраста такими не пользуются. Такие берут в двадцать пять — тридцать пять, потому что они несерьёзные и их не жалко долить. У мамы таких нет и никогда не было, у неё всё дорогое,.

— Алиса.

— Я такими тоже иногда пользуюсь, пап.

Она наконец опустила руку.

— Она моя ровесница?

Вот тебе и раз.

Я сидел с куском яблочного пирога в руке и думал одну простую вещь.

Вчера я за четыре часа разобрал по косточкам восьмидесятилетнего американца, волка уолл стрита и волчонка его тоже. Я знал, куда он сядет, что скажет, где сломается. Я довёл их до кондрашки и вышел из кабинета с тем, за чем пришёл.

А сегодня меня расколола девчонка в пижаме. За завтраком. По запаху.

Причём не просто расколола — выдала полный расклад: цена, возраст, ситуация, характер отношений. Всё точно. Из шести пунктов ошиблась в нуле.

Профессионалом в этой семье, оказывается, был не я.

Я это заслужил. Тридцать лет я твердил всем вокруг, что информация лежит на поверхности и что девяносто процентов людей просто не умеют смотреть.

Ну вот, посмотрели.

— Пап, — сказала Алиса. — Я не буду тебя ни в чём обвинять.

— Я и не жду.

— Я вообще не знаю, что мне про это думать.

Она помолчала.

— Я маму люблю. Она мне не мать, но она мне мама, если ты понимаешь, о чём я.

— Понимаю.

— И тебя я тоже люблю. Ты у меня один.

Она посмотрела на свои руки.

— Так что я не буду выбирать сторону.

Я допил чай.

Знаете, что я почувствовал?

Не стыд. Стыда не было.

Гордость. Идиотскую, совершенно неуместную гордость за собственного ребёнка, который в тридцать лет умеет сказать двум взрослым людям: разбирайтесь сами, я вам не арбитр.

— Хорошо, — сказал я. — И не будем.

Алиса кивнула. Потом всё-таки встала, полезла в холодильник, достала оттуда йогурт и села обратно.

— Один вопрос, — сказала она, открывая крышку.

— Ну.

— Она хорошая?

Я подумал.

— Ее нет , — сказал я. — точка

— Ладно, — сказала Алиса.

И начала есть.

Я встал и вспомнил что не позвонил Паулине. Взяв телефон я пошел в свою комнату чтобы позвонить

В коридор я выйти не успел.

В дверь позвонили.

Я стоял с телефоном в руке, а Алиса тяжело поднялась из-за стола, буркнула «сиди, я открою» и пошла в прихожую.

Я всё равно пошёл за ней. Не знаю зачем. Просто пошёл.

Алиса открыла дверь.

.

На площадке стояла Паулина.

На пороге стояла Паулина.

Красиво накрашенная, в ярком красном приталенном пальто, с маленькой сумочкой в руках. Замерла и испуганно смотрела на Алису. В глазах — страх и полная неуверенность. Стояла молча и переводила взгляд с моей дочери на меня и обратно.

Я, для полноты картины, был в пижаме. С чашкой чая.

Алиса медленно перевела взгляд с меня на неё.

Секунды три.

За эти три секунды моя дочь успела всё. Я видел, как это происходит: сначала обычная вежливая заготовка на лице — «здравствуйте, вы к кому», — потом узнавание, потому что эту девушку она видела в конторе мужа, потом взгляд на меня, потом обратно.

И тут её лицо изменилось.

Духи.

Цитрус, немного зелени, лёгкие, недорогие. Ровесница.

Всё сошлось у неё в голове за одну секунду прямо на пороге собственной квартиры.

— Здравствуйте, — сказала Паулина. — Простите, что я так... Мне очень нужно поговорить с мистером Пахомовым. Это срочно. И... и с вами тоже.

Алиса не ответила.

Она стояла в дверях — в пижаме, беременная, босиком — и смотрела на девушку своего возраста, которая в девять утра приехала к её отцу.

Я шагнул вперёд.

— Алиса.

— Помолчи, — сказала она.

Не повернувшись. Не повысив голоса.

Я замолчал.

А если честно: я запаниковал.

Не так, как паникуют в кино, — я не побледнел и не начал заикаться. Внешне я, думаю, выглядел абсолютно спокойным.

Внутри у меня в этот момент работал примерно такой текст.

Так. Ничего страшного. Мне пятьдесят один год. Я взрослый человек, я никому ничего не должен, брак мой фактически закончился одиннадцать дней назад в собственной гостиной, и вообще меня поймала дочь.

Дочь. Не жена.

Это, если разобраться, вообще ерунда.

Вот с этим «вообще ерунда» я и стоял, повторяя его про себя . С каждым разом оно звучало всё менее убедительно.

—

Дальше произошло то, чего я не ожидал.

Я готовился к сцене. К слезам, к «как ты мог», к хлопнувшей двери. Я даже успел прикинуть, как буду это гасить.

Алиса отступила в сторону и сказала:

— Заходите. Раздевайтесь.

Спокойно. Ровно. Так говорят гостье, которую ждали.

Паулина растерялась. Она, судя по всему, тоже готовилась к сцене.

— Я...

— Заходите, там холодно.

Я сделал движение, чтобы взять пальто.

Алиса меня опередила. Легко, не глядя, как перехватывают у ребёнка ножницы.

Взяла пальто. Повесила.

Потом обернулась ко мне и сказала:

— Ты побудь здесь.

И, уже Паулине:

— Пойдемте.

Дверь закрылась.

Я остался в коридоре.

Нет, я точно подкаблучник.

Стою под закрытой дверью, в квартире собственной дочери, в пижаме, с чашкой чая и открытым ртом. Сюр и ужас.

Из-за двери не было слышно ничего. Изоляция у них в комнатах хорошая,.

Через минуту из своей комнаты высунулась Настя.

— Пап, а кто пришёл?

— Никто.

— Я слышала голос.

— Настя.

— Кто она?

— Иди к себе.

— А почему они закрылись?

— Настя!

Она исчезла.

Через секунду из-за той же двери высунулась Аня.

Посмотрела на меня очень внимательно. Секунды две. Ничего не спросила.

И тоже исчезла.

Стоял я минут пятнадцать.

Пятнадцать минут — это очень долго, если ты стоишь без дела в коридоре и не знаешь, что происходит за дверью.

Я перебрал за это время всё.

Что она рассказывает. Что уже рассказала. Как Алиса это принимает.

Что скажет Катя, когда узнает, — а она узнает, потому что они разговаривают три раза в день, и я не имею никакого права требовать от дочери молчания. Я вообще не в том положении, чтобы чего-то требовать.

Тут, кстати, я поймал себя на очередном витке той же самой мысли: а собственно, что такого? Мы с Катей всё выяснили. У неё Владик, у меня... ну, вот.

Мысль была абсолютно логичная, стройная и совершенно бесполезная, потому что ни одна логика в мире не помогает мужику, который стоит в пижаме под дверью.

Ещё я думал про то, что мне сейчас, вообще-то, полагается испытывать стыд.

Стыда не было.

Была неловкость — обычная, бытовая, как когда тебя застали за чем-то дурацким. И глухое раздражение на себя: не за то, что было, а за то, что я, тридцать лет умеющий не оставлять следов, попался на духах.

И только на десятой минуте до меня наконец дошло главное.

Паулина приехала не объясняться.

Она приехала сюда в девять утра, полтора часа протрясшись в автобусе по этой мерзкой погоде. Накрашенная, в лучшем пальто — а это, если подумать, тоже говорит о многом: женщина, которая едет каяться, так не одевается. Так одеваются, когда идут делать что-то страшное и хотят хотя бы выглядеть прилично.

И приехала она домой к жене своего начальника.

Туда, где её точно увидят. Туда, откуда потом не отвертишься.

Значит, это не про нас с ней.

Это про что-то другое.

И это что-то настолько серьёзное, что она была готова заплатить за него всем сразу.

—

Дверь открылась.

Алиса вышла первой. Прикрыла за собой. Посмотрела на меня.

— Так, — сказала она. — Врун.

— Алиса.

— Молчи.

Она стояла и смотрела на меня секунды три.

— Про тебя и про неё мы поговорим потом. Отдельно.

— Не думаю, — сказал я и пожал плечами.

Это было глупо. Пижама и чашка чая делали мою позицию особенно внушительной.

Но Алиса даже не стала цепляться.

Она выглядела встревоженной и очень задумчивой. Провела ладонью по лицу — тем самым усталым движением, которое я знаю у неё лет с пятнадцати.

— Пап. У Андрея, по-моему, проблемы.

—

Она достала телефон и набрала.

— Андрей. Домой. Сейчас.

Пауза.

— Мне всё равно, что у тебя встреча.

Пауза. Я слышал, как он что-то быстро говорит в трубку.

— Андрей, — сказала она. — Домой.

И положила.

Тона этого я у своей дочери никогда не слышал.

Хотя, в общем, знаю, откуда он у неё. Просто раньше он не был направлен в мою сторону.

Андрей приехал через двадцать пять минут.

Как он проехал утренний Манхэттен за двадцать пять минут, я спрашивать не стал — судя по лицу, было напряжённо.

Влетел, скинул пальто, увидел в гостиной Паулину и остановился.

— Паулина?

— Мистер Андрей.

— Что ты здесь...

— Сядь, — сказала Алиса.

Он сел.

—

Вы когда-нибудь видели мужика, который ни в чём не виноват, но уже понимает, что все факты против него?

Вот это было оно.

Жена звонит и говорит «домой», не объясняя. Дома сидит девушка с его собственного ресепшена. Рядом тесть — в пижаме.

Он сел на край дивана, выпрямил спину и приобрёл то самое глупое, испуганное выражение, которое бывает у совершенно невинных людей в первые тридцать секунд.

Я даже его пожалел. На нервах.

Хотя, признаюсь честно, мне немного стало легче.

Всё-таки не я один тут утром выгляжу идиотом.

—

Настю с Аней Алиса выгнала в комнату лично.

Мы остались вчетвером.

— Рассказывайте, — сказала Алиса. — С самого начала. Пожалуйста.

Паулина посмотрела на меня.

— Рассказывай, — сказал я.

— Я вчера задержалась, — начала она.

И посмотрела на меня. Не на Алису, не на Андрея — на меня.

— Конец недели, накопились бумаги. И потом, после всего, что творилось с утра...

Она чуть замялась.

— Ты. Приезд мистера Джона. Партнёра вызвали в кабинет без предупреждения.

Все в конторе чувствовали, что происходит что-то не то. А когда там чувствуют, что происходит что-то не то, работать перестают. К шести половина этажа тихо рассосалась, каждый сославшись на свои дела, и к семи я осталась почти одна и разбирала то, что накопилось за день.

Около без четверти восемь на общий принтер возле ресепшена пришёл документ из кабинета Джона-младшего.

У них так устроено: у партнёров свои принтеры, но, если один занят или завис, система автоматически отправляет задание на ближайший свободный. Случается это постоянно. Секретарь забирает пачку и относит хозяину.

Паулина подошла к принтеру.

Взяла листы.

И прочитала первую страницу.

Документ назывался скучно.

«Внутренний меморандум. Предварительный расчёт».

Ниже стояла сегодняшняя дата.

А ещё ниже — два имени.

Моё и Андрея.

— Речь шла не о вас лично, — сказала Паулина. — Речь шла о договорености договоренности...

— Стоп.

Я поднял руку.

— О какой договорённости идёт речь?

В комнате стало тихо.

Паулина замолчала на полуслове и посмотрела на Андрея.

Алиса тоже посмотрела на Андрея.

Я посмотрел на Андрея.

—

Он сидел на краю дивана, выпрямив спину, и рассматривал собственные руки.

— Ну... — сказал он.

— Андрей.

— Вчера, после того как ты уехал, ко мне зашёл Джон-младший.

— Так.

— Он спросил, что я могу предложить фирме. Конкретно. И как мы...

— Стоп, — сказал я во второй раз. — Кто это — «мы»?

Он поднял голову.

И вот тут я увидел на его лице то самое выражение, которое бывает у взрослого человека в кабинете директора.

— Чёрт, Игорь. — Он развёл руками. — Я не могу тебе всё выложить. Ты сам мне запретил говорить.

Я молчал.

— Ты вчера сказал: организуй встречу и передай, что я приду не с идеей, а с предложением. Ты сказал: ничего из того, что ты мне рассказал, им говорить нельзя. Ни слова.

— Сказал.

— Ну вот я и не говорил и сейчас не могу.

—

Я откинулся на спинку.

Знаете, что в этот момент было самым неприятным?

То, что он прав.

Я вчера сам, своими руками, поставил зятя в положение человека, который знает всё, не имеет права сказать ничего и при этом должен что-то делать. Я дал ему невыполнимую задачу и ушёл довольный собой.

А он её выполнил. По-своему.

— Продолжай, — сказал я.

—

— Он спросил напрямую, — сказал Андрей. — Что именно мы можем предложить фонду. Я ответил, что могу изложить стратегию. Не источник — стратегию.

— И ты изложил.

— Изложил.

— Целиком?

Он помолчал.

— Не целиком. Но в общем виде — да.

Он посмотрел мне в глаза, и в его взгляде впервые за это утро не было ни растерянности, ни вины.

— И я предложил им тот же план, что и ты. Только расширенный.

Ты предлагал фонду стратегию на ближайшие два месяца.

Я предложил её на четыре.

То есть ты предложил ему - задумчиво сказал я

-Не совет.

-Не предположение.

-Не «мне кажется, рынок упадёт».

-Полный план.

-Какие позиции сокращать. Сколько оставить в деньгах. Где покупать защиту от падения. Какие отрасли рухнут первыми. В какие даты усиливать позицию. Когда начинать выходить.

и он этот принял ?

Нет он посмеялся и сказал что чтобы такое случилось с надо что бы небо упало на землю ..

-План сам по себе где? снова прервал я его

В сейфе- он пожал плечами

хорошо -я успокоился

И что за условия ?- спросила Алиса

— Первое: тридцать процентов от прибыли, полученной благодаря моей стратегии. Второе: я становлюсь старшим партнёром фонда, — спокойно сказал Андрей. — Буквально через час пришёл Джон-старший, и мы поговорили. Он всё время расспрашивал, что за информацию ты держишь и что может случиться. Он верит тебе, Игорь, но я сказал, что эта информация твоя, и я…

— Андрей. Короче.

— Мы ударили по рукам, — сказал он.

— Так мы никуда не продвинемся, — перебил я. — Мне нужен меморандум.

Тишина.

Паулина посмотрела на Алису.

Не на меня. На Алису.

Та едва заметно кивнула.

Тогда Паулина открыла свою маленькую сумочку, достала оттуда флешку и положила её на стол.

Андрей тихо охнул.

— Паулина.

— Мистер Андрей...

— Ты понимаешь, что ты сделала? Это до пяти лет по закону штата. До пяти.

— Я знаю, — сказала она тихо. — Но это неправильно. Вот...

— Андрей, заткнись, — рыкнула Алиса.

Он замолчал.

— Паулина, спасибо, — сказала моя дочь.

—

Я молча взял флешку и вставил её в ноутбук.

Двенадцать страниц. Без подписей. Шапка, дата, два имени.

Я начал читать.

Первая проблема, как следовало из документа, состояла в формулировке.

«Прибыль по стратегии Пахомова».

Мы произнесли эти слова вслух.

Но не определили их юридически.

А значит, определить их позже мог фонд.

Дальше начиналась настоящая работа.

Если я говорю: продавайте акции круизных компаний, — а через месяц они рушатся на семьдесят процентов, то вроде бы и заработок, и избежанный убыток связаны с моей рекомендацией.

Но юристы могут сказать иначе.

Продажа акций — обычное решение риск-менеджмента.

Если фонд и без меня обязан контролировать риски, значит, нельзя утверждать, что вся выгода принадлежит моей стратегии.

Часть результата — заслуга управляющих.

Часть — инвестиционного комитета.

Часть — риск-менеджеров.

Часть — общего портфеля.

А моя?

Вот её ещё предстояло определить.

Причём определять собирались они сами.

Второй пункт был ещё красивее.

Из той суммы, которую всё-таки признают результатом моей стратегии, предлагалось вычесть расходы.

На первый взгляд — абсолютно справедливо.

Только список расходов был замечательный.

Комиссии.

Стоимость исполнения сделок.

Премии по опционам.

Административные расходы.

Юридические услуги.

Вознаграждения управляющих.

Обязательные выплаты инвесторам.

И, наконец, накопленные убытки по тем позициям, которые существовали до моего появления.

Вот здесь я даже улыбнулся.

Представьте.

До меня фонд потерял на какой-то бумаге двадцать миллионов.

Я говорю: продавайте её и ставьте на дальнейшее падение.

Они на этом зарабатывают сорок.

Человек с улицы скажет: стратегия принесла сорок.

Их бухгалтер скажет: нет.

Сначала закроем старый убыток. Двадцать.

Остаётся двадцать.

Вычтем расходы.

Остаётся пятнадцать.

Теперь возьмём мои тридцать процентов.

Не двенадцать миллионов.

Четыре с половиной.

И всё законно.

Следующий пункт объяснял ещё больше.

Окончательный размер прибыли утверждает инвестиционный комитет.

То есть те же люди, которые должны мне деньги, сами решают, сколько именно они мне должны.

Неплохо.

Но самое красивое было оставлено для Андрея.

Повышение до старшего партнёра рекомендовалось оформить без предоставления доли в капитале управляющей компании.

Тут я мысленно снял шляпу.

Они собирались выполнить обещание буквально.

Сказать:

— Андрей, поздравляем. Теперь ты старший партнёр.

Дать новый кабинет.

Новую подпись в почте.

Возможно, повысить зарплату.

Посадить на совещаниях ближе к хозяевам.

Но ни одной акции управляющей компании.

Ни одного процента собственности.

Никакого права на капитал.

Никакой возможности влиять на владельцев.

Красивое кресло вместо доли.

Я откинулся . Черт бы побрал этот английский с его зубодробильными оборотами.

В сухом остатке .Научись включать телефон.

В восемь вечера вышла из офиса и начала мне звонить.

Шесть раз.

Я не ответил.

Как итог.Утром она сидела у нас в гостиной.

Что там - Алиса кивнула на ноут бук

.

Я откинулся на спинку кресла.

Триста.

Тридцать процентов — девяносто миллионов.

Даже если вычесть реальные расходы, разница всё равно оставалась чудовищной.Вместо 90 миллионов заплатят двадцать

Но злости я почему-то не почувствовал.

Я почувствовал уважение.

Профессиональное.

Потому что схема была действительно хорошая.

Жулики украли бы деньги.

Дураки отказались бы платить.

А умные люди заплатят двадцать миллионов.

И попробуй потом выйти на улицу и кричать:

— Меня обокрали! Мне дали всего двадцать миллионов!

Любой нормальный человек посмотрит на тебя как на идиота.

Двадцать миллионов — это не сумма, после которой начинают войну.

Это сумма, после которой человеку предлагают бокал шампанского, фотографируют рукопожатие и рассказывают журналистам об успешном партнёрстве.

И именно поэтому схема работала.

Не оставить меня без денег.

Оставить достаточно, чтобы мне было трудно жаловаться.

— Кто это написал? — спросил Андрей.

— Не знаю. Подписи не было. Документ печатали из кабинета мистера Джона-младшего.

— Джон старший видел?

— Не знаю.

Андрей замолчал.

Я смотрел на него и прекрасно понимал, что сейчас происходит.

Ещё вчера он отказался уйти из фонда вместе со мной.

Не потому, что любил хозяев.

Не из-за денег.

А он рассказывал мне про какую-то старушку.

Теперь он сидел, смотрел в пол и понимал, что вчера выбрал этих людей вместо меня.

А эти люди в тот же вечер начали считать, как уменьшить его долю.

— Десять лет, — сказал он наконец.

Никто не ответил.

— Десять лет я работаю с ними. Десять лет думал, что понимаю этих людей.

Он поднял голову.

— Они ведь действительно собирались меня повысить.

— Конечно.

— Я бы пришёл домой. Сказал Алисе: меня сделали старшим партнёром.

Он посмотрел на жену.

— Ты бы радовалась?

Алиса кивнула.

— Конечно.

— А потом я бы узнал, что у меня нет ничего, — сказал Андрей. — Просто должность.

— Не совсем ничего, — сказал я. — Зарплату бы подняли.

Он молчал.

— И двадцать бы, скорее всего, выплатили. Не сразу и не живыми деньгами. Оформили бы красиво — золотой парашют, отложенное вознаграждение, три транша, привязка к результату фонда.

Я отодвинул ноутбук.

— А в апреле пришли бы к тебе и сказали: слушай, время тяжёлое, рынок валится, клиенты нервничают, ты же всё понимаешь. Оставь пока в фонде. Тем более ты теперь старший партнёр. Тебе надо подавать пример.

Андрей смотрел в стол.

— Ты бы оставил, — сказал я.

— Оставил бы.

— Вот и всё.

—

Он поднял голову.

— Спасибо.

— Пожалуйста.

Больше я на эту тему ничего не сказал.

Сочувствие тут не помогает. Помогает один раз в жизни почувствовать полную цену собственной доверчивости — желательно до того, как за неё выставят счёт.

Он её сейчас чувствовал. Добавлять было нечего.

—

Хотя одно я всё-таки добавил.

— Андрей.

— Что?

— Вчера ты поступил правильно.

Он усмехнулся.

— Заметно.

Я постучал пальцем по столу.

— Ошибиться в людях не стыдно. Стыдно не пересчитать после.

Алиса всё это время сидела молча.

Потом повернулась к Паулине.

— Почему вы приехали?

Паулина ответила не сразу.

— Потому что это неправильно.

— И всё?

— Нет.

Она посмотрела на свои руки.

— Я три года сижу на ресепшене. Вы себе не представляете, что люди говорят при секретаре.

— Например?

— Например, всё.

Она чуть пожала плечом.

— Для них я не человек. Я часть стойки. Телефон, пропуск, девушка, которая вызывает машину. При мне не понижают голос. Я знаю, кто ищет другую работу. Знаю, кто в прошлом году потерял деньги клиента и три недели ходил и улыбался.

— И вы никогда никому не рассказывали.

— Ни разу за три года.

— Почему сейчас? — спросила Алиса.

Паулина подумала.

— Слышать чужой разговор — это одно. Люди болтают, люди дураки, это не моё дело.

Она помолчала.

— А это была бумага. Её кто-то писал. Сидел, формулировал, подбирал слова. Считал в таблице, сколько можно не отдать, чтобы человек не пошёл в суд и ещё сказал спасибо.

Она посмотрела на меня. Первый раз за весь разговор — прямо.

— Такое не в запале делают.

— Вас уволят, — сказала Алиса.

— Возможно.

— Рекомендаций не дадут.

— Да.

— Вам ещё три года учиться.

— Я знаю, — сказала Паулина.

Голос у неё не дрогнул ни на одном из трёх ответов. Она всё это просчитала сама, ночью, и приехала сюда уже с готовым решением.

— И вы всё равно приехали.

Паулина не ответила Алисе.

Она смотрела на меня.

— Я вчера звонила тебе шесть раз.

Вот тут меня накрыло.

Пока эта девчонка стояла с чужой бумагой в руках и решала, ломать ей себе жизнь или нет, — пока она набирала мой номер шесть раз подряд и слушала гудки, — я сидел за столом, ел пирог и двигал фишку по картонной доске.

Я встал, взял руку Паулины и сказал:

— Я не забуду этого. И… — я запнулся, но пересилил себя и продолжил: — Пойдём позавтракаем где-нибудь. Тебе до работы ещё час.

Она кивнула.

И это был ответ простой и храброй девочки, которая почему-то решилась на этот шаг и позвонила именно в нашу дверь.

Глава 13 объяснения

Мы шли по тротуару, минуя одну витрину за другой, и проходили уже мимо третьего по счёту кафе. Паулина сжимала ремешок сумочки, нервно оглядывалась и, кажется, вообще не замечала запаха свежей выпечки и кофе, вырвавшегося из открытых дверей.

Наконец до меня дошло: мы искали не еду. Мы искали уединения. Ей нужно было место, где нет людей, где никто не будет пристально разглядывать её испуганные глаза

Я поднял руку, поймал первое попавшееся жёлтое такси, аккуратно подтолкнул её на заднее сиденье и назвал адрес отеля.

В номер мы поднялись молча. Я сразу взялся за телефон, набрал службу обслуживания и заказал горячую еду, крепкий чай и бульон. Затем достал из шкафа тяжёлый махровый халат, бросил его на кровать и отрезал: — Сегодня ты не работаешь. Остаёшься здесь.

Она попыталась протестовать. Это были беспомощные, привычно-исполнительные пять минут сопротивления: что-то про субординацию, про старшего Джона, про открытую систему и график. Я просто молча смотрел на неё, пока эти детские аргументы не иссякли сами собой.

— Я только на полчаса… — тихо пробормотала она, сдаваясь, и ушла в ванную.

Когда она вышла, утопая в огромном халате не по размеру, она казалась совсем девчонкой. Сказала, что просто приляжет на минуту, свернулась калачиком на краю широкой кровати — и уже через десять минут спала глубоким, мертвецким сном. Напряжение последних суток, страх, ночной побег, разговор на пороге квартиры Алисы — всё это накрыло её разом, огребло со всех сторон и просто отключило сознание.

Я тихо, чтобы не заскрипеть паркетом, подошёл к кровати, натянул на её плечи лёгкое одеяло и на цыпочках вышел.

За дверью ждал всё тот же серый, облитый дождём город. Я спустился в холл, вышел на улицу, поймал машину и поехал в колледж.

Я поехал в Колумбийский университет.Где училась Паулина.Главное правило, закрывай долги .Полностью он назывался значительно солиднее — Columbia University in the City of New York. Один из тех университетов, название которого родители произносят с гордостью, а потом несколько лет вздрагивают, открывая счета за обучение.

Такси высадило меня на Бродвее, возле 116-й улицы.

Я вышел и несколько секунд просто смотрел на ворота. За ними начинался совершенно другой Нью-Йорк. Не тот, где люди каждое утро пытались отнять друг у друга деньги на бирже, а спокойный университетский мир: студенты с рюкзаками, велосипеды, книги под мышкой, кофе в бумажных стаканах.

Я прошёл через главный вход на College Walk.

Мне нужно было найти финансовый отдел, но где он находится, я понятия не имел.

Первого попавшегося студента я спрашивать не стал. Поймал мужчину лет шестидесяти с университетским бейджем.

— Excuse me. Student Financial Services?

Он посмотрел на меня, потом показал рукой в сторону восточной части кампуса.

— Kent Hall.

— Thank you.

Название мне ничего не говорило.

Я пошёл туда, куда он показал.

Через несколько минут нашёл Kent Hall. Старое университетское здание выглядело именно так, как должен выглядеть университет, который существует значительно дольше, чем большинство компаний на моей бирже.

Внутри я снова спросил дорогу.

— Мне нужно оплатить обучение студента.

Женщина за стойкой сразу уточнила:

— Вашего ребёнка?

— Нет.

Она подняла глаза.

Вот теперь я её заинтересовал.

— Тогда вам нужен Student Financial Services. Что именно вы хотите сделать?

— Оплатить человеку обучение.

— Полностью?

— Если получится.

— Вы спонсор?

— Нет.

— Студент дал вам доступ к своему счёту?

— Нет.

— Тогда вы не сможете получить информацию о его балансе.

— Мне она и не нужна.

Женщина замолчала.

— Я не хочу знать, сколько она должна. Я хочу внести деньги на её университетский счёт.

Теперь она смотрела на меня уже совсем внимательно.

— Вы родственник?

— Нет.

— Тогда нам понадобится достаточно информации, чтобы правильно определить студента. Одного имени иногда недостаточно.

Вот здесь возникла проблема.

Имя я знал.

Фамилию знал.

Где она учится — теперь тоже.

А университетского номера у меня, естественно, не было.

— То есть я не могу просто выписать Columbia University чек и написать её имя?

— Мы должны быть уверены, на чей счёт поступает платёж.

— А позвонить ей вы можете?

— Мы не обсуждаем данные студентов с посторонними.

— Я не прошу ничего обсуждать. Скажите ей, что какой-то идиот хочет заплатить за её обучение.

Она впервые улыбнулась.

— Так университетская система не работает.

— Очень жаль. В моей системе это заняло бы три минуты.

Я достал визитку и положил перед ней.

— Хорошо. Тогда скажите, что нужно сделать человеку, который хочет оплатить обучение другого человека законно, не получить ни одного её документа и желательно остаться неизвестным.

Она взяла визитку.

Посмотрела на имя.

Потом снова на меня.

Она взяла визитку.

Посмотрела на имя. Потом снова на меня.

И я увидел, как у неё в голове складывается совсем другая картина.

Мужчина за пятьдесят. Пальто дорогое, часы дорогие, акцент. Хочет анонимно оплатить обучение молодой женщины. Не родственницы. Ни доступа к счёту, ни номера студента, ни одного документа.

Я бы на её месте подумал ровно то же самое.

Она молчала и подбирала слова. Судя по лицу, у них на такие случаи есть инструкция и, возможно, отдельный телефон.

Я решил не ждать, пока она эти слова найдёт.

— Я понимаю, как это выглядит, — сказал я. — Не надо подбирать формулировку. Вы думаете, что я плачу женщине за то, за что мужчины обычно платят женщинам.

Она чуть покраснела.

— Я этого не говорила.

— Вы этого и не скажете. Вам по должности не положено.

Я положил ладони на стойку.

— Так вот. Эта девушка оказала мне услугу, и мне эта сумма ничего не стоит,но она рисковала многим

— И вы решили заплатить.

— Я решил, что деньгами я ей это не верну. Если я приду и предложу ей деньги, она встанет и уйдёт, и правильно сделает.

Я пожал плечами.

— А обучение — это не деньги. Это единственное, что у неё в жизни есть по-настоящему своё. И единственное,от чего она не откажется.

—

Женщина за стойкой довольно долго молчала.

Потом сказала:

— Хорошо.

И придвинула к себе клавиатуру.

—

Дальше пошла работа, Оказалось, что вариант есть, и вариант простой.

— Если ваш студент сейчас на втором году и первый год у неё оплачен, то следующий год вы можете внести заранее. Целиком. Мы принимаем предоплату.

— Сколько это?

— По её программе обучение около шестидесяти двух тысяч в год. Плюс обязательные сборы, страховка, административные — это ещё около десяти.

— То есть семьдесят два.

— Обычно люди вносят восемьдесят, чтобы закрыть всё с запасом. Так проще.

— А если получится переплата?

— Переплата не пропадает. Она остаётся на счёте студента и автоматически переносится на следующий семестр.

—

Я подумал.

— А если я внесу за два года?

Она посмотрела на меня.

— Технически можно. Деньги просто будут лежать на её счёте и списываться по мере начисления.

— То есть она их не потеряет.

— Не потеряет. Это её счёт. Даже если она переведётся в другой университет, остаток вернут ей.

Хорошая система. Мне понравилась.

— Теперь про анонимность, — сказал я.

Вот тут она покачала головой.

— Полной я вам не обещаю. Платёж проходит через систему, у него есть плательщик. Если студент зайдёт в свой кабинет и посмотрит историю, она увидит, что платёж пришёл, и увидит, откуда.

— Имя?

— В большинстве случаев да.

Я помолчал.

Я, честно говоря, рассчитывал на другое. Мне очень не хотелось, чтобы это выглядело как оплаченный счёт.

Но выхода не было.

— Ладно, — сказал я. — Пусть видит.

С идентификацией разобрались минут за двадцать.

Имя, фамилия, программа, год обучения. Женщина уточнила ещё пару вещей, которые я знал: возраст и то, что она из Бруклина. Этого хватило, чтобы система нашла ровно одного человека.

Мне не показали ни баланса, ни задолженности, ни одной цифры по её счёту. Я и не спрашивал.

— Сумма?

— Сто шестьдесят, — сказал я.

Она подняла глаза.

— Это два года.

— Да.

— Вы уверены?

— Абсолютно.

Оформляли ещё минут сорок.

Я сидел на неудобном университетском стуле, подписывал бумаги и думал о том, что за неделю чтобы доказать Андрею я заработал уже три миллиона.И что за деньги которые я все время заработал, мне пора чистить карму

Это была самая приятная трата за много лет.

Не потому, что я такой хороший. Я не хороший.

Просто в моей жизни очень редко бывает возможность сделать что-то, что нельзя пересчитать в проценты годовых.

Здесь пересчитать было нельзя.

—

Когда всё было готово, женщина протянула мне копию квитанции.

— Всё прошло, — сказала она. — Обучение закрыто до конца программы.

— Спасибо.

Я уже развернулся, когда она сказала мне в спину:

— Мистер Пахомов.

Я обернулся.

— За тридцать лет здесь я такого не видела ни разу.

Она подумала.

— Обычно люди платят за своих. А чужим — обещают.

—

На улице по-прежнему было сыро.

Я вышел на College Walk и пошёл к воротам мимо студентов с рюкзаками, велосипедов и бумажных стаканов с кофе.

В кармане лежала квитанция.

Через восемь недель весь этот кампус закроют, и никто из этих ребят с рюкзаками ещё не догадывается, что доучиваться они будут дома, у себя в комнате, глядя в экран.

А обучение оплачено на два года вперёд.

Пусть будет.

Я вышел из университета и понял, что с утра ничего толком не ел.

Через квартал попалось небольшое американское кафе — не ресторан и не забегаловка, а именно то место, куда утром заходят люди с ноутбуками, газетами и стаканами кофе размером с цветочный горшок.

Я сел у окна и заказал полный американский завтрак.

Минут через десять официант поставил передо мной тарелку, которой можно было кормить небольшую семью.

Два яйца — я попросил солнечной стороной вверх, чтобы желток оставался жидким. Рядом лежали три полоски хрустящего бекона, две небольшие свиные сосиски и горка поджаренного картофеля с луком. Отдельно принесли два толстых тоста, масло и маленькую баночку клубничного джема.

Но главным были блины.

Три круглых американских панкейка лежали один на другом, сверху медленно таял кусок сливочного масла, а рядом стоял маленький кувшинчик кленового сиропа.

Я посмотрел на всё это великолепие и понял, что Москва начинает мне нравиться всё больше.

Потому что после такой Америки в Москве мне придётся очень хорошо поработать, чтобы снова привести себя в нормальную форму.

Поэтому хотя бы напиток решил заказать правильный.

Попросил сделать мне большой молочный шейк без мороженого и сахара: банан, черника, клубника, греческий йогурт, немного овсянки, миндальное молоко и ложка протеина.

Официант посмотрел сначала на мой бекон, потом на панкейки, потом снова на меня.

— Healthy?

— Именно, — сказал я. — Он спасёт ситуацию.

Парень усмехнулся.

Я налил на блины немного сиропа, сделал первый глоток кофе

Я успел расправиться с половиной омлета, когда над барной стойкой прибавили звук телевизора.

До этого он просто висел фоном — биржевые котировки, реклама, погода. Никто особенно не смотрел. Но теперь на экране появились люди в масках и огромные красные буквы:

CORONAVIRUS OUTBREAK — CHINA

Ведущий говорил спокойно, тем самым профессиональным голосом, которым сообщают новости, ещё не понимая, какая из них через месяц станет единственной новостью в мире.

— Число подтверждённых случаев нового коронавируса в Китае превысило четыре с половиной тысячи. Сто шесть человек умерли. Большинство погибших — жители провинции Хубэй.

Я перестал резать сосиску.

На экране показали Ухань.

Пустая шестиполосная дорога. Полицейские заграждения. Люди в медицинских масках. Рабочие в белых защитных костюмах опрыскивали улицу каким-то раствором.

— Китайские власти продолжают беспрецедентные меры по ограничению передвижения. Ухань, город с населением более одиннадцати миллионов человек, остаётся фактически изолированным. Ограничения введены и в других городах провинции Хубэй.

За соседним столиком мужчина перестал разговаривать с женщиной и повернул голову к телевизору.

Официант тоже задержался возле кофемашины.

Одиннадцать миллионов человек.

Закрытый город.

Это уже звучало не как очередная вспышка гриппа.

Ведущий продолжал:

— Глава Всемирной организации здравоохранения сегодня находится в Пекине, где проводит переговоры с председателем КНР Си Цзиньпином. ВОЗ пока не объявила международную чрезвычайную ситуацию, однако эксперты внимательно следят за распространением вируса за пределами Китая.

Картинка изменилась.

Теперь на экране появилась карта Европы.

CORONAVIRUS REACHES EUROPE

— Во Франции ранее были подтверждены первые случаи заболевания на территории Европы. Сегодня новые тревожные сообщения поступают из Германии.

Показали офисное здание.

— В Баварии коронавирус обнаружен у сотрудника немецкой компании. По данным властей, мужчина не посещал Китай. Предположительно, он заразился во время деловой встречи от коллеги, прибывшей из Шанхая.

Вот здесь в кафе стало заметно тише.

До этого Китай был далеко.

Очень далеко.

Другая страна, другой континент, какие-то города, названия которых большинство американцев вчера вообще не знало.

А Германия была уже Европой.

— Это один из первых подтверждённых случаев передачи нового коронавируса от человека человеку непосредственно на территории Европы, — продолжал ведущий.

На экране появилась Япония.

— В Японии также зарегистрирован заболевший, который не посещал Ухань. Мужчина работал водителем туристического автобуса и перевозил группу китайских туристов.

Я сделал глоток своего шейка.

Вот теперь картина становилась интереснее.

Китай.

Франция.

Германия.

Япония.

Точки начинали соединяться.

Следующий заголовок был уже американским:

FIVE CONFIRMED CASES IN THE UNITED STATES

— Центр по контролю и профилактике заболеваний сообщает о пяти подтверждённых случаях коронавируса в Соединённых Штатах. Пациенты находятся под медицинским наблюдением. На данный момент представители CDC считают непосредственный риск для американского населения низким.

Слово LOW даже вывели крупными буквами.

Низкий риск.

За стойкой кто-то усмехнулся.

— Five people in the whole country, — сказал мужчина бармену. — More people die crossing Broadway.

«Пять человек на всю страну, — сказал мужчина бармену. — На Бродвее под колёсами погибает больше людей».

Несколько человек засмеялись.

Вот так это и выглядело.

Пять больных на триста с лишним миллионов американцев.

Чего бояться?

Через несколько секунд коронавирус исчез с экрана.

Появилась Уолл-стрит.

MARKETS REBOUND

Зелёные цифры побежали снизу.

Ведущая уже улыбалась.

— После вчерашнего сильного снижения американские рынки сегодня восстанавливаются. Инвесторы надеются, что китайским властям удастся локализовать вспышку коронавируса и избежать серьёзного ущерба мировой экономике.

Показали торговый зал.

— Особенно внимательно инвесторы следят за авиакомпаниями, гостиничным сектором и круизными операторами. Эти акции в последние дни оказались под давлением из-за опасений сокращения туристических потоков из Китая.

На экране появились самолёты.

Потом огромный круизный лайнер.

Потом гостиница.

— Нефтяные цены также снизились на фоне опасений, что ограничения на поездки и снижение экономической активности в Китае могут уменьшить мировой спрос на топливо.

Я улыбнулся.

Ещё несколько дней назад большинство людей вообще не связывало вирус в китайском городе с ценой нефти в Нью-Йорке.

Теперь связывало.

Пока осторожно.

Ведущий снова появился в кадре.

— Несмотря на растущую обеспокоенность, аналитики подчёркивают, что пока слишком рано оценивать долгосрочное влияние вспышки на мировую экономику.

Вот это было главное слово.

Пока.

Пока пять заболевших в Америке.

Пока Европа регистрирует отдельные случаи.

Пока Китай закрывает только свои города.

Пока авиакомпании просто немного падают.

Пока фондовый рынок после одного плохого дня снова идёт вверх.

За соседними столиками люди опять начали разговаривать.

Официант понёс кофе.

Кто-то попросил счёт.

Мужчина, шутивший про Бродвей, снова уткнулся в газету.

Через минуту на телевизоре уже обсуждали Apple.

Жизнь продолжалась.

Я посмотрел на остатки панкейков.

Было 28 января 2020 года.

Все в этом кафе только что услышали абсолютно те же новости, что и я.

Никакого секрета у меня не было.

Разница заключалась только в одном.

Они услышали начало истории.

А я знал, чем она закончится.

Я всё-таки человек технологий.

Часть жизни я провёл в обнимку с симуляциями и нейросетями, и к две тысячи тридцать шестому году виртуальная реальность стала для нас такой же простой бытовухой, какой в двадцатых был ранний искусственный интеллект.

В той жизни я привык к одному: как только ты сделал транзакцию — любую, хоть кофе купил, хоть счёт закрыл, — через три секунды об этом знают все, кому надо, и ещё десяток тех, кому не надо. Уведомления, подтверждения, письма, отметки в системах.

А тут был двадцатый год.

И я, идиот, почему-то решил, что здесь всё ещё ходят бумажные квитанции и что до конца недели никто ничего не заметит.

Ошибся. Меня не было около часа.

Я съездил по делам, на обратном пути заскочил в кафе и взял бумажный пакет с горячими пончиками и два стакана кофе. Рассчитывал, что она за это время хоть немного отойдёт и поспит.

Открыл дверь номера — и никакого тихого отдыха там не было.

Паулина сидела на краю огромной кровати, утонув в махровом халате, и держала телефон обеими руками. Смотрела в экран с таким выражением, будто там только что сработал взрыватель.

Я поставил стаканы на тумбочку и вытащил пакет.

— Что стряслось? Опять Джон-младший резвится в сообщениях?

Она медленно подняла на меня глаза.

И там не было ни страха перед начальством, ни ожидания юристов. Там стояло глухое, абсолютно неверящее изумление.

Все оказалось проще

Долг за целый год обучения.

В своё время ей оформили частичную поддержку через благотворительный фонд помощи малоимущим студентам. Фонд полгода задерживал выплаты и кормил её обещаниями — вежливыми, аккуратными, с «мы работаем над вашим вопросом».

Она крутилась на двух работах. Заглядывала в рот каждому клерку в конторе, потому что от них зависела справка о занятости и возможности оплатить учебу. И каждое утро ждала, что из деканата придёт письмо об отчислении.

Ни одного слова про это я от неё не услышал. Ни разу.

А сейчас на её телефоне висела цепочка официальных уведомлений — от банка и от финансового отдела университета.

Первое: годовой долг за обучение закрыт полностью. До последнего цента.

Второе: следующий учебный год оплачен авансом, в полном объёме.

Третье, уже от деканата: за ней подтверждено рабочее место и продлён специальный график, позволяющий совмещать работу и учёбу без риска потерять студенческий статус.

—

— Это... это как? — прошептала она и ткнула дрожащим пальцем в зелёный значок подтверждённой транзакции. — Фонд всё-таки перечислил? Но откуда у них деньги ещё и на год вперёд?

Я взял свой стакан, сделал осторожный глоток и пододвинул к ней открытый пакет.

— Ешь давай, а то остынут. Холодные пончики — это совсем тоска.

Она замерла.

Перевела взгляд с экрана на пакет. Потом на меня.

И я увидел, как до неё доходит: куда именно я отлучался пока она спала.

Губы у неё дрогнули.

— Это ты.

— Ешь.

— Это ты, — повторила она.

—

И тут её понесло.

— Нет. Нет, так нельзя. Игорь, так нельзя, это неправильно, я не для этого приезжала, я не для этого тебе всё рассказала...

— Паулина.

— ...и теперь все подумают, что я...

— Стоп.

Я сказал это резко. Громче, чем собирался.

Она замолчала.

—

— Сядь, — сказал я. — И слушай меня. Один раз, потому что повторять я не буду.

Она села ровнее и вцепилась в халат.

— Первое. Кто такие «все»?

Она открыла рот.

— Нет, ты назови. Фамилию. Одну фамилию человека, чьё мнение о тебе способно изменить твою жизнь.

Молчание.

— Нету такого человека, — сказал я. — А если найдётся — он не стоит того, чтобы ты из-за него отказывалась от своего.

— Второе. Я тебе ничего не оплатил.

Она подняла голову.

— Расплачиваются с обслугой. Ты мне не обслуга. Я не благодарил, не покупал и не рассчитывался, и если ты сейчас скажешь это слово вслух, мы с тобой поссоримся по-настоящему.

Я поставил стакан.

— Ты положила на стол свою работу, свою карьеру и, между прочим, статью уголовного кодекса — за человека, которого знаешь неделю. Ты знала, чем это кончается. Ты пришла и сделала.

Помолчал.

— Я это видел. И я это запомнил. Всё.

— Третье. Считай сама.

Я сел напротив.

— До сегодняшнего утра у тебя был долг и фонд, который полгода кормил тебя обещаниями. Ты работала на двух работах и каждое утро ждала письма об отчислении.

Теперь у тебя нет долга и оплачено два года вперёд.

Что изменилось по существу? Я развёл руками- я дал

— А остальное ты сделаешь сама. Как делала до меня. Я тебе диплом не подарил. Я убрал с дороги то, что к тебе вообще не имело отношения.

—

Она сидела и молчала.

Потом сказала — тихо, глядя в телефон:

— Игорь, это очень много денег.

— Для тебя — да, — сказал я. — Для меня нет. И вот в этом, если хочешь знать, вся мерзость нашего мира, а не в том, что кто-то там что-то подумает.

Я подтолкнул пакет ещё на пару сантиметров.

— Ешь. Остыли уже наверняка.

—

Она взяла пончик.

И заплакала. Молча, продолжая жевать, вытирая лицо рукавом халата, — то ли от пончика, то ли от всего сразу.

Я налил себе остатки кофе и отошёл к окну, чтобы не смотреть.

Есть моменты, когда взрослому мужику надо просто отвернуться и посмотреть в окно.

За окном был Манхэттен. Мокрый, серый, гудящий, полный людей, которые сейчас, в эту самую минуту, покупали себе безумно дорогие вещи и считали это удовольствием.

Восемьдесят тысяч в год.

Катин полностью укомплектованный Mustang GT полгода назад обошелся примерно в 120–125 тысяч долларов». Интересно она тогда уже встречалась со свои Вадимом?

Как быстро и незаметно большие деньги ломают у людей внутренний компас.

Когда у человека появляется слишком много капитала, с ним происходит одна и та же тихая деградация. Одни начинают верить, что они бессмертны, другие — что любые законы и правила придуманы исключительно для бедняков. Избыток денег почти никогда не добавляет ума, он лишь развращает инстинкт самосохранения. Он размывает ту самую грань, за которой заканчивается реальность и начинается иллюзия собственной всемогущности.

Для Паулины эти восемьдесят тысяч в год были вопросом выживания, билетом в будущее, ради которого она сжигала себя на двух работах. Для Кати — очередная красивая игрушка на колесах, купленная так же легко, как кофе в утреннем драйве. Для Джона-младшего — беспечный взнос в чужую авантюру на пятьдесят миллионов просто потому, что ему захотелось поиграть в крутого трейдера.

Когда подушка безопасности становится слишком мягкой, у людей атрофируются мышцы. Они перестают чувствовать под ногами твёрдую землю, искренне полагая, что любой занос на повороте можно оплатить чек-буком, а любую катастрофу — перекрыть папиным авторитетом. Они покупают себе дорогой комфорт, надеясь задрапировать им свою внутреннюю пустоту и слабость.

Но самый главный цинизм этой жизни заключается в том, что когда рынок или история устраивают настоящий шторм, золотые бронежилеты лопаются первыми. Бумага сгорает, нолики на счетах превращаются в пыль, а привычка побеждать за счёт ресурсов мгновенно превращает вчерашних хозяев жизни в беспомощных жертв.

Я сделал глоток остывающего кофе, разглядывая внизу муравейник из жёлтых такси и зонтов. Они там, внизу, всё ещё верили в завтрашний день, в свои депозиты и в незыблемость этого серого бетонного гиганта. Я боялся копаться в себе дальше .Я боялся что стал таким же

— Пойдём, — сказал я, пока она всё ещё пыталась проглотить ком и осмыслить то, что на неё свалилось. — Прошвырнёмся. Посидим где-нибудь, посмотрим на людей. Ты, я — и больше никого.

Она поджала губы, подняла на меня глаза и кивнула.

Фух. Кажется, проехало.

—

Мы оделись и вышли на улицу.

Январь двадцатого дышал сыростью и тем ветром, который на прямых манхэттенских проспектах разгоняется до состояния сквозняка в аэродинамической трубе.

На углу Мэдисон я взял её за руку.

Рука была маленькая и очень холодная. Она не отстранилась — наоборот, сжала мои пальцы крепче, как держатся за поручень в чужом городе.

Шли не торопясь, подстраиваясь под шаг друг друга. Мимо витрин, мимо решёток подземки, из которых валил сизый пар, мимо жёлтых такси, наперебой сигналивших на светофорах.

На Сорок второй повернули к Гранд-Централ и вошли под тяжёлые каменные своды.

—

Главный зал встретил нас гулом.

Зелёный свод с золотыми созвездиями — купол собора, под которым тысячи ног отбивают ритм города. Мы спустились по широкой мраморной лестнице на нижний уровень.

Здесь было тепло и пахло жареным кофе, выпечкой и уличной едой.

Я взял два больших стакана чёрного кофе, и мы сели за металлический столик в стороне от потока, под аркой.

Не разговаривали. Просто грели пальцы о картон и смотрели на человеческую реку.

—

Мимо прошёл молодой клерк с Уолл-стрит.

Тёмно-синее пальто, начищенные ботинки, белые наушники, глаза в телефон. Шёл он с той агрессивной нью-йоркской стремительностью, которая бывает у человека, искренне уверенного, что его утренний отчёт по деривативам — ось, вокруг которой вращается Земля.

Следом, споря на ходу, шли две студентки. Шарфы в три оборота, старые джинсовки из секонда, в руках бумажные пакеты с бейглами. Смеялись, не замечая вокруг ничего.

Мимо нашего столика неторопливо прошествовала пожилая дама в норке, с идеальной серебряной укладкой, ведя на поводке крошечную собаку в свитере. На лице у дамы стояло то спокойствие, которое бывает у человека, чья семья владеет недвижимостью на Верхнем Ист-Сайде со времён Вандербильтов.

А между ними текли обычные пассажиры пригородных поездов. Мятые пиджаки, термокружки, туристы с рюкзаками, растерянно ищущие указатели. У дальнего перехода саксофонист тянул что-то медленное, и звук растворялся, не долетев до середины зала.

Сотни судеб, пересекающихся на секунду, чтобы больше никогда не встретиться.

Я посмотрел на Паулину.

Она пила кофе, держа стакан обеими руками, и того панического страха, с которым сегодня утром вошла в номер, в её глазах уже не было.

Рука лежала на столе рядом с моей.

— О чём ты думаешь? — спросила она, чуть подавшись вперёд.

—

Я оторвался от стакана и снова посмотрел на зал.

Мимо, хохоча, пробежала молодая парочка — обнимались на ходу, делили один шарф на двоих. Чуть дальше шла пожилая пара: старик в хорошем пальто бережно вёл жену под руку, и в них было то спокойствие, которое не покупается.

— Не знаю, поймёшь ли, — сказал я.

— Я постараюсь.

— В молодости я был уверен, что люди, которые добились, — счастливые. Деньги, ум, положение. Мне казалось, что это броня. Что вся дрянь, которая крутит обычного человека, их просто не достаёт.

Паулина кивнула, не сводя с меня глаз.

— А теперь я смотрю на них. Здесь, дома, в стеклянных башнях на Мэдисон.

Я допил.

— Брони нет. Деньги не делают тебя умнее. Они делают твою панику дороже.

—

— Разве? — Она прижала ладони к стакану. — Ну то есть... уверенность, спокойствие. Разве деньги их не дают?

— Дают, — сказал я. — Один раз и навсегда они снимают базовый страх: чем платить за жильё, на что есть, как закрыть долг за обучение. Это огромная привилегия, и я никогда не буду говорить, что она ничего не стоит.

Я поставил стакан.

— Но она освобождает место. И на это место немедленно приходит другое.

— Что?

— Первое — страх, что предадут те, кому ты доверился. Второе — что дети вырастут избалованными слизнями. Третье — что всё это кончится в один день, потому что какой-нибудь идиот полез в шорт с диким плечом.

—

Она чуть прищурилась.

— Ты сейчас про них говоришь.

— Про них.

— Про фонд.

— Про фонд.

Я посмотрел на неё.

Тридцать три года я знал этого старика. Не в лицо — по голосу, но знал. Я держал его за своего. За все тридцать три года у меня в голове ни разу не мелькнуло, что там надо будет читать бумаги под лупой.

И вот я сижу на вокзале и объясняю двадцатипятилетней девочке, что деньги не дают брони.

Красиво объясняю. Убедительно.

— Мне кажется, ты лукавишь, Игорь, — сказала Паулина.

— You've got it too good. That's your problem.

Слишком хорошо тебе живётся. Вот в чём твоя проблема.

Я хмыкнул.

— Дерзкая ты. И в чём-то права.

Я откинулся на спинку.

— Когда человеку не надо каждый день думать про хлеб, он начинает выдумывать себе драмы. Сидеть в тепле на Гранд-Централ, пить кофе и рассуждать о бренности бытия — это роскошь, я согласен.

Помолчал.

— Но разница есть, и она простая. Бедность — это один враг. Ты его видишь, ты знаешь, где он стоит, и бьёшь в лоб. А когда появляется капитал, враги становятся невидимыми. Они носят хорошие костюмы, улыбаются тебе в лицо и называют тебя партнёром.

—

Паулина откинулась на спинку и допила кофе.

В глазах у неё впервые за весь этот сумасшедший день появилось что-то живое и тёплое.

— Может быть, — сказала она. — Но поверьте человеку, у которого два часа назад не было денег на следующий семестр: ваши проблемы всё-таки приятнее.

— С этим тяжело спорить.

Я выбросил стакан в урну.

—

Мы посидели молча ещё минуту.

Потом я сказал:

— Двадцать два года назад я боялся признаться женщине, что у меня есть деньги.

Она подняла голову.

— Почему?

— Потому что мне нужно было настоящее. Я хотел знать, что она со мной, а не с этим.

Я кивнул куда-то в сторону — на весь этот город сразу.

— Я тогда наворотил столько глупостей, что чуть её не потерял.. Идиот, если коротко.

— А потом?

— А потом я перестал прятаться, и оказалось, что я всё равно её закопал. Только не враньём, а деньгами.

Я смотрел на людскую реку и говорил, кажется, уже не ей.

— Двадцать два года я делал так, чтобы она ни в чём не нуждалась. Ни разу не дал ей ни в чём себе отказать. Ни одного дня, когда бы она чего-то не могла.

Помолчал.

— И та девушка просто умерла. Не в больнице, не под машиной — так. Тихо, за двадцать два года.

Осталась женщина. Добрая — да. Хорошая — да.

Другая.

Паулина смотрела на меня.

— Это твоя жена? — спросила она тихо.

— Да, — сказал я.

Ответить оказалось на удивление легко.

— Это я к чему, — сказал я и встал, застёгивая пальто. — Деньги ломают людей ровно так же, как невзгоды. Просто медленнее и куда приятнее для того, кого ломают.

Я протянул ей руку.

— Пойдём. Хочешь в отель?

Она встала.

И всю дорогу до выхода держала меня за руку, и мы оба молчали.

Через час после того, как мы вернулись, когда улеглись первые вспышки — а причина для этой бури у каждого из нас была своя, — в номере стало тихо.

Я лежал на краю широкой кровати, откинувшись на подушки, и смотрел на экран. Звук был выключен. Только бегущая строка финансовых новостей пульсировала в темноте холодным синеватым светом.

Паулина лежала рядом, прижавшись ко мне. Простыня спустилась до талии. В воздухе ещё держался запах наших тел и тонкий след её духов.

На экран она не смотрела. Она смотрела на меня.

Свет от телевизора ходил по комнате длинными тенями, то выхватывая её профиль, то снова убирая лицо в сумрак. Глаза от этого казались совсем тёмными, а черты — мягкими и чуть чужими.

Утренней паники в них больше не было. Было спокойное, глухое доверие.

Её пальцы медленно прошли по моей груди и остановились там, где ровно стучало сердце.

— О чём думаешь? — прошептала она.

Дыхание грело мне плечо.

— Смотрю на цифры, — сказал я и накрыл её ладонь своей. — Завтра в девять тридцать они заставят многих людей плакать.

Она приподнялась на локте.

Свет с экрана прошёл по её плечам и шее и оставил глубокую тень ниже.

— А ты? — спросила она. — Ты не будешь плакать?

— Вот тут мне повезло, — сказал я, поймал её взгляд и убрал влажную прядь с её лба. — Из-за этого в своей жизни я точно не плачу.

Она едва улыбнулась, уткнулась носом мне в шею и натянула на нас одеяло.

— Я хотела тебе сказать, — проговорила она, глядя мне в глаза. — Почему я это сделала. И почему я сейчас здесь.

— Расскажи, — спокойно ответил я.

А про себя подумал: вот это уже страшно.

Женщина после близости начинает говорить правду.

Без защиты, без игры, без кокетства. Это минное поле, по которому идёшь без карты.

Самое опасное — промахнуться мимо её волны. Попасть не в ту строку. Скажешь глупость, отгородишься привычной шуткой — и тонкая нить лопнет со звоном. Ответишь красиво и фальшиво — превратишь всё в дешёвую мелодраму.

Я лежал не шевелясь и ждал.

Когда человек готов выложить тебе свою правду, единственное, что ты обязан сделать, — суметь её услышать.

Я потянулся к подносу на тумбочке, взял бокалы и подал ей один.

Вино согрелось и потеряло прохладу, но она благодарно взяла фужер обеими руками, сделала маленький глоток и подобрала ноги под одеяло.

Потом, глядя на тёмные блики на дне бокала, заговорила.

—

— Мама бежала сюда со мной и братом. Мне тогда был год.

Я всю жизнь прожила в Америке. Английский — язык, на котором я думаю, вижу сны и формулирую каждую мысль.

Но выросла я под её тенью. Под правилами той земли, откуда она уехала.

Она помолчала.

— Там, откуда она вырвалась, у женщины нет прав. Совсем. Отец или муж — хозяин, и это не фигура речи. Считалось нормой поднять руку. Считалось нормой унизить при людях, поставить на место, объяснить, где твоё место в доме. А женщина должна молчать, глотать и улыбаться, потому что главная её добродетель — покорность.

Она подняла на меня глаза, в которых отражался синеватый свет экрана.

— И самое страшное, что мама сбежала оттуда, но привезла всё это в голове.

—

— Меня растили в той же системе. Тихой быть. Угождать. Не перечить мужчинам. Терпеть.

Она усмехнулась.

— Днём я ходила в обычную нью-йоркскую школу, а вечером возвращалась домой в другой век. Где при повышении голоса надо сжаться в комок и не отсвечивать.

—

— А потом я пришла в фонд.

И Джон-младший меня срисовал. За три секунды.

Она говорила ровно, без жалости к себе, и от этого было хуже.

— Идеальная добыча. Девчонка из бедной семьи, долги за колледж, и главное — инстинкт покорности. Он никогда на меня не орал. Ему это не нужно.

Он просто вешал на меня чужие косяки. Загружал за троих. Требовал молчать. А я кивала и терпела, потому что меня так научили.

Для него я не человек. Я удобная единица, которая сидит за стойкой.

Она сжала бокал сильнее и добавила, глядя в сторону:

— И эти его вечные намёки. И руки.

—

Я молчал.

Иногда единственное, что можно сделать, — это не начать говорить.

Она перевела дыхание и коснулась моей руки горячей ладонью.

— Знаешь, что самое страшное? Привыкнуть быть жертвой. Начать думать, что другого мира просто не бывает.

—

— Андрей был противоположностью. Вежливый, умный, сдержанный. Он единственный в конторе всегда говорил мне «спасибо».

Она чуть пожала плечом.

— Я даже влюбилась в него. По-детски, без всякой надежды.

А потом, год назад, я увидела Алису.

И поняла, что шансов нет.

— И дело не в том, что она красивая, —после паузы сказала Паулина. — Она уверенная. Абсолютно. Ничего не боится, говорит то, что думает, и умеет себя защитить.

Вот такой женщиной я хотела быть всю жизнь.

Она усмехнулась.

— Джон-младший перед ней стелется. Я это видела. Он с ней разговаривает другим голосом.

—

Я слушал и чувствовал, как с неё сходит груз, который она тащила годами.

В этой исповеди не было ни капли попытки разжалобить. Была голая правда, и от этого её было тяжело слушать.

Она видела в Андрее светлое пятно в грязи. А в моей дочери — ту свободу, которую у неё самой отобрали в детстве.

— Алисе не приходилось выживать, — сказал я тихо, сжав её пальцы. — Ей с детства не надо было оглядываться и ждать удара. Но уверенность — это не то, что дают при рождении. Это...

—

— Подожди. Мне трудно говорить.

Она сжала мою руку так, что ногти впились в ладонь.

— Я сначала думала, что ей это досталось само. По праву рождения. Порода, кровь, деньги.

А потом я увидела тебя.

Как ты разговариваешь с Джоном. Как держишься. Как отсекаешь угрозу раньше, чем она успела оформиться.

Она подняла голову.

— И я поняла. Дело в тебе. Так вырастить может только настоящий отец.

—

Она замолчала и уткнулась подбородком мне в грудь.

В номере было слышно только тиканье часов и далёкий шум трафика внизу.

—

— У нас в колледже был преподаватель по социологии, — вдруг сказала она с тихой иронией. — Он всё время повторял, что он коммунист.

Я усмехнулся и погладил её по плечу.

— Прямо здесь, в Нью-Йорке?

— Прямо здесь. Полгода назад у него была лекция про роль женщины в политике и в бизнесе.

Она отпила вина.

— Я не буду пересказывать всё, но схема у него была красивая. Он говорил так: в Китае есть культ матери, но нет культа женщины. В Америке есть уважение к женщине, но это не любовь, это право — за него били, его выбивали, оно записано в законах и в судебных решениях. В Японии, говорил он, женщина держит дом целиком, включая деньги, но снаружи её как будто нет.

— А дальше?

— А дальше он говорил про Советский Союз.

Она приподнялась на локте.

— И вот там, по его словам, было что-то, чего не было больше нигде. Женщина не мать, не собственность и не оппонент в суде. Женщина — товарищ. Её защищают, но с ней и советуются. Её берегут, но она стоит рядом, а не сзади. И мужчина отдаёт ей всё сердце целиком, не считая, сколько отдал.

Она посмотрела на меня.

— Он говорил, что это уникальная штука. И что она почти исчезла.

Я долго молчал.

Потом сказал:

— Твой социолог — романтик.

— Почему?

— Потому что он рассказывал вам плакат.

Я приподнялся выше на подушках.

— В том Союзе, про который он вам читал, женщина работала на заводе восемь часов, потом стояла два часа в очереди, потом тащила эти сумки на пятый этаж без лифта, а дома её ждал муж, который «устал». И культ был не женщины. Культ был терпения.

Помолчал.

— Я это видел своими глазами. У меня перед глазами моя собственная мать.

Она смотрела на меня очень внимательно.

— Тогда откуда это в тебе?

— Не из страны, — сказал я. — Страна тут вообще ни при чём. И культура ни при чём, и национальность ни при чём.

Я повернулся к ней.

Хорошие мужики есть везде — в Америке, в Китае, в Японии и там, откуда бежала твоя мать. И мрази есть везде, в тех же самых пропорциях. Просто в одних местах мразь принято прикрывать традицией, а в других она сидит в стеклянном кабинете и подписывает меморандумы.

Я пожал плечами.

Ты просто не встретила ни одного нормального.

—

Она долго не отвечала.

Потом сказала — очень тихо, и я почувствовал, что она улыбается мне в плечо:

— А знаешь, что самое странное?

— Что?

— Я сегодня весь день с тобой чувствую себя одновременно ребёнком и королевой.

Она подняла голову.

— У меня такого не было ни разу в жизни. Я даже не знала, что так бывает одновременно.

Я ничего не ответил.

Просто притянул её к себе и выключил телевизор.

Бегущая строка погасла, и в комнате стало совсем темно.

За окном был Нью-Йорк, которому оставалось восемь недель

Глава 14 драка

«Сижу за решёткой в темнице сырой» — классическая строка всплыла в голове сама собой, с сухой иронией. Только вместо орла за окном сидел я сам — в обшарпанной, смердящей перегаром камере, где над головой противно гудела засиженная мухами люминесцентная лампа.

Холодная металлическая скамья предварительного заключения в нижнем Манхэттене не располагала к комфорту. Я сидел, сцепив пальцы в замок. Главное — не поддаться панике. Паника — бессмысленно жрёт оперативную память.

А паниковать было от чего. Всё летело к чертям с ускорением свободного падения.

Ладно я — перебьюсь. Задержание... С этим адвокаты разберутся, это лишь вопрос времени. Но именно времени у нас не было вовсе.

План посыпался по цепочке.

... А ведь так хорошо всё начиналось.

Заведение оказалось именно тем, что я просил.

Мы поехали на самую границу — туда, где сытый, отглаженный Ист-Виллидж упирается в шершавый Алфабет-Сити. Угол Седьмой улицы и авеню Би.

Место стояло ровно на стыке двух миров. С одной стороны ещё горели огни дорогих бистро. С другой начинались обшарпанные пожарные лестницы, стены в граффити и перекрёстки, где действовали совсем другие правила.

Низкие потолки, полумрак, сцена размером с обеденный стол, на ней четверо. Контрабас, барабаны, клавиши и саксофон, у которого мундштук был замотан синей изолентой.

Туристов не было вообще. Публика сидела своя, местная, в основном темнокожая, пришедшая не за открыткой, а слушать.

И играли они так, что через двадцать минут я забыл, зачем вообще приехал в этот город.

Джаз я попросил сам. Чёрт его знает зачем. Мне почему-то казалось, что в последний вечер нужен именно живой джаз — не запись, не колонки, а когда ты видишь, как у человека на сцене раздуваются щёки.

Романтик, что тут скажешь. Я подошёл к сцене в перерыве и попросил кое-что сыграть. Заплатил. Потом попросил ещё раз и заплатил ещё. К третьему разу саксофонист уже кивал мне через зал, как старому знакомому.

Тут надо честно сказать одну вещь.

Я расслабился.

Не немного. Сильно.

Неделя прошла как один день. Поля взяла какие-то срочные отгулы, мы поставили весь внешний мир на паузу и практически не расходились — из этого кокона мы выбирались разве что за едой.

Я не буду делать вид, что это было просто увлечение.

Я к ней привык. За семь дней, в пятьдесят один год, я привык к человеку так, как не привыкал за годы. Даже боль от того, что случилось дома, отошла куда-то на второй план и стала тише.

Похоже, я переборщил с лекарством. Так бывает: пьёшь от одного, привыкаешь к другому.

Первое февраля. В этот день я и девчонки должны были лететь. Мы про это не говорили ни разу за всю неделю — и оба думали только об этом.

Поэтому в тот вечер я пил.

Не напивался — я вообще не умею напиваться, у меня организм так устроен, — но пил, и пил прилично. И Поля пила.

Мы танцевали. В зале, между столами, вместе с другими, и я, танцевал с Полей подвале на Седьмой улице так, как не танцевал никогда в жизни, потому что в моей жизни для этого просто не было предусмотрено времени.

Мне было хорошо.

Вот в этом и была вся проблема.

Взгляды я заметил.

Двое за столиком у стены. Заметил ещё в первый час, отметил и — впервые за тридцать лет — не сделал ничего.

Обычно я в таких случаях меняю позицию. Сажусь спиной к стене, прикидываю выходы, считаю, кто с кем и кто сколько выпил. Это не паранойя, это гигиена: то же самое, что мыть руки.

А в тот вечер я посмотрел на них, сказал себе «пьяные придурки» и вернулся к музыке.

Ошибка номер один.

Около половины двенадцатого я пошёл в туалет.

Возвращался по узкому коридору — в таких местах он всегда узкий, с трубами по потолку и одной лампой.

Они стояли у выхода. Оба.

Один плечистый, лет двадцати пяти, темнокожий. Второй пониже, постарше, латинос, с той развинченной пластикой, которая бывает у людей, знающих, что за ними кто-то стоит.

Оба хорошо приняли.

— Пропустите, пожалуйста, — сказал я.

Вежливо. Спокойно. Без всякого нажима, потому что нажим в такой ситуации — это приглашение.

Плечистый не двинулся.

— А чего это она с тобой? — сказал он. — Чёрная девочка с белым чёртом.

Второй засмеялся и добавил что-то про латину с гринго.

Дальше можно не пересказывать. Смысл был простой и старый как мир: «нам скучно, ты чужой, и у тебя женщина, которая, по-нашему, не должна быть с тобой».

Скажу здесь то, что считаю важным.

В том подвале сидело человек семьдесят. Ни один из них за весь вечер не посмотрел на нас косо. Мужик за соседним столиком угощал нас каким-то местным пойлом и объяснял, кто из музыкантов чей племянник. Женщина лет шестидесяти учила Полю двигать плечами и хохотала над моими попытками повторить.

А эти двое были просто двое пьяных придурков, которым нужен был повод.

Такие есть в любой стране, любого цвета и в любом районе, и в Москве их ровно столько же. Я это знаю точно.

Поэтому — никакого «они» и никаких выводов о ком-либо, кроме этих двоих.

— Пропустите, — повторил я.

И шагнул вперёд, потому что стоять и разговаривать в узком коридоре — самая глупая вещь, которую можно сделать.

Плечистый ударил.

Коротко, справа, без замаха — то есть не совсем дурак и, скорее всего, где-то занимался.

Попал.

Скула вспыхнула, в левом глазу лопнуло белым.

Я не отлетел и не упал, но повело меня прилично, и я приложился плечом о трубу.

Дальше набежала охрана.

Их там было двое, оба огромные, и они возникли из ниоткуда, как возникают в приличных местах.

Нас растащили за четыре секунды.

Я стоял, держась за трубу, и показывал на плечистого: он начал. Хозяин смотрел на камеру над коридором, потом на меня, потом на них — и всё понял.

Обоих вывели.

Молча, быстро, без разговоров. Профессионально.

Ко мне подошёл старший из охраны. Здоровенный дядька лет сорока, с седой полосой в бороде.

Приложил мне к лицу пакет со льдом. Посмотрел на скулу.

— Слушай, — сказал он. — Ничего страшного, до свадьбы заживёт. Но вы с девушкой берите такси и уезжайте. Прямо сейчас. Эти двое здесь местные, они никуда не денутся.

Я поблагодарил.

И не уехал.

Ошибка номер два.

Не уехал я по причине, которую сейчас изложу честно, без попыток себя обелить.

Мне было хорошо.

Первый вечер за полгода хорошо и этот был последний наш вечер, когда мне было по-настоящему хорошо. Завтра самолёт. Завтра всё кончается. Поля сидела за столиком с мокрыми глазами и держала мою руку.

И вместо того чтобы встать и уйти, я сказал: да ерунда, посидим ещё немного.

Мы просидели два часа.

За эти два часа я успел ещё дважды подойти к сцене и один раз протанцевать медленный номер, прижавшись щекой — той, которая не болела, — к её виску.

Если бы я вышел тогда, когда мне сказали, ничего бы не было.

Это, кстати, вся моя жизнь в одном абзаце. Меня предупреждают, я знаю, что предупреждают правильно, и остаюсь, потому что мне хорошо.

Вышли мы в начале третьего.

Улица была пустая и мокрая. Ветер, фонари, мусорные баки у стены, где-то далеко сирена — обычный ночной звук, никто на него уже не реагирует.

Такси не было.

Я вспомнил, что заказал машину по приложению ещё внутри, минут двадцать назад, и полез в телефон посмотреть, где она.

Вот в этот момент я и выпал из мира примерно на три секунды.

Голова опущена, руки заняты, глаза в экране.

Ошибка номер три, и она была последней.

Их было двое.

Те же самые. Они, оказывается, никуда не ушли — просидели два часа в машине через дорогу.

Первым шёл латинос. Он шёл быстро, почти бежал, и я услышал его на два шага раньше, чем увидел, — по звуку подошв по мокрому асфальту.

Я успел убрать голову.

Почти успел.

Он врезал мне сбоку, вскользь, и попал уже во второй раз в ту же скулу.

Дальше я всё-таки ушёл.

Не в панику и не в ярость.

Туда, куда я ухожу всегда. Внутрь.

Там нет ни звука, ни боли, ни мыслей. Есть только чужие руки, чужой центр тяжести и очень много времени.

Меня этому учили долго и в разных местах.

Настоящая драка выглядит отвратительно. Это не кино. Двое взрослых мужиков сопят, хрипят, скользят на мокром асфальте, у кого-то задирается куртка, кто-то попадает не туда, куда целился, и всё заканчивается за то время, пока закипает чайник.

Красиво выглядит спорт. Спорт я как раз люблю, я до сих пор выхожу на ковёр, и там есть правила, судья и врач.

Здесь врача не было.

Латиноса я взял на движении.

Он шёл вперёд, и бить его было не нужно. Нужно было только помочь ему идти дальше, чем он собирался.

Я поймал его за руку, довернул и посадил на асфальт — коротко, спиной, вложив в это всю его собственную скорость.

Он сел с открытым ртом и повесил голову.

—

Второй был опаснее.

Он не бежал. Он шёл.

И на ходу лез правой рукой за спину, под куртку, за пояс.

Вот в эту секунду мне стало по-настоящему нехорошо.

Потому что за поясом у человека в три часа ночи на авеню Би может лежать ровно одна вещь.

—

Достать я ему не дал.

Скажу здесь только одно: у человека, который тянется за спину, обе стороны корпуса на секунду открыты, а правая рука занята.

Мне хватило этой секунды.

Я вошёл в него плечом, снёс к стене, зажал запястье и повернул кисть туда, куда она не поворачивается.

Щёлкнуло.

Он заорал. Тяжёлое упало на асфальт и звякнуло о решётку водостока.

Я приложил его лицом о кирпич — один раз, не сильно, чтобы дошло, — и держал.

—

И тут сзади закричала Поля.

—

Латинос поднялся.

С такой посадки нормальный человек встаёт секунд через двадцать, и то на четвереньки. Он встал за пять и сразу пошёл.

Я увидел его лицо и всё понял.

Глаза пустые. Зрачки во всю радужку. Рот приоткрыт, дышит ртом, и на подбородке кровь — он, кажется, прикусил язык при падении и даже не заметил.

Он был под чем-то. Хорошо под чем-то.

Такому человеку бесполезно ломать волю. У него её сейчас нет. Он не чувствует ни боли, ни страха и будет идти, пока не перестанут работать ноги.

—

Я отпустил первого.

Тот сполз по стене и остался сидеть.

Развернулся.

—

Латинос махал широко.

Так дерутся все, кого никто никогда не учил: замах от плеча, обе руки внизу, голова открыта, и каждый удар несёт за собой всё тело.

Один такой прошёл над ухом. Второй я снял плечом.

Дальше я перестал отступать.

Левой прямой в лицо. Не для того, чтобы уронить, — для того, чтобы остановить движение и вернуть себе дистанцию. Он мотнул головой и попёр дальше.

Ещё раз левой. И ещё раз.

Он не почувствовал ни одной.

—

Тогда я опустил руку и ударил правой в корпус.

Ниже рёбер, справа, туда, где у человека печень и где не помогает уже никакая химия.

Вот это дошло.

Он согнулся. Не упал — согнулся, и на секунду его голова оказалась ровно там, где нужно.

Левый боковой в челюсть.

И всё.

—

Он лёг на бок, тяжело, всем телом, как ложится мешок с картошкой.

Дышал. Шевелился. Пытался опереться на локоть и не мог.

Я отошёл на два шага и опустил руки.

—

Четыре секунды. Ну, шесть.

Я стоял на мокром тротуаре, дышал ртом, и у меня начали трястись руки — не от страха, а от того, что бывает после, когда в кровь выбрасывается всё сразу и потом уходит.

Правая кисть горела.

Я не бил человека кулаком лет пятнадцать. Оказывается, за пятнадцать лет забываешь, до чего это больно самому.

—

Один сидел, привалившись к стене, и держал у живота сломанную кисть.

Второй лежал на боку и медленно, сипло дышал.

То, что не успели достать, валялось в двух метрах, у решётки водостока.

Я к нему не подошёл.

Не тронул ни ногой, ни рукой, не отпихнул, не накрыл — вообще ничего.

Это единственная вещь, которую я в ту ночь сделал абсолютно правильно.

Поля стояла у двери и смотрела на меня.

Не на них. На меня.

И вот этот взгляд я, наверное, не забуду никогда.

В нём не было ужаса. В нём было что-то другое — то, что появляется у человека, который до этой секунды видел одну версию тебя, а теперь увидел вторую и теперь думает, какая из них настоящая.

— Игорь...

— Отойди к двери, — сказал я. — И не подходи ко мне. Стой там.

Она послушалась.

—

Дальше было ровно то, что и должно было быть.

Сирена, которая до этого шла где-то далеко, оказалась совсем не далеко.

Две машины. Свет, крики, «руки», «на землю».

Я сед на пятки , до того как мне сказали. на мокрый асфальт, руки за голову

Вот это, кстати, второе, что я сделал правильно.

Ночью, на улице, где на асфальте лежит оружие, а рядом стоит мужик с разбитым лицом и двое воют, — единственная разумная стратегия — не пытаться ничего объяснять стоя.

Меня подняли и надели наручники.

Уже в машине я успел увидеть через стекло, как Поля что-то быстро и горячо объясняет полицейскому, тыча пальцем в сторону двери заведения.

Правильно объясняет. Там камера над коридором и камера над входом.

Умница.

И вот теперь, вместо того чтобы сидеть в самолёте с девчонками, я сижу на железной скамье в нижнем Манхэттене, в камере, где пахнет перегаром и хлоркой, и слушаю, как гудит засиженная мухами лампа.

Скула распухла. Левый глаз заплывает — к утру не откроется совсем. Костяшки на правой руке содраны,.

Напротив, у стены, спит какой-то мужик в мокрой куртке.

Первое февраля. Через шесть часов вылет.

Настя с Аней собраны. Алиса на нервах. Андрей, наверное, уже поднял всех, кого можно поднять в четыре утра, — а он может поднять многих.

Адвокаты разберутся. С этим всегда разбираются, это только вопрос времени.

Времени и не было.

Жалко Полю.

У неё завтра работа. У неё вообще завтра снова жизнь, и я в эту жизнь за неделю успел въехать, как грузовик в витрину.

—

Я откинулся затылком на стену и сцепил пальцы в замок.

Главное — не паниковать. Паника ничего не решает и жрёт ресурс, который сейчас нужен на другое.

Будем считать.

Что у нас есть., охранник, который лично приложил мне лёд, семьдесят свидетелей, из которых половина видела, как этих двоих выводили. пистолет на асфальте видели полицейские и что я не тронул ни пальцем.

Что против нас. Иностранец. Ночь. Двое пострадавших, у одного сломана кисть.

Ничего смертельного. Разберутся.

—

Знание что будет с этим городом через восемь недель, чем закончится март, что будет с нефтью в апреле и в какой день закроют небо не помогает во в таких тупых ошибках где твоя жизнь и жизнь близких может перевернулся и покатился по другим рельсам

Двое пьяных придурков сидели два часа в машине через дорогу — этого я не знал.

Потому что этого нет ни в одной хронике.

Такие вещи в историю не попадают. В историю попадают индексы и катастрофы, а не два дурака на углу Седьмой и авеню Би.

Я всю жизнь прожил с картой сокровищ, на которой отмечены материки — и ни одной ямы под ногами.

Хотя, если совсем честно, дело не в них.

Меня предупредили. Прямым текстом, берите такси и уезжайте.

Я всё слышал. Я всё понял.

И остался, потому что мне было хорошо.

Утром меня вызвали на допрос.

Что ж, надо отдать Голливуду должное: показывают они всё точно.

Кабинет, стол посередине, две привинченные к полу стулья, зеркало в полстены, о котором все всё понимают. По ту сторону стола — следователь с уставшим белым лицом человека, который заканчивает смену и хочет домой.

Единственное, чего в кино нет, — это запаха. В кино не пахнет.

Он быстро зачитал мне права и спросил, нужен ли переводчик.

Я качнул головой.

Он начал задавать вопросы.

Я пожал плечами:

— Без адвоката не говорю.

Он кивнул — по-моему, даже с некоторым облегчением — и меня отправили обратно.

В камере я честно попытался понять, правильно я сделал или нет.

С одной стороны, всё по правилам. Первое, чему учат взрослые люди: в чужой стране, ночью, с разбитым лицом — рот на замок и ждать юриста. Ничего не объясняй. Ты не оправдываешься, ты создаёшь материалы дела.

С другой стороны, была мысль выпрыгнуть побыстрее. Объяснить, показать камеры, попасть на рейс.

Я эту мысль додумал до конца и выкинул.

Рейс всё равно был потерян. Ещё в тот момент, когда меня клали на асфальт, аэропорт перестал быть вариантом. Так что торопиться было некуда, а вот наговорить лишнего в четыре утра, без сна, с заплывшим глазом — вполне.

Оставалось сидеть.

Правда, сосед по камере был так себе. Мужик в мокрой куртке, от которого пахло мочой, спал у стены и во сне разговаривал. Судя по интонации, ругался с кем-то, кто задолжал ему деньги.

Я его понимал. У меня тоже был такой разговор на этой неделе.

Через два часа меня вызвали снова.

Тот же кабинет, тот же следователь. И ещё один человек, которого утром не было.

Лощёный. Костюм, часы, папка, вид спокойный и слегка скучающий

Он посмотрел на следователя. Следователь встал и вышел.

Мне это, признаться, понравилось.

— Я босс Алисы, — сказал он. — Рад знакомству.

И протянул руку.

Тут я на секунду завис.

Двадцать лет я предлагал дочери помощь, и двадцать лет она отказывалась. Я предлагал деньги, связи, работу, и она вежливо, а потом уже и невежливо, объясняла мне, что справится сама.

И вот я сижу в наручниках в нижнем Манхэттене, а вытаскивает меня отсюда её начальник.

— Взаимно, — сказал я.

— У вас есть претензии? — спросил он. — Вас здесь били?

— Нет.

— Хорошо.

Он открыл папку, не глядя в неё.

— Тогда так. Новость хорошая: вас выпустят. Вы защищались, есть две камеры, есть охрана заведения и есть свидетели. Это не тот случай, где надо что-то доказывать.

— А плохая?

— Слушание через две недели. До этого вам придётся остаться в стране. Подписка о невыезде из города.

Он посмотрел на меня.

— Как вам?

Я быстро посчитал в уме.

Две недели — это середина февраля. Ещё три недели до девятнадцатого. И почти пять до того момента, когда всё это перестанет иметь значение.

Запас есть. Небольшой, но есть.

— Хорошо, — сказал я.

Он чуть приподнял бровь.

Люди в его профессии, видимо, привыкли, что на слова «вам придётся остаться в чужой стране под подпиской» реагируют как-то иначе.

Он постучал в стекло. Вернулся следователь.

Через полчаса, подписав всё, что мне дали подписать, я вышел на улицу.

Поля и Алиса сидели на скамейке возле автомата с кофе.

Вдвоём. Рядом.

Что между ними происходило эти шесть часов, я выяснять не стал. Есть вещи, в которые взрослый мужик не лезет из чистого инстинкта самосохранения.

Алиса встала первой.

Подошла, взяла меня за подбородок, повернула лицо к свету и осмотрела скулу — деловито, как осматривают царапину на машине.

Хмыкнула.

— Ну и где мы были, папуля?

— Алиса.

— Что-то эта девица на тебя плохо влияет. Ты ведешь себя как подросток.

— Спасибо, мамочка, — сказал я и поцеловал её.

Поля стояла чуть позади и не знала, куда себя деть.

Я подошёл и обнял её.

— Ну вот видишь, — сказал я ей в макушку. — Оказывается, у нас есть ещё две недели.

Она не ответила. Только вцепилась в куртку.

Девочку было жалко.

Я повернулся, не отпуская её.

— А девочки?

— В аэропорту, — хмуро сказала Алиса. — Их отвёз Андрей. Улетели по расписанию.

— Ты им сказала?

— Сказала, что у тебя дела и ты прилетишь позже.

Она пожала плечами.

— Я не думаю, что семнадцатилетним детям надо видеть, как их отец пошёл вразнос.

— И снова спасибо, мамочка.

Мы пошли к машине.

Я шёл, засунув руки в карманы, и думал.

Вот, значит, как.

Я построил всё, что построил, я прошёл девяностые, я вчера ночью на мокром асфальте объяснил двоим, почему не стоило со мной связываться.

А сегодня утром меня из участка забирает начальник моей дочери, и сама дочь по дороге к машине читает мне мораль.

Жизнь иногда бьёт ключом. Иногда — по голове.

Причём тем же самым ключом.

Но самый болезненный удар я получил дома

У следующей книги есть одно маленькое условие: чтобы она появилась здесь, странице нужно дойти до 300 подписчиков. Поэтому продолжение сейчас зависит уже не только от меня. Я свою часть работы делаю — пишу. А когда нас станет триста, у новой истории появится своё место здесь.

Глава 15 расплата

Мы вернулись около полудня.

Алиса высадила меня и уехала на работу — она и так потеряла полдня, а у неё, в отличие от меня, есть начальник. Полю она высадила по дороге возле метро,она снова опоздала на работу и снова отпросилась. Я показал что позвоню ей , она грустно улыбнулась .Все таки ужасно трудно перед взрослой дочерью показывать чувства с девушкой младше ее.

Квартира была пустая.

Вот это первое, что я почувствовал, ещё в прихожей. Не тихая — пустая. Разница огромная.

Ивана увезли в садик. Андрей был в конторе. А из комнаты, где неделю стоял хохот на два голоса, не доносилось ничего.

Я зашёл туда.

Не знаю зачем. Просто зашёл.

Собирались они быстро.

Одна кровать заправлена — Анина. Даже подушка взбита. Вторая скомкана, покрывало наполовину сползло на пол, и понятно, чья.

На тумбочке забытая зарядка. На спинке стула — Настина толстовка, которую она за неделю успела объявить любимой и забыть.

На полу у окна фантик. Один.

Между кроватями на ковре светлый прямоугольник, где неделю стоял их чемодан.

Я стоял в дверях и смотрел на этот прямоугольник.

Дети уезжают всегда тихо и быстро.

Их отъезд не сопровождается ничем. Ни сценой, ни разговором, ни хлопнувшей дверью — просто в какой-то момент в комнате становится на два человека меньше, и остаётся забытая зарядка на тумбочке.

Я за свою жизнь провожал очень многих. Отца. Первую жену. Петра Васильевича. Там всегда было что-то: похороны, слова, люди, водка, чей-то плач на кухне.

А тут — просто. Ещё утром ты заходишь и ворчишь, что в комнате бардак, и вдруг — раз, и они уже ушли во взрослую жизнь. В той, прошлой жизни я прошел три раза, здесь с Алисой, и вот девчонки уже тоже взрослые, улетели сами.

И почему-то это оказалось тяжелее.

Письмо лежало под подушкой на её кровати.

Не в конверте. Просто сложенный вчетверо лист из тетради, торчащий уголком, — так, чтобы точно заметили.

Она положила его так, чтобы я его нашёл. И положила именно там, где найду только я.

Она была уверена, что я зайду в эту комнату.

И вот это, если хотите знать, было единственным приятным за весь тот день.

Я развернул.

Пап.

Сейчас четыре утра. Настя спит и во сне держит меня за руку — она так делает с трёх лет, когда ей страшно, и до сих пор не знает, что делает.

Я пишу на весу, на своей подушке, поэтому почерк такой. Извини.

Я пишу, потому что поговорить у нас не получилось. Ни разу за всю неделю. Ты был занят — я знаю, что занят по-настоящему, я не обижаюсь, я никогда на тебя не обижаюсь, это, по-моему, вообще бесполезное занятие.

Просто через шесть часов мы улетаем, а я так и не поняла, что происходит с нами со всеми.

В декабре ты отправил нас к Алисе. Ни с того ни с сего, посреди последнего класса, после того как всю осень гонял нас по репетиторам и говорил, что этот год решает всё.

Потом ты продал дом. Не спросив маму. Не сказав нам.

Потом ты сорвался в Нью-Йорк, хотя за два дня до этого обещал, что до весны никуда не полетишь.

Потом мне позвонила мама и плакала полтора часа. Потом ты сказал мне на кухне, что скоро попросишь нас всех сделать что-то быстро и без объяснений. И чтобы я не спорила и проследила за Настей.

Я сказала «ладно».

Пап, я до сих пор не знаю, на что я тогда согласилась. Я неделю живу с этим «ладно».

Мама сказала, что вы разводитесь.

Она сказала это Насте. Не мне.

И теперь Настя плачет по ночам, отвернувшись к стене, и старается дышать ровно, чтобы я не услышала.

Я слышу.

И ещё я знаю, что у тебя есть женщина.

Не спрашивай откуда. Мне не надо ничего искать, мне достаточно на тебя посмотреть — ты сам меня этому учил, когда рассказывал за ужином, как читаешь людей на переговорах. Ты был очень собой доволен, когда рассказывал.

Вот, пап. Научил.

Я не буду тебя судить. Правда не буду. Я не мама, у меня нет такого права, и мне противно было бы им пользоваться.

Но я не могу не спросить.

Разве так бывает — за две недели? Двадцать два года, а потом две недели?

Или это неправда, что двадцать два года? Или их не было? Или они были, но как-то не так, а я просто маленькая и ничего не понимаю?

Скажи мне, если я маленькая. Я поверю.

Пап, я знаю, что дом надо было продать. Ты ничего не делаешь просто так, я в этом уверена сильнее, чем в чём-либо ещё на свете.

Но там, в коридоре, на косяке у кухни, карандашом были наши с Настей рост и даты.. Ты их сам отмечал, каждый год, тридцать первого августа, и заставлял нас стоять босиком и не тянуть шею.

Мы больше туда не войдём.

Я даже не попрощалась с той стенкой. Я думала, что вернусь.

Вот это, если хочешь знать, единственное, из-за чего я сегодня плакала.

—

И вот у меня один вопрос.

А мы?

Мы с Настей.

Про нас кто-нибудь спросил?

Вы всё решили сами. Ты — дом. Мама — развод. Вы оба уже строите себе что-то новое, и, наверное, вы правы, и, наверное, взрослым можно.

А мы сегодня летим домой.

Только я не знаю, куда именно мы летим. Потому что дома больше нет, а есть мама, которая плачет, и папа, который остался в Нью-Йорке.

Пап, пожалуйста.

Не делай вид, что всё нормально.

Не звони мне через два дня бодрым голосом, не спрашивай, как экзамены, не рассказывай, что всё будет хорошо, не привози мне ничего из дьюти-фри.

Мне семнадцать, а не семь.

Я не сломаюсь от правды. Я ломаюсь от того, что мне её не говорят.

Скажи мне только одно, и мне этого хватит. Честное слово, хватит, я больше ничего не попрошу.

Мы ещё семья или уже нет?

Аня.

P.S. Настя про это письмо не знает. И не говори ей. Я всё равно скажу сама, когда пойму что.

P.P.S. Ты называешь Алису лисёнком. Всю жизнь.

А нас с Настей ты не называешь никак.

Я не в упрёк. Я просто заметила.

Я сел на её кровать.

Прочитал ещё раз, уже медленно.

Потом ещё раз.

Когда мне плохо я считаю.Я всегда считаю и разбираю.

Что вышло

Отчёт за четырнаднадцать дней.

Переговоры проведены. Схема вскрыта. Позиция отработана. Обучение оплачено. Двое на улице легли. Из полиции вышел без обвинений.

Полный порядок. Хоть в рамку вешай.

Теперь то же самое, только честно.

Переговоры — это моя работа, я её делаю сорок лет и делаю на автомате. Тут гордиться нечем, это как сказать «я умею водить».

Схему вскрыл не я. Схему принесла мне девочка с ресепшена, которая три ночи не спала и рискнула всем, что у неё есть. Моей заслуги в этом ноль. Я в тот вечер, если помните, ел пирог.

Позицию отработал бы любой, у кого в голове лежат нужные даты. Это не ум. Это шпаргалка.

Обучение — деньги. Деньги у меня есть. Отдать то, чего у тебя много, — не поступок.

Двое на улице? Мне повезло, что они были пьяные, а я нет. Повернись оно иначе — и я лежал бы там сам, и это было бы ровно так же закономерно.

А из полиции меня вытащил начальник моей дочери. Не я себя. Он.

Со своими дочерьми, которым семнадцать и которые все это время жили в двадцати метрах от меня, я разговаривал один раз.

Двадцать минут. Ночью, на кухне, в темноте.

Причём разговор начала она. Не я.

Я даже не заметил, что он был единственным.

Есть у меня одно правило, я его сам придумал лет двадцать назад и с тех пор повторял всем, кто соглашался слушать.

Смотри не на то, что человек говорит. Смотри, куда он тратит время. Время не врёт никогда, в отличие от слов.

Ну так вот. Я посмотрел.

Десять дней. Старик, зять, фонд, бумаги, женщина, бар, полиция.

Дочери — двадцать минут. И те не я.

По моему же правилу выходит очень простая вещь, и её даже формулировать неприятно.

Не соврал. Просто время показало.

Красавец, если по совокупности.

А теперь второй столбец.

Со своими семнадцатилетними дочерьми, которые всю эту неделю жили в двадцати метрах от меня, я разговаривал ровно один раз.

Двадцать минут. Ночью, на кухне, в темноте.

Причём разговор начала она. Не я.

Я взял этот лист и пошёл на кухню.

Налил воды, сел за тот самый стол, за которым Аня сидела с нетронутой кружкой, и разложил письмо перед собой.

Раскладывать, впрочем, было нечего. Она всё разложила сама.

Восемь пунктов.

Декабрь и внезапная отправка в Нью-Йорк посреди последнего класса.

Проданный дом.

Мой отлёт через два дня после обещания никуда не лететь.

Полтора часа материнских слёз в трубку.

Мои же слова на этой самой кухне: скоро попрошу сделать быстро и без объяснений.

Развод, о котором мать сказала Насте, а не ей.

Настя, плачущая ночами в стенку.

И женщина.

Всё восемь — правда.

Ни одного не выдумала. Ни в одном не ошиблась. Ни разу не додумала лишнего, а это, между прочим, самое сложное: люди почти всегда добавляют к фактам то, чего в них нет.

Семнадцать лет.

Я в семнадцать лет, если по-честному, соображал не хуже — но я тогда работал с чужими жизнями. А она работает со своей, и это гораздо тяжелее.

Но был девятый пункт, которого она не знала.

У её матери есть мужчина.

Не тень, не подозрение, не мои домыслы. Есть машина, есть ночь, есть отчёт старшего смены в три строки, который я велел писать именно так, сухо, без выводов.

И вот об этом я не скажу Ане никогда.

У меня в руках лежит оправдание. Готовое, полное, снимающее с меня половину вины. Одна фраза — и в глазах моих дочерей я перестаю быть тем, кто ушёл, и становлюсь тем, от кого ушли.

Соблазн, если честно, огромный.

Не скажу я по двум причинам.

Первая. Ребёнок, которому дали такое оружие, потом живёт с ним всю жизнь. Она не сможет это забыть. Каждый раз, глядя на мать, она будет вспоминать, и мать это почувствует, и через год у меня будет не дочь, а маленький прокурор, который сам себя ненавидит за то, что судит.

Вторая. Мужик, который выигрывает у своей жены за счёт своих детей, — не мужик.

Объяснять семнадцатилетней девочке, не я первый начал — нельзя.

Точка. Там нет второго варианта.

И тут я упёрся в вопрос, который до сих пор обходил стороной.

А Поля — это последствие?

То есть: если бы мне не доложили про ту ночь, была бы Поля?

Очень хочется ответить «нет». Красиво выходит: мне сделали больно, я ответил тем же, и вообще я тут пострадавшая сторона.

Только я себе так отвечать не умею. Я слишком долго работал с цифрами, а цифры не любят удобных ответов.

Правда, кажется, другая.

Дело не в мести. Дело в том, что двадцать два года у меня стоял запрет. Не любовь и не верность — именно запрет, как красный флажок на терминале: сюда нельзя, потому что нельзя.

Флажок сняли. И оказалось, что за флажком не было ничего. Ни стены, ни убеждений, ни даже сопротивления.

Я не отомстил. Я просто перестал держаться за то, что уже было пустым.

И это, если разобраться, куда неприятнее любой мести.

Я приехал сюда к своим детям. Так я себе это сказал в самолёте, и так я говорил всем.

А по факту за десять дней я успел всё, кроме них.

Почему?

Ответ у меня был, и он мне не понравился.

Я всю жизнь делаю деньги, потому что мне это легко.

Вот и весь секрет. Никакой судьбы, никакого предназначения, никакого долга перед семьёй. Просто это единственное занятие, в котором я делал легко в этой жизни и любил в той.

Переговоры, сделки, цифры, чужие мотивы, схемы — я это щёлкаю. Мне там уютно.

А сидеть с семнадцатилетней девочкой, у которой что-то не то, и не знать, что сказать, — мне там неуютно.

И я, как всякий нормальный человек, тридцать лет выбирал то, где мне уютно, и называл это работой на семью.

А с детьми была Катя.

Все время. Каждый день. Школа, врачи, ссоры, температура ночью, первая двойка, первая обида, первый мальчик.

Она.

И теперь мне очень удобно смотреть на неё как на женщину, которая от безделья пошла искать драйв к коучу.

Только это неправда.

Она не бездельничала. Она делала ту работу, которую я делать не умею и, чего уж там, не хочу.

Я сидел на чужой кухне с тетрадным листом в руке и думал про эти карандашные отметки на косяке.

Каждое тридцать первое августа.

Я их отмечал.

А растила их она.

Оказывается, это два разных глагола. Я считал, что один.

Я сидел и думал про снежного барса.

Про то, как я стоял у стекла в зоопарке, философствовал про тёплые вольеры и очень собой гордился, а потом моя дочь засекла двадцать минут и сказала «угу».

Так вот, барс был не про Катю.

Точнее, не только про Катю.

Я двадцать два года строил вольер и всем в нём было тепло, сытно и безопасно. И в этом вольере никому — вообще никому — не полагалось знать, что происходит снаружи.

Катя не знала, откуда деньги. Алиса не знала, почему уехала учиться именно в том году. Девчонки не знают, почему их в декабре отправили за океан.

Я тридцать лет решал за них всех и искренне считал, что это забота.

А это не забота.

Это удобно

Так ведь гораздо проще.

Не объяснять. Не спорить. Не выслушивать возражения. Не тратить два вечера на то, чтобы сорокапятилетняя женщина или семнадцатилетняя девчонка что-то там поняла и с чем-то там согласилась.

Решил, сделал, поставил перед фактом.

Быстро, чисто, эффективно.

Вот на этом слове я и остановился.

Эффективно.

Тридцать лет я живу по одному критерию: решение хорошее, если оно даёт результат. Всё остальное — как оно принималось, кто что при этом почувствовал, красиво или некрасиво — не имеет значения вообще. Результат либо есть, либо его нет.

В бизнесе это правильный критерий. Единственно правильный.

А дома он не работает.

Дома решение хорошее только тогда, когда с ним согласились те, кого оно касается.

Причём результат может быть один и тот же. Дом купить, школу выбрать, страну сменить — итог одинаковый в обоих случаях. Разница вся в том, был человек внутри этого решения или его туда поставили готовым.

Я эту разницу тридцать лет не видел.

Не потому, что был жестоким. Потому что для меня она не считалась. Её нельзя занести в таблицу.

И вот теперь можно подвести итог, и он простой до неприличия.

Я всегда получал результат.

И всегда терял людей.

Катя получила всё, что можно получить, и сказала, что ненавидит меня. Алиса выросла человеком, но выросла сама, оттолкнув мою руку дважды. Девчонки получили лучшие школы и лучших репетиторов — и написали мне записку с вопросом, спросил ли их кто-нибудь.

Одна и та же ошибка, повторённая трижды с интервалом в десять лет.

Я понял, как это называется.

Я решал за них, а не с ними.

Всю жизнь я обращался с собственной семьёй как с задачей. Хорошей, любимой, важнейшей задачей — но задачей.

А у задачи нет мнения. Задачу не спрашивают. Задачу не надо уговаривать, ей не надо ничего объяснять, с ней не надо соглашаться — её надо решить, и чем быстрее, тем ты лучше.

Я решал блестяще. Я тридцать лет решал блестяще.

Только задачу можно решить идеально и обнаружить потом, что решал ты не ту.

Аня в письме ни разу не написала «ты нас обманул».

Обман её не задел вообще. Она про него даже не вспомнила.

Она написала одно.

«Про нас кто-нибудь спросил?»

Семнадцать лет — а сформулировала точнее, чем я за пятьдесят один.

Я сидел на стуле, сгорбившись, и смотрел в пол, просто держа письмо в руке.

И в первый раз в жизни почувствовал, что уже не молод.

Дело не в теле. Тело у меня в порядке: десять километров бегаю, на ковёр выхожу, вчера ночью двоих положил и сам стою.

Дело в другом.

Молодость — это когда у тебя есть запас на то, чтобы тащить. Не силы даже, а именно запас: сколько всего одновременно ты можешь нести и при этом идти.

Всю жизнь у меня этот запас был бездонным. Клали ещё — брал. Клали сверху — брал.

А сегодня утром на меня положили сложенный вчетверо тетрадный лист.

И я не смог.

Соломинка, которая ломает верблюду хребет, всегда весит ровно ничего. В этом весь фокус.

В комнату зашла Алиса.

— Что случилось, па?

Она всегда меня чувствовала.

Удивительная вещь. За пятьдесят один год меня так чувствовали двое: она — и Катя, но Катя очень давно, в другой жизни, когда у неё был один свитер и она смеялась так, что оборачивался вагон.

Осталась Алиса.

Я молча протянул ей письмо.

Она читала долго.

Дольше, чем нужно на такой лист. Значит, перечитывала.

Один раз, не поднимая головы, коротко провела пальцем под глазом — быстро, украдкой, как делают женщины, которые не хотят, чтобы это заметили.

Потом сложила письмо и положила на стол. Аккуратно, по тем же сгибам.

— Па.

— Да, лисёнок.

— Знаешь, в чём разница между мной и малявками?

— В чём?

Она села напротив. Подвинула стул, села тяжело, придерживая живот.

— Я помню, какой ты был отец, когда мы были вдвоём.

Я молчал.

— Я всё помню, па. Как ты не умел заплетать и злился. Как ты читал мне ночью и засыпал раньше меня, и я лежала и слушала, как ты дышишь.

Она посмотрела на меня.

— Мне было три, пять, семь. Только ты и я.

—

— А потом появилась Катя.

Она сказала это ровно. Без единой ноты.

— Год, может, два — и ты помчался завоевывать мир.

Оставив меня с ней.

Вот здесь мне стало по-настоящему нехорошо.

Двадцать два года я жил в полной уверенности, что в девяносто восьмом сделал самую правильную вещь в своей жизни. Что я привёл в дом женщину, которая стала дочери матерью, и что все от этого только выиграли.

Мне это тридцать лет никто не оспаривал.

А оказывается, у восьмилетней девочки была своя версия, и версия эта прожила в ней двадцать два года, и звучит она в четыре слова.

Оставив меня с ней.

— А малявки, — сказала Алиса, — тебя такого не видели никогда.

Она развела руками.

— Дом, машины, охрана, школа за деньги.Полная семья Ты для них не отец, который варит кашу. Ты Дед Мороз.

— Алиса.

— Па, я не в упрёк. Ты был прекрасный Дед Мороз. Розовые слоны, единороги, поездки, всё, что покажут пальцем.

Она помолчала.

— Но тебя с ними не было.

— Аня тебя любит просто так, — сказала она. — По определению, потому что ты отец. У неё так устроено, она вообще однажды решает и потом не пересматривает.

— А Настя — Катина.

Она не стала смягчать. Правильно сделала.

— Она любит тебя, конечно. Но выбирать будет мать. И если сейчас всё пойдёт как идёт, ты потеряешь Настю, па. Не завтра. Года через три, тихо, без скандала. Просто она однажды перестанет брать трубку.

Я сидел и молчал.

— Алис, — сказал я наконец. — Что мне делать?

Она долго не отвечала.

Потом сказала — тихо, и вот от этой фразы у меня остановилось всё:

— Па, мы не знаем, что происходит. Никто из нас. Мы видим только, что ты в последние две недели... — Она подбирала слово и не нашла. — Это не наш отец.

Вот тут я и решил.

. Я не тот человек, который в такие моменты бросается на грудь и всё выкладывает.

Я просчитал все варианты. За те секунды, что мы сидели молча, я их посчитал

Первое. Мне нужен человек внутри семьи.

План поехал и не в ту сторону, Я сижу в Нью-Йорке под подпиской ещё две недели, девчонки улетели одни, Катя против моего плана. Она в новых отношениях, Настя плачет по ночам, и всё, что я собирался делать только сам, теперь придётся делать чужими руками.

Одному отсюда я не справлюсь. Впервые за тридцать пять лет — не справлюсь.

Второе. Катя не поверила. Андрей поверил только после пари. Но не делает ничего. Ане нельзя — ей семнадцать,.

Алиса — единственная, кто и поверит, и потянет.

Третье, и вот это решающее.

Она единственная в моей семье, кто ничего у меня никогда не взял. Дважды отказалась от денег, отказалась от работы у мужа, отказалась от протекции. У неё нет со мной никаких расчётов вообще.

Значит, она — единственный человек, который поверит мне не из-за денег, не из-за страха и не из-за того, что я её отец.

А только потому, что это я.

—

И четвёртое, которое перевесило первые три.

Она только что сказала мне «это не наш отец».

На такое есть ровно два ответа.

Можно наврать. Сказать, что устал, что тяжёлый период, что всё наладится. Она сделает вид, что поверила, потому что она добрая. И потихоньку начнёт от меня отходить, а я даже не замечу, когда именно.

А можно сказать правду.

Тридцать лет я держал её при себе, потому что был уверен: если открою — потеряю всех. Я открыл Кате, и Катя сказала, что ненавидит меня.

Но, если по-честному, я потерял Катю не в тот вечер, когда рассказал. Я потерял её за двадцать лет до того, каждый день понемногу, пока молчал.

Так что молчание меня уже один раз обмануло.

—

— Лисёнок, — сказал я. — Сядь нормально. Разговор будет длинный.

— Па…

— Сядь.

Она села.

— И сначала одна просьба. Не перебивай меня первые двадцать минут. Что бы ты ни услышала. Потом задашь любые вопросы, я отвечу на все.

Алиса посмотрела на меня.

Потом положила ладони на стол, как складывают руки школьницы, и сказала:

— Хорошо, пап. Я слушаю.

Андрей крикнул я коридор иди сюда,

—

И я начал с восемьдесят пятого года.

Глава 16 правда

— Я любил твою маму с восьмого класса.

Алиса улыбнулась.

— Она была завораживающе красивая, — сказал я. — У вас это общее. Вы обе... не знаю, как объяснить. Не «красивые». Красивых много.

— А какие?

— Вы как кицунэ.

— Кто?

— Лисы-оборотни. Японская мифология. Принимают вид красивых женщин, и после этого мужчина уже не совсем принадлежит себе.

— Ну спасибо, па, — засмеялась Алиса.

— Подожди, лисёнок. Это важно.

Я посмотрел на неё.

— Вы пугаете. Понимаешь? Вы обе пугаете. Не характером — так, ни за что. Просто человек на вас смотрит и заранее знает, что ему не хватит.

— Па…

— Игорь прав, — сказал Андрей.

— Да помолчите вы оба, — крикнул я .

— Так вот, — сказал я. — Я к твоей матери не подходил.

— Как — не подходил?

— Так. Четыре года. Ни разу.

Я смотрел на неё каждый день. Знал, где она сидит, во сколько выходит, с кем ходит домой. Я знал про неё всё, кроме одного: как она разговаривает со мной.

Потому что со мной она не разговаривала. Я не дал ей такой возможности.

Она была девочка-мечта, а с мечтой, как известно, знакомиться незачем. Мечту носят с собой.

Потом школа кончилась.

И начался год, о котором я, честно говоря, не собирался тебе рассказывать.

Улица. Компания. Драки — не героические, обычные, за гаражами и у танцплощадки. Алкоголь, которого не должно быть в семнадцать. Девчонки, имён которых я не помню ни одного, и это, если подумать, самая точная характеристика того года.

Милиция. Дважды. Первый раз отпустили, второй — сильно повезло.

Хабаровск, восемьдесят седьмой. Такое время, что либо тебя куда-то вынесет, либо ты там и останешься.

Меня вынесло в армию.

— Па…? — сказала Алиса.

Андрей взял её за руку и покачал головой.

Она замолчала.

— В армии я взялся за голову, — сказал я и опустил взгляд. — Только не потому, что армия. Армия сама по себе никого ещё не исправила, это сказки.

Я взялся за голову по другой причине.

Я там впервые в жизни спокойно, без суеты, подумал про твою мать.

И решил простую вещь: если такая женщина — это то, чего я хочу, то я должен стать человеком, к которому такая женщина может выйти. Не богатым. Просто — человеком.

Вот и всё. Это, если хочешь, единственное педагогическое достижение Советской армии в моём случае.

Я усмехнулся.

— Собирался ей написать . Два года собирался. Один раз даже начал.

Понимаешь, какая штука. Пока не написал — она моя. Пока письма нет, ответа тоже нет, а значит, нет и отказа.

…

— Мне повезло со взводом, — сказал я.

Спецвзвод. Наполовину москвичи, наполовину питерские, и половина из них — из университетов, потому что тогда ещё призывали с первого и второго курса.

Историки. Экономисты. Один востоковед.

Мальчишки, конечно, но мальчишки из другой жизни. Они между делом, за куревом, обсуждали такие вещи, о которых в Хабаровске восемьдесят седьмого никто не знал и знать не мог.

Что такое валюта. Что такое фарца и как она устроена изнутри. Почему рубль стоит по-разному в разных местах одной страны.

Для меня это был не разговор. Это была форточка.

Дальше пошло практическое.

Самоволки. Первые деньги — с одним питерским парнем, у которого была возможность выезжать из части на грузовике.

Схема была детская, смешная, копеечная. Не тот масштаб, чтобы про неё рассказывать. Но там я понял главную вещь, которая потом кормила меня всю жизнь.

Я умею разговаривать с людьми.

Не убеждать, не давить, не обманывать. Просто разговаривать так, что человек к концу разговора хочет со мной дело иметь.

Оказалось, что это редкость. Оказалось, что за это платят.

—Я служил в Прибалтике.

Я туда попал ненадолго, и она меня перевернула. Не политикой — бытом.

Дома, хозяйства, ухоженные дворы. Люди живут в той же стране, у них те же законы и те же деньги, — а живут иначе. И главное, что я оттуда вынес: заработать можно всегда. Всегда, при любой власти, в любой год. Вопрос только в том, кто первый увидел.

— Я вернулся в Хабаровск в восемьдесят девятом, — сказал я. — Страна к тому времени была уже не совсем та, из которой я уходил.

И я был готов.

Я вернулся не с деньгами и не со связями. Я вернулся готовым. Я знал, чего хочу и как это делать, а это дороже любого стартового капитала.

— В первый же вечер.-я пошел к ней- Прямо с вокзала, даже домой не зашел.

Я помолчал.

— В окне не было света.

Я стоял во дворе минут двадцать. Потом поднялся и позвонил. Открыли чужие люди — Они там жили уже полгода.

. Я спрашивал. Подал даже в поиск.В городе ее не было

Кто-то из бывших одноклассников сказал, что вышла замуж и уехала.

Я даже не удивился. Я, если честно, ждал именно этого.

Такая красотка

Я, в общем, всё сделал для того, чтобы услышать ровно эту фразу.Она замужем

Алиса молчала смотрев на меня.

Потом сказала:

— Пап, я не понимаю, про что ты. Но рассказывай дальше.

— Дальше, — сказал я, — было ещё скучнее.

Год я тренировался, таксовал и потихоньку фарцевал. Собирал капитал. По тем временам — вполне бодро.

И всё это было ни о чём.

Знаешь, есть такая штука: ты вроде что-то делаешь, у тебя вроде получается, а внутри пусто,. Женщины, ради которой всё затевалось, не было. Значит, и деньги были фантики.

А через год я познакомился с девушкой.

Полная противоположность твоей маме.

Высокая. Русая коса до пояса. Голубые глаза. И такая уверенность в себе, что мне, честно говоря, поплохело в первые же три минуты.

Алёна.

Меня окатило. Не сразу — я, как обычно, тормозил. Но со временем я понял, что эта женщина стала для меня тем же, чем была твоя мать.

Дальше всё как у людей. Свадьба. Институт. Бизнес. Родился сын.

— Сын?!

Алиса выпрямилась так, что Андрей придержал её за плечо.

— Сын, — сказал я. — Не перебивай.

Девяностые.

Каждый год как триллер, но жили при этом хорошо. Так бывает: снаружи ужас, а внутри дома нормальный ужин и телевизор.

Потом наступил девяносто восьмой.

Я взял у барыг кредит. В долларах, разумеется, — рублёвых тогда никто в здравом уме не давал. Купил товар, распродал за неделю, доволен собой был неописуемо.

А на следующее утро доллар отпустили.

Я лёг спать человеком с прибылью, а проснулся человеком с долгом. Между этими двумя состояниями прошло восемь часов сна, за которые я даже сон не увидел.

Спасло меня только то, что я среагировал быстрее, чем успел испугаться. Закрыл долг, пока курс полз дальше вверх, и вышел практически без потерь.

Практически.

Год я снова таксовал и снова барыжил по мелочи.Весь бизнес стоял.

Родители к тому времени были уже в Израиле.

И Алёна сказала фразу, которую тогда говорили в каждой второй квартире:

—. Вывози нас, а дальше как хочешь. Жить в стране, где вот так кидают, я больше не буду.

Тогда ехали все. Всем казалось, что там, за кордоном, молочные реки.

Мы уехали.

И попали под пресс.

Знаешь, что такое эмиграция для взрослого мужика с профессией?

Это когда выясняется, что нужен ты. Именно ты — руки, ноги, спина. А всё, что у тебя в голове, — весь опыт, все связи, всё, чем ты гордился, — надо аккуратно вынести на помойку и не оглядываться.

Я год пытался вести там дела. Без языка, без связей, без понимания правил.

Год мне понадобился, чтобы признать очевидное: так не пробьюсь.

И я пошёл учиться.

Алиса ждала.

— Куда? — не выдержала она.

— В колледж.

— На кого?

— На медбрата.

Пауза была длинная.

— Пап, — сказала Алиса. — Ты?

— Я.

— Медбратом?

— Три года, лисёнок. Три года я учился и все три года проклинал тот день, когда туда пошёл.

Медицина там особенная. Всё выстроено вокруг пациента, и от тебя требуется быть безупречным. Не хорошим — безупречным. Гоняли так, что голова трещала каждый вечер, а я к тому же учил всё это на чужом языке, который в тридцать с лишним лет заходит примерно как гвоздь в бетон.

Диплом я получил. Работу дал сразу — медбратья нужны всегда и везде.

Проработал год.

И понял, что это вообще не моё.

Ходил я туда как на каторгу. Каждую смену.

Платили, правда, хорошо.

Алёна работала медсестрой в той же больнице — учились-то мы вместе, за одной партой. Она как-то прижилась, ей даже нравилось.

А я нет.

Вот тебе, кстати, ещё одно наблюдение бесплатно. Человек может годами делать работу, которая ему отвратительна, и делать её прилично. Организм тянет. Не тянет только душа, но она у нас, как известно, в отчётность не входит.

А потом мне попалась книга.

Хорошая книга. Элдер, «Как играть и выигрывать на бирже».

Я открыл её вечером после смены и не спал до утра.

И понял: вот оно. Вот здесь нужны мозги, а не безупречность. Здесь можно ошибаться, если умеешь считать. Здесь платят не за терпение, а за голову.

Дальше пошло то, что идёт у всех: взлёты, падения, снова взлёты, снова падения. Я потерял всё дважды и дважды собрал заново.

— И ты заработал.

— Заработал.

В пятьдесят пять я вышел, что называется, на пенсию. Богатым мужиком, с хорошим счётом и вдобавок с больничной пенсией — она там начисляется независимо от того, любил ты свою работу или ненавидел.

Алиса смотрела на меня хмуро.

Андрей смотрел как зачарованный. Вот кто в тот вечер получил больше всех.

— Только я сгорел, — сказал я.

— В смысле?

— В прямом. Не финансово. Морально.

Я вышел не потому, что хватит денег. Я вышел потому, что больше не мог. Не было сил открыть терминал. Просто физически не было.

За те годы у меня родились ещё два сына.

И оба прошли мимо меня.

Я был на бирже. Я был на смене. Я был в процессе завоевания мира — а мир, между прочим, был занят своими делами и меня не ждал.

А Алёна тянула детей.

Она молодец.

—

— Па, — жалобно сказала Алиса. — Я не понимаю.

Я понял, что перебрал с подробностями. Но надо было договорить, иначе всё остальное не имело смысла.

— А потом я умер, — сказал я.

В комнате стало очень тихо.

— В семьдесят шесть лет. В грузовик. Точнее, грузовик в меня.

Я гнал по трассе через Негев. Пустыня, прямая дорога, никого на сто километров, джип, музыка, окно открыто.

Я вообще был очень неспокойный дед.

Мне это все говорили — жена, дети, врачи, страховой агент, у которого от меня начинался тик. Я в семьдесят шесть ездил так, как мне не разрешали ездить в двадцать шесть.

Ну и доездился.

—

Алиса дёрнулась. Я выставил ладонь.

— Помолчите оба. Ещё две минуты.

Я не сумасшедший. Я не брежу, у меня не деменция, и я не выдумываю красивую историю, чтобы оправдаться перед дочерью.

Я очнулся в комнате своего друга.

В теле пятнадцатилетнего пацана.

Тысяча девятьсот восемьдесят пятый год.

—

Я помолчал.

— И вот теперь самое главное, лисёнок, слушай внимательно.

Я не гений биржи. Никогда им не был.

Я обычный середняк. Крепкий, аккуратный, ничем не выдающийся. В той жизни я тридцать лет торговал и заработал ровно столько, чтобы спокойно уйти на пенсию, — и жить ни в чем себе не отказывая.

У меня было два настоящих качества. Железная дисциплина и хорошая память.

Всё.

Вся моя вторая жизнь, все эти деньги, весь бизнес, все взлёты, вся моя, как ты выражаешься, порода — это не ум.

Это шпаргалка.

У меня в голове лежала готовая карта к пещере Али-Бабы. Оставалось только не спалиться на входе.

— И первое, что я сделал, когда очнулся, — сказал я, — это пошёл к твоей матери.

Алиса подняла голову.

— В восемьдесят пятом она была для меня всё той же недосягаемой девочкой. Только теперь мне было пятнадцать снаружи и семьдесят шесть внутри.

Знаешь, что такое молодость, помноженная на знание жизни?

Это страшная сила. Даже неприлично страшная.

—

Алиса очень долго молчала.

Потом спросила совсем не то, чего я ждал.

Я готовился к «ты сошёл с ума», к «докажи», к «этого не бывает». У меня были ответы на всё.

Она спросила:

— Пап. А твои сыновья?

Я не сразу ответил.

— Их нет, — сказал я. — Здесь нет.

Алиса подняла голову.

— Как это — здесь?

—

— Слушай. Я тебе скажу, что я про это думаю. Я думал об этом тридцать пять лет, так что версия у меня отработанная.

Путешествий в прошлое не бывает.

Их не может быть. Ни по какой логике.

Прошлое — это единственное, что закончено окончательно. Его нельзя переиграть, нельзя поправить, нельзя вернуть.

Даже боги этого не умели.

—

— В смысле? — спросил Андрей.

— В прямом.

У греков были три старухи. Мойры. Одна прядёт нить, вторая отмеряет длину, третья перерезает.

И вот что важно: им подчинялся Зевс.

Зевс мог всё. Он метал молнии, менял облик, воевал с титанами, укладывал в постель половину известного мира. Он не мог одного — вернуть перерезанную нить.

Приходил, просил, требовал — бесполезно. Перерезано, значит перерезано.

Люди тысячи лет назад это поняли и записали, а мы до сих пор не выучили.

—

— Тогда как? — сказала Алиса.

— А вот так.

Я думаю, что нить мне никто не связывал.

Меня просто пересадили на другую.

—

Представь себе поезд.

Не один вагон — состав. Длинный, и вагонов в нём столько, что конца не видно.

Каждый вагон — свой мир. Со своими людьми, своими войнами, своим курсом доллара. Все они едут в одну сторону и никогда не встречаются, потому что вагон с вагоном встретиться не может по конструкции.

Разница между ними — только в том, кто где стоит на путях. Один вагон ушёл дальше, другой отстал.

Так вот. Я никуда не возвращался.

Я просто перешёл в вагон, который едет следом.

—

Отсюда всё сходится, лисёнок. Абсолютно всё.

Я не переигрывал свою жизнь. Я приехал в чужую и знал наперёд, что там будет, потому что ровно это уже проехал в предыдущем вагоне.

Поэтому я и не пошёл той же дорогой.

И поэтому же ничего из того, что я сделал здесь, не изменило там ни одной запятой.Эффект бабочки не работает

— А ты их помнишь?

— Каждый день, — сказал я.

Добавляйте книгу в библиотеку и подписывайтесь — это помогает продвижению, поднимает её в рейтингах и приводит новых читателей.

Глава 17 корона

Алиса кивнула и встала.

Поморщилась, взялась за поясницу. У неё всю эту беременность болела спина — с четвёртого месяца и не отпускало.

Постояла, подержалась, прошлась до окна и обратно.

Она села обратно. Тяжело, боком, придерживая живот.

И сказала:

— Пап. Я твоя дочь.

— Мне всё равно, что было там.

Она посмотрела на меня.

— Правда всё равно. Я не буду тебя проверять, не буду спрашивать, кто выиграет выборы, и не буду думать, сумасшедший ты или нет. Ты мой отец. Этого достаточно, я так решила, пока ты говорил.

Она положила ладони на стол.

— И вот именно потому, что я твоя дочь, я хочу спросить другое.

Она стала загибала пальцы. Моя порода, ничего не поделаешь.

— Почему ты в декабре отправил малявок сюда? Почему продал дом, не сказав никому? Почему ты в двадцать первое января устроил дома то, что устроил? Почему сорвался сюда через сутки? Почему ты за десять дней вывернул наизнанку фонд, в котором мой муж работает десять лет?

Она перевела дыхание.

— Пап, ты прожил тут тридцать пять лет и ни разу не дёрнулся. Ни в девяносто восьмом, ни в две тысячи пятом, ни в восьмом. Ты всегда всё делал тихо.

Она смотрела мне в глаза.

— Что случилось именно сейчас?

Я молчал секунды три.

Потом сказал:

— Потому что будет корона.

Алиса моргнула.

— Что?

И вот тут я понял вещь, от которой мне стало по-настоящему не по себе.

Она не поняла слова.

1 февраля двадцатого года. Я произнёс вслух слово, которое через два месяца будет знать каждый человек на этой планете, включая тех, кто не умеет читать.

А моя тридцатилетняя дочь с высшим образованием, живущая в самом информированном городе мира, посмотрела на меня и переспросила: что?

— Какая корона? — сказала она. — В смысле — корона?

— Вирус, — сказал я. — Из Китая. Из города Ухань, про который вчера в новостях было между спортом и погодой.

— Который грипп?

— Который не грипп.

Дальше я говорил минут десять, коротко и по пунктам, потому что жалеть её смысла не было.

Через месяц он выйдет за пределы Китая. Через полтора остановит пассажирскую авиацию. Границы закроют — не постепенно, а за одну неделю, все сразу, впервые за сто лет.

В марте здесь, на Манхэттене, встанет всё. В том парке, до которого от вашего дома двенадцать минут пешком, поставят палатки под госпиталь.

Рынки сложатся на треть за четыре недели. Нефть уйдёт ниже нуля, и это не оборот речи.

Людей запрут по домам. Тех, кто заболеет тяжело, увезут, и рядом с ними не будет никого, кроме людей в защите. Ни родных, ни прощаний.

Алиса слушала не перебивая.

Один раз положила руку на живот и так и не убрала.

— Пап, — сказала она наконец. — А мы?

Опять. Второй раз за один день, от второй дочери, теми же самыми двумя словами.

— А вы, — сказал я, — рожаете в мае.

—

Она замерла.

— Вот и весь ответ, лисёнок. Всё остальное — мелочи.

Ты рожаешь в мае. В городе, где к тому времени больницы будут работать в режиме, о котором тебе лучше не знать заранее. Где не пустят мужа. Где не будет ни одного знакомого лица.

А я в это время буду в шести тысячах километров и с закрытым небом между нами.

Я развёл руками.

— Поэтому декабрь. Поэтому дом. Поэтому двадцать первое января. Поэтому фонд, Нью-Йорк и всё, что ты видела за эти десять дней.

Я не сошёл с ума, Алиса.

Я просто тороплюсь.

Она долго молчала.

Потом спросила — тихо, ровно, тем самым голосом, который у неё в семье одна Аня умеет повторить:

— Насколько плохо всё будет?

— Плохо, — сказал я. — Но не так, как в кино. Мир не кончится. Через два года будет казаться, что ничего и не было.

— Тогда почему ты так?

— Потому что между «мир не кончится» и «моя дочь рожает одна» нет никакой связи.

Мир прекрасно переживёт эту весну.

А я хочу, чтобы в мае ты была рядом

— Хорошо, допустим — сказала Алиса. — Но я не понимаю одного.

— Чего

— Ты сам говоришь: мир не кончится. Через два года будет казаться, что ничего и не было.

Она развела руками.

— Тогда чего все так испугаются? Люди каждый год болеют гриппом. Каждый год кто-то умирает от воспаления лёгких. Никто же не закрывает из-за этого страны.

Хороший вопрос.

Мне его потом задавали десятки раз — уже после, когда всё кончилось и все стали умные. Человек не боится смерти.— сказал я.

Это, конечно, звучит красиво и неправдоподобно, но это так. Мы с тобой прекрасно знаем, что умрём, и живём с этим знанием с двенадцати лет, и как-то ведь спим по ночам.

Люди курят. Люди пьют. Люди ездят по встречке и не пристегиваются. В той жизни я в семьдесят шесть гонял по пустыне на джипе, и меня не пугало ровным счётом ничего.

Смерть понятная не страшит.

Страшит непонятное.

Вот тебе разница на пальцах.

Человек знает, что в его городе каждый год под машинами гибнет триста человек. Он это знает и спокойно переходит дорогу.

А теперь скажи ему, что в городе появилось нечто, от чего умирают, но никто не знает, кто именно, от чего именно, сколько их будет и когда это кончится.

И всё. Тот же самый человек, который вчера не смотрел по сторонам на переходе, сегодня будет протирать спиртом дверную ручку.

Дело не в цифре. Дело в том, что цифры нет.

Так было всегда, лисёнок. Это не изобретение двадцатого года.

Возьми чуму. Четырнадцатый век. Люди не знали ни про бактерии, ни про блох, ни про крыс — вообще ничего. Они видели одно: сосед был здоров вечером, а к утру его нет.

И что они делали?

Искали виноватого. Всегда находили. Обычно того, кто рядом и чуть-чуть другой.

Города засыпали колодцы. Соседи убивали соседей. Люди уходили в леса, бросив дома, и разносили заразу дальше именно потому, что бежали.

Причём заметь, что они делали и правильные вещи тоже.

Карантин придумали именно тогда. Слово итальянское, от «сорок»: в Венеции корабли, пришедшие из заражённых мест, держали на рейде сорок дней, прежде чем пустить в порт.

Никто не знал, почему это работает. Про микробов не догадывались ещё пятьсот лет. Просто заметили: если подержать людей отдельно, город выживает.

Вот тебе и вся медицина того времени. Правило работало, объяснения не было.

Так что человечество умело справляться с эпидемиями задолго до того, как поняло, с чем именно справляется.

Вот это, между прочим, и есть главный урок: от эпидемии всегда гибнет часть людей. А от паники гибнет порядок. И то, что делает с обществом паника, лечится потом дольше, чем то, что делает болезнь.

Испанка, восемнадцатый год.

Про неё до сих пор мало кто знает толком, а она за два года выкосила больше народу, чем перед этим четыре года мировой войны.

И знаешь, что там было самое интересное?

Никто ничего не понимал. Врачи не знали, что имеют дело с вирусом, — самого понятия толком ещё не было. Лечили чем придётся.

Одни города закрывали всё и запрещали собрания. Другие в это же самое время проводили парады и митинги.

Потом по цифрам стало отлично видно, где как поступили. Разница была в разы.

Только видно это стало потом. А в тот момент и те и другие были совершенно уверены, что поступают разумно, и у каждых были свои доводы.

— И что, — сказала Алиса, — двадцатый год такой же?

— Нет. В двадцатом мы знали в тысячу раз больше. Но механизм страха работает один и тот же, потому что человек за шестьсот лет не поменялся.

Первое. Скорость. Он расходится по миру за считаные недели, потому что мир теперь связан самолётами.

Второе, и это самое поганое. Человек заражает других раньше, чем сам почувствует, что заболел. То есть внешне здоровый человек опасен. А раз так — опасен вообще любой. Твой сосед, твой коллега, твоя мать.

Третье. Иммунитета нет ни у кого. Вообще ни у кого на планете. Это новое для всех.

Четвёртое. Нет вакцины и нет проверенного лечения. Врачи будут учиться прямо по ходу, на живых людях, и часть их решений потом окажется неверной — не потому, что они плохие, а потому что данных нет.

Пятое, и вот тут главное.

— Больница. У неё есть койки, врачи, аппараты, кислород. Ресурс конечный.

Дело не в том, сколько человек заболеет за год. Дело в том, сколько заболеет одновременно.

Если тысяча тяжёлых поступает за год — справятся. Если та же тысяча поступает за три недели, кончится всё: и койки, и кислород, и врачи.

И тогда умирать начнут те, кого в обычное время спасли бы за двое суток. Не от вируса. От того, что не хватило места.

Вот из-за чего закроют города, границы, школы, рестораны и аэропорты. Не чтобы никто не заболел — так не бывает. А чтобы не заболели все сразу.

— Насколько это опасно? — спросила она. — Для конкретного человека.

— Для тебя — статистически почти никак. Тридцать лет, здорова.Но ты беременна,Это увеличивает опасность .Ты за все время даже аспирин от боли в спине не выпила

— Хорошо А для кого еще?

— Для пожилых. Для тех, у кого хронические болезни. У части людей начинается тяжёлая пневмония, потом отказывает дыхание, потом идут воспаление, проблемы со свертыванием крови и всё остальное.

— К концу двадцать пятого года официально подтвержденных случаев в мире будет больше семисот семидесяти миллионов. Подтвержденных смертей — больше семи миллионов.

Алиса медленно выдохнула.

— И это заниженная цифра, — сказал я. — Её занижает не злой умысел, а простая механика: чтобы случай попал в статистику, его надо выявить, подтвердить и записать. В половине стран мира этого просто некому делать.

Есть еще другая оценка,. Избыточная смертность — то есть сколько людей умерло сверх обычного за эти годы, по любой причине.

Только за двадцатый и двадцать первый она составит около пятнадцати миллионов.

Туда входят и те, кто умер от вируса, и те, кто умер потому, что в тот момент не смог попасть к врачу с инфарктом.Человек ломает ногу и некому и негде оперировать

— Пап. Это страшно.

— Этот страшно. И одновременно это не конец света.

Пятнадцать миллионов за два года — на восемь миллиардов человек. Мир этого не заметит в масштабе. Экономика вырастет. Через два года люди будут вспоминать двадцатый как неприятный отпуск.Это уж я вам гарантирую- сказал я тише

в общем пятнадцать миллионов — это меньше процента.Мир жесток и равнодушен

— И как это изменится?

Хороший вопрос,.

Не потому, что вирус однажды проснулся и решил больше никого не убивать. Он никуда не денется.

Изменятся люди и медицина.

У миллиардов появится иммунитет — у кого после вакцины, у кого после болезни, у большинства после того и другого. Появятся лекарства. Врачи научатся лечить тяжёлых и, что важнее, научатся заранее видеть, кто вот-вот станет тяжёлым.

А поздние варианты вируса, которые пойдут потом, будут приходить уже в мир, где почти у всех есть защита.

Всё вместе это и убьет страх.

Да и многое из того, что будут делать в эти два года, окажется лишним и даже смешным.А юмор всегда спасает даже во время катастроф

Часть запретов не будет иметь смысла. Часть рекомендаций поменяется на противоположную, а потом обратно. Кто-то заработает на этом огромные деньги. Кто-то испугает людей сильнее, чем надо было, потому что напугать всегда проще, чем объяснить.

Будут закрывать парки, где никто никого не заражает, и не закрывать то, что стоило бы. Будет масса откровенной глупости.

И через три года половина мира будет говорить, что всё это было зря.

Но судить об этом легко из двадцать третьего года. Оттуда всё очевидно: вот здесь перегнули, вот здесь недоделали, вот здесь дураки.

А в марте двадцатого никто не знал ничего.

Никто не знал, сколько людей умрёт. Никто не знал, будет ли вакцина вообще — её могло не быть, как её до сих пор нет от многих вещей. Никто не знал, не начнёт ли эта штука убивать детей, — а такое в истории бывало.

Люди принимали решения в полной темноте, при этом отвечая за миллионы жизней.

Часть решений оказалась глупой. Естественно, оказалась. Так всегда бывает, когда решаешь без данных.

И единственная разница между мной и ими в марте двадцатого — у меня будет шпаргалка. У них не будет.

— Тогда чего ты боишься? — спросила Алиса.

И тут я ей сказал главное.

— Я не боюсь вируса.

Она подняла брови.

— Еще раз объясняю .. Мне пятьдесят один, я здоров, и я знаю статистику лучше любого врача, потому что я её уже видел.

Я боюсь не вируса.

Я боюсь марта.

Паника — вот единственное, чего я по-настоящему опасаюсь.

Ты никогда не видела, что делает с людьми настоящая паника. Я видел. Дважды.

В девяносто первом. И в девяносто восьмом, когда нормальные, спокойные, приличные люди за одну ночь превращались в толпу у обменника.

Так вот, паника всегда идёт по одному сценарию.

Сначала все смеются. Шутят в интернете, пересылают друг другу картинки, говорят, что это обычный грипп и что журналисты раздувают.

Стадия смеха длится примерно до того дня, когда закрывают первую школу.

Потом за трое суток из магазинов исчезает всё подряд. Причём исчезает бессмысленно: сметают не то, что действительно нужно, а то, что первым попалось на глаза и что сметает сосед.

В девяносто первом брали соль и спички. В девяносто восьмом — телевизоры. В двадцатом будут брать гречку и туалетную бумагу, и над этой бумагой потом будет смеяться весь мир, но смеяться будут те же самые люди, которые её и покупали.

Потом начинают ругаться в очередях. Потом — драться.

Потом появляется то, что мне противнее всего: люди начинают писать доносы на соседей. Что вон те вышли гулять. Что вон у тех кто-то приехал. Это происходит всегда, в любой стране, и обычно быстрее, чем ожидаешь.

А потом закрывают границы — и человек внезапно обнаруживает, что не может доехать до собственной матери.

Вот эта фраза — «я не могу доехать до своей матери» — в двадцатом году будет сказана миллионы раз. На всех языках сразу.

Я не хочу, чтобы её сказал кто-нибудь из нас.

— И вот теперь я скажу, чего я хочу.

Я сел напротив неё и положил руки на стол.

— Я хочу, чтобы вы все были в одном месте.

Ты, Андрей, Иван. Малявки. Серёга с Дашкой. Мать — если захочет, а она захочет, потому что там будут её дети.

Всё. Одиннадцать человек, я этот список составил давно и не расширяю.

Дом готов. Там вода, свет, тепло, еда, лекарства и врач в двадцати минутах. Там можно жить полгода, не выходя за забор, и никто ничего не заметит.

—

— Пап, это же...

— Это не навсегда, — сказал я. — Вот это самое важное, и я хочу, чтобы ты именно это услышала.

Я не тащу вас в бункер до конца жизни. Я не собираюсь никого держать.

Март, апрель, май. Три месяца. Максимум четыре.

Ты родишь в мае. Я хочу, чтобы ты была рядом. Всё, больше мне ничего не надо.

А потом откроют границы, и каждый пойдёт своим путём.

Ты вернёшься в Нью-Йорк, если захочешь. Андрей вернётся к своим отчётам. Малявки уедут учиться на побережье, и я их не буду держать ни дня — они уже большие, я это понял в магазине на Вустер-стрит.

Никаких условий. Никакой платы. Никакого «я вас спас, теперь вы мне должны».

Просто эти три месяца — вместе.

Алиса молчала долго.

Потом сказала:

— Ты знаешь, что тебе никто не поверит?

— Знаю. Мне уже никто не верит, я привык.

— Мама не поедет.

— Поедет. Не ради меня.

— Андрей не бросит фонд.

— С фондом тут вообще отдельная тема

Она усмехнулась — в первый раз за весь этот разговор.

— Ты всё просчитал.

— Лисёнок, — сказал я. — Я вообще всё просчитываю. Это моё единственное умение и мой единственный недостаток.

— А если я скажу нет?

Вот тут я помолчал.

Потому что вопрос был не риторический. Она действительно могла сказать нет, и мы оба это понимали.

— Тогда нет, — сказал я.

— В смысле?

— В прямом. Я не повезу тебя силой. Ты взрослая женщина, тридцать лет, замужем, беременна вторым. Я могу тебя уговаривать, могу давить, могу шантажировать — я, как ты знаешь, умею.

Я развёл руками.

— Только я это уже делал. Двадцать два года подряд, со всеми подряд. И сегодня утром получил за это письмо от семнадцатилетней девочки.

Так что нет. Решать будешь ты.

Я тебе рассказал всё, что знаю. Впервые в жизни. —

Она посидела ещё немного.

Потом тяжело поднялась, снова взявшись за поясницу.

Дошла до двери. Остановилась.

— Пап.

— Что?

— Я поеду.

Она не обернулась.

— Не потому, что поверила про вагоны и про две жизни. Я, если честно, до сих пор не знаю, во что я верю.

Она помолчала.

— А потому, что ты за тридцать лет ни разу меня ни о чём не попросил. Ни разу. И вот сегодня попросил.

Она встала взяла Андрея за руку и потянула его в коридор.Видимо ей надо было осмыслить, все то что я сказал, и Андрей все время прикидывающийся ветошью, безропотно встал и пошел за ней.Нет клянусь этот парень гений. Но возле двери она обернулась.

— Слово какое-то дурацкое. Корона.

— Дурацкое, — согласился я.

— Почему так называется?

— Из-за шипов, — сказал я. — На поверхности этих вирусов торчат белковые отростки, и под микроскопом они окружают его по кругу, как зубцы венца. Латинское corona — это и есть венец. Поэтому всё семейство так и назвали, ещё лет шестьдесят назад.

— Красивое название для такой дряни.

— Как всегда, — сказал я.

Всё по-настоящему опасное в этой жизни называется красиво.

Глава 18 двойной капкан

Алиса вышла и через минуту вернулась, ведя за руку Андрея.

— Пошли есть. Мы же так и не поели.

Я посмотрел на них обоих.

— Кстати. А вы почему не на работе?

Андрей за весь разговор не сказал и десяти слов. Сейчас сказал.

— Мне показалось, что тебе сегодня нельзя быть одному.

—

Вот так вот.

Он приехал утром по звонку жены, просидел несколько часов, выслушал историю, в которую нормальный человек поверить не может, — и всё это время думал не о фонде и не о своих деньгах.

— Ты у меня самый лучший, — сказала Алиса и поцеловала его в щёку.

— Давайте есть, — сказал я. — Это точно самое разумное, что тут прозвучало за сегодня.

—

— Сразу говорю, готовить не буду, — насупилась Алиса. — Андрей, заказывай китайскую.

Она повернулась ко мне.

— Па, ты что будешь? Только без экзотики. Сушёных тараканов не надо.

Я засмеялся и пошёл в душ.

—

Вода смывала усталость и тяжесть этого бесконечного дня.

Я вытерся, посмотрел на себя в запотевшее зеркало и выровнял дыхание.

Скула распухла и переливалась из фиолетового в жёлтый. Левый глаз открывался наполовину. Красавец пятидесяти одного года.

Я думал, что после сегодняшнего мне будет тяжелее.

Тридцать пять лет я держал это в себе. Я был уверен, что в тот день, когда открою рот, всё вокруг рухнет, — я так и сказал Кате двадцать первого января, и Катя это подтвердила: сказала, что ненавидит меня.

А сейчас за стеной заказывали еду, спорили про тараканов и вели себя так, будто ничего не случилось.

Самый тяжёлый заслон я пробил. Оставалось выйти к ним и просто дожить этот вечер.

—

Что хорошо в Нью-Йорке — так это еда.

Такого разнообразия нет больше нигде. На юге страны мексиканская и кубинская, на севере — то, что осталось от англичан и немцев. А здесь есть всё сразу, в одном квартале, и любую кухню мира можно получить к двери за двадцать минут.

Я почему-то больше всего люблю здесь именно китайскую.

Не знаю почему. Никогда не мог себе этого объяснить.

—

Ели на полу, в гостиной, прямо из картонных коробок.

Когда всё было съедено, а коробки выброшены, Алиса перебралась на ковёр к Андрею и умостилась там так удобно, будто у неё нет шестого месяца.

Андрей сидел молча и вертел в пальцах вилку.

Было видно, что он хочет спросить. Но человек он аккуратный: пока в голове не улеглись все данные, вопросов не задаёт.

—

— Итак, па, — сказала Алиса. — Что я должна делать?

— Через два дня ты летишь в Россию.

Она подняла голову.

— И вместе с Серёгой открываешь дом. Он всё покажет, он там хозяин. Твоя задача — люди.

— В смысле?

— В прямом. Ты собираешь туда всех. Мать, малявок, кого сочтёшь нужным из наших. Тащишь, уговариваешь, объясняешь.

Я поднял палец.

— Запугивать нельзя. Ни в коем случае. Только факты и только то, что уже произошло. Ни слова про то, что я тебе рассказал.

— А если не поверят?

— Не поверят. Первую неделю тебе никто не поверит, кроме Серёги. Потом начнутся новости, и тебе поверят все сразу.

Я пожал плечами.

— Деньги, билеты, машины, врачи — что угодно, любые суммы, вопросов не задаю. Главное, чтобы все были там.

—

— Не поняла, — сказала Алиса. — А вы?

— А вот тут у меня вопрос к твоему мужу.

Андрей поднял брови и спокойно выдержал мой взгляд.

Утром он сидел на диване раздавленный. Сейчас — уже нет. Отошёл. Кремень всё-таки.

— Что ты имеешь в виду? — снова спросила Алиса.

— Лисёнок, давай так. Я тебя очень люблю, но есть чисто мужской разговор. Уходить не надо, сиди. Просто сейчас я разговариваю с ним.

—

Я повернулся к Андрею.

— Скажи мне одну вещь. Ты хочешь получить фонд на блюдечке?

—

Глаза у него расширились, и я понял, что попал точно.

Мы с ним разные. Разные страны, разные эпохи, разное тесто. Он вырос там, где всё по правилам, я — там, где правил не было вообще.

Но одна общая черта у нас есть.

Шило в заднице.

Та самая штука, которая не даёт сидеть спокойно, когда вокруг штиль и всё хорошо.

—

— Я могу тебе его отдать, — сказал я. — Не сразу, но могу. Через три месяца эта контора будет стоить дёшево, и я знаю, кому и что для этого надо предложить.

Я посмотрел ему в глаза.

— Только на готовом ты закиснешь. Через год станешь свадебным генералом при чужих деньгах, а ещё через год начнёшь пить или заведёшь любовницу, потому что больше девать себя будет некуда.

Тебе не фонд нужен. Тебе нужно сломать, построить и сделать по-своему.

Я прав?

—

Андрей молчал несколько секунд.

Потом кивнул. Медленно и очень твёрдо.

— Прав. На готовое не пойду.

Он положил вилку.

— Мне нужна настоящая задача.

—

— Вот и хорошо.

Я оперся локтями о колени.

— Смотри, как ложится расклад.

Мой суд через две недели. До этого я из города всё равно не выеду. Алиса летит и поднимает дом.

А мы с тобой за эти две недели готовим им капкан.

Первый — на фонд. Всё, что они собирались сделать со мной, они сделают. Мы им не помешаем ни одной запятой. Мы просто заранее будем знать каждый их шаг.

И второй капкан — в июне. Если правильно разложить карты сейчас, в июне мы возьмём то, за что в феврале никто не даст и цента.

—

— Нет, — сказала Алиса. — Нет, нет и ещё раз нет.

Она села прямо.

— Я не полечу одна. Пап, ты сам сказал: все в одном месте. Или у нас правила для всех, или их нет.

Я открыл рот, чтобы ответить.

Не успел.

—

Андрей обнял её за плечи. Мягко, без нажима.

И сказал спокойно, но так, что стало ясно: обсуждать он это не собирается.

— Я тебя люблю, Алис. Но ни ты, ни твой отец не будете решать за меня, что мне делать.

Пауза.

— Извини.

—

Алиса открыла рот. И закрыла.

Перевела взгляд с мужа на меня и обратно.

Я видел по её лицу, что так с ней разговаривают нечасто. Точнее, вообще не разговаривают.

Он, судя по всему, тоже делал это раза три за десять лет.

Но, как выяснилось, работает. Она замолчала и больше не спорила.

—

Я скупо улыбнулся и ничего не сказал.

Во-первых, потому что мужику нельзя мешать, когда он в кои-то веки поставил вопрос ребром в собственном доме.

А во-вторых — я в эту секунду понял, что сегодня утром совершил ещё одну ошибку.

Я весь день считал, что у меня в Нью-Йорке один союзник — дочь.

А их двое.

-Малыш если тебе не интересно, иди отдохни -сказал Андрей

— Ну уж нет, — Алиса надула губы. — Когда два мужика что-то затевают, а особенно если один из них мой отец, надо держать руку на пульсе!

. — Ты всё равно уедешь.— я улыбнулся

— Ну да, — она улыбнулась и хитро посмотрела на Андрея. — И ты думаешь, мой муж не будет мне всё рассказывать? Ведь будешь? — она слегка потянула его за ворот рубашки.

— Конечно буду, любовь моя, — без колебаний ответил Андрей, даже глазом не моргнув.

Я вздохнул:

— Подкаблучник... Ладно, ближе к делу.

— Итак, предыстория, — произнёс я, опираясь подбородком на сцепленные пальцы. — Сразу говорю, чтобы не путаться: «та» жизнь и «эта».

— Хорошо, — сказал Андрей.

Ему как математику и экономисту было легко проглотить — «та» или «эта». Существовала входная информация, алгоритм и итоговый результат. Попал ли я из будущего, явился из параллельного мира или просто был чертовски информированным игроком, знающим движения рынков, — его прагматичный ум принимал всё это просто как уникальный вводный ресурс.

А вот Алиса поежилась и еще сильнее прижалась к плечу мужа. Для неё всё это отдавало чем-то чужим, пугающим и противоестественным. Отец, которого она знала всю жизнь, вдруг оказался человеком с багажом почти векового опыта, прожившим целую жизнь до самого конца и вернувшимся назад.

— Представьте себе весну двадцатого года, — сказал я.

Человек заперт в четырёх стенах.

Утром он надевает приличную рубашку — сверху приличную, а снизу домашние трусы, потому что камера показывает только до груди. Открывает ноутбук. Созвоны, отчёты, планёрки, имитация бурной деятельности.

К вечеру всё. Идти некуда.

И начинается.

Сериалы, которые он раньше не смотрел. Ролики, на которые раньше не хватало времени. Приложения, от которых он ещё в январе крестился, а к маю сидит в них по три часа в сутки.

Доставка идёт рекой. Еда коробками. Гантели. Коврик для йоги, потому что надо же хоть как-то двигаться. Кофеварка. Вторая кофеварка.

Кто-то начинает печь хлеб. Кто-то осваивает рецепты на четыре часа, лишь бы занять руки. Кто-то глушит тревогу вином, и особенно в первые недели, когда страх висит прямо в воздухе.

И все звонят родным по видео. Каждый день. Просто чтобы услышать: мы живы, у нас нормально.

Алиса тихо хмыкнула. Узнала.

— Человек сидит с ноутбуком, пьёт вино, смотрит новости, заказывает очередную ерунду и пытается хоть как-то удержать контроль над миром, который вдруг перестал его слушаться.

— А теперь, — сказал я, — вторая половина картинки. Та, которую никто не рисует.

Всё, чего в этой квартире не будет.

Не будет самолёта. Ни одного, никуда, ни за какие деньги. Не будет гостиницы. Ни командировки, ни отпуска, ни выходных в другом городе.

Не будет бензина, потому что ехать некуда. Не будет ресторана, кино, спортзала, парикмахерской, стадиона, конференции, свадьбы на двести человек.

Не будет офиса. Огромные здания в центрах городов будут стоять пустыми, а аренда за них будет начисляться каждый день.

Не будет круиза. Вообще. Ни одного рейса в мире на полтора года.

— И к чему ты этот образ нарисовал? — тихо спросил Андрей.

— К самому простому.

Я поставил стакан.

— Каждая привычка из первого списка — это чья-то выручка. И каждая привычка из второго — чей-то убыток.

Люди перестанут летать. Перестанут ездить. Перестанут ночевать в отелях, обедать в ресторанах, ходить в кино и покупать бензин.

Это не философия, Андрей. Это выручка конкретных компаний, у которых конкретные акции и конкретные обязательства по кредитам.

компания может месяц не зарабатывать. Может два. А кредит она платит каждый месяц, и зарплату платит каждый месяц, и здание отапливает каждый месяц.

Убивает не отсутствие выручки. Убивает то, что расходы никуда не деваются.

Андрей пожал плечами

этот понятно, это азы экономики главное понять когда это закончится

— Дальше, — сказал я, — небольшое отступление. Про то, откуда у меня эта картинка.

В той жизни, в Израиле, у меня в какой-то момент возникла проблема.

Играть на понижение через местные структуры мне было нельзя. По закону. Всё красное, всё запрещено, а обходить я не хотел — я к тому времени уже понял, что чистые руки стоят дороже любой сделки.

То есть рынок мне просто закрыли. Наполовину.

—

— И я заскучал.

Знаете, что делает с мужиком скука? Ничего хорошего. От избытка энергии люди в моём возрасте либо начинают пить, либо разводятся, либо покупают мотоцикл.

Я открыл шесть демо портфелей.

Виртуальных. Без единого настоящего доллара. От самого агрессивного до самого дубового.

И полгода я в них шоркался до посинения.

—

Расскажу подробнее, потому что это пригодится.

Первый портфель был откровенно бешеный. Только опционы, только короткие сроки, риск на уровне «либо всё, либо ничего». Я туда клал то, что в реальной жизни не поставил бы никогда, потому что в реальной жизни у меня жена, дети и ипотека — ну, ипотеки уже не было, но вы поняли.

Шестой был дубовый до неприличия. Короткие государственные бумаги, золото, деньги. То, над чем в приличном обществе смеются, потому что это «не работает».

А между ними — четыре разумных. Аккуратно собранных, диверсифицированных, красивых. Ровно таких, какие показывают клиентам в презентациях.

Полгода я вёл все шесть параллельно и записывал каждую сделку от руки.

—

— Ну и что, выиграл? — рассмеялся Андрей.

— Процентов семьдесят.

Он перестал смеяться.

— За полгода?

— За полгода. На демо, конечно, и я прекрасно понимаю разницу — на демо не потеют ладони и не звонит жена.

Но интересно не это.

—

— Интересно то, какие именно портфели дали результат.

Выстрелили крайности.

Самый агрессивный, где я стоял на голове и рисковал так, как в жизни себе бы не позволил.

И самый консервативный, дубовый, где всё было закопано в самое скучное, что можно придумать.

А середина — все эти умеренно-сбалансированные, разумные, аккуратные варианты — дала пшик. Ноль. Иногда минус.

—

Андрей смотрел в стол, и я видел, как у него в голове включается математика.

— Крайности выдерживают шторм лучше, чем умеренная середина, — медленно сказал он.

— Именно.

Я постучал пальцем по столу.

— В кризис середина всегда тонет первой. Люди либо бегут в абсолютную безопасность, либо идут на отчаянный риск. И покупают либо то, либо это.

А всё, что посередине, — «неплохая компания с неплохим балансом» — не нужно вообще никому. Его смывает первым.

—

— Господи, как ску-у-учно, — сказала Алиса и зевнула.

Демонстративно, во весь рот, не прикрываясь.

— Ну так иди спать, солнышко, — сказал я.

— Ну нет.

Она поудобнее устроилась на ковре.

— Я не дура вас двоих одних отпускать. Вы тут сейчас нарешаете. Я слушаю.

Андрей засмеялся.

— Хорошо, — сказал я. — Тогда переходим к делу. Записывай.

Он снова открыл блокнот.

—

Дата входа: девятнадцатое-двадцатое февраля.

— Почему именно тогда?

— Потому что девятнадцатого февраля рынок поставит исторический максимум.

Не «высоко». Не «дорого». Максимум за всю историю наблюдений. Выше не будет ещё очень долго.

В этот день на всей планете не найдётся ни одного человека, который считает, что через месяц всё сложится на треть. Все будут писать про рекорды.

Вот в этот день мы и заходим.

— Сколько ставим?

— Пятьдесят миллионов.

Андрей поднял голову.

— У нас шестьдесят на двоих.

— У нас шестьдесят. Ставим пятьдесят.

— Почему не всё?

Я помолчал, потому что этот вопрос заслуживал нормального ответа, а не отговорки.

— Потому десять пойдет на капкан

Он посмотрел на меня недоверчиво.

— Игорь. Ты знаешь будущее.

короче

Десятку оставляем. Она не для сделки.

— Хорошо. Что берём?

— Пять позиций. По десять миллионов каждая.

—

Первое. Индекс.

Пут на весь рынок целиком.

Девятнадцатого февраля бумага на индекс будет стоить около трёхсот тридцати восьми долларов. Двадцать третьего марта — в районе двухсот двадцати.

Треть. За четыре с половиной недели.

Чтобы ты понимал масштаб: рынок так не падал со времён восьмого года, а по скорости — вообще никогда. В восьмом на это ушли месяцы. Здесь уложится в двадцать три торговые сессии.

Будут дни, когда торги остановят прямо посреди сессии, потому что падение упрётся в предохранитель. Такое случалось в истории считаное число раз. В марте это произойдёт четырежды за две недели.

Это самый самый надёжный способ поставить большие деньги на общий обвал. Ликвидность бездонная, из позиции всегда можно выйти.

С этого и начинаем.

— ну да это безопасно когда даты знаешь.Я ни одного не знаю кто мог бы влупить столько на падение

не перебивай

Второе. Боинг.

— Подожди, — прервала Алиса, переведя на меня растерянный взгляд. — Я, конечно, изучала базовую экономику в университете, но как вообще можно заработать на падении? С ростом всё понятно: купил яблоко за рубль, продал за два. А тут? Чем ниже летит компания, тем больше ты богатеешь? Объясни на пальцах.

Я улыбнулся и чуть подался вперёд, собирая пальцы в замок.

— Смотри, Лисёнок. Объясняю на самых простых вещах, без биржевой тарабарщины. Представь, что у твоего соседа есть редкий, очень дорогой велосипед, который сегодня стоит тысячу долларов. Ты точно знаешь — ну, или чертовски уверенно догадываешься, — что через неделю эти велосипеды обесценятся и будут стоить ровно сотню.

— Так, — Алиса внимательно наморщила лоб. — Допустим.

— Ты приходишь к соседу и говоришь: «Одолжи мне свой велосипед на неделю. Я верну тебе точно такой же, один в один, и ещё заплачу пару долларов за аренду». Сосед соглашается. Ты берёшь его велосипед, тут же бежишь на рынок и продаёшь за всю тысячу долларов. У тебя в кармане лежит тысяча наличными, но ты должна соседу один велосипед.

Андрей едва заметно усмехнулся, разгадав финал.

— Проходит неделя, — продолжал я. — Происходит то, чего ты ждала: цена рушится до ста долларов. Ты с этой тысячей в кармане спокойненько идёшь на рынок, покупаешь точно такой же велосипед за сотню и отдаёшь его соседу. Ты вернула то, что занимала? Вернула. А девятьсот долларов чистой разницы остались у тебя в кармане. Вот это на бирже и называется торговлей «на понижение».

— А PUT-опцион? — уточняя для порядка, спросила Алиса.

— А опцион — это ещё проще, — Это платная страховка. Ты покупаешь бумажку, которая даёт тебе право принудительно продать этот велосипед за тысячу долларов в любой момент, даже когда вокруг все предлагают за него сотню. Если рынок не упал — ты потерял только мелкую стоимость самой страховки,несколько долларов на единицу. Но если всё полетело в черти-куда, твоя страховка превращается в золотой билет.

Алиса молчала пару секунд, выстраивая в голове эту цепочку, а потом качнула головой:

— Боже... То есть, пока гигантская компания рушится, а пенсионные фонды теряют миллиарды, вы просто заранее покупаете такую «страховку» и забираете всю эту пропасть денег себе?

— Это не цинизм, Алис, — тихо сказал я. — Это законы физики капитала. При падении рынка деньги не сгорают в атмосферу. Они просто меняют владельца — перетекают от тех, кто слепо верил в вечный рост, к тем, кто умеет просчитывать шторм. И прямо сейчас эти деньги нужны нам, чтобы захватить фонд.

ладно продолжай - махнула рукой Алиса

От автора:

«Прошу прощения, если финансовые детали и цифры покажутся кому-то нудными. Однако среди вас есть читатели, которые просили проработать эти нюансы максимально точно и правдоподобно.

Если вы не любитель погружаться в графики, опционы и расчёты — смело пролистывайте. В самом конце главы я вывел краткий итог, где всё объяснено простыми словами и на пальцах».

Третье. Круизы.

Тот самый бизнес, который ты в январе собирался усреднять.

Сто двадцать долларов в феврале. Девятнадцать в марте.

— Игорь, — сказал Андрей. — Я бы туда зашёл на всё.

— Знаю. Именно поэтому я тебе тогда позвонил.

— И на сколько бы я попал?

Я посчитал вслух.

— Ты собирался долить к своей позиции ещё тридцать. Итого было бы шестьдесят с чем-то. К двадцатому марта от них осталось бы десять.

Он смотрел в стол.

— Пятьдесят миллионов, — сказал он. — За то, что я не поверил тестю.

— Ты поверил. В этом и разница. Да и вышел бы раньше .

Я бы вышел , а сколько нет? - прошептал Андрей

—

Четвёртое. Второй круизный оператор.Carnival Corporation

Тот, что крупнее.

В начале марта выше тридцати долларов . Восемнадцатого марта внутри дня — меньше восьми.

Восемь долларов, Андрей. Компания, у которой сотня судов и сто тысяч сотрудников.

За восемь долларов ты в феврале не купишь у них обед на борту.

—

Пятое. Отели.

Крупнейшая сеть в мире.

Сто сорок семь в феврале. К середине марта вдвое ниже,

Логика та же самая. Гостиница — это здание, персонал и кредит. Всё это надо кормить каждый день, есть постояльцы или нет.

А постояльцев не будет ни одного. Не мало — ни одного.

Андрей закончил писать и посмотрел на список.

— Индекс, самолёты, круизы, круизы, отели.

— Именно.

— То есть ты ставишь не на кризис вообще. Ты ставишь на то, что люди перестанут перемещаться.

Я откинулся назад.

— Правильно, — сказал я. — Именно это я и объяснял пятнадцать минут про рубашку и домашние трусы. Всё, что связано с перемещением человека в пространстве, встанет .

Остальное просто просядет. А это встанет.

— Когда выходим?

— Основное — восемнадцатого-двадцатого марта. Остаток двадцать третьего.

— А дно?

— Дно двадцать третьего. Но ловить его мы не будем.

Он поднял брови.

— Ты даже знаешь дату.

— Знаю.

Я наклонился вперёд.

— И всё равно не будем.

Мы выходим за два-три дня до дна, оставляем деньги на столе и уходим с абсолютно спокойной душой.

—

— Сколько получится?

— Точно я тебе не скажу. Никто не скажет, потому что всё зависит от того, какие контракты возьмём и по какой цене нам их продадут.

Но порядок такой.

Пятьдесят миллионов премии на таком обвале превращаются в триста-триста пятьдесят. Мы возьмём около двухсот пятидесяти чистыми.

—

Андрей отложил ручку.

Медленно.

Потом посмотрел на меня.

— Двести пятьдесят?

— Плюс-минус.

— За месяц?

— За пять недель.

—

Он встал.

Прошёл до окна. Постоял. Вернулся. Сел обратно.

Потом взял блокнот и начал считать сам — не мне, себе. Я видел, как он это делает: губы шевелятся, ручка идёт по бумаге, вычёркивает, пишет снова.

Он считал не прибыль. Он считал, что это значит.

Двести пятьдесят на двоих. Сто двадцать пять его.

Человек, который за прошлый год сделал лучший результат в конторе и заработал на этом хорошие, но обычные для его уровня деньги, сидел на полу чужой гостиной и понимал, что через пять недель у него будет в четыре раза больше, чем он собрал за десять лет работы.

—

— Игорь, у меня сейчас…

Он показал на свои руки. Они дрожали.

— Знаю, — сказал я. — У меня в восемьдесят седьмом было так же.

Он сжал кулаки, подержал и разжал.

— Слушай. А если что-то пойдёт не так?

— Тогда мы потеряем пятьдесят и останемся с десятью.

— И всё?

— И всё.

Он кивнул.

И, по-моему, только в эту секунду окончательно мне поверил. Не про вагоны, не про две жизни, не про март.

А про то, что я знаю, что делаю.

Алиса приподнялась на локте.

— Так. Стоп. Двести пятьдесят миллионов — зачем?

Хороший вопрос.

—Двести пятьдесят будут лежать снаружи, в долларах, и на них можно будет купить всё, что в июне начнут продавать по дешёвке.

Включая одну маленькую нью-йоркскую контору, которая к тому времени как раз наделает глупостей.

Андрей поднял голову.

Быстро.

— Вот теперь ты понял, — сказал я.

…..Весь вечер я провёл дома. Полина писала, я отвечал, но не более того. К ночи скулу и глаз разбарабанило так, что появляться на людях не было никакой возможности, да и, если честно, не хотелось вовсе.

Я почти поймал себя мысли, что чувствую себя по-настоящему живым и уверенным, только когда по-лёгкому строю очередные программы обогащения. В финансовых схемах всё прозрачно, понятно и подчинено жестким математическим законам.Ну еще бы. А вот встать и прямо посмотреть в глаза собственной дочери — в данном случае даже не Ане, а Насте — на это у меня банально не хватает смелости.

Как объяснишь ребёнку взрослые измены? Кто виноват что её мать собирала вещи и исчезала из дома, оставляя лишь звенящую тишину? Настя злится на меня, и злится абсолютно оправданно — за то, что я обидел её мать, за то, что растоптал их уютный мир ради собственной гордыни.

Ужасно хотелось накатить хорошую дозу виски, тупо залить этот жгучий стыд и забыться до самого утра. А утром проснуться с чистой головой, набрать Настю, услышать её холодноватый голос и сказать хоть что-то теплое, простое и нежное...

Я не находил времени просто посидеть рядом и пообщаться со своим ребёнком. А теперь, на склоне лет и на пороге нового шторма, вдруг опомнился и захотел получить её любовь? Так это не работает. Любовь не закладывается в трасты и не выкупается на бирже — её нельзя попросить у того, у кого ты годами обделал внимание.

Алиса чувствует меня лучше всех. У нас с ней, наверное, какая-то особенная, невидимая связь. Пока я разъедал себя изнутри застарелой виной, она, зевая, тихо появилась в моей комнате. Посмотрела на меня с этой своей светлой улыбкой, взяла мою ладонь и аккуратно прижала её к своему тёплому животу.

— Не рви себе сердце, — шепнула она, и я ощутил под пальцами едва заметный, трепетный толчок новой жизни. — Аню и Настю я беру на себя. С мамой сам разбирайся, это ваше. И ещё, па... у тебя есть Иван, и она ,Алиса кивнула на свой живот. Мы всегда найдём, в чём оказаться правыми, а в чём виноватыми. Иногда просто нужно время. Спи.

Она погладила меня по щеке и укрыла меня одеялом

И я... заснул.

Я проспал без сновидений — глубоко, будто провалился в темную воду, впервые за последние полгода. Когда я открыл глаза, сквозь жалюзи уже пробивался бледный утренний свет Нью-Йорка. Ноющая боль в щеке немного утихла, а застарелый комок вины на груди, хоть и не исчез совсем, стал чуть легче. Ночной разговор с дочерью вернул мне то, что я почти утратил, — землю под ногами.

Из кухни доносился запах свежесваренного кофе, тостов и тихое звяканье посуды. Андрей уже сидел за столом перед раскрытым ноутбуком — его экран пестрил таблицами, строчками кода и черновиками юрисдикционных соглашений. Он выглядел так, будто и вовсе не ложился, выискивая лазейки в международном корпоративном праве.

Алиса сидела напротив, накинув на плечи лёгкий плед, и неторопливо пила тёплый чай. Увидев меня на пороге, они оба подняли головы.

— Доброе утро, папа, — мягко сказала Алиса. — Ты выглядишь так, будто поспал за последние десять лет.

— Примерно так и есть, — я опёрся о кухонную столешницу, чувствуя, как запах тостов и кофе окончательно вытесняет ночной морок. — Иван в садике?

— Да, пусть ещё походит, — улыбнулась Алиса, аккуратно нарезая хлеб. — Иначе он нам тут весь дом разнесёт. У него с утра энергии на три генератора хватит.

— А вы на работу, я смотрю, сегодня не пошли? — я перевёл взгляд с дочери на зятя.

— Ну, я вроде как хозяин фонда без пяти минут, — пошутил Андрей, едва заметно усмехнувшись уголками губ, хотя его глаза оставались предельно собранными.

— А я его жена, имею полное право не работать, — подхватила Алиса, ставя передо мной тарелку.

Смешно, но логично. В их тоне уже не было вчерашней растерянности — только подтянутость людей, принявших неизбежное и готовых к бою.

— Сколько у нас осталось? — спросил я, возвращая разговор в жесткое русло.

— Сорок семь часов до рейса Алисы в Москву, — Андрей развернул ко мне экран ноутбука, где синели графики и сложные юридические каскады. — И ровно тринадцать дней до твого предварительного слушания в суде. Я за ночь набросал каркас для перераспределения активов. Твой план с выведением капитала хорош, но есть только одно «но».

Я посмотрел на него, выдержав паузу:

— Ну давай, расскажи. В чём пробой?

— В математике размытия, — Андрей постучал подушечкой пальца по стеклу монитора. — Даже если мы в идеале выжимаем из этой схемы триста миллионов — во что я, честно говоря, сходу слабо верю, — хотя это и прекрасный результат. Фонд у нас под ярд, как ты любишь повторять. Триста миллионов от миллиарда — это тридцать процентов. Серьёзная цифра. Это статус синьора, блокирующий пакет и прямое право голоса. Но стоит им прочухать нашу комбинацию и сделать встречный ход — например, провести допэмиссию или влить сторонний капитал, — и нашу долю просто размоют. Придёт инвестиция ещё на миллиард сверху, и наши тридцать процентов превращаются в пятнадцать. Мы теряем право вето, и нас мягко выталкивают на обочину.

Я не стал сразу отвечать. Алиса подвинула ко мне чашку густого, дымящегося кофе и тарелку. Большой сэндвич на поджаренном ржаном хлебе — с сочной, подкопчённой пастромой, тягучим расплавленным сыром и хрустящим листом салата

Я взял сэндвич обеими руками и с откровенным аппетитом вгрызся в него. Сок пастрамы и пряный сыр обожгли язык, вернув окончательное ощущение реальности.

— Ты рассуждаешь как честный финансист, Андрей, — прожевав, спокойно произнёс я и сделал глоток горячего кофе. — Ты видишь классическую корпоративную атаку через допэмиссию. Но ты забываешь, с кем они имеют дело. Они будут играть по учебникам Гарварда, а мы поставим им двойной капкан.

— Чего двойной? — удивлённо спросил Андрей. — Я, конечно, понимаю, что такое капкан. Но как он может быть двойным?

— Заработать деньги — это даже не полдела, — я сделал короткую паузу,. — В этом мире полно людей с деньгами. И их, конечно, везде ждут и очень любят. Но любят исключительно как кошельки с ножками. И уж точно не как людей думающих, сильных и способных что-то требовать. Поэтому в любом уставе, в каждом строгом своде правил и внутренних положений главное правило одно: управляет тот, кто рулит процессами, а вовсе не тот, кто дал деньги.Хотя через Джона младшего так и влияют на фонд .

— Это понятно, — переспросил он, чуть сузив глаза. — А что за двойной капкан?

— Андрюша... — я отхватил ещё один аппетитный кусок поджаренного тоста с пастромой и запил его обжигающим американо. — Ты мне сам скажи. Ты ведь вчера мне заявил, что не хочешь получить фонд на блюдечке с золотой каёмочкой, так? Так. Вот и выдай мне свои варианты прямо сейчас. Как бы ты сам урезал им аппетиты? А я тебе сразу скажу: варианты у с есть,

Алиса тихо хмыкнула, подперев подбородок кулаком:

— Андрей, по-моему, ты только что понял, почему у моего отца никогда нельзя выиграть в шахматы. Он просто переписывает правила доски, пока ты думаешь над ходом конем.

Андрей на секунду задумался, прокручивая в голове юридические и финансовые цепочки,

— Вход с нашими деньгами возможен только в одном случае, — медленно заговорил Андрей, всматриваясь в цифры на мониторе. — Если три их ключевых инвестора в панике унесут ноги, и общий капитал фонда просядет примерно до шестисот миллионов.

— Правильно, — я кивнул, отправляя в рот последний кусок сэндвича и запивая его остатками кофе.

Алиса, прекрасно зная меня и видя, как разгорается этот разговор, быстро поднялась из-за стола. Сориентировавшись на лету, она ловко соорудила по второму горячему тосту и поставила тарелку прямо перед мной и мужем. Андрей рассеянно кивнул, даже не отрываясь от расчетов:

— Ну вот, настоящая жена... Уже и патроны подаёт.- сказал я

Алиса лишь улыбнулась и вернулась на место, подперев подбородок ладонями.

— И впоследствии, — продолжил Андрей, автоматически взяв тост, — из-за их неровных, суетливых действий и общего психоза на рынке фонд сократится в два, а то и в три раза. И вот именно тогда — на самом дне их просадки — заходим мы со своими тремястами миллионами. Наша доля мгновенно становится решающей, и мы забираем управление.

— Мо-лод-ец, — произнёс я по слогам, посмотрев на него.

— Но тут есть вторая часть, — Андрей сделав укус, на секунду задумчиво замер и поднял на меня глаза. — Я, конечно, понимаю: корона, локдауны, всеобщая паника... Но ты же сам сказал, что пройдет месяц, максимум два, и Америка просто зальёт деньгами всю биржу. Они включат печатный станок на полную мощность, и рынок снова пойдёт вверх.

— Угу, — коротко подтвердил я, прищурившись.

И мы, поднявшись на этой волне, поменяемся с ними местами, — азартно проговорил Андрей. — Они сами отдадут нам штурвал, а клиенты будут носить нас на руках! Вот только... как именно они попадут в этот капкан?

— А вот для этого у нас есть приманка прямо внутри него, — я улыбнулся — И ты должен сыграть свою роль очень хорошо. И... извини, Алиса, но тут нам понадобится помощь Полины.

Алиса тихо вздохнула и на секунду прикрыла глаза. Имя Полины вносило тонкую, натянутую струну в семейный воздух, но сейчас дочка лишь устало качнула головой, принимая правила этой игры.

— Я всё понимаю, папа, — произнесла она тихим, но ровным голосом. — Если Полина — это тот самый ключевой рычаг, который заставит их проглотить наживку, значит, подключай её. Главное — чтобы это сработало.

— Сработает, — твёрдо ответил я. — Полина даст им нужный информационный шум и то самое ощущение, что все идет по настоящему, Они поверят, что нащупали слабину, кинутся в атаку всем своим весом — и сами затянут петлю у себя на шее.

Андрей перевёл взгляд с меня на жену, быстро оценил масштаб задумки и коротко кивнул. В его глазах уже не было сомнений — только холодный расчёт математика, увидевшего безупречность всей комбинации.

За окном нью-йоркское утро постепенно вступало в свои права, затапливая кухню бледным, прохладным светом. У нас оставалось всё меньше времени, но механизм уже был запущен, и колёсики этой гигантской финансовой мясорубки крутились именно так, как нам было нужно.

— Вот только с Полиной я ещё не говорил, — честно признался я, качнув головой. — И согласится ли она вообще — это ещё больший вопрос.

Андрей нахмурился, сразу же уловив уязвимое место в расчётах:

— У неё есть причины нам отказывать? Вроде бы в прошлый раз вы нашли общий язык.

алиса фыркнула.

— Язык? — язвительно спросила она, изогнув бровь.

— Не дерзи отцу, — шутливо пригрозил я и, протянув руку, без лишних церемоний взъерошил её пышную копну густых чёрных волос.

Она ойкнула, попытавшись отмахнуться и вернуть причёске прежний вид, но в её взгляде мелькнула тёплая, детская искорка.

— Ладно, я в отель, — сказал я, расправляя затекшую спину.

— Зачем, пап? — удивилась Алиса, с недоумением переведя взгляд с меня на мужа. — У нас места полно, зачем тебе отель?

— Ну, вам тоже надо за эти два дня побыть наедине, наговориться и найти общий язык перед долгой разлукой, — усмехнулся я. — А не выслушивать круглосуточно мои лекции про фондовые рынки, капканы и прокуроров.

Андрей тихонько хмыкнул, оценив подтекст, а я под его сдержанные смешки и наигранное возмущение Алисы пошёл в ванную — приводить себя в порядок.

В зеркале над раковиной на меня смотрела всё та же мятая физиономия: распухшая скула и наливающийся фиолетом синяк под глазом. Красавец, ничего не скажешь — как раз для деловых переговоров с Полиной. Но ноющая боль уже почти отступила, а в голове царила абсолютный бардак

— Разговор с женщиной, которая немного меня знает и не верит, что деньги могут заменить человеческое отношение. Деньги её не купят. Но что тогда я могу ей предложить?

Глава 19 вечер

До отеля я дошёл пешком.

Поднялся, закрыл за собой дверь и сел на край кровати.

В номере было тихо. Очень.

Смешно получается.

Деньги есть. Свобода есть. Здоровье, если не считать скулы, тоже.

А позвонить некому.

Достал телефон. Пальцы сами набрали Аню.

Гудки.

Длинные, ровные, шесть или семь. Потом автоответчик.

Отбой.

Настю набирать не стал.

Знал, чем это кончится.

Она вспыхнет. Скажет: «Пап, приезжай».

И что я отвечу?

Что её всемогущий отец сидит в нью-йоркском отеле с развороченной скулой после драки у бара, под подпиской о невыезде, и ближайшие две недели никуда не поедет?

Убрал телефон.

И тут я сказал себе правду, потому что врать себе в пустом номере уже совсем глупо.

Я искал жилетку.

Мне хотелось с кем нибудь поговорить. Снять эту броню и сказать вслух, что я устал.

Проблема только в одном.

У мужика есть всё, кроме одного человека, которому можно сказать «мне плохо».

Причем эту конструкцию я построил сам. Лично, по кирпичу,. И был очень собой доволен.

Я посидел ещё минуту.

Потом снова достал телефон и набрал Полину.

Она ответила на втором гудке.

— Игорь?

— Не спишь?

— Я на кухне сижу.

И тут она замолчала на секунду. Ровно на одну.

— Что случилось?

Я, между прочим, не сказал ни слова, кроме двух. «Не спишь». А она уже спросила, что случилось.

Женщины слышат в голосе то, чего в нём нет.

— Ничего не случилось, — сказал я. — Просто сижу в номере.

— Один?

— Один.

Пауза.

— Приезжай — сказала она.

— Поля.

— Я сегодня выходная. И завтра отпрошусь, у нас всё равно пятница, там до обеда одни бумаги.

Она помолчала.

—. Приезжай.

Я собирался отказаться.

У меня уже была готова вежливая фраза про лицо, про то, что завтра тяжёлый день, — та самая фраза, которой я тридцать лет отгораживался от всех подряд, включая собственную жену.

— Диктуй адрес, — сказал я.

До Паулины я решил ехать на метро.

Хотелось посмотреть, где она живёт и как она добирается.

По-настоящему.

Я спустился в метро в центре Манхэттена и сел на поезд, идущий на север.

Первые станции ещё принадлежали тому Нью-Йорку, который я успел узнать: костюмы, пальто, дорогие сумки, люди с телефонами в руках. Потом состав постепенно менялся.

Белых воротничков становилось меньше.

Появились женщины с продуктовыми пакетами, подростки в огромных куртках, мужчина в рабочей одежде, уснувший через минуту после того, как сел. Напротив меня молодая мать пыталась одновременно удержать ребёнка и сложенную прогулочную коляску.

Никто не выглядел несчастным.

Просто здесь никто не изображал успех.

Поезд ушёл далеко вверх по Манхэттену.

На 181-й улице я вышел.

Первое, что почувствовал, — ветер.

Внизу, в Midtown, высокие здания хотя бы иногда его останавливали. Здесь он шёл по улице свободно, холодный, январский, заставляя людей втягивать головы в воротники.

Я поднялся наверх.

Нью-Йорк изменился.

Не резко. Не так, что перешёл улицу — и оказался в трущобах.

Просто исчез блеск.

Дома стали старше. Пять-шесть этажей, тёмный или жёлтый кирпич, чёрные металлические пожарные лестницы на фасадах. Вывески магазинов были простыми, иногда немного выцветшими.

На углу продавали фрукты.

Рядом была маленькая аптека.

Через несколько дверей — парикмахерская, где за стеклом сидели сразу трое мужчин и смотрели телевизор.

Из небольшой закусочной пахло жареным мясом, кофе и чем-то пряным.

Здесь слышалось гораздо больше испанской речи, чем в центре.

Люди здоровались друг с другом.

Вот это удивило больше всего.

В Midtown человек мог работать с тобой пять лет и всё равно утром смотреть сквозь тебя. Здесь женщина возле магазина остановилась поговорить с продавцом, водитель фургона крикнул что-то знакомому через дорогу, две старушки спорили возле подъезда.

Беднее.

Но почему-то живее.

Дом Паулины оказался на боковой улице, в нескольких минутах от Broadway.

Шестиэтажный кирпичный дом начала прошлого века.

Не развалина.

И точно не тот ужас, который обычно показывают в кино, когда режиссёр хочет за три секунды объяснить зрителю, что герой бедный.

Обычный старый нью-йоркский дом.

Над входом сохранился каменный орнамент. Двойная дверь когда-то была красивой, но нижняя часть уже была исцарапана. В маленьком вестибюле лежала потёртая плитка, несколько почтовых ящиков закрывались не совсем ровно.

Лифт был.

Это уже хорошо.

Я нажал четвёртый этаж.

Лифт дёрнулся и медленно пополз вверх.

На площадке пахло едой.

Где-то жарили лук.

Где-то работал телевизор.

За одной дверью плакал ребёнок.

Она открыла почти сразу.

— Ты всё-таки приехал.

— Как видишь.

Она была в домашнем: старые мягкие штаны, растянутая футболка, волосы собраны на макушке кое-как, ни следа косметики.Ужасно милая и домашняя

И вот так, в дверях, не дав мне даже снять пальто, она обняла меня.

Просто шагнула вперёд и обняла — крепко, обеими руками, уткнувшись лбом мне в грудь.

Мы простояли так, наверное, с полминуты. В открытых дверях, на лестничной площадке, где пахло чьим-то луком и работал чей-то телевизор.

Я стоял и думал, что за последние двенадцать дней меня обнимала только дочь. И то один раз, сегодня утром, у полицейского участка.

— Есть будешь? — спросила она, отпуская.

— Буду.

— Я готовила.

Она сказала это так, будто извинялась.

Готовила она по-своему.

Рис, фасоль, курица в чём-то тёмном и остром, лепёшки, которые надо было греть на сковородке. Мамино, с Гаити, только упрощённое до того, что можно сделать после смены.

— Мама делает лучше, — сказала она, ставя тарелку. — У неё специи другие. Она их у нас на рынке берёт.

— Вкусно.

— Вы просто голодный.

— Я вообще-то ел.

— Тогда правда вкусно.

Она засмеялась и села напротив.

Стол был крошечный. Наши колени под ним не помещались и всё время сталкивались.

Мы ели, толкались коленями и разговаривали.

Про её мать. Про мою. Про то как мама жила на там .Я рассказал про очереди за мебелью

Она смеялась и не верила. Пришлось объяснять минут двадцать, что такое очередь на стенку.

Я рассказал, как в армии мы жарили картошку на печке в каптёрке. Она рассказала, как в школе меняла обед с одноклассницей — свой домашний на пиццу, потому что домашний казался стыдным.

— А теперь?

— А теперь я готовлю то же самое, что мама, — сказала она. — И ужасно этим горжусь.

Мыли посуду вдвоём.

Кухня узкая настолько, что двоим там делать нечего. Открываешь холодильник — перекрываешь проход. Разворачиваешься — задеваешь кого-нибудь локтем.

Мы её вымыли минут за пятнадцать вместо трёх.

Потом была ванная.

Ванная у неё чуть больше телефонной будки. Мы туда, честно говоря, влезли с трудом, и первые минуты просто смеялись, потому что вдвоём там нельзя было даже повернуться, не задев локтем полку с шампунями.

Полка в итоге упала.

Она хохотала так, что кто-то постучал по стене снизу.

А потом стало не смешно.

Вода шла горячая, шумно, и в тесноте всё было близко — плечи, лоб, дыхание. Она перестала смеяться и посмотрела на меня снизу вверх, с мокрыми ресницами.

Я убрал ей волосы со лба.

Дальше говорить нечего.

Ночью я встал попить воды.

Пластиковый стакан с холодной минералкой приятно охлаждал пересохшие губы. Стоя на кухне я смотря в окно на мерцающие огни ночного города, я снова удивился тому, как мгновенно жизнь умеет переворачивать всё с ног на голову.

Всего две недели назад была Москва. Была Катя, было отчаянное желание хоть что-то сохранить, спасти то, что давно давало трещины. Я даже открылся ей тогда — впервые за долгие годы выбросил белые флаги и показал кто я.

А сейчас — Нью-Йорк. Полина — по сути, чужая женщина со своим характером, маленькая квартира,... И я неожиданно спокоен. Доволен. И, может быть, даже рад.

А Катя осталась там. И да, боль на сердце никуда не делась — ноет, болит. Ведь дураку понятно, что все главные проблемы ещё только впереди, а никакой прошлый опыт мне так и не помог. Потому что «правильно» — это когда у тебя всё прозрачно и понятно,. А «неправильно» — это когда вокруг тебя сотня подводных камней, неоконченных войн и ещё меняющихся данных выше крыши, готовых утащить на дно.

Зная, как не вступить в дерьмо на знакомой дорожке, ты вовсе не гарантируешь себе, что не вляпаешься на узкой тропинке. И вот я уже ступил на эту новую топь — шаг за шагом, без страховки и без права на ошибку.

Я допил воду, сунул пустой стакан в ведро и тихо, стараясь не шуметь, вернулся в полумрак комнаты.

Я вернулся и сел на край кровати.

Она лежала на боку, натянув одеяло до подбородка, и смотрела на меня.

— Поля.Ты чего не спишь?

— М , а ты ?

-извини что разбудил,мысли.-улыбнулся в темноте я

-у нас говорят что мысли ночью посылают демоны, поэтому надо спать- тихо сказала Поулина

— Поля, послушай. Я через две недели…

Она подняла руку и положила мне два пальца на губы.

— Потом.

— Поля.

— Потом, дорогой.

Она сказала это спокойно и очень уверенно. Так говорят взрослые женщины, которые уже всё поняли и не хотят, чтобы мужчина всё испортил словами.

Потом отбросила одеяло в сторону.

— Иди сюда.

А поговорили мы утром. За столом, одетые, при свете.

Я выложил ей всё.

Утром, за столом, при свете. Одетые, оба выспавшиеся, с кофе.

Без презентаций и без финансовой шелухи.

Рынок и что с ним будет в марте. Фонд. Меморандум, который она сама принесла. Договоренность про тридцать процентов и старшего партнёра. Один раз она встала долить кофе. Вернулась, села, подобрала под себя ногу.

— Что я должна делать?

— Как только мы захватим фонд, ты вернёшься, — произнёс я, глядя перед собой. — Вернёшься с повышением. И получишь чек на такую круглую сумму,так что можешь больше не работать и спокойно учиться.

Она медленно поставила чашку на стол.

— Где ты будешь? — тихо спросила она, не сводя с меня прямого, испытывающего взгляда. — Я имею в виду... после мая?

— Поль... я не знаю, — я опустил голову, проведя ладонью по лицу. — Алиса вернётся сюда, близняшки пойдут учиться на Западном побережье. В конце концов, дом — это там, где живут твои дети. Но у меня всегда была одна давняя мечта... жить в маленьком городке Лейк-Форест, прямо на берегу озера Мичиган. Я хотел бы начать там совсем другую, новую жизнь. И я... наверное... хотел бы... начать её... видя тебя рядом.

Она долго смотрела на меня. В её глазах не было ни удивления, ни торжества — только какая-то глубокая, взрослая печаль и бесконечная внимательность.

— Я помогу тебе, — ровно произнесла она.

— Да не для этого я тебе всё рассказал! — зло выдохнул я, разозлившись сам на себя за то, что сорвался на эту неожиданную откровенность.

— Знаю, — так же спокойно, без тени обиды ответила Полина. — И я всё равно тебе помогу.

Она встала из-за стола и неторопливо подошла к окну. Постояла спиной ко мне, чуть обняв себя за локти и глядя в тусклый нью-йоркский двор.

— Игорь.

— Что?

— Я помогу тебе. А то, что ты мне только что сказал... я не слышала. Пока — не слышала. Я уже хорошо тебя знаю. Я знаю, что ты можешь с лёгкостью разбить мне сердце, и знаю, что за тобой всегда тянется о хвост из людей, которых ты любишь и от которых никогда не откажешься. А я не хочу быть в самом хвосте этого поезда. Поэтому я помогу тебе без всяких денег. Я сама буду работать и сама буду учиться.

Всё.

Никаких условий. Никакого торга. Ни одного вопроса про то, что будет со мной, с ней, с нами и когда. Она просто закрыла эту тему, оставив мне моё право на ошибку и сохранив собственное достоинство.

Глава 20 близко к финишу

новости на 04 .02.2020

КИТАЙ. Число зараженных новым коронавирусом превысило 40 тысяч, умерли уже более 900 человек. ВОЗ предупреждает: распространение за пределами Китая пока относительно медленное, но ситуация может резко измениться.

ЕВРОПА. В Великобритании подтверждены ещё четыре случая, всего их стало восемь. Все новые заболевшие связаны с человеком, заразившимся во Франции.

США. CDC подтверждает 13-й случай коронавируса — заболевший находится в Калифорнии после возвращения из Уханя.

Маски исчезают из аптек, люди отменяют поездки в Китай, но настоящей паники ещё нет. Большинство американцев и европейцев продолжает считать эпидемию далёкой азиатской проблемой.

Время — действительно странная штука. Тридцать секунд под водой без воздуха и ночь с женщиной, которая тебе нравится... Под водой время всё-таки кажется длиннее.

Дальше новости пошли сплошным потоком — как сухие, беспощадные сводки с фронта, где каждый час приносят очередные извещения о потерях.

Алиса улетает в три часа ночи третьего февраля. И я снова с глухой, почти физической болью чувствую, как кто-то без наркоза отрезает от меня самое родное, живое. Дышать становится тяжело, грудную клетку сжимает стальными тисками. Даже когда малые уезжали так не было. Наверное, Полина права: за мной тянется хвост из любимых женщин, но они все слишком разные, и от каждой мне достаётся свой особый калибр боли.

Разговор с Катей так и не получился .Она позвонила, я не ответил.Я позвонил,она не ответила , Аня глухо молчит. Настя и вовсе заблокировала меня во всех мессенджерах, окончательно обрубив связи. Всё, как обычно, паршиво и беспросветно.Но судя по тому, блеснули глаза Алисы, — она там наведёт порядок. Пробьёт любую стену и заставит всех играть по правилам

Я заставил Полину окончательно переехать ко мне в отель. Никаких лишних метаний по городу, никаких рисков и засветок перед чужими глазами — нам был нужен единый командный пункт, где вся информация стекалась бы в одни руки.

Условия в номере оказались идеальными. Просторную гостиную люкса мы за пару часов превратили в настоящую штурмовую рубку. Вдоль одной из стен расположился целый оперативный штаб: два мощных компьютера, факс и ксерокс. Настоящий технорай посреди классического нью-йоркского интерьера с его тяжёлыми портьерами и коврами.

Главным и скрытым заходом всей нашей комбинации стал шорт — игра на понижение против тех секторов, которые должны были рухнуть первыми, стоило этой инфекции вырваться из Азии.

до 14 февраля 2020 года, мы сделали главный замах. Сумма тридцать миллионов долларов. Мы аккуратно разбили их по шесть миллионов на пять ключевых мишеней:

Royal Caribbean (RCL) — мировые круизные гиганты.

Carnival Corporation (CCL) — крупнейший оператор массовых морских круизов.

United Airlines (UAL) — один из столпов американской гражданской авиации.

Marriott International (MAR) — гигантская международная сеть отелей.

MGM Resorts (MGM) — Лас-Вегас, казино, курорты и индустрия развлечений.

Логика для Полины: если мир закроют на замок, люди перестанут летать, отдыхать, играть и плавать на плавучих отелях. Эти пять тикеров должны были превратиться в падающие камни.

Полина, ритмично кликая мышкой, закрыла ордера и откинулась на спинку кресла.

— Готово, — тихо произнесла она, потирая усталые глаза. — Тридцать миллионов встали в шорт. По шесть на каждого.

Я стоял за её спиной с чашкой остывшего кофе и смотрел на свечение мониторов. Рынок в те дни всё ещё пребывал в глубоком, сытом неведении. Уолл-стрит пока почти не испугалась новостей про коронавирус: индексы штурмовали исторические максимумы, а аналитики на деловых каналах с улыбками рассказывали, что «китайский грипп» — это локальная проблема, которая едва ли зацепит американскую экономику.

14 февраля

КОРОНАВИРУС. В Китае уже более 63 тысяч заболевших и 1 381 умерший. За пределами страны подтверждено 505 случаев в 24 государствах. ВОЗ сообщает о заражении 1 716 китайских медработников. Европа и США пока сохраняют относительное спокойствие, но тревога растёт: обсуждают карантины, отмены поездок и возможный удар по мировой экономике.

Первые две недели позиция едва дышала. Рынок сопротивлялся до последнего, цепляясь за розовые очки: Наши тридцать миллионов превратились примерно в 30,2 миллиона долларов. Чистая прибыль болталась в районе смешных двухсот тысяч — скромные +0,9% к депозиту. Смех для такой игры

Полина неожиданно оказалась человеком, который умел не просто кивать.

Она следила за всем: едой, расписанием, массажем, документами, звонками.она окружила заботой и лаской .Но… Но — лезла туда, куда остальные женщины предпочитали не лезть.

В мои решения.

— Почему именно эти акции? — спросила она.

— Потому что они упадут.

— Это не ответ.

Я поднял глаза.

— Для меня ответ.

— Для тебя — возможно. Для человека, который разобратся, — нет.

Я отложил ручку.

— Полина, ты решила проверить, умею ли я считать?

— Нет. Я решила проверить, не сошёл ли ты с ума.

— Очень смешно.

— Я серьёзно.

Она ткнула пальцем в список.

— Royal Caribbean. Carnival. United. Почему именно они?

— Потому что люди перестанут путешествовать.

— Когда?

— Скоро.

— Насколько скоро?

— Недели.

— Какие недели? Две? Три? Пять?

Я почувствовал, как начинаю раздражаться.

— Ты хочешь дату?

— Я хочу понять, что ты делаешь.

— Я предполагаю, что будет.

— Это удобная фраза.

— Потому что это правда.

— Нет. Потому что ею можно объяснить всё.

Я посмотрел на неё уже внимательно.

— Продолжай.

— Хорошо. Допустим, вирус распространяется. Почему люди перестанут летать сразу? Почему не через два месяца? Почему правительства закроют границы? Почему круизы остановят? Почему рынок не успеет заранее всё учесть?

— Потому что люди паникуют быстрее, чем считают.

— Всегда?

— Когда речь идёт о смерти — почти всегда.

Она покачала головой.

— Опять красиво. Но всё ещё слишком обще.

— А что тебе нужно?

— Причинная цепочка.

— Ты издеваешься?

— Нет. Я хочу услышать её от начала до конца.

Я встал.

— Хорошо. Китай закрывает города. Потом случаи появляются в Европе. Потом люди начинают отменять поездки. Потом правительства вводят ограничения. Авиакомпании теряют пассажиров. Круизы становятся плавучими карантинами. Гостиницы пустеют. Доходы исчезают быстрее, чем компании успевают сократить расходы. Акции падают.

Полина не отвела взгляд.

— Лучше.

— Спасибо за оценку.

— Не за что. Теперь следующий вопрос. Почему рынок этого не видит?

Я усмехнулся.

— Потому что рынок состоит из людей.

— И?

— А люди не любят верить в плохое заранее.

— Но ты веришь.

— Я не верю. Я знаю психологию.

— Вот опять.

Я резко повернулся к ней.

— Полина, если тебя раздражает эта фраза, ничего не могу сделать.

— Меня раздражает не фраза. Меня раздражает то, что ты начинаешь прятаться за ней каждый раз, когда тебе неудобно объяснять.

Несколько секунд мы просто смотрели друг на друга.Я отвык что женщина пытается понять и разобраться

Она продолжила:

— Пока ты играл один, мог делать что угодно. Но сейчас вокруг тебя Андрей, Алиса, фонд, люди,. Поэтому «я знаю психологию» больше не освобождает тебя от обязанности думать.

— Я думаю.

— Тогда объясняй.

— Я никому ничего не обязан.

— Вот это неправда.

Я почувствовал, как внутри поднимается злость.

— Осторожнее.

— С чем?

— С тоном.

— А ты осторожнее с уверенностью.

В комнате стало тихо.

Я уже почти психанул, готовый выдать очередную резкую отповедь, но в самый последний момент заставил себя замолчать. Дежавю.

... Да это же вылитая моя первая жена, мама Алисы. Тот же характер, та же гордость и то же умение отрезать всё лишнее и больное одним тихим, взвешенным предложением.

«Вот же, Господи... — подумал я с усмешкой. — А другие женщины мне вообще в этой жизни встречаться?»

Только эти слова и крутились у меня в голове, пока я смотрел на её тонкий, силуэт на фоне нью-йоркского окна.

Но вместо этого спросил:

— Допустим. Что ещё?

Полина посмотрела на бумаги.

— Что будет, если Китай остановит вирус?

— Не остановит.

— Что будет, если остановит?

— Тогда мы потеряем на шортах.

— Сколько?

— Несколько миллионов.

— И тебя это устраивает?

— Да.

— Почему?

Я уже понял, куда она ведёт.

— Потому что если я ошибаюсь, убыток ограничен. Если прав — прибыль во много раз больше.

Она кивнула.

— Вот.

— Что — вот?

— Вот это уже стратегия. Не «я знаю». А риск, вероятность, цена ошибки, потенциальная прибыль.

Я сел обратно.

— Ты закончила?

— Нет.

Я закрыл глаза.

— Конечно.

Я посмотрел на неё.

— Ты знаешь, что иногда ужасно бесишь?

— Знаю.

— И тебя это устраивает?

— Если после этого ты принимаешь решение лучше — полностью.

Я снова посмотрел на список акций.

И внезапно понял неприятную вещь.

Она не пыталась доказать, что я неправ.

Она пыталась заставить меня доказать, что я прав.

И разница между этими двумя вещами была огромной

— Иди сюда, — я хлопнул ладонью по своему колену, пытаясь хотя бы немного разрядить висящее в номере густое напряжение.

— Не пойду, — сдержанно качнула головой Полина, даже не обернувшись от окна.

— Это ещё почему?

— Андрей прилетит скоро, а ты будешь приставать.

— Логично, но плохо, — я искренне рассмеялся.

— Ладно, — выдохнул я, откидываясь на мягкую спинку дивана. — Приставать не буду.

— Хочешь поесть или что-то?.. — начал она

Н я качнул головой и с лёгкой усмешкой показал ладонью себе на шею: скрутило ,ты не могла бы размять.

Полина, решив, что мне действительно стало не по себе, тут же встала из-за рабочего стола и подошла ко мне, озабоченно наклонившись.

Я только этого и ждал — мгновенно перехватил ее и прижал к себе:

— Ага, попалась!

— Ты гнусный обманщик! — засмеялась Полина, но вырываться даже не подумала.

Её тёплые руки уже привычно обвили мою шею, а сама она легко опустилась ко мне, уткнувшись лбом в моё плечо. Вся её строгая, неприступная броня, которую она судорожно удерживала последние часы, на мгновение растаяла без остатка.

— И как с тобой вообще можно вести серьёзный бизнес? — прошептала она, чуть крепче сжав пальцы у меня в волосах, и я почувствовал, как её дыхание обжигает кожу. — Ты же абсолютно невыносим. Пользуешься тем, что я за тебя переживаю.

Андрей пришёл в гостиницу в самый «удачный» момент — когда Полина уже сидела у меня на коленях и целовала меня в шею.

Короче, обломал всё, что только можно было обломать.

Но принёс пончики и милкшейки. Вот с этих ужасно вкусных вещей я уже набрал килограмма четыре, не меньше. Чёрт с ним, всё равно скоро буду в «Ковчеге» — там и сброшу.

Пустые стаканы и картонные коробки отправились в мусор, и номер сразу перестал быть жилым.

Так всегда: пока на столе еда, это комната, где сидят люди. Убрал еду — и это уже штаб.

Андрей отодвинул стул, оперся ладонями о край стола, заваленного распечатками, и заговорил по-русски.

По-русски мы перешли для удобства.

Не из конспирации — вернее, не только. Просто на чужом языке невозможно думать быстро. Ты успеваешь сказать, но не успеваешь почувствовать, а в нашем деле половина работы — именно почувствовать.

Полина сидела в кресле у окна с журналом.

Она его не читала. Она его листала — ровно, страницу за страницей, с одинаковыми интервалами, как листают, когда на самом деле слушают.

Мы оба это видели и оба делали вид, что не видим.

— Всё прошло ровно так, как ты сказал, — начал Андрей.

Он с трудом сдерживал ухмылку.

— Помнишь тот вечер у меня дома, сразу после того, как улетела Алиса? Мы тогда неплохо посидели.

— Помню.

— Я ему между делом закинул наживку.

Наживка была простая.

Андрей пожаловался — по-мужски, за третьим стаканом, — что тесть заставляет его брать технологический сектор. Конкретно одну известную компанию, производителя процессоров. И не просто брать, а покупать на каждой просадке, усредняя.Что хорошо когда все растет, но съедает прибыль когда все падает

Джон-младший тогда расхохотался.

Он махнул рукой — с той особенной снисходительностью, которая бывает у человека, наконец получившего доказательство своей правоты, — и сказал, что старый осёл на старости лет окончательно выжил из ума и не понимает, куда дует ветер.

— Это ты мне уже рассказывал, — перебил я.

Я откинулся на спинку кресла и прищурился на синеватое свечение мониторов.

— Это было десять дней назад. Что сегодня?

— А сегодня, — сказал Андрей, — он прилетел ко мне как наскипидаренный.

Полина перевернула очередную страницу.

Всё сработало из-за одного листа бумаги.

Обычная распечатка, каких на ресепшене за день проходит полсотни. Свежие данные по нашей позиции, одна страница, ничего секретного.

Полина оставила её у себя на стойке. Не подсунула, не передала, не показала — просто оставила лежать, отвернувшись к телефону.

Через две минуты мимо прошёл Джон-младший.

На листе стояли проценты, и проценты были настоящие.

Девять процентов за десять дней.

Для февраля двадцатого года, когда весь рынок стоит на месте и ползёт по десятой доле в день, девять процентов — это неприлично много.

А ниже стояла сумма вклада.

Вот тут и был весь фокус.Там на распечатке был добавлен ноль

— Один ноль, — согласился Андрей. — Вместо десяти миллионов там стояло сто.

Мы приписали одну цифру. Одну.

И девять процентов из девятисот тысяч превратились в девять миллионов.

— И он это не выдержал.

— Он это не выдержал, — кивнул Андрей.

Ещё бы.

Потому что параллельно этот человек уже месяц сидит в короткой позиции по той самой космической истории, которая с января выросла втрое. Он не закрылся ни в январе, ни в феврале, и на сегодняшний день у него там дыра, размер которой знаем мы и не знает его отец.

Человек, который каждый день теряет, видит бумажку, на которой кто-то каждый день зарабатывает.

Дальше можно было ничего не делать.

—

— И что он?

— Подпрыгивал, — сказал Андрей. — Я его таким никогда не видел.

Ходил по кабинету и спрашивал, откуда мы вообще всё это знаем. Прямо так, в лоб, несколько раз подряд, разными словами.

— А ты?

— А я напустил туману.

Тут Андрей сыграл идеально, и я ему это сказал.

Он не стал ничего доказывать. Не стал хвалить меня и не стал приводить цифры — цифры уже были на бумажке, и рост он мог проверить.

Анлрей сказал ровно три вещи.

Что тесть постоянно что-то раскапывает и роет носом землю.

Что тесть — упёртый до невозможности хрен, с которым тяжело работать.

И что результат он даёт всегда.

Порядок здесь важнее содержания.

Если бы он начал с результата, это была бы реклама, и её бы никто не купил.

А он начал с недостатков. Пожаловался. И только потом, между прочим, добавил про результат.

Жалобам верят. Рекламе — нет.

— И добавил, — сказал Андрей, — что ты прямо сейчас разрабатываешь новую крупную схему. И что, судя по твоим раскладам, она не просто сработает, а улетит в космос.

—

— И что он? — спросил я.

Вот тут я поймал себя на том, что затаил дыхание.

— Сначала завел свою шарманку, — сказал Андрей.-

. О том, что мы уже взрослые мужики, и что давно пора вылезать из-под опеки отцов и тестей, и что человек, который в тридцать шесть лет всё ещё слушает старших, никогда ничего сам не построит.

Минут пять он это говорил.

А потом замолчал.

Покрутил в руках бокал.

И сказал — Андрей процитировал дословно:

«Если им в голову иногда приходят умные мысли, почему бы их не использовать?»

—

Я усмехнулся.

Вот и вся его философия, целиком, в одном предложении.

Он даже не заметил, что произнёс её вслух.

— И сам предложил, — сказал Андрей. — Пятьдесят на пятьдесят. По пять миллионов с каждого.

Капкан не просто сработал.

Он заглотил наживку вместе с крючком, поводком и половиной удилища.

Жадность и самоуверенность — самые надёжные вещи на этом свете. Надёжнее любых договоров. Договор человек может нарушить, а жадность — никогда.

— Я, естественно, сказал, что пять миллионов — несерьёзно, — продолжал Андрей.

И добавил, что он сам заходит на десять.

И объяснил почему: потому что верит старому хрычу, хотя тот его и душит.

Вот это была лучшая фраза во всём разговоре.

«Душит, но верю».

Человек, который жалуется на партнёра и при этом ставит вдвое больше, чем тот предлагал, — самое убедительное зрелище на свете.

— Но он хочет провести деньги мимо кассы, — сказал Андрей.

— Разумеется, хочет.

— Личные. Не через фонд.

— Конечно, не через фонд. Через фонд ему пришлось бы объяснять комитету, откуда взялась идея.

Я побарабанил пальцами по столу.

— И вот это, Андрей, лучшее, что он мог для нас сделать.

Потому что деньги мимо кассы — это деньги, о которых не знает отец.

А значит, в мае, когда всё сложится, разбираться придётся не фонду с нами.

Разбираться будет старик со своим сыном.

— Как оформили?

— Так, что он получит только десять процентов, — сказал Андрей. — И я ему сразу объявил, что с тобой это ещё не согласовано.

— Правильно.

Правильно, потому что человек хочет только то, что ему ещё не дали.

Пока согласия нет, он будет ходить и думать про эти деньги каждый день. Он будет считать, прикидывать, представлять.

И к тому моменту, когда мы наконец скажем «хорошо», сумма в его голове вырастет сама. Без нашего участия.

— Гм, — сказал я.

Посмотрел на календарь.

— Ну что тебе сказать. Дальше по плану.

Сегодня четырнадцатое. Пятница.

Пятнадцатое и шестнадцатое — выходные, биржа закрыта.

Семнадцатое — понедельник, но тоже нерабочий, у вас праздник.Президентский день Рынка нет.

Восемнадцатого мы тянем. Молчим, не отвечаем, ссылаемся на меня.

А девятнадцатого — даём заглотить.

Андрей поднял голову.

— Почему именно девятнадцатого?

— Потому что девятнадцатого рынок поставит исторический максимум.

Он посмотрел на меня.

— И потом четыре недели вниз.

— И потом четыре недели вниз.Рынок начинает вниз а мы выигрываем на подъеме фирмы которая производит маски

В кресле у окна Полина закрыла журнал.

Она не поняла ни слова —от меня по-русски она знает четыре слова, из которых три неприличные.

Но она прыснула.

Просто так, глядя на нас двоих.

— Ты чего? — спросил я по-английски.

— Ничего, — сказала она. — У вас лица.

— Какие?

— Как у мальчишек, которые собираются кому-то подложить кнопку на стул.

Мы с Андреем переглянулись.

— Ну в общем-то да, — сказал Андрей.

— В общем-то да, — согласился я.

Когда Андрей засобирался домой, уже на выходе я остановил его:

— Скажи, а ведь верно: когда можно обзывать тестя, да ещё и с его же разрешения, это отлично поднимает настроение?

— Ты даже не представляешь насколько, — ухмыльнулся Андрей и вышел.

Я хмыкнул оно и понятно любит меня он не должен но уважать обязан

Тут нужно было чётко понимать, на чём строился весь мой расчет и почему я был так абсолютно уверен в этой сделке.

Так как я работал в больнице, нам начали выдавать маски и требовать их обязательного ношения ещё в самой середине февраля. Это стало самым главным и жёстким требованием от руководства. И когда масок стало катастрофически не хватать, именно эти маски на определённом этапе натолкнули меня на единственно верный вывод.

Маски — дефицит. Что сделает обычный человек, который это понял? Пойдёт и купит их про запас. Что сделает человек, который торгует? Поищет их на бирже.

И, естественно, я увидел лишь хвост дикого роста маленькой фирмы, производящей маски, — и, понятное дело, торговать на реальные деньги не стал. Зашёл виртуально — и правильно сделал.

Прыжок получился знатный: 18 февраля акция стоила около 5 долларов, 24-го — уже 7,5, а 28-го вымахала до 21 доллара. Но самое интересное — это внутридневной пик в 40 долларов... и всё. В работу включился самый мощный рычаг капитализма: все, кто мог и не мог, кинулись штамповать эти маски. В конце марта акция уже болталась около 12 долларов, а затем просела и того ниже.

Какой я сделал вывод? Да никакой пожал плечами и помчался дальше ...но вывод был сделан позже и с Паулиной

Глава 21 Лейк форест

— Как городок называется? — спросил я, откинувшись на спинку кресла и посмотрев на неё.

— Бич-Парк, — ответила Полина. — Дальний пригород Чикаго.

Я смотрел на Полину. Кто может понять человека, который скучает по близким? Только тот, кто скучает сам.

И самое интересное — я знал этот городок. Он находится всего в полчасе езды от Лейк-Фореста — городка, в котором я мечтал жить ещё в далёком восемьдесят пятом году, прочитав про него ещё в той, прошлой жизни.

– малыш а давай слетаем в Лейк Форест помнишь я тебе ночью рассказывал?

Полина на мгновение нахмурилась, явно не понимая моей логики. В её глазах читался растерянный вопрос: при чём тут вообще Лейк-Форест, если её мать живёт в Бич-Парке? Мало кто без карты идеально представляет географию озёрного побережья Иллинойса и мелкие городки, нанизанные на нить шоссе вдоль Мичигана.

— При чём здесь Лейк-Форест? — тихо переспросила она, слегка поведя плечом.

— А при том, солнце, что от Лейк-Фореста до Бич-Парка — меньше полчаса неспешной езды вдоль берега, — ответил я с улыбкой. — Мы остановимся там, а к матери ты сможешь ездить хоть каждое утро.

До неё не сразу дошёл смысл моих слов. Полина замерла, всматриваясь в моё лицо, а затем её взгляд вспыхнул удивительным, благодарным светом. Она порывисто шагнула ко мне и крепко обняла за шею, уткнувшись лицом в моё плечо. Вся её тревога за мать, усталость от сумасшедшего ритма Нью-Йорка и напряжение последних дней мгновенно растаяли в этом порыве.

До неё не сразу дошёл смысл. Полина замерла, всматриваясь в меня, а потом порывисто шагнула вперёд и крепко обняла за шею. Я подхватил её, сгребая в охапку, и почувствовал горячее дыхание на шее. Лишние разговоры были не нужны. Мы всплескивали тоску в этом порыве— без соплей и лишней сентиментальности, с той плотной, жадной страстью, когда просто забирает все и сжигаешь всё дотла.

А через день был утренний шумящий терминал Ла-Гуардии и полуторачасовой перелёт до Чикаго. Серый нью-йоркский гул остался позади, когда шасси самолёта мягко коснулись полосы О’Хара, а взятый в аренду седан уже нёс нас на север, рассекая холодный озёрный воздух Среднего Запада.

Лейк-Форест встретил нас звенящим покоем и духом безупречной, старой Америки. Это был не просто пригород, а уединённый оазис с вековыми дубами, мощёными мостовыми, готическими особняками за пышными изгородями и легендарной площадью Маркет-Сквер. Здесь время словно остановилось, растворяясь в аромате сосен и близости великого озера.

Оставив вещи, мы вышли на прогулку по, припудренной лёгким снегом улице, ведущей прямо к воде.Я говорил это раньше и скажу ещё раз: я не люблю Америку. Вернее, я искренне не перевариваю её дикие, бешеные мегаполисы — все эти Нью-Йорки, Чикаго, Лос-Анджелесы, Майами и Хьюстоны. Вечная стройка, вечная карусель, бесконечная суета.

Мне нравится вот такая— тихая, застывшая и именно поэтому по-настоящему красивая Америка. Она прекрасна ещё и потому, что безвозвратно уходит, шаг за шагом сдавая свои позиции шумному гвалту так называемого «движения вперёд». Уходит, оставляя после себя лишь вот такие редкие, чудом уцелевшие островки покоя.

Полина крепко сжала мою ладонь своей тёплой рукой. Я остановил её у самого края парковой аллеи, притянул к себе и поцеловал но

холодный, пронизывающий ветер с Мичигана быстро дал понять, что долго стоять у открытой воды в конце февраля — не лучшая идея. Мы с Полиной плотнее поджали воротники пальто, пи пошли обратно к центру города, где за резными коваными фонарями угадывались тёплые огни Маркет-Сквер.

Первым по пути нам попался небольшой антикварный магазинчик, спрятанный на углу под низкой черепичной крышей. Над массивной дубовой дверью тихо звякнул медный колокольчик, и нас тут же обдало густым, уютным телом сухого тепла. Внутри пахло старой кожей, полированным деревом, корицей и сушёной лавандой. На полках аккуратными рядами стояли раритетные книги в тиснёных обложках, фаянсовая посуда и серебряные вещицы, сохранявшие память об аристократическом прошлом этих мест.

Полина медленно проходила между стеллажами, осторожно касаясь кончиками пальцев старинных подсвечников. На её лице впервые за последние недели появилось то самое детское, беззаботное любопытство, которое полностью вытеснило нью-йоркскую тревогу. Она задержалась у витрины с винтажными украшениями, и её взгляд приковала маленькая серебряная брошь в форме дубового листа с нежной патиной. Я тихо подвал знак пожилому продавцу в бабочке, и через пару минут брошь уже оказалась аккуратно упакована в бархатную коробочку. Полина взглянула на меня с тёплым изумлением, а я лишь прижал её к себе за плечи — видеть её улыбку в этот момент стоило любых денег.

Затем мы отправились обедать. Нашим прибежищем стал старый, проверенный временем ресторанчик при местном историческом отеле. Тяжёлая дубовая дверь отсекла улицу, погрузив нас в атмосферу респектабельной, неторопливой Америки: тёмные панели из красного дерева, мягкий бархат кресел и огромный каменный камин, в котором весело и по-хозяйски трещали дубовые поленья.

Мы заняли уединенный столик в углу, неподалёку от огня. Официант без лишней суеты налил нам,вина от которого по телу мгновенно разлилась приятная истома. Подали сочные стейки с ароматным розмариновым маслом и запечённый картофель.

Полина сделала глоток вина, с наслаждением откинулась на спинку кресла и посмотрела на меня: — Знаешь... Здесь кажется, будто никакого остального мира просто не существует. Ни нью-йоркского шума, ни биржевых сводок, ни этих ваших бесконечных войн за миллионы.

— Этому городу больше ста лет, Полина, — тихо ответил я, качнув бокал и наблюдая за красивыми подтёками на хрустале. — И он создавался именно для того, чтобы никакой остальной мир сюда не проникал. Здесь люди умеют сохранять главное.

Мы ели не торопясь, наслаждаясь каждой минутой этого неожиданного затишья перед штормом.. Я смотрел на Полину, на её расслабленные плечи, на играющие на её щеках блики от огня, и окончательно утверждался в мысли: этот городок станет нашей надёжной гаванью. Главное — выдержать ритм, пройти все что нам уготовил кризис начала новго десятилетия

После ужина мы вернулись в отель и поднялись в свой номер. Легли на кровать, прижавшись друг к другу. Новые впечатления, дорога, тяжесть прошедших дней — всё это накатило словно волной. Усталость окончательно взяла своё, и под ровный, едва слышный гул далёкого озёрного прибоя я начал медленно уплывать в сон.

Ага, щас. Заснуть... Это с женой после двадцати лет брака такой номер проходит: когда она спокойно отваливается на свою половину кровати, берёт планшет, включает сериал или книжку и роняет суховатое «спокойной ночи».

С двадцатипятилетней Полиной эти мужские иллюзии рушились на корню.

Во-первых, тут нужно было держать марку и отрабатывать по полной. А во-вторых, когда дыхание после того как наконец выровнялось, ни о каком глубоком сне речи не шло. Её карие глаза в полумраке номера смотрели прямо на меня, а смуглые пальцы лениво вычерчивали узоры у меня на груди.

Девчонкам в её возрасте мало просто хорошей ночи. Им подавай продолжение, внимание, тихий шёпот в темноте. Хочешь сделать девушке сказку — будь готов эту сказку рассказывать до самого конца, даже если вымотался и валишься с ног.

Пришлось выныривать из подступающей дремоты, крепче сжимать её в охапку, гладить по тёмным волосам и тихо, на грани шёпота, набрасывать картинки нашей будущей жизни здесь, у озера. И только когда её дыхание стало окончательно ровным, а сама она доверительно свернулась калачиком у меня под боком, я смог наконец закрыть глаза.

Короче, не всё так просто, даже когда всё вроде бы отлично.Но что хорошо вроде и не спорила

Подорвавшись по привычке ни свет ни заря, я быстро понял, что делать пока совершенно нечего.

За окном шёл снег. Гостиница хоть и была откровенно аристократичной, но ни спортзала, ни бассейна в ней не водилось. Завтрак — только с восьми, Полину будить в такую рань не хотелось, книг я не взял.

Взяв телефон и тихо выскользнув из комнаты, я спустился в лобби, где, слава богу, обнаружились мягкие диваны, свежий кофе и вчерашнее печенье.

Я снова набрал Алису.

Гудки. Длинные, ровные, равнодушные. Потом тишина.

Ни ответа, ни нового сообщения.

Я сбросил и положил телефон на столик рядом с чашкой.

Было около семи утра. Полина спала наверху.

В холле, кроме меня, сидела только собака хозяев — и она, судя по всему, тоже никуда не спешила.

В камине с вечера остались угли. Кто-то из персонала подкинул полено, оно шипело и не хотело гореть.

На столике лежал глянцевый проспект.

Не буклет из туристического бюро. Солидный вестник местной недвижимости: тяжёлая бумага, лак, фотографии особняков, спрятанных за вековыми деревьями.

Такие вещи в гостиницах не валяются случайно. Их кладут туда, где сидят люди, которые могут себе это позволить, и делают это с точностью, которой позавидовал бы наш отдел маркетинга.

Я взял кофе и стал листать.

Первое, что бросается в глаза на этих фотографиях, — там нет людей.

Ни одного. Ни в кадре, ни рядом.

Дома, лужайки, деревья, бассейны, кухни размером с мою первую квартиру — и ни одной живой души.

Как будто в этих домах никто не живёт, а они просто стоят и дорожают.

Ладно. К делу.

Если целиться именно в Лейк-Форест — в правильную, тихую, старую часть, где нет случайных людей, — и смотреть нормальный дом на шесть спален, картина такая.

Приличная недвижимость начинается от двух миллионов.

Классический вариант: шесть спален, ухоженный участок. Просят один и девять.

А если замахнуться на самый берег, на Лейк-Роуд, с видом на воду, — там сразу за пять восемьсот.

Берег я отмёл сразу.

Дом на первой линии — это лишняя пыль в глаза и лишнее внимание. Такие адреса знают все, включая тех, кому знать не надо.

Мой интерес лежал в вилке от двух с половиной до трёх.

За эти деньги здесь получаешь не коробку из кирпича, а дом со статусом, историей и, главное, с готовым дорогим интерьером, куда не надо запускать бригаду на два года.

Взгляд зацепился за один лот.

Эджвуд-Роуд, восточная часть, лучшее место в городке. Просят два девятьсот девяносто пять.

Шесть спален. Восемь санузлов. Семьсот тридцать квадратов. Полтора акра земли.

Свежая глубокая реконструкция: деревянные полы, мрамор на кухне, встроенный камин, лепные потолки, галерея в холле. Та сдержанная классика, которая выглядит дорого без единого грамма позолоты.

Дом, в который заходишь и сразу понимаешь: тут живут всерьёз и надолго.

Восемь санузлов.

Я на этом месте остановился и посчитал.

Нас двое.

То есть по санузлу на каждый день недели и один запасной, на случай если приедут гости и все одновременно захотят.

Я так и не смог придумать сценарий, при котором восемь санузлов нужны. Ни одного.

Но пометку поставил — потому что мыть их всё равно кто-то должен, и это уже строка расходов.

Дальше я честно попытался представить, как мы вдвоём живём в семистах тридцати квадратах.

Не получилось.

У меня дом на Истре — две тысячи, и я там пользуюсь примерно ста двадцатью. Кабинет, спальня, кухня, зал, спортзал. Остальное существует для того, чтобы туда раз внеделю заходила уборшица с тряпкой и проверяла, не завелось ли чего.

Человеку вообще нужно мало места. Просто он об этом узнаёт только после того, как купит много.

Ещё в описании была картинная галерея в холле.

Галерея.

У меня нет картин. У меня вообще никогда не было картин — то есть на стенах что-то висит, но это выбирал дизайнер, и я не смогу описать ни одну из них, даже под угрозой.

Значит, придётся покупать картины.

Значит, придётся разбираться в картинах.

Или, что вероятнее, придётся нанять человека, который разбирается в картинах, и платить ему за то, чтобы он объяснял мне, почему вот эта хорошая.

Я представил себе этот разговор и понял, что галерею мы, скорее всего, приспособим под что-нибудь другое.

И вот тут начинается самое интересное.

Купить дом за три миллиона наличными — это, как выяснилось, ещё полдела.

Настоящий вопрос, который задаёт себе любой человек, хоть раз в жизни считавший деньги профессионально, звучит иначе.

Не «сколько он стоит».

А «сколько он ест».

Я достал блокнот и ручку.

Тут, конечно, надо посмотреть на всю картину со стороны.

Сидит человек в холле старой гостиницы. Позавчера он открыл позиций на пятьдесят миллионов долларов и через месяц заберёт из рынка четверть миллиарда.

И этот человек с ручкой в руке считает, во сколько ему обойдётся стрижка газона.

Я себя в тот момент увидел очень отчётливо.

Ничего не поделаешь. Я так устроен. Я и в девяносто третьем, когда у меня в багажнике лежала сумка с наличными, помнил, сколько стоит бензин.

Итак, арифметика владения в округе Лейк, судя по интернету

Первое и главное — налог на недвижимость.

И вот здесь я хочу, чтобы вы сели.

—

Мы, люди из России, про налог на недвижимость знаем мало и в основном ничего.

У нас он есть, но он такой, что его платят раз в год, не глядя, вместе с квитанцией за домофон.

В Иллинойсе всё иначе.

Округ Лейк славится налогами даже по американским меркам, а по американским меркам это уже характеристика. Считают там примерно два-два с половиной процента от стоимости дома. В год.

За дом стоимостью три миллиона — от шестидесяти до семидесяти пяти тысяч долларов ежегодно.

Разделите на двенадцать. Получится от четырёх до шести тысяч в месяц.

Каждый месяц. Всю жизнь. При полностью выкупленном доме.

Осознайте эту мысль как следует, потому что она красивая.

За сорок лет вы заплатите государству стоимость своего дома целиком.

То есть купите его дважды: один раз продавцу, второй раз округу, в рассрочку.

Своей недвижимости в Америке не бывает. Бывает пожизненная аренда у местного бюджета с правом покраски стен.

Причём деньги эти идут не в воздух, и вот это самое интересное.

Основная часть налога уходит в школы.

Именно поэтому в Лейк-Форесте прекрасные школы. Не потому, что там живут умные люди, а потому, что там дорогие дома, а значит, большие сборы, а значит, у школы есть деньги.

А раз в школе хорошо, туда едут семьи. А раз едут семьи, дома дорожают. А раз дома дорожают, растут сборы.

Идеальная машина. Крутится сама, сто лет без ремонта.

Дальше по мелочи.

Страховка. Полный пакет на такой объект — от семисот до тысячи двухсот в месяц.

Коммуналка. Отопить семьсот тридцать квадратов там, где зимой минус двадцать пять и ветер с озера, плюс освещение участка, газ, вода, интернет — тысяча-полторы стабильно.

Уход за участком. Полтора акра земли требуют рук. Стрижка, уборка снега, обслуживание систем, бассейн — от тысячи до двух.

Тут я, кстати, поймал себя на прекрасной мысли.

Я подумал: снег-то я и сам уберу.

Мужик из Хабаровска, руки на месте, лопату держал.

Полтора акра. Это, если кто не считал, шесть тысяч квадратных метров.

Я представил себя в феврале, в семь утра, с лопатой, и мысль тихо умерла.

Резерв на амортизацию.

Про это забывают все, и все потом попадают.

Большой дом — это живой организм, у которого постоянно что-то отваливается. Крыша, котлы, водостоки, окна, косметика. Раз в год обязательно что-нибудь на десять-пятнадцать тысяч.

Значит, откладывать надо полторы-две с половиной в месяц.

Не «желательно». Надо. Иначе на пятый год вы получите счёт на сто тысяч единовременно и будете очень удивлены.

Итог.

Чтобы этот дом просто стоял, светился окнами и не зарастал бурьяном, уходит от восьми до тринадцати тысяч долларов в месяц.

Заметьте: в доме при этом ещё никто не живёт.

А дальше начинается сама жизнь.

Нормальная еда на двоих, фермерские продукты и приличная гастрономия — две-три тысячи.

Две хорошие машины, страховка, бензин — ещё полторы-две с половиной. Причём в этом городке нельзя приехать на плохой машине, это я понял за первые сорок минут.

Рестораны, одежда, всякая мелочь для дома, гардероб — от двух до четырёх.

Поездки, билеты, непредвиденное — ещё пара тысяч.

Картина получается прозрачная до неприличия.

При чистых двадцати тысячах в месяц вы такой дом потянете, но будете подбивать чеки и думать перед каждой крупной тратой. Дом станет обузой.

При двадцати пяти — тридцати начинается нормальная спокойная жизнь.

А идеальная планка — тридцать пять и выше. Вот тогда дом становится крепостью, а не хозяином.

И вот теперь я объясню, откуда берутся эти цены. Потому что вопрос закономерный: как так, три миллиона — и это ещё не всё?

Смотрите.

Тридцать пять тысяч в месяц чистыми — это четыреста двадцать тысяч в год.

Чтобы иметь такой доход, не работая и не проедая капитал, нужно держать примерно десять-двенадцать миллионов долларов в спокойных инструментах.

То есть дом за три миллиона требует, чтобы за ним стояло ещё десять.

Иначе он вас съест. Медленно, вежливо, за семь-восемь лет.

Вот вам и весь ответ.

В таких местах цена дома — это не цена. Это входной билет.

Продавец не спрашивает, есть ли у вас три миллиона. Продавцу всё равно. Округ спросит сам, каждый январь, и будет спрашивать до конца ваших дней.

Поэтому в Лейк-Форесте нет случайных людей.

Не потому, что их не пускают. Просто человек с тремя миллионами покупает такой дом и через пять лет тихо продаёт, потому что не тянет содержание.

Здесь живут не те, кто смог купить. Здесь живут те, кто смог остаться.

Я закрыл проспект и посмотрел в окно.

Лейк-Форест просыпался под падающим снегом. Медленно, без спешки. Кто-то вышел выгуливать собаку. Проехала машина с щёткой на бампере.

Тихо, чисто, отдельно от всего остального мира.

Стоит ли оно того?

Стоит.

Я всю жизнь платил за одно и то же — за право проснуться утром и не думать про чужие капканы. Обычно платил кровью и годами. Тут просят деньгами.

Деньги у меня есть. Первый раз в жизни цена мне нравится.

Хотя, если совсем честно, дом тут вообще ни при чём.

Дом — это повод.

Мне не нужны семьсот тридцать квадратов, восемь санузлов и галерея, в которой нечего вешать. Мне пятьдесят один год, и я прекрасно знаю, что счастья в квадратных метрах ровно ноль — я это проверял дважды, в двух разных жизнях, обе с большими домами.

Мне нужно другое.

Мне нужно место, где я проснусь утром и не буду никому ничего должен.

Где не позвонят из Москвы. Где не придёт человек с бумагами. Где никто не знает, кто я такой, и всем на это плевать.

За такое место можно и тринадцать тысяч в месяц.

—

И ещё одно, о чём я в то утро подумал впервые.

Мне некуда возвращаться.

Дома под Москвой не будет — я его продал. Дом на Истре — это ковчег, он не для жизни, он для трёх месяцев. Квартира в Москве — это скорее отойдет Кате ,.

У меня в двух жизнях всегда было куда ехать, и я никогда этого не ценил.

А теперь нет.

Вот из-за этого я и сижу в семь утра с чужим проспектом на коленях, а вовсе не из-за налога на недвижимость в округе Лейк.

Вот теперь прорезалась настоящая суть. До этого момента все мои расчёты — налоги, страховка, близость к Бич-Парку — были лишь сухой математикой. Обычный выбор базы для манёвра, удобного укрытия от нью-йоркской суеты и биржевой грызни.

Но дом на Эджвуд-Роуд за три миллиона — это не просто квадратные метры и статус. Это родовой анкер. Место, куда будут приезжать дети. Где во дворе, на этих полутора акрах среди вековых дубов, зимой можно ставить огромную ёлку, а летом накрывать длинный стол на открытой террасе. Место, где внуки будут бегать по ровной траве к озеру, а не задыхаться в каменных мешках Манхэттена.

Всю жизнь я бежал, строил комбинации, ловил рынки за хвост . Но вся эта беготня имеет смысл только тогда, когда в конце пути есть куда зацепиться. Не отельный номер, не съемный пентхаус, а настоящий Дом — с дубовыми дверями, глубоким камином, тяжелой фундаментальной мебелью и ощущением полной защищённости.

Я закрыл журнал, откинулся на диван и сделал глоток остывшего кофе. Остатки сомнений окончательно улетучились. Капкан в июне закроется безупречно. И эти миллионы пойдут не на очередные игры на бирже, а на то, чтобы пустить глубокие корни там, где жизнь течёт не спеша и так как я хочу.

Подписывайтесь, добавляйте книгу в библиотеку — ваша поддержка двигает историю вперёд и помогает ей находить новых читателей!

После завтрака Полина уехала к матери, и я остался в номере один.

Подошёл к окну, разглядывая белую пелену за стеклом. Всё-таки Чикаго — чертовски холодный город. Конец февраля, а на улицу снова повалил густой, плотный снег. Я уселся в глубокое кресло, вытянул ноги, держа в руках чашку с горячим какао, а на столике рядом стояла тарелка с яблочным пирогом.

По телевизору фоном крутили очередной новостной выпуск: «16 февраля 2020 года. Коронавирус продолжает распространяться, но пока остаётся преимущественно китайской проблемой. Число подтверждённых случаев приблизилось к 69 тысячам, погибших — к 1,7 тысячи. ВОЗ направила в Китай международную группу экспертов. За пределами страны заболевших — всего лишь сотни...»

Я взял пульт и выключил экран.

Знать будущее — это колоссальное преимущество. Сейчас уже объективно видно: зараза ещё не выплеснулась наружу по одной-единственной причине — Китай держит мёртвую, жесткую блокаду. Семьдесят тысяч заражённых сдерживаются только за счёт тотального контроля. Если бы всё это началось в Америке, речь бы уже шла о сотнях тысяч. О какой блокаде или карантине вообще могла бы идти речь здесь?

Я только открыл ноутбук, как экран телефона ожил и залился трелью.

На дисплее высветилось имя — Алиса.— Привет, пап. Ты рядом с компом? — раздался в динамике её тихий, плоский от усталости голос.— Да, лисёнок, — ответил я, ощущая, как сердце мгновенно сбилось с привычного ритма и застучало тяжело и часто.— Подключайся к Zoom.Я молча кивнул, будто она могла меня видеть, и быстро кликнул по ярлыку. Ещё полгода назад я попросил скачать и настроить эту программу

На экране проявилось лицо Алисы. Выглядела она чертовски уставшей: растрёпанные волосы, залегли тени под глазами — видно было, что последние дни дались ей тяжело. Но по мимике, по сжатым губам и упрямому блеску в глазах было понятно: она в полном боевом настроении и сдавать позиции не собирается.

— Так, пап, всё хорошо, — быстро, без лишних предисловий заговорила она. — Мы с Сергеем всё закончили. Всё работает ровно так, как надо. Ты молодец.

Она на секунду отвернулась от камеры, всматриваясь во что-то за кадром — похоже, считывала данные с соседнего монитора или бумажного списка, — а затем снова посмотрела прямо на меня:

— В общем, по раскладу получается так: будет занято шесть или семь домиков. Бабушка Наташа наотрез отказалась вылетать из Израиля, дядька тоже решил остаться с ней. Зато бабушка — мамина мама — всё-таки приедет. Сказала, что ни за что не упустит шанс посмотреть на правнучку. Папа Кати тоже подтвердился, так что это ещё два человека. Но тут надо решать прямо сейчас и еще ..

Она снова посмотрела в сторону

— Пап, — сказала Алиса. — Тут кое-кто хочет с тобой поговорить.

Она встала и отошла от камеры.

В кадре появилась Настя.

Села на её место, поправила ноутбук, посмотрела куда-то вниз, потом в камеру. Глаза красные.

— Привет, пап.

— Привет.

Дальше она молчала секунд десять.

Я не помогал. Я в этот момент очень хотел ей помочь — сказать что-нибудь лёгкое, разрядить, дать ей соскочить.

Не стал.

Ребёнок собрался с духом и пришёл говорить. Если ты в такой момент влезаешь и делаешь ему легко, ты забираешь у него поступок.

— Пап, я тебя заблокировала, — сказала она.

— Знаю.

— Ты знаешь?

— Настя, у меня сообщения не доходят с восьмого февраля. Я, конечно, старый, но не настолько.

Она шмыгнула носом.

— Я не только заблокировала. Я про тебя говорила плохо. Алисе, Ане, бабушке. Всем.

— Догадываюсь

— Я думала, ты всё разрушил, — сказала Настя.

И вот тут её прорвало.

Быстро, сбивчиво, глотая половину слов, — она вообще всегда говорит быстрее, чем думает, и в этом её беда и её прелесть.

Что она видела мамины глаза. Что мама плакала. Что дом продали и никто ничего не объяснил. Что папа улетел и там у него какая-то женщина.

Что она сложила всё это и получила простой ответ: отец бросил мать.

— И я на тебя за это… — Она махнула рукой. — В общем, я на тебя очень.

Рядом с ней в кадре появилась Аня.

Молча села на подлокотник, привалилась к сестре плечом.

— Я тоже, пап, — сказала она.

— Ты? — Я удивился по-настоящему.

— Я не говорила плохо. Но я тебя не защищала.

Она посмотрела в камеру.

— А когда при тебе говорят плохо про твоего отца и ты молчишь — это то же самое.

Вот это, конечно, дочь.

Ей семнадцать, и она сама, без всякого понуждения, нашла у себя вину там, где девяносто девять человек из ста не нашли бы ничего.

— И что изменилось? — спросил я.

Они переглянулись.

— Мы узнали про Влада, — сказала Аня- и посмотрела тоже в строну куда ушла Алиса.

Пауза получилась длинная.

— Мама не говорила, — сказала Настя. — Она вообще ничего не говорила. Она нам просто дала понять, что ты ушёл, и всё.

— А как узнали?

— Я сказала, — послышался ледяной голос Алисы и девчонки втянули головы .

Коротко, без подробностей и главное понятно что Алиса устроила там террор

Я не стал спрашивать как. Она моя кровь, и доносить свою точку зрения может лучьше всего

Пап, — сказала Настя. — Прости меня.

Рядом шмыгнула носом Аня

Я посмотрел на них двоих в маленьком окне на экране ноутбука.

Семнадцать лет. Сидят рядом, одна красная от слёз, вторая сухая и собранная, и обе смотрят в камеру и ждут.

Скажу честно: мне в ту минуту было хорошо.

Не потому, что оправдался. Оправдываться я не собирался, я как раз твёрдо решил, что не буду.

А потому, что мои девчонки за десять дней сами, без меня, разобрались в ситуации, в которой взрослые люди путаются годами. И, разобравшись, пришли и сказали вслух.

Этому нельзя научить. Это либо есть, либо нет.

— Так, — сказал я. — Слушайте меня внимательно. Один раз.

Они подобрались.

— Первое. Никакого «прости». Вы ни в чём не виноваты.

— Пап…

— Настя. Вам сказали половину. По этой половине вы сделали единственный вывод, который из неё следует. Это называется не «вы плохие дочери», это называется «вам не дали фактов».

Виноват в этом я, а не вы. Я мог сказать раньше и не сказал.

— И второе. Теперь важное.

Я наклонился ближе к камере.

— Про мать — ни слова. Никогда. Ни мне, ни друг другу, ни бабушке, ни на кухне вечером.

Настя открыла рот.

— Настя.

— Но она же…

— Настя.

Она замолчала.

— Ваша была хорошей женой и она хорошая мать. Это не фигура речи и не вежливость.

— А то, что она вам не сказала про Влада, — это не подлость.

Аня смотрела на меня зло.

Даа тяжело будет Анютке в жизни

— Она не сказала, потому что не знала, как это делается . Такому нигде не учат.Взрослые это те же дети только большие.

-Но у них есть дети - снова голос за кадром Алисы

-Попробуйте сами. Попробуйте объяснить двум семнадцатилетним дочерям, что у вас появился мужчина. Прямо сейчас, вслух, вот в эту камеру.

Настя опустила глаза.

— Вот именно.

—

— Она промолчала не для того, чтобы вы думали на меня. Она промолчала, потому что боялась.

И, между прочим, потеряла на этом больше всех.

Если бы она сказала сама — вы бы, может, поругались и через месяц помирились. А теперь вы узнали от Алисы, за её спиной, и она этого до конца жизни не забудет.

Так что не надо её судить. Ей и так досталось.

—

Настя заплакала. Уже по-другому, тихо.

Аня не заплакала. Она вообще не плачет при людях, это я в ней узнаю с неприятной точностью.

— Пап, — сказала Аня. — А ты её простил?

Хороший вопрос. Правильный. Единственный, которого я побаивался.

— Мне нечего прощать, — сказал я. — Мы с ней друг друга не сберегли, и это работа для двоих. Я свою половину провалил первым.

— И последнее.

Я откинулся в кресле.

— Всё, что вы сейчас переживаете, — ерунда. Правда ерунда, хотя вам сейчас так не кажется.

Мы разведёмся. Мать будет жить своей жизнью, я своей. Это неприятно, но это не трагедия, такое случается с половиной семей на планете.

А трагедия — это когда людей разносит и они перестают друг друга видеть.

Вот этого у нас не будет.

— Вы обе, Алиса, Иван, малышка, которая родится в мае, ваша мать, бабушка, дед — все в одном доме. С начала марта.

Настя вытерла лицо рукавом.

— Пап, а ты?

— И я. Как только закончу здесь.

— Точно?

— Точно.

—

Аня чуть подалась вперёд.

— Пап.

— Что?

— Ты сказал «с начала марта».

— Сказал.

— Опять дата.

— Опять дата, — согласился я.

Она посмотрела на меня секунды две и кивнула.

Ничего не спросила.

— Пап, мы пойдем, — сказала Настя торопливо, и взгляд снова скользнул куда-то вбок, в сторону Алисы. — Нам тут еще в комнатах убираться надо... Алиса сказала, что никакой прислуги не будет и нужно самим всё убирать — и в нашей комнате, и в твоей, и у бабушки с дедушкой. Приезжай быстрее!

Алиса снова появилась на экране В её концепции безопасности никакой чужой персонал — ни уборщицы, ни горничные — не должен был крутиться на территории. Всё своими силами, всё внутри семьи, под полным и непрерывным контролем.

«Ох... — вздохнул я про себя, едва сдерживая тёплую усмешку. — Всё-таки Алиска — это что-то с чем-то».

Она за считанные дни превратила этот бардак в настоящий автономный бункер со строжайшим уставным порядком. Никаких барских замашек, никакого риска возможностей заражение извне. Пока весь остальной мир пребывал в наивной беспечности, моя дочь уже строила семейный гарнизон, готовый без единой бреши пережить надвигающийся глобальный хаос.

— Всё, пап, с тобой ещё кое-кто хочет поговорить. Но тут ты уже сам… — сказала Алиса, уступая место.

В кадр несмело шагнула Катя. И в ту же секунду Алиса, бесцеремонным подтолкнула ближе к камере после чего ушла как ни в чём не бывало

Сердце на секунду сжалось. С экрана смотрело всё то же привычное, родное лицо, и на мгновение даже показалось, что эта глухая стена между нами сейчас рухнет — она улыбнётся и скажет своим прежним тоном: «Ну всё, хватит колесить, хватит устроить эти игры, давай домой».

Но иллюзия мгновенно рассеялась. Её голубые глаза смотрели сквозь объектив абсолютно холодно. Ни тепла, ни сожаления, ни проснувшихся чувств — ровная, застывшая пустота.

— Привет, — тихо сказала она, чуть отведя взгляд. — Извини, что так вышло с девочками... Я правда тогда испугалась.

Она неопределенно пожала плечами — лёгкий, привычный жест, которым она всегда аккуратно снимала с себя любую ответственность.

Морок окончательно прошёл. Напротив меня через сотни миль и пиксели монитора сидела не Катя, а абсолютно чужая женщина. И от этого осознания внутри неожиданно стало легко и пусто. Исчезла болезненная фантомная тяга, остался только сухой расчёт. Так действительно было проще всем.

— Ну да, — хмыкнул я, откинувшись на спинку дивана.

Позицию она выбрала чертовски удобную: вроде бы и виновата, но как будто не очень — ведь был же «испуг», были «обстоятельства». Удобная форма самооправдания, не требующая глубоких выводов.

— Главное, что девочки в порядке и вы все добрались, — произнёс я ровным, лишённым эмоций голосом. — Старое ворошить смысла нет. Мы собираем всех в ковчеге не ради ностальгии, а чтобы у вас над головой была крыша, когда всё начнёт сыпаться. Алиса там главная.Времена сейчас пойдут такие, что расборики буду не кому не нужны.

Катя молча кивнула — кажется, даже с облегчением от того, что я не стал устраивать сцен и разборок. С чужими людьми всегда так: с ними не нужно спасать то, что давно сгорело, достаточно просто держать понятную дистанцию.

— Я бы хотела прояснить несколько деталей, — произнесла Катя, чуть помешкав.

— Да, слушаю.

— Я подала на развод, — сказала Катя.

Голосу она постаралась придать твёрдость.

— И, наверное, будет правильно всё разделить пополам. Ты же не против?

Я потёр лицо ладонью. Взял чашку, сделал глоток.

— Против.

— Но… как?

На её лице была искренняя растерянность.

— Игорь, мы двадцать два года прожили вместе. Я специально спрашивала у юристов. Всё, что нажито в браке…

— Всё правильно тебе сказали.

Она осеклась.

— Что?

— Юристы тебе всё сказали правильно, — повторил я. — Брачного договора у нас нет. Значит, по закону — половина. Всё, что появилось за двадцать два года, делится пополам, включая доли в компаниях и счета. Это так.

Она смотрела на меня и не понимала.

— Тогда почему ты против?

— Потому что вопрос не в том, половина или не половина.

Я поставил чашку.

— Вопрос в том, половина чего. И кто это будет считать.

— Давай по порядку, Кать. Спокойно, без нервов.

Первое. Есть то, что делится в один день и без разговоров. Квартира. Дом — вернее, деньги за дом, он продан в декабре, сумма лежит, я тебе покажу выписку. Машины, включая твой «Мустанг». Всё, что стоит в России и записано на нас с тобой.

Тут я даже спорить не буду. Забирай.

— А остальное?

— А остальное — это тридцать пять лет работы, и там всё сложнее, чем тебе объяснили за час консультации.

Начнём с того, что до брака.

Первый бизнес у меня был в девяносто третьем. Мы с тобой поженились в девяносто восьмом. Всё, что построено до, — не совместное, это не моя выдумка, это закон.

А построено до было немало. Половина того, что есть сейчас, выросла из того, что уже стояло, когда мы познакомились.

— Дальше.

То, что появилось за эти двадцать два года, действительно делится. Но делится не «бизнес» — делятся доли и акции.

А доли и акции лежат не в тумбочке.

Часть — в российских компаниях, где я не единственный участник, и второй участник, между прочим, живой человек со своими правами.

Часть — в иностранных структурах, где я не значусь ни в одном публичном реестре.

Часть — вообще в трасте, у которого есть управляющий, есть протектор и есть бенефициары, и я там не собственник в том смысле, который ты вкладываешь в это слово.

— То есть ты хочешь сказать, что у тебя ничего нет? — Она усмехнулась.

— Нет. Я хочу сказать другое.

Я подался к камере.

— По закону тебе принадлежит половина. Юридически. Реально ты получишь половину того, что сможешь доказать.

— А доказывать придётся тебе, Кать. Не мне.

Так устроен процесс: кто заявляет, тот и доказывает. Ты приходишь в суд и говоришь: у моего мужа есть вот это, вот это и вот это.

Суд спрашивает: чем подтверждаете?

И начинается.

Розыск активов. Запросы в иностранные юрисдикции, которые отвечают когда хотят и не всегда отвечают вообще. Экспертизы. Оценки. Установление бенефициарного владения — вот эти три слова стоят как отдельная квартира.

Потом решение российского суда, которое на Кипре, в Швейцарии или в Сингапуре само по себе не исполняется, и там надо начинать отдельный процесс.

Три года минимум. Скорее пять-семь. Юристы обойдутся в миллионы, и платить надо вперёд.

Она молчала.

— И вот в конце этого пути, — сказал я, — ты, возможно, что-то получишь. А возможно, нет. Я не знаю, я не пророк.

Знаю только одно: тебе будет пятьдесят два года, и семь лет своей жизни ты потратишь на суды с человеком, с которым родила двоих детей.

—

— Ты мне угрожаешь?

— Нет.

Я сказал это спокойно и, надеюсь, убедительно.

— Кать, я тебе описываю дорогу, по которой ты собралась идти. Это не угроза, это карта. Ты имеешь право по ней пойти, и я тебе мешать не буду.

Я просто хочу, чтобы ты пошла туда с открытыми глазами, а не потому, что тебе за час консультации сказали красивое слово «пополам».

— Зачем ты так?.. — тихо, с горькой обидой выдохнула она, глядя на меня через экран.

— Как, Кать? — я чуть наклонил голову, не скрывая едкой усмешки. — Ты ведь уходишь к новому мужчине по зову сердца. Ну так иди. С милым, как говорится, и рай в шалаше. Какая разница, сколько миллионов у тебя останется?

Она поморщилась, будто от зубной боли, и отвела взгляд:

— У Влада сейчас проблемы...

— И он, наверное, ещё и младше тебя? — пренебрежительно бросил я.

— Это не имеет значения! — резко перебила она, вспыхнув от злости и тут же нанося встречный удар: — К тому же у тебя самого сейчас двадцатипятилетняя девочка! Она же младше твоей собственной дочери!

Я лишь молча пожал плечами.

Её укол попал в цель, но совсем не так, как она рассчитывала. Да, Полина молода. Да, между нами не было той глуши и глубины, что связывала нас с Катей больше двух десятков лет. Полина была лишь фасадом, удобной и красивой спутницей для мужчины моего статуса, и мы оба это прекрасно понимали. Ни о каком «зове сердца» там речи не шло.

Но Катя судила по себе. Она пыталась оправдать свою измену и свой побег, приравнивая свою «любовь» к моему банальному инстинкту завести молодую любовницу после развала семьи. Ей так было проще жить — верить, что мы оба просто обменяли прошлую жизнь на более свежие варианты.

— Мы сейчас разговор ведём не про возраст и не про Полину, — ровным тоном ответил я. — Полина не претендует на мои активы и не пытается вытащить из бизнеса деньги для спасения чужих фирмачек. А твой Влад, судя по всему, рассчитывает заштопать свои дыры за мой счёт. И вот этого не будет точно.

Катя сжала губы в тонкую линию, понимая, что её козырь отбит, а тема с «молодой любовницей» не вызвала у меня ни стыда, ни желания оправдываться. Разговор окончательно перешёл в плоскость жесткого торга, где у неё не оставалось ни единого аргумента.

Она молчала долго.

— Тогда что ты предлагаешь?

—

Вот теперь можно было и по делу.

— Предлагаю следующее. Без суда, без юристов, без семи лет.

Говорю сразу: есть шестьдесят миллионов, — произнёс я, глядя на неё через экран.

Она широко раскрыла глаза. Сумма подействовала на неё как холодный душ — в её глазах на секунду вспыхнул огонёк азарта, а в уме, похоже, уже прощёлкал калькулятор, делящий всё ровно на два.

— Но кроме тебя и меня есть ещё малые, — продолжaл я спокойно. — Им скоро исполняется по восемнадцать. Значит, уже четверо. Правильно?

Она замешкалась, но кивнула.

— Дальше: есть Алиса, и у неё двое детей. Это ещё трое. Итого — минимум семь человек, чьё будущее я обязан закрыть раз и навсегда.

Катя снова кивнула, хотя на её лице уже нарастало недоброе предчувствие.

— Значит, математика простая: шестьдесят миллионов делятся на семерых. В итоге выходит по восемь с копейками каждому на руки. Вот твоя доля — ровно восемь миллионов.

— Я не понимаю ?! Причем тут дети Алисы — пробормотала Катя, вспыхнув от возмущения.

Её красивый сценарий, где она забирает половину — целых тридцать миллионов — и уходит в свободное плавание, рухнул за пару секунд.

— При том, Катя, что я строю базу, а не финансирую твой красивый развод, — чеканно ответил я. — Восемь миллионов — это сумма, на которую ты можешь до конца дней жить ни в чём себе не отказывая, если не будешь скупать яхты. На этом наш финансовый раздел окончен. Все остальные вопросы — через Алису и Серёжу.

Она открыла рот, чтобы что-то возразить,

«Далее мы подписываем соглашение о том, что несём расходы на содержание девочек в равных долях: учёба, секции и прочие нужды. Сумма составляет порядка 150 000 долларов в год на одного ребёнка, то есть 300 000 — на двоих. Ты будешь должна выступать гарантом и закрывать половину от этой суммы, а это в итоге почти миллион.»

— Я согласна, — тихо произнесла она, но тут же сделала паузу и закинула новую удочку: — Но я тут подумала... Ты мог бы сейчас создать... как это называется... траст? Для меня и для детей.

— Траст, Катя? Ты хоть сама понимаешь, что сейчас сказала?

Она чуть смутилась под моим взглядом, но постаралась удержать лицо.

— Ну... чтобы деньги были защищены. Чтобы всё было официально.

— Траст — это не твоя личная тумбочка, из которой ты будешь отматывать купюры, когда у твоего Влада окончательно загнутся дела, — чеканно произнёс я. — В трасте есть управляющий. И в нашем семейном трасте управляющим будешь точно не ты. Им будет Алиса. Или Серёжа. И получать деньги оттуда ты будешь не по своему хотению, а порционно, под строгий отчет и только на прописанные цели. Ты точно этого хочешь? Чтобы твоя родная дочь каждый месяц проверяла твои чеки и решала, дать тебе денег или нет?

Катя замерла. До неё явно только сейчас дошло, что «траст» — это инструмент контроля, а не беспроцентный банкомат.

— семь миллионов лягут на твой персональный счёт,миллион идет на общий счет по оплате учебы — подвел я черту. — И это всё. Как ты будешь распоряжаться деньгами — твоя личная головная боль. Прогоришь, спустишь на чужие долги или вложишь в глупости — ко мне больше не приходи, двери закрыты. Соглашение по детям Серёжа пришлёт завтра. Подписываешь — и мы прощаемся окончательно.я нажал на кнопку отключения .

Встав, я быстро оделся и вышел на улицу.

Заледеневшее озеро стояло ровной белой полосой, а вдалеке, у самого горизонта, темнела открытая вода. Огромное озеро — равнодушное, седое, застывшее в вечном спокойствии. Что ему до меня? Что ему до того шторма, который бушевал у меня внутри, где глухая злость и боль предательства всё ещё сжимали горло?

Мороз быстро пробрал до костей. Натянув воротник, я повернул назад и вернулся в тепличное тепло гостиницы.

В холле, проходя мимо стойки с рекламными буклетами элитной недвижимости, я лишь горько ухмыльнулся.

Дом он хочет... Какая чушь. Зачем и, главное, для кого?

Я ведь любил Катю так, как никогда и никого из женщин не любил. Все эти годы, через грязь девяностых, поднятие бизнеса, первые миллионы и строгую дисциплину — всё в глубине души делалось ради неё, ради этой иллюзии «нашего дома».

Люблю ли я так Полину? Да понятно, что нет. Полина была молода, красива, удобна, но она являлась лишь сиюминутным декором, приятным спутником, не имеющим отношения к моему внутреннему миру.

Настоящий дом сгорел дотла. И нового уже не будет — ни в Москве, ни в Чикаго, нигде. Теперь оставался только ковчег— не ради любви или уюта, а исключительно ради прожить эти 3 месяца.

Глава 22 Лейк Форест 2

Полина была в номере и всё поняла с первой секунды.

У женщин на такие вещи чутьё, которого не объяснишь. Я вошёл, снял пальто и не сказал ни слова — а она уже знала, что я на взводе

Расспрашивать не стала.

Не спросила «что случилось», не сделала участливое лицо, не подошла обнимать. Просто посмотрела спокойно и тепло и вернулась к своему.

Захочешь — расскажешь. Не расскажешь — значит, не так и важно.

Интересно это врожденное или это воспитание страны где статус женщины таков что не приветствуется лишние расспросы?

Просто оставляет тебя в покое и все

Это, оказывается, самое редкое, что бывает между людьми.

Я заставил себя улыбнуться и перевёл разговор на её дела.

-Как мама. Что успели посмотреть.?

Она достала телефон и открыла галерею.

Дом. Двухэтажный, обшитый светлым сайдингом, крыльцо в три ступеньки, лужайка в снегу, ровная чистая улица без сквозного движения.

Район там простой, рабочий — это видно. Но видно и другое: за домами следят. Подстрижено, покрашено, у одного соседа перед въездом стоит лодка на прицепе, у другого баскетбольное кольцо над воротами гаража.

Нормальная человеческая улица.

— Смотри, — сказала Полина, листая. — Тут выходит около двухсот тысяч.

Она перелистнула ещё.

— И главное — отсюда до Лейк-Фореста минут двадцать.

Двести тысяч против трёх миллионов.

Я на секунду задержался на этой мысли, потому что дело было не в деньгах.

Дело было в двадцати минутах.

Двадцать минут на машине — это, если по-московски, соседний район. Это как от Крылатского до Кутузовского, а в пробку — как доехать до магазина.

Мы всю жизнь измеряем расстояния временем, а не километрами. И по этой мерке её мать и мой берег с чайками оказались практически на одной улице.

— Мама хочет сюда переехать, — сказала Полина.

— Из Нью-Йорка совсем?

— Совсем. У неё тут сестра, вдвоём легче. Сестра зовёт жить к себе.

Она пожала плечом.

— Но мама не хочет быть приживалкой.

И дальше она сказала вещь, ради которой, наверное, и показывала мне эти фотографии.

— Я доучусь и приеду сюда. И куплю маме половину дома.

— Половину?

— Половину. Тётин дом стоит примерно столько. Я внесу половину, и они будут владеть пополам.

Она посмотрела на экран телефона.

— Тогда мама не будет чувствовать, что живёт из милости. Она будет хозяйка.

Я слушал и молчал.

Двадцать пять лет. Работа на ресепшене, вечерний университет, долг за обучение, который она тащила три года.

И у неё уже есть план на десять лет вперёд, и в этом плане главное — не купить, а сделать так, чтобы мать не чувствовала себя приживалкой.

Интересно , а мои дети ,также будут волноваться за меня ?

Или у них папа железный феликс ?

Она вдруг спохватилась.

— Игорь, извини. Я тебя гружу своими делами, а ты пришёл нервный

Помолчала.

— С тобой всё в порядке?

Вот тут меня и накрыло.

Не от вопроса. От того, каким тоном он был задан.

После двух часов торга с Катей — с её претензиями, с «мы столько лет прожили», с попытками юридически подтвердить, что я ей должен, — этот простой человеческий вопрос подействовал как открытое окно в душной комнате.

Здесь не надо было воевать. Не надо было просчитывать, что за фразой стоит и куда меня ведут.

Человек просто спросил, всё ли у меня в порядке. И ему был нужен ответ, а не позиция.

— В порядке, — сказал я.

И ушёл в ванную, потому что врать в лицо ещё не научился.

Дальше буду честен, раз уж взялся.

Мне было тоскливо.

Не по Кате. Вот это я хочу сказать прямо и без всякого кокетства: по Кате я не скучал ни одного дня.

Я скучал по дому.

По дому, которого больше нет и который я сам продал в декабре.

По тому, что я знал, где лежат чашки. Не «примерно», а точно — какая полка, какая половина полки.

По запаху, который зимой шёл из кухни в семь утра.

По тому, что в этом доме всё работало само. Двадцать два года машина крутилась без моего участия: кто-то покупал, кто-то стирал, кто-то помнил, что у Ани в четверг репетитор.

—

Вот об этом мужики и тоскуют. Не по женщине.

По конструкции.

Мужчина строит дом как механизм: чтобы гудел, чтобы всё было на своих местах, чтобы можно было прийти вечером и ни о чём не думать.

А когда механизм ломается, оказывается, что женщина была его центральной шестерёнкой и что без неё остановилось всё сразу.

И ты стоишь посреди этого и понимаешь, что скучаешь не по человеку, а по тому, как было устроено.

Признавать это стыдно. Поэтому мужики про это и не говорят.

А второе, что я в тот вечер понял, было хуже первого.

Мне было страшно.

Не потому, что она молодая, а я нет. И не потому, что она может уйти — уйти может любой, это как раз в порядке вещей.

Страшно было другое.

Я один раз уже строил. Двадцать два года, честно, руками, вкладывая всё, что имел.

И сломал.

Причём не за один вечер. Я ломал это постепенно, каждый день понемногу, из самых лучших побуждений, и до января был совершенно уверен, что делаю всё правильно.

В пятьдесят один год ты уже знаешь цену вопроса.

Знаешь, что общая жизнь строится не за год. Не за три. Лет за десять, и это если повезло.

А десяти лет впереди у меня, может, и есть, но вторых десяти — уже нет.

И главное.

Руки-то у меня те же самые.

Вот это и есть настоящий мужской страх, о котором не пишут в книжках.

Не «она меня бросит».

А «я снова построю вольер».

Тёплый, сытый, безопасный, с самыми лучшими намерениями. И через десять лет буду стоять у стекла, смотреть на живого человека, который перестал быть живым, и снова не понимать, в какой момент я это сделал.

Я вышел из ванной.

Полина сидела на кровати с телефоном и подняла голову.

— Ну как?

— Нормально, — сказал я. — Слушай, а покажи ещё раз ту улицу.

Она показала.

Мы просидели с этими фотографиями ещё час. Смотрели чужой дом за двести тысяч на простой рабочей улице в получасе от того берега.

И это, если честно, был лучший час за весь день

У некоторых женщин есть одно тайное, почти неодолимое оружие. Но пользуются им далеко не все — многие путают его с манипуляциями, ультиматумами или красивым фасадом. А дело ведь в совсем другом. Это вопрос интимный, глубокий и простой до крайности. Пардон, обыкновенный секс — но не в смысле физиологии, а в том редком проявлении, когда женщина не торгуется, не выменивает себя на статусы или гарантии, а просто полностью отдаёт себя тебе. Без условий, без скрытых счетов, без затаённой обиды. Когда она доверчиво прижимается, отдает всё своё тепло и каждым движением, каждым вздохом говорит без слов: «Я твоя».

Для мужчины,обожженного цинизмом, преданного и уставшего от непрерывной войны за выживание, это становится самым мощным укрытием. Лучшим оружием, которое одно способно защитить от ледяных, пронизывающих ветров.

Полина не подсчитывала доли, не требовала персональных трастов и не пыталась застраховать своё будущее за мой счёт. В её присутствии не было задней мысли, а в глазах не щелкал скрытый калькулятор.

Когда экран телефона наконец погас, а за окном окончательно стемнело, Полина тихо отложила мобильный, придвинулась ближе и просто обняла меня за шею. Ни одного лишнего вопроса о том, почему я вернулся с улицы сам не свой. Она просто отдала себя всю, накрыв меня тем самым нетребовательным, мягким теплом, которого я не чувствовал уже очень давно. В её абсолютном доверии и покорности оказалось куда больше настоящей жизни, чем в моей жизни лет так пять

Седой, равнодушный ветер с озера всё так же бил в стекла отеля, но здесь, в темноте номера, он больше не имел надо мной никакой силы. На календаре шло 16 февраля 2020 года. Впереди были три дня до закрытия главной финансовой ловушки, но прямо сейчас шторм внутри наконец-то стих.

Ужин мы заказали в номер.

Официант поднялся через двадцать минут, вкатил столик, начал сервировать — и вот он был в маске.

Обычной синей медицинской маске.

Я сказал «спасибо», сунул ему пятёрку, и он ушёл.

Всё.

И только когда закрылась дверь, я заметил, что Полина смотрит на меня.

— Что?

— Ты даже не удивился.

А ведь и правда.

Двадцать шестое февраля двадцатого года. Америка. Маска на официанте — это, если объективно, картинка из фильма про эпидемию.

В тот момент во всей стране в масках ходили — врачи.

Полина смотрела на него всё то время, пока он расставлял тарелки. Не грубо, не в упор, но смотрела.

А я не заметил вообще ничего.

— Это из-за болезни? — спросила Полина, когда он ушёл.

Я кивнул.

— Говорю тебе: впереди пандемия. Это не шутки и не паника.

Она молчала.

— И, если честно, я очень рад, что твоя мать переезжает сюда.

— Почему?

— Потому что здесь тихая улица, свой дом и полтора соседа.

А там, где она живёт сейчас, на одной лестничной клетке живёт больше народу, чем на ее улице во всём квартале.

Полина пожала плечом.

— Я не думаю, что всё так страшно. У нас хорошая медицина.

Вот тут я отложил вилку.

— Поля. У вас отличная медицина.

Такого оборудования, как здесь, нет почти нигде. Такой подготовки врачей — тоже. Если у тебя редкая тяжёлая болезнь и есть доступ, лечиться надо именно тут.

Проблема не в медицине.

— А в чём?

— В арифметике.

Я налил себе воды.

— Медицина — это конечный ресурс. Койки, аппараты, кислород, люди. Ресурс рассчитан на нормальную нагрузку плюс запас.

Пока больных приходит столько, сколько система может принять, у тебя лучшая медицина в мире.

А в тот день, когда придёт втрое больше, ты обнаружишь, что лучшая медицина в мире — это те же самые койки, и их столько же, сколько было вчера.

Полина смотрела на меня.

— И что тогда?

— Тогда начинается сортировка.

Приемный покой будет решать по кошельку и по состоянию

И только потом . По возрасту, по сопутствующим болезням, по шансам. Так во всём мире, и, между прочим, это единственный честный способ, хотя выглядит он чудовищно.

— Тогда при чём тут деньги?

— А деньги решают всё за две недели до этого.

Она подняла брови.

— Смотри.

— Кто может работать из дома, а кто обязан ехать?

Тот, кто ездит — водитель, кассир, уборщица, сиделка, повар, — тот и заболеет первым. У него нет выбора.

— Второе. Кто может изолироваться дома?

У кого дом на семьсот метров, тот уйдёт в дальнее крыло, и семья его не увидит две недели. А у кого две комнаты на шестерых — тот заразит всех, и никакие рекомендации тут не работают.

— Третье, и вот это главное.

Кто позвонит врачу на третий день, а кто дотерпит до девятого?

— Потому что визит стоит денег. Потому что страховка дорогая, и человек считает, что это просто простуда, и решает подождать до понедельника.

Вот эти шесть дней разницы и решают исход.

Когда человека привозят на девятый день, у него уже другая картина, другая тяжесть и другие шансы. Врачи будут делать всё, что могут, и они будут молодцы. Просто поздно.

Я поставил стакан.

— Поэтому я и говорю: сортировку делают не врачи. Врачи получают уже готовый результат.

А выбор делается за две недели до больницы, и делают его не в приёмном покое.

Полина долго молчала.

— То есть моя мама…

— Твоя мама — женщина за шестьдесят, которая всю жизнь работала на двух работах, живёт в плотном районе и не ходит к врачу без крайней нужды. Я угадал?

— Она вообще не ходит к врачу.

— Вот именно.

— И поэтому она должна переехать ?

— И поэтому.

Свой дом. Свой воздух. Сестра рядом, с которой можно ссориться и разговаривать. Магазин, до которого едешь на машине, а не идёшь пешком в толпе...

Полина долго думала об этом, разглядывая пустую тарелку, а потом снова подняла на меня глаза и спросила:

— Если маска — и едет пандемия значит, маска будет дефицитом, правильно?

— Правильно.

— И та акция, про которую ты говорил... это фирма, которая делает маски?

— Ты начинаешь понимать по-русски? — ухмыльнулся я.

— Не, — качнула она головой. — Но твои слова «маска» я поняла. И «акция» я тоже поняла.

— Молодец. Умная девочка.

— И значит, акции масок рванут вперёд, правильно?

— Угу, — кивнул я, отрезая кусок отбивной и запивая его вином.

— И где подвох? — спросила Полина, прищурившись.

— Почему должен быть подвох?

— В лёгких деньгах всегда есть подвох, — убеждённо произнесла она. — Это закон. Если всё так просто — купил акции и разбогател, — то почему так не делают все?

Я смолчал, разглядывая её.

— Хм... А ведь доктор Элдер всё-таки был прав, — пробормотал я.

— Кто такой доктор Элдер?

— Автор первой книги про биржу, которую я прочитал больше двадцати лет назад, когда только начинал во всём этом разбираться, — ответил я. — Александр Элдер. Он вообще по профессии психиатр, поэтому и к рынку подходил не через сухие формулы, а через человеческую психологию. Так вот, он писал, что из женщин получаются куда более дисциплинированные и успешные трейдеры, чем из мужчин.

— Почему? — Полина подалась чуть вперёд, искренне заинтересовавшись.

— Потому что у мужчин в торговлю всегда вмешивается эго. Мужчине обязательно надо доказать свою правоту, «победить» рынок, показать силу. Отсюда глупое упрямство, попытки отыграться, слитые миллионы и надежда на авось. А женщины прагматичны. Женщина не пытается доказать рынку, что она сильнее. Она видит опасность там, где мужчина видит лёгкую добычу, и сразу задаёт главный вопрос: «Где засада?»

— И ты так и не ответил, — улыбнулась Полина. — Где засада в масках?

— В времени и человеческой глупости, — ухмыльнулся я, делая глоток вина. — Обыватель побежит покупать акции масочных фармкомпаний тогда, когда о пандемии закричат из каждого утюга. Но в этот момент акции уже будут на самом пике. И те, кто купит их последними, отдадут свои деньги крупным игрокам, которые заходили в сделку тихо и заранее — вроде нас с тобой. Подвох в том, что надо уметь войти в дом до того, как в него поднимется толпа, и выйти из него за секунду до того, как рухнет крыша.

Полина задумчиво кивнула, переваривая сказанное, и снова посмотрела на меня:

— Значит, мы заходим сейчас?

— Мы зашли ещё вчера, — тихо ответил я.

— То есть если я дам тебе деньги и сама зайду в эту акцию, то смогу заработать и купить маме квартиру раньше? — Сама мысль здравая, — отозвался он. — Раз в год выпадает шанс зайти и срубить денег, главное — рассуждать трезво. Но рассчитывать на средства, которых у тебя ещё нет, — ошибка. Воображение их уже потратило, а когда рынок разворачивается, ты остаёшься ни с чем и удивляешься: «Почему он не дал мне то, что я хотела?». Итог один — глубокий минус.

Как там Джон-младший?

— Наверное, — я пожала плечами. — Но тут, по-моему, дело в другом: ему хочется доказать отцу, что он способен на что-то стоящее. — Доказывать что-то отцу или рынку — две большие разницы.

— Кстати, — я потянула за поясок её тонкого пеньюара, — я ведь тоже перед тобой в долгу.

Она улыбнулась и позволила шелку соскользнуть с плеч. Всё-таки этот вечер обещает закончиться куда лучше, чем началось утро.

Глава 23 начало

Вечер 18 февраля 2020 года. Мы с Андреем сидели у меня в номере, завалив стол бесконечными распечатками графиков. Полина уехала работать в офис — как настоящий разведчик, держала нос по ветру,.

Джон-младший наконец согласился на наши условия. Правда, с традиционной,подозрительностью: потребовал предоставить ему полную детализацию всех наших вложений. Не доверяет, гадский папа. До последнего пытался разглядеть подводные камни, рассчитывая просчитать каждый наш шаг и подстраховать себя со всех сторон.

Но это играло нам только на руку. Чем больше документов мы ему выдадим, чем сильнее он уверится, что держит ситуацию под контролем и видит всю структуру насквозь, тем громче и больнее захлопнется мышеловка. Он ещё не понимал, что когда в июне соберётся совет директоров, именно эти самые бумаги, затребованные им с такой дотошностью, прилетят ему тяжелым обухом прямо по башке.

Из Лейкт Форст мы прилетели утром.Всё время сожрала бесконечная суета: пока доберешься до дома, пока соберешь вещи, пока ответишь на звонки Алисы и девочек, пока проведёшь первичные переводы денег и закроешь лимиты на счетах... Наступил вечер. В этом и заключается главная проблема большого города — время здесь вытекает как песок сквозь пальцы, пока ты увязаешь в бесконечных поездках, пробках и организационной рутине.

До 19 февраля — дня, когда наша главная ставка против рынка должна была вступить в силу, — оставались ровно сутки. За окном Чикаго медленно затягивало серой, ледяной хмарью, а на мониторах разворачивалась сухая хроника надвигающегося мирового хаоса.

Я откинулся на спинку кресла, открыл браузер и развернул свежую новостную ленту.

В 07:10 из Пекина пришёл официальный отчет: китайские власти рапортовали о замедлении темпов заражения. Рынки судорожно вздохнули с облегчением, готовые поверить в любую сказку, но тут же подоспел холодный душ от ВОЗ. Международные чиновники сухо предупредили: делать выводы о спаде эпидемии смертельно рано.

К 08:35 прилетели сводки из Японии. На застрявшем в Иокогаме круизном лайнере Diamond Princess вирусологи выявили ещё 88 инфицированных. Число заболевших на этом плавучем гробу достигло 542 человек. Это была идеальная, наглядная модель того, как инфекция сожрёт замкнутые системы, когда границы начнут закрываться одна за другой.

В 10:20 грохнул первый настоящий корпоративный гром. Apple выпустила экстренное обращение к инвесторам, признав: квартальный прогноз по выручке провален. Вирус ударил с двух сторон — заблокировал заводы по производству iPhone в Китае и обнулил спрос на местном рынке. Тим Кук первым открыто констатировал то, о чём аналитики боялись говорить вслух: глобальные цепочки поставок начались рушиться.

В 12:40 лихорадка докатилась до Европы. Торговые площадки заалели красным. Акции банковского гиганта HSBC рухнули вниз после объявления о масштабной реструктуризации и планах вышвырнуть на улицу 35 тысяч сотрудников.

В 15:30 зазвенел колокол на Нью-Йоркской фондовой бирже. После длинных трёхдневных выходных Уолл-стрит открылась снижением. Бумаги Apple с ходу потеряли 2%. В брокерских конторах впервые всерьёз, с липким отпевом тревоги, начали обсуждать, насколько глубоко китайская инфекция способна залезть в карманы американских корпораций.

В 17:00 пошла вниз нефть. Сырьевой рынок первым начал закладывать в графики неизбежный паралич мировой логистики и падение промышленного спроса.

К 22:00 Уолл-стрит завершила торги. Паники всё ещё не было. Dow Jones и S&P 500 застыли в умеренном минусе, Nasdaq практически не качнулся. Толпа получила прямое, чёткое предупреждение системы, но так ничего и не поняла. Рынок слегка качнулся, но испугаться по-настоящему отказался.

Андрей оторвал взгляд от экрана и посмотрел на меня:

— Слушай, тут в заявленной сумме висят две странные строки: миллион и сорок тысяч. И просьба перенести их из общего списка в отдельную смету вложений. Я понял, чего они хотят по структуре, но не пойму одно: сорок тысяч — это вообще что такое?

Я тяжело вздохнул.

Вот как ему на пальцах объяснить смысл этих двух строчек, не погружая в то дерьмо, которое всплыло в субботу утром во время нашего разговора с Катей? Как рассказать про гарантийные обязательства, про счета за обучение дочерей, про её перерасчёты и попытки выжать из меня перед окончательным разводом? Это была сугубо личная, грязная анатомия семейного распада, которой абсолютно не место в финансовых счетах и бизнес-отчётах.

Придумывать на ходу рабочую легенду не хотелось — голова и без того трещала от цифр, юридических формулировок и предчувствия завтрашнего дня.

Я снова вздохнул, свернул графики на планшете и устало посмотрел на Андрея:

— Тащи бутылку. Всё равно на сегодня мы уже закончили.

— Ты же знаешь, что я развожусь с Катей? — начал я

Андрей кивнул звякнув льдом, бросая кубики в пузатый стакан с виски, и протянул его мне.

— Да, Алиса сказала...

— Пожэтому что бы не делит деги поплас что не правильно я раделио все на дете алса с близняшками я катя и оли пай твоим детям

— Э-э... Послушай, это всё-таки неправильно, — осторожно возразил Андрей, качнув головой. — Мои дети...

— Твои дети — это мои внуки! — жёстко перебил я, чувствуя, как внутри снова закипает глухая злость на всю эту ситуативную сентиментальность. — И давай без этих дешёвых поклонов и ложной скромности. Я точно так же несу за них ответственность. Это мои внуки, и на этом вопрос закрыт.

Я сделал плотный глоток. Обжигающий алкоголь привычно прижёг горло, немного сбивая внутренний накал.

Андрей знал меня слишком давно. Он прекрасно понимал, в каком я сейчас состоянии и насколько заведён всеми последними событиями — от предательства Кати до круглосуточных финансовых маневров перед 19 февраля. Спорить со мной сейчас было абсолютно бессмысленно: если я что-то вбил себе в голову касательно защиты семьи, сдвинуть меня не смогла бы даже рота адвокатов.

Он молча пригубил виски, развернул ко мне планшет и продолжил разбирать цифры:

и ? — Андрей взболтал остатки виски на дне стакана

— Ну так вот,. — Напиток заканчился быстро, но чтот хорошо подействовал.

— Доля Кати, и девочек — это примерно по восемь с половиной миллионов на три части. Итого двадцать пять с половиной. Плюс тот миллион резерва с моей стороны на их обучение что предложил. В сумме — двадцать шесть с половиной миллионов.

А так как тридцать миллионов ушло в фонд и эти деньги уже работают — независимо от того, в сухом остатке у меня свободными остаётся три с половиной миллиона.

Я невольно усмехнулся, почувствовав, как алкоголь приятным теплом оседает внутри.

— Что, в общем-то, неплохо. Но получается что имею желание купить дом — но не имею возможности. Имею возможность купить козу — но не имею желания…

— Чего? — ошарашенный Андрей посмотрел на меня, застыв со стаканом в руке. — Какую ещё козу?

— Чёрт, всё время забываю, что ты у нас турок не русский, и «Кавказскую пленницу» не смотрел, — я качнул головой,

— Смотрел - удивил меня Андрей . Мы с Алисой как-то смотрели... Хорошая комедия,.

— Ну, хоть чему-то моя дочь тебя научила, — с тёплой полуулыбкой отозвался я.

Услышав про Алису, Андрей мгновенно погрустнел. Он опустил взгляд, качнул остатки льда на дне стакана и тихо произнёс:

— Знаешь, я вот сейчас без Алисы всего две недели — и уже места себе не нахожу. И, честно говоря, вообще не представляю, как ты всё это держишь в себе. Я же знаю и помню, как ты любил Катю, и...

— Андрюха, — сухо и устало перебил я его, — сваливай к себе в номер и ложись спать.

Андрей коротко кивнул. Он не стал спорить или оправдываться, молча поднялся из-за стола и начал аккуратно собирать в стопку графики и распечатки документов, прекрасно понимая, что влез не в своё дело и наступил на самую болезненную мозоль.

Ковырять то, что произошло с Катей, сейчас было смертельно опасно. Да, я любил её. Двадцать лет строился этот мир, ради неё и детей вырывались эти миллионы, а в итоге всё свелось к жестким юридическим формулировкам, взаимным претензиям и окончательному разделу счетов. Но позволить себе раскиснуть или погрузиться в жалость к себе перед девятнадцатым февраля я не имел никакого права. За Андреем тихо защёлкнулась дверь. В номере установилась тяжёлая, звенящая тишина.

Я так и не рассказал ему главного. Не объяснил, что этот миллион — точно такая же ставка, какую я делал в 1987-м, в 1998-м и в 2008-м. Это не просто цифра в ведомости, а инструмент. Сумма, необходимая для того, чтобы в очередной раз пройти по самому лезвию бритвы и на выжженных руинах чужой беспечности выстроить собственный мир — тихий, автономный и закрытый, где я наконец буду в безопасности.

А сорок тысяч — это были деньги Полины. Их нужно было точечно вложить в акции производителя масок, чтобы на полученную прибыль её мать смогла без долгов и унизительных кредитов выкупить свою половину дома. В старой книжной истине не хватало одной важной детали: мы в ответе не только за тех, кого приручили сами, но и за тех, кого искренне любят прирученные нами люди.

Я подошёл к столу, опустил крышку ноутбука и выключил свет. За окном в немом, тревожном оцепенении застыл ночной город, всё ещё не знавший, что его привычный мир доживает самые последние часы.

День начался торжественно.

По-другому не скажешь. Все были на взводе, хотя ничего ещё не происходило и произойти не могло — до открытия оставались часы.

Мы с Андреем сидели у мониторов и перекликались короткими сухими фразами, как перекликаются люди, которые всё уже сказали накануне.

За окном лениво рассветало. Улицы вязли в сером тумане,, где-то внизу мусорная машина третий раз подряд не могла развернуться.

А на экранах тихо бежали котировки.

— Выписку по круизам перепроверил? — не поворачивая головы, спросил Андрей.

— Да. Позиция встала ровно, без перекосов. Ордера исполнились по базовой.

— А юридический блок для Джона-младшего?

— В отправленных. Ушёл вчера в двадцать два сорок.

Я откинулся в кресле.

— Пусть его аналитики до вечера ломают зубы об наши формулировки.

Есть особое состояние — за несколько часов до того, как всё начнётся.

Оно похоже на то, что бывает перед дракой, только длиннее и тише. Руки не дрожат, голова работает ясно, а внутри стоит ровный гул.

Я это состояние знаю с восемьдесят седьмого. Мне тогда было восемнадцать, я сидел во Франкфурте с проводным телефоном, смотрел на часы и ждал, когда в Нью-Йорке откроют.

Тридцать три года прошло.

Всё то же самое: часы, ожидание, ровный гул.

Биржа в те дни штамповала рекорд за рекордом.

Каждое утро — новый исторический максимум. Каждый вечер — заголовки о том, что экономика в лучшей форме за десятилетие.

Люди покупали. Не потому, что что-то посчитали, а потому, что растёт. Это самая заразная болезнь на свете, и от неё нет прививки.

А мы в это самое утро тихо заходили в путы. На понижение.

Со стороны это выглядело как чистое сумасшествие.

Представьте: рынок на вершине, все счастливы, аналитики поднимают прогнозы — а два человека в номере отеля покупают страховку от конца света.

Причём покупают её дёшево, потому что в такие дни страховка стоит копейки. Никому не нужна страховка от пожара, когда всё сухо и солнечно.

Через месяц эта же страховка будет стоить в двадцать раз дороже, и купить её будет не у кого.

Десять миллионов долларов — гигантская сумма для аккуратного набора короткой позиции.

Тут надо объяснить, потому что это не так очевидно.

Если бы мы завели все десять одним ордером, произошло бы сразу две плохие вещи.

Первое: мы прогнули бы стакан. Цена на путы поехала бы вверх от нашей же покупки, и последнюю половину позиции мы купили бы заметно дороже первой.

Второе: мы засветились бы. Крупный единовременный вход виден всем, у кого есть терминал. Через полчаса об этом уже пишут в чатах: кто-то очень крупный ставит против роста биржи.

Поэтому мы размазывали.

По ценам. По срокам исполнения. По нескольким счетам. Кусками, которые не выделяются на общем фоне.

Работа была аккуратной, скучной, кропотливой работы, где нет ни одного эффектного жеста.

Так и делаются большие деньги. Не рывком. Пылесосом.

Пять имён.

Крупнейший круизный оператор мира.

Второй круизный оператор, тот, что берёт массой.

Один из столпов американской гражданской авиации.

Международная гостиничная сеть, чьи номерные фонды по всей планете через месяц опустеют одновременно.

И казино с курортами в Лас-Вегасе — город, который живёт исключительно тем, что в него приезжают.

Я смотрел на этот список.

Люди перестанут перемещаться.

Всё. Вот вся идея, целиком, в четырёх словах. Остальное — арифметика.

К обеду ордера встали.

Итоговая позиция колебалась в пределах плюс-минус одного-двух процентов.

Казалось бы — ноль. Ничего не заработали.

На самом деле это был отличный результат.

Потому что индексы в эти дни росли. Рынок шёл вверх, и наши путы, стоящие против рынка, по всем законам должны были таять на глазах.

А они держались.

Значит, кто-то ещё, кроме нас, уже начал покупать защиту. Тихо, как и мы.

Дальше был второй ход, и вот он мне нравился больше всего.

Мы продали полупроводники.

Ту самую бумагу, которой Андрей за третьим стаканом дразнил Джона-младшего, — технологическую компанию, которую я якобы заставлял его брать и усреднять на просадках.

Приманка отработала. Джон-младший посмеялся, назвал меня старым ослом, а потом сам полез в сделку.

Теперь приманка была не нужна, и мы её продали.

Есть в этом что-то приятное. Наживка, на которую поймали человека, оплатила следующий ход.

Десять миллионов от продажи полупроводников. Плюс мой личный миллион — тот самый, что лежал на моём счету, потому что больше там ничего и не лежит.

И сорок тысяч Полины.

—

Вот про эти сорок тысяч надо отдельно.

Это были все её деньги. Все, до последнего цента.

То, что она собирала три года, откладывая с каждой зарплаты на оплату учёбы.

Учёба к тому времени была оплачена — я внёс за два года вперёд, она видела уведомления, и мы по этому поводу уже поссорились ровно один раз.

И у неё впервые в жизни оказались свободные деньги.

Сорок тысяч.

Для меня это стоимость нескольких перелётов. Для неё — работа по двенадцать часов в сутки.

Нервничала она сильнее всех.

Гораздо сильнее меня и уж точно сильнее Андрея, который в тот день заводил тридцать миллионов и был абсолютно спокоен, потому что тридцать миллионов у него не последние.

Она проверяла котировки каждые двадцать минут.

Она делала это незаметно. Думала, что незаметно.

Риск измеряется не суммой.

Андрей ставил тридцать миллионов и рисковал частью капитала. Я ставил миллион и не рисковал ничем вообще.

А она ставила сорок тысяч и рисковала всем, что у неё есть.

По-настоящему из нас троих в тот день рисковал ровно один человек.

Десять миллионов от продажи мы завели в маски.

И вот тут выяснилась проблема, которой я, честно говоря, ждал, но недооценил.

Проблема называется ликвидность.

Объясняю на пальцах, потому что это та вещь, на которой горят люди гораздо умнее меня.

У большой бумаги — банка, нефтяника, технологического гиганта — в день проходят миллиарды. Ты можешь завести туда сто миллионов, и никто этого не заметит: твой ордер растворится, как стакан воды в озере.

А у маленькой конторы, которая делает респираторы, дневной оборот в тот момент был около двух миллионов долларов.

Два.

Это весь объём, который проходит через бумагу за целый торговый день.

А у нас на входе было одиннадцать.

Десять от продажи полупроводников, мой миллион и сорок тысяч Полины.

Плюс деньги Джона-младшего, которые он завёл следом, потому что видел наши документы и шёл за нами шаг в шаг.

Итого в бумагу, где за день проходит два миллиона, полезло больше двадцати.

—

Дальше арифметика простая и неприятная.

Ты не можешь купить того, чего никто не продаёт.

В стакане на продажу стоит какое-то количество бумаг по пять долларов. Ты их выбираешь целиком. Дальше стоят по пять двадцать — выбираешь и их. Потом по пять пятьдесят.

Через час торгов ты обнаруживаешь, что покупаешь уже по семь.

Причём поднял цену не рынок. Поднял её ты сам, своими же деньгами.

—

Значит надо заходить в течении нескольких ь дней Заходить кусочками, стараясь не выделяться на общем фоне.

Это, между прочим, отдельная работа, и работа нудная. Сидишь и весь день скармливаешь рынку кусочки, глядя, как он их переваривает.

Всё равно подняли.

С пяти до семи. Своими руками.

—

Это плохо по трём причинам.

Первая. Мы испортили себе среднюю цену. Последнюю треть позиции мы купили на сорок процентов дороже первой.

Вторая. Мы оставили след. Такой объём в такой бумаге видно всем, у кого есть глаза. Через два дня в чатах уже обсуждали, что в респираторах сидит кто-то крупный.

И третья, главная.

Семь долларов — это цена, до которой бумага по-хорошему должна была дойти дня через два. Сама, на новостях.

Мы её туда затащили заранее. То есть взяли часть будущего движения и потратили её на собственный вход.

Хорошая новость была одна, зато весомая.

Мы всё равно уже сидели в прибыли, и главное движение было впереди.

Через девять дней эта бумага пойдёт так, как маленькие бумаги ходят раз в десять лет.

—

Но настоящая проблема была не во входе.

Настоящая проблема — выход.

Зайти в бумагу с двумя миллионами дневного оборота, имея двадцать, — тяжело, но можно. Растянул, потерпел, переплатил, зашёл.

А выйти?

Чтобы продать на двадцать миллионов, нужен кто-то, кто на двадцать миллионов купит.

В обычную среду такого человека не существует. Его просто нет в природе.

Ты выставляешь свой объём — и обрушиваешь цену собственной продажей, ровно так же, как поднял её собственной покупкой. Только вниз это происходит вдвое быстрее, потому что вниз всегда быстрее.

Я эту ошибку видел десятки раз.

Человек угадывает бумагу. Заходит. Всё растёт, он молодец, он гений, он показывает жене экран.

А потом пытается зафиксировать — и обнаруживает, что вся его прибыль существовала только на бумаге. Что продать он может процентов двадцать позиции по нормальной цене, а остальное — как получится.

И вот тут выясняется главное правило, которое я вбивал в голову всем, кто у меня учился.

Деньги не там, где ты купил. Деньги там, где ты продал.

Есть, к счастью, одна особенность, и на ней всё и строится.

Маленькая бумага в момент истерики торгует не два миллиона в день.

Она торгует пятьдесят. Сто. Двести.

Когда об этой конторе напишут все газеты, когда её начнут обсуждать в каждом чате, когда в неё побегут десятки тысяч частных инвесторов со своими тремя тысячами долларов — оборот вырастает в сто раз за одну сессию.

Вот тогда покупатель появляется.

Значит, выход надо делать не когда удобно.

Выход надо делать в толпу.

А потом, уже под вечер, меня догнала мысль, которая за тридцать пять лет ни разу не приходила мне в голову.

—

Я помнил, чем кончится история с масками.

Помнил хорошо, до цифр: сорок один доллар на максимуме, а потом вдвое вниз, до двадцати с небольшим.

И я всегда считал это нормальным. Обычный сдувшийся пузырь, каких на рынке сотня в год.

А в тот вечер я сел и посчитал.

Тут не сходится.

Бумага рухнула вдвое.

Не на новостях о том, что вирус отменяется. Не потому, что маски перестали быть нужны — они были нужны всё лето, всю осень и весь следующий год.

Товар был в дефиците. Реальном, физическом. За него дрались правительства.

И на этом фоне акции производителя складываются вдвое.

Мне говорили: конкуренты. Открылись новые производства, рынок насытился.

Я в это верил ровно до того вечера, пока не задал себе один вопрос.

За сколько строится завод?

Ответ известен любому, кто хоть раз строил что-нибудь сложнее гаража.

Линия по выпуску респираторов — это оборудование, помещение, сертификация, сырьё, персонал. Полгода в лучшем случае. Обычно год.

За неделю не строится ничего. За неделю можно только объявить, что ты собираешься строить.

А бумага сложилась вдвое как раз за один день.

Значит, дело не в конкурентах.

Значит, кто-то продал.

Обычная фиксация прибыли? Конечно, была.

Только фиксация прибыли не роняет бумагу вдвое. Она роняет её на пятнадцать процентов, на двадцать, и потом рынок отдыхает и идёт дальше.

Чтобы сложить бумагу вдвое, нужен кто-то, кто вылил в стакан весь свой объём. Целиком. Не считаясь с ценой.

Кто-то очень крупный. И очень торопившийся.

Я сидел в кресле и смотрел в окно.

И думал совершенно дикую вещь.

А что если там был человек?

Не спекулянт, не фонд, не алгоритм.

Человек, который знал.

Который в феврале двадцатого зашёл в эту маленькую контору с большими деньгами — потому что помнил, что будет. Который просидел в ней ровно до пика.

А потом вышел. Всем объёмом. За один день.

Потому что знал не только про рост. Он знал и про то, что будет после.

Я встал и прошёлся по номеру.

Бред.

Совершенно очевидный бред, и я это себе сказал вслух.

Только он не уходил.

Смотрите, как это выглядит с моей стороны.

Я объясняю дочери про вагоны. Про то, что миров много и они идут один за другим, и что я просто перешёл в тот, который едет следом.

Я объясняю это как красивую догадку. Как способ примириться с тем, что мои сыновья остались в другом составе.

А если это правда?

Если вагонов действительно много — почему я решил, что в каждом из них едет ровно один человек с расписанием в кармане?

Вот тут мне стало по-настоящему нехорошо.

Потому что из этого следовало и второе.

Если в том вагоне, из которого я вышел, кто-то мог сидеть с моим же знанием — то и здесь я могу быть не один.

А если там и тогда тоже он был?

Если где-то в этом городе, в то время , ещё один такой же сидел перед экраном и заводил деньги в те же самые бумаги?

Я налил себе воды и сел обратно.

Хватит.

Я мужик пятидесяти одного года и всю жизнь занимаюсь тем, что отличаю факты от фантазий. Фактов у меня ноль. Есть цифра — сорок один и потом двадцать один. Всё.

У этой цифры может быть десять объяснений, из которых девять скучные.

Я выбрал скучное и закрыл тему.

Хотя, если совсем честно, не закрыл.

Я с того вечера иногда смотрю на резкие движения в мелких бумагах чуть внимательнее, чем следовало бы.

Просто на всякий случай.

К вечеру всё было заведено.

Путы на пять имён. Маски на три компании. Позиции стоят, ордера исполнены, документы Джону-младшему ушли.

Андрей уехал около десяти. Полина позвонила из офиса — сказала, что задержится, и голос у неё был довольный.

Индекс в этот день закрылся на историческом максимуме.

Три тысячи триста восемьдесят шесть пунктов.

Выше он не будет ещё очень долго.

Я вышел на балкон и постоял на холоде.

Февраль. Ветер с реки. Сыро.

Внизу шёл вечерний Нью-Йорк — фары, зонты, огни витрин, очередь у какой-то двери, из которой валил пар и музыка.

Люди стояли в этой очереди по пятнадцать минут, мёрзли и никуда не уходили, потому что внутри было хорошо.

Всё было хорошо.

Абсолютно у всех.

В последний раз.

Я постоял ещё немного и вернулся в номер.

Налил себе на два пальца, выпил, разделся и лёг.

В горле першило.

Странно так, будто песка насыпали.

Я решил, что это от холода.

Глава 24 Корона

Официальный Нью-Йорк в последнюю декаду февраля двадцатого года жил в уютной, почти аристократической уверенности в собственном здоровье.

Городские сводки хранили гордое молчание: ноль подтверждённых случаев. Ноль. В отчётах департамента здравоохранения Манхэттен выглядел неприступной крепостью, а вирус оставался далёким экзотическим кошмаром из китайских репортажей и сводок с круизных лайнеров, застрявших где-то в Азии.

У физической реальности был свой отсчёт, и он с бумагами не совпадал.

Вирус к тому моменту уже ездил по Первой авеню, поднимался в скоростных лифтах финансового квартала и стоял в душной подземке в час пик, прижатый к чужим спинам.

Он спокойно проходил через терминалы аэропорта, потому что проверяли там не людей, а маршруты.

Тут надо объяснить, как именно система ослепла. Это не про глупость и не про заговор, это про инструкцию.

Тестов не было. Точнее, они были, но их было мало, и первые партии оказались бракованными — это выяснится позже и станет отдельным скандалом.

А инструкция сверху требовала проверять только тех, кто предъявит билет из определённых мест Китая или докажет контакт с уже подтверждённым больным.

Логика железная. Если ты не был в Ухане — ты не болен. Если ты не был в Ухане, тебя и тестировать незачем.

Значит, подтверждённых случаев ноль.

Значит, контактировать не с кем.

Значит, тестировать по-прежнему незачем.

Круг замкнулся, и внутри этого круга город прожил три недели.

Для человека, свалившегося в эти дни между девятнадцатым и двадцать восьмым февраля, картина складывалась почти мистическая.

Ты горишь, тело ломит, кашель сухой и рвёт грудь изнутри. Приезжает врач — хороший, дорогой, с прекрасным образованием. Слушает лёгкие, смотрит горло, аккуратно поправляет манжеты.

И говорит:

«Обычная сезонная инфекция, сэр. Переутомление, стресс, сквозняки. Не читайте газет, в Нью-Йорке всё спокойно».

И он не врёт. Он говорит ровно то, что написано у него в протоколе.

Официальный отсчёт начнётся первого марта.

А те, кто провёл эти десять дней в лихорадке, навсегда запомнили, как выглядит абсолютная слепота цивилизации за секунду до того, как её накроет.

Утром у меня запершило в горле.

Я, как вы помните, решил, что это от холода.

Как я понял, что заболел?

Проще некуда.

Андрей принёс кофе и пончики. Те самые, из пекарни на углу, которые я обычно сминал за две минуты ещё горячими.

Я взял один, откусил и замер.

Во рту была сухая безвкусная субстанция. Как будто зажевал прессованный картон.

Ни сахара. Ни корицы. Ни того запаха горячего теста, ради которого туда вообще стоит заходить.

Вкус выключился. Не ослаб, не притупился — выключился, как рубильником.

И я — наивный чукотский юноша пятидесяти одного года от роду — пожал плечами.

Подумал: простыл. Заложило.

Положил пончик обратно, налил кофе и пошёл дальше ходить по номеру, покашливать, перекладывать распечатки и щедро заражать всё живое в радиусе двух метров.

Человек, который знает про этот вирус больше, чем весь департамент здравоохранения штата.

Человек, который за десять дней до этого объяснял беременной дочери, как работает передача от бессимптомных.

Откусил безвкусный пончик и пошёл работать.

Второй звонок прозвенел ближе к обеду, когда вернулась Полина.

Она вошла, сняла пальто, поморщилась и спросила:

— Кто тут так надушился?

— В смысле?

— Игорь, пахнет на весь номер.

Она подошла ближе, наклонилась и потянула носом у моего плеча.

— Это ты. Ты чем-то залился.

Я утром брызнулся одеколоном. Как всегда, два раза, машинально, после бритья.

Только я его не почувствовал.

Ни утром, ни сейчас.И брызнул еще и еще

Я поднял руку, поднёс запястье к лицу и вдохнул.

Ничего.

Я нюхал собственное запястье, залитое одеколоном так, что человек в двух шагах морщится, — и не чувствовал вообще ничего.

Вот тут у меня внутри всё встало на место.

Потому что я знал, что это значит.

И был, вероятно, единственным человеком в этом городе, который знал.

Про потерю обоняния тогда не говорил никто.

Ни врачи, ни новости, ни ВОЗ. Этот признак начнут обсуждать только в конце марта, а в официальные списки он попадёт ещё позже.

В феврале двадцатого человек, потерявший запахи, шёл в аптеку за каплями от насморка, и аптекарь его прекрасно понимал.

А я стоял посреди номера с поднятым к носу запястьем и знал точно.

Не подозревал. Знал.

Есть особая мерзость в том, чтобы получить подтверждение таким способом.

Я тридцать пять лет живу с этим знанием. Я им зарабатывал, я им спасал, я им торговался со стариками и пугал зятя.

И первый раз в жизни оно сработало против меня.

Оно мне не помогло. Оно мне просто сообщило приговор на восемь дней раньше, чем сообщили бы врачи.

— Полина. Отойди от меня. Отойди к двери.

— Что?

— Отойди.

Она отошла.

Я отправил Андрея в аптеку.

Задача была простая: маски, любые, сколько дадут, и нормальный градусник.

Он вернулся через сорок минут с двумя упаковками — по десять штук в каждой — и сказал, что это последние в двух ближайших аптеках и что провизор посмотрел на него с интересом.

Двадцать масок.

Через три недели за такую коробку будут драться. Через месяц люди начнут шить их дома из марли, а государства — перехватывать чужие грузы прямо на лётном поле.

А в тот день я купил двадцать штук, и на меня посмотрели с интересом.

Градусник пискнул.

Тридцать семь и пять.

Всё.

Пазл сложился.

Я стоял посреди номера в дорогом отеле, с градусником в руке и безвкусным пончиком на тарелке, и понимал простую вещь.

Пока официальный Нью-Йорк рапортует о нулях, пока врачи выписывают средства от сезонного гриппа, а биржевые брокеры доедают свои стейки — я тихо, без шума и без всякой торжественности становлюсь одним из первых больных этого города.

Не «одним из». Одним из первых.

А теперь самое неприятное.

Я сел и начал считать назад.

Симптомы пошли утром девятнадцатого — першение. Значит, заразился я примерно за три-пять дней до.

То есть где-то между четырнадцатым и шестнадцатым.

Где? Да где угодно. Самолёт из Чикаго. Аэропорт. Метро, на котором я, романтик, поехал к Полине вместо такси. Ресторан. Лифт. Такси. Отель.

Найти источник невозможно, и искать его бессмысленно.

Важно другое.

Заразным человек становится примерно за двое суток до первых симптомов.

Значит, я был заразен с семнадцатого.

Дальше я просто перечислил.

Семнадцатое. Весь день с Андреем в номере, стол на двоих, одни и те же распечатки, один и тот же кофейник.

Восемнадцатое. Опять Андрей, весь вечер. Ночью — Полина.

Девятнадцатое, то есть сегодня. Андрей. Полина. Официант, который принёс завтрак. Горничная. Человек на ресепшене, которому я минуту объяснял насчёт счёта.

А ещё позавчера Андрей поехал от меня домой.

Домой — и слава богу Алиска с Иваном улетели.

Вот здесь, если по-честному, у меня впервые за весь февраль по-настоящему похолодело внутри.

Не когда мне сказали про суд. Не когда меня клали на асфальт лицом вниз.

А сейчас.

Я двенадцать дней строил конструкцию, чтобы увезти семью подальше от этой заразы.

Я продал дом. Я поссорился с женой. Я выкрутил руки восьмидесятилетнему старику. Я посадил дочь в самолёт и отправил её поднимать ковчег.

Я всё рассчитал.

Кроме одного.

—

Что мог заразу в этот ковчег принести лично .

Я снял с тарелки безвкусный пончик, посмотрел на него и выбросил в мусорное ведро.

Потом надел маску.

И взял телефон, чтобы позвонить Алисе. Мой полет 1 марта отменяется и Андрея тоже

Весь день, несмотря на насморк и ломоту, которая разбирала тело по суставам, я продолжал работать.

Номер у нас был двухкомнатный. Я лёг в спальне и официально объявил её заразным сектором.

Так и сказал: заразный сектор. Вслух, серьёзным голосом, в половине третьего дня.

Тут, кстати, стоит отметить одну деталь.

Слова «карантин», «самоизоляция», «социальная дистанция» в феврале двадцатого ещё ничего не значили. Их знали эпидемиологи и человек двести любителей.

Никаких правил не существовало. Никто не требовал носить маски, не разводил людей по секторам и не считал метры.

То есть я ввёл карантин в отдельно взятом гостиничном номере примерно за три недели до того, как это слово выучила планета.

И вот вам результат: карантин не сработал.

Ни на секунду.

Первым сломался Андрей.

Точнее, он даже не ломался — он просто отказался уходить.

Я его гнал. Я сказал: собирайся, езжай домой, сиди там и не приближайся ко мне неделю.

Он посмотрел на меня, махнул рукой и уселся в кресло прямо у прохода в спальню.

— Какой смысл, Игорь?

— Такой, что ты можешь не заболеть.

— Я вчера с тобой пил из одной бутылки. Позавчера мы восемь часов сидели за одним столом. Ты мне в лицо кашлял два дня.

Он пожал плечами.

— Поздно пить боржоми. Бункер не спасает.

Он был прав, и я это знал лучше него.

Если человек три дня просидел со мной в одной комнате, его судьба уже решена — и решена она была позавчера, а не сейчас.

Карантин работает до. После он превращается в ритуал.

С Полиной мы едва не переругались в дым.

Я требовал. Не просил — требовал, тем самым голосом, которым разговаривают с подчинёнными и который дома употреблять нельзя.

Надень маску. Собери вещи. Езжай к себе. Не подходи ко мне ближе двух метров.

Зачем тебе это? Зачем тебе хватать эту дрянь? У тебя мать, к которой ты собралась переезжать. Иди отсюда.

—

Она молча слушала.

Потом не выдержала.

— Перестань строить из себя одинокого волка!

Она сказала это громко, на весь номер, и Андрей в кресле сделал вид, что его тут нет.

— Ты что, самый умный? Думаешь, ты тут один всё решаешь?

Она стояла посреди комнаты — тонкая, взъерошенная, с горящими глазами.

— Даже если сейчас всё рухнет к чертям, границы закроют и самолёты перестанут летать — мы всё равно никуда не денемся. Я тебя не брошу. Понял? И не надейся.

И я замолчал.

Первый раз за очень долгое время мне было нечего ответить.

К вечеру за окном стемнело.

Мы так и просидели втроём в этом двухкомнатном номере.

Трое соединенных невидимой заразой людей, которые за две недели намертво связали свои судьбы, — и всё это накануне крупнейшего обвала за сто лет.

Часов в восемь Андрей молча взял градусник.

Померил.

Посмотрел.

Ничего не сказал, положил обратно на стол и пошёл на кухню налить воды.

Я взял градусник и посмотрел сам.

Тридцать семь и восемь.

—

— Андрей.

— Ничего не хочу слышать, — сказал он из кухни. — Я предупреждал, что бесполезно.

Полина легла спать со мной.

Просто пришла в спальню, откинула одеяло и легла.

Я даже не стал ничего говорить. Смысла не было никакого: если она собиралась заразиться, она это уже сделала, ещё позавчера, и мои возражения годились разве что для чистой совести.

—

Вот так мы соблюдали карантин.

Вот так его будут соблюдать все.

—

Я потом много об этом думал.

Через месяц полмира будет сидеть по домам, а вторая половина — объяснять, почему именно ей можно выйти.

И у каждого будет своя причина, и каждая причина будет уважительной.

Отвезти маме лекарства. Проведать одинокого друга. Выгулять собаку, которой обязательно надо в тот самый парк. Съездить на дачу, потому что там воздух. Обнять внука один раз, я же в маске.

Миллиарды людей, каждый из которых точно знает, что правила — для остальных.

—

И вот что я хочу сказать про это без всякого морализаторства.

Я не имею права судить ни одного из них.

Потому что в тот вечер я знал про эту заразу больше, чем девяносто девять процентов врачей планеты. Я знал, что будет в марте, в апреле и в мае. Я знал цифры смертности по возрастам.

И я нарушил все правила за шесть часов.

Не потому, что дурак. А потому, что в кресле сидел человек, которого бесполезно было выгонять, а в дверях стояла женщина, которая сказала «я тебя не брошу».

—

Карантин ломается не о глупость.

Он ломается о людей.

Причём о самое лучшее, что в них есть, — а вовсе не о худшее.

Вот почему он никогда и нигде не работает полностью. И вот почему, если честно, я рад, что не работает.

—

Ночью я проснулся от жара.

Полина спала рядом, отвернувшись к стене. За стеной в номере кашлял Андрей.

Я лежал, смотрел в потолок и думал, что вот теперь всё по-настоящему и началось

А вот сейчас.

Глава 25 корона 2

21 февраля

08:00. Китай. Число заболевших продолжает расти, но темпы новых заражений снижаются. Заголовки осторожно оптимистичные.

10:30. Южная Корея. Резкий рост. Очаг формируется в Тэгу. За сутки цифры удваиваются.

12:15. Иран. Власти сообщают о новых случаях и о смертях. Становится окончательно ясно: вирус давно вышел за пределы Китая.

14:40. Италия. На севере страны выявляют новых заражённых. Начинает складываться первый крупный европейский очаг.

15:30. Нью-Йорк. Уолл-стрит открывается снижением.

18:00. Золото растёт. Деньги уходят в защитные активы. Технологический сектор и всё, что связано с поездками, под давлением.

22:00. Закрытие. Промышленный индекс минус ноль восемь. Широкий рынок минус один и одна. Технологический минус один и восемь.

Второй день падения подряд.

—

Всё это я узнал потом.

Тот день я помню смутно, сквозь плотный лихорадочный бред.

—

Температура подскочила почти до сорока.

Я уплывал и выныривал. Просыпался от мокрого пота, от того, что кто-то менял компресс, от тупой боли, которая шла по всему телу равномерно, без единого чёткого места.

. При сорока человек перестаёт быть собой. Мысли идут, но идут чужие и по кругу.

Я в ту ночь несколько раз разговаривал с Петром Васильевичем. Подробно, с деталями. Он умер в две тысячи пятом.

В какой-то момент в номере появились врач и медсестра.

Их вызвала Полина. Сам момент звонка выпал у меня из памяти полностью.

Врач долго слушал лёгкие, хмурился, что-то спрашивал у медсестры вполголоса.

Потом сказал, что настоятельно рекомендует госпитализацию. Прямо сейчас.

Я отказался.

Категорически.

Объясню почему, раз уж со стороны это выглядит как упрямство идиота.

Во-первых, класть меня будут в общую палату с диагнозом «тяжёлое респираторное». Тестов нет, отдельных боксов под это никто ещё не разворачивал, и рядом со мной окажутся люди с обычным гриппом, которых я заражу за сутки.

Во-вторых, через три недели эти же приёмные покои станут тем, чем они станут, и мне очень не хотелось оказаться там в тот момент, когда всё начнётся, — не местный, без страховки местного образца и без права выйти.

А в-третьих — и это, пожалуй, главное — мне надо было работать.

—

Жаропонижающее немного сбило температуру, и минут на десять голова прояснилась.

Я этими десятью минутами воспользовался.

Продиктовал врачу, что мне нужно. Внутривенный доступ. Растворы для капельниц. Кислородный баллон с маской. И медсестру — не разово, а дважды в день, утром и вечером, пока не отпустит.

—

Врач удивился.

По-настоящему. Он не ожидал такого списка от пациента

— Вы медик?

—нет.

Он посмотрел на меня внимательно и спорить не стал.

Сказал, что всё это спокойно покупается в аптеке через квартал, что медсестру он пришлёт свою, и что если станет хуже — я позвоню, и он приедет в любое время суток.

Внутривенный катетер ставит отказался и ушёл.

—

Медицина за деньги в этой стране действительно прекрасна.

Я это, между прочим, знал заранее: в той жизни я отучился три года и отработал в больнице, где всё то же самое делалось строго по протоколу и без вариантов.

Разница только в том, что там протокол один, а здесь их два. Один для тех, кто может заплатить за домашний визит. Второй для всех остальных.

Единственное, что я успел сказать Полине перед тем, как окончательно провалиться:

— Докупи ещё на четыре миллиона. Маски. и купи все по списку

Она что-то ответила.

Я уже не услышал.

Когда я открыл глаза, за окном было темно.

Тело ощущалось так, будто его пропустили через мясорубку. Суставы выкручивало, во рту стоял сухой металлический привкус.

Зато голова работала.

Это, кстати, особенность такого состояния: жар уходит, и на два-три часа сознание становится удивительно чистым. Потом возвращается, но эти часы твои.

Я пересилил слабость, приподнялся на локтях и посмотрел на экран.

Ставки начали работать.

Биржа впервые надломилась.

Не рухнула — надломилась. Два дня подряд вниз, и, что важнее цифр, изменился тон сводок. В аналитике впервые открыто написали, что глобальная деловая активность падает из-за эпидемии.

Не «может упасть». Падает.

Человек по имени Мировая Биржа, который ещё в среду страдал манией величия и ставил рекорд за рекордом, на моих глазах начал сползать в депрессию.

Так это всегда и выглядит.

Сначала он не верит. Потом слегка нервничает. Потом делает вид, что ничего не произошло, и отыгрывает половину назад.

А потом до него доходит.

Я кое-как поднялся на ноги и дошёл до гостиной, держась за стену.

Андрей спал на диване.

Дышал прерывисто и тяжело. Лицо осунулось, губы запеклись, на лбу выступил крупный холодный пот.

— Давай всё, что принесла, — тихо сказал я.

Полина устало выдохнула.

— Игорь. Ему надо в больницу.

Да.

Ему действительно надо в больницу.

Вот это я хочу сказать сразу и честно, чтобы потом никто не думал, будто я в ту ночь чего-то не понимал.

Понимал я всё.

Только дальше начиналась арифметика, и она была такая.

Если Андрей попадёт в больницу, его оттуда не выпустят минимум две недели. С такой температурой и такими лёгкими — минимум.

А я хоть убей не помню точных дат, когда именно закроют небо над Америкой и когда закроют Москву. Помню, что в марте. Помню, что за считаные дни. Числа — нет.

Если он застрянет здесь — я не улечу. Это не обсуждается: бросить мужа своей дочери одного, в закрытой стране, больного, я не смогу, и Алиса мне этого не простила бы до конца жизни.

Значит, останусь я.

А если останусь я — останется и Полина. Она сегодня вечером это уже объяснила, громко и на весь номер.

И крышка мышеловки захлопывается.

—

А в это время в Москве.

Алиса на седьмом месяце.

И кто там будет старшим, если нас троих тут запрут?

Серёга — мужик под шестьдесят, который двадцать пять лет всё делает правильно, но которому никто никогда не давал решать.

Катя с девочками.

Или, может, её Владик.

Смешно.

Вот это и называется отсутствие выбора.

Не когда тебе тяжело выбирать. А когда ты садишься, честно раскладываешь все варианты и обнаруживаешь, что плохие — все.

Значит, лечимся здесь.

Медикаменты мы взяли с запасом, кислород стоит в углу. Как лечат эту заразу, я знаю — И есть одна граница, которую я себе провёл сразу и жёстко.

Граница называется сатурация.

Процент кислорода в крови.

Пока дыхание держится — мы сидим здесь и работаем по протоколу. Как только начнёт падать по-настоящему — я звоню, и никаких разговоров, никаких «я не поеду», никакого мужского упрямства.

Тогда скорая, интубация, реанимация, и пусть закрывают что хотят.

И вот тут, кстати, был единственный плюс во всей ситуации.

Аппаратов искусственной вентиляции в нью-йоркских клиниках сейчас пока хватает.

Пока.

Через три недели их будет не хватать, и врачам придётся выбирать, кому подключать. Об этом ещё напишут книги.

Но сегодня двадцать первое февраля, и если Андрею понадобится аппарат — он его получит.

Это, если хотите знать, и был главный аргумент. Не в пользу того, чтобы везти его сейчас.

В пользу того, что у меня есть запас времени и я могу рискнуть.

— Полина. Давай катетер и готовь систему.

— Игорь, тебе лежать надо!

В её голосе прорезалась та звенящая тревога.

— Полина. Я сказал — давай катетер.

Она принесла.

Я сел на край дивана рядом с зятем и минуту просто смотрел на его руку.

В этой жизни я не ставил их ни разу.

В той — ставил постоянно. Годы в отделении, десятки в неделю, к концу первого месяца ты перестаёшь об этом думать вообще.

Более 50 лет я не их не ставил ..

Сейчас и проверим, что сильнее: мутная от лихорадки голова или моторная память той жизни.

Я всю жизнь принимал решения на большие деньги.

Ставил деньги. Подписывал бумаги, после которых люди теряли бизнес. В девяносто восьмом одним звонком решил судьбу сорока человек, работавших у меня.

И ни разу — ни разу за тридцать пять лет — я не чувствовал того, что почувствовал в ту минуту.

—

Потому что деньги можно вернуть.

Ошибся — заработал снова. Это, в конечном счёте, просто цифры на экране, и я это знаю лучше многих.

А тут передо мной лежал мужик тридцати шести лет.

Муж моей дочери. Отец моего внука. Отец девочки, которая родится в мае.

И решение принимал я.

Не врач. Не он сам — он спал. Я.

Если я ошибся в расчёте — если эта штука у него пойдёт не так, как я помню, если ночью он начнёт задыхаться, а я просплю, — то утром я буду звонить своей беременной дочери.

И говорить ей что-то.В первый раз в жизни я понял что чувствует врач в больнице

Вот что такое ответственность.

Не когда ты рискуешь своими деньгами. И даже не когда рискуешь своей жизнью — своей как раз легко, я в феврале это выяснил на мокром асфальте.

А когда ты решаешь за другого человека, и он про это даже не знает.

Руки у меня дрожали.

Не сильно. Но дрожали, и я это видел.

С первого раза не вышло.

Со второго тоже.

Я весь измазался в крови — его и потом своей, потому что снял перчатку не той рукой.

На третий получилось.

Я подключил систему, проверил, как идёт, и выпрямился.

Голова закружилась так, что пришлось опереться о спинку дивана.

—

И тут я поймал взгляд Полины.

Она стояла в двух шагах и смотрела на меня с тем самым выражением, которое я у неё уже видел.

Не разучилась ещё удивляться.

Я усмехнулся про себя. Ничего, девочка. Сейчас ты удивишься больше.

— Крови боишься? — спросил я.

Она помотала головой.

— Хорошо. Бери перчатки.

Она взяла.

Натянула, посмотрела на меня.

— Зачем?

— Ставить будешь мне.

Вот тут она отступила на шаг.

— Игорь, нет.

— Полина.

— Нет. Я не смогу. Я вообще никогда…

— Знаю, что никогда.

Я сел на край кровати и закатал рукав.

—

— Слушай меня внимательно, повторять не буду.

У меня сейчас тридцать девять. Через час может быть сорок. При сороковой я перестаю соображать — это уже было сегодня утром, я разговаривал с покойником и не заметил.

Андрей лежит и не встанет до утра.

Сиделка ставить не будет.

Она стояла и смотрела на меня.

— Если я отключусь, а система у меня встанет или сместится, — ты будешь единственный человек в этом номере, кто в состоянии что-то сделать.

Не потому, что ты хочешь. Потому что больше некому.

— А если я сделаю неправильно?

— Тогда сделаешь неправильно. И мы попробуем ещё раз.

— Игорь, я боюсь.

— Правильно боишься.

Я протянул ей руку.

— Давай.

Я никогда никого не учил этому.

Я объяснял ей коротко, по шагам, ровным голосом — тем самым, которым двадцать лет объяснял людям, что надо делать, когда всё горит.

Она слушала. Руки у неё тряслись.

С первого раза не вышло.

Она отдёрнулась, как от огня, и сказала «прости», и я увидел, что у неё мокрые глаза.

— Ещё раз.

— Игорь…

— Ещё раз, Полина.

Со второго тоже не вышло.

Она отвернулась, постояла секунды три, вытерла лицо предплечьем — руки были в перчатках, лицо она вытерла локтем, и это почему-то запомнилось мне лучше всего остального.

Потом развернулась обратно.

С третьего получилось.

Она подключила систему, проверила, как я показал, и выпрямилась.

Постояла.

Потом молча ушла в ванную, и я слышал, как там долго текла вода.

Вышла она минут через пять. Лицо мокрое, глаза красные, перчаток нет.

Села рядом на пол, привалилась спиной к кровати и сказала:

— Больше никогда меня об этом не проси.

— Договорились.

Я соврал, конечно.

Я прекрасно понимал, что за следующие двое суток попрошу её ещё раз, и не раз.

Так и вышло.

И вот тут, если позволите, одно замечание про самого себя.

Я в ту ночь заставил двадцатипятилетнюю женщину сделать то, чего она не хотела и боялась.

Я давил. Я не уговаривал — я просто не оставил ей выхода, а это я умею лучше всего на свете.Не объясняя зачем

И объяснил себе это очень красиво: некому больше, обстоятельства, крайняя необходимость.

Ровно теми же словами я объяснял себе продажу дома. И декабрьскую отправку девчонок в Нью-Йорк. И двадцать два года, в которые я решал за жену, что ей нужно.

Разница была одна.

В ту ночь это действительно было необходимо.

—

Хотя, если честно, мне и в остальных случаях так казалось.

Вот и всё.

Я в ту ночь никого не вылечил. Я не врач и не делаю вид, что врач.

Я просто действовал по протоколу, который мне вбили в той жизни, в стране, где медицину ставили люди с военным прошлым.

Там всё построено на порядке. Сначала первое. Потом второе. Потом третье.

Медбрату не надо быть гением. Медбрату надо делать по порядку и не пропускать пункты. Гениев в реанимации не любят.

Я тридцать лет потом смеялся над этой муштрой.

А в ту ночь она меня спасла.

Полина всё это время ходила туда-сюда с водой, полотенцами и телефоном.

И кашляла.

Коротко, в кулак, отворачиваясь.

Она думала, что я не слышу.

Значит, и её надо было укладывать.

—

Я дошёл до стола, нашёл, таблетку снотворного, растворил в воде. Дал что-то от кашля.

Она выпила молча. Не спорила, не отказывалась, не говорила, что с ней всё хорошо.

Просто выпила, потому что понимала: спорить сейчас — это отнимать у меня время.

—

Я отвёл её в кровать и сказал, чтобы бы поспала хотя бы час

Она уснула через минуту.

Я сел рядом со своей системой, откинулся в кресле и стал ждать медсестру.

Свободного градусника не было — один стоял у Андрея, второй Полина куда-то задевала.

Поэтому я взял прибор, который меряет кислород, и надел ей на палец.

Посмотрел на цифру.Норма

Я вернулся к столу, опустился в кресло и развернул котировки.

Индексы медленно, но неотвратимо сползали в красную зону.

Врач не имел права поставить капельницу человеку в соседней комнате. Городские чиновники по-прежнему рапортовали о чистом городе и нуле подтверждённых случаев.

В номере лежали трое больных, из которых официально не болел ни один.

А наш финансовый план наконец заработал.

Ну хоть что-то.

Глава 26 корона 3

Двадцать второе, двадцать третье и двадцать четвёртое февраля слились у меня в одну серую массу.

Я помню эти дни не по числам, а по пакетам.

Утренний, дневной, вечерний. Между ними — темнота.

Время в такой комнате измеряется не часами. Оно измеряется тем, сколько осталось в пакете над головой.

—

Началось с кашля.

Температура к субботе немного отпустила, зато пришёл кашель — сухой, без отдачи, идущий откуда-то из-под рёбер. От него не становится легче. Ты кашляешь не потому, что что-то выходит, а потому, что не кашлять не можешь.

Я поставил себе капельницы. Ничего героического: растворы, поддержка, вода — организм в такие дни теряет жидкость быстрее, чем успевает пить.

Андрею вводил то же самое, только с глюкозой, потому что он перестал есть.

—

Точнее, есть-то он ел.

Просто каждый раз, когда я его заставлял, он жевал и говорил одну и ту же фразу:

— Картон.

Открывал глаза, смотрел в потолок и повторял:

— Ощущение, будто жую картон.

Я его прекрасно понимал. Я к тому времени третий день ел то же самое.

—

А самое интересное вышло с Полиной.

—

Она проболела два дня.

Тридцать семь и четыре. Слабость, лёгкий кашель, ломота в первый вечер — и всё.

На третий день она уже вставала, ходила по номеру и ругалась, что мы неправильно складываем полотенца.

—

Вот что значит двадцать девять лет.

—

И вот тут я хочу остановиться, потому что мы втроём оказались идеальным учебным пособием.

Один и тот же вирус. Одна и та же комната, один воздух, один источник — я.

Три человека.

И три совершенно разные болезни.

—

Меня свалило тяжело: под сорок, бред, разговоры с покойниками, кашель, четыре дня из жизни вон.

Андрея свалило ещё хуже. Он лежал пластом и первые двое суток вообще не вставал, даже до ванной я его водил.

А Полина за это время успела переболеть, встать, съездить в аптеку, дважды спуститься на ресепшен, сходить в магазин на углу и вернуться с продуктами.

—

Причём смотрите, какая интересная деталь.

Андрею тридцать шесть. Мне пятьдесят один. Полине двадцать девять.

По всем законам логики тяжелее всех должно было быть мне.

А хуже всех было ему.

Он моложе меня на пятнадцать лет, спортсмен, не курит, бегает по утрам и выглядит лучше, чем я выглядел в тридцать шесть. И его сложило вдвое сильнее.

—

Объяснения этому нет.

Точнее, объяснения есть — их напишут потом, целые тома, про иммунный ответ, про дозу, про генетику, про то, сколько вируса ты вдохнул за один раз.

Но в феврале двадцатого никто ничего этого не знал. И, честно говоря, до конца не знает до сих пор.

Это, кстати, было единственное во всей истории, чего я не помнил заранее и не мог просчитать.

Кто как перенесёт.

Вот тут моё расписание не работало вообще. Тут все были равны — и я, и мой зять, и восемь миллиардов остальных.

—

И вот здесь начинается то, что я тогда осознал, а весь остальной мир осознает только в апреле.

Полина была ходячей биологической бомбой.

—

Она чувствовала себя почти нормально. Она была уверена, что уже здорова. Она, в конце концов, и была почти здорова.

И при этом она ездила в лифте, стояла у стойки, разговаривала с провизором через прилавок, брала сдачу у кассира в магазине.

Человек с температурой тридцать девять лежит дома. Он не опасен почти никому, кроме тех, кто его лечит.

А человек с тридцатью семью и четырьмя идёт в аптеку.

—

Вот и весь механизм этой заразы, целиком, в одном абзаце.

Её разносят не тяжёлые. Её разносят те, кому «вроде нормально».

И остановить это невозможно, потому что человеку, которому нормально, никакими словами не докажешь, что он опасен.

Я пробовал. У меня получилось, и то потому, что она мне верила.

—

Я лежал, смотрел на неё и думал, что вот так оно и пойдёт по всей планете.

Миллионы людей, которым «вроде нормально», будут ходить на работу, забирать детей из школы и навещать родителей.

И каждый из них будет абсолютно уверен, что просто немного простыл.

—

Быт в те дни был устроен так.

Медсестра приезжала дважды: в семь утра и в семь вечера. Женщина лет пятидесяти, филиппинка, с руками, которые всё делали за половину того времени, за какое это делал я.

Она приходила, работала сорок минут, ничего не спрашивала и уходила.

Один раз, уже в дверях, обернулась и сказала:

— Мистер Пахомов, я за двадцать лет такого не видела.

— Чего?

— Троих сразу. В одной комнате. И все говорят, что это грипп.

Посмотрела на меня и добавила:

— Это не грипп.

И вышла.

—

Вот вам, между прочим, ещё один портрет той недели.

Департамент здравоохранения штата официально сообщал о нуле случаев.

Врач с прекрасным образованием писал «сезонная инфекция».

А медсестра-филиппинка, которая ходит по номерам за почасовую оплату, всё поняла с порога.

Потому что она видит людей, а не отчёты.

—

Занавески мы не открывали. Свет резал глаза всем троим.

Еду заказывали в номер и ставили под дверь — это я всё-таки продавил, хотя Полина считала, что я перегибаю.

Телевизор не включали ни разу за три дня. Ни разу.

Единственное, что работало круглосуточно, — два монитора на столе. Я разворачивал их так, чтобы видеть с кровати.

—

Андрей в понедельник утром впервые сел.

Сам, без меня. Посидел, свесив ноги, минуты три, потом хрипло спросил:

— Игорь. Где рынок?

Я повернул к нему экран.

Он посмотрел, кивнул и лёг обратно.

Это были первые его слова за двое суток. Про рынок.

Мужик.

—

22 февраля. Суббота

Биржа была закрыта.

Корона не отдыхала.

Утром лента выглядела уже совсем не так, как неделю назад.

Южная Корея. За сутки выявлены сотни новых случаев. Общее число подтверждённых — четыреста тридцать три. Основным очагом становится Тэгу.

Италия. Число заражённых растёт стремительно. Подтверждена вторая смерть. Вирус находят уже в нескольких областях.

Иран. Новые случаи и новые смерти. Закрываются школы и университеты, соседние страны начинают ограничивать сообщение.

ВОЗ. Окно возможностей для сдерживания эпидемии сужается.

Вот эта последняя фраза, если кто не заметил, была самой страшной за всю неделю.

Международная организация, которая по должности обязана быть осторожной в формулировках, официально сказала, что времени остаётся мало.

Её прочитали и пролистали дальше.

Ещё несколько дней назад коронавирус можно было считать китайской проблемой.

К субботе эта версия рассыпалась окончательно.

Китай оставался эпицентром, но новые очаги возникали одновременно в Европе, на Ближнем Востоке и в Азии. Не последовательно, не по цепочке — одновременно.

А это означает только одно: он уже везде. Просто в большинстве мест его пока не ищут.

Для рынка это меняло всё.

Если страны начнут закрывать границы — первыми лягут те, чей бизнес построен на свободном перемещении миллионов людей.

Я открыл список, лёжа, положив планшет на грудь.

Круизы. Второй круизный оператор. Авиакомпания. Гостиничная сеть. Казино и курорты.

Пять разных компаний, пять разных отраслей.

И ставка одна.

Люди перестанут путешествовать.

Для меня это была информация из будущего.Для других, пока это была гипотеза

. Красивая, логичная, полностью подтвержденная новостями — и совершенно ничего не стоившая, потому что биржа откроется только в понедельник.

Но была ещё одна бумага, и она рассказывала противоположную историю.

Маски.

Девятнадцатого февраля она стоила меньше пяти долларов. В пятницу закрылась около пяти семидесяти.

Правда, часть этого роста сделали мы сами — в бумагу с копеечным оборотом залезли с двадцатью миллионами и своими же покупками подтащили её к семи, а потом отпустили.

Сам по себе рост был не впечатляющий.

Впечатлял объём.

—

Деньги начинали заходить в компанию, которая производит то, что месяц назад было не нужно вообще никому.

Рынок ещё не паниковал.

Но кто-то уже покупал маски.

—

И вот что мне понравилось.

В последний день, когда Полина докупала на четыре миллиона по моему приказу, отданному сквозь бред, объём после её покупок не подскочил.

Он был уже большой сам по себе.

Раньше наши деньги двигали эту бумагу. Теперь наши четыре миллиона в ней растворились.

Значит, туда пришли другие.

Много других.

Телефон раскалялся от звонков. Джон-младший обрывал трубки каждые полчаса, срываясь на нервный фальцет и умоляя раскрыть карточку: в какую именно бумагу мы вошли, раз она уже на старте показывает такой аномальный рост?

Мы выдавали ему строго дозированную информацию — сухие цифры и проценты динамики, без указывания конкретных тикеров. Когда на фоне начинающейся паники он увидели в отчёте первые +10% чистой прибыли всего за сутки, у парня окончательно сорвало резьбу от жадности.

Он был убеждён, что мы нашли какую-то закрытую золотую жилу, инсайд века, и сгорать от зависти для него было настоящей пыткой.

Я сидел на краю кровати, прижимая трубку к уху. Голова гудела от сорокаградусной температуры, в горле словно насыпали битого стекла, а левая рука чесалась после капельницы. Но слушать эти судорожные всхлипы жадного дилетанта было истинным удовольствием.

— Джон, стоп, — прохрипел я в трубку, изо всех сил удерживая голос ровным и холодным. — Ты получил детализацию прибыли? Получил. Десять процентов за день тебя не устраивают?

— Игорь, это смешно! — орал он в ответ через шумы манхэттенского трафика. — Я должен знать структуру! Совет директоров требует конкретики, мы не можем закрыть глаза на такие объёмы! Назови мне тикеры! Если это фарма или технологический сектор, я должен завести туда свои фонды прямо сейчас, пока рынок не улетел в космос!

Я тихо хмыкнул, едва сдерживая кашель. Он думал, что мы сидим в «бумажном росте» на бычьем рынке. Он даже близко не догадывался, что эти десять процентов прибыли сгенерированы покупкой акций всегт одной.

Джон , ты мне кажется играешь на свои деньги, так что не морочь мне голову.

— Полный реестр с зафиксированными позициями ты получишь ровно тогда, когда выйдем. Во так ты и поймешь что чувствуют твои вкладчики, когда узнают раз в в три месяца куда ты вложил

— Ты блефуешь! — задыхался Джон-младший. —

— Посмотри на выписку со счёта, Джон. Цифры не врут. А теперь не мешай мне работать.

Я отключил вызов и бросил телефон на подушку. Рука дрожала от слабости, но внутри поднималась тихая, злая удовлетворенность.

Мышеловка работала идеально. Джон-младший уже заглотил наживку по самые жабры. Чем больше он дергался, пытаясь угадать наш следующий шаг и влезть в сделку своими деньгами, тем глубже увязал в той юридической петле, которую мы с Андреем затянем на его шее на июньском заседании.

Я повернулся к Андрею. Тот лежал под капельницей, которую мне всё-таки удалось с грехом пополам поставить. На его сером лице проступила лёгкая испарина — жаропонижающее наконец начало действовать.

— Ну что там? — прочистив горло, тихо спросил Андрей, не открывая глаз.

— Заглотнул, — ответил я, с трудом опадая обратно на подушки. — Думает, мы нашли грааль. Завтра, когда рынок откроется красной рекой, у него начнется настоящая истерика.

23 февраля. ВоскресеньеУтром стало хуже.

Южная Корея повысила уровень эпидемиологической тревоги до максимального.

Италия начала изолировать населённые пункты на севере. Отменялись массовые мероприятия.

Иран закрывал школы и университеты в нескольких провинциях.

Самым неприятным было даже не количество заболевших.

Неприятной была география.

Китай. Южная Корея. Иран. Италия.

Четыре совершенно разные точки мира.

Это уже невозможно объяснить ни рынком в Ухане, ни одной провинцией, ни особенностями чьей-то статистики.

Это уже не вспышка. Это распространение.

Я открыл график широкого индекса.

Девятнадцатого февраля — исторический максимум. Три тысячи триста восемьдесят шесть.

В пятницу — три тысячи триста тридцать семь.

Падение меньше полутора процентов.

Практически ничего.

И получалась совершенно абсурдная картина.

Мир начинал готовиться к эпидемии. Четыре страны закрывали школы и изолировали города.

А американский фондовый рынок стоял почти на историческом максимуме и делал вид, что ничего не происходит.

Мои путы, купленные девятнадцатого на десять миллионов, уже были в плюсе.

Но плюс был такой, что шампанское открывать рано.

Тут надо кое-что объяснить, иначе дальше будет непонятно.

Пут даёт право заработать на падении.

Но у него есть второй двигатель, и он важнее первого.

Страх.

Чем сильнее рынок ожидает будущих колебаний, тем дороже становится страховка.

Не когда рынок упал — а когда он ждёт, что упадёт.

Есть специальный показатель, который это измеряет. Его так и называют — индекс страха.

В пятницу он закрылся около семнадцати.

Семнадцать — это спокойствие. Это нормальный рабочий фон, обычный вторник обычного года.

А теперь представьте, что в понедельник рынок открывается провалом.

Происходят сразу две вещи.

Индекс падает — и путы дорожают, потому что цена ушла в нужную сторону.

И одновременно взлетает страх — и путы дорожают ещё раз, уже по второй причине.

Два двигателя, работающие в одну сторону.

Вот за этим сочетанием я и лежал с капельницей и ждал понедельника.

24 февраля. ПонедельникВсё стало понятно ещё до открытия.

Фьючерсы падали всю ночь. Новости из Италии и Кореи продолжали ухудшаться.

В девять тридцать по Нью-Йорку прозвонил колокол.

В пятницу индекс закрылся на трёх тысячах трёхстах тридцати семи.

В понедельник он открылся на трёх тысячах двухстах пятидесяти семи.

Минус три с половиной процента. Не за день торгов — за одну секунду, на открытии.

Вот теперь рынок испугался.

К закрытию индекс опустился до трёх тысяч двухсот двадцати пяти.

От исторического максимума девятнадцатого февраля — почти пять процентов вниз.

Промышленный индекс потерял больше тысячи пунктов за сессию. Тысяча пунктов — это цифра, которую пишут в заголовках крупным шрифтом.

Но для меня главным был не индекс.

Я смотрел на пять строчек.

Круизы. Круизы. Авиация. Отели. Казино.

Все пять оказались по одну сторону.

Вниз.

Рынок наконец начал считать то, что неделю предпочитал не замечать.

Сколько потеряют авиакомпании, если исчезнут пассажиры.

Сколько пустых кают останется на лайнерах.

Сколько номеров не продаст гостиничная сеть.

Сколько туристов не приедет в Лас-Вегас.

А на соседнем мониторе происходило прямо противоположное.

Маски.

В пятницу — пять семьдесят.

В понедельник открылась на шести шестидесяти пяти, дошла почти до семи сорока и закрылась около семи четырнадцати.

Почти двадцать пять процентов за одну сессию.

Объём вырос примерно втрое.

Картина стала слишком последовательной, чтобы быть совпадением.

Индекс падает.

Авиация падает.

Круизы падают.

Отели падают.

Казино падают.

А компания, которая делает защитные маски, летит вверх.

Я лежал в постели ,рядом дремала Полина и смотрел на два экрана.

На одном рушился мир, который я помнил.

На другом — ровно в тех местах, где я его помнил рушащимся.

Теперь про деньги,.

Сам индекс за пять календарных дней потерял меньше пяти процентов.

Но опцион — не акция.

Вместе с падением рынка взлетела стоимость защиты. Индекс страха ушёл с семнадцати далеко вверх, и путы начали дорожать гораздо быстрее, чем падал сам рынок.

Точную цифру никто вам честно не назовёт без конкретных страйков и сроков. Но для агрессивных путов, купленных на самой вершине, позиция могла уже вырасти раза в два — два с половиной.

Я вложил десять миллионов.

На экране в тот вечер было около двадцати — двадцати пяти.

Бумажная прибыль — миллионов десять-пятнадцать. За три торговых дня, из которых два я провёл в бреду.

И я прекрасно понимал разницу.

Это не деньги.

Пока опционы не проданы, это цифры на экране, и рынок имеет полное право забрать их обратно завтра утром.

Деньги там, где ты продал. Я это говорю уже тридцать лет и повторю ещё столько же.

Знаете, что я почувствовал в тот вечер?

Ничего.

Совсем ничего.

Я лежал, смотрел на самую крупную свою сделку за 5 лет лет и не чувствовал ни радости, ни азарта, ни даже профессионального удовлетворения.

У меня болело всё тело, я третий день не чувствовал вкуса еды, в соседней комнате кашлял мой зять, а женщина, которая три дня меня выхаживала, спала рядом ,а жена с которой я прожил 22 года даже не позвонила и не узнала как я .Алиса, девочки, звонили каждый день, она нет .

Пятнадцать миллионов на экране.

Мне было абсолютно всё равно.

—

Вот это, если кому интересно, и есть главный урок февраля двадцатого года.

Деньги приносят радость только здоровому человеку.

Больному они не приносят вообще ничего. Он на них смотрит и думает о том, когда приедет медсестра.

Я это, между прочим, знал теоретически. Все знают теоретически.

А в ту ночь узнал как следует.

И ещё одна мысль, которая меня в тот вечер догнала и до сих пор не отпустила.

Я всю жизнь считал, что моё преимущество — знание.

Что я единственный человек в мире, который читал последнюю страницу, и что это делает меня неуязвимым.

А лежал я в ту ночь ровно так же, как лежали в те же дни десятки тысяч людей по всему миру. С теми же симптомами, с той же ломотой, с тем же картонным вкусом во рту.

Знание не дало мне ни одного лишнего градуса здоровья.

Оно не защитило ни меня, ни зятя, ни женщину, которая три дня меняла мне компрессы.

Оно принесло пятнадцать миллионов и не смогло принести стакан воды — воду приносила Полина.

Тридцать пять лет я думал, что у меня есть броня.

Оказалось, у меня есть калькулятор.

Хороший калькулятор. Лучший на планете.

Но человек, который в него смотрит, устроен ровно так же, как все остальные восемь миллиардов, и болеет ровно так же, и умирает, кстати, тоже.

За три дня коронавирус перестал быть китайской медицинской новостью.

Он стал европейской новостью.

Потом американской экономической.

А утром двадцать четвёртого февраля окончательно превратился в биржевую.

Рынок наконец увидел то, что несколько дней отказывался видеть.

Причём увидел не глазами врачей и не глазами журналистов.

Он увидел это единственным органом, которым вообще способен видеть.

Кошельком.

Подписка нужна не ради того, что уже получено. Она нужна ради следующего достижения. Вчерашний результат — это подтверждение, что ты способен идти дальше, но не причина останавливаться. Подписка — это не награда за прошлое, а инструмент для будущего: возможность сделать следующий шаг быстрее, точнее и сильнее предыдущего.

Глава 27 Корона 4

25 февраля. Вторник

Я потихоньку начал приходить в себя, хотя дикая слабость всё ещё приковывала к кровати, а грудь раздирал сухой, выматывающий кашель. Время от времени приходилось припадать к маске и жадно дышать чистым кислородом из баллона, чтобы хоть немного ослабить спазмы в лёгких.

Андрей к утру тоже сполз с дивана. Жаропонижающие и поставленная с грехом пополам капельница сделала своё дело, но выглядел он паршиво — серый, осунувшийся, с запавшими глазами.

— Игорь, я такой заразы ещё ни разу в жизни не ловил, — прохрипел он, тяжело оседая в кресле. — Будто по мне проехалась вся сборная по американскому футболу... Ломает всё подряд: и кости, и мясо. Я вообще не представлял, что бывает такая дрянь.

— Теперь ты понимаешь, что могло бы быть с Алисой и Ваней, попади они под эту волну? — тихо спросил я.

Андрей ничего не ответил. Он лишь молча кивнул, взялся за пластиковый тубус и натянул на лицо кислородную маску, жадно сделав глубокий вдох.

Полина почти всё время спала. Я периодически поднимался, пересиливая кружащуюся голову, подходил к ней и проверял пульс. Слава богу, кроме дикой усталости, организм держал удар: температура спала, она даже смогла немного поесть и выпить горячего чаю.

А на экранах мониторов тем временем разворачивалось настоящее финансовое побоище. Утро 25 февраля окончательно доказало: вчерашний завал не был случайной коррекцией. Эпидемия стремительно накрывала Европу, а американские чиновники из CDC впервые открыто признали неизбежное: вирус уже внутри страны, и гражданам пора готовиться к жестким сбоям в привычном укладе жизни.

Уолл-стрит услышала это мгновенно. Индекс S&P 500 открылся на 3238,94, безнадёжно попытался зацепиться за уровень, а затем провалился в пике и зафиксировал закрытие на 3128,21. Ещё минус три процента за одни сутки. Всего за четыре торговых дня от исторического максимума рынка испарилось больше семи процентов капитализации, а индекс страха VIX взлетел с 25 до почти 28 пунктов.

Наша шортовая пятёрка — Royal Caribbean, Carnival, United Airlines, Marriott и MGM — продолжала отвесно лететь вниз. Рынок больше не спорил о рисках, он просто панически сбрасывал всё, что было связано с путешествиями и сервисом.

Но самый красивый фокус происходил на соседнем мониторе. Акции Alpha Pro Tech, крошечного производителя защитных масок, куда мы точечно влили деньги, превращались в одну из самых горячих бумаг Америки. Ещё 24 февраля акция торговалась по $7,14, а уже 25 февраля за неё дрались по $10,00 — почти +40% чистой прибыли за день. Пять дней назад она никому не была нужна по пять долларов, а теперь рынок сгребал её любыми объёмами.

Я сделал глоток из кислородной маски, посмотрел на красную реку котировок и понял: старый мир рушится точно по нашему графику.

На телефон Джона младшего мы не отвечали .Просто отсылали котировки и прибыль, каждый раз отмечая что он с этого получает только десять процетов

26 февраля. Среда

Мы с Полиной уже начали перебираться на ноги. Двигались по номеру, конечно, словно два обессилевших зомби — лихорадка потихоньку отступала, оставляя за собой лишь гудящую слабость в мышцах и туман в голове.

В какой-то момент бросить всё, закрыть ноутбук, сгрести её в охапку и просто полежать вместе за просмотром какого-нибудь старого фильма стало единственным непреодолимым желанием. Как ни странно, при полной потере обоняния и вкуса ко всей нормальной еде, единственный продукт, который мы оба отчётливо чувствовали, был киви. Их резкий, сочный, пронизывающий кисло-сладкий вкус каким-то чудом пробивал нашу глухую аносмию. Мы поглощали их буквально тоннами, вычерпывая мякоть ложками прямо из кожицы. Этот яркий вкус возвращал к жизни и одновременно служил постоянным напоминанием: вирус уже глубоко внутри нас.

В эти часы между капельницами, кислородным баллоном и мониторами наши отношения с Полей словно перешагнули важную черту. Это перестало быть просто служебным романом или союзом двух близких людей. В том, как она бескомпромиссно отказалась уходить, как меняла мне компрессы и молча делила со мной этот лихорадочный бред, проявилась глубинная, абсолютная преданность. Лежать вполглаза у экрана, чувствовать её тепло под одним пледом и слышать ровное дыхание — в этом звенящем от тревоги номере заново формировался наш собственный тихий микромир, который нам предстоит защищать.

А за стенами отеля новостная лента становилась хуже с каждым часом.

В Европе число заболевших росло по экспоненте. В США зарегистрировали случай, который эпидемиологи вскоре назовут первым подтверждённым примером скрытой передачи вируса внутри страны — без поездок в Китай и без контакта с известными инфицированными. Германия официально предупредила граждан о неизбежности масштабной эпидемии.

Но рынок утром всё ещё пытался брыкаться и показать зубы. S&P 500 открылся на 3139,90 и на волне попыток откупа поднялся до 3182,51. На несколько часов быкам могло показаться, что паника закончилась, худшее позади и дно нащупано.

Потом покупателей снова жестоко смяли.

К концу сессии индекс провалился и зафиксировал закрытие на 3116,39.Еще 2,5 процента Ещё один залитый красным день. Индекс страха VIX упрямо держался возле 27,6.

Я перевёл взгляд на соседний монитор, где пульсировала котировка Alpha Pro Tech.

$12,39. Ещё +24% за одни сутки.

Теперь компания стояла уже более чем вдвое дороже, чем 21 февраля, когда мы впервые начали заходить в её активы.

Но эта цифра была важна не просто сама по себе. Суть заключалась в глубоком подтексте: биржевой хаос окончательно сформировал вектор. Рынок одновременно судорожно продавал компании, полностью зависимые от путешествий и массовых скоплений людей, и в панической эйфории скупал производителя защитных масок.

Это были две стороны одной и той же сделки. И мы держали в руках обе.

27 февраля. Четверг

Андрей выкарабкивался быстрее нас.

Сказалось возраст и спортивное прошлое

Сухой кашель у него сошёл на нет за двое суток.Только покашливал, К среде он уже сидел за столом, а в четверг с утра сам поехал в свой офис — на два часа, в маске, но поехал.

Я в это время по-прежнему выворачивал лёгкие наизнанку и время от времени прикладывался к кислородной маске.

Пятьдесят один год — это, оказывается, не то же самое, что тридцать шесть. Кто бы мог подумать.

—

А Полина почувствовала себя прекрасно.

И, поняв, что худшее позади, немедленно взяла нас обоих под тотальную опеку.

Она вставала первой.

Выгнав медсестру которая откровенно дрыхла по ночам, Я открывал глаза и видел всегла теплое питье и вкусняшки,.

Она сама ещё была слабая — её пошатыло, я видел, как она один раз опёрлась о косяк и постояла, — но вставала первой и ложилась последней.

Она завела лист.

Обычный лист бумаги, приклеенный скотчем к стене у кровати. На нём — расписание: что, когда, кому.

Она вычёркивала карандашом каждый пункт. Если я говорил «потом», она молча стояла рядом, пока я не выпью.

Я двадцать лет никого не слушался. А тут слушался, потому что спорить было дороже.

Она заставляла есть.

Это было самое тяжёлое, потому что вкуса не было ни у меня, ни у Андрея, и еда для нас превратилась в работу.

Она поняла это на второй день и перестала уговаривать. Просто ставила тарелку и садилась напротив со своей.

Сидела и ела. Молча. И ты, глядя на неё, начинал есть тоже.

Она привезла киви.

Она проветривала комнату, пока мы ворчали, что холодно.

Заставляла менять бельё персонал .Ругалась со мной насчет моей работы на ноут буке, и в двух случаях из трёх выигрывала — просто уносила ноутбук в другую комнату и садилась на него сверху.

И при этом каждый вечер она звонила матери и говорила, что у неё всё прекрасно.

Я слышал эти разговоры через дверь. Голос был весёлый, лёгкий, ни единой ноты усталости.

Она врала своей матери каждый вечер ради того, чтобы та не беспокоилась.

—

И вот главное.

За четыре дня она ни разу, ни единого раза ничего не попросила.

Ни для себя, ни для матери, ни на будущее. Ни намёка, ни полунамёка.

За последние двадцать лет за мной ухаживали исключительно люди, которым за это платили. Хорошие люди, профессиональные, вежливые.

И был ещё один человек, который делал это не за деньги, — моя жена. Но это было давно.

Я лежал и грелся.

Именно грелся, другого слова нет. Как греется человек, который несколько лет прожил в холодной комнате и наконец нашёл батарею.

А второй рукой я в это время считал дни.

Вот в чём штука.

Я знал дату.

Не точную — точной я не помнил. Но знал, что в середине марта закроют небо. Что сначала прикроют Европу, потом всё остальное, и что это произойдёт быстро, за считаные дни, и без предупреждения.

Значит, у меня оставалось две недели. Может, чуть больше.

А потом я улетаю в Москву — к беременной дочери, к внуку, к девочкам, в дом, который для этого и строился.

А она остаётся здесь.

И вот я лежал, ел её киви с чайной ложки и каждое утро просыпался с одной и той же мыслью.

Тринадцать.

Двенадцать.

Одиннадцать.

Есть особая мерзость в том, чтобы точно знать срок.

Люди обычно живут, не зная. Им кажется, что впереди много, и они не берегут ни одного дня — они у них все одинаковые.

А я лежал и понимал, что вот этот вечер — один из последних.

Что этот запах, тепло, эта женщина, которая режет киви и что-то напевает, — всё это имеет номер.

Тепло и предчувствие потери оказались одним и тем же чувством.

Они шли вместе, одновременно, из одного места.

Раньше я думал, что это разные вещи. Оказалось, нет.

В четверг утром она спросила.

Просто так, между делом, не поворачиваясь от окна:

— Игорь. А когда ты улетаешь?

Я мог соврать. Мог сказать «пока не знаю», и это было бы почти правдой, потому что точной даты у меня действительно не было.

— Числа десятого-двенадцатого, — сказал я-нужно выдержать четырнадцать дней

Она помолчала.

— Понятно.

И пошла готовит мне ингаляцию, я снова начал кашлять.

Больше мы к этому не возвращались ни разу.

А в четверг на рынки пришла паника.

Настоящая, неуправляемая.

Индекс широкого рынка открылся на трёх тысячах шестидесяти двух.

Пробил три тысячи, не заметив их, — а три тысячи были той круглой цифрой, на которой все привыкли считать, что рынок остановится.

К закрытию — две тысячи девятьсот семьдесят восемь.

Минус четыре и четыре десятых процента за одну сессию.

Восемь календарных дней назад этот же индекс пьянел на историческом максимуме в три тысячи триста восемьдесят шесть.

Теперь он был под тремя тысячами.

Двенадцать процентов вниз. За восемь дней. Без единого выстрела, без банкротства, без дефолта — просто потому, что люди начали считать.

Индекс страха закрылся на тридцати девяти.

Вот это, если хотите понять февраль двадцатого года, и есть его главная цифра.

Не индекс. Не проценты падения.

Страх подорожал в два с лишним раза за неделю и стал самым ходовым товаром на планете.

Его покупали дороже золота. Его покупали дороже нефти. Его покупали все и сразу, потому что каждому вдруг понадобилась защита, а продавцов защиты не осталось.

Наши путы, выглядели совершенно иначе.Дав еще 25 процентов за день

Сам индекс упал на двенадцать процентов. Двенадцать — это много, но это всего двенадцать.

К двум двигателям прибавился третий .

Первая — само падение. Цена ушла в нужную сторону.

Вторая — подорожавший страх. Та самая волатильность, которая с семнадцати ушла на тридцать девять. Каждый контракт стал стоить дороже просто потому, что рынок стал нервным.

И третья — ускорение. Чем глубже уходит цена, тем быстрее растёт стоимость самого контракта. Не пропорционально, а с ускорением.

Три двигателя, работающие в одну сторону.

—

Позиция, которая в понедельник просто удвоилась, к четвергу оценивалась примерно в восемьдесят миллионов.

Точная цифра гуляла от страйка к страйку, и честно её не назовёт никто.

Но масштаб был очевиден.

Десять миллионов. Восемь дней.Восемьдесят.

Только я смотрел не на них. До дна падения , 23 марта было еще долго.

—

Я смотрел на соседний монитор, где зелёным горел тикер масок.

Вчера — двенадцать тридцать девять.

Сегодня закрытие — двадцать пять двадцать пять.

Больше ста процентов за одну сессию.

—

За неделю бумага по пять долларов превратилась в двадцать пять.

Объёмы стали чудовищными. Стакан рвали на части. Туда лезли все подряд — фонды, алгоритмы, частники со своими тремя тысячами.

Толпа, которая ещё неделю назад не замечала эту крошечную фабрику, наконец прозрела.

До рынка дошло главное слово наступающей эпохи.

Маски.

—

Шорт на гигантов и лонг на защиту сомкнулись в один замок.

Всё, что связано с перемещением людей, — вниз.

Всё, что связано с защитой от людей, — вверх.

Одна идея, две стороны, обе работают.

—

Я закрыл ноутбук и откинулся на подушки.

За стеной Полина разговаривала с кем-то по телефону — по-испански, весело, с матерью.

На тумбочке стояла тарелка с двумя половинками киви и чайной ложкой.

—

Восемьдесят миллионов на экране.

Один киви на тумбочке.

Мне было понятно, что из этого дороже.

Глава 28 Пятница 28 февраля

28 февраля.

Выход из акций масок я назначил строго на открытие пятницы. И дело было вовсе не в каком-то феноменальном аналитическом умозрении, а в том, что из той, прошлой жизни я отчётливо помнил дневной график именно этой бумаги: быстрый, почти безумный взлёт и последующий за ним стремительный, безжалостный обвал.

Поэтому, На открытие. Без вариантов.

Обычно на самом пике чужой паники происходит одно и то же. Человек сидит и смотрит на колоссальную незафиксированную прибыль, но физически не может её взять. На зеленое свечение цифр в терминале накладывается тихий, очень убедительный внутренний голос: «Подожди. Ещё чуть-чуть. Ещё пару центов. Подержи ещё хотя бы день».

Этот шепоток погубил больше инвесторов и трейдеров, чем все мировые финансовые обвалы вместе взятые. Человек, не способный своевременно забрать прибыль, психологически ничем не отличается от человека, не способного резать убытки. Это одна и та же болезнь, просто развивающаяся в разных направлениях.

Любой, кто хоть немного интересовался психиатрией, легко узнает здесь симптомы клинической мании. Сидя на бумажной прибыли, человек мгновенно заражается грандиозностью: его эго взлетает до небес, в голове разворачиваются фантазии о покорении мира, а сам он начинает искренне считать себя гением и истинным хозяином жизни. Но стоит рынку развернуться в минус — и та же самая психика мгновенно проваливается в жесткую, беспросветную депрессию. Мир перекрашивается в чёрные тона, накатывает липкий страх, а на смену всемогуществу приходит выжигающая изнутри ненависть к самому себе и ощущение полного ничтожества.

Я знал этот механизм слишком хорошо. В торговле эмоциональная раскачка — это смертный грех. Именно поэтому, пока рынок бредил, а цифры в терминале провоцировали поддаться мании, я хотел оставаться холоден. Нажать кнопку «закрыть позицию» точно на открытии сессии означало не просто забрать миллионы чистой прибыли. Это означало сохранить контроль над собственным разумом и не позволить рыночной шизофрении уничтожить наш главный замысел.

Мы пришли на этот рынок не за надеждами.

Но в любой идеальной комбинации всегда есть своё «но».

Я встал рано утром и впервые за эти дни почувствовал, что болезнь наконец отступила. Здоровье, конечно, ещё не вернулось в норму — внутри оставалась липкая, свинцовая слабость, а грудь периодически разрывал сухой, глухой кашель. Но. Жизнь медленно возвращалась в тело.

Полины в спальне не оказалось. Из ванной доносился шум воды — Андрей проснулся раньше и залез под душ. До открытия биржевых торгов и того самого торжественного звонка оставался ровно час. Наш выход из масок был расписан по секундам, и я решил спуститься вниз, перевести дыхание и принести всем свежий кофе с теми самыми пончиками.

Выйдя из отеля, я жадно вдохнул утренний,холодный воздух. Лёгкие тут же отозвались сухим спазмом, а перед глазами на секунду всё поплыло — голова закружилась так сильно, что пришлось на пару мгновений замереть, прислонившись к холодной каменной колонне. Организм всё ещё был слишком слаб после перенесенного шторма. Но я переборол подступающую тошноту, дошёл до кафе через дорогу, забрал бумажный пакет с горячими пончиками и три больших стакана эспрессо.

Поднявшись обратно на наш этаж, я тихо шёл по мягкому ковру коридора. И прямо возле нашей двери замер.

Она была слегка приоткрыта — тёмная щель нарушала привычную изоляцию номера. Я уже собирался толкнуть её носком ботинка, как из глубины гостиной донёсся голос Полины.

Она говорила по телефону. Быстро, негромко, на беглом французском.

Я застыл.

В этой жизни я этот язык хорошо. Мы много времени провели во Франции, я говорил на нём с Алисой каждый день, и эти интонации у меня в голове лежат до сих пор.

Первая мысль была.

Женщина, которая спит со мной уже два месяца, говорит на языке, о котором не обмолвилась ни словом.Она говорила на испанском с мамой, это я слышал,но французский первый раз

Вторая мысль пришла через секунду.

Потому что это, вообще-то, её родной язык.

Её мать приехала с Гаити. Там говорят по-французски. Там на нём учатся в школе, читают книги и разговаривают с собственной матерью.

Никакой загадки. Никакой тайны.

Просто я ни разу её об этом не спросил.

Я знал, откуда её мать. Я слышал про рынок со специями, про две работы, про сестру. Я знал, сколько она платит за квартиру и как зовут соседа с гантелью.

И мне ни разу не пришло в голову спросить, на каком языке эта женщина разговаривает со своей матерью.

—

Вот вам портрет человека, который всю жизнь гордится тем, что читает людей.

—

Я собирался толкнуть дверь носком ботинка.

И не толкнули снова застыл.

— Нет, мама. Я понимаю, что это грех.

Пауза.

— Да, он женат. Я знаю, мама. Я всё знаю.

Пауза длиннее.

— Он не католик. Он русский.

Ещё пауза.

— Да. Он тесть моего босса.

Я стоял в полутёмном коридоре на мягком ковре, и картонные стаканы жгли мне пальцы.

Я этого не замечал.

— Мам, послушай меня. Послушай, не перебивай.

Ей, судя по всему, дали сказать.

— Мне двадцать пять лет. Я три года работаю на двух работах. Я не была на свидании два года..

Пауза.

— Нет, не потому что некрасивая. Потому что некогда.

— Я ничего не чувствовала, мама. Совсем ничего. Я просто работала, училась и спала.

Голос у неё был ровный. Она не жаловалась — она объясняла.

— И я думала, что так и будет всегда. Я к этому привыкла и не считала это несчастьем.

— А потом пришёл человек.

Тишина.

— Нет, мама. Он мне ничего не дал. То есть дал, но я отказалась, и больше он не предлагал.

— Нет. И не обещал.

— Ничего не обещал, мама. Вообще ничего. Ни разу.

Она помолчала.

— И знаешь, Это единственное честное, что со мной случилось за всю жизнь.

Мне очень хотелось уйти.

Я стоял и не мог сдвинуться с места.

— Он уезжает, мама.

Голос впервые дрогнул. Один раз, на одном слове.

— Через десять дней. Может, через двенадцать.

— Нет, он не бросает. Тут нечего бросать, мам, у нас нет никаких «нас». У него там дочь рожает в мае. У него там дети. Он должен быть с ними, и он будет с ними, и это правильно.

— Нет, я его не отговариваю.

— Мама, я бы себя не уважала, если бы отговаривала.

Долгая пауза. Видимо, мать говорила.

— Да.

— Да, мама.

— Да, я знаю, что это плохо кончится.Это уже плохо кочилось

И потом она сказала это.

— Мам.

Пауза.

— Я его люблю.

Сказала она это очень просто.

Без надрыва, без слёз и без всякой торжественности. Так говорят «у меня температура» или «завтра дождь».

Как факт, который её саму, похоже, удивляет больше, чем мать.

— Да, я понимаю, что это ничем не кончится.

— Я знаю, мама.

— Я не строю никаких планов. У меня нет ни одного плана, честное слово.

— Он улетит, я доучусь. Год — и всё пройдёт. У меня диплом, у меня работа, я перееду к вам, куплю половину тётиного дома, и всё будет нормально.

Пауза.

— Всё будет нормально, мама. Не плачь.

Три стакана кофе. Пакет с пончиками, от которого ещё шёл пар.

Я их держал и не чувствовал ни рук

За последние пять лет брака Катя ни разу не сказала мне «я тебя люблю» просто так, без повода. Говорила — но в ответ, или в день рождения, или когда мирились.

Я, кстати, тоже.

Мы оба считали, что это подразумевается.

—

А тут женщина сказала это по телефону своей матери, зная, что через десять дней я улечу, и точно зная, что я этого никогда не услышу.

То есть сказала просто потому, что это правда.

Без адресата. Без расчёта. Без надежды получить хоть что-нибудь взамен.

Я в жизни не слышал ничего более честного.

И услышал это, стоя в коридоре с чужим кофе, куда меня никто не звал.

Я мог войти.

Мог поставить кофе, обнять её и сказать, что понял каждое слово.

Мог начать разговор, которого мы оба две недели избегали.

Я отступил на три шага назад.

Прошёл по коридору до лифта. Постоял там минуту, глядя на закрытые двери.

Потом вернулся.

И вошёл снова.

По-хамски громко: стукнул дверью, зашуршал пакетом, крикнул с порога что-то про очередь в кафе и про то, что пончики уже остыли.

Дал ей двадцать секунд, чтобы попрощаться с матерью и убрать телефон.

Последнее что я услышал- оревуар мама

Когда я дошёл до гостиной, она уже стояла у окна с полотенцем в руках и говорила, что Андрей опять занял ванную на полчаса.

Лицо было спокойное.

Я поставил кофе на стол и сказал, что пончики сегодня отвратительные.

Она засмеялась и ответила, что я просто до сих пор ничего не чувствую.

Про французский я ей не сказал.

Хотя подмывало.

Зато я сделал другое. То, чего делать был не должен, и знал, что не должен, ровно в ту секунду, когда начинал.

—

Поцеловав и ее и сказав буду полчаса занят, я сел и начал считать.

Не для себя.

Для неё.

Май. Вторая сделка, та самая, ради которой мы держим Джона-младшего на крючке. Там будет большая цифра. И где-то в этой конструкции я начал выделять отдельную строчку.

—

А потом я стал думать, как эту строчку до неё донести.

Деньги она не возьмёт — это выяснено и обсуждению не подлежит. Значит, надо иначе.

Например, вложить в тётин дом через третье лицо, чтобы она купила половину дешевле, чем думает.

Например, вложится в пенсионный фонд ее матери

Например, сделать ей место в юридической фирме — не подарок, а нормальное место,

Например, положить в траст сумму на её имя с отложенным сроком, чтобы она узнала о ней лет через семь, когда меня уже не будет рядом.

—

Я это всё придумал за десять минут.

Красиво придумал. Ни одного грубого хода, ни одной сцены, где она могла бы отказаться.

и все не подходило

И вот тут я себя поймал.

Потому что ровно это я уже делал.

В девяносто восьмом я привёл в дом двадцатитрёхлетнюю девочку.

У неё был один свитер, одна пара сапог и мать, которую надо было лечить.Помог с работой и получается с учебой

И я решил, что теперь у неё будет всё.

Я её не спрашивал.

Ни разу за двадцать два года я не спросил: Кать, а чего ты хочешь сама? Не «куда поедем летом», а чего ты хочешь от жизни, вообще, по-крупному.

Я просто знал, что для неё хорошо.

Дом. Машина. Няни. Врачи. Поездки. Никаких забот. Ни одного дня, когда бы ей пришлось считать деньги.

Я это называл заботой и был собой очень доволен.

Через двадцать два года она села напротив меня и сказала «я устала».

А потом села в машину, которую я ей подарил, и уехала к человеку, который её просто о чём-то спросил.

Я это понял в январе. Я это сформулировал сам, вслух, и был очень собой горд за такую честность.

А в феврале сижу и строю то же самое. Только красивее и хитрее, потому что за двадцать два года я стал опытнее.

Теперь объясню, зачем мне это.

Раз уж взялся быть честным, придётся до конца.

Я не умею говорить.

Вот и весь секрет.

Я не умею сказать человеку «ты мне дорог». У меня это физически не выходит. Я могу произнести слова, но они выходят из меня деревянными, и я слышу, как они звучат, и мне становится стыдно.

Я слышал сегодня утром, как это делается. Женщина за дверью сказала это матери, просто, ровно, зная, что взамен не получит ничего.

Я так не умею.

—

Зато я умею другое.

Я умею считать, устраивать, договариваться, покупать, обеспечивать, страховать, вытаскивать, решать и закрывать вопросы.

Это мой единственный язык.

И всю жизнь я на нём объясняюсь в любви.

—

Когда я строил дом — я говорил «я тебя люблю».

Когда я оплатил чужой женщине два года обучения — я говорил то же самое.

когда строил дом крепость, — это было оно же.

Просто на моём языке.

—

Беда в том, что люди этого языка не понимают.

Они слышат не «я тебя люблю». Они слышат «вот тебе, и не мешай».

И они правы. Потому что на самом деле в этом всегда есть и второе.

—

Есть у меня ещё одно подозрение, и оно неприятное.

Я так делаю не только из любви.

Я так делаю, потому что человек, которого ты обеспечил, никуда не денется.

Это не цинизм, это страх. Я всю жизнь боюсь, что меня оставят, и всю жизнь строю конструкции, из которых трудно уйти.

С Катей построил. Она ушла всё равно, просто это заняло двадцать два года.

—

И вот сижу я в феврале двадцатого и начинаю строить такую же для двадцатипятилетней женщины, которая сегодня утром сказала своей матери, что ничего у меня не взяла и не возьмёт.

Причём она мне это уже объяснила словами. Прямым текстом, в её собственной кухне, глядя в окно.

Не хочу быть в твоём хвосте.

—

Тогда возникает вопрос, который я сам себе задал и на который честного ответа у меня нет.

А зачем ей мои деньги?

—

У неё уже есть то, чего у меня нет.

Она умеет жить без.

Три года на двух работах, долг за учёбу, съёмная квартира на четвёртом этаже без нормального лифта — и ни одной жалобы. Ни одной, я специально вспоминал.

Она ничего не боится потерять, потому что у неё нечего терять, кроме себя.

А я боюсь всего, потому что у меня есть всё.

—

Так кто из нас кого должен обеспечивать, если по существу?

—

Вот такой у меня получился разговор с самим собой 15 минут до начала.

Честный, подробный, с выводами.

Понимать себя и переделать себя — это, к сожалению, абсолютно разные вещи. Первое я умел всегда, с жестокой, почти анатомической чёткостью. Второму меня никто никогда не учил, да и, судя по всему, уже не научит. Поэтому, услышав чужую речь за полуоткрытой дверью, я лишь сжал зубы, развернулся на мягком ковре и тихо шагнул обратно к экранам. Я решил просто делать то, что умею лучше всего на свете — забирать у рынка всё до последнего цента.

В девять тридцать прозвонил стартовый колокол, и началось полное, неконтролируемое безумие.

Бумагу Alpha Pro Tech выкидывало вверх дикими, судорожными рывками, без всякой графической лестницы или логики. Она не просто «росла» — она перепрыгивала через ценовые уровни, как прыгает через три ступеньки человек, за которым гонятся с ножом.

Тридцать.

Вместо того чтобы дисциплинированно продать всё на открытии по двадцать пять, зафиксировать профит и спокойно перевести деньги дальше в путы, продолжая зарабатывать на падении гигантов до самого конца марта, я сидел и держал эту акцию. Я доказывал женщине которая спасла меня здесь, что она все равно возьмет деньги не 240 тысяч на которые она даже и не надеялась а больше .

Тридцать два.Я сбросил 10 процентов Пошла первая локальная просадка. Тридцать один — я выкинул в стакан еще транш. Тридцать три ,. Тридцать пять. Рынок даже не заметил моих продаж. Толпа скупала всё подряд, и я начал ставить ордера прямо по рыночной цене, не заботясь о проскальзывании.

Сорок.

Более половины нашего пакета ушло по цене за сорок долларов за штуку — вместо двадцати пяти на открытии. Рынок окончательно взбесился, протащил котировку ещё немного вверх и... рухнул. Моя гигантская продажа наконец доверху насытила всех безумных покупателей, стакан захлебнулся, и акция стремительно покатилась вниз.

Я выключил мониторы. Я прекрасно знал, что она сейчас полетит в мёртвое пике, но мои руки всё равно крупно, мелкой дрожью тряслись на столе.

На абсолютном максимуме прошла сделка по $41,59.

Неделей раньше эта бумага стоила пять семьдесят. Девятнадцатого февраля, когда мы тихо заходили в неё на четыре миллиона, — меньше пяти. Рост более чем в восемь раз всего за девять календарных дней. Мы зафиксировали не просто прибыль, мы забрали с рынка аномальный, фантастический куш.

Торговый бред постепенно отступал, оставляя лишь звенящую тишину в ушах и гудящую слабость в мышцах. Я сидел в полутемной спальне перед погасшими экранами, пытаясь унять дрожь в пальцах, а за закрытой дверью меня всё так же ждала Полина,.

Я сидел в кровати с ноутбуком на коленях и смотрел, как это происходит.

Знаете, что самое противное?

Это красиво.

Вот так, как есть: это по-настоящему красиво. Цифры летят вверх, объём рвёт стакан, ты видишь, как в бумагу вливаются миллионы чужих денег, и внутри поднимается азарт, от которого сорок лет опыта отваливаются, как штукатурка.

Я в ту минуту ясно почувствовал, как хочется остаться остаться в этой мании, навсегда почувствовать себя вот таким сверхчеловеком .

К обеду я сделал то, ради чего вся эта история с масками, собственно, и затевалась.

Мы сформировали полный официальный брокерский отчёт и отправили его Джону-младшему.

Без ретуши. Без скрытых строк. Без общих процентов и красивых формулировок.

Тикер. Даты входа. Объёмы. Цены. Даты выхода. Цены.

И внизу — финальная строка с зафиксированной прибылью.

Больше семисот процентов.я поочучал посе налогов около 5 аноей забрасываот по договренси в путы наши 50 миолрнв джон плучи 5 по дооврености

пооирна око 220 посе наорга цена ее влодния

—

Для джона младеш был точный удар, и я знал, куда бью.

—

Человека не убеждают проценты. Проценты — это разговор.

Человека убивает наповал брокерская выписка. Бумага, которую нельзя оспорить, где стоят конкретные цены, конкретное время и конкретные суммы.

Он сидел с этой выпиской в руках и видел, что за девять дней, пока весь рынок валился в пропасть, мы взяли в четыре с лишним раза больше, чем вложили.

Не «могли бы взять». Взяли. Деньги на счёте.

—

Все его сомнения, юридические оговорки и попытки диктовать условия испарились за одну секунду.

Для него эта выписка стала доказательством того, что у нас есть грааль. Механизм, который делает деньги прямо из воздуха, причём именно тогда, когда все остальные их теряют.

—

Телефон зазвонил через три минуты после того, как файл ушёл.

Три минуты.

То есть он даже не дочитал — он открыл, пробежал глазами последнюю строку и схватился за трубку.

—

Я показал Андрею на вибрирующий аппарат.

— Видишь?

— Вижу.

— Мышеловка не просто захлопнулась. Он сам прибежал и встал в неё двумя ногами.

—

Трубку я не взял.

Пусть помучается пару часов. Пусть посидит со своей выпиской, посчитает, прикинет и сам себе поднимет цифру.

Человек, которому не отвечают, всегда придумывает больше, чем ему собирались предложить.

—

Он звонил ещё четыре раза.

Потом написал. Сначала коротко, деловым тоном. Потом длиннее. Потом ещё длиннее.

В последнем сообщении, которое пришло около шести вечера, было предложение, о котором я в январе не мог и мечтать.

Я его перечитал дважды и переслал Андрею без единого комментария.

—

Андрей позвонил через минуту.

— Игорь, он предлагает…

— Вижу.

— Это же в три раза больше, чем мы собирались просить.

— В три с половиной.

Он помолчал.

— И что мы ответим?

— Ничего, — сказал я. — До понедельника молчим.

— Почему?

— Потому что к понедельнику он предложит ещё больше.

—

Так и вышло.

—

К вечеру он был готов подписать что угодно, лишь бы его пустили в следующую нашу сделку.

Ту самую, которая случится в мае.

Теперь считаем. Раз уж все ждали, посчитаем честно, включая неприятное.

—

Вход был около пяти. Выход в среднем около тридцати пяти.

Семь концов.

Десять миллионов Андрея превратились в семьдесят.

Мой миллион — в семь.

Сорок тысяч Полины — в двести восемьдесят.

И десять миллионов Джона-младшего — тоже в семьдесят.

—

Из его семидесяти мы отдали ему двенадцать.

Ровно по договорённости: его капитал плюс его процент, всё честно, всё оформлено, придраться не к чему.

Он был счастлив. Он за девять дней заработал два миллиона на десять — двадцать процентов за неполные две недели, о таком в феврале двадцатого не мечтал никто.

Он даже не задумался, сколько на этих же деньгах заработали мы.

—

А потом пришёл налог.

—

Вот здесь, если вы всерьёз интересуетесь деньгами, а не сказками про них, слушайте внимательно.

Позиция была держана девять дней.

Девять дней — это короткий срок. А короткий срок в этой стране облагается как обычный доход, по полной ставке.

Федеральный налог. Налог штата. Плюс городской, потому что мы в Нью-Йорке.

В сумме — около половины.

—

Половина.

Вдумайтесь.

Ты угадываешь событие, которого не видит планета. Ты рискуешь. Ты лежишь с капельницей и температурой под сорок и в бреду отдаёшь распоряжения.

А потом приходит человек и совершенно законно забирает у тебя половину.Почти половину

—

Я не жалуюсь. Я плачу налоги, всегда платил и считаю это единственным способом спокойно спать.

Просто хочу, чтобы вы понимали: когда в книгах пишут «он заработал семьдесят миллионов», — это неправда.

Он заработал тридцать пять,сорок.

—

По итогу у нас на круг осталось около тридцати пяти.

Куча денег.

И вот теперь главное.

Радости нет—

Я сидел в кровати, обложенный подушками, с ноутбуком на коленях.

.

Позиции закрыты. Налог посчитан. Джон-младший висит на крючке. Путы продолжают расти.

Всё сработало. Всё. До последнего пункта.

—

И никакой радости не было.

Совсем.

—

Я честно попытался её из себя выдавить.

Сказал себе: тридцать пять миллионов. Девять дней. Ты был прав против всей планеты.

Ничего.

Как будто я прочитал это в газете про кого-то другого.

—

В соседней комнате кашлял Андрей — уже реже, но кашлял.

Полина сидела рядом.

У меня самого болели лёгкие, во рту третий день стоял привкус металла, и я не мог пройти двадцать метров по коридору, не остановившись у стены.

Деньги — это не результат.

Деньги — это возможность. Инструмент. Ключ.

А радость бывает только от того, что ты этим ключом открыл.

—

За девять дней я не открыл ничего.

Я по-прежнему сидел в чужом отеле, в чужом городе, больной, с закрывающимися границами впереди. Моя дочь была за шесть тысяч километров и на седьмом месяце. Мои девчонки были там же и ждали отца. Моя жена подавала на развод. А женщина, меня выхаживала, оставалась здесь, и я знал ровно, сколько у нас осталось дней.

Тридцать пять миллионов не решали ни одного из этих вопросов.

Вообще ни одного.

Рынок в тот день закрылся так.

Индекс широкого рынка внутри дня доходил до двух тысяч восьмисот пятидесяти пяти. К вечеру отскочил до двух девятисот пятидесяти четырёх.

Индекс страха закрылся выше сорока.

От исторического максимума девятнадцатого февраля — почти тринадцать процентов вниз за семь торговых сессий.

Круизы, авиация, отели, казино — всё под огромным давлением. Туризм окончательно стал эпицентром биржевой катастрофы.

—

Мои путы работали именно так, как и должны были.

На экране стояла прибыль, которая ещё две недели назад показалась бы фантастической.

—

Но это была бумажная прибыль.

А бумажная прибыль принадлежит рынку до той секунды, пока ты её не забрал.

—

Я закрыл ноутбук, лёг на подушки и попросил Полину выключить свет.

Она выключила и спросила из темноты:

— Хорошо всё прошло?

— Хорошо.

— А чего голос такой?

—

Я подумал.

— Устал, — сказал я.

И это, между прочим, была чистая правда.

—

Она постояла в дверях.

Потом сказала:

— Игорь.

— М?

— Тебе сегодня что-нибудь было приятно? За весь день.

—

Я честно попробовал вспомнить.

Открытие. Тридцать восемь за штуку. Выписка. Телефон, который звонил пять раз подряд.

Ничего.

—

— Киви, — сказал я.

Она засмеялась в темноте .

А я лежал и думал, что ответил, вообще-то, совершенно серьёзно.

Глава 29 Личное

Я лежал в спальне, глядя в потолок, на котором мелькал свет от проезжающих машин , и понимал одну вещь: она меня так и не поняла.

Самое сложное и одновременно самое простое в жизни — это поменяться самому. Казалось бы, что может быть проще? Встать во весь рост, выдохнуть и сказать всем вокруг: «Я просто хочу быть нормальным». Не «хорошим парнем», который из кожи вон лезет, чтобы угодить каждому и заслужить любовь. Я уже был таким в прошлом — пытался отстроить идеальный бункер, тащил на себе чужие жизни, растворялся в этом бесконечном «я, мы, мне». И не суперменом, который с каменным лицом рявкает в критический момент: «Заткнитесь все и делайте, как я сказал, я лучше знаю!».

Я устал от этой роли. Я больше не хотел быть неуязвимым титаном, на чьи плечи все привыкли перекладывать свой страх.

Но реальная трагедия изменений кроется вовсе не в том, насколько тяжело сломать себя изнутри. Настоящий кошмар начинается снаружи. Проблема в том, что твоё окружение никогда не примет тебя нового. Люди любят ту версию тебя, к которой они привыкли, которая им удобна, безопасна или понятна. Когда ты решаешь сбросить броню и стать настоящим — обычным, уязвимым, живым человеком со своими слабостями — ты рушишь их привычную картину мира.

И здесь неизбежно вспыхивает конфликт.

Ты вдруг осознаёшь страшную истину: чтобы стать собой, иногда приходится расставаться с теми, кого ты искренне любишь и кем дорожишь больше всего на свете. Не потому, что ты перестал их любить. А потому, что они полюбили твою маску, а твоё истинное «я» для них — чужой и нежелательный незнакомец.

Полина зашла в спальню бесшумно, едва слышно ступая по мягкому ковру. Она присела на край кровати, положила прохладную ладонь мне на лоб и тихо спросила, как я себя чувствую. Я смотрел на неё сквозь полумрак — на её тонкий силуэт, на заботливые, родные черты — и чувствовал, как у меня растет страх. Она только что рисковала жизнью, выхаживая меня от вируса, но она любила того железного человека, который рулит миллионными потоками и строит спасительные «Ковчеги». Но приняла бы она того, кто лежал сейчас перед ней — уставшего, опустошённого и безнадёжно живого?

Я взял её тонкую ладонь и медленно прикоснулся губами к горячей коже.

— Je ne savais pas que tu parlais français, — тихо, произнёс я.- Я не знал что ты говоришь по французски

Её рука судорожно дёрнулась, пыталась выскользнуть из моих пальцев, но я удержал её крепко, не позволяя отстраниться ни на сантиметр.

— Ты... слышал? — выдохнула Полина. В её глазах, ещё минуту назад полных нежности, промелькнул настоящий, испуг.

Я молча кивнул.

— Господи, какая же я дура, — прошептала она, и цвет полностью сбежал с её лица. — Я была уверена, что ты уж точно не знаешь этого языка...

Напряжение в комнате сгустилось до предела. Она смотрела на меня, пытаясь угадать, сколько именно я успел разобрать в её утреннем разговоре.

— Ты же говорила с мамой на испанском, — мягко, с наивным удивлением сказал я, смотря ей прямо в глаза. — Разве нет?

Она застыла, часто хлопая ресницами. В её голове пронеслась судорожная аналитическая работа: она пытливо всматривалась в моё лицо, пытаясь понять, действительно ли я перепутал языки из-за языкового сходства или искренне не понял суть фразы. Желание поверить в то, что её легенда не пробита, оказалось сильнее любой логики.

— Да... то есть нет! — сбивчиво, почти захлёбываясь словами, заговорила она, пытаяс накрыть мою «ошибку» ворохом спонтанных деталей. — Мой отец ведь из Мексики, дома мы всегда говорили по-испански... Но мама... у неё сложная семья, они с Карибских островов. Она говорила и на испанском, и на французском. На Гаити французский — официальный язык, понимаешь? Вот и у меня всё перепуталось в голове, я иногда автоматом перескакиваю с фразы на фразу...

Полина бессильно уронила обе ладони на лицо, закрываясь от меня и выдыхая глухой, дрожащий вздох:

— Господи... ну какая же я дура... .

Я гладил её по волосам, ощущая мелкую дрожь в её плечах, и молчал, давая паузе сгуститься до предела. А затем наклонился к самому её уху и тихо произнёс:

— Я знаю французский, Поля. И говорю на нём относительно хорошо. Но мне надо кое-что тебе сказать.

Она снова судорожно дёрнулась, попытавшись вырвать руку, но моя хватка на её запястье оставалась каменной.Если мой французский действительно так хорош, значит, я услышал не просто набор знакомых слов — я разобрал каждую фразу её утреннего разговора

— Андрей! — крикнул я, прерывая затянувшуюся паузу. — Зайди сюда!

Через минуту он зашёл в комнату. Увидев, что я всё ещё обнимаю Полину, Андрей смутился и тут же развернулся, собираясь выйти и не мешать.

Но я покашлял, давая ему понять, чтобы он остался.

Я встал с кровати и снова покашлял в кулак, переводя дыхание. и посмотрел на застывшую Полину

— Полина.

Она подняла голову.

— Мы с Андреем шесть дней валялись в бреду. Я четыре дня не помню вообще. Он двое суток не вставал.

Я подбирал слова, и получалось плохо.

— Если бы не ты, мы бы… Я не знаю, что было бы. Скорее всего, мы бы сейчас лежали в больнице, оба, и не в самой лучшей.

—

Она смутилась.

По-настоящему — покраснела, махнула рукой и попыталась отшутиться:

— Ой, да ладно. Я просто чай носила.

— Ты не чай носила.

— Игорь.

— Ты меня в первую ночь спасла. И его тоже.

Она замолчала и отвернулась к окну.

И вот здесь я сделал то, что сделал.

—

— Андрей.

— Да?

— Из того, что мы зафиксировали, надо выделить Полине.

Пауза.

— Миллион.

В комнате стало очень тихо.

Полина медленно повернулась от окна.

— Нет.

— Полина…

— Нет, Игорь.

Она сказала это спокойно, без всякого надрыва, и я по голосу понял, что спорить будет тяжело.

Полина сидела на подлокотнике и смотрела на нас двоих.

Долго.

Потом сказала — очень тихо:

— Вы оба хорошие.

Я успел подумать, что всё обошлось.

— И вы оба ничего не поняли.

Она встала.

— Я четыре дня носила вам воду, — сказала она. — Меняла вам компрессы. Считала, через сколько часов давать таблетки. Я мыла за вами, я не спала, я врала своей матери по телефону, что у меня всё прекрасно.

Голос у неё не дрожал.

— И вы сейчас сели вдвоём и посчитали, сколько это стоит.

— Полина, — сказал я. — Речь не про это.

— Игорь. Речь ровно про это.

—

Она посмотрела на меня, и вот этот взгляд я запомнил лучше всего.

— Ты мне заплатил за учёбу. Я взяла, потому что ты меня загнал в угол, и я до сих пор не знаю, правильно ли сделала.

Теперь ты хочешь заплатить за то, что я за тобой ухаживала.

Она помолчала.

— Ты вообще умеешь что-нибудь не оплачивать?

Я не ответил.

— Вы бесчувственные, — сказала она. — Оба. Вы хорошие, вы честные, вы порядочные, и вы совершенно бесчувственные.

Вы всё меряете.

А я это делала не за деньги. Я это делала, потому что вы стали близкими и ты особенно Игорь.

Слово «близкие» она выговорила и запнулась.

Потому что это было больше, чем она собиралась сказать.

Она пошла в спальню и вышла оттуда через минуту со своей сумкой.

— Полина.

— Не надо, Игорь.

— Поля.

Она остановилась у двери.

— Миллион свой оставьте себе, — сказала она. — Мне не надо.

И вышла.

Андрей сидел за столом и смотрел на меня.

— Игорь. Ты что-то не то сказал?

Я подумал.

— Нет, — сказал я. — всё сказал правильно.

— Тогда почему…

— Потому что мы говорили на своём языке.

Он не понял.

Я подошёл к окну.

Мы с ним сделали всё безупречно. Мы посчитали риск в процентах от капитала — единственно верный способ считать риск, я сам его тридцать лет проповедую. Мы признали, что она рисковала больше всех. Мы не унизили её подачкой, мы предложили честную долю.

Юридически — чисто. Математически — точно. По совести — справедливо.

И это оказалось оскорблением.

Потому что она не была в сделке.

Она четыре дня была в комнате с двумя больными мужиками и не считала ничего вообще.

А мы взяли и посчитали.

Понимать себя — бесполезное занятие.

Понимание не удерживает ни одной руки.

— Она вернётся? — спросил Андрей.

— Не знаю.

Я стоял у окна и смотрел вниз.

Через минуту она вышла из подъезда — маленькая фигурка в красном пальто — и пошла в сторону метро.

Не оборачиваясь.

Я, между прочим, мог её догнать.

Спуститься, добежать, схватить за рукав и сказать те самые четыре слова, которые Андрей десять минут назад не смог выговорить.

Двадцать секунд лифта.

Я не пошёл.

Мне тяжело меняться. Я не смог сделать этого ради Марины — и она променяла меня на хабаровского чиновника. Я не говорил Кате, что люблю её, просто потому, что в какой-то момент действительно перестал любить. По-хорошему, мне следовало бы сломать себя, стать другим — гибким, понятным, удобным... Но я не буду меняться. Я останусь таким, какой я есть.

Я вовсе не хотел обидеть Полину. Я искренне хотел дать ей крылья, вытащить из этой липкой паутины бедности. Вот только крылья бывают разными. У летучих рыб тоже есть крылья, но они способны лишь на короткий, судорожный прыжок над волной, чтобы тут же шлёпнуться обратно в тёмную глубину. A птицы живут в воздухе и парят прямо в центре шторма. Если Полина не способна понять разницы, если её потолок — это слепое понятия своих принципов, значит, дальше между нами всё будет только хуже.

Вместо того чтобы продолжать этот бессмысленный разговор, я вернулся к столу, сел на стул и открыл торговый терминал.

Потому что это я умею делать на отлично. А латать чужие иллюзии и пытаться казаться «хорошим парнем» — нет.

Экран отозвался холодным светом, и перед глазами побежали ряды цифр, мгновенно смывая весь эмоциональный шум

За эти два тихих выходных дня, когда биржи молчали, а Полина окончательно исчезла из моей жизни, новостная лента на мониторах превратилась в непрерывную сводку с фронта.

В субботу, 29 февраля, Америка получила свою первую подтверждённую смерть от COVID-19. В штате Вашингтон умер пятидесятилетний мужчина, а в городке Киркленд вспыхнул страшный очаг в доме престарелых — вирус начал невидимо передаваться внутри страны, уже без всякой связи с поездками в Китай.

В Европе ситуация стремительно выходила из-под контроля. Италия с треском пробила отметку в тысячу заболевших, зафиксировав почти тридцать смертей. Франция в панике запретила любые мероприятия численностью свыше пяти тысяч человек. В Азии и на Ближнем Востоке полыхали гигантские пожары: Южная Корея дала суточный прирост в 594 человека, подбираясь к трем тысячам, а Иран признал почти шестьсот заражённых. Вашингтон тут же резко усилил ограничения на поездки, но было уже поздно.

А в воскресенье, 1 марта, пришёл психологический удар, после которого иллюзии окончательно рассыпались в пыль.

Вирус официально дошёл до Нью-Йорка. Первой заболевшей стала тридцатилетняя женщина, прилетевшая из Ирана. Сам факт заражения на Манхэттене прозвучал как похоронный звон для финансовых рынков. Кончилось время нулевых.Корона начал свой отчет.

Всего за одни календарные выходные то, что ещё неделю назад казалось далекой китайской эпидемией, стало жёсткой американской реальностью. За пределами США число заболевших летело в небеса: Южная Корея перевалила за три с половиной тысячи случаев, Италия подбиралась к 1 700, а Иран перешагнул тысячный рубеж.

Мы с Андреем сидели в полутёмном номере, освещённом лишь мертвенным синим свечением экранов, и молча смотроли на эту катастрофу. Рынок уходил на выходные, питая иллюзии и надеясь на локализацию угрозы. За сорок восемь часов Америка получила первую смерть, а сердце мировой экономики — Нью-Йорк — приняло первого больного.

Я посмотрел на застывшие графики наших опционов, купленных на десять миллионов долларов и уже раздувшихся до шестидесяти. До открытия торгов 2 марта оставались считанные часы, и я отчётливо понимал: в понедельник утром Wall Street откроется в кровавой панике.Деньги от продажи фирмы APT мы решили заводит с открытия

Мне было тяжело. Не буду делать вид, что работал и не замечал.

Каждый раз, когда в коридоре раздавались шаги я на секунду замирал.

Думал: Сейчас постучится и , она войдёт, от неё будет ее духами, и все это окажется затянувшимся бредом, Не постучалась.

Я не побежал за ней и не звонил

Ни в тот день, ни на следующий, ни через день.

Меня задержало дежавю.

Двадцатидвухлетней давности и мёртвой хваткой.

Катя когда-то была для меня ангелом.

Я это говорю без иронии и без последующих оговорок. Именно ангелом.

Она вытащила меня из ям, в которые я проваливался после девяносто пятого. Она взяла восьмилетнего чужого ребёнка и сделала его своим. Она годами окружала меня терпением, лаской и той бытовой нежностью, которую мужики не замечают, пока она есть.

А Полина стояла со мной в аду.

Не в переносном смысле. В самом настоящем: температура под сорок, кислородная маска, четверо суток, из которых я половину не помню.

Она меняла капельницы. Она держала мне маску, когда я не мог сам. Она не спала.

Две женщины. Двадцать два года разницы. Разные страны, разные языки, разные жизни.

И отдавали всю себя.

Дальше я скажу глупость.

Мне кажется, что женщине, если она любит, не нужны твои стратегии.

Ей не нужны твои миллионы, твои сделки и твои победы. Она посмотрит на них с уважением, порадуется за тебя и забудет к вечеру.

Ей нужна твоя душа. Целиком, до последнего грамма, без исключеных участков.

И она мучается ровно потому, что чувствует: там, внутри, есть комната, куда её не пускают.

Теперь оговорки, без которых это будет неправдой.

Первое. Я вывел этот закон на выборке из двух человек.

Двух. Любой аналитик, который принесёт мне гипотезу с такой выборкой, вылетит из кабинета вместе со своей презентацией. Я это прекрасно понимаю и всё равно так думаю — потому что думать иначе у меня не получается.

Второе, и оно важнее.

Мужики требуют ровно того же самого. Просто называют это другими словами.

Мы точно так же хотим всего человека целиком. Хотим, чтобы она была с нами, чтобы думала о нас, чтобы не было той комнаты, куда нас не пускают.

Мы просто говорим не «дай мне душу», а «где ты была», «почему не берёшь трубку» и «с кем ты разговаривала полтора часа».

Одно и то же требование. Разная упаковка.

И третье, главное.

Претензия была справедливой.

Катя двадцать два года чувствовала, что её не пускают. И была абсолютно права: не пускал.

Я держал ту комнату закрытой сознательно, у меня там лежало то, что я не мог рассказать никому.

Но она-то не знала, что там лежит. Она знала только, что дверь заперта.

Двадцать два года прожить рядом с запертой дверью — это, если разобраться, довольно тяжёлая работа. Гораздо тяжелее, чем всё, что я в это время делал на бирже.

Так что не надо про женскую призму.

Призма тут ни при чём. Дверь была заперта, и заперта мной.

Катя, когда уходила, сняла с меня кожу своими нежными ручками

Аккуратно, в мягких перчатках — просто однажды села на диван и сказала, что устала.

И оставила стоять на ветру.

Я, справедливости ради, делал с ней то же самое двадцать два года подряд. Только медленнее и незаметнее, и она даже спасибо говорила.

Так что мы квиты, и разбор окончен.

Обжегшись на молоке, дуют на воду.

Мне пятьдесят один год, и я дую,и не верю

Я закрыл ноутбук и обнаружил, что сижу в пустом номере и мне совершенно нечего делать.

И вот тогда я открыл его обратно.

—

Сорок тысяч долларов.

Столько она завела в ту сделку. Все свои деньги, до цента.

Я знал её банк. Я знал реквизиты — я платил за учебу

Отправить Двести сорок тысяч — это две минуты и четыре листа заполнения.

Я сидел перед этой формой минут двадцать.

—

Я придумал за это время шесть формулировок.

«Это твои, не мои».

«Это возврат, а не подарок».

«Ты вошла своими деньгами, вот твои деньги».

Каждая была логичной, каждая — безупречной, и каждая означала ровно одно и то же.

Что я опять не понял.

Я не побежал. Не уговаривал. Не оправдывался. Не стал доплачивать душой за то, что не додал вовремя.

Я остался в этой гулкой тишине — без кожи, — и с одним совершенно твёрдым намерением.

Потому что это единственное, чего у меня не может отнять ни один человек на свете.

Включая меня самого

Глава 30 куда?

второе марта открылся с сюрпризом

В понедельник, 2 марта 2020 года, реальность и финансовые рынки окончательно разорвали связь с логикой.

Пока мировые ленты новостей больше похожи на сводки из зоны боевых действий, Уолл-стрит устраивает отчаянный, сюрреалистичный пир во время чумы.

Сводка новостей (2 марта 2020 года):

Нью-Йорк: Зафиксирован первый случай. Власти пытаются успокоить граждан, но в супермаркетах начинается первая волна скупки антисептиков и продуктов.Европа: Франция заявляет о закрытии Лувра, Италия готовится к блокировке северных провинций.Центральные банки: Появляются слухи, что ФРС США и мировые регуляторы готовят экстренное координационное снижение процентных ставок, чтобы «залить» пандемию ликвидностью.

Биржевой терминал (S&P 500, 2 марта):

Пятничное закрытие (28 февраля): 2954,22Открытие: 2974,28 (+0,68%)Дневной минимум: 2945,19Дневной максимум / Закрытие: 3090,96 / 3090,23 (+4,60%)

Утром рынок ещё пытался продолжить падение, ткнувшись в локальный минимум, но затем на паркет вышли «быки», уповающие на спасительный укол от Федеральной резервной системы. Индекс Dow Jones совершил гигантский скачок на 1 294 пункта (+5,1%) — это был самый мощный однодневный процентный рост с кризисного 2009 года.

— Мы теряем бумажную прибыль! — Андрей нервно мерил шагами номер, смотря, как на глазах тают миллионы долларов не зафиксированного профита по нашим пут-опционам. На таком бешеном отскоке стоимость путов временно просела, выжигая нервы тем, кто зашёл в шорт на самом дне.Из 60 миллионов осталось 40.

— Сиди ровно, — тихо ответил я, даже не повернув головы от монитора. — Это отскок дохлой кошки на ожиданиях снижения ставки. Рынок накачивают морфием. Но морфий не лечит пневмонию.

Если честно, я вообще не помнил этого дня из той, своей прошлой жизни.

В моей памяти о 2020 годе сохранились лишь крупные штрихи грядущей катастрофы: мартовский обвал, паралич экономики, красные терминалы и всеобщая паника. Но этот конкретный понедельник, 2 марта, с его аномальным, безумным зелёным отскоком просто выпал из моих прошлых воспоминаний. Я не помнил, что рынок попытается так отчаянно огрызнуться.

И эта слепая зона в моих воспоминаниях оказалась настоящим подарком судьбы.

Мы ведь только сегодня собирались загонять оставшиеся 36 миллионов долларов в пут-опционы — всю ту гигантскую прибыль, которую забрали с закрытия позиции по маскам. В пятницу мы банально не успели залить весь капитал в стакан до финального звонка и жутко досадовали на эту задержку.

Если бы я точно знал из прошлой жизни, что рынок в понедельник взлетит на 5%, я бы, возможно, нервничал и пытался мудрить. Но реальность сыграла нам на руку сама.

Утренний рывок S&P 500 вверх и сумасшедший взлет Dow Jones почти на 1300 пунктов заставили толпу поверить, что ФРС сейчас зальёт любой вирус баблом. Волатильность на мгновение припала, и цены на защитные пут-опционы резко просели. Рынок сам дал нам скидку там, где мы её даже не ждали.

— Ты видишь, что происходит? — Андрей замер у экрана, не веря зелёным свечам. — Опционы подешевели. Если бы мы залились в пятницу, взяли бы куда меньше.

— Заряжай всё, — тихо сказал я, опираясь на край стола. — Все тридцать шесть миллионов. Забираем эти путы, пока толпа празднует иллюзию спасения.

Непомнящий деталей прошлого, я просто смотрел, как наши ордера заглатывают подешевевшие контракты один за другим. Вектор истории это все равно не меняло — пандемию нельзя вылечить мягкой денежной политикой. Но наша случайная прореха в памяти и пятничное опоздание превратили тридцать шесть миллионов в идеальный, заряженный до предела болид

....Ночью всё становится предельно чётким: то, что днём казалось сомнениями и серыми полутонами, в темноте беспощадно распадается на чистое чёрное

Я лёг в кровать, и меня тихонько, наваливаясь тяжестью на грудь, накрыла наверное тоска... или что-то намного глубже и темнее, чему я так и не научился давать названия. Когда ты оказываешься в чужой стране, а вокруг — ни одной живой души, с которой можно прогнать эту звенящую тишину, ты поневоле начинаешь разбирать свою жизнь на запчасти. А ночной анализ, поверьте, никогда не бывает в твою пользу. Ночь не умеет прощать или искать оправдания, она просто выставляет человеку честный, нелицеприятный счёт.

Я поднялся с мятых простыней и вышел в зал. Андрей уехал к себе — пик болезни миновал, вирус отступил, и теперь можно было спать нормально, каждому на своей кровати.

Холодная луна упрямо заглядывала в панорамное окно. Город за стеклом и не думал засыпать,продолжал гореть гирляндами рекламных огней, отзываясь глухим, непрерывным гулом машин. Он был слишком шумным для нормального, глубокого сна, И только дыхание спящего рядом человека, желательно которого ты любишь, может заглушить это раздражающий шум,

И как бы я ни тешил себя мыслями о том, что у меня есть дочери, ради которых строятся все эти многоходовые финансовые схемы, что мы выберемся из этого шторма и обязательно будем вместе... Само осознание одиночества отравляло изнутри.

Понимание того, что в конечном итоге ты остаёшься абсолютно один — со своими деньгами, со своей памятью, со своими невидимыми никому шрамами — въедается в кровь сильнее любого яда. Я стоял перед огромным окном, глядя на чужой мегаполис, и понимал, что против этой тишины у меня нет никакой защиты.

Лена, Марина, Катя, Полина — четыре шрама, рассекающих жизнь вдоль и поперёк. И каждый из них был нанесён по-своему,

Я не ханжа и никогда им не был. Наверное, в своё время я мог бы быть с ними менее честным. Мог бы сыграть привычный удобный спектакль, подыграть чужим иллюзиям, промолчать там, где требовалось промолчать, и изображать благополучие. Но жить с женщиной, которую ты больше не любишь, — это медленная, изощрённая пытка для вас обоих. Женщина всегда чувствует фальшь на каком-то глубоком, молекулярном уровне. Разум ещё может лгать, язык способен выстроить любую красивую и правдоподобную формулировку. Но тело не обманешь. Взгляд, механическое прикосновение, отстранённая интонация, то, как ты неосознанно отворачиваешься ночью к самой стене — тело всегда предательски выдаёт выгоревшую пустоту, как бы старательно ты ни пытался её замаскировать.

— Ладно. Всё это бред... — тихо выдохнул я в пустую темноту номера. — Пора спать.

Я поднялся, подойдя к панорамному окну, и потянул за тяжёлый шнур. Плотные блэкаут-шторы бесшумно сошлись, с лёгким щелчком отсекая от меня огни гудящего, затаившегося города с его чужими страхами и подбирающейся пандемией.

Номер погрузился в полную, непроницаемую тьму.

Я вернулся к кровати и опустился на простыни. Наверное, эта короткая, честная ночная исповедь самому себе действительно сработала как единственное верное лекарство. Напряжение в забитой кашлем груди ослабло, мышечный зажим отпустил, и долгожданный, глубокий сон наконец накрыл меня своим мягким, тёплым одеялом, утягивая на самое дно тёмного и безмолвного покоя.

Утро 3 марта началось с холодной, методичной сводки информационных агентств, которая окончательно стёрла остатки ночного оцепенения. Рынки всё ещё пытались жить в бычьей иллюзии, но цифры мировой пандемии уже резали по живому.

К восьми утра вирус официально пробил границы 73 стран. ВОЗ фиксировала почти 91 тысячу подтверждённых случаев по всему миру, и свыше десяти тысяч — за пределами Китая, где счёт смертей вырос до 166 человек.

В девять утра пришли тревожные сводки из Южной Кореи: 4 812 случаев. Страна пылала, превратившись в крупнейший эпицентр за пределами КНР. К десяти закипела Италия — более двух тысяч больных, север страны закрывался наглухо, отменялись мероприятия, останавливались поезда. К одиннадцати Иран признал полторы тысячи заражённых, вынуждая ВОЗ экстренно отправлять в Тегеран гуманитарные спецрейсы с медикаментами. А к часу дня глухая паника накрыла и США. Главный страх сменился: это больше не была «привозная инфекция». В Америке началась неуправляемая внутренняя передача вируса среди людей, никогда не покидавших страну.

В 15:30 под оглушительный звон колокола открылась Нью-Йоркская фондовая биржа.

После вчерашнего безумного ралли рынок по инерции попытался продолжить отскок. Индекс S&P 500 стартовал с отметки 3096,46 и мощным рывком пошёл вверх, дотянувшись на пике до 3136,72 — почти плюс полтора процента к понедельнику. Толпа на паркете жадно скупала акции, свято веря, что худшее позади.

Андрей молча стоял у меня за спиной, наблюдая, как зелёные свечи временно съедают часть нашей незафиксированной прибыли по опционам. Я сидел неподвижно, сложив руки на столе, и просто ждал.

Около пяти вечера грохнул настоящий информационный фугас.

Федеральная резервная система США, не дожидаясь планового заседания, пошла на шоковый, экстренный шаг — срезала ключевую ставку сразу на 0,5 процентного пункта.

Трейдеры у экранов на мгновение застыли. В финансовом мире подобные движения вне графика — это не спасательный круг. Это сирена воздушной тревоги.

Это выглядело слишком узнаваемо. Представьте: вы приходите к врачу на обычный плановый осмотр, а он смотрит на ваши анализы, нервно сглатывает и, слегка заикаясь, говорит: «Знаете, у вас всё просто отлично, вы абсолютно здоровы! Но... мы прямо сейчас назначим вам курс жёсткой антибиотикотерапии и уложим в реанимацию».

Вы поверите такому врачу? Нет. Вы мгновенно поймёте: доктор увидел на ваших снимках нечто такое, от чего у него самого подкосились колени.

Вот так рынок и прочёл это понижение ставки вне графика. Регуляторы вышли к публике с заверениями, что экономика США остаётся крепкой, но своим же судорожным решением перечеркнули собственные слова. Заливать разрушенные цепочки поставок, закрытые границы и замершие фабрики дешёвыми долларами было равносильно попытке тушить пожар бензином. Вирус нельзя вылечить снижением стоимости кредита.

Иллюзия выздоровления рухнула за считанные минуты. Сначала рынок выдал короткий, дерганый спазм вверх на самой новости, а затем зелёные свечи на терминале безнадёжно окрасились в кроваво-красный цвет. На паркет вернулся первичный, животный страх.

— Они паникуют, — тихо произнёс Андрей, глядя, как индекс S&P 500 переламывается и камнем летит вниз, снося дневные максимумы.

— Они не просто паникуют, они в отчаянии, — поправил я его, не отводя глаз от пухнущих на глазах цифр нашей прибыли по пут-опционам.

Не каждый, кто бросил в тебя грязь, делает тебе плохо. И не каждый, кто отмыл, желает добра. А главное правило этой жизни простое: если уж попал в дерьмо, но тебе там тепло — сиди и не чирикай.

Ещё в среду, 4 марта, финансовой толпе на мгновение показалось, что опасность миновала — индекс S&P 500 взлетел на невероятные +4,22% на фоне политических новостей и надежд на новые вливания от ФРС. Аналитики на CNBC с белоснежными улыбками убеждали зрителей, что «дно пройдено». Но уже в четверг, 5 марта, рынок жестоко обнулил эти надежды, рухнув на −3,39%. А в пятницу, 6 марта, окончательно добил оптимистов, просев ещё на −1,71%.

Этот бешеное ралли с немедленным падением заставляло людей переживать дикую эмоциональную энцефалограмму: от слепого восторга до леденящего ужаса. Новости менялись не каждый день — каждый час. В пятницу вечерняя сводка подтвердила то, чего все так боялись: число заражённых COVID-19 в мире пробило психологический барьер в 100 000 человек, а инфекцию зафиксировали уже более чем в 90 странах.

В городе за окнами нашего номера эта паника ощущалась физически. Деловые кварталы Даунтауна пустели на глазах. Офисные гиганты отправляли клерков по домам, а в сетевых супермаркетах началась дикая, штурмовая скупка всего подряд: люди дрались за упаковки бутилированной воды, консервы, антисептики и туалетную бумагу, будто готовились к мировой войне.

В субботу, 7 марта, биржевой колокол молчал, но информационный поток затапливал экраны с новой силой. Заголовки медиа переобувались прямо на лету: эксперты, которые ещё три дня назад призывали «выкупать просадку», теперь с бледными лицами вещали о неизбежной глобальной рецессии. По Риму и Милану ползли слухи, что правительство Италии готовится наглухо закрыть всю Ломбардию — сердце европейской экономики.

Андрей стоял у панорамного окна с чашкой остывшего чёрного кофе и смотрел на редкие машины внизу:

— Они вообще не понимают, куда бежать. Вчера на все сбережения скупали акции Apple, сегодня на эти же деньги берут тушёнку и забивают багажники.

— Это называется потеря ориентиров, — тихо ответил я, не отводя глаз от застывших графиков. — Когда рушится привычная картина мира, логика отключается первой.Вот для этого и нужен был ковчег

Для обывателей этот хаос был адом: рушащиеся планы, неизвестность и страх.. Индекс волатильности VIX зашкаливал, а стоимость наших пут-опционов на тридцать шесть миллионов долларов то раздувалась прямо на глазах,то падала вниз. Рынок метался в поисках дна, даже не подозревая, что под ногами у него — глухая пропасть.

Я закрыл ноутбук и посмотрел на календарь. Субботняя тишина была лишь коротким, обманчивым затишьем перед грозой. Впереди оставалось всего тридцать шесть часов до открытия азиатских площадок, и я точно знал: в понедельник, 9 марта, этот закипающий мир ждёт удар,

Звякнул телефон. На экране высветилось имя Джона.

Он просил уже меня завтра приехать в офис, коротко добавив: он согласен на все наши условия.

Завтра — в воскресенье. В день, когда нормальный бизнесмен отдыхает , а биржи закрыты, Джон готов был бежать на работу в выходной, лишь бы успеть подписать бумаги и спасти свою шкуру до того, как в понедельник откроются рынки и ему придется действовать на свой страх и риск.

— Деньги не спят, — тихо усмехнулся я, глядя на светящийся дисплей и написал завтра в 10.00

— Игорь, нам надо встретиться, — проговорил Джон. Голос его через динамик звучал сдавленно, с отчётливой нервной хрипотцой.

— Вроде договорились на десять утра в воскресенье, разве нет? — отстраненно уточнил я, глядя в окно на тёмный город.

— Мне нужно понимать сейчас. У меня есть деньги. Крупные, готовые, прямо на руках. Это не фондовые средства — мои личные и моих людей. Несколько человек, имена я называть не буду.

— Какая сумма?

Он назвал цифру. В тишине номера она прозвучала настолько дико, что я перебил его:

— Повтори.

И он повторил сумму

— Деньги уже на счетах и готовы к транзакции, — выдохнул он. — Я предлагаю вам десять процентов от чистой прибыли за управление.

— Двадцать, — отрезал я, даже не изменив интонации.

На том конце провода повисла тяжелейшая, звенящая пауза. Я слышал, как Джон судорожно дышит в трубку, пытаясь переварить этот ультиматум.

— Игорь, это сумасшествие... Десять процентов с такого объема — это гигантские деньги. Десять — это предел.

— Двадцать, Джон. Или ищи кого-то другого, кто закроет твои риски до открытия торгов в понедельник.

— Хорошо, — слишком быстро, едва не сорвавшись на фальцет, выдохнул он. — пятьнадцать. Но мы встречаемся завтра в десять?

— Я подумаю до завтра, — ответил я и нажал кнопку отбоя.

.

Теперь объясню, почему я обвёл её кружком.Потому что чувак принес ярд.Все. Он наш.

Он предлагал нам десять процентов от прибыли.

Он приносит деньги — большие, свои и своих людей. Мы работаем. И с того, что заработаем, нам достаётся десятая часть.

Так вот, десять — это мало.

Рыночная ставка управляющему — двадцать процентов от прибыли. Это стандарт, он существует десятилетиями, его знает любой человек в отрасли, включая самого Джона-младшего.

Хорошим управляющим платят и больше. Тем, кто показал результат три года подряд, платят двадцать пять, а иногда и тридцать.

А нам предлагали десять.

Почему?

По двум причинам, и обе совершенно человеческие.

Первая — он жадный.

Тут всё просто и объяснять нечего. Человек всегда сначала называет ту цифру, на которой хотел бы закончить.

Вторая интереснее.

Он был уверен, что мы согласимся.

Смотрите его логику.

Перед ним двое. Один — его партнёр, которого он считает младшим, несмотря на все кресла. Второй — иностранец, пятидесяти одного года, приезжий, без структуры в этой стране, без юристов, без имени на местном рынке.

У этих двоих есть какой-то фокус, но нет денег такого масштаба.

А у него есть деньги.

Значит, они возьмут то, что дадут.

И вот тут он ошибся, но ошибся красиво — так ошибаются все, у кого в руках капитал.

Он решил, что деньги — самая дефицитная вещь в этой комнате.

Дальше я объясню, почему я не мог согласиться, хотя сумма была такая, что даже десять процентов давали цифру с очень приличным количеством нулей.

Причина первая, практическая.

Человек, который берёт ниже рынка, сообщает о себе ровно одно: ему очень нужно.

А тому, кому очень нужно, всегда потом дают ещё меньше.

Это не жадность, это физика отношений. Ставку, на которую ты согласился один раз, потом придётся защищать всю жизнь, и с каждым разом она будет ползти вниз.

Возьмёшь десять сегодня — через полгода тебе предложат семь, и совершенно искренне удивятся, чего это ты вдруг возражаешь.

Причина вторая, и она важнее.

Если я соглашаюсь на условия хуже рыночных, возникает вопрос: почему?

Почему опытный человек работает за половину ставки?

Ответ, который придёт в голову любому наблюдателю, всего один: значит, он получает что-то ещё. Помимо процента.

И вот это мне было совершенно ни к чему.

Мне не нужно, чтобы кто-нибудь когда-нибудь задался вопросом, что именно я получаю помимо процента.

Мне нужна максимально скучная, максимально рыночная, максимально объяснимая сделка.

Такая, чтобы через два года любой проверяющий посмотрел на неё, зевнул и отложил в сторону.

Скучная сделка — лучшая защита из существующих.

Ни один человек в мире не проверяет то, что выглядит скучно.

Глава 31 воскресенье

Воскресенье, семь утра.

Я всегда прихожу на переговоры идеально выбритым и в строгом костюме. Это нужно не для них — это нужно мне. Костюм — это мой мундир. Он дисциплинирует, собирает в кулак и заставляет держать жесткую внутреннюю стойку. Белоснежная рубашка, запонки, зажатый узел галстука... Именно так я чувствую себя человеком, идущим в бой.

Я стоял перед зеркалом в полный рост и проверял, как сидит пиджак. За дни болезни и безумной гонки я заметно похудел, но это было даже к лучшему — силуэт стал более резким, собранным и сухим.

Лицо, конечно, осунулось, под глазами залегли тёмные тени от бессонных ночей, но это было нормально. Ничего лишнего. Ни капли мягкости, суеты или человеческой слабости.

До встречи с Джоном оставалось три часа. Я был полностью готов.

.Андрей пришёл с блокнотом.

— Игорь. Давай ещё раз.

— Что ещё раз?

— Всё. С самого начала и по порядку.

Он сел напротив.

— Я хочу быть уверен, что понял. Если я чего-то не понял, я это на переговорах, и будет поздно.

.

— Давай, — сказал я. — Спрашивай как пятиклассник. И не стесняйся глупых вопросов, глупых вопросов не бывает, бывают невыясненные.

Вопрос первый

— Почему он вообще полезет в эту компанию?

— Потому что мы туда полезем.

— Мы?

— Мы. Своими деньгами, открыто, не прячась. И он это увидит.

Я пожал плечами.

— Ему больше ничего не нужно. Он уже один раз пошёл за нами и заработал. Человек, который один раз выиграл, повторяет автоматически.

— А если он не полезет?

— Тогда ничего не произойдёт. Мы заработаем своё и разойдёмся.

Андрей поднял голову.

— То есть нам всё равно?

— Абсолютно. Это, между прочим, главное во всей конструкции.

— Мы не толкаем его в эту сделку. Мы не советуем, не уговариваем и не даём прогнозов. Мы просто делаем своё, а он смотрит.

Всё, что произойдёт дальше, он сделает сам.

Вопрос второй

— Хорошо. Он зашёл. Дальше?

— Дальше бумага растёт, но не ровно. Она идёт вверх ступеньками: вверх, откат, опять вверх, опять откат.

— И он?

— И он на каждом откате докупает.

— Почему?

— Потому что это работает.Потому что это работает .

Каждый раз, когда он докупает, бумага потом будет выше и выше. Первый раз, второй, третий. К пятому разу он уже уверен, что нашёл закономерность.

Он не дурак, Андрей. Он просто человек, у которого пять раз подряд получилось,А это уже привычка

Вопрос третий

— Давай про среднюю цену. Я понимаю, но объясни как ребёнку.

— Хорошо.

Я отодвинул чашку и взял его блокнот.

— Ты купил мешок картошки за сто рублей.

— Купил.

— Потом купил второй мешок за двести.

— Купил.

— Сколько ты в среднем заплатил за мешок?

— Сто пятьдесят.

— Правильно.

Я поставил точку.

— Теперь смотри, что из этого следует. Картошка стоит сто восемьдесят — ты в плюсе. Картошка упала до ста пятидесяти — ты в нуле.

— Хотя первый мешок я брал за сто.

— Хотя первый мешок ты брал за сто.

— То есть чем больше я докупаю наверху…

— Тем выше твоя средняя. Тем ближе точка, на которой прибыль исчезает и она исчезнет сколько бы не заработал, так как он зайдет на ярд и прибыль будет в сумме выглядеть очень даже солидно, но в процентах очень хрупко

Вот и весь механизм. Больше в этой истории ничего нет.

Ладно это было и так понятно но на картошке мне еще никто не объяснял- усмехнулся Андрей пошли дальше

Вопрос четвёртый

— Считаем по нему.

— Считаем.

—

— Он начал в марте примерно по двадцать четыре на сто миллионов. Потом добирал в апреле — тридцать два столько же же , сорок девять, сорок восемь. В мае — сорок девять, пятьдесят три, шестьдесят два, шестьдесят четыре.

И в конце, девятнадцатого мая, заводит самый большой кусок по семьдесят два.

— Сколько всего?

— Миллиард.

Андрей присвистнул.

—

— А средняя?

— Около пятидесяти трёх.

— То есть на девятнадцатое мая бумага стоит семьдесят два, а он платил в среднем пятьдесят три.

— Именно.

— Значит, он в плюсе.

— Он в плюсе примерно на триста шестьдесят миллионов.

Андрей отложил ручку.

— Игорь. Триста шестьдесят миллионов прибыли. И он потеряет?

— Говорю.

— Но он же… он же просто может продать.

— Может.

— И заберёт триста шестьдесят.

— Заберёт.

Я откинулся в кресле.

— Только он этого не сделает.

Вопрос пятый, главный

— Почему?

—

— Потому что человек в прибыли не выходит никогда.

Это не про него. Это про всех.

—

— Смотри, как он будет рассуждать.

Ему скажут: закрывай. Ему это скажут старшие в конторе, скажет отец, скажет кто-нибудь ещё разумный.

А он посмотрит на них и ответит: вы что, с ума сошли? Я только что принёс триста шестьдесят миллионов. Вы предлагаете мне выйти именно сейчас, когда всё растёт?

И, знаешь, он будет по-своему прав.

—

— Прав?

— С его точки зрения — абсолютно. Он сделал ставку, над которой все смеялись, и оказался прав. Он в эту минуту гений, и он это заслужил.

Для него закрыться сейчас — значит признать, что ему просто повезло.

А мужик, который два месяца был прав, не может признать, что ему повезло. Это физически невозможно.

—

Андрей молчал.

— Вот здесь, Андрей, и стоит капкан. Не в цифрах.

Его прибыль и есть его тюрьма.

Если бы он был в убытке — он бы испугался и вышел. Убыток пугает, убыток гонит.

А плюс успокаивает.

Человек, видящий зелёный плюс на экране, всегда попадает в одну и ту же ловушку. Он смотрит на растущую прибыль и усыпляет себя иллюзией: «Я всё равно в выигрыше, мне ничего не грозит, я в любой момент смогу выйти».

И не выходит. Жадность застилает глаза, и он сидит до последнего, пока рынок не начнёт жрать его живьём. Джон сейчас находился именно в этой стадии заворожённого оцепенения.

И вот тут мы должны забрать своё и уйти. Но уйти так, чтобы у него не возникло даже тени подозрения.

— Это даст нам ещё одну бумажку в руки, — сказал я, поправляя запонки на манжетах. — Где чёрным по белому будет написано, что мы уходим по собственной воле. И точка.

А вот как мы эту бумажку выкрутим потом, на акционерном собрании — это уже исключительно наше дело.

Я поднял глаза к потолку, на секунду задумчиво прищурился и суховато усмехнулся:

— Мы просто разведём руками и скажем: «Ну, мы же вас предупреждали. Мы видели надвигающуюся катастрофу, мы открыто говорили о рисках, но совет директоров предпочёл страусиную политику. Мы зафиксировали прибыль и вышли, чтобы защитить капитал».

Андрей, сидевший на краю кресла, кивнул.

Это идеальное прикрытие. Когда ты объясняешь свою жесткость банальной понятной жадностью — «мне срочно нужны деньги» — тебе верят безоговорочно. В это легко поверить. Никому на Уолл-стрит и в голову не придёт искать за этим тонкий математический расчёт и ловушку

Вопрос шестой

— Хорошо. Что дальше?

— Дальше бумага разворачивается.

Двадцатого мая ещё высоко. Двадцать первого — заметно ниже. Потом ещё ниже. К двадцать седьмому — примерно пятьдесят два.

— И что у него?

— А вот теперь считай сам. Средняя пятьдесят три. Цена пятьдесят два.

Андрей посмотрел на свои записи.

— Ноль.

— Ноль.

— Погоди. Была прибыль триста шестьдесят миллионов…

— За семь торговых дней.

Он смотрел в блокнот.

— Вот это и есть самое страшное место во всей истории, — сказал я. — Не убыток. Ноль.

Убыток человек принимает. Он злится, ругается, но принимает.

А ноль после огромного плюса — это оскорбление.

Вопрос седьмой

— И тогда он начнёт усреднять.

— И тогда он начнёт усреднять.

Уже по-настоящему. Не по сто миллионов, а всем, до чего дотянется.

— Зачем?

— Чтобы вернуть.Затем потому что мы это делали все время и это работало .

И заметь Не заработать. Вернуть.

Это совершенно другое состояние, и в нём люди делают то, чего никогда не сделали бы на спокойную голову.

Он не будет считать риск. Он будет считать, сколько ему нужно докупить, чтобы средняя опустилась и он снова оказался в плюсе.

— А если бумага вернётся?

— Не вернётся. Она вернётся, но через год.

— А он до этого?

— А он до этого уже выйдет. В самом низу, когда станет страшно.

Я развёл руками.

— Так теряют деньги все. Абсолютно все. В любой стране и в любом веке.

Человек держит, пока в плюсе, добирает, пока в нуле, и продаёт, когда в минусе.

То есть делает ровно наоборот.

Вопрос восьмой

— Сколько в итоге?

— Порядка трёхсот миллионов минуса. Плюс-минус.

— По фонду?

— По фонду.

Андрей долго молчал.

— Игорь. Это половина конторы.

— Примерно.

Вопрос девятый

— А если он нас спросит?

— Спросит обязательно. В конце мая, когда начнёт гореть.

— И что мы скажем?

— Правду.

Андрей поднял брови.

— Скажем, что эта компания сделает работающую вакцину и что через полтора года бумага будет стоить в несколько раз дороже.

— Это же правда.

— Чистейшая. Каждое слово.

— А про то, что сначала будет минус сорок?

— Он не спросит.

— Почему?

— Потому что люди в эйфории не спрашивают про промежуток. Они спрашивают только про пункт назначения.

Вопрос десятый

— А мы в этот момент где?

Вот это был лучший его вопрос за весь вечер.

— Мы в это время в Москве, — сказал я. — За шесть тысяч километров, за закрытыми границами, без права выехать.

— То есть…

— То есть мы физически не сможем ни на что повлиять. И это будет видно по любым документам.

Он подумал.

— Удобно.

— Не удобно, — сказал я. — законно.

Мы действительно ни на что не повлияем. Мы не будем ни советовать, ни торговать, ни даже отвечать на письма быстрее, чем через день.

Всё, что произойдёт, произойдёт без нас.

Последний

— Игорь.

— Да?

— А если он всё-таки выйдет девятнадцатого? Вот возьмёт и закроет с плюсом триста шестьдесят?

Я подумал.

— Тогда он заберёт триста шестьдесят миллионов, станет героем, и в июне контору никто не продаст.

— И всё?

— И всё. Мы заработаем своё, попрощаемся и разойдёмся.

Андрей смотрел на меня.

— Ты допускаешь такой вариант?

— Допускаю.

— Насколько?

—

Я честно прикинул.

— Процентов пять.

— Почему так мало?

— Потому что за эти годы я видел сотни людей с большой прибылью на экране.

И знаешь, сколько из них вышли вовремя?

Он молчал.

— Я тоже не помню, — сказал я. — Значит, немного.

Андрей закрыл блокнот.

— Всё понял.

— Повтори.

—

Он посмотрел на меня.

— Серьёзно?

— Совершенно. Повтори одной фразой. Если не можешь одной — значит, не понял.

—

Он подумал секунд десять.

—

— Мы ничего не делаем, — сказал он. — Он сам покупает, сам радуется и сам не выходит.

и покупает он

— Молодец, — сказал я.

Чтобы понять, как одна бумага могла стать для Джона либо спасением, либо смертным приговором, нужно разобрать финансовую анатомию главного спекулятивного символа пандемии — Moderna (MRNA).

Траектория безумного роста

Начало марта 2020 года: Скромная биотех-компания с экспериментальной мРНК-технологией. Акция стоит $25–30.

Первый всплеск (18 мая 2020): На новостях об испытаниях на людях котировки в моменте взлетают до $87.падение до 53

Абсолютный пик (9 августа 2021): Максимальное закрытие — $484,47 (внутри дня — $497,49). За полтора года бумажная капитализация выросла в 16–20 раз.

Причина: Экстренные разрешения FDA в декабре 2020 года, сотни миллионов доз для США, Канады (где её логистика оказалась выигрышнее Pfizer для северных территорий), ЕС, Израиля и Японии.

Механика пороховой бочки Moderna была идеальной иллюстрацией высокой волатильности. Каждая новость о фазах испытаний могла за пару часов сгенерировать или уничтожить миллиарды долларов. Использование кредитного плеча и опционов превращало её в финансовый фугас: мелкое движение цены выжигало депозиты за считанные минуты.

Сюжетный ловушка: почему именно это разорило Джона В трейдинге есть жестокое правило: бесполезно быть правым в долгосроке, если ты обанкротился сегодня.

Если бы Джон просто купил акции на собственные деньги и спрятал их в сейф, к августу 2021 года он бы стал мультимиллиардером. Но он зашёл в Moderna через фонды — с огромным кредитным плечом и опционами, рассчитывая на мгновенный рывок.

Когда в мае 2020 года после взлёта до $87 началась жесткая обратная коррекция, рынок банально переехал его позицию. Брокеры выставили маржин-колл, и требования по риску заставили фонд принудительно зафиксировать убыток на самом дне шторма.

Джон потерял всё не потому, что ошибался насчёт Moderna,хотя и по моей подсказке а потому, что плечи и маржинальные требования не дали ему дожить до 2021 года. Это идеальная финансовая трагедия: быть фундаментально правым, но быть выбитым из игры собственным риском.Но это он сделает уже без нас в надежде выпрыгнуть из капкана

Утренний Нью-Йорк встретил нас почти таким же, каким мы его оставили. Манхэттен шумел, жёлтые такси протискивались между машинами, из метро выплёскивались потоки людей, кофейни заполнялись перед началом рабочего дня. Масок практически никто не носил.

И всё же что-то изменилось.

Вирус уже появился в городе, и теперь о нём говорили повсюду. В такси работало радио — коронавирус. На экране в кофейне — коронавирус. В телефонах — Италия, Иран, Южная Корея, первые заболевшие в Нью-Йорке.

Люди ещё ходили на работу, назначали встречи, сидели в ресторанах и строили планы на выходные. Но теперь кто-то отодвигался от кашлянувшего соседа в метро, кто-то слишком тщательно протирал руки салфеткой, а в магазинах всё труднее было найти антисептик.

Город ещё жил совершенно нормальной жизнью.

И, пожалуй, именно это было самым странным.

Мы ехали в офис среди обычной нью-йоркской суеты и уже знали то, чего сам город пока не хотел признавать: нормальной жизни оставалось совсем немного.

Офис в воскресенье — странное место.

Свет горит через один. Кондиционеры выключены, и поэтому слышно, как гудит что-то в потолке, чего в будни не слышно вообще.

Стеклянные кабинеты стоят пустые, и от этого видно, какие они на самом деле маленькие.

На ресепшене никого.

Я посмотрел на пустую базальтовую стойку чуть дольше, чем следовало.

Андрей это заметил и ничего не сказал.

Нас провели в переговорную. Не в тот кабинет без таблички, а в обычную, стеклянную, с длинным столом.

И вот тут я увидел, кто нас ждёт.

—

За столом сидел Джон-младший.

А рядом с ним — человек в сером костюме.

Немолодой. Аккуратный. Кожаная папка, очки, ботинки начищены так, как чистят люди, которые делают это сами, а не отдают.

Внешний юрист. Тот самый, который раз в месяц приезжает и которого Полина пропускает через турникет.может быть даже и

Тот самый, который в пятницу вечером сидел за стеной от комнаты отдыха и спокойным голосом объяснял, как правильно определять слова в соглашении.

Автор меморандума.

Он встал и протянул руку.

Я пожал.

Тут надо сказать про одну вещь, которой я научился в девяностых и которая с тех пор ни разу меня не подвела.

Когда напротив тебя сидит человек, который тебя уже обманул, а ты об этом знаешь и не должен показать, — не играй.

Не изображай радушие. Не будь подчёркнуто любезен. Не отводи глаза, но и не сверли.

Просто веди себя ровно так, как вёл бы, если бы действительно ничего не знал.

Люди проваливаются именно на игре. Они переигрывают в любезность, и это видно за километр.

Я поздоровался с ним обыкновенно. Как здороваются с юристом, которого привели на встречу.

Просьба подписываться. Помогает продвигать книгу.

Но был и третий человек.

Она вошла через минуту после нас, с папкой и ноутбуком.

Блондинка. Лет тридцати пяти. Волосы собраны, костюм тёмный, туфли не на каблуке — то есть человек, который пришёл работать, а не производить впечатление.

Красивая, кстати.

По-настоящему, а не «для офиса». Из тех женщин, на которых мужики в лифте смотрят в отражение дверей, а не прямо.

Джон-младший представил её одним словом.

Референт.

Назвал должность, имени не назвал.

Ну референт так референт. Меня в тот момент это не занимало совершенно.

Как выяснилось, зря.

Дальше была нормальная, скучная, профессиональная работа.

—

Юрист в сером костюме оказался хорош.

Скажу прямо: очень хорош. Аккуратный, точный, ни одного лишнего слова. Он не давил и не хитрил открыто — он просто ставил формулировки так, что в каждой оставался маленький люфт.

Один. Совсем небольшой.

И всегда в одну и ту же сторону.

Я его ловил.

— Вот здесь давайте определим термин.

— Здесь давайте уточним, что считается доходом по стратегии, а что нет.

— Здесь давайте пропишем, кто именно и в какие сроки утверждает расчёт.

Он поправлял. Кивал. Соглашался.

И через две страницы ставил следующий.

Я, честно говоря, получал удовольствие.

Работать с хорошим противником — редкая радость.

С плохими скучно. С плохим ты уже на третьей минуте знаешь, что он дурак, а сказать этого нельзя, и дальше сидишь и ждёшь, пока он дойдёт сам.

А этот был мастер.

Тут, впрочем, надо признаться.

Я не гений переговоров.

Я просто выучил его меморандум наизусть.

Двенадцать страниц, я их читал раз восемь. А что ещё делать, когда лежишь один в номере с температурой и без вкуса во рту.

Так что я не разгадывал его ходы. Я их узнавал.

Джон-младший в беседе почти не участвовал.

Сидел, слушал, кивал. Один раз вставил что-то про рыночные условия — и юрист едва заметно прикрыл глаза.

Вот это было самым интересным наблюдением за всё утро.

Юрист его слегка презирал.

Он на него работал, брал у него деньги и защищал его интересы — и при этом слегка презирал.

Так бывает гораздо чаще, чем принято думать. Собственно, так бывает почти всегда.

Часа через полтора принесли кофе.

Я в тот момент сидел в бумагах и заметил не сразу.

А заметив — уже не смог оторваться.

Кофе принесла Полина.

Она бесшумно поставила поднос на край стола и начала расставлять чашки.

На меня не посмотрела ни разу. Ни секунды, ни случайно, ни краем глаза.

Лицо ровное. Спокойное. Абсолютно закрытое.

Холодная, собранная, с безупречной выдержкой — я её такой никогда не видел.

И вот тут я поймал себя на совершенно неуместной мысли.

Девчонка — огонь.

Может быть мягкой. Может быть каменной. И переключается без единого движения лицом.

Оценил.

А дальше пошла информация.

Человек, который годами разносит кофе в кабинетах, ставит чашки в строго определённом порядке.

По старшинству.

Это не правило, этому нигде не учат. Это въедается само, как въедается привычка уступать дорогу.

Сначала — главному. Потом по убыванию.

И вот вам бесплатный рентген любой переговорной в мире: посмотрите, в каком порядке разносят кофе.

Вы узнаете о раскладе сил больше, чем из часа разговоров.

Полина поставила чашки так.

Первую — блондинке.

Вторую — Андрею.

Третью — мне.

Четвёртую — Джону-младшему.

И только пятую — юристу.

Я сидел и смотрел на этот ряд чашек.

—

Первую. Блондинке.

Не хозяину денег. Не партнёру фонда. Не мужчине.

Ей.

Блондинка поймала мой взгляд мгновенно.

И чуть нахмурилась.

В её глазах мигнуло ровно то, что я и ожидал увидеть: понимание, что сейчас на глазах у посторонних сломали субординацию.

Причём сломали не грубо, не демонстративно — а именно так, как ломают её люди, которые знают настоящий расклад.

Или Полина сделала это нарочно?

Я честно задал себе этот вопрос.

Может, она нам всё ещё помогает — молча, единственным доступным ей способом, сливая мне картину этой комнаты через порядок чашек?

А может, я просто её идеализирую и ищу тайный замысел там, где была обычная невнимательность.

Хотя как её не идеализировать, если она четыре дня таскала мне воду и врала своей матери, что у неё всё прекрасно.

Я до сих пор не знаю ответа.

Значит .Блондинка — хозяйка этих денег.

Или, что вероятнее, прямой представитель того, кому эти деньги принадлежат по-настоящему.

Именно она принимает решения.

А Джон-младший — вывеска.

Суетливая, разговорчивая, довольная собой вывеска, за которой стоит настоящий капитал.

Вот почему он согласился на пятнадцать процентов так легко.

Не потому, что я его прогнул.

А потому, что это не его деньги, и торговался он чужим.

Я на этом месте испытал лёгкое профессиональное разочарование в самом себе.

Через минуту юрист попросил принести распечатку. Приложение к договору, третий экземпляр.

Полина принесла и положила на стол.

Не перед ним.

Перед ней.

Он спокойно протянул руку, взял и ничего не сказал.

Джон-младший не заметил вообще.

Андрей, кажется, тоже.

А я сидел и понимал, что мне за две минуты дважды показали одно и то же.

Причём вторым разом — уже совсем без деликатности.

Блондинка подняла глаза.

Один раз. На секунду, не больше.

Ничего кокетливого. Никакого флирта, ни малейшего.

Просто ровный внимательный взгляд человека, который смотрит на тебя и хочет, чтобы ты понял, что он смотрит.

И я понял.

Около полудня Джон-младший объявил, что выйдет покурить.

Юрист пошёл с ним.

Андрей вышел в коридор звонить Алисе — у неё как раз был вечер.

И мы остались вдвоём.

Она закрыла ноутбук.

— Мы могли бы поговорить с глазу на глаз, — сказала она.

— Да, конечно.

Я продолжал смотреть на неё.

— Не здесь, — сказала блондинка.

— Не здесь?

Она чуть повела подбородком — не на потолок, не на угол, а вообще, обводя комнату.

— Даже так, — сказал я.

— Технологии, — сказала она.

И, кажется, чуть усмехнулась. Одним углом рта.

Я откинулся на спинку.

Вот это, между прочим, была лучшая новость за всё утро.

Потому что человек, который предупреждает тебя о микрофонах в чужой переговорной, находится на твоей стороне ровно в ту секунду, когда это говорит.

Зачем он это делает — вопрос отдельный и, как правило, неприятный.

Но в данную минуту — на твоей.

Она положила в папку ручку. и вышла

Я нашёл её в холле.

Там же, за стойкой ресепшена, сидела Полина и что-то печатала.

Блондинка сидела напротив, закинув ногу на ногу и сложив руки.

Вся её поза говорила одно: я здесь хозяйка, но вы, пожалуй, важный гость.

Редкое сочетание. Обычно люди умеют показывать либо первое, либо второе.

— Меня зовут Элизабет.

Я подал руку. Рукопожатие сухое и короткое.

— Слушаю вас, Элизабет. Как меня зовут, вы знаете.

— Знаю.

— Я хотела сказать, что рада знакомству.

Она чуть наклонила голову.

— Меня впечатлили три ваши сделки. Джон показывал.

— Показывал?

— С гордостью. Как свои.

Она сказала это ровно, без тени иронии, и от этого вышло смешнее.

— Особенно история с космическим туризмом, — продолжила она. — Тонкая работа.

Скажите, как вы знали, что толпа подхватит эту бумагу?

Я усмехнулся.

Разумеется, я знал. Я это уже видел.

Вслух я, естественно, сказал другое.

— Люди любят сказки, — ответил я. — Отнять у человека мечту гораздо труднее, чем деньги.

— Красиво, — сказала Элизабет. — И бессодержательно.

— Совершенно верно.

Она чуть улыбнулась.

Полина за стойкой печатала, не поднимая головы.

Всем своим видом она сообщала: меня здесь нет, говорите о чём хотите.

— Вы заканчивали юридический? — спросила Элизабет.

— Нет.

— Странно.

— Почему?

— Вы сегодня четыре раза поймали человека, которому за это платят триста в час.

— У вас хороший меморандум, — сказал я.

Пауза.

Крохотная. Меньше секунды.

— Это меморандум Джона, — сказала она.

Я пожал плечами.

И тут я не выдержал.

Живой человек всё-таки. Ну не мог я не посмотреть на неё ещё раз.

Элизабет поймала мой взгляд мгновенно и перевела свой туда же. Холодно.

— Э-э… Полина, если не ошибаюсь?

— Да, мэм.

— Ты не могла бы нас оставить?

— Да, мэм.

Полина начала вставать.

— Ты не должна этого делать, — сказал я.

Спокойно. Негромко.

Она замерла на середине движения.

— Хотите поговорить? — обратился я к Элизабет. — Давайте пройдём в переговорную. Их тут, я заметил, штук шесть, и все пустые.

Я подумал секунду.

— А лучше на кухню.

Вот так я и сломал шаблон.

Она на мгновение порозовела. Не от смущения — от того, что инициативу забрали из рук, а к этому она явно не привыкла.

Секунда — и она уже взяла себя обратно.

— Согласна, — сказала Элизабет. — Кофе будете?

— Буду. Американо с молоком.

Она встала и пошла на кухню сама.

Я повернулся к Полине.

— Я не хочу тебя оскорбить, — сказал я тихо. — Но именно для этого я и хотел дать тебе те деньги.

Она не подняла головы.

— Это была не подачка. Это была возможность.

Ты красивая и умная. И деньги были нужны ровно для одного: чтобы тебе не приходилось вставать и выходить каждый раз, когда кто-то говорит «оставь нас».

Чтобы ты училась и жила, а не продавала свои лучшие годы по часам.

Она не ответила.

Пальцы у неё на секунду остановились над клавиатурой и пошли дальше.

Я развернулся и пошёл на кухню.

Кухня у них была разделена на две половины.

Общая — просторная, прозрачная, стильная, с длинным столом и кофемашиной, к которой стоит очередь в обеденный перерыв.

И хозяйская — поменьше, поглуше, с нормальным чайником и посудой,.

Мы прошли в хозяйскую.

Элизабет варила кофе сама.

Скажу честно: делала она это на редкость коряво.

Не то чтобы неумело. Именно коряво — как человек, который помнит последовательность действий, но не делал этого руками лет двадцать.

Молоко она достала, посмотрела на него и поставила обратно. Потом достала снова.

Я сидел и не вставал помогать.

Это, между прочим, было сознательное решение.

Мужик в Америке в такой ситуации обязан подскочить: дайте, я сам, что вы, ну как же.

Я сидел.

И по тому, как она на меня оглянулась, я понял, что решение было правильным.

Она поставила передо мной чашку.

Кофе оказался средний. Молока — вдвое больше, чем надо.

Я поблагодарил и выпил.

— В общем так, — сказала Элизабет, садясь напротив.

Она смотрела, как я спокойно сижу и не дёргаюсь.

— Я прекрасно понимаю, что Джон — это прокладка между мной и вами.

Она положила руки на стол.

— Я предлагаю вам управление определённой суммой. Двадцать процентов.

Пауза.

— Вы согласны?

Я поставил чашку.

Тут надо объяснить, что в этот момент у меня происходило в голове, потому что снаружи, надеюсь, не было видно ничего.

—

Двадцать процентов вместо пятнадцати.

Прямой контакт вместо посредника.

Человек, который принимает решения, вместо человека, который их озвучивает.

Любой нормальный переговорщик сказал бы «да» через полсекунды.

Я сказал:

— Элизабет, можно я задам три вопроса?

— Задавайте.

— Первый. Деньги, которыми сейчас распоряжается Джон, — ваши?

Вот здесь она впервые за весь день чуть помедлила.

— Часть, — сказала она.

— Какая часть?

— Большая.

Я кивнул и отпил кофе, чтобы выиграть три секунды.

Три секунды мне были нужны, потому что в этот момент у меня внутри обвалилась вся конструкция, которую я строил с января.

Весь мой расчёт стоял на одном: в мае потеряет Джон-младший.

Он войдёт, он будет добирать, он не выйдет вовремя — и в июне окажется человеком, потерявшим огромные деньги фонда и своих людей.

После чего контора будет стоить дёшево, а он — ничего.

А теперь выяснялось, что деньги, которые он потеряет, — в основном её.

То есть капкан, который я полгода собирал, стоял в правильном месте, но в него собирался наступить не тот человек.

В него собиралась наступить женщина, которая сорок минут назад предупредила меня, что в переговорной пишут.

— Второй вопрос, — сказал я. — Почему через Джона?

Если вы принимаете решения, а он их озвучивает, — зачем вообще нужен он?

Она посмотрела на меня.

— А вы как думаете?

— Я думаю, что вам нужно имя на бумагах. Мужское, местное, с фамилией, которую здесь знают сорок лет.

Элизабет не ответила.

Что, вообще-то, и было ответом.

— И третий, — сказал я. — Последний.

Что именно вы покупаете за двадцать процентов?

—

— Простите?

— Двадцать процентов от прибыли — это рыночная ставка за управление деньгами.

Вы её называете сразу, не торгуясь, человеку, которого видите первый раз в жизни.

Значит, вы покупаете не управление.

Она молчала.

— Я не хочу вас обидеть, Элизабет. Я просто предпочитаю знать, за что мне платят. Иначе однажды выясняется, что платили за другое.

Дверь в рабочую комнату тихонько приоткрылась. В образовавшийся проём было отчётливо видно, как вошла Полина. Она увидела меня, я увидел её. Элизабет сидела спиной и ничего не заметила.

Полина замёрзла на месте, молча смотря прямо на меня, и не уходила. Я удержал лицо и развернулся обратно к Элизабет.

Она взяла свою чашку. Подержала пару секунд в пальцах. Поставила обратно на стол, так и не отпив ни глотка.

— Хорошо, — сказала она. — Я отвечу. Но не здесь.

— Здесь тоже пишут? — уточнил я.

— Здесь — нет. Но это просто не место для таких разговоров. Вы интересный мужчина, и я бы хотела продолжить знакомство с вами. Давайте сегодня встретимся вечером в ресторане и обговорим все детали.

Эти последние слова она уже практически промурлыкала, мгновенно сменив холодную дистанцию на тонкую, едва прикрытую игру.

— Нда, полный сюр, — промелькнуло у меня в голове, но внешне я не подал ни малейшего вида.

— Мистер Пахомов. Вы когда улетаете? — спросила Элизабет, чуть приподняв брови и внимательно глядя на меня.

— Через неделю.

— Тогда у нас слишком мало времени.

— Боюсь, что сегодня вечером я встретиться не могу, — спокойно и отстранённо ответил я, не позволяя ей навязать свой сценарий. — Давайте созвонимся и всё решим сегодня же, если вам не сложно.

Элизабет едва заметно прищурилась, переваривая отказ. Вот уж действительно: красивые американские женщины, если они к тому же умны, властны и являются успешными бизнес-вумен, — это особая категория. Для любого американского мужчины, вне зависимости от цвета кожи, толщины кошелька или семейного статуса, заполучить такую женщину — это вершина престижа. Настоящий трофей. В СССР пропуском в высшую лигу и символом абсолютного успеха было приглашение на Кремлёвскую ёлку. На Уолл-стрит за внимание такой хищницы, как Элизабет, мужчины готовы были выстраиваться в очередь, радуясь самому факту допуска к телу.

Вот только я пришёл сюда не за статусными трофеями и не за светским флиртом. Я пришёл забрать свои деньги и выстроить непробиваемую защиту до того, как этот город накроет первой волной биржевой паники.

Элизабет выдержала паузу, словно взвешивая, стоит ли давить дальше, но затем на её губах снова появилась едва уловимая улыбка.

я улыбнулся

Полина выскользнула из комнаты

— И ещё. Ваша дочь ведь работает у Кларков, верно?

—

Я поставил чашку очень аккуратно.

— Верно, — сказал я.

— Хорошая фирма, — сказала Элизабет. — Очень хорошая.

— и да Мистер Пахомов.

— Да?

— Пункт четыре и девять.

Я поднял голову.

— Там определение убытков, — сказала она. — Оно шире, чем определение дохода. На одно слово.

Она поставила чашки на поднос.

— Я просто печатала обе версии. Первую и вторую.

И вышла.

Я открыл страницу четыре и нашёл пункт девять.

Читал его, наверное, полминуты.

Она была права.

Одно слово. Одно-единственное.

В определении дохода стояло «полученный». В определении убытков — «понесённый или ожидаемый».

Ожидаемый.

То есть будущие, ещё не случившиеся потери можно было вычесть из уже полученной прибыли.

Я такого не видел, честно скажу, лет десять.

Это было элегантно. Это было настолько элегантно, что я минуту сидел и просто восхищался.

И меня бы поймали.

Не в мае. Позже, при расчёте. И я бы сидел и не мог понять, откуда взялась дыра, потому что все определения я вычитал сам, вслух, при всех, и все они казались нормальными.

.

—

Когда они вернулись, я сказал:

— Господа, в пункте четыре и девять давайте синхронизируем формулировки.

Юрист посмотрел на меня.

Долго.

—

— В каком смысле? — спросил он.

— В прямом. Доход — полученный. Убыток — тоже полученный. Или, если вам удобнее, «фактически понесённый». Слово «ожидаемый» убираем.

—

Он не изменился в лице.

Ни на миллиметр.

Просто взял ручку, поправил и сказал:

— Разумеется. Это техническая описка.

Техническая описка.

—

Джон-младший в этот момент смотрел в телефон и не понял ни слова из того, что произошло.

Ещё через час мы согласовали остальное.

Договорились о сумме, о сроках и о порядке подтверждения.

Подписывать будем в четверг.

—

В машине Андрей спросил:

— Откуда ты выцепил этот пункт?

— Прочитал.

— Игорь. Я тоже читал.

—

Я посмотрел в окно.

—

— Мне подсказали, — сказал я.

— Кто?

—

Я не ответил.

—

Он подумал секунд пять.

— Блондинка?

— Андрей.

— Понял. Не спрашиваю.

—

Правильный мужик.

А дальше я всю дорогу молчал и считал.

Потому что домой я вёз не победу.

Домой я вёз новую проблему, и она была крупнее всего, что мы обсуждали за этим столом.

Смотрите, что произошло за одно воскресное утро.

—

Первое. Мы получили предложение, о котором в январе я не мог мечтать. Огромные деньги, полный контроль над стратегией.

Второе. Я поймал юриста на люфте, о котором никогда бы не догадался сам.

И третье.

В этой схеме появилось переменная которая может спалить нашу сделку или поднять ее

Причём этот человек только что мне помог.

Он посмотрел на меня.

— Как с Полиной.

Я не ответил.

Мы вышли из машины и пошли к дверям.

Швейцар придержал створку Через две недели он будет стоять здесь в такой же,только в маске

Через три недели этого отеля не будет вообще — закроют.

А в лифте я подумал, что за одно воскресное утро приобрёл огромные деньги, потерял невидимость и получил в союзники женщину.В союзники ли?

У следующей книги есть одно маленькое условие: чтобы она появилась здесь, странице нужно дойти до 300 подписчиков. Поэтому продолжение сейчас зависит уже не только от меня. Я свою часть работы делаю — пишу. А когда нас станет триста, у новой истории появится своё место здесь.

Глава 32

Тот, кто думает, что Полина прибежит после тог как Элизабет пригласила меня в ресторан в слезах и станет умолять всё вернуть, — просто плохо знает женщин.

Настоящая женская гордость работает иначе.

Она закроется. Выстроит между вами глухую стену и скорее сожрёт себя изнутри, чем сделает шаг навстречу человеку, который её обесценил.

Вечером Элизабет перезвонила.

Голос в трубке был мягкий, бархатный и чертовски красивый. Голос у неё вообще оказался лучшим, что в ней было, — а в ней было немало.

Без предисловий она пригласила меня поужинать. Назвала место, о котором не надо объяснять никому, кто хоть раз бывал в этом городе.

Она филигранно владела искусством светского разговора.

Полунамёками, между делом, она аккуратно уронила мысль, что предстоящий понедельник будет очень тяжёлым днём для всех нас.

А потом, как бы вскользь, добавила, что это, возможно, наш последний шанс нормально поужинать в заведении такого уровня. Из-за истории с короной город вот-вот начнёт закрывать рестораны или жёстко ограничивать число гостей.

Если бы я не переболел, я бы отказался не раздумывая и остался в номере.

Но я переболел. Иммунитет пока был, а сидеть в четырёх стенах мне ещё предстояло, и предстояло долго.

Я коротко рассмеялся в трубку.

— То есть сегодня лучше, чем завтра?

— Логика подсказывает.

— Логика права. Если заведение закрывают, откладывать ужин неразумно.

—

Мы договорились о времени, и я повесил трубку.

Одеваясь и кое-как наводя порядок на лице дешёвой одноразовой бритвой, я услышал знакомый резкий сигнал.

Я смахнул пену с пальцев и нажал ответ.

На экране выскочили три родные мордашки.

Аня, Настя и Лисёнок, сгрудившиеся перед камерой в домашних пижамах.

—

— Пап, у нас проблемы, — сказала Настя.

Сердце заколотилось в горле.

Мгновенно, до того как мозг успел что-либо обработать.

Вся моя ледяная выдержка, все контрольные списки и весь холодный расчёт рассыпались в пыль за одну долю секунды.

Настоящий страх не живёт на Уолл-стрит.

Его нет ни в маржин-коллах, ни в обвалах, ни в судах, ни в переговорных с микрофонами.

Он настигает тебя вот так: когда за шесть тысяч километров твои дети смотрят в камеру недетскими глазами и произносят три слова.

— Что?! Кто-то заболел?!

Голос у меня сорвался. Я это услышал сам и ничего не смог сделать.

— Настя! — Лисёнок закатила глаза к потолку. — Ну когда ты научишься нормально разговаривать?!

Она развернулась к камере.

— Пап, всё нормально. Не надо делать проблему на пустом месте.

Я шумно выдохнул и прижал ладонь к груди, чувствуя, как сердце постепенно замедляет свой дикий бег.

— Фух.

Помолчал секунду.

— Настя. Когда ты соберёшься замуж — пусть об этом скажет Аня.

Девчонки захлебнулись хохотом.

Все три сразу.

Этот чистый, безо всякой причины смех, прорвавшийся через динамик ноутбука, в одну секунду выжег всё липкое напряжение, которое копилось во мне последние дни.

Если смеются — значит, всё нормально.

.

— Пап, — сказала Алиса, глядя на меня прямо и совсем по-взрослому. — Проблема в том, что Катя решила остаться в квартире в Москве.

Я почувствовал мгновенное уколывающее облегчение. Где-то в глубине души, конечно, увидеть её хотелось — старые чувства не выжигаются за один день. Но Катя давно стала главным раздражающим фактором, способным превратить любой семейный ковчег в зону бесконечных войн.

— Ну хорошо, — пожал я плечами, старательно делая вид, что мне всё равно. — Пусть остаётся.

— Не «пусть»! — с горячностью перебила она. — Ковчег строился для всех! И пускай вы в разводе, но это всё равно неправильно. Андрей нам подробно рассказал, как вы болели... Пап, если там хотя бы половина правды, то то, что сейчас надвигается, — это кошмар!

Я сжал челюсти, чувствуя, как беззаботная атмосфера беседы рушится на глазах: — Так почему она упёрлась? Почему не хочет уезжать из города?

— Из-за Влада, — тихо ответила Алиса.

Это имя прозвучало в номере нью-йоркского отеля как сухой, взведённый щелчок затвора.

— И... пап, — Алиса подалась ближе к объективу камеры, и в её глазах мигнул настоящий, недетский страх. — Она девочек к себе тянет. Ты понимаешь?

Воздух в лёгких на секунду застрял. Вся эта финансовая игра, суета вокруг ужина с Элизабет, опционы на десятки миллионов и падение рынка в понедельник — всё мгновенно выцвело и стало мелкой пылью.

Влад. Человек, который методично разрушал мою прошлую жизнь, теперь пытался запереть моих детей в гигантском мегаполисе прямо накануне катастрофы, пока я застрял на другом конце океана.

— Понимаю, — проговорил я. Мой голос потерял всю отцовскую мягкость, превратившись в ровный, стальной лед. — Я всё очень хорошо понимаю.

так что дальше

Пап, я понимаю тебя и понимаю твои чувства, но нельзя ей дать уйти, — твёрдо сказала Алиса.

— Алиса! — психанул я, с силой проводя ладонью по лицу. — Ты хоть понимаешь, о чём меня просишь, да? Ты просишь меня тащить за собой человека, который разрушил всё, что мог!

— Да, пап, — перебила она, и в её голосе впервые звякнула взрослая, непреклонная сталь. — И мы должны пройти это. А дальше… дальше пусть каждый идёт своей дорогой.

— Алиса… — почти застонал я, чувствуя, как в груди всё сжимается от глухой, выжигающей изнутри гордости и бессилия.

— Пап, только так, — тихо, но твердо повторила она.

Я закрыл глаза. На экране молчали девчонки, ожидая моего решения. Мой «ковчег», который я так тщательно проектировал, расчетливо закупая ресурсы и высчитывая риски пандемии, трещал по швам не из-за биржевых индексов, а из-за человеческой глупости и старых обид. Если Катя останется в Москве с Владом, она затянет туда и детей. А позволить ей рисковать их безопасностью накануне тотального хаоса я не имел права.

Придётся наступить себе на горло. Забыть про эго, про предательство, про того же Влада и про всё, что жгло меня последние годы. Нужно просто забрать их всех и запереть в безопасном месте.

— Хорошо, — выдохнул я, открывая глаза. Мой голос снова стал сухим и собранным. — Передай ей, чтобы собирала вещи своего любимого... И скажи, что все сопли влюблённых — только внутри комнаты, а снаружи... — я сглотнул подступившие слова и закончил: — скажи, что это моё последнее условие, и спорить со мной сейчас смертельно опасно.

— Спасибо, пап, — облегчённо шепнула Алиса.

— Пап, мы любим тебя, — тихо, в один голос добавили девчонки.

— Я тоже. Всё, девчонки. Отключайтесь. Мне пора.

Горло сжал судорожный, болезненный спазм. В эту секунду бешеной ярости и бессилия хотелось сгрести ноутбук за крышку и со всего размаху швырнуть его в стерильно-белую стену номера.

Экран погас. В комнате снова воцарилась звонкая, давящая тишина.

Я медленно подошёл к зеркалу. Из запятнанного брызгами пены стекла на меня смотрел мужчина с перекошенным лицом. В жилах закипала ядовитая смесь из гордости, старой обиды и полного абсурда происходящего.

Интересно, что ещё мне подкинет эта жизнь? По правилам этого безумия, для полного комплекта и по ещё одному роялю в кустах к воротам нашего «ковчега» должна прийти Марина и громко постучаться. И кто вообще сказал, что проживать жизнь второй раз будет легче? Хотя... никто ведь и не говорил. Знания о будущем не защищают от чужой глупости и собственной боли.

Я сделал несколько глубоких вдохов, заставляя мышцы лица расслабиться. Отражение постепенно возвращало прежнюю ледяную, непроницаемую маску.

Пора было возвращаться. Внизу ждал Манхэттен, который ещё не догадывался о приближающемся воскресном тупике. Впереди был ужин в Le Bernardin, тонкий словесный фехтовку с Элизабет и подготовка к зачистке активов. Личные катастрофы и призраков прошлого пришлось запереть глубоко внутри — по крайней мере до тех пор, пока на биржевом табло в понедельник не обрушатся первые индексы.

Я закончил бриться, надел единственный оставшийся чистый комплект, затянул узел галстука и шагнул к выходу из номера.

Через час, сидя в ресторане и слушаялёгкую, отточенную болтовню Элизабэт о том, как она училась в Стэнфорде на юриста, я смотрел в сторону бара. И мне до ужаса, до дикой судороги в челюсти хотелось нарезаться. Нарезаться просто в сопли.

Без этих хрустальных бокалов, без выверенной подачи и фарфора. Нажраться по-простому: сначала двойной виски, потом полировать всё это холодным пивом, и так раз несколько,а потом подойти к какому-нибудь размякшему от сытости холёному инвестору, упереться в него тяжелым взглядом и с вызовом спросить: «Вы что-то сказали?» И когда тот начнёт заикаться — отчеканить: «Джентльмену всегда есть что сказать»

Вот это прямо сейчас было моей настоящей, искренней мечтой. Просто сбросить всю эту искусственную шкуру, по-русски нажраться в хлам и хорошенько с кем-нибудь подраться. Без дипломатии, без двойного дна и без этих выверенных светских пауз.

На каком-то этапе Элизабет вдруг замолчала на полуслове, чуть подалась через стол и, широко раскрыв глаза, выдала прямо в упор:

— Игорь, скажи... ты гей?

Я аж вином поперхнулся. Едва удержав хрустальный бокал, я глубоко закашлялся и судорожно прижал к губам накрахмаленную салфетку.

— Что?! Почему гей?

Элизабет откинулась на спинку кресла и слегка прищурилась, изучая меня с искренним недоумением:

— Ну а как это ещё объяснить? Я уже полчаса перед тобой изощряюсь: глазки строю, истории наворачиваю, комплименты делаю, тонко намекаю... А ты сидишь с каменной рожей, смотришь сквозь меня, вежливо киваешь и будто вообще из другого мира. Ни одного движения навстречу, никакой реакции.

Я смотрел на неё и с трудом сдерживал, нервный смех. В её безупречной, избалованной успехом системе координат всё было просто: если мужчина не плавится от взгляда такой женщины, с ним явно что-то не так.

Она не могла знать, какой шторм бушует в моей голове. Что там, под этой идеальной оболочкой, с треском рушится мировая финансовая система, сжимается пружина маржин-коллов, а на другом конце планеты мои девчонки пытаются вытащить бывшую жену из Москвы до того, как город накроет тотальный карантин. На фоне этого личного и глобального Апокалипсиса весь её стэнфордский лоск, тонкий флирт и светский глянец Le Bernardin выглядели как фальшивая бутафория.

— Я не гей, — тихо проговорил я, аккуратно поставив бокал на скатерть и посмотрев ей прямо в глаза. — И ты потрясающая, очень красивая женщина. Но у тебя таких, как я, вагон и ещё тележка. Ты же явно не для коллекции меня пригласила, правда?

Элизабет на секунду замёрзла. С её лица окончательно слезла маска светской кокетки, уступив место настоящему, острому интересу.

— Вот как... — она чуть наклонила голову, медленно качнув бокал. — И как? Как ты это понял?

А я смотрел на неё и чувствовал, как внутри закручивается безумный, сюрреалистичный узел. Я люблю — или любил — одну, с которой осталась вся прошлая жизнь и за детей которой я готов глотку рвать. Мне хорошо и спокойно с другой — с Полиной, в которой чувствуется редкая, молчаливая чистота. И при этом прямо сейчас, пардон за мой французский, ко мне в трусы пытается залезть накрахмаленная красотка с Уолл-стрит.

Объясните мне что происходит или уже налейте

— Очень просто, Элизабет, — ровным, лишенным эмоций голосом ответил я. — Ты сливаешь флирт только тогда, когда надо отвлечь внимание от главной проблемы или купить лояльность, которую не добудешь за деньги. А у нас на носу понедельник. Давай без балета: зачем я здесь?

— Рассказывай, Игорь, — тихо сказала она, подавшись вперёд.

— Что рассказывать?

— Всё рассказывай. Представь, что я терапевт, и рассказывай.

Я поглядел на её бокал, на вылизанную скатерть, на чопорных официантов, снующих по залу Le Bernardin, и отрицательно качнул головой:

— Тогда не здесь. Пошли в нормальный бар. Потому что в этой стерильной обстановке из меня и слова правды не выжмешь.

Элизабет даже не задумалась. В её глазах мелькнул азарт человека, которому тоже до смерти надоел этот корпоративный театр.

Она легко щёлкнула пальцами подозванному официанту:

— Счёт на фирму.

Даже не взглянув на папку с чеком, она встала из-за стола, подхватила сумочку и кивнула мне:

— Пошли. Я знаю одну действительно знатную забегаловку.

Через десять минут мы вышли из представительского авто возле прокуренного, узкого бара где-то в подворотнях адской кухни. Здесь не пахло белым вином и стэнфордским лоском — здесь пахло пролитым пивом, дешёвым бурбоном и настоящей, дикой нью-йоркской ночью.

Её массивный охранник остался на улице у входа, нахмурившись и с опаской оглядывая темный переулок. А мы пробились к липкой стойке.

— Два двойных виски, — бросила Элизабет бармену, даже не глядя в меню, и повернулась ко мне, облокотившись на стойку. — Ну что, «пациент»? Мы в правильном месте. Жги. Почему ты смотришь на весь этот город так, будто он уже умер?

А дальше память начали затягивать сизые клочья тумана. Помню только, как слова сами посыпались наружу — сбивчивым, неостановимым потоком.

Я говорил про Полину — без имени, но так, что всё и без имён было предельно ясно. Говорил про Лену, про Марину, про Катю, остающуюся в Москве, и про того парня, что вез их... Я искренне надеялся, что если выплесну из себя эту муть, станет хоть немного легче. Но легче не становилось. Напротив, всё казалось только паршивее и тошнее.

А потом тонкая грань между разумным самоконтролем и дикой усталостью просто треснула.

Рядом с Элизабет за стойку примостился какой-то разгорячённый алкоголем мужик. Что-то ляпнул, полез с сальными намеками. Элизабет не раздумывая влепила ему звонкую пощёчину. Тот озверел и толканул её — грубо, со всей дури, едва не сбив с ног.

И в этот момент во мне что-то окончательно сорвалось. Все эти дни безупречного фасада, выверенных улыбок, страха за детей и лицемерного корпоративного балета выплеснулись наружу одним глухим взрывом.

Я не помню, как сбил его на пол. Помню только тупую отдачу в костяшках и то, как с каким-то искренним, диким наслаждением месил его ногами прямо на залитом пивом полу. Вокруг орали, кто-то хватал меня за пиджак, пытался оттащить, визжали женщины, кричал бармен... Но я рвался назад, выбивая из этого ублюдка — а заодно из самого себя — всю накопившуюся ярость.

А потом все закрутилось снова и мы стояли спиной к спине с элизабетовским телохраителем и отбивались, пока всё не прекратилось в один момент, когда нас наконец растянули по сторонам. Всё окончательно превратилось в смазанный калейдоскоп: пёстрые круги неоновых вывесок, едкий запах перегара и табака, непрерывный звон в ушах. Побитые мужики, сплёвывая кровь и зажимая нос, неожиданно без всякой злобы угощали нас виски — отдавая дань уважения этой бессмысленной драке.

Я сжал сбитыми пальцами холодное стекло. Лицо горело, кулаки норовили отказать, но в груди... В груди впервые за эти бесконечные сутки установилась абсолютная, звенящая тишина. Шторм внутри наконец-то выгорел дотла.

открыл глаза от резкого, раздирающего мозг звонка телефона.

— Алло... — прохрипел я в трубку, едва выговорив слово.

Во рту была не просто Сахара — там стояло настоящее адское пекло, будто я всю ночь глотал раскалённый песок и сухую пыль. В комнате царил полумрак, плотные тяжёлые шторы полностью перекрывали утренний свет. Я повеёл рукой почужому покрывалу и осознал: я был не в своём номере.

Я осторожно потянулся, пытаяс собрать в кучу гудящие мысли, и в этот момент ощутил тёплое, мягкое прикосновение. Со спины меня уверенно и по-хозяйски обнимала женщина, уткнувшись лицом мне между лопаток.

— Мистер... — послышался из динамика телефона сонный, но всё ещё узнаваемый бархатный голос Элизабет. — В следующий раз предупреждайте, что вы, русские, пьёте как лошади. И ещё: теперь мне окончательно понятно, почему вас никто не любит.

— Это ещё почему? — прохрипел я, с трудом проталкивая слова сквозь застрявший в горле сухой песок.

— Потму что ты сначала подрался с мужиком, тут же с ним пил виски и мирился, а потом вы вдвоём проучили тех, кто на него напал! Вам, русским, по-моему, вообще всё равно, с кем драться.

— Неправда, — прохрипел я, перекладывая телефон к другому уху. — Нам всегда нужен повод.

— Ясно, — усмехнулась она на том конце провода. — Мой охранник с выбитыми пальцами передал: если я ещё хоть раз пойду в ресторан с мистером Пахомовым, он будет брать отгул или сразу уходить на больничный — так будет лучше для его здоровья.

«Твою мать...» — крутилось у меня в гудящей, тяжёлой голове, вопрос

Если Элизабет звонит мне по телефону из своего дома... то чья тёплая рука прямо сейчас легла мне на талию, и кто, чёрт возьми, сопит мне со спины прямо между лопаток?!

— И ещё, Игорь, — её голос в динамике внезапно потерял всю сонную мягкость, став сухим, колким и ядовитым. — Ты мне должен. И моя ставка за твои услуги отныне — десять процентов. И ни процентом больше.

— За что?! — вырвалось у меня,

— За то, что ты... у Полины! Вот за что. Всё, наслаждайся, — отрезала она.

Эпилог

[09.03.2020 | 09:30 EST] — СРОЧНО: ТОРГИ НА УОЛЛ-СТРИТ ОСТАНОВЛЕНЫ

Автоматическая система «Circuit Breaker» заблокировала операции после падения S&P 500 на 7,6%. Италия расширяет режим строгой изоляции на всю территорию страны. Цена на нефть рухнула после развала сделки ОПЕК+. На мировых площадках — тотальная паника.

[10.03.2020 | 16:00 EST] — ЗАКРЫТИЕ РЫНКОВ: СУДОРОЖНЫЙ ОТСКОК

S&P 500 закрылся в плюсе на +4,9%. Инвесторы рассчитывают на масштабные пакеты помощи от центробанков. На бирже звучат заявления, что вчерашний «чёрный понедельник» был следствием эмоционального перегрева.

[11.03.2020 | 18:30 EST] — ЭКСТРЕННЫЙ ВЫПУСК: ВСПЫШКА ОБЪЯВЛЕНА ПАНДЕМИЕЙ

ВОЗ официально присвоила COVID-19 статус пандемии. В вечернем обращении из Овального кабинета Дональд Трамп объявил о полном закрытии въезда в США из стран Европы. Фьючерсы моментально ушли в пике; S&P 500 по итогам дня теряет ещё 4,9%.

[12.03.2020 | 16:00 EST] — ЧЁРНЫЙ ЧЕТВЕРГ: КРАХ АКТИВОВ

Индекс S&P 500 обрушился на 9,5% — сильнейшее однодневное падение с 1987 года. Бродвей гасит огни, авиакомпании останавливают флоты, капитал бежит из всех классов активов. Вульгарная распродажа охватила даже облигации и золото.

[13.03.2020 | 15:30 EST] — СРОЧНО: В США ВВЕДЕНО ЧРЕЗВЫЧАЙНОЕ ПОЛОЖЕНИЕ

Белый дом объявляет чрезвычайное положение национального масштаба, выделяя $50 млрд на ликвидацию последствий. Торговый зал отвечает истерическим ростом.

[13.03.2020 | 16:00 EST] — ИТОГИ НЕДЕЛИ: АГОНИЯ ФИНАНСОВОЙ СИСТЕМЫ

За один день S&P 500 взлетает на +9,3%, полностью перекрывая вчерашний обвал. За пять дней индекс просел на 9%, но суммарный размах амплитуды превысил 16%. Аналитики Bloomberg констатируют: рынок потерял тренд и перешёл в фазу хаотичных спекулятивных конвульсий.

За сухими цифрами недельного итога — минус девять процентов — скрывался настоящий нервный срыв планетарного масштаба. В четверг рынок лежал на дне семнадцатипроцентной пропасти, чтобы в пятницу судорожно взмыть к свету. Это была уже не торговля. Это был эпилептический припадок глобального капитала, где каждое утреннее сообщение о новых заболевших било под дых, а вечернее обещание чиновников возвращало пульс.

И самое страшное заключалось в том, что это было ещё не дно. До него оставалось ровно десять дней и ещё семнадцать процентов бесконечного падения.

Двигатели «Боинга» тихо гудели в равномерном, усыпляющем ритме трансатлантического перелёта. В полумраке бизнес-класса, изолированном от всего внешнего мира, на моём плече доверчиво и глубоко спала Полина. Я ощущал её лёгкое дыхание, её тихое тепло, и впервые за долгие месяцы судорожный зажим в моей груди окончательно отпустил.Смешно но это происходит каждый раз.Самолет, девушка ,женщина, любовь , шрам

Мы летели в Москву. Поулина не задавала вопросов. Не спрашивала, что именно произошло, откуда на моих костяшках сбитая в кровь кожа, почему разрывался телефон и как во всей этой истории всплыла Элизабэт. Полина просто приняла меня — измотанного, прокуренного, избитого

Оказывается, именно это и надо было сделать: прийти вот таким — в усмерть пьяным, в соплях, вывалить наружу всё до последнего слова и просто рухнуть.

И тебя, разденут, аккуратно укроют, бережно протрут раны и даже не спросят: «А где ты шлялся?».

Вот такие женщины есть в русских селеньях, на острове Гаити

Всё время до самого отлёта мы провели вместе. Но это была не дикая любовь и не безумная страсть. Это было время открытия тяжёлых дверей в самые глухие подвалы сознания и тёмные комнаты, где годами молча сидели наши демоны. Она рассказывала про свою жизнь, а я — про свою.

Не было пылкой любви — ни во мне, ни в ней. Были просто два бесконечно уставших человека, которым неожиданно стало хорошо и спокойно вместе. Разрыв между нами пролегал огромный, словно на одном пятачке встретились марсианин и землянин.

Она была девочкой, которую воспитывала мать с Гаити — тихая, забитая женщина, вырвавшаяся из нищеты. Получив жёсткое американское воспитание, она прошла абсолютно все ступеньки иммигрантского ада: от вежливого неприятия белыми за её кофейный оттенок кожи (там не было явного презрения, была лишь холодная, непроницаемая дистанция) до отторжения «чёрными братьями», считавшими её чужой.

Именно поэтому в ней никогда не возникало дикого желания кому-то что-то доказывать. Как не было и модной коллективной шизофрении в духе «мои предки гнули спины на ваших плантациях, а теперь вы мне должны». Красивая, точёная метиска, от которой каждый встречный мужчина пытался урвать только своё, она слишком рано поняла устройство этого мира. Вся эта расовая «светофорная» риторика в Америке казалась ей абсолютным бредом — ведь её предки на Гаити проклинали вовсе не цвет кожи. Они проклинали бедность.

Стал и понятно ее страх и нежелание получить деньги она была не готова. Богатый белый может искренне верить, что деньги дают ему свободу, возможность обособиться и выстроить забор повыше. Для гаитянина же богатство — это не крылья, а тяжёлая, непрерывно разрастающаяся сеть обязательств.

Заработал миллион — и вот уже десяток родственников, троюродных братьев и соседей по кварталу совершенно искренне считают, что часть этого миллиона напрямую касается и их. Бедность намертво приучает людей выживать только общиной, и если ты каким-то чудом вырвался наверх, эта община ждёт своей доли. Не из жадности или зависти, а по древнему, намертво въевшемуся в кровь кодексу: выжил сам — протяни руку остальным.

Для неё деньги никогда не были символом красиво пропитой жизни или атрибутом статуса. Они были лишь единственным способом откупиться от бесконечного племенного долга и купить право на личный покой.

Родственники её матери давно обосновались в Америке, и это была лишь полбеды. А вот родня отца — жестокого, деспотичного человека, который всю жизнь бил жену и гонял детей, — состояла из беженцев с испаноязычных островов.

И именно это мне нужно было знать. А ей — наконец кому-то высказать.

Вот так я и понял, что нужно просто разговаривать. Не требовать, не кричать, не копить внутри обиды и уж тем более не думать, будто все вокруг смотрят на мир через твои собственные очки. Я слишком долго судил обо всём через отравленную призму прошлых отношений, до сих пор изъедая себя виной за то, во что превратилась Катя. Крутил в голове бесполезное «а что, если?», доводя себя до судорог попытками переписать то, что уже невозможно исправить.

И именно здесь, в полумраке, под равномерное гудение двигателей, до меня, дошло: мне нужно быть с ней.Пока она казалась единственной настоящей опорой — той самой живой нитью, которая удержала меня над тёмной бездной, тянувшейся шлейфом из Нью-Йорка и подстерегавшей в Москве.

А всё остальное... Есть простая и жестокая правда: если сдохла лошадь — сними седло и иди дальше. Не нужно хлестать труп, пытаться оживить то, что давно превратилось в прах, и тащить на себе мёртвый груз прошлой жизни. Пора было просто сделать следующий шаг.

А за кормой нашей стальной птицы оставался разорённый, бьющийся в лихорадке финансовый мир.

Наши первоначальные десять миллионов превратились сначала снова в шестьдесят, а затем выросли до девяноста. Тридцать шесть миллионов, загнанных в агрессивные пут-опционы в самый разгар падения раздулись до ста двадцати.и вместе с акциями на падения все выросло в сумасшедших двести пятьдесят миллионов долларов.

Я смотрел в иллюминатор на непроглядную тьму,. Пальцы мягко касались волос Полины. Мои дети были в безопасности, бывшие счета и обязательства закрыты, а за спиной оставался капитал, способный переписать любую судьбу.

И самое главное — это был вовсе не финал. Всё только начиналось.

Глава 1 вторая книга

15 МАРТА. ВОСКРЕСЕНЬЕ.

МОСКВА. В Коммунарке находятся 312 пациентов, у 17 подтверждён коронавирус. Критически больных пока нет. Россия ограничивает въезд через сухопутные границы с Польшей и Норвегией.

МИР. Европа всё быстрее закрывается. Испания уже живёт в режиме чрезвычайного положения. Вечером Федеральная резервная система США неожиданно снижает ставку практически до нуля и объявляет программу покупки облигаций минимум на $700 млрд. Вместо успокоения это пугает инвесторов ещё сильнее: если ФРС действует настолько резко, значит положение действительно серьёзное.

БИРЖА. Воскресенье. Торги закрыты. Но фьючерсы на американские индексы падают до предельных уровней.

16 МАРТА. ПОНЕДЕЛЬНИК.

МОСКВА. За выходные выявлено ещё около 20 заболевших. Собянин запрещает любые массовые мероприятия на открытом воздухе, а в помещениях — мероприятия более чем на 50 человек. Пожилых москвичей просят без необходимости не выходить из дома.

МИР. Германия закрывает множество общественных заведений. Канада ограничивает въезд иностранцев. Во Франции готовятся к жёсткому ограничению передвижения. В Италии число умерших превышает две тысячи. ВОЗ повторяет странам: «тестировать, тестировать, тестировать».

УОЛЛ-СТРИТ. После открытия S&P 500 мгновенно падает более чем на 7%, торги автоматически останавливают на 15 минут. К закрытию:

S&P 500 −11,98% Dow Jones −12,93% Nasdaq −12,32%

Это худший день американского рынка со времён краха 1987 года.

17 МАРТА. ВТОРНИК.

РОССИЯ. Объявлено, что с полуночи 18 марта и до 1 мая въезд большинства иностранных граждан в Россию будет временно запрещён. Ещё несколько дней назад такие меры казались невозможными. Теперь государства одно за другим закрывают границы.

МИР. Число заражённых превышает 182 тысячи, умерших — более 7 тысяч. Инфекция уже выявлена более чем в 160 странах и территориях. Европа становится главным центром пандемии за пределами Китая.

БИРЖА. После вчерашнего обвала ФРС объявляет новые меры поддержки кредитного рынка. Начинается мощный отскок:

S&P 500 +6,0% Dow Jones +5,2% Nasdaq +6,2%

Но даже после этого S&P 500 остаётся примерно на 25% ниже исторического максимума 19 февраля.

Рынок больше не двигался обычными процентами. Минус двенадцать сегодня. Плюс шесть завтра.

Мир словно пытался понять, насколько плохими будут следующие новости, — и каждый день обнаруживал, что вчера ещё ничего не понимал.

Если кто-то смотрит сериал «Санта-Барбара» — или не смотрел, — бросайте эту затею и подключайтесь к нашему. Я пробыл в этом аду три дня и теперь готов ехать хоть на Чукотку продавать снег — там хотя бы спокойнее.

Алиса, конечно, изо всех сил пыталась удержать это место, превратившееся в какой-то сюрреалистичный Ноев ковчег, где собралось каждой твари по паре.

Я реально не понимаю, как Ной умудрился убедить волка не сожрать овцу в тесном, замкнутом пространстве деревянного судна. Единственный жизнеспособный вариант, который приходит в голову, — это жестокая угроза лично выбрасывать за борт любого, кто попытается жить не по внутреннему распорядку.

Потому что в ограниченном объёме человеческие и звериные инстинкты ожесточаются вдвое. И если ты не установишь жесткий комендантский час, хищники сожрут травоедных ещё до того, как твой корабль причалит к суше.

1 Татьяна, 73 года. Мама Лены, бабушка Алисы.

Единственный глубоко адекватный человек во всём нашем импровизированном «Ноевом ковчеге». Каждый раз, когда я сталкивался с ней взглядом, меня накрывало знакомой, тяжёлой виной — виной перед женщиной, перед которой я всегда чувствовал себя виноватым за то, что так и не смог уберечь её дочь.

Она никогда не устраивала скандалов, не читала нотаций и не искала крайних. В её молчаливом, мудром взгляде было куда больше понимания и боли, чем во всех слезливых истериках и бесконечных разборках.

Татьяне семьдесят три, и её любовь к детям — это особая, несокрушимая стихия. Она безумно обожает Алису и души не чает в Иване, хотя видела пацана всего несколько раз в жизни. И теперь, оказавшись на одном пятачке, она отчаянно пытается успеть избаловать за все упущенные годы и внучку, и правнука.

Это человек абсолютного стального подъёма в пять утра. Пока весь дом ещё дремлет, у неё на кухне уже вовсю гремят кастрюли, шипят на сковороде пышные блинчики, шкворчат котлеты и доходят сочные домашние компоты.

При этом она каким-то постижимым только ей образом тепло относится и к Ане. Всегда говорит с тихой улыбкой: в Аньке каким-то чудом отпечатался весь характер Лены — те же повадки, та же упрямая, взрывная жилка. Каким образом это переплелось в совершенно чужом человеке — загадка для всех нас, но Татьяна лишь руками разводит: ладно, мол, значит, так тому и быть.

2 Отец Кати, Василий — 70 лет ,дюжий беларус в годах, овдовевший шесть лет назад. Местной легендой он стал до того, как я вернулся .

Все началось с того, что он решил пропустить по одной с Владом — кандидатом в будущие зятья. Выпили, посидели, после чего Василий критически оглядел парня, заявил, что кишка у него тонка супротив игорька , а когда то сказал это мы еще посмотрим папа засандалил ему в ухо. Закрепил он этот воспитательный жест коротким: «Цыц» дочке. С тех пор за ним железно закрепилась репутация мужика сурового, но справедливого.

От меня Василий сразу получил бутылку американского самогона — ядрёного мэнского эпплджека — и крепкое, мужское пожатие руки. Мы поняли друг друга без лишних реверансов.

Несмотря на «лужёную глотку» и искреннюю, глубокую любовь прибухнуть, руки у него росли откуда надо. Василий мог собрать, наладить и починить абсолютно всё: от заклинившего замка до гудящей проводки. В нашем импровизированном «ковчеге» он мгновенно заграбастал себе должность главного завхоза, взяв под строгий контроль весь инструмент, подсобки и хозяйственные нужды.

Но самым ярким зрелищем стали его ухаживания. Василий начал делать весьма «прозрачные», по-деревенски топорные, но чертовски трогательные намёки маме Лены, 73-летней Татьяне. То полочку ей вне очереди прибьёт, то с важным видом оценит утреннюю стряпню, выдавая комплименты своей суровой хрипотцой, то подставит плечо, когда она несёт кастрюлю.

Алиса от этой картины хохотала буквально до коликов. Наблюдать за тем, как дюжий беларус, засадивший в ухо новому зятю, теперь смущённо крутит усы и ухлёстывает за её бабушкой, было для нее лучшим бесплатным шоу в условиях надвигающегося карантина.

3 Альберт, 65 лет. Отец Дарьи.

Бывший аппаратчик, когда-то сидевший на очень хлебной должности, пока не погорел на взятках. От нар его спасло лишь то, что он без лишних разговоров и сожалений отдал большую часть «нажитого непосильным трудом». Впрочем, оставшихся огрызков былой роскоши ему с лихвой хватило, чтобы следующие восемь лет жить на широкую ногу — так, как добрая половина семей в стране не жила даже в самые сытые времена.

Тоже искренний ценитель прибухнуть — ещё один пополняемый кадр в нашем силовой алко-команде.

Характер у Альберта тот ещё: номенклатурная привычка смотреть на всех как на обслуживающий персонал никуда не делась, зато обросла ядовитым, желчным цинизмом человека, сбитого с высокого олимпа, но успевшего припрятать «золотой парашют».

Он достал уже абсолютно всех своими бесконечными, унылыми байками о том, как хорошо и сытно всё было «тогда» и в какое беспросветное дерьмо всё скатилось «сейчас».

У его алкогольного режима существовал один жирный плюс и один не менее жирный минус. Плюс: наклюкавшись до нужной кондиции, Альберт не устраивал дебошей, а тихо буркал что-то себе под нос и полз спать. Минус: в эту кондицию он приходил каждый божий день.

Его жена, Вероника, 55 лет.

Хоть и слегка подувядшая, но всё ещё чертовски красивая, породистая женщина — Дарья явно удалась в неё: те же точёные черты лица, та же осанка и затягивающий взгляд. В нашем запертом, гудящем улье Вероника уже готова была лезть на стену от звенящей тоски и глухого, давящего понимания, что ничего лучшего в этой жизни у неё уже не будет.

Вся её молодость и красота ушли на обслуживание чиновной карьеры мужа, на его взятки, чиновничий лоск, а затем — на наблюдение за его постепенным заплыванием на дно с бутылкой. И теперь, оказавшись в замкнутом пространстве среди чужих судеб, она остро осознала, что её собственное время беспощадно утекает, а впереди нет ничего, кроме ежедневного бубнежа Альберта и воспоминаний о былых временах.

4 Виталик, 44 года. Брат Кати, младше её всего на год.

Холостяк со стажем, никогда не связывавший себя узами брака. Отличный мужик, балагур и душа компании, способный одной шуткой разрядить любую обстановку. Меня он искренне уважал, в своей сестре души не чаял и без лишних вопросов принимал любой её выбор — каким бы странным или тяжёлым он ни казался со стороны.

Но в нашем изолированном «ковчеге» даже у таких компанейских парней быстро обнаружились свои уязвимые места. Виталик неожиданно попал под мощное влияние Вероники — той самой 55-летней матери Дарьи.

Их всё чаще стали замечать тихо и мило воркующими где-нибудь на кухне или в углу гостиной. Свежий, нерастраченный задор 44-летнего холостяка и породистая, пусть и слегка увядающая красота изголодавшейся по вниманию женщины — этот коктейль вспыхнул моментально. На фоне вечно пьяного бубнящего Альберта их флирт смотрелся особенно сочно.

Это давало щедрейшую пищу для семейных сплетен и добавляло нашей и без того сумасшедшей обстановке особую, густую, почти инфернальную атмосферу.

5 Серёга, 60 лет. Мой старый, проверенный друг. Внешне — всё ещё здоровый, подтянутый, спортивный мужик, но словил астму 5 лет назад, так что входи в группу риска

Дарья, его жена 35 лет (и дочь наших Альберта с Вероникой). Девчонка-то она в душе хорошая, но пошла по той же скользкой наклонной, что и Катя: ни работы, ни учёбы, никаких целей или стремлений. Весь её мир сузился до непробиваемой позиции «я же мать».

Игорёк, их сын, названный в мою честь.

Из-за дашкиного гипер опекунства пацан рос совершенно избалованным, что регулярно подливало масла в огонь на нашем «ковчеге». Если мелкий что-то вбивал себе в голову, он мог зайтись на ультразвуке и захлёбываться воплями часами подряд, выматывая всем нервы.

Но меня это вообще не задевало. Серёга — мой настоящий друг,так что истерики его избалованного пацана были лишь мелким фоновым шумом, на который я с лёгкостью закрывал глаза.

главный минус кроется в том, что Дарья была далеко не дурой. Она отлично видела, как её мать Вероника на всех парах несётся по кривой дорожке прямо в объятия Виталика. А ведь отца — при всём его ежедневном пьянстве, унынии и номенклатурном спесивым занудстве — Дашка искренне и горячо любила.

И каждый божий вечер в доме начинались тихие, но ядовитые скандалы.

Шипели они, конечно, старательно снижая тон, шёпотом выплёвывая друг другу претензии и желчь. Но в нашем замкнутом улье у стен были не просто уши — звукоизоляция отсутствовала как класс, и эти змеиные рулады отлично прослушивались даже в туалете.

И вся обитающая на «ковчеге» орава, затаив дыхание, делала вид, что занимается своими делами, а сама с немым азартом слушала эти вечерние разборки. Всем было чертовски интересно, кто кого в итоге сожрёт и чем закончится этот тихий, но неизбежный домашний взрыв.

6 Катя, 45 лет. Жизнь ее не била ,жила хорошо, и выглядит она от силы на тридцать пять — всё ещё хороша собой,.

Влад, 35 лет. Вот уж сюрреализм в чистом виде — любовник моей жены. Внешне — полнейшая серость: невысокий, сутулый, в очках, ранне лысеющий и уже обзаведшийся рыхлым животиком.

Но у Влада был особый, почти инфернальный талант — умение влезать без мыла в любую душу. Раньше он до моего приезда стал душой компании, но со временем все просекли его любимое развлечение. Влад мастерски умел ковыряться в чужих душах: находил самые глубокие болячки, с садистским любопытством вытаскивал их наружу и направо и налево раздавал диванные психологические диагнозы.

В итоге своей этой «бытовой психотерапией» он встал поперек горла абсолютно всем. Но больше всех досталось Кате. Из-за его бесконечного ковыряния в её прошлом и попыток «разложить её по полочкам» она превратилась в нервный, дёрганый комок противоречий. Я бы в жизни не подумал, что её вообще можно довести до такого состояния, но Влад умудрился расшатать даже её.

7 Федор и Вера История у них кинематографичная: Федя раньше пахал бригадиром инкассаторов, а Вера годами оставалась его недосягаемой, несбыточной мечтой. В конце концов он её добился, но кормить семью на инкассаторскую зарплату в меняющемся мире было нереально.

Я вовремя разглядел в нём правильную жилку и отправил Федьку учиться логистике. Парень оказался чертовски башковитым: соображал на лету, хватка мёртвая, логика простая и понятная.

Когда пошла распродажа активов нашей фирмы, мы с ним вовремя подсуетились — Федя отжал и выкупил под себя небольшую фирмочку транспортников. Наладил перевозки и закрутился сам: быстро понял, как устроена система, и начал загребать кучу бабок. Не без помощи Серёги, конечно, который помог с документами и связями и стал для него непререкаемым авторитетом.

За всё, что Серега для него сделал, Федя предан ему до мозга костей. Со мной он держит подчёркнутую субординацию — обращается строго по имени-отчеству и с глубочайшим уважением.

И именно поэтому он на дух не переносит слизняков. С нашим «зятем-альфонсом» Владом они не сошлись сразу и бесповоротно: Федя, привыкший к конкретным делам и понятным правилам, этого душного, лысеющего психотерапевта-самоучку за мужика вообще не считает.

Вера, 35 лет. Настоящий гений бухгалтерского учёта.

Если Федя — это пробивная сила и суровая логистика, то Вера — это математический мозг всей конструкции. Она не просто считает цифры, она видит сквозь них любые финансовые потоки. Быстро разобравшись, как устроена система, Вера открыла собственный бизнес по аудиту и бухгалтерскому сопровождению, который теперь приносит отличный, стабильный доход.

Федю она, конечно, не любит — той пылкой, безумной страстью, о которой пишут в дешевых романах. Но уважает его безмерно. За его мёртвую хватку, за мужицкую надёжность и за то, как он в своё время пробил им дорогу наверх и вытащил её к совершенно другой жизни.

В итоге союз у них с Федей получился редкой прочности: два взрослых, битых жизнью прагматика, выстроивших отношения на взаимном уважении и чётких договорённостях.

Вот только детей у них нет. И эта тишина в их доме — пожалуй, единственная невидимая трещина в их безупречно прочитанном и сбалансированном семейном бюджете.

8 Андрей и Алиса с сыном

9 две близняшки Аня с Настей

10 И я с Полиной

Два гостевых домика на участке пока стояли пустыми. Я сразу окрестил их «корпусами для обиженных».

И естественно, не в зэковском смысле А в самом что ни на есть бытовом: для тех, кто в очередной раз встал не с той ноги, надул губу на весь мир или умудрился сцепиться с соседом до хрипоты.

Когда на одном пятачке заперты полтора десятка человек со своими скелетами, недосказанностями и психозами, народ постоянно оказывается друг у друга на глотке. Взрыв — это вопрос пары часов. Чуть кто-то на ком-то сорвался, Дашка опять въелась в Серёгу, Альберт желчно пробурчал очередную номенклатурную гадость, а Катя высказала Владу всё, что думает о его психотерапии, — всё, добро пожаловать на ротацию.

Забираешь свои пожитки, громко хлопаешь дверью и шагаешь в «домик для обиженных» остывать, дуться на судьбу и переваривать ярость в гордом одиночестве.

Такой вот изолятор временного содержания и штрафная лавка внутри нашего Ноева ковчега. И судя по тому, как в главном доме с каждым днём закипали страсти, пустовать этим домикам оставалось совсем недолго.

Самое анекдотичное в этой истории — то, что я одновременно играл здесь главную роль, да ещё и числился генеральным продюсером и режиссёром-постановщиком этого театра абсурда. Я сам оплатил декорации, сам собрал эту труппу под одной крышей и сам теперь сидел в первом ряду, наблюдая за тем, как актёры постепенно сходят с ума.

мысль:что вирус — далеко не такая уж и страшная штука, ради которой стоит замуровывать себя в замкнутом пространстве. С моими возможностями надо было просто зафрахтовать джет, забрать семью и Алису с мужем и внуком и свалить куда-нибудь на глухой тропический остров или в альпийское поместье на месяц-другой. Просидеть это время в звенящей тишине, пить вино, смотреть на океан и вообще не знать, что происходит с остальным миром.

Но я затащил себя и её в этот улей. Зачем? Из какого-то глупого, инерционного чувства долга? Из иллюзии, что я обязан всех спасти, укрыть и обогреть под своим финансовым куполом?

А потом я смотрел на ежедневный анабиоз Альберта, на ядовитые вечерние разборки Дашки, на ломающегося Серёгу и расшатанную Владом Катю — и пришёл к самой горькой правде: никакой семьи-то на самом деле уже не было.

Был просто набор чужих, надломленных людей, которых когда-то связывали общие воспоминания, фамилии и старые обиды. Этот организм умер задолго до того, как планету накрыло карантином. Я же просто построить для них красивый Ноев ковчег и надеялся, что в замкнутом пространстве случится чудо.

Глава 2 Проблемы общежития

16 МАРТА. ПОНЕДЕЛЬНИК

МОСКВА. За выходные выявлено ещё 20 заболевших. Мэрия запрещает любые массовые мероприятия на открытом воздухе, а в помещениях разрешает собирать не более 50 человек. Пожилых москвичей просят без необходимости не выходить из дома.

РОССИЯ. По данным ВОЗ — 63 подтверждённых случая, смертей пока нет. Правительство принимает решение: с 18 марта въезд большинства иностранцев в Россию будет временно закрыт.

МИР. ВОЗ сообщает уже о 167 515 заражённых и 6 606 умерших. Впервые заболевших и умерших за пределами Китая становится больше, чем в самом Китае. Генеральный директор ВОЗ требует от стран не ограничиваться карантином: «тестировать, изолировать, искать контакты».

АМЕРИКА. Белый дом публикует программу «15 дней, чтобы замедлить распространение»: избегать собраний, ограничить контакты, особенно пожилым и людям из групп риска.

УОЛЛ-СТРИТ. Паника. Через несколько секунд после открытия срабатывает автоматическая остановка торгов. S&P 500 −11,98%. Dow Jones падает почти на 13%, Nasdaq — более чем на 12%. Это один из худших дней на американском рынке со времён 1987 года.

17 МАРТА. ВТОРНИК

РОССИЯ. ВОЗ фиксирует уже 93 заболевших — на 30 больше, чем сутками ранее. Смертей по-прежнему нет. Страна готовится с полуночи закрыть въезд для большинства иностранцев.

МИР. Число подтверждённых случаев достигает 179 111, умерших — 7 426. За сутки зарегистрировано более 11 тысяч новых заражений. Европа становится главным центром эпидемии.

США. ВОЗ насчитывает 3 503 подтверждённых случая и 58 смертей. В штате Нью-Йорк число выявленных случаев быстро растёт, власти предупреждают о возможной нехватке больничных коек.

И именно в эти дни происходит событие, которое позже станет историческим: в Сиэтле начинается первое испытание вакцины Moderna на человеке.

БИРЖА. После вчерашнего почти двенадцатипроцентного обвала рынок внезапно разворачивается: S&P 500 +6,0%.

День назад — конец света. Сегодня — будто спасение уже рядом.

Но до настоящего дна рынка оставалось ещё шесть дней

Я проснулся в семь.

Полина спала, уткнувшись мне в плечо, и дышала так тихо, что приходилось прислушиваться.

Я выбрался из-под одеяла, оделся в темноте и вышел из нашего домика.

По дорожке до зала — сорок шагов.

Середина марта, темно,. Изо рта идёт пар.

В основном доме горело одно окно. Кухонное.

Я заглянул.

Татьяна Николаевна готовила завтрак на всех.

Семьдесят три года. Мать моей первой жены. Бабушка Алисы.

Стоит одна у плиты в семь утра.Готовит на пятнадцать человек.

Я выругался про себя.

В доме, между прочим, полно молодых здоровых баб.

Дашка. Катя. Вера. Да и Вероника вполне в силах, что бы она сама про себя ни рассказывала.

А продовольственный цех держится на семидесятитрёхлетней женщине, которая встаёт в шесть, потому что иначе, не успеет.

Детей, конечно, пытались пристроить помогать.

Бесполезно, и отмаз у них законный.

Их школа среагировала на карантин раньше всех в Москве и первой перевела всех на удалёнку. Ноутбук, камера, расписание, переклички в девять.

Так что поднять малявок в шесть тридцать ради нарезки — фантастика.

Они же учатся. У них же уроки.

Я постоял в дверях полминуты и пошёл дальше.

Заходить не стал.

Если бы зашёл — сказал бы что-нибудь. А говорить надо не с ней.

—

Я включил свет и взялся за холодный гриф.

Зал у нас нормальный. Не декоративный уголок с гантельками — стойки, штанги, татами, мешок.

Полуподвал, рядом вторая кухня, зона отдыха и сауна.

И это единственное место в этом доме где можно побыть одному .

Тут надо объяснить.

Ковчег я построил сам. Я его придумал, оплатил, и заселил.

И к середине марта оказалось, что в нём нет ни одного квадратного метра, который принадлежал бы мне.

В доме четырнадцать человек. В любой момент времени за любой дверью кто-то есть.

Кто-то ест, кто-то учится, кто-то болеет, кто-то ссорится, кто-то смотрит на тебя и ждёт, что ты решишь.

Я это устроил сам и ни на что не жалуюсь.

Но в семь утра, при свете из двух ламп, я на сорок минут никому ничего не должен.

Поэтому железо мне было нужно не для формы.

Я работал и ждал, что придёт Серёга.

Мы обычно вместе выбиваем утреннюю дурь. Двадцать пять лет, не считая тех периодов, когда кто-то из нас был в отъезде или в больнице.

Он не пришёл.

Значит, ночью опять прихватило.

У Серёги астма.

С тех пор — ингалятор в кармане,А теперь считайте.

Мужчина под шестьдесят. Хроническое заболевание лёгких.

Я знаю статистику по возрастам и по сопутствующим болезням. И в этом доме, куда я всех собрал, есть ровно один человек, для которого эта зараза по-настоящему смертельна.

И это не Татьяна Николаевна семидесяти трёх лет, у которой, тьфу-тьфу, всё в порядке с лёгкими.

Это тот, кто двадцать пять лет ходит за мной молча.

Я об этом стараюсь не думать.

Получается плохо.

Зато в зале материализовался Федя.

Под конец тренировки мы побоксировали.

Удар у Фёдора будь здоров, поэтому вставали в лёгкую. На технику и дыхалку, без дури.

Это, кстати, единственный способ для мужика моего возраста оставаться в форме и не развалиться.

Железо держит тело. А голову держит только то, где надо смотреть в чужие глаза и получать по морде.

В самый разгар в зал тихо вплыл Влад.

Вначале тормознулся увидев нас, но затем

с унылым видом взгромоздился на велотренажёр и начал медленно, с тихим кряхтением, прокручивать педали.

Федя проводил его взглядом и не удержался:

— Смотри, братуха, далеко не уедь. А то закроют на карантин прямо в дороге.

Федька его терпеть не мог.

Не за что-то конкретное — органически, на уровне простого мужицкого инстинкта, который не объяснишь и не переспоришь.

А я в очередной раз попытался понять: что Катя в нём нашла?

Я честно старался.

Каждый раз, когда он попадал в поле зрения, пытался накинуть ему пару баллов.

Спортсмен? Нет. Сейчас на минимальном сопротивлении он едва волочил ноги, а лицо у него при этом сводило так, будто он жмёт от груди триста.

Лицо? Обычное.из тех, которые через минуту не вспомнишь.

Умный? Ну да. Проницательный, умеет говорить мягким голосом вещи, от которых человеку становится легче. Это настоящий талант, и я его не отрицаю.

—

И вот тут я на секунду отвлёкся.

Федя поймал меня коротким прямым. Несильно, по касательной, но чувствительно.

А я ответил.

По корпусу. С разворота. Всем весом.

Фёдор ушёл на колено.

Он не упал — он именно опустился, как опускаются люди, которые умеют держать. Осел на одно колено, упёрся перчаткой в татами и секунды три не дышал.

В зале стало очень тихо.

Влад перестал крутить педали.

Я стоял над ним и смотрел на собственные руки.

— Извини, — сказал я.

Он посмотрел на меня.

—

— Нормально, — ухмыльнулся Фёдор тихо - лучше я чем он

Я подхватил полотенце и хлопнул Фёдора по спине.

— Погнали, боксёр с меня коньяк вечером

— ЭЭ если ты еще хочешь я готов за такую цену

Мы пошли к выходу,заржав как кони.

Все таки мужской юмор, это единственное что может помочь в трудную минуту

Влад на велотренажёре смотрел в пол и крутил педали чуть быстрее, чем пять минут назад.

Что, если вдуматься, было единственным полезным результатом всей этой истории.

Впереди планов громадье

Проходя мимо кухни, я увидел, как туда заходит Поля.

Меня в ней с первого дня поражала одна вещь.

Человек пролетел половину земного шара, оказался в чужой стране, в чужом доме, среди пятнадцати человек, из которых по-английски говорят трое, — и при этом сохранил абсолютно монолитный внутренний покой.

Ей не нужен был русский язык, чтобы транслировать безопасность.

Хватало её открытой улыбки и той редкой глубокой уживчивости, которая бывает у людей, видевших жизнь с её суровой стороны и давно переставших паниковать по пустякам.

В первый же день она спустилась на кухню, где вовсю гремела посудой Татьяна Николаевна.

Полина не стала искать переводчика и не стала изображать гостью.

Она просто вошла в кадр.

Налила Татьяне чаю.

Аккуратно усадила её за стол.

Погладила по плечу.

И без единого слова забрала у неё из рук кухонный нож.

За десять минут смуглая девочка с севера Манхэттена, не зная ни слова по-русски, привела семидесяти трёх летнюю русскую женщину в полное душевное равновесие.

Без успокоительных, без уговоров и без единой фразы.

Татьяна только благодарно вздыхала и смотрела, как та ловко и ритмично работает ножом.

А потом на кухню ввалился Василий.

Наш Василич. Белорус, шестьдесят два года, руки как лопаты, усы как у Будённого.

Человек, который держит в этом доме всё, что связано с котлами, генераторами, водой и дровами, и держит железно.

Увидев, как смуглая девчонка молча пашет у плиты, Василич мгновенно сложил единственно верную, с его точки зрения, картину мира.

Зажравшиеся американские капиталисты угнетают беззащитного человека.

Причём вот прямо сейчас, у него на глазах,

У Василия аж усы взъерошились от классовой несправедливости.

Он немедленно отодвинул Полину от раковины.

Усадил её на мягкий табурет.

И с видом защитника всех сирых и обездоленных начал опекать.

Следующие полчаса Василий, орудуя половником, вываливал на неё всю свою жизнь.

Про колхозную молодость. Про армию. Про то, как в восемьдесят шестом их гоняли туда, куда гоняли, и что он об этом думает до сих пор.

Про покойную жену.

И, отдельно, подробно и с примерами, про то, как на самом деле надо держать этот дом в кулаке и почему все всё делают неправильно.

Полина не понимала ни одного слова.

Ни единого. Из всего этого густого хриплого бубнежа.

Она сидела, подперев подбородок ладонью, смотрела на него огромными тёмными глазами и с полным, глубоким пониманием кивала в самых драматических местах.

Причём — вот что меня добило — кивала она в правильных местах.

Точно там, где надо.

По интонации, по паузам, по тому, как он взмахивал половником.

Василич вышел с кухни совершенно счастливым человеком.

Он потом весь день говорил, что американка, оказывается, понимающая девка, не то что некоторые.

Я стоял в дверном проёме с чашкой обжигающего чёрного кофе и смотрел на эту сюрреалистическую картину.

—

Семидесятидвухлетняя первая теща сидит за столом с чаем,.

Гаитянка моя подруга из Нью-Йорка режет овощи на пятнадцать человек.

Белорус мой второй тесть шестидесяти двух лет читает ей лекцию о колхозной молодости на языке, которого она не знает.

В подвале крутит педали психолог,любовник моей второй жены которого я не перевариваю.

Наверху две семнадцатилетние девочки сидят в наушниках перед ноутбуками и учат химию через экран.

—

и этот круче любой Санта Барбары

Безумный ковчег — это наша страна. В миниатюре, в одном дворе, за одним забором.

Никто никого не выбирал.

Вообще никто. Ни один человек здесь не сидел и не решал, с кем ему жить.

Нас просто свалило в одну кучу обстоятельствами — родством, войной, деньгами, любовью, разводом, эпидемией.

Русские, белорус, гаитянка, полуамериканец. Три поколения. Верующие и неверующие. Те, кто друг друга терпеть не может, и те, кто друг без друга не смог бы.

И живём.

Пока живем

Собственно, так устроена любая страна.

Просто обычно это не так заметно, потому что двор большой.

Я допил кофе.

На кухне Василич что-то громко объяснял про генератор.

Полина кивала.

Татьяна Николаевна тихонько встала и, пользуясь тем, что все отвлеклись, снова взяла нож.

Всё как у людей.

Кабинет у меня был оборудован с размахом — внутри большого дома, куда имели доступ только я и Андрей. надежное место от общего семейного дурдома.

Проходя мимо столовой, я успел зацепить взглядом привычную утреннюю суету: за столом завтракали и залипали в телефоны близняшки, показывая друг другу какие-то видео, а рядом сидела совершенно выжатая, полусонная Алиса, пытавшаяся впихнуть кашу в Ивана.

— Мог бы и сам Ваньку покормить, — проворчал я, пройдя к своему рабочему столу и усаживаясь в кресло. — На Алису смотреть больно, она уже от усталости с ног валится.

Антон тяжело вздохнул, не отрываясь от мониторов: — Игорь, ну хоть ты не начинай. Думаешь, я не хотел? Он сейчас кроме матери вообще никого не признаёт. Чувствует, видать, что скро будет не один единственный и не отпускает её ни на шаг, даже в туалет. Только Алиса свет в коридоре включит — всё, уже проснулся и требует её лично.

— Посыл понятен, — я прихлебнул обжигающий кофе. — Но Алису надо как-то разгружать. Парню скоро большой, шустрый стал, как ртуть. С кем его оставлять? Бабушка Татьяна просто не уследит — она за ним физически не успевает.

— Может, Полина поможет? — осторожно предложил Андрей

Я только тяжело вздохнул в ответ: — Полина сейчас на кухне и так помогает. И если я её ещё и нянькой сделаю, у Василия окончательно сорвёт резьбу. Он и так на меня косится как на зажравшегося капиталиста-эксплуататора, который угнетает бедную американскую девушку. Ещё немного, и начнёт расклеивать по дому пролетарские листовки и организовывать забастовку.

Андрей усмехнулся, но тут же снова стал серьёзным.

А Катя не хочет поучаствовать?

Ну, это уже точно не ко мне, — открестился я, поднимая руки.

В дверь кабинета тихо позвонили. Поскольку бронированная дверь была заперта на электронный замок, я нажал панель под столом. Магнит щелкнул, и в комнату вошла Алиса, с Иваном.

— Привет проходному двору, — пропела она, по очереди поцеловав Андрея и меня.

Иван при виде отца и меня радостно заулыбался, но при этом непрерывно косился глазом на мать. Убеждался, что его главный оплот безопасности находится в зоне прямой досягаемости.

— Алис, может, я хоть немного помогу? — предложил я, откидываясь на спинку кресла и протягивая к мелкому руки. — Давай посижу с ним, пока вы там с делами разберетесь.

— Не, он сейчас ни с кем нормально не сидит, — вздохнула Алиса, выжатая, как лимон, и перехватила руку поудобнее. — У него сейчас в полном авторитете только две женщины: Катя да Полина. С ними он молчит и улыбается.

Но Катя с Владом еще дрыхнет без задних ног, а Полина и так там как бедолага впахивает на кухне с Василием и бабушкой. Мне просто совестно её ещё и мелким грузить, она и так весь дом на себе тащит.

В дверь сначала кратко постучали, а следом громко и грубо грохнули кулаком.

Я пожал плечами и снова нажал на кнопку под столом.

Дверь с щелчком отъехала, и в кабинет влетела Катя. На лице — крайнее возмущение, в руках — телефон.

— Игорь, карта не работает! — с порога выпалила она. — Пишет, что нет денег!

Я ухмыльнулся и переглянулся с Алисой: — Ну вот, а ты говоришь — спит. Когда очень надо, у нас тут все просыпаются мгновенно.

— Привет, Алис, — на автопилоте пробормотала Катя. Она скользнула рукой по волосам Ваньки, но сделала это абсолютно механически, даже не взглянув на пацана — все её мысли были намертво прикованы к заблокированному пластику.

— Да, Кать, — спокойно и ровно сказал я, откинувшись в кресле. — Ты,пожалуйста, в следующий раз, когда захочешь поговорить или что-то решить, сначала набери по внутреннему. Переговорим. Я как бы работаю.

Голос Кати мгновенно похолодел, в нем прорезались металлические нотки: — Не поняла...

— Я работаю и зарабатываю деньги, — так же спокойно и без нажима повторил я. — В следующий раз звони, когда хочешь поговорить.

Катя демонстративно подняла брови, вспыхнув от нахлынувшей обиды. Она смерила ядовитым взглядом меня, затем перевела его на Алису, держащую на руках Ваньку, и процедила: — А Алиса тоже с тобой сначала созванивалась?

— Нет, Алиса не созванивалась, — я выдержал паузу и честно, с особым нажимом глядя Кате прямо в глаза, чеканно произнёс: — Но Алиса — это моя семья. И она может заходить сюда ровно тогда, когда ей это нужно.

Катя отшатнулась, будто её ударили по лицу. Годами привыкшая к тому, что статус хозяйки давал ей право открывать любые двери с ноги, она вдруг наткнулась на глухую бетонную стену.

— Кстати, насчёт денег тоже давай сразу расставим точки над «i», — продолжил я совершенно спокойным, деловым тоном, в котором не проскальзывало ни капли сочувствия. — Деньги, а именно мои деньги, которые раньше лежали на нашем общем счёте, я перевёл на свой личный. Тебе на карте я оставил вполне приличную сумму — такую, на которую при нормальном образе жизни можно спокойно и прожить полгода. И меня, честно говоря,удивляет, что спустя всего два месяца ты приходишь ко мне с претензиями .

— Ну у меня вообще-то дети! — взвилась Катя, от обиды и вспыхнувшей ярости сжимая в кулаке бесполезный кусок пластика. — Мы же с тобой договаривались! Ты обещал!

— Мы договаривались, Кать, — холодно срезал я. — А по закону, как только официально запускается бракоразводный процесс, активы замораживаются. Дальше их судьбу решает суд: что кому положено, сколько и на каких условиях или мы догоовариемся.Мы договорились. но все основные капиталы давно находятся в трасте, и вытащить оттуда хоть цент через капризы и закатывание глаз у тебя всё равно пока не выйдет.

Катя замерла посреди кабинета, переводя взгляд с меня на молчаливого Антона и Алису с ребёнком. В её голове прямо сейчас со скрипом и треском рушилась вся прежняя картина мира, где она была центром вселенной, а мой бюджет — бесконечным открытым краном.

Катю будто обухом по голове ударили. Лицо её пошло нервными пятнами, а губы затряслись от нахлынувшей обиды и бессильной ярости.

— Игорь, не говори со мной так! — вскрикнула она, подавшись вперёд. — Как будто я человек с улицы! Я не твоя… я же не чужой тебе человек!

— Катя, — я сухо отвернулся к своему монитору, дав понять, что этот разговор исчерпан. — Ты уже давно перешла все границы и перешла на личности. Тебе здесь больше никто и ничего не должен. У тебя теперь своя жизнь, а у нас — своя.

Она замерла, беспомощно хватая ртом воздух. За её спиной молча переглянулись Ангдрей и Алиса. Иван на моих руках совсем притих, почувствовав чужую агрессию, и ещё сильнее вцепился пухлыми пальчиками в мою футболку.

Катя перевела дикий взгляд с меня на мигающие экраны терминалов с их цифрами, потом на спокойную Алису с ребёнком, и только сейчас до неё, кажется, окончательно дошло. Прежнего Игоря, готового по первому щелчку её пальцев закрывать любые чеки и решать бытовые капризы, больше не существовало. Был хладнокровный мужик, забаррикадировавшийся в своём финансовом бункере, и был Влад на велотренажёре этажом ниже — её новый выбор, её новая реальность и ее личная головная боль.

— Ты ещё пожалеешь, — выдавила она из себя едва слышный, сиплый шёпот.

Развернувшись на каблуках, Катя со всей дури хлопнула дверью кабинета т

— Извини, лисёнок, — Я качнул головой, — но Катя теперь явно не будет сидеть с Иваном.

— Может, подкинуть ей деньжат? Хотя бы пока... — задумчиво произнёс Андрей, потирая переносицу и явно сочувствуя Кате.

— Нет, — твёрдо возразила Алиса. — На каком-то этапе все должны это пройти. Я через это прошла... — Она перевела взгляд на меня: — Помнишь, когда я пришла к тебе и ты ткнул меня носом в деньги, которые я пообещала Андрею за учёбу?Что ты мне тогда сказал?

Я пожал плечами, не пытаясь спорить.

— Ты мне сказал: если женщина любит, она будет рядом и будет помогать решать вместе проблемы

— Ну да, что-то такое, — вздохнул я. — Ладно, вернёмся к нашим баранам.

Я повернулся к Алисе: — Извини, лисёнок, но нам правда нужно работать...

Но в дверь снова постучали — на этот раз мягко, ритмично и без лишней истерики.

Я нажал кнопку, замок щёлкнул, и в кабинет вошла Полина. В руках она несла поднос с горячими бутербродами и термосом с кофе. Подойдя ко мне, она наклонилась, поцеловала меня в макушку и поставила еду прямо на край стола:

— Ты утром только съел кусок пирога и удрал. Опять останешься голодным.

Затем она развернулась к Алисе, в секунду оценив её темные круги под глазами:

— Пойдём к нам. Я посижу с Иванóм, — произнесла она, забавно смещая ударение на последний слог, — а ты поспишь у нас.

— Полина, я... — запнулась Алиса.

— Мне нравится быть с Иванóм. И до обеда у меня есть время. Пошли.

Полина просто протянула руки к Ваньке. Неугомонный малявка, который еще минуту назад готов был разнести наш кабинет, мгновенно затих, протянул к ней ладошку и с готовностью перекочевал к Полине.

Алиса, будто заворожённая, пошла за ней след в след. Уже в самом дверном проёме она растерянно повернулась к нам с Андреем — на её лице читался полный шок от того, как легко её только что выдернули из этого бега по кругу.

Дверь тихо закрылась. В кабинете остался лишь густой аромат свежесваренного кофе и запечённого мяса.

— Вот это я понимаю, силовая дипломатия, — пробормотал Андрей вытирая пот со лба.

— Сам в шоке, — сказал я, наливая кофе. — Всё, закрой дверь. Пора смотреть, что там натворил рынок, пока у нас шла семейная драма.

Дверь Андрей закрыть успел, а вот посмотреть мы ничего не успели: сочно загудел скайп.

На центральном мониторе всплыло имя Элизабет.

Я нажал приём.

— Доброй ночи, мисс Элизабет.

Она поморщилась и прищурилась. По расслабленному виду и характерному блеску в глазах было понятно, что в Нью-Йорке два часа ночи и что она уже на хорошем стакане.

— Всё-таки вы, русские, неисправимы. Какая я тебе «мисс»? Просто Элизабет.

— Ты звонишь мне с Манхэттена в два часа ночи, чтобы сообщить, как к тебе обращаться?

— Если бы.

Она сделала глоток.

— Твой этот… тюфяк. Джон. Он мне только что звонил. Пьяный в хлам. И восторженно докладывал, что заработал сегодня на мороженое.

Я переглянулся с Андреем.

— На мороженое, говоришь. И сколько же этот волк с Уолл-стрит поднял?

— С двадцать пятого февраля по восемнадцатое марта, на самом пике паники, он вывел капитал с двадцати четырех до тридцати одного доллара . Почти тридцать процентов на падающем рынке.

Я откинулся в кресле и позволил себе ухмыльнуться.

Отчёты его я, разумеется, смотрел сам, и раньше неё. Вчера вечером я отправил ему короткое: «Красавчик, так держать». Он немедленно отписался с лёгкой досадой — жалко, мол, что зашёл всего на пятьдесят миллионов, — и спросил, можно ли долить.

Я пыл притормозил. Написал, что рынок перегрет, что лезть на самом дне с горячей головой нельзя и что надо тупо ждать отката.

И Джон-младший блестяще доказал, что мозги у него есть. Именно в кавычках.

Отката он ждать не стал. Залил в позицию ещё пятьдесят и размыл свою чистую прибыль ровно до пятнадцати процентов.

Бумага, по моим расчётам, должна была болтаться в этом диапазоне примерно до середины апреля. Значит, моя задача на ближайший месяц была простая: аккуратно подвести его к тому, чтобы он влил ещё полтинник. А когда она рванёт вверх процентов на двадцать, его итоговая маржа красиво вернётся к тем самым тридцати.

И вот тогда мы начнём его хвалить. Регулярно, по чуть-чуть, не перебарщивая.

Пусть посидит со своими тридцатью процентами до мая.

— Пацан умница, — сказал я вслух. — Правда молодец. Не зазвездился, риски распределил, в таком аду это уже уровень зрелого трейдера.

— Согласна, — кивнула Элизабет. — В Нью-Йорке от его хладнокровия многие охренели.

Она помолчала.

— Но ты же понимаешь, что парень теперь смотрит на тебя как на бога и ждёт следующей команды?

— Пусть ждёт. Главное он уже сделал: выжил и заработал. Теперь пусть сидит на заборе, пока рынок сам не нарисует нам вход.

Элизабет болтнула остатками коньяка в бокале и посмотрела на меня через океан — затуманенным, но по-прежнему цепким взглядом.

— Знаешь… я, конечно, пьяная. Но я далеко не дура.

— Я заметил.

— Я тут недавно попала к одному психологу. Он поляк.

— Хорошее начало.

— И он не просто психолог. Он помешан на русской истории. Читает, ездит, коллекционирует что-то.

Я налил себе ещё кофе.

Поляк, всю жизнь изучающий русскую историю, — это, знаете, примерно как вегетарианец, посвятивший себя шашлыку. Человек, у которого с предметом очень давние и очень непростые отношения.

— И что говорит поляк?

— Он говорит, что вас невозможно понять. — Элизабет поставила бокал. — Что вы триста лет живёте так, будто завтра всё отменят. Что у вас никогда ничего не планируют дальше весны, потому что весной всегда что-нибудь случается.

— Пока похоже на правду.

— И что поэтому русский совершенно бесполезен в спокойное время.

— А в неспокойное?

— А в неспокойное, сказал он, русских лучше не иметь против себя.

Андрей на другом конце стола хмыкнул.

— Он, кстати, привёл пример, — сказала Элизабет. — Что вы строите отвратительные дороги и великолепные ракеты. И объяснил почему.

— Ну-ка.

— Дорога — это когда надо делать одно и то же каждый день сто лет подряд. А ракета — это когда всё горит и осталось четыре месяца.

Я засмеялся.

По-настоящему, в голос, второй раз за день, и Андрей засмеялся следом.

Потому что это, если отбросить обиды, довольно точно.

— И вот я сижу и думаю, — сказала Элизабет. — У меня в Нью-Йорке сорок человек с прекрасным образованием. Отличные аналитики. Я им плачу столько, что стыдно называть цифру.

Она наклонилась ближе к камере.

— В феврале ни один из них ничего не заметил. Ни один.

— Так бывает.

— А ты в феврале лежал с температурой сорок в гостиничном номере и покупал путы и заработал на масках

Я отпил кофе.

Вот здесь, если бы я был помоложе, я бы что-нибудь ответил.

Молодой человек в такой момент обязательно скажет что-то умное. Пошутит, объяснит, приведёт аргумент. Ему же приятно, что его хвалят.

Я не сказал ничего.

Пауза висела секунд шесть.

— Так что твой поляк не прав, — сказал я наконец.

— В чём именно?

— В том, что это национальное.

Элизабет подняла брови.

— Ты хочешь сказать, что это не про русских?

— Я хочу сказать, что это не про народы вообще. Это история.

Я поставил чашку.

— Человек, у которого всё было хорошо тридцать лет подряд, в кризис теряется. Это нормально, у него просто нет опыта. Он честно не знает, что делать, когда всё рушится, потому что при нём ничего никогда не рушилось.

— А у тебя рушилось.

— У меня рушилось четыре раза. Девяносто первый, девяносто третий, девяносто восьмой, две тысячи восьмой.

Я развёл руками.

— Твои сорок аналитиков не хуже меня. Они просто выросли в стране, где последние сорок лет всё более-менее работало. Им не повезло.

Элизабет молчала.

— В этом смысле, — сказал я, — я не умнее. Я просто с опытом.

Она посмотрела на меня очень внимательно, и мне на секунду показалось, что она гораздо трезвее, чем изображает.

— Красиво, — сказала Элизабет. — И бессодержательно.

— Ты повторяешься.

— Я знаю. Мне нравится эта фраза.

Она допила остатки виски и поставила бокал куда-то за кадр, глухо звякнув стеклом о стол.

— Ладно, ближе к теме, — Элизабет подалась ближе к экрану и нахмурилась, возвращаясь в деловое русло. — Ты обещал десять процентов. Так?

Я молча кивнул: — Так.

— Ну так что?

— Я правда тебя иногда не понимаю, Элизабет, — я качнул головой, поудобнее усаживаясь в кресле и поглядывая на замершего рядом Андрей— Давай я тебе ещё один секрет про русских расскажу. Русский человек отдаст последнюю рубашку несчастному и бедному — просто так, из жалости. Но он с превеликим удовольствием даст в морду тому, кто хоть немного богаче его. И начало двадцатого века — прямое тому доказательство.

— О чём это говорит? — я сделал паузу, глядя на неё прямо через объектив камеры. — Да о том, что Джон-младший — обычный поц. Он глубоко несчастен и занимается ровно тем, чем заниматься вообще не должен.

Я опирался локтями на стол и чуть подался вперёд:

— А ты влила триста миллионов в фонд. Причём, заметь, далеко не в самый удачный фонд. А это значит только одно: ты очень, чертовски богата. И у меня возникает вполне логичный вопрос: ты кто вообще такая и зачем ты здесь, Элизабет?

— Ну, хорошо хоть не в морду дашь, — с кривой ухмылкой протянула Элизабет, качнув головой. — Хотя иногда я люблю, когда меня поколачивают, знаешь...

— Лиз, ответь на вопрос, — повторил я, не дав ей уйти в пьяный флирт.

— Хорошо! — она вздохнула и тяжело потёрла переносицу. — Да, я богата. И я до смерти хочу доказать отцу и брату, что я что-то соображаю. Но на самом деле я ни хрена не соображаю! Зато я знаю одно главное правило: если ты чего-то не знаешь — найди того, кто знает.

Я молча отпил кофе, глядя на её слегка растрёпанный вид через океан.

— И ты решила, что этот «кто-то» — я?

— А кто ещё? — Элизабет посмотрела на меня уже без былой иронии, с неожиданной, почти трезвой злостью. — Ты удрал в свою Москву, вытащив с рынка четверть миллиарда чистогана, пока весь мир катится в ад. Ты видишь эти графики насквозь. Я даю тебе триста миллионов ликвидности, а ты делаешь так, чтобы мой отец и брат наконец перестали смотреть на меня как на бесполезную девку с чековой книжкой.

— Понятно, — сухо резюмировал я, переглянувшись с молчаливым Андреем. — Взрослые семейные комплексы за триста миллионов долларов.

Я чуть подался к камере:

— Только учти, Лиз. Раз уж ты наняла того, кто соображает, правило у нас теперь одно: рот держишь на замке, Джону за его «самодеятельность» на пятьдесят миллионов прочищаешь мозги строго по моей указке, и ни в один ордер без моего одобрения своими руками больше не лезешь. Даже после третьей бутылки. По рукам?

— По рукам, — буркнула Элизабет, откидываясь на спинку кожаного кресла. — Я налью себе ещё немного?

— Только если последний, и сразу пойдёшь спать, — добавил я. — И ещё: если ты свалишь из фонда Джона, я дам тебе отличную наживку — процентов на семьдесят прибыли. Правда, понятное дело, с тебя мои десять процентов. По рукам?

— Ну! Я же говорила, что я не дура! — задорно рассмеялась Элизабет в экран, снова поднося бокал к губам. — Чувствовала ведь, что тут что-то нечисто! Говори, что за идея?

— Сначала ты уходишь из фонда- отрезал я, спокойно встречая её хмельной, но резко прояснившийся взгляд. — Все подробности — только когда я увижу подтверждение отзыва твоих денег оттуда.

Элизабет пристально посмотрела на меня через океан, пытаясь разглядеть блеф,

— Жестоко ты — протянула она, но в её голосе уже вспыхнул чисто азартный, хищнический огонёк. — Семьдесят процентов, значит? И десять тебе...

— Сначала выход из фонда, Лиз.

— По рукам, — усмехнулась она и в один клик оборвала связь.

Экран погас. В кабинете снова установилась тишина, разбавляемая только мерным гулом серверных стоек.

Андрей повернулся ко мне и подпёр подбородок кулаком: — Ты только что лишил Джона-младшего его главного институционального козыря, или мне показалось?

— Я спасаю его от самого себя, — спокойно ответил я, делая глоток остывшего кофе. — Пацан решил, что он поймал Бога за бороду, когда влил ещё пятьдесят миллионов на падении без моего отмашки. Если Элизабет останется в его фонде со своими тремястами миллионами, она при малейшей просадке начнёт выкручивать ему руки и диктовать условия. А так — он останется один на один со своим плечом, просядет отдаст фонд нам и будет хорошим исполнителем.

— А семьдесят процентов для Лиз? — хмыкнул Андрей

— А семьдесят процентов мы заберём на Амазоне. Когда все окончательно поверят, что все китайское ничего не стоит — я потянулся к клавиатуре и открыл терминал. — Всё, давай сводки по Азии. Пора готовить следующий ход.

Через минуту, пока я с наслаждением откусывал бутерброд — Полина научилась делать их на манер тех самых горячих кубинских, что мы когда-то трескали с девчонками на углу в Нью-Йорке, — на столе зашипела рация.

— Игорь. — Голос Серёги был натянут,. — Подойди к воротам. Тут твоя жена собралась уезжать.

Твою-то мать.

Я, вообще-то, матерюсь в меру. Но то, что я выдал в ту минуту, было собрано из словарного запаса двух жизней, а познания в этой области у меня колоссальные.

— Иду, — сказал я в рацию и вытер пальцы салфеткой.

Потом развернулся к экранам.

— Андрей. Мониторь и готовься покупать те самые первые бумаги, на которых мы играли вниз. Пора отдовать их обратно по бросовым.

Он молча кивнул и начал вбивать тикеры.

Я шагнул за дверь.

— Игорь! — крикнул он мне в спину. — Только не убивай там никого.

Я на секунду запнулся.

Именно это я и собирался сделать. В первую очередь придушить лысого психолога, который путался под ногами и лез не в своё дело.

До ворот было метров сорок.

Воздух остужал лицо, под ногами хлюпало, где-то за домом Василич опять что-то объяснял сыну Виталику о генераторе.

А внутри у меня горело.

Возле ворот стояла Катя.

Рядом на плитке — два огромных чемодана,Она на повышенных тонах спорила с Серёгой. Серёга стоял у пульта с каменным лицом и перекрывал собой выход

— Сергей, я не понимаю!..

— В чём дело? — спросил я, подходя.

Катя резко развернулась.

Лицо у неё пошло красными пятнами, и в глазах стояло всё, что копилось с января.

— Слушай меня, падишах местного розлива!

Она ткнула в меня пальцем.

— Я тебе не игрушка! Хватит! С меня достаточно! Я прямо сейчас уезжаю в московскую квартиру, и мы будем жить там с Владом!

Она бросила быстрый взгляд назад.

Влад стоял чуть позади, мёрз в лёгкой куртке, втянув голову в плечи, и очень внимательно разглядывал сосны, забор и небеса — что угодно, кроме меня.

Ну хоть на это у миротворца хватило инстинкта.

— Без проблем, Кать, — сказал я. — Забирай манатки и поезжай.

Я говорил ровно, как зачитывают приговор.

— Но имей в виду. Назад ты сюда не вернёшься. И девочки остаются здесь.

— Девочки поедут со мной!

— А они об этом знают?

— Я их потом заберу! Заеду и заберу!

— Ты сюда больше не заедешь.

Я сделал шаг вперёд, и она невольно отступила к чемоданам.

— И девочек я тебе не отдам. Ни сейчас, ни потом. Ты не утащишь их в разгар пандемии неизвестно куда.

И вот здесь во мне закипело окончательно.

За этим забором черт знает что и скоро все закроется и перезакроется

А у моих ворот взрослая женщина устраивала бунт из-за уязвленного самолюбия и потому что не дали ей денег

— Я прошу прощения, — вдруг подал голос Влад, переступая с ноги на ногу. — Но слухи о короне и её последствиях всё-таки сильно преувеличены…

Я развернулся к нему медленно.

Сгрёб с плитки один из чемоданов и швырнул его к ботинкам психолога так, что грохнуло на весь двор.

— Взял чемодан и выкатился отсюда.

— Он никуда не пойдёт! — Катя закрыла его грудью.

Я повернулся к дому и рявкнул на весь двор:

— Аня! Настя! Сюда, обе!

Они уже стояли на крыльце.

Стояли, как выяснилось, давно. Я их просто не видел, потому что смотрел не туда.

Настя подбежала первой. Глаза испуганные, руки втянуты в рукава толстовки.

— Папа, что случилось?

Аня шла медленнее.

Взгляд у неё был тот самый — внимательный, оценивающий, которым она смотрит на людей лет с четырёх. Она переводила его с меня на мать, потом на Влада, потом на чемоданы.

Она уже всё поняла. Ей понадобилось секунд пять.

— Девочки, собирайтесь! Мы уезжаем! — крикнула Катя, перехватывая инициативу.

— Мама уезжает, — сказал я ровным голосом, глядя дочерям в глаза. — Ей здесь не нравится.

И начал перечислять.

— Сюда она больше не вернётся. По крайней мере пока всё это не кончится.

Ваша сестра беременна, ей рожать в мае. Ивану три года. Бабушка, дед, Серёга, который двадцать пять лет на ингаляторе, — они все под ударом.

Если она хочет — она будет жить в Москве.

А потом я сказал то, что казалось мне тогда единственно честным.

— Вы уже большие. Я не могу решать за вас.

Решайте сами.

В ту минуту я был абсолютно уверен, что поступаю правильно. Что не давлю. Что даю им выбор и уважаю в них взрослых людей.

А на самом деле я сделал с ними самую мерзкую вещь, какую вообще можно сделать с ребёнком при разводе.

Потому что «решайте сами» в такой ситуации означает ровно одно.

Выберите, кого вы предаёте.

Прямо сейчас, посреди двора, при пяти свидетелях, за тридцать секунд.

Настя стояла и смотрела на мать.

Я её знаю семнадцать лет и видел в разных состояниях — обиженной, счастливой, орущей, хохочущей. Такой не видел ни разу.

Она вжала голову в плечи и как будто стала меньше ростом.

Она свою мать любит. По-настоящему, до самого дна, той любовью, которая бывает у детей к тому родителю, с кем проведено больше часов. Катя её растила. Катя сидела с ней ночами. Катя знает про неё то, чего не знаю я.

И вот эту женщину она сейчас должна была оставить за воротами.

У неё задрожал подбородок.

Она не заплакала. Она держалась .

Ей семнадцать лет.

В семнадцать лет ты ещё не умеешь таких вещей. Ты ещё не знаешь, что можно любить человека и не поехать с ним. Ты уверен, что любовь обязана доказываться поступком, и если ты не поехал — значит, не любишь.

Она в ту минуту решала не бытовой вопрос.

Она решала, кем будет себя считать до конца жизни.

Я перевёл взгляд на Аню.

Аня стояла, сложив руки на груди, и смотрела прямо перед собой.

— Нет, — сказала она. — Я не хочу.

Ровно и коротко, как она говорит всегда.

.

Я видел, как у неё побелели костяшки пальцев, сжатые в кулаки.

Ане это «нет» стоило дороже, чем Насте её молчание. Потому что Настя просто не смогла выбрать, а Аня выбрала. Вслух. При матери. В лицо.

И теперь будет с этим жить.

А потом за моей спиной раздались тяжёлые шаги.

Из-за угла дома вышел отец Кати.

В этот момент за моей спиной раздались тяжёлые, шаги. Из-за угла дома появился отец Кати. И то, что произошло в следующие тридцать секунд, явно войдёт в анналы нашей домашней истории.

Старый кряжистый мужик советской закваски, даже не стал вникать в суть конфликта. Он подошёл вплотную, молча взял Катю за ухо, второй рукой сгрёб её чемодан и рыкнул:

— Сергей! Открывай ворота.

— Ай! Папа! Что ты делаешь?!

— Закрой рот, а то оторву.

И без всяких реверансов вывел её за калитку.

Следом на асфальт вылетели чемоданы.

Влад, оценив степень озверения старика, сжался и серой мышью прошмыгнул мимо него на улицу, пока тот не переключился на него.

Тут надо сказать честно.

Я испытал простое и сильное удовлетворение.

Всё справедливо, всё по заслугам, и человек, который это сделал, имел на это больше прав, чем любой из нас.

А потом я посмотрел на крыльцо.

И у меня сжалось все внутри

Потому что мои дочери в эту минуту смотрели, как их мать за ухо вытаскивают со двора.

Как её унижают при всех. При Серёгепи брате, при мне, при человеке, ради которого она уезжает.

Не чужую тётку. Мать.

Ту самую, которая их родила, растила и любит.

И вот это они запомнят на всю жизнь. Не мои слова про пандемию и не её крик про падишаха.

Они запомнят, как сгорбилась мама, когда её тащили к калитке.

Я мог это остановить.

Одно слово Василию Петровичу — и он бы отпустил. Он меня уважает, он бы послушал.

Я не сказал.

мне нужно было что мои дочери отсаолтс здест и какой ценгой мнге не важео даже мон итак

Створка ворот закрылась а катя стояла и смотрела на дочерей

— Мама… — тихо всхлипнула Настя и шагнула вперёд.

Аня взяла её за руку.

Просто взяла и чуть сжала пальцы. Ничего не сказала и даже не повернулась.

Настя посмотрела на сестру, всхлипнула ещё раз, осеклась и прижалась к её плечу.

Так они и стояли, пока ворота не закрылись до конца.

Две одинаковые девочки в одинаковых толстовках, из которых одна только что потеряла мать, а вторая только что взяла на себя ответственность за них обеих.

Семнадцать лет.

Я сделал шаг к ним, но меня остановила Алиса

— Подожди, пап, не сейчас, Она ласково обняла испуганных Настю и Аню за плечи и бережно повела их к дому, навстречу которым от крыльца уже спешила баба Таня — для неё эти девчонки тоже стали родными внучками.

А на самом деле я просто не знал, что сказать. Опять выбор, и опять из всех плохих вариантов нужно было выбирать самый хороший. И я до сих пор не уверен, какой из них действительно был правильным.

— Я-то её всё время вот так держал, в ежовых рукавицах, —поворчал старик, вытирая руки о куртку. — А ты всё: любовь, жалко.

Он махнул рукой.

— Эх. Пропала дочка.

Я повернул голову.

Чуть в стороне стоял Виталик, Катин брат.

Он беспомощно смотрел то на отца, то на меня и явно не понимал, как на всё это реагировать.

— Чего рот открыл? — тут же переключился на него Василий Петрович. — Делать нечего? Шагай к станции, насос проверь.

Виталик вздохнул, вжал голову в плечи и поплёлся вдоль забора.

Вот ещё одна жертва, подумал я, глядя ему в спину.

Виталик всю жизнь пытался сестру от чего-нибудь прикрыть. От отца, от людей, от её собственных решений. Прикрывать ему было особо нечем, кроме себя самого, но он честно вставал.

странная штука жизнь

Василий, у которого из воспитательных инструментов была ремень и работа.

Виталик, который подставил ей плечо

Психолог Влад, у которого есть слова. Актив неплохой, но неликвидный.

И я.

Я познакомился с ней когда она была совсем девчонкой. Двадцать два года, и у меня к тому времени уже были деньги. Не те, которые считают в конце месяца, а те, которые перестают считать.

Квартира. Машина. Дом. Моря. Школа для девочек по цене приличной иномарки в год. Право в тридцать лет сказать «я не хочу работать» и не услышать в ответ ничего, кроме «хорошо».

Отец попытался дать ей характер, но она его не взяла. Брат спину, за которой можно спрятаться. Влад даст ей понимание — до той секунды, пока не выяснится, что понимание не оплачивает коммуналку.

А я дал всё остальное.

и чему я её за двадцать два года научил?

Ответ был: ничему.

Потому что я ни разу не дал ей разгрести последствия. Ни одного раза. Я разгребал быстрее, чем она успевала испугаться, и, между прочим, получал от этого удовольствие. Мужику приятно быть тем, кто всё может.

Так вот, мы оба жертвы.

Только я жертва собственной любви к ней. А она жертва моей.

Любить человека и портить человека можно одновременно, одними и теми же руками.

Василий Петрович поправил куртку и первым шагнул к дому.

— Ладно, чего застыл? Пойдём на кухню. Чай стынет. Да и девчонок успокоить надо.

— Поорали — и хватит. Пора за работу.

Я смотрел ему в спину

Нам с ними не сравниться.

Этот человек пережил такое, чего мне и не снилось. И у него за всю жизнь не было ни одной истерики.

Не потому, что бесчувственный. А потому, что на неё никогда не было времени.

Страшные времена рождают сильных людей. Сильные люди рождают спокойные времена. Спокойные времена рождают слабых людей. А слабые рождают новые страшные.

Полина стояла в дверях с полотенцем в руках и смотрела на меня.

Она не поняла ни слова из того, что здесь кричали.

Но поняла всё правильно,.

Василий Петрович поправил куртку и первым шагнул к дому.

— Поорали — и хватит. Пора за работу.

Глава 3 начало

23 марта 2020. Новостная лента

10:00, Европа. ВОЗ. Число подтверждённых случаев коронавируса в мире превысило 332 000. Умерли 14 509 человек. За последние сутки зарегистрировано почти 41 000 новых случаев. Европа уже стала главным очагом пандемии — более 171 000 заболевших и 8 742 умерших.

Италия. 59 138 заболевших. 5 476 умерших. За сутки — ещё 5 560 новых заражений и 649 смертей. Больницы северной Италии работают на пределе.

Испания. Количество заболевших достигло 28 572, умерших — 1 720. За сутки почти 3 650 новых случаев.

Франция. 15 821 случай, 674 смерти.

Германия. Почти 25 000 подтверждённых случаев.

Совсем другая картина: за сутки Китай сообщает только о 103 новых случаях при более чем 81 000 случаев с начала эпидемии.

Южная Корея. Только 64 новых случая за сутки. После февральской вспышки темпы распространения резко снизились.

Для трейдера это уже первая важная мысль:

если Китай и Корея смогли затормозить эпидемию, значит Европа и США теоретически тоже смогут.

Москва. Оперативный штаб сообщает ещё о 71 заражённом. Общее число подтверждённых случаев в Москве достигает 262. Россия в целом — 438 случаев.

Москва пока не похожа на опустевший Милан. Машины ездят, люди ходят на работу, магазины открыты. Но ощущение меняется: каждый новый выпуск новостей показывает, что Россия просто находится на несколько недель позади Европы.

08:00 Нью-Йорк, Федеральная резервная система США.

Экстренное сообщение ФРС.

Центральный банк заявляет, что будет покупать американские государственные облигации и ипотечные бумаги в объёмах, необходимых для нормальной работы рынка.

Предыдущие ограничения фактически снимаются.

Одновременно создаются программы поддержки корпоративных облигаций и кредитования бизнеса. Новые механизмы должны обеспечить до $300 млрд дополнительного финансирования.

Для рынка это почти чрезвычайная мера:

ФРС фактически сообщает: денег дадим столько, сколько потребуется.

Уолл-стрит. Открытие торгов.

Фьючерсы сначала реагируют ростом на решение ФРС.

Через некоторое время оптимизм исчезает.

Новости о заражениях, закрытии штатов и остановке бизнеса снова давят на рынок. Даже беспрецедентные действия ФРС пока не могут остановить распродажу.

Вашингтон.

Конгресс всё ещё спорит о гигантском пакете помощи экономике.

Размер обсуждаемой программы приближается к $2 трлн, но окончательного соглашения ещё нет.

Рынок нервничает: ФРС уже вмешалась, теперь инвесторы ждут денег от правительства.

Лондон. Вечер.

Борис Джонсон обращается к нации:

люди должны оставаться дома.

Разрешено выходить за продуктами, для медицинской помощи, ограниченных физических упражнений и на работу, если работать из дома невозможно.

Закрываются непродовольственные магазины, запрещаются собрания более двух человек.

Нью-Йорк. Закрытие биржи.

Рынок снова красный.

Dow Jones: 18 591,93 — около −3%. S&P 500: 2 237,40 — около −3%. Nasdaq: 6 860,67 — почти без изменений.

S&P 500 потерял примерно треть стоимости от февральского максимума.

Никто ещё не знает, что именно этот день впоследствии окажется дном обвала 2020 года.

24 марта. Следующее утроНовостные агентства сообщают:

республиканцы и демократы близки к соглашению по пакету помощи примерно на $2 трлн.

Рынок взрывается вверх.

Dow +11,37%. S&P 500 +9,38%. Nasdaq +8,12%.

Для Dow это крупнейший однодневный процентный рост с 1933 года.

Именно здесь герой может понять ключевую вещь:

Эпидемия ещё ухудшается. Экономика ещё падает. Но финансовая паника достигла предела: ФРС открыла денежный кран, Конгресс готовит триллионы, а Китай уже показывает, что эпидемическую волну можно остановить.

Поэтому 23 марта — ещё ужасные новости и падающая биржа, а 24 марта рынок уже начинает торговать будущее, а не сегодняшний кошмар.

Как ни странно, наше разношёрстное общество проглотило этот инцидент удивительно легко.

Уже на следующее утро всё вернулось в своё русло. В восемь сорок пять малые сидели перед ноутбуками и отвечали на перекличке. Татьяна Николаевна варила кашу на пятнадцать человек. А вечерами у нас были кинопоказы.

Большая кровать, выключенный свет, большой телевизор вторце комнаты и наши любимые фильмы, которые все давно знают наизусть и всё равно смотрят, потому что смотреть новое никому неохота.

Аня с Настей укладывались с одной стороны. Полина с другой.

На стоеле стояли коробки с пиццей и мороженое, которое к середине фильма всегда превращалось в то, чем его едят из стаканчика ложкой.

И девочки были совершенно не против того, чтобы Полина была рядом.

Я, честно говоря, ждал другого. Я готовился к холодной войне, к вежливым «здрасьте» через стол и к паре месяцев работы дипломатом на два фронта.

Ничего этого не случилось.

Потому что Полина не заняла ни одного места, на которое могла бы претендовать. Она ни разу не сказала им ни одного слова про их мать. Ни плохого, ни хорошего, ни сочувственного, вообще никакого. Она просто приносила пиццу, отдавала пульт и молчала.

Я много лет считал себя человеком, который понимает людей. И вот пожалуйста. Женщина, которая не знает по-русски ни слова, за неделю сделала то, чего я не сделал бы за полгода переговоров, и весь её приём состоял в том, чтобы вовремя закрыть рот.

Мне бы кто такое объяснил лет тридцать назад.

Слово «мама» в доме в ту неделю не прозвучало ни разу.

каждый переживал это сам и внутри.

Они засыпали под бубнёж героев из фильма, и я забирал Полину, выключал телевизор

По остальным вообще нельзя было сказать, что из нашей ячейки общества за сутки ушло два человека.

Фёдор отсыпался.

Он отсыпался за все десять лет каторжного труда на ниве российского предпринимательства. Человек впервые за десятилетие получил справку от мироздания, что можно ничего не делать, и отнёсся к этой справке со всей серьёзностью. Вера его не трогала. Вера вообще, по-моему, была рада, что он наконец горизонтально и дома.

Альберт продолжал бухать. Ровно, без надрыва, без скандалов, как человек, у которого есть план и он его придерживается.

Вероника дружила с Виталиком.

По крайней мере, именно так это формулировал Серёга, а Серёга у нас отвечает за периметр, и на периметре у него камеры.

Серёга с Дашкой ругались и мирились с точностью метронома. По ним можно было заводить часы: если в четверг вечером с их стороны хлопнула дверь, значит, в пятницу утром они выйдут к завтраку вместе и она будет накладывать ему кашу.

От Виталика и Василия каждый божий день несло перегаром.

Говорю же , каждый переживал по своему

Двадцать третьего марта рынок поставил дно.

Две тысячи двести тридцать семь пунктов. Минус тридцать четыре процента от вершины девятнадцатого февраля. Двадцать три торговые сессии. Треть стоимости всего американского бизнеса.

В тот день мы закрыли остатки путов, и на этом моя работа на понижение закончилась.

Дальше начиналась другая работа. Дальше надо было покупать.

В той жизни и в этой у меня был совершенно разный характер. Там я всё время бился, выгрызал своё и кому-то что-то доказывал. Здесь доказывать уже нечего и некому.

Там я поступил просто. Я сделал то, к чему привык за три предыдущих обвала: пошёл смотреть, что упало сильнее всего.

Тесла была одним из четырёх вариантов. Про остальные три рассказывать отдельно не буду, принцип отбора был ровно тот же, и это тоже были первоклассные активы.

Но про Теслу я обязан рассказать честно, потому что это единственное место во всей истории, где я не могу сделать умное лицо.

Зашёл я в неё в марте. Логика была простая и казалась мне железной.

Человек, который полгода боялся чужого кашля в метро, в это метро уже не вернётся. Значит, личный автомобиль. Значит, спрос на машины вырастет, и покупать будут не то, что вчера, а то, что считается будущим. Плюс правительства по всему миру собирались заливать деньги в зелёный переход, и это было видно уже в марте.

Логика подтвердилась полностью.

Только бумага сделала за год не сорок процентов и не восемьдесят, как следовало из моей логики.

Она сделала семьсот.

Это были не биржевые качели. Это были американские горки без ремней.

Вот примерный разброс $23 → $58 → $46 → $72 → $120 → $95 → $167 → $110 → $155 → $126 → $203 → $180 → $240.

Осень была особенно весёлая: со ста шестидесяти шести в августе до ста десяти в сентябре, минус треть за месяц.

Иногда мне казалось, что я сижу верхом на разъярённом быке на родео.

И вот здесь я должен сказать то, чего обычно не говорят.

Я не понимаю до конца, что там произошло.

Часть движения объясняется спокойно: первый прибыльный год в истории компании, включение в главный индекс страны в декабре, дробление акций, ставки на нуле и деньги, которые некуда девать.

А вторая часть объяснению не поддаётся.

Это была мания. Классическая, из учебника. Когда в бумагу заходят миллионы людей, которые в жизни не открывали отчётность и не собираются, и заходят ровно потому, что вчера выросло.

Я на этом заработал.

И я по сей день считаю, что заработал не потому, что был прав, а потому, что оказался в нужном месте, когда сошла лавина.

Разница между этими двумя вещами огромная. Человек, который их путает, следующую лавину будет встречать стоя внизу с раскрытыми руками.

Забегу вперёд.

Заработал я в итоге отлично. Но именно это родео меня в конце двадцать четвёртого и сожгло мою психику. Я зафиксировал прибыль, закрыл терминал активной торговли, перешёл в спокойные индексы и больше близко не подходил к подобным авантюрам. А потом, уже без терминала, я от нечего делать разобрал весь этот рост по косточкам. Характер у меня въедливый, мне надо докопаться. И докопался я до простой и довольно неприятной вещи.

Я мог спокойно прожить все эти годы.

Не надо было глотать успокоительные пачками. Не надо было загонять себя в зале до темноты в глазах только ради того, чтобы куда-то деть адреналин, который иначе жёг изнутри. Не надо было доводить жену и детей до дёргающегося века своими перепадами, когда любая просадка на графике превращала меня в ходячую пороховую бочку.

Без этого родео я заработал бы меньше. Заметно меньше.

Зато у меня были бы эти годы.

А так их просто нет. Они сгорели в красных и зелёных свечах и в круглосуточной паранойе, а остались от них цифры на счетах.

Ладно. Теперь то, ради чего всё это рассказывается.

Первое, и главное,

В настоящей панике рынок не продаёт плохие компании.

Он продаёт всё.

Человек, который в марте двадцатого нажимал кнопку «продать», делал это не потому, что разочаровался в бизнес-модели. Он делал это потому, что ему нужны были деньги. Срочно. Сегодня.

У одного маржинальная позиция, и брокер требует довнести обеспечение. У другого фонд, из которого побежали клиенты, и отдавать надо завтра. У третьего компания, где через неделю зарплата, а выручки нет и не предвидится.

И все они продают не то, что хотят продать. Они продают то, что можно продать быстро и по нормальной цене.

То есть самое лучшее. Самое ликвидное. Самое надёжное.

В панике первым летит вниз не мусор. Мусор к тому моменту уже никому не нужен, его просто некому продать, на него нет покупателя ни по какой цене.

Первыми летят голубые фишки. Именно потому, что они хорошие.

Отсюда следует вещь, ради которой я вообще завёл этот разговор.

Обвал — это единственное время, когда отличный бизнес стоит как плохой.

В обычный год рынок неплохо отличает одно от другого. За сильную компанию с тебя возьмут дорого, и возьмут справедливо. А в панике все ценники смывает одной волной, и на полке рядом лежат совершенно разные вещи с одинаковыми бирками.

Второе. Всё повторяется, но каждый раз по-другому.

У меня за плечами три обвала, и ни один не был похож на предыдущий.

Восемьдесят седьмой. Один день, минус двадцать два процента, брокеров тошнит в туалетах биржи. И что? Через год всё вернулось, ещё через год ушло выше. Потому что в экономике за тот день не изменилось ровным счётом ничего: заводы стояли на месте, люди ходили на работу, компании продавали столько же, сколько в пятницу. Чистая паника без единой реальной причины.

Две тысячи первый. Совсем другая история. Там падало то, чего не существовало: сотни компаний без выручки, без прибыли, без клиентов, с красивой идеей и сайтом. Они упали и не поднялись никогда, потому что подниматься было нечему. Но вместе с ними упали и те, у кого были живые клиенты и живые деньги, и вот эти поднялись и сделали своих владельцев очень богатыми. Весь фокус того обвала был в том, чтобы отличить тех, у кого есть выручка, от тех, у кого есть презентация.

Две тысячи восьмой. Третий вариант, самый страшный. Там ломалась сама система. Банки могли умереть по-настоящему, и некоторые умерли. Там мало было понять, что бизнес хороший. Надо было проверить, доживёт ли он до утра: хватит ли денег на кассовый разрыв, не отзовут ли кредитную линию, пустят ли его вообще на порог.

И двадцатый.

Экономика не сломалась. Банки были в полном порядке, их после восьмого года так закрутили регулированием, что они стояли крепче, чем когда-либо в истории. Заводы стояли целые, склады полные, технологии никуда не делись.

Сломалось ровно одно.

Люди перестали перемещаться в пространстве.

Всё. Больше ничего не произошло.

Если вдуматься, это самый удобный кризис из всех возможных. Он не разрушил ни одного завода, не сжёг ни одного склада, не убил ни одной технологии. Он просто на несколько месяцев запретил человеку выходить из дома.

И вот здесь была деталь, которая в марте решала вообще всё, а заметили её немногие.

Центральные банки повели себя не так, как в восьмом году.

В восьмом они думали две недели, спорили, кого спасать, а кого нет, и одного в итоге не спасли, и это чуть не обрушило всё остальное. Урок они запомнили намертво.

А в двадцатом ставку опустили до нуля за считаные дни. Программы поддержки объявили сразу, до того как посыпалось, а не после. Денег в систему залили столько, сколько не заливали никогда за всю историю человечества.

Людей это, конечно, напугало ещё сильнее. Раз тушат так, значит, горит серьёзно.

Но это же и вылечило.

Потому что у компании, попавшей в кассовый разрыв, появилась возможность занять. Потому что банки не боялись кредитовать. Потому что заводу, который встал на два месяца, не надо было умирать, ему надо было просто дожить.

То есть главный риск восьмого года — что хороший бизнес не доживёт до конца кризиса — в двадцатом был почти снят.

А если системного риска нет, падение на треть перестаёт быть катастрофой и становится распродажей.

Причём распродажей, которую устроили люди, продающие не потому, что они что-то там оценили, а потому, что им нужны деньги сегодня. И ещё потому, что они помнят восьмой год и в этот раз решили выскочить первыми.

А теперь самое главное.

Если единственная поломка — это остановка движения, то и лечение очевидно.

Люди немедленно начнут покупать всё, что движение заменяет.

Не «когда-нибудь». Не «постепенно». Прямо сейчас, в течение недель.

Из этой одной мысли и вырос весь мой список, который я потом разложил и Андрею, и Элизабет. Никаких озарений там нет, там чистая арифметика.

Человек не может пойти в магазин. Значит, он закажет доставку.

И это не временная мера. Тот, кто три месяца заказывал всё домой и привык, обратно в магазин уже не вернётся. Вернее, вернётся, но не так часто и не за всем подряд.

У меня перед глазами это происходило в реальном времени, прямо в моём собственном доме.

В феврале заказывали еду, лекарства и всё, что связано со страхом. А к середине марта поехало другое: одежда, посуда, гантели, книги, кресло для беременной Алисы, наушники малявкам, лампа Татьяне Николаевне, потому что ей под вечер плохо видно.

Вот эта граница — между «купил, потому что вынужден» и «купил, потому что так удобнее» — и есть тот самый момент, когда временное становится постоянным.

Она прошла где-то в марте, и ни один экономист её не объявил.

Поэтому первым в списке шёл Амазон. В той жизни, кстати, я его пропустил.

Человек не может поехать в офис. Значит, офис приедет к нему.

Зум в феврале двадцатого был приличной, но небольшой компанией, про которую знали айтишники и корпоративные закупщики. К лету это слово стало глаголом сразу во всех языках. За год бумага сделала почти четыреста процентов, а выручка компании выросла втрое с лишним.

Вот на это обратите внимание отдельно. Не только цена. Выручка.

Цена без выручки — это две тысячи первый год. Цена вместе с выручкой — это бизнес.

Человек не может пойти в спортзал. Значит, он купит спортзал домой. Плюс четыреста двадцать пять процентов за год.

Человек не может заплатить наличными в кассе. Значит, он заплатит электронно. Электронные платежи получили за один квартал лет пять развития, причём в самых консервативных группах покупателей: продукты внезапно начали заказывать через приложение люди, которые до этого приложений в руках не держали. Плюс сто четырнадцать процентов.

Человек сидит дома. Значит, он играет, смотрит и сидит в сети. А за каждым часом этого сидения стоит железо: серверы, дата-центры, видеокарты. Кто-то должен всё это считать, и этот кто-то зарабатывает независимо от того, во что именно люди играют и что смотрят. Плюс сто девятнадцать процентов.

Вот и весь список. Доставка, связь, домашний спорт, платежи и железо под всем этим.

Я просто взял то, что произошло с людьми, и посмотрел, кто на этом зарабатывает.

Теперь о том, чего в этом списке нет.

Там нет ни одной компании, купленной по принципу «упало, значит, вырастет».

Я покупал не подешевевшее. Я покупал то, чей спрос вырос из-за катастрофы, а не вопреки ей.

И заодно скажу, чего я не купил, хотя оно валялось совсем дёшево и прямо просилось в руки.

Ни одной авиакомпании. Ни одной гостиничной сети. Ни одного круизного оператора.

Хотя именно они упали сильнее всех, и именно на них любитель в марте смотрел горящими глазами: минус восемьдесят процентов, ну куда же ниже.

Причин было три, и все скучные.

Первая. Никто не знал, сколько это продлится. Три месяца или три года. В марте ответа не было ни у кого, включая меня: я помнил общий ход событий, но не помнил, сколько именно продержатся ограничения в каждой отдельной стране.

Вторая. У этих компаний огромные постоянные расходы, которые не уменьшаются оттого, что клиентов нет. Самолёт стоит денег, даже когда он просто стоит. Отель, в котором никто не живёт, всё равно отапливают.

Третья, и главная. Чтобы выжить, им придётся занимать и выпускать новые акции. А каждая новая акция уменьшает долю тех, кто уже внутри.

То есть ты можешь угадать всё правильно, дождаться, пока компания выживет, и всё равно потерять половину. Просто потому, что за время твоего ожидания акций стало вдвое больше.

Об этом в марте не думал почти никто. Все смотрели на минус восемьдесят и считали, сколько будет, когда вырастет обратно.

Вот, собственно, и вся теория.

Я не буду делать вид, что это рецепт. Это не рецепт. Это моя личная система, собранная из четырёх обвалов,.

И она не спасает от главного. Она не говорит тебе, что именно случится. Она говорит только, что делать, когда ты уже понял, что случилось.

А понимают это единицы, и понимают поздно.

Мне в двадцатом было проще, чем всем остальным на планете, и я знаю это лучше кого бы то ни было.

Но знаете, что оказалось самым интересным?

Даже помня всё наперёд, я в марте трижды усомнился. Три раза сидел перед экраном и думал: а вдруг в этот раз пойдёт иначе? Вдруг я перешёл не в тот вагон, и здесь всё будет по-другому?

Руки у меня в марте дрожали примерно так же, как у всех.

Разница была только в одном. Я в итоге нажимал кнопку.

И вот это, а вовсе не знание будущего, единственное, чему у меня имело бы смысл поучиться.

Я откинулся на спинку кресла и посмотрел на зелёные цифры.

В кабинете ровно гудели вентиляторы серверных стоек. Андрей, не поднимая головы, вбивал заявки, выверяя каждую долю лота.

— Игорь? — он на секунду отвлёкся от терминала и обернулся. — Ты в порядке? Начинаем набирать первый пул, как договаривались?

— Да, — сказал я и провёл ладонью по лицу. — Всё нормально. Набирай.

За стеной, в гостиной, Полина наливала девчонкам сок. На кухне тесть допивал свой чай, который он пьёт таким крепким, что в нём, по-моему, ложка стоит. Алиса, по случаю восьмого месяца, командовала всеми, кто попадался ей на глаза.

Рынок вернётся. Он всегда возвращается, это единственное, что он умеет делать наверняка. Акции своё отработают, миллиарды никуда не денутся.

А вот дом, который я в той жизни почти спалил дотла ради лишнего процента доходности, обратно не отрастает.

Деньги умеют ждать.

Люди за стеной — нет.

Глава 4 Проблемы

С двадцать четвёртого марта по четырнадцатое апреля мир жил сразу в двух временах.

В больницах было ещё начало. На бирже уже продолжение.

Города запирали целиком, безработица била рекорды, морги ставили во дворах рефрижераторы, а индекс, словно не читая газет, полез вверх. Никто тогда не знал, отскок это или передышка перед вторым дном. Знали только, что за три недели он вернул себе четверть.

24 МАРТА. ВТОРНИК

ИНДИЯ. Моди закрывает страну. С полуночи на карантин уходят миллиард триста миллионов человек.

ЯПОНИЯ. Олимпиаду в Токио переносят на 2021 год. Впервые в истории Игры не отменяют, а откладывают.

КИТАЙ. В провинции Хубэй начинают снимать ограничения. Первый намёк на то, что у карантина бывает конец.

УОЛЛ-СТРИТ. На следующий день после дна. S&P 500 +9,38%.

25 МАРТА. СРЕДА

МИР. 413 тысяч заражённых, 18 тысяч умерших.

МАДРИД. Выставочный центр IFEMA превращают в госпиталь. Там, где год назад стояли стенды, теперь ставят койки.

МОСКВА. 410 случаев. Город готовит инфекционные стационары.

ВАШИНГТОН. Белый дом и Сенат договорились о пакете помощи на два триллиона долларов. S&P 500 +1,15%.

26 МАРТА. ЧЕТВЕРГ

США обгоняют Китай и Италию и становятся страной с наибольшим числом заражённых в мире. Главный очаг — Нью-Йорк.

За неделю 3,28 миллиона американцев подают на пособие по безработице. Такого не было никогда.

УОЛЛ-СТРИТ. В тот же день S&P 500 +6,24%. Худшие данные по занятости в истории, и рынок растёт.

27 МАРТА. ПЯТНИЦА

ИТАЛИЯ. 919 смертей за сутки.

ЛОНДОН. Премьер-министр Борис Джонсон сообщает, что у него положительный тест.

ВАШИНГТОН. Трамп подписывает CARES Act на 2,2 триллиона.

УОЛЛ-СТРИТ. S&P 500 −3,37%. За неделю после дна рынок всё равно в плюсе на тринадцать с половиной процентов.

30–31 МАРТА

МОСКВА. Режим самоизоляции для всех. Из дома — в магазин, в аптеку, к врачу, на работу, если она разрешена. Остальное нельзя.

ВАШИНГТОН. На брифинге Белого дома звучит прогноз: от ста до двухсот сорока тысяч смертей в США даже при соблюдении всех ограничений.

УОЛЛ-СТРИТ. Март закрыт. От дна двадцать третьего — плюс пятнадцать с половиной процентов.

1 АПРЕЛЯ. СРЕДА

Никто не смеётся. S&P 500 −4,41%.

2–3 АПРЕЛЯ

МИР. Заражённых больше миллиона. Умерших больше пятидесяти тысяч.

ЕВРОПА. Больницы предупреждают, что в реанимациях заканчиваются препараты.

США. Центр по контролю заболеваний впервые советует американцам носить маски. Тканевые, самодельные, какие угодно.

6 АПРЕЛЯ. ПОНЕДЕЛЬНИК

ЛОНДОН. Бориса Джонсона переводят в реанимацию. Обязанности премьера временно исполняет Доминик Рааб.

УОЛЛ-СТРИТ. S&P 500 +7,03%.

7 АПРЕЛЯ. ВТОРНИК

МИР. 1,28 миллиона случаев, 72 тысячи смертей.

ТОКИО. Чрезвычайное положение в столице и шести префектурах.

МОСКВА. Больше пяти тысяч заболевших.

8 АПРЕЛЯ. СРЕДА

УХАНЬ. Через семьдесят шесть дней город открывают. На вокзалах очереди на поезда, в аэропорту взлетают первые самолёты.

Это главная новость апреля, хотя в тот день мало кто её так прочитал. Карантин, оказывается, конечен.

S&P 500 +3,41%.

9 АПРЕЛЯ. ЧЕТВЕРГ

ФРС объявляет ещё 2,3 триллиона кредитных программ — для бизнеса, для семей, для штатов и городов.

S&P 500 закрывается на двадцать четыре и семь десятых процента выше мартового дна.

10 АПРЕЛЯ. СТРАСТНАЯ ПЯТНИЦА

Биржа закрыта.

США переходят отметку в полмиллиона заражённых.

МОСКВА. 7 822 случая, за сутки плюс 1 124. Заместитель мэра Ракова говорит, что больницы и скорая работают на пределе, госпитализации за неделю выросли вдвое.

13 АПРЕЛЯ. ПОНЕДЕЛЬНИК

МОСКВА. Вводят цифровые пропуска. С пятнадцатого без них по городу не проехать.

S&P 500 −1,01%.

14 АПРЕЛЯ. ВТОРНИК

МИР. 1,84 миллиона заболевших, 117 тысяч умерших.

МВФ. Прогноз: мировая экономика в этом году сожмётся на три процента. Худший кризис со времён Великой депрессии.

МОСКВА. 13 002 случая, за сутки плюс 1 489.

УОЛЛ-СТРИТ. S&P 500 +3,06%.

Мир ещё только входил в эпидемию.

Деньги из неё уже выходили.

Следующие три недели слились в одну бесконечную конференц-связь. Созвоны, отчёты, переговоры с Джоном, переговоры с Элизабет, снова отчёты.

Насчёт Джона-младшего я к концу этих трёх недель всё понял окончательно. Парня надо было убирать из фонда. Причём не ради нас, а ради него самого, пока он не похоронил капитал под завалами собственных амбиций и маржин-коллов.

Джон-старший глухо завяз в судах. По словам сына, «ничего серьёзного, так, корпоративные дрязги». Но от оперативного управления отец всё же отошёл, и без него сынок слетел с катушек. Мультиактивный фонд с тридцатилетней историей он за месяц превратил в казино с одним столом. Вся свободная ликвидность уходила в одну-единственную акцию, и на каждом проливе он её агрессивно докупал.

С Джоном всё было понятно.

А вот Элизабет меня насторожила.

Очередной звонок. Элизабет в полутёмном кабинете нью-йоркского офиса, а рядом с ней, в кожаном кресле, мужик лет сорока пяти.

Порода была видна сразу. Такой же блондин, те же скулы, тот же разрез глаз. Только если Элизабет была эффектной платиновой хищницей, от которой в ресторане оборачивались официанты, то этот выглядел как её черновик. Бледный, чуть сутулый, в неброском пиджаке. Сидел и пил минералку мелкими глотками, как пьют лекарство.

Природа, подумал я, на братьях отдыхает.

И записал его в мебель. В тех семьях, где денег больше, чем дел, всегда есть такой родственник: ходит на советы директоров, кивает, подписывает, занимается чем-нибудь благородным и неприбыльным.

Через пять минут я понял, насколько ошибся.

Элизабет собралась было его представить, но вдруг осеклась.

Смотрела она не на меня. Она смотрела мне за плечо, туда, где за соседним столом сидела Полина и что-то печатала, не поворачивая головы.

Пауза длилась секунды две. Элизабет чуть сузила глаза и снова стала деловой.

— Майкл, — сказала она. — Мой старший брат. Тот самый, который, по общему мнению, занимается благотворительностью и искусством и в бизнес не лезет.

«Мебель» поставила стакан на стол и подняла на камеру глаза.

Глаза были водянисто-серые и совершенно неживые. Не злые, не холодные, а именно неживые, как у рыбы на льду в хорошем магазине.

А потом он заговорил, и всё встало на свои места.

В его голосе не было ни театральности сестры, ни петушиной спеси Джона младшего. Это был сухой ровный звук, каким зачитывают сводку погоды или приговор. Человек, у которого вместо сердца стоит калькулятор ещё и не любит тратить батарейку.

— Добрый день, Игорь, — сказал он на безупречном и абсолютно мёртвом английском. — Мы изучили вашу работу по фонду «Джон энд Джон». Восемьдесят процентов вашей логики безупречны. Остальные двадцать — это риск контрагента. Вы закладываетесь на то, что Джон начнёт паническую распродажу, когда Элизабет выведет свои триста миллионов. Вы ошибаетесь.

Я чуть прищурился и поставил локти на стол.

— И в чём же я ошибаюсь, Майкл?

— В том, что Элизабет ничего не выведет. Полчаса назад я заблокировал её резервные кредитные линии через наш семейный траст.

Он сделал глоток минералки.

— Мы не просто заберём у неё эти деньги. Мы лишим её возможности играть во взрослые игры.

Элизабет не шелохнулась. Только пальцы на подлокотнике чуть сжались, как у человека, которому в кресле стоматолога сказали, что сейчас будет немного неприятно, и соврали.

В кабинете повисла тишина.

Андрей за соседним монитором перестал стучать по клавишам и медленно повернул голову к экрану.

Я смотрел на эту бледную мышь складывал картинку заново.

— Жестоко, — сказал я. — Для семьи. И для сестры.

— Это не жестокость, Игорь, — Майкл даже не моргнул. — Это логика. Итак. Вы с нами в этой фазе? Или мне искать другого управляющего для трёхсот миллионов Элизабет?

Сказал он это при Элизабет.

Про её триста миллионов.

Как про мебель.

Я не ответил сразу. Это старое правило: кто первым открывает рот, тот больше нуждается. А мне нужно было время подумать, и думал я в ту минуту совсем не про деньги.

Я думал про свою собственную семью.

Про то, как мы три недели назад стояли у ворот и делили не миллионы, а дочерей. И как тесть вытаскивал собственную дочь за ухо. Некрасиво, жестоко, при людях. Но он её тащил туда, где, как он считал, ей будет лучше. Там была злость, обида, стыд, всё что угодно, но не было расчёта.

А здесь был только расчёт.

Бедные семьи грызутся из-за бабушкиной квартиры, дачи в шесть соток и гаража, в котором сорок лет стоит «Москвич» без колёс. Грызутся громко, со слезами, с битьём посуды, с проклятиями на поминках. А потом, лет через десять, всё равно сидят за одним столом на чьём-нибудь юбилее, потому что делить уже нечего, а родня осталась.

Богатые не бьют посуду.

Они блокируют кредитные линии через семейный траст и пьют при этом минералку.

И за одним столом потом не сидят, потому что стол к тому времени уже принадлежит кому-то одному.

Самое смешное, что семейный траст придумывают как раз для того, чтобы родня не передралась. Дед всю жизнь строил, в конце понимает, что дети его стройку растащат, и зовёт юристов. Юристы рисуют красивую конструкцию: никто ничего не может продать, всем поровну, распорядитель честный. Дед подписывает и умирает спокойным.

А через двадцать лет выясняется, что поровну — это для тех, кто не читал устав до конца. Кто прочитал, тот и распорядитель.

У меня самого с две тысячи шестого года лежит такая бумага. Для Алисы и для двойняшек. И глядя на Майкла, я впервые подумал о ней без всякого удовольствия.

Не о том, кто её получит.

А о том, кто из них её однажды прочитает до конца.

Правило тут простое, и оно работает в обе стороны.

Чем жирнее кусок, тем меньше родственников за столом.

Разница между бедными и богатыми семьями вообще только одна. У бедных делят наследство после похорон.

У богатых до.

Я абсолютно уверен: с такими персонажами, как Майкл, нужно играть по своим правилам. Если вести вежливые академические дискуссии и тушеваться перед их терминалами и костюмами за пять тысяч долларов, они тебя сожрут. Нужно сразу сбивать с них эту спесь, ломать хладнокровный сценарий и жестко перетягивать на своё поле —на юмор

Я вообще очень люблю один старый анекдот. Но если переложить его на их американско-уоллстритовский лад, он заходит просто идеально.

Нью-Йорк. Зима. Мужчина вытаскивает маленького мальчика из проруби в Центральном парке.

На следующий день звонок в дверь. Мужчина открывает — на пороге еврейская супружеская пара.

— Простите, сэр, это вы вчера вытащили нашего сына из ледяной воды?

— Да, я.

— Вы спасли ему жизнь?

— Да, совершенно верно.

Мать внимательно смотрит на мужчину и спрашивает:

— А где его шапочка?

Андрей за соседним терминалом и тихо вошедшая в кабинет Полина с подносом не удержались и хмыкнули. А Элизабет — вот же сучка, не дура ведь! — вообще искренне рассмеялась, наблюдая, как её «непробиваемый» брат застыл и не мигая уставился на меня через экран. Первые трещины на чеканном маске «белой мыши» проступили моментально.

— К чему я это говорю, Майкл? — ровно продолжал я, откинувшись на спинку кресла и глядя ему прямо в глаза. — Ваши деньги крутятся там абсолютно правильно. И вы вправе делать с ними всё, что захотите. Это ваш капитал. Но если вы сейчас разрываете нашу сделку и забираете управление, то сначала выплатите мне мои двадцать процентов комиссии от накрученной прибыли. Имена, даты и ордера поднять? С января месяца мы увеличили тело депозита с трёхсот до пятисот тридцати миллионов. Это двести тридцать миллионов чистой прибыли на падающем рынке.

Я повернул голову к Андрею, и тот, поняв меня без слов, мгновенно стукнул по клавишам и озвучил цифру:

— Сорок шесть миллионов долларов, Игорь. после налога 34 миллиона

— Именно, — я снова уставился на Майкла. — Сорок шесть миллионов. Выплачиваете мне мою долю прямо сейчас — и можете забирать оставшиеся и вертеть ими как хотите. Хотите — в Амазон, хотите — на гипере под дефолт Джона. Но пока моя комиссия не на моем счёте — вы двигаетесь строго по нашему первоначальному регламенту.

— Но вы же договаривались с Элизабет про десять процентов, — ровным, тоном подал голос Майкл, даже не мигнув.

Я снова усмехнулся, покачав головой. Меня искренне бесили вот эти уолл-стритовские «калькуляторы».

Нет, в основной своей массе американцы — отличные ребята. И в бизнесе, и просто посидеть пообщаться — нормальные, понятные мужики, всё ровно так же, как и у нас в России. Но вот эта сухая, холёная прослойка финансовых аналитиков с раздутым эго... Они почему-то на полном серьёзе считают себя самыми умными людьми на планете, а всех остальных — дикарями, которые только вчера слезли с пальмы и впервые в жизни увидели торговый терминал.

— Десять процентов, Майкл, — это моя комиссия за сделку с Амазона, где вы уже заработали 8 процентов и тоже кстати мне должны , — мягко, буквально как бестолковому ребёнку, разъяснил я, постукивая пальцем по полированному столу. — А двадцать процентов — это стандартная ставка за уже проделанную работу. За то, что мы с трёхсот миллионов вытащили вам пятьсот тридцать на падающем в ад рынке.

— кстати десять процентов получает только Элизабет, и исключительно за услугу, — суховато отрезал я, глядя прямо в камеру. — И каким образом вы здесь вообще оказались, Майкл, я до сих пор не совсем понимаю. Итак, вы готовы срезать десять процентов с её вложений в траст просто для того, чтобы показать своей семейке, как надо делать бизнес?

— Но вы всё равно попросили Элизабет уйти из фонда Джона, — подал голос Майкл, и в его идеальном суховее впервые проскользнуло лёгкое, едва уловимое волнение. — А это ведь всё равно... то есть, своего рода нарушение регламента.

— Да, попросил, — спокойно подтвердил я. — Потому что Джон и его самоубийственная политика с каждым днём становятся всё опаснее для реальных денег. И помимо Амазона есть ещё отличные, способы вложений. Они хороши как для красивой отчётности перед инвесторами, так и для абсолютной безопасности самого капитала.

— Например? — Майкл заметно подался вперёд к экрану, и в его водянисто-серых глазах впервые вспыхнул острый, хищный азарт.

Я чуть ухмыльнулся, откинулся на спинку кресла и качнул головой:

— Майкл, я работаю — вернее, пока ещё работаю — с Элизабет. Но уж точно не с вами.

После чего я перевёл взгляд на довольную, молча наблюдающую за этой дуэлью Лиззи и небрежно бросил:

— Элизабет, разбуди меня, когда твой брат переведёт мне мои деньги.

Я протянул руку и одним нажатием клавиши сбросил вызов. Тёмный монитор погас.

В кабинете установилась звенящая, густая тишина. Я медленно повернулся... и буквально физически почувствовал, как два огромных, тёмных глаза Полины медленно провели по мне с ног до головы. В её спокойном, глубоком взгляде читалось слишком много вопросов про десятки миллионов долларов, нью-йоркских блондинок и мои дипломатические таланты.

«Да уж, — подумал я, пробираемый легким морозцем. — Кажется, сегодня вечером мне придётся отдуваться по полной программе...»

Полина поставила поднос с чаем на край стола, чуть прищурилась и тихо, с едва уловимой иронией произнесла:

— Сорок шесть миллионов, значит? И спокойное ралли в Амазоне? Ну-ну, Игорь... Пойдём-ка наверх, инвестор. Девочки как раз улеглись, а у меня к тебе скопилось пару очень интересных вопросов

кажется я переоценил Элизабэт и не дооценил Полину

— Эх, — вздохнул я вслух, даже не подумав, — надо было выбирать блондинку...

Андрей, зараза, тут же хрюкнул и уткнулся носом прямо в клавиатуру, его плечи затряслись от бесшумного хохота. А Полина открыла свои огромные тёмные глаза ещё шире и протянула с непередаваемой интонацией:

— Что-о-о-о-о?!

— Полина, я имел в виду бумагу! — судорожно переключая передачи, выпалил я, слегка отъезжая на кресле назад. — Блондинка — это... это на биржевом сленге так называют высоковолатильные акции! Сверх Рискованные! Честно!

— Серьёзно? — Полина медленно сложила руки на груди, чуть прищурилась, и в её глазах вспыхнули озорные, но весьма опасные искры. — А платиновая блондинка из Нью-Йорка со своими полумиллиардами, значит, просто «высоковолатильная акция»?

— Андрей, подтверди! — я метнул отчаянный взгляд на своего «верного» напарника.

Но Андрей в этот момент проявил абсолютную шкурную выдержку и оказался предателем высшей пробы. Он даже не поднял головы от мониторов, сделав вид, что судорожно вбивает ордера, и лишь пробормотал под нос: — Я вообще ничего не слышал, я глухой, у меня спред не сходится...

— Ну что, «инвестор», — Полина сделала шаг к моему столу и с лёгкой, но очень выразительной улыбкой указала пальцем на дверь. — Торги на сегодня окончены. Вставай, пойдём наверх. Будем проводить глубокий аудит твоих рисков и вычислять, какие бумаги у тебя в портфеле действительно самые любимые.

Я тяжело вздохнул, поднимаясь из-за стола. На рынке ты можешь быть финансовым гением и крутить сотнями миллионов долларов, но дома всё равно правит одна-единственная брюнетка. И против этого закона не попрёт никакой Уолл-стрит.

Поднимаясь следом за ней по лестнице, я откровенно засмотрелся. Бёдра Полины в движении начали ходить как-то по-особенному амплитудно и хищно — то ли случайно, то ли вполне осознанно распаляя меня ещё сильнее.

«Вот же зараза...» — подумал я и не удержался: протянул руку, чтобы приобнять её за талию.

Но у женщин в собственном доме явно есть глаза на затылке. Полина мягко, но точно отбила мою ладонь, даже не оборачиваясь, и полушёпотом произнесла с безупречным провансальским прононсом:

— Tu es puni, vilain garçon...Ты наказан несносный мальчишка

Я тяжело сглотнул. Её французский всегда действовал на меня как разряд тока. В голове мгновенно вспыхнули и я уже наяву начал представлять её бархатистую смуглую кожу — и те самые соблазнительные полоски, где от купальника она оставалась намного светлее...

— Игорь! Полина! — снизу по лестнице, перескакивая через две ступеньки и запыхавшись, тяжело бежал Сергей. Его обычно непроницаемое, привыкшее к любым переделкам лицо сейчас было бледнее мартовского снега за окном. — Близнецы!.. Ани и Насти нет! Ни в доме, ни на участке!

— Что-о-о?! — в один голос выдохнули мы с Полиной.

Паника ледяным обручем мгновенно сжала грудь. Полина отшатнулась от окна, её пальцы судорожно впились в мою руку так, что ногти вопились сквозь ткань рубашки. Ещё минуту назад мы подшучивали друг над другом, в воздухе витала лёгкая романтика, но сейчас весь этот уютный, восстановленный с таким трудом мир рухнул в одну секунду.

как они вообще могли выйти

— Калитку заднего двора кто-то снял с защёлки, — заговорил Сергей, на ходу справляясь с одышкой. — Следы в сторону леса совсем свежие,! Я проверил их комнату — телефонов нет и теплых вещей тоже, взяли только рюкзаки

Из подвального помещения бункера, услышав наши крики, с вытаращенными глазами выскочил Андрей. Поняв, что произошло, он без лишних вопросов включился: — Я на серверную! Сейчас откручу архив камер за последний час

Через пятнадцать минут из подвала выскочил запыхавшийся Андрей: — Игорь, на камеру попали! Смотри!

Мы судорожно сгрудились у экрана в его кабинете. Андрей открутил запись назад и увеличил картинку с самой дальней камеры, зацеплявшей край внешней дороги. На дальнем краю зоны видимости, прямо у кромки леса, в сумерках мигал габаритами крупный, тонированный джип. На кадрах было чётко видно, как Аня и Настя сами, без всякого принуждения, выбежали из калитки, на ходу застёгивая куртки, подбежали к машине, прыгнули на заднее сиденье, и джип тут же сорвался с места, растворяясь в метели.

Чёрт, куда они могли рвануть?! И чей это джип?!

Ледяной страх с новой силой охватил сердце. Они уехали добровольно, но с кем?!

Я сорвался с места и на пределе возможностей рванул наверх, в их детскую комнату, надеясь найти хоть какую-то зацепку. Вбежал внутрь — в комнате девчонок стояла Полина. Она застыла посередине помещения, и её руках вырванный из тетради листок бумаги.

— Игорь... — едва слышно прошептала она, — Смотри...

Я подскочил к ней, выхватил листок. На нём торопливым, размашистым почерком Ани было набросано всего несколько строчек:

«Папа,! Мама три дня не отвечает на звонки. Мы к ней, не волнуйтесь! Доедем, проверим, что с ней, и сразу назад».

Андрей! Сергей! Срочно ключи от нашего внедорожника! Мы едем за ними прямо сейчас!— твёрдо отрезал я, поворачиваясь к выходу. —

— Стой, Игорь, нельзя! — Андрей выскочил из серверной и едва не сбил меня в дверях. — Ты не можешь просто так выехать на трассу! Нужен электронный пропуск, без него нас на первом же посту ДПС тормознут!

— Что?! — я развернулся к нему, свирепея на глазах. — Какой пропуск?! Какие посты?!

— Карантинные! — быстро зачастил Андрей, нервно водя пальцем по экрану смартфона. — Ввели цифровые разрешения на передвижение. Нужно прямо сейчас через интернет подавать заявку, объяснять экстренную причину. Система тупит, но по идее автоматическое решение приходит быстро. Поехать без пропуска — значит наглухо встать на первой же развязке и потерять два часа на разборки с полицией!

— Чёрт... — я сжал кулаки. — Андрей, делай заявку прямо сейчас! Указывай всё что угодно — угроза жизни, семейный форс-мажор!

Я на ходу сдёрнул со стены ключи, мозг уже работал на пределе возможностей, просчитывая варианты:

— Значит так. Поедем двумя маршрутами. Вы загружаетесь в тяжёлый джип с кузовом, берёте тросы, инструмент и пропуск, как только Андрей его пробьёт.. А я рвану прямо сейчас на мотоцикле.

В холле наступила гробовая тишина.

— Игорь... — Сергей медленно поднял на меня глаза, и в его взгляде читался шок. — Ночь на дворе. На улице минус Встречный ледяной ветер, снежная крупа! Ты с ума сошёл?! Какой мотоцикл?! Ты же застрянешь в первом же сугробе или убьёшься на гололёде!

— Сергей, не влезай! — рявкнул я так, что Полина вздрогнула и прижала ладонь к губам.

Я выхватил телефон из кармана, тыча экраном прямо в лицо Сергею:

— Я только что набрал её! Телефон мёртв! Никаких гудков, сразу «абонент недоступен»! .

Я не договорил, да и не нужно было.

— На байке я пройду любые пробки по меж рядке и срежу через просёлки и лесные просеки вдоль шоссе, где нет никаких постов ДПС и кордонов, — жестко чеканя каждое слово, закончил я. — Сергей, заводи джип. Андрей, пробивай пропуск. Время пошло.

Глава 5 Глава клана

Мотоцикл стоял в дальнем углу гаража под чехлом с октября. Тяжёлый, литровый, серьёзный аппарат, который я купил пару лет назад с той дурацкой мыслью, которая бывает у мужиков в этом возрасте: вот теперь-то и поживу.

Пожить на нём я успел ровно три раза, и все три до ближайшей заправки и обратно.

Он завёлся со второго раза. Я натянул зимнюю куртку поверх свитера, вторые перчатки поверх первых.

Полина пришла в гараж следом. Ничего не сказала, сняла с себя шарф и замотала мне шею, туго, в два оборота, как заматывают ребёнка перед школой. Потом посмотрела в глаза и сказала по-английски три слова:

.— Bring them back, Верни их

– Полин я…

Все правильно, ты должен, ты Chèf fanmi -глава семьи - она поцеловала меня

Серёга, не глядя на меня, сунул мне свою балаклаву. Она пахла серегиным ужасным одеколоном. Я натянул её под шлем и не стал ничего говорить.

Серёга открыл ворота, и я выехал.

Первые десять минут было просто холодно.

Потом стало по-настоящему.

При минус трёх на ста сорока в час ветер делает с тобой то же, что минус двадцать пять делает с человеком, который просто стоит. Только тот может спрятать руки в карманы. Холод шёл не снаружи. Он шёл внутрь, через рукава, через воротник, через швы, находил каждую щель и заходил в неё, как вода в трюм. Через двадцать минут я перестал чувствовать пальцы на руле. Через тридцать — колени.

Холодный ветер с кусками жижи с машин бил в визор, как песок в лобовое. Визор запотевал изнутри от дыхания, и приходилось его чуть приоткрывать, и тогда крупа летела в лицо.

Дорога была чёрная, мокрая, и там, где на ней блестело,. Мотоцикл весит больше двухсот килограммов. На мокром шоссе это не транспорт, это двести с лишним килограммов, которые летят туда, куда им хочется, вместе с тобой.

В голове вместе с километрами крутилась как вихри мысли

. Что там. Почему три дня никто не отвечает.

Заболела. Лежит одна, или не одна, с температурой, без сил взять телефон. Влад со своим «слухи сильно преувеличены». А теперь в эту квартиру, к больному человеку, едут две мои семнадцатилетние дочери. Прямо внутрь того самого, от чего я строил стены, копил запасы и держал генератор.

Весь ковчег, все мои расчёты, два года автономности — и через одну незапертую калитку всё ушло в лес.

Хорошая работа, Игорь. Инженер.

. Я знаю, как выглядит человек, у которого садятся лёгкие. Не по телевизору, а вблизи, в три часа ночи, когда монитор начинает пищать не переставая,а человек чувствует себя как в воде . Первые дни это похоже на простуду. На девятый-десятый это уже совсем другое, и тогда счёт идёт на часы.

Три дня без ответа. Если она заболела неделю назад, то сегодня как раз девятый.

Я гнал эту мысль, и она возвращалась.

Я представлял их в этом джипе. Настя, конечно, прижалась к Ане и молчит. Аня держит телефон и в сотый раз набирает мать. Обе в куртках, застёгнутых до подбородка, с рюкзаками на коленях. Две одинаковые девочки, которые решили, что раз взрослые не справляются, справятся они.

Семнадцать лет. В семнадцать лет ты ещё уверен, что если очень быстро приехать, можно успеть всё.

В пятьдесят один я, судя по всему, уверен в том же самом.

Первый пост я увидел метров за пятьсот. Мигалки, конусы, полоса сужена до одной, в ней тянется короткая очередь: пара легковушек и фура.

Я пристроился справа от фуры.

Фура шла медленно и была высокая, как дом. Гаишник стоял слева, у своей будки, и смотрел в кабину на водителя, а водитель смотрел на него. Я прошёл вдоль правого борта ровно на её скорости, на пониженной, почти без газа, так что меня было не видно и почти не слышно, а на выходе из сужения выкатился вперёд и ушёл.

Фура прикрыла меня,.

Отъехав, я нажал на газ.Все таки мотоцикл это крылья.Страшно но это свобода .Мотоцикл рыкнул и помчался дальше

Через несколько километров пальцы окоченели совсем. Я прижался к обочине у тёмной автобусной остановки, стащил верхние перчатки и положил ладони прямо на двигатель.

Он был горячий, почти обжигал. Пахло раскалённым маслом и. Я простоял так секунд сорок, пока в пальцах не появилась боль. Боль — это хорошо. Боль значит, что пальцы ещё мои.

Потом натянул перчатки и поехал дальше. Весь привал, вместе с философией, занял меньше минуты.

И снова мысли

И вот тут, на пустой трассе, в темноте, при крупе, бьющей в визор, до меня дошла вещь, до которой должно было дойти ещё у ворот.

Мать — это мать.

Каким бы я ни был отцом.

Я могу построить им ковчег, купить им дом в Лейк-Форест, оплатить им любой университет на планете, закрыть их от вируса стенами, генераторами и охраной. Я могу быть сто раз прав насчёт Кати, насчёт Влада, насчёт всего.

А им всё равно семнадцать лет, и у них есть мать, которая три дня не берёт трубку.

И это перевешивает. Всё. И стены, и генератор, и мою правоту.

У ворот я поставил их перед выбором. Они выбрали меня, потому что я стоял рядом, а мать уводили. Это был не выбор. Это был момент.

А сегодня они выбрали по-настоящему. Сами. Никого не спросили. Ушли ночью в метель к матери, которая, может быть, больна, от отца, который, как им казалось, их всё равно не поймёт.

И самое неприятное, что они в этом не ошиблись. Я бы не отпустил. Я бы сказал «сидите, я сам разберусь», и разобрался бы по-своему, с юристами, звонками и Серёгой.

Я опять не подумал о том, что они её любят.

Второй раз за месяц.

А потом я подумал про саму Катю.

Может, она и не больна вовсе. Может, просто не берёт трубку. Назло. Чтобы все забегали, чтобы поняли, чтобы пожалели. Это вполне в её стиле, я за двадцать два года видел этот номер в разных постановках.

И я поймал себя на том, что где-то в глубине мне почти хочется, чтобы так и оказалось. Потому что тогда я буду прав. Опять.

Вот только быть правым мне в ту ночь было совершенно не нужно.

Второй пост был на развязке перед кольцевой.

Там стоял один. Он вышел на полосу прямо передо мной, поднял жезл и замахал им, как регулировщик на параде.

Я видел его лицо. Под маской, под козырьком, мокрое от крупы. Парень, который шестой час стоит на ветру и считает, что делает важное дело. Может, так и есть.

Я дал газу.

Он отпрыгнул, скорее от неожиданности, чем от страха. В зеркале мелькнуло, как он опускает руку с жезлом и что-то кричит в рацию.

Это была статья. Я это понимал. Штраф, лишение, погоня, может быть, ночь в отделении. Всё это лежало на одной чаше весов.

На другой лежали две девочки в рюкзаках в незнакомом джипе.

Весы даже не качнулись.

Погони не было. У парня был жезл и рация, у меня литр под сиденьем, а у московской полиции в апреле двадцатого хватало забот и без пятидесятилетних психов на мотоциклах.

Перед МКАДом стояла пробка. Небольшая, машин сорок, но плотная: впереди, видимо, проверяли пропуска.

Я ушёл вправо, на обочину, и пошёл по ней вдоль всей очереди. Обочина была в снежной каше, в ямах, в каких-то обрывках покрышек. Мотоцикл водило, руль вырывало из онемевших рук, дважды заднее колесо уходило вбок, и дважды я его ловил, и оба раза не понимал как.

Из машин на меня смотрели люди. Я их не видел, но знал, что смотрят. Кто-то посигналил. Кто-то, наверное, покрутил пальцем у виска.

Правильно покрутил.

Я вдруг вспомнил свои собственные правила, которые месяц назад так красиво раскладывал Андрею. Никогда не заходить всей суммой. Никакого плеча. Горизонт — годы. Держать запас.

Этой ночью я нарушил все пять. Зашёл всем, что у меня было. Плечо — собственная шея. Горизонт — одна ночь. Запаса ноль.

И если бы кто-нибудь в ту минуту предложил мне сделку поразумнее, я бы его послал. Потому что правила существуют для денег.

Для детей правил нет. Для детей есть только скорость.

А потом началась Москва.

Я прожил в этом городе тридцать пять лет, в этой жизни. Я видел его всяким. Девяносто первый, девяносто третий, девяносто восьмой. Пустым я его не видел никогда.

В девяносто первом по Садовому шли танки, и вокруг них всё равно толкались люди. В девяносто третьем стреляли у Белого дома, а в двух кварталах работали магазины. В девяносто восьмом рубль за неделю превратился в фантик, и вечером всё равно стояли пробки, потому что люди ехали менять то, что ещё можно было поменять.

Этот город пережил всё, и ни разу за всё это время не опустел.

Опустошил его вирус размером в одну десятитысячную миллиметра. Без единого выстрела.

Проспект, по которому днём не проедешь, лежал передо мной чёрный и широкий, как взлётная полоса, и на всю его длину было три машины. Светофоры мигали жёлтым для никого. Витрины погашены. Остановки пустые. Один раз мне навстречу прошёл курьер на велосипеде, с квадратным коробом на спине, в маске, и мы на секунду посмотрели друг на друга как два последних человека на Земле, которые оба не сидят дома по уважительной причине.

Садовое было пустым целиком.

Я прошёл его за четыре минуты. В обычный вечер на это ушёл бы час.

Над ним висели электронные табло, которые обычно показывают пробки. Теперь на всех было одно и то же: «Оставайтесь дома». Город вежливо просил меня не делать того, что я делал.

Навстречу медленно прошла патрульная машина. Я сбросил скорость, внутри всё сжалось. Они посмотрели на меня и поехали дальше. Видимо, решили, что человек на мотоцикле в такую ночь уже сам себя достаточно наказал.

И вот тут, на пустом Садовом, я принял решение.

Что бы там ни было за этой дверью, я не скажу Кате ни слова.

Ни про фортель. Ни про три дня. Ни про то, что она опять, в который раз за двадцать два года, выкинула номер, за который расплачиваться будут другие.

Потому что мне с ней больше нечего делить. Всё уже поделено. А детям с ней жить до конца её жизни, и им не нужно, чтобы отец и мать стояли друг против друга на лестничной клетке.

Если она больна, значит, у нас беда, и я разберусь с бедой. Счета потом. А может, и никогда.

Мужчина вообще, по-моему, отличается от мальчика не тем, что умеет воевать. Воевать умеют все. Мальчики особенно.

А тем, что умеет вовремя перестать.

Малая Бронная.

Патриаршие справа, Тонированного джипа у подъезда не было.

Я бросил мотоцикл прямо на тротуаре. Слез и чуть не упал, потому что ноги от колен вниз были чужие.

Код на двери я помнил. В подъезде было тепло и пахло хлоркой. Кто-то из жильцов мыл лестницу с дезинфекцией, как советовали по телевизору. Лифт стоял где-то наверху.

Ждать я не стал. Пошёл пешком. Сначала шёл, держась за перила, потом, когда ноги вспомнили, чьи они, побежал.

На третьем пролёте я увидел следы.

Мокрые, свежие, ещё не высохшие две пары. Маленькие, почти одинаковые. Я остановился и какое-то время просто смотрел на эти следы.

Потом пошёл дальше. Медленнее. Потому что вдруг понял, что боюсь того, что там увижу, больше, чем боялся всей этой дороги вместе с гаишниками, фурами и льдом.

Перед дверью остановился на секунду. Стащил шлем. Перчатки снял зубами.

Постучал.

Потом ещё раз, сильнее.

Я стоял и стучал в дверь квартиры, которую сам когда-то купил, в которой сам когда-то выбирал обои и спорил о цвете плитки в ванной.

И впервые за двадцать два года не знал, откроют ли мне.

Дверь открылась, и из квартиры на меня пахнуло спертым вохдухом.

Как выходит из погреба, где три дня никто не открывал крышку. Перегар, табак, подгоревшая пицца и ещё что-то кислое, чему я не стал искать названия.

На пороге стоял Влад.

Мятый, в засаленной майке, в спортивных штанах с вытянутыми коленями. Небритый дня три, красные, заплывшие, с тем мутным блеском, который бывает у человека, начавшего пить с утра и не видевшего причин останавливаться.

А за его спиной, в полутьме прихожей, стояли мои девочки.

Прижавшись друг к другу. В куртках, так и не раздевшись. С рюкзаками на плечах.

— Папа...

Голос у Ани сорвался. Она у меня никогда не срывается.

— Мама в больнице. У неё корона.

И внутри у меня как будто выключили свет.

Весь страх за Катю, который я вёз от самого ковчега через Москву, в одну секунду выгорел дотла. А на его месте осталось другое, ровное, холодное и очень простое.

Я посмотрел на Влада.

— Сколько?

— Три дня... — он попятился, выставив перед собой ладони, и ладони у него тряслись. — Дыхательная недостаточность... на фоне вируса...

Три дня.

Три дня мои дочери звонили матери. Три дня сидели в ковчеге, смотрели кино, ели пиццу и не говорили мне ни слова, потому что боялись меня расстроить. Три дня Аня набирала этот номер.

Я перешагнул через порог и увидел кухню.

В раковине стояла гора посуды, и по ней уже можно было определять возраст, как по кольцам дерева. На столе коробки из-под пиццы, заветренные корки, пивные банки, набитые окурками. Бутылка Катиного коньяка, почти пустая.

А посреди всего этого, между банкой и коробкой, лежал Катин телефон.

Экран светился. На нём висели пропущенные вызовы, столбиком, до самого низа.

«Анечка». «Анечка». «Настюша». «Анечка». «Анечка».

Он лежал здесь все три дня. Рядом с его пивом. И он слышал, как этот телефон звонит.

И не взял.

Ни разу.

Он не взял трубку, чтобы сказать двум семнадцатилетним девочкам, что их мать в реанимации. Не потому, что был занят. Не потому, что не знал номера. А потому, что для этого надо было сделать над собой усилие, а усилий этот человек не делал никогда, если их можно было не делать.

— Что о ней известно?

— Тяжёлая... Реанимация...

— В какой больнице?

Он заморгал.

— Ну... ковидная... коммунарка.... Там всё так быстро было...

сил.

Женщина, которая ради него ушла из дома, у которой он жил, ел и пил полгода, которая вытащила его за собой из ковчега и из собственной семьи, задыхалась у него на глазах..

— Ты был у неё?

И вот тут его прорвало.

— Да как я пойду?! — взвыл он, и голос у него поехал вверх, в визг. — Там корона! Москва перекрыта! В красную зону даже собаку не пустят! Без пропуска на улицу не выйти, патрули на каждом углу! Меня бы в кутузку загребли! Или заразили!

Он помолчал секунду и добавил, с обидой, как будто требовал медаль:

— Я, между прочим, скорую вызвал! Я!

Он вызвал скорую.

Один звонок по короткому номеру, который набирают дети в первом классе. И этот один звонок был у него главным подвигом за три дня. Он собирался предъявить мне его как алиби.

Я вспомнил, как час назад, на пустом Садовом, принимал решение. Катю не трогать. Ни слова ей. Никакой войны.

Про Влада у меня на Садовом уговора не было.

Я ударил с левой.

Коротко, без замаха. Не так, как тогда в зале по Феде, когда я на две секунды перестал себя держать. Здесь я себя держал. Именно поэтому только с левой и только один раз.

Его отбросило к стене, и он сполз по ней на пол, прямо под календарь с котиками, который Катя вешала каждый год.

И заплакал.

Не как мужчина, которому больно. Как ребёнок, которому не дали. Громко, сопливо, с подвыванием, размазывая нос по рукаву майки. .

.

Специалист по чужим душам. Человек, который полгода объяснял моей бывшей жене, что она заслуживает счастья и что её все эти годы не понимали. А когда ей понадобилось не понимание, а просто одна поездка в больницу, у него случился ресурсный дефицит.

Ссыкливое, бесполезное существо, которое испугалось патрулей больше, чем смерти женщины, за чей счёт жило.

Я сделал шаг и сжал кулак. На этот раз правый.

— Папа, не надо!

Настя повисла у меня на руке. Мёртвой хваткой, всем своим весом, как вешаются на ручку двери, которую нельзя открывать.

— Папа, тебя заберут в полицию, и ты маме ничем не поможешь! Папа, пожалуйста!

Вот это меня и остановило. Не жалость к нему, её не было ни грамма. А то, что моя семнадцатилетняя дочь в эту минуту думала яснее, чем я.

А Аня даже не шевельнулась в мою сторону.

Она сняла рюкзак, аккуратно поставила его на пол. Потом медленно прошла через прихожую к Владу, наклонилась над ним и сказала ему прямо в лицо. Тихо, ровно, без единой эмоции:

— Собирай шмотки. И уходи. Куда хочешь, на все четыре стороны. Пока мой отец тебя здесь не закопал.

Влад уставился на неё из-за мокрых пальцев.

— Вы что, с ума сошли?! Карантин! У меня нет пропуска! Меня внизу примут! Куда я пойду?! Я на вас в полицию заявлю!

Аня не моргнула.

— А я скажу полиции, что ты ко мне приставал, пока мама была в больнице. И что отец тебя застал. Посмотрим,кому поверят

Она сделала паузу.

И у меня от этой паузы прошёл мороз по коже. Не от того, что она сказала, а от того, как. Спокойно. Взвешенно. Как говорят люди, которые уже посчитали, куда ляжет удар и сколько он будет стоить.

Я не знал, что она так умеет.

И не был уверен, что хочу, чтобы она умела.

— У тебя пятнадцать минут.

— Но...

— Тебе сказано. Вон!

Она это не сказала. Она это рявкнула, так, что Влад подскочил на полу, как будто его ударило током, и на четвереньках, а потом боком, по стенке, кинулся в комнату за курткой.

Мы стояли в прихожей и слушали, как он там мечется. Как хлопают дверцы шкафа. Как что-то падает. Как он всхлипывает и одновременно, вполголоса, говорит сам себе что-то про токсичную семью.

Настя всё ещё держала меня за руку. Держала крепко, я чувствовал, как меня колотит, и она это чувствовала тоже, и не отпускала.

Через одиннадцать минут он вышел. В куртке, с сумкой, в одном ботинке, второй держал в руке. Прошёл мимо нас, глядя в пол. На пороге обернулся, открыл рот.

Аня посмотрела на него.

Он закрыл рот и ушёл.

Одиннадцать минут. Ей, между прочим, понадобилось меньше времени, чтобы выставить его из этой квартиры, чем ему понадобилось бы, чтобы доехать до матери её детей в больницу. Если бы он поехал.

Дверь за ним закрылась. Аня постояла ещё секунду, глядя на неё. А потом повернулась ко мне, и у неё вдруг задрожал подбородок, точь-в-точь как у Насти тогда у ворот. И она уткнулась мне в куртку, и я наконец обнял их обеих.

Я стоял в прокуренной прихожей квартиры, которую когда-то купил, держал своих дочерей и думал, что за эту ночь они прошли больше, чем некоторые проходят за всю жизнь.

Сегодня в этой запертой, испуганной, пустой Москве мои девочки дали свой первый настоящий бой.

ерез полчаса в комнату тяжело зашли Андрей с Сергеем. Стряхнув с плеч налипший снег, Андрей поднял экран смартфона:

— Игорь, пропуск в Коммунарку у тебя на телефоне. Пробили по срочной линии, статус «экстренный медицинский допуск». В базе всё горит зелёным.

— Отлично, — я тяжело перевёл дыхание, чувствуя, как собранность окончательно вытесняет панику. — План такой: детей — в машину, мотоцикл сгружайте в кузов пикапа и дуйте прямо домой Без остановок.

Я повернулся к близнецам, сурово сдвинув брови:

— А с вами у меня отдельный разговор. Застёгивайтесь. И признавайтесь: с кем контактировали? Кто вас сюда на джипе притащил в самый разгар карантина?

— Олег... — тихо, опустив глаза, пробормотала Аня.

— Кто такой Олег?

— Наш одноклассник, — вздохнула Настя, носками сапог ковыряя коврик.

Я прищурился, переводя взгляд с одной на другую:

— Та-ак... И чей он парень?

Девчонки переглянулись с абсолютным, почти мистическим синхронизмом, и Настя совершенно спокойно пожала плечами:

— Не знаем. Мы ещё не решили.

Я даже на секунду завис, качая головой. Внутри всё закипало от тревоги за Катю, но тут я не удержался от короткой усмешки:

— Ясно. Чистой воды использование молодого мужика в личных и корыстных целях. В мать пошли...

Андрей поправил на лице респиратор и быстро уточнил по делу:

— Игорь, на КПП у Коммунарки сейчас шмонают жёстко. Но по документам у тебя всё чисто: экспресс-тест и ПЦР отрицательные, три дня подряд систему обновляли. Ты не контактный, у нас с Полиной и всей охраной тоже всё в пределах нормы, отметки в реестре стоят. Тебя должны пропустить без задержек.

— А ты? — тихо спросила Настя, сжимая мою руку.

— А я — в больницу, — я натянул перчатки и жёстко застёгнул молнию на куртке. — вы три дня на карантине общаться только с Полиной и с Андреем , Исполнять.

Глава 6

14–21 апреля 2020 года. Мир, коронавирус и биржа14 апреля. Вторник

Москва. Число подтверждённых случаев коронавируса достигло 13 002. В больницах продолжает расти количество пациентов с пневмонией. В Коммунарке находятся 491 пациент, из них 39 — в реанимации. Город готовится к введению обязательных цифровых пропусков для поездок на транспорте.

Нью-Йорк. Власти включают в статистику смертности вероятные случаи COVID-19, не подтверждённые лабораторными тестами. Общее число зарегистрированных смертей, включая вероятные случаи, превышает десять тысяч.

Европа. Италия и Испания продолжают бороться с эпидемией. Врачи перегруженных больниц работают с тяжёлыми пациентами, однако в отдельных регионах появляются признаки замедления распространения инфекции.

Биржа. Американский рынок продолжает восстанавливаться. S&P 500 поднимается на 3,06%, до 2 846,06 пункта.

Moderna закрывается по $34,66. Amazon — по $2 283,40. Zoom — по $141,89. Nvidia — около $7,06, Tesla — $47,33 с учётом последующих дроблений акций.

Москва. Начинают действовать обязательные цифровые пропуска для поездок на транспорте. Проверки документов вызывают очереди на входах в метро и автомобильные пробки.

Нью-Йорк. Больницы продолжают лечить тысячи пациентов с COVID-19. Власти готовятся к постепенному увеличению объёмов тестирования.

Биржа. После сильного роста предыдущего дня начинается фиксация прибыли. S&P 500 падает на 2,20%, до 2 783,36 пункта.

Moderna продолжает дорожать, закрываясь по $37,25. Amazon поднимается до $2 307,60. Tesla достигает $48,66 в пересчёте на последующие дробления акций.

16 апреля. Четверг

Нью-Йорк. Губернатор Эндрю Куомо объявляет о продлении ограничений на работу предприятий и общественную активность до 15 мая. Количество подтверждённых случаев в штате достигает 222 284.

Вашингтон. Moderna объявляет о соглашении с государственным агентством BARDA. Компания может получить до $483 млн на разработку вакцины, клинические исследования и подготовку массового производства.

Первая фаза испытаний ещё продолжается, эффективность вакцины не доказана. Тем не менее новая финансовая поддержка становится важным событием для инвесторов.

Биржа. Moderna закрывается по $40,60. За два дня акция прибавила 17,1%. Tesla достигает $49,68, а Amazon — $2 408,20.

17 апреля. ПятницаМосква. В Вороновском завершено строительство нового инфекционного госпиталя. Медицинский комплекс, возведённый примерно за месяц, готовится принять первых пациентов 20 апреля. Московские власти продолжают увеличивать количество коек для больных коронавирусом.

Европа. Власти Италии и Испании оценивают возможность постепенного ослабления ограничений. Однако число тяжёлых пациентов остаётся высоким, а возвращение к обычной жизни откладывается.

Нью-Йорк. Ограничения продолжают действовать. Больницы остаются под серьёзной нагрузкой.

Биржа. S&P 500 прибавляет 2,68% и закрывается на отметке 2 874,56 пункта.

Moderna поднимается до $46,85. Amazon закрывается по $2 375, Tesla — по $50,26 с учётом последующих сплитов.

18–19 апреля. ВыходныеМосква. 19 апреля выявлено 3 570 новых случаев коронавируса. Общая численность заболевших продолжает быстро увеличиваться. Власти готовят дополнительные инфекционные стационары.

Азия. В Сингапуре развивается крупная вспышка среди иностранных рабочих, проживающих в общежитиях. Власти усиливают противоэпидемические меры.

Биржа. Американские фондовые площадки закрыты на выходные. Инвесторы ожидают новой торговой недели, оценивая новости о пандемии, ограничениях и перспективах восстановления мировой экономики.

20 апреля. ПонедельникНью-Йорк. На нефтяном рынке происходит беспрецедентное событие. Майский фьючерс на американскую нефть WTI закрывается по отрицательной цене — минус $37,63 за баррель.

Пандемия обрушила спрос на топливо. Нефтехранилища переполняются, а участники рынка избавляются от контрактов перед наступлением срока физической поставки.

Москва. Новый инфекционный госпиталь в Вороновском начинает принимать первых пациентов. Город продолжает расширять возможности лечения больных COVID-19.

Биржа. S&P 500 падает на 1,79%, до 2 823,16 пункта. Опасения относительно мирового экономического кризиса усиливаются.

Однако Moderna продолжает стремительно дорожать. Акция закрывается по $51,69, прибавив 10,3% за день.

Amazon закрывается по $2 393,60, Zoom — по $148,99. Nvidia и Tesla также сохраняют значительную часть роста после мартовского обвала.

21 апреля. ВторникМосква. За сутки зарегистрировано 3 083 новых случая коронавируса. Общее число подтверждённых случаев в столице достигает 29 433.

Нью-Йорк. Губернатор Эндрю Куомо сообщает о признаках стабилизации некоторых показателей эпидемии. Однако больницы продолжают лечить большое количество тяжёлых пациентов, а возвращение экономики к обычной деятельности остаётся невозможным.

Европа. Италия сообщает о первом существенном сокращении числа людей, болеющих коронавирусом в данный момент. При этом за сутки зарегистрировано ещё 534 смерти.

Великобритания. Правительство объявляет о подготовке клинических испытаний экспериментальной вакцины Оксфордского университета. Первые испытания на людях должны начаться 23 апреля.

Азия. Сингапур сообщает о 1 111 новых случаях COVID-19 за сутки, преимущественно среди иностранных работников. Правительство продлевает ограничительные меры до 1 июня.

Биржа. S&P 500 теряет 3,07%, закрываясь на уровне 2 736,56 пункта. За два торговых дня индекс снизился почти на 4,8%.

Moderna открывает торги по $53 и поднимается до $56,38. Затем начинается резкая распродажа. Внутри дня акция падает до $43,11, а закрывается по $49,26.

От максимума до минимума за несколько часов она теряет 23,5%.

Amazon закрывается по $2 328,20, Zoom — по $143,27. Nvidia опускается до $6,70, Tesla — до $45,78 в пересчёте на последующие сплиты.

Портфель фонда на 14 апреля 2020 годаModerna (MRNA) — до 1 апреля, всего $30 млн, затем дополнительная покупка на $40 млн. Общие вложения $70 млн. Стоимость акций $101,68 млн. Прибыль $31,68 млн (+45,3%)

Amazon (AMZN) — покупка 23 марта по $1 902,80 на $25 млн. Цена 14 апреля — $2 283,40. Стоимость пакета $30 млн. Прибыль $5 млн (+20%).

Tesla (TSLA) — покупка 23 марта на $25 млн. Стоимость пакета $40,87 млн. Прибыль $15,87 млн (+63,5%).

Nvidia (NVDA) — покупка 23 марта на $25 млн. Стоимость пакета $33,36 млн. Прибыль $8,36 млн (+33,5%).

Square (SQ) — платёжная система. Покупка 23 марта на $25 млн по условной цене $40. Стоимость пакета $39,01 млн. Прибыль $14,01 млн (+56%).

Peloton (PTON) — производитель домашних велотренажёров и фитнес-оборудования. Покупка 23 марта на $25 млн. Стоимость пакета $34,15 млн. Прибыль $9,15 млн (+36,6%).

Call-опционы на S&P 500 — покупка 23 марта на $30 млн. Стоимость на 14 апреля по принятому сценарию $85 млн. Прибыль $55 млн (+183,3%).

Общий финансовый результатПоказатель

Сумма

Вложено в акции

$195 млн

Вложено в Call-опционы

$30 млн

Всего вложено

$225 млн

Стоимость всех акций

$279,07 млн

Стоимость опционов

$85 млн

Общая стоимость портфеля

$364,07 млн

Общая прибыль

$139,07 млн

Вставка от автора

В этих миллионах нет ни капли гордости — только сухая выжимка. Они показаны лишь для того, чтобы вскрыть пропасть между миром живых людей и миром капитала. Те, у кого есть деньги, давно разучились оглядываться на чужие беды. Финансовая система жила по своим законам пищевой цепи, неумолимо увеличивая цифры на экранах: умирали старые хищники, рождались новые... Бесконечный круговорот, которому нет дела до человеческих слёз.

Щёлк. Шипение. Щёлк.

Аппарат искусственной вентиляции работал с идеальной, нечеловеческой точностью. Вдох, пауза, выдох. Вдох, пауза, выдох. В тишине палаты этот звук резал сильнее любого крика.

Я сидел на кресле в полуметре от кровати, в маске, в халате поверх одежды которую одел почти неделю дня назад, и слушал.

Метроном отсчитывал минуты жизни . А я сидел и пытался угадать, в какую сторону он считает. В плюс или в минус.

Четвёртые сутки.

Четвёртые сутки с того дня, как я вытащил её из Коммунарки.

Про Коммунарку надо рассказать отдельно, потому что я в жизни не видел ничего подобного, а видел я, поверьте, немало.

Это был совершенно новый комплекс в Новой Москве, который достраивали в спешке и открыли прямо под эпидемию. Издали — нормальные современные корпуса среди голого поля и молодого леса, стекло, бетон, аккуратная плитка. Вблизи — крепость.

Я приехал туда на следующее утро после Малой Бронной, в семь. Девочек Серёга уже забрал в ковчег и посадил в отдельный домик, и они звонили мне каждый час, и каждый час я говорил одно и то же: пока без изменений.

Первое, что я увидел, подъезжая, была очередь.

Скорые.

Они стояли вдоль дороги, одна за другой, и я насчитал двадцать две, прежде чем сбился. Двигатели работали, потому что внутри лежали люди и внутри должно было быть тепло. Из выхлопных труб шёл пар, над всей этой колонной висело белое облако, и в этом облаке ходили фигуры в синих комбинезонах, в капюшонах, в очках и двойных масках. Ходили они медленно и как-то боком, как ходят люди, которые не спали.

Ни одного лица.

Вот что било сильнее всего. Двести человек на территории, и ни одного лица. Только очки, респираторы и написанные маркером на груди фамилии, чтобы свои могли отличить своих.

У ворот стояли турникеты и охрана. Дальше турникетов не пускали никого.

Я пробовал всё.

Я приехал туда с документами, с доверенностями, со свидетельством о браке двадцатидвухлетней давности и со свидетельствами о рождении дочерей. Я объяснял, что я муж. Потом, когда прижало, честно говорил, что бывший, но что дети общие и несовершеннолетние. Я просил пять минут. Я просил, чтобы мне хотя бы сказали, в каком она состоянии.

Молодая женщина в регистратуре за стеклом, сама серая от усталости, объяснила мне терпеливо и без единой злой нотки: в красную зону не пускают никого. Ни мужей, ни жён, ни детей, ни депутатов. Информацию дают по телефону раз в сутки, и телефон не отвечает, потому что на нём один человек, а больных полторы тысячи.

Я предложил деньги.

Да, предложил. Не прямо, но так, что понял бы и ребёнок: любая сумма, любая форма, благотворительный взнос больнице, оборудование, что угодно.

И вот тут со мной случилось то, чего в этой жизни со мной не случалось уже лет пятнадцать.

Она посмотрела на меня и сказала:

— Мужчина, у меня мама во второй терапии лежит. Я её тоже не вижу.

И всё.

Ни возмущения, ни обиды, ни намёка. Просто факт.

Я вышел, но ушёл не сразу.

На парковке, у бордюра, стоял мужик лет шестидесяти в старой куртке. В руках у него был пакет: термос, пачка печенья, чистое полотенце, зарядка для телефона. Он держал этот пакет двумя руками, прижав к животу, и смотрел на корпус.

Передачи не принимали. Вообще никакие, ни от кого, это было написано на объявлении у входа и повторялось на каждом шагу.

Он стоял с этим пакетом минут двадцать. Я знаю, потому что сидел в машине ровно столько же.

Потом он аккуратно поставил пакет на асфальт у ограды, постоял ещё немного и пошёл к автобусной остановке.

Я досидел в машине до того момента, когда очередная скорая встала в хвост колонны, и понял простую вещь.

Понимаете, в чём штука. Я тридцать пять лет этой жизни строил стену между собой и такими вот моментами. Стена называется «деньги». Она работает почти всегда. Школа, врач, юрист, билет, очередь, чиновник, суд, любой замок в этом мире открывается, если правильно подобрать сумму, и я этот навык отточил до автоматизма.

А тут стена просто кончилась.

Не потому, что денег было мало. Потому, что в апреле двадцатого года в Коммунарке деньги ничего не решали. Кислород был не у тех, кто платит, а у тех, кого привезли. Реаниматолог, отработавший двенадцать часов в скафандре, не продавался ни за какие деньги не потому, что он герой, а потому, что у него на руках было восемь человек и одна пара рук.

Пандемия, как война, всех уравнивает. Я это всегда знал теоретически. А в то утро узнал на себе, сидя в машине с бумажником, который вдруг стал просто куском кожи.

И ещё одну вещь я тогда понял, и она мне не нравится до сих пор.

Через несколько часов стена у меня всё-таки появится. Не за деньги, но появится. А у мужика с термосом не появится никогда, потому что у него нет и никогда не будет знакомых, которые звонят главному врачу с самого верха.

Помогла мне, как ни странно, Элизабет.

Она позвонила в самый разгар всего этого, хотела обсудить какие-то рабочие вещи по рынку. Я был настолько никакой, что просто перекинул её на Андрея и отключился.

Андрей не стал играть в дипломатию. Он ей выложил всё как есть: бывшая жена в реанимации в Коммунарке, красная зона, доступ закрыт, бюрократия, детям семнадцать лет, я вторые сутки на ногах.

Через полчаса телефон зазвонил снова.

Это была та же Элизабет, но говорила она другим голосом. Без нью-йоркской вальяжности, без «дорогуша», без коньяка в стакане. Сухо, коротко, по делу: имя пациента полностью, дата рождения, точный адрес учреждения, диагноз, что уже сделано.

Я продиктовал.

Она сказала: «Жди» — и положила трубку.

Что именно она подняла, я до конца не знаю и, честно говоря, знать не хочу. Какие-то медицинские чиновники очень высокого уровня. Какие-то швейцарские фонды, с которыми её семья работает с прошлого века. Какая-то линия по дипломатическому ведомству.

У них там, наверху, существует свой мир, невидимый обычным людям. В этом мире нет очередей, потому что там вообще нет слова «очередь». Там есть один звонок, после которого дверь, которую полторы тысячи человек не могут открыть неделю, открывается за сорок минут.

К вечеру был оформлен экстренный перевод. Пришёл спецреанимобиль с бригадой, прошёл все кордоны, забрал Катю и перевёз её сюда, в закрытое отделение частной клиники.

Я эту разницу теперь буду помнить до конца жизни. Обеих жизней.

Здесь нет очереди из скорых. Здесь вообще нет ни одной скорой, они подъезжают с тыла, к отдельному входу, и подъезжают по одной.

Здесь на полу не кафель, а какое-то бесшумное покрытие, и шагов не слышно. На стенах картины. В холле стоит кофемашина, которая варит приличный эспрессо, и никто не берёт за него денег, потому что смешно брать за кофе с людей, которые платят за сутки столько, сколько эта машина стоит целиком.

Здесь не пахнет больницей. Пахнет ничем. Это, оказывается, отдельная технология и отдельные деньги — чтобы в больнице ничем не пахло.

Счёт мне выставляли раз в сутки, аккуратной строчкой на почту, и в этой строчке было больше нулей, чем стоила моя первая машина в этой жизни. Я смотрел на неё каждое утро ровно три секунды и подтверждал оплату.

Впервые за много лет цифра не вызывала у меня вообще ничего. Ни удовольствия, ни жадности, ни расчёта. Просто набор знаков, который нужно подтвердить, чтобы аппарат продолжал работать.

Если бы кто-нибудь тогда сказал мне, что за завтрашний день надо отдать всё, что я заработал в марте, я бы отдал и не поморщился. И сделка была бы для меня выгодной.

Здесь на каждого пациента приходится отдельная медсестра. Не одна на тридцать больных, а своя, персональная. Они меняются каждые двенадцать часов — всего их в команде трое. Из-за глухих защитных костюмов и прозрачных пластиковых щитков я даже не вижу их лиц — только белые, обезличенные фигуры. И медсестра работает здесь совершенно иначе. Так работают люди, которым не нужно разрываться и бежать в соседнюю палату, — просто потому, что никакой соседней палаты у неё нет.

Сама палата — это «красная зона». Сразу за дверью начинается широкий коридор и небольшой холл с мягким диваном и кофемашиной. Первая половина этого коридора — условно «жёлтая», отведённая для родственников. Но из близких здесь только я да та сильно сдавшая старушка, которая тихо проходит мимо, пока я сижу у Кати в «красной зоне». А вот вторая половина коридора — условно «зелёная», предназначенная исключительно для персонала, и туда мне вход строго воспрещён.

Здесь мне дали кресло, еду, мокрые салфетки.Все.

Я сижу у койки в маске и халате, я подписал все бумаги, я сдаю тест через день, и меня оставляют. В Коммунарке меня не пустили бы даже к дверям отделения

А теперь самое главное, ради чего я это всё рассказываю.

Аппарат тут точно такой же.

Та же марка, та же модель, тот же корпус, тот же звук. Щёлк, шипение, щёлк.Мне здесь дали за деньги многое. Тишину. кресло у койки. Отдельную медсестру. Право знать, что происходит, не раз в сутки, а когда спросишь. Это, кстати, самое ценное: не лечение, а информация.

Деньги не покупают только одного.

Лёгкие.

Лёгкие у человека свои, и они либо справляются, либо нет, и ни один известный мне перевод со счёта на счёт на это не влияет.

Я сидел на этом кресле четверо суток и занимался единственным, чем было можно.

Смотрел на монитор.

В той жизни я много лет проработал медбратом, и все эти цифры для меня не абстракция. Сатурация. Процент кислорода в смеси. Давление на выдохе. Частота. Я знаю, что означает, когда на аппарате меняют программу, и знаю, что это означает. Легкие не справляются .

Первые двое суток они меняли программу каждые четыре часа.

На третьи перестали .

На четвёртые врач, выходя, сказал мне: «Стабильно тяжёлая, но динамика есть», и я в этой фразе разобрал каждое слово отдельно, как разбирают отчётность, и три раза перечитал её в уме.

Катя лежала под трубками, и лицо у неё было такое, каким я его никогда не видел.

За двадцать два года я видел её всякой: смеющейся, орущей, красивой до невозможности, беременной, пьяной, счастливой, уходящей за ворота с двумя чемоданами. А спокойной — ни разу.

Здесь она была спокойной. Потому что ей не давали быть никакой другой.

Один раз я с ней заговорил.

Врачи говорят, что такие вещи полезны, что человек иногда слышит. Я в это, честно, не очень верю, но, просидев вторые сутки, начинаешь верить во всё подряд.

Я наклонился и сказал:

— Кать. Ты, конечно, умеешь выбрать момент.

Мне показалось, что нужно сказать что-то ещё, и я добавил:

— Девчонки тебя ждут. Дыши.

На четвёртый день я вышел в коридор. Просто попить ещё кофе. Старая шутка о том, что в моей крови врачи обнаружат не кровь, а только кофеин, уже давно не казалась шуткой.

Нет, я отрубался. Меня просто выключало прямо на кресле у ее койки, и мне даже снились какие-то рваные, бредовые сны. Но я упрямо ставил часы на каждые два часа. Будильник звонил, я вырывал себя из забытья, каждый раз проигрывал этой адской усталости очередную раунд-схватку и снова шёл пить кофе. И просто постоять. Постоять в коридоре, потому что глаза резало, как от песка, а в голове непрерывно гудел тяжелый, гул.

Катю как раз повезли на очередное КТ. Каталку катили мимо — медленно, тихо, с целой батареей портативных мониторов и капельниц. Я привалился спиной к стене и смотрел ей вслед, не в силах даже выпрямиться.

А из-за поворота коридора вышла женщина.

Маска шиток халат

Очень худая. Сильно сутулая. Шла медленно, тяжело, заметно хромая, опираясь на палку. Палка была деревянная, тёмная, с резной ручкой, явно не аптечная, а сделанная кем-то на заказ и давно.

Она остановилась.

Подняла голову и посмотрела на меня.

— Игорь?..

Голос был тихий и надломленный, но её.

И вот тут меня ударило током.

Марина.Не может быть

Ей сейчас пятьдесят три. Так вот, на пятьдесят три она не выглядела.

По ней прошлось что-то тяжёлое. Не время, время так не ходит. Время сушит ровно, а здесь было видно, что человека ломали и собирали обратно, и собрали не полностью.

Руки. На руки я посмотрел первым делом, привычка из той жизни. Коротко стриженные ногти, красноватая кожа, следы от постоянной обработки. Такие руки бывают у тех, кто по двадцать раз за смену моется до локтей.

Темные волосы предмет ее гордости совсем седые, так бывает, когда человек перестал закрашивать и решил, что и так сойдёт.

И глаза те же. Вот это самое неприятное. Всё остальное чужое, а глаза те же самые, и смотрят они на тебя точно так же, как смотрели тогда.

Мы не виделись очень давно. Настолько давно, что я успел прожить целую жизнь.

— Марина... Ты как здесь?

Более умного я ни чего не выдавил. Я стоял, облокотившись спиной на стену, не спал нормально несколько суток, в башке стучал метроном из палаты, и мозг просто отказался работать. Встретить её здесь, в закрытом отделении, куда пробиваются единицы, было настолько не по правилам, что я даже не успел удивиться как следует.

— Долгая история, — сказала она и на секунду закрыла глаза.

Потом перевела взгляд на каталку, которую увозили в конец коридора.

— Кто это?

— Моя жена.

Я хотел добавить «бывшая». Слово застряло в горле и не пошло.

— А-а, — Марина медленно кивнула, глядя на трубки и аппаратуру. — А у нас в ординаторской третий день только и разговоров, что привезли какую-то секретную пациентку. Говорят, перевод оформили за вечер, а звонили с самого верха, прямо главному. Все гадают, что за люди такие.Фамилия Пахомофф. Я даже и представить не могла

Я пожал плечами. Объяснять было нечего.

— Ладно, не моё дело, — она улыбнулась, и в этой улыбке на секунду мелькнуло что-то из тех лет, а потом погасло. — Приятно было тебя увидеть, Игорь. Выздоравливайте.

И пошла дальше.

Я стоял и смотрел ей вслед, и смотреть было физически тяжело.

Она шла, заваливаясь набок. Нога сгибалась не там, где должна сгибаться нога. Под тканью угадывался лишний угол, как будто в бедре у неё появился ещё один сустав, которого у человека быть не может.

Палка сухо стучала по полу. Раз. Два. Раз. Два.

Она дошла до двери следущего инфекционного блока, приложила пропуск, и пластиковая створка за ней закрылась.

Я остался в коридоре один.

.

. Значит, она здесь работает. С этой ногой, с этой палкой, в самом закрытом отделении самой дорогой клиники города, в апреле двадцатого года.

За спиной, в другой палате ровно щёлкал аппарат.

Я вышел в жёлтую зону, сел на диванчик у кофемашины и потянулся к кнопке.

Палец до кнопки дошёл. Кофе, кажется, нет.

Свет просто выключили. Без мыслей, без сна, без промежуточной фазы. Организм, который двое суток держали на одном упрямстве, наконец воспользовался тем, что хозяин отвлёкся.

Разбудила меня Полина.

Она стояла надо мной в маске, и я несколько секунд смотрел на неё совершенно диким взглядом, не понимая ни где я, ни какой сейчас день, ни почему у меня на плечах чей-то клетчатый плед.

— Поля? Ты как здесь?

— Приехала тебя сменить, — сказала она и присела рядом на корточки, чтобы не нависать. — Только медсёстры сразу предупредили: если ты выйдешь из блока, обратно тебя будут заводить полдня. Досмотр, пропуска, согласования. Я решила тебя не трогать. Ты спал.

— Сколько?

— Шесть часов.

Я дёрнулся.

— С Катей всё по-прежнему, — быстро сказала она. — Мадам Марина заходила проверять систему. Сказала, состояние очень тяжёлое, но динамика положительная.

Я потёр лицо ладонями. Щёки кололись, как наждак, глаза были сухие и засыпанные песком.

— Стоп. Какой плед? Кто такая мадам Марина?

— Плед мадам Зои, — терпеливо объяснила Полина. — Она увидела, что ты спишь в одной рубашке, и принесла. Сказала, в коридоре дует.

— А мадам Зои — это кто?

— Жена второго человека во французском посольстве. Её муж лежит через три палаты от нас. Тяжёлый, но уже без аппарата.

— Ага. А мадам Марина?

— Врач. Та, которая хромает, с палочкой.

Полина сказала это ровно. Слишком ровно, я бы сказал, для человека, который просто перечисляет персонал.

— Она заходила и сказала, что вы знакомы почти с детства.

Я кивнул.

— Вставай. Я тебе кое-что привезла. Сергей передал... как он сказал? «Пыльно-рыльные принадлежности».

— Мыльно-рыльные, — поправил я, ворочая сухим языком.

— Вот. Он сказал, ты поймёшь.

— Мыться тут негде. В палате душа нет.

— Мадам Лена сказала, что в конце коридора есть отличный душ.

— Так. А мадам Лена?

— Наша медсестра, — сказала Полина с лёгким укором, как будто я не выучил домашнее задание. — Иди мойся. Я пока разогрею тебе еду. Еда тут, честно говоря, так себе, но ты должен что-то съесть.

Я сидел на этом гномьем диванчике, смотрел на неё снизу вверх и медленно осознавал масштаб произошедшего.

— Поля. Ты здесь шесть часов. Шесть. И ты уже знаешь всех по именам.

Она пожала плечом.

— Я женщина.

И всё. Исчерпывающе.

Потом, видимо, решила, что для иностранца требуются пояснения, и добавила:

— Когда я пришла и села у Кати, ко мне в палату стали заглядывать медсёстры. Одна, вторая, третья. Придумывали дела. Поправить капельницу, принести бельё, посмотреть монитор. Просто посмотреть, кто я такая.

Она усмехнулась под маской,

— Экзотика.

Понятно

Полина — гаитянка. Мулатка. В Москве, в апреле двадцатого года, в закрытом отделении, где лежат дипломаты и чьи-то жёны, появление темнокожей женщины, которая садится у койки русской пациентки, — это, я думаю, было главным событием смены. Может быть, и недели.

Чистый человеческий интерес, из тех, которые в других обстоятельствах бесят, а в больнице почему-то нет. Как будто среди коридора, где всё серое и всё одинаковое, вдруг поставили что-то цветное.

— В итоге выяснилось, что по-французски кое-как говорит только мадам Лена, — продолжала Полина. — По-английски тут вообще никто. Так что она меня обо всём и расспросила.

— И что ты им сказала?

Полина выпрямилась.

— Сказала, что ты мой мужчина. А Катя — твоя бывшая жена.

Сказала она это спокойно, но подбородок при этом чуть приподняла.

Я на неё посмотрел.

Мужчине, вообще-то, положено в такие моменты думать о чём-нибудь возвышенном. Я же подумал ровно одно: женщина за шесть часов вошла в чужую страну, чужой язык, чужую больницу и чужую семейную историю и первым делом расставила там флажки. Тихо, вежливо, без единого лишнего слова, но так, чтобы весь персонал отделения к вечеру знал расстановку.

При этом все шесть часов она просидела у койки той самой бывшей жены.

— И что, — спросил я, — после такого заявления тебе даже слабительного в кофе не подсыпали?

— Мадам Мария почему-то меня недолюбливает, — иронично сообщила Полина. — Остальные нормально. А медсёстры вообще считают, что ты фантастический мужчина.

— Да ладно.

— Ну, они так сказали. Что ты четыре дня сидишь у бывшей жены и никуда не уходишь.

Она помолчала секунду.

— Я, вообще-то, тоже так считаю. Но ты иди мойся, от тебя пахнет даже через маску.

Она наклонилась, погладила меня по волосам

— Душ в конце коридора! — бросила через плечо. — И, кстати, если захочешь нормально поспать, мадам Лена говорит, есть свободная палата. Там вчера кто-то умер, но её уже продезинфицировали и всё вычистили.

Я поплелся следом на ватных ногах.

— Ты так спокойно об этом говоришь.

— Я с Гаити, — сказала Полина, не оборачиваясь. — У нас к смерти относятся философски. Наверное сначало поешь потом в душ.

Пока я ел то, что здесь называется едой, я сидел и смотрел в коридор через стекло.

И вот что я вам скажу.

Четыре дня я просидел в этом коридоре как в бункере. Аппарат, монитор, цифры, врач раз в сутки, счёт на почту. Мне казалось, что тут ничего нет, кроме болезни.

А стоило появиться Полине — и выяснилось, что здесь идёт жизнь.

Мадам Зои, оказывается, каждое утро красит губы. Под маску. Её муж лежит без сознания и губ её не видит, персонал не видит тем более, но она красит, потому что она так делает с двадцати лет и не собирается менять распорядок из-за какого-то вируса.

Мадам Лена учила французский в институте, двадцать лет не говорила на нём ни слова и теперь радуется как ребёнок, что нашёлся человек, на котором можно его вспомнить.

У сестры-хозяйки вчера был день рождения. В ординаторской стоял торт, который никто не ел, потому что все были в костюмах, а есть в костюме нельзя. Торт простоял всю смену.

Мадам Мария, которая недолюбливает Полину, — старшая, строгая и, судя по всему, считает, что в реанимации посторонним женщинам не место. Мужчинам, кстати, тоже. Она вообще, по-моему, считает, что человечество мешает медицине.

Через три палаты от нас француза начали отключать от аппарата, и по этому поводу у всего отделения было хорошее настроение.

Мадам Зои пришла за пледом сама.

Маленькая, сухая, лет шестидесяти пяти, в маске и в халате, из-под которого виднелись туфли, в каких по больницам не ходят. Она что-то быстро сказала Полине тихо по-французски, Полина ответила, обе засмеялись.

Я стоял с чашкой отвратительного кофе в руке и смотрел, как посреди коридора реанимации две женщины, у которых в тридцати метрах друг от друга лежат под аппаратами близкие люди, тихо хохочут над чем-то своим.

Потом мадам Зои повернулась ко мне, сказала что-то ещё и похлопала меня по плечу, как хлопают по плечу собаку хорошей породы.

— Что она сказала?

— Что ты хорошо выглядишь для мужчины, который четыре дня не спал,и что это очень по французски.Муж, жена и молодая любовница в больнице — перевела Полина.

Я посмотрел на неё.

— А на самом деле?

— На самом деле она сказала, что я слишком молода для тебя и чтобы я хорошо подумала.

Полина сделала паузу ровно на секунду.

— Я подумала.

Я повернулся к мадам Зои и произнёс по-французски:

— Я говорю ей это каждый день.

Если я надеялся смутить старую француженку тем, что прекрасно всё понимаю, то куда там. Она лишь иронично фыркнула и отмахнулась:

— Ну конечно, так я и поверила!

И, качнув головой, отправилась к себе в палату.

И ушла в палату.

Плед она так и не взяла. Карантин

Жизнь не останавливается, когда наступает ад. Она в аду продолжается. Люди внутри катастрофы всё равно красят губы, влюбляются, обижаются, сплетничают, пекут торты, которые некому съесть, и кому-то симпатизируют, а кому-то нет.

Мужчины в такой ситуации строят стену и садятся за неё с автоматом. Женщины внутри той же самой катастрофы за шесть часов создают общество. С именами, отношениями, союзами и своей маленькой политикой.

И работает, как ни странно, второе.

Потому что мою стену за четыре дня не открыл никто, а Полина за шесть часов узнала от медсестёр больше, чем я от врачей: и какая динамика на самом деле, и кто в ночную, и к кому можно подойти с вопросом, а кого лучше не трогать.

Ещё одно. Она за эти шесть часов ни разу не спросила у меня ничего про Катю.

Почему я так волнуюсь за Катю и почему я до сих пор здесь

Зато, когда я зашёл в палату, я заметил, что у Кати причёсаны волосы. Аккуратно, гладко, убраны назад, чтобы не лезли в трубку.

Медсёстры такого не делают, у них другие задачи. Значит, сидела рядом и расчесала.

А ещё я слышал из коридора, как она с ней разговаривала.

Тихо, по-французски, ровным голосом, как говорят с человеком, который спит. Минуты две или три.

Я не знаю французского настолько, чтобы разобрать хоть слово, и я не стал заходить.

Потом всё-таки спросил.

— Ты ей что-то говорила?

— Ничего особенного, — сказала Полина.

И всё..

Иногда я думаю, что знать это мне и не положено. Есть разговоры, которые ведутся строго между женщинами, и то, что одна из них в это время дышит через аппарат, а вторая — та, с кем ее муж, дела не меняет совершенно.

Вот это, я считаю, и есть женщины.

Она приехала через блокпосты, через пропуска, в чужую страну и в чужую беду. Села у кровати женщины, которой ей, по-хорошему, положено желать всего наилучшего исключительно издалека. Расчесала ей волосы. Расставила флажки на всё отделение. Привезла мне бритву.

Всё это одновременно, без малейшего внутреннего противоречия.

Мужчина так не может. Мужчина в такой ситуации выбирает что-то одно и потом до конца жизни гордится своим выбором.

— Игорь.

Я обернулся.

Полина стояла в дверях палаты, держась за косяк, и смотрела на меня спокойно.

— Когда её выпишут. Ты уже решил, куда она поедет?

Вопрос был абсолютно практический. Такой же практический, как еда, бритва и плед. Женщина просто уточняет логистику.

Я стоял с полотенцем на плече и думал секунды три.

— Не знаю, — честно сказал я. — Сначала пусть очнется.

— Хорошо, — кивнула Полина.

И ушла в палату.

Вот в этом «хорошо» было всё.

И то, что она услышала ответ. И то, что ответ ей не понравился. И то, что она не скажет об этом ни слова ни сегодня, ни завтра, ни через месяц. И то, что она уже точно знает, что будет делать дальше, а я ещё нет.

Мужики в таких случаях говорят: «Нам надо серьёзно поговорить». И потом два часа выясняют отношения, теряя позицию на каждой фразе.

Женщине хватает четырёх слогов и одного кивка.

Душ в конце коридора действительно оказался отличным.

Я простоял под ним, наверное, минут двадцать. Вода была такая горячая, что кожа стала красной, и это было лучшее, что случилось со мной за неделю. С меня сходили четыре дня коридора, ночь на мотоцикле, Коммунарка, очередь скорых, прихожая на Малой Бронной и запах той квартиры.

Потом я побрился.

Из телефона, пока я одевался, посыпались голосовые.

Девчонки сидели свой карантин в отдельном домике и отчитывались мне так, будто я улетел в командировку, а не сидел четвёртые сутки в реанимации у их матери. Настя жаловалась на школьный зум и на то, что Татьяна Николаевна носит им еду и ставит под дверь, как в тюрьме. Аня коротко спрашивала одно и то же: «Пап, что врачи?»

А Серёга прислал одно сообщение, и от него я в первый раз за четыре дня нормально улыбнулся.

«Нашёл канал. Виталик с Альбертом гонят в котельной на самогонном аппарате Василича. Василич, зараза, в доле. Жду указаний».

Я написал: «Никаких указаний. Пусть гонят. Мы в аду, а у людей производство». Вот еще один вариант отношений

Из зеркала на меня смотрел человек, которого я не то чтобы узнал. Серое лицо, синева под глазами, складки, которых месяц назад не было. Пятьдесят один год, а выглядел я на все семьдесят.

Побрился, и стало семьдесят, но чисто выбритых.

И все же женщин мы не поймем никогда,только женщины могут во так

Не скандал, не допрос, не «нам надо поговорить». Один ровный, аккуратно положенный на стол факт — и полная тишина после него.

Я, между прочим, всю жизнь учил людей ровно этому приёму на переговорах. Назови цифру и замолчи. Кто первым откроет рот, тому нужнее.

Меня этим приёмом только что обработали в коридоре реанимации, на моём же поле. И, что самое интересное я даже не сразу заметил.

Женщины, я вам скажу, осваивают эту технику без всяких переговорных тренингов. Они рождаются с ней, как птицы с умением строить гнёзда.

Я вытерся, оделся в чистое, и мне впервые за неделю захотелось не спать, а работать.

А в голове крутилась совершенно дурацкая мысль, из тех, что приходят от недосыпа.

Если бы американцы взялись снимать фильм про Чапаева, Анку-пулемётчицу надо было бы отдать Полине. Без проб.

За обе жизни я не встречал женщины, которая умела бы так спокойно и вовремя подносить патроны в самом разгаре боя. Без паники, без истерик, без «поговори со мной», и главное — ровно в ту секунду, когда они нужны.

Стрелять, конечно, всё равно мне.

Но стрелок без патронов — это просто мужик с железкой.

Глава 7

21–28 апреля 2020 года. Коронавирус, мировые новости и биржа21 апреля. Вторник. Новая распродажа на Уолл-стрит

Москва. За сутки зарегистрировано 3 083 новых случая коронавируса. Общее число подтверждённых случаев в столице достигает 29 433. Больницы продолжают принимать пациентов с вирусной пневмонией.

Нью-Йорк. Появляются первые признаки уменьшения числа новых госпитализаций, однако медицинская система остаётся под серьёзной нагрузкой. Для многих тяжёлых пациентов требуется кислородная поддержка или искусственная вентиляция лёгких.

Европа. Итальянские власти обсуждают постепенное возвращение экономики к работе. В Великобритании сохраняются карантинные ограничения.

Азия. Сингапур продлевает строгие противоэпидемические меры до 1 июня из-за резкого роста числа заражённых среди иностранных работников.

Биржа. После исторического обвала нефтяных фьючерсов накануне американские акции снова падают. S&P 500 теряет 3,07% и закрывается на отметке 2 736,56 пункта.

Moderna закрывается по $49,26. Ещё вчера она стоила $51,69, а сегодня внутри торгов успела подняться до $56,38 и упасть до $43,11. Волатильность остаётся чрезвычайно высокой.

Tesla закрывается по $45,78, Nvidia — по $6,70, Amazon — по $2 328,20 в долларах 2020 года.

24 апреля. Пятница. США выделяют дополнительные деньги на поддержку экономикиВашингтон. Подписан закон о дополнительной экономической помощи приблизительно на $484 млрд. Средства предназначены прежде всего для поддержки малого бизнеса, больниц и расширения тестирования на коронавирус.

Для инвесторов это очередной сигнал, что американские власти готовы продолжать финансовую поддержку экономики.

Москва. За сутки выявлено 2 957 новых случаев COVID-19. Общее число подтверждённых заражений достигает 36 897.

Россия. Число случаев увеличивается до 68 622. Власти продолжают расширять возможности медицинской системы.

Европа. В Италии и Испании продолжаются обсуждения постепенного открытия отдельных отраслей. При этом власти предупреждают, что преждевременное снятие ограничений может привести к новой волне заражений.

Биржа. S&P 500 прибавляет 1,39% и закрывается по 2 836,74 пункта. За неделю рынок практически восстановил потери, возникшие после нефтяного обвала.

Moderna поднимается до $50,50. Tesla закрывается по $48,34, Nvidia — по $7,20, Amazon — по $2 410,20.

StatMuse Money

25–26 апреля. Выходные. Страны начинают готовить выход из карантинаМосква. 25 апреля зарегистрировано 2 612 новых случаев, 26 апреля — ещё 2 971. Общее число заражённых продолжает увеличиваться.

Медицинская система столицы работает с высокой нагрузкой. Больницы принимают пациентов с подтверждённым COVID-19 и с подозрением на коронавирусную пневмонию.

Италия. 26 апреля премьер-министр Джузеппе Конте объявляет о планах постепенного ослабления карантина с 4 мая. Предполагается возобновление отдельных видов производственной деятельности и смягчение ограничений на передвижение.

Однако массовое возвращение к прежней жизни пока не планируется: сохраняется опасность повторного роста заболеваемости.

Нью-Йорк. Власти продолжают обсуждать условия открытия предприятий. Среди основных показателей — число новых госпитализаций, доступность тестирования и возможность отслеживания контактов заражённых.

Биржа США закрыта на выходные.

27 апреля. Понедельник. Биржа растёт на ожиданиях открытия экономикиМосква. Зарегистрирован 2 871 новый случай коронавируса. Число заболевших продолжает увеличиваться, но ежедневный прирост пока не показывает непрерывного ускорения.

Европа. Инвесторы положительно воспринимают планы Италии и других государств по постепенному ослаблению карантина. Ожидается, что возвращение предприятий к работе сможет ограничить экономический ущерб пандемии.

Азия. Китай постепенно восстанавливает деловую активность после карантина. Однако международные перевозки и торговля по-прежнему существенно ограничены.

Нью-Йорк. Продолжается обсуждение поэтапного открытия экономики штата. Власти подчёркивают необходимость сохранения достаточного количества свободных больничных коек на случай новой волны COVID-19.

Биржа. Американский рынок поднимается. S&P 500 прибавляет 1,47% и закрывается на отметке 2 878,48 пункта. Индекс впервые за этот период превышает уровень закрытия 17 апреля.

Moderna закрывается по $48,05. Tesla достигает $53,25, Nvidia — $7,39. Amazon завершает день по $2 376.

Для нашего фонда это ещё один день сильных колебаний. Tesla дорожает, Moderna немного снижается. Amazon отступает от недавних максимумов.

Финансовый отчёт фонда на 28 апреля 2020 годаModerna (MRNA). Вложено $70 млн. По принятому ранее сценарию стоимость пакета на 14 апреля составляла $101,68 млн. При цене $47,88 на 28 апреля его стоимость достигает приблизительно $140,5 млн.

Общая прибыль Moderna — около $70,5 млн, или +100,7%. Только за последние две недели стоимость позиции увеличилась примерно на $38,8 млн.

Amazon (AMZN). Вложено $25 млн. Цена покупки 23 марта — $1 902,80. Цена 28 апреля — $2 314. Стоимость позиции — $30,40 млн.

Прибыль — $5,40 млн, или +21,6%. За последние две недели позиция практически не изменилась.

Tesla (TSLA). Вложено $25 млн. Цена покупки 23 марта — $28,95 в пересчёте на последующие сплиты. Цена 28 апреля — $51,27.

Стоимость позиции — $44,27 млн. Прибыль — $19,27 млн, или +77,1%.

За две недели стоимость пакета увеличилась приблизительно на $3,4 млн.

Nvidia (NVDA). Вложено $25 млн. Покупка 23 марта по пересчитанной цене около $5,28. Цена 28 апреля — $7,25.

Стоимость пакета — $34,33 млн. Прибыль — $9,33 млн, или +37,3%.

Square (SQ). Вложено $25 млн. цена покупки $40. Используя внутридневную котировку около $61,30 за 28 апреля, получаем ориентировочную стоимость пакета $38,31 млн.

Прибыль — около $13,31 млн, или +53,3%. Это предварительная оценка: точные цены покупки и закрытия ещё не подтверждены.

Peloton (PTON). Вложено $25 млн. Цена покупки 23 марта — $23,34. Цена 28 апреля — $30.

Стоимость пакета — $32,13 млн. Прибыль — $7,13 млн, или +28,5%.

Общий результат по акциямНа вечер 28 апреля фонд имеет приблизительно $320 млн в акциях при первоначальных вложениях $195 млн.

Прибыль по акциям — около $125 млн, или +64%.

На 14 апреля стоимость пакетов составляла около $279 млн. Следовательно, за следующие две недели фонд заработал ещё примерно $41 млн на росте акций.

Call-опционы на S&P 50023 марта фонд вложил $30 млн в Call-опционы. 14 апреля их стоимость составляла $85 млн.

За период с 14 по 28 апреля сам индекс S&P 500 вырос с 2 846,06 до 2 863,39 пункта — всего на 0,61%.

28 апреля опционная позиция по-прежнему стоит уже на $80 млн, так если индекс не растет цена падает

Итог фонда на вечер 28 апреляПервоначальные вложения в акции и опционы — $225 млн.

Стоимость акций — около $320 млн. Условная стоимость Call-опционов — $85 млн.

Общая стоимость портфеля — приблизительно $405 млн. Прибыль — $180 млн, или +80%.

Катя очнулась на следующий день.

Я сидел рядом на стуле, привычно сжимая её сухую, почти невесомую ладонь, когда её веки вдруг судорожно дрогнули. На грудную клетку накатила волна — Катя попыталась сделать первый самостоятельный вдох. Рефлекторный, судорожный, вразрез с жестким ритмом, заданным аппаратом.

ИВЛ мгновенно отозвался частым, пронзительным писком: автоматика зафиксировала конфликт между подачей кислорода и давлением в её лёгких. Глаза Кати распахнулись — дикие, мутные от остатков наркоза и полного непонимания. Она ощутила в трахее чужеродный пластик экстубационной трубки, попыталась кашлянуть, и на мониторах тут же заплясали рваные зубцы пульса.

Я сорвался со стула и рванулся к кнопке, но медсестра уже влетала в палату — на дежурном пульте тревога сработала секундой раньше.

Следом за ней быстро вошёл врач. Не делая лишних движений, он сноровисто подошёл к стойке с капельницами, открутил клапан и ввёл через катетер порцию легкого седативного.

— Тихо, тихо... Успокаиваемся, — привычным, ровным голосом проговорил он, глядя на приборы.

Лекарство подействовало быстро. Паника в глазах Кати стала угасать, веки отяжелели, и через минуту она снова погрузилась в мягкий медикаментозный сон. Аппарат ИВЛ успокоился, вернувшись к размеренному, гидравлическому шипению.

Я стоял над ней со сжатыми кулаками, чувствуя, как липкий пот стекает по спине.

Врач поправил датчик на её пальце, перевёл на меня усталый, но вполне довольный взгляд и негромко пояснил:

— Это отличный знак, Игорь. То, что она пытается делать вдохи сама, говорит о восстановлении дыхательного центра. Мозг просыпается.

Он сделал паузу, давая мне перевести дыхание, и продолжил строгим, сугубо медицинским тоном:

— Дальше схема следующая. Если динамика сохранится, мы начнём постепенно переводить её на режим вспомогательной вентиляции — когда аппарат не дышит за неё полностью, а лишь подталкивает, помогая сделать вдох. Если она справится, проведём пробу самостоятельного дыхания. И только если показатели газов крови и объём лёгких будут в норме, удалим трубку.

Он посмотрел мне прямо в глаза, чтобы я не питать иллюзий:

— Но поймите правильно: экстубация ещё не означает победу. Это не значит, что её завтра переведут из реанимации в обычную палату или тем более выпишут домой. Организм перенёс сильнейшую гипоксию и интоксикацию, восстановление будет долгим. Но первый реальный шаг к выходу из пике она только что сделала.

Я лишь молча кивнул, слушая ровный гул аппарата, и снова опустился на кресло.

Очнулась она не при мне — в этот момент я как раз намертво вырубился на диванчике в «жёлтой зоне».

До этого ее пытались отключить от ИВЛ несколько раз. Снимут трубку, постоят рядом, наблюдают... вроде бы дыхание держится. А через пару часов сатурация — уровень кислорода в крови — начинала стремительно падать, датчики заливались тревожным писком, и её приходилось подключать заново. Это были мучительные качели между надеждой и откатом назад.

И вот, когда её наконец сняли с полной вентиляции и оставили только на СИПАПе — плотной маске, которая под давлением нагнетает кислород в лёгкие, — она впервые по-настоящему открыла глаза.

Первым, кого она увидела над собой, была Полина.

Поля оказалась умной девочкой. Она не стала ни о чём её спрашивать,. Поняв, что Катя пришла в себя и осознаёт происходящее, Полина лишь мягко кивнула ей, без суеты выскользнула из палаты в коридор и разбудила меня.

Катя слабо повела рукой и попробовала сорвать плотно прилегающую к лицу СИПАП-маску.

— Нельзя, Кать, — я мягко, но уверенно перехватил её тонкое, ослабевшее запястье и отрицательно покачал головой. — Пока нельзя. Это помогает тебе дышать.

Разговаривать под маской с непривычки было тяжело, да и сил у неё практически не оставалось. На тумбочке возле кровати заранее лежали блокнот и шариковая ручка. Я вложил их в её дрожащие пальцы.

Катя несколько секунд тупо смотрела на ручку, собираясь с мыслями, а затем с видимым усилием, корявыми, сползающими буквами вывела на чистом листе:

«Где я?»

— В клинике, — тихо ответил я, опускаясь на стул рядом — Ты очень тяжело заболела. Двусторонняя пневмония. Это реанимация, но всё самое худшее уже позади.

Она медленно перевела мутный, осмысливающий взгляд с меня на Полину, которая тихо стояла у самой двери, стараясь не отсвечивать. По провалившимся щекам Кати пробежала тень напряжения. Пальцы снова задвигались по бумаге, вырисовывая второй вопрос:

«Что она здесь делает?»

Я взглянул на ровные строчки и вздохнул, не пытаясь ничего скрывать или вилять:

— Ты больше недели пролежала подключённой к аппарату ИВЛ, без сознания. Состояние было критическим. Мы всё это время дежурили у тебя: я, Поля... Менялись по очереди, чтобы не оставлять тебя одну ни на минуту.

Катя сжала ручку крепче и, заметно дрожащими пальцами, вывела строчку ниже:

«Она должна уйти»

Полина, стоявшая у двери, всё поняла без лишних объяснений. Не издав ни звука и лишь едва заметно кивнув мне, она бесшумно выскользнула из палаты в коридор.

— Вот пойдёшь на поправку, станет получше — и она уйдёт, — спокойно, стараясь не взвинчивать ее и без того хрупкий пульс, ответил я.

Я попытался забрала у неё блокнот, но Катя снова потянулась к ручке. С третьей попытки она вывела два коротких слова, от которых у меня внутри всё невольно сжалось от сухой, горькой злости:

«Где Влад?»

Я лишь неопределенно пожал плечами.

— За всё это время он ни разу не появился, Кать, — произнёс я ровным, лишённым эмоций голосом. — Оно и понятно: куда тебя увезли скорые, он не знал. Но если бы у человека было хоть малейшее желание тебя найти... он мог бы выехать из квартиры, оборвать телефоны, спросить у Сергея. Хотя, опять же, далеко не факт, что Сергей стал бы с ним вообще разговаривать.

Катя ничего не ответила.

Она медленно, тяжело закрыла глаза. Из-под припухших век пробились слёзы — они покатились по бледным, впалым щекам, затекая прямо под силиконовый уплотнитель СИПАП-маски.

Мне даже не нужно было ничего спрашивать. Всё и так стало предельно ясно: несмотря на его трусость и то, как этот никчёмный человек фактически бросил её умирать в захламлённой квартире, она всё равно искала его глазами. Она всё ещё хотела его видеть.

Завибрировал телефон. На высветившемся экране замаячило имя Элизабет.

Я жестом показал медсестре Лене, что выхожу на пару минут, и переступил порог, возвращаясь из палаты в «жёлтую зону».

Мадам Зои к тому моменту уже перевели в обычную палату отделения терапии, но, насколько я понимал, связи с Полиной она не теряла и они продолжали общаться. Так что холл «жёлтой зоны» с его заветным диванчиком оставался практически в нашем распоряжении. В терапии лежало ещё человек восемь, но в коридоре постоянно находились только мы.

Я прижал трубку к уху и принял вызов.

— Привет, — без лишних прелюдий, с ходу перешла она к делу. — Скажи мне сразу: почему мы не играем на «Модерну»?

Я опустился обратно на диван и покосился на Полину.

Поля Элизабет недолюбливала. Не совсем понятно почему — в беспомощной Кате она соперницу не видела вовсе, а вот к Элизабет ревновала ощутимо и не скрываясь.

— Лиз, мы же с тобой это уже обсуждали, — произнёс я в трубку, устало потирая переносицу. — Акции слишком спекулятивные и опасные. Тебе ведь нужно показать совету директоров уверенный, железобетонный результат и доказать правильность нашей стратегии, верно?

Она промолчала. На том конце провода в слышалось лишь её мерное, чуть напряжённое дыхание.

— Вот мы его и показываем, — продолжил я, слегка понизив голос, чтобы не привлекать внимания в коридоре. — К тому же «Модерна» пока топчется на месте, а наш основной бумажный портфель уже подрос на тридцать процентов.

Я мельком взглянул на Полину. Она сидела на диванчике напротив, поджав ноги, и с откровенным недоверием наблюдала за моим разговором. Потенциальная доходность в десятки миллионов долларов её сейчас интересовала меньше всего на свете — её волновал только сам факт того, что далекая и влиятельная женщина звонит мне в любое время суток.

— Но Джон увеличивает позицию и продолжает покупать! — донёсся из динамика её тревожный, собранный голос.

— Он делает это на свой страх и риск, Лиз, — тихо, но твёрдо ответил я. — Мы докупили всего один раз

— А он докупил уже шесть и довёл портфель по «Модерне» до шестисот миллионов!

— Элизабет сделала паузу, шумно переведя дыхание. — Я знаю…

- Ты же понимаешь, насколько это опасно?-продолжил я. — Поэтому я туда и не лезу.

— Да, но сейчас растёт абсолютно всё! — в её голосе была усталость. — И моему отцу, и брату мало этого тихого, стабильного роста надёжных акций. Извини, Игорь, но они требуют бóльших цифр. Они считают, что мы упускаем момент. Мы должны сделать что-то ещё.

Я не выдержал и коротко, язвительно усмехнулся, глядя в белёсый потолок «жёлтой зоны»:

— Послушай, Лиз... Если им не хватает даже того, как сейчас прёт «Тесла», то им пора купить себе таблеток от жадности. Сконцентрируйся на нашем текущем приросте и на том, насколько удачно мы закрываем текущие сделки. Всё остальное — суета и неоправданный риск.

— Игорь, извини... — тихо, сменив тон, сказала она после небольшой паузы. — Но это Майкл звонил. Насчёт Катрин, твоей жены.

— Ясно. Счёт уже пришёл, — сухо резюмировал я, не удивляясь. Бесплатного сыра в таких кругах не бывает, и дипломатические услуги работали по вполне конкретным прайсам.

— Да... — согласилась она.

— Хорошо, Лиз, давай так, — я откинулся на спину диванчика. — Ты сама чего сейчас больше хочешь: кому-то что-то доказать, кого-то наказать или нормальных денег заработать?

— Я чувствую, что ты ведёшь с Джоном какую-то свою крупную игру, — медленно, взвешивая каждое слово, произнесла Элизабет. — И, честно говоря, я готова в неё сыграть. Мне нужна стабильность, и я хочу заработать.

— Окей, — согласился я. — Тогда передай Майклу, чтобы он набрал меня напрямую. Мы обсудим этот счёт и закроем вопрос.

— Хорошо. Но имей в виду: если речь идёт о реально больших деньгах, я в доле.

— Без проблем....Майклу я Сделаю аккуратную наводку, но ты слушаешь меня во всём, как своего родного папу.

— Ммм... А это заводит, — с низким, двусмысленным горловым смешком протянула она на том конце провода.

— Лиз, пока, — отрезал я и, не дожидаясь ответа, сбросил вызов.

— Похотливая кошка... — сквозь зубы прошипела Полина, стоя за моей спиной.

Она смерила телефон в моей руке уничтожающим взглядом, круто развернулась и пошагала обратно в палату Кати — та как раз снова погрузилась в сон, и Поля решила не оставлять её одну.

Ещё через два дня я зашёл в палату и застал просто потрясающую картину: Марина о чём-то оживлённо разговаривала с Полей и Катей.

Н-да... Похоже, сериал «Санта-Барбара» преследует меня всё больше и больше, вообще без перерывов на обед и выходных. Моя бывшая жена, моя нынешняя женщина и моя… — она же знакомая почти с детства — собрались в одной реанимационной палате и чувствовали себя вполне комфортно. Полина сидела на краю кушетки и что-то настойчиво объясняла Кате, а Марина Павловна стояла рядом, опираясь на свою палочку, и понимающе ей кивала.

Катя, увидав меня на пороге, впервые за всё это страшное время слабо, но искренне улыбнулась.

— Доктор Марина Павловна говорит, что ещё две недели — и меня могут выписать, — проговорила она чуть осипшим голосом, аккуратно сдвинув маску. — А если бы не эти мои постоянные скачки и перепады с кислородом, то можно было бы и раньше.

Я перевёл взгляд с посветлевшего лица Кати на Марину:

— Так в чём проблема?

— Нужен СИПАП-аппарат, постоянный контроль уровня кислорода в крови и регулярные экспресс-анализы, чтобы динамику отслеживать, — вздохнула Марина Павловна, опираясь на свою трость.

— Не вижу вообще никаких препятствий, — спокойно сказал я . — У нас есть и СИПАП, и БИПАП, кислородные баллоны и кислородный апапрат , баллоны, маски... А кровь на анализ я и сам могу брать, руки откуда надо растут.

Тишина, которая мгновенно повисла в палате, меня нисколько не удивила.

Марина Павловна медленно перевела на меня изумлённый взгляд. Катя замерла с приоткрытым ртом, переведя сухие глаза с одной на другую.

То, что прямо сейчас, в разгар разгорающейся пандемии марта двадцатого года, ценнее любых золотых слитков и что было невозможно достать ни за какие безумные деньги даже через знакомство, у нас аккуратно стояло в ковчеге. В обычной кладовке. Наглухо запечатанное, стерильное и полностью готовое к использованию

Марина Павловна недоверчиво перевела взгляд с Полины на меня:

— Игорь, а ты сам-то хоть знаешь, в чём разница между СИПАП и БИПАП?

Я лишь усмехнулся про себя. Спросите у опытного механика, чем отличается бензиновый двигатель от дизельного, и он выдаст вам всю матчасть без единой запинки. Вникая во все эти медицинские дебри за последние недели, я уже мог сам сдать экзамен за ординатуру.

— СИПАП поддаёт постоянное, непрерывное давление на протяжении всего цикла — и на вдохе, и на выдохе, — спокойно отчеканил я. — А БИПАП умеет автоматически снижать давление в момент выдоха. Это принципиально помогает, когда лёгкие совсем слабые, а сатурация постоянно проваливается — человеку просто не приходится с боем выталкивать воздух против потока.

Марина Павловна на секунду застыла, а затем медленно качнула головой, выразительно посмотрев на меня поверх очков.

Марина Павловна изумлённо качнула головой и тяжело выдохнула:

— Ты меня всегда удивлял, ещё тогда... Но сейчас ты меня просто убил.

Катя перевела растерянный, непонимающий взгляд с врача на меня и тихо, еле слышно прошелестела из-под маски:

— Не поняла...

Увидев, как Марина уже открывает рот, чтобы вдаться в подробности, я тут же перехватил инициативу и быстро пояснил:

— Кать, Марина Павловна — это та самая Марина, от которой я летел тогда из Хабаровска. Помнишь, я рассказывал? Когда мы в самолет познакомились.

Твою мать... В этот момент я готов был проклясть всё на свете. Я просто ненавидел эту бесконечную, всплывающую на каждом шагу «Санта-Барбару». Ну не бывает так в жизни, просто не бывает! Чтобы давние подруги, бывшие жены, нынешние женщины и врачи сходились в одном узком коридоре закрытой на карантин реанимации.

Но в марте двадцатого года, кажется, рушились не только финансовые рынки, но и привычные законы вероятности.

Глава 8

Новостная лента. 1–14 мая 2020 года

Мир, коронавирус и финансовые рынки.

За первые две недели мая эпидемия продолжала распространяться, но в Европе и Нью-Йорке появились признаки снижения нагрузки на больницы. Страны начали осторожно ослаблять карантин.

На бирже ситуация оставалась противоречивой: инвесторы ожидали восстановления экономики, однако новые данные о безработице, падении производства и корпоративных убытках продолжали вызывать распродажи.

Москва. В начале мая ситуация в столице оставалась тяжёлой. Каждый день выявляли тысячи новых случаев коронавируса, инфекционные стационары продолжали работать с высокой нагрузкой. Власти расширяли тестирование и сохраняли режим самоизоляции.

12 мая для поездок в общественном транспорте и посещения работающих магазинов стали обязательными маски и перчатки. При этом часть предприятий возобновила деятельность, а цифровые пропуска продолжали действовать. 14 мая Собянин объявил о планах значительно расширить массовое тестирование, в том числе с использованием анализов на антитела.

Нью-Йорк. После тяжёлого апрельского пика число новых госпитализаций начало снижаться. Больницы постепенно выходили из режима чрезвычайной нагрузки, хотя в реанимациях продолжали лечить тяжёлых пациентов. Город пока не был готов к полноценному открытию. 14 мая власти штата продлили ограничения, сохранив возможность поэтапного открытия отдельных регионов при выполнении санитарных критериев.

Европа. С 4 мая Италия разрешила возобновить работу ряда предприятий. Германия постепенно открывала магазины и другие учреждения. Однако власти сохраняли ограничения на массовые мероприятия и предупреждали об опасности повторного роста заражений.

Азия. Китай продолжал восстанавливать производство и внутренние перевозки. В Южной Корее после ослабления ограничений выявили новую вспышку, связанную с ночными заведениями Сеула. Сингапур продолжал бороться с распространением коронавируса среди иностранных работников. Эти события показывали, что даже после успешного подавления первой волны эпидемия могла возобновиться.

Мировая экономика. 8 мая США опубликовали апрельский отчёт о занятости: безработица достигла 14,7%, экономика потеряла 20,5 млн рабочих мест за месяц. Для финансовых рынков это стало подтверждением масштаба экономического ущерба от пандемии.

13 мая председатель ФРС Джером Пауэлл предупредил о существенных рисках для восстановления экономики. Инвесторы начали сомневаться, что после снятия карантина потребление и деловая активность быстро вернутся к прежним уровням.

Биржа США. В начале мая рынок снизился после публикации слабых корпоративных отчётов и опасений относительно продолжительности экономического кризиса. Затем началось новое восстановление, особенно в технологическом секторе.

S&P 500 закрылся 1 мая на отметке 2 830,71 пункта, к 8 мая поднялся до 2 929,80, но к 13 мая снова опустился до 2 820. Закрытие 14 мая — 2 852,50 пункта. Таким образом, за две недели индекс прибавил всего 0,77%, несмотря на значительные колебания внутри периода.

Nasdaq, в котором большую долю занимают технологические компании, за тот же период вырос примерно на 3,9%. Инвесторы продолжали покупать акции компаний, связанных с цифровыми технологиями, интернет-торговлей и домашними развлечениями.

Финансовый отчет фондаДата оценки: 14 мая 2020 года

Первоначальные вложения — $225 млн, из них $195 млн в акции и $30 млн в Call-опционы на S&P 500.

В портфеле шесть компаний: Moderna, Amazon, Tesla, Nvidia, Square и Peloton. Продаж акций не производилось. Расчёт прибыли выполнен по рыночной стоимости позиций на 14 мая 2020 года.

Moderna (MRNA). Вложено $70 млн. Цена 14 мая — $64,56. Стоимость пакета — $189,4 млн. Прибыль — $119,4 млн (+170,6%).

Amazon (AMZN). Вложено $25 млн. Покупка по $1 902,80. Цена 14 мая — $2 388,80. Стоимость пакета — $31,38 млн. Прибыль — $6,38 млн (+25,5%).

Tesla (TSLA). Вложено $25 млн. Стоимость пакета — $46,25 млн. Прибыль — $21,25 млн (+85%).

Nvidia (NVDA). Вложено $25 млн. Стоимость пакета — $37,76 млн. Прибыль — $12,76 млн (+51%).

Square (SQ). Вложено $25 млн. Для сценария принимаем цену покупки $40 и цену на 14 мая $75. Стоимость пакета — $46,88 млн. Прибыль — $21,88 млн (+87,5%).

Peloton (PTON). Вложено $25 млн. Покупка по $23,34. Цена 14 мая — $45,11. Стоимость пакета — $48,32 млн. Прибыль — $23,32 млн (+93,3%).

Call-опционы на S&P 500. Вложено $30 млн. $85 млн. Прибыль — $55 млн (+183,3%).

Общий финансовый результатПервоначальный капитал:после 23 марта $225 млн.

Стоимость акций: $399,99 млн.

Стоимость Call-опционов: $85 млн.

Общая стоимость портфеля: $484,99 млн.

Чистая инвестиционная прибыль до налогов и расходов: $259,99 млн.

Общая доходность: +115,6%.

Разница между богатыми и бедными не в деньгах. В скорости.

Бедный человек, когда ему оказали услугу, долго примеряется, Ищет повод, выбирает подарок, стесняется позвонить первым и в итоге остаётся должен на всю жизнь.

Богатый выставляет счёт в тот же день. Не от жадности. Просто в его мире услуга — это не доброта, это позиция. А позицию держат ровно столько, сколько нужно, и закрывают.

Майкл перезвонил через пятнадцать минут после того, как я передал через Элизабет, что хочу поговорить.

— Игорь.

Тот же сухой, аккуратно поставленный голос. Ни «как дела», ни «как здоровье». Ему это не нужно: он и так знает, как здоровье, иначе бы не звонил.

— Добрый вечер, Майкл.

Я говорил с ним подчёркнуто ровно. При всей моей нелюбви к этим семейным шахматам я был ему обязан по-настоящему. Без его звонка Катя лежала бы не здесь, а в коридоре переполненного стационара, и её шансы считались бы совсем по-другому.

— Элизабет сказала, ты хотел говорить.

— Да. Спасибо за клинику. Назови сумму, я закрою счёт сегодня.

— Игорь, — он усмехнулся коротко и без всякого веселья. — Давай начистоту. Я помог не потому, что Элизабет просила, и не из благотворительности. Я помог, потому что мне было нужно, чтобы ты стал должен именно мне.

Сказал он это спокойно, как зачитывают пункт договора.

И правильно сделал, что сказал прямо. Гораздо хуже было бы, если бы он изображал бескорыстие, а счёт достал через полгода, в самый неудобный для меня день.

Потому что долг такому человеку — это не сумма. Это поводок. Сегодня он ничего не просит. Через месяц просит немного. Через полгода объясняет, что ты, вообще-то, до сих пор не рассчитался, и просит ровно то, чего тебе делать нельзя.

Правило у меня на этот счёт простое, выученное ещё в той жизни. Должен — плати сразу. И плати дороже, чем стоила услуга, чтобы вопрос закрылся насовсем, а не переехал на следующий квартал.

— Хорошо, Майкл. Тогда так. Я даю тебе информацию, а ты сам решаешь, что с ней делать.

— Насколько защищён канал?

— Полностью, — сказал я.

— Говори.

— В середине мая мы полностью фиксируем прибыль по «Модерне» и уходим. До нуля.

— Основания?

— Четыре. По порядку.

Первое. Отчёт, который они готовят и который выйдет примерно через две недели, — это не наука. Это пресс-релиз. Первая фаза. Данные по антителам будут получены от восьми добровольцев. Не от восьми тысяч, не от восьмисот. От восьми человек.

Это инсайд. Я не буду делать вид, что я это вычислил.

Второе. Первая фаза вообще не про эффективность, она про безопасность. По ней в принципе нельзя сказать, работает вакцина или нет. А рынок прочитает её так, будто препарат завтра поедет в аптеки.

Это уже анализ. Это тебе любой врач объяснит за десять минут.

Третье, и для меня главное. Допэмиссия.

Это почти инсайд.

Компания без выручки живёт на деньги инвесторов, так устроена вся биотехнология. Но размещение акций не делается за сутки. Его готовят неделями: банки, юристы, документы, тихий предварительный обзвон крупных покупателей. И готовят строго под хорошую новость, потому что бумагу продают на максимуме, а не в тишине.

А дальше уже чистая арифметика. Если размещение готово и новость готова, значит, они выйдут почти одновременно. Сначала весь мир прочитает про успех вакцины и загонит бумагу вверх. А через несколько часов компания объявит выпуск новых акций. То есть ровно тем людям, которые только что купили на восторге, вежливо объяснят, что их доля стала меньше.

Четвёртое. Пресса.

Хвалебных материалов будет море, их пишут по релизу, не читая. Но есть издания, которые читают не релиз, а протокол. STAT, например. Серьёзная медицинская редакция, они такие вещи разбирают всегда и разбирают жёстко: сколько человек, какие титры, с чем сравнивали, чего компания не опубликовала.

Их разбор выйдет через день-два после релиза и сломает акцию пополам.

Это тоже инсайд.

Майкл молчал секунды три.

— То есть ты считаешь, что новость будет хорошей, а бумага после неё упадёт.

— Я считаю, что бумага сначала подскочит, а потом сложится вдвое. Восторг живёт сутки. Восемь добровольцев и размытие доли живут долго.

— Насколько это проверяемо?

— Проверяемо всё, кроме инсайда. Про восемь человек будет написано в самом отчёте, его опубликуют. Первая фаза — учебник. Механика размещения — любой банкир с Уолл-стрит подтвердит тебе за минуту. Остальное ты узнаешь через две недели.

— И всё-таки. Откуда ты это знаешь?

Я усмехнулся в трубку.

— Майкл, скажи честно. Ты правда думаешь, что большие деньги на рынке делают на графиках? Голова, плечи, скользящие средние, свечи?

Он хмыкнул.

— Большие деньги делают на анализе и на умении отличать отчёт от рекламы. А инсайд — это когда тебе кто-то сказал. Анализ — это когда ты посчитал. За первое сажают, за второе платят. Разница между ними не в результате, а в происхождении.

— Ты понимаешь, что ты мне сейчас дал?

— Понимаю. Я дал тебе сделку.

— и ?

— Я дал тебе способ заработать за две недели.

— Мне нужны гарантии.

— Их нет.

Пауза.

— Но ты сказал «способ заработать», — медленно произнёс он. — Что ты имел в виду?

Молодец. Человек услышал в фразе то, что в ней действительно лежало, и не постеснялся за это ухватиться.

Мысль пришла мне в голову сразу, ещё в первую секунду разговора. Если тебе в руки суют лимоны, надо делать лимонад..

— Я имел в виду, — сказал я, — что могу поработать твоими деньгами. Две недели. Вход и выход по моей команде.

— Условия?

— Пятьдесят на пятьдесят.

Я назвал цифру и замолчал.

Старое правило: кто после цифры первым открывает рот, тот в ней больше нуждается.

— Двадцать на восемьдесят, — сказал Майкл.

— Сорок на шестьдесят. И это с учётом того, что информация тебе уже подарена.

— Тридцать на семьдесят, — отрезал он. — И это с учётом того, что твоя жена лежит там, где она лежит, благодаря мне.

Ну что ж. Козырь у него был один, но сильный, и он им зашёл вовремя.

— Тридцать на семьдесят, — согласился я.

— Теперь про гарантии.

— Гарантий на рынке не существует, Майкл. Их не существует вообще ни у кого, включая людей, которые ими торгуют.

— Мне нужна хоть какая-нибудь.

— Хорошо. Тогда сделаем так. Ты заводишь сто миллионов. Я на них работаю. Прибыль делим тридцать на семьдесят. Убыток я тебе компенсирую.

Он помолчал.

— Я не уверен в твоей платежеспособности.

Вот за это я, пожалуй, на него не обиделся. На его месте я сказал бы то же самое, только грубее.

— Разумно, — сказал я. — Тогда десять миллионов я кладу в обеспечение. Живыми деньгами, на счёт, который ты выберешь. И жёсткий стоп: если позиция уходит минус десять процентов, мы выходим не обсуждая. Это значит, что дальше десяти миллионов твой риск не идёт в принципе.

— Пятнадцать.

— Двенадцать.

— По рукам.

Между прочим, за эти две минуты мы с ним, сидя на разных континентах, сделали ровно то, что мужики делают на рынке за гаражами, когда торгуются за прицеп. С той разницей, что прицеп стоит пятнадцать тысяч, а у нас на столе лежала сумма с восемью нулями.

Суть же абсолютно одна. Один называет цифру. Второй называет свою. Побеждает тот, кому меньше горит.

— Вопрос по клинике закрыт? — уточнил я.

— Закрыт, — сказал Майкл..

— И ещё. Передай Элизабет, чтобы не дёргалась и делала ровно то, что я говорю. До середины мая ничего не трогаем.

— Передам.

Он положил трубку.

Я постоял ещё минуту у стены, глядя в пустой коридор.

Сто миллионов чужих денег. Двенадцать своих в залог. Две недели.

Я сунул телефон в карман и пошёл обратно в палату.

телефонный разговор 14.05 2020

— В фонд «Джон энд Джон» было официально отправлено письмо, — проговорила Элизабет, когда мы созвонились чуть позже. — Мы строго и по пунктам уведомили их, что собираемся полностью выходить из сделки по «Модерне». Чётко прописали причину: бумага катастрофически раздута, вокруг неё раздут спекулятивный пузырь, и текущая котировка вообще не отражает реальной ценности, за которую она торгуется.

— И какой ответ пришёл от фондовых умников Джона? — с легкой иронией спросил я.

— Прислали сухую, снобистскую отписку, — Элизабет хмыкнула в трубку. — Заявили, что акция крайне перспективна и является их основной, ключевой ставкой в текущем сценарии. Они даже слушать ничего не хотят, Игорь. Считают, что мы просто проявляем трусость и упускаем главный актив года.

Я молча улыбнулся,. Слепая азартная уверенность на финансовом рынке — самый дорогой порок, за который Уолл-стрит всегда выставляет жесточайший чек.

Джон был пьян даже не столько успехом, сколько виртуальной, бумажной прибылью. При раздутой позиции почти под восемьсот миллионов долларов его текущие плюс двадцать процентов рисовали в отчётах красивейшую цифру — под две сотни миллионов чистого плюса. Для него это был не просто удачный трейд, а настоящий звёздный час. Момент, когда он искренне уверовал в собственную гениальность и решил, что ухватил бога за бороду.

Он не понимал простой истины: бумажный профит на спекулятивном хайпе — это пыль и иллюзия, пока ты не зафиксировал сделку и не вышел в кэш.

Я положил телефон на стол и тихо, молча усмехнулся. Картина складывалась идеальная в своей жестокости.

Как только выйдет разгромный разбор от STAT, а руководство «Модерны» объявит о допэмиссии и выбросит на рынок семнадцать миллионов новых акций, обваливая котировки, весь этот виртуальный праздник закончится. Две сотни миллионов иллюзорной прибыли испарятся за считанные часы, а следом позиция Джона с треском уйдет в кровавое пике — в глубочайший минус миллионов так под четыреста.

А четыреста миллионов реального убытка соинвесторы и совет директоров не прощают никому и никогда. Джона просто выкинут на улицу с волчьим билетом, перечеркнув всю его репутацию.

«Ну всё, Джонни... — подумал я, глядя в окно на серое московское небо. — Доигрался в великого инвестора. Готовься, Андрей. Скоро этот фонд и все оставшиеся деньги Джона перейдут к тебе в руки».

Глава 9 началось

18 мая 2020 года. Коронавирус, Москва и мировая биржа

Новостная лента

Мир постепенно готовится к выходу из карантина. В Европе снижается число новых госпитализаций, в США продолжается тяжёлая эпидемия, а Москва остаётся главным очагом коронавируса в России.

На финансовых рынках происходят резкие изменения: инвесторы ожидают восстановления экономики, а предварительные результаты испытаний вакцины Moderna становятся одной из главных новостей дня.

Мир. Всемирная организация здравоохранения. В мире зарегистрировано 4 618 821 подтверждённое заражение коронавирусом и 311 847 смертей. За последние сутки выявлено более 93 тысяч новых случаев.

В Женеве открывается Всемирная ассамблея здравоохранения. Представители государств обсуждают совместные меры против пандемии, исследования вакцин и доступность медицинской помощи. ВОЗ предостерегает от применения методов лечения, эффективность которых ещё не доказана.

Москва. За сутки выявлено 3 238 новых случаев коронавируса. Общее число подтверждённых заражений в столице достигает 146 062. По всей России зарегистрировано 290 678 случаев.

Прирост новых случаев в России впервые за две недели опускается ниже девяти тысяч за сутки. В Москве коэффициент распространения инфекции снижается до 0,73. Это указывает на замедление эпидемии, хотя число заболевших остаётся большим.

За предыдущие сутки в столице зарегистрировано 77 смертей среди пациентов с подтверждённым COVID-19 и пневмонией — рекордный показатель на тот момент. Больницы продолжают лечить большое количество пациентов.

Нью-Йорк. Губернатор Эндрю Куомо сообщает о дальнейшем снижении числа госпитализаций и смертей. За последние сутки в штате умерли 106 человек — значительно меньше, чем в начале апреля, когда ежедневное число умерших превышало 700.

Шесть регионов штата получили разрешение на поэтапное возобновление экономической деятельности. Однако сам Нью-Йорк пока не соответствует необходимым санитарным критериям. Ограничения на работу предприятий сохраняются, больницы продолжают лечить тяжёлых пациентов.

Италия. После двух месяцев жёсткого карантина возобновляют работу магазины, кафе, рестораны и парикмахерские. Власти разрешают проведение религиозных служб при соблюдении санитарных ограничений.

Франция. Число пациентов с коронавирусом в реанимационных отделениях снижается до 1 998 человек — впервые с 22 марта оно опускается ниже двух тысяч. За сутки зарегистрирована ещё 131 смерть.

Азия. В Сингапуре выявлено 305 новых случаев коронавируса, общее количество заражённых достигает 28 343. Большая часть новых случаев по-прежнему связана с общежитиями иностранных работников.

Индия продлевает общенациональные карантинные ограничения до 31 мая, одновременно разрешая отдельным предприятиям возобновить работу.

Вашингтон. Федеральная резервная система. Председатель ФРС Джером Пауэлл в интервью, вышедшем накануне, заявляет о готовности центрального банка продолжать поддержку экономики. При этом он предупреждает, что полноценное восстановление может затянуться до конца 2021 года.

Для инвесторов это ещё один сигнал о том, что американские власти намерены поддерживать финансовую систему и кредитование бизнеса.

США. Moderna. Компания объявляет предварительные результаты первой фазы клинических испытаний экспериментальной вакцины mRNA-1273.

У восьми добровольцев, по которым получены соответствующие данные, обнаружены нейтрализующие антитела. Moderna сообщает об обнадёживающем иммунном ответе и планирует начать третью фазу испытаний в июле.

Однако клиническая эффективность вакцины ещё не доказана, а опубликованные данные ограничены небольшим числом участников.

Уолл-стрит. Биржа. На фоне новостей Moderna, постепенного открытия экономики и ожиданий новых мер финансовой поддержки американский рынок резко растёт.

Dow Jones прибавляет 911,95 пункта, или 3,85%, и закрывается на отметке 24 597,37.

S&P 500 поднимается на 3,15%, до 2 953,91 пункта.

Nasdaq прибавляет 2,44%, закрываясь на отметке 9 234,83.

С момента мартовского дна S&P 500 восстановился почти на 32%.

Moderna. Закрытие торгов. Акция поднимается почти на 20%, до $80. В течение дня её цена достигает $87.

Для инвесторов это один из самых заметных взлётов биотехнологической компании за период пандемии.

Общая тенденция 18 мая: Москва продолжает бороться с высокой заболеваемостью, Нью-Йорк и европейские страны постепенно снижают нагрузку на больницы, а американский фондовый рынок ускоряет восстановление на фоне первых обнадёживающих данных о вакцине.

При этом 18 мая никто ещё не знает, что уже на следующий день акции Moderna начнут резко снижаться.

Восемнадцатого мая в половине восьмого утра по Нью-Йорку вышел тот самый отчёт.

Первая фаза. Вакцина безопасна. Иммунный ответ есть. Компания идёт дальше.

Мир сошёл с ума ровно так, как и должен был сойти. Без неожиданностей, по строго описанному в учебниках психологии масс сценарию. Бумага открылась с диким разрывом вверх, пролетела за утро всё, что только могла пробить, и к вечеру уверенно стояла на восьмидесяти долларах. Плюс двадцать процентов за один-единственный день. Индекс в тот день тоже прибавил почти четыре процента, потому что изголодавшемуся по хорошим новостям рынку наконец-то показали то, чего он с дрожью ждал с самого февраля: дату, после которой всё это безумие якобы кончится.

В такие дни в терминале красиво. Зелёное абсолютно всё, до самой последней строчки в портфеле.

И вот именно в такие дни надо продавать. Без жалости, без жадности и без дурных надежд.

Мы выходили частями, два с половиной часа, не торопясь и вообще не пытаясь поймать самую вершину. Вершину всегда ловят те дураки, которые потом всю жизнь рассказывают в барах, как они её «почти поймали». Деньги не там, где ты купил. Деньги там, где ты продал — и продал тому, кто в этот самый момент искренне счастлив.

восемнадцатого мая покупателей было столько, что наши объёмы разошлись, как пирожки на вокзале в час пик.

Нас в этой ревущей от счастья толпе никто даже не заметил. Джон и такие, как он, с горящими глазами заглатывали каждую нашу заявку, совершенно уверенные, что покупают билет в вечное процветание.

В тот же день он купил ещё. Потирая руки и, я думаю, уже составляя в голове отчёт для совета.

А у нас в доме в это время начались схватки.

Андрей метался между терминалом и спальней В звёздный час своей жизни, день, который он мечтал все его мысли были о жене, я был в таком же состоянии

В какой-то момент в ее спальне образовался целый консилиум. Мы все сгрудились там и молча смотрели на Алису. Даже Катя приехала из своей комнаты на коляске, ещё совсем слабая, и держалась за подлокотники такими тонкими пальцами, что на них было страшно смотреть.

Алиса эту молчаливую панику терпела минут десять. Потом не выдержала.

— Так. В комнату ко мне заходит только муж.Поймав мой панический взгляд и

обведя всех усталым взглядом, вздохнула и выдала:

—. Бабушка, Катя, Полина, малявки — здесь. А мальчики идут делать то, что умеют лучше всего на свете. Паниковать в сторонке.

Врач и две акушерки сидели в изолированном боксе гостевого крыла в полной боевой готовности.

Из-за карантина мы свели все контакты к минимуму. Они заехали заранее, отсидели свой срок, сдали тесты и жили у нас уже неделю, а связь с ними держалась по телефону: сигнал — и они за три минуты влезают в свои скафандры и идут наверх.

Всё было продумано. Всё было куплено, привезено, проверено, включая кислород и лекарства

Про роды ни в одном моём знании нет ни строчки. Ребёнок либо пойдёт нормально, либо не пойдёт. Если не пойдёт, нужна операционная, а операционные в мае двадцатого года стоят полупустыми только в кино. В жизни ближайший к нам стационар перепрофилирован под ковид, и везти туда рожающую женщину — это ровно то, ради чего я, собственно, и строил весь этот ковчег, только наоборот.

Я всю жизнь считал риски. А тут считать было нечего.

Мы с Андреем вернулись в кабинет.

Он сел за терминал и уставился на экран, но я видел, что он его не видит. Руки, которые двадцать минут назад закрыли сделку всей его жизни, лежали на столе и заметно дрожали.

На экране стояли итоговые цифры.

я попытался сосредоточиться, чтобы отвлечься , но выходило плохо

На экранах стояла последний ордер с полной суммой.

Деньги Майкла. Сто миллионов, заведённые двумя неделями раньше, принесли шестьдесят шесть миллионов девятьсот десять тысяч чистыми. Моя доля по договору, тридцать процентов, — двадцать миллионов семьдесят тысяч.

И это только по деньгам Майкла. Свою долю из основного результата я даже считать не стал.

Из фонда Андрея я не взял себе ни цента.

Все доли, все права, всё управление расчётами я оформил на Алису, на близнецов, на Ивана и на ту маленькую принцессу, которая в эту минуту пробивалась к нам в соседней комнате.

Так Андрей, сам того не понимая, вместе с рекордной прибылью получил над собой контроль, от которого не спасает ни один устав.

Собственную жену.

Уж кто-кто, а Алиса умеет считать деньги лучше любого швейцарского аудитора. Я это понял, когда ей было девять и она за неделю вывела меня на чистую воду по поводу карманных.

Телефон дёрнулся.

Элизабет. Короткое сообщение, всё то же невротическое сожаление: мы вышли рано, надо было держать, наверху было ещё.

Я даже отвечать не стал.

Она этого не понимает и уже не поймёт. Для людей её сорта рынок навсегда останется азартной игрой и соревнованием самолюбий, где упущенный цент жжёт сильнее, чем потерянный доллар.

Через минуту пришло второе. От Майкла.

«Job well done.»

Три слова. Ни одного лишнего.

Я положил телефон экраном вниз.

Оставаться в такие часы наедине с собой не хочет никто.

Алиса попросила Андрея просто сидеть рядом и держать её за руку. А ко мне в кабинет перекочевали остальные: Аня, Настя и Катя на своей коляске.

Мы сидели в полумраке, среди бумаг и погашенных мониторов, и никто не говорил ни слова. Просто когда рядом дышат люди, страх весит меньше. Это, по-моему, единственное, что человечество за всю свою историю придумало против страха по-настоящему.

Тишину нарушила Катя.

— Игорь. Я тебе благодарна. За всё, что ты сделал.

Я повернулся и посмотрел на неё.

Странно было это слышать. Как будто слова долетели из какой-то другой, давно сгоревшей жизни.

— Я рассталась с Владом, — сказала она. Голос после трубки и кислорода был хриплый и чужой. — Ну. По крайней мере, взяла паузу.

Она собралась с силами и посмотрела мне прямо в глаза.

— Я хочу учиться, Игорь. Ты поможешь?

И в этом взгляде снизу вверх не было ни капли прежней претензии.

Она прекрасно понимала, о чём просит. Не о деньгах и не о курсах. Она просила то, что у меня действительно есть: понимание, куда всё катится.

Аня тихо поднялась, подошла сзади и обняла меня со спины, положив подбородок мне на плечо. Настя, увидев это, сразу прижалась к матери и обхватила её за шею.

— Кать, не надо благодарностей, — сказал я. Накрыл ладонью тонкие пальцы Ани у себя на груди и кивнул подбородком в сторону Насти. — И дело даже не в них.

— А в чём?

— Долги надо отдавать.

Я смотрел, как Настя гладит мать по волосам.

— Помнишь то кафе, где мы с тобой встретились? Я ведь тогда ходил как зомби. Тень от человека.

— Помню, — Катя печально улыбнулась, и в глазах у неё блеснуло. — Ты был такой брошенный. Такой несчастный, что я просто не смогла отойти.

Она помолчала.

— Жалко, что всё это куда-то ушло.

Я не ответил.

Потому что отвечать тут нечего. Двадцать два года прошло, и оба мы знаем, куда оно ушло, и оба знаем, что назад ничего не возвращается, и тот, кто говорит иначе, просто ещё не пробовал.

— А учиться... — я задумался, глядя сквозь неё в темнеющий за окном двор. — Не надо тебе учиться, Кать. По крайней мере, не так, как ты себе представляешь.

— Как это?

— Забудь про университет, пять лет и учебники. У тебя уже есть всё, за чем люди ходят на эти пять лет. Твой опыт, твои ошибки, твой обвал и то, через что ты только что прошла.

Она слушала жадно, почти не дыша.

— Корона разрезала историю пополам. На «до» и «после». И из этого разреза сейчас полезет то, чего раньше просто не было в таких масштабах. Посмотри вокруг: за два месяца люди научились жить через экран. Работать, учиться, лечиться, знакомиться.

Я опустил взгляд.

— Миллионы людей заперты в четырёх стенах. Без работы, без денег, без привычной жизни, наедине с теми, с кем они до этого виделись по два часа в день. Люди ломаются тысячами. Страх, паника, распавшиеся семьи, потеря смысла.

— И что?

— А то, что им нужна помощь. И оказывать её будут не в кабинетах, куда никто не может приехать, а через экран. Онлайн-консультации, кризисная поддержка, помощь тем, кто не справляется с новой реальностью. Это рванёт в ближайшие месяцы, и рванёт надолго.

Я чуть подался вперёд.

— Причём нужны там не академики с красными дипломами. Нужны живые люди, которые умеют слушать и которые сами знают, что такое настоящая боль. Если ты начнёшь сейчас, через два года у тебя будет своя практика и собственные ноги, на которых ты будешь стоять.

— А платформа? Продвижение? Деньги на старт?

— Про деньги не думай. У тебя достаточно денег , чтобы хватило и на жизнь, и на проект. Твоё дело — начать жить заново.

— Не надо мне переводить.

Я поднял на неё глаза.

— Я тебе верю, — сказала она. — Пусть остаются в трасте. И потом, я говорила с Андреем. Он объяснил, что все деньги будут под его управлением .

Я кивнул.

Может быть, корона всё-таки сделал с ней то, чего не смогли сделать ни я, ни её отец за все эти годы.

— Мы разводимся, Игорь? — тихо спросила она.

— Да.

Рука Ани у меня на плече соскользнула ниже и крепко сжала предплечье.

Не для того, чтобы удержать. И не для того, чтобы что-то заявить. Просто чтобы под рукой была опора в ту секунду, когда с прошлого сняли последние формальные подпорки.

— Но семьёй мы быть не перестаём, — сказал я. — То, что было, никуда не денется. Просто дальше каждый пойдёт своей дорогой. И ты, и я. И девочки.

Я перевёл взгляд на Настю, замершую у матери на шее.

— Я вчера звонил в Принстон. Вас приняли . Но в приемной комиссии сами пока не знают, в каком формате начнётся осень. Скорее всего, первый семестр пройдёт полностью онлайн.

Настя подняла голову.

— А потом?

— А потом, если обстановка позволит, после Нового года они собираются открыть кампус. Так что, как только откроют границы, вы обе летите.

В кабинете стало совсем тихо.

Я собрал сюда всех, кого смог, и запер ворота, и был совершенно счастлив, когда пересчитывал по утрам людей во дворе и получал одно и то же число.

А теперь сижу и рассказываю, как они отсюда уедут.

Сначала девчонки. Потом Алиса с Андреем, Потом Катя со своей новой жизнью, которая начнётся в городе, а не здесь.

Ковчег ведь для того и строят, чтобы однажды с него сойти. Только когда строишь, об этом не думаешь.

Мир за этими воротами трещал по всем швам. Страх, фальшивые отчёты, закрытые границы, очереди скорых. В таком мире деньги перестают быть цифрами и мерилом успеха.

Они становятся бронёй. Единственной, которая работает.

Я и делал всё это не ради игры и не ради победы над кем-то. Я строил бетонное основание под Настю, Аню, Алису,Ивана, Катю и ту маленькую, которая прямо сейчас пробивалась к нам в этот сумасшедший год.

Чтобы ни один кризис, ни одна болезнь и ни один дурак больше не смогли до них дотянуться.

А уж за тем, чтобы Андрей рулил в правильную сторону, я прослежу лично.

Наверху хлопнула дверь.

По лестнице кто-то быстро сбежал, потом остановился.

Аня разжала пальцы у меня на плече и выпрямилась.

— Пап. Началось.

Всё-таки самое главное и то, чего я больше всего боялся в эти сумасшедшие дни, прошло удивительно спокойно и буднично. Без экстренных капельниц, без реанимаций и без той паники, которая шлейфом тянулась за нами весь последний месяц.

Алиса родила мне внучку всего за три часа.

Конечно, пришлось немножко потужиться — но все прошло хорошо,всё-таки ей уже за тридцать, да и роды далеко не первые, Когда врачи завернули малышку в стерильную пелёнку и передали матери, в этой сморщенной, ярко-красной мордашке разобрать чьи-то черты было абсолютно невозможно. Но бабушка Таня подошла ближе, долго и пристально вглядывалась в крошечное личико, а потом вытерла слезу и тихо, с глубоким вдохом сказала:

— Господи... да она же чистая копия Лена. Вся в неё...

И спорить с этим никто не стал. Девочку назвали Леной — просто, естественным образом и без долгих семейных советов. Маленькая Лена пару раз смешно почмокала губами, уткнувшись Алисе в грудь, а сама Алиса, отдавши последние силы этой длинной борьбе, мгновенно провалилась в глубокий, мёртвый сон.

Зато во дворе и коридорах «Ковчега» начался настоящий праздник. Нянек вокруг люльки образовался такой переизбыток, что хоть очередь выстраивай. Аня с Настей в первый же час едва не сцепились в пух и прах — устроили дуэль за право первой подержать малявку на руках и подежурить у кроватки.

Мы с мужиками мешать женскому царству не стали. Сгреблись своей мужской компанией — и ушли ко мне в кабинет. Достали из закромов заветную бутылку хорошей русской водки и стоявший еще с прошлых времен пузатый штоф настоящего американского самогона. Запивать ничем не стали. Просто молча разлили по граненой стопке, с грохотом сдвинули стекло и выпили до дна за новую жизнь, за пробитый рынок и за то, что мы все каким-то чудом выгребли из этой тьмы.

Я развалился в кресле, чувствуя, как крепкий алкоголь приятным теплом растекается по уставшему телу, В крыле на первом этаже горел одинокий свет. Полина закрылась у себя в комнате и за весь вечер так ни разу и не вышла к общему столу. Я нахмурился. Что-то явно происходило с ней в эти дни — какая-то глухая, затаённая тоска или чужая обида. Надо будет обязательно зайти к ней и поговорить по душам, пока этот длинный день окончательно не ушел в ночь.Когда я пришел она уже спала.

А утром девятнадцатого вышел разбор.

Профессиональное медицинское издание, спокойный тон, никакой сенсации. Просто вопросы, которые задают врачи, а не журналисты.

Сколько человек? Восемь.

Восемь добровольцев, у которых измерили нейтрализующие антитела. Не восемь тысяч. Восемь.

С чем сравнивали? Какие титры? Где полные данные? Почему их нет в релизе?

И всё. Больше ничего не понадобилось.

Бумага поехала вниз.

Девятнадцатого — семьдесят один шестьдесят семь. Двадцать второго — шестьдесят девять. Двадцать девятого — шестьдесят один пятьдесят.

А теперь про Джона.

Джон сидел в этой бумаге всем, что у него было. Восемьсот миллионов.

К вечеру восемнадцатого мая, на восьмидесяти долларах, эти восемьсот стоили девятьсот шестьдесят. Сто шестьдесят миллионов бумажной прибыли. Двадцать процентов за несколько недель.

В этот момент он был королём. Я почти вижу, как он в тот вечер сидел в своём кабинете и прикидывал, что скажет на совете директоров.

Девятнадцатого числа бумага пошла вниз, и Джон сделал ровно то, что делал в марте.

Он купил ещё.

Сто миллионов по семьдесят один шестьдесят семь.

В марте это сработало блестяще. В марте всё падало без причины, и каждый, кто докупал, оказывался прав уже через неделю. Джон запомнил этот урок и выучил его наизусть.

Беда в том, что он выучил не тот урок.

Двадцать второго он купил ещё раз. Сто миллионов по шестьдесят девять.

Логика у него была простая и абсолютно детская. Цена упала — значит, скидка. Раз в прошлый раз скидка кончилась ростом, значит, и в этот раз кончится.

Вот тут надо остановиться и сказать главное, ради чего я всю эту историю вообще рассказываю.

Докупать на падении можно. Я сам это делаю и советую другим.

Но только при одном условии.

Если упала цена, а бизнес не изменился — докупай, это подарок.

Если вместе с ценой изменилась сама история — ты ошибся. Признай и выходи.

А история восемнадцатого мая изменилась полностью. Она изменилась в тот же вечер, когда объявили размещение, и окончательно сломалась наутро, когда выяснилось, что чуда пока нет, а есть восемь человек и много надежды.

Джон этого не увидел. Он смотрел на график, а надо было смотреть на текст.

Он не докупал актив. Он докупал мартовское воспоминание

Двадцать девятого мая арифметика выглядела так.

Всего в бумаге у фонда лежал ровно миллиард. Восемьсот плюс сто плюс сто.

Первый пакет, восемьсот миллионов, купленный в среднем по шестьдесят шесть шестьдесят семь, стоил в этот день семьсот тридцать восемь.

Второй, купленный по семьдесят один шестьдесят семь, — восемьдесят пять восемьсот десять. Минус четырнадцать.

Третий, по шестьдесят девять, — восемьдесят девять сто тридцать. Минус одиннадцать.

Итого Восемьдесят семь миллионов убытка.

И это ещё не вся история. Потому что одиннадцатью днями раньше, восемнадцатого числа, на пике, на бумаге у него было плюс сто шестьдесят.

То есть за одиннадцать дней человек прошёл путь от плюс ста шестидесяти до минус восьмидесяти семи. Двести пятьдесят миллионов туда и обратно, ни одного из которых он не забрал.

Вот это, а не убыток, и есть настоящий приговор.

Проиграть бывает у всех. Но иметь прибыль в сто шестьдесят миллионов, не зафиксировать ни цента и выйти в минус — за такое в нашем ремесле не прощают.

Совет директоров собрался сразу при достижении мирус 80 миллионов,закон мерфи этот был самый низкий день

Насколько я знаю, разговор был тихий и очень короткий. Никто не кричал. Никто не стучал по столу. Джона попросили представить полный разбор сделок за март, апрель и май, с датами, объёмами и обоснованиями.

И один из членов совета задал вопрос, на который ответа не существует в природе: почему при наличии бумажной прибыли в сто шестьдесят миллионов не было продано ничего.

Позицию ему закрыли решением совета. Не спрашивая его согласия.

Это, если кто не понимает, профессиональная смерть. Управляющий, чью позицию закрывает совет, больше не управляющий. Он человек, которому оставили кабинет до конца контракта.

И не мучает ли меня совесть?

Отвечаю честно и без кокетства.

Я его не обманывал. Ни одного раза. Я ему ни разу не сказал «покупай», не дал ни одной рекомендации в письменном виде и вообще старался разговаривать с ним как можно короче.

Всё, что я делал, — это хвалил. Говорил, что он молодец, что он грамотно распределил риски, что для его возраста это отличный результат.

Каждое слово было правдой. И каждое слово было ядом.

Потому что хвалить человека, который делает опасную глупость, — это самый вежливый способ его утопить. Ты не толкаешь. Ты просто убираешь единственное, что могло бы его остановить, — сомнение.

Так что совесть меня не мучает. Но и героем в этой истории я себя не считаю.

А вот чего я в нём действительно не понимаю, так это другого.

Тридцать четыре года. Отцовский фонд. Лучшее образование, которое можно купить за деньги. Аналитический отдел из двенадцати человек, которым достаточно было сказать одну фразу: ребята, посмотрите, что пишут врачи про эти испытания.

Он не спросил. Ни у кого.

Ни у своих аналитиков, ни у врачей, ни у банкиров, которые готовили размещение и которых он знал лично.

Потому что человек, которому три месяца подряд везёт, перестаёт задавать вопросы. Он начинает считать, что вопросы — это для тех, кто не понимает.

В марте рынок сделал ему подарок. В мае он за этот подарок выставил счёт, и счёт пришёл ровно тот, какой обычно приходит.

Рынок вообще никогда не наказывает за ошибку. Ошибаются все, и я в том числе, и довольно дорого.

Рынок наказывает за одно: за уверенность, что в прошлый раз ты был прав не случайно.

Глава 10

1 июня 2020 года. Москва

За сутки в Москве выявлено 2 297 новых случаев коронавируса. Общее число подтверждённых заражений достигло 183 088, умерли 2 553 человека, в том числе 76 за последние сутки.

По всей России зарегистрировано 414 878 случаев COVID-19. Суточный прирост составляет 9 035 человек.

Москва начинает выходить из карантина. С 1 июня открываются непродовольственные магазины, часть предприятий бытовых услуг и городские парки. Разрешены прогулки по установленному графику и занятия спортом на свежем воздухе.

При этом режим самоизоляции и цифровые пропуска сохраняются до 14 июня. В первый день ослабления ограничений на улицах становится заметно больше людей, а на дорогах вновь возникают автомобильные пробки.

Больницы продолжают лечить пациентов с коронавирусной пневмонией, в том числе нуждающихся в кислородной поддержке и искусственной вентиляции лёгких. Снижение числа новых случаев не означает немедленного освобождения реанимационных коек: тяжёлым пациентам требуется длительное лечение.

Нью-Йорк. Коронавирус и массовые протестыВ штате Нью-Йорк продолжается снижение эпидемической нагрузки. Губернатор Эндрю Куомо сообщает о 54 новых смертях — существенно меньше апрельских показателей. Доля положительных результатов тестирования опускается до минимального уровня с начала эпидемии.

Власти готовятся к первому этапу открытия экономики Нью-Йорка 8 июня. Однако губернатор предупреждает, что массовые скопления людей могут привести к новым заражениям.

Одновременно город охватывают массовые протесты после гибели Джорджа Флойда при задержании полицией в Миннеаполисе. Демонстрации сопровождаются отдельными случаями столкновений, поджогов и разграбления магазинов.

Мэр Билл де Блазио и губернатор Куомо объявляют комендантский час с 23:00 до 05:00. Полиция усиливает патрулирование Манхэттена и Бруклина.

Для Нью-Йорка складывается противоречивая ситуация: медицинские учреждения постепенно выходят из наиболее тяжёлой фазы пандемии, а город вновь оказывается в центре чрезвычайных событий.

Мир. Шесть миллионов заражённыхПо данным ВОЗ, на 1 июня в мире зарегистрировано 6 057 853 подтверждённых случая коронавируса и 371 166 смертей.

В Европе число новых случаев в ряде стран уменьшается, однако пандемия продолжает распространяться в других регионах мира.

Италия. После длительного карантина открывается римский Колизей. Возобновляют работу некоторые музеи и туристические объекты. Власти пытаются восстановить туристическую отрасль, серьёзно пострадавшую из-за пандемии.

Нидерланды. Открываются кафе и рестораны с ограничениями по числу посетителей и соблюдением социальной дистанции.

Великобритания. Часть младших школьников возвращается в классы. Продолжается постепенное ослабление ограничений.

Азия. Индия возобновляет часть внутреннего транспортного сообщения. В Китае продолжается восстановление производства, но власти сохраняют санитарный контроль и опасаются новых вспышек.

Мир ещё не вернулся к нормальной жизни, однако всё больше стран пытаются возобновить экономическую деятельность, не допустив новой волны коронавируса.

Биржа США. Рост продолжается, несмотря на протестыАмериканские фондовые индексы завершают первый торговый день июня ростом.

Dow Jones поднимается на 0,36% — до 25 475,02 пункта. S&P 500 прибавляет 0,38%, закрываясь на отметке 3 055,73. Nasdaq увеличивается на 0,66% — до 9 552,05 пункта.

С момента мартовского дна S&P 500 восстановился уже на 36,6%.

Инвесторы реагируют на признаки возобновления экономической деятельности в США. Майский индекс деловой активности американской промышленности ISM поднялся до 43,1 пункта с 41,5 в апреле. Показатель всё ещё указывает на сокращение производства, но темпы падения замедлились.

Массовые протесты, отношения США с Китаем и неопределённость дальнейшего развития пандемии продолжают создавать риски, однако в этот день ожидания экономического восстановления преобладают на фондовом рынке.

Наши акции. Закрытие 1 июня 2020 годаModerna (MRNA). Компания продолжает клинические исследования экспериментальной вакцины против коронавируса. 29 мая Moderna сообщила о введении препарата первым участникам каждой возрастной группы во второй фазе испытаний. В исследовании планируется участие 600 человек. Начало третьей фазы намечено на июль.

Акция закрывается 1 июня по $62,18. По сравнению с 29 мая ($61,50) рост составляет 1,1%. От максимума 18 мая ($87 внутри торгов) акция по-прежнему находится ниже примерно на 28,5%. Джона младшего уже сняли с поста .И.о Джон старший

Amazon (AMZN). Компания продолжает обслуживать резко выросший во время пандемии спрос на интернет-покупки и доставку. Инвесторы ожидают увеличения продаж, хотя расширение логистики и санитарные меры требуют дополнительных расходов.

Акция закрывается по $2 471 в номинальных ценах 2020 года. По сравнению с предыдущим торговым днём рост составляет 1,2%. От нашей покупки 23 марта по $1 902,80 акция прибавила около 29,9%.

Первоначальные $25 млн фонда в Amazon теперь стоят примерно $32,46 млн. Прибыль — $7,46 млн.

Tesla (TSLA). Компания продолжает восстановление производства после вынужденной остановки завода во Фримонте. Инвесторы оценивают перспективы спроса на электромобили после открытия экономики.

Акция закрывается на уровне, эквивалентном $59,87 после последующих сплитов. По сравнению с 29 мая рост составляет 7,5%. От нашей мартовской цены покупки $28,95 акция подорожала примерно на 106,8%.

Стоимость пакета фонда увеличивается с $25 млн до приблизительно $51,7 млн. Прибыль — $26,7 млн.

Nvidia (NVDA). Инвесторы продолжают оценивать перспективы развития облачных вычислений, видеоигр и центров обработки данных. Компания остаётся одной из технологических акций, существенно восстановившихся после мартовского обвала.

Цена закрытия — $8,76 с учётом последующих дроблений акций. За день бумага теряет около 0,8%, однако относительно нашей мартовской покупки по $5,29 рост составляет приблизительно 65,6%.

Вложенные $25 млн теперь стоят около $41,4 млн. Прибыль — $16,4 млн.

Square (SQ). Платёжная компания продолжает развивать Cash App и сервисы для малого бизнеса. Открытие магазинов и ресторанов создаёт предпосылки для восстановления объёма платежей, а развитие цифровых финансов остаётся отдельным направлением роста компании.

Точную цену закрытия Square на 1 июня в проверенных исторических данных установить не удалось. Поэтому стоимость нашего пакета на $25 млн не включена в итоговый расчёт.

Peloton (PTON). Производитель домашних велотренажёров и спортивного оборудования продолжает пользоваться повышенным интересом инвесторов. Закрытие фитнес-клубов и переход части тренировок в домашние условия поддерживают спрос на продукцию компании.

1 июня акция закрывается по $45,85, прибавив 8,7% за день. От нашей мартовской цены покупки $23,34 рост составляет 96,4%.

Первоначальные $25 млн фонда теперь стоят примерно $49,11 млн. Прибыль — $24,11 млн.

Финансовый итог фонда на 1 июняПо четырём позициям, купленным 23 марта, для которых подтверждены цены закрытия и сохранены ранее принятые цены входа, результат следующий:

Amazon — $32,46 млн.

Tesla — $51,70 млн.

Nvidia — $41,40 млн.

Peloton — $49,11 млн.

Итого: вложено $100 млн. Стоимость четырёх пакетов — около $174,67 млн. Прибыль — $74,67 млн.

Call-опционы на S&P 500 также требуют отдельной переоценки. Их прежняя сценарная стоимость $85 млн относилась к 14 апреля. К 01.06.2020 году Call вышли на цену 124 миллиона

Все суммы приведены до налогов, комиссий и влияния крупных сделок на рыночные цены.

Андрей с Алисой и маленькой Леночкой сидели у меня в кабинете.

Алиса была ещё бледная и уставшая, но спокойная какой-то новой, незнакомой мне прежде спокойностью. Она держала на груди этот крошечный тёплый свёрток и время от времени поправляла угол пелёнки, хотя поправлять там было нечего.

Андрей сидел рядом и смотрел на них.

Я знаю этого парня 12 лет. Я видел его в марте, когда рынок валился на двенадцать процентов за сессию, и видел восемнадцатого мая, когда он закрывал сделку своей жизни. Лицо у него в обоих случаях было одинаковое, спокойное

А сейчас у него было лицо мальчишки, которому подарили то, о чём он даже просить не решался.

Леночке было десять дней.

В этом возрасте человек ещё не умеет ничего, кроме трёх вещей, и все три делает с полной отдачей. Но я на неё смотрел и не мог отвести глаз.

В той жизни у меня были сыновья. Я их растил, я их любил, но я честно не помню ни одного дня из первого года ни одного из них. Потому что в тот год я работал в три смены и приходил, когда ребёнок уже спал.

Мужчины вообще устроены так, что в двадцать пять человек им интересен начиная примерно с трёх лет, когда с ним уже можно разговаривать.

А в пятьдесят ты вдруг садишься напротив свёртка, который ничего не умеет, и сидишь смотришь на него часами

Никто мне не объяснит, почему это так работает.

За окном опять что стукнуло .

Иван пропадал там уже третий день подряд. Он нашёл себе деда.

Причём заметьте, какая штука. Василий Петрович ему вообще никто..

А получился дед. Настоящий,.

Они вдвоём перебирали старый велосипед.

Как он там оказался не понятно. Немецкий, тяжёлый, с облезлой рамой и восьмёркой на заднем колесе. Выбросить его никому не приходило в голову.

Василич нашёл его на второй день после возвращения Кати из клиники. Не от скуки. Просто когда такому человеку плохо, он идёт чинить что-нибудь железное.

Мужики моего поколения в таких случаях звонят кому-нибудь и разговаривают. А его поколение молча берёт инструменты.

Точнее, перебирал Василич, а Иван подавал ключи, таскал маслёнку, лез под руку и задавал вопросы со скоростью примерно три штуки в минуту. И старик ему отвечал. Всерьёз, без сюсюканья, как взрослому: это звёздочка, это цепь, цепь надо натягивать вот так, а если не натянешь, слетит на ходу и ты сядешь носом в грязь.

Я смотрел на них через стекло, и под сердцем у меня кольнула ревность

Вот он — дед. Человек, который может своими руками собрать, выточить, натянуть, приварить, объяснить пацану, как держать молоток и с какой стороны зачищать провод.

А я в этом доме кто?

Если честно, придаток. Рука, которая умеет нажимать кнопки на терминале, подписывать бумаги и покупать то, что сделали другие люди.

Я могу закрыть этот дом от мирового обвала. Могу вытащить человека из красной зоны. Могу з собрать триста пятьдесят миллионов и забрать фонд с тридцатилетней историей.

А заклинивший замок на калитке ставит меня в тупик.

Как-то так вышло, что за две жизни я научился покупать всё что угодно и не научился делать руками ничего.

— О чём задумался, пап? — тихо спросила Алиса.

— Да так, — я тряхнул головой. — Смотрю, как Ванька вокруг Василича вьётся. У них там автомастерская.

— Мальчику нужен мужской пример, который можно потрогать руками, — Алиса улыбнулась уголками губ. — А то вокруг него одни финансисты и графики.

Она помолчала и добавила, уже без улыбки:

— Ты не переживай. Каждому своё. Без твоих денег и без твоей головы здесь вообще ничего бы не было.

— Да наверное.

Я, конечно, переживал. Но говорить об этом вслух как-то неловко.

— Хотя знаешь, что забавно? — сказал я. — Корона людям эту тягу вернет. Руками работать.

— В смысле?

— В прямом. Людей заперли дома, и они вдруг начали делать то, чего не делали двадцать лет. Печь хлеб. Копать огороды. Чинить то, что раньше выбрасывали.

Я кивнул на окно.

— Велосипеды, кстати, по всему миру разлетелись подчистую. Их сейчас физически нет в магазинах, ни в Европе, ни в Штатах. Потому что в метро люди не хотят, спортзалы закрыты, и вся планета одновременно вспомнила, что у неё в гараже стоит железный конь года выпуска.

— И что это значит?

— Что через месяц-другой рванёт всё, что связано с «сделай сам». Уроки, курсы, ролики, рецепты. Люди будут учиться готовить, шить, ремонтировать, выращивать, и учиться они будут через экран, потому что вживую пока негде.

Алиса задумалась.

— Ещё, — добавил я, — по всему миру сметут семена. Огородные, цветочные, любые. И машинки для стрижки, потому что парикмахерские закрыты, а мужчина, которого месяц не стригли, начинает представлять опасность для окружающих.

— Ты на себя посмотри, — сказала Алиса.

— Я и смотрю. Поэтому и говорю со знанием дела.

— Хм. Интересно. Готовлю я неплохо.

— Неплохо? — фыркнул Андрей, не отрывая взгляда от дочери. — Ты готовишь лучше, чем половина ресторанов, где мы были.

— Помолчи, — сказала Алиса без всякой строгости. — Пап, а ведь правда. Я всё равно сижу дома с малой. Может, попробовать? Снимать, выкладывать, посмотреть, что получится.

Я молча кивнул.

Тут, знаете, самое главное — вовремя закрыть рот. Потому что идея, которую человек придумал сам, живёт годами, а идея, которую ему навязали, умирает через неделю.

Алиса переложила Леночку на другую руку, помолчала и сказала:

— Пап. Скажи мне.

— Скажу.

— Вот то, что ты решил отдать фонд Андрею, допустим, это ваши мужские игрушки, я не лезу.

Андрей слегка усмехнулся, но благоразумно промолчал.

— Но второе я вообще не понимаю. Ты переводишь всё, что заработано, на моё имя и на детей. Не на него. Не на себя. Почему?

В кабинете стало тихо.

Момент, в общем, подходящий. Такие вещи надо объяснять один раз и при всех, кого они касаются, иначе через год начнутся домыслы, а через пять — обиды.

— Хорошо. Объясню по порядку,

Первое. Про деньги.

Андрей, ты меня извини, но я сейчас буду говорить о тебе в третьем лице. Так проще.

Андрей — профессионал. Это не комплимент, это факт, : выписки, отчёты, сделки за пять месяцев. Он любит тебя, он любит детей, и он единственный человек в моём окружении, который за всю весну ни разу не спросил у меня, сколько он с этого получит.

Деньги на жизнь у него есть. Свои, заработанные.

Так вот. Если я сейчас переведу на него ещё пятьдесят, или сто, или двести миллионов, что произойдёт?

Ничего хорошего.

Я это видел своими глазами столько раз, что могу рассказывать как таблицу умножения. Мужчина, которому дали большие деньги просто так, сначала не верит. Потом привыкает. Потом начинает бояться их потерять. А потом перестаёт работать, потому что зачем.

И вот тут он и закисает.

Не спивается, не проматывает, ничего такого драматического. Просто в какой-то момент выясняется, что человеку, у него всё есть и ему нечего делать до конца жизни.

Я таких видел. Они не выглядят несчастными. Они выглядят пустыми, а это хуже.

Мужику нужны не деньги. Мужику нужно дело, которое ему чуть-чуть не по размеру. Чтобы каждое утро вставать и понимать, что сегодня можно не справиться.

Деньги при этом — не цель, а последствие. Побочный продукт.

Тот, кто путает цель с побочным продуктом, рано или поздно получает пустые глаза и разговоры про то, как он устал.

Я, кстати, сам едва не оказался в этой категории.

.

— Поэтому фонд, — сказала Алиса.

— Поэтому фонд.

Тут Андрей впервые подал голос.

— Игорь. А если я не справлюсь?

Он спросил спокойно, глядя мне в глаза. Не кокетничал, не набивал цену, а действительно спрашивал.

— Тогда потеряешь деньги, — сказал я. — Часть. Не все, потому что структура построена так, чтобы одна ошибка не убивала всё.

— А потом?

— А потом будешь работать дальше, уже наученный. Ты, главное, пойми одну вещь. Я не ставлю на то, что ты не ошибёшься. Ошибёшься обязательно, и, скорее всего, дорого.

— Я ставлю на другое. На то, что, когда ты ошибёшься, ты придёшь и скажешь об этом сам. Первым. До того, как это увидят в отчёте.

— А если не приду?

— Тогда всё закончится, — сказал я. — И закончится быстро. Но ты придёшь.

Второе. Почему именно фонд, а не своя контора с нуля.

Потому что с нуля ты строишь пятнадцать лет. И построишь, наверное, я не спорю. Только эти пятнадцать лет уйдут не на работу, а на то, чтобы в тебя кто-нибудь поверил.

А в фонде уже есть всё, чего не купишь за деньги отдельно. Имя, которому тридцать лет. Лицензии. Инфраструктура. Клиентская база. Отношения с банками. Двенадцать аналитиков, которые знают, где что лежит. Юристы, бухгалтерия, комплаенс, отчётность.

Такие вещи не продаются в нормальное время. Их можно взять только в момент, когда у владельцев земля горит под ногами.

Земля у них горит . Мы успели.

Третье,

Как мы вообще получим это кресло?. Объясняю.

У Андрея в этом фонде лежали свои деньги. Не наши общие, а именно его, личные, заведённые туда ещё до всей этой истории.

Их управляющий в разгар паники загнал практически весь капитал в одну бумагу. Не в тридцать, не в сто. В одну..

Пока она росла, он выглядел гением. Я даже понимаю почему: когда угадываешь два раза подряд, очень трудно не начать считать себя избранным.

Но арифметика простая. Человек, который держит всё даже в трёх бумагах, рано или поздно теряет. Не может не потерять, это вопрос времени, а не умения.

И терял он в этом случае не только клиентские деньги. Он терял и деньги Андрея тоже.

Теперь смотрите, какой у Андрея был выбор.

Вариант первый: забрать своё и уйти. Законно, разумно, любой финансист так бы и сделал.

Но есть нюанс, который финансисты не любят обсуждать. Когда партнёр тихо забирает свои деньги из тонущего фонда, об этом узнают через сутки. И его собственные люди, те самые двенадцать аналитиков и остальные, скажут ровно одно слово.

Крыса.

И будут правы. Потому что он-то свои вытащил, а они остались.

Такое слово потом не отмывается. Оно идёт за человеком двадцать лет, и через двадцать лет кто-нибудь в переговорной обязательно вспомнит.

Вариант второй: остаться и утонуть вместе со всеми, красиво и благородно.

Дурость. Благородство, которое кончается разорением, никому не нужно, и первыми это скажут те самые двенадцать человек, которым нечем будет платить ипотеку.

Значит, оставался третий.

Не забирать, а добавить.

Мы придем и это грубо говоря к совету директоров и говорим примерно следующее. Ваш управляющий сидит в заднице и скоро об этом узнает весь Нью-Йорк. У вас на выходе триста миллионов клиентских денег и нет ни одного покупателя на проблемный фонд, потому что все считают собственные дыры.

Мы не забираем свои деньги. Мы приносим ещё.

Триста пятьдесят, траншами, под выполнение условий. Управляющим становится Андрей. И полный доступ к учёту.

Всё.

Больше никаких аргументов не надо, потому что в такой ситуации человеку, который приносит деньги, не возражают. Ему говорят: принимай, капитан.

— И четвёртое, — сказал я, глядя на Алису. — Про тебя.

— Вот это мне и непонятно.

— А тут вообще ничего сложного. Правило старое, как деньги.

Тот, кто зарабатывает, не должен быть тем, кто считает.

Это не про доверие. Андрею я доверяю, иначе не сидел бы здесь и не разговаривал. Это про устройство головы.

Человек, который весь день принимает решения на рынке, к вечеру физически не способен смотреть на свои же цифры трезво. Он в них живёт. Он их любит. Он их себе объясняет.

А ты не торгуешь. Тебе не надо доказывать, что мартовская сделка была гениальной. Ты просто открываешь отчёт и спрашиваешь: а почему здесь минус?

Поэтому доля оформлена на семью. Шестьдесят процентов: ты, Настя с Аней, Иван и Леночка, которая сейчас спит и понятия не имеет, чем владеет.

Управление — на тебе.

Андрей работает. Ты считаешь. Я подписываю, только если вы вдвоём не сошлись.

— Пап, — Алиса посмотрела на меня в упор. — А если мы с Андреем разойдёмся?

Вот за что я её люблю.

Другая на её месте в такой момент замахала бы руками: ой, ну что ты такое говоришь, у нас всё хорошо, ребёнок девяти дней от роду. А эта сидит с этим ребёнком на руках и задаёт единственный вопрос, который действительно имеет значение.

Андрей даже не дёрнулся. Просто чуть повернул голову и стал слушать внимательнее.

— Хороший вопрос, — сказал я. — И отвечать я на него буду при нём, Если вы разойдётесь, доля остаётся за тобой и за детьми. Полностью. Так написано, и переписать это нельзя ни при каких обстоятельствах.

Андрей в этом случае остаётся управляющим ровно до тех пор, пока он управляющий хороший. Не мужем твоим, а сотрудником фонда, с контрактом, с результатом и с возможностью уйти или быть уволенным.

Потому что кровать и бухгалтерия — это две разные комнаты, и когда их путают, теряют обычно обе.

— Правильно, — вдруг сказал Андрей.

Мы оба на него посмотрели.

Мужчина, который предпочитает ясность приятным иллюзиям, — редкая порода. Я такой был. Мне это, правда, стоило одной целой жизни и половины второй.

— То есть, — медленно сказал Андрей, — я работаю на собственную жену.

— Добро пожаловать в клуб, — сказал я. — Мы все на них работаем. Просто некоторым, как тебе, об этом сообщают сразу и в письменном виде.

Алиса засмеялась, тут же спохватилась и посмотрела на Леночку. Та даже не шевельнулась.

Глава 11

9 июня 2020 года. Новостная лента

Мир. Коронавирус. По данным Всемирной организации здравоохранения, число подтверждённых случаев COVID-19 достигло 7 039 918. Умерли 404 396 человек. За сутки зарегистрировано почти 109 тысяч новых заражений.

ВОЗ предупреждает: несмотря на улучшение ситуации в Европе, распространение коронавируса в мире продолжает ускоряться. Основными очагами становятся Северная и Южная Америка, увеличивается число заболевших в Индии.

Москва. Отмена карантина. С 9 июня в столице отменяются режим самоизоляции, цифровые пропуска и ограничения на прогулки. Жители снова могут свободно передвигаться по городу. Открываются парикмахерские, салоны красоты и другие предприятия бытовых услуг.

Однако эпидемия ещё не закончилась. За сутки выявлено 1 572 новых случая коронавируса. Всего с начала пандемии — 198 590 заболевших, 3 029 умерших и 109 737 выздоровевших.

За последние сутки из больниц выписались 5 390 человек. Число выздоровевших существенно превышает количество новых выявленных случаев.

Нью-Йорк. Город начинает первый этап выхода из карантина, объявленный накануне, 8 июня. Возобновляют работу строительные предприятия, производственные компании и часть розничной торговли.

Губернатор Эндрю Куомо разрешает медицинским учреждениям Нью-Йорка возобновить плановые операции и амбулаторную помощь. Власти расширяют тестирование и систему отслеживания контактов заболевших.

Несмотря на снижение нагрузки на больницы, рестораны, театры и большинство общественных заведений ещё не могут вернуться к обычному режиму работы.

Европа. Страны продолжают постепенное снятие карантинных ограничений. Италия и Испания восстанавливают экономическую деятельность, но сохраняют санитарные требования.

В Испании власти объявляют, что использование защитных масок в общественных местах останется обязательным и после завершения чрезвычайного режима.

Азия. Китай продолжает восстанавливать производство и внутренние перевозки. В Индии число подтверждённых заражений превышает 266 тысяч.

Новая Зеландия сообщает об отсутствии активных случаев COVID-19. В стране снимают ограничения на большинство внутренних контактов и экономическую деятельность, однако пограничные ограничения сохраняются.

Уолл-стрит. 9 июня 2020 годаБиржа впервые за несколько недель демонстрирует заметное расхождение между технологическими компаниями и традиционными отраслями.

В предыдущие дни акции авиакомпаний, круизных операторов и гостиниц резко дорожали на ожиданиях возобновления путешествий. Теперь часть инвесторов фиксирует прибыль.

Американские фондовые индексы завершают день разнонаправленно.

Dow Jones падает на 1,09%, до 27 272,30 пункта.

S&P 500 снижается на 0,78%, до 3 207,18 пункта.

Nasdaq прибавляет 0,29%, закрываясь на рекордной отметке 9 953,75 пункта. В течение дня индекс впервые в истории превышает 10 тысяч пунктов.

Почему рынок изменил направление?

После сильного восстановления инвесторы начинают фиксировать прибыль в акциях компаний, пострадавших от карантина. Одновременно вновь усиливаются опасения относительно повторного роста заражений и перспектив восстановления американской экономики.

Начинается двухдневное заседание Федеральной резервной системы США. Инвесторы ожидают новых оценок состояния экономики и дальнейших решений по денежно-кредитной политике.

Авиакомпании и круизные операторы. United Airlines теряет 8,3%, Delta Air Lines — 7,6%, Carnival — 7,5%, Royal Caribbean — 6,9%. Это коррекция после сильного роста предыдущих торговых сессий.

Технологический сектор. Amazon прибавляет 3,04%, Netflix — 3,47%, Apple — 3,16%. Инвесторы продолжают покупать акции компаний, чьи цифровые сервисы и бизнес-модели сохраняют спрос во время пандемии.

Общая тенденция на 9 июня: Москва и Нью-Йорк постепенно возвращаются к экономической деятельности, но коронавирус продолжает распространяться в мире. Американский фондовый рынок уже восстановил значительную часть мартовских потерь, а Nasdaq достиг нового исторического максимума.

При этом акции авиакомпаний и круизных операторов снова падают, тогда как крупнейшие технологические компании продолжают дорожать. Для управляющего фондом это свидетельствует о том, что восстановление рынка происходит неравномерно и дальнейшая доходность всё сильнее зависит от выбора конкретных компаний.

Наши акции. 9 июня 2020 годаДобавляем к новостной ленте финансовую сводку нашего фонда.

Tesla (TSLA). После мартовского обвала акции продолжают восстанавливаться на ожиданиях возобновления производства и увеличения продаж электромобилей.

9 июня закрытие — $62,71 в пересчёте на последующие сплиты. От нашей мартовской цены покупки $28,95 рост составляет 116,6%.

Первоначальные $25 млн превратились в $54,15 млн. Прибыль — $29,15 млн.

Square (SQ). 8 июня 2020 года.

Платёжная компания продолжает восстановление после мартовского обвала. Открытие магазинов и ресторанов поддерживает ожидания увеличения объёма платежей. Дополнительный интерес инвесторов вызывает развитие Cash App.

Наш фонд приобрёл акции Square 23 марта на $25 млн по цене закрытия $40,01.

Цена $90 за акцию. Стоимость нашего пакета составит $56,24 млн, прибыль — $31,24 млн (+125%).

Nvidia (NVDA). Инвесторы продолжают покупать акции производителя графических процессоров на ожиданиях увеличения спроса на оборудование для центров обработки данных, облачные вычисления и видеоигры.

9 июня акция закрывается по $9 в пересчёте на последующие сплиты. От нашей цены покупки $5,29 рост составляет 70,1%.

Стоимость пакета — $42,53 млн. Прибыль — $17,53 млн.

Peloton (PTON). Компания продолжает пользоваться повышенным спросом на домашние велотренажёры и онлайн-тренировки.

9 июня акция закрывается по $47,64, прибавив 6,39% за день.

Наш фонд приобрёл акции 23 марта по $23,34 на $25 млн. Рост составляет 104,1%.

Стоимость пакета — $51,03 млн. Прибыль — $26,03 млн.

Moderna (MRNA). 9 июня акция закрывается по $58,23, потеряв 1,47% относительно предыдущего торгового дня. От максимума 18 мая ($87 внутри торгов) она находится ниже примерно на 33,1%.

Финансовый итог на 9 июня. Четыре рассчитанных пакета — Amazon, Tesla, Nvidia и Peloton — стоят около $181,88 млн при первоначальных вложениях $100 млн. Их совокупная нереализованная прибыль составляет $81,88 млн.

Финансовый отчёт фонда. Call-опционы на S&P 5001 июня 2020 года. Закрытие старой позиции и открытие новой.

1. Первая покупка и продажа23 марта фонд приобрёл Call-опционы на индекс S&P 500 за $30 млн. Срок исполнения — июль 2020 года.

1 июня фонд полностью закрыл позицию.

Первоначальные вложения: $30 млн.Выручка от продажи: $124 млн.Прибыль: $94 млн (+313,3%).Резерв под налоги (условные 25%): $23,5 млн.Прибыль после налогового резерва: $70,5 млн.2. Покупка новых Call-опционовВ тот же день фонд направил $60 млн из полученной прибыли на покупку новых опционов.

Индекс: S&P 500 (SPX).Дата покупки: 1 июня 2020 года.Индекс на момент закрытия торгов: 3 055,73 пункта.Страйк: 3 200 пунктов.Дата экспирации: 18 сентября 2020 года.Стоимость новой позиции: $60 млн.Новая позиция открыта в расчёте на дальнейший рост американского фондового рынка.

Итог: фонд зафиксировал прибыль $94 млн, зарезервировал $23,5 млн под налоги и открыл новую опционную позицию стоимостью $60 млн. На счетах осталось $10,5 млн денежных средств.

Налоговая ставка 25% принята условно для сюжета. Фактический налог зависит от юридической структуры фонда и порядка налогообложения его прибыли.

Пятого июня в кабинет молча вошёл Андрей. On не сказал ни слова — просто подошёл к моему столу и положил передо мной слегка влажный, ещё пахнущий нагретой краской лист бумаги.

Это был факс. Из тех самых официальных, тяжеловесных корпоративных депеш, которые юридические фирмы высылают только в случае крайних, форс-мажорных ситуаций.

На бланке с водяными знаками ведущей нью-йоркской юридической конторы, представляющей интересы крупнейших инвесторов, чёрным по белому чеканился юридический язык:

NOTICE OF EXTRAORDINARY GENERAL MEETING OF LIMITED PARTNERS & BOARD OF DIRECTORS

Дата и время: 8 июня 2020 года, 10:00 EST. Формат проведения: Защищённая видеоконференция Zoom (протокол безопасности SEC #482-B).

Круг заявителей: Консорциум ограниченных партнёров (Limited Partners), владеющий свыше 68% голосующих долей фонда, включая институциональные структуры J.P. Morgan (представитель — Элизабет [Фамилия]) и Частный инвестиционный траст М. [Майкла].

ПОВЕСТКА ДНЯ (AGENDA):

Официальное рассмотрение коллективного требования ключевых вкладчиков о немедленном отзыве полномочий Генерального партнера (General Partner) и отстранении Джона [Фамилия] от управления активами фонда в связи с критическим нарушением фидуциарных обязанностей и маржинальным убытком.Голосование по вопросу о полном передаче операционного контроля и права подписи торговых поручений.Назначение Андрея Смита в Совет директоров на позицию Старшего директора (Senior Managing Director / Chief Investment Officer) с правом полного реструктурирования портфеля.Ниже шли сухие ссылки на статьи Делавэрского корпоративного кодекса, номера параграфов партнерского соглашения и электронные цифровые подписи юристов. Документ был составлен безжалостно и юридически безупречно. Инвесторам надоело смотреть, как их капитал горит в огне амбиций Джона после разгромных публикаций и случившегося обвала.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге