В трагедийном ХХ-ом. Том 2. Годы огневые.
Глава 1. ВДАЛИ ОТ ФРОНТА
А.А. Вершинин
В Т Р А Г Е Д И Й Н О М XX-ом
Эпопея
КНИГА ВТОРАЯ
А.А.Вершинин / 1941 год /
КНИГА ВТОРАЯ
ГОДЫ ОГНЕВЫЕ
Как плуг, врезаясь в целину и прочерчивая борозду, оставляет глубокий черный след на ее ровной глади, так и Великая Отечественная воина, бросив меня в кровавую смертоносную коловерть, оставила в моей жизни свой неизгладимый след. Вглядываясь в свое прошлое, все отчетливее сознаю, что война и личное участие в ней представляют самое значительное из всего, что было в моей жизни. Нет, я не герой войны, в ходе ее не совершил никаких подвигов, но в те огневые годы мне довелось быть свидетелем таких грандиозных событий, ожесточенных сражений, столько хватить лиха и пережить потрясений, что все это, слившись в единое целое, глубоко отложилось в сознании, накрепко запечатлелось в памяти и четко воспроизводится ею даже теперь, по прошествии многих лет...
Глава I ВДАЛИ ОТ ФРОНТА
1
Ощущение надвигавшейся беды все настойчивее начинало овладевать обществом еще задолго до начала войны. Как будто ничто не нарушало нашего устоявшегося, привычного хода студенческой жизни, все так же мы ходили на лекции, сидели в читальных залах над конспектами, учебниками, книгами, но какое-то беспокойство неотступно преследовало нас, и хотя ничего не случалось, однако тревога на душе не проходила.
Несмотря на то, что в печати, лекциях и докладах о международном положении преобладали оптимистические настроения, отмечалось отсутствие для нашей страны опасности возникновения войны, все-таки о ней приходилось думать, учитывая складывавшуюся в мире обстановку. Принимались разноплановые практические шаги по подготовке населения на случай войны. Даже в нашем сугубо гражданском институте активно действовала военная кафедра во главе с энергичным майором Фокиным. В расписание были введены часы военных занятий: на поляне Сокольнического парка, находившейся близ института, нас учили ходить строем, ползать по-пластунски; мы разбирали и собирали затвор боевой винтовки, надевали противогазы и подолгу сидели в них; ходили в тир, оборудованный позади здания института, и стреляли по мишеням из малокалиберных винтовок, тренируясь для сдачи норм на значок "Ворошиловский стрелок". Наши девушки овладевали познаниями медицинских сестер, бинтами перевязывали нам головы, руки. К занятиям по военной подготовке мы относились с полной серьезностью.
Средствами искусства велась психологическая подготовка народа к войне. Большим успехом пользовались кинокартины "Если завтра война", "Летчики" и другие. Эти фильмы были далеки от показа настоящей войны / никто не знал, какой она будет на самом деле /, но в них прославлялись мужество и отвага советских людей, смело вступающих в бой во имя защиты Отчизны, давался образец поведения на случай войны. С большим пафосом молодежь распевала песни, преисполненные горячим чувством патриотизма: это и знаменитая "Катюша" и "Три танкиста" и "Если завтра война", и другие. В сознании, настроениях народа все больше зрела, крепла, закалялась готовность выступить на защиту своей Родины. Военные все больше окружались всеобщим вниманием и почетом, становились в обществе фигурой номер один.
В нашем общежитии на Стромынке часто появлялся Николай Соловьев в красивой форме офицера-танкиста. Он был вполне доволен своим положением: учеба в Академии бронетанковых и механизированных войск шла у него успешно, к двум кубикам на его петлицах прибавился еще один. Подтянутый, в безукоризненно сидевшей на нем форме, начищенный до последней пуговицы, он казался мне образцом военного. В разговорах он не раз пылко заявлял, что готов отдать жизнь за Отчизну. По нему я судил о всех военных, о настроениях, владевших армией.
В начале апреля 1941 года в нашем институте состоялась лекция полковника Генерального штаба. Так как происходившими в мире событиями интересовались все, то наша 15 аудитория, самая большая из всех имевшихся, была забита до отказа студентами и преподавателями. Полковник, средних лет, подтянутый, в ремнях, взойдя на трибуну, живо и долго говорил о военном противостоянии Германии и Англии, наступившем затишье в боевых действиях между ними, готовящемся прыжке немецкого бронированного тигра на Британские острова. Кратко коснувшись положения в нашей стране, он сказал, что, благодаря мудрой внутренней и внешней политике, проводимой великим вождем товарищем Сталиным, и заключенному по его инициативе пакту о ненападении с Германией, наша страна продолжает пользоваться благами мира, ей никто и ничто не угрожает, мы в спокойной обстановке будем и дальше трудиться во имя торжества коммунизма. От бойких слов и уверенного тона полковника создавалось впечатление, что все идет хорошо, луч-ше быть не может, нет никаких проблем, тревожиться не о чем. Далее он заявил, что если и произойдут какие-либо осложнения, то на защиту неприкосновенных границ Советского государства поднимется могучая и непобедимая Красная Армия, которая в настоящее время ведет напряженную работу по повышению боевой и политической подготовки личного состава, овладению новой боевой техникой.
– Если же вынудят нас, то, согласно нашей доктрине, воевать будем на чужой территории, малой кровью, могучим ударом! – категорично заверил нас полковник в конце своей лекции. Тон выступления генштабиста был такой же, как у всех докладчиков того времени: в нем много было бахвальства, но мало анализа реального положения дел. Это-то как раз и настораживало. Поэтому никто не удивился, когда в первых рядах поднялся с места студент и задал вопрос полковнику:
– В последнее время появились сообщения, что Германия перебрасывает свои войска с запада на восток, в Польшу, и размещает их вблизи от наших границ. Как надо рассматривать эту ситуацию?
Полковник как будто ждал этого вопроса и без задержки ответил с расчетом на эффект:
– По заявлениям немецкого командования, их войска расквартировываются в Польше для отдыха. Ну, а мы тоже придвинули к нашей границе некоторые свои части для их охраны, чтобы им спокойнее отдыхалось!
"Bon mot"[1] удался, лицо полковника засияло белозубой улыбкой. Гул одобрения пронесся по залу. Раздались аплодисменты...
Наша обычная студенческая жизнь продолжалась. Вскоре началась весенняя экзаменационная сессия. К экзаменам я чаще всего готовился в читальном зале нашего общежития. Он находился на первом этаже той части здания, которая фасадом выходила на Стромынку. Окна читального зала смотрели в большой изолированный от улиц внутренний двор, где росли два-три чахлых дерева, какие-то кустарники и в разных направлениях были проложены пешеходные дорожки. В зале стояли ряды длинных столов с лампами под абажурами. Заниматься здесь было удобно, все стремились попасть сюда, но мест не хватало, их приходилось занимать спозаранку. Дверь из читального зала вела в просторное помещение находившегося рядом студенческого клуба и во внутренний двор, куда, оторвавшись от книг и конспектов, студенты выходили погулять и освежить утомившуюся голову.
22 июня я и мой товарищ по курсу и студенческой комнате Борис Матвеев с раннего утра сидели рядом в средине читального зала и готовились к экзамену по русской литературе XX века дореволюционного периода. Курс этот объемный и, самое главное, очень сложный. Следовало разобраться в различных течениях декадентства, появившегося в литературе тех лет, рассмотреть творчество писателей критического реализма, продолжавшего свое существование, проследить истоки и развитие возникшей пролетарской литературы. Попробуй-ка разобраться во всей этой мешанине! Кроме того, надо было принимать в расчет особенности личности экзаменатора по этому курсу - профессора Бориса Васильевича Михайловского, крупнейшего знатока литературы предреволюционного периода, который не допускал поблажек студентам. С учетом всего этого приходилось выкладывать остаток сил в подготовку к сдаче этого последнего оставшегося экзамена. А уже давала знать о себе большая усталость, накопившаяся за год. Все чаще думалось о предстоящем летнем отдыхе, до которого оставалось совсем близко - рукой подать! В отяжелевшем сознании всплывали чарующие картины уютного и милого города Уржума с манящими зелеными просторами его окрестностей, где я каждый год проводил летние каникулы у своих родителей. Силой воли я заставлял себя снова браться за символистов, имажинистов, акмеистов, футуристов и всех прочих, иже с ними.
Около двенадцати часов дня в читальном зале вдруг возникло какое-то беспокойство, послышались шепотки, студенты стали подниматься с мест. Я оторвался от книги и с недоумением посмотрел вокруг.
– Что такое? – спросил я у Бориса. Он промолчал: по его лицу видно было, что он тоже не понимал происходившего. До нас долетели тихие возгласы: "Правительственное сообщение!.. Будут передавать правительственное сообщение!" Все сорвались с мест и бросились к дверям, за которыми находился наш клуб, где высоко на стене висела черная тарелка репродуктора. Столпились около него и напряженно ждали, предчувствуя, что будет объявлено нечто чрезвычайное.
В молчавшем до этого репродукторе раздался щелчок, женский голос произнес, что с сообщением выступит народный комиссар иностранных дел Вячеслав Михайлович Молотов. Молотов, говоря с чуть заметным заиканием, но совершенно спокойно, проинформировал о том, что сегодня рано утром германские войска, вероломно нарушив пакт о ненападении, перешли в наступление по всей линии нашей границы от Балтийского моря до Черного... Пронесся единый глухой вздох сотен людей, собравшихся в клубе. Все слушали с застывшими лицами, неподвижно, замерев... Услышанное было неожиданным, страш-ным, ужасным! Молотов продолжал говорить уверенно, монотонно, но смысл произносимых им слов перестал доходить до моего сознания, звучал только его голос, доносившийся из репродуктора. Я был совершенно подавлен тем, что случилось, этим огромным и непоправимым бедствием, положившим конец нашей привычной мирной жизни. "ВОЙНА! ВОЙНА!!.. В-О-Й-Н-А !!!..." – гулко стучало в голове... Донеслись до слуха последние слова из выступления Молотова, сказанные им с подчеркнутой экспрессией: "Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!"
2
Как только закончилось радиосообщение, студенты бросились снова в читальный зал, стали торопливо собирать разложенные на столах книги, тетради. Всем казалось, что если началась война, война большая, всеобъемлющая, не такая, как финская, то надо немедленно что-то делать, куда-то идти, спешить, бежать. Единственным местом, где мы могли узнать, что нам делать дальше, был наш институт, куда мы бросились, боясь упустить лишнюю минуту.
Институт напоминал растревоженный улей. Начиная с вестибюля и кончая верхним этажом, двигались по всем направлениям взволнованные студенты, сходились кучками и, поговорив, расходились. У всех порывистые движения, встревоженные лица, беспокойные глаза. Ждали новых сообщений, указаний, команд. Были и такие, которые, решив действовать немедля, помчались в Сокольнический райвоенкомат записываться добровольцами в армию для отправки на фронт. Но время шло, а указаний никаких не поступало. Вот, наконец, послышались голоса:
– На митинг!
– На митинг в пятнадцатую аудиторию!
Пятнадцатая аудитория заполнилась до отказа. Студенты не только сидели на местах в амфитеатре, но и тесно стояли в проходах между рядами, вдоль стен, толпились у сцены, у входных дверей. Не мало было здесь профессоров и преподавателей. Тревожный гул стоял в многолюдном зале. Протиснувшись сквозь толпу студентов, на сцену прошли ректор института, члены парткома, комсомольского комитета и расселись за столом президиума. Митинг открыл секретарь парткома Гавриил Каверин, аспирант, и предоставил слово Александру Шелепину, комсомольскому вожаку. Быстрыми шагами прошел он к трибуне. Чувствовалось, что Шелепин волновался, напряжение сковало его широкое чернобровое лицо, твердый, волевой взгляд был устремлен в дальние ряда аудитории. Откинув рукой назад сбившуюся на лоб прядь волос, он начал под стихающий шум зала:
– Товарищи! Вы уже знаете из выступления по радио народного комиссара иностранных дел Вячеслава Михайловича Молотова, что фашистская Германия сегодня утром напала на Советский Союз, развернув бои на всем протяжении советско-германской границы. Нет предела возмущению вероломством Гитлера и его клики! Не прошло и двух лет, как они подписали здесь, в Москве, пакт о ненападении, и что же мы теперь видим? Этот пакт ими растоптан, разорван и выброшен на ветер, как простой клочок бумаги. Стоит ли удивляться безнравственности этого поступка? О какой нравственности может идти речь, когда дело касается фашистов, этой коричневой чумы современного мира? Гитлеровская Германия и ее союзница Италия, нагло попирая нормы международного права, бросили свои бронированные полчища на соседние государства, захватили поработили почти всю Европу, Теперь нападению подверглась и наша страна.
Шелепин говорил взволнованно и страстно. Так он еще никогда не выступал. Даже голос его звучал по-другому - резко, с какими-то звенящими интонациями. Обычно он не прибегал к жестам, теперь же его руки не находили покоя, он то наклонялся корпусом вперед, то выпрямлялся, то откидывал назад спадавшие на лоб волосы. Слушали его с напряженным вниманием. Это был тот случай, когда оратор на трибуне и люди в зале находились в полном взаимопонимании, сливались воедино в своих мыслях, чувствах и переживаниях, взаимно поддерживали друг друга, способствуя тем самым самовыражению выступавшего на трибуне. Продолжая, Шелепин остановился на том, что фашисты несут с собой людям горе и страдания, смерть и разрушения.
– Фашизм, – говорил он, – это бесправие и беззаконие, произвол и преднамеренное истребление порабощенных народов, что исходит из их нацистской идеологии, звериной по сути своей расовой теории. Порабощение и уничтожение готовят фашисты и советскому народу. Ими уже давно задуман и разработан план насильственного проникновения на восток, так называемый "Drang nach Osten ". Начав войну против Советского Союза, они ставят своей целью захват наших земель, фабрик, заводов, шахт, превращение советских людей в свою рабочую силу, в быдло. Но этому никогда не бывать! Гитлер жестоко ошибся в своих расчетах. Захватчиков ждет на нашей земле такой отпор, какого они еще не получали ни от одной завоеванной ими страны. На защиту социалистического отечества – детища Великой Октябрьской революции – встанет наша могучая и непобедимая Красная Армия, ринутся в бой ее стойкие пехотинцы, бесстрашные соколы-летчики, герои-краснофлотцы. Благодаря мудрой и дальновидной политике нашего великого вождя и учителя Иосифа Виссарионовича Сталина, своевременно проведенной под его руководством индустриализации страны в годы пятилеток, наша доблестная Красная Армия получила первоклассную военную технику: артиллерию и танки, бомбардировщики и истребители, линкоры и крейсеры, подводные лодки – все, что необходимо для разгрома врага. На защиту нашей Родины, за ее свободу, честь и достоинство выступят не только советские вооруженные силы - грудью встанет весь советский народ, поднимутся все, как один, от наших западных границ до Дальнего Востока, от холодного севера до знойного юга, В жестоких боях будем беспощадно громить захватчиков на земле, в воздухе, на море - всюду, где они встретятся. И не уйти, нигде не скрыться фашистским разбойникам от нашего возмездия!
Я слушал горячие слова Шелепина и чувствовал, как его взволнованность передается и мне, как дрожь пробегает по моему телу; нервное напряжение нарастало чем дальше, тем больше, спина моя выпрямилась, а сцепленные пальцы рук самопроизвольно сжимались и разжимались. В таком же состоянии находились мои товарищи, сидевшие и стоявшие в аудитории, о чем можно было судить по их встревоженным лицам, беспокойно блестевшим глазам. Своим ярким и пламенным выступлением Шелепин выражал думы и чувства всех находившихся в этой аудитории да, несомненно, и всех советских людей, взметенных в тот роковой день страшным известием.
Вновь сосредоточившись, я продолжал слушать его. Он уже заканчивал:
– В этой священной войне против фашистских захватчиков мы будем не одиноки. На борьбу с ними поднимутся все порабощенные ими народы Европы. Уже теперь все более разрастается движение сопротивления патриотов Югославии и Франции, Греции и Албании. То же последует и в других странах. Не останутся в стороне от этого благородного движения свободолюбивые народы всего мира. Их борьба сольется в общем потоке с нашей борьбой. И нет сомнения: как бы ни был силен и грозен натиск армий поработителей, он разобьется о гранитную стену всеобщего сопротивления! Война предстоит нелегкая, но исход ее ясен: мы сметем фашизм с лица земли! Враг будет разбит, победа будет за нами! Все на бой с фашистскими захватчиками! Смерть немецким оккупантам! Да здравствует наша грядущая победа!
Шквал аплодисментов покрыл последние слова Шелепина. Зал бушевал, неистовствовал! Иные вскакивали с мест и били в ладоши стоя, другие что-то выкрикивали, но слова их тонули в гуле. Наконец волнение несколько улеглось. Митинг продолжался. Один за другим выступали ораторы. Они говорили кратко, но горячо, вкладывая в свои слова всю страсть, кипевшую в груди. Этот митинг обострил и углубил понимание нами сути переживавшегося момента, высветил весь его трагизм, показал перспективу развития событий, а также то, чего ждала наша страна от нас самих и от всего советского народа.
После митинга студенты, все еще возбужденные, не расходились, толклись в коридорах факультетов, не зная, что же им делать, за что приниматься. Но вот вышел из своего кабинета наш декан профессор Н.К.Гудзий. Мы придвинулись к нему. Он, человек несентиментальный, сурово оглядел нас из-под своих кустистых бровей и, без слов понимая, чего мы от него ждем, отрывисто, приказным тоном сказал:
– Заниматься! Продолжать сдавать экзамены!
Сказанное им несколько удивило нас, мы ждали чего-то другого и потому продолжали молча стаять около своего декана. Тогда он произнес тоном помягче, по-свойски:
– Готовьтесь и сдавайте экзамены. Надо закончить учебный год, как положено. А там видно будет, что дальше делать.
Слова его подействовали на нас успокоительно. Действительно, нельзя же всем сразу мчаться на фронт. Жизнь здесь, в тылу, тоже не должна останавливаться. И мы с Борисом молча, не разговаривая, каждый со своими думами, поехали в общежитие, снова засели за книги в читальном зале и продолжали одолевать многочисленных декадентов. Однако теперь уже не удавалось заниматься спокойно и сосредоточенно: мысль то и дело возвращалась к тому ужасному, что произошло. Думалось о том, что сию минуту, когда мы сидим за книгами в тихом читальном зале, там, далеко на западной границе, идут кровопролитные бои, гибнут люди, гибнут тысячами, десятками тысяч, молодые и здоровые, такие же, как Борис Матвеев, как я...
На наших глазах происходили перемены в окружающей жизни. Она день ото дня все больше перестраивалась на военный лад. Это замечалось и в нашем ИФЛИ. Все профессора и преподаватели стали ходить с противогазами, и нам казалось странным видеть их, пожилых и солидных, с зелеными сумками на боку. Особенно обращал на себя внимание профессор Благой, когда он шествовал по коридору в студенческой толчее. На его лысой голове была все та же черная круглая академическая шапочка, через плечо перекинут противогаз, и наличие его, необычность наступившего положения, связанного с опасностью, придавали его белому породистому лицу выражение некоей настороженной торжественности, агатовые глаза смотрели серьезно и сосредоточенно, что несколько комично выражало внутреннее тревожное состояние Дмитрия Дмитриевича.
Глаз отмечал перемены на московских улицах: походка людей стала более торопливой и собранной, лица сковала озабоченность, на них почти перестали появляться улыбки. Непреходящая тревога поселилась в душе каждого. Заметно увеличилось число военных, многие из них чеканили шаг в новенькой форме, в которой они чувствовали себя еще непривычно. На площадях и перекрестках улиц из репродукторов, укрепленных высоко на фонарных столбах, далеко разносились военные марши, песни, звавшие на бой, на защиту Родины. Появились новые песни. Особенно взволновала меня одна из них. Ее часто передавали по радио в исполнении прославленного хора Красной Армии. Была она какая-то особенная, необычайно соответствовавшая моменту, переживавшемуся страной, глубоко и эмоционально передавала мысли и настроения миллионов и миллионов советских людей, всколыхнутых обрушившейся на них войной. Призывным кличем звучали первые слова этой песни, выводимые густым басом запевалы:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!..
Бас звучал могуче, как набатный колокол, он будоражил, он звал. Сама музыка была необычна: выдержанная в неторопливом строгом ритме марша, она как будто выражала чеканную поступь полков, дивизий, армий, поступь поднявшегося на борьбу народа. И слова, и музыка, слившись в единое целое в необычайном соответствии друг другу, настойчиво звали, бросив повседневные дела, подняться всей силой народной на защиту своей страны, отчизны, земли предков, как делали это они сами в минувшие века, при Александре Невском, Минине и Пожарском, в годину нашествия полчищ Наполеона. Мощный хор мужских голосов, потрясая своей силой, подхватывал припев:
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна!
Идет война народная,
Священная война...
Казалось, что и эти слова, и преисполненные великого чувства звуки мужественных голосов, неудержимо взлетавших ввысь, передавали гнев народа, его непреклонную решимость подняться, не щадя жизни, за правое дело. Вне всякого сомнения, эта песня композитора А.В.Александрова на слова поэта В.И.Лебедева-Кумача, созданная ими в порыве высокого вдохновения, как никакая другая, с наибольшей силой выразила душу народа, его порывы и стремления в ту тяжкую годину. Потом она звучала повсюду, на фронтах Великой Отечественной войны и в тылу, поднимая народ на борьбу с ненавистным врагом. Я, как бывший солдат, вспоминающий прошлое, даже теперь, хотя минуло так много лет с того времени, не могу слушать эту песню без глубокого волнения: она вновь воскрешает во мне пережитое тогда!
В первые дни войны не публиковалось четких сообщений о положении на фронтах, поэтому не было ясного представления о том, что там происходило. Появились странные, вызывавшие недоумение слухи, будто бои идут не на границе, а уже под Минском и Могилевом. Не хотелось верить этому: как же так - наша Красная Армия, любимое детище страны, в несокрушимую мощь которой так верили, стремительно отступает?! Быть этого не может! Но, к сожалению, слухи подтверждались, и теперь в каждом из нас поселилось острое чувство тревоги, не покидавшее ни на минуту. Вставал мучительный вопрос, что же будет дальше? В возникавших разговорах успокаивали себя надеждой на то, что будут спешно подтянуты стратегические резервы, дивизии и корпуса, и врага остановят, отбросят назад.
Как раз в это время из Ленинграда пришло письмо от моего брата Аполлона. Он взволнованно писал, что опять разразилась война, всколыхнувшая всю страну, небывалая по масштабам. “Война эта будет кратковременной, так как столкнулись в смертельной схватке две сильнейшие армии мира, и результат не заставит долго себя ждать?” – делился он своими соображениями и выражал твердую уверенность в нашей скорой победе. В конце письма он сообщил, что его снова мобилизовали и, как имеющего боевой опыт, направили в военное училище на курсы по подготовке офицеров...
Как только закончились экзамены, всех студентов из общежития на Стромынке переселили кого куда: это огромное квадратное четырехэтажное серое здание было отдано военному ведомству под госпиталь. Нас, студентов ИФЛИ разместили в здании школы неподалеку от Кремля в одном из переулков, которые от улицы Степана Разина спускались вниз в сторону Москвы-реки.[2] Здесь, на новом месте, оказались мои друзья Базилевский, Серовайский, Аня Попова, обе Ольги – Макаревская и Белецкая, Борис Матвеев и многие другие. Бытовых условий для нас в этой школе не было никаких, но мы понимали, что житье наше здесь временное.
На другой день после переезда сюда, утром 3 июля, мы, выбежав из комнат, столпились в небольшом фойе на втором этаже, где на стене висел репродуктор, не выключавшийся теперь ни днем, ни ночью: кто-то успел услышать уведомление, что будет выступать Сталин. Раздался его голос. Он начал медленно и говорил о том, что на фронтах сложилась тяжелая обстановка для нас, и объясняя это такими факторами, как внезапность нападения немцев, наличие у них отмобилизованной, готовой к сражениям армии, получившей боевую закалку на войне в Западной Европе. Сталин говорил с большим трудом, словно выдавливал из себя слова, а грузинский акцент в его речи стал еще более заметным. В передаче произошла пауза, и мы ясно услышали из репродуктора, как булькает наливаемая в стакан вода и как он тревожно звякает от ударов горлышка графина, сжатого трясущейся рукой, и эти звуки, выдавая против воли Сталина его внутреннее состояние, произвели на нас не меньшее впечатление, чем сказанные им слова. Далее он говорил о том, что надо делать на фронте, отражая натиск немцев, партизанским отрядам в тылу у них, всем советским людям, готовя разгром врага.
Выступление Сталина произвело тяжелое впечатление. Оно раскрыло нам глаза на истинное положение дел: уж если сам Сталин так говорит, тo дела наши поистине плохи! От преж-него благодушия, бездумной веры в нашу непобедимость не осталось и следа. Реальность, суровая, но правдивая, встала перед нами во всем своем грозном обличие. Горько было на душе, горько и тяжко!
В то время мы, конечно, не могли знать причин, по которым Советский Союз в первые дни войны оказался в критическом положении. Только спустя десятилетия со всей очевидностью прояснилось, что главным виновником этого был тот самый человек, который выступал по радио 3 июля, сотрясаемый нервной дрожью, чьи грубейшие ошибки и просчеты в проведении внутренней и внешней политики, мероприятий по подготовке страны к войне, которая уже стучалась в нашу дверь, его прямые преступления, выразившиеся в беспричинном уничтожении высшего и среднего командного состава армии, многоопытных государственных деятелей и дипломатов, привели страну на край катастрофы...
Нас, студентов, закончивших четвертый курс, не распустили на каникулы, а стали использовать на работах, имеющих отношение к укреплению обороны. Несколько дней в начале июля мы трудились на территории, прилегающей к авиационному заводу: разгружали с железнодорожных платформ доски, прибывшие с лесопильного завода. Доски были длинные, тяжелые и пахли смолой. Их относили в сторону и складывали в штабеля. Без привычки эта работа в душной жаре под палящими лучами солнца казалась тяжелой. Я с сожалением посматривал на девушек, которым приходилось еще труднее, чем нам, парням. Вместе с нами трудились студенты-историки под руководством своего распорядительного старосты Яши Серовайского. А вон и моя землячка Аня Попова, в больших брезентовых рукавицах, повязанная белой косынкой. Бедняжке приходилось хуже всех: ее белая нежная кожа блондинки не выдерживала жгучих солнечных лучей, лицо Ани пылало, на щеках появились красные ожоги. Но она виду не подавала, что ей мучительно тяжело. Да и все мы работали с полной отдачей сил, с сознанием того, что трудимся для обороны страны. Вскоре нас небольшими группами разбросали по разным промышленным предприятиям Москвы. Борис Матвеев и я в числе других оказались на Сокольническом вагоноремонтном заводе. Делали, что придется: опять перетаскивали доски, тяжелые полосы железа, подметали территорию, короче – были чернорабочими, так как никакой специальностью не обладали. Так прошло еще недели две. Потом направили нас в Нижние Котлы – так называлось место в пригороде юго-восточной части Москвы, где находились кирпичные заводы. Теперь они работали на полную мощность: многие предприятия переходили на выпуск военной продукции, расширяли производственные площади, строили новые цеха, кирпичей требовалось много. И вот мы превратились в грузчиков. Как только печь, в которой обжигались кирпичи, остывала до такой степени, что в нее можно было войти, мы проникали в ее створ, в нестерпимой жаре брали рукавицами еще горячке кирпичи, накладывали друг на друга штук по пять шесть, подхватывали их снизу и, прислонив к животу, тащили к трамвайной платформе. Работа была очень тяжелая! Не было носилок, чтобы сделать ее полегче. В первые дни у нас люто болели мышцы живота, спины, плеч. Но потом это прошло: организм приспособился к физическим нагрузкам. Возвращались мы из Нижних Котлов предельно усталые и помышляли только о том, чтобы поскорее лечь в постель. Так протекало время до конца июля. Все это время Москва жила сравнительно спокойно. Ожесточенные бои шли под Смоленском, но, в конце концов, немцы сломили сопротивление наших войск и продолжали наступать в направлении Москвы. Столица оказалась в зоне досягаемости их авиации. С 24 июля начались налеты. Эскадрильи вражеских бомбардировщиков устремлялись к Москве после захода солнца, под покровом темноты. Им преграждали путь наши истребители и огонь зенитной артиллерии, однако отдельным группам немецких самолетов все же удавалось прорваться к Москве, и они, развесив в ночном кебе яркие осветительные ракеты, с ревом кружили над нею и сбрасывали бомбы то тут, то там. Эти налеты не наносили большого ущерба, но они взбудоражили москвичей: все почувствовали реальное дыхание войны, ее близость, грозящую опасность. В связи с этим развернулась большая организаторская работа по налаживанию гражданской обороны: во всех жилищных управлениях, отдельных домах были созданы отряды самообороны, в подвалах оборудованы бомбоубежища, налажено дежурство на чердаках с целью обезвреживания зажигательных бомб в случае их попадания; во дворах, скверах, парках чернели вырытые в земле узкие глубокие щели, в которых спасались люди при бомбежках; стекла в окнах домов белели крестами наклеенных на них полос бумаги; в предвечернее время высоко в небе нависали толстые серебристые колбасы аэростатов; по ночам соблюдалась светомаскировка; Москва оборонялась, на глазах менялся ее внешний облик. Немецкие налеты происходили в одно и то же время – в двенадцатом часу ночи. При приближении самолетов рвал тишину надрывный вой сирен. Начиналась торопливая суета: люди спешили на свои посты, спускались в бомбоубежища, прыгали в земляные щели, толпами бежали к станциям метро, чтобы укрыться в них, а потом замирали в тревожном ожидании, вслушиваясь в доносившиеся звуки. Не всегда все обходилось благополучно: были случаи возникновения пожаров, попадания больших бомб в жилые дома, погребения людей под их развалинами, о чем ходила многоустная молва по всей Москве. Тревоги и страхи войны ворвались в повседневную жизнь людей.
Отряд самообороны был создан и в нашем новом общежитии. Распределили между собой обязанности. Наступила моя очередь заступить на дежурство. Когда стемнело и раздался вой сирен, я сорвался с места и по лестнице помчался на чердак школы, где находился мой пост. Там была кромешная темнота, я хорошо ориентировался в ней, так как находился здесь не впервые: вот тут у меня куча песка, в нее воткнута лопата, рядом стоят два ведра, чтобы таскать ими песок и засыпать зажигательные бомбы, если они попадут сюда. Выглянул в раскрытое настежь слуховое окно, Москва погрузилась в темноту – нигде ни одного огонька. Все замерло, никакого движения. Только вздымались к густосинеющему небу с бледными звездами черные остовы больших и малых домов. Фантастический мертвый город! Прямо передо мной Кремль. Он совсем близко и хорошо виден с моего возвышавшегося над другими домами наблюдательного пункта: вон во мраке выступает опоясывающая его черная лента зубчатой стены; за нею чуть белеет уходящая ввысь стрела колокольни Ивана Великого, рядом с нею выступают силуэты приземистых церквей. Справа от Кремля – темная громада собора Василия Блаженного, слева просматривалась широкая лента Москворецкого Большого моста. Здесь самый центр столицы, ее сердце. Вой сирен прекратился. Наступила необычная для Москвы тишина. Тихо и темно.
Но вот на западе, за улицей Горького и Белорусским вокзалом, далеко-далеко засверкали на краю неба неслышные отсюда всполохи взрывов: это наши зенитки били по появившимся немецким самолетам. Вскоре послышался глухой отдаленный гул их моторов. И почти одновременно с этим вдруг черное небо над Москвой прорезал длинный яркий луч прожектора, затем второй, третий, четвертый, всего более десятка. Они быстро двигались по разным направлениям, полосовали черноту неба, сходились, расходились, пересекали друг друга и как гигантскими живыми руками прощупывали небесный свод, выискивая в нем немецких стервятников. В западной части города глухо застучали зенитные пушки. Стрельба постепенно нарастала и надвигалась на центр города. Все слышнее становился гул немецких самолетов. Они были уже где-то здесь, рядом. По мере их приближения во мне все больше нарастало нервное напряжение, шевельнулось чувство страха.
Вдруг высоко в темном небе в нескольких местах вспыхнули яркие синеватые фонари: это немецкие летчики сбросили осветительные ракеты. Им надо было определить местонахождение Кремля. Он их интересовал в первую очередь и больше всего. Кремль, который до сего времени молчал, словно затаившись в окутавшей его тьме, вдруг ожил: с его стен брызнула в небо лавина орудийного и пулеметного огня, сотрясая окрестности оглушительным грохотом. Я даже вздрогнул от неожиданности! Из-за зубцов кремлевской стены били автоматические зенитные пушки, оглашая воздух надсадными тугими однотонными ударами: ”Та-а, та-а, та-а, та-а!..” Били круто вверх, в черное небо, трассирующими пулями крупнокалиберные зенитные пулеметы, густо расставленные по всему периметру стены. Она отчетливо обозначилась в мерцающем свете многочисленных вспышек. Орудийное "татаканье", беспрерывный треск пулеметных очередей – все это слилось в единый гул, какофонию звуков боя. Тысячи трассирующих пуль, пунктирными строчки шли устремляясь в небо, опоясывали Кремль огненной неприступной стеной. Над моей головой застучали о железную крышу падающие мелкие осколки разорвавшихся снарядов. Лучи прожекторов еще быстрее забегали по темному пологу неба, стремясь поймать в свой прицел немецкие самолеты. Наконец это удалось! В ярком луче засеребрилась в вышине маленькая движущаяся фигурка самолета. Другой луч устремился к нему. Теперь оба они, скрестившись, цепко держали сверкающую птичку и следовали за ней, куда бы она ни поворачивала. Тотчас же вблизи самолета появились белые облачка разрывов снарядов. Казалось сейчас произойдет неизбежное: очередной снаряд ударит в него, и он, разваливаясь, полетит вниз! Но нет: каким-то маневром самолету удалось вырваться из огненных клещей, и он исчез в темноте. Напрасно прожектора пытались обнаружить его вновь.
Стрельба с кремлевской стены прекратилась. Отогнанные вражеские самолеты продолжали кружить в стороне, о чем можно было судить по гудению их моторов. Донеслись глухие разрывы бомб, сброшенных ими. Там, где находилась Красная Пресня, разрасталось зарево пожара.
На какое-то время установилась тишина. Постепенно освобождаясь от нервного напряжения, я подумал, что налет кончился, но я ошибся. Неожиданно осветительная ракета вспыхнула над Красной площадью, другая – над Москвой-рекой. Их свет был настолько ярким, что я инстинктивно попятился назад от слухового окна, у которого стоял, высунув голову, как будто немецкий летчик мог увидеть меня в нем! Смешно! Осознав несуразность своего поступка, я снова занял прежнее положение в слуховом окне и стал наблюдать дальнейшее развитие событий.
Видимо, у немецких летчиков желание сбросить бомбы на Кремль было настолько велико, что они предприняли еще одну отчаянную попытку прорваться к нему. Кремль снова окружил себя непроницаемой стеной орудийного и пулеметного огня. Грохот стрельбы опять сотрясал все вокруг. В это время в небе послышался резкий все усиливающийся вой и затем слева от меня, у Москвы-реки, один за другим почти одновременно раздались три взрыва. Глянув туда, я увидел в неверном свете низко опустившейся ракеты клубы седого дыма над Москворецким мостом. Какому-то немецкому асу все же удалось поразить его! На этом и кончился налет. Немецкие самолеты, взмыв в высоту, удалились. Не стало слышно надсадного гудения их моторов, прекратилась стрельба. Снова воцарилась мертвая тишина в объятом мраком городе. Вскоре раздались сигналы отбоя воздушной тревоги. Сойдя вниз, глянул на часы: было 20 минут первого. Налет продолжался ровно час. Мне же показалось, что я находился на своем чердаке целую вечность! Поспешил лечь спать: ведь рано утром опять в Нижние Котлы грузить кирпичи...
На следующий день, вернувшись с работы, я, не заходя домой, направился взглянуть на Москворецкий мост. Он стоял как ни в чем не бывало: попавшие в него бомбы повредили только его настил, не поколебав мощных устоев. Рабочие-до-рожники заканчивали накладывать асфальт на места, где были пробоины...
Теперь мы с Борисом Матвеевым частенько забегали в буфет гостиницы "Националь", чтобы покушать. Деньги у нас были: за погрузку кирпичей в Нижних Котлах хорошо платили. Вход в буфет был с улицы Горького. Там всегда имелись горячие закуски, свежий кефир, бутерброды, чай, кофе. Однажды, выйдя из этого буфета, мы пересекли улицу Горького и направились по ней в сторону Пушкинской площади, рассматривая выставленные в витринах аптеки и стоящего рядом с ней продовольственного магазина рисунки-плакаты, выполненные на больших листах ватманской бумаги, посвященные теме войны. На одной из них был изображен донской казак в синей фуражке с красным околышем и выпущенным из-под него кудрявым чубом, в синих шароварах с красными лампасами. Он несся на разгоряченном буланом коне с косящим бешеным глазом и раскрытой пастью. Казак, перегнувшись в седле, сокрушительным ударом сверкающей сабли разил убегающего синего немецкого солдата с перекошенным от ужаса лицом. Под мастерски нарисованной яркой картиной стояла подпись: "Кто пришел к нам с мечом, тот от меча и погибнет!". В соседней витрине зеленый красноармеец с нахмуренным лицом, сделав резкий выпад вперед, вонзил штык в падающего на спину немецкого офицера в сбившейся на бок каске. Таких картин немало появилось в те дни в витринах московских магазинов и окнах общественных зданий. Это возродилась традиция знаменитых "Окон РОСТ-а" периода гражданской войны, работе над которыми отдавали тогда бессонные ночи художник М.М.Черемных и молодой поэт В.В.Маяковский. Теперь, уже в наши дни, советские художники такими же картинами-плакатами вносили свой вклад в битву за честь Отчизны, в победу над врагом.
Мы повернули назад, вышли к гостинице "Москва" и вдоль нее направились к Площади Революции. Там наше внимание привлекла большая неподвижная толпа людей, окруживших что-то белое и блестящее. Захваченные любопытством, мы подошли к ним. Оказалось, что они рассматривали выставленный напоказ сбитый немецкий бомбардировщик. Сбили его где-то под Москвой, которая все больше превращалась в прифронтовой город, и привезли сюда. Большой, весь искореженный, лежал он, прижавшись фюзеляжем к асфальту, раскинув в стороны белые алюминиевые крылья, на которых четко выделялись черные кресты. Спереди виднелся погнутый четырехлопастный пропеллер, тоже уткнувшийся в землю. Вражеский самолет, брошенной грудой металла в центре Москвы, производил большое впечатление: люди приходили и уходили, но толпа около него не редела...
Нас с Аней Поповой не забывали наши земляки. Как-то вечером в общежитии близ Кремля появился Николай Соловьев, верный своему принципу регулярно навещать друзей. Это была первая встреча с ним после начала войны. Я обратил внимание, что он какой-то не такой, как всегда, но сразу не мог определить, что же в нем изменилось. Внешне он по-прежнему был подтянутый и бравый, но его небольшие светло-карие глаза не светились свойственной им улыбкой, в них застыла озабоченность, а лицо, обычно оживленное, теперь было какое-то скованное неподвижностью. Исчезла порывистость в движениях.
– Ты чего такой? – спросил я его.
– Так ведь отступаем! – с досадой в голосе ответил он.
Надо сказать, что стремительный отход наших армий по всему фронту, который никак не удавалось приостановить, сдача противнику в первые же полтора месяца войны Белоруссии, почти всей правобережной Украины, многих городов воспринималась нами как тягчайшая трагедия, но мой Коля, безгранично веривший в непобедимость Красной Армии, мундир которой он носил, переживал ее поражения особенно мучительно.
– Врасплох застали подлецы! – ругал он почем зря немцев. – Вот что значит в военном деле фактор внезапности!
Все тогда повторяли это сталинское выражение, которое было очень удобным для объяснения причин наших поражений в начале войны. Наш разговор с Соловьевым больше всего касался военных событий. Несмотря на неудачи на фронтах и вызванные этим тягостные переживания, среди нас не было поддавшихся панике, нытиков и маловеров, люди не теряли присутствия духа, рвались в бой и твердо верили в грядущую победу, в душе своей стремились только к ней. Эти же настроения переполняли Николая.
– Ничего! Мы им еще покажем! Вот отмобилизуем армию, подтянем свежие дивизии!
– Как у тебя дела в академии? – спросил я его.
– Продолжаем заниматься. Никаких каникул! Говорят, наш курс досрочно выпустят. Программы сокращают.
Ушел в тот вечер Коля поздно. Расстались мы тогда на долгих шесть лет, в течение которых ничего не знали о судьбе друг друга. В выходной день, в воскресенье, появился у нас и Володя Ступин Я глянул на него с удивлением: это был уже не тот наш Володька, каким мы его знали много лет, а солдат в пилотке с красной звездочкой, в гимнастерке с красными петлицами, брюках- галифе и юфтевых сапогах. И держался он подтянуто, как подобает солдату. Прежними оставались только его сосредоточенно-внимательные темно-карие глаза, сдержанная улыбка на лице и манера вести разговор в шутливом тоне.
– Получил увольнительную и решил навестить вас, – говорил он нам с Аней, сидя прямо на стуле. – А может быть, и попрощаться, кто знает? Время сейчас такое...
– Как же ты так быстро стал солдатом? – спросила его Аня.
– Теперь это просто, – усмехнувшись, ответил Володя. – Был у нас в институте митинг. Столько всего победного наговорили! Я поднялся на трибуну и заявил: "Довольно болтать! Надо делом отвечать на зов Родины. Я пошел в военкомат!" Но, к удивлению, попасть на фронт оказалось не так-то просто. Мытарили меня, мытарили, а потом послали в ЦК комсомола: дескать, там набирают людей в десантный отряд. Пробился туда. Принял меня какой-то парень и стал задавать всякие глупые вопросы. "Допустим, – говорит, – приказали вам спуститься на парашютах в назначенное место, а там уже немцы. Что же вы будете делать?" Я ему: "Так ведь спускаться-то все равно надо!" Таким манером он испытывал меня на прочность целый час. В стороне за столом сидел какой-то военный, слушал и записывал в блокноте. Велели придти завтра, а потом дали направление в часть. Вот я и стал солдатом!
Володя пробыл у нас недолго, вдруг заторопился. Я пошел проводить его. По улице Разина мы поднялись к собору Василия Блаженного, потом вышли на Красную площадь. Володя шел четким шагом, всматриваясь во встречных и лихо козыряя военным. "Когда он успел выучиться всему этому?!" – с удивлением подумал я, поглядывая на него. На углу улицы 25 Октября мы остановились, постояли и стали прощаться. Долгое крепкое рукопожатие выразило всю силу переживавшихся нами чувств.
– Прощай, Толя! – сказал Володя, не спуская с меня посерьезневших глаз. – Увидимся ли еще когда-нибудь?
Он повернулся и быстро пошел в сторону Охотного ряда. Я смотрел ему вслед. На душе до боли защемило!..
Наконец прояснился вопрос, как быть с нами, окончившими четвертый курс. В высоких инстанциях приняли решение занятия на пятом курсе не проводить, тем из окончивших четвертый курс, которые мобилизованы на фронт, выдать дипломы об окончании института, а остальным – справки о полученном образовании и направить их на педагогическую работу.
Уже многие, многие наши студенты находились в армии. Одни вступили в ее ряды добровольцами в первые же дни войны. Другие были мобилизованы. Третьи имели в кармане повестку явиться в райвоенкомат. Для меня и Бориса Матвеева путь в армию был закрыт: оба мы числились "белобилетниками", снятыми с военного учета по состоянию зрения. Мы и не пытались ходить в военкомат, зная, что в армию нас все равно не возьмут. Оставалось одно – получать справку и направление на работу. Но куда ехать? Этот вопрос Борис решил для себя сразу – в Барнаул, где у него жили мать и дедушка. Он стал звать меня с собой.
– Поедем вместе! – уговаривал он. – Будем где-то неподалеку друг от друга, иногда, может, и повидаемся. А работа там найдется, в этом можешь не сомневаться.
Такие разговоры состоялись не раз и не два, и конце концов, я принял решение отправиться с Борисом, хотя логика подсказывала, что надо бы держать путь в Уржум, к родителям. Вероятно, тогда совсем по-другому сложилась бы вся моя дальнейшая жизнь.
Наступили последние дни пребывания в Москве, заполненные хлопотами, связанными с предстоящим отъездом. Борис и я получили справки об образовании, направление в распоряжение Алтайского краевого отдела народного образования, деньги на дорогу – так называемые "подъемные", приобрели железнодорожные билеты, купили продуктов на время пути, уложили вещи. В день отъезда, 20 августа, я тепло попрощался с Аней Поповой, Ольгами Белецкой и Макаревской, Яшей Серовайским и другими товарищами, спутниками моей жизни в течение четырех лет. На душе было смутно, тревожно от прощания с друзьями и раскрывшейся передо мной неизвестностью...
На Казанский вокзал мы прибыли во второй половине дня с небольшим опозданием. Новосибирский поезд уже стоял на перроне, и посадка на него заканчивалась. Когда мы вошли в вагон и разыскали свои места, то были немало удивлены: в одном купе с нами уезжал из Москвы во главе своего семейства профессор Геннадий Николаевич Поспелов, которому мы не так давно сдавали экзамен по теории литературы! Он тоже узнал нас, представил нам жену и сына, мальчика лет двенадцати. Так определились наши спутники.
Посадочная суета закончилась; пассажиры, заняв свои места, успокоились; поезд плавно тронулся; за окном вагона поплыли перрон, провожающие, привокзальные постройки, залитые солнцем...
Прощай, Москва! Прощай ИФЛИ! С Москвой я прощался временно, а с ИФЛИ навсегда...
3
Прибыв в Барнаул, мы с Борисом Матвеевым с волнением явились в краевой отдел народного образования, где получили назначения учителями русского языка и литературы в средние школы. Меня направили в районное село Белоглазово, находившееся в двухстах километpax на юг от краевого центра.
Это было типичное сибирское село, раскинувшееся на берегу неширокой, но быстрой реки Чарыш, стекающей с Алтайских гор. До самих гор отсюда было еще далеко. Лишь ясным утром и перед вечерней зарей снежные хребты их смутно белели на горизонте. А вокруг села широко раскинулся степной Алтай с просторными полями и редкими лесами. В селе было несколько улиц и переулков, застроенных деревянными домами. В конце села на высоком холме с крутым многометровым обрывом к реке находилась школа в длинном одноэтажном здании. Неподалеку от нее припадали к земле унылые домишки, в которых проживали местные учителя. Близ домишек ютились сарай, «хлевы», в которых учителя держали свой скот – коров, овец, свиней, которым они уделяли внимания, пожалуй, больше, чем ученикам. Все здешние педагоги не перешагнули порога среднего образования, не отличались широтой интересов, поэтому сближения ни с кем из них у меня не произошло. Дружеские отношения сложились лишь с инспектором районо Александром Дмитриевичем Пестовым. Был он чуваш по национальности. Его родителей, зажиточных крестьян, раскулачили и выслали. Сам он находился здесь на положении ссыльного, рвался из опостылевшего ему Белоглазова, но его отсюда не выпускали. Был он веселого нрава, непоседливый, энергичный, и по сути дела он-то и возглавлял районо.
В школе нагрузка у меня получилась большая. Как человеку из Москвы да еще с высшим образованием, хотя и незаконченным, мне дали вести литературу и русский язык в старших классах. Но, кроме этого, Пестов предложил взять еще уроки немецкого языка, но я отказался. Однако он стоял на своем:
– Пойми: больше некому! Никто не знает здесь немецкого языка.
Я резонно отвечал:
– Так ведь и я не владею им свободно.
– Милый человек, во всем этом крае не найдешь такого, кто бы владел им свободно. А ты хоть какие-то знания ребятишкам дашь. Латинский алфавит изучишь с ними – и то будет польза для них.
Пестов вел разговор со мной с улыбочками, по-прия-тельски, как будто мы были с ним давнишними друзьями, и упрямо продолжал настаивать на сделанном мне предложении. В конце концов он вынудил меня дать согласие вести уроки немецкого языка в классах с пятого по восьмой. Сам же он, человек самоуверенный и нахрапистый, преподавал этот язык в старших классах, хотя знал его хуже меня.
И вот наступило первое сентября. Трудно мне пришлось в начале педагогического поприща: были в голове знания, но не имелось опыта, поэтому не обошлось без ошибок. В девятом и десятом классах я закатывал лекции по литературе подстать ифлийским профессорам, выкладывая все знания, какими обладал, но вскоре из ответов учеников я понял, что они почти ничего не усваивали из того, что я им преподносил. Пришлось излагать материал попроще, ближе к учебнику, и тогда дело пошло на лад. Что касается немецкого языка, то я с самого начала держался близко к учебникам, добиваясь, чтобы ученики получше запоминали слова и тексты. Преподавание немецкого языка принесло и мне самому определенную пользу. В ИФЛИ мы научились читатьдовольно сложные тексты из немецкой художественной литературы, но нам не хватало навыка разговорной речи. Теперь же мне волей-неволей приходилось вести беседу с учениками по-немецки, и в конце концов это "развязало" мне язык. Я весь был поглощен работой, допоздна засиживался над подготовкой к урокам и проверкой тетрадей. Вскоре меня назначили заведующим учебной частью, и стало еще труднее: пришлось отвечать не только за самого себя, но и за организацию всего учебного процесса в школе.
Хотя война бушевала за тысячи километров отсюда, она все же властно накладывала свой отпечаток на жизнь Белоглазова, всех его жителей, учеников и учителей, мою в том числе. Она как будто поселилась в нас, невидимо витала вокруг, вызывая тревогу и беспокойство. Село жило войной, думало о ней и делало для нее все, что могло: на войну посылало мужскую молодежь, для войны работало на колхозных полях, отдавало весь собранный хлеб, мобилизовывало лошадей, автомашины – все, что могло там понадобиться. Люди трудились, не щадя себя. Дети помогали взрослым. Младшие ученики собирали красные плоды шиповника, которого много росло за селом по склонам оврагов: им объяснили, что шиповник содержит витамин "С", который необходим солдатам на фронте, чтобы у них не возникла цынга. Более старшие вместе с учителями уходили на целые дни в поля и под пронизывающим холодным ветром копали картошку, срезали тяжелые шляпы подсолнухов с пониманием того, что это тоже нужно для фронта. Все делалось для войны! Люди напрягали последние силы, изнемогали от работы, но не роптали - знали, что так надо, надо для того, чтобы отвести беду от своей страны, чтобы защитить и отстоять ее.
О войне, о том, какова она, рассказывали беженцы, появившиеся в Белоглазове. Одной из них была Леокадия Ивановна Козында, поступившая к нам в школу учительницей биологии и химии, худая, белокурая, с беспокойным взглядом серых глаз, порывистыми движениями. Страшные воспоминания не оставляли ее, видимо, ни на минуту. Как только около нее оказывались люди, чаще всего в учительской после окончания уроков, она начинала вспоминать то раннее утро, когда немцы напали на пограничную заставу, где она жила с мужем, заместителем командира воинской части, как в грохоте разыгравшегося боя он успел втолкнуть ее в вагон уходящего в тыл поезда, об обстрелах и бомбежках состава, в котором она ехала. Пережитый ужас как будто навсегда запечатлелся на ее изможденном лице, застрял в ее охваченных тревогой серых глазах. С того памятного утра она не получила от мужа ни одной весточки, не знала, жив ли он, и была переполнена страхом за его судьбу.
Вскоре появилась в школе еврейская супружеская пара из Западной Украины, спасавшаяся от немецкого нашествия. Муж был уже в возрасте, полноватый, низенький, жена – выше его ростом и значительно моложе. Они пережили то же, что и Леокадия Ивановна, не успели взять с собой ничего, и не было конца их мытарствам, пока не добрались сюда.
Прибывшей к нам среди зимы пожилой учительнице Агнии Савельевне чудом удалось вырваться из Ленинграда, находившегося в кольце блокады. Она, изможденная, обессилевшая от голода, переправилась на "большую землю" по льду Ладожского озера на грузовой автомашине под бомбежкой немецких самолетов. Сидя на стуле в накинутом на плечи пальто и куря папиросу, Агния Савельевна неторопливо, задумчиво, как будто вглядываясь в видимое только ей одной, рассказывала об артиллерийских обстрелах и бомбежках Ленинграда, рушившихся домах, пожарах, начавшемся среди жителей лютом голоде, гибели тысяч и тысяч мужчин, женщин, стариков, детей. Ее рассказы особенно тяжело ложились мне на душу. Ведь я бывал в этом городе, восхищался его строгой, величественной красотой и теперь с болью в сердце представлял себе, как он гибнет в грохоте, огне и дыме. Помимо этого, слушая Агнию Савельевну, я начинал не на шутку тревожиться за судьбу брата Аполлона. Ведь он где-то там, под Ленинградом или на его окраинах, бьется в жестоких сражениях с обнаглевшими оккупантами. От него с самой осени не было писем ни мне, ни родителям. Не оставляли в покое мучительные вопросы: "Где он? Что с ним? Может быть, его уже нет в живых?"
Повествования беженцев образно показывали нам, что представляет собой война, какова она во всем ее ужасном обличье.
Каждый день из газет и сообщений по радио мы ловили сведения о положении на фронтах, но, к большой нашей досаде, все они были крайне неутешительными. Лавина наступления немецких войск захлестывала западные районы страны, разлилась по всей Украине и подступила к самой Москве. Одолевали тревожные думы, не давая покоя: "Неужели падет столица? Что же будет дальше?" Этот немой, невысказанный вопрос как будто застыл на напряженных, скованных лицах всех, с кем приходилось встречаться. Люди стали малоразговорчивыми, сумрачными.
Но вот в конце декабря, когда на улице свирепел лютый сибирский мороз, прилетела радостная весть: под Москвой началось контрнаступление наших войск! Немцы бегут, бросая военную технику, устилая трупами своих солдат заснеженные поля Подмосковья. Наконец-то! Вот он, долгожданный день и час! Люди оживились, быстрее стали двигаться, посветлели их лица. Пестов, стремительно войдя в учительскую, не поздоровавшись, выпалил, сияя всем лицом:
– Читали?! Слышали?! Что я вам говорил? Вот она, победа!
Мы полагали, что наступил перелом в ходе войны, что немцев безостановочно погонят на запад. Но прошло какое-то время - и победные реляции исчезли со страниц газет. На фронтах наступило относительное затишье.
Лето 1942 года для нас, учителей, а также учеников прошло в тяжелой работе на полях колхозов, а осенью, когда вновь начались занятия в школе, мы опять дошли почти до отчаяния: немцы, развернув стремительное наступление на юге, захватили Крым, заняли почти весь Северный Кавказ, дошли до Волги, осадили Сталинград. Положение создалось критическое! Центральные газеты выходили с крупными аншлагами: "Родина в опасности!" Бросались в глаза заголовки: "Ни шагу назад!" Что же будет дальше? Что?! Леокадия Ивановна, беженка с пограничной заставы, осунувшаяся, нервная, говорила ломающимся голосом, глядя мне в лицо расширенными глазами:
– Если немцы придут сюда, я покончу с собой... Затоплю печку, напущу в комнату угару... и все!
Я оборвал ее с гневом:
– Леокадия Ивановна! Вы что – с ума сошли?! О чем вы говорите? С чего вы взяли, что немцы окажутся здесь? Не бывать этому!.. Вот что: возьмите-ка себя в руки и успокойтесь!
Она посмотрела на меня долгим изучающим взглядом и, повернувшись, отошла, комкая в руках носовой платок. Однако только Леокадия Ивановна не смогла сдержать себя и предалась панике. Я объяснил себе это неуравновешенностью ее характера, свойственной ей повышенной впечатлительностью. Остальные учителя опять замкнулись, внутренне сосредоточились.
Жить становилось все труднее. Из всех других самой сложной была проблема питания, несмотря на то, что жили мы в сельской местности. Из продуктов нигде ничего нельзя было купить. Единственный продовольственный магазин в Белоглазове неприветливо встречал пустыми полками. Рынок давно перестал существовать, так как колхозникам было нечего продавать на нем. Они, правда, находились в лучшем положении, чем мы, служащие: у них имелся хоть какой-то запас картошки с приусадебного участка, у многих в хлеву стояла корова. У нас же - ничего, кроме 500 граммов хлеба в день. Сильно бедствовал и я. Сначала я жил в отдельной однокомнатной квартире в учительском доме рядом со школой, но потом вынужден был отказаться от нее и поселиться в качестве квартиранта в семье бездетных колхозников. С бытом стало лучше, но с питанием положение почти не изменилось: хозяйка попалась скупая, прижимистая. В результате злой голод постоянно терзал меня, тяжко мучил каждый день и каждый час.
И вот в это-то время, в самом конце 1942 года, когда всякого рода тяготы жизни достигли, кажется, своего предела, опять взбодрила нас радостная весть: Совинформбюро сообщило, что благодаря успешным действиям Юго-Западного, Донского и Сталинградского фронтов окружена и методично уничтожается шестая немецкая армия под командованием генерал-полковника Паулюса, осаждавшая Сталинград. Заинтересованно, с огромным вниманием следили мы за развитием грандиозной Сталинградской битвы, ловили все новости о ней, этим только и жили. Когда же трехсоттысячная армия Паулюса капитулировала, а затем немецкие войска стали быстро откатываться назад, нашему ликованию не было предела! Отступили на задний план все наши житейские невзгоды, как будто их никогда и не было. Мы радовались, как дети, при встречах поздравляли друг друга с одержанной победой. И в эти дни я по-особенному остро почувствовал, как тесно связаны между собой фронт и тыл, как сильно они влияют друг на друга и не могут жить один без другого.
Однако война есть война, она не бывает без жертв. Уже немало пришло в Белоглазово казенных писем с похоронками, немало было пролито слез матерями, женами, детьми по убитым. И не раз мне приходилось задерживать шаг на улицах села, услышав за окнами какого-либо дома громкие стенания и надрывный плач. Причина была известна! А фронт требовал других людей на смену погибшим. И райвоенкомат, самое людное теперь место, мобилизовывал новые контингенты, подчищал всех, кого можно было послать в полки. В нашем педагогическом коллективе не осталось ни одного учителя-мужчины, кроме меня и старика завхоза. Военкомат интересовался и мной, вызывал на медицинскую комиссию регулярно через каждые три месяца, но результат был все один и тот же: к военной службе не годен. Это вызывало во мне досаду, я испытывал горечь из-за своей неполноценности. Но вот однажды /это было 27 февраля 1943 года/, пройдя очередное освидетельствование, я с удивлением прочитал в своем военном билете медицинское заключение: "годен к строевой службе с очками"! Оно меня обрадовало: миллионы наших людей воюют на фронтах, и мое место тоже должно быть там! На другой день я получил в военкомате мобилизационное предписание, в котором значилось, что мне надлежит явиться в 461 отдельный минометный полк резерва главного командования, место дислокации которого город Омск.
Через четыре дня я был уже в Омске. Так круто повернулась моя судьба!
[1] Bon mot /фр./ - острое выражение, колкая шутка.
[2] Теперь этих переулков нет: они были снесены при строительстве гостиницы "Россия" и благоустройстве прилегающей к ней территории.
Глава 2. ЗА СТРАНУ РОДНУЮ. Часть 1
Глава II ЗА СТРАНУ РОДНУЮ
Мы сотни верст и тыщи верст земли,
Родной земли, завещанной отцами,
Топча ее, в страде войны прошли
С оглохшими от горечи сердцами.
А.Т.Твардовский
1
Полк, в который я прибыл, находился в стадии формирования. Он вновь создавался согласно приказу Верховного Главнокомандующего Вооруженными Силами СCCP И.В.Сталина, подписанному им в январе 1943 года. Формирование полка проходило в тяжелых условиях. Казармой служило длинное низкое здание бывшей конюшни, в которой из брусьев и досок соорудили двухъярусные нары в три ряда. Отапливалось оно круглой чугунной печкой, стоявшей у входа. Она никак не справлялась с поставленной перед ней задачей, особенно если учесть, что на улице трещали морозы под сорок градусов: в казарме стоял дикий холод. На нарах не было никаких постельных принадлежностей, спали в том, в чем ходили днем, не снимая ни одежды, ни обуви. Мне, как и другим вновь прибывшим, выдали солдатское обмундирование: шапку-ушанку, телогрейку, гимнастерку, ватные штаны, ботинки с обмотками, а потом и шинель. Я стал выглядеть солдатом, как сотни других, и отличался от них разве только тем, что носил очки с круглой черной оправой.
Определили меня во взвод связи первого дивизиона телефонистом. Командиром взвода был лейтенант Колевинский, лет тридцати пяти, но почти совсем лысый, с хитроватой улыбкой на вытянутом лице. Его призвали в армию из запаса, он не отличался военной выправкой, по отношению к нам не проявлял особой строгости и, как я вскоре заметил, свои обязанности выполнял довольно халатно, передоверив все дела своим помощникам - старшине Самусеву и сержанту Парамонову. Старшина Самусев, тоже резервист, круглолицый и сам весь кругленький, похожий на колобка, хитроватый по натуре, не строил из себя начальника, обращался с нами по-товарищески и просил лишь об одном:
– Только вы, ребята, меня не подводите: если появится кто из офицеров, сразу вскакивайте и отдавайте честь.
Он прошел кадровую службу, превосходно знал всю воинскую субординацию и давно себе усвоил, что надо добросовестно выполнять то, что положено по уставу и не портить зря нервы ни себе, ни подчиненным: так легче жить в непростой обстановке воинской части, где все находятся в длинной цепочке подчиненности. Сержант Парамонов, стройный, подтянутый, тоже не отличался лихостью. С начальниками нам, можно сказать, повезло!
Взвод связи состоял из восемнадцати человек. Среди них были совсем молоденькие парни, которым только что подошел срок призыва в армию, были люда уже в возрасте, попавшие сюда по мобилизации, и каждый из них на свой лад, со своими особенностями. Маленький худенький сапожник из Хакассии Еремеев любил поболтать; Жигалин с тюменского севера отличался живостью характера и непоседливостью; низкорослые Фролов и Блинов, наоборот, держались молчаливо и незаметно, а Володька со странной фамилией Еретик все улыбался и бегал трусцой. Исполнительными, с какой-то хозяйственной ухваткой показали себя Ярославцев и Семенищев, выглядевшие еще подростками; Новожилов Николай, длинный, худой, костлявый, старался привлечь к себе внимание тем, что по каждому поводу и случаю, кстати и некстати, изрекал замечания с претензией на остроумие, не обращаясь при этом ни к кому конкретно, как будто говорил только для самого себя. Был он ленинградец, до начала войны учился в ПТУ. Ему удалось с матерью и младшим братом эвакуироваться из осажденного города в Сибирь. Во взводе числились также три радиста во главе с младшим сержантом Мироновым. У него в подчинении находились замкнутый, державшийся особняком украинец Сова и, полная противоположность ему, словоохотливый Гончарко. Вот в такой разношерстной компании я оказался, и со всеми надо было уживаться. Но в целом народ собрался неплохой. Из всего состава взвода успел побывать на фронте только сержант Парамонов, прибывший в наш полк из госпиталя после ранения. Мы быстро перезнакомились и до некоторой степени сблизились: ведь вся жизнь проходила в своем взводе.
В это время произошел случай, который несколько удивил меня. Однажды вечером после отбоя, когда в полумраке казармы все укладывались спать, над нарами второго яруса, где было мое место, показалось мордастое лицо Володьки Еретика. Он бесцеремонно растолкал лежавшего рядом со мной Блинова и громко сказал ему:
– Ну-ка проваливай отсюда: здесь я буду спать!
Меня поразила Володькина грубость, она никак не вязалась с тем представлением, которое сложилось о нем до этого момента. Блинов, парень небойкий, неуверенно запротестовал, говоря, что это его место, где он спал уже четыре ночи.
– Вчера была последняя. Твое место вон там, внизу... Быстрей шевелись, а то сдерну за ногу!
Блинов еще что-то пробурчал, но потом взял из-под изголовья свой вещмешок и послушно стал спускаться. Володька ловко, рывком вскинул свое сильное тело на второй ярус и растянулся рядом со мной. Через какое-то время повернул ко мне лицо и спокойно сказал:
– Не обращай внимания... Давай спать!
Поведение Володьки Еретика в последующие дни показалось мне не менее странным: он дружелюбно улыбался мне, старался быть рядом со мной и в чем-то помочь мне. Создавалось впечатление, как будто он взялся опекать меня; я не мог понять причины этого, однако на дружбу отвечал дружбой. При всем этом Володька никогда не вступал в откровенные разговоры и ничего не рассказывал о себе. Раскрылся он передо мной гораздо позже, но об этом впереди.
Вскоре командир взвода лейтенант Колевинский в отведенное расписанием время провел с нами занятие в форме беседы. Разместив нас в казарме на нижних нарах, он сел напротив на какой-то ящик и начал так:
– Я сегодня расскажу вам, что представляет собой наш полк, а также о ваших обязанностях как связистов, о вашей роли в дивизионе.
Говорил он просто, как учитель с учениками в классе. Из его рассказа мы узнали, что полк состоит из двух дивизионов, шести батарей и тридцати шести минометов калибра 120 миллиметров. Полк потому называется "отдельным" и "резерва главного командования", что является самостоятельной единицей и будет придаваться то одной дивизии, то другой для их усиления. Мы слушали внимательно, так как впервые получали целостное представление о полке, в котором служили. Потом лейтенант перешел к самому главному: и еще вы должны твердо знать, что полк, его дивизионы и батареи смогут эффективно вести бой лишь в том случае, если четко и бесперебойно будет работать связь. Командир полка ставит задачу перед командирами дивизионов, командиры дивизионов – перед командирами батарей. Но эта цепочка может действовать только тогда, когда работает связь. Перебьет осколок вражеского снаряда телефонный провод /а это часто случается!/ – командиры теряют возможность руководить боем. Вот каково значение связи! Это я говорю для того, чтобы вы поняли: в огромной степени от вас будет зависеть успех боевых действий дивизиона. Каким бы жарким ни был бой, какая бы опасность ни угрожала, связист обязан обеспечить связь!
Свою беседу Колевинский завершил такими словами:
– Пока полк находится на формировке, вам необходимо досконально овладеть специальностью военного связиста, хорошо изучить материальную часть, тактику своих действий, прокладывание линий связи в любой местности, чтобы в условиях боевой обстановки никакие неожиданности не стали вам помехой.
Все, что он сказал, было для нас новым и очень полезным. Я, как учитель, по достоинству оценил умелое проведение беседы лейтенантом.
Весь полк с утра до вечера усиленно занимался боевой подготовкой. Четырехугольный плац между казармой, штабом, столовой и складскими помещениями тыловых подразделений кишел людьми в военной форме. Батарейцы расставляли свои минометы и учились обслуживать их: наводить, заряжать, вести огонь /пока, конечно, без мин/, слышались громкие команды, отклики на них; там и тут проводились строевые занятия, отделения и взводы маршировали по разным направлениям, выверяя шаг; другие учились ружейным приемам, упражняясь с выданными новенькими карабинами; все двигалось, спешило, подгоняемое громкими отрывистыми командами. Мешал этому лютый мороз, который все еще не ослабевал, хотя была уже половина марта, но обращать на него внимание было некогда. В промежутках между занятиями солдаты топали ногами, подпрыгивали, стараясь согреться.
Старшина Самусев выводил нас, обвешанных телефонными аппаратами, тяжелыми катушками с проводом, за расположение полка, на окраину города и учил протягивать связь применительно к разным условиям местности. Мерзли мы на этих занятиях страшно! Старшина ободрял нас:
– Ничего, ребята, привыкайте. На фронте зимой тоже холодно и обогреться негде.
Но мороз донимал и его. Тогда он вел нас к домам, у сердобольных женщин мы выпрашивали разрешения посидеть в комнате и погреться у чугунной печки-буржуйки, источавшей приятное тепло. Первое отделение устраивалось в одном доме, второе – в другом, между этими домами протягивался телефонный провод, подключали его к аппаратам на том и другом конце и, сидя в тепле, вели переговоры. Самусев успокаивал себя и нас:
– Если придет проверять лейтенант, доложим, что отрабатываем установку связи в условиях населенного пункта!
Строевой подготовкой занимался сержант Парамонов, дотошно разучивая с нами повороты направо, налево, кругом, строевой шаг, различные построения и другие премудрости. Не скажу, что мне легко давалась эта солдатская наука: уж очень я был штатский человек! Вся эта военная жизнь была для меня такой непривычной! Многое в ней первоначально казалось странным, нелогичным. Зачем, думал я, заниматься шагистикой, добиваться одинаковости движений у всех во взводе? Для чего десятки раз разбирать и собирать затвор винтовки, без конца делать ружейные приемы, на километры протягивать провод, подсоединять его к телефонному аппарату, на все лады переключать в нем клеммы, доводя все эти действия до полного автоматизма? Но только потом, попав на фронт, я понял необходимость всего этого. Я настойчиво, упорно овладевал военной наукой, руководствуясь тем соображением, что если я попал в армию, стал солдатом, то и должен быть им, как и все мои товарищи.
Прошел март, наступил апрель, повеяло теплом, растаял снег, подсушило поля, и тогда одним ранним утром полк, погрузившись на автомашины выехал километров за тридцать от Омска, на полигон. Там батареи заняли боевой порядок, провели учебные стрельбы. На этом закончились формирование и боевая подготовка полка!
2
Длинный железнодорожный состав обшарпанных красных товарных вагонов вперемежку с платформами, на которых стояли грузовые автомобили, постукивая колесами, торопливо мчал на запад. Черный паровоз старался вовсю, распуская из трубы над вагонами густой шлейф дыма и отдуваясь у колес седыми клубами пара. В раскрытых настежь дверях теплушек сидели на полу, свесив вниз ноги, или стояли, держась руками за брусья, вставленные в дверные скобы, люди в солдатском обмундировании. Воинский эшелон! В дверях одного из вагонов в середине состава, опершись о перекладину, стоял я вместе с другими солдатами и задумчиво смотрел на проплывавшие мимо окрестности. Было теплое утро ранней весны, весело светило солнце на голубом небе, в его лучах нежились пробудившиеся к новой жизни деревья в мелких, только что появившихся на них листочках, зеленели озими на полях и луга по-над речками. Благодать! Как же хорошо вокруг! Но вся эта красота родной земли казалась мне какой-то ненастоящей, обманчивой: как верить в реальность этих залитых солнцем мирных пейзажей, когда на тысячекилометровых пространствах, уже не столь далеких отсюда, бушует война, гибнут люди, горят города и села? И мы едем в это огненное пекло, на фронт. Была над чем призадуматься! Эшелон упорно пробивался к Москве. Судя по названиям станций и городов, которые мы проезжали, до нее оставалось уже совсем немного: вот-вот должна показаться Коломна, Я неотрывно смотрел вперед и думал: "Неужели в Москву!? Какая она теперь?" Мной овладело нетерпение. Впереди взметнулись к небу высокие заводские трубы, все четче вырисовывались очертания белого города. Но нет: в Москву мы не попали! В Коломне наш эшелон простоял три дня: получали грузовые автомашины, которых в полку был недокомплект, а на фронте передвигаться он должен был только автотранспортом. На вечерней заре тронулись в дальнейший путь.
Утром, часов в десять, подъезжали уже к Воронежу. Перед нами предстала ужасающая картина: города как такового не было? Повсюду, куда ни бросишь взгляд, на тех местах, где когда-то стояли дома, виднелись огромные бесформенные кучи битого кирпича, из которых торчали обломки стен. Между этими кучами тут и там высились остовы полуразрушенных домов, без крыш, с проемами окон, через которые просвечивало небо. Ни одного уцелевшего дома. Это была какая-то фантастическая панорама разрушения. Развалины мертвого города без людей, без движения, без жизни? Не увидев такого, его невозможно и представить себе! Вокзал тоже лежал в развалинах, и непонятно было, откуда и как производилось регулирование железнодорожного движения. Вот он, ужасный лик последствий войны! Через Воронеж дважды прокатился фронт. Немцев выбили отсюда всего лишь два месяца назад. В голове невольно возник вопрос: что же творилось здесь, в этом городе, во время боев?
11 мая на станции Касторная полк выгрузился из вагонов и своим ходом, на автомашинах, проследовал на запад, в сторону фронта. Остановились, мы заняли боевой порядок около деревни Дубиновка, находившейся севернее города Новый Оскол. Это был еще не сам фронт, до него оставалось еще километров сорок. В его глубоком тылу с нашей стороны развертывался и сосредоточивал свои силы резервный Степной фронт во главе с талантливым и многоопытным генерал-полковником И.С.Коне-вым. В составе фронта находилась 53 армия под командованием генерал-майора И.М.Манагарова, о котором в последствии тепло отзывался маршал Г.К.Жуков в своих воспоминаниях. Наш полк вошел в состав этой армии как самостоятельная единица. Он был придан 116 дивизии.
Все части Степного фронта со всей энергией вели подготовку к предстоящей битве, которая впоследствии получила название Курской. Создавалась мощная оборонительная линия, эшелонированная вглубь на десятки километров, чтобы на всякий случай иметь заранее подготовленные позиции. Поэтому везде, куда ни бросишь взгляд, солдаты под руководством офицеров копали землю. Пехотинцы рыли зигзагообразные окопы полного профиля. Артиллеристы заглубляли в землю орудия так, что на поверхность выглядывали только их стволы. На возвышенных местах оборудовались командные и наблюдательные пункты. Все эти сооружения тщательно маскировались. Десятки тысяч людей в потемневших от пота гимнастерках, помятых и грязных пилотках, как муравьи, копошились в земле с утра до вечера.
Обустраивался на боевой лад и наш полк. За короткий срок для минометов были вырыты глубокие круглые котлованы, из которых торчали только концы стволов. Рядом с ними появились траншеи для хранения запаса мин. Батареи соединили между собой окопами. На высотке, соседствовавшей с оврагом, оборудовали наблюдательный пункт командира первого дивизиона старшего лейтенанта Александрова. На дне оврага, врывшись в его склон, мы соорудили землянку для своего взвода. Неподалеку от нас обосновался взвод разведки дивизиона во главе со старшим лейтенантом И.Н.Кравцовым. Дивизион соединился связью со всеми батареями, с командным пунктом полка, а также с пехотным полком, который мы поддерживали.
Как только полк врылся в землю, снова начались усиленные занятия по боевой подготовке личного состава в условиях, близких к боевым. Теперь на лице лейтенанта Колевинского проступила озабоченность, он сам проверял, как мы прокладываем связь, как дежурим у аппаратов, не засыпаем ли около них по ночам. Нас заставляли осваивать смежные специальности. Старший лейтенант Кравцов, командовавший разведкой, рослый, плечистый, мускулистый, вызвал нас на наблюдательный пункт, установил на треноге буссоль, заставлял смотреть в ее линзу и объяснял, как с помощью этого прибора ведется наблюдение за противником, выявляются его огневые точки и готовятся данные к артиллерийской стрельбе.
– Может быть, возникнет необходимость и вам подменить разведчиков, всякое во время боя случается, – говорил он нам. Кравцов, украинец с русской фамилией, окончил Ленинградское военно-морское училище, служил на кораблях Тихоокеанского флота, а когда началась война, движимый высоким чувством патриотизма, подал рапорт об отправке на фронт. У него было мужественное лицо с широким лбом, густыми черными бровями и выразительными карими глазами. Он почти никогда не улыбался, имел постоянно озабоченный вид, и поэтому казалось, что он всегда занят делом и только делом. Сосредоточенная, упорная подготовка к предстоящим боям велась буквально по всем направлениям.
В это же время были произведены замены и перестановки в командном составе полка. Командирами первого и второго дивизионов были назначены старшие лейтенанты Петр Михайлович Ершов и Дмитрий Иванович Носов, вскоре произведенные в капитаны. Оба они уже накопили большой боевой опыт. Знакомясь с дивизионом, Ершов зашел и к нам, связистам.
– Чтобы связь была при всех обстоятельствах, каким бы жарким ни был бой! – резко сказал он. – И мои команды на батареи передавать точно!
Ершов был кадровым офицером, что бросалось в глаза даже по его внешнему виду: высокий, стройный, с красивой походкой, уверенный в себе, со смешинкой в глазах на худощавом лице. Все мы как-то сразу почувствовали, что это командир надежный, с таким воевать можно! Старший лейтенант Носов был еще очень молод, немногоречив, но его спокойный внимательный взгляд внимательных серых глаз без слов говорил, что это человек с твердым характером и своего потребовать может.
В подразделениях проводилась большая политработа, чтобы поднять моральный дух солдат и офицеров, укрепить их мужество и стойкость. Однажды под вечер в наш взвод пришел невысокий полноватый политрук средних лет, запросто присел возле землянки, вытащил из рыжего планшета пачку свежих газет, по очереди разворачивая их, рассказывал последние новости, а потом начал беседу о предстоящих боях. Он не скрывал, что немцы сосредоточили против нас огромные силы, перебросили сюда полки и дивизии из Западной Европы. Большие надежды возлагали они на появившиеся у них новые виды военной техники – тяжелые танки типа "Тигр" и "Пантера" с мощной лобовой броней, крупнокалиберные штурмовые самоходные орудия "Фердинанд". Политрук показал нам их на фотоснимках. Выглядели они действительно угрожающе: какие-то приземистые, угловатые, с толстыми стволами пушек.
– Но и они уязвимы, – убеждал нас политрук. – Бить по ним надо в боковую броню, ходовую часть, в гусеницы. Но самое главное в другом. Немцы теперь не имеют превосходства над нами ни в чем: ни в количестве боевой техники, ни в подготовке личного состава, ни в искусстве проведения боевых операций. В ходе войны мы многому научились. Битвы под Москвой и Сталинградом показали, что способны проводить операции стратегического значения. И немцы об этом отлично знают! Они уже не способны наступать на всем протяжении советско-германского фронта, поэтому сконцентрировали основные свои силы на узком участке. Но у нас есть чем ответить им. Вы сами видите, сколько сосредоточено здесь наших войск, артиллерии, танков, какая огромная подготовительная работа проведена! И каждый из нас готов до конца выполнить свой воинский долг перед Родиной. Вот в чем наша главная сила!
Такие беседы проводились регулярно, делали свое дело, формировали у нас боевой психологический настрой.
Нервное напряжение нарастало с каждым днем. Как будто сам воздух вокруг нас был насыщен тревогой. Все томились в ожидании больших, решающих событий, которые вот-вот должны начаться. Две огромные армии, по миллиону человек с каждой стороны, вооруженные до зубов, замерли в тревожном противостоянии, изготовившись для того, чтобы ринуться друг на друга, сшибиться в смертельной схватке. Когда этот день и час наступит? Когда?
Наконец 5 июля разнеслась весть о том, что немцы начали наступление. Эта новость, хотя ее ожидали, взбудоражила всех. На лицах притихших, посерьезневших товарищей я читая один и тот же вопрос: "Что же будет дальше? Когда дело дойдет до нас?" Сержант Парамонов, побывавший в сражениях, сказал полушутя, полусерьезно:
– Ну, братцы, теперь держись! Скоро узнаем, почем фунт лиха!
Однако прошел день, два, три, а полк продолжал стоять на прежнем месте. Только требования к несению службы стали еще более строгими. Мы, связисты, подменяя друг друга, находились у телефонных аппаратов круглосуточно. На пятый день после начала немецкого наступления поздно вечером я заступил дежурить на наблюдательном пункте первой батареи, обеспечивая связь дивизиона с нею. Командир батареи лейтенант Синельченков, молодой офицер, бравый, порывисты в движениях, отдал распоряжение выставить часовых, посмотрел, как укладываются спать солдаты, прошелся несколько раз вперед и назад, потом спрыгнул в траншею, служившую входом в блиндаж, где находился наблюдательный пункт, и скрылся в нем.
Наступила тишина теплого летнего вечера. Я устроился по удобнее в своем индивидуальном окопчике. В нем можно было сидеть на земляной ступеньке. Телефон стоял в небольшой нише, вырытой в стенке окопа. Его трубку я неотрывно держал у уха. Раза два позвонил старшина Самусев, проверяя, надежно ли работает связь с батареей, а потом все стихло.
После жаркого дня наступила прохлада ночи. Взошла луна на звездном небе и ровным светом залила окрестности. Где-то неподалеку в траве слышался непрерывный монотонный скрип кузнечика. Потом в небольшой рощице, стоявшей невдалеке, раздалась соловьиная трель. И так удивительно было слышать ее в этой прифронтовой полосе! Ночной певец в экстазе вдохновения, видимо, ничего не хотел больше знать, кроме своей песни. Неподражаемые переливы его чистого звонкого голоса, посвистывания, пощелкивания, следуя друг за другом, сливались в торжествующий гимн любви, радости бытия. Закончив колено, чуть-чуть помолчав, он начинал снова, как будто решив источить в самозабвенном пении всего себя. На голос первого певца откликнулся второй, теперь уже два звонких голоса оглашали притихшие в ночной мгле окрестности, залитые лунным сиянием, зачаровывая меня. Ах уж эти курские соловьи! Не даром славятся они по всей Руси. И не они ли вдохновили поэта на эти проникновенные, хватающие за душу слова, положенные потом на волнующую музыку:
Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат:
Пусть солдаты немного поспят!..
Но вот спать-то мне было нельзя, И до смены еще далеко. Чтобы невзначай не задремать, я вылез из окопчика, встал во весь рост, передернул плечами для разминки. Посмотрел на запад. Там догорала узкая бледная полоска зари. Я обратил внимание, что свет ее был какой-то неровный, с мерцающими вспышками. Да это же отблески ночной канонады! Значит, и ночью там не затихает бой! Мне даже показалось, что я слышу отдаленный, очень слабый гул, напоминающий далекие, далекие раскаты грома. Какая же страшная битва там идет! Но почему не видно было этих сполохов на краю ночного неба и не слышно было этого гула в прошлую ночь? Может быть, немцы прорвали нашу оборону, и фронт приблизился к нам? Чувство тревоги овладело мной. "Неужели не устоим? Неужели не выдержим? – снова и снова думал я. – Ведь так готовились к этому сражению, собрали столько сил, отдали сюда все, что имели. Поражение в этой битве может обернуться катастрофой для нас. И что же тогда? Победа немцев со всеми ужасающими последствиями? Гибель нашей страны как суверенного государства? Потеря народом независимости?" Чего я только не передумал тогда! Спрыгнув в окоп, уселся на свое место, приложил телефонную трубку к уху. Подошел часовой с закинутым за спину карабином, постоял, глядя туда же, на запад, повернулся и зашагал назад. Видимо, и он заметил сполохи на ночном небе, и им овладела тревога.
Опять я один, кругом ночь и тишина, располагавшие к думам. Постепенно они приняли у меня иное направление. "Не может того быть, чтобы немцы победили нас! Не может! Даже если мы проиграем это сражение, – размышлял я. – Не хватит у них сил для того, чтобы оккупировать и удержать всю нашу территорию. Ведь в каждом городе, каждом селе их будет подстерегать гибель".
Так думал я тогда в ночной настороженной тишине, вглядываясь в мерцающие сполохи на западе. Мои размышления прервали послышавшиеся шаги. На фоне ночного неба показался темный силуэт человека, склонившегося над моим окопчиком.
– Вершинин, не спишь?
По голосу я узнал Володьку Еретика, пришедшего сменить меня.
– Давай вылазь и топай отсюда, покимарь немного. А я тут уж до утра, – сказал он, садясь на землю.
3
Наутро полк спешно погрузился на автомашины и тронулся на запад, в сторону фронта. По пыльной дороге мы обгоняли колонны пехоты, повозки, пушки на конной тяге, двигавшиеся в том же направлении. Все пришло в движение! "Ну, началось и для нас!" – думал я, трясясь в кузове грузовика.
Полк прибыл в район деревни Прохоровки, той самой, около которой вскоре произошла грандиозная танковая битва, вошедшая в историю.
Во главе с лейтенантом Колевинским мы шли по просеке в густом смешанном лесу по направлению к передовой линии фронта. Впереди слышались гулкие разрывы снарядов. Они следовали методично один за другим. Для нас, еще не обстрелянных, это было непривычно, настораживало. Посмотрел на товарищей: лица у них были напряженные. Сержант Парамонов, заметив наше состояние, сказал со своей обычной улыбочкой:
– Немец бьет наугад, по квадратам. Это неопасно...
Однако напряжение не покидало нас. Шли молча. Стало жарко, день был солнечный. Да и нагружены мы были изрядно: на каждом скатка шинели, карабин, противогаз, катушка с проводом, ящик телефонного аппарата. Пот заливал лицо.
Свернув вправо, миновали полосу леса, выпад на его опушку. Первое, что бросилось в глаза, – два орудия впереди нас, около которых суетились артиллеристы, вели огонь, оглашая местность грохотом. Справа мы увидели минометчиков нашей второй батареи. В травянистой ложбине они устанавливали минометы, готовя их к бою. Из леса солдаты торопливо подтаскивали ящики с минами. Колевинский подошел к командиру батареи худощавому лейтенанту Лабусову и, козырнув, спросил:
– Где НП [1] Ершова?
– Вон на той высотке, – показал Лабусов вперед, – с километр отсюда.
– Самусев, готовь людей тянуть связь, – приказал Колевинский, – Вершинин, Новожилов – за мной! Взять по две катушки провода.
Мы отправились вслед за своим командиром. Сначала шли в полный рост. Я с любопытством осматривая поле боя, но по неопытности совершенно не понимал, что где находится: где противник, где наша пехота. Впереди, а также справа и слева время от времени рвались немецкие снаряды и мины, вздымая в воздухе черные всплески земли и дыма. Грохот слышался также сзади, в лесу. Чувство опасности овладело мной, до предела напряглись нервы. Когда мы стали приближаться к высотке, то увидели на ней лежащих людей. Один из них повернул голову к нам и, приподнявшись на локте, стал слегка махать рукой сверху вниз.
– Пригнись! – перевел эти знаки Колевинский. Последние метры мы преодолели ползком. На высотке лежали, прижавшись к земле, капитан Ершов, старший лейтенант Кравцов и двое солдат из взвода разведки дивизиона. Ершов и Кравцов, не двигаясь, внимательно осматривали местность впереди себя. Оборудованного наблюдательного пункта здесь еще не было. Ершов, чуть повернувшись к Колевинскому, сказал отрывисто:
– Давай связь на батареи!
Лицо его было строгим, решительным. Он, натянув поглубже на лоб фуражку, снова припал к земле, расставив в стороны локти, и опять приложил бинокль к глазам, выискивая на стороне противника цели для стрельбы.
Так начался мой первый фронтовой день. Затем эти дни потекли один за другим без перерыва. Жаркие бои гремели с утра до вечера в течение всей второй половины июля.
Вскоре наш полк вместе с другими частями продвинулся в район железнодорожной станции Гостищево, куда немцы отошли на позиции, занимавшиеся ими до начала наступления. Здесь они оказали нам ожесточенное сопротивление. В один из дней, когда солнце клонилось к западу, в разгар боя мне было приказано тянуть связь к пехоте. На половине расстояния мне помог раскрутить провод с катушек мой напарник Новожилов, дальше я пошел один. Чем дальше я продвигался, тем отчетливее обозначалась впереди бурая изломанная линия окопов. За ними, чуть возвышаясь, желтело неубранное пшеничное поле, справа от него темнел лес. Я торопливо, пригибаясь, преодолевал пространство между артиллерией и пехотой, где обычно не бывает интенсивного обстрела. Но вот окопы уже совсем близко, и тут стали посвистывать у уха пролетавшие пули, нагоняя на меня страх: не так-то просто привыкнуть к их "звиканью"! Скорее бы спрыгнуть в окоп! Бегом, задыхаясь, я, наконец, достиг его и. перевалился через край. В окопе, вырытом в полный профиль, стояли у бруствера солдаты и, выставив в сторону противника винтовки, целились и стреляли. Бecпрерывно бухали громкие выстрелы. За окопами, в отдалении, длинными очередями стрелял крупнокалиберный пулемет, слышалась трескотня автоматов. Мимо меня по окопу пробежал офицер, направляясь на левый фланг, откуда доносились какие-то крики. И еще бросилось в глаза; сверху задней, тыловой стенки окопа, на самом его краю, лежал убитый. Его, мертвого, кинули туда, чтобы не мешал живым. Погон на его гимнастерке показывал, что это был лейтенант, совсем молоденький, почти мальчик. Среди кипевшего боя, суеты и напряжения только один он был спокоен, недвижим и отрешенно смотрел полуоткрытыми глазами на посеревшем лице в голубое небо. Все это я успел обозреть за какое-то мгновение. У солдата, повернувшего ко мне голову, спросил:
– Где командир полка?
Солдат ничего не ответил, только махнул рукой вправо и снова припал к винтовке. Шагая по дну окопа с коробкой телефонного аппарата на боку, катушкой провода в руке и карабином за спиной, я вскоре увидел в стенке окопа вход в блиндаж. Около него стоял часовой. Это и был командный пункт полка.
– Связь, – коротко сказал я часовому.
– Проходи! – ответил он.
Командный пункт представлял собой просторную землянку с накатом из бревен вместо потолка. В полутьме я увидел слева у земляной стенки блиндажа стол, за которым сидел, склонившись над картой, уже немолодой подполковник. На груди у него поблескивал орден Красного Знамени. На столе сбоку горела керосиновая лампа. Немного в стороне, в углу блиндажа, сидел на земле связист с телефонной трубкой у уха и зеленой коробкой телефонного аппарата у ног. с другой стороны стола, чуть поодаль, стоял молодой лейтенант. "Адъютант!" – решил я про себя. В блиндаже больше никого не было. Доложил подполковнику, кто я, откуда и зачем прибыл.
– От минометчиков говоришь? - переспросил он, подняв на меня усталые глаза. – Очень кстати! Садись вон в тот угол, – кивнул он головой в пространство против входа в блиндаж. Потом добавил:
– Дай-ка мне твоего командира. Кто он?
– Капитан Ершов.
Быстро подсоединив провод к аппарату, я связался с НП дивизиона и передал трубку подполковнику.
– Слушай, капитан! – начал он без всякого вступления. – Подбрось огонька в пятый квадрат. Смотри на карту: видишь, где лес начинается? Там немцы. Надо их выбить. Только клади мины по точнее, не побей мою пехоту!
Подполковник вновь склонился над картой, лежавшей перед ним на столе. Был он худощав, широкоплеч и, видимо, вконец измотан недосыпанием. Усталость проступала в его ввалившихся глазах, в чертах лица, скованных неподвижностью. Он вызывал во мне симпатию тем, что вел себя уверенно, свой командный пункт приказал оборудовать не подальше от передовой, а прямо в окопах своего полка. Хотя был он внешне спокоен, но по сосредоточенному взгляду его глаз, по тому, как он то и дело потирал лоб пальцами, откидывался на спинку стула, а потом снова склонялся над картой, угадывалось, что он весь в напряжении. Казалось, что он своими мыслями вовсе не здесь, в этом блиндаже, а вне его, в батальонах и ротах полка, в окопах среди солдат, ведущих бой, в залегшей цепи стрелков у той самой опушки леса, которая стала сейчас самым ответственным участком сражения. Повернув голову к своему связисту, он сказал:
– Дай-ка мне третий...
Надо было полагать, что имелся в виду третий батальон. Связист, с кем-то переговорив, подал ему трубку.
– Петров, что там у тебя? Докладывай! – начал подполковник. Некоторое время он слушал спокойно, но потом стал говорить с раздражением, повысив голос:
– Ты мне зубы не заговаривай, я сам знаю, что перед тобой немцы и что они стреляют. А ты атакуй! Выполняй приказ. В лес надо войти во что бы то ни стало! Понял? Сейчас минометчики обработают их передний край, воспользуйся этим, не упусти момента!
Подполковник оборвал разговор и бросил трубку связисту. Видно было, что он чем-то недоволен. Из его разговоров с Ершовым и Петровым я понял, что третий батальон полка, находясь на правом фланге, выдвинут вперед, за линию окопов, перед ним поставлена задача выбить немцев с занимаемых позиций и войти в лес, но сделать это батальону не удается, к большой досаде командира полка.
– Товарищ подполковник, из дивизии! – крикнул связист, быстро протягивая трубку.
– Тридцать шестой слушает![2] – сказал подполковник. Он весь подобрался, выпрямился на стуле, послушав, ответил:
– Задачу выполняю. Третий батальон достиг опушки леса, но дальше пока продвинуться не смог. Противник, используя деревья и кусты как прикрытие, ведет сильный прицельный огонь. Все наши атаки захлебнулись...
Потом, сказав "Слушаюсь. Есть доложить!", он вернул трубку связисту. Помолчав минуту, приказал адъютанту:
– Быстро в первый батальон и передай капитану Воронину, чтобы направил два пулемета вместе с расчетами в третий для усиления. Сам проследи за выполнением и не возвращайся, пока пулеметы не будут работать.
Адъютант, не сказав ни слова, торопливо вышел из блиндажа. Напряжение с каждой минутой нарастало. Подполковник снова связался с капитаном Ершовым и попросил его еще раз дать огня по опушке леса. По красноватому свету, проникавшему снаружи через вход в блиндаж, я понял, что уже наступал вечер. Подполковник нервно ходил по блиндажу: три шага вперед, три назад. Постоял у стола, потом обратился к своему связисту:
– Соедини с Петровым... Петров? Давай ко мне!
Видимо, какая-то необходимость заставила подполковника вызвать к себе с поля боя командира батальона, вопреки всяким правилам. Подполковник неторопливо сел на стул, расстегнул висевшую у него на боку кобуру, вынул из нее пистолет и положил его перед собой. Минут через пять-семь в блиндаж стремительно вошел молодой круглолицый офицер, шагнул к столу и, приложив руку к пилотке, четко доложил:
– Старший лейтенант Петров по вашему приказанию прибыл!
От всей его крепко сбитой фигуры веяло здоровьем и силой.
– Что там у тебя? – небрежно спросил подполковник, не глядя на него.
Петров докладывал уверенно. Из его слов выходило, что войти в лес нет никакой возможности. Огонь батальона при всей его интенсивности не наносит немцам, укрывающимся за деревьями, заметного вреда, а сами они бьют прицельно. Батальон понес большие потери убитыми и ранеными, в строю всего двадцать семь человек, не осталось ни одного офицера, кроме него самого. Подполковник слушал Петрова молча, сидя вполоборота к нему, потом медленно встал и, глядя на него в упор, жестко сказал:
– Вот что, старший лейтенант: батальон должен войти в лес! Поднимай людей в атаку! Не войдешь в лес – вот смотри... – и он положил руку на лежавший перед ним вороненый пистолет. – Сам застрелю!.. Понял? Ступай!..
Петров ничего не ответил подполковнику, сделал поворот "кругом" и быстро вышел из блиндажа. Эта сцена произвела на меня тяжелое впечатление. Тут, сидя на земле в углу блиндажа, я особенно остро осознал, какая большая разница в положении у пехотинцев и нас, артиллеристов. Мы, находясь за три-пять километров от передовой линии фронта, не сталкиваемся с немцами лицом к лицу, не ходим в атаки под их губительным огнем, нас не утюжат их танки. Потери в живой силе в артиллерии значительно меньше, чем в пехоте. Именно тогда мне стало ясно, что пехота – это основной страдалец и главный герой войны. Недаром ее прозвали возвышенным именем "царица полей". Сочувственное и вместе с тем уважительное отношение к пехотинцам сохранилось у меня до конца войны и на всю последующую жизнь...
Прошло еще томительных полчаса. Свет во входе в блиндаж совсем померк, отчего казалось, что лампа на столе стала гореть ярче. Как-то вдруг, неожиданно появился адъютант, шагнул к столу и вытянулся перед подполковником:
– Разрешите доложить?
– Докладывай.
– Третий батальон вошел в лес! Атака была успешной. Старший лейтенант Петров тяжело ранен.
После небольшой паузы уже другим тоном, совсем не по-военному добавил:
– Я только что оттуда... Участвовал в атаке...
Эти последние его слова были явно лишними, но я понял, что лейтенанту было необходимо произнести их: ими он выражал еще не улегшееся волнение после недавно пережитого страха и радость от того, что остался жив, цел и невредим. И еще он сказал:
– Батальон нуждается в поддержке. Подполковник рывком встал со стула и произнес:
– Это уж, моя забота. Начальника штаба ко мне!
И своему связисту:
– Соедини с командиром дивизии!
Получив от него трубку, он сказал четким официальным тоном:
– Товарищ пятнадцатый, докладывает тридцать шестой: задача выполнена – вошли в лес!
Вскоре мне приказали снимать связь.
В дивизион я возвратился уже в полной темноте. Здесь царила суматоха: полк спешно грузился на автомашины, его перебрасывали на, другой участок. Машины выстроились в колонну и тронулись в путь в темноте, не зажигая фар. Марш вправо по фронту продолжался часа два. Сначала ехали полями, потом пересекли большой лес, и как только он кончился, показались неясные очертания домов деревни Смородиновой, притихшей в ночи. Не заезжая в нее, свернули влево и двигались по бездорожью, по полю. Летние ночи не столь темны, поэтому можно было рассмотреть, что мы проезжаем мимо артиллерийских орудий, выстроившихся рядами. Сначала повстречались массивные пушки большого калибра с высокими стабилизаторами, затем следовали ряды пушек калибром поменьше. И так на протяжении нескольких километров. Это была целая артиллерийская армада, какой мне доселе видеть еще не приходилось. Около орудий в ночной мгле суетились люди, слышались отрывистые команды. Ясно было, что под покровом ночи велась подготовка к большому сражению. Наши машины шли медленно, с остановками. Наконец приказано было выгружаться. Полк с ходу, спешно стал занимать боевые позиции. Оставив батареи устанавливать минометы, командир полка майор Четков, командиры дивизионов капитаны Ершов и Носов, а с ними разведчики и мы, связисты, двинулись вперед, чтобы выбрать место для наблюдательных пунктов и успеть хотя бы как-то оборудовать их.
Мне и телефонисту нашего взвода Фролову было приказано тянуть связь к пехоте. Мы, захватив катушки с проводом, без промедления отправились вперед. Но где она, пехота? Темно же, ничего не видно. Да и местность совсем незнакомая. Шли наугад, стремясь не сбиться с заданного направления. И людей никого, чтобы спросить: артиллерия осталась позади, а пехота находилась где-то впереди. Неподалеку слева таинственно темнел лес. Время было уже предрассветное. На востоке обозначилась красная полоса зари, мгла ночи рассеивалась, наполняясь белизной, более явственно стало проступать окружавшее нас пространство. Мы шли и шли, спеша вперед.
– Идем, незнамо куда. Не забрести бы к немцам, – высказал опасение Фролов. Был он еще очень молод, к тому же небольшого роста и казался мальчишкой-подростком. Не воевать бы ему, а учиться. Кончился тянувшийся за нами провод на одной катушке, стали разматывать вторую.
И в это время вдруг сзади нас раздался оглушительный грохот, потрясший окрестности. Я мгновенно оглянулся и сразу все понял: это гвардейские реактивные минометы, больше известные под названием "катюша", числом до десяти, сделали одновременный залп по противнику. Их снаряды, срываясь с установок и оставляя позади себя длинные огненные шлейфы, один за другим с грозным ревом устремлялись в небо и исчезали на стороне врага. Этот залп был условным сигналом к началу артиллерийской подготовки, которой открылось знаменитое, вошедшее в историю сражение 3 августа 1943 года, ознаменовавшее переход советских войск в контрнаступление под Белгородом и Курском. Вслед за "катюшами" тотчас же вступила в дело вся огромная масса артиллерийских орудий и минометов, сосредоточенных на этом участке фронта. Они били беглым огнем без какого-либо перерыва. Нам, находившимся впереди их, хорошо было видно, как в предрассветной мгле беспорядочно вспыхивали сотни, тысячи огненных взблесков, вспыхивали и гасли, появлялись и мгновенно исчезали. Это была ни с чем не сравнимая пляска огней, фантастическая феерия! Огненные вспышки появлялись на разном уровне, в результате все они вместе сливались в широкое мерцающее полотно, простиравшееся по фронту так далеко, насколько хватал глаз. Впечатление усиливалось от орудийного грохота. Отдельных выстрелов не было слышно: они сливались в сплошной грозный рокот, оглушающий гул, который можно сравнить с беспрерывными раскатами грома ужасной грозы.
Немедленно открыла ответный огонь артиллерия врага. Немцы били по нашим артиллерии и пехоте, но их снаряды и мины стали рваться и там, где находились мы, взвихривая фонтаны земли и дыма. Положение создалось критическое! Негде укрыться! И нельзя укрываться: мы были должны, обязаны выполнить поставленную перед нами задачу, несмотря ни на что, так как наш полк ждал связи с пехотой! Эта задача была возложена только на нас! Со всей отчетливостью понимая, что в любой момент можем быть скошены осколками рвавшихся вблизи снарядов и мин, мы тем не менее устремились вперед почти бегом, насколько это позволяла разматывавшаяся катушка с проводом. "Где эта чертова пехота?" – с раздражением подумал я. И тут кончился провод и на второй катушке! Оглядевшись, я увидел поблизости глубокую воронку, образовавшуюся от разрыва большого снаряда, и бросился на ее дно, крикнув Фролову:
– Давай сюда!
Торопливо подсоединил конец провода к телефонному аппарату. Там, на другом его конце, тотчас услышал голос Колевинского:
– Товарищ лейтенант, провод кончился! – крикнул я в трубку. Колевинский, нервничая, спросил;
– Далеко ли до пехоты?
– Метров триста.
В трубке послышалось чертыхание, а потом:
– Ждите, посылаю к вам Жигалина!
Мы, скрючившись, лежали в воронке. И только тут я заметил, что Фролов находился в паническом страхе: он весь дрожал, как в лихорадке. Чтобы как-то встряхнуть его, приободрить, я резко сказал:
– Ты чего трясешься? Не бойся, здесь, в воронке, безопасно: снаряды дважды в одно и то же место не попадают!
– Я ничего... – пробормотал Фролов. Потом добавил как бы в свое оправдание: – Страшно ведь... Палят-то как!
Не имея возможности действовать, мы стали наблюдать за ходом сражения. Наша артиллерия била все с той же интенсивностью. Только огни от выстрелов были уже не видны, так как совсем рассвело: разгоралось ясное утро. Посмотрел в сторону противника. Там творилось нечто невообразимое! За немецкими окопами вставала, постепенно поднимаясь все выше и выше, широкая черная непроницаемая для взора стена: это взмывала в небо пыль от земли, вздыбленной десятками тысяч разорвавшихся снарядов и мин. Наша артиллерия теперь переносила огонь вглубь обороны немцев.
В небе показались эскадрильи бомбардировщиков, шедших в строгом строю. Их силуэты, казавшиеся снизу, с земли, темными широкими крестами, заполонили все небо. Тягучий надсадный рев их моторов вливался в гул артиллерийской канонады. Представлялось, что бомбардировщики летят слишком медленно. Они следовали волна за волной через короткие промежутки времени.
Можно было подумать, что от шквального губительного огня с земли и воздуха у немцев уже не осталось ничего живого. Но, как ни странно, их артиллерия продолжала действовать, хотя активность ее заметно ослабла.
Мы лежали в воронке уже минут двадцать, а Жигалина все не было. Где же он? Ему давно пора быть здесь! Что же делать? Я снова соединился с наблюдательным пунктом дивизиона и спросил у Колевинского:
– Где Жигалин?
– Разве он не пришел?
– Нет его!
Могло быть одно из двух: или Жигалин ранен, возможно, убит и потому не смог выполнить задания, или он просто струсил, побоялся идти по связи под интенсивным огнем противника и теперь залег где-нибудь, спасая свою шкуру, что потом и подтвердилось. Досада и злость закипели во мне! "Как же быть?" – задавал я себе вопрос. И тут мне бросился в глаза неподалеку от нашей спасительной воронки конец телефонного провода: чья-то связь была перебита осколком разорвавшегося немецкого снаряда. Выскочив из воронки, я ухватился за него и стал тянуть к себе. Провод поддался моим усилиям. Какая удача! Быстро перебирая руками, я перетягивал его к себе. Обрывок провода был метров сто, не меньше.
– Подсоединяй к нашему! – бросил я Фролову. Мы пустились вперед, к окопам пехоты, которые теперь, когда рассвело, были хорошо видны. Еще дважды мы останавливались, находили обрывки чужих проводов и наращивали ими свой. Действовали быстро и уверенно, так как находились почти в безопасности: огонь противника стих, его батареи были подавлены массированным обстрелом нашей артиллерии.
Вот, наконец, тот самый командный пункт пехотного полка, к которому мы так долго и так упорно стремились! Он находился на небольшом расстоянии от окопов пехоты и соединялся с ними траншеей. В ней стояли молодой круглолицый подполковник и несколько офицеров званием пониже. Они наблюдали за ходом артиллерийской подготовки и оживленно обменивались мнениями о ней. Я торопливо подсоединил провод к телефонному аппарату, связался со своим наблюдательным пунктом и подал трубку подполковнику, назвав звание и фамилию Ершова. Подполковник, оживленный, взволнованный, сказал бодрым голосом:
– Просьба одна – больше огня по окопам противника! Парализуйте его пехоту. Пойдем в атаку, как только кончится артподготовка.
Впереди были видны солдаты его полка, стоявшие в окопах. Они не стреляли, не пытались укрыться, тоже наблюдали за артиллерийской подготовкой и ждали той минуты, когда и им придется вступить в дело.
Ураган артиллерийской стрельбы длился два часа и вдруг прекратился так же неожиданно, как и начался. Все стихло, замерло, словно отдыхая от того адского напряжения, которое владело всем вокруг: людьми, полем, лесом, небесами. Так прошло двадцать минут, в течение которых выяснялось, какие объекты на стороне противника еще проявляют признаки жизни. После этого артподготовка была продолжена еще на полчаса с той же интенсивностью.
Когда и теперь смолкли орудия, в лесу, что был неподалеку слева от нас, послышалось рычание заведенных моторов, и тотчас на его опушке, обращенной в сторону немцев, показались наши танки. Их было много, очень много. Ревя моторами, дымя выхлопными трубами, подминая под себя молодые деревца, покачиваясь на ходу, они устремились в сторону противника. Танки двигались в шахматном порядке широкой полосой, а из леса выходили все новые стремительные и грозные машины.
Командир пехотного полка как будто ждал этого момента и громко крикнул в трубку телефона, связывавшего его с батальонами:
– В атаку марш!
Через мгновение сотни солдат, поднятых этой командой, выскочили на бруствер окопов, с автоматами, винтовками наперевес лавиной ринулись вперед, вслед за танками. Оттуда донеслось раскатистое и грозное:
– Ур-ра-а-а!..
Некоторое время были видны и солдаты, и танки, потом они скрылись вдали. Наступление развивалось успешно!..
Мы с Фроловым возвращались в расположение полка, сматывая связь, теперь уже ненужную. Все вокруг переменилось как по волшебству! Солнце, поднявшееся высоко, ярким светом заливало лес и широкое поле. Тишина стояла полная! Словно не гремел здесь только что ожесточенный бой.
Но нет, бой здесь был. И не только сегодня, но и в предшествующие дни, в чем нам скоро пришлось убедиться. Проходя мимо небольшого холма, мы увидели, что пологие склоны его с обеих сторон буквально устланы трупами наших солдат. Они лежали в самых разных позах один к одному, но все головами в сторону противника. Не составляло труда представить себе, что солдаты во время упорного боя, продвигаясь вперед, пытались укрыться за этим холмом от губительного огня противника, но как только устремлялись вперед, их беспощадно разили пулеметные очереди немцев. Было это дня три назад, так как трупы уже стали разлагаться, безобразно раздулись и источали тошнотворный смрад. Вот они, жертвы войны, безымянные герои, павшие за свою Родину! Таков лик войны не в отвлеченных представлениях, а в реальной действительности! Ночью мы не заметили этих мертвых, почувствовали только миазмы разложения их трупов, а вот теперь, при свете дня, увидели последствия леденящей кровь трагедии, разыгравшейся на этом месте. Фролов, пораженный увиденным, произнес медленно, растягивая слова:
– Ско-оль-ко и-их!..
На его мальчишеском лице с расширившимися от изумления глазами застыло выражение ужаса...
В дивизионе мне бросилась в глаза необычная картина: солдаты окатывали водой из ведер толстые стволы минометов, устремленные в небо. Вода, попадая на них, шипела, пузырилась и тотчас превращалась в пар: до такой степени раскалились минометы от долгой беспрерывной пальбы. Покрывавшая их темно-зеленая масляная краска облупилась и свисала клочьями.
Встретили нас с Фроловым радостно, словно мы совершили некий подвиг.
– Вершинин, жив?! – подойдя ко мне, спросил старшина Самусев, сияя всем своим круглым мужицким лицом. – А мы думали уж... – он не докончил начатую фразу. Товарищи дружелюбно улыбались, подходили и хлопали по плечу. Лейтенант Колевинский, сощурив глаза в усмешке, сказал мне:
– Считай за награду себе, что остался жив! У нас тут многих покалечило.
Я был по-настоящему счастлив!
В это время со стороны передовой показались двое: один шел впереди, второй сзади него с винтовкой. Когда они приблизились, то в первом мы разглядели человека в немецкой форме. Это был пленный, которого сопровождал солдат. Мы остановили их и с любопытством разглядывали немца. Был он среднего роста, очень худ, отчего обмундирование обвисало на нем; голову покрывала форменная фуражка с большим козырьком. Вид у него был отнюдь не геройский. Щелкнув каблуками ботинок, он вытянулся перед нами и вскинул руку к виску. На лице его не было страха, но голубые глаза смотрели настороженно. Сопровождавший его пехотинец, опершись на поставленную к ногам винтовку, сказал:
– Веду в тыл. Сам перебежал к нам, – кивнул он в сторону немца. Это заинтересовало меня: в тот период еще редко кто из солдат противника сдавался в плен добровольно. Я спросил у немца:
–Sagen sie, wer sind sie? [3]
Лицо его оживилось, он, видимо, не ожидал услышать здесь родную для него речь. Пленный быстро и, как мне показалось, охотно заговорил:
– Ich heise Kurt Hochberg, Gefreiter, Achthundertdreiunddreissigtes infanterieregiment. [4]
Слова так и сыпались из него:
– Ich bin freiwillig übergelaufen, da ich Sozialdemokrat und mit der Politik Hilters nicht einverstanden bin, die Krieg bedeutet und die Eroberung fremder Gebiete. [5]
– Что, что он говорит? – нетерпеливо спрашивали меня товарищи. Я перевел им содержание разговора с немцем. Послышались замечания:
– Ишь ты какой!
– Социал-демократом заделался, когда в плен попал.
– Еще коммунистом прикинется. Знаем мы их!
– Видишь, как смирнехонько ведет себя!
– Да нет, по-разному ведут себя немцы, когда в плен попадают. Я всяких видал, – заметил сержант Парамонов. Немец, видимо, догадался, о чем говорили солдаты, и, улучив момент, горячо произнес:
– Ich bin freiwillig übergelaufen, ich bin wirklich freiwillig übergelaufen. [6]
Он повторял эти слова, заметно волнуясь и, видимо, полагая, что в них его главная защита в создавшемся положении. Я поспешил успокоить его:
– Gut, gut! Wir haben dich richtig verstanden. Brauchst keine Angst zu haben, dir passirt nicts Böses. [7]
Солдат-пехотинец повел пленного немца дальше в тыл.
– Так ты что: знаешь немецкий язык? – стали спрашивать меня.
– Знаю немного.
– А почему же до сих пор молчал об этом?
– А зачем было говорить?
На обед было дано двадцать минут. Повар штаба дивизиона Степин, колхозник со Смоленщины, расположился со своей кухней на опушке леса под большой развесистой липой. В белом колпаке на круглой голове с мясистым лицом и небольшими глазами, в фартуке весьма сомнительной чистоты, он ловко орудовал черпаком на длинной ручке, опрокидывая его в подставляемые котелки, а другим черпаком размером поменьше отваливал пшенной каши. Делал он это серьезно, как и подобает настоящему повару, знающему цену своему ремеслу. Сегодня его порции были особенно щедрыми.
Для фронтового солдатского житья-бытья мы спаровались с ленинградцем Николаем Новожиловым, так как вместе в одной упряжке несли службу, подменяя друг друга у телефонного аппарата, вместе заботились о пропитании. На фронте без такой взаимопомощи обойтись никак нельзя. Он принес котелок дымящегося супа, полкотелка каши и буханку хлеба. Мы отошли в сторону, расположились на лужайке под деревом и торопливо принялись за еду. Господи, как же я проголодался! Ведь не ел целые сутки, не до этого было! Живот весь ссохся и прилип к позвоночнику, в нем противно и безостановочно ныло. Наши ложки так и мелькали, преодолевая расстояние от котелка до рта. Ах, какое же это наслаждение есть, когда нестерпимо голоден! Только чуть спустя я заметил, что суп сегодня какой-то не такой, как всегда, и мяса в нем чересчур много. Новожилов пояснил:
– Так ведь суп-то ты ешь какой? Лошадиный!
– То есть как лошадиный?
– А так: при обстреле здесь у наших соседей убило несколько лошадей. Повар Степин вырезал у них лучшие куски мяса и в котел. Понял теперь?
Слова Новожилова меня озадачили: не приходилось мне до сего времени есть лошадиный суп. Но ложка сама опять потянулась к котелку: пусть суп и мясо будут какими угодно, но только бы наесться досыта!
Едва успели опростать котелки, как послышалась команда:
– По машинам!
Колонна наших грузовиков потянулась по местам, которые еще утром занимали немцы. Перед нами предстала впечатляющая картина: их окопы были буквально разворочены прямыми попаданиями снарядов и мин, стенки их обрушились, кое-где торчали вздыбленные бревна разбитых брустверов и капониров, валялись трупы немецких солдат. Поле за окопами выглядело необычно: оно все было изрыто воронками от снарядов и мин и оттого почернело. Славно поработала наша артиллерия!
Через некоторое время колонна выбралась на шоссе, ведущее к Белгороду. По сторонам дороги высились, трепеща листочками на ветру, ряды пирамидальных тополей. По ней шло интенсивное движение наступающих частей. У нашей машины забарахлил мотор. Шофер приткнул ее к обочине у взгорка. Мы выскочив из кузова, взбежали на него и разбрелись по сторонам. Через минуту к нам бегом примчался Блинов. Он бестолково размахивал руками. По его лицу с расширившимися глазами было видно, что он чем-то очень взволнован.
– Скорее сюда! Тут такое! – крикнул он и повернул назад. Мы бросились за ним, еще не зная, в чем дело, и вскоре остановились, остолбенелые. Шоссе, огибая взгорок, делало здесь поворот. Мы стояли наверху высокого крутого склона, спускавшегося к полотну дороги. На ней поодаль друг от друга стояли три подбитых немецких танка: они, видимо, еще утром попали под бомбежку наших самолетов. В переднем танке от детонации взорвались снаряды. Сила взрыва была настолько велика, что башню сорвало и отбросило в поле метров на тридцать. Бортовую броню разворотило, и корпус танка осел, распластавшись на гусеницах. Но не это привело нас в оцепенение. Танк, шедший средним, загорелся, экипаж успел выскочить из него, однако танкистов обдало горючим, и они вспыхнули, как факелы. Инстинкт самосохранения гнал их подальше от горевшего танка, который мог в любой момент взорваться, они устремились ползком вверх по высокому откосу дороги, но смогли сделать только несколько движений, продолжая гореть. Теперь мы видели их черные обуглившиеся трупы. Один из них, первый от дороги, лежал, поджав под себя согнутую правую ногу и вытянув вперед левую руку, словно полз по-пластунски. Вторая фигура, черная, как сажа, стояла на четвереньках, уткнув, голову в землю. Третий вырвался вперед, добрался до середины склона и тут замер. Одно колено его было позади, другое выдвинуто вперед, левой рукой он опирался о землю, правую выбросил вперед, она повисла в воздухе; голова была высоко запрокинута, лица у него не было, оно обгорело, только белели оскаленные зубы. Казалось, этот обгоревший немец все еще движется по склону, а вытянутая черная рука его как будто взывает о помощи. Эти люди сгорели живыми. В какой-то момент огонь оборвал и сковал их движения. Так они и остались, застыв в этих необычных для трупов положениях. Увиденное здесь ужасало, и мы поспешили уйти отсюда.
Наш шофер продолжал копаться в моторе машины, мы задерживались, отчего стали свидетелями еще одной трагедии, разыгравшейся перед нами.
В тот знаменательный день активно действовала наша авиация, совершая рейды в тыл врага. Появлялись в небе и немецкие самолеты, но их отгоняли наши истребители. В небе завязывались воздушные бои. Вот со стороны немцев показались два наших "ястребка". Они, выполнив задание, возвращались, на свой аэродром. Летели на небольшой высоте, победно гудя моторами, один немного впереди другого. Вдруг из-за белого облачка на небе вынырнул неожиданно "мессершмидт", коршуном ринулся вниз, подстроился сзади к нашим самолетам и короткими очередями подбил сначала один из них, потом другой, сам опять взмыл в небо и скрылся за облаками. Мы так и ахнули! Все это произошло за какие-то считанные секунды. Сердце сжалось от боли! Истребители, теперь уже обреченные, продолжали лететь, постепенно снижаясь, волоча за собой длинные полосы черного дыма, надрывно, воя моторами. Вскоре вдали они один за другим врезались в землю, столбы взметнувшихся ввысь взрывов отметили место их гибели. Ни один из летчиков не спасся. Эх, ребята, ребята, как же вы не доглядели в небе своего врага?!..
В тот день были освобождены от оккупации города Белгород и Орел. Столица нашей Родины Москва 5 августа салютовала артиллерийскими залпами в честь этой славной победы. В ходе Великой Отечественной войны это был первый такой салют.
4
После битвы под Белгородом соединения Степного фронта, в том числе 53 армия и наш полк, стали продвигаться на юг, в направлении Харькова. Хотя в сражении 3 августа немцы потерпели поражение, их войска не были разгромлены, не потеряли боеспособности и, отступая, оказывали упорное сопротивление, цепляясь за каждый населенный пункт, холмик, овраг или лесок. У них все еще были сильны и артиллерия, и танковые соединения, и авиация. С ними каждодневно шли бои упорные, кровопролитные, чем ближе мы подходили к Харькову, тем эти бои становились ожесточеннее: немцы, понимая стратегическое значение этого города, прикрывавшего подступы к Днепру, хотели удержать его любой ценой, перед ним остановить наше наступление. Харьков приходилось брать у немцев вторично. Первый раз он был освобожден в феврале 1943 года в ходе зимней наступательной операции после разгрома немцев под Сталинградом. Но тогда они, подтянув свежие силы, отбросили далеко назад наши части, измотанные в предшествующих боях, значительно ослабленные. И вот теперь снова битва за Харьков...
В средине дня мы, шагая по железнодорожному полотну, приближались к станции Дергачи, что в девяти километрах от областного центра. Не заходя в нее, свернули вправо, на запад. Здесь от самой станции длинной полосой тянулся, большой лес. Посредине леса была просека, в нее втягивались пехота, артиллерия, наши грузовики с минометами. Вошли и мы, разведчики и связисты дивизиона. Без остановки торопливо продвигались вперед в гуще людей, лошадей, орудий. Создавалось впечатление, что командование спешило перебросить сюда как можно больше войск, планомерно ведя дело к окружению Харькова. Лес сильно обстреливался немецкой артиллерией, со всех сторон ухали раскатистые разрывы снарядов. Вдали показался просвет, это была уже опушка леса. Как только приблизились к ней, послышалась чья-то команда: – Ложись!
Команда была своевременной: над головами свистели пули, некоторые из них, попадая в стволы деревьев, сочно чмокали. Лежали, прижавшись к земле. Вскоре появились здесь командир дивизиона капитан Ершов и командир взвода разведки старший лейтенант Кравцов. Ознакомившись с обстановкой, они ползком, по-пластунски продвинулись вперед к подбитому немецкому бронетранспортеру и, используя его как прикрытие, изучали в бинокли лежавшую впереди местность. Отсюда уже хорошо был виден Харьков даже невооруженным глазом: вон посредине гребень его разновеликих домов, слева повис в воздухе бак водокачки на железнодорожном вокзале, справа уперлись в небо карандаши заводских труб. В нескольких местах город горел, клубы дыма расползались по его кварталам.
Здесь мы долго не задержались. Командование, маневрируя силами, перебрасывало наш полк с места на место – под Казачью Лопань, Камышеватую, Прудянку, Семеновку. Войска 53 армии все больше охватывали Харьков с северо-запада. Наконец наш полк в числе других частей оказался в районе деревни Пересечной. Памятна стала нам эта деревня, ох как памятна! В ней и ее окрестностях бои постепенно переросли в крупное сражение, сыгравшее важную роль в масштабной битве за освобождение Харькова.
Боевой порядок нашего полка оказался здесь необычным: батареи стояли впереди наблюдательных пунктов. Командование было вынуждено пойти на это из-за особенностей местности. Деревня Пересечная располагалась в низине, ее белые хаты прятались в зелени садов и деревьев. На северо-западе от нее, где находились советские воинские части, начинался медленный, но очень продолжительный подъем совершенно открытого пространства: на нем не было ни балок, ни оврагов, ни кустарников. И так на протяжении нескольких километров. Установить здесь минометы было невозможно: их моментально смела бы немецкая артиллерия. Поэтому батареи пришлось расположить в самой Пересечной, а наблюдательные пункты оборудовать в тылу у них, на возвышенности, откуда хорошо просматривались немецкие позиции. Аналогичным образом поступили и другие артиллерийские полки. Поэтому на склоне увала скопилось много наблюдательных и командных пунктов.
За Пересечную, уже занятую нашими войсками, целую неделю шли ожесточенные бои. Для немцев она представляла ключевую позицию на подступах к Харькову с северо-запада. Их окопы находились в полукилометре от этой деревни. За ними, далеко на горизонте, выступали очертания города Люботина. Противник неоднократно предпринимал атаки с целью вернуть себе Пересечную, но плотный огонь нашей артиллерии и минометов каждый раз прижимал их к земле.
Однако этому противостоянию подходил конец. Наше командование подтягивало к Пересечной все новые пехотные и артиллерийские части с тем, чтобы на этом участке перейти в решительное наступление и продвинуться к Харькову с тыла.
Ожесточенное сражение разыгралось 21 августа. Открыли его наши артиллерия и минометы, ведшие длительное время массированный огонь по переднему краю и тылам немцев вплоть до Люботина, служившего опорным пунктов вражеской обороны. Со склона возвышенности, где мы находились, хорошо было видно, как разрывы снарядов и мин цепко охватили все три линии немецких окопов, плясали черными всплесками далеко за ними, в расположении вражеских батарей. В средине дня позади наших наблюдательных пунктов показалась "катюша". С ее наводящей рельсовой установки в клубах дыма с грозным оглушительным ревом сорвались одна за другой длинные сигары ракет и, изрыгая хвосты огня, улетели в сторону противника, накрыли своими мощными разрывами его окопы. "Катюша", дав залп, быстро снялась с позиции и скрылась, чтобы самой не попасть под вражеский обстрел. Чередуясь, появлялись новые "катюши" и с разных мест вели огонь по немецким позициям. В дополнение ко всему этому в течение дня активно действовала наша авиация. С небольшими перерывами появлялись в небе эскадрильи бомбардировщиков и штурмовиков и деловито "обрабатывали" позиции противника. Всем нам было ясно, что немцы находятся в тяжелейшем положении. К вечеру они не выдержали, оставили переднюю линию окопов, но продолжали удерживать вторую и третью. Создалась ситуация, когда немецкое командование должно было или отвести свои войска, или предпринять нечто необычное.
Прошла ночь, наступило утро. День обещал быть ясным. На востоке, слева от деревни Пересечной, поднималось солнце, ясное, ласковое, радостное. Я сменил Новожилова у телефонного аппарата и сидел с трубкой у уха в своем окопчике рядом с траншеей, служившей входом в блиндаж наблюдательного пункта. Старший лейтенант Кравцов прильнул к буссоли, установленной в траншее, и внимательно всматривался в немецкие позиции. Из блиндажа вышел после сна капитан Ершов в накинутой на плечи шинели, потянулся и передернул плечами, посмотрел в сторону Пересечной. Затем спросил, не обращаясь конкретно ни к кому:
– Что тут делается? Тихо пока?
Увидев разведчика Тоболша, зачем-то поднявшегося во весь рост, сказал ему:
– Не торчи тут каланчой: и без того мы на виду у немцев. Место-то голое!
Ждали, когда вернутся посланные за завтраком. Вокруг царило спокойствие. Не слышно было ни трескотни пулеметов, ни орудийных выстрелов. Через некоторое время в небе на немецкой стороне, далеко на горизонте, показались эскадрильи самолетов. Из-за большого расстояния звук их моторов не долетал до нас, мы только видели маленькие движущиеся силуэты аэропланов. Их было больше пятидесяти. Развернувшись полукругом над Люботином, они мощно пробомбили его окраины. Там поднялась длинная стена дыма, закрывшая панораму города. Наше настроение повысилось: положено хорошее начало предстоящему боевому дню, с нами наша авиация!
Но вскоре оказалось, что эта радость была преждевременной. Всякие неожиданные обороты случаются на фронте. Не прошло и получаса, как вдруг слева по фронту, со стороны солнца, послышался отдаленный гул. Он становился все явственнее, все слышнее. На фоне неба показались черные точечки. Это летели самолеты. Но чьи они? Все, сколько нас ни было, напряженно всматривались в приближавшиеся крестообразные фигурки. Вскоре все сомнения исчезли: самолеты немецкие! Неспроста они появились здесь! Что-то теперь будет? Летели бомбардировщики "Юнкерс-88" числом до тридцати. Приблизившись к Пересечной, они, нарушив четкий строй, вытянулись в линию и один за другим, пикируя, устремлялись круто вниз, сбрасывали бомбы, выходя из пике, взмывали вверх и, сделав разворот, улетали туда, откуда прилетели. Вой моторов сливался с грохотом рвавшихся бомб. Над Пересечной поднялись столбы седого дыма. Отбомбившись, самолеты скрылись. Наступила тишина. Прошло несколько минут – и с той же стороны, с востока, вновь показались эскадрильи вражеских самолетов. Они опять бомбили Пересечную. Но там же наши минометы, люди, автомашины! Что с ними? Ершов явно нервничал.
– Дай батареи! – крикнул он мне. К счастью, связь работала! Я переключил рычажки клемм таким образом, чтобы подсоединились сразу все три батареи, вызвал их командиров и подал трубку капитану.
– Синельченков, Лабусов, Алексеев, докладывайте, что у вас там! – приказал он, потом стал выслушивать донесения. Это был уже не тот Ершов, что миролюбиво потягивался после сна: его лицо напряглось, на нем проступили тревога и озабоченность, голос стал властным. Выяснилось: наши батареи от бомбежек не пострадали.
– Пронесло! – с облегчением сказал Ершов, возвращая мне трубку. Но оказалось, что и теперь радоваться было еще рано. Вновь на востоке послышался нарастающий гул, вновь показались самолеты. Но, Боже! сколько же их! Я начал считать и сбился со счета. Это были тяжелые бомбардировщики "хейнкель", с широким размахом крыльев, узкими фюзеляжами. Они застлали все небо. Целая воздушная армада! Медленно надвигалась она на Пересеченую, как черная грозовая туча. Все усиливавшийся рев моторов сотрясал воздух, леденил кровь, наполнял душу ужасом. Как будто сама cмерть в образе сонмища этих летящих дьяволов неумолимо, неотвратимо накатывалась на нас. "Хейнкели" летели четким строем, эскадрильями, неторопливо, уверенные в своей несокрушимой мощи. Они не пикировали, как "юнкерсы", а просто сбрасывали бомбы, которые со страшным воем устремлялись вниз, И вот, когда в Пересечной уже все ухало, громыхало, клубилось дымом и вскинутой вверх землей, от конца воздушной армады отделились около тридцати самолетов и повернули в нашу сторону, к склону возвышенности, где размещались наблюдательные и командные пункты, что бы уничтожить их. Сердце затрепетало в груди, страх сковал душу. Я неотрывно смотрел на "хейнкели", как смотрит кролик на очковую змею, устремившую на него свой гипнотизирующий взгляд. Они, еще не долетев до нас, стали сбрасывать бомбы. Их вытянутые черные тела по инерции неслись на нас, из горизонтального положения переходили в вертикальное и со страшным, все усиливавшимся воем переходившим в нестерпимый визг, летели прямо на нас, постепенно увеличиваясь в размерах. Еще секунда, еще мгновение – и-и!.. Разведчики, Кравцов, стоявшие в траншее перед входом в наблюдательный пункт, как горох, посыпались на ее дно один на другого, сверху на них бросился плашмя, словно желая прикрыть их своим большим телом, капитан Ершов. Я нырнул на. дно своего окопчика, уткнулся лицом в землю, сжался в комок; все во мне напряглось и замерло в ожидании чего-то ужасного, рокового, и в это время там, над моим окопом, земля и небо превратились в клокочущий ад, не выдуманный евангельский, а самый настоящий, реальный, земной. Скорчившись в окопчике в три погибели, я слышал, как на поверхности все выло, визжало, грохотало, сотрясалось, потом что-то ухнуло с особенной силой, и я явственно почувствовал, как подо мной задрожала, заколебалась земля. Вдруг в сознании мелькнуло, словно я бросил на себя взгляд со стороны, что ведь я не лежу спокойно на дне окопа, а ерзаю в нем, стараясь втиснуться поглубже в землю-матушку, единственную заступницу и спасительницу. Это происходило неосознанно, помимо моей воли, само собой...
Наконец грохот удалился и стих. Мы повылазили из своих укрытий и недоуменно смотрели друг на друга. Лица у всех были бледные, отрешенные, еще не сбросившие налета только что пережитого потрясения. Глянули по сторонам: Пересечная, окутанная густым дымом, горела, из нее доносился треск рвущихся боеприпасов, оттуда по дороге и полю бежали, спасаясь, солдаты и местные жители. На пространстве вокруг нас чернело множество воронок от разорвавшихся бомб. Поразила своими размерами одна из них, находившаяся неподалеку от нашего наблюдательного пункта: была она шириной метров семь и очень глубокая. По краям ее лежали не просто комья земли, а целые вывороченные глыбы. Видимо, сюда попала тонновая бомба, разрыв которой и заколебал землю под нами.
Поступили донесения из батарей. Последствия вражеской бомбежки оказались ужасными. В Пересечной все было разбито и исковеркано, полыхал пожар. Большие потери понес наш полк, имелось много убитых и раненых, не говоря уже об уничтоженных автомашинах. Среди убитых был и наш сержант Парамонов, этот всегда подтянутый, неунывающий, хороший парень, которого мы все любили.
Потом мне пришлось пережить еще много бомбежек. И должен сказать, что на фронте не было ничего ужаснее, чем эти бомбежки. Не столь уж велик был от них ущерб в живой силе и технике, но они трудно переносимы психологически. Когда над головой кружит вражеский самолет, то тебе кажется, что летчик на нем высматривает именно тебя. Когда, оторвавшись от самолета, падают вниз черные бомбы со все усиливающимся воем, то ты непременно думаешь, что летят они прямо на твою голову, хотя упадут, может быть, за сто-двести метров в стороне. Все это очень сильно действует на психику. Однако такой страшной бомбежки, как под Пересечной, мне больше переживать не приходилось.
Как ни странно, результаты той бомбежки оказались для немцев незначительными. Первоначально она внесла некоторую сумятицу в наши части, но ненадолго. Во второй половине дня сосредоточенная здесь артиллерия, как будто в отместку за утреннюю бомбежку, повела ожесточенный огонь по вражеским укреплениям, немцы были выбиты с занимаемых позиций и стали отступать.
Противник на этом участке фронта оказался в критическом положении. Части Степного фронта вплотную подошли к Харькову с севера и все больше охватывали его с запада. С востока сильный нажим на немцев оказывали соединения взаимодействовавшего с нами Юго-Западного фронта. Под угрозой полного окружения они стали спешно отводить свои войска из города. Это спасло его от уличных боев и неизбежно связанных с ними разрушений. 23 августа Харьков был очищен от немцев!
5
Отгремели бои за города Люботин, Балки. Наш полк, продвигаясь на юго-запад, все дальше углублялся в центральную часть Украины. Путь шел по степным просторам Полтавщины с их белохатными хуторами в зеленых садочках и взметнувшимися ввысь стройными пирамидальными тополями.
Мы были теперь уже совсем не те, какими прибыли на фронт, стали опытными солдатами, хорошо ориентировались в боевой обстановке. Опыт на фронте – великое дело. Солдата, поварившегося в горниле войны, трудно убить: он знает, как обезопасить себя, на слух определяет, куда летят снаряды и мины, когда надо бросаться на землю, ползти, бежать, стрелять и т.д. На фронте чаще всего гибли только что прибывшие необстрелянные новички: опытный солдат, как правило, жил и сражался долго.
Крепко усвоили мы непреложную фронтовую истину: хочешь остаться живым – зарывайся в землю, не ленись копать. И мы копали и копали! Придешь на новое место – и первое, что делаешь, – берешься за лопату и отрываешь себе окоп /чем глубже, тем лучше!/. А так как копать приходилось почти каждый день, то у меня на ладонях, там, где выступают подушечки, образовались широкие и твердые желтые на вид мозоли.
Стала ощущаться большая усталость: бои, не прекращавшиеся ни на один день, требовали огромного физического и нервного напряжения, выматывали силы. Мало приходилось спать. Спали где и как придется: на голой земле, на дне окопа, подложив под голову вещмешок. Часто вообще не приходилось спать сутками. Когда немцы отступали, а это обычно происходило по ночам, мы двигались вслед за ними. Те времена, когда нас возили на машинах, уже прошли. Полк был укомплектован старыми изношенными "полуторками" и "трехтонками", они одна за другой выходили из строя, иные были подбиты немецкими снарядами. Автотранспорта не хватало. На машинах перевозили теперь только минометы с их расчетами и боеприпасы. Мы же, взводы управления, передвигались пешком с тяжелой выкладкой. Идешь вот так в ночной темноте среди своих товарищей, обвешанный всякой всячиной спереди, сзади, с боков, усталый до предела, и уже ни о чем не думаешь, ничего не соображаешь, механически переставляешь отяжелевшие бесчувственные ноги. Взвод идет нестройной колонной, не соблюдая шага, не слышно разговоров, все молчат, только глухо топают ноги по еле заметной пыльной дороге. Нестерпимо хочется спать, голова туманится. Вон кто-то идущий впереди крайним в ряду стал забирать в сторону от дороги. Сосед догнал его, взял за рукав и возвратил в колонну. Никого это не удивило: все знали, что бедняга солдат, идя, уснул и сбился с пути. До этого мне было известно, что на ходу могут спать лошади, но чтобы такое случилось с человеком! Но, оказывается, может случиться! Испытал это на себе в том тяжелом сорок третьем году. Помню, хорошо помню эти изматывающие тяжелые ночные переходы, когда мозг туманился, смыкались непослушные веки, а ноги продолжали шагать сами по себе.
Степень нашей усталости ярко характеризует один случай, происшедший со мной. Как-то раз утром, когда поднялось солнце, мы вышли на окраину деревни. Слева тянулся овраг, поросший лесом, прямо по фронту простиралось ровное поле с одиноко стоявшим деревом далеко-далеко впереди на стороне немцев. Стали оборудовать наблюдательный пункт. Капитан Ершов торопил нас. Разведчики проворно выбрасывали лопатами землю из большой квадратной ямы, предназначавшейся для блиндажа. Вдруг Ершов спрыгнул в нее и, протянув руку, сказал разведчику Мишке Копылову:
– Дай-ка лопату!
И потом ловко, сноровисто стал копать землю вместе с другими солдатами. Через час все было готово. Протянули связь к батареям. Ершов стал делать пристрелку минометов, взяв за ориентир то далекое дерево и, когда разрыв мин залпа батареи старшего лейтенанта Синельченкова слился с этим деревом, удовлетворенно сказал:
– Вот так надо стрелять!
Было он признанным "огневиком", то есть классным мастером артиллерийской стрельбы. Я передал дежурство Новожилову, а сам отправился спать в индивидуальный окоп, вырытый им среди кустов метрах в сорока позади НП. Уснул, словно провалился сквозь землю. Сколько времени проспал, не знаю, но проснулся от громкого оклика:
– Вершинин!
Открыв глаза, увидел вверху на фоне неба склонившуюся фигуру разведчика Тоболина.
– Ты живой? - спросил он.
– Живой, конечно. А что?
– Немцы сделали страшный артналет на наш НП. Капитан Ершов послал узнать, кто убит, а кто жив остался.
Оказывается, пока я спал, здесь земля стонала от разрывов снарядов, я же ничего этого не слышал. Вот уж, действительно, спал "как убитый"! Фронтовики говорили между собой: "Когда вернусь домой после войны, первое, что сделаю, досыта высплюсь. Неделю буду спать, не вставая с постели!"
Несколько месяцев мы были оторваны от цивилизованной жизни и отвыкли от нее. Однажды я остро почувствовал это. Как-то среди дня зашли мы по пути в украинскую деревню. У повара Степина был готов обед. Получив у него в котелки крупяного супа и каши, мы зашли поесть в ближайший дом. Он был пуст: хозяин его служил у немцев старостой и бежал вместе с ними, забрав семью. Большая светлая комната выглядела вполне прилично: стол накрыт скатертью, вокруг него стулья, в углу широкая полка, заставленная книгами. Оглядев все это, Самусев сказал:
– Хорошо жил сукин сын!
Стали обедать, И то, что мы ели, находясь в комнате, сидя за столом на стульях, показалось нам необычайно странным. Мы чувствовали себя крайне неловко: отвыкли есть в естественных для человека условиях! А худенький остролицый Еремеев, очень непосредственный, обведя всех взглядом, сказал не то в шутку, не то в серьез:
– Что-то, братцы, не того... Может сядем на пол?
Раздался смех. Старшина Самусев, повернув голову к Еремееву, сказал:
– Я вижу, ты, земляк, совсем у нас одичал!
– Одичаешь тут при такой жизни, – ответил тот.
После обеда меня потянуло к книжной полке. Книги! Как долго я не держал их в руках! Передвигая одну за другой, прочитывал их заглавия. Это были произведения русской и украинской классики. Взял в руки однотомник Лермонтова большого формата, какие издавались перед войной. Перелистывал, на лету схватывал любимые, дорогие мне строки. Не было сил оторваться от книги. Так захотелось взять ее с собой! Я стоял в нерешительности. Если взять, то где носить ее? Не долго думая, я расстегнул противогазную сумку, выбросил из нее очкастую резиновую маску вместе с зеленой коробкой и, вместо них, засунул однотомник. Сумка как будто для него и была сшита! Никто никогда не догадается, – что у меня в ней не противогаз, а творения великого поэта. Как много значила для меня в то время эта книга! Изредка удавалось открывать ее где-нибудь на привале, и дивные стихи согревали мне душу, утоляли неистребимую жажду духовной жизни.
Вскоре во взводе появилось еще одно приобретение. Однажды подошел ко мне Володька Еретик и, улыбаясь, протянул гитару:
– На, играй!
Я был немало удивлен. Взяв в руки гитару, спросил у него:
– Где достал?
– А тебе не все равно?
– Откуда ты знаешь, что я умею играть на ней?
– Знаю. Умеешь!
Присев, я настроил гитару, взял несколько аккордов и заиграл вальс "На сопках Манчжурии". Все солдаты, сколько их ни было тут, окружили меня и внимательно слушали, кто сидя, кто стоя, а когда я кончил, стали пробить:
– Сыграй еще, сыграй!
Во взводе гитара стала общей любимицей. При переходах носили ее по очереди: никому она не была в тягость. Но зато теперь нередко случалось, что на вечерней заре, когда затихали бои, солдаты и офицеры, свободные от несения службы, тянулись к расположению нашего взвода, садились вокруг и просили меня:
– Спой чего-нибудь!
Я брал в руки гитару и пел, подыгрывая на ней. Пел песни, которые появились уже во время войны и глубоко и верно передавали мысли, чувства, настроения, переживания фронтовиков, их надежды и чаяния, сердечную тоску по родным, близким, любимым, находившимся далеко-далеко. Не знаю, как они, эти вновь созданные песни, проникали к нам на фронт, но они все-таки проникали. Задумчиво, с тоской в сердце слушали меня солдаты, потом начинали подпевать мне. И эти недолгие минуты общения с гитарой и песней были нужны нам, нужны так же, как пища, как сон, как глоток воды из фляжки в жаркий день. Звон струн и заветные слова, вышедшие из глубины сердца, были для нас отдыхом, снимали нервное напряжение, приводили в равновесие измотанную, истосковавшуюся душу. Долго эта гитара служила нам добрую службу, но однажды, уже поздней осенью, с нею приключилась беда. Была, она со мной на наблюдательном пункте дивизиона и лежала на земле позади него. Немецкий танк, врытый в землю, выследил нас и стал бить прямой наводкой. Мы все попрятались. А когда кончился обстрел, гитары уже не было: на том месте, где она лежала, виднелась воронка от разрыва снаряда. Ни малой щепочки не осталось от нашей гитары!
Было у меня еще одно занятие. Попал мне в руки русско-немецкий военный разговорник – тоненькая книжица небольшого формата, которую можно было носить в кармане. Еще при той первой беседе с пленным немецким ефрейтором я открыл для себя, что плохо знаю немецкую военную терминологию. В ИФЛИ нас учили читать произведения Гете, Шиллера, Гейне, а не тому, как называется рота, полк, винтовка, танк и т.д. Разговорник помог мне восполнить этот недостаток, что в последствии сыграло определенную роль в моей жизни.
Фронтовые будни были перенасыщены событиями, в них, как в калейдоскопе, все беспрерывно менялось: села, города, области, боевые эпизоды и всевозможные случаи. Но как удержать в памяти хотя бы часть всего этого, казавшегося очень важным, значительным? Я решил завести дневник, хотя делать это не разрешалось. Раздобыл тоненькую ученическую тетрадь в клеточку. Каждый листок ее сложил вчетверо и сброшюровал, вложил в твердые картонные корочки от коробки с американской свиной тушенкой, на сгибе прошил толстой ниткой. Получился совсем маленький блокнотик. На первой странице написал остро заточенным химическим карандашом: "Кто найдет эту записную книжку, прошу отправить ее по адресу..." И далее указал местожительство моих родителей. Это на тот случай, если буду убит. Со следующей страницы стал заносить путь следования нашего полка и все наиболее важное в моей фронтовой жизни. Экономя бумагу, писал мелко-мелко в каждой клеточке. Когда этот блокнотик закончился, завел себе новый, и так до конца войны. Как ни странно, не смотря на все перипетии моей жизни, эти фронтовые дневники сохранились у меня до сих пор, и теперь, когда я пишу воспоминания о военных годах, они как прожектором высвечивают события того времени, мои фронтовые будни и боевой путь нашего полка в целом.
6
Письма! Как мы ждали их тогда! Ведь каждый из нас, будучи надолго оторванным от дома, родных и близких, по-прежнему был тесно связан с ними духовно, своими думами и чувствами, щемящая тоска по ним не покидала никогда. Только жестокая необходимость удерживала нас здесь, на фронте, иначе мы помчались бы к ним, полетели как на крыльях. Но нельзя было этого сделать, невозможно! Лишь письма могли связывать нас с ними. Приносил их почтальон полка, немолодой худощавый солдат с интеллигентным лицом. Он неторопливо снимал с натруженных плеч затасканный по бесконечным дорогам, выжженный солнцем вещмешок, ставил его на землю, развязывал горловину и вынимал из него пачку белых треугольничков. Счастливчики, которымон вручал письма, отходили в сторону и читали их сосредоточенно, жадно, отрешившись от всего, перечитывали по нескольку раз, потом, положив в нагрудный карман гимнастерки, бережно хранили, как святыню. В период нашего стремительного наступления почтальон очень долго не появлялся, не до того было: весь фронт находился в движении. Но однажды /это было уже далеко за Полтавой/ он вручил мне сразу два письма от родителей.
Папа писал, как всегда, в неторопливой манере, обстоятельно. Он сообщал, что жизнь в семье идет благополучно, запаслись овощами со своего огорода, вырастили картошку на участке за городом, хлеба выдают маловато, но ничего, в общем, жить можно. Я хорошо знал нашего папу, его стойкость в трудных обстоятельствах, всегдашний оптимизм, поэтому, читая письмо, не очень верил ему: не договаривал он о всех трудностях жизни семьи в это тяжелое военное время, не желая расстраивать меня, находившегося на фронте. Печальная новость содержалась в конце его письма: умер наш дедушка Владимир Акимович, умер на девяносто четвертом году жизни. Это сообщение опечалило меня. Жалко было дедушку, всегда спокойного, уравновешенного, деловитого, любившего нас, своих внуков. Вспомнилось, как он на лежанке деревенской печки рассказывал нам сказки о Коньке-Горбунке, задиристом Ерше Ершовиче, о хитром мужике, обманувшем самого черта. Ах, дедушка, дедушка, вечная тебе память!
Второе письмо тоже принесло трагическую весть: умер мой старший брат Валериан, находившийся в лагере для заключенных в Архангельской области, куда был безвинно сослан в 1938 году. Бедный, бедный Валя! Погиб от нечеловеческих условий жизни, непосильной работы на лесозаготовках, от голода. Сердце сжалось от боли! За что, за что сгубили человека, такого внешне красивого, духовно богатого, талантливого? На отдельном листочке написала письмецо мама. "Не стало на свете нашего миленького Вали" – изливала она свою душевную скорбь. Было от чего сокрушаться ее материнскому сердцу: один сын погиб в заточении; от второго – Аполлона – не было никаких известий с осени 1941 года, вероятно, погиб в боях под Ленинградом; третий на фронте и останется ли жив – неизвестно. Ее письмо заканчивалось словами: "Храни тебя Бог!" Бедная мама, страдалица за всех нас, ее детей!
Смутные чувства долго владели мной после двух этих писем. Нет-нет да и возвращался к ним своими думами.
Приходили письма не только от родных, но и от друзей. Писала мне Аня Попова. Из Москвы она возвратилась в Уржум и теперь работала преподавателем истории в школе имени В.И.Ленина, в которой когда-то мы вместе с нею учились. Eе письма, всегда теплые и сердечные, вызывали у меня воспоминания о довоенным времени, об ИФЛИ. Теперь все это казалось уже давно минувшим, далеким, но в то же время таким прекрасным, окрашенным романтикой пролетевшей юности. Все трудное, тяжкое в той жизни сгладилось в памяти, отодвинулось на задний план, а на передний отчетливо выступило лишь светлое и радостное в ней. Такие же душевные письма писала Женя Перевощикова. Она окончила медицинский институт и теперь работала врачом в прифронтовой зоне. Из писем я знал, что где-то на невском берегу в кипящих боях находится Соня Полякова, та самая стеснительная скромная девушка, с которой мы вместе, живя еще в Уржуме, брали уроки сольного пения у отставного оперного артиста Владимирского. Моя родная сестра Рая после окончания десятого класса добилась того, чтобы ее мобилизовали в армию. Теперь она обучалась в Тамбовском военном училище, готовясь стать командиром-минометчиком. Воевал на западном фронте в одной из танковых частей Николай Соловьев. Он преуспевал, был уже капитаном. На военном аэродроме под Ленинградом готовил к полетам быстрокрылые истребители морской авиации Шурка Вязников. С первых дней войны бился с врагами Сергей Хорошавин. Володя Ступин находился далеко за линией фронта в Западной Украине, в партизанском отряде особого назначения полковника Д.Н. Медведева, впоследствии Герой Советского Союза. Это был тот самый партизанский отряд, который служил опорной базой для отважных действий в самом логове врага легендарного разведчика Н.И.Кузнецова. Был мобилизован в армию Борис Матвеев. Все мои друзья и товарищи, разбросанные по разным фронтам, отважно сражались, защищая свою страну, свой народ.
Несмотря на усталость, о которой я говорил выше, настроение у всех в полку было приподнятое, бодрое. Это объяснялось прежде всего нашими успехами на фронте: мы уверенно гнали немцев, одерживая победу за победой, их попытки приостановить наше наступление кончались провалом. Боевой порыв наших войск был очень высок. Каждым из нас владело одно желание - быстрее изгнать захватчиков из пределов нашей страны.
Поддержанию таких настроений способствовала также политическая работа, активно проводившаяся среди личного состава полка. Ее организовывали заместитель командира полка по политической части майор Владыкин, парторг полка капитан Охлопков, заместитель командира первого дивизиона по политчасти капитан Зуев и комсорг полка старший лейтенант Григоренко. Владыкина, полного человека с добродушным лицом, мы видели редко, он больше всего находился в штабе полка, а вот Охлопков и Зуев частенько появлялись среди солдат и офицеров и запросто заводили разговоры на политические темы, о положении на фронтах, об отношениях между союзниками по антигитлеровской коалиции и другом. Наибольшую активность в политической работе проявлял Григоренко. Его высокую худощавую Фигуру часто можно было видеть то в батареях, то во взводах управления дивизиона. Он легко входил в контакт с людьми, был хорошим организатором, настоящим комсомольским вожаком. Для повышения боевой активности комсомольцев, что было для него главной задачей, он использовал самые разные способы влияния на них. Григоренко знал в лицо всех комсомольцев полка, каждого держал в поле своего зрения и при встрече умел сказать ободряющее слово:
– Слышал, слышал, как ты отличился под Крутым Логом. Молодец!
И парня окрыляли эти брошенные на ходу слова. Комсомольский вожак проводил с нами летучие собрания где-либо на привале во время похода, выпускал боевые листки, писал корреспонденции в газету "Родина зовет", издававшуюся политотделом 53 армии. В одном из номеров этой газеты появилась его большая статья под названием "Отважные", в которой рассказывалось о боевых подвигах комсомольцев нашего полка. По инициативе Григоренко была заведена красочно оформленная "Книга боевой славы комсомольцев 461 отдельного минометного полка РГК". В нее внесли и мою фамилию, о чем вручили мне удостоверение. Привожу его дословно, как документ:
УДОСТОВЕРЕНИЕ
Выдано настоящее члену ВЛКСМ, комсомольский билет № 0175204, тов. Вершинину Анатолию Алексеевичу в том, что он за боевые подвиги в боях с немецкими захватчиками и проявленные при этом мужество и отвагу решением бюро ВЛКСМ полка занесен в "Книгу Боевой Славы Комсомольцев 461 Минометного Полка Р Г К".
Комсорг 461 О М П
Ст. лейтенант Григоренко 29.10.1943 г.
Родителям отличившихся комсомольцев Григоренко направлял благодарственные письма. Послал он такое и моим отцу с матерью, но оно чуть было не наделало беды. Утром мои сестры Галя и Руфа отправились в школу. У ворот дома повстречавшаяся почтальонша вручила им это самое письмо. Письмо казенное, подписано незнакомым почерком, обратный адрес – полевая почта. Сестренкам подумалось, что в письме извещение о моей гибели, и они залились слезами. Плакали и в школе. И только после окончания уроков решили вскрыть конверт.
– Ведь все равно уж! – сказала старшая Галя. Каковы же были их удивление и радость, когда в конверте оказалась вовсе не "похоронка", а красивый листок с добрыми словами в мой адрес! Дома Григоренковское послание читали и перечитывали всей семьей. А папа, стоя посреди горницы, воскликнул:
– Ай да Толька! Ну и молодец!
Какому отцу не дорого доброе слово о его сыне?! Так протекала наша жизнь в перерывах между боями.
7
Советские войска успешно продолжали наступление на широком фронте, вытесняя немцев с левобережной Украины. 53 армия, а вместе с нею и наш полк стремительно продвигались на юго-запад в направлении города Кременчуга.
Сопротивление немцев не было сломлено, их приходилось выбивать с каждой занятой ими позиции. Они сражались до последней возможности, иногда для прикрытия своего отхода оставляли смертников.
Как-то раз мы с Новожиловым, прокладывая связь на только что отвоеванной у врага местности, наткнулись на брошенный немцами станковый пулемет. Около него валялись трупы двух солдат в серо-зеленой форме. Позы, в которых они лежали, показывали, что убить их удалось только после того, как наши солдаты подобрались к ним с тыла.
Немцы вели себя самым подлым образом. Они понимали, что здесь им уже не удержаться, придется отступать за Днепр, и по приказу своего верховного командования уничтожали все, что было вокруг, оставляя после себя опустошенную землю. Они сжигали хлеб на полях, а также находившийся в копнах и скирдах, утоняли с собой скот и даже людей. По ночам на западе полыхали багровые зарева пожарищ: это немцы, отступая, жгли деревни и села.
Однажды утром мы вошли в такую сожженную деревню. Тут и там бросались в глаза обгорелые остовы хат, рухнувшие на землю обуглившиеся стропила крыш, одиноко торчавшие в небо закопченные трубы печей. Вид этих труб вызывал особенно тягостное чувство. И это понятно: когда есть дом, но в нем еще нет печи, то это все-таки жилище людей, но когда стоит только печь с высокой трубой, а вокруг нее валяются головешки, то кажется, что уже ничего нет, все погибло. Трубы, как воздетые к небесам руки, обвиняли в бессмысленной жестокости тех, кто совершил это варварское злодеяние. Из-под руин, которые еще недавно были домами, струйками тянулся седой едкий дым.
Около пожарищ копошились молчаливые, подавленные люди, мужчины и женщины, они чего-то искали в дымящихся головнях, перетаскивали в сторону уцелевший домашний скарб. Пересекая улицу, шла старая женщина в сбившемся на затылок темном платке, из-под которого выползали всклоченные седеющие волосы. В одной руке она несла большой закопченный чугун, в другой - корыто для стирки белья и сгибалась под их тяжестью. Увидев нас, она остановилась, поставила у ног свою ношу и быстро заговорила, гневно сверкая глазами:
– Ось дывытесь, шо воны, каты, зробылы! Шоб им, ворогам, сказыться! Нехай у них очи повылазят! Шоб им свита бильше не бачить!
И столько было боли, отчаяния и гнева в ее надрывном голосе!
Мы подошли к молодой красивой девушке, сидевшей под развесистой яблоней на сундуке, к которому приткнулись стол, два стула и какие-то узлы. Сзади виднелась сгоревшая хата. У девушки был растерянный, смущенный вид.
– Как же это случилось? – спросил у нее кто-то из нас, показывая на пожарища.
– Як це зробылось? – переспросила девушка. – Нимцы бигалы с зажженными факелами от хаты до хаты, тай пидпаливалы крыши. А кто пытался гасить, в тех стреляли. Ой, лихонько мени, лихо! – И девушка, не сдержавшись, заплакала, закрыв лицо руками, слезы покатились из-под ее пальцев. Мы, смущенные, отошли, не зная, чем и как помочь этой девушке.
Много написано о Великой Отечественной войне, но больше все о сражениях, боевых эпизодах, героических подвигах и почти ничего о страданиях мирных жителей тех мест, по которым прокатилась война. А ведь сколько было этих страданий, тяжких мучений и великого горя! Только на Украине фашисты уничтожили и сожгли семьсот четырнадцать городов и поселков, двадцать восемь тысяч сел и хуторов, оставили без крова десять миллионов людей.[8]
Выйдя из деревни, мы двинулись дальше по разбитой пыльной дороге. День стоял солнечный, тихий. Показалась группа военных, шедших нам навстречу со стороны фронта. Впереди устало шагал, глядя себе под ноги, немолодой подполковник в расстегнутой шинели и надвинутой на глаза фуражке. Мне показалось, что я где-то видел его. И вдруг вспомнил: да это же тот самый командир пехотного полка, у которого я сидел в блиндаже близ станции Гостищево. Он тогда, угрожая пистолетом старшему лейтенанту, приказывал ему поднимать остатки батальона в атаку. Вот где пришлось встретиться! За подполковником шли вразброд человек двенадцать солдат без оружия, тоже понурые. Это все, что осталось от полка! Его отводили в тыл, чтобы заново укомплектовать людьми, вооружением, а потом снова бросить в бой.
Велики были потери и в нашем полку: выбыло из строя более трети личного состава. Особенно пострадали минометные расчеты. Заметно поредел и наш взвод. Помимо сержанта Парамонова, погиб простоватый и говорливый Еремеев. Погиб по глупой случайности. И боя-то не было. Он вышел из хаты во двор. В это время разорвался вблизи невесть откуда прилетевший снаряд, осколками сразило его наповал.
Погиб тихий и молчаливый солдат Дубинин. Во время ожесточенного артобстрела он был послан проверить линию замолчавшей связи. Потом его нашли мертвым с зажатым в руке проводом. Недавно произошел трагический случай, ужасный по своим последствиям. Утром вошли мы в только что освобожденную украинскую деревню Долгоплясы. Батареи пока не занимали боевых позиций, так как не было известно, останемся ли здесь или будем двигаться дальше за отступавшими немцами.
В середине деревни рядом со школой находился не-большой садик, где росли дубы, липы, черешни.. Солдаты нашего взвода расположились в нем для отдыха, иные сидели на земле под деревьями, другие переходили с места на место, переговаривались. Через некоторое время вдруг появился Блинов, уходивший к скирдам, стоявшим неподалеку. Этот вятич отличался спокойным характером, говорил тихим голосом, но был очень любопытным, всегда поднимал с земли какую-нибудь вещицу и, остановившись, с интересом рассматривал ее. Вот и на этот раз в руках у него был какой-то предмет.
– Смотрите, что я нашел, – сказал он, протягивая его. Один за другим стали подходить к нему находившиеся поблизости связисты, образовалась группа. Мы с Новожиловым сидели, прислонившись спиной к толстому стволу могучего дуба, метрах в восьми от них. Найденный Блиновым предмет заинтересовал подошедших, был он с тремя выступами, которые с большой силой притягивали к себе лезвие ножа. От группы доносились слова:
– Дай я посмотрю! Дай я!
И вдруг раздался оглушительный взрыв! Мгновенно повернув в ту сторону голову, я успел увидеть, как в дыму люди веером падали на землю. Раздались крики и стоны. Рванувшись с места, я подбежал туда и увидел страшное зрелище. Вокруг валялись искалеченные люди. Первым ко мне лежал лицом вверх Семенищев и истошно кричал:
– Я ранен! Я ранен!
У него из-за уха на шею ручьем текла багровая, кровь. Около Семенищева распластался Ярославцев, у которого над левым виском хлестала кровь из двух ран, она залила ему лицо, шею, грудь. Он приподнимался на локтях и с короткими перерывами выл:
– А-а-а! А-а-а!
На меня смотрели его расширенные от ужаса, остановившиеся, потерявшие осмысленное выражение глаза. Левее от этих двоих валялись Фролов и Блинов. У Фролова из раны ниже левого глаза толстой струей текла кровь. Он силился подняться и дико кричал. Страшнее всех был ранен Блинов, виновник всей этой трагедии. На правой ягодице у него срезало большой кусок мяса, обнажилась кость тазобедренного сустава, черная копоть осела на тело. Три пальца левой руки были вырваны, вместо них болтались обрывки мяса, из запястья выступали острые белые косточки. Блинов, лежавший на животе, приподняв окровавленную культяшку, смотрел на нее и глухо сипел:
– Ы-ы-ы! Ы-ы-ы!
Лицо его исказилось от животного страха. Тут же валялся Жигалин. Спина у него, судя по кровяным пятнам, была иссечена мелкими осколками. Он вскочил на ноги, но тут же снова повалился на землю, скошенный нестерпимой болью. Легко ранило Волобуева в лопатку. Прибежали санитары из полковой санчасти, молча и ловко стали делать перевязки раненым. Их положили в кузов подошедшей грузовой машины и тотчас увезли в медсанбат.
И это еще не все. Вскоре подошел к нам радист Гончарко. Мы с удивлением увидели на его правом глазу марлевую повязку.
– Что с тобой? – спросил я.
– Глаз выбило!
– Не может быть!
– Говорю - выбило. Нема глаза!
Оказывается осколок от разорвавшейся мины попал ему в правый глаз. Выбитое глазное яблоко выпало в его ладонь, И находился-то Гончарко метров за сорок от места взрыва, а вот поди ж ты! Я же был почти рядом, а меня не задело, только оглушило на левое ухо, им я не слышал целую неделю. Судьба! Ничего не скажешь другого. У каждого она своя, разная.
Случившееся глубоко потрясло нас, мы пребывали в шоке. Старшина Самусев, толстенький, кругленький, суетился, не находя себе места, подошел к нам и сказал надсадно, с болью, имея в виду Блинова:
– Сколько раз говорил ему – не хватай чего попало. Здесь фронт, мало ли что может валяться. Всякое бывает. Так нет же! Он все свое. Вот и допрыгался. Сколько людей покалечило!
Но и сам Самусев пробыл у нас после этого недолго. Во время боя его и командира взвода лейтенанта Колевинского ранило осколками разорвавшегося вблизи снаряда.
Гибли люди, боевые товарищи. Еще утром был человек - к вечеру оставалось лишь воспоминание о нем. Сначала это вызывало чувство недоумения и даже страха. Но постепенно острота этих переживаний сгладилась. Трупы убитых, порой обезображенные, растерзанные, приходилось видеть почти каждый день, иногда во множестве, и они стали восприниматься как нечто неприятное, но неизбежное. Так уж устроен человек: постепенно ко всему привыкает. Не раз и не два приходило в голову, что, возможно, завтра и мне придется вот так же лежать неподвижно, распластавшись на холодной земле, бездыханным и молчаливым, с посиневшим лицом. Было такое ощущение, слов-но Смерть, хотя и невидимая, постоянно ходит за тобой по пятам. И это неизбывное, не покидавшее никогда чувство соседства Смерти затаенно и очень глубоко-глубоко жило в душе каждого фронтовика. Мы освободились от него, легко вздохнули только в день окончания войны, в день Победы. Но до него было еще так далеко!...
Решительно сметая отчаянное сопротивление немцев, мы все ближе подходили к Днепру. До него оставались считанные километры. Надо было сделать еще одно усилие, еще один рывок, чтобы выйти к берегам этой великой реки. Здесь, в Приднепровье, я едва не погиб, остался жив только благодаря случайности. А дело было так.
В большую украинскую деревню, из которой пехота только что выбила противника, мы вошли днем. Капитан Ершов решил устроить наблюдательный пункт на выходе из нее, в крайнем доме. В окно боковойстены дома, выходившее во двор, обнесенный низким плетнем, можно было обозревать позиции противника, который спешно окапывался на новом для него месте. Протянули связь. Дивизион изготовился к бою. Очередь дежурить у телефона была Новожилова. Аппарат стоял на полу в углу комнаты, напротив окна во двор. Новожилов, принимая от меня трубку, сказал:
– Ложись спать. Хочешь здесь, – показал он на пол рядом с аппаратом, – или иди в расположение взвода.
Некоторое время я колебался, но потом, подумав, решил все-таки уйти отсюда. Во дворе дома, где находился взвод, я завалился спать в телегу, стоявшую под навесом.
На наблюдательный пункт я возвратился часа через два. Вошел в дом и, оглядевшись, ахнул от изумления: в стене, чуть повыше окна, выходившего во двор, зияло круглое отверстие; на полу в углу комнаты, в том месте, где я собирался лечь спать, темнела широкая дыра. Увидев меня, Новожилов, прикрывая телефонную трубку ладонью руки, воскликнул:
– Ну, брат, под счастливой звездой ты родился! Остался бы спать здесь – не было бы тебя в живых!
И он рассказал, что тут произошло. Немцы, изучая наши позиции, по каким-то признакам заметили, что из окна крайнего дома деревни за ними ведется наблюдение, не иначе, как здесь расположился какой-то командный пункт. Они решили уничтожить его и начали артиллерийский обстрел несколькими орудиями. Снаряды ложились все ближе и ближе к дому, их разрывы встряхивали его от основания до крыши. Один снаряд разорвался уже во дворе. Еще несколько секунд – и следующий неминуемо попадет в дом! Все находившийся в нем, в том числе и Новожилов, стремглав выскочили на улицу и попадали на землю, кто где успел. И в тот же миг снаряд ударил в стену дома. Он, находясь на излете, имел большой угол наклона, поэтому, пробив стену, ударился в пол комнаты, в том самом месте, где я должен был спать, если бы не ушел отсюда. Тут и настигла бы меня неминучая, гибель, так как, будучи сонным, я, конечно, не успел бы выскочить из дома вместе со всеми. По странной случайности, снаряд не разорвался и, пробив пол, зарылся в землю под домом. Ведь вот что произошло! На фронте во время боев не мало случалось историй самых невероятных.
[1] НП – наблюдательный пункт,
КП – командный пункт.
[2]В воинских подразделениях командирам присваивался какой-либо порядковый номер в целях конспирации на случай возможного подслушивания противником разговоров на связи.
[3] Скажите, кто вы?
[4] Я Курт Хохберг, ефрейтор восемьсот тридцать третьего пехотного полка.
[5] Я добровольно перешел на вашу сторону, так как являюсь социал-демократом и не согласен с политикой Гитлера, направленной на войну и захват чужих земель.
[6] Я добровольно перешел, я действительно добровольно перешел!
[7] Хорошо, хорошо! Мы правильно тебя поняли. Не бойся, тебе ничего плохого не сделают.
[8] Данные из книги "Венок бессмертия", Киев, Издательство политической литературы, 1988 г.
Глава 2. За страну родную. Часть 2
8
29 сентября войска 53 армии вышли на берег Днепра. Нами владело приподнятое настроение: ведь одержана большая победа над врагом! Велики были жертвы, понесенные в тяжелом боевом походе от Белгорода до этой реки, но и результаты достигнуты впечатляющие: значительная часть Украины очищена от гитлеровцев. Но вместе с тем в душу закрадывалась тревога: предстояло преодолеть трудный рубеж - широкую водную преграду. Немецкое командование раструбило на весь мир, будто оно не допустит форсирования Днепра советскими войсками. По хвастливым заявлениям геббельсовской пропаганды, западный берег реки системой оборонительных укреплений превращен в неприступную твердыню, именуемую "Восточный вал", за который нам будто бы нет пути. Мы знали об этой похвальбе гитлеровцев. И все-таки нас не покидала вера в то, что никакой "вал" нас не остановит.
Предшествующие бои показали и нашу силу, и наши возможности. Врага мы одолеем, все дело теперь только во времени. Вот эта-то вера в победу в сочетании с глубоким патриотизмом и составляли суть нашего духовного состояния, основу нашего наступательного порыва....
Наш полк сосредоточился в небольшом хуторе, находившемся по-над Днепром южнее Кременчуга. Равнинная местность, поросшая высокими тополями вдоль дорог и кудрявым ракитником по низинам, кишела войсками: – пехотой, саперами, артиллерией. Шла деятельная подготовка к прыжку через Днепр. Она не заняла много времени. Уже через сутки в ночь ударные части пехоты на лодках переправились через реку и, как снег на голову, обрушились на немцев, не ожидавших такой дерзости. Десантники продвигались в стороны и вглубь, расширяя плацдарм на правом берегу Днепра. В эту же ночь туда переправился со взводом разведки командир первой батареи старший лейтенант Синельченков для корректировки по радио огня наших батарей, остававшихся, пока на левом берегу. Начало форсированию Днепра было положено!
Весь следующий день гремела канонада: находившиеся здесь артиллерийские и минометные полки вели беглый огонь через Днепр, не давая противнику опомниться, сосредоточить силы для того, чтобы сбросить наш десант с отвоеванного у него пятачка.
Когда наступила ночь, капитан Ершов отдал приказание:
– Приготовиться к переправе!
Холодок пробежал по спине, сильнее заколотилось сердце. Подтянули ремни на шинелях, закинули за плечи карабины, захватили свое связистское имущество, построились. Переправляться должны были все три батареи первого дивизиона в полном составе с вооружением и боеприпасами, дивизионные разведчики и половина нашего взвода. В темноте подошли к берегу Днепра, заросшего развесистыми ивами. Шепотом передавалась от одного к другому новая команда: "Соблюдать полную тишину, не разговаривать, не курить!" Залегли в кустарниках на невысоком берегу, внизу поблескивала вода, подернутая мелкой рябью. Всего Днепра еще не было видно. Над ним слева всходила луна на безоблачном небе. Тишина. Ни стрельбы, ни команд, ни разговоров. Все замерло, притаилось. Только у кромки воды виднелись движущиеся тени людей: это саперы, которым помогали местные жители, готовили к спуску на воду большие многоместные лодки. Томительно тянулось время, нагнетая нервозность. Приближалась полночь. Но вот так же тихо накатилось из темноты: "Садиться в лодки!" Поднялись, соблюдая осторожность, чтобы ничего не звякало, не издавало никаких звуков. Стали спускаться по песчаному откосу. Кто-то, запнувшись за корень дерева, упал и приглушенно выругался. Берег словно ожил, мельтеша многочисленными тенями. Люди быстро садились в приткнувшиеся к берегу лодки, в которых уже находились гребцы. Быстро, кто как смог, разместились мы, связисты, в отведенной нам лодке. Лодки без промедления, шурша днищами по песку, оторвались от берега и заскользили по воде, быстро рассредоточиваясь, удаляясь друг от друга.
Я огляделся вокруг. Могучий Днепр широкой светлой лентой привольно раскинулся меж темневших берегов, далеко уходя в обе стороны. Над ним с темно-синего неба, глядела на притихший мир полная луна, ее свет длинной яркой полосой серебрился на глади реки. Она была величава в своем спокойном течении. Противоположный берег на большом удалении смутно чернел узкой, полоской. Лодки плыли темными тенями в полной тишине, некоторые вырвались вперед, другие приотстали. Тот, вражеский берег постепенно приближался, угрожая нам, и ... молчал. Напряжение достигло предела: ведь обстановка могла, в любой момент измениться. И ночь, как на зло, такая светлая! И мы плывем на виду у немцев! Вот уже скоро средина реки... Но почему они не стреляют?!
Лишь только я подумал об этом, как с визгом пролетел снаряд и разорвался за нашими лодками, подняв высоко взметнувшийся фонтан воды. И тут началось нечто подобное аду: снаряды рвались слева и справа, спереди и сзади, взметая к небесам воды Днепра. Страшен стал Днепр, как будто сатанинские силы разбушевались в нем. Скорее, скорее бы доплыть до того берега, прижаться к земле-спасительнице! Только не оставаться бы на воде, в этих лодках, на виду у подлого врага и в полном бездействии! А эти проклятые лодки, казалось, плыли так медленно, так тихо! Снаряды рвались и рвались, то далеко, то совсем близко от нашей лодки, и тогда ее чуть не опрокидывало вздыбившейся волной. Вон впереди левее нас прямое попадание снаряда в лодку – и ни лодки, ни людей! Наши гребцы, по два с каждого борта, напрягали все силы, равномерно и быстро поднимали и опускали в воду весла, низко наклоняясь к коленям и откидываясь назад.
Берег постепенно накатывался на нас, становился явственнее. Вот он, желанный и в то же время такой страшный! Не дожидаясь, когда лодка причалит, мы повыскакивали из нее и по колено в воде устремились вперед...
В эту же ночь переправились через Днепр батареи второго дивизиона капитана Носова.
Рассвет застал нас за оборудованием наблюдательного пункта дивизиона, но сделать его надежным укрытием, как положено, не удалось: под ногами был зыбучий мелкий сухой песок, который, осыпаясь, сводил на нет все наши усилия выкопать яму. Пришлось вбить колья по периметру сооружаемого блиндажа и переплести их прутьями, получился плетень, сдерживавший песок. Только так удалось несколько углубиться в землю. Перекрытие из тонких стволов срубленных деревьев было тоже ненадежным. Таким же способом мы с Новожиловым спроворили для себя ячейку рядом с блиндажом, выглядевшую наподобие большой корзины, забросанной сверху зелеными ветками. Установили связь с батареями и с командным пунктом пехотного полка, который мы поддерживали. И началось наше многодневное "днепровское сидение".
Местоположение наблюдательного пункта было крайне невыгодное, так как кругом стоял прибрежный лес, сужавший кругозор до минимума и скрывавший немецкие позиции. Спереди, со стороны противника, наблюдательный пункт маскировали редкие кустарники. За ними спускался крутой обрыв, под которым протекала крохотная речка, впадавшая в Днепр. За речкой виднелась ровная, как стол, прямоугольная песчаная долина, уходившая вглубь на полкилометра. Ее ограждал слева и с противоположной стороны густой лес, справа виднелись лишь редкие чахлые деревья. Бот и вся перспектива местности. Напрасно капитан Ершов и старший лейтенант Кравцов, распластавшись на земле у кромки обрыва, поводили биноклями из стороны в сторону - ничего больше не разглядишь, кроме большой голой поляны, окаймленной лесом.
Высадившиеся на плацдарме подразделения оказались в тяжелом положении. Труднее всего приходилось пехоте: она наступала в сплошном лесу, везде натыкаясь на автоматный и пулеметный огонь с близкого расстояния. Немцев, державших оборону, надежно укрывали деревья и кустарники. Отвоеванный "пятачок" был невелик, и противник накрывал его весь гаубичным и минометным огнем. Возможности нашей артиллерии были ограниченными. Она почти вся оставалась на том, левом берегу Днепра и, имея перед собой реку, а за нею широкую полосу леса, не могла вести прицельный поражающий огонь, а била наугад, по площадям. Наш полк тоже не располагал возможностями проявить всю свою боевую мощь: не хватало боеприпасов. Мины подвозили на лодках только в ночное время: противник, просматривая Днепр с высот, находившихся за лесом, хорошо пристрелялся по нему и снарядами топил лодки, осмеливавшиеся переплывать реку днем. На счету была каждая мина. Из батарей докладывали Ершову: "Осталось пять мин!", "Осталось три мины!" Связываясь по радио с тем берегом Днепра, он, нервничая, просил командование только об одном: "Дайте мин! Стрелять нечем!" Немцы же, подтянув силы, били по нам беспощадно днем и ночью. Артиллерийские налеты следовали один за другим. Разрывы снарядов и мин, отраженные лесным эхо, гулко грохотали то в одном месте, то в другом, нагнетая смертную тоску. Иногда снаряды падали совсем близко от нашего наблюдательного пункта, взметая в небо тучи песка, который, падая, обсыпал нас с головы до ног. Песком было забито все: пилотки, шинели, ботинки, он, покрывая лицо, руки, лез в глаза, в нос, хрустел на зубах. Особенно досаждали нам немецкие шестиствольные минометы, прозванные "ванюшами". Конечно, они не шли ни в какое сравнение с нашими "катюшами", но все же представляли собой грозное оружие. Их стрельбу мы различали по звуку. Сначала с немецкой стороны слышалось глухое шестикратное рявкание "во-у , во-у, во-у..." Через короткий промежуток времени в небе возникал сначала слабый, но постепенно нараставший вой мин, при подлете их он превращался в пронзительный визг; мины падали и рвались, сметая осколками все живое. Спасение от них было только в укрытиях, вырытых в земле. Однажды ночью я, дежуря у телефонного аппарата, сидел в "корзине" спиной к выходу. Снова начался обстрел нашего участка плацдарма. Снаряды рвались где-то рядом. Потом послышался вой "ванюшиных" мин. Вокруг загрохотало, и вдруг из лаза в нашу "корзину" что-то ударило меня в спину с такой силой, что я кувыркнулся головой вперед. Поднимаясь, хотел опереться о землю рукой – и отдернул ее: она наткнулась на что-то горячее. Это был большой и увесистый осколок корпуса мины. Счастье мое, что он ударил плашмя, а не острым концом!..
Утром вышел из блиндажа старший лейтенант Кравцов. На груди у него болтался бинокль. Кравцов огляделся вокруг. Его крупное чернобровое лицо выражало недовольство, в глазах с продолговатым разрезом век застыла озабоченность, видимо, по причине сложности обстановки, в которой мы все находились. Впрочем, он всегда казался чем-то озабоченным, даже тогда не мог до конца согнать с лица серьезного выражения, когда пытался шутить, открытой, веселой улыбки у него не получалось. Остановившись около нашей "корзины", он спросил:
– Как дела, связисты?
– Все в порядке, товарищ старший лейтенант! – отчеканил Новожилов. Потом добавил уже потише:
– Фрицы здорово лупят, того гляди прихлопнут.
– Да, обстрел сильный, – согласился Кравцов. Видя, что он не прочь поразговаривать с нами, Новожилов спросил:
– А что, товарищ старший лейтенант, долго мы тут торчать будем?
Широкие брови Кравцова сошлись на переносице.
– Да нет, – помедлив, ответил он. – Думаю, немцы долго не выдержат. Хоть упираются, а пятятся. А наших войск на плацдарме становится все больше. Одолеем! Не впервой! Пойду наблюдать, может, цели выявятся.
И он направился к обрыву перед долиной.
– Товарищ старший лейтенант, поостерегитесь: там сильный, пулеметный обстрел! – крикнул я вдогонку ему. Он только махнул рукой, пригнувшись, подошел к самому краю обрыва, лег на землю у куста и приставил бинокль к глазам.
Тот день выдался особенно тревожным. Час от часа все больше разгоралось ожесточенное сражение. Видимо, немцы решили предпринять штурм плацдарма с той целью, чтобы сбросить наши части в Днепр. Не имея возможности видеть ни наступающих немцев, ни обороняющуюся нашу пехоту, мы только по звукам боя определяли, что происходит на передовой. Немцы через короткие промежутки времени детали мощные огневые налеты на лес, в котором мы находились, перенося удары с одного участка на другой. Наши артиллерия и минометы, переправившиеся на этот берег, вели ответный огонь. Слева от нашего наблюдательного пункта били длинными очередями крупнокалиберные пулеметы, слышался беспрерывный треск автоматов, и это беснование орудийного и минометного огня, пальбы из стрелкового оружия наполняло лес вокруг нас грозным, устрашающим гулом, который временами то ослабевал, то волной накатывался с новой силой. Все мы на наблюдательном пункте находились в напряжении, сознавая опасность создавшегося положения и возможность любых неожиданностей. Кравцов и дивизионные разведчики, распластавшись в кустах над обрывом к речке, беспрерывно вели наблюдение за долиной перед нами и за лесом слева от нее, где кипел не стихающий бой. Командир дивизиона капитан Ершов, в шинели, в глубоко надвинутой на лоб фуражке, высунувшись по грудь из входа в корзиночный "блиндаж", не выпускал из рук телефонной трубки, то приказывал мне связать его с командиром пехотного полка, который мы поддерживали, чтобы выяснить обстановку на передовой, то давал указания командирам батарей о ведении минометного огня. Шло время, а ожесточение боя не спадало.
В третьем часу дня я услышал в телефонную трубку тревожный голос командира первой батареи старшего лейтенанта Синельченкова:
– Ершова! Быстро!
Он докладывая со своего наблюдательного пункта:
– Товарищ двадцать второй, моя батарея в опасности! Немцы наступают, наша пехота отходит. Батарея остается без прикрытия...
– Что приказал? - спросил Ершов.
– Расчетам занять оборону, но они не смогут долго продержаться.
Разговор прервался. Ершов зло выругался.
А на батарее в тот день происходило вот что.
Она занимала огневую позицию неподалеку от Днепра перед прибрежным лесом. В ней вместо шести минометов осталось только пять: накануне прямым попаданием вражеского снаряда один миномет был разбит, при этом погиб весь его расчет. Старший офицер на батарее лейтенант Валиахмет Нургалиев, широколицый чернобровый казах, руководил огнем минометов по командам Синельченкова с наблюдательного пункта. Но стреляли редко, с перерывами, приберегая мины. Обстановка была нервозной: настораживал гремевший впереди бой. Он становился все жарче и постепенно приближался к огневой позиции. Немецкие пули стали посвистывать над головами минометчиков. Опасность нарастала с каждой минутой.
Наконец наша пехота не выдержала натиска немцев и начала в панике отступать. Солдаты выбегали из леса на огневую позицию батареи и, не задерживаясь, мчались дальше.
– Товарищ лейтенант! – крикнул старшина Туишев, подскочив к Нургалиеву. – Пехота удирает!
Сам бросился к пробегавшему мимо пехотинцу и задержал его. Тот, весь распаренный, с искаженным от страха лицом, с трудом переводя дыхание, выпалил:
– Там немцы! – махнул он рукой в сторону, откуда бежал. Лейтенант Нургалиев, не на шутку встревоженный, спросил:
– Далеко они?
Но в этот момент немецкая автоматная очередь, полоснувшая по крайнему пятому расчету, прояснила обстановку. Нургалиев, ринувшись к минометам, скомандовал:
– Карабины и автоматы к бою! Ни шагу назад, отступать некуда!
Что отступать некуда, все знали и без его слов. Да и не могли они бросить минометы, свое боевое оружие. Перед Нургалиевым встала задача организовать оборону батареи. Он выдвинул расчеты минометов вперед фронтом в сторону немцев. Пятому из них, находившемуся под огнем немецких автоматчиков и где уже был убит заряжающий, приказал отползти к четвертому. Когда лейтенант по-пластунски переползал от третьего расчета ко второму, чтобы поставить ему боевую задачу, немцы автоматными очередями стали поливать всю огневую позицию батареи. Минометчики залегли, но огня пока не открывали. Нургалиев, вскочив на ноги, стремительным броском достиг второго расчета и, увидев приближавшихся перебежками немцев, скомандовал:
– Огонь!
Сам выхватил автомат из рук находившегося рядом минометчика и, прицелясь, стал стрелять по наседавшим врагам. Во всех расчетах затрещали и заухали автоматные и винтовочные выстрелы. Прицельный огонь минометчиков заставил немцев залечь, потом они ползком подались назад, к лесу.
Наступила небольшая пауза. Однако положение по-прежнему оставалось критическим: в любой момент немцы, получив подкрепление, могли броситься в атаку, смять оборону немногочисленных минометчиков и захватить батарею. Надо было искать чьей-то помощи. Ранее бежавшие с поля боя пехотинцы задержались позади батареи, на правом ее фланге. Старшина Туишев, пригибаясь, бросился к ним, приказал занять оборону вместе с минометчиками, но они, деморализованные недавно пережитым страхом, не подчинились ему, К счастью, в это время подошла рота солдат, присланных сюда командованием, чтобы задержать наступление немцев. Минометчики, увидев позади себя передвигающуюся короткими перебежками цепь пехотинцев, воспрянули духом. Пехота заняла оборону левее минометчиков. Положение несколько стабилизировалось. Немцы продолжали вести обстрел, но не возобновляли своих атак.
К вечеру пришло подкрепление. Снова закипел бой. Наша пехота при поддержке пулеметов пошла в наступление и потеснила немцев в глубь леса. Только после этого расчеты батареи получили возможность занять свои места у минометов...
Так протекали день за днем, сутки за сутками. Нам с Новожиловым хуже всего приходилось, когда рвалась связь, а это случалось довольно часто. Тут уж, не думая и не рассуждая, вскакивай, хватай провод в руку и, не выпуская его, беги разыскивать место порыва, какой бы при этом ни был обстрел. Связь в боевых порядках – это все равно что нервная система в теле человека, без нее нельзя ни минуты. В одну из ночей разгорелся особенно ожесточенный бой. То ли немцы предприняли очередную попытку разгромить нас и сбросить в Днепр, то ли наши части затеяли ночную атаку с целью прорыва обороны противника. И вдруг замолчала линия, связывавшая нас с пехотой! Я растолкал Новожилова, дремавшего напротив меня в углу "корзины", передал ему телефонную трубку, а сам побежал искать место порыва провода. Лес опять гудел и стонал от орудийной стрельбы и разрывов снарядов. Длинными очередями строчили пулеметы, трещали автоматы, бухали винтовочные выстрелы. Лес освещали ракеты. Они вспыхивали яркими голубыми шарами в темном небе высоко над верхушками деревьев и медленно опускались, описывая дугу. На смену одним появлялись другие, иногда по две-три сразу. Их ровный голубоватый свет выхватывал из тьмы притихшие, словно напуганные деревья. По мере того, как я, торопясь, продвигался вперед, бой становился все ближе и ближе, засвистели пули над головой. Впереди в темноте обозначился слабый просвет. То был прогал между деревьями – небольшая полянка. И вот здесь провод, который я держал в руке, кончился, выскользнув из ладони. Теперь надо было найти второй его конец. Но как это сделать? Ночь же! Стал шарить по земле руками, но провод не попадался, видимо, его взрывом отбросило куда-то в сторону. Прошел вперед по направлению, куда прокладывалась связь, и только там с большим трудом обнаружил второй конец провода. Вернулся с ним на поляну, лег на землю для безопасности, вытащил из ножен штык от немецкой винтовки, который висел у меня на поясном ремне, действуя им, срезал на ощупь оболочку с концов проводов и соединил их, крепко закрутив. Дело было сделано! Вздохнул с облегчением и поспешил назад.
На командном пункте застал нашего Жигалина, недавно возвратившегося из госпиталя. Он принес нам еду – и завтрак, и обед, и ужин, С питанием было совсем плохо, его доставляли нам с того берега один раз в сутки, ночью. Днем приходилось глодать черствый хлеб и пропихивать в себя холодную затвердевшую кашу, оставшуюся в котелке. Мы с Новожиловым набросились на еду, как голодные волки, усадив Жигалина дежурить у телефона. Он, прислушиваясь к непрекращающейся паль-бе, сказал:
– Однако тут у вас весело!
– Да, браток, не скучаем – некогда! – ответил я, набивая рот кашей. Как только мы поели, Жигалин заторопился в обратный путь. По тому, как он суетился, было видно, что ему хотелось поскорее выбраться из этого опасного места.
– А то там лодка не будет ждать, – оправдывался он.
– Все ясно! Давай шевелись, а то придется на тот берег вплавь добираться да еще с термосом на спине, – насмешливо ответил Новожилов.
Плохо было не только с едой, но даже с питьевой водой. Она находилась совсем рядом – в речке под откосом, но днем к ней нельзя было подойти: немцы с той стороны долины, из леса беспрерывно, обстреливали ее ружейным и пулеметным огнем.
За водой спускались лишь ночью с фляжками и котелками....
Шел уже десятый день нашего "днепровского сидения". Хотя мы были молоды и выносливы, привыкли ко всякой фронтовой обстановке, но и нам становилось невмоготу. Люди похудели, осунулись, почернели лицами, молча выполняли то, что положено. Где-то в глубине сознания возникал вопрос: "А дальше что?" Наше положение было ненадежным. Всякое могло случиться! Сопротивление немцев не ослабевало. Наоборот, интенсивность обстрелов с их стороны усиливалась.
– Как бы не устроили нам фрицы драпанаж, – размышлял вслух Новожилов. Иногда на него нападала охота поговорить и порассуждать. Он не подбирал слов, пересыпал свою речь фигуристыми оборотами и выпаливал все, что приходило в голову. Колька продолжал:
– Житья от них не стало. Лупят и лупят сволочи. Как им только снарядов не жалко?
Нет, он не паниковал, солдат был надежный: просто обстановка была слишком тяжелой.
– Хорошо еще, что кругом лес, танки они пустить не могут, а то бы хана нам. Пришлось бы в Днепре водицы напиться. Ты плавать умеешь? А я нет. Тогда уж прямо на дно – раков кормить, – и на его худощавом вытянутом лице вдруг появилась задумчивость, обычно несвойственная ему.
– Знаешь что? Запиши-ка мой адрес, – помолчав, попросил он меня. – Кто знает, чем это тут у нас кончится. Тебе уже влетело в спину. Хорошо, что не в висок. Если меня убьют, настрочи матери: пусть хоть знает, в какой земле сын зарыт.
И в той чрезвычайно тяжелой и опасной обстановке, в которой мы находились, когда гибель была вполне вероятной в любой момент, мы с Новожиловым обменялись адресами своих родных, пообещав друг другу сообщить им, если одному из нас не суждено сдобровать.
Однако, несмотря ни на что, люди держались стойко. Каждый понимал, что спасение только в выдержке, главное - не уступить врагу. Заветным желанием было – преодолеть полосу леса. За ним, как мы знали, находилось большое село Успенское. Пробиться бы к нему, а там все пойдет по-другому! Так думалось нам – ведь людей всегда манит к ceбe свет надежды там, впереди.
И все же преодолеть полосу леса не удавалось. Тогда командование приняло решение овладеть «долиной», которая была перед нами и являлась как бы ничейным пространством. На это дело бросили пехоту. Людей посылали на явную гибель, но, видимо, иного выхода не было. «Долина» расстилалась желтой песчаной скатертью и простреливалась противником из леса спереди и с флангов. В ее сыпучем песке солдаты не имели возможности даже окопаться, вырыть бугорок земли перед своей головой. Ползком продвигались они вперед под беспрерывным орудийным и пулеметным огнем и несли большие потери. Тут и там, во многих местах, виднелись неподвижные темные фигурки – это были убитые или тяжело раненные. Ровную песчаную полосу перед нами мы прозвали "Долиной смерти". Во время Великой Отечественной войны это страшное название давали долинам в разных местах, встретилась такая и на нашем боевом пути. И все-таки пехота продвигалась вперед, упорно преодолевая песчаное пространство метр за метром, оставляя за собой все новые и новые темные неподвижные бугорки.
Однажды днем я услышал в телефонную трубку разговор командира пехотного полка, который мы поддерживали, со своими подчиненными: его связист допустилошибку – на своем аппарате-коммутаторе забыл выключить из общей сети наш провод. Командир полка приказал:
– Дайте первый батальон!
– С первым связи нет, товарищ двадцатый, перебит провод, – ответил, очевидно, начальник связи.
– Немедленно послать связиста на линию!
– Уже послан.
Я посочувствовал этому бедняге. Уж я-то хорошо знал, в каком положении он теперь оказался! Живо представил себе, как он, низко пригнувшись, бежит вперед, держа провод в руке, бежит на виду у немцев, и они стреляют по нему из всех видов оружия, чтобы не допустить восстановления связи!
Прошло немного времени, и в трубке опять послышался низкий хрипловатый голос командира полка:
– Есть связь с первым?
– Никак нет, товарищ двадцатый: связист убит.
– Послать второго!
Начальник связи чуть помедлил, но потом отчеканил:
– Есть послать второго!
Минуты через три-четыре снова:
– Как связь с первым?
– Связи нет... Второй связист убит.
– Послать третьего!
– Но, товарищ двадцатый... – попытался было возразить начальник связи, однако последовал резкий окрик:
– Это что еще за "но"?! Повторяю – послать третьего! Пусть пробежится!
– Есть послать! – произнес начальник связи без прежней бойкости.
Я следил за этим разговором с замиранием сердца. Что-то будет? Чем же это кончится? Томительно бежали минуты.
В трубке вновь властно прозвучало:
– Есть связь?
– Есть, товарищ двадцатый! Восстановлена!
– Давай командира первого.
На этом разговор прервался: пехотный связист исправил свою ошибку и отключил меня. А я все думал о только что происшедшем. Бывали чудеса на фронте! Да, бывали! Одно из них случилось только что: третьему телефонисту все-таки удалось восстановить связь. Не знаю, остался ли он жив, но связь-то действовала!..
Прошел еще один день, такой же тревожный, как все предыдущие. Пехота наконец преодолела "Долину смерти". Ночью поступил приказ выдвинуть наш наблюдательный пункт вперед. Быстро собрались, сосредоточились у кромки обрыва, беспокойно вглядывались в темноту, накрывшую своим пологом пространство перед нами. Оттуда доносилась трескотня стрельбы. Послышался голос капитана Ершова, ставившего задачу:
– Бегом пересечь долину с выходом в лес с ее левой стороны. Двигаться один за другим цепочкой, не останавливаться, задним не отставать! За мной!
И он, спрыгнув с обрыва, исчез в темноте. За ним последовали мы, разведчики и связисты, замыкал группу старший лейтенант Кравцов. «Долина» беспрерывно обстреливалась немцами, свистели пули, но обращать внимание на них было некогда; сгустившаяся темнота была насыщена напряжением. Мы бежали рысцой, увязая ногами в песке, и, тяжело нагруженные, задыхались, хватали воздух открытыми ртами, в груди хрипело. Бежали, огибая многочисленные темные бугорки на земле – убитых. Раненые, пролежавшие здесь уже два-три дня без всякой помощи, так как к ним нельзя было подступиться, увидев наши быстро двигавшиеся тени, начинали шевелиться и просили слабыми, стонущими голосами:
– Братцы, помогите!
– Помогите, братцы!
– Помогите!
Но "братцы", подгоняемые жужжанием пуль, пронизывавших темноту, только убыстряли свой торопливый бег. А вслед летели, хватали за душу мольбы этих несчастных о помощи.
Но вот наконец и лес! Опасную зону преодолели благополучно – никого не потеряли. Остановились распаренные, задыхавшиеся, сбросили груз на землю. Передохнув минуту, пошли по лесным зарослям вперед, туда, откуда доносилась стрельба. На небольшой прогалине между деревьями стали окапываться, перерубая корневища лопатами. Работа кипела до самого утра.
Три дня пробыли мы на этом месте. Как и прежде, было опасно, тревожно, тягостно. Позиции пехоты находились рядом, в каких-нибудь ста метрах. По ночам немецкие осветительные ракеты, описывая дугу, едва не долетали до нас. Ершов на всякий случай приказал выставить перед наблюдательным пунктом боевое охранение из числа разведчиков. Стрельба не прекращалась ни днем, ни ночью. И здесь немцы засыпали нас снарядами и минами, их шквальные огневые налеты следовали один за другим. При одном из них был убит проходивший мимо солдат соседней части. Новожилов, выскочивший по нужде из нашего глубокого накрытого толстыми сучьями окопа, тотчас вернулся, держась рукой за плечо, бледный, с расширенными глазами.
– Ранило! – выпалил он. Скинул шинель. Гимнастерка на правом плече темнела широким кровяным пятном. Бросив телефонную трубку, я кинулся к нему.
– Снимай гимнастерку! – сказал ему. Осмотрел рану. Она была невелика, осколком разорвало мякоть, но крови вышло много. Видя, что Новожилов напуган, стал успокаивать его:
– Пустяки! Ничего серьезного. Кость не задета. До свадьбы заживет!
Быстро достал из кармана индивидуальный пакет и стал делать ему перевязку. Но нервное возбуждение у Новожилова не проходило и выплескивалось наружу злой руганью:
– Гады! Убить меня хотели, мать их перетак! Я им еще покажу!
Закончив перевязку, завязал конец бинта. Новожилов постепенно успокоился. Ему предложили идти в тыл, но он отказался.
Опять мы не могли наблюдать противника визуально и ничего не видели, кроме леса вокруг. Наши батареи, располагавшиеся позади наблюдательного пункта, вели огонь лишь по предполагаемым местам скопления немцев, о чем сообщала пехота. Позади глухо бухали выстрелы минометов, затем над головами возникал чуть слышный вибрирующий шорох пролетавших над головами мин, потом доносились отдаленные разрывы их на стороне противника.
Погода испортилась, стало холодно, лил нудный осенний моросящий дождь. Шинели пропитались влагой, стали негнущимися и тяжелыми. По-прежнему было плохо с едой. Тяжко!
Наше пребывание здесь закончилось неожиданно. Однажды ночью, как только сгустилась тьма, позади наблюдательного пункта послышались шаги, появились тени приближавшихся людей. Оказалось, что какое-то подразделение прибыло заменить нас. Их командир подошел к Ершову и Кравцову, они объяснили ему обстановку, сориентировали на местности, насколько позволяла сделать это ночь.
– Занимайте наши блиндажи, – сказал Ершов, прощаясь. – Желаю успеха!
– А мы куда же? – спросил его кто-то из наших.
– На тот берег. Все! Отвоевались!
Его лицо скрывала темнота, но голос был бодрый, видимо, и он испытывал удовлетворение от того, что нас снимали с этой тяжелой передовой позиции. По связи я соединил Ершова с командирами батарей, он приказал им сниматься с боевых позиций и двигаться к переправе. Таково было распоряжение штаба полка.
Наши сборы не заняли много времени. Захватили свое имущество, гуськом пошли по темному лесу и вскоре оказались на берегу Днепра. Здесь дул холодный ветер. Днепр, неразличимый в густой тьме, шумел волнами. По берегу ходили люди, слышались их голоса. Встретились с другими связистами, которые обслуживали батареи: Еретиком, Мироновым, Волобуевым и другими. Пришлось долго ждать. Но вот во мраке ночи на шумящей воде зачернели большие лодки. Они не смогли подойти близко к берегу, к ним пришлось добираться по воде. Она залилась в ботинки, обожгла холодом ступни ног, потом колени, добралась до пояса. Мы спасали от нее не себя, а карабины, телефонные аппараты, поднимая их вверх. Через борт перевалились в лодку; как только разместились в ней, она отплыла вместе с другими. На реке ветер дул еще сильнее, поднимал большие, но невидимые нам волны, они глухо бухали в левый борт, обдавали нас холодными брызгами. Лодку качало. Плыли долго, не видя ничего вокруг. На этот раз переправлялись спокойно, без обстрела, только холодный ветер шумел в ушах. Но вот наконец смутно обозначился берег. Приблизившись к нему, лодка ткнулась днищем о грунт и остановилась. Опять полезли в воду и, побултыхав в ней ногами, наконец выбрались на сушу.
На берегу нас ждали лейтенант Комиссаренко, заменивший Колевинского, товарищи по взводу, остававшиеся на все это время на левом берегу Днепра.
– Ну как – живы? – подскочил к нам непоседливый Жигалин. – А мы думали, что уже не свидимся.
– Типун тебе на язык! – огрызнулся Новожилов. – Тебя бы туда, задрыгу, узнал бы, как звать Кузькину мать по имени и по отчеству!
Сказал незлобно, лишь для того, чтобы ответить. Все были рады встрече, тому, что опять собрались вместе. Хотелось немного передохнуть, согреться, но вокруг ни костров, ни хаты, ни хотя бы хлева или сарая. Более того, поступил приказ немедленно начать движение к новому месту дислокации полка. И вот, обвешав себя всем, что положено иметь солдату, построились и пошли по дороге вдоль берега Днепра в ночной тьме, под пронизывавшим холодным ветром, в мокрой прилипшей к телу одежде, с трудом переставляя бесчувственные одеревеневшие ноги в тяжелых ботинках, в которых хлюпала вода. Эх, доля ты солдатская да еще фронтовая!
9
Полк сосредоточился у переправы через Днепр ниже по течению километров на тридцать от того места, где мы находились до этого. Здесь его форсирование сложилось более удачно: противника вытеснили из правобережной зоны, что дало возможность навести через реку понтонный мост. Теперь по нему беспрерывным потоком днем и ночью переправлялись наши войска. Перед мостом скопилось множество военных, теснили друг друга автомашины, конные повозки, пушки, танки. Все спешили перебраться на тот берег. Однако саперный полковник, стоявший у начала переправы, не давал поблажки никому и соблюдал строгий порядок. Он, уже не молодой, полноватый, очевидно, очень устал, судя по его утомленному лицу, покрасневшим от бессонницы глазам.
– Не напирай! Соблюдай дистанцию! – то и дело повторял он охрипшим голосом. Вдруг полковник сделал шаг вперед и сердито замахал рукой на полуторку, которая попыталась было втиснуться в прогал, образовавшийся между двумя другими машинами.
– Стой! Назад! Не нарушать порядка! Какой части? – кричал полковник.
Понтонный мост, представлявший собой важнейший военный объект, сильно охранялся от налетов немецкой авиации. На небольшом расстоянии справа и слева от него стояли зенитные скорострельные орудия, нацелившие свои тонкие длинные стволы прямо в небо, а также счетверенные зенитные пулеметы. Около них в ежеминутной готовности дежурили расчеты. Предосторожность была не лишней. Для немцев понтонный мост был все равно что острая кость в горле. Они по нескольку раз в день пытались бомбить его. Прошло немного времени, как вдруг эти зенитные орудия и пулеметы отчаянно загрохотали выстрелами. Мы сначала не поняли, чего это они? Устремили глаза в небо, где появились белые облачка разрывов снарядов. Кто-то крикнул:
– Рама!
"Рамой" назывался немецкий разведывательный двухфюзеляжный самолет "Фокке-Вульф".
– Вон она, вон!
Действительно, в синем небе на большой высоте медленно плыл самолет этой необычной конструкции, поблескивая на солнце. Он летел с противоположного берега Днепра под углом к понтонному мосту и, казалось, не обращал внимания на грудившиеся вокруг него белые хлопья. Зенитками как будто овладела ярость: Та-а, та-а, та-а!.. – безостановочно били они. Крупнокалиберные зенитные пулеметы захлебывались в стрельбе, выплескивая в небо стремительные струи огня. С той стороны реки потянулись две широкие полосы густого черного дыма: это саперы пустили дымовые завесы для прикрытия понтонного моста. Не долетев до переправы, "рама" сделала разворот и так же медленно удалилась. Стрельба стихла, а широкие черные полосы дыма все еще стлались над водами реки.
После долгого ожидания наступила очередь переправляться нашему полку. Неторопливо подходили к настилу понтона машины на самой малой скорости, осторожно въезжали на него и медленно продвигались вперед. За ними кучками шли люди. Мост слегка покачивало, под ним между большими крутобокими лодками, поставленными на якоря, стремительными потоками бежала вода. Все это длинное-предлинное шевелившееся сооружение казалось таким ненадежным! Но нет: ползучей змеей безостановочно двигались по нему сплошной бесконечной массой машины, пушки, повозки с лошадьми, люди, и мост уверенно выдерживал налегшую на него громадную тяжесть. Переправа через Днепр /уже третья для меня!/ шла благополучно. Я с любопытством смотрел на все происходившее вокруг: на широкую, просторно раскинувшуюся реку, над поверхностью которой вдали ползли клубы черного дыма, на крутобокие лодки под настилом моста, на своих товарищей, шагавших рядом, обеспокоенных, с напряженным выражением лиц, на машины, которые тоже, казалось, были насторожены, урчали моторами и двигались тихо, с предельной осторожностью: мало ли что могло случиться!
Мы миновали уже более половины понтона, как вдруг опять вспыхнул отчаянный грохот зенитных орудий и пулеметов на обоих берегах Днепра. Раздались крики:
– Воздух! Воздух!
Дрожь пробежала по телу, хотя я еще не успел увидеть вражеских самолетов. Но вон они! Три "юнкерса" на большой высоте летели вдоль правого берега Днепра в нашу сторону. Не возникало сомнения в том, что они имели целью бомбить понтонный мост, по которому мы двигались. Видимо, не случайно перед этим появлялся самолет-разведчик! Взоры всех впились в фигуры вражеских самолетов, приближавшихся к нам. И все молчали, перебарывая в себе чувство леденящего страха, мгновенно охватившего все существо каждого из нас. Что такое авиационная бомбежка, мы знали уже очень хорошо, изведали ее не раз, пережили ощущение ужаса, вызываемого ею. Но одно дело бомбежка, когда ты находишься на земной тверди и можешь хоть как-то предохранить себя - в окопе ли, в какой-то ямке или, наконец, просто распластавшись на чем попало. Совсем другое дело, когда ты находишься на паромном мосту посреди большой реки: укрыться здесь негде, невозможно! Если бомба попадет в мост, то гибель множества людей неизбежна как на самом разбитом, разорванном пароме, так и в воде, в которой они окажутся при этом. Все, кто был рядом со мной, молчали, затаив в себе охвативший душу цепенящий страх, ноющую дрожь во всем теле.
– Черт бы их побрал, сволочей! – не выдержав, выругался разведчик Тоболин по адресу немцев. – Не могли подождать десять минут, когда мы были бы уже на берегу.
Зенитные пушки и пулеметы били по вражеским самолетам во всю мощь, над рекой стоял остервенелый грохот. В высь неба летели красные струи трассирующих пуль пулеметных очередей, перед самолетами все больше становилось белых шапок от разрывов зенитных снарядов: противовоздушная оборона стремилась отсечь их от парома, не допустить к нему. Однако самолеты упорно пробивались к своей цели, то и дело меняя высоту и курс полета, чтобы сбить с толку зенитчиков, заставить их менять прицел на пушках и пулеметах и тем самым предохранить себя от попадания снарядов и пуль. На паромном мосту все, что находилось на нем, продолжало двигаться в том же неспешном темпе, так как не было никакой иной возможности: нельзя было ни обогнать кого-то, ни свернуть в сторону, надежда была только на зенитчиков да на удачу, на везение, на чудо.
Самолеты перед переправой снизили высоту и выстроились в линию. В орудийно-пулеметный грохот влился оглушительный рев авиационных моторов. Но плотный заградительный огонь, как и следовало ожидать, вызывал у немецких летчиков не меньший страх, чем он был у нас, каждый из них понимал неминуемость своей гибели в случае попадания в его машину снаряда или зажигательных пуль. Об их нервозном состоянии можно было судить по тому, что самолеты при полете не выдерживали положенного четкого строя, отклоняясь чуть вправо или влево.
И вот началось самое страшное. Еще при подлете к парому первый самолет сбросил свои две бомбы и тотчас свернул влево и стал круто набирать высоту. Бомбы по инерции полетели вперед на паром и, падая, издавали все усиливавшийся душераздирающий вой. Казалось, что они летят прямо на паром и на наши головы. Как чаще всего бывает в таких случаях, мнение это оказалось ошибочным: бомбы упали впереди нас и в воду метрах в двадцати от парома, вздыбив высокие фонтаны вода и рассеяв тысячи сверкающих на солнце брызг. Не успело все это мелькнуть перед моим взором и отразиться в сознании, как разрыв бомб второго самолета вздыбил воды вблизи от нас, паром вздрогнул, приподнявшись, качнулся, накренился, но все же выдержал напор волны и устоял! Меня бросило к краю парома, я упал на его помост, но, к счастью, успел ухватиться за кромку доски настила. Когда вскочил на ноги, то увидел, что Новожилов с перепуганным бледным лицом вцепился обеими руками за борт автомашины, Жигалин стоял на четвереньках и дико озирался, другие тоже находились в разных необычных положениях с перепуганными лицами. Бомбы последнего самолета прогрохотали позади нас, в стороне от парома, не причинив ему никакого вреда.
Все, кто находился на паромном мосту, пережили глубокое душевное потрясение, которое настоятельно требовало освобождения от него, чтобы привести свое взбудораженное внутреннее состояние в обычное, этому способствовали начавшиеся бурные высказывания по поводу случившегося.
– Ну, братцы, вот где погибель-то нас поджидала! Чудом спаслись! – воскликнул радист Сова, поправляя на плече ремень от карабина.
– Еще немного, и меня сбросило бы в воду! Хорошо, что я запнулся за колесо машины и растянулся на помосте, – говорил, все еще тяжело дыша, младший сержант Миронов.
– Дали нам фрицы прикурить до сотрясения мозгов, черт бы их побрал! Памятка будет до конца жизни, ежели уцелеем, – промолвил Волобуев, немолодой уже, обычно молчаливый. Кто бы что ни говорил, но в словах каждого звучала, так и выпирала наружу радость оттого, что остались живы, живы, несмотря на грозившую неминуемую гибель!
Отбомбившиеся самолеты взяли курс опять на правый берег Днепра, в полете выстраиваясь в боевой порядок, по ним не прекращали стрельбы зенитчики, и вдруг у переднего из них, у ведущего, в том месте, где крыло соединяется с фюзеляжем, сверкнул яркий огонек, прошло совсем немного времени – и за самолетом потянулся густой шлейф черного дыма. У всех находившихся на пароме вид дымящегося вражеского самолета вызвал дикую радость, радость отмщения за тот пережитый ужас, который они только что испытали.
– А, сволочь, все-таки досталось тебе! – с явным злорадством воскликнул Володька Еретик, сияя мордастым лицом.
– Жаль, что не всем! – поддержал его словоохотливый Шульга.
Подбитый самолет, как раненый охотником гусь в летящей углом стае, начал терять высоту, падая вниз, но, густо дымя, продолжал полет под углом к земле, затем скрылся за лесом на правом берегу Днепра и там упал, однако звук его взрыва не донесся до нас.
Зенитчики прекратили стрельбу, все стихло вокруг. По понтонному мосту, как и прежде, беспрерывным сплошным потоком медленно двигались части 53 армии. На правом берегу Днепра наши подразделения встречал командир полка майор Четков и отдавал приказание подходившим к нему командирам:
– Сосредоточение полка в полукилометре отсюда, справа от дороги.
Едва полк успел собраться воедино в назначенном месте, как его тотчас бросили в жаркий бой за освобождение от немцев находившегося поблизости большого прибрежного украинского села Куцеволовка, чтобы отбросить вражескую группировку подальше от переправы через Днепр, тем самым надежно обезопасить ее. Солдатам не дали времени ни передохнуть, ни поесть. В этом бою оба дивизиона понесли большие потери убитыми. Если на воде этих бедолаг пощадила судьба, то в тот же день злой рок сгубил их на матушке-земле.
В Куцеволовке полк задержался на несколько дней: ему дали возможность привести в порядок изрядно потрепанные подразделения. Ведь от самого Белгорода он находился в беспрерывных боях, потерял убитыми и ранеными почти половину своего личного состава и вооружения: в большинстве батарей осталось всего по три-четыре миномета, вместо шести. Необходимо было подтянуть отставшие тылы, пополниться боеприпасами, продовольствием, другим необходимым имуществом. Жители села встречали нас радушно, зазывали на постой, угощали знаменитым украинским борщом, душистой картошкой, жареной на подсолнечном масле с луком. Более сорока мобилизованных мужчин этого села влились в наш полк, пополнив боевые расчеты батарей, связь. Сначала казалось несколько странным видеть среди нас этих хлопцев в гражданской одежде с островерхими бараньими шапками на головах, говоривших по-украински. Вскоре им выдали обмундирование, и они растворились в общей массе военных. Постепенно, по мере продвижения вперед, наш полк все больше пополнялся украинцами.
Здесь же, в Куцеволовке, произошло радостное для меня событие. Однажды вызвал меня к себе капитан Ершов и сказал:
– Иди в штаб полка, тебя зачем-то требуют.
Веселая усмешка обозначилась на его лице. Выйдя от него, я недоумевал: "Кому и зачем я понадобился там?" Штаб полка помещался в большом пятистенном доме. Около него толпились, бездельничая, несколько солдат, покуривали; у вход-ных дверей стоял часовой. Я прошел мимо него. В прихожей в углу сидел телефонист с трубкой, прижатой к уху. Тут же нагнулся над зеленым ящиком приемопередатчика щупленький маленький радист Яша Meйстер. Оседлав голову наушниками, он внимательно вслушивался в эфир, иногда подкручивал пальцами головки настройки. В первой комнате слева у окна навалился локтями на стол писарь Иван Гориславко, круглолицый здоровяк. Был он открытой души человек, шутник и балагур, чем и снискал себе всеобщее благоволение. Склонившись, он сосредоточенно писал какую-то бумагу. Напротив него за другим столом сгорбился второй писарь и бойко отстукивал пальцами на пишущей машинке. Был он уже в возрасте, худ, сутуловат и с каким-то унылым выражением длинноносого лица; фамилию имел Исаев, но все звали его Марусей, оттого что он занимался женским делом – печатал на машинке. Гориславко оторвал от стола голову и уставился на меня:
– Тебе чего?
– Вызвали, - ответил я.
– Как фамилия? Вершинин? Ну тогда иди к начальнику штаба, – махнул он рукой в сторону раскрытой двери второй комнаты. Из нее торопливо вышел невысокий подвижный помощник начальника штаба капитан Мосечкин и, не задерживаясь, прошел к выходу. Я переступил порог. У противоположной стены за большим столом, заваленным папками и бумагами, сидел худощавый широкоплечий офицер с копной черных волос на голове и бородкой клинышком. Он внимательно рассматривал лежавшую перед ним военно-топографическую карту. Это и был вновь назначенный начальник штаба полка капитан Григорий Иванович Усик.
Вскинув руку к пилотке, я доложился. Оторвавшись от карты, капитан бросил на меня строгий взгляд, потом, ни слова не говоря, выдвинул ящик стола, вынул из него что-то, встал со стула. Он был так высок и широкоплеч, что, казалось, заполнил собой всю комнату. Выйдя из-за стола, он. шагнул ко мне и сказал:
– Вручаю тебе орден Красной Звезды, которым ты награжден за мужество и отвагу в боях с немецко-фашистскими захватчиками!
И он протянул мне красненькую орденскую книжку вместе с маленькой красной же коробочкой. Потом сгреб мою руку в свою огромную лапищу и крепко тряхнул ее. Я был смущен до крайности, так как награждение было для меня полной неожиданностью. Капитан Усик добавил тоном потише и не столь официально:
– Между прочим, ты первый награжденный в полку за бои этого года. Поздравляю!
И только тут в его строгих глазах сверкнуло нечто похожее на теплую искорку, Я гаркнул в ответ:
– Служу Советскому Союзу!
Крутнулся на носках "налево кругом" и быстро вышел. В первой комнате меня встретил добродушной улыбкой во всё широкое лицо Гориславко.
– Что – рад небось? – спросил он.
– Конечно, рад, – ответил я.
– А ведь с тебя причитается! Ну да ладно... Иди, иди, хвастайся своей наградой!
В дивизионе меня все поздравляли.
– Это тебе за бой под Смородиновой, – сказал Ершов. Когда я возвратился в расположение взвода, мой орден переходил из рук в руки, все хотели посмотреть и потрогать его. В то время, в 1943 году, орден на груди был еще сравнительно редким явлением, поэтому он вызывал к себе большой интерес. Наконец Красная Звезда возвратилась ко мне, и я привинтил ее к своей гимнастерке. Какое-то приятное, радостное чувство переполняло меня весь день. При каждом движении я чувствовал, как кончик винтика, что с обратной стороны ордена, упирался в мою грудь около сердца, напоминая о награде...
Передышка в боях кончилась. На следующий день мы уже ехали на передовую, трясясь в кузове грузовика. Машина шла по правобережью Днепра, но теперь уже в обратном направлении, то есть в ту сторону, откуда мы прибыли к понтонному мосту. Справа по низу тянулись лесные заросли по пойме реки, кое-где в прогалинах между деревьями она поблескивала светлыми полосками. Дорога тянулась мимо убранных, пустых полей. Вдали показалась деревня. Вдруг – что это?! У околицы сбоку дороги стояла невысокая виселица, на ней виднелись двое повешенных со связанными позади руками, в пиджаках и поношенных, разбитых сапогах. Тела их вытянулись, непокрытые головы с бледно-синими лицами склонились вниз. Ветер потихоньку раскачивал их и поворачивал из стороны в сторону. На прибитой к столбу доске бросалась в глаза надпись, выведенная большими черными буквами: "Изменники Родины". Такой позорной смерти были преданы, видимо, местные "полицаи", которые, потеряв стыд и совесть, пошли на службу к фашистам, помогали им тиранить и мучить односельчан. Не сомневаюсь, что их постигла заслуженная кара, но все же вид этих висельников произвел удручающее впечатление.
Машины дивизиона помчались дальше. Проехав еще километров пятнадцать, остановились и стали занимать боевые позиции. Для наблюдательного пункта выбрали вершину большого холма. Когда поднимались по его склону, то наткнулись на скелет, лежавший в обрывках сгнившей и расползшейся шинели. Это были останки солдата, сраженного здесь, вероятно, еще в 1941 году при трагическом отступлении нашей армии перед натиском вражеских полчищ. Так и лежал он до сего времени, защитник Родины, числясь без вести пропавшим. Поднявшись на вершину холма, первым делом, как всегда, взялись за лопаты, чтобы оборудовать блиндаж наблюдательного пункта. Когда углубились в землю метра на полтора, наткнулись на большой широкий черный гроб, совершенно истлевший от времени. От прикосновения лопат толстые доски его разваливались как труха. Вместе с их обломками выбросили на поверхность коричневатый череп, кости рук и ног такого же цвета, несколько позвонков и изъеденный ржавчиной меч. Прервав работу, мы с удивлением рассматривали эту необычную находку. Я взял череп в руки, но он разломился пополам. Мне подумалось, что на вершине этого холма в древние-древние времена, возможно, тысячу лет тому назад, был похоронен храбрый воин, павший в битве с хазарами или половцами, защищая Русь от их жестокого набега. А может быть, это случилось несколько позже, когда русичи отбивались от нахлынувших с востока татарских орд. Кто знает? Ведь на просторах Украины во все века кипели жестокие сечи, звенели булатные мечи. Сколько таких курганов, вестников старины, высится в ее степях! Мне не хотелось, чтобы останки этого древнего воина иссушил и развеял ветер, и я предложил, показывая на лежавшие у наших ног темные кости:
– Давайте захороним их вместе с тем нашим солдатом.
– Потом, – сказал Ершов. – Сначала блиндаж.
Когда оборудование наблюдательного пункта было закончено, мы вырыли на склоне холма неглубокую могилу, перенесли туда останки древнего воина и солдата Великой Отечественной и закопали их. Так и лежат теперь они вместе – защитник древней Руси и защитник нашей Родины, побратавшись крепкими объятиями через тысячу лет!
С наблюдательного пункта открывался вид поразительной красоты. Слева, у подножия холма, глубоко врезались в землю три параллельно лежащих оврага с обрывистыми склонами; там, где они заканчивались, их перерезал четвертый. Овраги поросли могучими развесистыми дубами с круглыми шапками темно-желтых листьев, напоминавших о наступившей осени. Справа от холма далеко за лесом синела ленточка Днепра. Прямо впереди на большом расстоянии виднелись крыши домов и белела колокольня села Успенского, того самого, к которому мы безуспешно пробивались в лесных зарослях после первой переправы через Днепр; а вон и тот лес с песчаной Долиной смерти с края его, где пришлось пережить столько страшных дней и ночей. Вся эта панорама, раскинувшаяся на много километров, была залита спокойными теплыми лучами солнца, какие бывают в чарующие дни бабьего лета. Красота да и только! Здесь бы не воевать, а спокойно отдыхать, любуясь яркоцветной природой осени. Но нет: вот уже опять разгорается очередной бой...
Здесь долго не задержались. Вскоре нас перебросили влево по фронту в район деревни Петровки. Эта большая деревня была почти пуста, жителей и скот немцы угнали с собой. Свирепствуя в бессильной злобе, они бросали гранаты в погреба, где люди прятались от них. Ночевать пришлось на выезде из Петровки, в поле. Ночи стояли уже холодные, поэтому мы с Новожиловым вырыли в стоге соломы, глубокую нору, залезли в нее и мгновенно уснули в обнимку со своими карабинами, с которыми никогда не расставались.
Когда я проснулся, Новожилова рядом уже не было, в отверстие в ногах проникал дневной свет. Тихо. Значит, боя нет. Выполз из стога, облепленный соломой, провел по лицу рукой, чтобы стряхнуть с него полову и пыль... и вздрогнул: на носу не было очков, а я спал в них. Тревога охватила меня не на шутку. Без очков я не воин, а калека – и за пять метров ничего не разгляжу по причине близорукости. Кинулся опять в свое логово в стогу, просмотрел и прощупал там все, но очков так и не нашел. Для меня это было настоящей трагедией. Подошел к товарищам и сказал удрученно:
– Очки потерял. Я же не могу без них! И что мне теперь делать?
Они сочувствовали мне со всей искренностью.
– Как же это случилось? Где ты их потерял? – спросил Володька Еретик.
– Вон в том стогу. Спая в нем... У сонного соскочили с носа. Искал, но не мог найти...
– А ну-ка, ребята, за мной! – сказал Еретик, направляясь к стогу. Минут через двадцать они возвратились.
– Вот твои очки! – сказал Володька, протягивая мне их. – Полстога перерыли.
Я благодарил товарищей так горячо, как только мог:
– Спасибо вам, друзья! Спасибо! По-настоящему выручили! Как в бою...
А Володьке Еретику я крепко, по-товарищески пожал руку. Мы с ним отошли к тому же злополучному стогу, присели, прислонившись к нему. День был серенький, безветренный, прохладный. Завязался разговор. Я уже писал, что Володька благоволил ко мне, однако близких отношений у нас с ним не сложилось. С первого взгляда казалось, что он разговорчивый и балагуристый парень, а на самом деле был скрытен. Если о каждом во взводе я знал, кто он и откуда, чем занимался до войны, то о Володьке не ведал ничего. Поэтому я спросил его в тот раз:
– Откуда ты в полк попал?
– Из шахты, – тветил он, смеясь.
– Я серьезно спрашиваю.
– А я правду говорю.
– Ну, хорошо! Тогда так: где же эта шахта находится?
– На Дальнем Востоке.
– Стало быть, ты дальневосточник?
– Нет, я из Славгорода. Слыхал о таком городе? Там я родился, там и родители живут.
– Ничего не пойму! А на Дальнем Востоке как оказался? На заработки поехал?
– Да нет... Отправили меня туда.... За казенный счет...
Наконец что-то стало проясняться. Володька сидел, потупив голову. Я перестал задавать вопросы, боясь оказаться бестактным, и уже жалел, что затеял этот разговор. Но он сам, обратив ко мне посерьезневшее лицо, сказал с какой-то решимостью:
– Вор я... Попался... Судили меня, а потом в вагон с решетками на окнах. Теперь понял?
– Понял, – выдавил я из себя, испытывая чувство крайней неловкости. В разговоре произошла заминка. Помолчав, Володька продолжал:
– Сам виноват, что так вышло. Не за свое дело взялся. Я ведь специалист по вагонам. Отец у меня железнодорожник, и я с детства привык слоняться по станции. Изучил там все: где какие составы останавливаются, какие где вагоны ставятся, что охраняется, а что нет, куда можно убежать, где спрятаться. А я видел, что некоторые железнодорожники поворовывают. Ну и я начал. Один раз шибанул, второй... Вот и пошло. Даже какой-то азарт появился. Научился двери у вагонов открывать бесшумно, сорванные пломбы на место ставить. Краденое приносил домой, рассовывал по тайникам. Но вскоре это обнаружилось: откуда берутся вещи, если их не покупали? Отец подступил ко мне:
– Ты принес? Где взял?
Узнав правду, он рассвирепел, отхлестал меня ремнем. Но что эта порка – мне тогда уже шестнадцатый пошел. Не помогло. Но домой краденого я уже не приносил. Завелись дружки. Через них и сбывал, что удавалось слямзить... Школу, конечно, забросил, хотя уже в восьмом учился.
Володька рассказывал обо всем этом спокойно, глядя перед собой, и никаких эмоций не обозначалось на его круглом загорелом лице. Начав, он уже не мог остановиться и продолжал;
– Так прошло года два. Как-то раз я узнал, что в наш промтоварный магазин привезли мануфактуру. И вступило мне в голову взять этот магазин. Да еще в одиночку. А до этого я магазинами никогда не занимался. Черт меня дернул – Володька с досады стукнул себя по коленке. – Ведь знал: – не за свое дело не берись! Но ничего не мог с собой поделать. Два дня следил за этим магазином, изучил все, где двери, какие замки, как расположены окна, когда закрывается, кем охраняется. Магазин одноэтажный, деревянный, вход в него с улицы, но была дверь и со двора. Стоял он на отшибе. Ночью, уже перед рассветом, пошел на дело. Сначала все шло хорошо. Прокрался к магазину со двора, а сторож с берданкой ходил со стороны улицы. Открыл отмычкой замок /это дело для меня плевое/, через кладовую проник внутрь, стал с полок снимать куски мануфактуры, клал их на пол, а потом в мешок. Надо уходить. Но сторожу все-таки что-то почудилось; идет он, остановится и смотрит на двери и окна магазина, глаз с них не спускает, стал и во двор заглядывать. Ну, думаю, влип! Что делать? Сижу тихо и жду. А чего ждать? Вот-вот светать начнет. Я и решился. Тихонько вышел во двор, притаился у угла, а когда сторож шагнул со стороны улицы, я на него... Ну и...
Володька остановился, помолчал, тяжело вздохнул, махнул рукой. – Сработал я тогда чисто, не наследил, никаких подозрений на меня не пало. Целый месяц мешок с мануфактурой лежал у меня в надежном месте. Как же пустить ее в ход? Не у себя же в городе, где вся милиция настороже. Развез я ее по дружкам, что жили на станциях нашей железной дороги. И вот тут-то и произошла беда: один из них попался при продаже товара. А через него вышли и на меня...
Каталажка... Допросы... Дома учинили шмон,[1] перетряхнули все шмутки. Потом суд. Дали мне срок ...Вот и оказался на Дальнем Востоке.
Володька взял в руки валявшийся у ноги прутик и концом его стал старательно выковыривать в земле ямку. Молчание затянулось и для нас обоих стало тягостным. Чтобы прервать его, я спросил:
– А дальше что?
– Дальше лагерь, забор с колючей проволокой, вышки с часовыми, все как положено...
Отбросив в сторону прутик, Володька откинулся спиной к стогу, посидел так, задумавшись. По его пасмурному лицу с остановившимся взглядом, по сдвинутым в раздумье бровям, между которыми пролегла глубокая складка, я догадывался, что ему вспоминалось нечто тяжелое, неприятное, он мучился этими воспоминаниями. Таким я его еще никогда не видел. Потом он подтянул ноги к себе и обхватил колени руками.
– Лагерь был при шахте, – стал продолжать он. – Каждое утро спускали нас в забои, там мы уголек рубали. Первое время работать было можно, кормили сносно, а как началась война, все изменилось, а потом стало просто невыносимо. К скоту так не относятся, как относились к нам... Для начальства и охранников мы были не люди, а "зэки",[2] с которыми можно поступать как угодно, как в голову взбредет. Самое мучительное – это когда чувствуешь свое полное бесправие и безвыходность положения.
Паузы в рассказе становились все дольше. Володька явно терял самообладание, на его скулах заходили желваки, под подбородком прыгал вверх и вниз кадык, на покрасневших глазах выступили слезы, голос срывался.
– В конце концов нас перестали поднимать на поверхность...так и жили в шахте... А потом и кормить перестали... Люди озверели… Все время в темноте, голодные, воду пили ту, что просачивалась в шахту из земли... Началось людоедство... Да, да! Что ты на меня так смотришь? Говорю – людоедство! Самое настоящее...
Володька не мог больше сдерживать себя. Его душили рыдания, ходуном ходили плечи, слезы заливали лицо. Видя его в таком состоянии, я сказал:
– Знаешь что, друг, – не рассказывай дальше, тебе слишком тяжело.
– Нет, расскажу, – упрямо ответил он, всхлипывая и хватая воздух ртом. – В первый раз рассказываю. Никому не рассказывал, а тебе расскажу... Несколько человек – трое, четверо – заранее сговаривались и в конце работы забирались в какую-нибудь дальнюю заброшенную боковую штольню. Там и караулили, кто пойдет последним по основному штреку... Большим камнем угля его по голове!.. Заталкивали подальше... Там разводили костерок, вырезали у убитого куски мяса и поджаривали на огне...
То, что я слышал, казалось немыслимым, невозможным, но не верить этому я не мог: рядом со мной сидел человек, который вывертывал наизнанку свою душу, и ему не было никакой надобности чего-то выдумывать. Самая острая стадия душевных страданий у него стала постепенно проходить. Он ладонями стер с лица слезы и заговорил спокойнее, но по-прежнему срывающимся голосом:
– Когда начали забирать на фронт, все радовались, как дети. В шахте издевательства, мучения и неизбежная гибель. На фронте, может быть, тоже гибель, но зато на воле, на свободе!
Володькина исповедь потрясла меня. Я был до крайности взволнован. Состояние, в каком я находился, представляло собой сложное переплетение мысли и чувств. Все перемешалось в нем: томила мучительная жалость к Володьке, понурившемуся, раздавленному нахлынувшими воспоминаниями, жизнь которого была исковеркана в самом ее начале; в содрогание приводило пережитое им там, в шахте; в то же время сознание подсказывало, что ведь не чья-то злая воля привела его к трагедии, а он сам вступил на путь зла и преступлений, и совершенное им не может иметь оправдания; одновременно возникало сочувствие к нему как к человеку, испившему полную чашу страданий, а страдания людей, кто бы они ни были, не могут не трогать и не волновать. Поэтому мне хотелось как-то снять с него бремя душевного надрыва, успокоить, вселить надежду на будущее. И я сказал ему, тронув за плечо:
– Тебе надо постараться забыть свое прошлое, не думать о нем. У тебя еще вся жизнь впереди. Участие в войне перечеркнет все неправильное, что ты когда-то допустил. Вернешься домой, начнешь новую жизнь, найдешь работу по душе.
Володька глянул на меня еще не просохшими от слез глазами и вполне серьезно сказал:
– Работать? Нет, работать я не стану. Зачем? Я был вором – вором и останусь.
Я буквально опешил, услышав от него эти слова, и первое время даже не нашелся, что ответить ему. Потом сказал:
– Но позволь... Как же так? Ведь воровство – дело позорное. Крадя, ты приносишь горе другим людям, отнимаешь у них то, что нажито ими с большим трудом.
– У людей я ничего не ворую, – парировал Володька. – Я беру только то, что никому не принадлежит. В вагонах перевозятся не личные вещи, а государственные.
– Да, но государству-то они принадлежат, это его собственность.
– Да нет! Государственные – значит ничьи. Они тебе принадлежат? Нет. Ему, ему, ему принадлежат? – тыкал Володька пальцем в разные стороны и сам себе ответил:
– Нет. Они ничьи. Значит, я могу их взять.
Я с удивлением смотрел на него. Только что человек плакал и рыдал от последствий своего воровского дела, а теперь с убежденностью защищал воровской взгляд на жизнь. Я пытался подойти с разных сторон, чтобы показать ему ошибочность его представлений, но тщетно. Человека трудно или даже невозможно убедить, если он не желает убеждаться. Так получилось и с Володькой. Я знал, что он вовсе не глуп, мог здраво рассуждать, а тут при оценке воровства проявил удивительную наивность, примитивизм мышления, упорство в отстаивании своего мнения. Тогда я прибег к последнему, самому, как мне казалось, вескому доводу:
– Ты же на собственном опыте убедился, к каким тяжелым последствиям приводит воровство. Если не бросишь его, все повторится.
– Не повторится... Только с умом надо делать.
– Каждый вор думает, что не попадется, однако же попадаются.
– Дураки попадаются... Мне для моего дела надо с фронта пару пистолетов привезти.
Володька уже вполне оправился от недавно пережитого потрясения, разговор вел уверенно. Я смотрел на него с сожалением. Пропадет человек, если не изменит своих взглядов и поведения! Досадно было, что я ни в малой степени не смог поколебать в его сознании ложные, пагубные убеждения. Приготовился было сделать еще один приступ на него, привести ему новые доводы, но тут разнеслась команда:
– По машинам!
Так и остался наш разговор неоконченным. А я /уже в который раз!/ подумал: "Как сложен и противоречив внутренний мир человека"!
В районе деревни Петровки мы находились долго, часто меняли расположение боевых позиций батарей и наблюдательного пункта. Это топтание на месте объяснялось тем, что еще не успели переправить на правобережье Днепра достаточно наших войск для начала широкого наступления. Однако то в одном месте, то в другом вспыхивали острые ситуации и жаркие бои. Однажды, когда мы совершили очередной маневр и направились к высотке, намеченной для наблюдательного пункта, противник встретил нас сильным артиллерийским огнем. Продвигаться пришлось ползком и короткими перебежками. Вскоре выяснилось, что перед нами нет нашей пехоты. Обстановка создалась чрезвычайная. Впереди батарей и наблюдательного пункта пришлось выставить усиленное боевое охранение. Всю ночь дивизион не спал, ожидая атаки немцев. К счастью, она не состоялась.
Снова передвинулись влево по фронту и оказались около какой-то деревни, к ночи окопались. Я вырыл для себя и Новожилова индивидуальный окоп далеко в стороне от наблюдательного пункта, бросил на его дно охапку соломы, сверху накрыл дверью, валявшейся около дома, разбитого снарядом, так что в окопчике оставалось только небольшое отверстие - лаз. Когда все было готово, постоял, посмотрел вокруг. Уже надвинулись сумерки, стрельба стихла. Небо застлал сплошной полог туч. Охватывал холод. Осень вступала в свои права и здесь, на юге Украины. Ноябрь отсчитывал свои первые дни. Полез в окоп спать. Лег на спину, подложил под голову вещмешок, расслабил уставшее ноющее тело.
Проснулся я среди ночи. Пошевелился и – странное дело! – не почувствовал своих ног. Сделал ими движение – ног нет. "Что за черт!" – про себя выругался я. Приподнялся и ощупал ноги рукой: они были на месте, но вовсе не ощущали прикосновения руки. Встревоженный, я сел на дне окопа, стремясь понять, в чем дело. Когда протянул руки к ботинкам, то обнаружил, что они лежат в холодной воде. Обмотки, брюки, полы шинели – все было до последней степени мокрое. Оказывается, ночью, пока я спал, пошел сильный дождь. Он захлестывал в отверстие окопчика, в результате в нем набралась вода. Разбитый усталостью, в своем беспробудном сне я ничего этого не заметил, и мои ноги пролежали в воде много времени, отчего захолодали до такой степени, что потеряли всякую чувствительность, полностью онемели. С трудом выбрался из окопа наружу. Дождь уже перестал. Вокруг стояла кромешная тьма, какая бывает только осенней ненастной ночью. Ноги держали меня, но я по-прежнему не чувствовал их. Только, когда переступал ими, в пятках отдавалось совсем слабое тупое покалывание. Что же делать? Ноги надо отогревать, но каким образом? Они все мокрые – в ботинки налилась вода. Уйти отсюда в деревню нельзя, развести костер тоже невозможно. Ничего другого не оставалось, как греться теплом своего тела, И вот я стал бегать туда и обратно около окопчика. Остановившись, подпрыгивал, топал ногами о землю, колотил ногой о ногу. Если бы кто-нибудь увидел меня в это время, то непременно очень удивился бы моему поведению, приняв его за пляску дикаря или тронутого умом человека. Это беганье, прыганье, топанье продолжалось очень долго. Наконец постепенно к ногам стала возвращаться чувствительность, сначала к голеням, а потом к ступням и пальцам на них. Я продолжал дикарскую пляску до тех пор, пока тепло не разлилось по всему телу. Переведя дух, стал думать, как быть дальше. Конечно, страшно было снова лезть в сырой окоп, но и спать хотелось донельзя! Мои раздумья кончились тем, что я опять оказался в этом злосчастном окопе, растянулся на мокрой соломе, опустив ноги в ту же холодную воду, и мгновенно заснул... По всем правилам после этой ночи у меня должно было начаться крупозное воспаление легких, но... не появилось даже слабого насморка! На фронте люди не болели. Не знаю, чем это объяснить. Видимо, величайшим напряжением всех физических и духовных сил.
В тот же период, причем за короткое время, произошли большие изменения в командном составе нашего полка. Пули, снаряды, мины, авиабомбы не выбирали, в кого попадать, разили как солдат, так и офицеров. Были ранены заместитель командира полка по политической части майор Владыкин, начальник штаба полка капитан Вандышев, командиры третьей и пятой батарей лейтенанты Алексеев и Лысков. Командир первой батареи старший лейтенант Синельченков дважды получал ранения, но, подлечившись, возвращался в строй. Выбывших заменили новые лица. Отделом кадров штаба 53 армии были назначены заместителями командира полка по политической части майор Корпашко, по строевой части капитан Балицкий, начальником штаба капитан Г.И. Усик, о котором я уже упоминал. Сменился и командир полка. Им стал майор Лазарь Васильевич Леонтьев.
В один из дней Леонтьев неожиданно явился на наш наблюдательный пункт в сопровождении своего ординарца. Мы все встали навытяжку, а капитан Ершов кратко отрапортовал ему. Личность нового командира полка вызывала повышенный интерес. Был он лет сорока, выше среднего роста, худощавый, в ладно сидевшей на нем офицерской шинели, в фуражке с черным околышем. Его лицо не выражало строгости, серые глаза смотрели внимательно. Приняв полк, он теперь знакомился с его дивизионами непосредственно в боевой обстановке.
– Как тут у вас дела? – спросил Леонтьев у Ершова.
– Ведем бой, товарищ майор.
– Ну-ка посмотрим, – сказал Леонтьев и, принагнувшись, прильнул глазами к стереотрубе, чтобы обозреть поле боя. Оно было как на ладони. Впереди небольшой высотки с пологими склонами, на которой размещался наш наблюдательный пункт, расстилалось ровное поле, за ним, километрах в трех от нас, чернела длинная полоса леса. Посреди поля протянулись две линии окопов – наши, а за ними немецкие. Шла ленивая ружейная, пулеметная и артиллерийская перестрелка. Около окопов то тут, то там возникали черные всплески от разрывов мин и снарядов. Оторвавшись от стереотрубы, майор Леонтьев спросил у Ершова:
– Где же у них артиллерия? Что-то не видно ее позиций.
– Обнаружить не удалось, товарищ майор. Ясно, что бьют они из леса, но с какого места? Ведем наблюдение. Говорят, у них здесь и танки есть. Могут атаковать.
Командир полка и капитан Ершов продолжали обмениваться мнениями. Так прошло некоторое время.
Со стороны передовой линии показались двое, они шли прямо на наш наблюдательный пункт, медленно поднимаясь по пологому склону. Приглядевшись повнимательнее, мы увидели, что впереди шагал человек в немецкой форме, сзади него – наш солдат с винтовкой наперевес. Когда они приблизились, командир полка громко позвал их призывно махнув им рукой:
– Эй, давай сюда!
Немец и сопровождавший его солдат спрыгнули в траншею, в которой мы находились. Леонтьев спросил у конвоира:
– Куда ведешь?
– В штаб дивизии, товарищ майор.
– Когда взяли в плен? При каких обстоятельствах?
– Ночью. Ползал около наших окопов. Разведчик, наверно.
Немец, видя перед собой офицеров, стоял как истукан, задрав кверху подбородок и вытянув руки по швам. Вмешался в разговор Ершов:
– Вершинин, ну-ка допроси его. Да подробнее!
Я стал задавать немцу обычные в таких случаях вопросы: кто он, из какой части, какие имеются средства усиления и т.д. Немец отвечал толково, не упрямился, я тут же переводил. Затем я спросил, как он оказался около наших окопов и что там делал. Немец заявил, что хотел перейти на нашу сторону. Конвоир, услышав мой перевод, сказал, горячась:
– Врет он, товарищ майор, врет! Когда его обнаружили, он пытался бежать, а потом оказал сопротивление.
Немец, конечно, не понял слов конвоира, однако глаза его забегали, на полном лице появилась тревога.
– Ладно, черт с ним! – сказал Леонтьев. Потом бросил в мою сторону:
– Спроси у него, где находятся их артиллерия и танки. Ершов, дай немцу бинокль.
Старший лейтенант Кравцов, находившийся тут же, протянул мне свой бинокль. Немец, видимо, не мог сразу сориентироваться в той местности, откуда попал к нам в плен, долго водил биноклем из стороны в сторону. Я вынужден был повторить вопрос.
– Artillerie undGranatwerfer befinden sich dort, – он протянул вперед правую руку и сказал:
– Sehen sie den grossen Baum? Von dort aus ist es näher bis nach hier, zum Waldrand.[3]
– Und die Panzer?[4]
– Die Panzer sind einen Kilometer mehr nach rechts. Gestern war von dort aus Motorengeräusch zu hören[5]
Немца и его конвоира отпустили, а Леонтьев сказал Ершову:
– Капитан, дай-ка туда несколько залпов. Сначала по артиллерии, а потом по танкам. Танки не подобьем, но хоть попугаем.
Ершов произвел пристрелку одним минометом, потом я передал его команду на первую батарею старшего лейтенанта Синельченкова:
– Стрелять батареей. Три залпа. Огонь!
Позади нас послышались глухие выстрелы, над головами зашуршали летящие мины...
10
Посещение нашего наблюдательного пункта новым командиром полка имело для меня неожиданные последствия.
Вскоре после этого мне было приказано явиться в штаб к заместителю командира полка по политчасти майору Корпашко. Я отправился туда с наблюдательного пункта уже перед вечером. "Зачем я ему понадобился?" – недоумевал я. Штаб размещался в деревне Николаевке, там мне указали дом, в котором находился майор. Он сидел у стола за какими-то бумагами и, когда я доложился, повернулся корпусом в мою сторону и некоторое время разглядывал меня. Я тоже с любопытством смотрел на него. Бывают люди, которые своим внешним видом сразу же располагают к себе. Этого нельзя было сказать о майоре. Какое-то высокомерие чувствовалось даже в его позе: сидел он, откинувшись на спинку стула, как-то боком и заложив ногу за ногу. Серые навыкате глаза на розовощеком продолговатом лице смотрели внимательно и холодно. "Видимо, больше всего на свете любит самого себя", – мелькнуло у меня в голове. Скинув ногу с колена и подавшись вперед, Корпашко стал расспрашивать, где я учился, кем работал, откуда прибыл в полк, где живут родители и т.д. Отвечая, я все время пытался найти разгадку причины моего вызова. Она стала ясной только в конце разговора…
– Я беру тебя к себе в ординарцы, – заключил майор. Сказал таким тоном, будто дело это уже решенное и обсуждению не подлежит.
– Доложи командиру дивизиона и завтра являйся сюда.
Выйдя на улицу, я не знал, то ли радоваться мне, то ли горевать. С одной стороны, думал я, здесь, конечно, будет безопаснее. Там, где я находился до сего времени, война выхватывала людей одного за другим. Во взводе уже нет и половины из числа тех, кто прибыл на фронт из Омска. Мне, как и всем, не было чуждо чувство самосохранения: все живое на земле боится своего уничтожения. Но, с другой стороны, должность-то наполовину денщицкая. Это бы еще куда ни шло, но, главное, сам майор не вызывал к себе симпатий. Придется уходить из дивизиона, а я уже сжился с ним, меня все знают в нем и хорошо относятся ко мне. Впрочем, теперь об этом уже нечего думать: солдат своей волей не живет, за него решают другие. Кто же все-таки порекомендовал меня майору? Сам-то ведь он понятия не имел о том, что есть в первом дивизионе такой солдат по фамилии Вершинин.
На наблюдательный пункт я возвратился уже в полной темноте. В блиндаже горел светильник, сделанный из гильзы от снаряда сорокапятимиллиметровой пушки, пахло бензиновым дымом. Когда я доложил Ершову, зачем меня вызывали, он заявил категорично:
– Не отдам! Пусть берет себе любого другого из дивизиона.
– Мне приказано явиться к нему завтра.
– Я сам с ним переговорю.
На следующий день Ершов несколько раз пытался связаться по телефону с майором Корпашко, но тот куда-то исчез и не появлялся в штабе.
– Как же мне быть? – спросил я у капитана. Подумав, он ответил:
– Пока иди к нему, но я все равно добьюсь твоего возвращения.
Так я оказался в новой должности. Прошло несколько дней. Однажды майор Корпашко, возвратившись вечером с командного пункта полка, сказал мне:
– Сегодня капитан Ершов просил вернуть тебя в дивизион. Я ему отказал. Почему он так настаивает?
– Наверно, потому, – ответил я, – что давно воюем вместе с ним.
– А знаешь, каким образом ты попал сюда? Мне порекомендовал взять тебя в ординарцы командир полка. Надо, – говорит, – спасти жизнь этому парню. Он знает немецкий язык, при штабе может пригодиться.
Только теперь мне стало ясно, отчего произошел поворот в моей судьбе.
Командир полка майор Леонтьев, его заместители майор Корпашко и капитан Балицкий в тот период имели обыкновение селиться вместе. Так им было удобнее обсуждать и вести полковые дела. Мы, ординарцы, по мере возможности старались устроить их быт. Ординарцем Леонтьева был Кулишов, парень недалекий, но пробивной, умевший подыскать квартиру и раздобыть все необходимое. Свое положение он считал весьма высоким, гордился им и не раз говорил, что не каждый может быть на его месте. Ординарец Балицкого Душин, чернявый, похожий на цыгана, с живыми глазами на подвижном лице, обладал незаурядными актерскими способностями, мог смешно изобразить кого угодно, сбить с толку, вызвать недоумение, без конца развлекал своими росказнями. Но он же был хорошим поваром. По сравнению с этими двумя я был самым непрактичным и нерасторопным, поэтому они многое делали за меня. Но мне приходилось заниматься довольно часто другим, им недоступным делом, В обязанности Корпашко входило регулярно представлять в политотдел армии донесения о положении дел в полку, его участии в боях, потерях в людях и технике, о проводившейся политработе, состоянии морального духа у личного состава и т.д. К подготовке этих донесений он привлекал меня. Обычно майор, располагавший необходимыми данными, расхаживал по комнате и диктовал мне. Когда составление донесения заканчивалось, я принимался за его литературное редактирование, а потом переписывал начисто. Корпашко оставался доволен моей работой, но каждый раз предупреждал, чтобы я никому ни слова не говорил о содержании написанного. Участие в составлении донесений позволяло мне быть в курсе всех событии, происходивших в полку.
Распорядок жизни у командования полка был строгий. Рано утром, еще затемно, два майора и капитан быстро завтракали и потом, торопясь, уезжали на легковой машине, захваченной у немцев, на командный пункт. Возвращались они только вечером, когда бой стихал. Измотанные дневным напряжением, усталые, озябшие, голодные, они сразу же садились ужинать. Выпив водки и утолив первый голод, начинали обмениваться впечатлениями от минувшего боевого дня. Потом разговор переходил на разные другие темы. Говорил больше всех Корпашко и всегда о себе, причем в его передаче неизменно получалось так, что он-то и есть самый сообразительный, находчивый и смелый. Леонтьев слушал его лишь иногда поддакивая.
Леонтьев не отличался широким кругозором, когда-то окончил артиллерийское училище, а потом тянул нудную офицерскую службу на Дальнем Востоке, в степных гарнизонах Монголии, постепенно продвигаясь по должностным ступеням. Начавшаяся война перебросила его за тысячи километров на запад, кинула в бой, заставила повариться в сталинградском аду. Словом, был он, что называется "солдатская косточка", вырос и воспитался в армии. Зато он хорошо знал ее порядки, ее внутреннюю жизнь и все то, что относится к субординации. Не могу судить о военных способностях Леонтьева, но, несомненно, он был человек волевой и умел жестко потребовать с подчиненных исполнения ими их обязанностей и долга. Обычно в эти вечерние часы он вызывал их к себе для доклада, и если находил в их деятельности что-либо не так, то с них летели пух и перья, причем в выражениях Леонтьев не стеснялся. Последним приходил для доклада начальник штаба капитан Усик, высокий, плечистый, чернобородый. Держался он всегда сугубо официально, чем подчеркивая независимость своего поведения, вытянувшись, вскидывал руку к козырьку, деловито и кратко сообщая о важнейших событиях в полку за прошедший день. Потом раскрывал папку и давал Леонтьеву на подпись различные документы. Закончив дела, он тотчас уходил, опять козырнув. Думается, своими боевыми успехами полк был обязан в первую очередь не Леонтьеву, а его подчиненным, исполнителям боевых задач, поистине талантливым командирам дивизионов капитанам Ершову и Носову, командирам батарей Синельченкову, Лабусову, Криворотько, Курчанину, начальнику штаба полка Усику и другим. При всем этом Леонтьев не был лишен искусства дипломатии, умел ладить с вышестоящим начальством. Ничем иным нельзя объяснить то, что к нам частенько наведывался командующий артиллерией 53 армии полковник Погорелый. И Леонтьев умел принять его с должным почтением. Он менялся на глазах, становился любезным и разговорчивым. Погорелый держался с ним по-приятельски. За ужином /конечно, с вином/ у них начиналась долгая непринужденная беседа. При этом они припоминали места прежней службы, боевые эпизоды, участниками которых им довелось быть. Полковник, щуря в улыбке небольшие глаза за стеклами очков в светлой металлической оправе, показывал на свою грудь, где у него блестели боевые ордена, и говорил:
– Не за свеклу выращенную, не за картошку выкопанную получил я их, а за участие в сражениях, за защиту Родины, чем и горжусь.
А орденов у него было уже немало. Пройдет еще немного времени, и ему присвоят звание Героя Советского Союза за отличную организацию действий артиллерии при форсировании Днепра. Видимо, как военный он был талантлив. А ведь судя по его внешности никак нельзя было предположить этого. Среднего роста, полноватый, с плохой военной выправкой, с добрейшей улыбкой на мясистом лице, он больше походил на какого-нибудь бухгалтера из солидного учреждения, на которого случайно напялили военную форму. Но, как известно, внешний вид человека не всегда соответствует его внутреннему содержанию.
Наконец, о Балицком. Рослый, статный, в ладно сидевшей на нем форме, начищенных сапогах, всегда собранный, он производил впечатление образцового офицера. В боевой обстановке капитан вместе с Леонтьевым находился на командном пункте полка, появлялся на наблюдательных пунктах дивизионов, огневых позициях батарей, проявлял хладнокровие и выдержку в экстремальных условиях. Во взаимоотношениях с офицерами и солдатами Балицкий казался несколько замкнутым, суховатым, неразговорчивым, строгим. Однако во внеслужебной обстановке он неожиданно раскрывался совсем с другой стороны. После ужина, скинув бремя дневных забот, расслабившись душой и телом, он садился на стул посреди комнаты, брал в руки гитару и под ее аккомпанемент начинал петь. У него был не очень сильный, но чистый баритон, которым он к тому же неплохо владел. Пел он с видимым удовольствием. Лицо его преображалось: куда девались на нем сосредоточенность и скованность, глаза оживали и светились притушенным блеском, полуулыбка то пропадала, то появлялась вновь. Он отдавался пению всей душой. Разные песни были в его репертуаре, в том числе народные украинские, но особенно любовно он исполнял песню про одессита Мишку-моряка. Балицкий родился неподалеку от Одессы, любил этот своеобразный город моряков, он наложил на него определенный отпечаток, что отражалось в исполнявшейся им песне. С такой лихостью и неподдельным чувством выводил он под звон гитарных струн:
Ты одессит, Мишка, а это значит,
Что не страшны тебе ни горе, ни беда.
Ведь ты моряк, Мишка, - моряк не плачет
И не теряет бодрость духа никогда!..
Мне так и казалось, что поет он про самого себя, что он, капитан Балицкий, и есть тот самый одессит Мишка, о котором рассказывалось в песне. Я увлеченно слушал пение Балицкого, он видел это по моему лицу и выражению глаз, и в тот момент между нами возникало невысказанное словами внутреннее взаимопонимание, приносившее обоим нам духовное удовлетворение. Таким был командный состав полка.
11
2-й Украинский фронт /так теперь стал называться бывший Степной/ возобновил наступление 20 ноября. Оно велось в тяжелых условиях. Осень выдалась затяжная. От частых и продолжительных дождей грунтовые дороги, вспоротые гусеницами танков и самоходных орудий, колесами пушек и повозок, многочисленных автомашин, превратились в непролазное жидкое месиво, возникли чрезвычайные трудности с передвижением войск, обеспечением их боеприпасами и продовольствием.
В начале декабря развернулись сильные бои на подступах к городам с узловыми железнодорожными станциями Александрия и Знаменка, которые немцы отчаянно защищали до последней возможности. В это время тяжелое испытание выпало на долю командира первой батареи старшего лейтенанта Синельченкова и его подчиненных.
Перед расположением нашего полка и соседних с ним артиллерийских и пехотных частей противник занимал выгодные для него рубежи обороны: его передний край с окопами пехоты проходил по плоской протяженной возвышенности, за которой начиналась низменность, отчего местность на стороне немцев не просматривалась, что ставило наших артиллеристов и минометчиков в самые неблагоприятные условия, так как они не могли видеть укрепления, командные пункты, батареи врага и вести по ним прицельный огонь. На нашей стороне на линии расположения пехоты, находился большой высокий курган, лишь с его вершины можно было обозревать систему вражеской обороны, если разместить там наш наблюдательный пункт. Немцы, чтобы лишить нас этой единственной возможности, сосредоточили на кургане огонь своей артиллерии и минометов: на вершине его беспрерывно рвались снаряды и мины. Но иметь там наблюдательный пункт было совершенно необходимо: иначе наша главная ударная сила – артиллерийско-минометные части обрекались на бездействие или же вели бы стрельбу наугад, попусту тратя боеприпасы. Следовало направить на вершину кургана разведчиков во главе с толковым офицером, который смог бы разобраться в системе построения обороны немцев и определить, что и где у них находится. Послать их туда было необходимо, какой бы опасности они там ни подвергались: иного выхода не было. Для выполнения этой задачи выбор пал на Синельченкова, человека смелого, рассудительного, обладавшего большим боевым опытом. Приказ устроить наблюдательный пункт на кургане он получил во второй половине дня.
Синельченков с тремя разведчиками и связистом направился в сторону кургана. Достигнув его склона, они залегли, подключили телефонный аппарат. Над их головами со свистом пролетали осколки рвавшихся на кургане вражеских мин и снарядов. Синельченков и разведчики, распластавшись на земле, внимательно рассматривали вершину кургана. То, что они видели, вызывало лишь щемящую тоску: взрывы, следовавшие один за другим и вскидывавшие вверх землю, создавали впечатление какой-то сатанинской пляски. Перепаханная ими верхушка кургана казалась сплошь черной, его бурые склоны густо пестрели темными пятнами воронок, а к ним добавлялись все новые и новые. И в этот кромешный ад им предстояло идти! Было от чего ныть сердцу, переживать смертную тоску! Увидеть бы там хоть какой-нибудь окопчик. Тогда, сделав бросок, можно было бы укрыться в нем. Иначе им на кургане грозила неминуемая гибель! Но ни окопчика, ни какой-либо ямки они не обнаружили. Синельченков мучительно думал, что же теперь делать? В голове роились мысли: "Если не идти на курган – значит, совершить воинское преступление, не выполнить приказ и прослыть трусом. Ринуться туда – вне всякого сомнения погибнуть самому и погубить своих товарищей. Может быть, пойти одному, рискуя только собой?" Подумалось и о том, что в этот момент за ними напряженно следят со своих наблюдательных пунктов и командир дивизиона капитан Ершов, и командир полка майор Леонтьев, и другие начальники. "Что же делать? На что решиться?" – сверлила мозг гнетущая мысль. В этот момент телефонист подал ему трубку, сказав:
– Командир дивизиона вызывает.
В трубке раздался голос:
– Синельченков? Давай назад! Ночью пойдешь на курган. Начальство поняло невозможность выполнить задание в создавшихся условиях.
Ночью та же группа пробралась на злополучный курган. Синельченков и разведчики на скате, обращенном в сторону противника, нашли брошенный немецкий окоп. Он временно мог послужить им укрытием, учитывая, что враг изредка обстреливал курган и ночью. Но днем оставаться в этом окопе было невозможно. Поэтому Синельченков принял решение оборудовать небольшой блиндаж в трех метрах от вершины кургана на склоне в нашу сторону: здесь все-таки опасность попадания снарядов будет несколько меньше, а от мин и осколков защитит накат из бревен. Двум разведчикам он приказал копать яму для блиндажа, а третьего отправил в тыл с приказом командиру взвода управления батареи лейтенанту Вылегжанину привести сюда весь взвод, прихватив с собой пилу и топор. Всю ночь кипела работа. К утру небольшой блиндаж с перекрытием, сделанным из спиленных внизу у дороги телеграфных столбов, был готов. Только не успели выкопать ход сообщения к вершине кургана. Блиндажик с трудом вмещал четырех человек в сидячем положении, поэтому Синельченков оставил с собой троих: старшего сержанта Костю Маслякова, разведчика Шилова и телефониста Миронова, а остальных отправил назад, на огневую позицию батареи.
С рассветом курган вновь подвергся интенсивному обстрелу. Немецкие снаряды и мины рвались почти без промежутков, взметая в небо землю, не позволяя высунуть голову из блиндажа. Лишь в одиннадцатом часу дня Синельченкову удалось, улучив момент, кинуться на верхнюю точку кургана и мельком обозреть местность на стороне противника, однако он не успел рассмотреть там ничего, что его интересовало: близкие разрывы снарядов снова загнали его в блиндаж. У всех, кто находился в нем, нервы были напряжены до предела. Оглушительные взрывы над головой, следовавшие один за другим, подавляли психику. Ощущение было такое, словно каждому надели на голову чугун и с силой били по нему молотом. С трудом можно было расслышать то, что говорил на ухо сосед. От взрывов блиндаж сотрясался, с бревенчатого наката и со стен осыпалась земля, оседая на пилотках, шинелях, лица людей почернели от слоя мелкой пыли, им трудно было дышать, на зубах скрипел песок.
Старший сержант Масляков, наклонившись к сидевшему рядом с ним разведчику Шилову, сказал ему:
– Ну-ка ты теперь попробуй понаблюдать!
Шилов, перелезая через товарищей, стал пробираться к выходу. Он высунулся из блиндажа, но еще не успел шагнуть, как неподалеку один за другим разорвались несколько снарядов, что заставило его присесть на корточки. Когда обстрел немного стих, разведчик поднялся на ноги, и в тот же миг вблизи опять последовал разрыв. Не проронив ни звука, Шилов стал медленно опускаться, поворачиваясь к Синельченкову, сидевшему в блиндаже первым от входа; на его шее слева фонтаном била кровь; расширенные, наполнение ужасом глаза смотрели на старшего лейтенанта с таким выражением, словно он хотел что-то сказать ему. Разведчик опустился на землю, опершись плечом на земляную стенку траншеи, склонив голову на грудь. Его юношеское лицо стало бледнеть. Все это произошло на глазах Синельченкова. Потрясенный, он крикнул в глубь блиндажа:
– Шилов убит!
Масляков, а потом и телефонист Миронов выглянули из укрытия, посмотрели на мертвого товарища, который минуту назад сидел рядом с ними, молодой, здоровый, сильный, и вновь заняли свои места, сокрушенные случившейся бедой. Мертвого Миронова нельзя было ни отнести куда-то в сторону, так как это грозило гибелью оставшимся в живых, ни тем более похоронить его теперь же здесь, на кургане. Так он и продолжал сидеть у входа в блиндаж, как будто охраняя его.
Командир дивизиона капитан Ершов с нетерпением ждал от Синельченкова донесений о разведанных целях на стороне противника, но их не поступало. Потеряв терпение, он сам вызвал его по телефону.
– Синельченков, почему молчишь? – спросил он. Старший лейтенант, оглушенный многократными разрывами мин и снарядов, с трудом разбирал его слова. – Где расположение их батарей? Откуда они бьют? Докладывай!
Синельченков оказался в затруднительном положении: докладывать ему было нечего.
– Товарищ двадцать второй! – ответил он. – Нет возможности наблюдать за противником, немцы ведут непрерывный огонь. Головы высунуть нельзя...
В голосе Ершова послышалось раздражение:
– Ты что – забыл, зачем тебя послали? Выбери момент и наблюдай, когда возможно!
Злость охватила Синельченкова. Его возмутило, что там, вдали от переднего края, видимо, не понимают или не хотят понять того невероятно тяжелого, исключительно опасного положения, в котором они находятся. Сдерживая себя, он спросил Ершова:
– Вы видите курган и то, что на нем происходит?
– Вижу.
– Так вот выберите сами такой момент и по телефону прикажите мне выскочить из блиндажа – я выполню ваш приказ!
Ершов выругался и прекратил разговор. Его можно было понять: вышестоящие начальники требовали от него того же, чего он сам добивался от Синельченкова.
Через некоторое время Ершов вновь вызвал его. Теперь он спрашивал, где на кургане находятся трое артиллеристов соседнего полка, направленные туда тоже для разведки: с ними с утра нет связи, а посланный туда телефонист убит.
Синельченков ответил:
– Ночью к нам подходили какие-то артиллеристы, но где они теперь, мы не знаем.
– Поищите их! – приказал Ершов.
Синельченков вышел из себя: не хватало еще только того, чтобы они прогуливались по кургану в поисках артиллеристов, в их-то ситуации! Ершову он сказал резко:
– Почему вы считаете, что мы не можем погибнуть, разыскивая их? Один из нас уже убит – разведчик Шилов!
Разговор с Ершовым прервал разрыв снаряда в траншее у входа в блиндаж. Ударная волна была настолько сильной, что телефониста Миронова, на этот раз сидевшего крайним к выходу, бросило вглубь укрытия. Правая стенка блиндажа обрушилась, перекрытие над ним покосилось, всех троих засыпало землей, оглушило. Они долго сидели без движения и молча, находясь в каком-то оцепенении. Из правого уха Миронова текла кровь: от ударной волны лопнула барабанная перепонка. Вход в блиндаж разворотило, но расчищать и подправлять его было невозможно из-за бешеного обстрела. Вдобавок ко всему прервалась связь с огневой позицией батареи – где-то перебило провод. Время тянулось мучительно долго. Этому короткому декабрьскому дню, казалось, не будет конца...
Когда наступила ночь, на курган пришел лейтенант Вылегжанин со взводом управления. Они и занялись неотложными делами. Из входа в блиндаж извлекли присыпанный землей труп Шилова, положили на плащ-палатку, и четверо унесли его на огневую позицию. Синельченков, оглушенный и вконец измотанный всеми событиями минувшего дня, был не в состоянии руководить работами, он только дал указание Вылегжанину, что и как нужно сделать. Разведчики и связисты вырыли глубокий окоп на самом гребне кургана. Там, где должен находиться бруствер, положили неиспользованную часть телеграфного столба, под его концы подсыпали земли для того, чтобы между грунтом и бревном образовалась широкая щель. Бревно должно было скрывать от противника голову разведчика и его движения, а в щель он мог наблюдать за происходящим на стороне немцев. Этот окоп соединили ходом сообщения с блиндажом. Когда вели все эти работы, то в стороне, в брошенном немцами окопе, обнаружили три растерзанные трупа: это и были те артиллеристы, о которых спрашивали днем. Их сразило прямым попаданием вражеского снаряда. Старшего сержанта Маслякова и Миронова, обессилевших, потерявших дееспособность, отправили в тыл, а на наблюдательном пункте остались, кроме Синельченкова, лейтенант Вылегжанин, разведчик Куликов и телефонист Кондратенко.
С рассветом Синельченков, за ночь немного оправившийся от перенесенных накануне потрясений, уже находился в окопе на вершине кургана. Он, сосредоточившись, внимательно всматривался в местность на стороне противника, соблюдая при этом все предосторожности: заслышав приближение снаряда или мины, приседал в окопе, пережидал разрывы, а потом, выбрав паузу в обстреле, снова приникал к биноклю.
Перед ним простиралась широкая долина, уходившая далеко в тыл противника. Как ни старался Синельченков, как ни напрягал свое зрение, определить местонахождение вражеских батарей долго не мог. Наконец ему стало ясно, что минометная батарея стоит за противоположным склоном той плоской возвышенности, по которой проходил передний край обороны немцев с окопами для пехоты. Но самая нижняя часть этого склона не просматривалась с вершины кургана, возможно, по той причине, что там были еще ложбина или овраг. Минометы могли стоять только там: их выстрелы были четко слышны, за ними следовали разрывы мин на кургане. Но в каком они месте – прямо перед ним, справа, слева? Но вот вдруг в том направлении, откуда доносились выстрелы, внизу за склоном, мелькнул слабый отблеск, заструились, поднимаясь вверх и колебля воздух, прозрачные сероватые струйки дыма. Это была удача!
Утвердиться в мнении, что именно там находятся минометы, Синельченкову помогла одна случайность. Из немецкого тыла показалась, постепенно приближаясь, грузовая автомашина, шедшая по направлению к передовой. Не доезжая до возвышенности, она круто свернула вправо и, проехав еще немного, остановилась в лощине, отчего ее видно было не всю, а только кузов. В него забрались два немца и стали подавать вниз ящики. Мелькнула догадка: "Да это же привезли боеприпасы для минометов!" Синельченков с лихорадочной быстротой подготовил исходные данные для пристрелки, пригнувшись, пробежал по ходу сообщения в блиндаж, выхватил трубку из руки телефониста и подал команду на свою батарею:
– Стрелять первому миномету, осколочно-фугасной, взрыватель осколочный, заряд третий, буссоль 52-30, прицел 7 –12, одна мина – огонь! – сам кинулся назад в окоп и стал ждать разрыва мины. Она вскинула землю за машиной и левее ее. Синельченков, внеся коррективы, снова скомандовал "огонь!" Разрыва этой мины он не увидел, но она упала где-то рядом с огневой полицией вражеских минометов, о чем можно было судить по тому, что немцы, находившиеся в кузове автомашины, поспешно выпрыгнули из него. Затем Синельченков дал залп батареей и, сделав последние поправки к стрельбе, стал вести беглый огонь на поражение. Он не мог видеть того, что творилось на вражеской батарее, но заметил, что на кургане число разрывов мин резко сократилось. Синельченков поручил лейтенанту Вылегжанину вести стрельбу через неравные промежутки времени, чтобы не дать немцам возможности оправиться, а сам продолжил наблюдение.
По кургану и нашему переднему краю, кроме минометов, стреляли еще батареи гаубиц и полевых пушек, но они стояли где-то далеко за возвышенностью, были хорошо замаскированы, поэтому "засечь" их никак не удавалось. Синельченков, поводя биноклем, прощупывал долину метр за метром и наконец обнаружил их! Торопливо вынув из планшета топографическую карту, он пометил на ней места расположения вражеских батарей.
В это время его вызвал по телефону Ершов.
– Как у тебя дела? Что удалось выявить? – спросил он. – Докладывай!
– Товарищ двадцать второй! – уверенно начал Синельченков. – Докладываю: минометную батарею немцев удалось обнаружить и подавить. Обстрел кургана уменьшился. Выявил расположение вражеских гаубиц и пушек.
Он сообщил Ершову их координаты, а потом добавил:
– Только я не смогу "накрыть" их своими минометами: слишком далеко они.
– Это не беда! – сказал Ершов. – Я передам твои данные артиллеристам – они достанут! Ты только помоги им пристрелять цели.
Артиллеристы начали пристрелку из своих пушек. Синельченков из-за дальности расстояния не сразу заметил одиночные разрывы их снарядов, попросил дать батарейный залп, потом стал корректировать их огонь, наводя на цели. Связь с артиллеристами велась через наблюдательный пункт Ершова. На все это ушло немало времени. Но вот, наконец, разрывы снарядов стали плясать в расположении вражеских батарей, артиллеристы повели по ним уничтожающий огонь. Обстрел немцами кургана прекратился. Лейтенант Былегжанин вылез из блиндажа и прокричал Синельченкову:
– Комбат, мы теперь и перекурить можем!
Остаток дня Синельченков и разведчики провели в пристрелке окопов немецкой пехоты на возвышенности перед курганом.
Наступившая ночь на этот раз была относительно спокойной, удалось поспать под охраной выставленных на всякий случай постов из числа разведчиков, прибывших с огневой позиции батареи.
Утро началось с сильного огневого налета по вражеским позициям, после чего наша пехота пошла в атаку. Уцелевшие немцы выскочили из окопов и стали убегать по склону высоты, но попали под убийственный огонь наших минометов. Спастись удалось лишь немногим из них.
Только теперь Синельченков и его товарищи, усталые до изнеможения, но довольные от сознания честно и до конца выполненного долга, смогли покинуть вершину злополучного кургана.
Когда они пришли в расположение батареи, то узнали, что полк уже снялся с позиции и двинулся за ушедшей вперед пехотой. Погрузились на машины, тронулись в путь и вскоре догнали колонну первого дивизиона, которая по какой-то причине остановилась. Синельченков прошел в голову колонны, чтобы доложиться Ершову. Ершов с группой офицеров стоял у
Командир первой батареи старший лейтенант
Василий Артемович Синельченков / 1943 год/
машины взвода управления, рядом с ним находился командир полка Леонтьев, К нему и обратился Синельченков как к старшему по званию и должности:
– Товарищ майор, разрешите доложить!
Леонтьев, недавно вступивший в командование полком и еще не знавший Синельченкова лично, посмотрел на него с явным пренебрежением и даже брезгливостью. Причиной тому был его внешний вид: на исхудалом давно не бритом лице торчала рыжая щетина, шинель и сапоги заляпаны грязью, и весь он казался каким-то замызганным. Выслушав краткий доклад Синельченкова о прибытии батареи, Леонтьев спросил у него с раздражением;
– Что же вы, офицер, в таком виде? Неужели нельзя держать себя в должном порядке?
На выручку Синельченкову поспешил Ершов:
– Товарищ майор, он только что с того самого кургана! Ведь это он сидел там!
– Ах, вот как! – выражение строгости на лице Леонтьева сменилось смущенной улыбкой. – Тогда понятно!
Шагнув вперед, он крепко пожал руку Синельченкова, сказав:
– Действовал ты отлично!..
Все заспешили к машинам: надо было следовать за наступавшей пехотой, чтобы поддерживать ее огнем своих минометов.
Осень со сплошным серым пологом на небе и дождливой погодой продолжалась. Из-за бездорожья интенсивность боев стала постепенно ослабевать. Так продолжалось до второй половины декабря.
Но вот пришла зима и сюда. Выпал снег, опушил белым убранством ветви кустов и деревьев. Морозцем сковало дороги, сделав их проезжими. И бои опять оживились, при этом не всегда нам удавалось одерживать победы. Иногда приходилось переживать и горечь поражений. Немцы подтянули свежие силы и перешли в контрнаступление. Наши войска вынуждены были занять жесткую оборону. На нашем участке в центре событий оказался район деревни Спасмажаровки.
В один из дней я, сопровождая майора Корпашко, оказался на командном пункте полка, находившемся посреди заснеженного поля у двух больших скирд соломы, которые хорошо маскировали подходы к нему. В блиндаже с накатом из бревен были майор Леонтьев, капитан Балицкий, Корпашко, командир взвода разведки лейтенант Мешков, телефонист. Я остался в траншее перед входом с двумя солдатами-разведчиками, которые вели наблюдение за противником снаружи. Все соблюдали предосторожность, чтобы ничем не обнаружить себя.
Леонтьев и Балицкий, стоя перед амбразурой, просматривали передний край, следили за разрывами наших мин на стороне противника, обменивались замечаниями. Участие в их разговоре принимал и Корпашко. Иногда Леонтьев связывался по телефону с командирами дивизионов Ершовым и Носовым, справлялся у них о наличии мин на батареях, о подвозе их, давая указания, куда направить огонь. День выдался напряженный, шла оживленная артиллерийская перестрелка. Однако пока ничто не предвещало беды.
Положение резко изменилось во второй половине дня. Началось с того, что немцы заметно усилили артиллерийский и минометный огонь по нашему переднему краю. Черные всплески разрывов вскидывались вдоль линии окопов.
– Что за черт! – выругался Балицкий. – Чего они задумали? Леонтьев надолго прильнул к стереотрубе, потом, обернувшись, крикнул телефонисту:
– Дай второй дивизион!
Выхватив у него трубку, сказал в нее резко:
– Носов, видишь, что делается впереди? Веди огонь на. подавление батарей!
То же он приказал Ершову. Но разве просто подавить батареи! Так продолжалось минут двадцать. Вдруг разведчик, ведший наблюдение снаружи, крикнул:
– Танки!
Он рванулся ко входу в блиндаж и, просунувшись туда, возбужденно повторил:
– Немецкие танки, товарищ майор!
Словно электрический заряд пробежал по присутствовавшим. Леонтьев рывком приник к стереотрубе, Балицкий, стоявший рядом с ним, смотрел в бинокль, и напряжение чувствовалось во всей его плотной фигуре. Лейтенант Мешков выскочил из блиндажа наружу, бросился грудью на бруствер и тоже направил бинокль в сторону передовой. Там, на немецкой стороне, по ровному полю медленно двигались черные бугорки. Их было около десятка. Они шли широкой полосой на некотором расстоянии друг от друга, постепенно увеличивались в своих размерах. От нас до них было еще далеко, километра два, и все же вид их приводил в нервозное состояние. Они приковали к себе внимание всех, кто находился на командном пункте. Танки ползли неторопливо, безбоязненно, наполняя воздух отдаленным угрожающим ревом моторов. Вот они уже пересекли немецкие окопы и оказались в ничейной зоне. Сзади танков виднелись маленькие фигурки немецких солдат, двигавшихся под их прикрытием. Леонтьев, явно нервничая, опять вызвал Ершова и Носова:
– Носов, Ершов, слышите меня? Заградительный огонь перед танками! Отсекайте от них пехоту! Беглый огонь из всех стволов!
Бросив трубку связисту, он опять припал к стереотрубе, поворачивая ее из стороны в сторону. Вскоре перед танками вздыбились десятки разрывов. Танки, теперь уже отчетливо видимые, приземистые, черные, приостановились, но потом снова двинулись вперед, преодолевая завесу взрывов. Пехота, следовавшая за ними, не выдержав шквала минометного огня, залегла. Леонтьев, оторвавшись от стереотрубы, бросил Балицкому, повернув к нему лицо:
– Почему не бьют по танкам пушки? В чем дело?
Балицкий, сохранявший полную выдержку, ответил:
– Скорее всего снарядов у них нет,
– Черт бы их побрал! Когда надо, тогда и нет!
Между тем танки приближались к нашему переднему краю, и ни один из них не был подбит. Следовавшая за ними немецкая пехота отстала. "Что же будет дальше?" – с волнением думал я. Этот вопрос мучил не только меня, но и всех находившихся на командном пункте, о чем можно было судить по их напряженным, скованным лицам и установившемуся молчанию. Наступал переломный момент. Каждый понимал, что дальнейшее зависит от того, вступят ли в дело пушки. Ведь минометный огонь, каким бы мощным он ни был, бессилен против этих стальных чудовищ. А пушки молчали! Что же будет, что? Происходившее не было каким-то отвлеченным проявлением мысли, оно приобрело зримые конкретные формы и остро касалось всех вместе и каждого в отдельности. Для многих в эти минуты решалась их судьба. Наша пехота, не видя действенной поддержки артиллерии, не выдержала. Солдаты, оставив окопы, беспорядочно побежали в тыл. С командного пункта было видно, как их движущиеся фигурки растекались по белому снежному полю, за ними на малой скорости шли танки и беспрерывно стреляли из пушек.
Положение создалось критическое. Леонтьеву надо было немедленно принять какое-то решение. Его полк не мог далее действовать без прикрытия пехоты в условиях танковой атаки противника. Приходилось думать о спасении полка, предупреждении возможности его полного уничтожения. Но и преждевременное снятие полка с боевых позиций тоже грозило бедой не кому-нибудь, а ему лично. На Леонтьева, как командира, ложилась огромная ответственность. И принять решение мог только он один и никто более. Лицо его заострилось, на переносице залегла глубокая складка, запавшие глаза стали колючими, а голос отрывистым и резким. Наконец решение у него созрело. Он вызвал по связи Ершова и Носова и приказал:
– Батареям сниматься немедленно! Дислокация в Спасмажаровке. Там ждать дальнейших указаний. Все!
Глянув на присутствующих, бросил:
– Свертывать командный пункт!
Затем пошел к выходу из блиндажа. За ним последовали Балицкий и Корпашко. За стогом соломы они сели в уже заведенную легковую машину, которая рванула вперед с большой скоростью. Связист начал было сматывать на катушку телефонный провод, но лейтенант Мешков сказал ему:
– Брось ты его!
Мешков, разведчики, связист и я побежали вслед за укатившей машиной. На поле, недавно казавшемся пустынным, виднелось много людей. До этого все они сидели в укрытиях, теперь покинули их и спешили поскорее убраться отсюда. Спешили люди, спешили откуда-то взявшиеся конные упряжки, автомашины. Это было не организованное отступление, а паническое бегство. По бегущим била немецкая артиллерия, стреляли урчавшие позади танки, разрывы снарядов косили людей. Бежали и мы. Слева показались поставленные в ряд и заземленные пушки, выставившие вперед длинные стволы. Они не снимались с позиций, но и не стреляли. "Чего же они ждут?" – мелькнуло у меня в голове. Бежать становилось уже невмоготу, пот заливал мое лицо, я задыхался, но старался не отстать от товарищей. Я напрятал последние силы и, кажется, даже спиной и затылком чувствовал позади себя немецкие танки, слышал гул их моторов, стрельбу пушек. То впереди, то сбоку рвались снаряды, падали люди. Нас обогнала пароконная повозка. В ней стоял на ногах солдат в белом полушубке и кнутом нахлестывал гнедых лошадей. Сбоку, наперерез нам, прокатил студебеккер с солдатами в кузове. Все смешалось, перегоняло друг друга, устремлялось вперед. Но вот, наконец, начались дома Спасмажаровки. Ее улица была сплошь забита массой движущегося войска, дезорганизованного страхом и паникой. Все спешили поскорее выбраться из этой деревни. Счастье еще, что немецкие танки не прорвались сюда. К вечеру Спасмажаровка была оставлена нами.
В этом бою наш полк понес большие потери. Батареи снимались с позиций под огнем подошедших немецких танков, бивших прямой наводкой. Особенно пострадали вторая и третья батареи первого дивизиона, где не досчитались половины минометов, четырех студебеккеров. Много солдат было убито и ранено. С горечью узнал, что в нашем взводе связи погиб радист младший сержант Миронов, паренек, любивший порассуждать о разных явлениях жизни, мальчик-философ, как я называл его про себя...
Однако немцы не смогли развить начатого ими наступления. В ночь командование перебросило на наш участок танки и самоходные орудия, которые помогли стабилизировать положение. А еще через несколько дней немцы потерпели под Спасмажаровкой сокрушительное поражение.
[1] Шмон – слово воровского жаргона, означает – проверка вещей, обыск.
[2] Зэк – сокращенное от слова "заключенный".
[3] - Артиллерия и минометы там. Видите высокое дерево? От него ближе сюда, к краю леса.
[4] - А танки?
[5] - Танки правее на километр. Вчера оттуда доносился шум моторов.
Глава 2. За страну родную. Часть 3
12
Вот и канун нового, 1944 года. Так уж повелось с незапамятных времен, что наступление Нового года воспринимается людьми как некая временная граница, отделяющая то, что было, от того, что будет. И каждый задумывается в тот момент над своим прожитым и тем, что ждет его впереди, желает сам себе и другим благополучия и счастья. Эти настроения владели мной весь день 31 декабря. Невольно вспомнился такой же день год тому назад. Как все изменилось с тех пор в моем положении! Уже десять месяцев в армии, восемь - на фронте, В каких передрягах не пришлось побывать, чего только не пережить! Как сложится судьба в наступающем году? И все-таки хотелось верить, что счастье не обманет, не подведет. Ведь Новый год всегда встречают с надеждой на счастье, даже будучи на фронте!..
Вечером вернулись с командного пункта Леонтьев, Балицкий и Корпашко. Они были в хорошем настроении. Не мешкая, сели за стол. Душин, у которого уже все было приготовлено, быстро собрал праздничный ужин. Офицеры аппетитно ели, не забывая прикладываться к стаканам с водкой.
Чем дальше, тем живее и громче становилась беседа. Она касалась все той же новогодней темы.
– Есть чем вспомнить уходящий год, – сказал Леонтьев, отстраняясь от стола. – Он был для нас удачным. Одержаны блестящие победы – Сталинград, Курско-Белгородская битва, форсирование Днепра.
– И мы участники этих исторических событий, – подхватил Корпашко, любивший иногда вдаваться в высокопарность. – Пройдет время, и о нас будут писать историки, как писали и до сих пор пишут о солдатах Кутузова и Багратиона. Появятся поэмы, повести, романы о нашем героическом времени.
Корпашко был возбужден, выпитое вино разгорячило его, серые навыкате глаза на раскрасневшемся лице искрились задорным огоньком. Говорить он любил и умел и теперь всецело завладел беседой.
– И наша армия стала совсем другой. Посмотрите, какой боевой дух у солдат и офицеров. Все настроены только на победу! С такой армией можно воевать. Прав товарищ Сталин, говоря, что перелом в войне произошел окончательно и бесповоротно. Это не пустые слова. Немцы уже нигде – ни на севере, ни на юге – не могут начать крупномасштабного наступления, перешли к оборонительным боям, а кто не наступает, тот не одерживает победы. То, что недавно поколотили нас под Спасмажаровкой, – это не в счет. Мелочь!
Мы все слушали Корпашко со вниманием. Его слова импонировали нам, так как он выражал и наши мысли и чувства. Выйдя из-за стола и расхаживая по комнате, он продолжал развивать начатую тему:
– Достичь полной победы – теперь это только вопрос времени. Мы ее одержим даже при условии, если союзники /черт бы их побрал!/ не откроют второго фронта. Не исключено, что сломим немцев уже в этом, наступившем году. Я верю в это! Давайте выпьем за нашу скорую победу, за встречу следующего Нового года в Берлине! И, конечно, в этом же составе.
Офицеры встали, чокнулись стаканами и залпом выпили. У всех было приподнятое, радостное настроение. Балицкий взялся за гитару, и струны ее в тот новогодний вечер звучали особенно звонко, а его песни по-особому глубоко проникали в душу.
13
Находясь на фронте, живешь как под знаком рока и никогда не знаешь, что с тобой случится сегодня, завтра, в любой последующий день, и потому невольно становишься фаталистом. Например, мог ли знать майор Корпашко, встречая в приподнятом настроении Новый год, что жить ему осталось всего несколько дней?
5 января мы с ним опять находились на командном пункте полка. Однако он не стал там долго задерживаться.
– Пойду на батареи, посмотрю, что там делается, – сказал он. Леонтьев пытался отговаривать его:
– Что вам делать на батареях? Зачем рисковать собой?
Но Корпашко не послушался, вышел из блиндажа и, чуть пригнувшись, торопливо зашагал по неглубокому снегу в тыл. Я в это время скручивал цигарку, прикурил ее, потом подхватил свой карабин и стал догонять его. Между мной и им было метров тридцать. Вдруг над моей головой послышался короткий характерный звук летящего снаряда, а в следующее мгновение я увидел впереди, почти рядом с Корпашко, взметнувшуюся вверх черную воронку дыма и земли. Майор упал, как подкошенный. Я со всех ног кинулся к нему. Он лежал на спине без движения, я подумал, что он убит. Но Корпашко открыл глаза, и из его искривленных губ вырвался тихий стон. Он снова потерял сознание. Сапоги на его ногах были разворочены, из них текла кровь, окрашивая белый снег в яркий пурпурный цвет. На шинели около поясного ремня виднелась рваная дыра. От командного пункта, где заметили беду, прибежали разведчики. Вместе мы осторожно подняли Корпашко, подсунув руки под плечи, спину и ноги, и перенесли в блиндаж /благо до него было близко!/. Там, положив его на землю, сняли шинель. Стаскивать сапоги было, нельзя, ножом разрезали голенища. Ранение Корпашко было ужасным: разворочена левая ступня, правая нога ниже колена перебита крупным осколком, проникающее ранение в живот. Собрав у всех, кто был там, индивидуальные бинты, мы перевязали майору ноги и живот, завернули его в шинель. Корпашко то терял сознание от невыносимой боли, то приходил в себя и стонал. Лицо его покрывали крупные капли пота, побелевшие, потерявшие цветовой оттенок глаза казались невидящими. К командному пункту, пренебрегая маскировкой, подкатила легковая машина Леонтьева. Со всеми предосторожностями мы вынесли Корпашко из блиндажа и, поддерживая со всех сторон, положили на заднее сидение. Леонтьев, бросив на меня строгий взгляд, сказал:
– Сначала в нашу санчасть... Потом сам отвезешь в санбат.
Машина тронулась. Ехали по зимнему полю, машину трясло, что причиняло раненому невыносимые мучения. Он полулежал с приоткрытыми глазами, всеми силами превозмогая боль, но при резких толчках не мог удержаться от стона. Казалось, этот стон выходил не из его рта, а откуда-то изнутри, из живота, где застрял осколок снаряда. Наконец благополучно миновали зону обстрела, выехали на обкатанную дорогу, тряска стала меньше. Прибыли в деревню. Пока в санчасти майору делали перевязку, я сбегал на нашу квартиру, уложил все его вещи в чемодан и вместе с ними тотчас возвратился...
До села, где находился медсанбат, было километров десять. Навстречу нам то и дело попадали тяжело нагруженные автомашины, которые везли в зону боевых действий ящики с патронами, снарядами, минами. Весь путь я думал лишь о том, чтобы дорогой с Корпашко не случилось самого плохого. Он молчал, мужественно перенося страшную боль. Чтобы духовно поддержать его, я сказал, вытирая ему носовым платком пот со лба:
– Потерпите, товарищ майор, уже немного осталось... Ранение тяжелое, но не опасное, все обойдется... Вот только бы до врачей нам с вами поскорее добраться.
Корпашко, приоткрыв глаза, повел их в мою сторону, и в его взгляде я прочел немой вопрос: "Правду ли говоришь? Есть еще надежда?"
– Не волнуйтесь, все будет в порядке, – обнадежил я его.
Местонахождение медсанбата можно было безошибочно определить по скоплению около него автомашин, телег с лошадьми, людей: все раненые, искалеченные, растерзанные на передовой линии препровождались сюда. Медсанбат размещался в длинном одноэтажном здании сельской школы. Высоко над его окнами, под крышей, бросалось в глаза белое полотнище с большим красным крестом. Во дворе, обнесенном забором из штакетника, виднелись люди в шинелях, белых овчинных полушубках с забинтованными головами и руками, одни шли сами, других поддерживали сопровождающие, иных несли на носилках. Я велел шоферу, чтобы он подъехал прямо к крыльцу. Выйдя из машины, взбежал по ступенькам лестницы, открыл дверь и оказался в небольшой комнате, которая раньше была раздевалкой для учеников, а теперь служила приемной. За столом у окна сидел мужчина средних лет в белом халате, по всей вероятности, врач. Подойдя к нему, я козырнул и сказал:
– Примите тяжело раненого.
– Направление из санчасти, – спокойно ответил он, бросив на меня тяжелый, усталый взгляд. Я подал привезенную с собой бумагу.
В комнате густо пахло йодом и еще какими-то лекарствами. За дверями, ведшими во внутренние помещения где-то далеко, раздался истошный крик: там, видимо, делали операцию. Врач, пробежав глазами поданный мной листок, сказал двум санитарам, вошедшим с улицы:
– Занесите раненого.
Я пошел вслед за ними к машине. Санитары осторожно положили Корпашко на носилки, внесли в комнату и поставили носилки на пол сбоку стола, за которым сидел врач. Он записывал что-то в большой толстой книге. "Данные на майора", – решил я. Корпашко был в тяжелом состоянии. Тряска в дороге лишила его последних сил. Лицо его пылало, исказилось от боли, он тяжело дышал. Медленно, с трудом повернув ко мне лицо, он посмотрел на меня затуманенными поблекшими глазами. Потом, с трудом владея непослушным языком, тихо, с перерывами сказал:
– Спасибо... Поезжай в полк... Больше тебе тут делать нечего…Прощай...
– До свидания, товарищ майор. Выздоравливайте!
Врач кивком головы указал санитарам на раненого:
– В операционную!
Они подхватили носилки и, распахнув дверь во внутренние комнаты, унесли майора. Сдав под расписку его вещи кладовщику, я на той же машине возвратился в полк...
На следующий день стало известно, что ночью Корпашко скончался. Его тело привезли из медсанбата в расположение полка. Хоронили майора за деревней на заснеженном унылом кладбище с несколькими деревьями и кустарниками. Сюда пришли офицеры штаба полка, солдаты взвода управления и других тыловых подразделений. Гроб поставили у могилы, выделявшейся на снегу черным пятном. По углам гроба замер почетный караул. Глядя на бледное лицо Корпашко с синевой в запавших глазницах, безжизненное в вечном успокоении, на его скрещенные на груди руки, тронутые мертвенной желтизной, я с щемящей тоской думал о том, что вот и еще одного вырвала из наших рядов война. И как это неожиданно и быстро случается! Ведь еще вчера с утра Корпашко был жив и здоров, деятелен, заражал других своей энергией, а сегодня вот он – мертвый в гробу, безучастный ко всему, не осознающий того, что происходит вокруг него. Свершил, что мог, и навсегда ушел из мира сего. Погиб на боевом посту. Отдал жизнь за страну свою. То же думали и переживали офицеры, стоявшие кучкой в двух шагах от гроба, молчаливые, с сумрачными лицами, и солдаты, выстроившиеся ровной шеренгой.
Вперед выступил капитан Охлопков, парторг полка. Он произнес краткую надгробную речь, рассказав о жизненном пути майора Корпашко, его заслугах перед Родиной. Гроб накрыли крышкой, застучал молоток, забивая в нее гвозди. Гроб на веревках поплыл в могилу. Троекратно прозвучал треск ружейного салюта. Замелькали лопаты, засыпая могилу. Возник продолговатый холмик черной земли вперемежку с белым снегом. Вот и все. Кончился жизненный путь человека, боевого офицера.
Я возвращался с кладбища в подавленном состоянии. Тяжело было на душе, угнетала тоска. Подумалось о том, что ведь и я мог бы уже лежать в сырой земле, что только благодаря случайности остался среди живых: не задержись я вчера на четверть минуты у блиндажа, свертывая и прикуривая папироску, и меня скосил бы тот снаряд. Значит, еще не выпала мне судьба быть убитым!
14
Вскоре прибыл вновь назначенный заместитель командира полка по политчасти - капитан Соболев, и я стал его ординарцем. По складу характера и другим личным качествам Соболев заметно отличался от Корпашко: собранный, выдержанный, спокойный, внимательный к людям. Мне часто приходилось видеть его о чем-то задумавшимся. Он больше слушал других, чем говорил сам. Но в то же время Соболев был человек с собственным мнением и свою линию проводил настойчиво, но тактично. Разумными советами он немало помогал Леонтьеву в руководстве полком, не вмешиваясь при этом в его командирские функции. Был Соболев еще сравнительно молод. Между им и мной установились хорошие отношения.
Между тем военные события принимали все более драматический оборот: развертывалась Корсунь-Шевченковская битва. Конечно, о планах командования мы ничего не знали, а обратили внимание лишь на то, что наш полк, до этого продвигавшийся на запад, к Кировограду, повернул на северо-запад, к городу Шпола. Второе, что отмечалось – это возросшее противодействие немцев. В моем дневнике появилась запись за 26 января: "Орудийный грохот не утихает ни на минуту. Не могу понять, почему противник так упорно сопротивляется на этом рубеже. Ранее он при меньшем напоре оставлял свои позиции". Осмыслить до конца происходившее тогда удалось спустя некоторое время.
28 января войска 1-го Украинского и 2-го Украинского фронтов, идя навстречу друг другу с севера и юга, соединились в районе Звенигородки. 10 немецких дивизий со средствами их усиления, глубоким выступом вдававшиеся в расположение наших войск, были взяты в кольцо! Немецкое командование, не ожидавшее такого поворота событий, делало все возможное для того, чтобы спасти свою блокированную группировку. Удары по нашим частям, находившимся в полосе, разъединявшей немцев, наносились с двух сторон: с востока окруженными и с запада основными силами врага. А ведь эта полоска была так узка – каких-нибудь десять километров, а местами и того меньше! И в этих тяжелейших условиях надо было во что бы то ни стадо выстоять, не дать противнику пробиться к окруженным и деблокировать их, а последним – вырваться из кольца окружения. Нашему полку вместе с поддерживаемой дивизией пришлось сражаться на внешней линии кольца окружения. Бои по сдерживанию немцев, которые бросили против нас, помимо пехоты и артиллерии, крупные силы танков и авиации, достигли самого крайнего ожесточения.
2 февраля днем наш полк, выполняя приказ штаба 53 армии, совершал марш вправо по фронту в район села Водяное, где разгорелось жаркое сражение и создалось угрожающее положение. Оттуда доносился глухой гул артиллерийской канонады. Прибыв на место, дивизионы спешно заняли боевые позиции в двух километрах севернее села. В нем в это время шел упорный бой. Яростные атаки немцев стойко отражал штрафной батальон, защищая каждый переулок, каждый дом. Нашему полку предстояло поддерживать этот батальон огнем своих минометов. Для связи и координации действий с командиром штрафников в село был направлен старший лейтенант Синельченков..
Он разыскал комбата на его КП, находившемся в двухэтажном доме. Это был высокий худощавый капитан с утомленным лицом и ввалившимися покрасневшими глазами: спал он последний раз неведомо когда. Синельченков доложил ему о цели своего прибытия, на что комбат ответил:
– Ну, значит, нам повезло! Обстановка очень тяжелая: немцы жмут и жмут, передохнуть не дают сволочи. Помогай, старший лейтенант! Клади мины погуще: пусть знают гады, что пощады им не будет!
По словам комбата, немцы атаковали беспрерывно, действуя танками. Штрафники, прячась за домами, охотились за ними, забрасывая гранатами. Батальон понес большие потери, отступил к центру села, но не допустил прорыва обороны.
Синельченков, с ним разведчик и телефонист, обосновались для наблюдения на чердаке того дома, где находился командный пункт батальона. В проделанное в крыше отверстие обозревалось все село. Оно сильно пострадало, много домов было разрушено. В нескольких местах густо дымили подожженные немецкие танки. Синельченков, имея связь с первым дивизионом, помог пристрелять минометы батарей по селу и его окрестностям. Так прошло время до конца дня.
У немцев в селе было мало пехоты, поэтому их танки остались на ночь без надежного прикрытия. Воспользовавшись этим, штрафники, пробираясь в темноте незамеченными, выискивали стоявшие за домами машины, под их гусеницы летели связки гранат. Немцы, чтобы не рисковать танками, стали отводить их к окраине села. Тьма наполнилась рычанием моторов. Вся эта ночь, в которую никому не было покоя, прошла в напряженном противоборстве враждующих сторон.
Наше командование приказало в Водяном и его окрестностях максимально приблизить к передовой все пушки и гаубицы и поставить их на прямую наводку на случай танковой атаки немцев.
С рассветом танки вновь ринулись на прорыв, но за каждым уцелевшем домом, за развалинами домов их поджидали штрафники. Не добившись успеха и на этот раз, немцы решили вывести танки из села. Они, огрызаясь стрельбой из пушек и пулеметов, стали медленно отползать к окраине. Один танк, выйдя из укрытия на середину улицы, стал поливать ее длинными пулеметными очередями. Вдруг рядом с домом, где находился Синельченков на своем наблюдательном пункте, справа на противоположной стороне улицы, раздался оглушительный выстрел нашей крупнокалиберной гаубицы. Ее подвезли ночью и замаскировали высокими кукурузными снопами. Удар тяжеловесного бронебойного снаряда по башне танка был настолько силен, что ее сорвало с корпуса и отбросило в сторону. Изуродованный танк неподвижно замер.
Теперь бой кипел по обе стороны Водяного: немцы обходили его с флангов. Но их танки, везде нарываясь на огонь наших орудий, стоявших на прямой наводке, вынуждены были отступить. На поле боя дымили свыше десятка, машин. Конец дня прошел в перестрелке артиллерии с вражескими танками, прятавшимися за окраинными домами села.
На следующий день с утра вновь разгорелся ожесточенный бой. Немцы, за ночь подтянув резервы, перешли в наступление, стремясь сокрушить нашу оборону и во что бы то ни стало пробить проход к своим окруженным дивизиям. Начали они с сильной огневой подготовки, но она не имела большого успеха, так как наши артиллерийские и минометные полки, находившиеся на этом участке, немедленно вступили в дело, отвечая огнем на огонь. В ходе развернувшегося артиллерийского сражения беспрерывно гремели орудийные и минометные выстрелы, сливаясь в сплошной гул, на заснеженных белых полях густо, тут и там, вскидывались вверх черные разрывы снарядов и мин. Артиллерийская дуэль постепенно стала ослабевать, словно источив запас своих сил. Но так продолжалось недолго. Немцы, не переставая проявлять инициативу, бросили в атаку танки вместе с пехотой. Более пятнадцати танков, рассредоточившихся в шахматном порядке, медленно приближались к нашему переднему краю, их приземистые черные коробки четко выделялись на белом фоне поля. В звуки непрерывного боя влился глухой отдаленный гул моторов. За танками, прикрываясь их броней, неровными цепями бежала немецкая пехота. Противник, сосредоточив свои силы в ударную группу, шел на прорыв. Сможет ли выдержать наша оборона массированный натиск врага, устоит ли? Этот вопрос жег мысль генералов, командиров дивизий и полков, наблюдавших за ходом боя на своих командныхпунктах, всех офицеров и солдат, находившихся на поле боя. Все они теперь были во власти величайшего напряжения и тревоги.
В сложившейся чрезвычайной обстановке следовало прежде всего выбить у немцев главную ударную силу – танки, по ним сосредоточили огонь орудия всех калибров, разрывы бронебойных снарядов вздыбились там, где шли танки, однако они маневрировали на поле боя, стремясь затруднить нашим артиллеристам пристрелку и избежать прямых попаданий снарядов. Но вот сначала один из них, потом второй, третий замерли на месте, густо дымя. Батареи нашего полка, тридцать шесть минометных стволов, открыли гибельный огонь по немецкой пехоте, грудившейся около своих танков, и вынудили ее залечь. Продвижение танков без оторвавшейся от них пехоты не имело смысла и грозило им напрасной гибелью, и они, покружив около нашей передовой, повернули назад. Атака была отбита!
Но этим дело не кончилось. Немцы, перегруппировав свои силы и сосредоточив артиллерийский огонь по нашему переднему краю, снова бросили в атаку свои танки и пехоту. На этот раз им удалось вклиниться в нашу оборону, пехота, не выдержав их натиска, стала отступать, не переставая сдерживать врага, отбиваясь от прорвавшихся вперед танков гранатами и бутылками с зажигательной смесью.
Во второй половине дня положение стало критическим. Немцы, не считаясь с большими потерями в танках и живой силе, продолжали атаковать, стремясь развить успех начатого ими наступления, им удалось значительно продвинуться вперед, и теперь они находились уже в каких-нибудь трехстах метрах от батарей нашего полка.
В тяжелом положении оказалась третья батарея старшего лейтенанта Кравцова. До недавнего времени он был во главе взвода разведки первого дивизиона. Командир третьей батареи лейтенант Алексеев после тяжелого ранения выбыл из строя, его заменил Кравцов. В тот день ему пришлось оставить свой наблюдательный пункт, к которому близко подошли немцы, и теперь он находился в расположении своей батареи и лично руководил ведением огня. Кравцов, разгоряченный боем, скинул с себя полушубок и шапку, расстегнул ворот гимнастерки, но и в таком виде ему было жарко, он весь был потный, несмотря на зимнее время, в заляпанных грязью сапогах и брюках. Обстановка была такова, что немцы в любой момент могли прорваться в расположение батареи, поэтому Кравцов у каждого миномета оставил только по два человека – его командира и заряжающего, всех остальных солдат, сержантов и офицеров выслал вперед в охранение, где они залегли, изготовившись к бою. Но батарея, оставшись без большей части обслуги минометов, не ослабила ведение огня. Эти двое у каждого из минометов, скинув с себя полушубки и шапки по примеру своего комбата, находясь в состоянии нервного напряжения и боевого экстаза, действовали быстро и ловко; заряжающий хватал из ящика пудовую мину, опускал ее в ствол миномета, командир, проверив точность заданного прицела, дергал за шнур спускового крючка, гремел оглушительный выстрел, потом снова мину в ствол – и снова выстрел, и так беспрерывно у всех шести минометов батареи. Кравцов, по натуре волевой и решительный, а теперь, кроме того, возбужденный боем, быстрыми шагами переходил от одного миномета к другому и подавал только одну команду:
– Огонь!.. Беглый огонь!..
И минометы, раскаленные беспрерывной стрельбой, били и били, гремя выстрелами, изрыгая снопы пламени. Кравцов, останавливаясь, вскидывал к глазам болтавшийся на груди бинокль, определял место падения мин по их разрывам, вносил поправки в данные по установке прицела и снова командовал:
– Огонь!.. Огонь...
В это время в расположении батареи оказался генерал-майор в сопровождении ординарца с автоматом. Это был представитель командования 53 армии, прибывший сюда для того, чтобы лично ознакомиться с состоянием боевой обстановки на данном участке фронта. Некоторое время он, никем не замеченный, так как каждый на батарее был до предела поглощен своим делом, издали наблюдал за тем, в каких условиях и с каким напряжением вела бой батарея, потом направился к Кравцову. Кравцов, никак не ожидавший увидеть здесь генерала, вытянулся перед ним в том неприглядном виде, в каком находился, и отрапортовал ему по всей форме, как положено, о действиях вверенной ему батареи. Выслушав, генерал спросил Кравцова без официальности, просто:
– Какова у вас обстановка, старший лейтенант?
– Обстановки очень тяжелая, товарищ генерал-майор, немцы атакуют, отбиваемся от них из последних сил. У батареи мины на исходе.
– Вижу, что так, – ответил генерал. – Но надо еще немного продержаться; на подходе резервы для помощи вам. Действуете вы отлично, за что выражаю вам благодарность от имени командования 53 армии. Передайте эту благодарность всему личному составу вашей батареи!
И генерал крепко пожал руку старшему лейтенанту.
– Служим Советскому Союзу! – громко, с горячим чувством ответил Кравцов. Генерал, сопровождаемый ординарцем, минуя огневую позицию батареи, твердым шагом направился в сторону передовой, где гремел бой.
К исходу дня наши части, оставив Водяное и прилегающее к нему поле, отошли к селу Крымки. Однако враг не смог прорвать нашу оборону и пробиться к своим окруженным дивизиям...
Забегая вперед, надо сказать, что появление генерала на огневой позиции третьей батареи не осталось без последствий. О ее героических действиях во главе с Кравцовым он сообщил в своем донесении командующему 53 армии генерал-лейтенанту Манагарову, который особым приказом выразил благодарность личному составу третьей батареи за проявленные мужество и стойкость и наградил боевыми орденами и медалями всех ее офицеров, сержантов и солдат. Командир батареи старший лейтенант Кравцов был удостоен ордена Отечественной войны первой степени...
А между тем бои под Корсунь-Шевченковским по уничтожению большой окруженной вражеской группировки продолжались с прежним крайним ожесточением.
После ряда передвижений и тяжелых боев наш полк сосредоточился в большой деревне Красноселки, развернув боевые порядки батарей в ее окрестностях. Но в Красноселках скопилось много и других частей, главным образом их штабов и тыловых подразделений, складов с боеприпасами.
Об этом каким-то образом стало известно немецкому командованию, и оно приняло решение нанести удар по Красноселкам авиацией. Налеты начались в середине дня. Я шел по одной из улиц деревни, когда впереди в небе показались несколько эскадрилий самолетов. Это были "юнкерсы". От них оторвались черные шарики бомб и с воем устремились вниз. Прикинув, я решил, что для меня они не опасны: инерция движения перенесет их через то место, где я нахожусь. Так оно и получилось: оглянувшись, я увидел позади себя разрывы бомб между домами и услышал адский гул. Самолеты скрылись. Но этим дело не кончилось. Вскоре последовал новый налет. Я только что завернул в переулок, как послышался нарастающий, все приближающийся грохот рвущихся бомб. В два прыжка я оказался у стены саран, и растянулся на земле, уткнувшись в нее лицом. И в тот же миг волна взрывов набежала вплотную, вокруг меня заухало, загрохотало, задрожала земля, я непроизвольно ерзал по ней, пытаясь втиснуться в ее твердь, как тогда, летом, под Пересечной. По моей спине колотили падающие комья мерзлой земли. В величайшем напряжении всего своего существа я ждал: вот еще один, вот последний оглушающий удар – и все будет кончено со мной! И вдруг услышал близкий безумный крик:
– А-а!.. Помогите!.. Ранен!.. Я ранен!..
Я повернул голову и неожиданно для себя увидел, что лежу у стены сарая не один: поблизости от меня находился старшина из второго дивизиона Мазиашвили. Его-то и ранило. Волна взрывов в это время откатилась и стихла. Вскочив на ноги, я нагнулся над старшиной.
– Куда ранило? – спросил я его. Приподнявшись с земли, он протянул ко мне окровавленную кисть правой руки, от которой не отрывал своих испуганных глаз. Я сразу определил, что рана пустяковая, ладонь пробило небольшим осколком, и старшина закричал не столько от боли, сколько от испуга, животного страха, того самого, который корежил и меня вот только что. Он был бледен и весь дрожал.
– Успокойся. Ничего страшного – лишь царапнуло! Бывает и хуже, – сказал я ему. – Давай перевяжу.
Я достал из кармана бинт, сдернул с него оболочку и туго обмотал им руку старшины.
– Иди в санчасть. Благодари Бога, что легко отделался.
Вскоре в тот же самый день капитан Соболев послал меня в штаб полка по каком-то делу, и по дороге мне пришлось быть свидетелем еще одного налета, наиболее страшного по своим последствиям. Шагая по переулку, я увидел, что слева от меня к деревне вновь приближается группа немецких самолетов. Они снизились, выстроились в цепочку, один за другим стали пикировать и сбрасывать бомбы. Взрывы вскинулись вверх метрах в двухстах впереди меня, как раз в расположении штаба полка. Самолеты с диким воем выходили из пике и улетали. Когда бомбежка кончилась и я подбежал к штабу, то увидел, что он не пострадал, однако деревянный дом, стоявший рядом, разнесло вдребезги, на его месте торчали в разные стороны бревна, из них выпирал белый остов печи без трубы. Во дворе хаты по соседству стояла группа солдат. Они напряженно смотрели в раскрытую дверь пристройки к хате, где находилась штабная кухня. Перепрыгнув плетень и подойдя к ним, я спросил:
– Что такое?
– Посмотри сам, – хмуро ответил мне один из них, показывая рукой на дверь. Я шагнул в нее. В полутемном помещении были люди. Перед ними на земляном полу валялся человек – повар, степенный сноровистый деревенский мужик. Из его распоротого живота вывалились внутренности. Он был еще жив, поворачивался с боку на спину, со спины на бок и просил сквозь стоны глухим слабым голосом:
– Братцы, предайте смерти!.. Предайте смерти... Он затих в беспамятстве, но вскоре сознание вернулось к нему, и этот мученик еще раз прохрипел:
– Предайте смерти...
Мы в оцепенелом молчании смотрели на него. Ничем помочь ему было нельзя. Но и его мольбы-заклинания тоже оставались без ответа: у кого же поднялась бы рука снять с плеча карабин и выстрелить в него, хотя это был бы самый гуманный поступок! Повар еще раз повернулся со спины на бок и затих навсегда. Позади него, прислонясь спиной к стене и опустив голову на грудь, сидел на полу его помощник – тоже мертвый. Глядя на него казалось, что он задремал, сморенный усталостью. И непонятно было, как они оба могли погибнуть от осколков бомбы: ведь находились они в помещении, которое осталось целым. Как говорится, смерть найдет свою жертву, где бы она ни находилась. Кроме этих поваров, во взводе управления полка погибли еще трое солдат и шестеро были ранены. При этом последнем налете от прямого попадания бомбы запылал дом в середине деревни, рядом с которым штабелями были сложены ящики с патронами. Они тоже загорелись, от высокой температуры патроны стали рваться, издавая беспрерывный треск. Никто не решался подходить к этому месту, дом сгорел дотла, а патроны продолжали трещать до самой ночи...
Противник предпринимал попытки прорвать нашу оборону, вел ураганный орудийный огонь, бросал в атаку пехоту и танки. В эти дни напряженных боев наш полк часто перебрасывали то вправо, то влево по фронту, туда, где создавалось опасное положение. Сражения происходили под деревнями Новомихайловка, Россоховатка, Журовка, Липянка. Ожесточенная битва развернулась западнее села Лебедень. Она началась ранним утром артиллерийской дуэлью между нами и немцами. Стрельба то ослабевала, то разгоралась с новой силой. Немецкая пехота бросалась в атаки, но все они захлебывались от плотного артиллерийского и минометного огня.
В тот день активно действовала авиация, немецкая и наша. Небо прочеркивали стремительные "мессершитты" и наши "яки", они то сближались, то расходились, развернувшись, снова набрасывались друг на друга. Оттуда доносился глухой рокот стрельбы их крупнокалиберных пулеметов. Вдруг у одного "яка", за которым я наблюдал, в фюзеляже у крыла блеснула яркая вспышка, затем показался дым, и истребитель под косым углом стал снижаться к земле, надсадно воя мотором, волоча за собой длинный черный шлейф дыма. В небе показался белый купол парашюта: это летчик выпрыгнул с гибнущего самолета. Время от времени из нашего тыла появлялись эскадрильи штурмовиков. Они летели низко, на бреющем полете, с оглушающим ревом моторов, неслись как грозный ураган и через считанные секунды исчезали на стороне противника, громя там скопления вражеских сил. Немцы очень боялись этих "лавочкиных", прозвав их "черной смертью".
Однако натиск немцев все усиливался. Они хотели прорвать нашу оборону во что бы то ни стало, любой ценой, не считаясь с потерями, и бросили в бой на нашем участке более сорока танков. Я не видел этой танковой атаки, мне только рассказывали о ней. Танки встретил шквал артиллерийского огня. Многие из них были подбиты и задымили на поле боя черными факелами. Оставшиеся упорно продолжали двигаться вперед, прокладывая путь своей пехоте. Немцы сбили наши передовые позиции, началось отступление. На этот раз оно прошло организованно, сопротивление наших войск не было сломлено, они закрепились на новом рубеже...
Ночью никто из нас не спал, предвидя возможность всяких неожиданностей. Леонтьев прилег на скамейку, что стояла у стены хаты, и укрылся шинелью. Около него на табуретке стоял телефонный аппарат. Время от времени он брал трубку и соединялся то со штабом, то с командирами дивизионов, задавая им один и тот же вопрос:
– Как ведут себя немцы?
За темными окнами хаты на улице часто слышалось рычание моторов проходивших мимо танков, гудение автомашин. Леонтьев задремал только после полуночи.
День за днем бои продолжались с неослабевающей силой. Однако все попытки немцев проломить нашу оборону с запада успеха не имели Атаки окруженных, стремившихся прорваться к своим главным силам, ни к чему не привели. Через парламентеров им было предложено капитулировать, но они, выполняя приказ ставки Гитлера, отказались это сделать. Видя, что никакой надежды на помощь извне больше нет, окруженные решились на отчаянный шаг: сконцентрировав свои силы на узком участке, они под покровом ночи ринулись на прорыв, надеясь протаранить своей массой сжимавшее их кольцо, но, расстрелянные в упор из всех видов оружия, были отброшены назад с огромными потерями для них. Вслед за этим наступила развязка. Перед рассветом 17 февраля началось наше генеральное наступление по разгрому окруженных немецких дивизий. По ним был нанесен сокрушительный удар подразделениями пехоты, артиллерии, танков и кавалерии. Когда занялся день, то уже все было кончено. На обширном ровном поле, где только что бушевала битва, лишь виднелись тысячи трупов немецких солдат и офицеров, черневших на этом снегу. В этом бою погиб и командующий немецкой группировкой…
Москва опять салютовала орудийными залпами героям победоносной Корсунь-Шевченковской битвы!
15
На несколько дней на фронте воцарилось относительное затишье. Немецкие части, потрепанные в предшествующих боях, не имели достаточно сил для наступательных операций, наши войска производили перегруппировку своих соединений.
Однако заминка в боевых действиях продолжалась недолго. Вскоре началась так называемая Уманско-Батошанская операция, проведенная 2-м Украинским фронтом против немецкой группы армий "Юг" под командованием генерал-фельд-маршала Манштейна. В этой операции пришлось участвовать и нашему полку. Наступление началось 5 марта в направлении города Умань. Немцы не выдержали мощного удара и стали отступать.
Военные действия затруднялись весенней распутицей. Снег стаял, дороги развезло, они вновь стали непроезжими. Наши части по сравнению с немцами оказались в лучшем положении по той причине, что мобилизовали у местного населения лошадей и даже волов, они-то и способствовали движению армии вперед, подвозу продовольствия и боеприпасов. Немцы значительно превосходили нас по обеспеченности автотранспортом, но в то время он не мог действовать из-за непролазной грязи. Отступая, они вынуждены были бросать его, предварительно выведя из строя. Нам пришлось быть очевидцами удивительного зрелища.
От железнодорожной станции Тальное мы шли пешком по направлению к Умани, которая уже была освобождена к тому времени. Не доходя до города километров семь, мы увидели огромное скопище автомашин. Они стояли на дороге и по ее обочинам по пять-шесть в ряд, увязшие в грязи по днище. Это были машины грузовые, легковые, большие и маленькие, всевозможных марок, какие только выпускались тогда в Европе. И ни одной целой - все сожженные или подорванные. Иногда среди них попадались бронетранспортеры и даже танки. Мы шли километр за километром и видели все одно и то же – безнадежно увязшие в грязи, искореженные огнем и взрывами автомобили. Это было какое-то грандиозное, фантастическое кладбище машин. И так до самой Умани. Все улицы города тоже были забиты ими.
Остановились мы переночевать в небольшом доме. Хозяева, немолодые муж и жена, приветливо угощали нас ужином и рассказывали, что немцы панически бежали из города, боясь попасть в окружение. Запомнился им урок Корсунь-Шевчен-ковского! По словам хозяев, немецкие солдаты, грязные, деморализованные, выглядели усталыми до изнеможения, некоторые по-настоящему плакали, а другие предлагали свои винтовки за кусок хлеба.
Разгромленные под Уманью немецкие части отступали, почти не оказывая сопротивления. Наш полк двигался в юго-западном направлении и уже приближался к реке Южный Буг. По-прежнему мучило всех бездорожье. На Украине весна в тот год выдалась затяжная, хмурая, часто выпадали то мокрый снег, то дождь. Все дороги превратились в жидкое месиво. На них среди холмистой равнины на километры растянулись двигавшиеся колонны людей в серых шинелях, телег, запряженных лошадьми, автомашин. Колонны эти виделись спереди, сзади, в отдалении с боков. Все это месило грязь ногами и колесами, с трудом двигалось, преодолевая усталость. Автомобили то и дело застревали в рытвинах, залитых грязью. Тогда люди, как муравьи, облепливали их со всех сторон и помогали им, натужно воющими моторами, выбраться из колдобины. Так мы достигли реки Южный Буг у поселка Хощеватое и 12 марта переправились через нее по понтонному мосту.
Неожиданно пошел снег, навалило его много, однако он скоро растаял, отчего дороги стали еще хуже. Однако движение вперед продолжалось безостановочно, несмотря ни на какие трудности, все в том же юго-западном направлении. Теперь нашей целью была река Днестр.
Ненастье кончилось, засияло солнце на синем иебе9 согревая своими теплыми лучами воздух и землю. Во всей природе, приготовившейся к возрождению, чувствовалось какое-то внутреннее напряжение. Набухли почки на кастах и деревьях. Гомоня, хлопотали птицы над устройством своих гнезд. При виде всего этого трепетно-радостное волнение охватывало душу.
Но на войне даже восприятие природы особое, опасливое. В эти первые ясные дни весны, все так же двигаясь растянувшимися колоннами по бесконечным дорогам, мы тревожно всматривались в синеву неба, с беспокойством ожидая появления на нем вражеских самолетов. Начиная от Южного Буга, немецкая авиация буквально свирепствовала: налет следовал за налетом. "Мессершмитты" появлялись небольшими группами, снижались над нашими колоннами и, проносясь над ними, сбрасывали бомбы, обстреливали из пулеметов. Возникала паника. Люди бежали в стороны от дороги, бросив машины, телеги с лошадьми, падали плашмя прямо в грязь и, замирая, ждали, когда исчезнет эта нечистая сила, ревевшая над ними. Немалый ущерб причиняли эти налеты. Гибли люди, лошади, волы. Когда самолеты скрывались, серошинельные снова стекались к дороге, и движение продолжалось. Через какое-то время "мессершмитты" появлялись вновь, и начиналось все сначала. Эти налеты происходили изо дня в день и всем нам вымотали душу, взвинтили нервы до предела. Напрасно мы напрягали глаза, выискивая на небосклоне крестики наших истребителей, желая, чтобы они помогли нам, защитили нас, разогнали стаи немецких стервятников. Но нет: наших самолетов не было ни одного – то ли полевые аэродромы слишком отстали, то ли по другой какой причине. В условиях полной безнаказанности немецкие летчики творили то, что им взбредало в голову. Они беспощадно бомбили также населенные пункты, где скапливались наши войска. Мы с капитаном Соболевым на подходе к деревне Бандурово увидели, как над нею появилась эскадрилья "юнкерсов". Они, выстроившись друг за другом, кружили над деревней, как адская карусель, сбрасывали бомбы и обстреливали из пулеметов. В ней начались пожары. На следующий день такой же страшной участи подверглась деревня Демово, в которой сосредоточился наш полк. В результате бомбежки в тот день были убиты трое, в том числе начальник артиллерийского снабжения майор Кочетков, двенадцать человек ранены, среди них врач, фельдшер, медсестра – вся полковая санчасть. Это только после одного налета.
Сбивая немцев с занимаемых ими рубежей, мы продвигались все дальше и вступили на территорию Одесской области. Вражеские бомбежки продолжались. 28 марта, когда мы, миновав железнодорожную станцию Слободка, подходили к деревне Нестоита, при очередном налете на колонну нашего полка была убита санинструктор Таня Федорова. Она ехала на телеге, пуля пробила ей грудь. Болью отозвалась эта смерть в наших сердцах! Все знали и любили Таню. Была она девушка особенная. Так уж повелось, что звали ее не по фамилии, а просто Таня из Знаменки. Когда мы три месяца тому назад заняли этот городок, она, движимая высокими патриотическими побуждениями, настояла на том, чтобы ее взяли в действующую армию. Для нее мало было видеть, что немцы уже бегут: ей непременно хотелось принять личное участие в их окончательном разгроме – так велика была ее ненависть к оккупантам! И вот она оказалась в нашем полку санинструктором в первом дивизионе. Здесь она встретилась с командиром первой батареи старшим лейтенантом Синельченковым, и у них возникло настоящее, глубокое чувство по отношению друг к другу. Надо было знать их обоих, чтобы не удивляться этому.
Бывают натуры от рождения богато одаренные. К их числу относилась и Таня. Она обладала сильным, волевым характером. Он проявлялся в ее уверенной манере держаться, внимательном изучающем взгляде умных карих глаз, в деловитости. При всем этом у нее был чудный певческий голос, который больше слов раскрывал глубину и сложность ее натуры. Однажды /это было еще зимой/ наши командиры, то есть Леонтьев, Балицкий и Соболев, пригласили Таню в гости, чтобы провести вместе вечер. За ужином ее попросили спеть. Она охотно согласилась, но спросила:
– А что петь?
– Украинскую песню, конечно. Ведь мы же на Украине! – ответил Леонтьев с добродушной улыбкой, какой я у него до этого никогда не видал. Таня, сидевшая за столом, выпрямилась, немного откинула назад голову, обвитую двумя тяжелыми темными косами, сосредоточилась и запела, сначала тихо, раздумчиво:
Мисяцю ясный, зиркы прекрасни,
Божий очи вы в темни ночи,
Бас я благаю, грудь облегчите,
Висть принесите з ридного краю...
Казалось, Таня вся целиком погрузилась в исполняемую ею песню; ее взгляд был обращен не на нас, слушателей, а внутрь себя, и оттого чудилось, что не голос ее звучит, мягкий, чистый, грудной, а поет ее душа, все ее одухотворенное существо; ее песня и она сама слились в нечто единое, нераздельное. Постепенно голос Тани креп, набирал силу, она все увереннее владела им, и когда с последними словами песни он взлетел вверх, постепенно затихая, восторг охватил нас, и мы, взволнованные, от всей души аплодировали ей. В тот вечер Таня много пела, вела себя непринужденно, весело смеялась. Такой запомнилась мне она, эта необыкновенная девушка. Но и Синельченков был ей подстать – молодой, статный, решительный. Таня не могла не обратить на него внимания...
И вот Тани из Знаменки не стало. Трагическая случайность оборвала ее жизнь. На фронте среди нас не принято было изливать душу словесами, и гибель ее каждый, кто знал ее, переживал молча, про себя, а Синельченков, конечно, больше всех. Свое горе он выразил по-особому, как человек военный и мужественный. Когда после похорон Тани его батарея заняла боевые позиции, он приказал зарядить все шесть минометов и скомандовал:
– За нашу Таню... по врагу... залпом – огонь!
Раздался грохот. Мстительные мины понеслись на головы тех, по чьей вине погибла певунья Таня... Таня из Знаменки...
Вот и Днестр! Светлой лентой течет он внизу между крутыми, скалистыми берегами. Над ним слева от дороги на высоком месте раскинулось большое село Тypa, в центре которого на холме горделиво поднялось над другими домами белое двухэтажное здание школы. На той стороне реки уже Бессарабия. Со странным чувством смотрели мы туда на перелески и деревеньки: там свое и еще не свое. В годы гражданской войны Румыния, пользуясь слабостью молодой Республики Советов, захватила Бессарабию. Однако наша страна никогда не признавала законность этой аннексии, поэтому на довоенных географических картах территория между Днестром и Прутом штриховалась вперемежку розовыми и коричневыми полосками, условно обозначавшими цвета Советского Союза и Румынии. В конце июня 1940 года Бессарабия была возвращена в состав СССР, но ненадолго: когда началась Великая Отечественная война, Румыния, союзница фашистской Германии, снова завладела ею. И вот теперь предстояло освободить Бессарабию и сделать ее опять своей, советской. Передовые наши части уже форсировали Днестр.
Мы переправились через него в ночь на 8 апреля.
Начались бои. Немецко-румынские войска стали оказывать сильное сопротивление, пытаясь стабилизировать фронт по Днестру. Сражения разыгрались под деревней Пятра, за села Булаешты, Чишмя, город Оргеев. Продвигаться вперед приходилось с большими трудностями. И дело было не только в возросшем сопротивлении немцев и румын, но и в том, что наши силы оказались на исходе. Ведь войска 2-го Украинского фронта, теперь уже под командованием генерала армии 'Р.Я.Мали-новского, безостановочно двигались с боями от самой Умани в тяжелых условиях весны и бездорожья. Полки и дивизии поредели. Остро не хватало боеприпасов, так как не было достаточного подвоза их. Немцы, отступая, выводили из строя железные дороги и делали это самым варварским способом: они не только уничтожали мосты, но и подрывали концы рельсов на их стыках или же, прицепив к паровозу массивный стальной костыль, опускали его посреди железнодорожного полотна, и он при движении ломал шпалы, как спички, рельсы при этом сближались друг с другом. После таких "операций", чтобы восстановить железную дорогу, приходилось полностью заменять и шпалы, и рельсы, на что требовалось много времени. А без помощи железной дороги нормально обеспечивать фронт вооружением, боеприпасами, продовольствием, обмундированием было невозможно. Наши войска испытывали нехватку буквально во всем. Значительно отстали полевые аэродромы, отчего авиация не могла оказывать действенной помощи передовым частям. Многие признаки показывали, что наше наступление стало выдыхаться.
В такой обстановке наш полк, выполняя приказ командования штаба армии, совершил большой марш на юг вдоль линии фронта. Он сосредоточился неподалеку от города Дубоссары, в районе деревень Ракулешты и Голерканы, вольготно раскинувшихся по-над Днестром.
Отсюда было недалеко до Кишинева, еще находившегося в руках противника.
Деревня Ракулешты с ее беспорядочными улочками и переулками, небольшими глинобитными домами, обнесенными невысокими заборами из дикого камня, прилегла на склоне возвышенности, у подножья которой протекает неширокая, но быстрая река Реут, впадающая неподалеку в Днестр. Напротив, на другом ее берегу, находилась деревня Жервены, занятая немцами и румынами. Командный пункт полка был оборудован на высотке напротив названных деревень, батареи установили минометы внизу, в глубоких оврагах. Несколько дней шли жаркие бои, в ходе которых удалось форсировать Реут, выбить немцев и румын из деревни Жервены, но продвинуться дальше уже не хватило сил. После этого фронт на нашем участке надолго стабилизировался, бои практически прекратились.
16
А вокруг красовалась весна во всей своей чарующей прелести. Стояли теплые дни с лучезарным солнцем на синем безоблачном небе. Развесистые яблони, абрикосы, акации, все в белой пене цветения, источали дурманящий голову аромат. Деревья оделись светло-зеленой яркой листвой и как будто выставляли себя напоказ. Куда ни глянь – на полянках, обочинах дорог, у заборов около домов – буйно тянулась вверх изумрудная трава, среди которой тут и там подставляли горячим лучам солнца свои желтые головки одуванчики. В их мохнатые сердечки запускали хоботки трудолюбивые пчелы, собирая сладкий нектар. В лесу, тянувшемся полосой по-над Днестром, стоял неумолчный птичий гомон. Весна! Повсюду весна! Что ей до войны? Она, как всегда, буйно проявляла свою животворящую силу! И радостное чувство охватывало душу при виде всей этой разлившейся вокруг земной благодати. Люди под влиянием чаровницы-весны становились отзывчивее, добрее по отношению друг к другу, чаще на их лицах появлялись улыбки, чаще срывалось с губ приветливое слово.
Настроение повышалось не только от бодрящего буйства весны, но и оттого, что поутихли бои, поубавился груз нервного напряжения. Появилась возможность привести себя в порядок: люди помылись, пропарили и выстирали брюки, гимнастерки, пришили белые подворотнички, подстриглись, чисто побрились и стали выглядеть молодцами.
И так случилось, что именно в это время в полк приехала фронтовая бригада артистов. Когда солнце клонилось к западу, на окраине деревни, на просторной площадке между лесом со стороны Днестра и домом, где размещался штаб полка, подкатила большая грузовая машина. Задний и один боковой борта ее опустили, получилась сцена.
Быстро собралось много солдат и офицеров, заранее предупрежденных о предстоящем концерте. Здесь находились все, кто был свободен от несения службы и дежурств. Ближние к машине сели на землю, остальные стояли за ними, тесно сгрудившись, покуривали, перебрасывались шутками. Появилось командование полка – Леонтьев, Балицкий, Соболев, парторг Охлопков, начальник штаба Усик, командиры дивизионов Ершов и Носов. Они сели перед машиной на стулья и скамейки, вынесенные из штаба.
Вот на площадке грузовика показались артисты. Их было четверо – женщина и трое мужчин. Они привлекли к себе внимание уже одним своим внешним видом, своей непохожестью на нас, так как были одеты в гражданское: женщина в длинном черном платье с желтыми блестками на груди, мужчины - в черных костюмах с галстуками "бабочкой", и потому казалось, что они прибыли из какого-то далекого, позабытого нами мира. Встав в ряд, они поклонились. Дружные аплодисменты приветствовали их. Артисты отступили назад. Немолодой полноватый мужчина сел на табуретку у кабины машины, поставил на колени баян, закинул ремень за плечо, приготовился. Второй, высокий и худощавый, выступил вперед и сказал:
– Дорогие солдаты и офицеры, бойцы Красной Армии, доблестные воины нашей Советской страны! Прежде всего позвольте поздравить вас с замечательными победами, которые вы одержали над немецко-фашистскими захватчиками. Слава вам! – и он эффектно выбросил вверх перед собой обе руки. Выслушав прокатившиеся аплодисменты, он продолжал:
– Сегодня наша выездная бригада артистов выступит перед вами с эстрадным концертом. Вы услышите музыкальные произведения, стихи советских поэтов, отрывки из поэм и разные юморески. Мы постараемся, чтобы концерт понравился вам. Итак, начинаем! Открывает наш концерт артистка московской эстрады Нелли Курнакова!
Конферансье повернулся к ней и первый захлопал в ладоши, чтобы обеспечить ей должный прием. Мы все дружно последовали его примеру. Нелли Курнакова в своем длинном черном платье с блестками и лакированных туфельках подалась вперед и, сияя улыбкой, поклонилась на три стороны. Ведущий объявил:
– Будет исполнена широко известная и всеми нами любимая песня "Катюша", музыка Матвея Блантера, слова Михаила Исаковского.
Баянист пробежал пальцами по клавишам, взял аккорд, и артистка запела. Голос у нее был слабенький, даже немного с хрипотцой, и песню она пела знакомую от первого до последнего слова, но слушали ее со вниманием и интересом. Ведь артистка же поет! Поет про верную Катюшу, которая обещала сберечь свое горячее чувство до желанной встречи, а ведь у каждого из нас была где-то далеко, далеко своя Катюша, пусть не Катюша, а Наташа, Нина, Оля, и так хотелось, чтобы и они сохранили, сберегли свою верность, несмотря ни на какие невзгоды и долгую разлуку. И неважно, что у артистки голос с хрипотцой: главное – пела она о том, что глубоко волновало всех. Каждый видел в ней свою Катюшу – невесту, жену, сестру, хотя выглядели они, может быть, совсем по-другому. Песня кончилась, раздались аплодисменты. Ведущий вновь объявил:
– Артист Александр Бережной прочтет стихотворение Константина Симонова, посвященное поэту Алексею Суркову.
Вперед выступил последний член концертной бригады. Был он молод, и первое, что мне подумалось, – почему он не снами на фронте. Видимо, влиятельный чиновный папаша сумел выхлопотать ему "бронь" от службы в армии. И вид этот артист с круглым полным лицом, пышной черной шевелюрой, расчесанной на пробор в обе стороны, имел холеный, не нам чета. Он вскинул голову, сделал паузу, привлекая к себе внимание, и начал:
Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины...
И мы сразу почувствовали, что не зря он назывался артистом: голос у него был хорошо поставлен, с выразительными интонациями, и владел он им неплохо, что производило впечатление на слушавших его. Но вместе с тем захватывало и содержание стихотворения, преисполненного великой любовью к Родине. Нельзя было не откликнуться своими чувствами на переживания поэта, вызванные видом родных, близких душе русского человека пейзажей с их скромными деревеньками и унылыми погостами, жителей этих деревень, подавленных горем в связи с отступлением нашей армии. И уж вовсе бередили душу искренние признания поэта, за что он бесконечно любит эту Родину-страдалицу:
За то, что на ней умереть мне завещано,
Что русская мать нас на свет родила,
Что, в бой провожая нас, русская женщина
По-русски три раза меня обняла.
Стихотворение нашло горячий отклик у всех нас, слушавших его. Артиста приветствовали долгими аплодисментами.
Ведущий, притворно вздохнув, сказал со страдальческим выражением лица:
– Не знаю, как вам, друзья, а мне в последнее время немцев жаль!
И он вопросительно глянул на присутствовавших, ожидая их реакции на столь странное заявление. Мы насторожились, предвидя какую-то каверзу.
– Несчастные они люди! – продолжал он. – Под Сталинградом их окружили, под Белгородом и Курском разбили, в Днепре выкупали, догнали аж до Карпат. И пожалеть их некому! Теперь бедняги "фрицы" сидят в окопах и думают, куда бежать им дальше.
Позади меня кто-то ехидно произнес:
– Ось брехун! Тэбэ б сюды, колы воны, бисовы диты, з нас душу вытряхивають...
Пробежал тихий смешок. А "брехун" гнул свое:
– Говорят, Геббельс в Берлине спать перестал – некогда: все придумывает объяснения, почему армии фюрера отступают...
Концерт продолжался. Артисты выступали, сменяя друг друга. Прозвучали любимые песни фронтовиков: про синий платочек, об окопной землянке, о солдате, похороненном, дважды заживо. Прозвучали стихи, где в чеканных строках нашли взволнованное выражение и лютая ненависть народа к захватчикам, и его святая любовь к своей Родине, и непреклонная решимость защитить ее всею силой своей, и твердая вера грядущую победу. И песни, и стихи, и не всегда остроумное балагурство ведущего – все это находило горячий отклик в нас, давно отринутых от духовной стороны человеческой жизни. Лица зрителей просветлели, в глазах искрились огоньки, все переживали одно и то же – чувство своей сопричастности к волшебству искусства. Эти настроения передавались и артистам: они теперь держались более свободно, даже интонации их голосов стали живее и проникновеннее. Ведущий, сияя лицом, подступил к самому краю днища кузова автомашины и объявил:
– Я прочту вам главу из поэмы Александра Твардовского "Василий Теркин". Глава называется "Кто стрелял?"
Тесная толпа зрителей всколыхнулась, раздались дружные аплодисменты. Трудно назвать другое литературное произведение, которое на фронте пользовалось бы такой же популярностью и любовью, как эта знаменитая поэма. Не было ни одного солдата, который не знал бы ее главного героя – никогда не унывающего, рассудительного, смекалистого, самоотверженно храброго Василия Теркина, выходящего победителем из всех самых сложных ситуаций. Невероятная популярность героя поэмы объяснялась отнюдь не описанием его боевых подвигов /этим бывалых фронтовиков не удивишь!/, а более всего его внутренним содержанием. Александру Твардовскому удалось талантливо воссоздать в этом образе обобщенный тип советского человека, вставшего на защиту своей Родины в тяжкую для нее годину страшного, опустошительного нашествия. В нем, этом образе, нашли воплощение наиболее характерные свойства воина Великой Отечественной с его думами, тоской сердечной, стремлениями, надеждами – всей внутренней сущностью, являвшейся стержнем, первопричиной его стойкости и героического поведения. Какая-то частица качеств Василия Теркина была в каждом фронтовике, и именно в этом крылась необыкновенная сила его притяжения к себе и могучего влияния. Василий Теркин, как живой, был действующим лицом на фронтах Великой Отечественной войны, а вся поэма о нем – сражающейся поэмой. Когда почтальон приносил в подразделение свежие газеты, то со всех сторон слышался вопрос:
– А про Теркина тут есть?
И не раз мне приходилось выступать в роли чтеца очередной главы поэмы перед солдатами где-либо на привале. Однажды, развернув газету "Красная Звезда", я увидел фотографию Твардовского в военной форме с полковничьими погонами. Он смотрел на меня с газетной страницы своими холодными вдумчивыми глазами, столь знакомыми мне еще по ИФЛИ. "Далеко ты шагнул с тех пор, Александр Трифонович! Широко разнеслась твоя слава!" – подумалось мне тогда. И вот теперь я вновь вспомнил о нем, находясь здесь, на лесной опушке возле штаба полка, среди солдат и офицеров, с увлечением слушавших его поэму в исполнении заезжего артиста.
А артист в это время в порыве творческого вдохновения живописал словами поэмы, как немецкие самолеты роту Василия Теркина прижали к земле и безжалостно расстреливали из своих пулеметов, и, кажется, не было никакого спасения от них. Слушая его, невольно вспомнилось подобное же, многократно пережитое нами самими совсем недавно при движении от Южного Буга к Днестру. Только вот не нашлось тогда среди нас такого Василия Теркина, чтобы из винтовки подбить вражеский самолет! Когда артист закончил, ему долго и горячо аплодировали.
Концерт, тепло принятый нами, закончился. Солдаты и офицеры расходились довольные, оживленно обменивались впечатлениями. Шагая вместе с другими, я вдруг услышал сбоку от себя:
– Вершинин, здравствуй! Своих не узнаешь?
Это был старший лейтенант Кравцов, командир третьей батареи. Мы с ним давно не встречались.
– Понравился концерт? – спросил он.
– Очень! – ответил я. – Даже при наличии недостатков в исполнении.
– И мне понравился. Я как будто душой отдохнул. Как необходима такая духовная встряска! Хотя бы изредка... Ну, будь здоров!
Провожая его взглядом, я подумал "Повезло третьей батарее, что дали ей такого командира!"
Полк, используя возникшую передышку в военных действиях, деятельно готовился к предстоящим боям. В него влилось большое пополнение. Это были мобилизованные жители Кировоградской и Одесской областей. Их направили в сильно поредевшие минометные расчеты, взводы управления дивизионов и батарей, в тыловые подразделения. Среди прибывших оказалось несколько молодых девушек, которые стали связистками при штабах полка и дивизионов. И первое время казалось таким странным видеть этих девушек среди нас! Новым лицом был врач Коки Венедиктович Квирквелия, молоденький грузин, стройный чернобровый красавец с орлиным тонким носом. Он прибыл к нам вскоре после окончания института, не имел большого опыта, но преданность своему делу позволила ему образцово наладить медицинскую службу в полку.
Появился у нас и свой духовой оркестр. Случилось это так. При подходе к Днестру в одном освобожденном молдаванском селе в штаб полка пришел гражданин средних лет, хорошо говоривший по-русски, и сообщил, что у них здесь имеется духовой оркестр, участниками которого являются местные жители, а он сам – его капельмейстер. Пришедший, по фамилии Батрин, просил зачислить оркестрантов в полк как мобилизованных, а они явятся со своими инструментами. Леонтьев сначала отказался, так как по штатному расписанию оркестр полку не положен. Но в разговор вмешался начальник штаба капитан Усик.
– Давай возьмем! – сказал он Леонтьеву. – Распишем их по одному в разные подразделения, а находиться они будут при штабе. Зато полк будет иметь свой оркестр, на зависть всем другим!
Леонтьев, ревниво относившийся к чести и славе своего полка, в конце концов, согласился, И вот однажды перед вечером на лесной опушке напротив штаба полка, где недавно проходил концерт, расселись на табуретках и скамьях человек пятнадцать музыкантов со сверкающими большими и малыми духовыми инструментами. Началось первое показательное выступление полкового оркестра. Предвечернюю тишину наполнили звуки маршей, вальсов, мелодий популярных песен. Оркестр играл на удивление хорошо! Капельмейстер Батрин был профессиональным музыкантом, флейтистом, в село его загнала война, где он до поры до времени пережидал оккупационное лихолетье. Руководя оркестром сельских музыкантов, он добился высокой слаженности их игры. Оркестр стал занимать свое место в разносторонней жизни полка.
В это же время многие офицеры получили повышение в воинском звании: Леонтьев стал подполковником, а Балицкий, Соболев и Усик – майорами.
В средине мая неожиданно произошло изменение и в моем положении: меня назначили заведующим складом отдела вещевого снабжения, сокращенно ОВС. Заботу обо мне на этот раз проявил Соболев. Как-то раз он сказал:
– Не место тут тебе торчать ординарцем. Надо загнать тебя куда-нибудь подальше от передовой, где более безопасно. При первой возможности отошлю тебя во второй эшелон.
Такой случай представился. Сержант, ведавший складом ОВС, любил выпить и стал обменивать казенное имущество на самогон. Узнав об этом, Леонтьев рассвирепел и, не долго думая, приказал отправить его в штрафной батальон. Соболев предложил меня на его место, на что Леонтьев охотно согласился. И стал я интендантом, о чем не думал и не гадал.
17
Новое назначение позволило мне более обстоятельно познакомиться с деятельностью тыловых подразделений полка. Они располагались в деревне Голерканы, находившейся в километре от Ракулешт. Во главе всего этого многоликого хозяйства стоял капитан Труфанов, уже не молодой и вечно озабоченный. Оно и понятно: на нем лежала непростая задача накормить, обуть, одеть, обеспечить вооружением и боеприпасами весь полк, отчего в первую очередь зависела его боеспособность. Поэтому Труфанов строго и бесцеремонно требовал четкого выполнения обязанностей от своих помощников, являвшихся начальниками: артиллерийских мастерских – старшего лейтенанта Курилова, артснабжения – старшего лейтенанта Чернявского, автопарка – капитана Мелихова, отдела продовольственного снабжения – старшего лейтенанта Солодкого, отдела вещевого снабжения – старшего лейтенанта Миндюги. Каждый из них имел свой штат подчиненных.
ОВС занимал пятистенный глинобитный дом, стоявший на некотором отдалении от деревни. В нескольких шагах от него отвесной стеной падал вниз многометровый обрыв к Днестру. Отсюда, с высоты, хорошо просматривалась широкая лента реки, переливчато сверкавшая серебром на солнце, а за нею виднелись равнинные дали левобережья с разбросанными тут и там хуторами и поселками. Хозяев в доме не было: из зоны боевых действий всех местных жителей выселили в тыл.
Приняв вещевой склад, я первые дни направлял все усилия на то, чтобы быстрее вникнуть в круг своих новых обязанностей. А они оказались не столь уж простыми. На складе находилось много самого разнообразного имущества: шинелей, гимнастерок, брюк, ботинок, тюков материала для полотенец и портянок, ниток, иголок, мыла, бумаги и другой всякой всячины, без которой нельзя обойтись военным людям.
При ОВС находились швейная и сапожная мастерские. В швейной было четыре портных: Резник, Грибанов, Нечепуренко и молоденький паренек Вася Бурлака. Старшим из них был Резник Степан, энергичный и разворотливый человек, до мобилизации – учитель начальных классов сельской школы. Портные занимались подгонкой обмундирования, шили гимнастерки, фуражки. Сапожников было пятеро: Саламатников, солдат еще первой мировой войны, сохранивший отличную строевую выправку, Сергеев, Вразко, Косенко и мордвин Шулайкин. Они ремонтировали солдатскую обувь, иногда по особому заказу шили новые сапоги для офицеров полка. Еще был в штате ОВС делопроизводитель Фома Климентьевич Савранский, совершенно лысый в свои тридцать пять лет. И вот я, теперь уже в звании сержанта, оказался старшим над этим хозяйством и над всеми этими людьми. Мы в свою очередь находились в подчинении у Филиппа Титовича Миндюги, добродушного толстяка лет пятидесяти, на котором военная форма сидела, как на корове седло.
К нам он относился попросту, если и журил, то по-отечески. Миндюга, являвшийся рачительным хозяином, часто отлучался на армейские склады, чтобы выбивать там вещевое имущество для личного состава полка, и в его отсутствие я был полным хозяином ОВС. Вот эта относительная самостоятельность устраивала меня больше всего. Повезло мне еще и в том отношении, что в лице Савранского, Резника и Саламатникова я нашел хороших помощников, на которых мог положиться во всем. Савранский был многоопытным бухгалтером и хорошо наладил учет наличия и движения на складе материальных ценностей, а для меня, никогда не занимавшегося никакими хозяйственными делами, это было очень важно. Я всегда мог быть уверенным в том, что на складе нет недостачи имущества. Савранского отличали деловитость, образованность, глубокая порядочность, уважительное отношение к тем людям, которые этого заслуживали, строгое следование своим нравственным принципам. Не часто встречаются такие цельные человеческие натуры. Обычно они выковываются, начиная с раннего детства, в семьях с твердым жизненным укладом, неукоснительно следующим многовековым народным традициям. С Савранским мы крепко сдружились, в свободные минуты беседовали по разным вопросам, обменивались мнениями, при получении писем домашними новостями, и вот это товарищество, духовная близость до какой-то степени сглаживали нам тяжесть армейского житья. Степан Резник и Саламтников были хорошими мастерами своего дела и расторопно руководили работой портных и сапожников. И все вместе мы представляли небольшой, но дружный коллектив.
Теперь мне приходилось иметь дело главным образом со старшинами батарей и всех других подразделений полка. В разное время дня они являлись по одному, по два, каждый со своими просьбами, и я по накладным, выписывавшимися Савранским, выдавал им предметы обмундирования взамен пришедшего в негодность, чистое нательное белье и другое. Нередко заходили к нам офицеры и обращались с просьбами заменить сапоги или гимнастерку, сшить фуражку и т.д. Словом, нужда до нас была у всех, поэтому и отношение к нам было соответствующее.
Обычно день проходил в хлопотах: портные не отрывались от швейных машинок, сапожники, не переставая, стучали молотками, я выдавал им необходимые материалы, определял очередность работы, принимал от них сделанное. И только к вечеру, после ужина, напряжение спадало. Для всех наступал час отдыха. Люди выходили на улицу и рассаживались кто где: на ступеньках крыльца дома, на лужайке около него. Покуривали. Завязывались разговоры, пересыпаемые остротами. То ли потому, что наш дом стоял в стороне и на хорошем месте, в окружении зелени, то ли по какой другой причине, но к нам в этот предвечерний час тянулись люди из других подразделений. Часто приходили два закадычных друга - старшие лейтенанты Курилов и Вовченко, служившие по артиллерийскому обеспечению полка, оба молодые, подтянутые, бравые. Курилов, по природе своей человек общительный, легко вступал в разговор, любил ввернуть побасенку или анекдотец. Он не лишен был и чувства лирики, имел особую толстую тетрадь, в которую записывал полюбившиеся ему новые стихи и песни. В противоположность Курилову, Вовченко всегда молчал, слушал, что говорили другие, и добродушная улыбка не сходила с его лица. Наведывался лейтенант Денисов из автопарка, высокий красавец, говорун и шутник, легко шагавший по жизни. Появлялись и другие - рядовые и офицеры. Иногда среди беседы сама собой возникала песня. Теперь в полку было много украинцев. Их любовь к пению общеизвестна: как говорят, один хохол – это певец, два хохла – уже хор.
– Споем, братцы? – предлагал кто-нибудь, прерывая разговор, – Вразко, начинай!
У чернявого длинноносого сапожника Вразко голос был не сильный, но он, не сбиваясь, твердо держал мелодию. К нему подстраивались другие. И вот в разлившемся вокруг покое, в наступившей прохладе после жаркого дня стройно звучали песни про то, как "реве та стогне Днипр широкий", как над тихой речкой "три вербы схилылыся тай журятся воны", про парубка, умоляющего дивчину – "визми мое сердце, дай мени свое". Много проникновенных, чарующих песен на Украине: про радость и горе, про любовь и страдания, про все, чем живет душа человеческая.
Кончались песни, люди расходились на вечернюю поверку.
Так проходило время. Я привык к своему новому положению и был доволен им.
Затишье на нашем фронте затягивалось. Шел уже июнь, а активные боевые действия все не начинались. Но так было только у нас, на юге. С наступлением весны ринулись в бой три белорусских фронта, два прибалтийских, Волховский, Ленинградский, а также Карельский. Взламывая оборону противника, нанося по нему сокрушительные удары, Красная Армия стремительно продвигалась вперед, освобождая от захватчиков Прибалтику, Белоруссию, Западную Украину. Откатывались назад вражеские войска на Карельском перешейке. Война со всей силой кипела и бушевала от Кольского полуострова до Карпат. Связанные с нею события остро интересовали нас, мы в буквальном смысле слова жили ими, с повышенным интересом, с жадностью ловили все новости, откуда бы они ни поступали: по радио, из газет, из устной передачи. Радист штаба полка маленький, неказистый на вид Яша Мейстер стал самым популярным человеком: он следил за сводками Совинформбюро, торопливо записывал основное из них, и поступившие от него сведения быстро растекались по всему полку.
6 июня разнеслась весть, глубоко взволновавшая всех: англо-американские союзники по борьбе с гитлеровской Германией начали высаживать десант на европейский континент, в Нормандии. Открытие долгожданного второго фронта наконец стало явью! Мы ликовали, возлагая множество самых радужных надежд на вступление союзников в активные военные действия. При встречах только об этом и говорили. Слышались возбужденные возгласы:
– Ну, теперь немцам капут!
Ко мне обратился Савранский, возбужденный, с улыбающимся лицом:
– А что, Анатолий: ведь теперь война вполне может закончиться уже в этом году. Немцы не выдержат одновременных ударов с востока и запада. Уж если мы одни могли гнать их с нашей территории, то теперь, при вступлении в дело союзников, им не миновать полного разгрома! Дай-то Бог!
Такое мнение было преобладающим. Успехи наших фронтов и высадка во Франции союзников вызвали у солдат и офицеров духовный подъем, всплеск бодрости, готовность к новым боям с противостоявшими нам немецкими и румынскими войсками.
В скором времени замполит Соболев, теперь уже майор, в расположении второго эшелона, на просторной зеленой площадке, где росли высокие развесистые деревья грецких орехов, сделал доклад о положении на фронтах и новой ситуации, возникшей в связи с открытием второго фронта. Водя длинной указкой по большой географической карте, на которой красными изогнутыми стрелами были обозначены направления ударов наших войск, перечисляя внушительные потери немцев в живой силе и технике, он говорил о стратегическом значении одержанных побед.
– Уже близок час, когда вся территория нашей страны будет очищена от фашистских захватчиков, и мы начнем бить врага в его собственном логове. И там ждет нас окончательная и полная победа! – с пафосом закончил Соболев под гром аплодисментов. Его доклад, развернутый, содержательный, еще больше укрепил в нас дух оптимизма, владевшего нами.
После выступления Соболева на той же площадке в сгустившихся сумерках прибывшей в полк передвижной киноустановкой был показан фильм "Жди меня". Он представлял собой развернутое образное раскрытие знаменитого, пользовавшегося тогда широчайшей известностью стихотворения Константина Симонова под тем же названием. Тема, поставленная в фильме, была в годы войны очень злободневна, преподносилась в нем в остросюжетной форме такими талантливыми артистами, как Валентина Серова, Зорская, Свердлин, Названов, Блинов, поэтому он произвел на нас большое впечатление. Такому восприятию способствовало также и то, что это была первая кинокартина, увиденная нами за все время пребывания на фронте. Она к тому же навеяла на меня воспоминания о встречах с Симоновым в коридорах ИФЛИ, о его выступлении с чтением своих стихов перед нами, студентами...
Неожиданно события стали развиваться так, что мне пришлось немало поволноваться.
Все началось с того, что однажды к нам в ОВС явился старшина второй батареи Таранец за получением ботинок для солдат и в разговоре со мной между прочим обронил:
– Меня хотели назначить на твое место, но я отказался: привык к своей батарее!
Я не придал особого значения этим словам: мало ли кто чего сболтнет! Но через несколько дней я повстречался с капельмейстером Батриным, и он мне сказал:
– А вы знаете: меня назначили на ваше место, заведующим складом ОВС.
Теперь я уже насторожился:
– Кто назначил? Когда?
– Командир полка с начальником штаба. Это было вчера вечером. Скоро должен быть приказ.
Не верить ему я не мог. Второй человек говорил мне о намерениях определить его на мое место. Почему это делается втайне от меня? Замечаний по моей новой службе я не имел. Наоборот, мне казалось, что старший лейтенант Миндюга был доволен мной и относился ко мне уважительно. Спросить его прямо о том, что происходит, не было возможности: он уже несколько дней отсутствовал. Тревога закралась в мою душу. Однако приказ о моем перемещении не поступал. Я стал успокаиваться. И вот в это время в ОВС наведался лейтенант Гавриленко, комсорг полка. Он был недавно назначен на эту должность вместо Григоренко, отозванного в отдел кадров штаба армии. Гавриленко, маленький, круглолицый, белобрысый, был подвижен, говорлив, но ему не хватало разворота в работе, присущего его предшественнику. Посидев немного и обменявшись новостями, он заявил:
– А я к тебе по делу. Я договорился с командиром полка о переводе тебя комсоргом в первый дивизион. Капитан Охлопков твою кандидатуру одобрил. Так что все в порядке.
"Вот оно что! Теперь все ясно!" – мелькнуло у меня в голове. Вопросом о моем перемещении, оказывается, занималось высокое начальство. Но почему бы предварительно не поговорить со мной об этом, хотя бы тому же Гавриленко? Если они там так решили, то ничего не поделаешь. Спорить не станешь. Однако уходить из ОВС мне не хотелось по той причине, что здесь я чувствовал себя независимым, с Миндюгой, в прошлом учителем, легко находил общий язык. Именно это было главным, а не соображения о безопасности: к опасностям я давно привык. В тот же день неожиданно в ОВС зашел капитан Труфанов, начальник второго эшелона полка. Я отрапортовал ему, как положено. Посмотрев, чем мы занимаемся, он вызвал меня на улицу и, испытующе глядя в лицо, задал вопрос:
– Скажи, Вершинин, правда ли, будто ты просил освободить тебя от занимаемой должности?
Я ответил:
– Нет, не правда. Но откуда поступили к вам эти сведения?
– Вчера капитан Охлопков в присутствии Леонтьева и начальника штаба Усика заявил, что ты просишь о переводе в первый дивизион.
– Ни с Охлопковым, ни с кем другим у меня такого разговора не было.
– Но тогда почему же он так сказал?
– Право, не знаю. До меня доходят слухи о моем переводе из ОВС, но по какой причине – не представляю.
– Мне предложили одного завскладом – я отказался, теперь другого – вон капельмейстера.
– Вы можете заменить меня, если хотите.
– Да нет! Kaк раз я этого не хочу. Подумав, добавил:
– Меня это не устраивает.
Тем разговор и кончился. А Батрин часами торчал в ОВС и всем говорил, что будет принимать склад. Это внесло диссонанс в устоявшуюся, размеренную жизнь нашего небольшого подразделения, вызвало в людях нервозность. Общее мнение выразил старый солдат Саламатников. Вечером, после ужина, мы с ним стояли на улице, покуривая. Выпустив струю дыма сквозь лихо закрученные усы, порыжевшие от табачной гари, он сказал:
– Сержант, не уходи от нас. Мы тебя уважаем, при тебе стал порядок. А то будет нами распоряжаться какой-то капельмейстер. Пусть он свистит в свою дудку!
Меня тронули эти простые, от души сказанные слова старого солдата.
Не знаю, как действовал капитан Труфанов, но он отстоял меня: приказ о моем переводе не был подписан.
Глава 3. К ВРАЖЬЕМУ ЛОГОВУ
Глава III К ВРАЖЬЕМУ ЛОГОВУ
1
Более трех месяцев простояли мы в Ракулештах и Голерканах и только в августе 2-й Украинский фронт пришел в движение. Началась передислокация его частей и соединений. Наш полк совершил большой марш на правый фланг, пересек реку Прут, являвшуюся границей между СССР и Румынией, и занял позиции восточнее города Яссы, в районе деревни Цыганаишу.
Дом, в котором мы расположились, находился на краю этой деревни, на высоком месте. Отсюда далеко просматривались все окрестности. Справа горизонт закрывала невысокая плоская гора; слева начинался пологий подъем с редкими деревьями на нем; посредине расстилалась широкая долина, уходившая в сторону передовой линии фронта. В том направлении пролегли несколько дорог, по которым шло интенсивное движение войск: автомашин, повозок, людей. Они взбивали тучи пыли, поднимавшейся серыми поломами высоко в небо. От дорог пыль растекалась во все стороны. Дни стояли знойные, безветренные, поэтому она повисала в воздухе, словно туман. Пыль забивала нос, горло, уши, хрустела на зубах. Люди, покрытые ею от ботинок до пилоток, выглядели пепельными изваяниями, одного было трудно отличить от другого. Шоферы, потные, с потеками грязи на лицах, походили на чертей из преисподней. Движение по дорогам не прекращалось и по ночам: до утра слышалось урчание моторов, лязганье гусениц. Это шли танки, тягачи подвозили тяжелые орудия. Огневики, приезжавшие с передовой, говорили, что установлена невиданная масса пушек и минометов всех калибров. Они, расположенные длинными рядами, были эшелонированы вглубь на несколько километров. В небе беспрерывно гудели патрульные самолеты. Буквально во всем: в поведении людей, в движении машин, в тревожном звучании воздуха чувствовалось предельное напряжение. Казалось, вот-вот должно что-то произойти, нечто необычное, чрезвычайное.
Так проходила подготовка к одному из грандиозных сражений Великой Отечественной войны – Ясско-Кишинев-ской операции. В ней были задействованы 2-й Украинский фронт и занимавший плацдарм южнее его 3-й Украинский фронт под командованием генерала армии Ф.И.Толбухина.
Противник проявлял нервозность, днем и ночью методично бил из артиллерии наугад, по площадям. Однажды в сумерках на наши боевые порядки налетела вражеская авиация: более сорока "хейнкелей", выстроившись друг другу в хвост тройками, сыпали бомбы и противопехотные гранаты.
В ночь на 20е августа я был назначен дежурным по второму эшелону полка. Капитан Труфанов предупредил меня, что завтра начнется наступление, и приказал обеспечить бдительное несение службы часовыми. Ни на минуту не сомкнул я глаз, ревностно проверяя посты во всех тыловых подразделениях.
Восток заалел зарей. Померкли звезды. Все больше светлела синева неба. Разгоралось ясное летнее утро. И в это время в стороне передовой линии треснул залп из тяжелых минометов, разорвав настороженную тишину. В тот же миг с грозным ревом, сотрясающим окрестности, ударила, изрыгая длинные хвосты огня, "катюша", за ней вторая, третья. Началась мощная артиллерийская подготовка. С невероятной быстротой, как по волшебству, все изменилось в долине передо мной. Как будто вдруг сорвалась туго сжатая невидимая пружина, сдерживавшая копившееся в последние дни напряжение. Впереди, справа, слева заухали, застонали орудия большой мощности. В секундные перерывы в их яростном, неистовом реве проступал буйный рокот стрельбы пушек меньших калибров. В голубоватом, еще не успевшем рассеяться полусумраке долины сверкали тысячи бледно-красных огненных вспышек. Грозный, страшный, неумолкающий гул повис над землей, заполнив собой все вокруг. Казалось, только он один и есть на всем белом свете. Повторялось то, что было памятно мне по сражению под Белгородом год тому назад.
С высокого места, где мы находились, хорошо просматривалось все поле боя и можно было наблюдать то, что происходило на нем.
Неподалеку впереди нас стреляли выстроившиеся в ряд тяжелые дальнобойные орудия. Их привезли сюда гусеничные тягачи только вчера под вечер. И вот теперь они, подняв высоко над землей свои толстые и длинные стволы, вели беспрерывный огонь. Массивное орудие, выбросив с оглушительным грохотом сноп пламени, вздрагивало, как игрушечное, его ствол откатывался назад и тут же возвращался на место. Бойко и сноровисто действовали расчеты, подавая снаряды, заряжая пушки. Шла напряженная боевая работа артиллеристов. Они копошились, как муравьи, не зная передышки, а их орудия били и били, изрыгая огонь.
Впереди, среди других артиллерийских полков, находились наши батареи, на которых тоже кипела боевая страда.
Минометы стреляли беспрерывно по заданным координатам. От безостановочной пальбы их стволы раскалились до такой степени, что к ним нельзя было прикоснуться, темно-зеленая краска, которой они были покрыты, от высокой температуры свертывалась и отваливалась. Солдаты расчетов, таская и перебрасывая из рук в руки пудовые мины, обдаваемые жаром от огнедышащих минометов, все потные, выбивались из сил, не выдерживая, сбрасывали с себя гимнастерки и продолжали свою тяжкую работу на боевой вахте голыми по пояс.
Шло время, солнце поднялось над горизонтом, а беснование стрельбы, грохота и гула не прекращалось. Долина все больше заволакивалась дымом и пылью. Вскоре не стало видно ни горы справа от деревни, ни вспышек орудийных выстрелов. Дым и пыль все выше поднимались к небу, а на вражеской стороне, там, далеко, разрасталось черное облако от разрывов снарядов и поднятой в воздух земли. Солнце, красное за пеленой пыли и дыма, казалось каким-то ненастоящим, как будто оно перестало быть властелином природы и всего сущего в ней. Деревья, густо запыленные, потерявшие свой естественный зеленый цвет, сникли, стояли понурыми. Над всем царствовал оглушающий грохот. В рев орудий на земле влился надсадный гул моторов эскадрилий бомбардировщиков, волнами потянувшихся в небе над огнедышащей долиной в сторону противника. Прошли час, полтора, два часа, а огонь артиллерии ни на минуту не ослабевал и бушевал все с тем же неистовством. Ожесточенная битва клокотала не только здесь, на этом участке фронта, она кипела, пылала огнем на протяжении двух десятков километров, являвшихся полосой прорыва.
А между тем канонада все продолжалась, и, казалось, ей не будет конца. Но вдруг она резко оборвалась. Прозвучало еще несколько одиночных выстрелов – и все смолкло! Установилась тишина. Как будто кончилась война! Теперь, после длительного и будоражившего грохота, ставшего уже привычным, тишина эта казалась странной, обманчивой.
Так протекала артиллерийская подготовка в Ясско-Кишиневской операции.
Вскоре артиллерийские части стали сниматься с боевых позиций, спеша вперед вслед за разгромленным, отступавшим противником.
С полудня по дороге мимо, нас потянулись длинные колонны пленных. Это были румынские солдаты и офицеры. В неуклюжих рогатых пилотках, в истрепанном желтом обмундировании, покрытые пылью, истомленные жарой и жаждой, они производили жалкое впечатление. Немало среди них было перевязанных бинтами, в разорванных гимнастерках. Раненые в ноги плелись позади, иных поддерживали под руки товарищи. Но, несмотря ни на что, пленные не выглядели понурыми, удрученными, переговаривались между собой – радовались тому, что вырвались живыми из адского пекла! Наши солдаты подходили к дороге посмотреть на них, и никто не позволил себе грубых выходок по отношению к поверженным врагам. Только кто-то позади меня с удивлением сказал:
– Откуда их столько?! Я думал, что в сорок первом под Одессой мы всех румын перебили!
Большое число пленных объяснялось просто: вскоре после начала артподготовки румынские солдаты нашли оригинальный выход из, казалось бы, безвыходного положения – бросив оружие, выскочили из своих окопов и с поднятыми руками кинулись бежать в наши, чтобы спастись. Среди пленных почти совсем не было немцев: солдатами они были стойкими, сражались до последней возможности.
К вечеру потянулись вперед тыловые подразделения, конные обозы, автомашины, доверху нагруженные имуществом. Это еще раз подтверждало, что фронт противника прорван.
Так прошел день 20 августа.
Наступление, начавшееся артиллерийской подготовкой, успешно развивалось. Уже на следующий день наши войска после жаркого боя, осуществив обходный маневр, овладели городом Яссы. После этого армии 2-го Украинского фронта, пробивая путь танковыми клиньями, сметая сопротивление противника, устремились на юг. С востока навстречу им продвигались войска 3-го Украинского фронта, прорвавшие оборону противника южнее Кишинева, в районе Тирасполя. 24 августа войска двух наступавших фронтов соединились около города Хуши, окружив кишиневскую группу немецких армий "Южная Украина" в составе 18 дивизий и 3-ю румынскую армию. Начались ожесточенные бои по уничтожению их. Немцы предприняли отчаянную попытку прорвать кольцо окружения, чтобы отступить в западном направлении. Некоторым их дивизиям удалось переправиться через реку Прут и вырваться из капкана, но в районе городов Васлуй и Бырлад они были вновь окружены, уничтожены или рассеяны. В бою под Бырладом отличился наш полк, отражал убийственным минометным огнем яростные атаки прорывавшихся немцев. В ходе Ясско-Кишиневской операции немцы потеряли 22 дивизии, а румыны – большинство действовавших на фронте войск, они сдавались в плен ротами и даже полками.
Опять в Москве гремел артиллерийский салют в честь героических войск 2-го и 3-го Украинских фронтов. Посыпались награды. Нашему полку, как особо отличившемуся в боях, было присвоено почетное звание "ЯССКОГО", и, кроме того, его удостоили ордена Кутузова III степени.
Между тем в эти же дни в Румынии происходили события самые неожиданные. Из сообщений по радио мы с удивлением узнали, что в Бухаресте арестованы фактический правитель Румынии маршал Ион Антонеску, преданный Гитлеру, и все члены его правительства. Новое правительство во главе с генералом Санатеску объявило, что отныне Румыния находится в состоянии войны с Германией. Эта страна, в считанные дни превратилась из врага в нашего союзника!
Все эти события в той или иной форме, чаще всего в виде слухов, доходили до нас, будоражили и вызывали заинтересованное обсуждение. Старший лейтенант Мивдага, толстый, как Тарас Бульба, уперев руки в широко расставленные колени, пыхтел про румын:
– Ось воны, бисовы диты, яки! Хитрюги! Когда Гитлер одолевал нас, они были с ним, думали захватить весь юг Украины, а теперь, когда увидели, что мы стали бить немцев, перекинулись к нам против них. Ну и ловкачи!
Так думали многие, однако же все хорошо понимали, что переход Румынии на нашу сторону – спасительный для нее шаг, но в то же время он был очень выгоден и для нас.
Началось стремительное движение наших войск сначала на Бухарест, а потом к западным и северным границам Румынии.
Для меня этот великий и трудный марш начался с Ясс. Мы, тыловые подразделения полка, прибыли в этот город на второй день после его занятия нашими войсками и расположились на южной окраине, неподалеку от мужского монастыря, маячившего в стороне на высоком холме. Мне не терпелось поскорее ознакомиться с городом - первым за рубежом родной страны, однако служебные обязанности не позволяли мне отлучиться. Только к вечеру, когда солнце клонилось к горизонту, мы с Савранским вырвались глянуть на монастырь. Сначала осматривали его с внешней стороны. Сразу бросилось в глаза, что монастырь возведен в давние времена, возможно, в эпоху Византийской империи. Об этом свидетельствовали окружавшие его угрюмые массивные стены с узкими бойницами вверху. Камень мрачных стен за многие века почернел, выветрился, покрылся зеленоватой плесенью. Пройдя в распахнутые настежь ворота, увидели посреди монастырского двора старинную церковь в виде каменной коробки, в плоскую крышу которой прочно уперлись две невысокие колокольни. Такими же были жилые дома монахов и другие постройки: некрасивы, но рассчитаны на сотни лет.
Монастырь пострадал во время боев. Немцы превратили его в оборонительный узел. Прилегавшие к нему склоны холма были изрыты окопами, траншеями, орудийными гнездами. Около них валялись тела убитых немецких солдат, брошенное оружие. Все свидетельствовало о том, что здесь кипел жаркий бой. Монастырские стены в разных местах были выщерблены разрывами снарядов. В обеих колокольнях зияли, как глазницы слепца, черные круглые пробоины. Несколько крупнокалиберных снарядов ударились в церковные стены, но не могли проломить их толщу, а только оставили в них рваные шрамы. Около церкви виднелись глубокие воронки от авиабомб.
Обитель выглядела пустынной: видимо, насмерть перепутанные монахи прятались по своим кельям. Только троих из них мы встретили за стенами монастыря, там, где находились окопы. Двое в черных одеяниях хоронили трупы немцев. Неподалеку от них стоял настоятель монастыря, молодой, высокий, в черной широкополой шляпе, в длинном подряснике. Толстую священную книгу он прижимал к груди худощавой рукой. Бледное узкое лицо его было покойно и печально. Когда возвращались, Савранский сказал:
– Высоту и монастырь брали штурмом. Сколько тут всего наворочено!
Все увиденное навеяло на меня какие-то смутные чувства. Не выходила из памяти скорбная молчаливая фигура настоятеля монастыря, задумавшегося о чем-то, может быть, о превратностях земного бытия.
В город я попал на другой день при неожиданных обстоятельствах. К нам в ОВС пришел капитан Труфанов, поздоровался за руку с Миндюгой и, помолчав, проронил как бы между прочим:
– Я заберу у вас Вершинина. Часа на два...
Когда мы вышли во двор, я, ожидая приказаний, сказал:
– Слушаю вас, товарищ капитан.
– Пойдем, посмотрим город, – ответил он. Его слова удивили меня, но я смолчал и последовал за ним. Мы неторопливо шли по улицам к центру города и внимательно всматривались во все, что попадало на глаза. Сам город почти не пострадал от боев, особого впечатления не производил, в нем большие красивые дома соседствовали с маленькими и ветхими. Улицы были малолюдны. Жители, ранее покинувшие город, теперь возвращались, громоздясь на телегах с домашним скарбом, иные толкали впереди себя тяжело нагруженные тележки, тянули велосипеды, обвешанные узлами и сумками. Большинство людей было одето бедно, во что попало. По средине улицы шагал молодой высокий парень в выпущенной поверх штанов рубахе без пояса, босоногий, но в шляпе. Иногда встречались люди интеллигентного вида. Многие приветствовали наших солдат и офицеров, проходивших по улице. Мужчины, женщины, подростки, подняв вверх правую руку, громко говорили по-русски, сияя глазами:
– Здравствуй, товарищ!
Некоторые воодушевленно выкрикивали:
– Гитлер капут! Гитлер капут!
Именно в Яссах я впервые услышал это выражение, которое потом сопровождало нас до конца войны. Капитан Труфанов с усмешкой произнес:
– Искренне они приветствуют нас или притворяются в целях самозащиты?
Вопрос был не праздный, он возник и у меня. Наши сомнения развеяла одна молодая женщина. Я заметил ее еще издали. Она шла легкой походкой навстречу нам, держа в руке дамскую сумочку, смотрела на нас и улыбалась. Поравнявшись, неожиданно остановилась и сказала на чистом русском языке:
– Здравствуйте, господа!
Мы откозыряли ей. Женщина, все так же улыбаясь, продолжала:
– Извините меня за бестактность, но мне очень захотелось поприветствовать своих соотечественников. Не удивляйтесь моим словам! Я русская. Во время революции мои родители вместе с нами, детьми, уехали из России, и вот судьба забросила нас сюда, в Яссы. А теперь я рада видеть вас здесь, у нас.
Завязался мимолетный разговор, в течение которого женщина торопливо, перескакивая с одного на другое, рассказала о мытарствах семьи на чужбине, о сохранившейся до сих пор тоске по родине. Когда беседа перешла на события сегодняшнего дня, капитан Труфанов спросил ее:
– Многие румыны тоже приветствуют нас, но насколько искренни они?
– Что вы! – воскликнула женщина. – Вы вполне можете верить им. Они возненавидели немцев. Немцы презирали румын, вели себя с ними надменно. Фактически Румыния в последнее время находилась под их оккупацией. А сколько хлеба, скота они вывезли! При приближении фронта богатые выехали из города, а оставшиеся – это те, которые ждали прихода вашей армии
Мы тепло попрощались с этой милой соотечественницей. Труфанов сказал:
– Теперь понятно, почему румыны толпами сдаются в плен! Довел их Гитлер до ума!
Пошли дальше. По пути с той и другой стороны улицы попадало много маленьких магазинчиков и лавчонок в нижних этажах домов. Над ними разноцветно пестрели вывески, большие и маленькие, написанные на всевозможный манер, с рисунками, изображавшими характер продаваемых товаров. Чувствовалось, что Яссы – город буржуазный, где царит какофония частных интересов, предпринимательской инициативы. К нашему удивлению, многие лавчонки были открыты, вели торговлю, Подумалось, до чего же живуч капитализм и как он может быстро приспосабливаться к любой обстановке! Не прошло и трех дней, как через город прокатились две враждующие армии, перевернув жизнь вверх дном, а в нем уже пробудилась деловая активность. Из любопытства мы зашли в несколько лавчонок. Владельцы их, в большинстве евреи, бойко торговали туалетным мылом, зеркальцами, расческами, бумагой сигаретами, спичками и другой мелочью. Покупателями были наши солдаты и офицеры. Пошли в ход советские рубли. Торгаши быстро осваивали русские названия товаров. Когда не хватало слов, изъяснял знаками, показывая пальцами на нужный товар.
На одной из улиц я увидел вывеску с изображением очков и обрадовался.
– Товарищ капитан, зайдемте сюда! – попросил я Труфанова. Может быть, мне удастся купить здесь запасные очки.
Я помнил тот случай, когда потерял свои единственные очки и оказался в беспомощном состоянии. В магазине находились всего два - три посетителя из числа местных жителей. Его владелец, полноватый пожилой еврей, увидев нас, военных, вышел из-за прилавка и поспешил навстречу, жестом руки приглашая пройти. Не зная русского языка, он оказался в затруднении и, смешавшись, заговорил по-немецки:
– Проходите, пожалуйста, господа офицеры, проходите, я очень рад вам!
Такая любезность, вовсе не свойственная нашим советским продавцам, показалась мне странной, однако я не подал вида и ответил тоже по-немецки:
– Здравствуйте! Спасибо за внимание. Как идет ваша торговля?
Хозяин широко улыбнулся и, встав снова за прилавок, спросил, подавшись вперед:
– Чего желаете, господа офицеры? Чем могу служить?
Я ответил:
– Не найдутся ли у вас очки... И назвал нужную диоптрию.
– Конечно, найдутся. Абрам Зильберштайн имеет в своем магазине все, что нужно господам. Вы получите ваши очки, только подождите минутку. Ein Moment, Ein Moment – суетился он. Выдвинув широкий ящик из стола прилавка, в котором в строгом порядке рядами были разложены очки в разных оправах, торгаш взял одни из них.
– Вот примерьте, – протянул он их мне. – Вы будете довольны, это говорю вам я, Абрам Зильберштайн.
Очки были мне в самый раз. Хозяин вложил их в красивый футляр. Труфанов присмотрел себе бритвенный прибор, который тоже нашелся здесь. Расплатившись, мы вышли из магазина, довольные и покупками, и еще больше оказанным нам приемом...
На следующий день, погрузив имущество ОВС на автомашину, мы, оставив Яссы, тронулись догонять наши боевые подразделения, находившиеся уже далеко впереди. Пыльное оживленное шоссе вело на юг, к Бырладу. По его сторонам то тут, то там встречались сгоревшие танки, развороченные снарядами автомашины, повозки, раздувшиеся трупы лошадей с торчащими вверх ногами – обычная картина фронтовых дорог. По обочинам плелись серо-зеленые колонны пленных немцев: ведь бои по уничтожению находившихся в Румынии разрозненных вражеских частей все еще продолжались. У окраины одной деревни вконец измученный наш шофер Мадонов остановил машину и вышел из кабины, чтобы передохнуть. Шагнув в сторону, он бросился на траву, закинул за голову руки, закрыл глаза. Мы посыпались из кузова на пыльную дорогу и ходили взад - вперед, разминая затекшие ноги. Я заметил неподалеку большую группу пленных немцев, которым разрешили привал на просторной зеленой лужайке. Любопытство толкнуло меня к ним. Их было много. Я стоял и смотрел на них изучающим взглядом. Они сидели, обхватив колени руками, некоторые лежали, распластавшись на траве. Все молчали, будто немые, и это молчание лучше всего указывало на их подавленное состояние. Об этом же свидетельствовали их лица под широкими козырьками форменных кепок, безразличные, потерявшие какое-либо выражение. Казалось, каждый из них замкнулся в самом себе. Немного в стороне от солдат сидел офицер и тупо смотрел перед собой белесыми остановившимися глазами, словно не было никаких дум в его голове. Эти молчаливые люди, их духовная подавленность и подневольное положение не вызвали во мне сочувствия. До сего времени мне приходилось сталкиваться с отдельными пленными немцами или с группами по нескольку человек, теперь их было передо мной много, очень много, поэтому в глубине сознания подспудно возникло соотношение их со всей немецкой армией, воевавшей против нас. Ведь именно эти серо-зеленые люди и сотни тысяч, миллионы им подобных, выполняя приказ Гитлера и его клики, послушно ринулись огненным валом на нашу страну с целью порабощения и истребления русских, украинцев, белорусов и других народов, именно они принесли советским людям неисчислимые, ни с чем не сравнимые страдания, до основания уничтожали наши города и села, сжигали деревни, расстреливали и вешали жителей, тысячами угоняли их в Германию для подневольной, рабской работы. Возможно, отдельные из них, которые сидели и лежали передо мной, были неплохими людьми, но все они так или иначе оказались сопричастными к преступлениям против нашей страны и нашего народа. Не среди этих ли немцев находятся те, от чьих рук погибли майор Корпашко, младший сержант Миронов, певунья Таня из Знаменки и сотни моих товарищей по полку? Не они ли поджигали украинские деревни, отчего на моих глазах полыхали в ночном небе багровые пожарища? Такие мысли роились в моей голове, когда я стоял перед этими распластавшимися на земле пленными. Нет, не было в моей душе сочувствия к ним! И они смотрели на меня равнодушно, как будто не замечая. Только у одного молодого парня, крайнего ко мне, в глазах светилось какое-то любопытство. Я шагнул к нему и спросил:
– Von wo aus bist du auf dem Rückzug ? [1]
Лицо его оживилось, он сел и ответил с оттенком хвастовства:
– Vom Каuкаsus direkt vom Elbrus aus![2]
"Вот куда его черти заносили! – удивленно подумал я. – Видимо, живучий, коли до сих пор не убит!" Мне показалось, что пленный был не прочь продолжать разговор, и я задал ему еще вопрос:
– Bist du schon lange an der Front?[3]
– Drei Jahre.[4]
– Bist du froh in Gefangenschaft zu sein?[5]
Солдат глянул направо, налево и, увидев, что к нашему разговору прислушиваются находившиеся рядом с ним, ничего не ответил, только махнул рукой. Немецкий офицер, видимо, старший по званию среди пленных, поднялся с земли и скомандовал построение.
Немцы тяжело, нехотя вставали и медленно строились в колонну. Я пошел к своей машине.
Поехали дальше. Машина рвалась вперед по шоссе, обдавая наши лица тугими струями теплого ветра. А позади, далеко на горизонте, синели гряды южных склонов Карпат, одна выше другой. К вечеру прибыли в Бырлад, небольшой, но красивый город, утопавший в зелени.
Вот отсюда, от Бырлада, начались наши мучения. А причиной этого была острейшая нехватка автотранспорта, хотя наш полк считался механизированным. Многие машины были разбиты при артобстрелах, бомбежках, некоторые вышили из строя из-за изношенности. Те, что остались, едва справлялись с передислокацией батарей и подвозом боеприпасов. Теперь, при быстром передвижении по Румынии, боевые подразделения полка оторвались от нас, тыловиков, и находились далеко впереди. Что было делать? Капитан Труфанов приказал нам перейти на конную тягу. Всеми правдами и неправдами стали набирать где попало, в том числе и у местных жителей, телеги, повозки, лошадей и даже волов. С большим трудом удалось скомплектовать шесть телег. Погрузили на них имущество ОВС. Меня назначили старшим над этим обозом. Труфанов и Миндюга оставили мне маршрут следования, а сами на машине Мадонова уехали вперед, захватив с собой часть людей и имевшиеся запасы продовольствия.
И вот утром 31 августа наш горе-транспорт тронулся в путь. Не проехали мы и пяти километров, как начали разваливаться колеса то у одной телеги, то у другой. Пришлось набирать новые на обочинах дорог, выпрашивать у румын. В одной упряжке волы никак не могли примениться друг к другу и тянули врозь, два других вола оказались больными. В результате за первые три дня удалось проехать всего сорок километров. Я изнервничался, ломал голову над тем, как выйти из этого трудного положения. Наконец нам повезло. По пути встретились три брошенные немцами телеги в хорошем состоянии. У проезжавших мимо кавалеристов я выменял на четыре буханки хлеба две пары волов и в придачу к ним еще одну телегу. Шедшего в упряжке хромого вола отдал румыну за пару овец, чтобы было чем питаться в дороге. Другого вола и лошадь прогнал от своего обоза, так как вол не хотел идти на привязи за телегой, а лошадь оказалась слишком норовистой. На войне все приобретается без радости и бросается без сожаления. Теперь мы ехали спокойно, без дорожных происшествий, встречая на перекрестках дорог скульптурные изображения Христа, распятого на кресте, или фигуру Божьей Матери, у деревенских колодцев останавливались напоить лошадей и волов. На пути встретилась нам деревня Шарбанешти, примечательная своей протяженностью свыше двадцати километров без какого либо перерыва между домами. Мы двигались по ней с вечера до полуночи, потом с утра до полудня. Сначала я удивлялся величине этой деревни, потом удивление перешло в смех, а смех сменился злостью: когда же она, наконец, кончится?! Казалось, мы не ехали, а все время толклись на одном месте. Я уже начал было думать, что эта проклятая деревня тянется через всю Румынию.
Миновали города Фокшаны, Рымникул-Сэрат, Бузеу – исторические места, где некогда, во времена Екатерины Второй, полководцы Румянцев и Суворов, а также светлейший князь Потемкин со своими русскими "чудо-богатырями" громили бесчисленные турецкие полчища. Потом проследовали и по Бухаресту.
Дорога вела все дальше на юго-запад. В душу мне закралась тревога: как бы совсем не отстать от своего полка, о местонахождении которого мы уже давно ничего не знали. Я сокращал время стоянок, часы отдыха, чем вызвал неудовольствие своей команды. Дни стояли нестерпимо знойные, лица и руки у всех загорели до черноты. Ко всем трудностям добавилась еще одна беда: двоих ездовых стала трясти малярия. Бедняги мучились ужасно, осунулись, ничего не ели, при приступах, несмотря на жару, кутались в шинели, валялись в телегах. И оказать им помощь не было никакой возможности. В тот месяц очень многих в наших войсках эта проклятая лихоманка доводила до полной прострации.
Для меня путешествие на конно-воловьем транспорте закончилось так же неожиданно, как и началось. В один из дней шедшая нам навстречу автомашина остановилась, открылась дверца кабины, и из нее вышел улыбающийся капитан Миндюга /теперь уже капитан!/. Он осведомился о состоянии дел. Я рассказал ему о встретившихся трудностях и закончил словами:
– Теперь все в порядке, ехать можно.
Миндюга был явно доволен и похвалил нас:
– Молодцы! Не растерялись...
По его указанию большую часть имущества ОВС перегрузили с телег в автомашину. Миндюга взял с собой меня, Савранского и Вразко, старшим над транспортом оставил Саламатникова и велел ему двигаться по маршруту, указанному на листе бумаги. Мы сели в машину, и она быстро понеслась вперед по прямому шоссе, белевшему узкой лентой среди желтизны сжатых полей. Утром следующего дня были уже в городе Крайова, центре одной из румынских провинций к западу от Бухареста.
Крайова – большой и по-южному красивый город, с домами изящной архитектуры, весь какой-то празднично нарядный в ярком освещении солнца. Мы остановились на одной из его улиц, зашли в кафе и вкусно позавтракали в приятной обстановке, как уже давно не приходилось. Задерживаться здесь было некогда, и мы тронулись дальше. Не успели проехать и двух кварталов, как стряслась беда: у машины слетели оба ската с правой полуоси заднего кардана, она резким толчком накренилась кузовом вниз, чиркнула по асфальту полуосью и встала, а два колеса бойко и красиво покатились вперед под уклон наперегонки! Своевольные колеса-самокаты пригнали назад к машине. Шофер Путинцев и его помощник Данилкин поддомкратили задний кардан, осмотрели место поломки и заявили, что своими силами устранить неисправности они не могут: надо заменять полуось. Возникла ситуация – хуже не придумаешь! И стояли мы на самом неподходящем месте – в центре города, у его главной площади: проходили люди и недоуменно смотрели в нашу сторону. Что было делать?
– Товарищ капитан, – сказал я Миндюге, – Крайова – город большой, здесь наверняка есть авторемонтная мастерская, давайте обратимся туда.
– Но как ее найти?
– Найдем! Язык не только до вашего Киева доводит! Здесь многие знают немецкий язык.
И вот начались наши мытарства, связанные с ремонтом автомашины. Пришлось заходить и в авторемонтную мастерскую, и в магазин запасных частей к машинам, и в банк для обмена советских рублей на румынские леи, чтобы расплачиваться, и сделать еще многое. Машина была приведена в порядок только к вечеру следующего дня.
Покинув Крайову, мы всю ночь ехали по шоссе с включенными фарами, наверстывая потерянное время. Путь лежал к городу Турну-Северин, находящемуся на границе Румынии с Югославией. Днем машина, минуя холмы с пологими склонами, взбежала на высокий берег большой реки. Это был Дунай! Мы остановились, чтобы полюбоваться им. С кручи берега нам виднелась широкая панорама местности на той стороне реки, простершаяся вдаль на много километров. Внизу, на переднем плане, царственно раскинулась могучая река, уходя вправо и влево, насколько хватал глаз. Быстрое течение воды, образуя воронки и серебрившиеся на солнце струи, показывало ее неукротимую мощь. Чувство благоговения охватило меня: это же тот самый Дунай, который многократно воспет в русских песнях и песнях других народов, прославлен знаменитым вальсом Иоганна Штрауса. Река всей Европы: сколько стран прилегло к ней! Дунай называют голубым, его поверхность действительно отдавала голубизной. За широким светлым полотном реки уходила далеко к горизонту зеленая равнина Сербии с разбросанными тут и там деревнями. Некоторые из них горели, окутанные черным дымом. Слабый ветерок прижимал его к земле и волочил по ней длинными полосами. Это немцы, обозленные успешными действиями сербских партизан, жгли их села, беспощадно расправлялись с жителями, вымещая на них свою злобу. Многие сербы, спасаясь, переправились через Дунай на румынскую сторону, где, как они знали, уже находились советские войска. Я заскользил вниз по крутому берегу, спустился к воде и по древнему обычаю, отдавая дань уважения Дунаю, напился его воды и умылся ею. Товарищи последовали моему примеру.
Поехали дальше. Миновали Турну-Северин, небольшой городок, вцепившийся в гористый берег реки. Тотчас после него перед нами встали высокие вершины, сплошь покрытые темно-зелеными зарослями лесов. Это были Трансильванские Альпы. Узкая дорога тянулась по кромке берега Дуная. Он врезался светлой полосой в темные скалы гор. Стиснутый ими, Дунай, сердясь, закручивал свои воды и неудержимо устремлял их вперед. На перекатах он покрывался белой пеной, становился седым. Это было место, называемое Железные Ворота. Дунай, Дунай! Зачарованный, я не мог оторвать от него глаз!.. Поворот направо - и мы расстались с этой горделивой и завораживающей рекой. Опять ехали среди гор по извилистой обманчивой дороге. Заночевали. Утром горы раздались в стороны, машина вырвалась на равнину.
Теперь мы находились уже в Трансильвании – жемчужине Румынии.
Население здесь смешанное; проезжали деревни румынские, венгерские, сербские, немецкие. Казалось, мы попали в необыкновенно богатую страну. Поражали красотой деревни, таких мне еще нигде не приходилось видеть. Дома в них стояли как игрушечные, с крыши до земли разукрашенные резьбой и разноцветной росписью. Каждый такой дом был похож на затейливый рисунок в книжке сказок для детей, и стоял он среди яблонь, ветви которых гнулись от спелых краснобоких плодов. Вдоль улиц с обеих сторон тянулись ряды ухоженных деревьев с побеленными известью стволами. Во всем, в каждой мелочи проступали предельная аккуратность, образцовой порядок. Портной Грибанов, глядя на всю эту прелесть, промолвил в шутку или всерьез:
– Остался бы я здесь жить после войны!
Слова его заставили меня задуматься. Через какое-то время я сказал сам себе: "Нет! Пусть мне встретится страна еще богаче и краше Трансильвании – я все равно не променяю на нее свою родную Россию, бедную, разоренную, многострадальную, но безмерно дорогую моей душе. Я могу жить только в ней и работать только для нее!"
Вечером мы были уже в Тимишоаре, большом и красивом городе, столице этого края.
Так закончился этот марш почти через всю Румынию, вдоль ее восточных, южных и западных границ, продолжавшийся целый месяц.
2
После выхода армий 2-го Украинского фронта к северным границам Румынии, где находились также и румынские формирования, война вплотную приблизилась к территории Венгрии. Мы задумывались над тем, как при таких обстоятельствах поведет себя эта страна: может быть, она по примеру Румынии тоже выйдет из гитлеровской коалиции? Действительно, Венгрия предприняла такую попытку. Некоторые подробности об этом сообщил нам майор Соболев на собрании политинформаторов подразделений полка, на котором присутствовал и я. Правительство Венгрии во главе с регентом адмиралом Хорти, видя надвинувшуюся угрозу неминуемого военного разгрома страны со всеми вытекающими из этого последствиями, решило разорвать союзнические отношения с Германией, однако при активном вмешательстве Берлина Хорти был смещен, власть захватил немецкий ставленник фашиствующий майор Салаши. Венгрия, оккупированная немецкими войсками, потеряла самостоятельность действий, ее вооруженные силы продолжали выступать на стороне Германии. Такова была военно-поли-тическая обстановка, при которой нам теперь предстояло сражаться.
53 армия генерала И.М.Манагарова и вместе с нею наш полк находились на левом фланге 2-го Украинского фронта, неподалеку от стыка границ Румынии, Югославии и Венгрии.
Бои на нашем участке начались поблизости от Тимишоары, севернее ее, и шли с переменным успехом в связи с тем, что наши соединения еще только концентрировали свои силы, а интендантские службы только налаживали их снабжение. Наш полк перебрасывали с места на место, туда, где создавалась кризисная ситуация. Поэтому и нам, тыловикам, приходилось постоянно передвигаться. А погода испортилась. Наступил октябрь, небо заволокло тучами, зачастили затяжные дожди. При переездах мое имущество мокло, приходилось просушивать его.
В один из таких дней мы оказались в большой деревне Фрайдорф и остановились на подворье немки, жившей одиноко. Дом у нее был просторный, с несколькими комнатами, в них удобно разместились и портные с швейными машинками, и сапожники со своим немудреным инструментом. Здесь простояли мы несколько дней. Вначале наше появление вызвало у хозяйки испуг, она суетилась, не знала, что ей делать, и в глазах ее на худом, истощенном лице застыло какое-то вопрошающее выражение. Она была уже немолода, сухонькая, в простом сером платье. Вскоре немка по нашему поведению поняла, что ничего плохого ей не угрожает. На этот счет в моем небольшом подразделении был заведен неукоснительный порядок: никто не смел ничем обижать местных жителей, чего-либо брать у них без спроса или грубо вести себя по отношению к ним. Все знали мою непримиримую твердость в этом вопросе, и обычно никаких недоразумений по этому поводу не возникало. Хозяйка видела доброжелательное отношение к ней, успокоилась и охотно выполняла наши просьбы. Все разговоры с ней велись через меня как переводчика. Но все же какое-то страдальческое выражение не сходило с ее лица, особенно, когда она оставалась одна на своей кухне.
Так прошло дня два. Как то раз я находился в комнате один и, сидя за столом, вел записи в дневнике. Неожиданно хозяйка неслышными шагами подошла ко мне и села на стуле около. Я. повернулся к ней, ожидая, что она хочет что-то сказать. Хозяйка, волнуясь, заговорила быстро, негромко, почти шепотом:
– Простите меня, пожалуйста, но мне хочется поговорить с вами... У меня на душе такое горе... такое горе!
И из ее глаз вдруг полились слезы, которые она, наклонившись, стала вытирать носовым платком.
– Что такое? Что случилось? – встревоженно спросил я, полагая, уж не сделали ли чего плохого мои товарищи. Хозяйка переборола свое волнение и снова начала говорить:
– Было у меня три сына, и все они погибли на восточном фронте, у вас в России...
Я выпрямился на стуле и молча смотрел на эту убитую горем худенькую пожилую женщину со страдальческим, мокрым от слез лицом.
– Вот они.
Хозяйка, вынув из кармана платья три фотографии, которые, видимо, всегда носила с собой, протянула мне. С них на меня смотрели крепкие здоровые парни в немецкой военной форме. Я рассматривал их внимательно, долго, а хозяйка не сводила с меня заплаканных покрасневших глаз. Я находился в затруднительном положении. Что можно было сказать ей в ответ? Какие слова утешения? Я понимал всю глубину ее горя. Настоящая, неподдельная жалость к ней пробудилась во мне. В этот момент у меня даже не возникло мысли о том, что убитые, фотографии которых я держал в руке, мои враги, теперь уже бывшие, я видел перед собой только их мать, МАТЬ, переполненную неизбывным горем. А горе матерей, потерявших своих детей, немок ли, русских ли, у всех одинаково тяжело. Возвращая фотографии хозяйке, я сказал , вздохнув:
– Gnedige Fraw – Я глубоко сочувствую вам, можете мне поверить... Я сожалею, что погибли ваши сыновья, такие молодые, красивые парни. Они могли бы жить на радость вам, если бы не война...
– Да, да, если бы не война!.. – подхватила она мою мысль – это Гитлер виноват, он начал войну... Зачем, зачем он ее начал? Кому она нужна? От нее лишь всем горе и страдания. Угнали моих сыновей и убили...
И старушка снова заплакала, тихо, беззвучно, отчего казалось, что не она это плачет, а ее измученная страданиями душа истекает слезами.
– Теперь я осталась совсем одна. Никого у меня нет... Кто позаботится обо мне? Каждый день, каждый час лишь одни мучения да слезы...
Хозяйка помолчала. Потом что-то надорвалось в ее душе, она ожесточилась и неожиданно для меня стала говорить с гневом:
– О Гитлер, Гитлер, будь ты проклят! Скольких людей ты загубил, сделал несчастными, залил горем земли свои и чужие... Ведь никто, никто не вернет мне моих сыновей!..
Бедная женщина не могла больше сдерживать себя, рыдания душили ее, она быстро встала со стула и, закрыв лицо рутами, направилась к себе на кухню, говоря с надрывом, со стоном:
– O mein Fridrich! O mein Hans! O mein Otto![6]
Потрясенный разговором с хозяйкой, я выскочил из дома и нервно закурил. Этот разговор еще долго не оставлял меня в покое, заставляя мучительно передумывать и переживать все услышанное. До глубины души, до самого ее дна тронуло меня горе этой матери, чьих сыновей загубила война. Затягиваясь табачным дымом, я думал: "Что ей, этой бедной, убитой горем женщине, до политики, до вражды между государствами, до бредовых идей Гитлера о завоевании мирового господства? Наиважнейшее для нее – были бы с нею ее сыновья, а все остальное не имеет никакого значения. Она со своих, материнских позиций оценивает существо всех жизненных явлений" Удивляло, вызывало недоумение и другое: почему хозяйка выбрала для того, чтобы раскрыть свою душу, вылить свою беспредельную скорбь, меня, представителя враждебной армии, которая в конечном счете и убила ее сыновей? Это казалось странным и не находило ответа. Возможно, хозяйка увидела во мне человека, способного понять состояние ее души, ее страдальческие переживания. А что касается военной формы, мундира, то разве это главное в человеке? Подумалось и о том, что где-то там, далеко, за тысячи километров отсюда, и моя старенькая мать, подобно этой немецкой матери, горькими слезами оплакивает гибель на фронте своего сына Аполлона, день и ночь пребывая в безутешной печали; может быть, она каждый вечер перед тем, как лечь спать, стоя на коленях перед киотом с иконами, устремив глаза на. теплящийся огонек лампады, шепчет молитвы и бессчетно кладет земные поклоны, прося у Господа сохранить жизнь мне, другому ее сыну. Матери, матери, вы одинаковы везде, на всей земле, одни и те же мысли и чувства заботят и терзают вашу чуткую душу!..
Противник под ударами наших соединений отступал. 10 октября мы, трясясь на своих телегах, пересекли румыно-венгерскую границу. Она не представляла собой ничего особенного: вдоль нее был выкопан широкий ров; в отдалении от рва, у дороги, с одной стороны стояла будка для румынских часовых, с другой – для венгерских; тут и там будки теперь были пустые; дорога же как шла, так и продолжалась, но теперь уже по венгерской территории. Местность была равнинная с разбросанными по ней редкими хуторами. Углубляясь все дальше, мы приближались к городу Ходмезевашархей. Так случилось, что однажды ехать нам пришлось между двумя колоннами румынских войск, продвигавшихся на фронт на конных фурах. Румынское воинство оставило самое неприятное впечатление. Среди солдат отсутствовала строгая дисциплина, ехали и шли они вразброд, как попало, представляя собой скопище людей, одетых в желтую форму, которые как будто отправились в дальнюю экскурсию. На их повозках виднелось всякое барахло, не имевшее никакого отношения к военному имуществу. На телегах ехала только одна половина румын, а вторая рыскала по окрестным хуторам и тащила оттуда все, что ни попадало под руку: гусей, кур, поросят, какие-то узлы, свертки. Все это делалось открыто, без стеснения и даже с каким-то торжеством. Донельзя противно было смотреть на их нахальные, самодовольные лица. Около нас остановилась коляска, запряженная парой гнедых лошадей, в которой с барским видом восседал румынский капитан. Савранский, не вытерпев, спросил у него, указывая на трех приближавшихся к дороге румынских солдат, обвешанных белыми гусями, широко распластавшими крылья:
– Разве можно румынским солдатам грабить?
За капитана ответил ездовой:
– Можно! Унгар[7] можно! – и противно захохотал.
– Ах вы, сволочи! – ругался Савранский. – Недавно украинцев грабили, теперь венгров грабите!
Хотелось пустить в ход оружие, но нельзя – союзники! Конечно, и наши солдаты не отличались деликатностью, и они позволяли себе взять у местного населения что-либо поесть, особенно, когда дело касалось винных запасов хозяев, однако опускаться до такого открытого мародерства, как эти румыны, они себе никогда не позволяли. Война, неизбежно связанная с убийством себе подобных, – великое зло, она огрубляет, ожесточает людей, лишает их лучших человеческих качеств, и не все оказываются способными противостоять этому духовному падению...
При передвижении по Венгрии пришлось столкнуться с большими языковыми трудностями. Венгерской речи мы совсем не понимали. В этом отношении в Румынии было легче. Находясь в Бессарбии, мы нахватались слов из молдаванского языка, а он очень близок к румынскому. Здесь же, в Венгрии, ни одного понятного слова! И тем приятнее было в одной деревне встретиться с человеком, хорошо говорившим по-русски. Им оказался пожилой хозяин дома, в котором мы остановились. Я поинтересовался, откуда он знает наш язык. Выяснилось, что этот венгр Миклош Надь в первую мировую войну несколько лет находился в России как пленный. С тех пор прошло более двадцати лет, и все-таки он русского языка не забыл, что вызывало удивление. Я часто беседовал с ним и при этом интересовался жизнью здешнего народа. По словам старика выходило, что радостного в ней ничего не было.
– Почему так? – спросил я Миклоша. Мы с ним сидели под навесом между амбаром и хлевом. Он, как истый крестьянин, стал рассказывать неторопливо, но обстоятельно о тяготах жизни:
– Своей земли у крестьян нет. Все земли принадлежат графу, работать приходится у него, а он платит так мало, что на прожиток не хватает. Платит не деньгами, а зерном, другим, что вырастет. Где и кому это продашь? А расходы у крестьян большие: надо налог заплатить, надо отдать на школу, на церковь. А если заболеешь? Тут уж просто беда! Пришел к врачу не вовремя, не тогда, когда он принимает, – плати сверх того, что положено: до восьми часов вечера – в два раза больше, до десяти – в три раза, а если ночью, то и в пять раз. Вот как! А где на все это взять?
Все в старом Миклоше говорило о его постоянной, гнетущей озабоченности: небольшая склонившаяся вперед фигура с широкими ладонями рук, лежавшими на острых коленках, морщинистое лицо с седеющими усами, усталый взгляд, отягощенный думой, затрепанная темная шляпа со скошенной назад тульей. Трудно прожил свою жизнь человек! Я еще ранее обратил внимание на то, что венгерские деревни выглядели значительно беднее румынских: не радовали они глаз этакой игривой нарядностью. Да и сами венгры как народ по свойствам характера были совсем иными: если румыну присуща раскованность в поведении, общительность, то венгр лишний раз не улыбнется и лишнего слова не молвит, всегда себе на уме. И отношение к нам, советским людям, было разное: румыны в целом относились к нам доброжелательно, венгры – настороженно, а порой и враждебно.
С языковым феноменом мне еще раз пришлось столкнуться, но уже в другом селе. Шел я по его улице и увидел на ней группу солдат. В середине стоял старший лейтенант Солодкий, начальник отдела продовольственного снабжения, напротив него женщина в простой крестьянской одежде. Я прислушался, о чем они говорили. Выяснилось, что Солодкому надо было узнать, где имеется большая пекарня, чтобы заказать там выпечку хлеба для личного состава полка. Перед этим сколько он ни пытался добиться нужных сведений у местных жителей – ничего не получилось: его не понимали. Тогда привели к нему вот эту женщину. По происхождению она была русская. В годы первой мировой войны один венгр, находясь в плену в России, женился на ней и потом увез ее к себе на родину. Прошло двадцать с лишним лет – и эта русская почти совсем забыла свой родной язык. Она с большим трудом понимала, о чем ее спрашивали, и с таким же трудом, подолгу думая, ошибаясь, подбирала нужные слова и выражения для ответов. Меня, как филолога, это очень заинтересовало и удивило. Конечно, мне приходилось читать и слышать о том, что человек может забыть свой родной язык, если длительное время не будет пользоваться им и слышать его, однако в это плохо верилось, а вот теперь пришлось убедиться. Чего не бывает на свете!
Между тем военные действия шли своим чередом и чем далее, тем становились все упорнее и ожесточеннее. Германия ни за что не хотела уступать Венгрию, прикрывавшую подступы к рейху с юга. Кроме того, Венгрия была одной из последних оставшихся у нее сателлитов-союзников. Поэтому немецкое командование перебрасывало сюда все новые и новые танковые дивизии и механизированные корпуса, снимая их с других фронтов. Нашим войскам приходилось не только одерживать победы, но и терпеть поражения. Под городами Мезетур и Туркеве противник, действуя крупными танковыми соединениями, прорвал нашу оборону и стал резать нам тылы. Началось отступление. Батареи нашего полка оказались в критическом положении. Они спешно снимались с огневых позиций, когда вражеские танки подошли к ним на близкое расстояние. С трудом удалось ускользнуть от них. Окольными дорогами скрытно, соблюдая все предосторожности, пробирались батареи в тыл, потеряв связь друг с другом. По главному шоссе мчалась лавина конных повозок, их обгоняли автомашины. Время от времени низко над полотном дороги проносились вражеские самолеты и строчили по беглецам из пулеметов, сея панику. Так продолжалось до самого вечера. Как и раньше бывало в таких случаях, ночью в том направлении, откуда мы бежали, потянулись колонны наших танков, самоходных орудий, артиллерии. Утром следующего дня взрезала небо истребительная авиация. Вражеский прорыв был ликвидирован.
Продвижение наших войск сильно затруднялось вконец испортившейся погодой. Стояла противная осень: ни одного солнечного дня, дожди, сутками над землей стлались седые холодные туманы. Повсюду липкая непролазная грязь. Стало невозможно проехать ни по целине, ни по проселочным дорогам. Мягкая земля венгерской равнины превратилась в сплошную топь. Стоило оступиться с полотна шоссейной дороги, как ноги вязли в грязи по щиколотку. В связи с таким положением возникли невероятные трудности с доставкой мин на боевые позиции батарей, так как автомашины не могли к ним пробраться. Для доставки боеприпасов приходилось мобилизовывать местных жителей с их телегами и лошадьми. Бывали случаи, когда солдаты переносили тяжелые мины, держа их на руках, как грудных детей. Из-за этой топкой апокалипсической грязи боевые действия в основном велись за шоссейные дороги и селения около них.
В начале ноября передовые части вышли к реке Тиссе. Река эта широкая, с быстрым течением воды. Предстояло форсировать ее. Задача трудная, так как немцы и венгры превратили Тиссу в сильно укрепленный оборонительный рубеж, чтобы не допустить прорыва советских войск к Будапешту с востока. Развернулись исключительно тяжелые, изнурительные бои. Попытки форсировать Тиссу не удавались: противник контрударами сбрасывал с того берега в реку переправившиеся подразделения. Наш полк, продвигаясь с боями в северном направлении, достиг Тиссы неподалеку от города Сольнок. Здесь пришлось задержаться. Поддерживаемый нами пехотный полк под покровом темной осенней ночи переправился на западный берег реки и захватил там небольшой плацдарм. В течение дня он упорно продвигался вперед, сбивая заслоны находившихся здесь немецко-венгерских войск. Его действия активно поддерживали артиллерия и батареи нашего полка с восточного берега реки, ведя интенсивный огонь.
Тяжелое испытание выпало в тот раз второму дивизиону, который едва не подвергся полному разгрому. Об этом трагическом событии рассказывали мне командир дивизиона Дмитрий Иванович Носов и сержант взвода разведки Александр Иванович Зелинский при дружеской встрече с ними, состоявшейся уже после окончания войны.
Во второй половине дня Носова, находившегося на своем наблюдательном пункте, вызвал по телефону командир полка Леонтьев. В трубке раздалось:
– Носов? Давай ко мне!
Носов в сопровождении разведчика пошел на командный пункт Леонтьева по убранному пшеничному полю, на котором то тут, то там рвались вражеские снаряды и мины. Командный пункт полка был почти незаметен на ровном поле, над ним виднелся лишь плоский бугорок земли над блиндажом да темнела небольшая амбразура для наблюдения за стороной противника. Войдя в блиндаж, Носов увидел Леонтьева у амбразуры прильнувшим к стереотрубе. Рядом находился майор Балицкий.
– Товарищ подполковник, капитан Носов по вашему приказанию прибыл! – доложился Носов. Леонтьев, оторвавшись от стереотрубы, шагнул к нему, поздоровался за руку и сразу перешел к делу:
– Вот что, Носов: теперь очередь второго дивизиона первым переправляться через реку для поддержки пехоты. Давай готовься, а ночью туда!
– Есть готовиться! – ответил Носов. Ему, опытному фронтовику, было ясно, какая трудная задача перед ним поставлена и с какими опасностями связано ее выполнение, но всегдашняя выдержка не покинула его: он стоял перед Леонтьевым спокойный, ничем не выказывая охватившего его волнения.
Леонтьев и Носов стали обсуждать план действий по осуществлению предстоящей операции.
– Место переправы? – спросил Носов.
– Около деревни... Там, где переправлялась пехота.
– Плавсредства?
– Саперы помогут тебе, им уже дано задание командованием. Но ты на всякий случай собери лодки, какие имеются у местных жителей. Переправляться всем трем батареям. Ершов будет вести огонь с этой стороны. Забери весь запас мин. Пехоты на том берегу мало, и я не знаю, сколько ее переправится этой ночью, так что, Носов, будь осторожен, сам оценивай обстановку. Ну, давай действуй!
Леонтьев снова пожал Носову руку на прощание, провожая его на выполнение опасного задания...
Когда наступила ночь, батареи второго дивизиона сосредоточились на берегу Тиссы. В непроглядной тьме не было видно реки, но по влажному холодку, хватавшему за лицо, чувствовалось, что она где-то рядом. Двигались людские тени, слышались приглушенные голоса, команды. Солдаты подтаскивали к берегу минометы, ящики с минами. Носов, собранный, озабоченный, переходил от батареи к батарее, проверяя их готовность к броску через реку. На той ее стороне, далеко отсюда, слышался рокот пулеметной и автоматной стрельбы, черное небо прорезывали светящиеся строчки трассирующих пуль, вздымались и падали осветительные ракеты. Все это, а также предстоящая переправа через реку настораживали людей, вызывали нервозное состояние. Рядом с Носовым находились командиры батарей капитаны Кулько и Курчанин, старший лейтенант Криворотько, ожидавшие его приказаний. Из тьмы послышался голос:
– Где командир дивизиона?
– Здесь я, – отозвался Носов.
Подошел командир саперов, обеспечивавших переправу. Он сказал:
– Товарищ капитан, у нас все готово, можно начинать.
– Четвертая батарея на посадку! – скомандовал Носов и двинулся к кромке воды. Люди вокруг него засуетились, подхватывали тяжелые стволы минометов, опорные плиты к ним, ящики с минами и клали их на дно больших лодок, рассаживались в них сами. Первая партия отчалила. Где-то рядом /в темноте не разобрать/ переправлялись подразделения пехоты.
Вся ночь ушла на оборудование огневых позиций батарей и наблюдательных пунктов. К рассвету все было приведено в состояние боеготовности.
В блиндаже наблюдательного пункта дивизиона находились Носов, командир взвода разведки старший лейтенант Иващенко, в углу на земле сидел связист с коробкой телефонного аппарата, прижав к уху трубку. Носов сосредоточенно изучал в стереотрубу лежавшую перед ним местность. Далеко простиралась ее ровная гладь. Вон впереди растянулась цепочка темных холмиков наспех окопавшейся нашей пехоты. За ничейным пространством виднелись зигзаги немецких окопов. Дальше следовало пространство сжатых полей, зеленые клинья озими. Впереди справа, километрах в пяти, прижалось к земле большое венгерское село, немного ближе прямо по фронту стоял фольварк с отдельными строениями и черными сбросившими листья деревьями. "Мало ориентиров, трудно вести пристрелку, – с досадой подумал Носов. – Не видно расположения вражеских батарей... Хорошо замаскировались !.." Оторвавшись от стереотрубы и повернув голову к Иващенко, смотревшему через амбразуру в бинокль, сказал:
– Ищи батареи! Не найдем – они нас найдут... Найдут и с землей смешают.
– Найдем, товарищ капитан! Не впервой... Сами выявятся, когда начнут стрелять.
Носову не понравилась эта самоуверенность его помощника, но он смолчал. Всегдашним его правилом, которое он любил повторять, было "лучше предусмотреть и постараться, чем проглядеть да растеряться." Иващенко, полноватый круглолицый парень в лихо сдвинутой на ухо пилотке, пренебрегавший выправкой, не всегда следовал этому правилу, однако положиться на него было можно, он никогда не подводил и если надо, то безбоязненно бросался в опасное место.
– Ты лучше скажи Зелинскому и разведчикам, чтобы они поменьше курили да смотрели в оба!..
Зелинский был сержантом во взводе разведки дивизиона. Иващенко вышел из блиндажа, а Носов начал пристрелку минометов батарей.
Постепенно разгорался бой, начали рваться снаряды и мины, однако большой активности не проявляла ни та, ни другая сторона. Наша задача была – удержать плацдарм, для решительного наступления не хватало сил. Так продолжалось в течение всей первой половины дня.
Постепенно положение стало меняться. Носов увидел в стереотрубу какое-то движение людей и машин по дороге около села, находившегося в отдалении. "Резервы подтягивают!" – подумалось капитану. Немцы от фольварка небольшими группами перебегали к своим окопам и скрывались в них, постепенно накапливаясь. "Чего-то они затевают! – решил Носов, неотрывно следя за немецкой стороной. – Иначе они не стали бы днем, на виду, передвигать свою пехоту". Он бросил сидевшему в углу связисту:
– Дай-ка комбата четвертой!
Связист, переговорив, подал ему трубку.
– Кулько, огонь одиночными по движущимся группам немцев!
То же он приказал командирам пятой и шестой батарей. До сего времени батареи стреляли мало – берегли мины: много ли их перевезешь на лодках! Но теперь скупиться на них было уже нельзя!
Вскоре немцы начали артиллерийскую подготовку. Их огонь все усиливался. Они "обрабатывали" наш передний край, били по позициям пехоты: там густо заплясали черные всплески разрывов мин и снарядов. Так продолжалось минут двадцать. Немцы перенесли огонь в глубь плацдарма и перепахивали снарядами и минами весь "пятачок". Открыла огонь наша артиллерия с восточного берега реки, стремясь подавить немецкие батареи. Разгорелась артиллерийская дуэль. Батареи второго дивизиона попали под сосредоточенный огонь немецкой артиллерии. Носова вызвал к телефону командир шестой батареи старший лейтенант Криворотько:
– Товарищ капитан, докладываю: немцы ведут сильный обстрел огневой позиции батареи. Один миномет подбит, трое убиты, пятеро ранены.
Командир четвертой батареи капитан Кулько доложил о потере двух минометов. В это время немцы, выскочив из своих окопов, то короткими перебежками, то ползком стали приближаться к нашей пехоте, потом в рост пошли в атаку. Носов, не отрываясь от стереотрубы, крикнул связисту:
– Дай командиров батарей!
Схватив протянутую трубку, крикнул в нее:
– Кулько, Курчанин, Криворотько! Огонь из всех стволов по атакующей пехоте. Беглый огонь!
Сам опять кинулся к амбразуре. Местность была уже хорошо пристреляна, мины ложились среди наступающих цепей немцев, они несли большие потери, наконец, не выдержали, прижались к земле. Потом они подались назад, к своим окопам. Их атака сорвалась!
На некоторое время наступило затишье. Однако немцы не оставили намерения сбросить наши подразделения с плацдарма, несколько раз повторяли атаки, но безуспешно. Ближе к вечеру они снова обрушили на "пятачок" плацдарма шквал артиллерийского и минометного огня. Назревала их новая атака. На вражеской стороне, за окопами пехоты, показались две движущиеся черные точки. Первым их заметил старший лейтенант Иващенко.
– Танки, товарищ капитан! – крикнул он, повернувшись к Носову. Точки увеличивались в размере, приближаясь к передовой. Вражеская артиллерия продолжала бешеный огонь по нашей пехоте и по батареям второго дивизиона. С огневых позиций поступали к Носову тревожные вести: там было подбито еще несколько минометов, росло число убитых и раненых.
Танки уже пересекли немецкие окопы и приближались к нашей пехоте, за ними в рост бежали вражеские солдаты, ведя на ходу огонь из автоматов. Положение создалось критическое! Батареи расходовали последние остатки мин. Беспрерывно вела заградительный огонь наша артиллерия с восточного берега Тиссы. Один подбитый немецкий танк задымил и остановился, но второй продолжал движение. Наша пехота, понесшая большие потери и измотанная в течение боевого дня, не выдержала, солдаты вскакивали с земли и бежали в тыл, растекаясь по полю. Все это видел Носов. Тревога охватила его. "Что там впереди? – мучительно думал он. – Задержалась пехота на новом рубеже или нет?" Знать это было необходимо для принятия решения о дальнейших действиях.
– Иващенко, бери разведчиков и давай вперед, уточни обстановку. Быстро! – бросил Носов старшему лейтенанту. Иващенко выскочил из блиндажа и на ходу крикнул:
– Зелинский, за мной!
Они быстро, почти бегом, двинулись вперед. Шли долго, не встречая никого. Слева слышалась сильная ружейная и автоматная стрельба. Наконец увидели бежавших им навстречу пятерых солдат-пехотинцев.
– Стой! – приказал Иващенко. Солдаты, перепуганные, запаленные остановились, переводя дыхание, хватая ртом воздух и с тревогой оглядываясь назад.
– Где немцы? – спросил Иващенко. Один из солдат ответил:
– Скоро будут здесь. Уходить надо!
– Вы уже ушли! – и Иващенко зло выругался по их адресу. – Бросили передовую! Кто ее обороняет?
– Немцы прорвались, нет больше передовой.
– Где ваш командир?
– Убит. Кто жив остался, подались назад. Мы тоже. А что оставалось делать? Сдаваться в плен?
– Много болтаешь, солдат! Теперь вот здесь ваша передовая. Зелинский, остаешься за командира. Появятся немцы – принять бой, задержите их, насколько будет возможно.
Иващенко помчался назад для доклада Носову...
К группе Зелинского присоединялись другие солдаты, спасавшиеся бегством. Всего набралось их человек двадцать. Они залегли, рассредоточившись редкой цепочкой. Зелинский соображал, что ему делать дальше. Если появятся немцы, сопротивление бесполезно, они за минуту сомнут и уничтожат эту небольшую группу пехотинцев. Он спросил у солдат:
– Кто знает, где находится командный пункт вашего полка? Надо просить подмоги, одни не продержимся!
– Я знаю, ходил с донесением.
– Дуй бегом туда! Скажи, что здесь мы заняли оборону, но нужна помощь.
Солдат побежал влево, где продолжалась стрельба. Через некоторое время появился лейтенант, присланный командованием полка.
Зелинский передал ему взвод, во главе которого случайно оказался, а сам заспешил на наблюдательный пункт дивизиона и вскоре услышал позади себя, откуда только что ушел, ружейную и автоматную стрельбу.
Носов, получив донесение Иващенко о том, что пехоты перед ними нет и что с минуты на минуту здесь могут появиться немцы, тотчас отдал приказ командирам батарей свернуть наблюдательные пункты и отойти на огневые позиции, сам вместе с Иващенко, связистом и разведчиками направился туда же.
На огневых позициях царила тревожная тишина. Для батарей день сложился трагически: такого жестокого артиллерийского обстрела противником они уже давно не переживали. Снаряды рвались в расположении батарей, не давали вести огонь из минометов, расчеты несли большой урон убитыми и ранеными. Шесть минометов /третья часть из всех имевшихся!/ были выведены из строя прямыми попаданиями вражеских снарядов. Пятнадцать минометчиков были убиты, вдвое больше насчитывалось раненых. Убитых отнесли за расположение огневых позиций, теперь они лежали в ряд неподвижные, умолкшие, всеми покинутые. О тяжело раненых заботились дивизионный фельдшер и санинструкторы под деревьями у берега Тиссы. Легко раненые оставались в боевых расчетах. Люди, измотанные изнурительным боевым днем, находились в подавленном состоянии. Томила неизвестность: что там, на передовой? отбиты ли атаки немцев? не прорвутся ли они сюда?..
Носов, находясь позади огневых, позиций вызвал к себе командиров батарей Кулько, Курчанина, Криворотько и отдал им приказ:
– Расчетам немедленно занять оборону впереди батарей! Приготовиться к отражению возможной атаки противника. Не допускать растяжки линии обороны и разрыва между батареями. Выслать вперед разведчиков. Своевременно докладывать обо всем, что будет происходить. Выполняйте!..
Послышались команды. Расчеты выдвинулись впереди минометов, залегли. Вечерние сумерки переходили в ночь.
Томительно текли минуты. Тревожные, гнетущие чувства у людей еще больше обострились. Их усугубляла ночная темь, не позволявшая ничего видеть ни впереди, ни с флангов: откуда ждать беды, далеко ли немцы и венгры, много ли их? И еще это бездействие, невозможность чего-либо предпринять! Минометчики, кто лежа, кто сидя на холодной сырой земле, молчали, одолеваемые тяжелыми думами. Некоторые не выдерживали и начинали приглушенный разговор с соседями:
– Скинут нас отсюда немцы, как пить дать! В Днепре не выкупали, так в Тиссе выкупают. Много ли нас тут?
– Ночью, я думаю, они не сунутся. Темно ведь, какой тут бой?
– Вот ночью-то и легче всего сбросить нас в реку: не видно, откуда они нажмут, куда стрелять и в кого стрелять? Ты лучше откинь-ка штык у своего карабина: может, и им придется поработать.
– Прекратить разговоры! – последовал командный окрик.
Вдруг впереди послышалась автоматная стрельба. Оттуда метнулись человеческие тени – разведчики, высланные в дозор.
– Немцы! Немцы! – кричали они. В цепи залегших минометчиков тут и там послышались команды:
– Приготовиться к бою!
– Приготовиться к бою!
Не увиделось, а скорее почувствовалось движение людей, занимавших на земле боевое положение, защелкали затворы карабинов. Не сбылась надежда на то, что немцы не предпримут ночной атаки: они решили довершить начатый днем разгром наших подразделений, высадившихся на западный берег Тиссы.
Самих наступавших в темноте не было видно, но звуки стрельбы с их стороны приближались: немцы по своей привычке прочесывали пространство впереди себя автоматными очередями, в ночной тьме замелькали огненные вспышки выстрелов, над головами минометчиков засвистели пули. В центре обороны и на ее флангах раздалось:
– Огонь!
– Огонь!
– Огонь!
Мнометчики ударили из карабинов и автоматов по огненным вспышкам впереди себя. Немцы, наткнувшись на стойкий отпор, пришли в замешательство, на их стороне послышались властные команды:
– Forwerst! Forwerst ![8]
Минометчики били из своего оружия, не останавливаясь, но немцы приближались, и вот они уже ворвались на линию обороны. Минометчики вскакивали с земли и стреляли в них в упор. Завязалась рукопашная схватка, пошли в ход штыки и приклады, слышалось тяжелое дыхание людей, хрипы, ругань, стоны, мелькали в темноте тени набрасывавшихся друг на друга людей. Минометчики дрались с остервенением, понимая, что другого выхода у них нет, нельзя отдать врагу стоявшие позади минометы, отступать некуда, только победа в этой схватке могла спасти их. Немцы, не ведавшие, велики ли силы противника, встретив его яростное сопротивление, в конце концов не выдержали, их натиск стал ослабевать, они начали отходить, огрызаясь огнем автоматных очередей. Постепенно стрельба стихла. Вновь в ночной тьме наступила тишина, слышались лишь отдельные голоса да приглушенные стоны раненых. Командиры расчетов, минометных взводов проверяли наличие людей, подсчитывали потери убитыми и ранеными. Немцы, отступив, никак себя не проявляли, но находились где-то невдалеке, рядом, и неизвестно было, не предпримут ли они еще одной атаки. Тревога, тревога владела людьми! Ночная тьма со всех сторон как будто была насыщена смертельной опасностью...
Командир дивизиона капитан Носов, почувствовав, наконец, тягостную усталость от всего, что произошло за минувший боевой день, присел в отдалении на брошенный ящик из-под мин. К нему подходили командиры батарей и докладывали о потерях.
– Что будем делать, комдив? – спросил его комбат пятой капитан Курчанин, всегда сдержанный, немногословный. – Оставаться здесь опасно!
Носов промолчал. Он сам понимал, что его дивизион оказался в тяжелейшем положении. Велики были потери в вооружении и живой силе. Не осталось боеприпасов ни к минометам, ни к стрелковому оружию личного состава. По существу, дивизион перестал быть боеспособным. Над ним нависла угроза полного уничтожения. "Конечно, теперь, ночью, немцы, получив отпор, вряд ли сунутся в атаку, это маловероятно, – думал Носов, – но днем они непременно атакуют! И что тогда? Чем отбиваться?" И он все больше утверждался в мысли, что оставаться здесь, на этом берегу Тиссы, не имея поддержки пехоты, – значит, загубить дивизион. По вопросу и высказанному замечанию Курчанина он заключил, что такого же мнения и командиры батарей. Носов тяжело поднялся с ящика, на котором сидел, и прервал затянувшееся молчание:
– Приказываю дивизиону отходить к Тиссе и переправляться на тот ее берег.
Помедлив, добавил:
– Надо спешить: переправа займет много времени, а нам необходимо успеть до рассвета!
Начался отход к Тиссе. Последними прибыли к ее берегу разведчики во главе со старшим лейтенантом Иващенко, находившиеся в боевом охранении...
К утру дивизион был уже на восточном берегу Тиссы, на том месте, откуда началась эта неудавшаяся операция. Люди, дошедшие до полного изнеможения от двух бессонных ночей подряд, от напряжения вчерашней боевой страды, голода, падали от усталости...
Прошло три дня. И вдруг в расположении второго дивизиона появился разведчик Лукин, которого считали убитым в той ночной схватке с немцами. Оказалось, что его, оглушенного ударом по голове, немцы захватили в плен, но ему каким-то чудом удалось бежать от них, и он возвратился в свою часть, с трудом разыскав ее. Об этом узнал начальник особого отдела полка капитан Петросян. Вел себя этот тип всегда нагло, вызывающе дерзко, грубо, зная, что все мы, включая командира полка Леонтьева, находимся под наблюдением его недремлющего ока. Никто с ним не дружил, не общался, не желал связываться, побаиваясь его доносов. Этот самый Петросян затаскал Лукина на допросы. Пришлось вмешаться в это дело командиру дивизиона Носову. У него состоялся резкий разговор с Петросяном. Носов в упор задал ему вопрос:
– Чего ты привязался к Лукину? Он хороший, исполнительный солдат.
Петросян, надменно вскинув голову, процедил сквозь черные усики:
– А, может быть, он добровольно сдался в плен.
– Если бы добровольно, то он не убежал бы от них и не возвратился бы в полк, – резонно возразил Носов.
– А вдруг ему немцы дали шпионское задание?
– Да брось ты ерунду пороть! – не выдержав, взорвался Носов. - Как ты не поймешь – бой же был, лицом к лицу с немцами сходились. Тебя бы туда – узнал бы, что это такое. Здесь, сидя в тылу, тебе легко рассуждать да разные глупости выдумывать! Имей в виду: трогать Лукина я тебе не дам!
Только после этого нелицеприятного разговора Петросян отстал от Лукина.
Тиссу форсировали вторично, теперь уже надежно, но без участия нашего полка. Бои развернулись в междуречье Тиссы и Дуная, постепенно приближаясь к Будапешту. А наш полк вместе с частями 53 армии двигался в другом направлении - на север, к городу Дендьешу. И вот здесь, у небольшого городка Хевеш, в котором расположился штаб полка, произошло еще одно трагическое событие. Помощником начальника штаба полка был капитан Мосечкин, хороший парень с доброй душой, на лице которого при встрече всегда появлялась приветливая улыбка. Он, выполняя поручение, отправился верхом на лошади в штаб армии с донесением. Выбравшись из города, ехал шагом по шоссе, по которому, стуча колесами, двигались телеги с солдатами, проносились автомашины – как всегда в прифронтовой полосе. Мосечкин повернул коня вправо, чтобы уступить дорогу ехавшим навстречу, и, как только лошадь сошла с полотна шоссе на обочину, раздался оглушительный взрыв! Это сработала мина, заложенная немцами при отступлении. Взрыв был настолько сильным, что лошадь вместе с всадником подняло на воздух. Мосечкина подобрали метрах в двадцати от места взрыва. Смерть его была мгновенной. Похоронили капитана на местном кладбище с воинскими почестями. Все искренне жалели его, сначала помнили, а потом забыли, как и многих других погибших. На его место помощником начальника штаба полка был назначен командир третьей батареи старший лейтенант Кравцов, как один из наиболее способных офицеров. Вскоре ему было присвоено звание капитана. Получили повышение некоторые другие офицеры: майорами стали командиры дивизионов Ершов и Носов, начальник тыла Труфанов. Через некоторое время Труфанов выбыл из полка по состоянию здоровья. На его место был назначен капитан Миндюга. Однако местом его пребывания по-прежнему оставался наш ОВС, отсюда он руководил другими тыловыми подразделениями. В связи с его новым назначением дел мне прибавилось. Выполняя поручения Миндюги, я ездил и на армейские склады за обмундированием, и на пекарни за хлебом, и в банно-прачечный отряд за бельем, словом, мотался по военным дорогам Венгрии туда и сюда. Во время моего отсутствия за складом присматривал Савранский, верный мой помощник.
Наступил декабрь. К великой нашей радости, по ночам стало подмораживать. Но снега еще не было. Вскоре разыгралось жестокое сражение за город Дендьеш, который дважды переходил из рук в руки. Здесь немцы и венгры сильно потрепали конно-механизированный корпус генерала И.А.Плиева. Подъезжая к этому городу, мы видели ряды убитых лошадей, скошенных пулеметными очередями. За Дендьешем уже высились Карпаты. Мы спешили туда, чтобы перерезать пути отхода немецко-венгерским частям, отступавшим под ударами 1-го и 4-го Украинских фронтов, которые овладели перевалами через Карпаты с востока, со стороны Ужгорода. Новый 1945 год полк встречал уже на территории Чехословакии.
Однако бои в Венгрии, уже без участия нашего полка, продолжались еще долго: за Будапешт, в районе города Комарно, у озера Балатон. По всей Венгрии советским войскам пришлось проходить с тяжелыми, изнурительными, кровопролитными боями.
Мы двигались по горным кручам Словакии. Карпаты высоко взметнули в небо свои вершины, густо поросшие темным лесом и засыпанные белым снегом. У их подножий текли быстрые речки с чистой водой, не скованные морозом. В узких долинах на небольших площадках прижимались к земле деревни словаков, зажатые со всех сторон горами и отрезанные, как казалось, от всего остального мира. Издали дома в них краснели черепичными крышами. Деревни соединялись между собой опоясывавшими подножья гор узкими дорогами со многими изгибами и поворотами, крутыми подъемами и спусками. В зимнюю пору по таким дорогам двигаться было трудно. Они обледенели от недавно прошедших снегопадов и дождя, ударившего потом морозца. Лошади скользили по полотну дороги, падали; телеги затаскивало в кюветы, перевертывало, их приходилось поднимать, ставить на колеса, при подъемах толкать, помогая измученным лошадям. Не в лучшем положении находились автомашины, хотя шоферы обмотали их скаты цепями: на поворотах кузовы машин опасно заносило в сторону, грозя сбросить в пропасть. Уверенно чувствовали себя на обледенелых дорогах только танки и самоходные орудия. Дороги кишели войсками. Навстречу нам двигались большие соединения румын, спешивших на отведенный им участок фронта. Наше отношение к румынам после пяти месяцев совместных сражений бок о бок заметно изменилось. Если раньше, после Ясско-Кишиневской операции, мы поглядывали на них свысока, с чувством превосходства, то теперь видели в них товарищей по оружию, при встречах переговаривались, помогали им на дорогах. Сближению способствовало и то, что многие румынские солдаты и офицеры выучились неплохо говорить по-русски. Про себя я отметил, что румыны очень способны к изучению иностранных языков. Румынские части не отличались высокой боеспособностью, были плохо экипированы и вооружены, плохо снабжались, их чаще всего использовали на участках обороны. По-настоящему хорошей и боеспособной дивизией у румын была только одна – имени Тудора Владимиреску, сформированная на территории СССР из бывших военнопленных. Она имела наше вооружение и находилась на полном нашем обеспечении. Эти румыны пользовались нашим уважением, мы поддерживали с ними дружеские отношения.
Вступив в Словакию, мы сразу же почувствовали совсем иное отношение к себе со стороны местного населения, нежели в Венгрии. Здесь откровенно радовались нашему приходу, видели в нас освободителей от ненавистного немецко-фашистского ига, тяготевшего над этой страной вот уже восьмой год. Жители радушно приглашали к себе на постой солдат и офицеров, с готовностью оказывали им свою посильную помощь. Не было теперь между нами и языкового барьера: словацкий язык близок к украинскому, мы без особого труда понимали друг друга.
В деревне Жемберовцы хозяин дома, в котором мы решили остановиться, сам распахнул ворота перед нашими телегами, помог пристроить лошадей под навесом, скинул для них сена, хранившегося под крышей над хлевом. Хозяева уступили нам большую комнату в доме, сами расположились в маленькой, служившей одновременно кухней. Обстановка в комнате о крохотными окнами и низким черным потолком была бедна: широкие скамьи вдоль стен, стол посредине, в углу у дверей кровать грубой работы деревенского столяра, несколько табуреток -обыкновенное убранство словацкой избы. Мы перетаскали сюда имущество с телег и занялись своими делами.
К нам частенько заглядывала хозяйка, молодая женщина с приветливым лицом, с платком на голове, в безрукавой кацавейке и длинной юбке. Она была разговорчива, откровенно восхищалась нашему богатству /таким ей представлялся вещевой склад/, выпрашивала у портных обрезки материй.
– На заплаты к одежде, – говорила она, как бы оправдываясь. – До войны, когда в Праге был доктор Бенеш, полно было всяких товаров, а теперь ничего нет. И так уже который год.
Увидев однажды, как мы за завтраком заваривали в котелке чай, она удивленно воскликнула:
– У вас даже чай есть!.. Когда-то у нас продавали русский чай. О русский чай!.. Мы уже давно забыли, какой у него вкус и запах.
Пришлось отсыпать ей и чаю. Я спросил у нее:
– До войны вы, вероятно, богато жили, все у вас было?
– Нет, – ответила она. – Богато жили чехи. У них и заводы, и фабрики, и машины всякие. Они только о себе заботились, а словаки знали одну лишь тяжелую работу – дороги в горах прокладывали.
Мы привыкли к разговорам с этой словоохотливой женщиной. Как-то раз она присела на табуретку и, по-бабьи подперев щеку рукой, смотрела на работу портных и сапожников. Потом, вздохнув, сказала:
– Вам, вашей армии надо было раньше сюда прийти.
Я почувствовал, что за ее словами кроется еще какая-то другая, пока не высказанная мысль, и спросил:
– А почему?
– Чтобы нашим партизанам помочь. Партизаны тут в горах против немцев воевали. Из нашего села много молодых хлопцев к ним ушло. Думали поскорее немцев с нашей земли прогнать, да ничего не вышло... Силы не хватило. Сколько их немцы постреляли! Ой, лишеньки-лихо!
И хозяйка горестно покачала головой. Я понял, о чем она говорила – о событиях Словацкого народного восстания против фашистских оккупантов, полыхавшего в Карпатах всю осень, когда мы бились в Венгрии. Восстание, инициаторами которого выступили разные политические силы, было плохо подготовлено, преждевременно началось, не имело должной координации действий. По указанию Ставки советского главнокомандования для оказания помощи восставшим были направлены к ним воздушным путем через линию фронта опытные офицеры в качестве инструкторов, большое количество оружия. Соединения 1-го и 4-го Украинских фронтов начали наступление ранее намечавшегося срока в целях соединения с восставшими, однако им не удалось быстро пробиться через главные перевалы Карпат. Словацкое восстание было жестоко подавлено немцами.
– Мой деверь, – продолжала хозяйка, – тоже ушел к партизанам. И его убили. Муж до сих пор не опомнится от горя – вон какой молчаливый да хмурый.
Да, и этот край не обошла стороной беспощадно жестокая война! Еще не раз, пока мы двигались по Словакии, приходилось нам слышать от местных жителей о самоотверженной борьбе словацких партизан за свободу своего народа. Многие из них сложили головы в жарких схватках с регулярными частями карателей.
Здесь же, в Жемберовцах, появился в нашей комнате незнакомый офицер. Стоя у дверей, он молча внимательно осмотрел всех нас, переводя взгляд с одного на другого, потом шагнул вперед и сказал:
– Здравствуйте! Я ваш новый начальник, старший лейтенант Высоцкий.
Я откозырял ему, остальные встали со своих мест. Высоцкий прошел к столу, сел на табурет, снял с головы фуражку, а с плеча туго набитую офицерскую сумку. Был он лет тридцати, хорошо сложен. Красивое худощавое лицо его казалось каким-то неспокойным из-за серых глаз, которые постоянно перебегали с одного предмета на другой. Повернувшись ко мне, он спросил:
– Вы сержант Вершинин? Как идут дела?
– Все в порядке, товарищ старший лейтенант.
– А недостача имущества на складе большая?
Я опешил от такого неожиданного вопроса и вроде бы
Ф.К.Савранский и А.А.Вершинин
Словакия. Январь 1945 г.
даже растерялся. На выручку мне поспешил Савранский:
– А почему вы думаете, что должна быть недостача? У нас ее нет.
– Везде и у всех бывает недостача, она у вас тоже есть. Наличие имущества проверю по документам.
– Пожалуйста!
Первый разговор с новым начальником ничего хорошего не предвещал. Высоцкий в тот же день стал рыться в связках шинелей, гимнастерок, брюк, перебрасывать ботинки, сапоги. Однако перетряхнуть и пересчитать все это да еще сверить с документами было не так-то просто, и он в конце концов отказался от своей затеи.
– Ну, ладно, – произнес он недовольным, брюзжащим голосом. Если есть недостача, то она в конце концов все равно обнаружится, и отвечать за нее будете вы.
От знакомства с Высоцким возникло неприятное чувство. Я привык строить свои отношения со всеми на основе взаимоуважения и доверия, а тут пришлось столкнуться с каким-то чванливым высокомерием с его стороны. Но уж таким был этот старший лейтенант по свойствам характера. Недоверие к людям, настороженность по отношению к ним никогда не оставляли его. Вследствие этого попытки Высоцкого сблизиться с офицерами полка ни к чему не приводили. Было у него еще одно неприятное качество – чрезмерно высокое мнение о самом себе. Не раз приходилось слышать от него:
– Офицер – это же образованный, культурный человек!
Произносил он это с явным удовольствием, имея в виду прежде всего, конечно, самого себя. Однако сколько я не приглядывался к Высоцкому, так и не смог заметить в нем ни образованности, ни культуры в широком понимании этих слов. Рядовой Савранский был несравненно выше и в том, и другом. Вот с таким начальником мне пришлось работать в дальнейшем. Правда, недоверие ко мне у него быстро исчезло, но взаимопонимания и близких, доверительных отношений между нами так и не возникло...
Бои в Словакии приняли затяжной характер. Высокие горы служили немцам естественными труднопреодолимыми оборонительными рубежами. Войска фронта не имели опыта боевых действий в условиях горной местности, не располагали необходимым для этого снаряжением. Главная наша ударная сила, в которой мы значительно превосходили немцев, – полевая артиллерия – здесь обладала ограниченными возможностями. Нужны были гаубицы, чтобы поражать противника навесным огнем, а их не хватало. Трудно было проводить обходные маневры. В связи с этим бои велись главным образом за дороги. Немцы оказывали упорное сопротивление, цепляясь за каждую горку. Сражения гремели ежедневно, однако они не приводили к заметным успехам.
При частых передвижениях с места на место наш полк 10 января 1945 года вступил в словацкий город с громким именем Град Модри Камень. На самом же деле это был небольшой городишко, лежавший в котловине и зажатый со всех сторон высокими горами. Только с юга к нему подходила узкая долина, по которой протекала небольшая быстрая речка. Над городом нависли угрюмые громады скал, казавшиеся издали руинами некоей колоссальной средневековой крепости. В этих скалах и закрепились немцы. Их передний край проходил всего в километре от города, поэтому он был под постоянным обстрелом артиллерии противника, что вынудило многих местных жителей покинуть свои дома и перебраться в тыл.
Наши войска оказались в тяжелом положении. Немцы, занимая господствующие высоты, хорошо просматривали расположение наших частей, их передвижение и вели по ним артиллерийский огонь. Изготовившись, наши войска перешли в наступление, штурмуя стоявшие перед ними дикие кручи, но, встреченные губительным прицельным огнем из всех видов оружия, вынуждены были отойти на исходные позиции. Предпринятая на следующий день повторная атака тоже ни к чему не привела. Стало ясно, что лобовыми атаками на вражеские позиции добиться успехов не удастся. Командование приняло решение действовать в обход этих скалистых гор.
Наш полк, выполняя поставленную перед ним задачу, передислоцировался западнее Града Модри Камень, в район соседней горы. Она представляла собой мощный кряж, далеко протянувшийся с юга на север, с вершиной в начале его и возвышением в конце, с ровным хребтом между ними. Засыпанные снегом склоны горы чернели густым лесом. Овладеть ею получил приказ один из батальонов поддерживаемого нами пехотного полка, ему для усиления огневой мощи была придана первая батарея старшего лейтенанта Синельченкова. Вот что он вспоминал о дальнейшем.
Рано утром, даже не успев позавтракать, пехотинцы, растянувшись длинной цепью, держа наизготовку автоматы и винтовки, стали подниматься по крутому южному склону горы, позади шел командир батальона с начальником штаба, вместе с ними шагали старший лейтенант Синельченков, командир взвода управления батареи лейтенант Милеев, разведчики Куликов и Беляев; связисты Миронов и Кондратенко, приотстав, разматывали телефонный провод катушку за катушкой. Личный состав батареи к тому времени сильно изменился по сравнению с тем, каким был в начале боевого пути. Лейтенант Нургалиев давно уже командовал взводом разведки первого дивизиона вместо старшего лейтенанта Кравцова. Прежнего командира взвода управления лейтенанта Вылегжанина насмерть сразило осколком снаряда, теперь его место занимал лейтенант Милеев. Трагически погиб старший сержант Костя Масляков:в ногах у него разорвалась вражеская мина. А скольких потеряли минометные расчеты! На огневой позиции батареи не было ни одного офицера: стрельбой минометов руководил сержант Михайленко по командам Синельченкова с наблюдательного пункта. Почти все люди в батарее были новыми, из пополнения, "старичков" осталось совсем немного. Война беспрерывно собирала свою жатву убитыми и ранеными...
Батальон, сильно поредевший в последних боях, медленно продвигался вперед. По крутому склону подниматься было тяжело: мешал снег, хотя он был и неглубок; ноги запинались о камни; то и дело приходилось обходить толстые стволы могучих деревьев. Все соблюдали осторожность: в любой момент можно было нарваться на автоматные очереди немцев, а заметить их впереди было трудно из-за леса, ограничивавшего видимость. Но враг пока ничем себя не обнаруживал. Поднявшись на вершину, батальон сделал передышку, потом спустился с ее противоположной стороны до основного хребта горы и продолжал движение по нему в сторону второй возвышенности. Когда достигли ее, командир батальона получил приказ по радио закрепиться на этом рубеже. Судя по всем имевшимся данным, это место находилось уже в тылу у немцев, но только западнее тех скал, что были около Града Модри Камень.
Стали занимать боевой порядок. Пехота расположилась полукругом фронтом на север, на скате возвышенности, которой заканчивался горный кряж. Метрах в трехстах позади нее обосновался командный пункт батальона. Справа от него метрах в двадцати Синельченков приказал оборудовать наблюдательный пункт батареи. Копать яму для блиндажа, как это делалось всегда, здесь было невозможно. Однако от каменных глыб, потрескавшихся под действием сил природы в течение тысячелетий, легко откалывались большие пластины, из которых, ставя их на ребро, стали выкладывать круговую стенку высотой более полуметра. Таким образом соорудили два "гнезда": в одном разместились Синельченков с телефонистом Мироновым, во втором – лейтенант Милеев с двумя разведчиками и телефонистом Кондратенко. Пехотинцы пока не делали для себя укрытий. Они занялись завтраком, который в это время принесли солдаты в термосах из тыла. По окончании завтрака командир батальона отправил двух солдат с пустыми термосами обратно.
Минут через пятнадцать в той стороне, куда ушли посланные, послышалась стрельба, над головами находившихся на командном пункте засвистели пули. Вскоре сюда прибежал один из тех, которые отправились с термосами. Он был насмерть перепуган, таращил глаза и тяжело дышал, правой рукой поддерживал окровавленную левую. Командир и начальник штаба батальона, а также подошедший к ним Синельченков стали расспрашивать солдата о случившемся, однако он не мог толком ничего рассказать.
– Там немцы!.. Стали стрелять!.. – говорил он срывающимся голосом. – Пронькина убило, а меня вот сюда!.. – показал он на окровавленную руку. Командир батальона направил троих автоматчиков в тыл выяснить обстановку. Через некоторое время они возвратились и доложили, что немцев они не обнаружили, но нашли убитого Пронькина и взяли с собой его документы.
Не успел закончиться этот разговор, как там же, в тылу, поднялась трескотня автоматов, над головами опять засвистели пули. Все залегли и открыли ответный огонь, хотя немцев, скрытых лесом, не видели. Синельченков, выбрав паузу в перестрелке, рывком перебежал в свое укрытие и крикнул лейтенанту Милееву:
– Веди бой! Беречь патроны! Стрелять только одиночными выстрелами по видимым целям!..
Сам, лежа в "гнезде", весь в нервном напряжении, стал подавать команды на огневую позицию батареи об открытии огня, их тут же громко повторял в телефонную трубку Миронов. Прошло две-три минуты – разрывов мин в стороне, где находились немцы, не было слышно. Синельченков недоумевал: в чем дело?! В это время Миронов протянул ему трубку:
– Михаиленко вызывает вас!
Сержант Михайленко был старшим на батарее. Синельченков, не взяв трубки, крикнул Миронову:
– Передай ему: огонь! Немедленно огонь из всех стволов! Немцы атакуют!..
Но "огня" все не было, а промедление в стрельбе минометов грозило непоправимой бедой! Однако Михайленко снова стал настойчиво требовать Синельченкова к телефону, старший лейтенант вынужден был взять трубку, но, вместо того, чтобы выслушать сержанта, обрушился на него с нещадной бранью за медлительность в выполнении команды. В ответ последовало:
– Не могу стрелять! Выслушайте меня!..
Синельченков понял, что какая-то важная причина не позволяла Михайленко выполнить его приказ, и стал слушать его. Оказывается, сержант по привычке всех артиллеристов любыми способами узнавать расстояние до нашей передовой линии и до противника, чтобы по ошибке не обстрелять своими снарядами или минами своих же, прикинул: судя по длине размотанного телефонного провода, до наблюдательного пункта на горе, где находился Синельченков со своими людьми, было четыре с половиной километра, а команду на стрельбу он дал именно на такое расстояние:
– Я же "накрою" вас своими минами! – взволнованно говорил сержант.
– Стреляй! – с яростью прорычал Синельченков. – Немцы рядом с нами!
Батарея открыла огонь. Густой лес не позволял видеть места разрывов мин, но по доносившемуся грохоту можно было понять, что они ложились там, где находились немцы. Их было, очевидно, немного, и они, попав под сильный автоматный и минометный огонь, отошли. На некоторое время наступила тишина. Командир батальона приказал пехотинцам, находившимся впереди, на склоне северной возвышенности, подтянуться к командному пункту. Все они по примеру минометчиков стали торопливо сооружать барьеры из каменных плит в расчете на круговую оборону, так как было неизвестно, с какой стороны немцы появятся вновь, а что появятся – в этом не было никакого сомнения: они непременно попытаются уничтожить вражескую часть, оказавшуюся у них в тылу! Лес же не давал возможности заблаговременно заметить их приближение.
Так прошло около часа. И снова появились немцы. И опять с той же стороны – с тыла, откуда прибыл сюда батальон. Теперь их было значительно больше: густой цепью шли они между деревьями по всему плоскогорью хребта, приближаясь к нашим пехотинцам и минометчикам. Немцы не стреляли, держали выставленные вперед автоматы наизготовку. До них оставалось меньше ста метров! Не стреляли и с нашей стороны. Все замерли в напряжении перед тем, что неминуемо должно было произойти через какое-то мгновение. Синельченков вновь стал подавать команды на батарею об открытии огня.
Наконец с командного пункта батальона раздалась автоматная, очередь, разорвавшая гнетущую тишину, в тот же миг к ней присоединились десятки других, забухали винтовочные выстрелы, на флангах басовито застрочили пулеметы, на стороне наступавших немцев стали рваться мины – все вокруг затрещало, заухало, загрохотало, как будто остервенясь. Немцы залегли, прятались от пуль за деревьями, однако от осколков мин, рвавшихся вокруг них, им не было спасения. Плохо приходилось и нашим пехотинцам и минометчикам: пули, попадая в каменные плиты, разбивали и дробили их. В первые же минуты боя осколками ранило в лицо разведчика Куликова, он не мог продолжать боя. Лейтенант Милеев подхватил его автомат и стал стрелять в немцев, но и ему осколками камня повредило глаз.
Синельченков, непрерывно следя за ходом боя, подалкоманду на батарею увеличить прицел, чтобы приблизить разрывы мин к атакующей цепи немцев, которые подошли уже совсем близко к командному пункту батальона. Батарея открыла беглый огонь. Немцы, находясь вне укрытий, несли большие потери. Отдельные мины, совершая перелет, рвались в расположении осажденных: в той чрезвычайной ситуации приходилось принимать огонь минометов на себя. Правда, пехотинцы и минометчики находились в лучшем положении по сравнению с немцами: каменные плиты "гнезд" защищали их от осколков. Мины рвались одна за другой беспрерывно. Их грохот, помноженный на лесное эхо, пулеметная, ружейная и автоматная пальба, сливаясь воедино, наполнили окрестные горы грозным гулом.
Немцы, понеся большие потери; прекратили атаку. Уцелевшие из них стали отходить, перебегая от дерева к дереву. Бой постепенно затих.
Пехотинцы и минометчики, сбрасывая груз только что пережитого нервного напряжения, зло ругались по адресу немцев, торопливо закуривали, оказывали помощь раненым. Убитых, к счастью, не было спасли каменные "гнезда". Иные развязывали свои вещевые мешки, доставали из них оставшийся от завтрака кусок хлеба или припасенный на всякий случай сухарь и начинали есть. Время текло медленно. Состояние тревоги не спадало.
К вечеру немцы возобновили атаку. На этот раз они наступали с двух сторон одновременно – с фронта и тыла, взяв оборонявшийся батальон "в клещи". Положение создалось критическое! Командир батальона крикнул Синельченкову:
– Выручай, минометчик! У нас боеприпасы на исходе!..
Бой разгорелся с новой силой. Теперь Синельченкову было легче управлять огнем минометов, так как местность вокруг была уже хорошо пристреляна, мины ложились точно в заданное место. Три миномета стреляли по немцам, нападавшим с тыла, три – по тем, что наседали с противоположной стороны – с фронта. Осколки рвавшихся мин прижали немцев к земле, их атака опять сорвалась. Бой прекратился, когда над горами опустилась ночь. Но и в темноте временами вспыхивали перестрелки. Немцы, по-видимому, подбирали в лесу раненых и убитых, и наши солдаты, заслышав их разговор, начинали стрелять в ту сторону, а немцы отвечали им тем же. Даже ночь была насыщена тревогой и напряжением!..
Синельченков подошел к командиру батальона, который стоял, покуривая в кулак, и они стали обмениваться впечатлениями от только что утихшего боя.
– От нас, пехоты, спасибо тебе, старший лейтенант! – с чувством сказал комбат. – Если бы не твои минометы, плохо бы нам пришлось: смяли бы нас немцы!
Синельченков спросил:
– А что, если бы моя мина попала в твой командный пункт?
Комбат, вздохнув, ответил:
– Война есть война – всякое случается! У нас не было другого выхода...
Он бросил окурок на землю, затоптал его ногой и пошел проверять посты выставленного боевого охранения...
В одиннадцатом часу ночи Синельченкову позвонил майор Ершов и приказал возвращаться на батарею: полк снова перебрасывали в другой район боевых действий. Когда старший лейтенант известил комбата об уходе, тот откровенно огорчился.
– Жаль, что покидаете нас! – сказал он. – Но ничего: к нам направлено подкрепление. Ночью немцы на нас не сунутся, а завтра мы будем атаковать их, а не они нас!..
Минометчики возвращались не тем путем, каким шли утром, чтобы не столкнуться с немцами, и все-таки дважды нарывались на них, однако, меняя маршрут, к утру благополучно прибыли в расположение своей батареи.
Сколько трагедийного пришлось пережить в минувший боевой день пехотинцам и Синельчикову с его людьми, сколько проявить мужества, отваги и беспримерной стойкости, сколько претерпеть мертвящего страха, но хотя бы кто-нибудь в какой-либо форме отметил этот их подвиг. Нет, командование восприняло происшедшее на хребте той злополучной горы как рядовой эпизод войны и никого не представило к награде. Только участники того страшного боя не могли забыть его до последнего дня своей жизни.
Наш полк постоянно находился в движении, но это были перемещения по флангам. В конечном счете оказывалось, что мы кружили все около одних и тех же небольших городов Левице, Крупина, Баньока-Штявница, Зволен. Так прошло немало времени.
Наступил март, а вместе с ним нахлынула весна. Она пришла как-то неожиданно. В один из дней вдруг раздвинулись серые тучи, проглянула чистая, нежная синева неба, а на ней радостно засияло лучезарное солнце; потянул теплый, ласковый ветерок; что-то живительное, бодрящее почувствовалось во влажном воздухе. С каждым днем весна все больше входила в свои права. Быстро таял снег в долинах и на склонах гор, белыми оставались их вершины. Торопливо устремились в низины журчащие ручейки, поблескивая на солнце. Взбушевались переполненные талой водой стремительные горные речки, они с гулким шумом низвергались на перекатах, яростно набрасывались на преграждавшие им путь прибрежные камни, безуспешно силясь сдвинуть их с места, унести с собой в неистово клокочущем потоке. По утрам с горных вершин медленно сползали вниз, проникая сквозь темные заросли деревьев, широкие полосы седого тумана. Все в природе пришло в движение! В деревенских дворах наперебой громко чирикали возбужденные воробьи, суетливо поскакивая на своих ножках. Голуби, не зная отдыха, таскали в клювах под стрехи крыш тонкие прутики, соломинки, пушинки и, гулко воркуя, строили там свои гнезда. Хозяин дома, где мы стояли, вытащил из сарая плуг и, склонившись над ним, внимательно осматривал лемех. Весна принесла с собой каждому свои заботы.
Свои,особые заботы были и у военных: наш фронт готовился к решающему наступлению. Мы с нетерпением ждали его. И это было понятно: война против фашистской Германии вступила в завершающую стадию, приближался ее конец. Победоносно наступали советские войска на всех фронтах. На востоке они, завершив освобождение Польши, вступили в пределы рейха и нацелились на Берлин, на юге выбивали немцев из Чехословакии, вышли к границам Австрии и развернули бои в направлении ее столицы Вены. На западе войска англо-амери-канских союзников вытеснили противника из Франции, Бельгии, Голландии, достигли Рейна и успешно форсировали его во многих местах. Вся Германия находилась в железном кольце! Нужно было сделать еще одно усилие, последний натиск, чтобы окончательно разгромить ее, добить фашистского зверя в его логове. Солдатами и офицерами владело одно желание: скорее, скорее бы завершить войну, достичь долгожданной победы! Они с жадностью ловили сообщения радио и газет о быстро менявшейся обстановке на полях сражений, горячо обсуждали друг с другом поступавшие новости, ликовали душой по поводу успехов советских войск и войск союзников. В ротах, батареях, полках, дивизиях царил необычайный подъем!
В такой обстановке началась подготовка к наступлению на нашем фронте. Как обычно в таких случаях, дороги ожили, переполненные войсками, двигавшимися в места намеченного прорыва. По высохшему асфальту шоссе, пролегавшему среди гор, залитых весенним солнцем, бойко бежали, как будто догоняя друг друга, автомашины с прицепленными к ним орудиями, с солдатами в кузовах; с грохотом, лязгая гусеницами, проносились приземистые танки, устремив вперед длинные стволы пушек; медленно, тяжелой поступью шли обочь дороги колонны пехоты; лошади, безотказные труженицы, мотая головам в такт своим шагам, тянули телеги с разным военным имуществом - от лопат, пил и топоров до ящиков с патронами; а вон и кухня на колесах, у которой из короткой черной трубы курился дымок - она на ходу варила суп и кашу для солдат. Все это безостановочно двигалось, спешило, напрягая силы, устремляясь к единой цели. Такая знакомая картина фронтовых дорог! В этой гуще войск находился и наш полк. Его перебрасывали от Зволена южнее по фронту, к городу Левине. Западнее его протекала река Грон, по которой немцы держали оборону на хорошо укрепленных позициях. Их-то и предстояло взломать, а затем форсировать реку, без чего нельзя было продвигаться вперед. Сосредоточение войск завершилось к концу марта. Ими были забиты все прилегающие к передовой линии населенные пункты. Около каждого дома виднелись пушка или танк, суетились солдаты. Напряжение нарастало с каждым днем. Все происходившее вокруг свидетельствовало о том, что вот-вот должны произойти какие-то важные события, и люди настороженно ждали их начала. Никто не сомневался в успехе предстоящего сражения, но каждому было ясно, что битва предстоит жестокая.
Немецкое командование создало по западному берегу реки Грон мощный оборонительный узел, стянув сюда крупные резервы. Наиболее труднопреодолимой преградой в их обороне являлась сама река Грон. Она в намеченном месте прорыва текла в пологих берегах, была неширока, но начавшееся таяние снегов в горах сделало ее полноводной и бурной. Цепь возвышенностей, тянувшаяся по западному берегу реки, позволила немцам разместить свои войска на скрытых позициях. Положение осложнялось тем, что все подступы к реке на нашей стороне просматривались и простреливались противником из всех видов оружия. Главная надежда была на мощь нашей артиллерии, которой предстояло сокрушить оборону противника, подавить его огневые средства, парализовать действия пехоты.
Сражение разыгралось ранним утром 25 марта. Предрассветная тишина была взорвана грохотом артиллерийской канонады. Еще не рассеявшаяся тьма затрепетала огненными вспыш-ками выстрелов сотен орудий и минометов. Казалось, артиллерия била с какой-то яростью все время, уже поднялось солнце на небе, а гулкий рокот пальбы не стихал.
В девятом часу весь огонь нашей артиллерии и минометов сосредоточился на переднем крае обороны немцев по берегу Грона. Та сторона реки кипела от беспрерывных разрывов снарядов и мин, над берегом повисло марево от поднятых в воздух земли, пыли и дыма. Казалось, что там не могло остаться ничего живого.
Под завесой этого убийственного артиллерийско-минометного огня штурмовые подразделения нашей пехоты, выскочив из окопов и укрытий, кинулись к берегу реки, таща с собой заранее подготовленные средства переправы через водную преграду – лодки и плоты. Наступил самый ответственный момент боя: все зависело от того, удастся ли пехоте достичь того берега и закрепиться на нем. Медлить было нельзя! Солдаты сбрасывали лодки и плоты в воду, прыгали в них, – "отрывались от берега и, изо всех сил гребя веслами, шестами, устремлялись к вражескому берегу. Лодки и плоты попадали в бурлящие потоки воды, их сносило вниз по течению, крутило в водоворотах, некоторые опрокидывало, люди барахтались в холодной воде, многие, выбившись из сил, тонули. Немцы расстреливали атакующих из пулеметов. Как ни силен был перед этим наш артиллерийско-минометный огонь, он не смог полностью подавить вражеские силы, ибо живуч человек! Били по реке и уцелевшие немецкие орудия. Наша пехота несла большие потери. Много, очень много безжизненных тел унесли с собой холодные быстротечные воды Грона. Те, что уцелели и достигли противоположного берега, ползком, стремительными рывками от камня к камню, от ямки к ямке, постепенно накапливаясь, метр за метром продвигались вперед. Наша артиллерия все это время не прекращала своего бешеного огня по переднему краю обороны противника.
На том берегу Грона, в километре от берега, широко раскинулось большое словацкое село Маковцы, являвшееся опорным пунктом немцев. Над селом возвышались колокольни двух церквей. Несомненно на них находились вражеские наблюдательные пункты. Необходимо было уничтожить их. Стрельба из орудий по колокольням велась до тех пор, пока шпили не были скошены снарядами.
В средине дня интенсивность артиллерийского огня спала. Оживали подавленные было батареи противника, на наших опять обрушивался шквал огня. Немцы подтягивали на поле боя свои резервы и кидались в контратаки, пытаясь сбросить нашу пехоту в реку. Были моменты, когда казалось, что горстке храбрецов за Троном не выдержать их натиска. Всполохи артиллерийской канонады вспыхивали вновь и вновь.
Наступившая ночь не сняла царившего в течение дня напряжения. На западный берег Грона переправлялись дополнительные подразделения пехоты. Немцы беспрерывно освещали реку ракетами, вели обстрел ее из орудий и пулеметов. И опять гибли люди!
Как только наступил рассвет, бой возобновился с новой силой! После мощного огневого налета артиллерии и минометов по немецким позициям наши части, находившиеся на западном берегу Грона, получив подкрепление, стали постепенно расширять занятый ими плацдарм. Огневой шквал перед ними по позициям немцев прокладывал им путь вперед. В тот день активно действовали большие соединения нашей авиации. Темные устрашающие силуэты бомбардировщиков, выстроившихся боевым клиньями, плыли на запад, в тыл противника, наполняя окрестности грозным ревом моторов. Вокруг них, с боков, спереди и сзади, вились, поблескивая на солнце, юркие и злые истребители, охраняя от возможного нападения вражеских самолетов. К исходу дня нашим войскам удалось овладеть селом Маковцы. Это был уже большой успех! Но и на этом сражение на берегах Грона не закончилось.
Утром 27 марта немцы, бросив в бой танки, контратаковали советские войска. В результате им удалось на некоторых участках потеснить наши подразделения. Однако к этому времени саперы успели навести через Грон понтонный мост, по нему спешно переправились танки и с ходу вступили в бой с немецкими. Это и решило исход боя. Противник, сбитый с оборонительных позиций, стал отступать.
Так закончилось это сражение – последнее крупномасштабное на нашем направлении.
На следующий день тронулись с места и мы, тыловые подразделения полка, вслед за ушедшими вперед дивизионами. Вот она, река Грон, на берегах которой бушевала битва! Он так и кипел от бурного течения воды. Стремительные и взъерошенные валы, крутясь и извиваясь, бешено хлестали по тупым кормам больших лодок понтонного моста, перекинутого через реку. И было непонятно и удивительно, как саперам удалось на такой стремнине установить лодки в прямую цепочку через всю ширину реки и накрыть их настилом. На той стороне наши машины остановились сбоку дороги. Мимо нас проследовали на рысях длинные колонны кавалерии генерала Плиева. Провожая их взглядом, мы вслушивались в веселый цокот лошадиных копыт, звонко бивших по асфальту.
Вскоре въехали в село Маковцы, из которого вышибала немцев наша артиллерия. Вид его был ужасен! Неповрежденным не осталось ни одного дома. Некоторые из них совсем рухнули, у других провалились крыши, повсюду на земле кучами валялись красные плитки свалившейся черепицы. Жители села, мужчины, женщины, дети, понурые, молчаливые, копошились около своих разрушенных домов, вытаскивая из-под развалин уцелевший скарб. Какое тяжкое горе обрушилось на них! Сколько пройдет времени и пережито мучений, прежде чем будут восстановлены разрушенные жилища, сколько надо будет вложить в это средств, труда, забот!
Проехав километров сорок, остановились в большой деревне Хо-че. И вот здесь произошло событие, глубоко взволновавшее меня. В один из дней Савранский в первой половине дня ушел в штаб полка, но вскоре вернулся. Торопливо войдя в комнату, он с ходу выпалил:
– Майор Ершов ранен!
– Не может быть! – вырвалось у меня. Я оторопело смотрел на него.
– Верно! Его только что привезли в санчасть. Сам видел.
– Куда ранило?
– В правую ногу. Осколком снаряда разворотило пятку.
– Ну, это еще ничего, – сказал рассудительный Степан Резник. Могло быть и хуже.
Портные оторвались от работы, перестали стучать машинками, слушали Савранского, повернувшись к нему. В полку Ершова знали все, это был прославленный офицер, и известие о его ранении тронуло душу каждого. Ни слова не говоря, я метнулся на улицу и торопливо зашагал к небольшой деревенской площади, где, как я знал, находилась полковая санчасть. "Успеть бы!.. Пока не увезли в санбат..." – билась в голове мысль. Я все прибавлял ходу. Хотелось во что бы то ни стало увидеть Ершова, простится с ним. Если ему срезало пятку, то в строй он больше не вернется, и кто знает, придется ли еще когда-нибудь встретиться с ним? К Ершову у меня было особое отношение. И это можно понять, если учесть, что под его начальствованием я вступил в свой первый бой, вместе с ним мы воевали более полугода, перебираясь с одного наблюдательного пункта на другой, вместе подвергались опасностям, переживали фронтовые невзгоды
Такое не забывается. Ершов импонировал мне не только как боевой офицер, но и своими личными качествами: не солдафон, не держиморда, в подчиненном видел человека и не отгораживался от него. И ко мне он относился с каким-то внутренним пониманием, чего я, конечно, не мог не ценить. Ершов находился на фронте с первых дней войны, в каких передрягах только не побывал! Но судьба хранила его. Сколько офицеров в полку было убито или выбыло по ранению, а с ним хоть бы что, как с заговоренным! И вдруг – на тебе! Ранило!.. И когда? Перед самым концом войны. Надо же было такому случиться! Обо всем этом успел подумать я, пока шел по деревенской улице.
Сбоку крохотной площади стояла большая брезентовая палатка защитного цвета – санчасть полка, около нее толпилась кучка солдат и офицеров штаба полка, среди них был и капитан Кравцов. За ними я увидел Ершова. Он сидел на стуле, под его вытянутую правую ногу была подставлена табуретка, ступня толсто обмотана белыми бинтами. На голове фуражка с черным околышем, поверх плеч накинута расстегнутая шинель. Рядом с ним стоял молоденький стройный врач Квирквелия с закатанными по локоть рукавами белого халата. Взгляд его агатовых глаз был тревожен, он чего-то ждал. Лицо Ершова осунулось, побледнело. Однако он не потерял самообладания, улыбался, пытался шутить по поводу своего ранения: – Отметочку на память получил... Чтоб война не забывалась...
Я откозырял ему:
– Здравия желаю, товарищ майор!
– А, Вершинин! И ты пришел.
– Услышал, что с вами беда стряслась – вот и бегом сюда.
– Беды большой нет, врачи, надеюсь, ногу вылечат. Досадно, что до конца не довоевал.
Ему ответил Кравцов: – Будьте покойны, товарищ майор: довоюем за себя и за вас. Добьем гитлеровцев! Только поправляйтесь быстрее!
Непривычно, странно было видеть Ершова, всегда энергичного, уверенного в себе, прикованным к стулу, с неподвижной вытянутой ногой, на которой вместо сапога белел ком бинтов. Послышался шум мотора, люди расступились перед подкатившей легковой машиной командира полка. Откинули дверцу. Ершов встал со стула на одной ноге, держа перед собой раненую; его подхватили с одной стороны врач Квирквелия, с другой – капитан Кравцов и со всем бережением помогли ему сесть на заднее сидение машины. Он попытался выглянуть из нее, но не смог. Послышался только его голос:
– Прощайте, товарищи!
– До свидания, товарищ майор! – ответили несколько голосов. – Поправляйтесь!
Машина тронулась, синий дымок заструился из ее выхлопной трубы.
Не стало в полку майора Ершова, нашего боевого товарища. Еще одного хорошего человека искалечила война.
Через несколько дней стряслась другая беда: ранило Савранского! Поехал он в батареи второго дивизиона собрать зимнее обмундирование для отправки на армейский склад. И в это время начался артналет противника. Осколок снаряда ударил Савранского в голову выше правого виска. Хлынула кровь. Ему сделали перевязку и доставили в санчасть. Неделю он пробыл там, а потом вернулся к нам и еще долго носил марлевую повязку на своей лысой голове. Ему повезло: тот злополучный осколок был на излете и не пробил череп, а только сделал в нем вмятину. Тоже на память о войне...
4
Наши войска продолжали развивать наступление, не давая противнику закрепиться на новых оборонительных рубежах. Этому способствовало и то, что мы, наконец, вырвались из горных теснин Карпат, препятствовавших продвижению вперед. Теперь их зубчатые хребты маячили вдали справа от нас. Перед нами была красивая холмистая местность, просыпавшаяся к жизни под теплыми лучами весеннего солнца. Просохшие поля ярко зеленели озимыми посевами, одевались в нежную листву кусты и деревья. Это была весна приближавшейся Победы, весна радужных надежд. Продвигаясь на запад, мы переправлялись через реки Нитру, бурный Вааг, спокойную Мораву. Мораву переезжали в гуще войск по понтонному мосту перед закатом солнца. На том ее берегу притих в вечерних сумерках город Годонин. Мы остановились переночевать в небольшом доме на его окраине.
Хозяин и хозяйка, чехи средних лет, люди интеллигентные, пригласили старшего лейтенанта Высоцкого и меня отужинать вместе с ними. Они были радостно взволнованы тем, что, наконец, пришла к ним русская армия, армия-освободительница, что отныне навсегда покончено с ненавистным игом немецкой оккупации. Их настроение проступало в приветливо улыбавшихся лицах, и в блеске глаз, и в их торопливости, с какой они накрывали стол. Здесь же в комнате находился их сын Янек, русоволосый мальчик лет двенадцати, который не находил себе места от волнения. Он то бросался помогать родителям расставлять тарелки, раскладывать вилки, то быстрыми шагами ходил по комнате туда и сюда, то садился на стул. Видно было, что он не мог сдерживать себя. Наконец все было готово, и хозяин Карел Ягодичка, как его звали, обратился к нам, показывая рукой на стол:
– Просим, Панове!
За ужином потекла оживленная беседа. Высоцкий спросил:
– Давно немцы ушли из города?
– Вчера днем, – ответил Карел. – У нас в доме стояли немецкие солдаты. Вдруг они стали быстро собираться, похватали свои автоматы. А уже хорошо было слышно, как там, за Моравой, пушки стреляют. Мы спросили у них: "Начнется бой за город?" – "Нет, – ответили, – мы уходим: у русских много пушек, много панцер" – танков по-вашему.
Чешский язык был нам менее понятен, чем словацкий, к которому мы уже привыкли, в нем встречались незнакомые слова, приходилось переспрашивать, но разговор все же шел к обоюдному удовольствию. Говорил больше Карел, его жена Йлонка, круглолицая блондинка с раскрасневшимся лицом, только слегка кивала головой в знак согласия с мужем. Открытая, ясная, улыбка и льющие свет глаза Йлонки без слов раскрывали ее внутреннее состояние.
– Немцы уходили поспешно, продолжал Карел тихим глуховатым голосом, – все улицы были запружены солдатами, машинами, пушками. А потом вдруг их не стало. Ни одного!.. И ваших солдат нет. Только через час они появились со стороны Моравы. Что тут началось! Все люди выбежали из домов встречать их, приветственно махали руками, кричали "ура", некоторые плакали от счастья...
Янек, сидевший рядом с отцом, соскочил со стула, прошелся по комнате и снова сел на свое место. Волнение не унималось в нем. Я поинтересовался:
– Почему так много эмоций? Мы были в Румынии, в Венгрии, но там так нас не встречали.
– Видите ли, – начал Карел. – Чтобы понять причину проявление этих эмоций, надо знать, в каком положении находились мы, чехи, длительное время. При немцах мы оказались в особенно тяжелом, бесправном и унизительном положении. Такого не испытали ни румыны, ни венгры. Хотя они тоже подчинялись власти гитлеровцев, но все же сохранили некоторую самостоятельность, пусть только видимость ее. У них имелись свое правительство, своя армия, свое местное управление. У нас же в Чехии и Моравии ничего этого не было. Мы были германским протекторатом, то есть территорией, управлявшейся немцами. Ими назначались даже старосты в деревнях. Мы ничего не могли делать по своей воле, находились в полной зависимости от немцев, в зависимости правовой, экономической и даже интеллектуальной.
Уловив мой недоуменный взгляд, Карел повторил с ударением:
– Да, да, и в интеллектуальной тоже. Разве не об этом говорило то, что они закрыли все наши университеты, большинство средних учебных заведений, лишили народ возможности развиваться интеллектуально, оскопили его духовно. Мы должны были не только поступать по указке немцев, но и мыслить так, как они того желали. В школах могли преподавать детям только то, что ими позволено. Ceйчac я вам покажу, как это ими делалось... Янек, принеси сюда свои учебники, сказал он сыну. Мальчик сорвался с места, убежал в другую комнату и быстро вернулся со своей школьной сумкой. Отец вынул из нее несколько книг.
– Возьмем к примеру вот эту, учебник истории, – сказал он. – В нем все, что не угодно немцам, жирно зачеркнуто тушью так, чтобы нельзя было прочитать напечатанное. В учебнике вы не найдете ни одного упоминания о чешской истории, ни одного имени чешского общественного деятеля или ученого – все вычеркнуто, замазано. Вот посмотрите, – протянул он мне книгу. Я взял ее и стал листать. Действительно, на многих страницах по строкам чернели длинные полосы. И так на протяжении всего учебника. Карел продолжал с гневом и болью в голосе:
– Они хотели лишить наш народ его истории, следовательно, хотели подавить, уничтожить его национальное самосознание: нет у народа истории – нет и его национальных корней. Духовное порабощение – это самый тяжкий вид угнетения. Поверьте, когда в тебе не признают полноценного человека, каждодневно унижают твое человеческое достоинство, называют "чешской собакой", когда ты сам чувствуешь себя рабом – поверьте мне, это невыносимо тяжело, с этим невозможно примириться. Если вы поняли меня, то поймете и всю нашу ненависть к немцам, поймете и нашу радость в связи с приходом вашей армии, чего мы так долго и с таким нетерпением ждали.
Знаете, что еще хочу сказать? Сегодня второй день, когда мы дышим свободно, полной грудью, второй день, когда мы опять чувствуем себя полноценными людьми.
И Карел улыбнулся какой-то простодушной, детской улыбкой. Улыбалась Йлонка. Улыбался Янек, прижавшийся к отцу. Вдруг он отстранился от него и сказал своим звонким голосом, показывая взглядом на меня и Высоцкого:
– Папа, посмотри: они тоже военные, а бояться их не надо! Как хорошо!
И он, радостный, опять приник к отцовскому плечу...
Этот разговор прояснил мне, почему повсюду чехи с такой ненавистью говорили о немцах, при упоминании о них сжимали кулаки и потрясали ими в воздухе. Понятным стало и их единодушие в проявлении признательности советским воинам. При первом появлении их они выходили к ним навстречу, многие на своих домах вывешивали красный флаг и рядом с ним трехцветное полотнище Чехословацкой республики, охотно оказывали нашим воинским подразделениям посильную помощь. А нужда в ней иногда возникала. Порой не хватало продовольствия. Доставлять его приходилось из Советского Союза с большими трудностями через Румынию и Венгрию. Начальник ПФС старший лейтенант Солодкий ни днем, ни ночью не знал покоя в заботах о том, как накормить личный состав полка. Порой создавалось сложное положение. Вот тогда-то и приходилось обращаться к местным жителям. Делалось это на законном основании. Когда была освобождена восточная часть Словакии, там, в городе Кошице, 4 апреля 1945 года был сформирован Национальный фронт чехов и словаков – первое послевоенное чехословацкое правительство, в котором руководящую роль играли коммунисты. В принятой им "Кошицкой программе" декларировалась приверженность Чехословакии антигитлеровской коалиции, население республики призывалось оказывать частям Красной Армии всестороннее содействие, помощь в обеспечении их продовольствием. Старший лейтенант Солодкий, по согласованию с командиром полка Леонтьевым, обращался с просьбой к примарю – сельскому старосте. Примарь давал поручение состоявшему при нем глашатаю. Тот вешал себе на шею барабан, брал палочки в руки и отправлялся по деревне. Энергично отстукав барабанную дробь, он зычно возглашал вышедшим на улицу жителям:
– По указанию господина примаря от каждого дома надлежит через час принести в мэрию по два хлеба и по пять яиц с дома.
Пройдя несколько дальше, он снова бил в барабан и повторял то же самое. Не успевал он скрыться из вида, как к мэрии направлялись женщины с корзинками или узелками, в которых несли хлеб и яйца. Такая дисциплинированность и исполнительность приводили нас в изумление! Савранский, человек дотошный, как-то раз поинтересовался у нашей хозяйки, где мы находились на постое:
– Допустим, когда проходил глашатай, в каком-либо доме никого не оказалось, тогда как быть? Ведь хозяева не смогут выполнить распоряжение примаря?
– Нет, они тоже обязательно выполнят его, – ответила хозяйка. – Им передадут соседи, о чем говорил глашатай.
Савранский покачал головой и сказал со вздохом:
– Эх, нам бы такую исполнительность!..
На наших глазах возрождалась чехословацкая государственность, В одном селе я увидел, как из своего дома вышел чех в форменной фуражке полицейского, которую он много лет бережно хранил, пряча от глаз немцев, поправил ее на голове и бодро зашагал по улице: с этого момента он вновь приступил к исполнению своих служебных обязанностей!
Если чехи ликовали, то немцы из числа местных жителей, а таких было немало! впадали в томительную грусть, не ожидая для себя ничего хорошего.
Однажды случилось так, что я, выполняя поручение, ехал один на пароконной телеге. В пути меня застала ночь, пришлось в одном селе завернуть на квартиру. Дом был каменный, богатый, прочные хлевы и амбары под одной крышей окружали двор. Хозяин, уже не молодой, помог мне распрячь коней, задал им корму, а меня повел в дом ужинать. На столе среди тарелок появилась бутылка с вином. От вина я отказался, чем очень удивил хозяина. Но у меня были свои соображения: в дороге, один, с лошадьми и имуществом, ну его! Береженого бог бережет! Пока я утолял голод, хозяин сидел против меня на стуле, был сумрачен, чем-то озабочен и почти без остановки говорил нудным голосом, ругая войну:
– И зачем было затевать ее? Кому она нужна? Жили люди спокойно, и чехи, и немцы, и русские, каждый имел свое, никто никому не мешал, никто ни с кем не ссорился. А война все вверх дном перевернула. Сколько людей перебито! А ради чего? Результат-то какой? И чем это кончится?
В сетованиях хозяина улавливалась какая-то тревога. Но почему? В это время вдруг распахнулась входная дверь, и в комнату вбежала молодая девушка, поздоровалась со мной, а потом подошла к матери, сидевшей в дальнем углу, и, говоря по-немецки, стала бойко пересказывать ей деревенские новости. До меня долетели ее слова:
– Weist du, Mutti: Es heist, wir Deutsche werden bald von hier ausgesiedelt, wie die Tschechen im Sudetenland ausgesiedelt wurden.[9]
Я догадался, что остановился у немцев, хотя хозяин говорил со мной по-чешски. Чтобы уточнить, я спросил у него:
– Ist das ihre Tochter?.[10]
Мой вопрос привел хозяина в замешательство; он не ожидал, что я понимаю по-немецки, настороженно глянул на меня, заерзал на стуле, испуганно завертел головой.
– Да, это моя дочь, – сказал он, справившись с охватившим его волнением. – Нахваталась всяких сплетен на деревне, вот и болтает. Замолчите вы! – прикрикнул он на жену и дочь. Увидев, что я не придал значения разговору дочки с матерью, он успокоился и продолжал разговор на прежнюю тему, кряхтя и вздыхая, бубня себе под нос:
– Кто-то из заправил, тот же самый Гитлер /будь он проклят!/ задумал и начал войну, а расплачиваться за все ее беды приходится нам, простым людям, которые этой войны вовсе не хотели.
Я ел, слушал хозяина и не вступал с ним в разговор. Только подумал: "Такие ли были у тебя мысли и настроения, когда германская армия оккупировала Чехословакию в 1938 году? Почему ты и миллионы других немцев не остановили Гитлера, не удержали его от войны, а, наоборот, поддержали его захватническую политику и ошалело ринулись на соседние страны? Вот теперь и расхлебывайте кашу, которую сами заварили!"
Я отказался от постели, приготовленной для меня в комнате, и лег спать во дворе на телеге, беспокоясь за сохранность имущества, находившегося в ней.
Среди ночи раздался громкий стук в ворота. Кто-то бесцеремонно и настойчиво колотил в них со стороны улицы. Отбросив с головы накинутую шинель, я приподнялся на телеге. Появился хозяин и открыл калитку. Во двор решительными шагами вошел человек, в темноте было не разобрать, кто он.
– Где стоят лошади? – грубо спросил он хозяина. Веди к ним!
Говорил по-русски, значит, наш военный. Я спустился с телеги.
Хозяин помедлил и потом без слов пошел к конюшне, военный шагал вслед за ним. В дверях хлева, разорвав темноту, появился свет фонаря. – Хороший конь! Давай выводи! – послышался оттуда голос военного. Тень хозяина возникла около меня, послышался его приглушенный голос:
– Прошу вас – помогите! Кобылица только сегодня утром ожеребилась, нельзя ее запрягать!
Я подошел к военному и при слабом свете фонаря по погонам и петлицам определил, что это пехотный капитан, низкорослый, худощавый.
– Товарищ капитан, зачем вам конь? – спросил я, чтобы завязать разговор.
– У нас одна лошадь ногу зашибла, подменить надо.
– Не стоит брать ее, – кивнул я в сторону кобылицы, которая, повернув голову на изогнутой шее, тревожно смотрела на нас косящим взглядом, беспокойно переступала ногами. Вплотную к ней стоял маленький стригунок на тоненьких ножках и помахивал короткой метелкой хвостика.
– Она только что ожеребилась, – продолжал я, – в упряжке не сможет пройти и пяти километров... Загубите и ее, и жеребенка.
Мои слова возымели действие. Капитан задумался, сдвинул фуражку на затылок и поскреб лоб пальцами. Потом решительно сказал:
– Ладно, черт с ней! Пусть остается. Найдем другую. Повернулся, быстрыми шагами направился к воротам и исчез в темноте. Хозяин, заперев калитку, подошел ко мне и сказал прочувствованным голосом:
– Очень вам благодарен! Спасли и лошадь, и жеребенка, да и меня тоже. ..Herzlichen Dank,[11] – добавил он по-немецки, перейдя на родной ему язык от переполнявшего его волнения...
А между тем война все продолжалась. Только теперь на нашем участке она приняла несколько иной характер.
Немцы уже не могли организовать устойчивую оборону, под натиском частей 2-го Украинского фронта отступали, хотя продолжали оказывать сопротивление. Новым было и то, что немецкие солдаты, предвидя неминуемый полный разгром гитлеровский Германии и сознавая бесперспективность дальнейшего сопротивления, все чаще стали добровольно сдаваться в плен. Сдавались поодиночке, иногда группами по два-три человека. Они отставали от своих частей, прятались в лесу, или в оврагах, а когда фронт отодвигался, выходили к дороге и, завидев советских военных, выходили им навстречу, бросали оружие, поднимали руки вверх и произносили как магическое заклинание "Гитлер капут!" Был такой случай. По селу ехал верхом на красивом рыжем коне знакомый мне солдат из шестой батареи, впереди него шагали два немца.
– Как они у тебя оказались? – спросил я.
– Сами вышли из леса. Я сначала испугался, а они автоматы на землю и лапки кверху! Гоню в штаб.
– Подожди, дай поговорить с ними.
Я подошел к немцам. Один из них был молодой, второй лет под сорок. У обоих усталый вид, потрепанное обмундирование, на голове солдатские фуражки с широкими козырьками. Я не стал дознаваться, из какой они части, кто командир и так далее, а спросил молодого, который показался мне более добродушным:
– Woher sind sie?[12]
Услышав немецкую речь, он оживился.
– Ich bin in Wien geboren, bin Österreicher,[13]– с готовностью ответил он.
– Wo musstes du kämfen?[14]
– Überall. Zuerst in Polen, dann in Frankreich, in Griechenland Hierher kam ich von der italienischen Front zusammen mit dem Regiment in dem ich gedient habe.[15]
– Wie lange kämfst du alles in allem?[16]
– Das siebente Jahr.[17]
– Und warum gingst du in Gefangenschaft?[18]
Немец ответил не сразу, посмотрел на меня посерьезневшими глазами и сказал:
– Ich will nicht weiter kämpfen. Was hat das für einen Sinn? Das der Krieg verloren ist, ist doch iedem klar.[19]
Последние слова он произнес с каким-то вызовом. Я понимал, что этот вызов обращен не ко мне, а к каким-то его начальникам, может быть, к самому Гитлеру.
– Na ja. Hast du richtig gemacht, das du dich ergeben hast. Aber was für eine Stimmung gibt es unter euren Soldaten?[20]
– Viele von ihnen würden sich euch ergeben, aber sie haben Angst, weil die SS sie beobachten und aus geringstem Anlass mit Erschissen droht.[21]
Говорить с пленными больше было не о чем.
– Веди! – махнул я рукой конвоиру.
– А что он сказал? – поинтересовался тот.
– Воевать надоело. Во всей Европе повоевал. А теперь не хочет погибать ни за что, ни про что.
Мотивы сдачи в плен у немцев были одни и те же. С каждым днем их сдавалось все больше. Первый дивизион, пока передвигался с одной огневой позиции на другую, набрал пленных до тридцати человек. Однако говорить о полном разложении гитлеровской армии не приходилось, она все еще не потеряла боеспособности...
Апрель, теплый, солнечный, подходил к концу. Все мы в те дни находились в состоянии какой-то эйфории, жили в тревожном напряжении ожидания конца войны. Все говорило о том, что он близок, что до него оставались считанные дни. Беспокойство и нетерпение овладело нами. Каждое утро начиналось для нас с узнавания новостей из передач по радио, из разговоров с теми, кто повстречался. Люди обменивались мнениями, строили свои предположения. 26 апреле поступило сообщение о полном окружении Берлина, о завязавшихся ожесточенных боях на его улицах. Войска 2-го Украинского фронта овладели крупным промышленным центром Чехословакии городом Брно. В далекой от нас Москве, к которой было приковано внимание всего мира, что ни день, гремели залпы салютов в честь одержанных славных побед. Как же тут было не волноваться, не ликовать всем сердцем, всей своей душой?! Но особенно велико это ликование было 2 мая, когда мы узнали о падении Берлина, о том, что над куполом Рейхстага водружен красный флаг нашей Родины. Сбылась, наконец, желанная, заветная мечта всех советских людей - войти победителями в Берлин! Об этом думал каждый из нас с того момента, когда началась война, думал каждый человек в тылу, надрываясь в непосильной работе для фронта, каждый солдат в промежутки между жестокими сражениями, замерзая в волжских степях, изнемогая от жары и лихорадки в Румынии, утопая в болотах Белоруссии, обливаясь потом и кровью на всем протяжении двухтысячекилометрового советско-германского фронта. В сырых окопах и промерзших блиндажах при мерцающем свете коптилки, сделанной из гильзы снаряда, солдаты измеряли по карте расстояние до Берлина, которое надо было во что бы то ни стало пройти, получали новые ботинки и определяли их качество словами "стерпят до Берлина!" И вот он у наших ног, этот самый Берлин, "логово фашистского зверя", как его тогда называли, символ всего того, что принесло нам столько горя и страданий! Сбылась заветная, выстраданная за годы войны мечта! Сколько светлой радости, сколько патриотической гордости было тогда в наших сердцах!
А война все еще продолжалась. Нетерпение владело нами. Думалось, что если взят Берлин, то и войне конец, но об этом ничего не сообщалось...
Войска 2-го Украинского фронта нацелили свой удар на Прагу, которая все еще находилась в руках у немцев. В Праге еще 5 мая вспыхнуло народное восстание против фашистских поработителей. Пражане хотели внести свой вклад в разгром немцев и ускорить освобождение города от них. Там разгорелись ожесточенные уличные бои. У восставших было недостаточно сил. Прага по радио открытым текстом взывала об оказании ей срочной помощи...
Наш полк перебросили влево по фронту от Брно, 6 мая он занял боевые позиции в районе села Збышово, где сосредоточились крупные силы для завершающего удара по противнику. Автомашины взвода боепитания днем и ночью подвозили мины для предстоящего сражения. Штаб полка и подразделения второго эшелона находились в том же селе.
8 мая усиленно заговорили о конце войны. Из уст в уста передавались десятки разных слухов, предположений, но толком никто ничего не знал. Все были возбуждены до предела. Савранский, который к этому времени уже снял марлевую повязку со своей раненой головы, подошел ко мне с сияющим лицом и не спросил, а воскликнул:
– Анатолий, неужто все, неужели конец войне?! Даже не верится! Схожу в штаб: может, там у радистов узнаю что-ни-будь поточнее.
И он торопливо зашагал по улице. Но возвратился Савранский ни с чем: в штабе тоже ничего определенного не знали. Так в этой неопределенности прошел весь день.
И только поздно вечером, когда закатилось солнце, мы точно узнали, что война кончилась: радио передач из Москвы донесло весть о полной и безоговорочной капитуляции Германии!
Все солдаты и офицеры, находившиеся в селе Збышово, высыпали на улицы: невозможно было переживать эту великую радость в одиночку! Хотелось быть среди друзей-товарищей, с которыми вместе был пройден тяжелый путь боев и сражений за годы долгой кровавой войны. Всех нас объединяло одно и то же чувство такого большого счастья, такого великого, какое только может переживать человек! Лица солдат и офицеров сияли улыбками, блестели их глаза; они не могли спокойно стоять, переходили с места на место; знакомые и незнакомые, встречаясь, крепко жали друг другу руки, обнимались, и отовсюду слышались восторженные восклицания:
– С победой!
– С победой, товарищи!
– Поздравляю с победой!
– Ура! Ур-р-а-а!!!
А на западе, где догорала красная полоска зари и где на передовой находились боевые подразделения, послышалась беспорядочная пальба: там каждый выражал свое ликование стрельбой из имевшегося у него оружия, а артиллерийские и минометные части многократными залпами салютовали славной победе!
Я стоял среди товарищей, смотрел на мерцающее от орудийных вспышек зарево в состоянии величайшего напряжения, переполненный чувствами радости, гордости за нашу страну, за наш народ. И одна только мысль билась в голове: "Победа! Вот она победа! ВЕЛИКАЯ ПОБЕДА!!!" И не было в моем растревоженном, метущемся сознании никаких других мыслей и слов!
Долго не расходились в тот вечер люди, долго не ложились спать, находясь в счастливом возбуждении. Тут и там слышались шутки, смех и разговоры без конца.
На утренней заре мы вскочили на ноги опять от грохота канонады, доносившейся со стороны передовой, не понимая, в чем дело, и решили, что там все еще таким путем торжествуют победу. На самом же деле причиной тому было совсем иное, но так сложились обстоятельства, что я узнал о нем лишь спустя несколько дней.
Утро 9 мая началось для нас как волнующий светлый праздник. Опять все были на улицах Збышова, запрудили его площадь. Здесь находились солдаты и офицеры штаба и тыловых подразделений нашего полка, какой-то пехотной дивизии, располагавшейся в этом же селе, местные жители, уже знавшие о капитуляции Германии. Чехи и чешки поздравляли нас, советских воинов, мы их. И, казалось, не будет конца выражению чувств радости и счастья, владевших всеми, кто тут был. На площади выстроились в каре сильно поредевшие в боях подразделения пехотной дивизии для проведения митинга по случаю победы. С короткими, но пламенными речами выступали боевые офицеры и рядовые солдаты, трещали залпы из винтовок и автоматов, салютуя победе, разносилось по селу могучее русское "ура"! Думал ли я, что доживу до этого торжества?! Нет, не думал! Когда ехал на фронт, был уверен, что через два-три месяца буду убит. Но судьбе было угодно пощадить меня, сохранить мне жизнь, наградить счастьем встретить день победы и пережить великую радость народного торжества по случаю ее...
Когда мы возвратились в свое расположение, ко мне подошел старший лейтенант Высоцкий и сказал:
– Сержант, надо съездить в банно-прачечный отряд за чистым бельем.
– Когда? Сегодня?
– Да, сегодня. Теперь и выезжай, чтобы к вечеру вернуться.
– Товарищ старший лейтенант, день-то сегодня какой! Может быть, отложим до завтра?
– Нет, сегодня: капитан Миндюга приказал.
Ехать не хотелось, но пришлось подчиниться.
– А кто со мной? – спросил я.
– Поезжай один. Зачем тебе "хвост"? А вернешься – вместе отпразднуем победу!
И вот я уже за селом на телеге, запряженной парой крепких гнедых. День был удивительно ясный. Такой же солнечный, тихий и ласково теплый, как день 22 июня 1941 года в Москве. Только тогда мы были сражены, как ударом грома, страшной вестью о начале войны, теперь же, спустя без малого четыре года, ликовали по поводу одержанной победы. Поэтому и восприятие мира было совсем другим. Казалось, она тоже ликовала, тоже радовалась нашей победе и оттого раскрывалась во всей своей прелести. Ярко зеленели поля пошедшими в рост хлебами, зеленели свежей листвой только что распустившиеся деревья; вдоль дороги, обсаженной с обеих сторон фруктовыми деревьями, в пышном бело-розовом уборе стояли, словно девушки-невесты, яблони, груши, сливы, а в деревнях и селах, кроме того, тянули вверх свои белые свечи расцветшие каштаны, источали дурманящий аромат пышные гроздья белой акации. Все вокруг цвело, все благоухало, щедро залитое теплыми, живительными лучами весеннего солнца; казалось, в проявлении своей радости слились воедино и природа, и люди.
Благодушное настроение овладело мной. Я уже был доволен этой выдавшейся мне поездкой, которая дала возможность видеть празднование дня победы во многих местах. Везде мне встречались ликующие люди, не только в селениях, но и по сторонам дороги, где биваками располагались разные воинские части. Тут и там шумело веселье, встречались подвыпившие солдаты, успевшие хлебнуть за победу. Вон на лужайке справа от шоссе разгулялась какая-то рота. Гармонист, сидя на траве, наяривал "русскую", и под ее задорный перелив лихо отплясывал молодой солдат, выбрасывая ногами замысловатые коленца под одобрительный гул и посвисты обступивших его товарищей – распахнись душа, веселись народ! Ближе к дороге на разброшенных плащ-палатках стояли жбаны, солдатские котелки, консервные банки, а вокруг сидели и лежали те, которые еще, видимо, не успели до конца утолить свою жажду. Вдруг один из них соскочил с травы на ноги и побежал в мою сторону, махая поднятой рукой и крича:
– Стой, стой!
Я натянул вожжи. Солдат, изрядно выпивший, с раскрасневшимся лицом, подошел к телеге и сказал решительно:
– Сержант, давай к нам! Заворачивай коней! Выпьем за победу. Ведь день-то сегодня какой! Сколько его ждали!
– Не могу, друг. Задание выполняю.
– Брось! Какое задание? Сегодня победа!
И он неверными шагами направился к моим лошадям, чтобы взять их под уздцы. Зная, что отвязаться от него будет трудно, я взмахнул кнутом, лошади с места рванули рысью. Позади послышался укоризненный возглас:
– Эх ты, сержант!
За время пути не мало встретилось мне таких рот, праздновавших победу.
Победа! Победа!! Торжественно-радостный день для оставшихся в живых. А сколько тех, которые не дождались ее! Какими тяжкими усилиями достигнута она, эта победа, какой дорогой ценой досталась! Припомнились поля сражений с неподвижными фигурами павших солдат и офицеров. Словно ожила битва под Белгородом, у деревни Смородиновой, где склоны невысокого холма среди широкого поля были сплошь устланы телами убитых. Вновь предстала, как наяву, "долина смерти" на правом берегу Днепра на окраине леса, густо усеянная неподвижными темными бугорками павших. А сколько было в ходе войны таких полей, холмов и долин! Скольких не стало только в нашем полку! Из восемнадцати человек взвода связи первого дивизиона, выехавших из Омска на фронт, целыми и невредимыми остались только трое, включая меня. Полк не переставал быть действующим благодаря многократным большим пополнениям личного состава. Нас, старых, "омских", сохранилась лишь малая горстка! Вот чего стоила победа только одному нашему полку! Сменяя друг друга, проплыли, как в тумане, в моем воображении образы тех, кого я знал, общался с ними, но которые пали в сражениях: майора Корпашко, капитанов Кочеткова и Мосечкина, лейтенанта Вылегжанина, сержантов Кости Маслякова, Миронова, Парамонова, Еремеева, рядовых Дубинина, Фролова, Блинова, Забелина... Да разве всех перечислишь!.. Они призрачными тенями представали передо мной, молчаливые, с неподвижными лицами, остановившимися глазами, и немо, без слов, только своим скорбным видом вопрошали: "Правда ли, что враг, наконец, разбит и одержана Победа? Вспомните и нас, празднуя ее. За нее мы отдали свои жизни... Не довелось дождаться!.. Не довелось!.." пришло на ум, что ведь сегодняшний праздничный, торжественный, незабываемый день, День Победы, достигнут благодаря мужеству, непоколебимой стойкости в битвах с врагом, нерушимой преданности своей стране этих и им подобных людей, жертвеннически павших в кровавых сражениях Великой Отечественной войны. При этом всплыли в памяти строки из известного со школьной скамьи стихотворения Лермонтова "Бородино":
Да, были люди в наше время,
Могучее, лихое племя:
Богатыри – не вы.
Плохая им досталась доля:
Немногие вернулись с поля...
Подумалось, что ведь и о солдатах нынешней, только что закончившейся Отечественной войны можно сказать этими же лермонтовскими словами: "могучее, лихое племя", "немногие вернулись с поля". При тех торжественно-волнующих чувствах, которые я переживал в тот день, строки стиха Лермонтова настроили и меня на поэтический лад: захотелось своим стихотворением сказать и о наших теперешних героях, павших и живых, об одержанной ВЕЛИКОЙ ПОБЕДЕ. Волнение охватило меня. Постепенно возник ритм задуманного стихотворения, в сознании всплывали отдельные слова и строки к нему. Но все это было еще далеко несовершенно, обрывочно и туманно, однако я уже в то время, трясясь в телеге, твердо знал, что это стихотворение непременно будет доведено мной до конца, до четких строк на бумаге. По причине сложившихся обстоятельств, о которых будет сказано впереди, закончил я его лишь много дней спустя, однако помещаю на этой странице, так как зародилось оно в тот великий праздничный день, День Победы, и выражает те мои мысли и чувства, которые владели мной тогда. Вот оно:
ДЕНЬ ПОБЕДЫ,
Победа!.. Наша славная победа!
Как труден, долог был наш путь к тебе!
Четыре кровью залитые года
Прошли с врагами в яростной борьбе.
Как смерч, на нас обрушилась война.
И разлилася валом огневым.
На ратный подвиг встала вся страна,
Исполнясь грозным гневом боевым.
И тяжек был поход наш фронтовой,
Мы шли в сраженья, кровью истекая,
За мать-Отчизну жертвуя собой,
Огнем и сталью путь свой расчищая.
Но вот умолкнул грохот в поле бранном:
В жестоких битвах враг был сокрушен,
И над фашистским логовом – Берлином
Победный флаг наш гордо водружен.
Тот славный день, и радостный, и бурный,
Предстал в цветеньи солнечного мая.
– Шабаш войне! – сказал солдат довольный,
Своей победе в небо салютуя.
Пройдут года, пройдет чреда веков,
Но День Победы станут прославлять,
И в памяти признательных потомков
Своим величьем будет он сиять!
Пока я предавался воспоминаниям и размышлениям, незаметно для себя перестал править лошадьми, и они шли тихим шагом, поматывая головами. Сколько упущено времени! Надо наверстывать его. Я погнал своих гнедых бойкой рысью.
Но вот, наконец, и банно-прачечный отряд! Он находился в самом конце большой чешской деревни, где протекала небольшая речка, по травянистому берегу которой росли редкие деревья. Здесь тоже праздновали победу, никто ничего не делал! Молодые прачки группами сидели на скамейках, на лужайках, около них крутились добрые молодцы. С трудом разыскал командира этого отряда. Им оказался средних лет капитан, уже успевший подгулять. На мою просьбу выдать чистое белье для личного состава полка, он с нескрываемым удивлением сказал:
– Какое сегодня белье?! Откуда тебя черти принесли? Ты первый за весь день.
– Хорошо, что первый: значит, чистое белье есть, – ответил я.
– Есть-то есть, да кто его выдавать будет?
Однако мне все же удалось получить белье. Я набил им привезенные с собой мешки, уложил их в телегу, сверху накрыл брезентом, стянул воз веревками и, не мешкая, тронулся в обратный путь, спеша и погоняя лошадей. Была уже вторая половина дня, в селах и по дороге народ немного приутих. В Збышово возвратился, когда солнце клонилось к закату. Усталые кони шли шагом по улице села. Справа увидел, как в довольно большом промежутке между домами какое-то подразделение заканчивало свой запоздалый митинг. Троекратно прозвучали ружейно-автоматные залпы салюта, после чего солдаты стали расходиться. Я уже проехал это место, как вдруг позади себя услышал одинокий щелчок автоматного выстрела и оглянулся: шагах в сорока от меня посреди дороги неподвижно лежал солдат, к нему со всех сторон подбегали другие. Что случилось? Я остановил лошадей, соскочил с телеги и помчался туда. Солдат неподвижно лежал на животе, раскинув в стороны руки, уткнувшись щекой в пыльный асфальт, залитый темной кровью. Вокруг него толпились молчаливые солдаты. Как выяснилось, произошло нечто ужасное. Двое боевых друзей, которые только что салютовали победе, отправились с митинга в свое расположение. Один из них закинул автомат, оставшийся на взводе, за спину, потом рукой стал сзади поправлять его, чтобы он удобнее висел, и по неосторожности каким-то образом нажал на спусковой крючок, грохнул выстрел, пуля попала бедняге в затылок. Я был буквально потрясен тем, что произошло! "Господи, да что же это такое?! – кричало все во мне. – Может быть, этот солдат провоевал всю войну, участвовал в сотнях сражений, дожил до дня победы и именно в этот день погиб так глупо, так бессмысленно!" Все протестовало во мне против этой ненужной, ничем не оправданной, трагической гибели человека. Потрясенный, совершенно подавленный, опустив голову, поплелся я к телеге.
К сожалению, в жизни часто бывает, когда радость соседствует с горем, а счастье – с бедой!..
В доме, из которого я утром выехал, никого из моих сослуживцев не оказалось, что удивило и озадачило меня.
– Уехали, – только и мог ответить хозяин на мой вопрос. Он передал мне запечатанный конверт. В нем находилась записка Высоцкого с указанием маршрута, по которому мне надлежало следовать. " Что же случилось?" – ломал я себе голову в недоумении.
А произошло вот что. Командующий немецкой группой армий "Центр" генерал-фельдмаршалШернер, против которого вели бои войска 2-го Украинского фронта, отказался подчиниться акту о капитуляции Германии. Сделал он это с той целью, чтобы избежать сдачи в плен советским войскам подчиненных ему соединений, затянув время в пустых переговорах, дать им возможность отойти на запад, в американскую зону оккупации, и там сложить оружие. Советское главнокомандование отдало приказ фронтам, находившимся в соприкосновении с группой армий "Центр", продолжить боевые действия против них и силой оружия принудить к капитуляции. Исходя из этого, вечером 8 мая, когда пришла весть о конце войны, частям 53 армии не было дано приказа о приостановке боевых операций. Наоборот, штаб армии по линиям связи подтвердил данное ранее распоряжение о проведении намеченного наступления. Вот почему рассвет 9 мая на передовой начался артиллерийской подготовкой, которая привела нас, тыловиков, в замешательство. Немцы стали отступать, а советские войска, в том числе и наш полк, не успев как должно отпраздновать день победы, начали преследовать их. При этом иногда завязывались бои, порой ожесточенные, в результате чего все еще гибли люди. Для нашего полка это преследование немцев продолжалось вплоть до 14 мая. Обо всем этом я узнал после, а пока думал лишь о том, как мне догнать свой полк.
Переночевав, я рано утром тронулся в путь. Более двухсот километров пришлось проехать мне. Одному в дороге было трудно. С десяток чертей пожелал я Высоцкому за то, что не дал мне никого в спутники. Указанный в его записке маршрут вскоре кончился, полк был где-то далеко впереди, мне пришлось разыскивать его. Ориентирами служили надписи, оставленные на стенах домов в виде шифрограммы "Хозяйство Леонтьева" со стрелкой, указывавшей направление дальнейшего пути. Но не везде они были, поэтому не исключалась вероятность ошибиться в выборе дороги и затеряться среди других передвигавшихся воинских подразделений, что заставляло меня находиться в постоянном напряжении.
Но, несмотря ни на что, ехать было интересно. Прекрасна Чехия в мае! Мне даже подумалось, что Господь бог, дабы показать людям, как хорошо в раю, создал для того уголок на земле в виде зеленых гор, холмов, долин и полей Чехословакии. Все цвело вокруг, благоухало, наливалось жизненными силами. Ехать приходилось по местам, только что оставленным немцами. И здесь, как и повсюду, чехи бурно проявляли свою радость по поводу своего освобождения, горячо приветствовали проходившие советские войска. Высыпав на улицу, все жители, от мала до велика, сияя улыбками, приветственно махали руками каждой нашей машине, каждой повозке. Девушки и дети, нарвав цветов, бросали их солдатам. Многие стояли у дороги с кружками, наполненными холодной водой, чтобы воины могли утолить жажду. Дома украсились трехцветными флагами республики, маленькие бумажные флажки пестрели в окнах. Тут и там горделиво развевались пурпурные полотнища с пятиконечной звездой и перекрещенными серпом и молотом. Ими местные жители выражали свои чувства признательности и благодарности Советской стране-освободительнице. В городе Тельче, который мне пришлось проезжать, полоскалось на ветру столько флагов, сколько их не бывало в день 1 Мая в Москве в казавшееся теперь далеким довоенное время. В витринах магазинов, окнах общественных зданий виднелись портреты Сталина, Черчилля, Рузвельта и даже Карла Маркса. За селениями по обочинам дорог часто встречались кладбища брошенной немцами военной техники: пушек, повернутых жерлами в нашу сторону, танков, самоходных орудий, бронетранспортеров, винтовок, касок, автомашин и прочего, и все это было сожжено, чернело пожарищами. Даже в час своей гибели враг не хотел оставлять ничего в целости, все рушил и уничтожал. Но эта военная техника уже не наводила страха, валялась покоренной, никому не нужной. На околице одного села я увидел огромный угловатый немецкий танк с опущенным низко к земле толстым орудийным стволом. Десятка полтора мальчишек взобрались на него, ползали по корпусу, стучали палками по бокам, а один из них, оседлав ножонками пушку, заглядывал внутрь ее круглой черной пасти. И эта забавная картина живо напомнила мне то место поэмы В.Маяковского "Война и мир", где говорится, что придет время, когда исчезнет надобность в оружии, на линкорах будут перевозить товары, а пушки, как телята, станут пастись на лужайках. Сколько таких немецких "телят" паслось тогда на лужайках Чехословакии! И в те дни, когда только что отгремела война, хотелось верить словам поэта, думалось, что после всех пережитых ужасов жестокой бойни люди образумятся и больше никогда не будут воевать...
К концу пути я чувствовал себя очень усталым, туманилась отяжелевшая голова. Сказывалось то, что в короткие майские ночи приходилось мало спать, а долгие дни были заполнены тревогами и заботами. В последний день переезда я уже не мог бороться со сном и дремал в тряской телеге. Полк я догнал только на шестой день.
Мой приезд обрадовал начальника тыла капитана Миндюгу, он доложил об этом Леонтьеву, а тот распорядился немедля выдать людям привезенное мной чистое белье. Реакция была такой еще и потому, что старший лейтенант Высоцкий, который возглавлял конный обоз с имуществом ОВС, где-то застрял. Он появился только через три дня после моего приезда. Ему, видимо, крепко влетело за допущенную медлительность. Вид у него был растерянный.
– Как тебе удалось приехать раньше нас? – удивленно спросил он меня.
– Не знаю, – ответил я. – Вероятно, потому, что боялся потеряться!
[1] – Откуда отступаешь?
[2] – С Кавказа, от самого Эльбруса!
[3] - Давно воюешь?
[4] - Три года.
[5] - Рад, что попал в плен?
[6] - О мой Фридрих! О мой Ханс! О мой Отто!
[7] – Унгар /рум./ – венграм
[8] – Forwerst! Forwerst! /нем./ – Вперед! Вперед!
[9] – Знаешь, мамочка, говорят, нас, немцев, скоро будут выселять отсюда, как выселяли чехов в Судетах...
[10] – Это ваша дочь?
[11] – Сердечное спасибо!
[12] – Откуда ты?
[13] – Я родом из Вены, австриец.
[14] - Где пришлось воевать?
[15] – Везде. Сначала в Польше, потом во Франции, в Греции. Сюда прибыл с итальянского фронта вместе с полком, в котором служил.
[16] – Сколько же ты воюешь?
[17] - Седьмой год.
[18] – А почему сдался в плен?
[19] – Не хочу больше воевать. Какой смысл? Ведь война для нас проиграна, это ясно каждому.
[20] – Ну что ж. Правильно сделал, что сдался. А каково настроение у ваших солдат?
[21] – Многие из них сдались бы вам, но боятся, эсэсовцы следят за всеми и угрожают расстрелом.
Глава 4. ДОМОЙ!
Глава IV ДОМОЙ!
А я в Россию, домой хочу
Я так давно не видел маму!
1
Война кончилась. Не ухали больше пушки, не тарахтели пулеметы и автоматы, в небе не летали с грозным ревом самолеты. Повсюду воцарилась тишина. Странными были наши ощущения в эти первые дни мирной жизни! Исчез психологический груз страха за собственную жизнь, преследовавший каждого фронтовика в течение всех лет войны, хотя зримо это никак не проявлялось. Возникло чувство внутренней свободы, раскованности. Не стало надобности постоянно передвигаться с места на место, спешить, волноваться. Все это было непривычным, казалось каким-то неправдоподобным, но люди постепенно освоились со своим новым положением.
Полк находился близ города Бенешова, в деревне Таконин, в шестидесяти километрах от Праги. Она теперь была тоже свободной. Спасли восставших пражан от гибели, и сам город от разрушения наши прорвавшиеся к нему танковые корпуса из состава соединений, находившихся под Берлином. Произошло это 9 мая. Прага стала открытым городом, где, помимо наших русских, можно было также встретить и американцев, и англичан. Отношения между представителями союзных армий были дружеские, как у товарищей по оружию, вместе одержавших победу.
Никто не знал, долго ли нам придется оставаться в Таконине. Дивизионы расположились за деревней в лесу, по берегу протекавшей здесь речки. Они стали обустраиваться основательно: оборудовали палаточный лагерь, навесы для кухонь, огороженные коновязи. Повседневная жизнь постепенно переключалась на режим мирного времени: для личного состава по батареям были введены строевые и иные занятия, подтягивалась дисциплина в соответствии с требованиями устава. Штаб полка и тыловые подразделения находились в самой деревне. Наш ОВС был завален работой: надо было привести хотя бы в относительный порядок внешний вид людей – кому заменить гимнастерку или брюки, кому отремонтировать ботинки, сапоги и т.д. Я сбился с ног, разрываемый на части. Только к вечеру появлялась некоторая отдушина.
Обычно перед зарей на деревенской площади появлялся незамысловатый оркестр из трех-четырех сельских музыкантов. Сюда же стекались принаряженные девушки и парни, мужчины и женщины, какие помоложе, офицеры и солдаты. Начинались танцы, оркестранты, в темных жилетах, в шляпах с перьями, играли танго, вальсы, фокстроты, польки, а молодежь без устали танцевала в окружении зрителей. И так хороши были эти вечера – время доброжелательного общения нас, военных, с местными жителями!
Но что бы солдаты и офицеры ни делали, чем бы ни занимались, на уме у каждого было только одно: домой, скорее бы домой, в Россию, в Советский Союз, на Родину! Как в ходе войны думали только о том, чтобы скорее она кончилась, так теперь, когда был выполнен гражданский долг по защите Отечества, заветным желанием стало вернуться домой, к женам, детям, родным, близким, и не было покоя от этого жгучего желания ни днем, ни ночью. И все разговоры велись только о том, когда же тронемся в путь? Не вечно же нам оставаться в этой Чехословакии! Но шли дни, а положение не прояснялось.
Здесь, в Таконине, произошло еще одно знаменательное для меня событие: я был принят в члены партии. Партийное собрание состоялось солнечным днем на лужайке за деревней. На этот раз присутствовало много людей. Когда шли бои, партийные собрания проводились редко и только в дивизионах. Теперь же собрались коммунисты всего полка, в том числе присутствовали подполковник Леонтьев, заместитель по политчасти майор Мамонов, сменивший на этой должности Соболева, замполит первого дивизиона капитан Зуев, комсорг лейтенант Гавриленко. Новым для меня лицом был лишь круглолицый полноватый полковник из политотдела штаба армии, прибывший к нам по своим делам. Все они сидели на лужайке полукругом в свободных позах. Вел собрание похожий на якута парторг полка младший лейтенант Путинцев, заменивший на этом посту выбывшего из полка капитана Охлопкова. Обстановка была непринужденной, но все же я волновался, и причиной этого являлось мое не совсем приличное по тогдашним понятиям социальное происхождение, о котором, хочешь-не хочешь, придется рассказывать. О нем я откровенно и подробно написал в автобиографии. Хотя лично к себе я никаких претензий не ожидал, но кто его знает, как поведет себя собрание.
Вот, наконец, назвали мою фамилию. Я вышел вперед к президиуму. Путинцев представил меня:
– Сержант Вершинин, заведующий складом ОВС. Характеризуется положительно. Политически активен, выступает с информациями в подразделениях второго эшелона. За участие в боях награжден орденом Красной Звезды. Кандидатом в члены партии принят в прошлом году, когда полк стоял в Молдавии. Какие будут вопросы?
– Пусть расскажет автобиографию, – предложил лейтенант Гавриленко. Я, как положено, начал с того, когда и где родился, кто были мои родители, упомянул и о брате, его аресте, ссылке и гибели в лагере для заключенных. По лицам присутствовавших я понял, что моя исповедь воспринята ими благожелательно и мое социальное происхождение их не обеспокоило. Леонтьев, по–прежнему худощавый, со множеством орденов и медалей на груди, смотрел на меня с добродушным прищуром глаз из-под лакированного козырька фуражки. Мамонов, наклонившись к нему, что-то говорил. Вопросов никто не задавал. Вдруг штабной полковник, который до этого полулежал, опершись на локоть, сел, обхватил коленки руками и сказал, обращаясь ко мне:
– Вот ведь история-то какая: я бывал в вашей деревне, где ты родился! Богатая была деревня. Молодец, что правдиво рассказал о родителях, а то я все равно задал бы об этот вопрос.
Я с удивлением смотрел на полковника, силясь припомнить, не видел ли я его где-нибудь. Но нет, он был мне незнаком. Полковник снял с головы фуражку, положил ее рядом с собой на траву, пригладил рукой спереди назад кучерявые русые волосы, потом спросил:
– Скажи вот что: как ты относишься к аресту и ссылке брата? Тебе не жалко его?
Вопрос не был для меня неожиданным, я предполагал, что на собрании могут этим поинтересоваться, однако ответил не сразу. Трудно мне было отвечать на этот вопрос. Не всю
Слева направо: заместитель командира полка по политчасти майор А.С•Мамонов, командир полка подполковник Л.В.Леонтьев, заместитель командира полка по строевой части майор Я.М.Балицкий.
Чехословакия /1945 год./
правду можно было говорить в те времена. Но и лгать я не хотел, а потому ответил уклончиво:
– Я сожалею, что с братом произошло такое... Возможно, какие-то основания для его ареста были. Однако брата я знал как преданного советской власти...
– Не финти, не надо! – оборвал меня полковник. – Конечно, тебе жалко его. Брат ведь, не кто-нибудь чужой! В одной семье жили, вместе росли... Вот то-то и оно! – закончил он в раздумье, не досказав какую-то свою мысль. Путинцев, видя, что полковник не намерен продолжать разговор, обратился к присутствовавшим:
– Какие еще будут вопросы к Вершинину?
Вопросов не последовало. Тогда Путинцев повел дело к завершению:
– Есть предложение принять сержанта Вершинина в члены партии. Все мы хорошо знаем его. Вместе с нами он прошел весь боевой путь полка. Ставлю на голосование...
Против никого не было. Возвращался с собрания я в приподнятом настроений. "Но кто же этот полковник из штаба армии? – думал я. – Откуда он знает наши места?" Однако это так и осталось для меня загадкой...
Вскоре стало известно о том, что принято решение в ознаменование победоносного завершения войны с фашистской Германией провести в Москве на Красной площади грандиозный военный парад– парад Победы, в котором должны будут принять участие представители от всех фронтов. Туда надлежало послать наиболее отличившихся участников Великой Отечественной войны, заслуживших этой высокой чести своими боевыми подвигами. Не был забыт и наш орденоносный Ясский полк, прославившийся во многих сражениях. Ему предоставили право выделить на парад Победы двух своих представителей. После долгих обсуждений командование полка приняло решение направить на торжество в столицу старшину первой батареи Таранца и старшину второго дивизиона Жукова. Оба они начали службу в Красной Армии еще до начала войны, приняли участие в ней с первого ее дня, имели ранения, награждены орденами и медалями, люди с большими боевыми заслугами перед Родиной. Мне довелось видеть их перед отъездом в штаб фронта. И тот, и другой были безмерно счастливы. Полное лицо Таранца так и сияло. Он немного прихрамывал от осколочного ранения в ногу, и кто–то спросил его:
– Как же ты пойдешь строевым шагом по Красной площади?
– Уж будьте уверены: по ней-то я пройду, как на крыльях пролечу! И раны не почувствую, – ответил он и залился смехом.
2
Многое в жизни происходит неожиданно. Неожиданным показался и поступивший в самом конце мая приказ сниматься с места и следовать на железнодорожную станцию Стрончица под Прагой. Известие это было воспринято с ликованием: наконец-то трогаемся в путь и, конечно же, на Родину, по домам, как нам думалось. Если бы знали мы тогда, что ждало нас совсем, совсем иное!
В Стрончице два дня грузились в эшелон: люди, минометы, кухни – в крытые товарные вагоны, автомашины – на железнодорожные платформы. Пыхтящие маневренные паровозы неторопливо перегоняли вагоны с одного пути на другой, сцепляли их. Наконец они вытянулись в длинный–предлинный состав. Перед вечером второго дня поступила команда занять места. Вагоны дрогнули, звякнули буферами, тронулись с места и медленно покатились вперед мимо станционных построек, ко всеобщей нашей радости...
В Прагу прибыли ночью, отчего, к большому сожалению, увидеть ее не удалось. В глаза бросилось лишь множество электрических огней, разбежавшихся прямыми линиями по разным направлениям. Поезд взял курс на Дрезден.
Утром, глянув в проем вагонной двери, я был поражен красотой открывшейся передо мной панорамы. Эшелон шел по берегу Эльбы. Она светлела внизу, а по обоим ее берегам вздымались к синему небу высокие горы, покрытые хвойным и лиственным лесом. Иные из них заканчивались голыми скалами. На протяжении многих сотен и тысяч лет ветры и дожди обцеловали и обмыли их и придали им самые причудливые формы. На некоторых горах чернели развалины средневековых замков. У подножья гор, по берегам реки, уютно располагались живописные городки, поселки, а иногда и отдельные домики. По реке плыли пароходы, баржи. Каждый поворот поезда открывал все новые и новые пейзажи, один красивее другого. Это были знаменитые чешские Судеты. Вот отсюда-то и выселяли немцы чехов, заполняя эту благодатную область своими переселенцами. Знали, какие места надо захватывать!
Поезд шел медленно, с большими остановками, так как железнодорожный путь был перегружен воинскими эшелонами. На одной станции задержались особенно долго. Солдаты высыпали из вагонов. Показался духовой оркестр полка, сверкая начищенными трубами. Он расположился на небольшой площади около здания вокзала. Зазвучала музыка. Скоро сюда стеклось все чешское население станции. Солдаты, развеселясь, лихо отплясывали гопака, русскую. Потом начались танцы. Офицеры подхватывали чешских девушек, молодых женщин и пускались с ними в головокружительный вихрь вальса, стремительный фокстрот, степенное танго. Чехи были так растроганы оказанным им вниманием, что от всей души горячо аплодировали танцевавшим, а в конце наградили их большими букетами цветов. Для нас этот танцевальный праздник одновременно был своеобразным прощанием с Чехословакией, о которой сохранились самые теплые воспоминания.
Поезд тронулся дальше. Перед закатом солнца он втянулся в длинный тоннель, выйдя из него, прогрохотал по мосту через Эльбу – и мы оказались в Германии! И это вызвало большое удовлетворение: хотя после окончания войны, но все же пришлось побывать в качестве победителей в той стране, с которой вели смертельную борьбу в течение четырех лет.
Отношение жителей к нам резко изменилось: теперь они не приветствовали нас, не кричали "Наздар!", но проходили мимо, отводя взгляд в сторону.
– Волками смотрят на нас! – процедил сквозь зубы Степан Резник.
Я пристально всматривался во все, что попадало на глаза, стремился увидеть, как отразилась война на самой Германии, к чему она привела ее. Впечатление складывалось самое тяжелое!
Война принесла Германии опустошительные разрушения. Вскоре после того, как мы пересекли границу, эшелон остановился на станции Пирна. Прилегавшая к ней часть города была полностью уничтожена американской авиацией. Вместо домов, заводов возвышались груды развалин. На самой станции виднелось множество черных остовов сгоревших вагонов. В столице Саксонии Дрездене нам пришлось задержаться. И что же? Вместо одного из красивейших городов Европы, каким он был до войны, вместо роскошных дворцов и величественных памятников мы увидели фантастические нагромождения развалин, рухнувших домов, высокие конусообразные груды обломков стен, кирпичей, щебня.
Уже в конце войны, в ночь с 13 на 14 февраля, хотя в нем не имелось военных объектов, город подвергся удару с воздуха английских бомбардировщиков числом свыше 1400, следовавших тремя волнами; от бомб, под развалинами зданий, в огне страшных пожарищ погибли десятки тысяч жителей. Удручающую картину разрушений представляли собой и другие города, которые пришлось нам проезжать. Сплошными развалинами выглядели станции, вокзалы, депо; взорванные мосты валялись на дне рек и оврагов безобразными грудами искореженного металла. В тех городах, которые уцелели, не дымили трубы заводов и фабрик, их корпуса казались безжизненными, мертвыми, ни души не было видно около них. На всем пути, пока мы двигались на север, на полях и в селениях бросались в глаза следы недавно отгремевших боев: зигзаги окопов, обвалившиеся блиндажи, брошенные орудия, врезавшиеся в землю исковерканные самолеты, разбитые автомашины. Всюду и все война опалила своим гибельным дыханием.
Немцы оказались в тяжелейшем положении. Им пришлось расплачиваться за то, что Гитлер и его нацистская камарилья развязали вторую мировую войну и совершили чудовищные злодеяния в большинстве стран Европы. Посеянное ими зло повернулось против самой же Германии, бумерангом ударило по ее жителям.
На одной из станций рядом с нашим эшелоном остановился железнодорожный состав, подошедший со стороны Чехословакии. Он был очень странным: состоял не из крытых вагонов, а из платформ, на которых находились мужчины, женщины, дети в окружении чемоданов, детских колясок и всякого другого скарба. У приехавших был удрученный вид. Оказалось, что это немцы, выселенные из Чехословакии, из тех самых Судет, которые мы недавно проезжали. Чехи, натерпевшиеся всевозможных унижений и издевательств со стороны немцев, теперь расправлялись с ними без всякого снисхождения: бесцеремонно выселяли из домов и квартир, отбирали имущество, сажали на железнодорожные платформы и прямым ходом отправляли в Германию.
Страшный голод душил немцев. На станции Готтбус я пошел вдоль вагонов, чтобы поразмяться, и повстречал двух немок, которые разговаривали между собой.
– Умираем с голоду, фрау Эльза, – говорила одна другой. – Ничего нет: ни хлеба, даже картофеля, я уж не говорю о мясе и масле.
– О фрау Марта, и у нас нисколько не лучше, – ответила вторая. – Вот видишь?
Она показала на висевшую у нее на руке хозяйственную сумку, из которой торчал зеленый пучок.
– Это я нарвала крапивы у забора, – продолжала она, попробую сварить из нее суп. Что же будет с нами дальше?
– O main Gott, main Gott![1]
На всех станциях, где останавливался наш эшелон, его обступали местные жители и выпрашивали у солдат чего–нибудь съестного. Однажды кто-то бросил из вагона на ветер несколько пачек табачных листьев. Немцы, немки, немчата набросились на них, как на рассыпанное золото, и расхватали все до последней крошки. Глядя на эту безобразную сцену, длинноносый Вразко зло проворчал:
– Дожили, так вашу растак! Довоевались! Приходится вам руку за милостиной протягивать русскому человеку!
Дело дошло до того, что молодые немки открыто отдавались солдатам за кусок хлеба, за банку консервов.
На станции Хубен наш эшелон стоял рядом с немецким санитарным поездом, заполненным ранеными солдатами, безногими, безрукими, безглазыми. Эти бедняги оказались в особенно тяжелом положении. Прошел месяц, как кончилась война, а они все еще катались в санитарном поезде, так как некуда было их пристроить, нечем накормить. Те из них, которые могли двигаться, выползали на перрон, другие выглядывали в открытые окна вагонов. Они сразу же стали просить у нас хлеба и сигарет. В их бледных исхудалых лицах, мученических глазах, застыло выражение страдания и мольбы. И наши солдаты отдавали им, кто что имел, и делали это более охотно, нежели по отношению к гражданским лицам, что сначала показалось мне странным. Но, поразмыслив, я понял: солдатам, если даже они принадлежат к враждующим армиям, но находятся не в боевой обстановке, легче понять друг друга, так как им довелось перенести одни и те же тяготы, пережить одинаковые страдания...
Рано утром, когда только что взошло солнце, эшелон прибыл на станцию Зоган. Я проснулся первым, спустился с дощатых нар и отдернул в сторону створку двери вагона. За пероне напротив меня стояла группа немецких железнодорожников в синих форменных костюмах, они о чем-то разговаривали между собой.
– Guten Morgen, Kollege! Was macht ire Sache?[2] – поздоровался я с ними.
– Guten Morgen! Guten Morgen! – наперебой отвечали они. – Sie entwickelt sich besser. Der Krieg ist, Gott sei Dank, zuende. Hitler ist kaput![3]
Взяв ведро, я спрыгнул на перрон и пошел вдоль эшелона к водокачке, чтобы набрать воды. Возвратился я минут через десять и увидел, что около нашего вагона собралась порядочная толпа немцев, а в проеме дверей стоял, возвышаясь над ними, старший лейтенант Высоцкий и, нагнувшись вперед, что-то горячо говорил им, помогая себе жестами рук. Но как он ни старался, немцы его не понимали, это было видно по их лицам. Те железнодорожники, с которыми я недавно перебросился несколькими фразами, заметив меня, обратились с просьбой:
– Übersetzen sie bitte, was uns dieser Offizier sagt.[4]
Я спросил у Высоцкого:
– Что вы им втолковываете?
– Я говорю им, что вот теперь, когда мы их победили, они стали такими уважительными по отношению к нам, но пройдет лет двадцать, немцы снова пойдут на нас войной, как не раз это бывало прежде.
Когда я перевел слова Высоцкого, немцы пришли в возбуждение, задвигались, замахали руками.
– Nain, nain, das wird nich geschehen! – послышалось из их рядов.
– Wir werden nicht weiter kämpfen. Es war nicht das deutsche Volk, das den Krieg angezettelt hat, war Hitler und seine Nazis,mögen sie verflucht sein![5]
Впереди послышался гудок паровоза. Солдаты, находившиеся на перроне, кинулись к вагонам. Поезд тронулся, оставляя позади немецких железнодорожников.
Не доезжая Берлина, эшелон повернул на восток. Миновали город Штайнау и реку Одер, спокойно текущую в пологих берегах. Началась Польша в ее новых, послевоенных границах. Во все стороны расстилалась равнина с разбросанными на ней фольварками, где краснели кирпичные постройки среди зеленых кущ. На станциях женщины на столах под навесом продавали булки, домашнюю колбасу, молоко, яйца и другую снедь. Значит, население здесь не голодало. Да и разрушений, оставленных войной, в этих местах не встречалось. Я ожидал, что поляки, получив свободу своей страны в результате боевых действий Красной Армии, потерявшей на ее полях более полумиллиона солдат и офицеров, тоже, как словаки и чехи, будут проявлять доброжелательное отношение к нам, советским воинам, однако я просчитался. Отношение было более чем прохладным. Ни один поляк не подошел и не сказал приветливого слова. Наоборот, поведение панов и паненок выражало полное пренебрежение к нам, что сначала вызывало недоумение, а потом раздражение и злость.
Прибыли в Познань. Здесь простояли двое суток в ожидании вагонов ширококолейного железнодорожного пути. Вокруг ничего не было видно, кроме воинских эшелонов и маневрирующих паровозов. Сам город находился за горбом пологого холма, в той стороне торчали лишь концы фабричных труб с вьющимися над ними дымками. Нас предупредили, чтобы мы далеко не отлучались: вчера в ближнемлесу обнаружили двух повешенных советских офицеров – это орудовали банды местных националистов. В Польше в это время шла ожесточенная кровавая борьба за власть между сторонниками бывшего лондонского эмигрантского правительства и приверженцами вновь созданного просоветски настроенного правительства Осубки–Моравского.
Наконец подали состав для нашего полка. Задвигались, забегали люди туда и сюда, как муравьи в лесном муравейнике, перегружая имущество из одних вагонов в другие. Необыкновенный подъем овладел ими: подали русские вагоны, подтащил их русский паровоз, недалеко Родина! Они по собственной инициативе, без всякого побуждения со стороны стали украшать вагоны, в которые только что переселились: прибивали зеленые ветки, красочные плакаты, лозунги, портреты тогдашних вождей. Мы с Савранским тоже прибили по ветке на углы нашего вагона и лозунг "Привет девушкам тыла!" Эшелон стал выглядеть нарядно, празднично. В дополнение ко всему полковой оркестр заиграл бравурные марши.
Тронулись из Познани утром. Поезд шел без остановки и с большой скоростью. К вечеру уже прибыли в Варшаву. Она вся, насколько хватал глаз, лежала в руинах. Город сильно пострадал от воздушных бомбардировок. Кроме того, немцы перед отступлением взорвали в нем все, что можно было взорвать.
От Варшавы уже недалеко было до советской границы. Всеми овладело нетерпеливое ожидание встречи со своей Родиной. Солдаты сидели на полу вагонов в проемах дверей, свесив ноги наружу, позади их стояли другие, опершись на перекладину, покуривали и смотрели вперед по ходу поезда. Напряжение нарастало с каждым часом. Но вот, наконец, и граница! Это была тоже новая, наша граница, отодвинутая на запад по сравнению с довоенной. Проплыла мимо полосатая пограничная будка на польской стороне, потом, после ничейной зоны, показалась такая же будка уже на стороне советской. Поезд, замедлив ход, остановился. Что тут началось! Солдаты и офицеры, сколько их ни было в эшелоне, высыпали из вагонов. Лица у всех сияли. Многие торопливо ходили взад и вперед, останавливались и с наслаждением топали ногами, приговаривая с торжеством:
– Моя земля!
– Вот она, моя земля!
И в этих восклицаниях, непроизвольно вырывавшихся из глубины души, было столько искреннего чувства радости, неподдельного восторга! А один минометчик из пятой батареи, уже не молодой, не стыдясь своего порыва, встал на колени, затем упал на землю, круговым движением рук обнял ее, прильнул к ней щекой, а потом трижды, поцеловал. Когда он поднялся, на его лице светилось выражение выстраданного счастья, а на глазах блестели слезы. И никому не показался странным его поступок, такое мог бы тогда совершить каждый из присутствовавших здесь. Истосковалась душа солдатская по Родине! Целый год носила нас нечистая сила войны по разным странам. Ничего не скажешь – хороши они были, красивы, но ведь не свои, чужие. Где бы мы ни находились, в каждом из нас жила память о другой земле, в сто раз более дорогой, по которой ныло сердце, болела душа, она снилась по ночам, наполняя все существо гнетущей тоской. Этой землей была наша Родина, тоска по ней, злая, тяжелая, непреходящая, никогда не покидала. И вот теперь пришел ей конец! Как же тут было не распахнуться солдатской душе навстречу чувствам радости и счастья! И не важно, что не здесь, не на этом клочке земли было место рождения каждого из нас. У капитана Кравцова, оно находилось на Украине, у врача Коки Квирквелия еще дальше – на Кавказе, в Грузии, у лейтенанта Белякова – за тридевять земель отсюда, в Красноярском крае. Но этот клочок земли под нашими ногами был маленькой частицей Родины, сыновьями которой мы являлись, крохотным клочком великого государства, единого и бесконечно дорогого для нас всех, которому мы служили верой и правдой, на смерть стояли, защищая его в тяжелых кровопролитных боях, ради которого жертвовали своими жизнями. Теперь мы, наконец, дома, дома! Вот отчего так трепетали наши сердца.
Как-то ты примешь нас, Родина? Чем встретишь, страна -победительница?
3
Потянулась Белоруссия с ее задумчивыми зелеными лесами, солнечными изумрудными полянами, светлыми речками, темными болотами, заросшими камышом и осокой, бедными приникшими к земле деревеньками с почерневшими избами, та самая Белоруссия, небойкий народ которой, проявив необыкновенное мужество, не покорился немецким оккупантам и три года стойко вел борьбу с чужеземными захватчиками. Каждый четвертый белорус погиб в этой неравной борьбе, и все-таки фашистам не удалось сломить волю этого мужественного народа и поставить его на колени. На откосах железнодорожного полотна то и дело встречались валявшиеся на боку десятки обгоревших вагонов, а на реках – уткнувшиеся носами в воду пролеты взорванных мостов. Все это – следы недавно минувшей героической "рельсовой войны" белорусских партизан. Для победы над врагом Белоруссия отдала все, что имела. Мы приехали в ее столицу и не увидели ее: на месте города Минска было сплошное кладбище разрушенных домов, больших и малых.
Таким же вскоре предстал и Смоленск, город-крепость, город-герой, на долю которого выпало на протяжении всей истории России первым подставлять свою богатырскую грудь для отражения нашествия чужеземных захватчиков. Тяжело пришлось богатырю в этой последней войне. Он был сильно разрушен еще в начале ее, когда в июле–августе 1941 года вокруг него развернулось широкомасштабное ожесточенное сражение по сдерживанию ударных немецких армий, рвавшихся к Москве. Сильно пострадал он и в боях за его освобождение в 1944 году. В городе уцелел только старинный собор на холме близ крепостной стены. Он и теперь горделиво поднимал к небу свой, хотя продырявленный, но по-прежнему величественный купол, как символ несокрушимой стойкости русского народа. Около собора маячили десятка два-три полуразрушенных зданий.
На всем протяжении нашего пути виднелись страшные последствия войны: разбитые станции, черные пожарища в городах и селах, вышедшая из строя и брошенная военная техника.
Но не разрушения и пожарища, не свалки подбитых танков и самолетов больше всего покоробили нашу душу, а вид наших мирных людей, оказавшихся в результате войны в отчаянно тяжелом положении. Начиная от самой границы на каждой остановке вагоны осаждали оборванные и грязные мальчишки и девчонки с холщевыми сумками через плечо, с жестяными бачками или глиняными мисками в руках. Подняв к нам исхудалые синюшные лица с огромными не по-детски серьезными глазами, они начинали выводить негромкими жалобными голосами:
– Дяденьки, дайте хлебушка!
Протягивая тонкие грязные ручонки с бачками и мисками, просили:
– Налейте супу... Хоть немножко... Чтобы поесть...
Сердце кровью обливалось, глядя на эту нищую, лохматую, одетую в рвань детвору!
Однажды где-то за Смоленском эшелон среди дня остановился на станции с обгорелыми постройками. Вразко, Вася Бурлака и Шулайкин, подхватив котелки, помчались за обедом к вагону, где находилась кухня для тыловых подразделений полка. Когда они возвратились с супом, кашей и буханками хлеба, у нашего вагона уже стояли два мальчугана и три девочки лет семи–восьми. Все они были босы, с черными ногами от летнего загара и грязи. У мальчишек давно не стриженные волосы торчали в разные стороны. Только у одной девочки русые волосы были заплетены в косички, у других пряди волос беспорядочно падали на лица и плечи. И платьишки на девочках, и рубашонки на мальчишках были истрепаны и замызганы. У рыжего пацана выглядывало колено из порванной штанины. Однако, судя по всему, этих детей вовсе не интересовало, во что и как они одеты. Пища, еда – вот что было главным предметом их вожделений. Увидев принесенные с кухни котелки и буханки хлеба, они задвигались, подались вперед, сбились в кучу, протянули перед собой свои бачки и миски и затянули по-нищенски:
– Налейте нам немножко!
– Дайте хоть ложечку каши!..
– Мы есть хотим...
И столько было мольбы в их трогательных детских голосах, напряженных лицах и горящих от мук голода глазах! В это время между детьми сзади просунулась еще одна девочка, совсем маленькая, черноволосая, круглолицая, в больших старых башмаках. Ей едва ли исполнилось пять годиков.
– Куда ты лезешь, Танька! – попыталась было оттолкнуть малышку девочка постарше, но та, энергично действуя локтями, не поддалась, встала впереди всех, протянула вверх обеими ручонками большую жестяную кружку с ручкой и присоединила свой тоненький голосок к остальным:
– И мне! И мне тоже!
В ее черных сосредоточенных глазках–смородинках, в открытом ротике с розовыми пухлыми губками, во всей фигурке с широко расставленными ножками были и просьба, и ожидание, и надежда, и страх того, что ей откажут и ничего не дадут. И все это у ребенка, которому еще не исполнилось и пяти лет! Из вагона молча с тяжкими думами на душе смотрели на этих детей и портные, и сапожники, и мы с Савранским, и Высоцкий.
– Степан, – сказал я Резнику, наиболее расторопному из всех.– Возьми два котелка с супом и разлей им поровну, положи туда по ложке каши и дай по куску хлеба.
Я знал своих товарищей и был уверен, что все будут согласны со мной. Дети обступили Резника, он быстро сделал так, как ему было сказано. Малыши, довольные, стали торопливо расходиться. Но тут вдруг послышался отчаянный плач. Глянув, я заметил, что в стороне от вагона лежала на земле та черноглазая малютка, которую звали Танькой, рядом с ней валялась на боку ее кружка. Девочка истерично плакала во весь голос. Спрыгнув из вагона, я подбежал к ней и, приподняв, посадил на землю.
– Что случилось? Что? – спрашивал я. Она сквозь плач с трудом произнесла:
– Упала,... запнулась,.. все вылилось... А-а-а!..
Слезы крупными каплями текли из ее глаз, расползались по мокрым щекам, оставляя грязные полосы. Девочка уставилась на разлившийся по пыльной земле суп и, рыдая, говорила:
– Чем я теперь буду кормить маленького братика?.. Ы-ы -ы!.. А-а-а-а!..
Оказывается, у этой крохи была еще забота и о том, как накормить братика.
Между тем около нас собрались люди. Одна женщина, вместо того, чтобы пожалеть и успокоить несчастную девочку, стала грубо выговаривать ей:
– Ах ты, разиня, ходить не умеешь. Донести не смогла! Вот придешь домой, мать-то тебе задаст...
Девочка зарыдала еще громче. Соседка заметила:
– Да у них и дома-то нет, живут в землянке.
– Пойдем! – сказал я девочке, поставил ее на ножки и взял за руку. – Пойдем скорее.
Она наклонилась и подхватила свою кружку. Я торопился, боясь, как бы поезд не тронулся с места. Подойдя к вагону, я громко крикнул в его утробу:
– Фома Климентьевич, что там осталось в нашем котелке? Давай его сюда!
Савранский показался с котелком в руке. Я взял его и передал девочке, сказав:
– На! Ходи с котелком, с ним надежнее, а кружку брось.
Девочка глянула на меня, на ее лице с полосами от слез на щеках засверкали глазенки. Она повернулась и, позабыв сказать "спасибо", пошла в сторону, осторожно держа котелок в вытянутой руке.
С просьбами к проезжавшим военным обращались не только дети, но и дряхлые изможденные старухи и даже молодые женщины. Они умоляли, чтобы им продали штаны, платок, кусок материи, ведро, соль, сахар и пр., и пр. И это повторялось на каждой станции, где останавливался эшелон. Все, кого мы видели, были исхудалыми и одеты во что попало. Ни на одном лице незаметно было выражения довольства или приподнятого настроения. Всех цепко держала в своих руках одна и та же забота: как прожить?..
Мы не знали точно, куда следует эшелон. Выдавая желаемое за действительное, полагали, что полк везут на расформирование, а так как в нем было много украинцев, то распространился слух, будто следуем на Украину. Однако на юг не повернули ни в Минске, ни в Смоленске, оставалось одно направление – на Москву.
В Вязьму прибыли утром. Город настраивался на трудовой лад. Люди, в большинстве своем женщины, кучками и поодиночке торопливо шли в учреждения, на местные предприятия, кто куда. Показалась большая колонна немецких военнопленных. Я спросил проходившую мимо пожилую женщину, показывая на них:
– Что они делают у вас?
– Да вот баню ремонтируют, пекарню восстанавливают. Мало ли им теперь делов! Все кругом порушено, – ответила она.
Прошло много времени, перевалило на вторую половину дня, а эшелон не трогался с места. К нашим вагонам стал стекаться народ, главным образом принарядившиеся девушки. Их притягивали, как магнит, молодые парни в форме солдат и офицеров. Мужского населения, кроме малолеток, стариков и инвалидов, не осталось ни в городах, ни в деревнях. Многие полегли на полях сражений, а уцелевшие все еще находились в армии, под ружьем. А ведь без парней какое девушкам житье? Одно мучение: и показать свою красоту некому, и проплыть лебедушкой не перед кем. А ночью-то, когда спать ляжешь, каких только дум в голову не придет. Тоска, тоска сердечная! Вот она-то и несла девичьи ноги к проходившим через станцию воинским эшелонам. Если не отпускают парней к ним, к девушкам, то хоть посмотреть на них, молодых, красивых, сильных. И у каждой глубоко затаенная мысль о том, что, может быть, кто-нибудь из них остановит на ней свой взгляд, одарит улыбкой, а то и подойдет, слово молвит. Ах, мечты и думы девичьи! Неотвязчивы они, сильней нужды и голода. Девушки прогуливались мимо вагонов. Солдаты и офицеры, оторванные в течение нескольких лет от женского общества, тоже изнывали от тоски по девушкам и теперь, видя их перед собой, охотно затевали разговоры с ними, перебрасывались шутками.
Вдруг тишину разрезали звонкие переборы баяна. Как раз кстати! Все потянулись к нему. На скамейке около здания станции сидел инвалид, потерявший на войне ногу: помятая пилотка на голове, на выгоревшей гимнастерке медаль "За отвагу", на коленях баян, а на земле у скамейки костыль. Парню захотелось побыть среди своего брата – военных, а заодно и повеселить народ. Для начала сыграл он мотив двух-трех песен, а потом начал танго. И тотчас же вышли в круг танцоры. Танцевали с увлечением: ведь для нас это был первый час веселья среди своих людей, на своей земле. Один танец сменялся другим. Но вот гармонист, лихо пробежав пальцами по клавишам, дугой развернул меха баяна и ударил плясовую. Задорно и звонко лилась музыка, зовя в круг удалых. Никто не решался выйти первым. Вдруг из толпы птицей выпорхнула стройная девушка и, быстро семеня ногами, бойко пронеслась по кругу мимо зрителей с белым платочком в поднятой руке, потом задержалась на середине, не переставая плясать с наклонами и поворотами, плавно поводя руками; то она, низко наклоняясь, отступала назад, то, выпрямившись, устремлялась вперед, то кружилась на месте под ритм музыки, а платочек в правой руке так и летал над ее головой, как белый голубок. Девушка плясала легко и свободна, словно жила этой пляской, в которой было и настоящее мастерство, и подлинное вдохновение. Глаза молодицы озорно поблескивали, по щекам разлился румянец.
– Вот это девка!
– Ну и лиха! – послышались восхищенные возгласы зрителей. Девушка между тем приблизилась к молодому солдату и стала на месте выплясывать перед ним с поклонами и разводами рук, приглашая выйти в круг. Парень не сробел, шагнул вперед и, уперев одну руку в бок, другую выбросив в сторону, пошел теснить девушку, обходя ее то с одной стороны, то с другой; она, легко перебирая ножками, отступала от него, будто заманивала, потом вдруг, сделав крутой поворот, плыла в другую сторону; парень, не уступая, пошел перед девушкой вприсядку. Зрители, обступив плясунов плотным кольцом, смотрели на них как завороженные, не пропуская ни одного движения. То тут, то там слышались одобрительные возгласы. Ей же ей, нет ничего удалее и задорнее огневой русской пляски! В кругу плясали уже вторая, третья пара. Сходили с круга одни, вместо них появлялись другие.
Баянист устал и оборвал игру. Не менее усталые плясуны скрылись в толпе. Наступил перерыв. Но ненадолго. Баянист начал наигрывать сначала тихо, потом громче простенький мотив под частушки – исконно русскую народную забаву, широко распространенную по всем градам и весям. Долго ждать не пришлось. Две девушки вышли в круг, одна в белой кофточке и темной юбке, с волосами, забранными в пучок назади, другая в сереньком платье и толстой косой за спиной. Они встали друг против друга. Первая, выждав, когда баянист заиграет начало частушечного перелива, запела чистым грудным голосом:
Взяли милого в солдаты
Немца бить проклятого.
А вернешься, мил, когда ты?
Все глаза проплакала!
Кончив, она, отбивая ногами чечетку, сделала полукруг с поворотом и встала на место. Ее подружка, блеснув глазами, пропела в ответ:
Разудалый старшина,
Можно ль познакомиться?
Есть картошка у меня
И корова доится.
Раздался взрыв смеха. Однако сама девушка даже не улыбнулась, только в глазах ее мелькнула лукавинка. Из толпы солдат раздался чей-то задорный возглас:
– Старшина Пилипенко, где ты? Иди, знакомься!
И снова смех. А девушки, соревнуясь, перебрасывались частушками, удивляя их остротой и злободневностью...
Неожиданная, случайно возникшая самодеятельность на небольшой площадке у воинского эшелона продолжалась. И нас, вернувшихся с чужбины, она целиком захватила тем, что была во всем родной, русской, близкой нашему сердцу. Мы еще острее почувствовали, что находимся у себя на Родине, среди своих людей...
Эшелон приближался к Москве среди дня. Волнение охватило меня. Я не отходил от раскрытых дверей вагона. Четыре года прошло с тех пор, как я покинул столицу. Четыре года! Чего только не произошло, чего не пережито за это время, и где я только не побывал! И сам стал совсем, совсем другим. Уже серебряные нити проступили в моих волосах. А какова теперь Москва? Что изменилось в ней? Думы будоражили мою голову.
Начались подмосковные станции. Миновали Одинцово, Сетунь, Кунцево. Скоро должны прибыть на Белорусский вокзал. Я уже представлял себе его широкую площадь, а за нею улицу Горького, ведущую к самому центру города, к Кремлю. Но в Филях эшелон неожиданно повернул вправо и пошел по окружной дороге. Значит, на Белорусский мы не попадем. Блеснула лента Москвы-реки. Поплыла панорама зданий на той ее стороне. Показался ансамбль церквей Новодевичьего монастыря, над которым взметнулась ввысь стройная и легкая, как будто повисшая в воздухе колокольня, увенчанная золотой маковкой. Ведь я когда-то жил около этого монастыря, на Усачевке, в студенческом общежитии, будучи на третьем курсе. Поезд, идя медленно, прогрохотал по мосту через Москву-реку и прошел мимо монастыря. Вон и красное кирпичное здание общежития! Проследовали дальше по окраинам Москвы. Наконец эшелон втянулся на станцию Перово и стал между двумя другими воинскими эшелонами.
На станции было оживленно. Шагали люди туда и сюда, военные и гражданские. К нашим вагонам, едва дав им остановиться, устремились какие-то торопливые, юркие типы. Это были всякого рода спекулянты, перекупщики, менялы, которых много развелось за годы войны. Их привело сюда стремление чем-нибудь поживиться от воинского эшелона, прибывшего с Запада, из-за границы. Они, бойкие, нахальные, переходили от вагона к вагону и спрашивали:
– Что есть продать? Куплю! Водки надо?
У многих из них в руках были чемоданы или растопырившиеся облупленные портфели.
Около нашего вагона задержались мужчина и женщина, судя по всему, супружеская пара, невысокие, худощавые, более скромные по сравнению с другими.
– Откуда, прибыли? – спросил мужчина.
– Из Чехословакии, из-под Праги, – ответил я.
– Ого! Далеко вас заносило!
– Слава богу, живыми вынесло.
– А дальше куда? Знаете или нет?
– Думаем, на расформировку.
– На расформировку говорите?! – с усмешкой произнес мужчина, как бы удивляясь нашей наивности. – Да вас везут на Дальний Восток воевать против японцев.
– Не может быть! – вырвалось у меня.
– Чего "не может быть"? Туда с этой станции уже не одна сотня эшелонов ушла. С апреля месяца идут.
Конечно, и прежде возникали предположения, не на Дальний ли Восток мы следуем, однако все гнали эту мысль от себя. Но теперь об этом было сказано со всей определенностью, и не верить словам москвича не имелось оснований, зря говорить он не стал бы. Полученное от него известие произвело на нас самое тяжелое впечатление. Первое время в вагоне все молчали и вопросительно поглядывали друг на друга. Потом сапожник Саламатников, человек уже в годах, крякнув, сказал недоуменно, обращаясь ко всем:
– Неужто еще придется воевать? Ведь для меня это будет уже четвертая война!
Постепенно избавляясь от шока, стали говорить и другие.
– Не успели одну войну закончить, как гонят на другую. Черт бы побрал все эти войны! – в сердцах выпалил Вразко. А Степан Резник воскликнул, выражая всю горечь своих переживаний:
– Эх, не бачить мени тэбэ, маты ридна Украина!
Понять их было можно. Лишь месяц с небольшим прошло с того дня, как радовались победе и думали, что на этом все кончено, баста! И на тебе: снова на войну, и впереди опять лихо всевозможных тягот и полная неизвестность за свое будущее, за свою судьбу. Высоцкий сорвался с места, говоря:
– Пойду разведаю, может, наврал этот тип.
Возвратился он через полчаса. Выражение его лица было расстроенным. Сел на нары и сказал:
– Все верно: на Дальний Восток!
Сомнений больше не оставалось. Известие это быстро распространилось по эшелону и взбудоражило всех. Вагоны гудели, как ульи с пчелами.
Между тем у меня была еще одна забота: вырваться в город, хотя бы мельком глянуть, какой стала Москва после войны. Я обратился к Высоцкому с просьбой дать мне увольнительную на пару часов, но он отказал.
– Не могу. Не имею права, – сказал он. – Иди к капитану Миндюге, может быть, он разрешит.
Миндюга ехал в вагоне с командой отдела продовольственного снабжения. Он оказался на месте. Выслушав меня, капитан спросил:
– Москву хочешь посмотреть? Знаю, что ты из Москвы. Родные здесь живут?
И задумался. Он еще больше располнел. Ворот гимнастерки не застегивался на толстой шее. Его мясистое красное лицо приобрело фиолетовый оттенок. Глаза прятались где-то далеко в набухших веках.
– Ладно, поезжай. Мы будем получать запас продовольствия, за это время ты успеешь. Только не задерживайся, два часа – не больше!
– Благодарю, товарищ капитан! – гаркнул я, откозырял ему и бросился бегом к своему вагону. Не заходя в него, торопливо сказал Высоцкому:
– Отпустил! Склад оставляю на вас.
Станционного здания в Перове не было, стояли какие-то низкие длинные строения, вероятно, пакгаузы. Завернув за них, выскочил на площадь, где трамвай делал круг. Подошел бурого цвета вагон, пронзительно визжа на повороте колесами о рельсы. Вместе с суетящейся толпой втиснулся в него и я. Лишь после этого спросил:
– К центру идет?
– Идет, идет! – ответили в один голос две женщины. Трамвай долго кружил по улицам и переулкам, потом выскочил к Москве-реке у Каменного Большого моста, пересек его и остановился. Здесь я сошел и осмотрелся. Напротив на холме стоял величественный, классически стройный белый дворец – дом Пашкова. Прошел по Моховой улице к центру, млея от восторга. Господи, до чего же здесь все знакомо! Как будто я был тут только вчера! Направо – высокая зубчатая кремлевская стена с ее башнями, вдоль нее тенистый Александровский сад, далее приземистый белый манеж. Слева – здания Московского университета, американское посольство. Завернув за угол гостиницы "Националь", прошел по улице Горького до Центрального телеграфа, но, сберегая время, вернулся назад и продолжил путь по Охотному ряду. Вот он, мой любимец, – Большой театр, обитель муз и вдохновения, о котором не раз с тоской вспоминал, находясь на фронте! Я остановился перед ним, любуясь его внушительным видом с массивными колоннами, с взвихрившейся в вечной скачке конной квадригой над портиком. Потом, обходя гостиницу "Москва", заспешил на Красную площадь. Народа на ней было немного; у входа в мавзолей Ленина, как всегда, стояли друг против друга застывшие в неподвижности часовые, а над куполом Большого кремлевского дворца все так же развевалось по ветру широкое полотнище красного флага.
Пристально вглядываясь во все, что встречалось по пути, я отмечал про себя изменения, которые произошли в Москве по сравнению с тем, какой она была в начале войны. Уже не лежали стенки из мешков с песком у окон домов и магазинов, не щетинились противотанковые ежи поперек улиц, не белели бумажные кресты на стеклах окон. Однако купола кремлевских церквей все еще не сияли золотом, а были закрашены зеленой краской. Москва выглядела обычно и жила привычной для нее жизнью: по всем направлениям, гонясь друг за другом, спешили легковые автомобили, по тротуарам шли люди со свойственной москвичам торопливостью. Вот только вид этих людей стал другим: среди них почти не встречалось нарядно одетых и беспечно веселых, мужчины – в потрепанных и помятых костюмах, многие женщины в платочках и косынках на голове, а не в шляпках, с грубыми ботинками на ногах, вместо туфелек. На всех лицах выражение усталости и озабоченности. Скудное питание по карточкам не красило их. Нет, не легко далась война и Москве, хотя не видно в ней никаких разрушений. Повсюду встречалось много военных, увешанных орденами, уверенных в себе, гордых одержанной победой. Наплыв их объяснялся тем, что Москва в это время готовилась к параду Победы. Подумалось, может быть, где-то здесь, неподалеку, находятся мои закадычные друзья Володя Ступин, Николай Соловьев, Борис Матвеев. Увидеться бы с ними! Я давно не имел о них никаких известий. Разметала война всех, кого куда.
Время бежало быстро. Я заспешил назад, на станцию Перово, боясь, как бы не отстать от эшелона. Но опасения мои оказались напрасными: он стоял на своем месте. Однако шаромыжников около него уже не было видно: они сделали свое дело, о чем можно было судить по выкрикам и громким пьяным разговорам, доносившимся из вагонов. Люди, что солдаты, что офицеры, подавленные вестью о предстоящем участии в новой войне, накинулись на водку, предлагавшуюся спекулянтами: у кого были деньги – покупали на них, платя втридорога, у кого их не было – меняли на приобретенную для родных трофейную вещь: чего ее жалеть, если снова на войну!
В нашем вагоне на меня набросились с расспросами о Москве.
– Шумит Москва! Хороша, как и прежде, – отвечал я.
Когда на столицу опустилась ночь, эшелон тихо, плавно тронулся в свой дальнейший путь...
[1] О боже, боже!
[2] – Доброе утро, товарищи! Как идут ваши дела?
[3] – Доброе утро! Доброе утро! Дела становятся лучше. Война, слава богу, кончилась. Гитлер капут.
[4] – Переведите, пожалуйста, что говорит нам этот офицер.
[5] – Нет, нет, этого не произойдет. Мы не будем больше воевать. Это не немецкий народ затеял войну, это Гитлер со своими нацистами, будь они прокляты!
Глава 5. ЗА НАШ ДАЛЬНИЙ ВОСТОК
Глава V ЗА НАШ ДАЛЬНИЙ ВОСТОК
1
Ехали по железной дороге на Казань. Постукивали колеса под полом вагона. Вагоны покачивало, потряхивало. За их открытыми настежь дверями неторопливо разворачивали свои пейзажи равнинные просторы средней России. Зеленели поля, луга, леса, согретые июньским солнцем. Места были мне хорошо знакомы, я проезжал здесь не один раз, однако, несмотря на это, глаз неотрывно следил за тем, что проплывало мимо. Долгая дорога – все равно, что большая раскрытая книга, только надо уметь вдумчиво читать ее, и тогда она многое правдиво расскажет о жизни сущей.
Эшелон следовал медленно, с частыми остановками. Я обратил внимание, что на станциях, больших и малых, по техническому обслуживанию поездов, по ремонту железнодорожных путей работали одни женщины. Они, в платках на голове, с широкими брезентовыми рукавицами, в грубой уродующей их вид одежде ходили вдоль вагонов и, наклонившись, постукивали молотком на длинной рукоятке по колесам, заливали масло в буксы, обслуживали стрелки; они же с ломами в руках выполняли непосильную для них работу – заменяли подгнившие шпалы, взявшись скопом, волокли по земле неподъемную рельсу, чтобы заменить ею вышедшую из строя. Вся тяжелая мужская работа легла на их плечи. Война обрушила на наших женщин огромное, непосильное бремя изнуряющей работы. Глядя на них, рвался из души страдальческий крик: "Доля ты русская, долюшка, женская, вряд ли труднее сыскать!"
А с какой тоской провожали они воинские эшелоны на восток! Девушки ждали, что с окончанием войны вернутся с фронта женихи, полнее и интереснее потечет жизнь, можно будет мечтать о замужестве и семейном счастье. Но увы! Долгожданных женихов только показали и опять увозят неведомо куда. В Арзамасе напротив нашего вагон две девушки, действуя шкворнями, расчищали засорившуюся стрелку на соседнем пути. Потом, оторвавшись от работы, они выпрямились и молча смотрели на вагоны с солдатами. Простые загорелые лица, пестрые платки на головах, рукавицы на руках, подпоясаны фартуками. Стояли и смотрели, не претендуя на внимание по отношению к себе. Одна из них, вздохнув, вдруг сказала совершенно серьезно:
– Куда же вы уезжаете? Мы вас ждали, ждали...
Ее подруга добавила, виновато улыбнувшись:
– Когда вы кончите воевать? И как вам только не надоело!
Из соседнего вагона послышался голос:
– Ой, милые, так надоело, что и сказать невозможно, да разве наша воля!
– Вы хоть скорее возвращайтесь! – упрашивала первая девушка:
– Неужто без нас скучно?
– Тошнехонько! Свет опостылел! Мы ведь не каменные...
На станциях подходили к вагонам и старушки, смотрели на солдат с состраданием и утирали концами платков навернувшиеся на глаза слезы. Помню, одна из них, сгорбленная, с ссохшимся морщинистым лицом, опершись обеими руками на выставленную перед собой клюку, сказала тихо, протяжно и жалостливо:
– Родимые вы мои сыночки! И когда вы кончите мыкаться по белу свету? Едете от смерти да опять на смерть...
И так в продолжение всей дороги. Вся страна представала перед нашими глазами со всеми ее тяготами и бедами, с чаяниями и надеждами, вся несчастная, исстрадавшаяся матушка Русь!...
Ну, а что же те, которых с такой тоской провожали на Дальний Восток? Они не проявляли открыто свои чувства и настроения, таили их в себе. Только иногда вырывалось у иных:
– Скорее бы добраться до этих японцев!
Люди сознавали, что столкновения с Японией уже не миновать, теперь только она стояла на пути окончательного завершения второй мировой войны, лишь разгромив ее, можно было вернуться домой, к мирной жизни. Поэтому всеми без исключения владело одно-единственное желание – скорее покончить с Японией одним сокрушительным ударом! Никто не сомневался, что именно так оно и будет. На Дальний Восток перебрасывались лучшие, наиболее боеспособные полки и дивизии, закаленные в многочисленных сражениях.
Уже третья неделя пошла, как мы находились в дороге, а до конца пути было еще далеко. Миновали Урал-батюшку, устремивший в небо дымящие трубы своих заводов. Потянулись степные просторы Западной Сибири. За Новосибирском их сменила тайга, прикрывшая сплошным темно-зеленым пологом лоно земли. Потом началось красивое лесистое нагорье Красноярского края. А вот и красавец Байкал, просторно разлегшийся меж суровых гористых берегов. Началась Бурятия. А нас увозили все дальше. Удивление вызывала бескрайность пределов нашего необъятного государства.
– Когда же конец-то? – простодушно спросил младший из нас Вася Бурлака, отличавшийся детской наивностью. – Кажется, уже по всей географии проехали, а все едем и едем!
Миновали невзрачную Читу, зажатую с трех сторон высокими сопками. После станции Карымская все, столпившись у дверейвагона, стали напряженно смотреть вперед по ходу поезда. Любопытство было не напрасным: приближалась развилка дорог. Если эшелон пойдет прямо по транссибирской магистрали, то проследуем к 'Тихому океану; если свернет направо, то попадем в Монголию. Напряжение ожидания нарастало. И вот впереди паровоз и следующие за ним вагоны стали заворачивать вправо, изгибая состав дугой.
– Ну, братцы, пропали мы! – воскликнул старшина Пилипенко, подсевший в наш вагон в Зee, он проходил службу в Монголии еще до войны. – Хана нам!
На следующий день мы пересекли монгольскую границу, к вечеру прибыли в город Чойбалсан и стали выгружаться из вагонов. Это произошло 5 июля, на 33 сутки нашего пути из-под Праги!
2
Когда выгрузка закончилась, я глянул вокруг – и сердце захолонуло тоской. Повсюду, во все стороны, расстилалась голая равнина. Ни деревца, ни кустика. На некотором расстоянии от железнодорожной станции виднелись одно-двухэтажные редко стоявшие дома города, его малолюдные пустынные улицы.
Утром полк своим ходом, на машинах направился на запад от Чойбалсана и расположился лагерем в сорока километрах от него на берегу неширокой речки Херхин-гол с быстротекущей мутной водой. Вокруг та же пустынная выжженная солнцем бурая степь. За рекой в отдалении темнело несколько круглых юрт с плоскими крышами, за ними паслись стада овец, коров и лошадей. Иногда монголы, узкоглазые, с бронзовыми лицами, движимые любопытством, бойко подъезжали верхом на низкорослых лошадках к нашему лагерю, останавливались, с минуту молча смотрели на нас, потом поворачивали коней и опять скакали в степь. Однажды продефилировал мимо большой караван тяжело нагруженных важно шагавших верблюдов, длинноногих, горбоносых, с умными внимательными глазами всезнающих мудрецов.
– Здесь еще хорошо, вода есть, – говорил старшина Пилипенко. – Вот попадем в пустыню, тогда скажете: "Мама моя дорогая, зачем, ты меня на свет родила!"
Через несколько дней мы сменили местоположение лагеря, переехав дальше на запад. Новое место ничем не отличалось от старого. Да здесь и нет таких мест, которые отличались бы чем-нибудь друг от друга.
Полк жил размеренной лагерной жизнью. Чтобы безделье не разлагало солдат, с ними проводили строевые занятия, надоевшее изучение материальной части оружия. Теперь командование полка уже не скрывало, что в скором времени начнутся военные действия против Японии. Солдаты и офицеры и без того знали об этом и не проявляли беспокойства. Мне вспомнилось, с каким трепетом мы вступали в наш первый бой. Теперь же ни у кого и бровь не шевельнулась. Вот что значит фронтовая привычка к опасностям! Люди превратились в солдат-профессио-налов, как в наполеоновские времена. В один из дней, выполняя поступивший приказ, в полку отобрали свыше сорока человек великовозрастных и физически слабых солдат для отправки в тыловые подразделения армии. Выступая перед строем отъезжающих, командир полка Леонтьев сказал:
– В ближайшие дни нам предстоит совершить длительный марш в крайне тяжелых условиях. Есть опасения, что вам будет не под силу вынести его. Поэтому приказано откомандировать вас.
Людей посадили в машины и увезли. Вечером состоялось общее построение полка. Леонтьев и замполит Мамонов произвели смотр личного состава. По завершении его они выступили с речами. Прозвучали горячие слова майора Мамонова:
– Полк прибыл сюда, чтобы обезопасить границы Советского Союза на Дальнем Востоке. Мы и здесь, как было на Западе, честно и до конца выполним свой долг перед Родиной!
По всему чувствовалось, что трудность предстоящего похода не на шутку тревожили командование.
Тронулись в путь 19 июля. С восходом солнца лагерь ожил, рушили землянки, свертывали палатки, грузили на машины минометы, боеприпасы и другое имущество. В восемь часов длинная колонна, растянувшаяся на километр, запылила по пустынной степи. От города Чойбалсана взяли направление на юго-восток. И вот здесь-то мы вскоре вспомнили пророческие слова старшины Пилипенко!
К границе с Китаем двигалась лавина войск: колонны пехоты, конные и механизированные артиллерийские полки, танки и самоходные орудия. Иногда встречались большие соединения монгольской кавалерии. Весь этот разнородный поток напрягал силы, спешил, захваченный энергией движения. Жара стояла неимоверная! Был самый разгар лета. Солнце на безоблачном небе начинало палить с самого утра. Нестерпимый зной усиливался с каждым часом, а к полудню становился невыносимым. Солнечные лучи не мягко грели, а пронизывали кожу лица и рук, щипали ее, казалось, впивались внутрь тела. Сильный ветер, возникавший от движения машины, сухой и жаркий, резал лицо людям, сидевшим в кузове. Пыль, поднятая в воздух колесами, с болью въедалась в потную кожу. Глаза от ветра, пыли и ослепляюще яркого солнечного света воспалялись, ими больно было смотреть. И целый день этой изнуряющей муки! Голова начинала туманиться, исчезала отчетливость восприятия окружающего. Короткие остановки не приносили отдыха, так как негде было спрятаться от нещадно палящего солнца, этого огромного желтого дьявола на белесом от жары небе. И напрасно глаз искал хоть какой–либо перемены в местности: нет, сколько ни ехали, вокруг была все та же выжженная солнцем бурая безжизненная равнина. Там, далеко-далеко впереди, линия горизонта терялась в седом мареве.
На привал останавливались только перед вечером. Солдаты тотчас хватали лопаты и начинали спешно копать колодцы, чтобы добыть воду. Как ни странно, в этой испепеленной зноем пустыне почвенные воды находились довольно близко от поверхности: они появлялись уже на глубине двух-трех метров. Но чаще всего вода оказывалась соленой, и пить ее было нельзя. Поэтому одновременно рыли несколько колодцев в разных местах: в одном из них вода оказывалась хотя солоноватой, но пригодной к употреблению. Повара начинали спешно варить горячую пищу в походных кухнях, кипятить воду для чая. С утра все начиналось сначала.
Однако в тех экстремальных условиях мы были еще счастливчиками, так как передвигались на машинах. Насколько тяжелее приходилось пехотинцам! Они шли колоннами по четыре в шеренге. У каждого за спиной вещмешок и тяжелая винтовка, на поясном ремне с одного бока саперная лопатка, с другого фляжка с водой, спереди патронташ. А ведь не даром говорится, что солдату в походе и иголка тяжела. И вот он, бедняга, с такой выкладкой шел под палящим солнцем, при нестерпимой жаре. Едкий пот заливал ему глаза; на его спине выцветшая на жгучем солнце просоленная гимнастерка, насквозь промокшая от пота, темнела широкой полосой от плеча до плеча. Разморенному жарой усталому солдату было не того, чтобы смотреть по сторонам на проходившие мимо машины, танки, пушки, перед его взглядом качалась лишь фигура идущего впереди, а мысль сосредоточилась на одном: хватило бы сил дотянуть до очередного привала. Ему нестерпимо хотелось пить, во рту пересохло так, что было больно сделать глотательное движение, а фляжка уже давно пустая.
Проезжая мимо одной такой колонны, я с удивлением увидел в ней девушку. Она шагала в крайнем ряду, в женской военной форме, с большой санитарной сумкой через плечо. Левой рукой, согнутой в локте, она пыталась оттянуть вперед лямку тяжелой сумки, чтобы она не так больно врезалась в грудь. Девушка с пылающим от солнцепека лицом, с копной выбившихся из-под пилотки русых волос тоже, как и все, утомленно смотрела перед собой и шагала, шагала наравне с другими солдатами. "Зачем, зачем взяли ее в этот немыслимо тяжелый, непосильный для нее поход! – с сожалением подумал я. – Хотя бы девушек-то пощадили!"
Самым тяжелым испытанием для пехотинцев было безводье. Мы не знали этого мучения, так как могли прихватить в дорогу запас воды. У пехотинцев не имелось такой возможности. Фляжка – вот все, что мог взять с собой каждый из них. Но этого было ничтожно мало на целый знойный день. Хорошо, когда догонит машина с запасом воды. А если нет? Тогда жди беды. Среди пехотинцев немало было случаев смерти от жажды. Солдат, изнемогший от нестерпимого зноя, весь распаренный, уже давно мучимый безумной жаждой, все также же шагал в колонне, механически переставляя горящие огнем ноги, шагал, напрягая последние силы. Хотя бы один глоток воды! Всего один! Но фляжка бесполезно болталась на ремне, в ней нет ни капли. И товарищи не выручат: они в таком же положении. Сердце бешено стучит в груди. Рот хватает раскаленный воздух, однако он только обжигает гортань, не приносит облегчения. Навязчивая мысль неотступно сверлила мозг солдата: "Воды! Воды!! Воды!!!" Но ее нет. Напрасно он оглядывался назад в надежде увидеть подъезжающую машину с бочками светлой прохладной воды. Нет машины. Нет воды. Разум мутился. В глазах потемнело. Последние силы покинули солдата. Наступил предел того, что мог он вынести. Теряя сознание, спотыкаясь, зашагал он из строя в сторону, упал на спину и, хрипя, начал рвать на себе ворот гимнастерки, глядя обезумевшими глазами в черное небо, в судорогах перевернулся со спины на живот, лицом в землю, потянулся всем телом и затих. Кончена жизнь в нечеловеческих мучениях!
Много написано книг о геройских подвигах солдат, но нет ни одной, где говорилось бы об их великих страданиях...
Однажды разыгралась страшная трагедия. Пехотный полк шел походным порядком с самого утра. Шел целый день по пустыне под палящими лучами солнца, при невыносимой жаре. Солдатам хотелось пить, пить, пить! Им было сказано, что в пути их нагонит цистерна с водой. Время шло, а ее нет как нет! Уже вечер близко. Полк тяжело шагал и шагал, поднимая в воздух удушливую пыль. Не оставалось больше сил. Мысли, чувства и желания всех сосредоточились только на одном – воды! Глоток воды! Что угодно потом, но теперь лишь бы воды! И вот позади, пыля, показалась машина. Долгожданная цистерна с водой! Солдаты, позабыв про дисциплину, мешая ряды, кинулись к ней. Каждый хотел первым напиться. Обезумевшая толпа окружила цистерну со всех сторон, задние напирали на передних. Рассудок потерял власть над людьми. Ими целиком завладело бездумное животное чувство – воды, воды во что бы то ни стало, сию же минуту! Образовалась давка, свалка. Задние, пробивая себе путь к заветной цистерне, пустили в ход оружие, загремели выстрелы, пули пробили цистерну, сквозь пробоины хлынули струи воды, люди хватали их ртами, падали, сбиваемые напором других, их топтали ногами. Струи ослабели, вода вытекла, не напоив никого!..
У нашего полка во время этого тяжелого марша случались остановки на день, на два. В один из них в его расположение прибыла группа старших офицеров штаба 53 армии во главе с командующим артиллерией Героем Советского Союза полковником Погорелым для вручения полку ордена Кутузова III степени, которым он был награжден за участие в Ясско-Кишинев-ской битве. С тех пор прошло много времени, однако знака ордена все еще не было на знамени полка. В полдень весь личный состав выстроили в стороне от лагеря в длинную четырехрядную шеренгу по подразделениям. Перед нею тесной кучкой встали приехавшие штабисты и командование полка. Неподалеку расположился оркестр, поблескивая начищенными трубами. Полк замер по команде "Смирно!" Под звуки церемониального марша в сопровождении взвода автоматчиков проплыло перед строем знамя полка вишневого бархата, обрамленное золотым шитьем, с золотыми кистями на шнурах. Знаменосцы встали справа от командования. Вперед выступил полковник Погорелый. Он ничуть не изменился с того времени, как я его видел последний раз: был такой же мешковатый, с подслеповатыми глазами за стеклами очков. Полковник не спеша развернул бумагу и начал громко читать Указ Президиума Верховного Совета СССР о награждении полка орденом. Закончив чтение, он взял из рук адъютанта знак ордена и прикрепил его к верхней части приспущенного полотнища знамени. Командир полка подполковник Леонтьев встал перед ним на колено, взял в руку его край, поднес к лицу и поцеловал. Потом началось чтение приказа штаба армии о награждении офицеров и солдат орденами и медалями.
Вся эта церемония, начиная с построения полка, сильно затянулась. Нестерпимый зной повис над степью. Ни ветерка, никакого движения воздуха. Жаром обдавали не только солнце с синего неба, не только горячий воздух, но и раскаленная земля. Дышать было нечем. Положение усугубилось тем, что люди слишком долго стояли в строю в полной неподвижности. И вот во время чтения приказа о награждениях один солдат, находившийся в переднем ряду, упал на землю, как подкошенный: с ним случился солнечный удар. Никто не кинулся помочь ему: все продолжали стоять, выполняя команду. Наконец, подбежали санитары, положили солдата, потерявшего сознание, на носилки и унесли в санчасть. Вскоре повалился второй в другом конце шеренги, потом третий, пятый, восьмой. Остальные семьсот человек продолжали стоять, замерев. Такова армейская дисциплина!
Закончилась торжественная церемония парадом. Батареи и другие подразделения, ощетинившись штыками, стройно, чеканя шаг, проходили мимо знамени полка и могучим перекатистым "ура!" отвечали на приветствия командования...
Передвижения крупных соединений войск на большие расстояния не обходятся без разного рода происшествий. Одно из них, случившееся тогда, поразило своей трагичностью даже нас, уже изведавших все возможное и невозможное.
Был жаркий день, как все предшествующие. По дороге, проторенной в бесконечной степи, продолжали безостановочно следовать, задыхаясь в духоте, колонны пехоты, эскадроны монгольской кавалерии, пушки, их обгоняли, поднимая тучи пыли, вечно спешащие грузовые автомашины с солдатами в кузовах. Войска с интервалами между подразделениями растянулись на много километров, и казалось, что нет начала и конца этой живой шевелящейся лавине, напряженно двигавшейся навстречу повисшему в небе палящему солнцу. Вокруг нестерпимый зной, пыль, духота и тысячи людей с взвинченными нервами, вконец измученных тяжестью великого похода.
На дороге среди войск показались танки. Они шли гуськом друг за другом, рыча моторами, лязгая гусеницами, с задранными вверх пушками, с открытыми крышками люков на башнях. В люках стояли, высунувшись по грудь, командиры танков в комбинезонах, в круглых ребристых шлемах на головах. Их выгнала наверх нестерпимая жара внутри раскаленных солнцем стальных коробок. Один танк замедлил ход и остановился. Следовавшие за ним танки, огибали его и продолжали свой путь. Командир танка, старший лейтенант, вылез из башни и спрыгнул на землю. За ним последовали два других члена экипажа. Все трое склонились над левой гусеницей, стали устранять какие-то неисправности в ее звеньях, с силой били молотком то в одном месте, то в другом. Потом принялись за устранение неполадок в ведущем зубчатом колесе, которым двигается гусеница.
В это время подкатила легковая машина, обогнала танк и остановилась впереди него на некотором расстоянии. Отворилась дверца, из машины вылез генерал-майор и направился к танку. Он был чем-то рассержен. Это чувствовалось по его стремительным твердым шагам, по гневному взгляду из-под нахмуренных бровей. Подойдя к танкистам, он грубо спросил с раздражением:
– Почему встали посреди дороги? Мешаете движению войск!
Танкисты, бросив свою работу, вытянулись перед генералом.
– Товарищ генерал-майор! – начал докладывать старший лейтенант. – Произошла поломка...
– А где вы были раньше? – гремел голос генерала. – Надо так готовиться, чтобы в пути не было поломок.
– Но...
Не давая старшему лейтенанту молвить слова, генерал сыпал грубой бранью, распекая танкистов, его раскрасневшееся полное лицо передергивалось от злости, торчавшие в стороны кончики рыжих усов прыгали вверх и вниз, малиновым околыш фуражки и такого же цвета сбегавшие к начищенным сапогам полоски лампасов на брюках показывали, что генерал был пехотный. Заведшись, он уже не мог остановиться. Очевидно, принадлежал он к числу самодуров, которых немало встречалось среди командного состава армии, где все отношения между людьми построены на подчиненности нижестоящих вышестоящим. Условия фронта способствовали формированию таких типов. Командирам в боевой обстановке разрешалось применять оружие по отношению к тем, кто не выполнял их приказа, и бывали случаи, когда они применяли его. Натурам грубым, лишенным сдерживающих нравственных начал, самовлюбленным, доставляло удовольствие сознавать и проявлять свою власть над людьми. Чем выше по званию и положению находился такой командир, тем страшнее было его самодурство. Вот и этот генерал, не разобравшись в деле, беспричинно измывался над танкистами.
– Немедленно освободить дорогу! – требовал он.
– Товарищ генерал-майор, не могу выполнить ваше приказание, – пытался урезонить генерала старший лейтенант, но тот вновь прервал его, трясясь от гнева:
– Что?! Возражать? Ты видишь, кто перед тобой стоит?
Теперь уже старший лейтенант, возмущенный несправедливостью генерала, весь подобравшись, полный решимости, повысил голос:
– Поймите же: танк неисправен, потому и остановились. А движению мы не мешаем: здесь же голая степь, сворачивай в любую сторону.
– Молчать! Заводи мотор и гони вправо!
– Не кричите на меня! Я офицер, имею боевые награды. Нечего мне указывать, без вас знаю, что делать. Командуйте своей пехотой, у меня есть свое начальство, ему я подчиняюсь, перед ним и буду отвечать, если в чем-то виноват...
Генерал, не ожидавший такого отпора, пришел в ярость, переступал с ноги на ногу, вертел головой, потом прохрипел:
– Да как ты смеешь?! Да я тебя сейчас...
Слова застряли в его перехваченном спазмой горле. Он схватился за висевшую у него на боку кобуру, дрожащими пальцами расстегнул ее, выхватил пистолет, поставил на взвод и, вытянув руку, выстрелил в старшего лейтенанта в упор. Тот рухнул на землю. Стоявшие за ним танкисты, потрясенные случившимся, не обращая внимания на генерала, бросились к своему командиру, склонились над ним. Генерал глянул на убитого им, вложил пистолет в кобуру, повернулся и направился к своей машине все тем же твердым шагом...
3
Приготовления к началу войны с Японией закончились. Перед советскими войсками стояла задача разгромить японскую Квантунскую армию, сосредоточенную в Маньчжурии и насчитывавшую более миллиона солдат и офицеров. Наша 53 армия теперь входила в состав Забайкальского фронта, которым командовал маршал Р.Я.Малиновский. Фронт был развернут на территории дружественной нам Монголии, вдоль ее границ с Китаем.
8 августа Советский Союз объявил о вступлении в войну против Японии. Боевые действия начались с утра 9 августа...
Когда чуть забрезжил рассвет, наш полк, находившийся вблизи монголо-китайской границы, стал спешно готовиться в путь. Подполковник Леонтьев, возбужденный, сердитый, появлялся то в одном месте, то в другом и раздраженно подгонял медлительных:
– Что вы тут мешкаете? Ведь воевать едем!
После восхода солнца сотни бомбардировщиков, наполняя воздух гулом, проследовали на восток. В тот же день на нашем участке войска пересекли границу, не встретив серьезного сопротивления японцев. 53 армия и 6 гвардейская танковая армия находились на правом фланге Забайкальского фронта, южнее нас продвигался конно-механизированный корпус генерала Плиева совместно с монгольскими кавалерийскими частями. Войска с их машинами, пушками и танками, штабами и складами плотной массой двигались на юго-восток, пересекли Малый Хинган – узкую гряду безлесных сопок, проследовали дальше по пустынной степи, где не встречалось ни людей, ни животных. Жара продолжала преследовать нас. Солнце нещадно жгло и ослепляло, казалось, что все вокруг плавилось, как в гигантском котле. Наконец на горизонте замаячила в голубизне неба полоса высоких гор – хребет Большого Хингана, растянувшийся на сотни километров с севера на юг. Горы постепенно надвигались на нас, вырастали, обозначились отдельные вершины. Приблизившись к ним вплотную, войска повернули на юг и долго двигались рядом с горами, имея их слева от себя.
День клонился к вечеру. Солнце, заходящee за горным хребтом, светотенью рельефно выделяло на фоне синего неба отдельные вершины, большие и малые. Представлялось, что там, среди них, затаилось нечто неведомое, враждебное нам. Заночевали. С утра, повернув влево, втянулись в ущелье. И вот здесь выпало нам на долю еще одно тяжкое испытание – переход через Большой Хинган.
Горы становились, чем дальше, тем выше. В отличие от Карпат, они были безлесные, поросшие травой снизу доверху. Лишь у их подножий росли хилые березки и кустарники. В этих безлюдных горах не имелось никаких дорог, с сотворения мира никто не ездил здесь не только на машинах, но и на лошадях. Без преувеличения можно сказать, что наши войска были первопроходцами через эти безжизненные горы. В довершение всех бед, погода неожиданно резко изменилась, с северо-востока подул холодный ветер, нагнал с близкого отсюда Тихого океана хмурые тучи, цеплявшиеся за вершины гор, полились дожди. И в таких-то условиях приходилось отыскивать проходы среди гор и при полном бездорожье преодолевать крутые подъемы и спуски. Машины, надрывно гудя моторами, двигались с черепашьей скоростью; солдаты и офицеры шли рядом с ними. Когда начинался подъем, они, упираясь руками и плечами в кузов, со всей силой толкали их. Поднявшись на верхнюю точку, машины и люди останавливались, как после одержанной победы, чтобы передохнуть. При спусках приходилось еще труднее. Тяжело нагруженные машины неудержимо тянуло вниз. Привязав к ним тросы, веревки, проволоку, а то и просто держась за выступы кузова, люди сдерживали движение их. Машины, словно напутанные, останавливались, порой скользили на неподвижных скатах, выли моторами, окутывались дымом из выхлопных труб, скрежетали тормозами, дрожали от напряжения. Иногда у машин возникали неожиданные короткие рывки, при этом облепивших их людей сбивало с ног, а тросы и веревки, за которые они цеплялись, срывали им кожу с ладоней. Каждый спуск стоил невероятных усилий. Но и после него не становилось легче. В узких долинах между гор протекали небольшие речки, ручейки с болотистыми, вязкими берегами. Такие места для машин страшнее подъемов и спусков. Деревья здесь не росли, не из чего было сделать надежную гать. Солдаты забрасывали топь землей, камнями, подобранными на склонах. Проходила одна машина – и этот землекаменный настил оседал в болото, разлетался по сторонам от вращения колес, и, чтобы пропустить следующую машину, приходилось затрачивать столько же труда, как и для предшествующей. У переправ скапливались сотни машин, орудий, танков, среди офицеров возникали споры, ругань, так как каждый из них хотел первым переправиться через гибельное место со своей техникой и людьми. Повсюду сумятица, давка, неразбериха. И совсем становилось плохо, когда какая-либо машина застревала в липкой жиже развороченного пути. Тут уж хоть ругайся, хоть плач! Однажды в таком положении оказалась машина нашего ОВС. Нам пришлось тогда ехать на большом немецком трофейном автобусе, и вот он, тяжелый сам по себе, да еще с большим грузом, по днище застрял у ручья посреди болотистой топи. Что было делать? Положение казалось безвыходным! Пришлось обращаться за помощью к танкистам. Танк, рыча мотором, окутываясь черным дымом, подпятился к автобусу спереди, сзади подогнали студебеккер, и вот они с трудом выволокли из трясины нашу чертову "коломбину", как мы прозвали свое транспортное средство. В тот раз полк за целый день смог продвинуться вперед лишь на три километра! Ночь застала нас в глухом ущелье; стиснутом со всех сторон мрачными громадами черных гор. Непроницаемая темень сгустилась над нами.
А утром полк вообще не смог двинуться дальше. Еще с вечера тучи опустились на горы, ночью беспрерывно шел дождь, а утром окрестности заволокло сырым туманом. Резкий ветер наносил полосы мелкого въедливого дождя. Холод заставил людей надеть шинели. Казалось, сама природа вознамерилась сделать и без того тяжелый переход через Большой Хинган еще труднее, испытать нас на выносливость и стойкость. Только к полудню туман рассеялся, тучи стали подниматься вверх, но обрывки их, темно-седые, похожие на дым пожарища, широкими полосами, извиваясь, перекручиваясь, еще долго ползали по склонам гор, неторопливо перебирались с вершины на вершину, с гребня на гребень.
Во второй половине дня полк зашевелился, шоферы завели моторы, машины не спеша двинулись, выстроившись друг за другом в длинную колонну. Предстояло преодолеть главный перевал через хребет Большого Хингана, совершить сначала подъем по склону высокой горы, а потом длинный, крутой и опасный спуск. Подъем прошел благополучно. Отсюда, с высоты, открывался своеобразно красивый вид на уходящую вдаль узкую долину, с обеих сторон которой грядами поднимались сумрачные, дикие горы, вздымая к небесам конусообразные вершины. Здесь, на площадке у начала спуска, находилось командование полка: похудевший хмурый подполковник Леонтьев, его заместители майоры Мамонов и Балицкий, громадный чернобородый начальник штаба майор Усик, его помощник капитан Кравцов, командиры дивизионов Носов и Курчанин, командиры батарей. Все они были озабочены, смотрели вниз на опасный спуск, обсуждали ситуацию. Наконец Леонтьев, повернув лицо к командиру первой батареи капитану Синельченкову, резко бросил:
– Начинай!
Синельченков, козырнув, торопливо направился к своим машинам, и они в сопровождении солдат, приготовившихся сдерживать их, тронулись с места и начали медленно спускаться под уклон, соблюдая большие интервалы между собой. Синельченков, весь в напряжении, стоял сбоку и наблюдал за медленным спуском студебеккеров. Они ползли медленно, как черепахи, соблюдая осторожность. Пока все шло хорошо. Проследовали машины других батарей, штаба полка, подразделений второго эшелона. Дошла очередь и до нашего автобуса. Он стал медленно придвигаться к спуску, надрывно выл мотором, как казалось, боялся того, что ему предстояло совершить. И вот тут неожиданно случилась беда! Не достигли мы и середины спуска, как вдруг у задних колес раздался, хруст. Машина, дрогнув, остановилась на тормозах. Шофер попробовал еще раз включить скорость – хруст только усилился. Стало ясно, что сорвало зубчатую передачу у заднего моста – автобус вышел из строя. Произошла заминка. Потом подогнали два студебеккера, один из них подстроился спереди автобуса, другой сзади. Кавалькада медленно, со всеми предосторожностями двинулась вниз под уклон. Все с замиранием сердца следили, чем же это кончится. К счастью, ничего плохого не произошло. Вскоре автобус оказался у подножья горы. Его поставили в стороне от дороги. Случившееся вызвало задержку продвижения полка, надвигались уже сумерки. Гневу подполковника Леонтьева не было границ! Грозно подступив к старшему лейтенанту Высоцкому, он в бешенстве рычал:
– Вам не на машинах, а на коровах ездить! Зимуйте здесь.
Фраза закончилась такой бранью, какую бумага выдержать не в состоянии.
Ругаться Леонтьев любил и умел. Это у него получалось, пожалуй, даже лучше, чем командование полком. Вот и теперь досталось от него бедняге Высоцкому. Хотя, здраво рассуждая, разве он был сколько-нибудь виноват в поломке автобуса? Но, с другой стороны, надо же было подполковнику на ком-то сорвать свою злость. Наш ОВС с автобусом и всеми людьми так и оставили у этой проклятой горы, велев ждать прихода за нами машин. Полк проследовал вперед по долине и вскоре скрылся в наступившей темноте. И вот началось наше "великое хинганское сидение", как я его окрестил.
Переночевали в автобусе, пристроившись в нем, кто как сумел. Снаружи выставили часовых, так как ходили слухи, будто в горах шалят хунхузы – китайские вооруженные банды, нападавшие на небольшие группы наших солдат с целью грабежа. Места тут для разбоя были самые подходящие.
Потянулись день за днем в безделье и томительной скуке. Иногда наведывались к нам полуголые грязные китайцы и приносили на продажу куриные яйца, разные овощи. Мне захотелось увидеть китайскую деревню, нам в этих безлюдных местах пока не встретилось ни одной, хотя мы проехали по китайской территории уже немало.
– Фома Климентьевич, пойдем посмотреть, как они живут, – сказал я Савранскому, показывая на китайцев. Одному из них я стал объяснять, что хочу увидеть его дом, показывая пальцем сначала на себя, потом на него и произнося единственное известное мне китайское слово: "Фанза! Фанза!" Но эффект получился совершенно неожиданный: и этот китаец, и другие очень испугались, поняв, что мы хотим попасть в их деревню, и поспешно ушли от нас.
Мы с Савранским, получив разрешение Высоцкого и захватив карабины, отправились в путь по направлению к большой соседней горе, однако найти деревню долго не могли. Наконец увидели ее у подножья лишь следующей горы. Все дома в ней были глинобитные, низенькие, с небольшими квадратными отверстиями в стенах, служившими окнами, однако в них не имелось ни рам, ни стекол. Каждый такой домик прятался за возведенной вокруг него глинобитной же стеной, к домам примыкали хорошо ухоженные огороды. На грядках, присев, копошились молодые и средних лет мужчины, обнаженные по пояс, в коротких, выше колен штанах. И ни одной женщины! Известно, что китайцы – отличные огородники. Зашли в один дом. Нас встретила хозяйка, одетая в широкие синие штаны и широкую кофту. Она опиралась на палку: вместо ступней на ногах у нее виднелись круглые култышки, на которых ей было трудно стоять. По старинной китайской традиции девочкам ступни заковывали в колодки, чтобы они не росли. Такова, была мода. В отсталой провинции, где мы находились, этой традиции все еще следовали. Ранее, проходя по улице, мы увидели несколько молодых парней, у которых за спиной болтались толстые длинные косы, как у девушек, – тоже дань старине. В доме, куда мы зашли, было темно, так как два маленьких отверстия в стене, служившие окнами, пропускали мало света. В углу стояла печка, топившаяся "по-черному", то есть у нее не имелось трубы, дым валил прямо в комнату, а из нее выходил в отверстие в потолке. Потолок и стены чернели от сажи. К печке примыкала широкая лежанка, выложенная из земляных пластов и заменявшая кровать. На ней в каком-то хламе валялась куча полуголых и совсем голых ребятишек. Никакой мебели в помине не было. Хозяйка, улыбаясь, подошла к нам и подала, как гостям, тарелочки с маленькой горсточкой вареного риса на них и по две тонкие длинные круглые палочки, которыми следовало есть рис. Я вложил эти палочки между пальцами правой руки, но сколько ни старался свести вместе кончики палочек и поддеть ими комочки риса, так и не смог. Увидев это, черноволосый и черноглазый китайчонок лет четырех, стоявший около матери, громко засмеялся и протянул ко мне ручонки, взял у меня тарелку, палочки вложил между своими тоненькими пальчиками и стал быстро, с необычайной ловкостью ловить ими на тарелке зернышки риса и отправлять их себе в рот. Теперь я стал смеяться от восхищения. Когда вышли из этого дома, мы, шагая по улице, обратили внимание на то, что на ней повсюду было очень много ребятишек. Они кучами, целыми стаями бегом носились по разным направлениям. Изумленный их числом, я не шутя задался вопросом: поскольку же раз в год рожают китаянки? Возвратились мы к автобусу лишь к вечеру.
Наше "хигнанское сидение" продолжалось. Оно нам изрядно надоело. Полк находился где-то далеко впереди. Мы были оторваны от всего мира, ничего не знали о происходивших событиях, о положении на фронтах и изнывали от безделья и тоски.
Лишь на шестые сутки к концу дня с той стороны долины, куда нам надо было ехать, показались две машины, присланные за нами. Из кабины передней выскочил Володька Головлев, лихой, никогда не унывавший шофер, и на ходу выпалил, растягивая рот в улыбке:
– Что, Робинзоны, живы? Хунхузы вас еще не перестреляли?
И без передышки добавил решительно:
– Есть давайте! С утра ничего не ели, спешили к вам.
– Ты сначала скажи, где находится полк? – спросил Высоцкий.
– За Хинганом, километров четыреста отсюда.
Вторым шофером был тоже наш знакомый – Юрушкин. Накормили их и тотчас стали перегружать имущество ОВС из автобуса в пришедшие машины.
Переночевав, выехали с рассветом. День выдался солнечный, ясный. Машины мчались по долине, с обеих ее сторон горы надвигались нам навстречу и отставали. Начали встречаться китайские деревни, а около них участки пшеницы, овса, проса, кукурузы, бахчи и огороды. Преодолели еще один перевал и, наконец, вырвались из цепких лап Большого Хингана. Горы становились все ниже, сошли на холмы, а потом и вовсе исчезли. Началась степь, как в Монголии. Миновали маленький скверный городишко Линьдун. Местность стала более оживленной, часто попадались китайские деревни, хутора в зеленых кущах, по сторонам дороги паслись большие стада овец и рогатого скота. Не один раз обгоняли небольшие группы бойцов Китайской народно-освободительной армии. Они неизменно приветствовали нас боевым кличем и поднятыми вверх винтовками. Достигли широко разлившейся реки Силя-охе с быстро текущей мутной водой, мчавшейся с недалеких отсюда гор Большого Хингана. Страшно было переезжать перекинутый через нее длинный и высокий деревянный мост, шаткий и скрипучий. Казалось, он вот-вот рассыплется и рухнет, к вечеру достигли города Кайлу, находящегося недалеко от Мукдена, и соединились со своим полком, чему так обрадовались, словно возвратились в родной дом. И здесь на нас обрушился поток самых неожиданных известий. Оказывается, война против Японии уже закончилась! По Квантунской армии был нанесен удар страшной силы. Со стороны Приморского края его совершил 1-й Дальневосточный фронт, от пограничной реки Амур – 2-й Дальневосточный фронт, а с северо-запада – Забайкальский фронт Японцы были взяты, что называется, в клещи. Правый, то есть южный фланг Забайкальского фронта, в составе нашей 53 армии, 6 гвардейской танковой армии, конно-ме-ханизированного корпуса генерала Плиева и монгольских частей зашел в глубокий тыл Квантунской армии, что сыграло важную роль в ходе этой войны. Японское командование считало невозможным быстрое форсирование выжженой солнцем безжизненной степи и бездорожных безлюдных высоких гор Большого Хингана столь крупными соединениями с тяжелым вооружением. Маршал A.M. Василевский в своей книге воспоминаний “Дело всей жизни” писал: – “Форсирование Хинганского хребта явилось подвигом, не имевшим себе равных в современной войне”. В другом месте он отметил: "Враг не предполагал, что советские войска сумеют за неделю пройти сотни километров в тяжелейших условиях. Элемент неожиданности был столь велик, а удар, полученный Квантунской армией с северо-запада, так силен, что она после него уже не смогла оправиться." За несколько дней ожесточенных боев Квантунская армия была рассечена на изолированные друг от друга части, штаб этой армии потерял управление ими. Видя бесполезность дальнейшего сопротивления, командующий Квантунской армией генерал О.Ямада отдал приказ своим войскам прекратить военные действия. Сдача их в плен началась 19 августа – через десять дней после начала войны! Такого быстрого исхода ее никто из нас не ожидал! Во взаимодействии советских сухопутных и военно-морских сил была успешно осуществлена операция по освобождению южной части Сахалина, гряды Курильских островов. А 2 сентября 1945 года полномочные представители японского правительства министр иностранных дел Сигемицу и начальник генерального штаба Умедзу на борту американского линкора "Миссури" подписали акт о безоговорочной капитуляции Японии.
За участие в войне против этой страны наш полк был награжден вторым орденом – орденом Красной Звезды.
Вторая мировая война, небывалая в предшествующей истории по своим масштабам, самая кровопролитная из всех, неимоверно тяжелая для вовлеченных в нее народов, наконец, закончилась!
Заканчиваю и я свое повествование о годах огневых. Осталось рассказать немного – о последних днях моего пребывания в армии.
На окраине города Кайлу полк простоял две недели. Его жизнь, ранее деятельная, теперь странно изменилась: не проводилось учений, ни каких-либо других занятий. Люди отдыхали и чего-то ждали. А ждали демобилизации, о которой предположения и гадания не прекращались ни на один час. Конечно, демобилизуют, но когда, где? Такое состояние мы уже один раз пережили в Чехословакии после завершения войны с Германией.
У продовольственного отдела полка кончился запас продуктов, а армейские склады снабжения находились неизвестно где. Не было ни хлеба, ни крупы, ни сухарей. Больше недели личный состав питался одним лишь мясом, как монголы: благо в степях за городом паслись большие стада овец и рогатого скота. На второй же день мясо надоело нам до такой степени, что на него не хотелось даже смотреть.
Вскоре разнеслась ошеломившая нас весть: полку предстояло возвращаться в Монголию, в Чойбалсан! Опять форсировать Хинган, опять ехать по пустыне! Новость эта произвела такое тяжелое впечатление, что на некоторое время прервала всякие разговоры о демобилизации.
Полк тронулся в обратный путь, на запад, в конце сентября. Большой Хинган, которого боялись больше преисподней, преодолели благополучно, чему способствовала сухая погода, стоявшая в последнее время. Но вот монгольские степи вновь показали свой злой нрав. Был уже конец сентября, наступила осень; с каждым днем становилось все холоднее и холоднее; по светло-голубому небу с курлыканьем плыли угольники журавлей; по ночам на землю ложился седой иней. Люди мерзли, так как были в летнем обмундировании. Особенно тяжелым оказался последний переход к Чойбалсану. Прорвался с севера холодный ураганной силы ветер. Напор его был настолько велик, что он качал стоявшего человека из стороны в сторону и едва не сбивал его с ног. Тучи летевшей пыли закрыли собой и землю, и небо, превратив дневной свет в полумрак. Песчинки вместе с мелкими камешками больно хлестали по лицу. Под напором ветра с огромной скоростью неслись по степи вслед ветру шарообразные высохшие кусты перекати-поля. Их были сотни. Они стаями наскакивали на нас и стремительно мчались дальше, подпрыгивая, перегоняя друг друга. Это была картина какой–то фантастической гонки белых шаров на десятки и сотни километров: здесь им негде было задержаться. Машины шли навстречу ветру и с трудом пробивали себе дорогу. Натужный рев их моторов тонул в свисте ветра. Ветер рвал брезенты на машинах, толкал в спину и бока людей, сидевших в кузове, стремясь сбросить их на землю, пронизывал шинели, знобил ноги, руки, лица. Трудно было даже представить себе, что недавно именно здесь, в этой степи, люди погибали от жары в буквальном смысле этого слова. Совершенно закоченевшими к вечеру мы прибыли в Чойбалсан и остановились на окраине города на открытом месте. Солдаты, втянувшие головы в плечи, съежившиеся, казались измученными и несчастными. Негде было согреться, негде переспать ночь. А ветер становился все крепче и холоднее.
Целый месяц полк провел в пригороде Чойбалсана в условиях лагерной жизни. Солнечные дни сменялись пасмурными, холодными. Сначала мы ютились в палатках, потом вырыли землянки, и нам стало теплее. Склад ОВС находился под открытым небом в четырехугольнике начатого строительством саманного дома. На меня навалилась уйма работы: весь личный состав переодевали в зимнее обмундирование. Трудился я от зари до глубокой ночи и уставал до предела.
И вот здесь мне еще раз пришлось увидеть командующего артиллерией 53 армии полковника Погорелова. Местопребыванием командира полка Леонтьева был автофургон с маленьким оконцем и дверью позади, к которой с земли подставлялась лестница. Фургон находился рядом с моим складом. Однажды утром, когда вокруг никого не было, подкатила легковая машина, из нее вылез полковник Погорелый. Вспомнив о том, что прибывшему начальнику докладывает тот, кто первым ему встретился, я подскочил к нему и, приложив руку к фуражке, гаркнул во всю мочь:
– По-олк, смирно! Товарищ полковник, 461 минометный полк занят делами согласно распорядку. Докладывает сержант Вершинин.
Не успел я закончить эту галиматью, которую услышал Леонтьев, как дверь фургона распахнулась и в ней показался он, торопливо застегивая на себе поясной ремень: видимо, я крепко выручил его в тот раз! Погорелый зашагал к нему. Как видите, был такой случай, когда и я подавал команду всему полку!
В последних числах октября полк своим ходом тронулся на Родину, в Советский Союз, и прибыл в военный городок Падь-Уксахи, находившийся неподалеку от границы с Монголией, в районе железнодорожных станций Хадабулак и Борзя. Городок расположился во впадине, окруженной со всех сторон голыми сопками. Он состоял из нескольких больших казарм, помещений для складов и маленьких домишек, приспособленных для разных мелких служб и квартир начальников. Даже наличие жилых строений ничуть не рассеивало царившей вокруг пустоты, унылости и отчаяния. Страшно было представить, что солдаты и офицеры были вынуждены жить в таком оторванном от всего живого места годами! В Падь-Уксахи зима уже раскинула во все стороны свои белые ковры, за щеки хватал ядреный морозец.
И вот здесь, когда стало ясно, что полк теперь находится на месте своего постоянного пребывания, жажда демобилизации достигла во мне наивысшего предела, болезненной остроты. Я рассуждал так: если война закончилась, то мое пребывание в армии больше не вызывается никакой необходимостью. В жизни я не ожидал ничего с таким нетерпением, как предстоящего расставания с ней! Терзали боязливые сомнения: а вдруг что-либо случится и еще долго придется оставаться в полку? Наволновавшись, я начинал успокаивать себя: демобилизация началась, уже отправили домой солдат старших возрастов, дойдет очередь и до меня. В эти дни из полка был откомандирован майор Усик, на его место начальника штаба был назначен капитан Кравцов. Ни одному из наших офицеров не удалось сделать такой блестящей карьеры, как ему!
Вскоре мне представился случай выяснить свою судьбу. Подполковник Леонтьев захотел уяснить для себя наличие имущества на складе ОВС, а так как Высоцкого не оказалось на месте, то пошел докладывать я. После долгого делового разговора, видя, что он настроен миролюбиво, я обратился к нему с вопросом:
– Товарищ подполковник, разрешите обратиться по личному вопросу: могу я надеяться на демобилизацию?
– А ты, Вершинин, с какого года? – спросил он.
– С 1917–го.
– Нет, этот год еще не отпускаем. Но ведь ты же учитель средней школы?
– Да, точно так.
– Тогда все в порядке. Собирайся домой! Вчера получен приказ о демобилизации учителей, агрономов и других специалистов.
– Товарищ подполковник, – продолжил я с бьющимся сердцем, глотая подступившую спазму, – задержки мне никакой не будет?
– Нет, нет, поедешь, поедешь!
Я выскочил от Леонтьева, не чуя под собой ног. Это была моя последняя встреча с нашим командиром полка. На следующий день, горя нетерпением, я поспешил в штаб к старшему писарю Ивану Гориславке, чтобы узнать, долго ли мне еще ждать. Он нисколько не изменился за эти годы, оставался все таким же добродушным балагуром. Увидев меня, он с ходу выпалил:
– Знаю, знаю, зачем пришел! Домой захотел? А вот возьму да и не включу тебя в список на демобилизацию. Теперь я самый главный, все вы от меня зависите. Вот вы где у меня! – и он, смеясь не только глазами, но и всем своим круглым лицом, вытянул вперед руку и сжал в кулак толстые пальцы. Потом бросил на стол передо мной лист бумаги:
– На, читай!
Это был список тех, кто подлежал первоочередной демобилизации, в нем я нашел фамилии свою и Савранского. Возвращая листок Гориславке, я, переполненный радостным волнением, воскликнул в тон ему:
– Ванечка, друг милый! Дай я тебя поцелую! Хоть мне противно будет, но все-таки поцелую!
– Жену дома будешь целовать, – отрезал он.
– Нет ее у меня.
– Так это еще лучше: целуй любую!
Когда я возвратился и сообщил Савранскому о списке, он просиял:
– Анатолий, неужто все кончено?! Неужели домой?!
Вскоре ему и мне подыскали замену. Я передал склад сержанту Дорошу и больше не заходил туда, жил как вольноопределяющийся и ожидал дня отъезда из полка со стойкостью Муция Сцеволы.
И вот, наконец, 22 ноября наступил этот долгожданный день! Нас, демобилизованных, набралось человек пятнадцать, в том числе, кроме меня и Савранского, шофер Леонтьева Ширяев, солдаты из батарей и других подразделений. Провожаемые теплыми напутствиями остававшихся товарищей, мы забрались в кузов грузовой автомашины и вскоре были на станции Хадабулак. Ночью подошел пассажирский поезд из Чойбалсана. проводники почему-то попытались было воспрепятствовать нашей посадке, но один вагон мы взяли, что называется, штурмом. На следующий день были уже в насквозь промороженной, задохнувшейся от лютого холода Чите. Здесь предстояла пересадка. На вокзале оказалось много демобилизованных из других частей. Приходили машины и отвозили всех на так называемый сортировочный пункт. Поехали и мы. Шофер оказался под хмельком. На полпути, около какого-то пустыря, он остановил машину, вылез из кабины и нахально заявил:
– Давайте по пятерке с каждого, иначе дальше не повезу!
Наглость этого хама возмутила всех! Но он, видимо плохо знал с какими, чего испытавшими и на что способными людь-ми имеет дело. Несколько человек соскочили с машины на землю, окружили его, и один из них произнес с затаенной угрозой:
– По пятерке, говоришь? Сейчас получишь, гнида тыловая! – и хрясть его кулаком по лицу! На шофера набросились и другие, избили так, что он свалился с ног. Его подхватили на руки, раскачали и, как мешок, забросили в кузов машины. В кабину сел Ширяев и быстро доставил нас на сортировочный пункт.
Только на третий день удалось нам погрузиться в эшелон, состоявший из товарных вагонов. Вагоны промерзли до такой степени, что даже внутри стенки их были покрыты толстым слоем белого инея. Но все обошлось: чугунную печку, находившуюся в вагоне, раскалили докрасна, постепенно стенки обсохли, стало теплее. Мне на верхних нарах, да еще в средине между других, было совсем сносно. Вместе со мной в вагоне ехали Савранский, Ширяев и еще два солдата из нашего полка – Драчук и Тимановский, оба с Украины, все остальные были незнакомыми.
Эшелон быстро пожирал пространство, и на второй день мы уже подкатили к Байкалу. На одной из станций я вышел из вагона и был поражен величественным зрелищем. Байкал выглядел совсем не так, как летом. Тогда он был тих и под лучами солнца сверкал всем разноцветьем красок. Теперь, в начале зимы, сильный ветер взломал на нем еще не окрепший лед, и озеро почернело, взлохматившись большими волнами с белыми гребнями пены на них. волны чередой неслись к берегу и с дикой яростью бились о него, вздымая в воздух мириады брызг. Искрошенный лед, толстым слоем лежавший вдоль берега, под ударами волн звенел, глухой шум стоял над озером. Вдали по побережью в лучах заходящего солнца сверкали снежной белизной суровые горы. За Иркутском потянулась утопавшая в снегах тайга, за Новосибирском раскинулось бескрайнее белое полотно степей, за Свердловском, лавируя между гор, повернули на север, к Молотову /так тогда называлась Пермь/ и 10 декабря, на восемнадцатый день пути, стали подъезжать к Кирову. Здесь мне предстояло сойти с поезда. Еще находясь в полку, я рассудил, что мне ехать в Москву в данный момент нет никакого резона: восстанавливаться студентом на пятый курс в этом году уже поздно, так как прошла почти половина учебного года. Решил поехать в Уржум, к своим родителям. В Кирове прощание с товарищами-попутчиками было трогательным. С Савранским, моим ближайшим другом в полку, мы крепко обнялись и расцеловались. Он, расстроганный не меньше меня, взволнованно сказал:
– Анатолий, не забывай, пиши. Летом жду в гости. Непременно приезжай!
Тяжело бывает расставаться с друзьями, к которым прикипел всем сердцем своим!
В Кирове тоже оказался пункт сбора демобилизованных, где я и переночевал. На следующий день нашлась машина, следовавшая до Молотовска /так тогда назывался город Нолинск, где находился дом родителей В.М.Молотова/. Это было мне как раз по пути. Вечером я был уже там, на ночь остановился в доме колхозника. И тут овладела мной забота: как добраться отсюда до Уржума, до которого оставалось еще 50 километров. На машину никакой надежды не было. Но иногда человеку, как говорится, везет! Так случилось на этот раз и со мной. Утром в дом колхозника зашел старичок в полушубке, заношенной мерлушковой шапке, подшитых валенках, с кнутом в руке и спросил:
– Кому надо в Уржум?
– Мне! – бросился я к нему.
– Тогда давай-ка, парень, собирайся поскорее, а то день теперь короткий.
Через пять минут я уже сидел в санях, набитых сеном. Выехали за город, русская зима предстала передо мной во всей своей красе. По сторонам горбатились большие увалы, заваленные снегом; на их склонах, в оврагах между ними чернели леса; над деревнями тянулись в небо столбы дыма от печных труб. По обеим сторонам тракта, по которому мы ехали, стояли вековые развесистые березы с заиндевевшими пушистыми ветвями, напоминавшими собой причудливый кружевной узор. Провода на телеграфных столбах тянулись белыми толстыми шнурами Тихо вокруг, ничто не шелохнется, стоит как зачарованное. На белых -белых полях кристаллы снега под лучами солнца сверкали и переливались бриллиантовыми искрами. Волшебное царство Деда Мороза! Когда мне становилось холодно, я выскакивал из саней и бежал за ними, греясь.
Нетерпение овладело мной: скорее бы, скорее кончался этот казавшийся мне бесконечным путь! Своими чувствами и воображением я был уже там, дома, среди родных, которых не видел так долго, почти шесть лет! Господи, чего только не произошло за эти годы со мной, куда судьба не забрасывала меня, чего я только не испытал и не пережил!
И вот возвращаюсь к родным пенатам, в отчий дом! Скорее бы, скорее!
Между тем исподволь наступили сначала вечер, а потом и ночь. Тьма плотно окутала землю, яркие мерцающие звезды зажглись на ночном небе, когда мы подъезжали к Уржуму. Вдали показались его редкие огоньки. Вот, наконец, началась такая знакомая мне пустынная улица с засыпанными снегом домиками, сугробами около них. Проехали корпуса водочного завода, повернули направо, на улицу Красную, – и вот он, конец пути!
Сказав ямщику, чтобы он распахивал ворота и заезжал во двор, я кинулся к крыльцу, взбежал по ступенькам лестницы, открыл входную дверь, перешагнул порог... и замер! Слева у окна на кухонном столике тускло горела керосиновая лампа. Около нее на скамеечке сидела мама и спицами вязала чулок. Ее склоненная голова была повязана платком, на плечи накинута серая шаль, она сидела неподвижно, о чем-то задумалась, только спицы, поблескивая, бегали в ее руках. И от всей ее маленькой фигуры веяло таким покоем и такой сердечной добротой! Она, предавшись своим думам, не слышала, как я открыл дверь, и не заметила моего появления. Всего какое–то мгновение я смотрел на нее, необычное волнение охватило меня, я не выдержал и, бросившись к ней, воскликнул:
– Мама!!!...
Она вздрогнула, уронила на колени чулок, вскинула голову и, увидав меня в полусумраке прихожей, протянула вперед руки и кинулась мне навстречу, крепко обняла, притянула к себе мою голову, прижалась своей мягкой щекой к моей щеке, плача, повторяла одни и те же слова:
– Толя, сынок мой, голубчик мой! Приехал! Приехал, наконец!
И все плакала, приникнув своей головой к моей груди. Сразу из двух комнат распахнулись двери, и стремительно появились папа в безрукавой шубейке и молоденькая черноглазая девушка с пылающим смуглым румянцем на щеках – Руфа, догадался я, сестра моя, которую я оставил здесь еще совсем небольшой девочкой. Теперь меня обнимали уже трое и не хотели, не могли оторваться. Так мы и стояли какое-то время скульптурной группой из четырех человек. Прослезившийся папа тоже без конца повторял:
– Ой, да что же это такое?! Толя, Толя приехал! Живой! Дождались таки!
Наконец схлынули самые первые, самые бурные чувства. Мама, шагнув в сторону небольшой иконы Божьей Матери с младенцем, висевшей у нее тут же на кухне, в углу под потолком, размашисто перекрестилась и, низко кланяясь, произнесла с великим чувством:
– Господи Иисусе Христе, владыка милостивый, слава тебе! Пресвятая Матерь Божья, заступница небесная, слава, слава тебе!
Потом она заспешила накрывать стол в горнице, раскинула белую скатерть. Папа сходил в другую комнату и торжественно поставил посреди тарелок бутылку давно припасенной национальной! За радостным ужином потекла беседа взволнованных и бесконечно счастливых людей. Беседа обо всем, что произошло, что случилось за эти долгие тяжкие годы войны, и, казалось, не будет ей конца. Только теперь, только здесь, в своем доме, в окружении родных я как-то по-особому, по-настоящему ощутил, что кончилась для меня война. Нет больше войны! Нет, и не будет!
Засыпая в постели под родительским кровом, проваливаясь в сонное забытье, я пребывал в блаженном умиротворении; казалось, счастье, неизъяснимое, не выразимое словами, заполнило все мое существо, каждую клеточку моего бытия. Такое случалось со мной только давно-давно, в далеком детстве, и вот теперь я опять почувствовал себя, как прежде, ребенком, опекаемым заботливыми родителями. Последние проблески сознания, угасавшего в тумане сна, подсказывали мне, что это мое счастье – счастье вернувшегося домой после долгой разлуки человека, честно и до конца выполнившего свой долг перед Родиной, перед своим народом, перед родителями, перед самим собой. И я заснул глубоким, беспробудным сном...
В работе над второй книгой большую помощь автору оказали своими воспоминаниями его бывшие однополчане полковник Д.И.Носов, подполковники в отставке В.А.Синельченков и И.Н.Кравцов, за что автор выражает им глубокую признательность.
ОГЛАВЛЕНИЕ
Книга втораяТРУДНАЯ МОЛОДОСТЬ
Глава I Вдали от фронта……………………….5
Глава II За страну родную……………………..33
Глава III К вражьему логову………………….175
Глава IV Домой………………………….….….252
Глава V За наш Дальний Восток……………..276
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
