Ведьма для инквизитора. Испытательный срок
Глава 1. Ведьма с одной туфлей
До распределения оставался час, а я сидела на полу в одной туфле и уговаривала кота.
— Барон, давай по-честному. Ты мне туфлю, я тебе вечером сливки. Не те, что в столовой разбавляют, а настоящие, у молочницы возьму.
Барон лежал под кроватью и делал вид, что меня не существует. У него это хорошо получалось, он тренировался третий год. Когда его принесли мне в корзинке, он был тощий и пищал от каждого шороха. Теперь в нём было весу как в хорошем поросёнке, и пищала уже я, когда он ночью ложился мне на лицо.
Фамильярам положено помогать ведьме в колдовстве. В моём случае помощь выражалась в том, что Барон таскал к себе под кровать всё, что пахнет мной: чулки, ленты, перья для письма, однажды целый пирог с капустой. Пирог он не съел, просто лежал на нём и стерёг, пока я не нашла. Сегодня ему приглянулась моя левая туфля. Да ещё и парадная, других у меня не было.
— Ладно. — подумала я, села поудобнее, закрыла глаза и потянулась.
Объяснять, как это работает, я толком не умею. Магистр Гвидона говорила «почувствуй нить», и это, наверное, правильно, но звучит так, будто я вяжу носки. На самом деле, когда я тянусь, комната становится похожа на чердак, где всё развешано на бельевых верёвках. Чашка на подоконнике держалась на своей верёвочке, гребень на своей. Где-то под шкафом звенел медяк, который я потеряла ещё на втором курсе и успела оплакать. Миррина шпилька с бирюзой. Никин платок с вышитой ромашкой, который она искала с весны. Он лежал в её же собственной сумке, во внутреннем кармане, и я всё время забывала ей об этом сказать.
Нитка от туфли уходила под кровать и упиралась в кота. Не мимо кота, не рядом, а прямиком в его толстый чёрный живот. Он лежал на моей туфле, растёкся, как квашня, и вытащить из-под него что-нибудь можно было только с потерей пальцев.
Я открыла глаза.
— Пять лет, — сказала я ему. — Пять лет учёбы, похвальный лист, лучшая работа курса по поиску следов. И ты.
Барон зевнул так широко, что видно было, кажется, все его мысли. Мыслей то немного, и все про еду. В дверь грохнули. Не постучали, а конкретно грохнули, всей ладонью, так, что в рукомойнике звякнула кружка.
— Агата! Ты жива? Через полчаса построение!
Так входила только Мирра. Замок в нашей двери был сломан с прошлой зимы: однажды он не пережил Мирриного напора.
— Жива, — ответила я. — Но без туфли.
Мирра появилась в проёме. Высокая, рыжая, мантия нараспашку, на щеке след от подушки, хотя встала она, по её словам, «давно». Она посмотрела на мою босую ногу, на кровать, на два жёлтых глаза в темноте под ней, и всё поняла без объяснений.
— Отойди-ка, — сказала она.
Мирра опустилась на колени и щёлкнула пальцами. На кончике указательного загорелся огонёк с горошину. Огонь у Мирры получался легче, чем у меня утренний чай. Сначала огонь, потом мысль, а иногда мысль вообще не приходила, и тогда в академии меняли шторы.
— Барон, солнышко, — нежно сказала она под кровать. — Ты помнишь, что было с твоими усами в прошлом мае?
Барон помнил, ещё как помнил. Поэтому вылетел из-под кровати так стремительно, что в следующий миг уже сидел на шкафу и смотрел на нас с оскорблённым достоинством размером с подушку.
Туфля осталась на полу. Мокрая, в шерсти, с порезанной пряжкой, ну спасибо.
— Не благодари, — сказала Мирра и погасила огонёк о собственную ладонь. — Слушай, а ничего, что лучшая искательница курса не может найти свою обувь?
— Я её нашла, просто достать не могла.
— Комиссии так и скажи. Им понравится.
Ника ждала нас в коридоре у окна и шёпотом повторяла рецепты. Она всегда так делала, когда волновалась, а волновалась она примерно всегда. Я подошла и услышала про ромашку от бессонницы и про валериану, которую ни в коем случае нельзя заваривать крутым кипятком.
— Ник, экзамены кончились неделю назад.
Она покраснела. Ника краснела легко, как другие чихают: от сквозняка, от вопроса, от того, что кто-то рядом громко засмеялся. Пять лет на целительском, и за всё это время она так и не смогла поднять глаза на преподавателя анатомии. Анатомию у нас вёл скелет по имени Порфирий. Он висел на крючке в лаборатории и при всём желании ни на кого посмотреть не мог, потому что глаз у него не было. Ника всё равно смотрела в пол.
— Я знаю, — прошептала она. — Я просто так успокаиваюсь.
— И как, помогает?
— Нет.
Мирра обняла нас обеих за плечи, и мы спустились по главной лестнице, где каждая ступенька скрипела на свой лад. Пахло воском и жасминовыми духами: кто-то с третьего этажа вылил на себя полфлакона, чтобы понравиться комиссии.
— Ставлю серебрушку, меня пошлют на границу, — сказала Мирра. — В гарнизон. С Пустошей опять лезет всякая дрянь, им боевые нужны позарез.
— У тебя такое лицо, будто тебе обещали бал.
— Бал хуже. На балу нельзя никого поджечь. То есть можно, но потом извиняться нужно.
— А я бы хотела в лечебницу, — сказала Ника, не поднимая глаз. — В маленькую. Чтобы из окна было видно море.
— А ты? — Мирра толкнула меня бедром.
Я знала, что скажу, и мне было немного неловко, потому что звучало это совсем не героически.
— В столицу. Открою лавку поиска на Медной улице, рядом с кондитерской с жёлтыми ставнями. Богатые дамы будут терять кольца, письма от поклонников и болонок, а я находить. Сплю до десяти, кофе с эклером, по пятницам выходной.
— Тоска, — вынесла приговор Мирра.
— Уют, — поправила я.
Если честно, в животе у меня всё съёжилось. Как перед экзаменом, когда выучила каждый билет и всё равно уверена, что вытянешь единственный, который не повторяла. Я всегда вытягивала именно его. Бабушка говорила, что это у нас семейное.
Большой зал Кривогорской академии ведовства и правда был большой. Окна в три человеческих роста, под потолком закопчённые балки, длинные скамьи в шесть рядов. Нас было пятьдесят три, в парадных мантиях, и при каждой фамильяр, который явно считал церемонию пустой тратой утра. У Лизы Гороховой на плече сидела жаба и смотрела на меня так пристально, что становилось неловко. Барон у меня на руках смотрел на жабу в ответ, и через минуту жаба тихонько уползла Лизе за воротник.
Посреди зала в каменный пол был вложен переходный круг: белый, гладкий, с серебряными знаками по краю. Открывали его раз в год, только для распределения. Раньше выпускниц развозили каретами, но казна посчитала, во что обходятся кучера и лошади, и решила, что круг дешевле. Теперь всё было просто. Назвали имя, ты вышла, встала в круг, хлоп, и тебя нет. Сундуки уходят следом. Даже обняться толком не успеваешь.
Комиссия сидела на возвышении за столом под зелёным сукном. Посредине ректор, госпожа Стрижевская, прямая, как черенок метлы, в очках на цепочке. Рядом магистр Гвидона, наша преподавательница поиска, мягкая, круглая, с вечно растрёпанным пучком. Она заметила меня и легонько кивнула. С краю два господина в серых камзолах из королевской канцелярии. Они сидели тут каждый год, так положено по Договору.
Про Договор я могла рассказать, даже если меня разбудить среди ночи. Сто двенадцать лет назад ведьм в Линдемаре жгли. Ведьмам это надоело, и они прокляли половину королевства: у кого-то скисло молоко, у кого-то сгнили амбары, у кого-то перестали рождаться дети. Половине королевства тоже всё надоело, и тогдашний король позвал ковены к столу. Договорились так: ведьмы больше не проклинают кого попало, инквизиторы больше не жгут ведьм, а каждая выпускница год служит короне там, куда её пошлют.
Инквизицию тогда не распустили, только поменяли ей работу. Теперь она ловила тех, кто балуется запрещённой магией, и проверяла у ведьм лицензии. Бабушка про инквизиторов говорила коротко: волк в овчарне. Пока кормят, сидит смирно, а перестанут кормить, вспомнит, кто он такой. Сама я живого инквизитора ни разу не встречала, только на гравюрах в учебнике истории. Там у всех были одинаковые чёрные плащи, серебряные знаки на груди и такие лица, будто у них лет десять болит зуб.
— Анна Белых, целительский факультет, — прочитала ректор. — Королевская лечебница, Аргенталь.
Анна взвизгнула, побежала к кругу, встала в центр, круг вспыхнул белым и мягко хлопнул, будто открыли бутылку игристого. Анны больше не было. Зал захлопал тоже, только в ладоши. Дальше всё пошло так быстро, что я перестала следить. Чтение, вспышка, хлопок. Лизу Горохову с жабой отправили на Гнилые болота, в лягушачий заповедник, и она сияла так, будто ей подарили столицу.
Ника сидела рядом и держала меня за руку. Пальцы у неё были ледяные.
— Всё будет хорошо, — сказала я.
— Ты не можешь знать.
— Не могу. Но ведь приятно звучит?
Мирра с другой стороны качала ногой и вполголоса считала конверты, которые ещё лежали перед ректором.
— Сорок один. Сорок. Слушай, а если нас всех троих пошлют в одно место?
— Тогда этому месту можно только посочувствовать.
Ника хихикнула. Первый раз за утро.
— Агата Ольхина.
Сообразила я не сразу, и Мирре пришлось ткнуть меня локтем в бок. Я встала, перехватила Барона поудобнее и пошла к кругу. Левая туфля, которая побывала у Барона в гостях, хлюпала на каждом шаге, и в тишине это слышали все.
Госпожа Стрижевская сломала печать на конверте, прочитала про себя и почему-то не спешила. Медленно подняла на меня глаза поверх очков, потом покосилась на господ из канцелярии. Тот, что потоньше, с залысинами, едва заметно кивнул. В зале стало так тихо, что было слышно, как о стекло бьётся муха.
— Агата Ольхина, — повторила ректор чуть громче, чем нужно. — Поисковый факультет. Брезмор, отделение Святой Инквизиции. Должность: ведьма-консультант.
Секунду не происходило ничего.
Потом кто-то сзади ахнул, кто-то нервно засмеялся, а кто-то отчётливо прошептал «бедненькая» тем тоном, каким соседки говорят о покойниках. Барон на всякий случай впился когтями мне в рукав.
— Простите, — сказала я. — А можно ещё раз? Мне, наверное, послышалось.
— Вам не послышалось, госпожа Ольхина.
— Инквизиция, — уточнила я. — Та самая? Где костры?
— Костров не было сто двенадцать лет, — сухо ответила ректор. — Вы сдавали историю. На «отлично», насколько я помню.
— Сдавала. Но может, у них просто давно не было повода?
По залу пополз смешок. Магистр Гвидона больше не кивала. Она прижала пальцы к губам и смотрела на меня с такой жалостью, что хотелось провалиться сквозь пол. Господин с залысинами встал и раскрыл кожаную папку. Читал он, ни разу на меня не взглянув, ровным голосом, каким на ярмарке объявляют цены на овёс.
— Согласно Уложению о сотрудничестве, статья четырнадцатая, при каждом отделении Святой Инквизиции должна состоять на службе лицензированная ведьма для помощи в расследованиях и оценки магических следов.
— Но его же никогда не исполняли, — вырвалось у меня.
Вычитала когда-то в библиотеке, в нише за картами, куда я пряталась, когда Барон бывал особенно невыносим.
— До нынешнего года, — ответил господин. — Его величество распорядился о проверке. Брезмору нужна ведьма, ваш профиль подходит. Поиск следов, поиск предметов, отличные отметки.
Вот и учись после этого на отлично.
— А если я откажусь?
Тут он наконец на меня посмотрел. Глаза у него были бесцветные, как вода, в которой мыли посуду.
— Вы имеете право отказаться, госпожа Ольхина. Тогда вы лишаетесь лицензии без права восстановления. Колдовство без лицензии в Линдемаре запрещено и преследуется. Догадываетесь кем?
Вот и весь выбор. Петля, только завязанная красивым бантиком.
Я обернулась к скамьям. Ника была белее собственной сорочки. Мирра уже стояла на ногах, и вокруг её кулаков дрожал горячий воздух. Судя по тому, куда она смотрела, первым загорелся бы господин с папкой, а следом и папка.
«Не надо», — сказала я ей одними губами.
Она долго не разжимала кулаков. Потом всё-таки разжала и вдруг кинулась ко мне прямо через проход, мимо скамей, мимо ректорского «Госпожа Вайс, на место!». Ника побежала за ней, путаясь в мантии и бормоча извинения всем, кого задевала.
Они налетели на меня с двух сторон, и Барон, зажатый посередине, возмущённо мявкнул.
— Пиши, — зашептала Мирра мне в ухо. — Как доберёшься, сразу. Через зеркальце. Слышишь? Сразу.
— Если тебя там хоть пальцем тронут, — всхлипнула Ника, — я приеду и вылечу их так, что они пожалеют.
От Ники это была самая страшная угроза, какую я слышала за пять лет. Я засмеялась, и в носу противно защипало.
— Госпожа Ольхина, — ледяным тоном произнесла ректор. — Круг.
Я отпустила их и шагнула в круг. Камень под туфлями был тёплый, почти горячий, знаки по краю загорались один за другим, а по ногам поползла щекотка, будто стоишь босиком в муравейнике. Мирра и Ника стояли у самой черты. Мирра упрямо задрала подбородок. Ника плакала и не прятала этого.
— Вы следующие, — сказала я. — Узнаю, куда вас занесло, и найду. Я же искательница.
— Ты туфлю найти не можешь, — гнусаво отозвалась Мирра.
— Я её нашла!
Свет встал стеной, и всё утонуло в гуле. Сквозь гул я ещё услышала голос ректора:
— Мирра Вайс, боевой факультет —
А куда, я уже не разобрала.
Переход был похож на то, как если бы меня засунули в мешок с мукой, хорошенько потрясли, а потом вывернули в лужу. Причём лужа оказалась самая настоящая, холодная и грязная, я сидела в ней почти по пояс. Сверху сеял мелкий дождь. Рядом с грохотом свалился на мостовую мой сундук, а на сундук с размаху шлёпнулся Барон, мокрый и распушённый вдвое.
— Мр-р-ау, — сказал он с чувством, и я почти уверена, что это было ругательство.
— Полностью согласна.
Я встала. С мантии лило. Левая туфля, разумеется, осталась в луже, и мне пришлось шарить в мутной воде, пока пальцы не нащупали знакомую погрызенную пряжку.
Улица была кривая и узкая, дома каменные, серые, под тёмной черепицей. На подоконниках ни одного горшка с геранью, на улице ни души. Пахло рыбой, мокрым камнем и печным дымом, а где-то за крышами глухо и протяжно бил колокол. Значит, это и есть Брезмор. В нашем учебнике по землеописанию ему досталось два предложения: город на северо-востоке Линдемара, известен туманами. Про лягушачий заповедник Лизы Гороховой, между прочим, целый абзац.
Прямо передо мной стоял дом, который отличался от соседей только тем, что был ещё серее. Три этажа, узкие окна-бойницы, тяжёлая дубовая дверь, окованная железными полосами. А над дверью серебряный круг, перечёркнутый мечом. Тот самый знак, с гравюр. Напротив, через дорогу, на ступеньках трактира сидел мальчишка лет десяти. Вывеска над ним была вырезана в виде рыбы и подписана «Сытый лещ», хотя лещ на ней был тощий и несчастный. Мальчишка грыз яблоко и разглядывал меня во все глаза, потом знак над дверью, потом опять меня. Перестал жевать, торопливо сложил пальцы от сглаза и юркнул в трактир.
Что ж, гостеприимство тут на высоте. Барон смотрел на дверь и шипел на одной низкой ноте, а шерсть у него встала дыбом, так что он сделался похож на мокрый чёрный репейник.
— Я тоже не рада, — сообщила я ему.
Сердце колотилось где-то под самым горлом, и это было глупо. Сто двенадцать лет без костров. Договор, Уложение, статья четырнадцатая. Я ведьма на королевской службе, а не преступница какая-нибудь. А ладони всё равно были мокрые, и не только от дождя.
Бабушка учила: не знаешь, что делать, делай вид, что знаешь. Это действует на дворовых собак, на торговок и на экзаменаторов. Ещё она учила обходить инквизиторов за три улицы и никогда не смотреть им в глаза, но этот совет я, похоже, провалила, едва вылезла из лужи.
Я отжала косу, одёрнула мантию, обула туфлю, которая чавкнула на всю улицу, и забрала Барона под мышку. Он висел у меня под рукой мокрой тряпкой и молча презирал весь мир.
Поднялась на крыльцо, занесла руку, чтобы постучать, но дверь открылась сама. На пороге стоял мужчина. Высокий, мне пришлось задрать голову, и вода с волос тут же затекла за шиворот. Чёрный плащ с высоким воротом, пепельные волосы до ушей, растрёпанные и мокрые от дождя, на груди серебряный знак, круг и меч.
Зуб у него, кажется, не болел, так что на гравюры он не был похож. Он просто смотрел. На мою мантию, с которой натекла лужица прямо на его порог. На туфлю. На кота, который висел у меня под мышкой и пытался прожечь в нём дыру взглядом. Смотрел неторопливо, сверху вниз, словно составлял опись.
— Вы, — наконец сказал он низким, спокойным голосом, от которого мне стало ещё холоднее, — и есть наша ведьма?
Глава 2. Ничего не трогать
— Смотря кто спрашивает, — сказала я.
Вышло не так дерзко, как хотелось. Сложно звучать дерзко, когда с косы капает тебе же на туфли, а под мышкой висит кот, похожий на половую тряпку.
Инквизитор не улыбнулся. По-моему, он вообще этого не умел. Вблизи было видно, что ему лет тридцать, что брился он дня три назад и что через скулу у него идут два коротких бледных шрама, косых, словно кто-то когда-то пытался расписаться у него на лице. Глаза светло-серые. Холодные, это правда. Но ещё в них было столько усталости, что мне на секунду стало неловко. Так смотрел наш комендант, когда в общежитии в третий раз за неделю что-нибудь взрывалось.
— Спрашивает Святая Инквизиция, — сказал он. — Агата Ольхина, поисковый факультет. Письмо о вас пришло вчера. Ждали к обеду.
— Обед был в планах. Лужа нет.
Он опустил взгляд на мои туфли, потом снова поднял. Ничего не сказал. По-моему, это было хуже, чем если бы сказал.
— Кот останется снаружи.
— Кот — фамильяр. Он по закону со мной.
— По какому закону?
Я открыла рот и поняла, что понятия не имею, какой закон. Он наверняка был, у нас про фамильяров был целый семинар, но в тот день я сидела в библиотеке.
— По Уложению, — сказала я как можно увереннее. — Там есть статья.
— Там много статей.
Пока мы выясняли, Барон решил вопрос сам. Он вывернулся у меня из-под руки, шлёпнулся на порог и, не оглядываясь, пошёл внутрь. У сапог инквизитора он задержался, понюхал голенище, а потом, подлец такой, потёрся об него боком.
— Предатель, — прошипела я.
Инквизитор посмотрел вниз на кота. Кот посмотрел вверх на инквизитора. Они там что-то между собой решали, и мне это совсем не понравилось.
— Входите, — сказал наконец инквизитор и отступил в сторону. — Оба. Тимофей! Сундук.
Внутри пахло чернилами, сургучом, сырым деревом и почему-то жареным луком. Коридор был длинный, с низким потолком и рядом одинаковых дверей. На стене висел портрет седого старика в чёрном с таким лицом, что хотелось извиниться, неизвестно за что. Под портретом за конторкой сидел парнишка лет семнадцати, весь в веснушках и чернильных пятнах. Увидев меня, он уронил перо, следом чернильницу. А когда пытался поймать чернильницу, задел стопку бумаг.
— Тимофей, — сказал инквизитор, даже не повышая голоса.
— Я сейчас! — Парнишка уже ползал под конторкой. — Я всё соберу! Это она? Это ведьма?
— Это консультант.
— А чего мокрая?
— Потому что в Брезморе дождь, — ответила я. — Не замечал?
Тимофей выглянул из-под конторки, посмотрел на меня круглыми глазами и вдруг расплылся в улыбке до ушей. Первый человек в этом городе, который мне улыбнулся. Всё, этот мне нравится. С меня тем временем натекло уже приличное озерцо. Бабушка про такое говорила «развела болото» и лечила простенькими сушильными чарами. Их у нас на первом курсе знали все, потому что без них зимой в общежитии не высушишь ни одних чулок. Я встряхнула руками, щёлкнула пальцами и сказала короткое слово. Вода сорвалась с меня разом. С мантии, с волос, с туфель и даже из туфель. Брызги разлетелись веером по коридору: на стену, на портрет (старику, кажется, было всё равно), на Тимофея, который как раз вылезал с бумагами, и на инквизитора, который стоял ближе всех.
То есть должны были на него. Но капли долетели до чёрного плаща и наткнулись на что-то невидимое и просто отскочили. Развернулись прямо в воздухе и полетели обратно, в меня. Точно в лицо, так, что я стояла, моргала мокрыми ресницами и чувствовала, как по носу ползёт одна особенно наглая капля. Мантия-то у меня теперь была сухая, зато лицо мокрое.
— Защита, — сказал инквизитор тем тоном, каким ребёнку объясняют, что печка горячая. — Ваши чары на нас не действуют. Привыкайте.
— Я не на вас колдовала.
— Я заметил.
Тимофей за его спиной беззвучно трясся и прикрывался бумагами. Барон сидел на сухом месте под портретом и вылизывал лапу с видом существа, которое заранее знало, чем всё кончится. Кабинет у инквизитора был на втором этаже, маленький и до неприличия аккуратный. Бумаги на столе лежали стопками, выровненными по краю. Перья в стакане стояли все остриём вверх. На стене висела карта Брезмора, утыканная булавками с цветными головками. В камине горел огонь, и я тут же пристроилась к нему спиной. Лицо мокрое, пальцы ледяные, а гордость подождёт. Сам он сел за стол. Мне сесть не предложил. Я села сама, на единственный стул у стены, сняв с него стопку папок. Инквизитор проводил папки таким взглядом, как-будто я только что нарушила какой-то порядок, о котором даже не подозревала.
— Значит, так, госпожа Ольхина. Старший инквизитор Корж сейчас в порту, вернётся к вечеру. Он и решит, куда вас девать. До тех пор вы ничего не трогаете, никуда не ходите и ни во что не вмешиваетесь.
— А консультировать?
— Когда понадобится консультация, тогда и позовут.
— А если не понадобится?
— Значит, год у вас выдастся спокойный.
— То есть я буду год сидеть и смотреть в стену?
— Стены у нас крепкие, выдержат.
Я смотрела на него, он на меня, стояла такая тишина, что было слышно как в это время щёлкнуло полено в камине. Ладно, сказала я себе. Ты пять лет жила с Бароном, ты и не таких переупрямливала.
— А вы, собственно, кто? Начальник?
— Инквизитор Холт.
— А имя у инквизитора Холта есть?
Он поднял на меня глаза.
— Есть.
И всё. Больше ничего. Вернулся к своим бумагам, как-будто меня тут и не было.
Хорошо, не хочешь по-хорошему, будет по-моему. Я сидела тихо, смотрела в окно с самым невинным лицом и потихоньку тянулась. Не к нему, разумеется, я же не совсем дурочка. Просто к его вещам. У каждой вещи своя ниточка, а по ниточкам иногда про хозяина можно узнать больше, чем он сам расскажет. Так бабушка вычисляла, какой сосед таскает у неё из сарая дрова.
Чернильница казённая, старая, ею пользовались задолго до него. А вот перья новые, купленные недели две назад. Карта на стене тоже свежая, бумага ещё пахла лавкой. Плащ на крюке за дверью, сапоги, ремень с пряжкой: всё его, но всё какое-то необжитое. Вещи не успели к нему привыкнуть.
А потом я задела его самого. Совсем чуть-чуть, краешком. И ничего не нашла. У людей ведь тоже есть свои ниточки. Привычки, любимая кружка, то, что они вертят в пальцах, когда думают. Человек в комнате виден мне примерно как дерево среди травы: от него во все стороны что-то тянется. А на месте Холта было пусто. Вокруг всё живое, шевелится, а посередине дырка, вырезанная ножницами из картинки.
Мне стало не по себе. Я быстренько свернулась обратно и сделала вид, что очень увлечена каплями на стекле.
— Всё у вас новое, — сказала я, чтобы не молчать. — Вы тут недавно?
Перо у него в руке на мгновение замерло.
— Две недели. Перевели из Ольмского округа.
— А почему сюда? Провинились?
Тут он наконец отложил перо совсем.
— Для консультанта, которого ни о чём не спрашивали, вы задаёте очень много вопросов.
— Я искательница. У меня это профессиональное.
— Тимофей! — позвал он, не сводя с меня взгляда. — Проводи госпожу Ольхину в её комнату.
Её комната оказалась чердаком. Ну, не совсем чердаком. Тимофей, пока тащил мой сундук по узкой лестнице, называл её «светёлкой», но это он из вежливости. Под скошенным потолком стояли кровать, стол и табурет. Одно окно, и в нём вместо одного стекла была запихана тряпка. Посреди пола стояло ведро, и в ведро с потолка мерно капало: кап. кап. кап.
— А кто тут раньше жил? — спросила я.
— Голуби, — честно сказал Тимофей. — Мы их выгнали.
С балки под крышей на меня смотрел голубь. Толстый, сизый, совершенно не выгнанный. Барон, которого я снова тащила под мышкой, медленно повернул голову и посмотрел на голубя. Голубь посмотрел на Барона. Кажется, этот вопрос они собирались решить без меня. Тимофей поставил сундук, вытер лоб и продолжил топтаться у двери, крутя в пальцах обгрызенное перо. Было видно, что ему до смерти хочется поболтать с настоящей ведьмой.
— Ты давно тут? — помогла я ему.
— Второй год! Я писарь. Ну, младший. Ну, вообще-то единственный. — Он понизил голос. — Вы на Холта не обижайтесь. Он со всеми такой. Его даже наши боятся, а наши никого не боятся. Он как приехал, сразу все дела за три года поднял и сидит над ними ночами. Дядька Корж говорит, это у него столичная выучка.
— Он же из какого-то округа.
— Ну да. — Тимофей пожал плечами. — Это дядька Корж так говорит. Он хороший, дядька Корж. Добрый. Пирожками нас кормит. А на кухне Марфа, вы к ней лучше пока не ходите. У неё бабку в молодости ведьма прокляла, так она теперь ведьм не любит. Всех. Даже хороших.
— А откуда она знает, что я хорошая?
Тимофей задумался.
— Ниоткуда, — признал он. — Поэтому и не ходите.
Вечер в Брезморе наступил рано и как-то сразу. Только что за окном был серый день, а теперь серый вечер, и разница была только в том, что фонарь у трактира «Сытый лещ» загорелся жёлтым. Я успела разобрать сундук, развесить мантии на гвоздях, которые нашлись в балке, и заткнуть дыру в окне своей старой шалью вместо тряпки. Голубь наблюдал за этим с явным неодобрением.
А потом выяснилось, что последний раз я ела вчера вечером, в академической столовой: перловку и компот из сухих яблок. Утром мне было не до завтрака, сначала туфля, потом распределение. Живот заурчал так громко, что голубь под крышей вздрогнул.
Совет Тимофея я помнила. Но голод был сильнее. Кухню я нашла по запаху того самого жареного лука. Она была низкая и жаркая, с огромной печью и столом, на котором можно разделать корову. У печи стояла женщина, широкая, краснолицая, с ручищами кузнеца, в белом переднике до пола. Она месила тесто с таким видом, будто тесто ей что-то задолжало.
— Добрый вечер, — сказала я. — Я Агата, меня сегодня к вам…
— Знаю, кто ты, — не оборачиваясь, сказала Марфа. — Весь дом знает. Чего надо?
— Поесть. Если можно.
Марфа обернулась. Посмотрела на меня и просто молча взяла с полки солонку, насыпала полоску соли поперёк порога, ровно между мной и кухней, и вернулась к тесту. Я посмотрела на это недоразумение. Надо же, это старое деревенское поверье, что ведьма якобы не может её переступить, ещё в силе. Нас на первом курсе специально водили через соляную дорожку, чтобы мы перестали бояться. Переступили все. Только Лиза Горохова упала, но это была не соль, это был её подол.
Ну а я что, просто переступила через полоску и села на лавку у стола. Марфа замерла. Медленно повернула голову. В руке у неё уже была скалка.
— Моя бабка вот такую же пустила на порог, — сказала она тихо. — Так у неё за неделю все зубы повыпадали.
— Я зубами не занимаюсь, — честно сказала я. — Я только ищу. Если у вас что-то потерялось, могу найти.
Скалка в её руке чуть опустилась. Марфа молчала, жевала губу. Я видела, как в ней спорят бабкины зубы и что-то другое.
— Напёрсток, — наконец сказала она неохотно. — Серебряный, мамкин. С весны найти не могу.
Тянуться в таком месте было одно удовольствие: каждая кастрюля тут висела на толстой, тёплой, засаленной ниточке. Напёрсток я нашла почти сразу. Тонкая, холодная, очень знакомая чьим-то пальцам нитка вела к мешку у стены.
— В муке. На самом дне.
Марфа долго смотрела на меня. Потом пошла к мешку, засучила рукав и залезла в муку по плечо. Пошарила. Вытащила руку, белую до локтя, и в кулаке у неё что-то блеснуло. Она обтёрла напёрсток о передник, разглядела и спрятала в карман. Ничего не сказала. Но через минуту передо мной стояла миска горячих щей, ломоть хлеба и луковица.
— Ешь, — буркнула она. — И чтоб я тебя тут часто не видела.
Я ела. Щи были вкуснее всего, что я ела в академии за пять лет, и я как раз думала, не попросить ли добавки, когда дверь открылась и на кухню вошёл Холт.
Он увидел меня и остановился.
— Марфа, ужин я возьму к себе, — сказал он, не сводя с меня глаз. А потом мне: — Я, кажется, просил ничего не трогать.
— Я ничего и не трогаю. Я ем.
— Она мой напёрсток нашла, — вдруг сказала Марфа от печи. Сердито, с подозрением: а вдруг это я его и спрятала. — Мамкин. Раз и всё.
Холт перевёл взгляд с меня на Марфу и обратно. Что-то в его лице изменилось. Совсем чуть-чуть, будто он в уме переложил одну бумагу из стопки «бесполезное» в стопку «посмотрим».
— Быстро, — сказал он.
— Две секунды. Могу и быстрее, если никто не стоит над душой.
Он взял у Марфы поднос со своим ужином и уже в дверях, не оборачиваясь, бросил:
— Завтра в восемь. Архив.
— Значит, мне всё-таки можно что-нибудь трогать?
— Бумаги, — сказал он. — Только бумаги.
Дверь за ним закрылась. Марфа шумно поставила передо мной вторую миску щей, хотя я ничего не просила.
Едва я поднялась обратно к себе, как в дверь постучали. Осторожно, вежливо, два раза. На пороге стоял мужчина лет пятидесяти пяти, кругленький, в чёрном плаще инквизитора, который явно шили на кого-то повыше и постройнее. Усы седые и пышные, щёки румяные, глаза добрые, в морщинках. В руках поднос: чайник, кружка, кусок медового пирога на тарелке и блюдце с молоком.
— Агата? Матвей Ильич Корж, старший инквизитор. — Он улыбнулся так, что усы приподнялись. — А по-простому дядя Матвей, меня тут все так зовут. Можно войти? Я с гостинцем.
Мне захотелось его обнять. Честное слово. За весь этот бесконечный день это был первый человек, который пришёл ко мне с пирогом, а не с протоколом. Он поставил поднос на стол, оглядел мою «светёлку» и сокрушённо покачал головой.
— Ох, дочка, ну что ж это такое. Ведро, голуби. Я завтра же велю Тимоше крышу посмотреть. Ты уж прости, мы ведь до последнего не верили, что тебя пришлют. Сто лет никого не присылали, а тут на тебе. — Он сел на табурет, который под ним жалобно скрипнул. — А Холта не бойся. Он человек новый, строгий, привык, чтобы всё по линеечке. Обвыкнется.
— Он сказал мне ничего не трогать.
— Это он может, — засмеялся Корж. — Ничего, мы тебе работу найдём. Давно пора. У нас тут столько дел лежит, где без вашей помощи не разобраться. — Он налил чай и протянул мне кружку. — Ты ведь, говорят, следы видишь? Магические?
— Вижу.
— Хорошо видишь?
Он спросил легко, между делом, помешивая ложечкой свой чай. Но смотрел при этом внимательно. Очень внимательно.
— Лучше всех на курсе, — сказала я, и мне стало немного стыдно за то, как это прозвучало.
— Вот и славно, — сказал дядя Матвей. — Вот и славно.
Блюдце с молоком он поставил на пол, для Барона. Барон, который за молоко родную мать продаст, подошёл, понюхал и вдруг попятился. Шерсть на загривке у него поднялась, и он молча, задом, уполз под кровать.
— Не голодный, видать, — добродушно сказал Корж.
— Избалованный, — вздохнула я.
Когда он ушёл, я съела пирог целиком, до последней крошки. Пирог был вкусный, с орехами. Молоко так и стояло нетронутым.
Ночью я достала зеркальце. Маленькое, в оправе из ольхи, с трещинкой в уголке: я уронила его на втором курсе, когда Мирра впервые подожгла мне чёлку. Три таких зеркальца нам сделал на прощанье магистр по артефактам, одно на каждую. Я подышала на стекло и позвала Мирру.
Стекло осталось серым. Позвала Нику. То же самое. Всё правильно, после перехода зеркальцам нужен день, чтобы «улечься». Я это знала. Всё равно было обидно. Я написала пальцем на запотевшем стекле «жива» и смотрела, как буквы медленно тают.
Уснуть не получалось. Кровать скрипела при каждом движении, в ведро капало, голубь под крышей ворочался и бормотал во сне. Барон наконец выбрался из-под кровати и лёг у меня в ногах, тяжёлый и тёплый.
Бабушка говорила: в новом доме сначала поздоровайся с вещами. Тогда дом тебя примет и не будет по ночам пугать. Я всегда так делала, с самого детства. Легла поудобнее, закрыла глаза и потянулась по дому, потихоньку, комната за комнатой. Вот кухня: медные кастрюли, скалка Марфы и мамкин напёрсток у неё в кармане. Вот конторка Тимофея и его обгрызенные перья, их там штук двадцать. Вот архив, бумаги, бумаги, бумаги, от них ниточки тонкие и пыльные. Вот кабинет Холта. Там до сих пор кто-то был, и ниток там по-прежнему не было, только та самая дырка в картинке. Не спит, значит.
А потом я спустилась ниже. В подвале было сыро и почти пусто: бочки, старые сундуки, сломанная мебель. И среди всех этих обычных серых ниточек тянулась одна, которой там быть не должно. Она была чёрная. Холодная и скользкая, как мокрая верёвка, которую неделю продержали в колодце. Она пульсировала, так медленно, ровно, словно у неё внутри билось чьё-то сердце. Я знала, что так нельзя. Нас ещё на первом же занятии учили: незнакомую нить не трогай, сначала посмотри, откуда она. Но я тронула. Совсем легонько, кончиком.
И кто-то на том конце дёрнул её в ответ.
Глава 3. Подарок с королевской печатью
Рейнар
Свеча догорела до половины, а я так и не перевернул страницу.
Дело номер сорок семь, опись конфискованного имущества за прошлую осень. Я читал его уже в третий раз. Амулет от лихорадки, медный, один. Кинжал с рунической вязью, один. Шкатулка, запертая на заклятый замок, одна. Внизу подпись писаря и подпись старшего инквизитора, всё как положено. А в хранилище на нижнем этаже от этой описи остался только амулет. Кинжала и шкатулки не было. Не было и записи о том, куда они делись.
И это только прошлая осень. В деле сорок восьмом не хватало двух вещей. В пятьдесят первом трёх.
Две недели назад в столице мне выдали новые документы, плащ провинциального инквизитора и короткое напутствие. Магистр Аверин, глава Высшего Трибунала, никогда не говорил длинно.
— Брезмор течёт, Холт, — сказал он тогда. — Из хранилища пропадают вещи, которые не должны попасть ни в чьи руки. Найди, кто их выносит. Тихо. Никто в отделении не должен знать, кто ты.
Тихо у меня получалось хорошо. Две недели я был скучным переведённым инквизитором из Ольмского округа, который сидит над бумагами и ни с кем не пьёт. Тимофей меня боялся. Марфа кормила. Матвей Ильич Корж хлопал по плечу и звал «голубчиком». Остальные двое, Семёнов и Кравец, предпочитали обходить меня стороной.
А сегодня мне прислали ведьму.
Письмо пришло вчера, с королевской печатью. Согласно Уложению о сотрудничестве, статья четырнадцатая. Я перечитал его раза четыре. Никто не присылал ведьм в Инквизицию сто лет, и вдруг именно сюда, именно сейчас, когда я наконец начал понимать, где искать.
Я ещё вчера вечером поднял журнал исходящих бумаг. Если проверку устроил король, бумага должна была пойти из столицы. А её зарегистрировали здесь, в Брезморе, три месяца назад, ещё до меня. Подпись была неразборчивая, закорючка вместо имени, а печать стояла отделения.
Кто-то из наших сам попросил себе ведьму.
Я отложил дело сорок семь и потёр глаза. В голове крутилась сегодняшняя сцена у двери. Мокрая мантия, коса, с которой лило ручьём, туфля, хлюпавшая при каждом шаге. И взгляд снизу вверх, такой упрямый, будто это я пришёл к ней на порог без приглашения.
«Смотря кто спрашивает».
Агата Ольхина, двадцать два года, поисковый факультет, лучшая на курсе. Это было в сопроводительном письме. О том, что она огрызается быстрее, чем думает, в письме не было ни слова. Хотя стоило бы упомянуть.
Теперь у меня под ногами крутилась девчонка, которая лезет везде, задаёт вопросы и видит то, чего не видят другие. Ровно то, что мне сейчас было нужно меньше всего. Одно её неловкое слово при Корже, при Семёнове, при ком угодно, и две недели работы пойдут коту под хвост.
А если её прислали не просто так, то она могла быть и чьими-то глазами.
Я вспомнил, как она сушилась в коридоре. Шлёпнула пальцами, сказала своё короткое слово, и брызги полетели во все стороны. Обычно ведьминские чары на нас гаснут. Ударяются о защиту и рассыпаются, как искры о мокрый камень. Я видел это сотни раз, с первого года в Ордене. Знак мне надели ещё в восемнадцать, в подземной часовне Трибунала. Старый инквизитор, лица которого я уже не помню, вложил серебро мне в ладонь и сказал: теперь ни одна ведьма в Линдемаре не сможет тебя ни проклясть, ни приворожить, ни заставить. Первые полгода я трогал знак по сто раз на дню, проверял, на месте ли. Потом привык и перестал замечать. За двенадцать лет он ни разу не ошибся.
Её же капли не погасли, а отскочили. Развернулись в воздухе и полетели обратно к ней, будто защита не просто их не пустила, а вернула хозяйке.
И в ту же секунду серебряный знак у меня на груди потеплел. Едва заметно, как если бы на него подышали.
Я списал это на сырость и на то, что не спал третью ночь. Даже до сих пор, пока сидел в кабинете с остывшим ужином, мысль то и дело возвращалась.
Потом был напёрсток. Марфа искала его с весны. Перерыла всю кухню, грешила на Тимофея, на кошку соседей, на «нечистую». Я сам однажды видел, как она проверяла щели в половицах ножом. А эта ведьма села на лавку, прикрыла глаза на две секунды и сказала: в муке, на самом дне. Без зелий, без свечей, без меловых кругов, всего две секунды ей понадобилось на это.
Две недели я сидел над описями и пытался понять, куда из хранилища уходят вещи. А тут приехала девчонка в мокрых туфлях и за две секунды нашла то, что полгода не могла найти Марфа.
Вот это меня и злило больше всего.
Около полуночи в дверь постучали. Не дожидаясь ответа, вошёл Корж, в домашней вязаной душегрейке поверх рубахи и с трубкой в зубах.
— Не спишь, голубчик? — Он опустился на стул у стены, тот самый, с которого днём ведьма сняла мои папки. Папки теперь лежали на полу, и Корж поставил на них ногу. — Я так и думал. Ты у нас совсем не спишь, я по свету в окне вижу.
— Работа, Матвей Ильич.
— Работа никуда не убежит. — Он пыхнул трубкой. — Я к девочке заходил. Хорошая девочка. Толковая. Говорит, следы видит лучше всех на курсе.
Мне она этого не говорила. Мне она говорила про лужу и про обед.
— Вы её знаете? — спросил я.
— Откуда? — Корж развёл руками. — Сегодня первый раз видел. Но я людей сразу чую, голубчик, за тридцать лет научился. Ты с ней помягче. Ведьмы, они как кошки: погладишь, мурлыкать будут, а прижмёшь, и всё лицо исцарапают.
— Кто писал заявку на неё? Бумага ушла отсюда.
Корж моргнул. Совсем коротко, я бы не заметил, если бы не смотрел.
— Заявку? Да кто ж теперь вспомнит, бумаги у нас Тимоша ведёт. Может, сверху спустили, а мы только расписались. Я подписываю, что приносят, глаза уже не те. — Он вздохнул и постучал трубкой о ладонь. — Ты вот что. Посади её в архив, там светло и сухо. Пусть разбирает потихоньку. А в подвал не пускай, нечего ей там делать. Сыро, да и крысы у нас.
— Крысы?
— Здоровенные, — серьёзно сказал Корж. — С кошку. Марфа уж и травила, и кота соседского брала, ничего их не берёт.
Он ушёл, пожелав мне спокойной ночи и посоветовав выпить на ночь горячего молока с мёдом. Я посидел, глядя на закрытую дверь. Потом поднял папки с пола и положил обратно на стул.
Крысы. Здоровенные, с кошку. Ничего их не берёт. Это я и сам знал. Как раз за одной такой меня сюда и прислали.
Дверь скрипнула. Я поднял голову, но в коридоре никого не было. Потом что-то тяжёлое глухо шлёпнулось на пол, и через порог, не торопясь, прошёл её кот.
Барон, если я правильно расслышал. Толстый, чёрный, с жёлтыми глазами и выражением морды, как у сборщика налогов. Он обошёл кабинет по кругу, понюхал мои сапоги, понюхал плащ на крюке, а потом, не спрашивая, запрыгнул в единственное кресло и лёг на мою шерстяную накидку.
— Это моё кресло, — возмутился я.
Кот нагло закрыл глаза.
— Твоя хозяйка тебя не ищет?
Кот не открыл глаз. Только кончик хвоста дёрнулся, мол, это её трудности.
Я взял с подноса остаток колбасы, который не доел за ужином, подумал и положил на край стола. Кот открыл один глаз. Посмотрел на колбасу, на меня, снова на колбасу. Оценивал, сколько стоит его гордость. Гордость, судя по всему, стоила недорого: через минуту колбасы не было, а кот уже лежал обратно на накидке и мурлыкал на весь кабинет, басом.
Ладно. Хоть один в этом доме меня не боится.
Я снова взял дело сорок семь. Шкатулка, запертая на заклятый замок. Её изъяли у торговца с Приречной улицы, а через месяц торговец утонул в собственном колодце. Пьяный, как написал Семёнов. Уровень воды в колодце был по колено, но Семёнова это не смутило.
В подвале что-то стукнуло.
Тихо, коротко. Так бывает, когда в пустом доме передвигают бочку. Кот на кресле поднял голову и замер, уши торчком.
А потом знак на моей груди обожгло холодом.
Не теплом, как днём в коридоре, а настоящим холодом, будто к коже приложили кусок льда из погреба. Защита так делает, когда рядом работает чужая тёмная магия. Близко. Очень близко. И это уже не сырость и не бессонница.
Почти сразу сверху, из-под самой крыши, раздался вскрик. Негромкий, придушенный, но в ночной тишине его было слышно отлично.
Кот слетел с кресла раньше, чем я успел встать.
На лестницу я взлетел, перепрыгивая через ступеньку, с подсвечником в руке. Дверь на чердак была закрыта, но не заперта. Я толкнул её плечом.
Она сидела на кровати, поджав ноги, в длинной ночной рубашке и с шалью на плечах. Свою шаль, кажется, она успела выдернуть из окна: в дыру теперь свистел ветер. Волосы распущены, лицо белое, глаза огромные. Правую руку она держала перед собой, растопырив пальцы. Кончики пальцев у неё были совсем белые, словно она полчаса сжимала снежок.
Кот вскочил на кровать, сунулся носом ей в ладонь и зашипел, глядя куда-то в пол.
— Что случилось? — спросил я.
Она посмотрела на меня, потом на подсвечник. Потом на свою руку.
— Вы стучать не умеете? — голос у неё дрожал, но злость в нём была настоящая. Это меня почему-то успокоило.
— Вы кричали.
— Я не кричала. Я просто удивилась. Громко.
— Госпожа Ольхина.
Она сжала пальцы в кулак, разжала и поморщилась.
— Внизу что-то есть, — сказала она тихо. — В подвале. Нитка. Чёрная, холодная, и она живая, понимаете? Пульсирует, и я её тронула, совсем чуть-чуть. А кто-то на другом конце дёрнул в ответ.
— Вы тронули чужую тёмную нить, — медленно повторил я. — Ночью. В доме Инквизиции. В первый же день?
— Я с домом здоровалась!
— Что вы делали?
— Здоровалась. С вещами. — Она вздёрнула подбородок. — Бабушка говорила: в новом доме надо сначала поздороваться с вещами, тогда дом тебя примет. Я всегда так делаю. И вот, поздоровалась.
Я смотрел на неё и не знал, смеяться мне или злиться. С вещами она здоровалась. Две недели я искал в этом доме хоть что-то, а она за одну ночь, лёжа в кровати под голубем, нашла в моём подвале тёмную магию. Поздоровавшись.
— Покажите руку.
Она помедлила, но протянула. Я поставил подсвечник на стол и взял её ладонь в свою. Пальцы были ледяные. На подушечках белели пятна, похожие на ожоги от мороза.
Чужие чары на меня не действуют. Я знал это двенадцать лет. Но когда я коснулся её пальцев, знак на груди снова потеплел. Тепло пошло по руке вниз, до самой ладони, и я почувствовал, как её пальцы в моей руке медленно оттаивают.
Она тоже почувствовала. Подняла на меня глаза. Серо-зелёные, почему я до этого не заметил? В свете свечи они казались темнее.
— Это вы делаете? — шёпотом спросила она.
— Нет, — честно сказал я.
Я отпустил её руку. Наверное, слишком быстро. Она прижала ладонь к груди и отвела взгляд, а я вдруг очень остро заметил, что стою ночью в чужой комнате, а напротив меня девушка в ночной рубашке с распущенными волосами.
Кот смотрел на нас обоих с выражением глубочайшего осуждения.
— Оставайтесь здесь, — сказал я и взял подсвечник. — Дверь закройте. Если что-то услышите, кричите. Громко. Можно даже удивляться.
— А вы?
— А я посмотрю, кто у меня в подвале здоровается в ответ.
Я уже взялся за дверную ручку, когда она сказала мне в спину:
— Инквизитор Холт.
Я обернулся.
— Может, хоть теперь скажете, как вас зовут? — Она куталась в шаль, а белые пальцы прятала под мышкой. — А то как-то неудобно. Вы у меня в спальне ночью, а я даже имени не знаю.
Кот на кровати медленно повернул ко мне голову. Ему, кажется, тоже было интересно.
— Утром, — сказал я.
— Это значит «нет»?
— Это значит «утром».
Я закрыл дверь раньше, чем она успела придумать ответ. Судя по звуку, в дверь с той стороны полетела подушка.
Подвал у нас был старый, ещё с тех времён, когда здесь стоял купеческий склад. Ступени узкие, скользкие, стены в белых солевых разводах. Я спускался медленно, держа свечу повыше и вторую руку на рукояти ножа.
Внизу было тихо. Слишком тихо для дома, где днём не протолкнуться. Пахло сыростью, старым вином и чем-то ещё. Палёным, с привкусом железа. Так пахнет, когда кто-то недавно жёг травы, которые продают из-под прилавка.
Знак на груди был холодным, но уже не обжигал. Что бы здесь ни работало, оно ушло.
Я прошёл вдоль старых, пустых бочек, я проверял их ещё в первую неделю. Сундуки с прошлогодними бумагами. Сломанное кресло без ножки. Всё было на своих местах. Всё, кроме пыли.
Пыль у дальней стены была стёрта.
Не везде, а полосой. По ней недавно прошли. Я опустился на корточки и поднёс свечу ближе. Следы мужских сапог, большие, с широким каблуком. Они шли от лестницы к дальней стене, а обратно следов не было. Следы обрывались у стены. Просто у сплошной кирпичной кладки. Человек дошёл до неё и растворился.
Я простучал кирпичи костяшками пальцев. Сплошные. Глухие. Ни одной щели, ни одного звука, который выдал бы пустоту. Если проход там и был, то закрыт он был не на обычный замок. Значит, кто-то в этом доме умел ходить сквозь стены. И делал это по ночам, пока все спят. Кроме меня. И, как выяснилось, кроме неё.
Я ещё раз провёл свечой над полом. Возле самой стены, там, где обрывались следы, в пыли что-то белело. Маленькое, светлое, неправильной формы. Я подцепил его ногтем и поднёс к огню.
Скорлупка. Обломок ореховой скорлупы.
Мало ли кто в Брезморе ест орехи. На рынке их продают мешками, Марфа добавляет их в пироги, Тимофей вечно грызёт что-нибудь за конторкой. Это ничего не значило. Совсем ничего.
Я всё равно завернул скорлупку в платок и убрал во внутренний карман.
Когда я поднялся наверх, на втором этаже было тихо. Чердачная дверь была закрыта, из-под неё пробивалась полоска света. Не спит. Я постоял на лестнице, раздумывая, надо ли постучать и сказать, что всё в порядке.
Всё было не в порядке.
В кабинете кот снова занял моё кресло. Видимо, решил, что хозяйку он сегодня уже достаточно поохранял, а кресло само себя не нагреет. Я не стал его сгонять и просто сел за стол, отодвинул дело сорок семь и взял чистый лист.
Писать магистру Аверину я должен был раз в неделю, шифром, через почтовую контору на Рыбной. Неделя ещё не прошла, но ждать мне не хотелось.
«В отделение прибыла ведьма-консультант по Уложению, ст. 14. Заявку на неё подали отсюда три месяца назад, подпись не установлена. Прошу проверить по вашей линии. Сегодня ночью в подвале зафиксирована тёмная магия. Источник не найден. Ведьма почувствовала её раньше меня».
Я посмотрел на последнюю фразу. Вычеркнул. Написал снова. Оставил.
Потом подумал и приписал внизу:
«Её магия на защиту реагирует нестандартно. Прошу прислать всё, что есть в архиве Трибунала о подобных случаях».
Перед тем как запечатать письмо, я подошёл к карте на стене. Булавки с красными головками я втыкал туда всю вторую неделю, по одной на каждое старое дело, которое мне не понравилось. Торговец с Приречной, утонувший в колодце по колено. Рыбак с Лодочного спуска, найденный в сетях, хотя в тот день он, по словам жены, в море не выходил. Вдова с Ткацкой, которая просто однажды утром не проснулась, совершенно здоровая.
Три булавки. Три дела за год, и все три закрыты как «несчастный случай». Подписи под ними разные: одно закрыл Семёнов, другое Кравец, третье Корж. Аккуратно, по очереди, ни одного лишнего вопроса.
Я воткнул четвёртую булавку, чёрную, прямо в наше отделение на Соляной улице. Подвал.
Кот на кресле приоткрыл один жёлтый глаз, посмотрел, как я запечатываю письмо, и снова закрыл. Мне показалось или он ухмыляется?
До рассвета оставалось часа три. Утром в восемь ведьма должна была явиться в архив. Разбирать бумаги. Только бумаги, как я ей сказал.
Я потушил свечу и подумал, что очень скоро пожалею об этих словах.
Потому что если кто-то в Брезморе действительно позвал сюда ведьму, то этот кто-то знал, что делает. Вопрос был только в одном: зачем. И успею ли я узнать это раньше, чем он.
Глава 4. Только бумаги
Проснулась я от того, что голубь сидел у меня на подушке и задумчиво разглядывал мою косу. То ли гнездо в ней присматривал, то ли просто хотел дать понять, кто тут на чердаке хозяин.
— Кыш, — сказала я.
Голубь не кышнул. Посмотрел на меня одним круглым глазом, потом другим, и только после этого с достоинством перелетел на балку. Нахал. В академии голуби хотя бы боялись Барона, а здесь, видимо, решили, что раз Барона нет, то и бояться некого.
А Барона и правда не было. Вчера ночью кот ушёл вслед за инквизитором и обратно так и не вернулся. Пять лет я делила с этим котом подушку, сливки и даже, стыдно сказать, пирожки с капустой. А он одну ночь в чужом кресле провёл, и всё, нет у меня больше кота. Ну и пусть. Пусть живёт со своим инквизитором, нюхает его сапоги и спит на его накидке. Посмотрим, кто его вычёсывать будет, когда колтуны пойдут.
Пальцы за ночь отошли, но подушечки всё ещё покалывало, будто я весь вечер перебирала крапиву. Подула на них и вспомнила, как он держал мою руку. Ладонь у инквизитора была горячая, сухая, с жёсткими мозолями от рукояти, и холод из пальцев уходил в неё. А потом он сказал «нет» и отпустил меня так быстро, словно обжёгся.
Нет, ну вы посмотрите на него. Сначала врывается ночью без стука, хватает за руку, а потом делает вид, что ничего и не было. Я ещё полночи злилась, что он не постучал, когда вернулся из подвала. Слышала его шаги на лестнице, слышала, как он остановился у моей двери, постоял... и ушёл. А я сидела на кровати с подушкой наготове, между прочим, и чувствовала себя полной дурой. Подушку потом подобрала у двери. Попала, кстати, очень метко.
Зеркальце лежало на столе стеклом вниз. Перевернула его, подышала и позвала Мирру, потом Нику. Стекло было уже не серым, а мутным, и где-то в глубине будто мелькнул чужой свет, но тут же погас. Улеглось, значит, ещё не до конца. Я написала на нём пальцем «я тут» и пошла умываться, пока вода в кувшине совсем не остыла.
На кухне Марфа молча поставила передо мной миску каши и кружку чая с мёдом, а потом, всё так же молча, взяла мою руку, посмотрела на белые подушечки пальцев и ушла куда-то в кладовку. Вернулась она с глиняной баночкой.
— Гусиный жир, — буркнула она. — Мажь на ночь. Где ж ты так приморозилась-то, в сентябре?
— Голубя ловила, — соврала я.
Марфа посмотрела на меня так, что стало понятно: про голубя она не поверила ни на секунду, но допытываться не будет. Видимо, найденный напёрсток стоил больше, чем один глупый вопрос.
Холт вошёл, когда я доедала кашу. В чистой рубахе, волосы ещё влажные после умывания, щетина на месте. Если бы я не видела его ночью с подсвечником в руке, ни за что бы не поверила, что этот человек вообще не спал. А следом за ним, задрав хвост трубой, вплыл Барон. Мой Барон. Прошёл мимо меня, даже не повернув головы, сел у сапог инквизитора и уставился на Марфу с видом кота, которого три дня не кормили. Вот и вся кошачья верность. Подлый, толстый, пушистый предатель.
Холт взял у Марфы кружку, сел напротив меня и сказал, не здороваясь:
— О ночи никому.
— Доброе утро, инквизитор Холт. Я тоже прекрасно выспалась, спасибо.
— Ни Коржу, ни Тимофею, ни Марфе, — продолжил он, не обращая на меня никакого внимания. Марфа у печи фыркнула. — Никому.
— А почему?
— Потому что я так сказал.
— Это не причина, — возмутилась я.
— Это приказ.
Приказ у него, видите ли. Командир нашёлся. Да мне в академии ректор так не приказывала, а она, между прочим, однажды полкурса заставила неделю мыть котлы за одну разбитую реторту.
Он отпил чай и посмотрел на меня поверх кружки. Глаза у него утром были не такие холодные, как вчера, а просто усталые, серые, как брезморское небо за окном. Поймала себя на том, что разглядываю шрамы у него на скуле и гадаю, откуда они взялись, и тут же уткнулась обратно в кашу. Ещё чего не хватало.
— Вы обещали утром, — сказала я в кашу.
— Что обещал?
— Имя.
Он помолчал. Марфа у печи перестала греметь кастрюлями и вся превратилась в слух, это было видно даже по её спине. Барон тоже повернул голову и смотрел на инквизитора, приоткрыв пасть: вдруг тот сейчас уронит со стола колбасу.
— Рейнар, — сказал он наконец.
— Просто Рейнар?
— Для вас инквизитор Холт, — ответил он, вставая. — В восемь в архиве, госпожа Ольхина. Не опаздывайте.
И ушёл, оставив на столе пустую кружку. А Барон, разумеется, ушёл за ним, на прощанье мазнув меня хвостом по ноге. Мол, не обижайся, хозяйка, но колбаса там.
Рейнар. Ну надо же. Твёрдое, холодное, с этим рычащим «р» посередине. Как раз под пепельные волосы и привычку смотреть на людей так, будто составляешь на них опись. Мелькнула глупая мысль, что имя ему, как ни странно, подходит, и я тут же её прогнала. Нечего.
— Хороший он, — неожиданно сказала Марфа, вытирая руки о передник. — Только дурак.
Я так и не поняла, что именно она имела в виду, но спросить не решилась.
Архив оказался на первом этаже, в самом конце коридора, за дверью, которую явно не открывали годами. Петли застонали так жалобно, что я сама поморщилась. Внутри было темно, пыльно и тесно, полки уходили под самый потолок, и на каждой громоздились папки, перевязанные бечёвкой, стопки бумаг без всяких папок, свитки, какие-то короба и даже, кажется, чей-то старый сапог. В углу стоял стол, заваленный так, что столешницы не было видно, и при нём табурет на трёх ножках.
Постояла я в дверях, поглядела на всё это богатство. Да уж. Вот так, наверное, и выглядит наказание за все мои грехи. Даже за те, которых я пока не совершила, но, судя по этому архиву, ещё обязательно совершу.
— Ну что, дочка, страшно? — раздалось у меня за спиной.
Матвей Ильич стоял в коридоре с тарелкой, накрытой полотенцем, и улыбался в усы. Из-под полотенца пахло так, что мой желудок, только что получивший миску каши, немедленно сделал вид, что ничего не ел с прошлой недели.
— Ватрушки, — сообщил он, ставя тарелку на единственный свободный угол полки. — С творогом. Марфа пекла, а я стащил, пока не видела. Ты кушай, кушай, тут без ватрушек никак. Я сам, когда молодой был, в этот архив неделю ходил, как на каторгу. Потом привык. Тут ведь вся наша жизнь лежит, дочка. Все дела за сорок лет, все грехи брезморские.
— Здесь кто-нибудь разбирался? — спросила я, оглядывая полки.
— Разбирался, а как же. Лет двадцать назад был у нас писарь, Пётр Кузьмич, царствие ему небесное. Он всё по годам раскладывал. А потом Кузьмича не стало, и как-то уже не до того было. — Корж вздохнул и огладил усы. — Холт вот велел тебя сюда посадить. Ты не серчай на него. Он хочет как лучше.
— Он хочет, чтобы я ему не мешала.
— А это и есть как лучше, — засмеялся Корж и вдруг, без всякого перехода, спросил: — Ночью-то как спалось? Говорят, кричал кто-то у нас наверху.
Он смотрел на меня добрыми глазами в морщинках, ватрушки пахли творогом и ванилью, и мне ужасно хотелось рассказать ему всё. Про нить, про холод в пальцах, про то, как Холт держал мою руку. Он бы меня понял. Он бы, наверное, даже погладил меня по голове, как когда-то бабушка. Только Холт сказал: о ночи никому.
— Голубь, — сказала я. — Он мне на лицо сел. Я спросонья и закричала.
— Голубь, — повторил Корж и покачал головой. — Ох уж эти голуби. Я Тимоше скажу, пусть сетку на окно натянет.
Он ещё немного постоял, расспросил про академию, про бабушку, про то, не скучаю ли я по дому, а потом ушёл, напоследок велев не перетруждаться. Я съела одну ватрушку, потом вторую, а потом посмотрела на полки. Если разбирать всё это руками, то закончу как раз к своей пенсии, и то если повезёт. Ну уж нет, руками и не обязательно.
Я встала посреди архива, закрыла глаза и потянулась. Здесь ниточек было столько, что у меня закружилась голова: тонкие, пыльные, перепутанные, они висели в воздухе, и каждая бумажка тянулась куда-то в свою сторону. Одна к своей папке, другая к соседней полке, третья вообще к двери, потому что её когда-то вынесли и забыли вернуть. Осторожно подхватила их сразу пучком, как мокрое бельё, и чуть-чуть потянула. Бумаги зашелестели. Сначала тихонько, по одной, а потом всё смелее, и вот уже со стола поднялась целая стопка и полетела листами в разные стороны, каждый к своей папке. Листы ныряли в папки, папки сами собой выползали с полок и вставали на место, свитки скатывались в короба, бечёвки затягивались аккуратными бантиками. Пыль поднялась такая, что я расчихалась, но глаз не открыла, потому что если сейчас отпустить, всё рухнет обратно, и вот тогда я точно никогда отсюда не выберусь.
— Что здесь происходит?
Голос был низкий и очень спокойный. Таким спокойным голосом обычно разговаривают с человеком, который стоит на краю крыши.
Открыла один глаз. В дверях стоял Холт, а мимо его уха, едва его не задев, пролетела стопка протоколов за прошлую весну. На плече у него, разумеется, висел Барон. Висел меховым воротником, свесив лапы с обеих сторон, и смотрел на меня с выражением глубокого превосходства. А когда мимо пролетал очередной лист, лениво выпустил когти и цапнул его прямо в воздухе. Лист повис у него на лапе. Барон посмотрел на него, потом на меня и, клянусь всеми ковенами, ухмыльнулся.
— Отдай, — прошипела я.
Кот медленно разжал когти. Лист спланировал прямо Холту за воротник.
— Разбираю бумаги, — сказала я, стараясь не смеяться. — Вы же сами велели. Только бумаги.
— Я имел в виду руками, — Холт вытащил лист из-за ворота и, не глядя, протянул его в воздух. Лист обиженно дёрнулся и полетел к своей папке.
— Вы этого не уточнили.
Последний лист влетел в последнюю папку, папка встала на полку, и в архиве наконец стало тихо. Пыль медленно оседала в полосе света из окна. На столе впервые за много лет показалась столешница, тёмная, дубовая, с выжженным в углу чьим-то вензелем.
Холт посмотрел на полки, потом на стол, потом на меня и на ватрушки, которые я успела спасти, накрыв тарелку собой.
— Сколько времени это заняло? — спросил он.
— Минут десять. Могла бы быстрее, но меня отвлекли.
Он промолчал, но я заметила, как у него дёрнулся уголок рта. Совсем чуть-чуть. Если бы я так пристально за ним не следила, то и не увидела бы. А я следила, потому что мне было очень интересно, умеет ли он вообще улыбаться. Похоже, умеет, только не любит. Жадина, даже улыбку бережёт.
— А это что? — я кивнула на кота у него на плече.
— Ваш фамильяр, — сухо ответил Холт.
— Был мой. До вчерашней колбасы.
— Вы и про колбасу знаете?
— Я всё знаю, — гордо сказала я. — Он от неё до сих пор пахнет чесноком.
Барон, сообразив, что речь о нём, демонстративно потёрся щекой о плечо инквизитора и замурлыкал, да так громко, чтобы я точно услышала. Колбасный перебежчик, вот он кто. Я его пять лет кормила сливками, вычёсывала и прятала от коменданта под кроватью. А он променял меня на одну колбасу и чужое кресло и теперь ещё и издевается.
Холт снял кота с плеча, посадил на стол и подошёл к полкам. Барон тут же развалился посреди чистой столешницы, прямо на стопке протоколов, которую я только что сложила, и всем своим видом показал, что слезать не собирается. Холт провёл пальцами по корешкам папок, и я увидела, как он остановился на одной. Потом на второй. Взгляд у него стал внимательный и тяжёлый, как вчера ночью на лестнице.
— Здесь, — сказал он, не оборачиваясь, — дела по несчастным случаям за прошлый год. Видите их?
Подошла ближе. Папки как папки, серые, с надписями чернилами по корешку. Но когда я потянулась к ним, внутри у меня что-то ёкнуло: с тремя из них было неладно.
Не сразу поняла, в чём дело, а потом увидела. Из каждой бумаги тянется ниточка к её папке, и когда лист на месте, ниточка короткая и спокойная, свёрнута клубочком. А если лист кто-то вынул, ниточка остаётся, только тянется уже наружу, туда, где этот лист теперь лежит. И в трёх папках таких ниточек было по одной. Тонкие, оборванные на конце, будто перерезанные ножом.
— В трёх папках не хватает листов, — сказала я медленно. — По одному в каждой. И их не просто вынули, а уничтожили. Нитки обрезаны.
Холт обернулся так резко, что Барон на столе подскочил.
— Каких трёх?
Я провела пальцем по корешкам.
— Приречная улица. Лодочный спуск. Ткацкая.
Он долго молчал. Так долго, что я начала думать, не сказала ли я что-то не то. А потом подошёл к столу, взял одну из этих папок и раскрыл. Пролистал и захлопнул.
— Протокол осмотра, — сказал он тихо, глядя куда-то сквозь меня. — В каждом из трёх дел нет протокола осмотра тела. Я думал, их просто не составляли.
— А их составляли, — сказала я. — И кто-то их вытащил. Давно, судя по нитке. Месяц, может, два.
— Вы и это видите?
— Свежая нитка блестит, а старая тускнеет, как медь, — объяснила я. — Нас на третьем курсе этому учили. Вы что, никогда с искательницами не работали?
— Никогда, — честно ответил он.
Он смотрел на меня теперь совсем по-другому. Не как на мокрую девчонку на пороге и не как на помеху, которую надо посадить подальше, а внимательно, будто впервые разглядел. Мне от этого взгляда стало жарко, хотя в архиве было прохладно, и я на всякий случай отступила к полке. Так, Агата. Дыши. Это просто инквизитор. Просто очень высокий инквизитор, который просто на тебя смотрит. Ничего особенного.
— Госпожа Ольхина, — сказал он. — То, что вы сейчас сказали...
— Никому, — перебила я. — Я поняла. Ни Коржу, ни Тимофею, ни Марфе.
— Ни голубю, — добавил он совершенно серьёзно.
Не выдержала и рассмеялась. И он, кажется, тоже. Ну, не рассмеялся, конечно, но опять это дёрганье уголка рта, и глаза стали на секунду совсем другими, тёплыми. А потом в коридоре затопали тяжёлые сапоги, и всё тёплое из его лица ушло, как и не было.
В дверь заглянули двое. Первый, длинный, тощий, с жидкими усиками и кислым лицом, оглядел архив и сморщил нос. Второй, наоборот, был огромный, лысый, с шеей шире моей талии и маленькими спокойными глазками. Он держал в кулаке горсть грецких орехов и колол их пальцами, по одному, с тихим хрустом.
— Это, значит, и есть ведьма? — спросил длинный, глядя на меня так, как Марфа глядела вчера на мою мантию. — Семёнов. А это Кравец. Холт, тебя начальство ищет. Корж в кабинете, говорит, срочно.
— Очень приятно, — сказала я. — Агата.
— Не сомневаюсь, что тебе приятно, — кисло отозвался Семёнов. — Сидишь тут в тепле, ватрушки трескаешь. А мы, между прочим, с утра по городу бегаем.
Ишь, считальщик чужих ватрушек нашёлся. Я тут, между прочим, сорок лет пыли за десять минут разгребла, а ему ватрушки поперёк горла.
— Хотите ватрушку? — протянула ему тарелку.
Семёнов посмотрел на ватрушку, потом на меня, потом снова на ватрушку, и было видно, как в нём борются гордость и голод. Гордость, как и у Барона, продержалась недолго: ватрушку он взял, буркнул что-то, отдалённо похожее на «спасибо», и отвернулся.
— Иду, — коротко ответил Холт.
Кравец разжал кулак, выбрал на ладони ядрышко, бросил его в рот, а скорлупу аккуратно ссыпал себе в карман. Я бы не обратила на это внимания, если бы не Холт. Он смотрел на этот карман. Всего мгновение, но смотрел так, что у меня по спине пробежал холодок. И не только он. Барон тоже вдруг поднялся на столе, вытянул шею и принюхался в сторону Кравца, а потом громко, на весь архив, чихнул. Кравец покосился на кота. Кот смотрел на него, не мигая.
Холт отвернулся и вышел, а Семёнов с Кравцом пошли за ним. Барон, конечно, потрусил следом, задрав хвост трубой. В дверях он обернулся и посмотрел на меня. Долго, со значением. Мол, «Ну ты-то хоть заметила?» Заметила, конечно. Только понять ничего не поняла.
Я осталась одна в чистом архиве с тремя папками, в которых не хватало по листу, и с половиной тарелки ватрушек. Почему он так смотрел на эти орехи? Что такого может быть в скорлупе? И что, во имя всех ковенов, я вообще делаю в этом городе, где люди тонут в колодцах по колено, а инквизиторы прячут от своих же собственные находки?
Села на табурет, который тут же качнулся на трёх ногах, и взяла ватрушку. Ватрушки, по крайней мере, были вне подозрений.
А потом мне стало любопытно. Не то чтобы я собиралась нарушать приказ, Холт ведь не говорил, что мне нельзя смотреть на бумаги повнимательнее. Только бумаги, сказал он. Вот я и смотрела.
Взяла папку с Ткацкой улицы, положила на колени и снова потянулась к той обрезанной нитке. Вблизи она была ещё противнее, чем издалека: не просто тусклая, а с каким-то тёмным налётом на срезе, будто её обрезали грязным ножом. Тронула этот налёт, совсем-совсем легонько, и подушечки пальцев сразу заныли. Точно так же, как ночью: холодно, скользко и до ужаса знакомо.
Отдёрнула руку и долго сидела, сжимая и разжимая пальцы. Тот, кто вытащил протоколы из этих папок, и тот, кто ночью дёрнул за чёрную нитку в подвале, был, похоже, одним и тем же человеком. Или, по крайней мере, пользовался одной и той же магией. А в доме Инквизиции, если верить всем учебникам, магией не пользуется никто, кроме меня.
Вот и сиди теперь, Агата, с этим знанием и ешь ватрушки. Никому ведь нельзя говорить. Даже голубю.
Тишина продержалась минут двадцать, а потом по коридору загрохотали шаги, и в архив, едва не снеся дверь с петель, влетел Тимофей. Красный, запыхавшийся, с чернильным пятном на щеке и без шапки.
— Госпожа ведьма! — выдохнул он. — Вас Холт зовёт! Немедленно! Там на Ткацкой... опять!
— Что опять?
Тимофей сглотнул, и веснушки у него на лице стали очень яркими, потому что всё остальное побелело.
— Ещё одна, — прошептал он. — Вдова. Как в прошлый раз. Не проснулась.
Я встала так быстро, что табурет за мной всё-таки упал. Ватрушка выпала у меня из руки и покатилась по чистому полу.
Холт ждал у входной двери, уже в плаще, и натягивал перчатки. Барон сидел у его сапог как приклеенный и при виде меня даже ухом не повёл. Корж стоял рядом и что-то тихо говорил, качая головой, а у него за спиной Семёнов застёгивал куртку с таким кислым видом, будто ему лично испортили день.
Холт увидел меня, снял с крюка чей-то старый дорожный плащ, серый и огромный, и молча кинул мне. Поймала его на лету и чуть не утонула в складках: плащ пах дымом, мокрой шерстью и немножко им самим.
— Вы же сказали, только бумаги, — напомнила я, просовывая руки в рукава, которые свисали ниже пальцев.
— Передумал, — коротко ответил он и открыл дверь в серый брезморский туман.
Ну конечно. Передумал он. Вот тебе и только бумаги.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
