Обложка Ведьма помолодела, идём искать жениха!

Ведьма помолодела, идём искать жениха!

Ада Нэрис

0% прочитано
Стандартный
Ада Нэрис

Ведьма помолодела, идём искать жениха!

Глава 1

Этерия сидела на крыльце и смотрела на лес.

Был тот час зимнего вечера, когда солнце уже ушло, но темнота еще не наступила. Небо над верхушками елей оставалось светлым, почти белым, а внизу, между стволов, уже клубились синие сумерки. Снег лежал глубокий. Он завалил кусты, спрятал пни, сгладил все неровности земли так, что лес казался ровным белым полотном, по которому кто-то рассыпал черные нитки — тени от деревьев.

Этерия смотрела на это спокойно. Она видела такие вечера тысячи раз. Каждую зиму одно и то же: снег, холод, тишина. Только раньше тишина была живая. Раньше в ней всегда пряталось что-то: мышка пискнет под снегом, тетерев с ветки сорвется, волк где-то далеко откликнется. А сейчас лес молчал так, будто внутри него никого не осталось. Или будто все попрятались и затаились и ждали, когда она уйдет.

Она сидела на нижней ступеньке крыльца, поджав под себя ноги в валенках. Валенки были старые, подшитые войлоком по пяткам, чтобы не прохудились окончательно. Поверх шерстяной исподницы — тулупчик, короткий, по пояс, крытый темно-синим сукном, которое давно выцвело и стало серым. Воротник из заячьего меха обтрепался, но все еще грел шею. На голове — шерстяной платок, повязанный по-бабьи, концами назад. Из-под платка выбивались волосы. Белые, как лунь, как первый снег, как молоко, которое только что надоили и еще не процедили. Они были длинные, до пояса, но Этерия всегда убирала их в косу, чтобы не путались. Сейчас коса лежала на плече, и на белые волосы падали белые же снежинки — их не было видно, только чувствовалось, как щиплет кожу холодом.

Глаза у Этерии были красные. Не воспаленные, не больные — просто алые, как капли крови на снегу. Такого цвета глаза не бывают у людей. И сама она знала это, и люди знали. Потому и обходили стороной ее избу.

Изба стояла на опушке, там, где кончался лес и начиналось болото. Летом к ней не подойти — трясина, зимой — пожалуйста, ступай по снегу, если смелый. Но смелых не находилось. Уже лет пять, а то и больше, никто не стучал в ее дверь. Раньше приходили: кто за приворотом, кто за отворотом, кто зуб заговорить, кто роды принять. А теперь перестали. То ли ведуны новые появились, молодые да бойкие, то ли вера в бабок-ёжек пропала у народа. Этерия не обижалась. Люди имеют право бояться. Она и сама себя иногда боялась.

Изба под ней вздохнула.

Этерия почувствовала это всем телом — легкое движение, скрип, дрожь. Она сидела на крыльце, а крыльцо было частью избы. И изба была живая. Не в переносном смысле, а в самом прямом. Когда-то, очень давно, Этерия посадила в землю маленький сруб, полила его наговоренной водой, и сруб пустил корни. Потом из этих корней выросли ноги — куриные, с когтями, похожими на старые коряги. И изба могла ходить. Не быстро, недалеко, но могла. Если надо было от лихих людей спрятаться, она разворачивалась задом к лесу, передом к болоту, и никто ее не находил. А если Этерия уходила надолго, изба забиралась в самую чащу и стояла там, засыпанная листвой, похожая на большой замшелый пень.

Сейчас изба отдыхала. Курьи ноги она поджала под себя, спрятала в снег, чтобы не мерзли. Стены чуть накренились от старости, но держались крепко. Окна — два маленьких, волоковых, затянутых бычьим пузырем вместо стекла — заиндевели насквозь. Через них ничего не видно, только мутный белый свет. Зато тепло сохранялось лучше.

Этерия встала, отряхнула снег с тулупчика и толкнула дверь. Дверь заскрипела — не от старости, а поздоровалась. Этерия вошла, прикрыла за собой, задвинула деревянную задвижку.

Внутри было темно, но глаза привыкли сразу. Свет падал из двух источников: маленькое окошко под потолком да печная топка, в которой тлели угли. Печь занимала треть избы. Русская, большая, сложенная из дикого камня и обмазанная глиной, она стояла в углу, как хозяйка, пузатая и важная. Сверху на ней можно было спать, сбоку — сушить варежки, а в устье — готовить еду. Сейчас устье было закрыто заслонкой, но сквозь щели пробивался оранжевый свет и тянуло жаром.

Этерия подошла к печи, присела на корточки, открыла заслонку. Внутри горели дрова — березовые, жаркие. Она взяла кочергу, пошевелила угли, подбросила два полена из короба, стоящего рядом. Закрыла заслонку, задвинула вьюшку, чтобы тепло не уходило в трубу. Все это она делала руками, не магией. Можно было бы шевельнуть пальцем, и дрова сами бы сложились, и огонь сам бы загорелся. Но Этерия не любила так. Привыкла за долгую жизнь делать все самой. Руки помнят тепло, помнят тяжесть полена, помнят, как пахнет береста, когда ее поджигаешь. Магия — это легко. А руками — это жизнь.

Она разогнулась, прошла в середину избы. Здесь было чисто, но бедно. Вдоль стены — широкая лавка, застеленная дерюгой. В углу — стол, грубо сколоченный из плах, но крепкий. На столе — глиняная миска, деревянная ложка, нож с костяной ручкой, кринка с молоком. Молоко вчерашнее, надо бы выпить, пока не прокисло.

Над столом, под самым потолком, висели пучки трав. Их было много, очень много. Они висели на веревках, натянутых от печи до двери, и занимали все пространство под потолком. Когда Этерия заходила в избу, она сначала чувствовала запах, а потом уже видела свет. Запах здесь стоял густой, тяжелый, но не душный. Травы сохли, отдавали воздуху свое тепло, свою силу.

Вот полынь — она ближе к двери висит, потому что полынь отпугивает нечистую силу. Хотя какая нечистая сила сунется в избу к ведьме — неизвестно, но порядок есть порядок. Вот мята — ее Этерия добавляла в чай, когда болела голова или просто тоска находила. Вот чабрец — для бани, для духа, для сна спокойного. А вот эти пучки, мелкие, серенькие, с почти незаметными листочками, — это то, что люди забыли. Трава-плакун, например. Она растет у болота, и если сорвать ее в нужный час, она заставит плакать даже камень. А вот это — одолень-трава, корни ее помогают от всякой болезни, если знать, как заваривать. А это, мелкая-мелкая, похожая на мох, — тирлич-трава. Ее собирают только на Лысой горе и только раз в году. Этерия не была на Лысой горе уже лет сто, но тирлич у нее был — запасенный, старый, но силу не потерявший.

Она подошла к одному из пучков, потрогала сухие листья пальцами. Они осыпались мелкой пылью. Пора менять, подумала Этерия. И тут же одернула себя: зачем менять? Если она уйдет, кому эти травы достанутся? Мышам на гнезда?

Она отошла от стола, прилегла на лавку. Лавка была жесткая, но она привыкла. Под голову подложила локоть, смотрела на огонь сквозь щели заслонки.

Изба вздохнула снова. На этот раз сильнее. Стены чуть скрипнули, половицы под ногами шевельнулись, будто изба переступила с ноги на ногу. Этерия погладила ладонью бревно, на котором лежала. Бревно было старое, темное, с трещинами. В некоторых трещинах застыла смола — янтарными каплями. Этерия провела пальцем по смоле, и бревно под пальцами чуть дрогнуло. Теплом отозвалось. Живое.

— Скучаешь? — спросила Этерия тихо.

Изба не ответила, только вздохнула еще раз. Она всегда так вздыхала, когда хозяйка подолгу сидела без дела. Изба любила, когда Этерия что-то делала: варила, сушила, ворожила. А когда Этерия просто лежала и смотрела в огонь, изба начинала скучать и поскрипывать, напоминая о себе.

— Ладно, ладно, — сказала Этерия. — Встаю.

Она поднялась, подошла к печи, сняла с шестка чугунок. В чугунке была вчерашняя каша — гречневая, с грибами. Этерия поставила чугунок в печь, поглубже, чтобы погрелся. Есть не хотелось, но надо. Тело требует, даже если душа не просит.

Пока каша грелась, она села за стол, достала из-под лавки берестяной короб. В коробе лежали нитки, иголки, кусочки ткани, засушенные цветки, птичьи перья, несколько мелких косточек. Этерия высыпала все на стол, начала перебирать. Этим она занималась каждый вечер — перебирала свои богатства, проверяла, не испортилось ли что, не съела ли мышь.

Мышей в избе не было. Ни одна мышь не сунется в дом к ведьме. Боятся. Или чуют, что тут не просто жилье, а место силы. Этерия даже не ставила мышеловок — бесполезно. Мыши обходили избу за версту.

Она перебрала нитки — шерстяные, льняные, крашенные корой дуба и луковой шелухой. Перебрала перья — сойкины, вороньи, одно перо от филина, большое, полосатое. Перебрала косточки — куриные, утиные, одну волчью, найденную в лесу еще прошлой осенью. Все целое, все на месте.

Каша зашипела в печи — закипела. Этерия встала, достала чугунок ухватом, поставила на стол. Ела прямо из чугунка, деревянной ложкой. Каша была пресная, без соли — соль она берегла, тратила понемногу. Но грибы давали вкус, и было сытно.

После еды она вышла на крыльцо — уже в темноту. Луна взошла, стало светлее. Снег блестел, искрился, будто усыпанный битым стеклом. Лес стоял черной стеной, и в этой стене не горело ни одного огонька. Только звезды над головой — частые, яркие, морозные.

Этерия постояла, посмотрела на звезды. Она знала их все по именам. Вон та, яркая, — Стрибожьи очи. Вон та, красноватая, — Макошина прялка. А вон там, низко над горизонтом, три звезды рядом — это Вилы, небесные девы, которые прядут нити человеческих судеб.

Она долго смотрела на звезды. И вдруг поняла, что ее собственная нить, которую когда-то спряли Вилы, уже почти закончилась. Не то чтобы она чувствовала близкую смерть — нет, смерти она не боялась и не ждала. Но чувствовала, что пора. Пора уступать место другим, уходить туда, откуда не возвращаются.

— Пора, — сказала она вслух.

Лес молчал. Луна молчала. Только изба под ней чуть скрипнула, будто спрашивала:

— Куда?

Этерия не ответила. Она стояла на крыльце, маленькая, в своем облезлом тулупчике, с белой косой до пояса, и смотрела на звезды. А звезды смотрели на нее. И никто из них не знал, что этой ночью старая ведьма приняла решение, которое изменит всё.

Она простояла на крыльце до тех пор, пока пальцы в валенках не начали коченеть. Она уже собиралась вернуться в избу, когда ветер переменился и принес с собой звук.

Сначала она подумала, что показалось. Слух с годами не стал хуже — ведьмин слух вообще не портится, только острее делается, — но в лесу вечно что-то скрипит, стонет, ухает. Иногда кажется, что кто-то зовет, а это просто ветка треснула под тяжестью снега.

Но ветер принес снова, и теперь она разобрала отчетливо: колокольчик. Маленький, поддужный, тот, что вешают на среднюю лошадь в обозе, чтобы встречные слышали и сворачивали. Звук шел со стороны зимника — старой дороги, что петляла между холмами верстах в трех от опушки.

Этерия замерла, прислушиваясь. Колокольчик звенел ровно, без паники, значит, обоз шел спокойно, не гнал. Где-то там, в морозной темноте, мужики погоняли лошадей, покрикивали, перешучивались. Может, сидели на сене, укутавшись в тулупы, передавали друг другу кисет с табаком. Может, пели. Зимой в дороге поют часто — чтобы не замерзнуть, чтобы веселее было.

Этерия не видела их, но представляла ясно. Сколько раз она сама выходила к таким обозам! Раньше.

Колокольчик зазвенел громче — ветер дул в ее сторону, — а потом стал тише, тише и совсем пропал. Обоз уходил дальше по зимнику, туда, где через двадцать верст будет большое село Городец, а еще через пятьдесят — уездный город с базаром, церквями и кабаками.

Она постояла еще немного, глядя в ту сторону, откуда пришел звук. Там, за лесом, за холмами, жили люди. Много людей. Они рождались, женились, плодили детей, ссорились, мирились, болели, умирали. И никому из них не было дела до старой ведьмы на опушке.

Этерия вздохнула, вошла в избу, плотно притворила дверь.

Внутри было тепло и тихо. Печь гудела ровно, угли переливались оранжевым. Этерия скинула валенки у порога, прошла босиком к печи — пол был теплый, изба грела сама себя снизу, от корней. Села на лавку, протянула руки к печному боку.

Колокольчик все еще звенел в ушах. Навязчиво так, противно. Она тряхнула головой, прогоняя звук, но он не уходил. Потому что не в ушах звенело — в памяти.

Она вспомнила, как раньше сама выходила на этот звук.

В первые годы, когда она только поселилась в этой избе, люди не боялись ее. Ну, побаивались, конечно, без этого никак, но приходили. Шли по зимнику специально сворачивали, чтобы найти избушку на курьих ножках. Кто-то нес узелок с яйцами или кринку сметаны — расплатиться за помощь. Кто-то просто шел, потому что больше не к кому было идти.

Этерия помнила их всех. Не по именам — имена стирались, — а по лицам, по бедам, по глазам.

Вот баба молодая, худая, с красными от слез глазами. Муж запил, бьет, дети голодные. «Помоги, бабушка, отведи от него лихо». Этерия давала наговоренной воды, учила слова говорить, когда муж спать ляжет. Уходила баба с надеждой.

Вот мужик пожилой, руки в мозолях, спина согнута. Лошадь пала, корова пала, сам еле ноги таскает. «Может, порча на меня, бабушка? Посмотри». Этерия смотрела. Порчи не было, просто невезение. Давала оберег из конского волоса, нашептывала на новую луну. Уходил мужик, кланялся в пояс.

Вот девка молоденька, вся в румянце, глаза горят. Полюбила парня, а он на другой женится. «Приворожи, бабушка, век тебя благодарить буду». Этерия не любила привороты. Говорила: «Силой мил не будешь». Но девка так плакала, так убивалась, что давала травы, простые, без черноты. Если судьба есть — сработает, если нет — так тому и быть.

А потом приходили за другим. За смертью.

Было и такое. Мужик приходил, глаза бешеные, руки трясутся. «Свекровь заела, бабушка. Жить не дает. Сделай так, чтоб убралась». Этерия гнала таких. Без разговоров гнала, кочергой махала, собаками травила. Не для того она силу брала, чтобы кровь на руках была.

Хотя была. Была однажды.

Этерия зажмурилась, прогоняя воспоминание. Оно пришло и ушло, оставив после себя горький привкус во рту.

Она встала, подошла к столу, где стоял медный поднос. Не зеркало — зеркал она не держала, говорят, через зеркало нечистая сила в душу заглядывает, — а поднос, начищенный до блеска золой и песком. В нем можно было увидеть свое лицо, если поднести поближе.

Она поднесла.

Из темного металла на нее смотрела старуха. Этерия знала это лицо, видела его каждый день, но каждый раз оно казалось чужим. Белые космы, собранные в косу, но коса тонкая, старческая, волосы поредели, сквозь них просвечивает кожа головы. Лицо в морщинах — глубоких, как трещины на старой коре. Глаза запали, под ними темные круги, веки набрякли. Нос заострился, губы сжались в тонкую нитку.

И глаза. Глаза были все те же — алые, яркие, немигающие. Молодые глаза в старом лице. Глаза, которые помнили все.

— Устала, — сказала она вслух своему отражению. — Совсем устала.

Отражение не ответило. Оно только смотрело на нее алыми глазищами, и в них не было ни жалости, ни участия, ничего, кроме ровного холодного света.

Этерия поставила поднос на место, отошла к печи. Руки дрожали. Она сама не заметила, когда началась эта дрожь. То ли от холода, то ли от воспоминаний, то ли просто старость брала свое.

Она вспомнила себя молодой. Не часто она позволяла себе это — вспоминать. Слишком больно было. Но сегодня, после колокольчика, после мыслей о людях, память сама полезла наружу.

Молодая Этерия была красива. Она знала это, хоть и не кичилась красотой. Волосы были такие же белые, как сейчас, только густые, тяжелые, до пояса. Коса — как рука толщиной. Глаза — алые, но тогда это не пугало людей, а завораживало. Парни на деревне сохли по ней, девки завидовали. А она выбрала одного. Синеглазого, русоволосого, с руками сильными и голосом ласковым.

Как его звали? Она силилась вспомнить и не могла. Имя ушло, стерлось за сотни лет. Осталось только чувство — теплое, щемящее, больное.

Он умер. Лихорадка скосила за три дня. А она тогда еще не умела лечить по-настоящему, только травы простые знала, те, что любая баба знает. Она поила его отварами, прикладывала компрессы, молилась всем богам, каким только можно. А он сгорел. За три дня сгорел, как свечка.

После его смерти она и ушла в лес. К ведуну тому старому, что жил в чаще и брал учеников раз в сто лет. Она пришла к нему, упала в ноги: «Научи». Он посмотрел на нее, на ее белые волосы, на алые глаза, и сказал: «Больно будет. Всю жизнь больно будет». Она ответила: «Уже больно. Дальше некуда».

Он научил. Всему научил. И травам, и заговорам, и тому, как с духами говорить, и как за Грань заглядывать. А потом ушел сам, за Грань эту, оставив ей избу и котелок.

И она осталась одна. Сначала не одна — приходили люди, просили помощи. Потом реже. Потом совсем перестали.

Этерия знала почему. Люди живут быстро. Для них сто лет — это вечность. Они забывают. Те, кто помнил ее молодой, умерли. Дети их умерли. Внуки состарились. А она все жила. И для новых поколений она была не знахарка, не помощница, а просто ведьма. Страшная, старая, чужая.

— Ведьма, — повторила она вслух. Слово было колючее, чужое. Раньше ее называли по-другому: ведунья, знающая, травница. А теперь ведьма. И шепотом, шепотом, чтобы не услышала, не наслала порчу.

Она не слала порчу. Никогда не слала тем, кто не заслужил. Но люди все равно боялись. Им так проще.

Этерия подбросила дров в печь. Огонь вспыхнул ярче, осветил избу. Тени заплясали по стенам, по пучкам трав, по старому котелку в углу. Котелок стоял на полке, покрытый пылью. Этерия давно не варила в нем сильных зелий. Все больше так, по мелочи: от головы, от живота, от простуды. Для себя.

Но сегодня, глядя на котелок, она вспомнила. Вспомнила, что есть одно зелье, которое она никогда не варила, но рецепт знала. Зелье Забвения. Тот, кто выпьет его, уйдет за Грань тихо, без мучений, растворится в тумане, как утренняя роса.

Она думала об этом раньше, но всегда отгоняла мысли. То жалко было избу оставлять, то травы, то просто привыкла жить. А сегодня, после колокольчика, после воспоминаний, после взгляда в медный поднос, она подумала: а почему бы и нет?

Кому она нужна здесь? Лесу? Лесу все равно. Травам? Травы и без нее расти будут. Зверям? Звери только рады, что ведьмы нет.

Никому.

Этерия села на лавку, обхватила колени руками. В избе было тепло, но ее знобило. Не от холода — от решения, которое зрело внутри.

— Завтра, — сказала она шепотом. — Завтра пойду за травами.

Изба скрипнула тихо-тихо, будто вздохнула во сне.

Этерия закрыла глаза. Завтра будет новый день. А сегодня — сегодня она постарается уснуть и не думать о колокольчиках, которые звенят где-то далеко и зовут туда, куда ей уже не вернуться.

Глава 2

Этерия проснулась

Не выспалась — спала она плохо, ворочалась, все думала о чем-то, а утром уже и не вспомнить, о чем. Она привыкла вставать с первыми петухами, хоть петухов у нее и не было. Организм сам знал, когда пора.

В избе было холодно — печь за ночь прогорела, угли едой тлели. Этерия накинула тулупчик прямо на исподницу, сунула ноги в валенки и первым делом затопила печь заново. Пока огонь разгорался, она сидела на корточках, глядела на пламя и думала о том, что сегодня сделает.

Решение не изменилось. Надо идти за травами.

Она встала, налила в ковш воды из ведра, напилась. Вода была холодная, зуб ломило, но Этерия привыкла. Умываться не стала — зачем, все равно в лес идти, там и умоешься снегом, если приспичит. Оделась основательно: шерстяные чулки, сверху порты, потом исподница, потом сарафан шерстяной, сверху тулупчик, на голову платок, поверх платка — старый треух, заячий, с ушами. Руки в рукавицы, рукавицы сверху варежками шерстяными.

В углу у двери стояли лыжи. Старые, охотничьи, широкие, подбитые камусом — шкурой с оленьих ног, чтобы в гору не скользили назад. Этерия сняла их с гвоздя, осмотрела. Крепления сыромятные, потерлись, но держат. Смазала их жиром, чтобы не дубели на морозе.

Туесок взяла берестяной, небольшой, для трав. И нож-корешок — короткий, кривой, специальный, чтобы корни поддевать, не повреждая. Положила в туесок кресало и трут — на всякий случай. И краюху хлеба, завернутую в тряпицу.

У двери остановилась, оглядела избу. Печь гудела, тепло уже пошло по стенам. Травы под потолком чуть покачивались от тока воздуха. Изба смотрела на нее темными окнами, и Этерии вдруг показалось, что она больше никогда не увидит все это.

— Я скоро, — сказала она вслух. — Ты жди.

Изба скрипнула. То ли согласилась, то ли просто бревно осело от тепла.

Этерия толкнула дверь, вышла на крыльцо.

Утро было морозное, ясное. Солнце только поднималось из-за леса, и снег горел розовым, оранжевым, золотым. Деревья стояли в инее — каждая ветка была облеплена белым пухом, и лес казался сказочным, ненастоящим, будто его нарисовали на стекле.

Этерия надела лыжи, пристегнула пятки к креплениям, оттолкнулась палкой и пошла.

Лыжи скользили легко — снег был плотный, наст держал хорошо. Она двигалась не быстро, но ровно, как ходила всю жизнь. Мимо мелькали стволы берез, осин, елей. Лес просыпался, где-то далеко стучал дятел, снегири перелетали с ветки на ветку, роняя снежные шапки.

Этерия шла и смотрела по сторонам. Она прощалась.

Вот эта береза. Этерия помнила ее еще молоденькой, тоненькой, а теперь она в три обхвата, кора белая-белая, с черными отметинами. Сколько раз Этерия собирала с нее почки весной, сколько раз надрезала кору, чтобы сок собрать. Береза не обижалась, делилась. Этерия остановилась, положила ладонь на ствол. Кора была холодная, шершавая.

— Прощай, — сказала она тихо. — Спасибо тебе.

Береза не ответила. Деревья вообще редко говорят с людьми, только с теми, кто умеет слушать. Этерия умела, но сейчас береза молчала. То ли спала еще, то ли не хотела прощаться.

Этерия пошла дальше.

Вот осина. Осина всегда дрожит, даже в безветренный день. Люди говорят, это потому, что на ней удавился Иуда, и с тех пор осина боится всего. Этерия знала, что это неправда. Просто листья у осины так устроены, черенки длинные, вот и дрожат. Но все равно, проходя мимо, она всегда здоровалась с осиной вежливо, чтобы та не подумала чего плохого.

Вот ельник. Темный, густой, под елями снега мало — лапы задерживают. Здесь всегда пахнет смолой и хвоей, даже зимой. Этерия любила ельник за то, что в нем тихо и уютно, как в избе.

Она прошла ельник и вышла на старую вырубку. Здесь когда-то давно рубили лес, но потом бросили, и теперь вырубка заросла молодняком и кустарником. А под кустами, у старых пней, росла сон-трава.

Сон-трава — она же прострел. Цветет весной, синими колокольчиками, а зимой ее нет, одна сила корневая в земле прячется. Но Этерии нужен был корень. Именно корень давал забвение, если знать, как его приготовить.

Она подошла к старому пню, гнилому, замшелому. Вокруг пня, в прошлогодней траве, торчали сухие стебли — прошлогодние цветоносы. Значит, корни здесь.

Этерия сняла лыжи, воткнула их в снег рядом. Опустилась на колени, разгребла снег руками. Под снегом оказалась сухая трава и мох. Она разгребла дальше, до самой земли. Земля была мерзлая, твердая, как камень. Но Этерия знала, что делать.

Она достала нож-корешок и начала долбить мерзлоту. Медленно, осторожно, чтобы не повредить корни, если они там есть. Долбила долго, руки в рукавицах вспотели, но наконец нож вошел глубже и наткнулся на что-то мягкое.

Этерия отбросила нож, стала разгребать пальцами. Пальцы мерзли быстро, но она терпела. И вот показался корень — темный, узловатый, похожий на спящего червяка.

Прежде чем трогать его, Этерия села на пятки, закрыла глаза и зашептала:

— Лес-батюшка, земля-матушка, я не на зло пришла, не на корысть. Прошу у вас позволения, прошу благословения. Сон-трава, матушка, отдай мне свое дитятко, корень-корневище. Не для баловства беру, не для порчи, для дела последнего. Пустишь ли?

Она замолчала, прислушиваясь.

Лес молчал. Ни ветерка, ни шороха, ни птичьего крика. Тишина стояла такая, что в ушах звенело.

Этерия ждала. Иногда лес отвечал — ветка треснет, снег упадет, зверь пробежит. Если не пускает, даст знак. А если пускает — молчит.

Сегодня лес молчал. Ничего не говорил, не запрещал. Может, и правда не держал больше.

— Спасибо, — сказала Этерия и потянула корень.

Корень поддался легко, будто сам вылез из земли. Этерия отряхнула его от налипшей грязи, положила в туесок. Заровняла ямку, присыпала снегом, чтобы другие не нашли, если вдруг пойдут. Хотя кто пойдет? Некому.

Она надела лыжи, пошла дальше.

Следующая была плакун-трава. Она росла у болота, далеко, почти у самой топи. Туда надо было идти через лес, через ложок, через старую гать. Этерия шла и чувствовала, как устает. Не сильно, но заметно. Раньше она могла целый день по лесу ходить и не уставать, а сейчас после первой же остановки ноги гудели.

— Старею, — сказала она себе под нос. — Совсем старею.

До болота добралась к полудню. Солнце стояло высоко, но не грело, только слепило, отражаясь от снега. Этерия прикрывала глаза ладонью, щурилась, но все равно видела плохо — белым-бело кругом.

Болото зимой не узнать. Летом оно страшное: трясина, гнус, кочки, вода черная. А зимой — ровное поле, снег, и только редкие кусты торчат. Но Этерия знала, что под снегом все та же трясина, что ступать надо осторожно, по насту, чтобы не провалиться в полынью.

Плакун-трава росла у самой воды, там, где болото не замерзало до дна. Такие места она знала. Подошла к краю, где снег был темный, влажный, и стала ждать.

Нужно было рвать на закате. Чтобы солнце садилось, а трава плакала. Этерия присела на лыжи, достала хлеб, отломила кусочек, пожевала. Хлеб замерз, крошился во рту, но есть хотелось, так что и такой сгодился.

Ждать пришлось долго. Солнце ползло по небу медленно, как сонная муха. Этерия сидела, смотрела на болото и вспоминала.

Она вспоминала, как учил ее старый ведун. Он тоже водил ее по лесу, показывал травы, рассказывал, когда и как собирать. Он говорил: «Каждая трава — живая. У каждой свой норов. Одну с молитвой рвать надо, другую с уговором, третью вообще молча, чтобы не спугнуть. А плакун-траву — только на закате, когда солнце уходит и земля плакать начинает. Потому что плакун — это слезы земли. В нем вся печаль, вся тоска, вся боль, что в мире есть. Кто выпьет плакун, тот весь мир оплачет».

— Наплакалась я уже, — тихо сказала Этерия. — Хватит.

Солнце коснулось верхушек деревьев. Стало темнеть быстро, как зимой бывает. Этерия поднялась, подошла к самой кромке. Здесь снег был мокрый, под ним хлюпала вода. Она разгребла снег руками, нашла стебли плакуна — сухие, жесткие, торчали из воды.

Она взялась за стебель, потянула. Корень не шел — держался крепко, будто не хотел вылезать. Этерия тянула сильнее, но корень не поддавался. Тогда она достала нож и стала подкапывать вокруг, прямо в ледяную воду сунула руку. Пальцы обожгло холодом, но она терпела, ковыряла мерзлый ил, пока не добралась до корня.

И в этот момент солнце ушло.

Последний луч погас за горизонтом, и сразу стало темно. И в этой темноте Этерия услышала звук. Тонкий, высокий, похожий на комариный писк, только жалобнее. Будто кто-то плакал.

Она замерла. Звук шел отовсюду — от болота, от земли, от корня, который она держала в руке. Это плакала трава. Плакун-трава оплакивала уходящее солнце, оплакивала свою жизнь, оплакивала все, что теряет свет.

— Прости, — шепнула Этерия и рванула корень.

Корень вышел с хлюпом, длинный, узловатый, с тонкими нитями-детками. Из земли потекла черная вода, смешанная со льдом. Этерия отряхнула корень, положила в туесок рядом с сон-травой.

Плач стих. Болото снова замолчало, только ветер засвистел по кустам.

Этерия надела лыжи и пошла назад, в темноту, ориентируясь по звездам. За спиной осталось болото, впереди ждала изба. А в туеске лежали две травы — для смерти. Оставалась третья, самая трудная. Цвет папоротника.

Но его она пойдет искать завтра. Сегодня сил больше не было.

Этерия ночевала в избе плохо.

Вернулась затемно, едва разобрала лыжи у порога, руки не слушались от холода. Печь пришлось растапливать заново — угли совсем погасли, пока она ходила. Долго сидела у огня, растирала пальцы, грела озябшие ноги. В туеске лежали корни — сон-трава и плакун-трава. Две смерти. Оставалась третья.

Цвет папоротника.

Утром она встала позже обычного. Солнце уже поднялось, в избе было светло, мороз разрисовал окна причудливыми узорами. Этерия долго лежала на лавке, смотрела в потолок, на травяные пучки, и думала, стоит ли идти сегодня. Ноги гудели, спина ныла — вчерашний поход дал о себе знать. Раньше она могла по три дня по лесу ходить и не уставать, а теперь после одного дня развалилась, как старая телега.

Но откладывать нельзя. Если уж решила, надо делать быстро, пока решимость не прошла.

Она встала, опять растопила печь, сварила кашу. Ела без аппетита, просто чтобы в животе было не пусто. Потом оделась так же, как вчера: порты, исподница, сарафан, тулупчик, платок, треух, рукавицы, варежки поверх. Лыжи вчерашние, туесок новый — в том, старом, корни лежали, их трогать пока не надо.

Цвет папоротника был самой трудной частью затеи. Потому что папоротник, как все знают, цветет один раз в году, в Купальскую ночь. И найти его в ту ночь — великая удача, потому что цвет дает власть над миром, позволяет понимать язык зверей и птиц, видеть клады под землей. Этерия в Купальскую ночь ходила за цветом много раз, и всегда находила. Но сейчас была зима, до Купалы еще полгода.

Однако старый ведун научил ее секрету. Если долго держать корень папоротника под языком, глаза начинают видеть то, что скрыто. Можно найти прошлогодний цвет, застывший в янтарной капле смолы на старом дереве. Цвет не теряет силу год, а то и больше, если смола сохранила его.

Корень папоротника у нее был. Сушеный, прошлогодний, лежал в берестяном коробце на полке. Этерия достала его, отломила маленький кусочек, положила в рот под язык. Горький, терпкий, слюна стала вязать рот.

Она вышла из избы, надела лыжи и пошла в старый сосновый бор, что начинался верстах в двух за болотом. Туда, где сосны стояли высокие, старые, с толстой корой, в которой за века натекло много смолы.

Дорога была трудная. Сначала через болото, но теперь днем, при солнце, оно не казалось страшным. Этерия обогнула топь стороной, вышла на твердую землю и углубилась в лес. Сосны здесь росли редко, но каждая была огромная, в два обхвата, с мощными ветвями, усыпанными снегом. Под ногами — снег, перемешанный с опавшей хвоей, мягко пружинил.

Этерия шла и держала корень под языком. Горечь растекалась по рту, в глазах начало темнеть, но она знала — так и должно быть. Корень открывает не глаза, а зрение другое, внутреннее. Надо смотреть не на деревья, а сквозь них.

Она остановилась, закрыла глаза, постояла так, прислушиваясь к себе. Потом открыла и пошла дальше, но теперь смотрела не на стволы, а на кору, на трещины, на потеки смолы. И видела она не просто смолу — янтарные капли, застывшие на коре, — а что-то внутри них.

Вот натекла смола давно, лет пять назад, потемнела, стала почти черной. Внутри пусто. Вот свежая, прозрачная, золотистая — в ней ничего нет, только пузырьки воздуха. А вот эта...

Этерия остановилась у старой сосны, такой толстой, что втроем не обхватить. Кора на ней была вся в трещинах, глубоких, как морщины на старом лице. Из одной трещины вытекла когда-то смола, застыла длинной янтарной каплей. Капля была мутная, не прозрачная, и внутри нее что-то светилось. Чуть-чуть, еле заметно, но светилось. Теплым, золотистым светом, как светлячок в траве.

Этерия подошла ближе. Корень под языком жег огнем, но она терпела. Смотрела на каплю, пытаясь разглядеть, что внутри. И увидела.

Маленький огонек. Крошечный, с горошину, но яркий, живой. Он пульсировал, то разгораясь, то затухая, будто дышал. Это и был цвет папоротника. Тот самый, что расцвел прошлым летом в Купальскую ночь, а потом осыпался и попал в смолу, которая сохранила его силу до зимы.

Этерия достала нож. Руки дрожали — то ли от холода, то ли от напряжения, то ли корень так действовал. Она осторожно, очень осторожно, начала поддевать каплю, стараясь не повредить ее. Смола была твердая, как камень, но хрупкая. Лезвие вошло под нее, и капля отделилась от коры с легким треском.

Этерия подхватила ее ладонью, чтобы не упала в снег. Капля была холодная, но сквозь холод чувствовалось тепло — огонек внутри грел смолу изнутри.

Она положила находку в туесок, на самое дно, прикрыла сухой травой, чтобы не разбилась по дороге. Выплюнула корень изо рта — язык онемел, губы жгло, но это пройдет.

— Спасибо, — сказала она сосне. — Не поминай лихом.

Сосна молчала. Только ветка качнулась, сбросив снежную шапку. То ли ответила, то ли просто ветер подул.

Обратный путь дался тяжелее.

Этерия шла и чувствовала, как усталость наваливается на плечи. Ноги подкашивались, лыжи путались, несколько раз она чуть не упала. В глазах темнело, хотя корень она выплюнула — видно, действие его еще не прошло. Или просто возраст давал о себе знать.

Раньше, лет пятьдесят назад, она могла за день обойти пол-леса, найти все, что нужно, и вернуться затемно, как ни в чем не бывало. А сейчас вот два дня ходит, и чувствует себя так, будто мешки с зерном таскала. Спина ноет, колени скрипят, руки трясутся.

— Старая стала, — сказала она вслух. — Совсем старая.

Лес молчал, не соглашался и не спорил. Только снег поскрипывал под лыжами, да где-то далеко дятел долбил сосну.

К избе подошла, когда уже начало смеркаться. Солнце садилось за лесом, небо наливалось оранжевым, розовым, фиолетовым. Над избой поднимался дымок — печь, видно, не совсем погасла, теплилась внутри.

Этерия скинула лыжи у крыльца, вошла внутрь. В избе было прохладно, но не холодно — стены держали тепло, натопленное с утра. Она сразу к печи, подбросила дров, раздула огонь. Потом села на лавку, сняла туесок, выложила на стол три находки.

Корень сон-травы — темный, узловатый, похожий на спящего зверька. Корень плакун-травы — длинный, мокрый, с тонкими нитями. И янтарная капля с огоньком внутри.

Три смерти.

Этерия смотрела на них и думала: хватит ли этого? Правильно ли она собрала? Может, надо было еще чего-то добавить? Но рецепт она помнила наизусть. Старый ведун вбил его в нее так крепко, что никакая память не сотрет.

Сон-трава — для сна вечного. Плакун-трава — для печали, что отпускает душу. Цвет папоротника — для силы, чтобы перейти Грань.

Все вместе даст зелье Забвения. Тот, кто выпьет, уснет и не проснется. Ни боли, ни страха, ни мучений. Просто закроет глаза и растворится в тумане, как утренняя роса.

Этерия взяла в руки янтарную каплю, поднесла к глазам. Огонек внутри пульсировал ровно, спокойно, будто сердце билось.

— Завтра, — сказала она. — Завтра сварю.

Убрала все в берестяной короб, поставила на полку. Поела каши, запила водой. Легла на лавку, укрылась тулупом.

За окнами выл ветер, изба поскрипывала, печь гудела. Этерия закрыла глаза и подумала: странно все-таки. Всю жизнь прожила, а сейчас, когда решила уходить, вдруг жалко стало. Чего жалко — непонятно. Трав этих? Избы? Леса?

Или просто жить хочется, даже такой старой и никому не нужной?

Она не стала додумывать эту мысль. Усталость взяла свое, и она провалилась в сон — глубокий, без сновидений.

Глава 3

Этерия сидела у печи и ждала полуночи.

День прошел в хлопотах. Она перебрала травы, проверила заслонки, подмела пол — все делала медленно, будто растягивая время. Не хотелось думать о том, что будет ночью. Но и не думать не получалось.

К вечеру она сварила простых щей из кислой капусты, поела без аппетита. Потом достала с полки старый котелок — тот самый, что остался от ведуна. Поставила на стол, протерла тряпицей. Котелок был чугунный, черный от времени, с выщербленным краем. Этерия провела пальцем по выщерблине и вспомнила, как много лет назад сам ведун варил в этом котелке свои зелья. Теперь ее очередь.

Травы лежали рядом: сон-трава, плакун-трава, янтарная капля с огоньком внутри. Этерия разложила их по порядку, чтобы в темноте не перепутать. Потом села на лавку и стала ждать.

За окнами темнело быстро. Луна еще не взошла, и лес стоял черной стеной, без единого просвета. В избе горела лучина — Этерия вставила ее в светец, и желтый огонек метался от малейшего сквозняка, бросая тени по стенам.

Она смотрела на огонь и думала о том, что будет после. Если все получится, она просто уснет и не проснется. Тело останется в избе, а душа уйдет за Грань, к предкам. Хорошо ли ей там будет? Она не знала. Никто не знает. Но хуже, чем здесь, наверное, не будет.

Лучина догорела, Этерия зажгла новую. Посмотрела в волоковое оконце — там было темно, хоть глаз выколи. Но она чувствовала: луна уже поднялась, просто из-за туч ее не видно.

Пора.

Она встала, налила в котелок воды из ведра — родниковой, принесенной еще позавчера. Поставила котелок в печь, на жаркие угли. Села рядом на корточки, стала ждать, когда закипит.

Вода нагревалась медленно. Этерия смотрела на пузырьки, что появлялись на дне, потом срывались и поднимались вверх. Сначала редко, потом чаще, чаще, и вот вода забурлила, запенилась.

Она взяла сон-траву. Корень был темный, узловатый, пах землей и прелью. Этерия подержала его в ладони, шепча про себя слова, которым научил ее ведун: «Сон-трава, матушка, усыпи мою душу, закрой мои очи, отведи мои мысли. Не для жизни беру тебя, для ухода, для перехода».

И бросила корень в кипяток.

Вода в котелке потемнела, стала синей. Темно-синей, как вечернее небо перед грозой. Этерия помешала деревянной ложкой, и от котелка потянуло тяжелым, дурманящим запахом. Голова чуть закружилась, но она держалась.

Следующей была плакун-трава. Длинный мокрый корень с тонкими нитями Этерия достала из тряпицы, поднесла к губам:

— Плакун-трава, сестра печальная, оплачь мой уход, проводи мою душу слезами горькими, чтобы легко мне было уходить, чтобы не держали меня земные узы.

Бросила в котелок.

Вода зашипела, забурлила сильнее. Синий цвет начал меняться, зеленью пошла, болотной, мутной. Запах стал другим — кислым, горьким, щипало нос и глаза. Этерия закашлялась, но продолжала мешать.

Оставался цвет папоротника.

Она взяла янтарную каплю в пальцы. Внутри нее все так же пульсировал огонек — ровно, спокойно, будто сердце билось. Этерия посмотрела на него в последний раз и прошептала:

— Цвет папоротника, сила огненная, дай мне сил перейти Грань, не застрять на полпути, не воротиться обратно. Будь мне проводником.

И бросила каплю в кипяток.

Вода в котелке взорвалась. Не в прямом смысле, конечно, но Этерия отшатнулась — так ярко вспыхнуло. Зеленый цвет почернел мгновенно, стал угольным, непроглядным. И в этой черноте загорелся свет.

Зелье светилось изнутри. Не сильно, но заметно — будто в глубине котелка горел маленький огонек. Этерия завороженно смотрела на это свечение и чувствовала, как от зелья тянет силой. Большой силой. Такой, что у нее волосы на голове зашевелились.

Она опустилась на колени перед печью и начала шептать заговор. Древние слова, которые передавались в ее роду от матери к дочери, от бабки к внучке, сколько себя помнила Этерия. Слова, которыми провожают душу за Грань.

— Там, где солнце не светит, где луна не всходит, где звезды не горят, — шептала она, — там моя дорога, там мой путь, там мой дом. Мать-земля, отпусти мое тело, Мать-вода, умой мою душу, Мать-огонь, проводи мой дух, Мать-ветер, унеси мою память. Чур, я не я, душа не моя, тело не мое — все чужое, все там останется, все здесь сгинет. Слово мое крепко, дело мое верно. Иди, душа, иди...

Она шептала и не замечала, что творится вокруг.

А вокруг творилось странное.

От огня в печи на стены падали тени. Обычные тени, от котелка, от самой Этерии, от ухвата, стоящего у печи. Но эти тени начали плясать. Не просто колебаться от пламени, а именно плясать — двигаться, кружиться, сплетаться в причудливые узоры. Этерия краем глаза видела это, но не придавала значения — так бывает, когда варишь сильное зелье, мир вокруг искажается.

А потом тени начали складываться в лица.

Вот на стене проявился женский силуэт — старая женщина в платке, с добрыми глазами. Этерия узнала ее. Это была ее мать. Та, что умерла, когда Этерии было всего двадцать лет. Мать смотрела на нее с печалью, будто спрашивала: «Дочка, зачем ты это делаешь?»

Этерия зажмурилась, но когда открыла глаза, на другой стене появился мужчина. Молодой, красивый, с синими глазами и русыми волосами. Тот самый, которого она любила когда-то. Тот, чье имя забыла за сотни лет, но лицо помнила до сих пор.

Он смотрел на нее и улыбался. Так же, как тогда, много лет назад, когда они встречали рассвет на высоком берегу реки.

— Прости, — шепнула Этерия. — Я не спасла тебя.

Синеглазый не ответил, только покачал головой и растаял.

А на стенах появлялись все новые и новые лица. Старый ведун, который учил ее. Подруги молодости, которых давно нет на свете. Дети, которых она лечила и не могла спасти. Взрослые, которым помогала. И те, кому не смогла помочь. Все они смотрели на Этерию из пляшущих теней, и в их глазах не было зла. Только печаль. Только память.

Воспоминания нахлынули так сильно, что Этерия задохнулась.

Она вспомнила свою юность. Какой она была тогда — молодой, красивой, счастливой. Как бегала по лугам босиком, как пела песни с девушками, как пряла по вечерам. Как встретила его — синеглазого парня с соседней деревни. Как полюбила так сильно, что мир без него стал не мил.

Она вспомнила, как он заболел. Лихорадка пришла внезапно, скрутила его в один день. Она поила его отварами, прикладывала холодные тряпицы ко лбу, молилась всем богам, каких знала. А он горел и горел, и на третью ночь умер у нее на руках.

Она вспомнила, как после этого ушла в лес. Как нашла старого ведуна, как упала перед ним на колени: «Научи». Как он смотрел на нее долго-долго, а потом сказал: «Больно будет. Всю жизнь больно будет». И как она ответила: «Уже больно. Дальше некуда».

Она вспомнила годы учения. Как ведун гонял ее по лесам, заставлял запоминать сотни трав, учил разговаривать с духами, заглядывать за Грань. Как она ночами не спала, учила заговоры, тренировалась до кровавых мозолей. Как становилась сильной.

И как поняла однажды, что сила отнимает радость. Чем больше она знала, тем меньше умела радоваться простым вещам: солнцу, дождю, пению птиц. Потому что видела за этим что-то еще. Видела суть, видела изнанку, видела то, что обычным людям видеть не положено.

— За что? — прошептала она, глядя на тени. — За что мне такая доля?

Тени молчали. Только плясали, плясали, плясали на стенах, напоминая ей всю ее долгую, бесконечную жизнь.

И вдруг Этерия почувствовала такую боль, какой не чувствовала уже полвека. Не физическую — душевную. Боль от всех потерь, от всех разлук, от всего одиночества, что накопилось за сотни лет. Она сжалась в комок, обхватила колени руками и заплакала.

Слезы текли по щекам, падали на грудь, на руки, на пол. Она плакала навзрыд, как маленькая девочка, забыв про гордость, про возраст, про все на свете. Плакала по своей потерянной юности, по своей несбывшейся любви, по своей долгой и такой пустой жизни.

И одна слеза — крупная, тяжелая, соленая — сорвалась с ресницы и упала прямо в котелок.

Этерия не сразу это заметила. Она плакала, закрыв лицо руками, и вздрагивала от рыданий. А когда подняла голову и посмотрела на котелок, было уже поздно.

Зелье вспыхнуло.

Алым. Ярким, как пожар, как закат, как кровь. Свет ударил из котелка так сильно, что Этерия зажмурилась и отшатнулась. На миг ей показалось, что изба загорелась — так стало светло. Но света не было жарким, он был холодным, пронзительным, он пронизывал все вокруг.

Избушка вздрогнула. Не скрипнула, как обычно, а именно вздрогнула всем своим телом, будто от удара. Курьи ноги под ней дернулись, крыльцо ходуном заходило, с потолка посыпалась сухая трава.

А снаружи, с крыши, раздался истошный уханье. Старый филин, живший на коньке тридцать лет, заухал так, словно его резали. А потом хлопнул крыльями и улетел в ночь. Этерия слышала, как затихает шум крыльев, и понимала: филин не вернется. Никогда.

Алый свет погас так же внезапно, как и зажегся. В избе снова стало темно, только лучина чадила да угли в печи светились оранжевым.

Этерия сидела на полу, прижимая руки к груди, и смотрела на котелок.

Зелье больше не светилось. Оно стояло в печи, темное, почти черное, и от него поднимался легкий пар. Обычное зелье. Или необычное? Она не знала.

Она подползла ближе, заглянула внутрь. Зелье было черным, но в глубине его, на самом дне, все еще пульсировала крошечная алая точка. Маленькая, как искра, но живая.

Этерия сглотнула. Во рту пересохло, сердце колотилось где-то в горле.

— Что же ты наделала, дура старая? — прошептала она. — Испортила зелье. Всю работу испортила.

Она хотела вылить зелье, начать заново. Но рука не поднималась. Что-то останавливало. Может, эта алая точка на дне. Может, странное чувство, что зелье теперь не такое, как было задумано. Может, просто усталость.

Она сидела и смотрела в котелок. Смотрела долго, не мигая. А в голове крутился один и тот же вопрос:

Испортила? Или сотворила нечто новое?

Этерия просидела на лавке до самого рассвета.

Она не ложилась, не сомкнула глаз — просто сидела, смотрела в темноту и слушала, как потрескивают угли в печи. Котелок стоял там же, в устье, и от него тянуло теплом и тем самым странным запахом, который она никак не могла определить. Жизнью пахло. Молодостью. Чем-то забытым, давно ушедшим, от чего в груди щемило.

Несколько раз она порывалась встать и вылить зелье в снег. Рука уже тянулась к котелку, но в последний момент останавливалась. Что-то не пускало. То ли любопытство, то ли надежда, то ли просто усталость от постоянного желания умереть.

Под утро она задремала. Сидя, прислонившись спиной к теплому печному боку, она провалилась в тяжелый, липкий сон без сновидений.

А когда проснулась, солнце уже било в окно.

Луч пробился сквозь заиндевелый бычий пузырь и упал прямо ей на лицо. Щекотал нос, слепил глаза, заставлял жмуриться. Этерия чихнула громко, раскатисто, так, что эхо по избе пошло.

И села.

Она сидела на лавке. Этерия нахмурилась, попыталась вспомнить, как сюда попала. Последнее, что помнила: она сидела на полу у печи, смотрела в котелок. Потом перебралась на лавку? Или нет? Память была мутной, как болотная вода.

Ладно, неважно.

Она потянулась, собираясь встать, и замерла.

Тело было легким. Удивительно, до дрожи легким. Не было привычной тяжести в пояснице, не ныли колени, не скрипели суставы, когда она поворачивалась. Этерия осторожно подняла руку, сжала пальцы в кулак — рука слушалась мгновенно, без обычной утренней скованности.

Она встала с лавки — и чуть не упала. Потому что привыкла, что ноги несут ее медленно, осторожно, а тут они взметнули тело вверх, как пушинку. Этерия схватилась за край стола, удержалась.

Пол под босыми ногами был холодный. Очень холодный. Раньше она не замечала этого — за много лет кожа на ступнях стала грубой, нечувствительной. А сейчас каждый холодный половик отдавался в пятках, заставлял поеживаться.

Этерия сделала шаг, другой. Тело двигалось легко, плавно, будто ей снова двадцать лет. Она подошла к умывальнику — медному рукомойнику, висевшему у двери, — налила в ладони воды из ведерка, плеснула в лицо.

Вода обожгла холодом. Этерия фыркнула, вытерлась рукавом и только тогда подняла глаза на медный таз, висевший тут же, на стене.

Из гладкого металла на нее смотрела чужая.

Этерия отшатнулась так сильно, что ударилась спиной о косяк. Сердце подпрыгнуло к горлу, забилось часто-часто. Она вцепилась пальцами в притолоку и заставила себя посмотреть снова.

Из таза смотрела девушка.

Белые волосы падали на плечи — густые, тяжелые, блестящие на солнце. Не седые, не бесцветные, а именно белые, как лен, как молоко, как облака в погожий день. Глаза — алые, яркие, без старческой мути, без бельма, без усталости. Чистые глаза, ясные, с живым блеском. Лицо было гладким, без единой морщины, с румянцем во всю щеку, с губами алыми, с тонкими бровями вразлет.

Этерия поднесла руки к лицу. Пальцы коснулись щек — гладкая, упругая кожа. Провела по лбу — ни одной морщинки. По подбородку — острый, молодой. Она дернула ворот рубахи, заглянула себе за пазуху — там тоже все было гладкое, молодое, без дряблости и складок.

Она ущипнула себя за руку. Сильно, до боли. Больно. Значит, не сон.

Этерия медленно опустилась на лавку, потому что ноги перестали держать.

— Как? — прошептала она одними губами. — Как это?

Она снова посмотрела в таз. Девушка в тазу смотрела на нее с таким же испугом. И вдруг Этерия узнала эти глаза. Узнала этот разрез, этот цвет, эту форму бровей. Такой она была двести лет назад. Двести! Тогда, когда еще не ушла в лес, когда любила синеглазого парня, когда бегала по лугам и пела песни.

— Это же я, — сказала она вслух. Голос был другим — звонче, выше, моложе. — Я... такая...

Она замолчала, пытаясь осмыслить. Зелье должно было убить. Она варила его для смерти, для ухода за Грань. А оно...

— Омолодило, — выдохнула Этерия. — На пятьдесят лет. Или больше.

Она вскочила, подбежала к печи, заглянула в котелок. Тот стоял на том же месте, но внутри было пусто — ни капли. Значит, выпила? Она не помнила, чтобы пила. Но иначе откуда?

Память снова дала сбой. Этерия напряглась, пытаясь вспомнить ночь, но в голове была только темнота и этот странный запах жизни, который она чувствовала перед тем, как уснуть.

Ладно. Потом.

Она отошла от печи и остановилась посреди избы. Надо было что-то делать. Думать. Соображать. Но мысли разбегались, как тараканы от света.

Первое, что пришло в голову, — одеться. На ней была только исподница, старая, застиранная, висевшая мешком. Этерия подошла к сундуку, достала сарафан — тот самый, что носила вчера. Надела.

Сарафан упал на плечи и повис. Он был широк, слишком широк — тело похудело, истончилось, стало тоньше и уже. Этерия запахнула полы, затянула пояс что есть силы, но все равно ткань болталась, собиралась складками.

— Надо перешивать, — буркнула она себе под нос и тут же усмехнулась. Перешивать? Зачем? Она же уходить собиралась, а теперь...

А теперь она не знала, что делать.

Этерия вышла на крыльцо, прикрыв дверь. Солнце стояло высоко, день был ясный, морозный. Снег искрился так, что глаза резало. Лес шумел — тихо, ровно, привычно.

Но Этерия слышала его иначе.

Раньше лес звучал для нее глухо, будто через вату. Она слышала, конечно, но как-то издалека, не вслушиваясь. А теперь каждый звук бил по ушам, отчетливый, яркий. Вот где-то далеко стучит дятел — она слышит не просто стук, а то, как клюв врезается в кору, как осыпаются мелкие щепки. Вот снегири перелетают с ветки на ветку — слышен шелест крыльев, тонкий, почти неслышный раньше. Вот мышь пискнула под снегом — Этерия вздрогнула, потому что писк прозвучал громко, как детский плач.

Мир налился красками. Раньше зима была белой и серой, а сейчас Этерия видела сотни оттенков: голубоватый на тенях, розоватый на снегу, освещенном солнцем, желтоватый на старом насте. Небо было таким синим, что глаза щипало.

Она сделала шаг с крыльца, провалилась в снег по щиколотку. Валенок не было — вышла босиком. Снег обжег кожу, но это было приятно, по-молодому остро.

Этерия постояла так, чувствуя, как холод поднимается от ступней вверх, и вдруг услышала звук. Далекий, но знакомый.

Колокольчик.

Тот самый, что вчера звенел на зимнике. Сегодня он звучал иначе — ближе, громче, настойчивее. Обоз шел мимо леса, может, даже сворачивал к опушке. Люди ехали. Люди, которых она не видела много лет.

Этерия замерла, прислушиваясь. В груди вдруг затеплилось странное чувство, давно забытое. Любопытство. Интерес. Желание посмотреть, какие они сейчас, эти люди. Как одеты, о чем говорят, как пахнут.

Она хотела уже нырнуть в избу, надеть валенки и пойти на звук, но остановилась. А как она пойдет? В этом мешковатом сарафане, с белыми волосами и алыми глазами? Кто она будет для них? Странница? Беглянка? Или...

Или просто девушка. Молодая, красивая, непохожая на других. Такая, на которую оглядываются.

Этерия медленно поднялась на крыльцо, вошла в избу. Села на лавку, обхватила колени руками. Колени были круглые, молодые, без натруженных мозолей.

— А может... — прошептала она. — Может, не уходить? Может, попробовать пожить?

Слова прозвучали тихо, но в избе было так тихо, что они отдались от стен, вернулись эхом.

Изба скрипнула. То ли согласно, то ли удивленно.

Этерия подняла голову, посмотрела на пучки трав под потолком, на старый котелок в печи, на медный таз, в котором все еще отражалась старая молодая она.

— Хватит, — сказала она твердо. — Поживу еще.

Она встала, подошла к сундуку, достала другую одежду — поменьше, попроще. Нашла старый сарафан, который носила лет тридцать назад, когда еще не совсем состарилась. Примерила — сел почти впору, только подшить немного.

Оделась быстро, натянула валенки, повязала платок по-молодому — концами вперед, как девки носят. Подошла к тазу, посмотрела на себя в последний раз.

— Ну, здравствуй, — сказала своему отражению. — Давно не виделись.

Отражение улыбнулось. Молодо, дерзко, с искоркой в глазах.

Этерия толкнула дверь и вышла на свет. Колокольчик звенел совсем близко.

Глава 4

Этерия проснулась оттого, что внутри что-то зудело.

Не тело — там как раз все было хорошо, легко, молодо, — а именно внутри, под ребрами, где сердце. Зудело и тянуло, будто кто-то невидимый дергал за ниточку, привязанную к грудине.

Она открыла глаза и поняла: ей хочется идти.

Куда — она знала. Вчера, когда стояла на крыльце и слушала колокольчик, это чувство только зародилось. А за ночь разрослось, окрепло, заполнило всю ее целиком. Ей хотелось к людям. На ярмарку, в посад, туда, где шумно, где пахнет едой и потом, где кричат продавцы и ржут лошади.

Этерия села на лавке, свесила ноги. В избе было темно — солнце еще не взошло, только первые лучи пробивались сквозь заиндевелые окна. Печь за ночь прогорела, угли едва тлели, но тепло еще держалось.

Она встала, подошла к печи, подбросила дров. Пока огонь разгорался, стояла и смотрела на пламя. И вдруг поймала себя на том, что смотрится в маленький медный ковшик, висящий на печном столбе. Разглядывает свое отражение.

Она делала это уже сто раз за последние два дня. С тех пор как стала молодой, ей все время хотелось смотреть на себя. Проверять, не исчезло ли это чудо, не вернулась ли обратно старуха.

Не исчезло. Из ковшика на нее смотрела все та же девушка с белыми волосами и алыми глазами. Румяная, свежая, с ясным взглядом.

Этерия отставила ковшик и пошла к большому медному тазу, что висел у двери. Сняла его с гвоздя, поставила на стол, подперла чурбачком, чтобы стоял ровно. Села перед ним, как перед зеркалом.

Волосы растрепались за ночь, коса почти расплелась. Этерия распустила ее совсем, провела гребнем — деревянным, частым, старым. Волосы послушно ложились волосок к волоску, блестели на свету, переливались, как речной жемчуг. Она заплела косу заново — туго, ладно, как учила мать когда-то. Коса получилась толстая, тяжелая, до пояса.

Потом умылась. Налила в ладони воды из ведра, плеснула в лицо, растерла шею, руки по локоть. Вытерлась холщовым полотенцем, жестким, но чистым. Посмотрела в таз — кожа после воды порозовела еще сильнее.

— Хороша, — сказала она вслух и сама смутилась. Неловко хвалить себя, но от правды не денешься. Хороша.

Теперь одежда.

Этерия подошла к сундуку, откинула тяжелую крышку. Внутри лежало тряпье — за многие годы накопилось. Она перебирала вещи, выкидывала их на лавку, рассматривала и откладывала.

Вот сарафан, который она носила лет тридцать назад. Темно-синий, шерстяной, с вышивкой по подолу — красными нитками, простой узор, ромбики да крестики. Этерия приложила его к себе — широковат, но не сильно. Вот рубаха, льняная, тонкая, с вышивкой на рукавах. Совсем новая, она ее почти не носила — берегла для чего-то, а потом забыла.

Этерия надела рубаху. Легла хорошо, обтянула грудь, плечи. Сарафан надела сверху — и правда широковат в талии. Она стянула его поясом потуже, покрутилась перед тазом. Сзади мешком висит, спереди складками.

— Негоже, — сказала она. — Перешить надо.

Достала из сундука иголки, нитки. Нитки были льняные, суровые, но других нет. Села у окна, где посветлее, и принялась ушивать сарафан по бокам.

Игла ходила легко — руки помнили. Этерия шила и думала. О том, что идет к людям. О том, как они ее встретят. О том, что никто не знает ее молодой, никто не помнит, что она та самая ведьма из леса. Для них она будет просто девушка. Чужая, незнакомая, но девушка.

Сарафан она ушила быстро. Подровняла подол, подтянула бока, сделала новые завязки вместо старых, потертых. Надела снова — сидит как влитой. В талии узко, в груди свободно, подол до середины голени — в самый раз, чтобы по снегу ходить.

— Хорошо, — сказала она.

Обувь. Валенки у нее были одни, старые, но крепкие. Она подшила их войлоком с пяток, где прохудились, надела шерстяные носки потолще. Влезла — ногам тепло.

Платок. Она перебрала несколько, остановилась на шерстяном, красном, с кистями. Повязала по-молодому — концами вперед, узел под подбородком. Из-под платка коса видна, белая, красивая.

Она еще раз посмотрела в таз. Из металла на нее смотрела нарядная девушка. Не деревенская простушка, не барышня городская, а какая-то своя, особенная. С алыми глазами, правда, но глаза можно и опускать, если что. Мало ли какие родовые отметины бывают.

Этерия улыбнулась своему отражению, и отражение улыбнулось в ответ. И вдруг ей стало страшно.

— А если не примут? — спросила она вслух. — Если увидят глаза и шарахнутся?

Ответа не было. Только изба скрипнула.

Сильно скрипнула, жалобно. Этерия почувствовала, как под ногами дрогнул пол. Она замерла, прислушалась.

Изба скрипела. Не просто так, по-хозяйски, а нервно, тревожно. Стены постанывали, половицы ходили ходуном, даже дверца печная звякнула. А снизу, из-под пола, донеслось глухое переступание — это курьи ноги шевелились, не находя покоя.

Этерия положила ладонь на стену. Бревно было холодное, но под пальцами чувствовалось, как оно дрожит мелкой дрожью.

— Что ты, глупая? — спросила она тихо. — Чего боишься?

Изба скрипнула громко, жалобно, будто ребенок захныкал.

— Я же ненадолго, — сказала Этерия. — На ярмарку схожу, посмотрю на людей и вернусь. К вечеру буду.

Изба скрипела сильнее. Курьи ноги под ней заходили ходуном, избу качнуло, с полки упала глиняная миска и разбилась.

Этерия вздохнула, подошла к тому месту, где миска лежала осколками. Собрала их, отнесла в угол. Потом вернулась к стене, погладила ее, провела ладонью вдоль бревен.

— Ну чего ты, маленькая? — заговорила она ласково, как с ребенком. — Я же вернусь. Никуда я не денусь. Ты меня сто лет растила, кормила, грела. Разве ж я тебя брошу?

Изба всхлипнула. Этерия не знала, может ли изба всхлипывать, но сейчас было именно так — жалобный, протяжный скрип, похожий на плач.

— Глупая, — сказала она. — Я ведь к людям иду не насовсем. Посмотреть только. Сто лет не была, соскучилась. А ты подожди. Печь я протопила, тепло будет. Ты поспи пока, ноги подожми. Я скоро.

Она обошла избу кругом, гладила стены, приговаривала. И понемногу дрожь унималась. Стены перестали ходить ходуном, половицы затихли, печная дверца перестала звенеть. Только тихий, едва слышный скрип остался — будто вздыхала изба, смиряясь.

Этерия подошла к двери, надела рукавицы, поправила платок. Оглянулась на прощание.

— Я скоро, — сказала. — Ты жди.

Изба скрипнула в последний раз — тихо, покорно. И затихла.

Этерия толкнула дверь и вышла на крыльцо. Солнце уже поднялось, снег искрился, мороз пощипывал щеки. Она надела лыжи, оттолкнулась палкой и пошла к лесу.

За спиной изба вздохнула в последний раз — и замерла, притаилась, как зверь, провожающий хозяйку глазами.

Этерия вышла из леса и остановилась как вкопанная.

Она ожидала услышать шум еще издали — и слышала его, когда шла по зимнику. Но то было далеко, приглушенно, сквозь лесную тишину. А сейчас лес кончился, и звук ударил в уши всей своей мощью.

Он висел в воздухе тяжелой, плотной волной. Сотни голосов, перекрывающих друг друга, сливались в один сплошной гул, в котором невозможно было разобрать ни одного слова. Сквозь этот гул прорывались отдельные звуки: мычание коров — низкое, протяжное, будто они жалуются на свою судьбу; визгливое ржание лошадей, тонкое и нервное; блеяние овец, похожее на детский плач; кудахтанье кур, запертых в плетеных корзинах; лай собак, злой и заливистый.

А поверх всего этого — музыка. Этерия не сразу поняла, что это музыка, потому что сто лет не слышала ничего подобного. Кто-то играл на гармони — надрывно, весело, с переборами. Кто-то бил в бубен. Кто-то пел — пьяным, надтреснутым голосом, но пел, выводил слова какой-то частушки, и вокруг него смеялись.

Смех. Этерия забыла, как звучит смех. Не тихий смешок в избе над собственной шуткой, а настоящий, громкий, заразительный смех толпы. Он прорывался сквозь гул отдельными вспышками, заставлял ее сердце биться чаще.

От этого шума у Этерии закружилась голова. Она схватилась за ствол молодой березки, стоявшей на опушке, чтобы не упасть. В ушах звенело, перед глазами плыло, но не от слабости — от нахлынувших чувств. Сто лет тишины. Сто лет только ветра, только птиц, только собственного голоса. И вдруг — это.

Она стояла и привыкала. Минуту, две, пять. Постепенно шум перестал давить, начал распадаться на отдельные звуки, которые можно было различать.

Вот баба кричит: «Пироги! Пироги с ливером, горячие!» Вот мужик: «Сани! Сани кованые, век не развалятся!» Вот девка визжит: «Купи, тётька, платок! Вон тот, красный!» Вот пьяный: «А я тебе говорю, Ерема, не бери ты ту лошадь, у нее нога подвернутая!»

Этерия слушала и не могла наслушаться. Люди. Живые люди. Они говорят, кричат, спорят, торгуются. Они живут.

Она отлепилась от березки и сделала несколько шагов вперед, на пригорок, откуда открывался вид на посад.

Посад раскинулся в низине, у реки, которая сейчас была скована льдом. Дома стояли тесно, жались друг к другу, как овцы в загоне. Бревенчатые избы, крытые тесом, с резными наличниками на окнах. Кое-где над крышами поднимался дым — топили печи, готовили еду.

А в центре посада, на большой площади, и кипела ярмарка.

Этерия видела ее всю, как на ладони. Пестрые ряды тянулись вдоль площади, сбивались в кучки, расходились снова. Кое-где были поставлены шатры — белые, красные, полосатые. Над одним шатром развевался длинный флаг с непонятной надписью.

Людей было — как муравьев в разворошенном муравейнике. Они текли между рядами, останавливались, толпились, расходились. Черные, серые, коричневые тулупы и зипуны перемежались яркими пятнами бабьих платков и девкиных сарафанов.

В одном месте толпа была особенно густой — там, видно, что-то продавали. Этерия пригляделась: лошадей. Десятка два лошадей стояли, привязанные к длинной жерди, а вокруг них ходили мужики, заглядывали в зубы, щупали ноги, хлопали по крупам.

Рядом с лошадьми мычали коровы — их держали на коротких веревках бабы в тулупах, суровые, красномордые от мороза.

Дальше тянулись ряды с товаром. Этерия видела горшки глиняные, сложенные пирамидами. Видела холсты, развешанные на веревках, белые и крашеные. Видела лапти — целые горы лаптей, новых, пахнущих лыком. Видела туески берестяные, короба, корзины, решета.

В другом месте пахло едой так сильно, что у Этерии свело скулы. Там жарили пироги на лотках, там варили в котлах похлебку, там насаживали на вертела куски мяса и держали над углями. Пар валил от еды густыми клубами, таял в морозном воздухе.

А в самом центре площади стояло нечто, чего Этерия никогда не видела. Высокое сооружение из деревянных столбов и перекладин, раскрашенное яркими красками. На перекладинах висели деревянные лошадки — смешные, толстые, с разинутыми ртами. И эти лошадки крутились по кругу. На них сидели дети — визжали, хохотали, махали руками.

— Карусель, — прошептала Этерия. Она слышала это слово от заезжих купцов много лет назад, но никогда не видела своими глазами.

Рядом с каруселью стоял балаган — дощатый, ярко раскрашенный, с балкончиком наверху. На балкончик то и дело выскакивал человек в колпаке с бубенчиками и кричал что-то, размахивая руками. Этерия не слышала слов, но догадалась — зазывает народ на представление. А на стене балагана был нарисован смешной человечек с длинным носом. Петрушка. Тот самый, про которого ей рассказывал еще старый ведун.

Этерия смотрела и не могла насмотреться. Глаза разбегались, уши наполнялись звуками, ноздри щекотали запахи. Пахло навозом, сеном, потом, едой, дегтем, кожей, овчиной — тысячей запахов, перемешанных в один, густой, терпкий, пьянящий.

Она стояла на пригорке и чувствовала, как колотится сердце. Не от страха — от возбуждения. От желания нырнуть в эту толпу, раствориться в ней, стать ее частью.

Но ноги не шли.

Сто лет. Сто лет она была одна. Сто лет люди обходили ее избу стороной, шептались за спиной, крестились при встрече. Она привыкла быть чужой, быть страшной, быть той, кого избегают.

А сейчас она молодая. Красивая. Никто не знает, что она та самая ведьма. Никто не перекрестится при виде ее. Никто не сплюнет через левое плечо.

Или узнают? По глазам? По волосам? По тому, как она смотрит, как двигается, как говорит?

Этерия провела рукой по лицу. Гладкая кожа. Потрогала косу — толстая, белая, как лен. Заглянула в свою душу — там все та же она, старая, мудрая, уставшая. Но тело молодое. Тело обманет кого угодно.

— Сто лет, — прошептала она. — Сто лет я не была среди людей.

Внизу, на площади, кто-то заиграл на гармони громче, и толпа вокруг задвигалась, закружилась — видно, пляс пошел. Этерия видела, как мелькают платки, как взлетают руки, как топают ноги в валенках.

И вдруг внутри нее что-то оборвалось. Последняя стена, которая держала ее в одиночестве, рухнула. Ей захотелось туда. Не смотреть издали, а быть там, внутри. Смеяться, дышать этим воздухом, чувствовать локтями чужие локти, спиной — чужое тепло.

Она сделала шаг вперед. С пригорка вниз, к посаду, к площади, к толпе.

— Как они меня примут? — спросила она ветер.

Ветер не ответил. Он только толкнул в спину, подгоняя.

Этерия пошла быстрее. Лыжи скользили по насту легко, невесомо. Она летела вниз, к людям, и сердце колотилось где-то в горле.

Вот уже крайние избы. Вот огороды, заваленные снегом. Вот плетень, за которым бродит чья-то собака — лениво тявкнула на нее и отвернулась.

Вот площадь. Край первого ряда. Толпа в десяти шагах.

Этерия скинула лыжи, прислонила их к плетню, чтоб не украли. Кто украдет — лыжи старые, никому не нужны. Расправила сарафан, поправила платок. Глубоко вздохнула.

И шагнула в толпу.

Сначала ее никто не заметил. Люди текли мимо, занятые своими делами. Этерию толкнули, она пошатнулась, удержалась. Кто-то прошел вплотную, задел рукавом — извинился на ходу, не глядя.

Она стояла посреди этого людского моря и не знала, куда идти. Вокруг говорили, смеялись, ругались, торговались. Этерия вертела головой, как сова, пытаясь все рассмотреть сразу.

— Девка, а девка! — окликнули ее сбоку.

Этерия вздрогнула, обернулась. Рядом стояла баба в тулупе, с корзиной в руках, полной яиц.

— Чего стоишь столбом? — спросила баба беззлобно. — Замерзнешь. Иди, погрейся вон у костров.

— Я... я ищу... — Этерия запнулась, не зная, что сказать.

— А-а, первый раз на ярмарке? — догадалась баба. — Издалека поди?

— Издалека, — кивнула Этерия.

— Ну, ходи, смотри. Вон там, в мясных рядах, баранина дешевая сегодня. А там, где горшки, у Фрола бери — он не обманет. А сладкого хочешь? Вон у того дядьки петушки сахарные, копейка штука.

Баба ткнула пальцем куда-то в сторону и пошла дальше, растворилась в толпе.

Этерия осталась стоять. И вдруг улыбнулась. Просто так, ни с того ни с сего. Баба с яйцами говорила с ней как с обычной девкой. Не шарахнулась, не перекрестилась, не прошептала «ведьма». Просто поговорила, подсказала.

— Получилось, — шепнула Этерия. — Не узнали.

Она пошла туда, куда показала баба — к петушкам сахарным. Есть не хотелось, но так хотелось подойти, купить, подержать в руках эту глупость, эту детскую радость, которую она не пробовала сто лет.

Глава 5

Этерия сделала шаг, другой, третий — и толпа подхватила ее, понесла.

Это было странное чувство — будто она не шла сама, а плыла по течению. Людская река текла между рядов, огибала лотки, разбивалась на ручейки и снова сливалась воедино. Этерию толкали, задевали, обгоняли. Кто-то наступил на полу сарафана — извинился, не глядя. Кто-то прошел так близко, что задел плечом, и от этого прикосновения по коже побежали мурашки.

Она вертела головой, пытаясь увидеть все сразу. Глаза разбегались. Столько красок, столько лиц, столько движения — после лесной тишины это было похоже на удар в голову. Но удар приятный, пьянящий.

Вот справа мужик продает деревянные ложки — они разложены веером на прилавке, расписные, желтые с красным. Вот слева баба разложила платки — синие, зеленые, алые, с кистями и без. Вот парень точит ножи на точильном камне, искры летят, народ стоит, смотрит как на представление. Вот старик плетет лапти прямо при всех — ловко так, быстро, пальцы так и мелькают.

Этерия шла и впитывала это все, как сухая земля впитывает дождь. Сто лет она не видела ничего подобного. Сто лет только лес, только изба, только травы. А здесь — жизнь. Настоящая, кипучая, громкая.

Пахло вокруг так, что кружилась голова. Пахло навозом — это оттуда, где коровы и лошади. Пахло дегтем — это от саней и сбруи. Пахло овчиной — тулупы кругом. Пахло жареным мясом, пирогами, луком, кашей. И поверх всего этого — сладкий, приторный запах, от которого у Этерии свело скулы.

Она пошла на этот запах.

Лоток со сладостями стоял чуть в стороне от основных рядов, под навесом из грубой холстины. Видно, хозяин знал, что к сладкому очередь всегда будет, и не надо толкаться в общей толчее.

Этерия подошла и замерла.

На лотке, на чистой белой тряпице, лежало богатство. Она даже не знала, что так бывает. Сто лет назад, когда она еще жила среди людей, сладости были простые: мед, сушеные ягоды, иногда пряники, если купец завозной привезет. А тут...

Петушки. Красные, желтые, зеленые, полосатые. На палочках. Стояли рядком, воткнутые в специальную доску с дырочками, и поблескивали на солнце, как стеклянные. У каждого — гребешок, глазки, хвост трубой. И все из сахара.

Рядом с петушками лежали другие фигурки. Белочки — с пушистыми хвостами, из темного сахара. Рыбки — чешуя прорисована, глазки изюминками. Домики — маленькие, с крышей и трубой, и даже дым из сахара торчит. А еще сосульки — длинные, тонкие, разноцветные, перекрученные, как веревки.

Этерия смотрела на это и не могла отвести глаз.

— Чего стоишь, красавица? Выбирай!

Этерия подняла глаза. За лотком стоял мужик лет пятидесяти, круглолицый, красный от мороза, в шапке с заломленным верхом. Глаза у него были веселые, хитрые, но добрые. Он смотрел на Этерию и улыбался.

— Я... я смотрю, — сказала Этерия.

— Смотри, смотри, — кивнул торговец. — У меня товар — загляденье. Сам варю, сам крашу. Свекла дает красный, морковка — желтый, травы — зеленый. Все свое, природное. Не то что у этих... — он махнул рукой куда-то в сторону, — химией всякой красят.

Этерия не знала, что такое химия, но кивнула. Она снова уставилась на петушков.

— Никак выбрать не можешь? — догадался торговец. — Оно и понятно. Красота такая, что глаза разбегаются. Ты, главное, не торопись. Петух должен к душе лечь.

Этерия протянула руку к красному петушку, но в последний момент отвела. Потом к желтому. Тоже отвела. К полосатому — этот был особенно хорош, красный с желтым, полоска к полоске.

— Полосатого хочешь? — спросил торговец. — Правильный выбор. Он самый сладкий. Я в него меда добавляю чуть-чуть, для вкуса.

Этерия взяла полосатого петушка в руки. Он был легкий, почти невесомый, и гладкий, как стеклышко. Палочка деревянная, тонкая, удобно держать.

— Сколько? — спросила она.

— Копейка, — сказал торговец. — Для такой красивой девушки — копейка. Другой бы две взял, но ты глянь, как глаза горят. Люблю, когда товар с душой берут.

Этерия полезла за пазуху. Деньги у нее были — старые, еще прошлого века, медные копейки с двуглавым орлом. Она не знала, ходят ли они сейчас, но других не было. Вытащила одну, протянула.

Торговец взял монету, повертел, посмотрел.

— Старинная, — сказал уважительно. — Из бабкиного сундука, поди?

— Из сундука, — кивнула Этерия.

— Хорошая монета, тяжелая. Медь нынче не та пошла, легкая. Ладно, считай, рассчитались.

Он спрятал монету в кожаную кису на поясе и снова улыбнулся Этерии.

— Сладость ешь сразу, не тяни. А то замерзнет, твердая станет, зуб сломаешь. А хочешь, к печке подойди, погрейся заодно. Вон там, у мясных рядов, костры жгут.

Этерия кивнула, но не пошла. Она отошла чуть в сторону, чтобы не мешать другим покупателям, и остановилась, разглядывая петушка.

Красивый. Полосатый, как оса. Гребешок красный, глазки точечками, клюв раскрыт — будто поет. Этерия повертела его так и сяк, понюхала. Пахло сладко, приторно, чуть жженым сахаром.

Она лизнула.

Сначала ничего не поняла — просто сладко. Но через мгновение вкус растаял на языке, и вместе с ним пришло что-то еще. Что-то давнее, забытое, спрятанное глубоко в памяти.

Детство.

Этерии пять лет, она бегает по лугу босиком, трава щекочет ноги. Мать зовет ее обедать, а она не хочет — ей бы бегать, бегать, пока солнце высоко. А вечером отец привозит с ярмарки гостинец — леденец на палочке, маленького петушка, не такого красивого, как этот, простого, коричневого от жженого сахара. И она лижет его, сидя на крыльце, и счастье распирает грудь так, что, кажется, лопнет.

Этерия зажмурилась.

Перед глазами поплыли картины. Вот она уже побольше, лет десять. Вот она девушкой, с той самой косой, с алыми глазами, которые тогда еще не пугали, а завораживали. Вот она с синеглазым парнем целуется в первый раз — украдкой, за овином, и сердце стучит так же, как сейчас.

А потом все погасло. Смерть его, уход в лес, годы учения, годы одиночества. Сотня лет, пролетевшая как один миг.

Этерия открыла глаза.

Она стояла посреди ярмарки, сжимая в руке сахарного петушка, и по щекам текли слезы. Она не заметила, когда заплакала. Просто стояла и плакала, а мимо шли люди, и никто не обращал внимания — мало ли кто плачет на ярмарке, может, от лука, может, от радости, может, от горя.

Этерия смахнула слезы рукавом и снова лизнула петушка.

Вкус был тот же. Сладкий, приторный, детский. И вместе с ним в груди разливалось тепло — то самое, забытое, которое она не чувствовала сто лет.

Счастье.

Простое, глупое, детское счастье от сахарного петушка на палочке.

Этерия засмеялась. Тихо, про себя, но засмеялась. Она стояла в толпе чужих людей, с леденцом в руке, и смеялась оттого, что жива. Что молода. Что у нее все впереди.

— Девушка, вы чего? — спросил проходящий мимо парень, удивленно на нее глядя.

— Ничего, — ответила Этерия. — Хорошо просто.

Парень пожал плечами и пошел дальше. Подумал, наверное, что дурочка какая-то. А Этерии было все равно.

Она пошла вдоль рядов, облизывая петушка и разглядывая людей. Теперь она смотрела на них иначе. Не как на чужих, не как на опасных, а как на своих. Такие же люди. Такие же, как она. Только живут быстрее и умирают раньше.

— Живите, — шепнула она им вслед. — Живите долго.

Вкус петушка таял на языке, и вместе с ним таяла последняя горечь, которая жила в ее сердце сто лет.

Этерия отошла и снова влилась в толпу.

Она шла медленно, не торопясь, разглядывая все, что попадалось на глаза. Раньше, когда она была молодой в прошлый раз, она тоже ходила на ярмарки. Но тогда все было иначе. Тогда она не всматривалась в каждую мелочь, потому что мелочи эти были привычными, обыденными. А сейчас все было новым.

Вот мужик продает глиняные горшки. Они стоят в три ряда, от маленьких, с кулачок, до огромных, в которых можно ребенка выкупать. Этерия провела пальцем по одному — гладкий, обливной, блестит. Раньше таких не делали, раньше горшки простые были, некрашеные.

— Брать будешь, красавица? — спросил мужик.

— Нет, просто смотрю, — улыбнулась Этерия.

— Смотри, дело хозяйское. У меня товар хороший, сам на круге верчу, сам обжигаю. Не бойсь, не треснет.

Этерия пошла дальше.

Вот лавка с кожаными товарами. Ремни, уздечки, седла, рукавицы. Пахнет кожей и дегтем так, что голова кружится. Хозяин, кривой на один глаз, нахваливает товар, стучит по седлу ладонью: «Век прослужит!»

Вот оружейный ряд. Этерия прошла мимо быстро — не любила оружие, никогда не любила. Слишком много смертей от него видела за свою долгую жизнь.

Вот пряники. Настоящие тульские пряники, с рисунком, с надписями. Лежат стопками, глазированные, блестят на солнце. Этерия постояла, посмотрела, но покупать не стала — петушок еще не съеден, сладкого пока хватит.

И вдруг она остановилась.

Платки.

Они висели на длинной веревке, натянутой между двумя шестами, и колыхались на ветру, как разноцветные флаги. Красные, синие, зеленые, желтые, с цветами, с узорами, с кистями, с бахромой. Солнце просвечивало сквозь тонкую ткань, и казалось, что платки светятся изнутри.

Этерия подошла ближе.

Она помнила платки такими, какими они были сто лет назад. Простые, шерстяные, крашенные луковой шелухой или корой дуба. Красный цвет был редкостью, достать настоящую красную краску стоило больших денег. А тут... тут красных было половина.

Продавщица — молодая баба лет тридцати, круглолицая, с веселыми глазами — сразу заметила застывшую девушку.

— Проходи, красавица, выбирай! — затараторила она. — Платки замечательные, из самого города везены, не чета нашим деревенским. Глянь, какой шелк!

Она сняла с веревки один платок, синий с золотыми цветами, и сунула Этерии в руки. Этерия взяла, провела пальцами. Ткань была тонкая, мягкая, струилась сквозь пальцы. Шелк. Настоящий шелк. Она и забыла, какой он на ощупь.

— Хорош, — сказала она.

— А то! — обрадовалась продавщица. — Ты на цвет глянь, на цвет! Как небо весеннее. А цветочки-то, цветочки золотые, ручная работа. Надень, примерь!

Этерия приложила платок к голове. Продавщица зацокала языком:

— Ой, красота-то какая! Тебе очень идет. Но знаешь что? — Она вдруг заговорщицки понизила голос. — Ты белая такая, волосы у тебя светлые, глаза... глаза у тебя особенные. Тебе красный надо брать. Красный — твой цвет. Сделает тебя — королева!

Она сняла с веревки красный платок. Не кричаще-красный, а глубокий, темно-алый, как закат. С черной вышивкой по краю — замысловатый узор, похожий на папоротник. Этерия ахнула про себя — папоротник, ее цвет.

— Дай-ка, — сказала она.

Продавщица протянула. Этерия взяла платок в руки. Ткань была мягче первого, теплее. Шерсть с шелком, смешанная. Теплый будет, зимний.

— На голову надень, надень! — заторопила продавщица. — Не бойся, не кусается.

Этерия сняла свой старый, выцветший платок, расправила косу и накинула красный. Край с вышивкой лег на лоб, концы упали на спину. Она повернулась к продавщице.

— Ой, матушки мои! — всплеснула та руками. — Девка, да ты краше всех на ярмарке! Ты глянь, глянь!

Она схватила с прилавка маленькое зеркальце — настоящее стеклянное зеркальце в медной оправе — и сунула Этерии.

Этерия посмотрела.

Из зеркала на нее глядела девушка в алом платке. Белые волосы, выбившиеся из-под платка, падали на плечи. Алые глаза горели ярко, в тон ткани. Щеки разрумянились от мороза и смущения.

— Красиво, — сказала Этерия тихо.

— Красиво?! — возмутилась продавщица. — Да это ж картина! Ты посмотри, как цвет глаз твоих оттеняет! А кожа какая светлая! Ну бери, девка, не пожалеешь. Такая красота раз в жизни встречается.

Этерия засмущалась. Она не привыкла к похвале. За последние сто лет ее только боялись, сторонились, шептались за спиной. А тут — хвалят, в глаза хвалят, искренне.

— Я... не знаю, — пробормотала она. — Дорого, поди?

— Для тебя недорого, — быстро сказала продавщица. — Пять копеек всего. За такой платок в городе гривну просят, а я по-доброму, чтоб не увозишь обратно.

Этерия полезла за пазуху. Деньги у нее были — старые копейки, да пара серебряных монет еще от ведуна осталась. Отсчитала пять медяков, протянула.

Продавщица взяла деньги, спрятала в кису и снова заулыбалась:

— Носи на здоровье. Пусть люди любуются. А ты, если что, приходи еще — у меня и другие есть, и шали, и пояса.

Этерия кивнула, но осталась стоять, разглядывая себя в зеркальце. Она крутила головой так и сяк, смотрела, как ложится платок, как падает свет.

— Засмотрелась? — услышала она рядом мужской голос.

Этерия обернулась. Рядом стоял парень, молодой, кудрявый, с улыбкой до ушей. Глаза масленые, нагловатые.

— Красивая ты, девка, — сказал он. — Пойдем со мной, я тебе медовухи куплю.

Этерия нахмурилась. Она забыла, что молодость привлекает не только добрые взгляды, но и такие вот, липкие.

— Не пойду, — сказала коротко.

— Чего так? Я ж от души. — Парень шагнул ближе. — Ты одна здесь, скучаешь, а я компанию составлю. Весело будет.

Этерия посмотрела на него внимательно. Взгляд у нее был тяжелый, ведьминский, хоть и в молодом теле. Парень вдруг поежился, будто холодом повеяло.

— Ступай своей дорогой, — сказала Этерия тихо. — Не тронь меня.

Парень еще мгновение колебался, потом махнул рукой и отошел. Что-то ему не понравилось в глазах этой красивой девки. Что-то древнее, опасное.

Этерия отвернулась к платкам, чтобы скрыть дрожь в руках. Не от страха — от злости на себя. Ведьма она или кто? Чего бояться какого-то парня? Скажет слово — и он век заикаться будет.

Но не хотелось. Не хотелось пугать людей. Хотелось быть просто девушкой, просто красивой, просто жить.

Она сняла красный платок, бережно сложила, спрятала за пазуху. Свой старый, выцветший надела обратно. И пошла дальше, в толпу.

А в груди приятно теплело от похвалы продавщицы. «Краше всех на ярмарке», — сказала она. Может, и вправду? Этерия улыбнулась своим мыслям и пошла дальше, туда, где пахло едой. Есть хотелось нестерпимо.

С утра она ничего не ела — только лизнула того петушка, а петушок еда несерьезная, баловство одно. Теперь желудок напоминал о себе настойчивым урчанием. Этерия прислушалась к себе и пошла на запах.

Запах еды висел над ярмаркой густым облаком. Где-то жарили рыбу — тянуло дымком и подгоревшим маслом. Где-то пекли блины — сладковатый, мучной дух. Где-то варили кашу — Этерия узнавала гречку за версту. Но самым сильным был запах оттуда, где жгли большие костры и толпился народ.

Она пошла туда.

За мясными рядами, чуть в стороне от основной толчеи, горело три костра. Над ними висели котлы — черные, закопченные, на железных треногах. В котлах булькало, парило, и пар этот был такой густой и вкусный, что у Этерии слюна набежала в рот.

Вокруг костров на бревнах и просто на брошенных досках сидели люди. Кто с мисками, кто с ложками, кто с краюхой хлеба. Ели молча, сосредоточенно, только ложки стучали да изредка кто-то крякнет от удовольствия.

Этерия подошла поближе. У ближнего костра стояла баба в засаленном фартуке, с большим черпаком в руках. Перед ней на доске лежали миски — глиняные, простые, щербатые кое-где.

— Чего надо, девка? — спросила баба громко, перекрывая шум.

— Поесть, — сказала Этерия. — Что есть?

— Щи есть, каша есть, мясо есть. — Баба ткнула черпаком в сторону котлов. — Щи — копейка миска, каша — две, мясо — пять. Бери что хочешь.

Этерия полезла за деньгами. Достала еще одну старую копейку, протянула.

— Щей давай.

Баба взяла монету, повертела, хмыкнула, но спорить не стала. Зачерпнула из котла полный черпак, перелила в миску. Миска была горячая, Этерия едва удержала в руках.

— Ложку дай, — попросила она.

— Ложка отдельно, — строго сказала баба. — Копейка.

Этерия вздохнула, достала еще копейку, получила деревянную ложку — старую, обкусанную по краям, но чистую. Отошла от костра, огляделась, куда сесть.

Свободных бревен почти не было. Но в сторонке, у самого дальнего костра, сидела компания — два мужика и баба, и рядом с ними пустовал обрубок бревна, на котором можно было пристроиться.

Этерия подошла, показала глазами на обрубок:

— Можно?

Мужики глянули на нее, переглянулись. Один, бородатый, в рваном тулупе, кивнул:

— Садись, не барин. Места много.

Этерия присела на край бревна, поставила миску на колени. Щи пахли так, что голова кружилась. Капуста, мясо, лук, лавровый лист — все вместе, наваристое, густое. Она зачерпнула ложкой, подула, отправила в рот.

Горячо. Обжигающе горячо. Но вкусно так, что она зажмурилась. Сто лет она не ела нормальной горячей еды. Сама себе варила, конечно, но одной готовить — себя не балуешь. А тут — щи как щи, настоящие, ярмарочные, с душой сваренные.

Она ела медленно, смакуя каждый глоток, и слушала.

Мужики рядом разговаривали. Не с ней — между собой. Спорили о чем-то, и спор был жаркий, хотя ели они при этом и не переставая.

— А я тебе говорю, Егор, не уродит в этом году рожь, — говорил бородатый, тот самый, что разрешил сесть. — Снегу мало было, земля промерзла. Без снега какая рожь?

— Снегу, говоришь, мало? — возражал второй, помоложе, с хитрыми глазами. — А я тебе про что толкую? Снегу мало — это раз. А второе — морозы какие стояли? Лютые. Озимые-то и повымерзли. Почитай, у всех повымерзли.

— У меня не повымерзли, — вставила баба, сидевшая рядом. Тоже с ложкой, тоже с миской, только у нее была каша, гречневая, с маслом. — У меня озимые — загляденье. Потому что я сеяла, когда дед велел. А дед мой покойный, царствие ему небесное, всегда говорил: сей озимые на Покров, да на убывающую луну, да чтоб ветер с севера не дул.

Мужики переглянулись и засмеялись.

— Тьфу ты, бабьи приметы, — махнул рукой бородатый. — Луна убывающая... Наукой надо заниматься, агрономией.

— Агрономия агрономией, а без дедовых примет — как без рук, — не сдавалась баба. — Вон у Петрова, соседа моего, вся агрономия, а рожь мышам скормил. Потому что не слушал, когда сеять.

— Петров пьет много, оттого у него и рожь плохая, — хитрый мужик подмигнул Этерии, будто приглашая в разговор.

Этерия молчала, только кивнула чуть заметно. Ей не хотелось вмешиваться. Ей хотелось сидеть и слушать, как они спорят, как брызгают слюной, как стучат ложками по мискам. Живые. Настоящие. Их заботы — рожь, морозы, луна, сосед Петров. Простые, земные, понятные.

А баба тем временем переключилась на другую тему.

— А вы слышали, бабы говорят, у кузнеца жена опять брюхатая, — сказала она, понизив голос. — Пятый год подряд рожает. Уж сколько можно-то?

— А кузнец мужик здоровый, — хмыкнул бородатый. — Почему не рожать?

— Да рожай, кто ж против, — баба махнула ложкой. — Но пятеро-то за пять лет! Это ж надорваться можно. А она вон какая худющая была, а теперь разнесло, еле ходит.

— Ты бы поменьше языком молола, — посоветовал хитрый. — Кузнецова жена баба добрая, всем помогает. А ты про нее...

— А я что? Я ничего. Я ж только так, к слову. — Баба обиженно поджала губы и уткнулась в кашу.

Этерия слушала и улыбалась про себя. Те же разговоры, что и сто лет назад. Бабы судачат, мужики спорят, все живы-здоровы, все при деле.

Она доела щи до дна, вытерла ложку о подол (по-деревенски, как когда-то делала), хотела встать, но тут бородатый вдруг обратился к ней:

— Ты чья будешь, красавица? Что-то я тебя не припомню в наших краях.

Этерия замерла. Сердце стукнуло раз, другой. Вопрос простой, а ответа нет. Не говорить же правду: я ведьма из леса, сто лет в избе живу, а теперь омолодилась и пришла на людей посмотреть.

— Издалека я, — сказала она уклончиво. — Из-за леса.

— Из-за леса? — удивился хитрый. — Там же болота кругом, деревень нет. Одна нечисть водится.

— Ну, значит, я и есть нечисть, — пошутила Этерия, но шутка вышла нервная.

Мужики засмеялись, но как-то натянуто. Баба посмотрела подозрительно.

— Глаза у тебя больно красные, — сказала она. — Родинка, что ли?

— Родовая отметина, — быстро сказала Этерия. — У нас в роду все такие.

— А-а, — протянула баба, но подозрение из глаз не ушло. — Ну, бывает. У нас в деревне у одного парня глаза разные: один карий, другой зеленый. Тоже отметина.

Этерия кивнула, поднялась, поклонилась:

— Спасибо за компанию. Спасибо, что приютили.

— Бывай, красавица, — кивнул бородатый. — Если что, на ярмарке еще завтра будем.

Этерия отошла от костра, унося пустую миску и ложку. Вернула посуду бабе в фартуке, получила обратно залог — копейку за ложку, потому что ложку вернула. И пошла дальше, в толпу.

В животе было тепло и сытно. На душе — спокойно и радостно. Она побыла среди людей, и никто ее не прогнал. Даже разговаривали с ней, как с равной. Хорошо.

Она улыбнулась и пошла туда, откуда доносилась музыка.

Глава 6

Этерия пошла на музыку.

Звук доносился оттуда, где толпа была гуще всего, где слышались выкрики и взрывы хохота. Она протискивалась между людьми, извинялась, когда толкала кого-то локтем, и наконец выбралась на свободное место перед балаганом.

Балаган стоял на самом бойком месте — между каруселью и пивными рядами. Сколоченный из досок, кое-как, но ярко раскрашенный: красные полосы по желтому полю, синие круги, зеленые разводы. Над входом торчала доска с надписью, но Этерия читать не умела, да и не нужно было — все и так понимали, что здесь веселье.

Сбоку к балагану была пристроена высокая ширма, тоже раскрашенная, с занавесочкой наверху. Перед ширмой толпился народ. Мужики, бабы, ребятишки — все стояли, задрав головы, и смотрели наверх, где из-за ширмы торчали две куклы.

Представление уже шло.

Одна кукла изображала царского стражника — в высокой шапке, с деревянной саблей на боку, с длинными усами. Другая была Петрушка — смешной человечек с длинным красным носом, в колпаке с бубенчиком, горбатый, но вертлявый.

Стражник говорил толстым, важным голосом, а Петрушка отвечал тоненько, пискляво, и от каждого его слова толпа взрывалась смехом.

— Ты кто таков? — спрашивал стражник. — Я Петрушка, веселый малый! — пищал Петрушка. — А чего тут делаешь? — Да вот иду, куда глаза глядят! — А документы у тебя есть? — А как же, есть! — Петрушка лез за пазуху, долго шарил, потом вытаскивал... большую деревянную дубину.

Толпа заржала. Этерия не сразу поняла, что смешного, но когда стражник попятился, а Петрушка замахнулся дубиной, она тоже заулыбалась.

— Ты это чего? — закричал стражник. — А это мой документ! — пищал Петрушка. — Самый главный!

И огрел стражника дубиной по голове. Да так звонко, что дерево застучало.

Стражник охнул, схватился за голову, а Петрушка уже снова замахивался. Толпа заходила ходуном от хохота. Мужики держались за животы, бабы утирали слезы, ребятишки повизгивали от восторга.

Этерия смотрела и не понимала, почему ей так смешно. Вроде глупость — куклы деревянные, друг друга колотят. Но что-то в этой глупости было такое, что пробирало до смеха. Может, сам Петрушка — вертлявый, нахальный, никого не боящийся. Может, стражник — важный, надутый, а получает дубиной по башке. Может, просто воздух вокруг был пропитан весельем, и оно передавалось каждому.

Стражник упал. Петрушка встал над ним, подбоченился, задрал нос.

— Вот тебе, царский слуга! Не приставай к честному народу!

Толпа взвыла. Кто-то крикнул: «А дай ему еще!» Петрушка обернулся на голос, погрозил пальцем и пискнул: «А ты не подсказывай, дяденька, я сам знаю, кому давать!»

И тут Этерия рассмеялась.

Громко, открыто, запрокинув голову. Смех вырвался из груди сам собой, не спросясь. Она смеялась и не могла остановиться. Смеялась так, как не смеялась сто лет. Слезы выступили на глазах, в боку закололо, а она все смеялась.

Петрушка тем временем уже колотил стражника снова. Стражник пытался встать, но каждый раз получал дубиной и падал обратно. А Петрушка приговаривал:

— Не ходи! Не стой! Не лезь! Не тронь! Не трогай! Не трогай!

И на каждое «не» — стук.

Толпа уже лежала. Мужики сползли по заборам, бабы утирали слезы фартуками. Маленький мальчишка рядом с Этерией повизгивал и дергал мать за подол: «Мама, мама, глянь, опять дал!»

Этерия перевела дух, вытерла слезы и вдруг поймала на себе взгляд.

Рядом стояла девка, лет семнадцати, круглолицая, румяная, с толстой русой косой. На ней был синий сарафан, красный платок, новые валенки. Девка смотрела на Этерию и улыбалась.

— Весело тебе? — спросила она.

— Весело, — ответила Этерия, все еще всхлипывая от смеха.

— А я Петрушку этого уж раз десять видала, а все смеюсь, — сказала девка. — В прошлом годе он же по-другому представлял, про барина. А нынче про стражника. Все одно смешно.

— Про барина тоже смешно? — спросила Этерия.

— А то! Барина тоже дубиной колотил. — Девка хихикнула. — Ты откуда такая, что Петрушку не видала?

— Издалека я, — сказала Этерия. — У нас в лесу балаганов нет.

— В лесу? — удивилась девка. — Ты в лесу живешь, что ли?

— На опушке.

Девка посмотрела на нее с любопытством, но без страха.

— А не боишься одна? Лес он ведь... разное бывает.

— Привыкла, — пожала плечами Этерия. — Я с детства там.

Петрушка на ширме тем временем добил стражника окончательно. Тот лежал без движения, раскинув руки. Петрушка обошел его, пнул ногой, подпрыгнул и запел тонким голосом:

— Ай да я, ай да молодец! Уложил стражника подлец! Будут знать, как Петрушку обижать, будут знать, как на Петрушку кричать!

Из-за ширмы высунулся человек — сам кукольник, лохматый, с красным носом, в такой же шапке, как у Петрушки. Он поклонился толпе и заорал:

— А теперь, честной народ, кто хочет Петрушке денежку дать? Кто даст пятак — тому Петрушка ручкой помашет, кто даст гривну — тому споет, а кто даст полтину — тому в ноги поклонится!

Толпа зашевелилась. Мужики полезли за пазухи, зазвенели монеты. Кто кидал в шапку, которую кукольник протягивал, кто подходил поближе и клал в руку.

Этерия тоже достала монетку — старую, медную, с орлом. Подошла, положила в шапку.

Кукольник глянул на монету, повертел, присвистнул:

— Ого, старина! Из бабкина сундука, что ли?

— Из сундука, — улыбнулась Этерия.

— Ну, спасибо, красавица. За такую монету Петрушка тебе отдельно спляшет.

Он дернул веревочку, и Петрушка на ширме задергал ногами, замахал руками, закрутился волчком. Толпа снова засмеялась.

Этерия отошла от балагана, все еще улыбаясь. Девка та, румяная, догнала ее, тронула за рукав:

— Ты куда теперь?

— Сама не знаю, — честно сказала Этерия. — Хожу, смотрю.

— А пойдем со мной! — предложила девка. — Я к гадалке иду, там у цыганки бабы гадают. Вместе веселее.

Этерия заколебалась. С одной стороны, хотелось побыть одной, переварить все, что сегодня случилось. С другой — так хорошо было, что кто-то позвал просто так, по-доброму.

— Пойдем, — решилась она. — Как тебя звать-то?

— Дареной кличут. А тебя?

Этерия замялась на миг. Имя свое называть — вдруг кто из старых людей услышит, вспомнит? Но тут же успокоила себя: сто лет прошло, кто ж вспомнит?

— Этерия, — сказала она.

— Эте-ри-я, — по слогам повторила Дарена. — Красивое имя, чудное. Из каких краев такое?

— Дед придумал, — соврала Этерия. — Он у меня на выдумки был горазд.

Дарена кивнула, приняла как должное, и они пошли вместе, бок о бок, сквозь ярмарочную толпу. И Этерия вдруг почувствовала себя почти счастливой. Просто потому, что рядом шла простая девка, которая ничего от нее не хотела, не боялась, не ждала чуда или порчи. Просто шла и улыбалась.

Этерия отошла и поняла, что замерзла.

Она не замечала этого раньше — слишком много было впечатлений, слишком много людей, шума, движения. А теперь, когда осталась одна, когда адреналин отпустил, холод пробрался под одежду, залез в рукава, забрался за шиворот.

Солнце уже клонилось к закату, и хотя мороз был несильный, стоять на месте становилось зябко. Ноги в валенках начинали коченеть, пальцы в рукавицах плохо сгибались.

Этерия огляделась. Где тут можно согреться?

Увидела сразу. Чуть поодаль, у большой бочки, стоял мужик с кружками. Перед ним на жаровне грелся огромный медный чайник, из носика валил пар. Вокруг толпился народ — кто брал кружки, кто тут же пил, обжигаясь и довольно крякая.

Этерия подошла ближе.

— Сбитень! Сбитень горячий! — кричал мужик. — С медом, с травами, с перцем! Кто выпьет — не замерзнет, кто глотнет — не простудится! Подходи, народ, пока горячий!

Этерия достала монету — еще одну старую копейку. Протянула:

— Дай кружку.

Мужик ловко налил из чайника в глиняную кружку — темную, обливную, с отбитым краем. Пар валил так, что ничего не видно.

— Держи, красавица! Пей осторожно, обжигает!

Этерия взяла кружку в обе руки, прижала к груди. Глина была горячей, жгла даже сквозь рукавицы. Но это было приятно — тепло разливалось по телу, прогоняя холод.

Она отошла в сторонку, где было посвободнее, и поднесла кружку к лицу.

Запах ударил в нос такой, что у нее подкосились ноги.

Мед. Горячий, растопленный, смешанный с травами. Мята, зверобой, чабрец, чуть-чуть полыни — горечи для вкуса. И еще что-то, что она не могла определить, но что щекотало ноздри и заставляло сердце биться чаще.

Этерия закрыла глаза и вдохнула глубоко, полной грудью.

И провалилась в прошлое.

Ей десять лет. Она сидит на лавке в родительском доме. За окном зима, метель метет, в печи трещат дрова. Мать подает ей кружку — такую же глиняную, горячую. «Пей, дочка, согреешься». И запах — тот же самый. Мед, травы, тепло.

Она пьет маленькими глотками, обжигается, но пьет. Мать рядом, живая, молодая. Отец входит с мороза, топает валенками, сбивает снег с шапки. Пахнет от него холодом и лесом. Он улыбается ей, треплет по голове шершавой ладонью.

Этерия открыла глаза.

Перед ней была ярмарка, чужой народ, закатное солнце. А в груди разливалась такая тоска, такая боль, что дышать стало трудно.

Мать давно умерла. Отец — еще раньше. Все, кого она любила, кого знала, — все ушли. Сто лет прошло. Сто лет, как она одна.

Горячая слеза скатилась по щеке, упала на рукав. Этерия быстро смахнула ее, огляделась — никто не заметил. Люди вокруг были заняты своим делом, никто не смотрел на странную девушку с кружкой в руках.

Она сделала глоток.

Сбитень обжег рот, горло, растекся теплом внутри. Вкус был тот самый — детство, дом, мать. Она глотнула еще и еще, чувствуя, как тепло разгоняет холод, разгоняет тоску, разгоняет боль.

Глупая, сказала она себе. Чего реветь? Все давно прошло. Ты сама выбрала эту дорогу. Ты сама ушла в лес, сама училась, сама стала сильной. Никто тебя не неволил.

Но сердце не слушалось. Оно ныло и щемило, требуя чего-то, чего Этерия не могла ему дать.

Она допила сбитень до дна. На дне остались разбухшие травинки — мята, чабрец, мелкие, как пыль. Она вытряхнула их на снег и постояла еще немного, грея руки о пустую кружку.

Мимо прошла баба с ребенком. Мальчонка лет пяти увязался за матерью, хныкал, просил чего-то. Баба шлепнула его легонько, но тут же прижала к себе, поцеловала в макушку.

Этерия отвернулась.

Она вернула кружку мужику, кивнула на прощание и пошла дальше. Но шла теперь медленно, без прежнего любопытства. Слишком много всего навалилось за один день. Петушок, платок, щи, Петрушка, цыганка, сбитень... И везде — память. Везде — прошлое, которое не отпускало.

Она вытерла глаза еще раз, убедилась, что слез не видно, и заставила себя улыбнуться.

— Не реви, дура, — сказала она себе шепотом. — Живи. Ты же хотела жить. Вот и живи.

И пошла дальше, туда, где толпа редела, где начинались пустые ряды и виднелся мост. Тот самый, о котором говорила цыганка.

Глава 7

Этерия стояла на мосту и смотрела на закат.

Она не заметила, как дошла сюда. Ноги сами принесли — может, цыганкины слова подействовали, может, просто захотелось тишины после ярмарочного гама. Мост был пустой, только перила в снегу, только река внизу, скованная льдом, только небо на западе — оранжевое, розовое, фиолетовое.

Красиво.

Этерия оперлась на перила, смотрела, как уходит солнце, и думала о своем. О сбитне, о матери, о том, что сто лет — это очень много и очень мало одновременно. Вздыхала, выдыхала пар в холодный воздух и никуда не торопилась.

В лесу она всегда торопилась. То травы собрать, то печь истопить, то зелье сварить. А здесь, на мосту, торопиться было некуда. Хорошо.

Тишину разорвал топот.

Этерия вздрогнула, выпрямилась, прислушалась. Звук шел со стороны посада, оттуда, где ярмарка уже затихала. Копыта стучали по мерзлой земле часто, гулко, приближались быстро.

Не одна лошадь. Несколько.

Этерия отошла к перилам, прижалась спиной к деревянным столбам, чтобы пропустить всадников. Мост узкий, двоим не разъехаться — надо уступить дорогу. Она встала так, чтобы ее не задели, и заодно посмотрела: кто это едет так поздно? Купцы запоздалые? Или, может, гонец какой?

На мост вылетели трое.

Первые двое — дружинники. Это Этерия поняла сразу, хотя сто лет не видела таких. Кольчуги под тулупами поблескивали, на поясах мечи, на головах шапки с меховыми отворотами. Лица суровые, обветренные, глаза зоркие, шарят по сторонам, все примечают. Едут плотно, один чуть впереди, другой сбоку — прикрывают.

Этерия скользнула по ним взглядом и перевела глаза на третьего.

И замерла.

Третий сидел на вороном коне. Конь был хорош — крупный, лобастый, с крутой шеей, с умными глазами. Чувствовалось, что зверь дорогой, холеный, не чета крестьянским лошадкам. Но Этерия смотрела не на коня.

Она смотрела на всадника.

На нем был обычный тулуп — овчинный, крытый сукном, такие многие носят. Шапка простая, без позолоты, без перьев. Обычная одежда, обычный человек.

Но что-то в нем было необычное. Что-то, от чего у Этерии перехватило дыхание.

Посадка. То, как он сидел в седле — уверенно, властно, будто родился на коне. Спина прямая, плечи развернуты, голова чуть приподнята. Не сутулится, не ерзает, не держится за луку — сидит, как влитой.

Осанка. То, как он держал себя даже в простом тулупе — будто мантию носил всю жизнь. В нем чувствовалась порода, чувствовалась власть, чувствовалось то, что не купишь за деньги и не получишь по наследству, если нет внутри стержня.

Взгляд. Он смотрел вперед, на мост, на дорогу, но краем глаза, боковым зрением, уже заметил ее, уже оценил, уже понял, что на мосту кто-то есть.

Их взгляды встретились.

У Этерии внутри все оборвалось.

Глаза у него были серые. Не простые серые, какие бывают у многих — мышиные, блеклые, невыразительные. Нет. Эти глаза были темно-серые, глубокие, как небо перед грозой. Когда тучи собираются в тяжелые гроздья, когда воздух замирает перед первой молнией, когда все вокруг затихает в ожидании — вот такого цвета были его глаза.

В них было что-то древнее. Что-то, что Этерия видела только у леса, только у стихий, только у самой природы. Сила. Спокойная, уверенная, не нуждающаяся в доказательствах. Она чувствовалась даже на расстоянии, даже в этом мимолетном взгляде.

И еще в них была усталость. Глубокая, давняя, въевшаяся в каждую морщинку вокруг глаз. Такая усталость бывает у людей, которые несут на плечах больше, чем могут вынести. Которые отвечают за других, за многих, за всех. Которые не имеют права на слабость, потому что от их силы зависит слишком многое.

Этерия смотрела в эти глаза и не могла отвести взгляд.

Она забыла, кто она. Забыла, что она ведьма, что ей сто лет, что она сильнее любого человека. Забыла про травы, про зелья, про избушку на курьих ножках. Она смотрела в серые глаза и чувствовала только одно: сердце колотится где-то в горле, дышать трудно, в груди разливается тепло, которого она не чувствовала сто лет.

А он смотрел на нее.

Всадник уже проехал мимо, но голова его повернулась, взгляд скользнул по ее лицу, по белым волосам, по алым глазам. И в этом взгляде не было страха, не было отвращения, не было даже простого любопытства. В нем было что-то другое. Что-то, что Этерия не могла определить.

Узнавание? Нет, откуда. Интерес? Да, пожалуй. И еще — удивление. Будто он встретил в этом ледяном вечере что-то, чего не ожидал встретить никогда.

Он смотрел на нее, а она на него. Секунду, две, три. Целую вечность.

А потом кони пронеслись мимо, ветер ударил в лицо, снег взметнулся из-под копыт. Всадники скрылись за поворотом, только топот еще долго звучал в вечернем воздухе.

Этерия стояла на мосту, вцепившись в перила, и смотрела им вслед.

Сердце колотилось так, что, казалось, выпрыгнет из груди. Щеки горели, хотя мороз крепчал. В голове было пусто и звонко, будто кто-то ударил в колокол.

Кто он? Кто этот человек с серыми глазами?

Этерия стояла, вцепившись в перила, и смотрела вслед ускакавшим всадникам.

Сердце колотилось где-то в горле, дыхание сбилось, щеки горели, хотя мороз крепчал с каждой минутой. Она не понимала, что с ней происходит. Просто стояла и смотрела в темноту, куда они скрылись, и в голове было пусто и звонко.

А потом топот стих. Совсем. Только ветер свистел в ушах да где-то далеко на ярмарке догуливал народ.

Этерия выдохнула. Поправила платок, одернула сарафан, пригладила волосы. И вдруг поймала себя на том, что ей хочется, чтобы всадник вернулся. Чтобы еще раз посмотреть в эти серые глаза. Глупость, конечно. Мало ли кто проезжал мимо? Купец, боярин, княжий человек... Княжий? Да, на князя похож. Очень похож.

Она вздохнула, собралась уже идти назад, в сторону леса, как вдруг снова услышала топот. Ближе, ближе, совсем близко.

Она обернулась.

Всадники возвращались.

Те же трое вылетели из-за поворота и теперь ехали обратно, прямо на нее. Этерия отступила к перилам, прижалась спиной к столбам, чтобы пропустить. Дорогу они уже видели, что она стоит, объедут.

Но они не объезжали.

Передний дружинник пронесся мимо, даже не взглянув. Второй — тоже. А третий, тот самый, на вороном коне, придержал лошадь и поехал шагом, прямо к ней.

Этерия замерла.

Теперь, когда он был близко, совсем близко, она могла рассмотреть его как следует. И рассматривала, не в силах отвести взгляд.

Русые волосы выбивались из-под шапки — густые, чуть вьющиеся на концах, с пробивающейся сединой на висках. Совсем чуть-чуть, едва заметно, но Этерия увидела. Седые нити на висках у таких мужчин — не от старости, от жизни. От дум тяжелых, от забот бесконечных, от груза, который несут на плечах.

Лицо у него было мужественное. Этерия подбирала слово и остановилась на этом — мужественное. Не красивое в привычном смысле, не писаной красоты, но такое, от которого не оторвать глаз. Резкие черты, твердый подбородок, прямой нос, высокие скулы. Губы сжаты в тонкую линию — будто он постоянно о чем-то думает, постоянно решает что-то трудное, постоянно несет этот груз. И от этого на лице залегли складки — не старческие, а те, что делают мужчину мужчиной.

Глаза. Те самые серые глаза — сейчас, вблизи, они оказались еще глубже, еще пронзительнее. В них читалось все: и ум, и сила, и усталость, и еще что-то, чему Этерия не могла подобрать названия. Тоска? Нет, не тоска. Скорее, ожидание. Будто он всю жизнь чего-то ждал и вот сейчас, глядя на нее, вдруг понял — чего.

На вид ему было лет тридцать пять. Может, чуть больше. Для обычного мужика — возраст, для князя — самый сок. Опыт уже есть, а силы еще хоть отбавляй.

Этерия смотрела на него и забыла дышать.

Конь тем временем подошел совсем близко. Вороной — красавец, каких поискать, — фыркал, косил глазом на странную девушку, перебирал ногами на обледенелых досках. Но хозяин держал его крепко, не давал горячиться.

Этерия смотрела на всадника и не замечала, что стоит прямо на дороге. Что конь уже рядом. Что еще миг — и...

— Посторонись, девушка, — раздался низкий голос. Чуть хриплый, усталый, но твердый.

Этерия вздрогнула, очнулась. Попятилась назад, к перилам, но нога поскользнулась на обледенелой доске. Она взмахнула руками, пытаясь удержать равновесие, и вдруг поняла, что падает. Спиной назад, с моста, вниз, на лед реки.

Сердце оборвалось.

Но в тот же миг что-то рвануло ее вперед, вверх, удержало, не дало упасть. Сильная рука схватила ее за локоть — железной хваткой, мертвой, но при этом бережной. Дернула, поставила на ноги, притянула почти вплотную к коню.

Этерия подняла глаза.

Всадник перегнулся с седла, почти лежал на шее коня, и держал ее. Его пальцы сжимали ее локоть — даже сквозь толстый рукав сарафана, даже сквозь шерстяную кофту, она чувствовала их жар. Сильные пальцы, горячие, живые. Такие руки умеют и меч держать, и коня сдерживать, и женщину обнимать.

— Жива? — спросил он. Голос был низкий, чуть хриплый, но в нем звучало беспокойство. Настоящее, не показное.

Этерия смотрела в его глаза и не могла вымолвить ни слова. Губы не слушались, язык прилип к гортани. Она только кивнула — мелко, часто, как птица.

Он не отпускал ее руку. Смотрел в ее лицо, в глаза, в волосы. Смотрел долго, изучающе, будто пытался понять — откуда она взялась, эта странная девушка с белыми волосами и алыми глазами, застывшая посреди моста в вечерних сумерках.

И вдруг в его взгляде что-то изменилось. Исчезла настороженность, исчезло беспокойство. Осталось только удивление. И еще — интерес. Живой, острый, настоящий.

— Ты не ушиблась? — спросил он снова.

Этерия мотнула головой. Потом все-таки выдавила из себя:

— Н-нет... Спасибо...

Голос прозвучал тонко, по-девчоночьи, незнакомо. Она сама себя не узнала.

Он кивнул, но руку не отпустил. Так и держал ее локоть, будто боялся, что она снова упадет. Или будто не хотел отпускать.

Сзади раздался кашель. Один из дружинников, тех, что уже уехали вперед, но теперь вернулись и стояли поодаль, наблюдая, подал голос:

— Княже, темнеет. Ехать надо.

Князь.

Этерия услышала это слово и внутри все перевернулось. Князь. Значит, она не ошиблась. Не боярин, не воевода, не купец богатый — князь. Сам князь.

Князь на мгновение задержал на ней взгляд, потом отпустил локоть. Выпрямился в седле, поправил поводья.

— Осторожней будь, красавица, — сказал он. — Мост скользкий.

Этерия кивнула, все еще не в силах говорить.

Он тронул коня, но прежде чем уехать, обернулся еще раз. Посмотрел на нее — быстро, но цепко. Запомнил. И ускакал.

Дружинники за ним — только снег из-под копыт.

Этерия стояла на мосту, прижимая руку к тому месту, где только что были его пальцы. Там горело. Горело так, будто он оставил на ней огненный след.

В ушах звенело. Сердце колотилось как бешеное. В голове билась одна мысль: «Князь. Это князь».

Она смотрела в темноту, куда он ускакал, и не знала, что делать дальше. Идти в лес? Возвращаться в избу? Забыть эту встречу, как странный сон?

Но она знала, что не забудет. Ни за что не забудет. Ни эти серые глаза, ни этот низкий голос, ни эти сильные руки, которые удержали ее над пропастью.

Этерия стояла на мосту, а над головой зажигались первые звезды.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге