В странных местах
Глава 1
В странных местах
Побудь со мной, ведь вечер настает.
Генри Френсис Лайт.
1 глава. Теперь.
Собственно, злосчастное письмо обнаружил не я. Поднявшись на свой этаж, я долго искал ключи, лазил по всем карманам плаща и даже портфелю и чертыхался в голос. Ну что, забыл их в ящике стола? Возвращаться? Во всем, конечно, виновата старая ведьма: когда я подходил к дому, она так пялилась на меня из глубины своей лавки, за бликующим стеклом витрины, что в этот раз даже казалось, она специально строит мне гримасы. Конечно, это не могло не закончиться какой-нибудь пакостью. Английский замок щелкнул, и дверь распахнулась; услышав возню, мне открыла Потапова.
Галка с необыкновенной торжественностью кивнула, когда я с порога начал рассказывать сегодняшний анекдот, случившийся у меня в гимназии — все с тем же неугомонным Рывкиным, и пошла по коридору к кухне. У нее имелся собственный набор ключей от нашей квартиры и дачи, и как официальный друг семьи она запросто заходила к нам, чтобы пересидеть «окно» между уроками и перехватить пару бутербродов, благо заведение, в которой мы оба с ней преподавали, находилась всего в одном квартале ниже по улице.
Я бросил портфель на тумбу и стал стягивать свой видавший виды плащ.
— Фу, ну и жара сегодня, опять с прогнозом наврали! Так вот этот Рывкин говорит мне, невинно моргая своими голубыми глазками: «Господин учитель, у нас дома уже вторую неделю живут родственники из Паксе́. Они откуда-то взяли, что во Вьентьяне можно, натурально, купить билет на Формановский поезд. Может, вы им в этом деле как-то посодействуете? По всему дому валяются их чемоданы и котомки, а дядя спит в моей комнате».
Поправляя пятерней волосы, я вошел в нашу светлую большую, замечательную во всех отношениях кухню. Галка стояла у открытого окна, прислонившись своей осиной талией к выступающей доске подоконника, и, сложив руки на груди, молча смотрела на меня. Круглый стол под абажуром был необычайно пуст, только посередине цветастой скатерти находился белый прямоугольный конверт, прислоненный к маленькой вазочке, в которой мы хранили разнокалиберные пуговицы.
— Можешь себе представить? Это же в какую сторону камень? Послушай, неужели Рывкин намекал на моего отца. Мне только теперь пришло это в голову… Он точно когда-нибудь доведет меня до смертоубийства. Что это? — спросил я, беря конверт в руки.
На его чистой, без всякого рисунка поверхности было написано всего лишь одно слово: «Аркадию». Губы у меня сразу одеревенели, рассказывать о засранце-ученике расхотелось — конечно, я узнал подчерк Антонины, и мое имя на конверте, определенно, ничего хорошего не сулило.
Потапова продолжала молчать. Когда я, вскрыв конверт, начал читать послание жены и пошел из кухни в гостиную, она, так же молча, последовала за мной. Окна из нашей гостиной выходят не на улицу, а во дворик и поверх кустов гибискуса и кордилины глядят на Меконг. Над ним сегодня целый день собирались облака, клубились сизыми пирамидами, но все никак ни на что не решались. Я поднял на секунду глаза. Теперь по реке ходили темные пятна ряби, деревья на том берегу раскачивались, словно собирались выдрать из ила свои паучьи ноги и убежать прочь от бури, вглубь Сиама. Хорошо все-таки, что я перестал вглядываться в такие вещи, не жду больше, что из мангровых зарослей, чадя трубой, выскочит катер со скорострельным пулеметом и развернется к позиции тускло поблескивающим боком.
Широкие листья пальмы у дома, вздрагивая, приняли первые тяжелые капли. Муссонный период, наконец, официально начался. Прислонившись плечом к оконному косяку, под усиливающийся звук дождя, я дочитал послание жены до конца. Оно не было длинным.
— Ничего не понимаю, — сказал я.
— Можно? — Галка протянула руку.
Я отдал ей письмо и пошел в спальню.
— И что теперь делать?
Не думая, что полы моего пиджака по обыкновению испачканы в мел, я уселся на кровать, поверх бумажного покрывала, и подпер подбородок кулаками. В башке было пусто; капли барабанили по деревянным планкам жалюзей, по откосу; во дворе наливались и, пузырясь, закипали лужи — теперь без резиновых сапог из дома не выйдешь… Галка прочла письмо, сложила его и аккуратно, двумя пальчиками засунула обратно в конверт.
— Ну а что ты не понимаешь? Что здесь может быть непонятного? Ты имеешь в виду, эти ее намеки, что она решила покончить с собой? Можешь не беспокоиться, Антонина всегда была со странностями, но она слишком высокого о себе мнения, чтобы дойти до такого, просто она хочет напоследок еще тебя помучить.
Галка остановилась на пороге. Потапова никогда не заходила в спальную комнату. Надо полагать, в этом выражался ее протест против нашего с Антониной противоестественного союза.
— Совершенно ясно, Аркадий, что она тебя, наконец, бросила. А все остальное — обычные ее заскоки. Сто раз слышали. Что ты молчишь? О чем сейчас думаешь?
— Нужно позвонить Науму Яновичу.
— Ну, позвони. И что ты ему скажешь?
Я встал и пошел в коридор. Аппарат у нас висел на стене, посередине пути между кухней и гостиной, рядом со специальной полкой, где лежал телефонный справочник, и находилась урна для ароматических палочек.
— Спросишь, не предупреждала ли его дочь, что собирается удавиться?
Я в нерешительности прижал трубку к груди.
— Ты лучше подумай, Кривицкий, что будешь говорить Полинке. Надеюсь, ты понимаешь, что письмо ее взбалмошной мамочки показывать ни в коем случае нельзя?
— Ты уверена, что она в самом деле не того…
Галка фыркнула. Посмотрела на меня своими карими глазищами внимательнее и в лице ее появилось сочувственная нотка.
— Давай-ка, я сварю тебе кофе.
Уходить Потапова не собиралась. То ли она боялась, что я могу выкинуть какой-нибудь фортель, то ли считала необходимым принять непосредственное участие в моих дальнейших шагах. Моих шагах… а что я, собственно, мог теперь сделать? Первое, что приходило на ум, добраться до приятеля жены из «секты», и хорошенько его потрясти. Я знаю, где работает этот ее Ленечка — видел, как-то в витрине модного магазина на проспекте Короля Сисаванга; он помогал тучной даме примерить туфли. Обычный ассистент в обувном отделе, а туда же: строит из себя богему — царапает высокопарные стишки. Или Антонина сбежала с ни́м?.. Нет, только не с этим шибзиком.
Галка открыла вентиль плиты и, громко чиркнув спичкой, зажгла фитиль конфорки. Керогаз уютно загудел. Использованную спичку она аккуратно положила на краешек плошки с дежурной свечой; я ревниво проследил за ее движением: нет хуже приметы, когда сожженный огрызок засовывают обратно в коробок, даже с обратной стороны — между крышкой и донцем.
— Я всегда этого ожидала, Кривицкий, — сказала Галка, не поворачиваясь ко мне. — Антонина и так удивительно долго тянула. Почти три года. Знаешь, выглядит, как будто ей нужно было выдержать достаточный после твоего освобождения срок, прежде чем завершить брак. Можешь быть уверенным, она тебя ждала только потому, что считала это своим долгом. Ничего больше. Если бы ты вернулся сразу, как объявили перемирие, с положением и денежным довольствием, она бы не медлила и дня. Уверена, что у нее уже давно имелась для тебя замена. А вот если бы ты, Аркаша, не дай бог, стал инвалидом, вот тогда она тянула свою ношу до конца. Тоже, знаешь, своего рода благородное лицемерие.
В коридоре раздалось дребезжание дверного звонка. Я оторвал взгляд от худых Галкиных лопаток — она помешивала в поставленной на огонь джезве ложечкой — и пошел открывать.
— Аркадий Кривицкий, я полагаю?
За дверью стоял господин в плаще и котелке. По его усатому полному лицу, застывшему в каком-то напряженном ожидании, по казенному палевому плащу стекали капли дождя; дышал он тяжело, хотя у нас тут всего-то второй этаж. Кивнув на вопрос, я посторонился. Ни к чему было спрашивать о цели его визита: у меня в груди нарастало чувство разворачивающейся катастрофы, начало которой положено, конечно, все тем же злополучным письмом.
— Входите.
На лице господина появилось замешательство, словно он заранее ожидал, что я буду всячески ему препятствовать: нудно уточнять о цели визита, о полномочиях — но разве беду остановишь, подставив к двери ногу. Мне было не до него, в голову мне лезли самые страшные предположения, от них холодело в груди. Неужели Антонину уже нашли… Возникло странное ощущение, что все это уже когда-то было, было и в прошлый раз закончилось плохо.
За усатым чиновником в коридор стали входить один за другим, такие же усатые, но более поджарые и подвижные молодчики — эти были одеты в цивильное платье по моде. Я все пятился от них, пока не уперся спиной в дверной косяк. Галка, привлеченная звуками, выглянула из кухни в коридор.
— Господин Кривицкий, — грустно сказал щекастый предводитель, доставая из портфеля и показывая мне документ с красной печатью. — Вот постановление городского прокурора на обыск в вашей квартире. Извольте ознакомиться. И пока мои коллеги проводят осмотр, я намерен задать вам ряд уточняющих вопросов. Где мы с вами можем расположиться?
Его подчиненные, вежливо отодвинув меня в сторону, словно часть меблировки, пошли за моей спиной в кухню, в ванную и вглубь квартиры.
— Дайте-ка мне, — потребовала Галка и немедленно взяла бланк из рук чиновника. Тот даже не успел ничего сказать и только поднял брови на ее решительную беспардонность. — Так… так… — изучала она документ. — Между прочим, кто вы собственно такие? А если потом к квартире недостанет каких-нибудь вещей или наоборот, окажутся лишние. Разве при следственных действиях не должны присутствовать понятые?
— Что еще за глупости. Это целиком на наше усмотрение и если в интересах дела… — поднял полный подбородок господин.
Галка не дала ему закончить фразу, небрежно вернув постановление.
— Ну, печать, допустим, похожа на настоящую, а про допрос без адвоката и разрешение своевольно нарушать законодательство в бумаге ничего не сказано — чистой воды «слащёвщина». Я бы на твоем месте, Аркадий, с ними вовсе не стала разговаривать.
— А вы, я так понимаю, Галина Эрастовна Потапова, — возвысил голос чиновник, — которая еще с гимназической поры состоит на учете, как лицо вздорное, даже неблагонадежное, посещавшее марксистский кружок, etcetera*. Может, вы, все-таки, оставите нас с господином Кривицким наедине? К моему вящему удовольствию и, предполагаю, даже взаимному. Ничего с вашим товарищем не случится. Между прочим, Аркадий Александрович, если вы откажетесь говорить, то в силу упорного противодействия властям мы немедленно организуем постановление о вашем задержании. Сейчас же отправим к прокурору автомобиль. У вас такой уважаемый дед, зачем же его лишний раз огорчать? Ни нам, ни вам такое не нужно.
Грозный тон получался у него не очень убедительным. Непонятно, как он в таком случае управляется со своими подчиненными.
— Пройдемте в кухню, — сказал я. — Спрашивайте… Вы кофе не хотите? Как вас по имени-отчеству?
— Олег Игоревич Брумм, к вашим услугам. Жандармерия. Спасибо, но обойдусь и без кофию.
Галка последовала за нами и вновь заняла место у подоконника; лицо ее выражало непреложное намерение присутствовать при экзекуции.
— Ну хорошо, оставайтесь, — вздохнул на нее чиновник, усаживаясь на предложенный стул. — Что с вами поделаешь. Разрешите, Аркадий Александрович, я закурю?
Я поставил перед ним пепельницу, сам поднес зажженную спичку (…во избежание эксцессов) и сел напротив, сложив на скатерти руки, ожидая вопросов и страшась задавать те, которые настырно вспыхивали в моей голове. Жандарм, приступая, деликатно откашлялся. Кажется, он сожалел, что был резок в словах. Он вообще, наверное, слыл прелестным человеком.
— Итак, Аркадий Александрович, потрудитесь припомнить точно, когда и при каких обстоятельствах вы общались с вашей женой в последний раз.
Мне стало тоскливо; «последний раз» прозвучало опасно и холодно, словно скальпель, извлеченный из бархатного футлярчика.
— Здесь, в нашей квартире, …третьего дня, — ответил я.
— В воскресенье? — поднял скобки бровок чиновник. — И с тех пор вы не с ней не разговаривали — ни лично, ни по телефону? А где же она была затем? Вы не знаете? — Брумм подался вперед, пытливо глядя мне в лицо. — Как же так, Аркадий Александрович? Супруга три дня с кряду не ночует дома, а вы не волнуетесь, не пытаетесь ее разыскать. Она, в свою очередь, не извещает вас о своем местопребывании. Вы в размолвке?
— Нет, — ответил я, отводя глаза.
Что я должен был объяснить жандарму? Что за годы супружества моя жена хорошенько вышколила меня, даже выдрессировала, что она умеет пресечь мои еще зарождающиеся претензии одним только взглядом, более того, всего лишь удивленным поднятием тонкой брови; что у нее всегда имелись свои интересы, которые я не то что не разделяю, а даже и не вполне понимаю. Поэзия, живопись — это еще, куда ни шло. Я простой человек, приземленный и имею право не видеть в пестрой мазне на холсте какого-то возвышенного, необыкновенного смысла. Но этот ее салон, эти заумные разговоры о тонких планах бытия, о философской концепции того явления и этого — нужно быть одним из этой ее богемы, чтобы ночь на пролет жонглировать подобными словечками и при этом не свихнуться.
Три дня, он говорит… что там три дня — Антонина могла собраться за четверть часа, поцеловать меня и дочь в макушки и уехать на неделю, а то и две, лишь сообщив, что у нее неотложное дело где-нибудь в Чампасаке, или важная встреча, или симпозиум. Какой, скажите мне, может быть симпозиум у человека, неспособного приготовить для семьи… тарелку борща? Пребывающего в счастливом неведении, сколько стоит та же французская булка.
— Может быть, она ночевала у своего отца? — спросил Брумм, доставая из бокового кармана блокнот и заглядывая в него. — Архивариуса Наума Яновича Асмуса?
— Это вряд ли. Она не поддерживает с ним отношения.
— Вот как. А с кем поддерживает? К вам ходят ее приятели? Например, из этого ее артистического кружка или, может, знакомые по учебе в Шанхае. К ней вообще приезжали люди из Маньчжурии?
— Раньше у нас здесь много людей перебывало, — отвечал я. — Всех и не упомнишь. Случались гости и из Поднебесной*. Но это все было до войны. А после того, как я вернулся, все изменилось. Теперь Антонина, к счастью, старается не приглашать их в дом. Я не очень знаю, с кем она водится последнее время. Может быть, несколько человек… но фамилий я не припомню.
— Вам придется их все припомнить, сударь: и нынешних, и стародавних, — вежливо, но с нажимом сказал чиновник. — Они нам понадобятся. И о чем велись разговоры — тоже. Со всеми мыслимыми подробностями.
Он извлек из внутреннего кармана ручку-самописку, дорогую, малахитовую, и раскрутил колпачок, демонстрируя серьезность своих намерений.
— Зачем вам все это, Олег Игоревич?
— Зачем? — прищурился на меня жандарм. — Зачем… А вы знаете, милостивый государь, что ваша жена работает на иностранную разведку? Она у вас шпионка!
С минуту он смотрел на меня, подняв брови; плотная, поросшая рыжими волосками рука его держала перо авторучки над листом блокнота.
— Не очень-то вы удивлены, сударь, как я вижу.
Да. Его слова меня не поразили. Хотя, по всем понятиям, должны были. Но, к сожалению, в отношении Антонины ничему удивляться не приходится: она человек, живущий эмоциями, и, очень может быть, что могла увлечься и встрять в нехорошую историю… Подождите, но это, по крайней мере, означает, что она жива. Ни о каком… обнаруженном теле дело не идет. Самого страшного не произошло. Верно ведь?
— Значит, вы ее разыскиваете и она жива? — тут же озвучил я свою мысль.
— А может быть не живой? — встрепенулся Брумм. — Почему вы таким образом спрашиваете?
Потапова решила подать голос:
— Хорошо, господин жандарм, его жена, по вашему мнению, иностранная шпионка — кто его знает, может быть, Антонина запуталась и наделала глупостей, — но к нему-то самому какие у вас претензии? Аркадий обычный гимназический учитель, ветеран войны, между прочим, и к богемным кругам своей жены никакого отношения не имеет. И вообще, к вашему сведению, он сегодня получил от нее письмо, из которого следует, что она его оставила.
— Письмо? — спросил Брумм у Потаповой и тут же повернулся ко мне. — Но саму жену вы не видели? А может письмо принес на́рочный*?
— Оно стояло вот здесь, — указала Галка рукой. — Когда с час назад я пришла из гимназии. Аркадия еще не было; я его не трогала.
— А утром вы могли его не заметить? — спросил чиновник у меня — Не могли… Значит, еще сегодня днем, она была здесь, — задумчиво пробормотал он. — Так. Это все меняет. Могу я его видеть?
— Письмо? — спросил я в нерешительности.
— Да, да. Письмо! Или вам есть что скрывать?
Пожав плечами, я отдал ему послание Антонины.
— Что, она разве буддистка? — быстро спросил жандарм, пробегая глазами по строчкам; наверное, второй раз кряду.
— Нет. Впрочем, я не знаю.
На пороге кухни возник один из молодых помощников Брумма. Надо же какая необыкновенная деликатность… или профессионализм. Обыск проходил так тихо, что я даже успел позабыть об их присутствии в квартире. Жандарм поднял на подчиненного рыхлую голову.
— Ну?
— Ничего существенного, господин капитан. Только вот… — Помощник протянул своему начальнику наш домашний железнодорожный справочник. — На четвертой странице, изволите видеть...
Шевеля бровями, Брумм ознакомился с тем, что нашел его подчиненный; в задумчивости постучал короткими пальцами по столу.
— Время не ждет, Аркадий Александрович, — сказал он, вдруг поднимаясь. — Мы обязательно продолжим наш разговор позже, а пока убедительно прошу вас, в ближайшие дни не покидать пределов Вьентьяна, а также воздержаться от передачи какой-либо информации о происходящем третьим лицам. Там… в гимназии и прочее. К вам, Галина Эрастовна, это тоже относится. Пожалуйста, сократите свой нрав…
— И не подумаю! — немедленно ответила Потапова.
Жандармский капитан на это только тяжело вздохнул и развел руками.
Я пошел провожать Брумма в коридор; его подчиненные уже покинули квартиру, последний из них только что мягко притворил за собой дверь. Жандарм снял с вешалки свой фетровый котелок и повернул ко мне усатое лицо, намереваясь, видимо, что-то добавить напоследок.
Дверь открылась снова, одним толчком, во всю свою ширь. На пороге стояла Полина. Вся промокшая, холодная, как лягушонок, без школярского плаща и берета, разумеется, а, напротив, одета, как будто сейчас из гимнастического зала — в коротких, выше колен, широких бриджах и блузе без рукавов; из открытого ворота видны ее худые ключицы.
— Пап! — сказала она, неприязненно озираясь на гостя. — Что здесь происходит? Кто все эти люди?
Она, по-матросски засунув руки в карманы, обходила жандарма кругом — как кошка собаку; ее парусиновые туфли, вдрызг разбитые, оставляли мокрые следы на паркете. Мне было даже неловко. На неподготовленного человека моя нескладная четырнадцатилетняя дочь, голорукая и голоногая, производила пугающее впечатление. Дикий зверек, Маугли. Но… — они же сейчас все такие.
— Доброго вечера, барышня, — пробормотал Брумм, озираясь на спасительную дверь. — Дождь не закончился?.. Ну, я, с вашего разрешения, откланиваюсь. Извините: мы, кажется, тут вам натопали…
Полина проследила за ним взглядом и, не вынимая рук из карманов, хмуро обошла квартиру.
— Матушка что-нибудь выкинула? — спросила она, останавливаясь в гостиной под люстрой.
Потапова ушла, оставляя меня объясняться с дочерью. Она ее теперь тоже немного побаивалась, хотя еще год назад с удовольствием возилась с ней, сопровождала Полинку на разного рода мероприятия, даже сама организовывала их, и ходила у дочери в лучших подругах, была поверенной во все ее секретные секреты.
Я поморщился на это «матушка» — сказано оно было вовсе не тем тоном, которым почтительная и любящая дочь должна говорить о своей матери.
— У господ из государственной службы есть к ней вопросы, — сказал я. — Ты ведь знаешь, наша мама разбирается в очень разных вещах. Им нужно проконсультироваться. Это их дело.
— Ага, конечно!
Я не обратил на ее ухмылку внимания. Как ни странно у меня в голове, наконец, улеглись все произошедшие события, и даже наметился план действий. Еще оставались вопросы — уйма заковыристых вопросов, но за консультацией я тоже знал, куда обратиться. Моего именитого деда пока не будем беспокоить. То, что неприятности со стороны жандармерии могут грозить лично мне, я не очень верил. Разберутся. Сейчас вам не времена Слащева…
И все же мне нужно найти Антонину первым, чтобы переговорить с ней. Лучше всего, если она сама явится в контрразведку. Настоящего преступления, она совершить не могла, здесь у меня сомнений не было, но даже если такое несчастье и случилось, в какую бы историю не попала Антонина, я ее очень люблю и никогда не оставлю. Она редкий, чудесный человек. Никто в целом свете не знает мою жену по-настоящему. За ее отстраненностью люди видят холодность и даже надменность, а на самом деле она ранимая, тонко чувствующая натура.
Мне пришла в голову еще одна обнадеживающая мысль. Вполне возможно, письмо было предназначено совсем не для меня. По разным признакам Антонина могла опасаться раскрытия своей деятельности и предвидеть то, что на пороге нашей квартиры вскорости объявится контрразведка. Таким образом, послание было призвано обеспечить мне своеобразное алиби — жена ушла и все взятки гладки. Может быть, она даже рассчитывала, что конверт первыми обнаружат жандармы.
Все это тем более означает, что она находится в очень сложном положении и ей нужна моя помощь.
— Полина! — сказал я нетерпящим возражений голосом. — Мне нужно срочно разобраться кое с какими вещами и у меня совсем не будет времени тобой заниматься. Сейчас ты примешь горячий душ — обязательно, не хватало еще простудиться — и мы поедем к твоему деду: ты пока поживешь у него. Собери, пожалуйста, необходимые тебе вещи.
Я решил не упреждать и не звонить Науму Яновичу. По телефону трудно толково объяснить произошедшие события.
Полина пожала плечами:
— Хорошо. Мне особенно ничего не надо, — Подумав, она все же пошла в свою комнату.
Как ни странно, она не стала сопротивляться моему решению. Впрочем, в отличие от жены, едва поддерживающей с отцом отношения, если не сказать большего, наша дочь довольно охотно бывала у деда, в его доме на Северных холмах. Пожалуй, ей там даже нравилось.
— Тебе придется, правда, добираться в гимназию на конке*, — громко сказал я, — но я надеюсь, это ненадолго.
— Не парься, па, нормально, — отозвалась Полина из своей комнаты.
Я на некоторое время замер на месте, переваривая новое словечко. Видимо, оно подразумевало пожелание не утруждаться.
Едва мы вышли из парадной, дверь в бакалейной лавке отворилась; колокольчик вверху тенькнул. Хозяйка ее, несомненно, поджидала нас. Я непроизвольно поднял руку к горлу, проверяя, хорошо ли повязан галстук, — одним из свойств ведьмы было умение так смотреть на человека, что тот немедленно ощущал себя не в своей тарелке, а она терпеть не могла неряшливости в одежде, особенно у мужчин. Хм… на Полину это ее правило точно не распространялось.
— Вас не арестовали? — спросила бакалейщица энергично.
Я не нашелся, что на это сказать — тем более рядом со мной находилась дочка, а она все замечает и после обязательно потребует разъяснений — только сжал ручки брезентовой сумки покрепче. Слава богу, Полина отвлеклась — у нее такое бывало; сейчас ее внимание полностью, до остановки дыхания, поглотил смуглый водитель велофургончика, припаркованного через улицу. Он, видимо, доставил вечернюю прессу и теперь, поставив руки на тощие бедра, ждал, когда владелец киоска пересчитает пачки с газетами. Рекламная надпись на брезентовом кузове от лица общества Живой Геометрии взывало соотечественников принять посильное участие в сооружении Зиккурата.
Когда прохожие закрывали Полине обзор на эту ничем не примечательную сцену, она, не отводя напряженного взгляда, делала полшага в сторону. Я положил руку на плечо дочери и тихонько сжал; выводить ее из этого состояния нужно было деликатно — в такие минуты она себя почти не сознавала.
— Что же вы, Аркадий? — продолжала бакалейщица. — Я вам давеча показывала глазами, чтобы вы зашли ко мне в лавку, а вы такой неосторожный. Я же видела, что вокруг нашего дома целый день шмыгают шпики. Этот народ я чую за версту — у меня опыт. И потом приехал этот большой автомобиль с начальником, и они все стояли за углом и чадили бензином. Я бы упредила вас… Куда вы сейчас собираетесь? С баулом и на ночь глядя.
Учитывая, особенность госпожи Шкловской немного косить на один глаз, упоминание того, что она предупреждала меня взглядом, звучало, как минимум, сомнительно.
— Антонина в отъезде, а мне потребуется… В общем, возникла потребность, Маргарита Николаевна, отвезти Полину к ее деду.
— Боюсь, что Тонечке бы это не понравилось, — покачала головой хозяйка лавки. — Но кому надо черта, тот сам к нему и идет. Вы обязательно потом загляни́те ко мне, Аркадий, не смотря, который на дворе будет час: мне завезли великолепные артишоки — чудо как хороши, прямо мои деточки; отвешу вам пару фунтов. И мне нужно буде вам кое-что сказать по секрету. Ах, я бы не советовала вам ездить на холмы, но вижу, вас не отговорить — вас влечет рок.
Видимо, она заочно переняла отторжение моей жены к Науму Яновичу. Откуда еще она его могла знать… Вот с кем Антонина находилась в отличных отношениях — это наша бакалейщица. Жена часто спускалась к ней в лавку, чтобы выпить свежего кофе и пошушукаться. Хотя Маргарита Николаевна была дамой далеко лет за сорок и годилась моей жене — пускай и с изрядной натяжкой — в матери. Они странно смотрелись вместе. Бакалейщица — черноглазая и черноволосая, с природной кудрявостью и темпераментным резким характером, очень скорая на слова (на резкие слова, поэтому я и держал ее за ведьму), и Антонина — светловолосая, с довольно короткой, почти мальчишеской стрижкой и аккуратными скупыми движениями. Стройная как русская березка, с худощавыми плечами и руками. Которые изящно складывала, сидя, крест на крест, на колени, глядя на собеседника внимательно и глубоко… Что у них может быть общего.
— Пап, — сказала Полина противным тоном. — Упустим трамвай. И будем чапать пешком.
Трамвай мы, в самом деле, упустили, но, конечно, чтобы идти пешком, и речи не было — я нанял извозчика. Центральные улицы столицы обслуживались трамваем и конками — наша, идущая параллельно Меконгу до самого королевского дворца, входила в такие привилегированные — а чтобы добраться в кварталы ниже по течению, и выше, и другие окраины Вьентьяна, в том числе модные поселки, нужно уже было ловить пролетку. Так что это даже все равно…
Мы ехали довольно долго, кобылка возницы цокала копытами сначала по асфальту, затем, по мостовому камню, а после и по лежалой глине загородной дороги. Дождь, слава богу, утих, и склоны холмов не успели раскиснуть. Слева иногда открывался вид на вздувшуюся реку. Полина укачалась и спала, положив голову мне на руку; я глядел в молчаливую спину извозчика. Что же делать, что делать? Вот что бывает, когда обычный человек связывается с небесным ангелом — несчастными становятся оба. Хотя нет: я, конечно, страдал рядом с ней, каждый день чувствовал себя путами на ее сложенных крыльях, но жизнь без Антонины себе не представлял. Может быть, к такой судьбе я был готов заранее: все женщины в нашем семействе обладали незаурядным характером.
Мой тесть, королевский архивариус Асмус жил вверх по Меконгу в двух верстах от города. Дом у него был, может быть, не самый богатый в окру́ге, но тоже… очень даже заметный и в своем роде с претензией на колониальную готику. Что сейчас, понятно, не в моде; сейчас мы осуждаем старый подход в национальной политике. Нет, не так: во всем нужна умеренность — не одобряем… Особняк стоял на лесистом взгорке, в глубине сада; дома соседей прятались на других холмах, за гулкой стеной речного тумана.
Извозчик, пожилой седобровый вьет, с испугом оглядел каменные столбы, удерживающие чугунный забор, старый парк, мрачно чернеющий за прутьями, и укатил, едва я расплатился с ним. На просьбу задержаться на четверть часа, он только махнул рукой. Такое я уже замечал и раньше: в чем-то коренные лансангцы совсем как дети — их может встревожить оскал чудовища, выкованного на воротах, особенно позаимствованного из их родного фольклора. Теперь придется спускаться к большой дороге на своих двоих. Хорошо, что я догадался захватить с собой фонарик, армейский, на алкалиновой батарее.
Мы прошли через калитку. Сразу стало темно. Дорожка, петляя, вела между стволами баньяна, бодхи и других деревьев, мимо каменных фигур, тяжеловесных и неясных, мимо чернеющих провалов и груд валунов, поросших длинногривым мхом.
Мне, как всегда, стало жутковато, а Полина, немного сонная, почти не смотрела по сторонам. Для нее мрачный сад и лес вокруг усадьбы были частью детства, наверняка, она знала их как свои пять пальцев. Впереди виднелись ступени крыльца, над витражной дверью висели зажженные фонари, бросая на столбы портика и на чистый песок пятна желтого света. Я вскинул голову убедиться, что все светильники включены. Это была одна из моих привычных примет — если один из фонарей по какой-нибудь причине не горел, визит не сулил ничего хорошего.
Дверь открыла Елена. Как всегда очень опрятная, одетая в коричневое платье с черным передником. Сегодня она выглядела еще бледнее обычного. Под глазами залегли синюшные тени, шея могла поспорить белизной с кружевным воротником.
Я пробормотал приветствие. Никогда не знал, как с ней держаться. Она исполняла в доме роль и горничной и домоправительницы… и еще, очень возможно, любовницы Наума Яковлевича. Хотя в поведении ее на это ничего не указывало. Елена была слишком молода, тиха и робка, редко удавалось услышать от нее хоть слово за весь вечер, а в моем понимании мало какая женщина не преминула бы показать свой особый статус и доверительное отношение с хозяином богатого имения. Но однажды я случайно стал свидетелем происшествия, которое трудно трактовать в каком-нибудь ином смысле.
В тот раз парадная дверь под аркой портика оказалась заперта, на колокольчик не отвечали; я пошел к стороне особняка, смотрящей на реку, чтобы войти в здание через гостиную и, бросив рассеянный взгляд в глубину сада, возле каменной головы какого-то кхмерского чудовища или божка увидел их двоих. Но сначала я был привлечен фигурой именно горничной. Еще бы…
Она стояла. Платье на Елене было расстегнуто спереди до самого последнего крючка, видна бледная кожа и маленькие груди. Тесть сидел рядом на скамье, а может, стоял на колене и обнимал ее сзади за бедра. Губы его жадно прижимались к опущенной вниз руке девушки, к ладони. Глаза Елены были открыты, голова повернута в мою сторону, она обязательно должна была меня увидеть на открытом месте у дома, но не увидела — взгляд ее напоминал сомнамбулу. Мне почудились какие-то клокочущие звуки… В следующий момент я поспешил ретироваться. В тот день я даже не решился объявиться у Асмуса и поспешил домой. А приезжал я к нему, чтобы… не помню. Возможно, вернуть в его библиотеку какую-то редкую книгу, которую брала читать Антонина — я всегда оставался единственным мостиком между архивариусом и его дочерью. Со временем в таком качестве стала выступать и Полина…
Так вот: я вовсе не ханжа, никогда им не был, я понимаю, что между одиноким, не старым еще мужчиной и хорошенькой девицей, остающимися долгое время наедине, могут возникнуть любого рода отношения — особенно, когда мужчина занимает несравненно более высокий социальный статус и может соблазниться и воспользоваться своим преимуществом — но увиденная мною сцена выглядела отталкивающее. Покорная безвольность молодой девушки и темная фигура тестя… Бог им судья. Легко скатиться в морализаторство, а перипетии собственной жизни давно отучили меня от этого.
— Наум Янович ждет вас, — проговорила Елена, опустив глаза.
Я непроизвольно сжал руку, в которой нес сумку дочери. Он ждет? Осведомленность тестя пугала до чертиков.
Глава 2
2 глава. Тогда
Выйти на берег Волги было большим риском. На безлесой, открытой излучине красные могли застать их врасплох и тогда все — не уйти на замученных лошадках, пуля дырочку найдет. Но пробираться и дальше через лес, избегая даже малых дорог, беглецам уже стало невмоготу: глаза сломаешь, все время упираться взглядом в стену чащобы. И вдруг будет паром на ту сторону, к своим: как его найти, если не делать вылазки на простор реки? Берег правый, высокий — отсюда далеко видно.
— Ваше Благородие! И-ить?..
Николай отмахнулся от назойливого овода и повернул голову на возглас. Солдат, подняв палец, глядел в сторону реки. Над холмами висела плоская фиолетовая туча, тем более мрачная и тяжелая, что остальная часть неба была совсем чистая; не белесая и плоская, как днем, а глубокая и тягуче-синяя. От горы вдоль русла протоки бесшумно скользил биплан — этакая зеленая неповоротливая муха с ладонь величиной; и сейчас только, с опозданием, прилетел сердитый звук его пропеллера.
В округлившихся глазах рыжеватого башкира сквозил восторг вперемешку со страхом. Фуражка съехала на затылок.
— Это аэроплан, дура! — сердито бросил штабс-ротмистр Ромашов денщику Николая. — Не стой столбом, уводи коней в лес. Все от реки! — закричал он, страшно оскалившись.
Треск кустов заглушил его сорвавшийся на фальцет голос. Вскрикивая на лошадей, хлеща их по задам нагайками, кавалеристы спешно пробирались под защиту леса. Дикий шиповник хватался за одежду, ветви черемухи норовили ужалить в руку, в лицо, как будто мало было напастей за сегодняшний день, еще и природа ополчилась на них. Ромашов выхватил из ножен шашку и в бешенстве принялся рубить кусты. Лицо его побагровело, глаза выпучились, словно сейчас хватит апокалиптический удар. Боец, продиравшийся через подлесок рядом с офицером, отшатнулся, потянул своего коня за уздечку в сторону.
Это ожесточение просто реакция на смертельную усталость и недосып. Который день они бегут прочь, каждую минуту ожидая засады, града пуль в спину, не давая себе необходимого роздыха, потому что, если промедлить, дорога впереди может оказаться, уже перерезана врагом. Это кого угодно доведет до нервного исступления. Кривицкий знал, что в действительности штабс-ротмистр добрейшей души человек, редкая умница и даже пишет стихи. И это до сих пор, несмотря на ежедневный кровавый ералаш, всеобщее озверение.
На этом они с Николаем и сошлись. Сам он долгое время считал невозможным для себя прежнее занятие, но когда Ромашов, откровенно робея, принес на его суд тетрадку с виршами — может быть, и весьма любительскими, но, ничуть не погрешив перед истиной, определенно самобытными — что-то зашевелилось в душе Кривицкого, вновь припомнилось то особое чувство, когда и он жил одним лишь словом. Когда сам Брюсов ввел его в среду петербургских поэтов. Потребовалось время, чтобы великие потеснились и приняли его в свой круг небожителей, но главным было даже не это счастливое событие, а чувство обретения окрыленного, всемогущего слова, позволившего безвестному юнцу оседлать себя.
В бездумном лихолетье гражданской войны, тетрадка штабс-ротмистра оказалась едва ли не первой отдушиной, открытой форточкой в прежнюю мирную жизнь. Поэтому два дня тому назад, когда разразилась катастрофа и красные прорвались от Хвалынска, Кривицкий с Ромашовым оказались вместе в одной избе, за долгим ночным разговором. И, может, только потому они и выжили. Нынче с полуэскадроном, сократившимся до шестнадцати бойцов и двух офицеров, измотанные, без запаса провизии и боеприпасов, они пробирались на юг. Мечта была одна — найти переправу и перебраться на левый берег.
Полог леса отчего-то не становился гуще. Чем дальше они уходили от Воложки тем сосны становились все тоньше; пошли березки — чахлые, многие вполовину обломанные. Густой мох покрывал все пространство, из него торчали бурые камни, некоторые — с кибитку величиной, но опасность являли те, что прятались под мягким покровом. И речи не было, чтобы двигаться верхо́м. А над жидкими верхушками деревьев, перебивая внутренний монолог, раздражающе тарахтел мотор.
— Теперь у них еще и аэропланы, — пробормотал Николай. — А давеча броневой катер был на реке.
— Это каппелевские, — ответил штабс-ротмистр резко. — Черт возьми совсем, наших генералов, позволить захватить врасплох целый дивизион. Все оттого, что держат ниже своего достоинства докладывать в ставку истинное состояние дел. Или думают, вот-вот положение поправится — красные сами побегут от блеска их погон.
Да, Ромашов вымотался и несправедлив. Какие генералы? Ведь это он говорит о полковнике Степанове. Тот станет врать, докладывая по команде? Давно ясно, что причина неудач в другом. Разве можно бесконечно противостоять в разы превосходящим силам противника — тысячам штыков Фрунзе, Тухачевского. Стоит задуматься, почему у большевиков такое преимущество в людской силе, на одном добровольчестве и голой идее войну не вытянуть. А Народную армию генерала Каппеля бросают, как пожарную часть — от Казани на Симбирск, оттуда на Свияжск… Да не в этом дело, не в одних латышских полках — обыватель не верит в нас. И к тому же боится. Накуролесил в своей же округе от вседозволенности, или просто, чтобы выжить, и теперь страшится возврата прежнего урядника. А красные обещают ему совсем новое и грандиозное. Слова — сплошь звонкие, наполненные не тонкой вибрацией, а гремящей медью…
Но Кривицкий не стал спорить, физических сил на это не было. Исхудавший, щуплый, как подросток, одетый в защитную гимнастерку и уланские рейтузы, с солдатской винтовкой через плечо, кавалерийской шашкой и револьвером на поясе, Николай чувствовал себя шиллеровским разбойником. Только вот в поэмах благородные изгои бодры и остроумны, сентябрьская безжалостная мошкара их не ест и ноги они свои об камни не обивают. И что важно, высокие чела их всегда полны сознания, что предпринять; чего Кривицкий не мог сказать о себе. А солдаты смотрят на него с надеждой, как на спасителя. И их подвести нельзя. Хорошо все-таки, что он остался не один, а с Ромашовым. А тот к тому же формально старше по званию.
— Как бы не влететь в болото, место уж слишком низкое. С лошадьми можем и не пройти. Слышите, Кривицкий?!
Вот еще что — штаб-ротмистр Ромашов не готов взять на себя ответственность за их группу, все время эта позиция сквозит в его словах. Кривицкий с двумя белыми крестиками и Станиславом, полученными еще за Германскую, воспринимался товарищами бывалым воякой. А ведь это не так, все не так… Николай остановился, схватившись рукой за сорочий ствол березы. Справа, кажется, лес идет погуще и повыше, даже, будто, гряда. Туда что ли двигаться? Только вот не разглядишь хорошенько, как куриная слепота навалилась: вечереет и давешняя туча из-за спины все наползает, а край у нее — золотая лента; горит в глазах, если неосторожно глянешь наверх.
Бойцы, увидев, что их командир мешкает, остановились, прислонились на минутку потными спинами к деревьям или камням; те, которые ушли вперед, оглядывались, держа коней в повод, ожидая новой команды. Все вокруг было, как в синеватой дымке. Кривицкий непроизвольно провел рукой по глазам — от сумерек, как от паутины. Реальность соскальзывала в театральную позу, в условность… и звуки движения отряда добирались к нему задушенными, и очень сильно и безнадежно пахло сырым мхом — поверх всего. Снова Николай почувствовал, что не верит вполне своим же глазам; в кончиках пальцев предательски закололи сладкие иголочки, как от онемения. Сейчас должно было прийти верное слово, все тело ждало его, чтобы соединиться — получив, произнести его, даже полушепотом, и несовершенный мир вокруг, напитавшись силой, опять поправится…
— Ставь! — услышал он приглушенный голос.
Или это ему только почудилось. Но вот кобыла его тоже что-то учуяла — прядет острым ухом. И как будто возглас донесся оттуда, от каменных россыпей. Кривицкий потянулся к револьверу. Шагнул вправо, прикрываясь острым обломком скалы. Снова донесся звук, в этот раз словно металлический. Николай обернулся к своим, успел крикнуть; в следующий миг на грядах застучал пулемет, часто и сухо затрещали выстрелы винтовок. Пули жалили деревья, в брызги расщепляя кору, гудели над головой, с чмокающим звуком проваливались в мох возле ног. Движимые одним лишь инстинктом, а не расчетом, люди бросились бежать в противоположную сторону. Каждую секунду смерть могла догнать их, толкнуть в спину, и солдаты падали в податливый мох. Но не потому, что ранены или убиты — судьба еще щадила их — а потому, что путались в полах шинелей, поскальзывались на кочках. Тут же они, торопливо, вскакивали, пригибаясь, бежали дальше, отшатываясь, когда смертельная оса пролетала рядом. Поручик Кривицкий бежал последним и разом видел всех, и когда кто-нибудь из его товарищей падал, сжимал зубы и бросался в его сторону. И радовался, когда боец вновь поднимался. Все это под непрекращающийся смертельный град. Револьвер был у Николая в руке, но он забыл о нем — ни разу не повернулся, чтобы выстрелить в ответ. Он и себя-то не помнил.
А потом выстрелы за спиной сами собой стихли, и оказалось, что отряд угодил в самое злое болото; под ногами беспрестанно дрожало и раскачивалось. Но и здесь каким-то чудом обошлось, никто не потонул, может, потому, что везде из дрыгвы́ торчали деревца, пусть и тонкие, и можно было схватиться за них. В какую-то минуту где-то далеко за деревьями гулко ухнуло. Застонал, раздирая воздух знакомым звуком, тридцати семи миллиметровый артиллерийский снаряд. Надо же, красные притащили в лес траншейную пушку. Вот же черти неугомонные, они и вправду в свое дело крепко верят.
Снаряд ударил ровно посередине прогалины, между бойцами, вошел в мягкую почву, разбросав вокруг себя рваные ошметки мха… и не взорвался. Смешно же? У Николая затряслись плечи, он согнулся, чтобы никто не увидел выражение его лица… Из сердца трясины уползали на четвереньках, как дикие звери; под локтями и коленями выступали черные торфяные лужицы. И все, снова все выжили. Но лошадей они потеряли, их пришлось бросить.
Бойцы выбирались на сухое и падали в изнеможении. Лежали ничком, прижимаясь щекой к серому мху, или навзничь, глядя на осеннее небо. Потом начинали переговариваться. Вот уже послышался смех. Уютно потянуло табачным дымом. Рядом с Кривицким сидел круглоголовый парень, Николай помнил его — казанский, из железнодорожных студентов. Он, счастливо оглядываясь по сторонам, рукой, измазанной в болотную жижу, утирал лоб.
— Прорвались, гражданин поручик. Счастливый день.
По обращению Кривицкий понял, что боец еще Комучевский*, наверняка, социалист-революционер и вновь почувствовал нелепость ситуации. Дело не в том, что в отряде их невозможная людская солянка — от непреклонных монархистов до меньшевиков — по какому праву он распоряжается судьбами других людей, на каком неясном основании отдает приказы, а бойцы его, каждый из которых есть центр собственного мироздания, из какой молчаливо принятой условности подчиняются ему? Вот этот студент… Нащекин — в его взгляде чувствуется, что он ждет от командира одобрения своей молодцеватости и преданности делу. Зачем? Ведь Николай сам давно уже чувствует безнадежность и не верит в свою правоту. Воюет по привычке — потому что товарищи с этой стороны, и просто, чтобы выжить. Во что ему верить? Что они переучредят Россию? Нельзя написать новый, лучший мир поверх прежнего.
Вот большевики просто отринули реальность и с новыми словами строят свою мечту заново, в зияющей пустоте — и делают верно. Нет старого мира, нет. И ничего нет. Не честнее ли велеть своим товарищам бросить винтовки и бежать от морока. Оставьте нас в покое, мы навоевались вдоволь. Мы не верим ни в идеи, ни в символы. Или верим, во что хотите. В соединение несоединимого. Амальгама… А вот и то слово! Дрожит расплавленными добела краями.
Кривицкий встал и побрел прочь от болота, в сторону светлой прогалины, которую с той стороны сосняка лизали языки тумана; винтовку он свою, несмотря на мысли, конечно, во мху не оставил. Тут же на другом конце поляны поднялся Ромашов, словно Николай отдал ему команду, а затем, один за другим, и все бойцы.
Они вошли в туман, как в реку. Брели молча — неясные фигуры, покачивающиеся при ходьбе, чуть зеленоватые. Странная умиротворенность, овладела Кривицким, даже покорность грядущему; пришло ощущение, что самое главное уже произошло и под этот неясный плеск они пересекли последнюю черту. Уже произошло? Но разве не должно было случиться напоследок что-нибудь яркое? Особенное. Ведь жизнь закончилась… Эта фраза, которую Николай столько раз встречал и в литературе и в обиходных разговорах — «вся жизнь в один миг пролетала перед глазами». Что это на самом деле значит? Как она стала такой избитой? Если за ней ничего нет, почему же она почти обязательно произносится человеком, рассказывающим о случае, когда он находился в смертельной опасности. Никак не узнать настоящую причину… Двадцать три года — немало; жаль, что нельзя снова пережить пережитое, хотя и оно уже другое, ведь нет возможности сохранить его неприкосновенным — каждый раз когда обращаешься к нему в своей памяти, оно едва заметно меняется. А он хотел бы увидеть снова тех окуньков, трогающих в воде любопытными ртами ноги кузины.
Тогда Миколка и слова такого не слыхал, а уже знал, что эти заливные луга повокруг левого берега Ресты и зеленые холмы, на котором стоит дом деда, и дальше в сторону Захарполья — это все счастливая страна. Она проникает сразу во все миры, лежит на всех лугах, звенит сквозь них летней струной; а за ракитами, если захотеть, можно найти тропический остров, вычитанный вчера вечером в растрепанной книге… Утром спуститься вниз, идти через серебряные от несброшенной росы тра́вы, с длинной ореховой удой на плече; держать ее, дрожащую, в руке, щурясь от бликов на воде, смотреть на поплавок и жевать кусок хлеба из кармана, хрустеть пузатым огурцом. Вот когда не казалось, что мир вокруг нереален. И горьковатый вкус огурца, и босые ноги, посеченные осокой, и полосатые мухи-журчалки, разглядывающие твое лицо, — все настоящий рай, и все навсегда. Бесконечно как лето. А когда бесконечность кончится — идти в гимназию, носить твердый воротничок гимнастерки и фуражку, зубрить латынь, но это когда еще будет!..
Целый день Николай пропадал в меандрах петляющей по лугам реки. Рыбалил, купался, ловил синих стрекоз, пек на камнях красноперую плотву, спал в полуденную жару на песчаном откосе у деревянных опор мостка. А за мостком — загородные дома могилевских господ, чиновников, инженеров и дружок Сережа, готовый всегда сбежать из-под надзора на волю. Остальные-то дачники не больно с ним водились: и с другого берега он, а это уже повод подраться, и хуторской — значит, чуть ли не деревенский, а Кривицкие, и в правду, не совсем из настоящих дворян — из однодворцев, или, как тут таких называют, из околичной шляхты. А этих мелкопоместных еще при Елизавете из родословных книг вымарали, хотя в каждой семье, как зеницу ока берегли старые грамоты, не смешивались с мещанами, а тем паче деревенскими. Ах, как тогда задевало все это, а позже, когда подрос и учился в старших классах (а жил на квартире у крестного), переросло в настоящую болячку; все потому, что такую же фамилию носил старинный род польских магнатов, у которых и в Могилеве имелся небольшой дворец. «Ты из каких Кривицких будешь? — спрашивали однокашники. — Из тех, из гетманских?». — «Из однодворцев» — отвечал Николай. — «Ну и дурак, братец!».
Время отрочества вообще обернулось самыми тоскливыми и стесненными годами жизни, исполненными недовольством собой, погруженными в темные гимназическими коридоры, во все школярские несчастья: необходимостью заучивать неудобоваримые глыбы текста, исторических дат — глухим и бессильным протестом в груди против этого мучения. Еще неосознанным. Единственной пользой от мертвых языков было пробуждение где-то в глубине души своего ритма. Этим ритмом можно было удержать пугливое слово и рассмотреть его.
А отец — в далекой и загадочной Перми. У него там дело и другая, молодая жена. Приехал с ней в Могилев на святки, большой, крепкий, такой чужой и до тайных слез обожаемый. Морщился на белорусский говор сына, на неверные ударения. Прочитав его стихи — случайно найдя их на этажерке, и пробежав по ним скептическим взглядом, заранее раздражаясь на модное бесполезное баловство, — по-другому посмотрел на Николая; почувствовал что-то. Объявил, что тот час же отправит его в Петербург в гимназию Гуревича, лучшее и прогрессивное заведение империи. Переупрямил и сговорился о том с дедом.
Тогда Николай еще не знал, что навсегда остается в прошлом и пронизанная летним солнцем Реста, и почерневшие от времени стены фамильного дома у старого шляха на Пропойск, постель на сеновале чердака, молоко в горнице, светящееся из крынки теплой тайной… Деда убили в семнадцатом. Лошадь привезла его на хутор уже мертвым. Кто-то выстрелил из-за деревьев, когда однодворец возвращался с рынка, он лишь успел стегануть лошадку и завалился в сено, сберегая кошель. Но это еще только будет…
А сейчас: заледеневшее окно поезда, уплывающие назад фонари могилевского вокзала. Фигура деда на истоптанном снеге, незаконная будка еврея-обувщика на самом краю платформы, как прощальный жест провинции. А потом, сразу — влажный и ветреный Санкт-Петербург! Здесь он, полурусский, полудворянин, жадно впитал в кровь суровый борей столицы. Стал настоящим монархистом, истовым, более преданным орлу Палеологов, чем природные великороссы; даже неизбежное юношеское вольнодумство его было особого рода — Николай огорчался на мягкие черты своего царственного тезки и грезил возрождением северной империи, которая вновь напомнит соседям о своей особой миссии, будет служить укором дряхлому прагматизму старой Европы и окоротит дикие нравы неразвитых соседей. Новая Россия, мечтал он, наконец, освободит из чужих империй и соберет под своим крылом все славянские народы, а для прочих — станет образцом восторжествовавшей справедливости, всюду неся эстетику высокой цивилизации… посылая по миру цепеллины и стальные броненосцы, — строгая и чистая.
Себя Николай разумно причислял не к воинам, а к певцам империи. Вдохновляющего не на ратный подвиг — это все еще впереди — а пробуждению мещанина ото сна, воспитанию у него торжественного и прозорливого вкуса. В крестьянской стране, где всяк верил и в сглаз колдуна, и в болтовню социалиста, а землю до сих пор поднимали деревянной сохой, очень любили умные разговоры, жадно впитывали любую философию. Особенно непонятную. Все кругом — во всех сословиях — чего-то искали, нащупывали и говорили, говорили. Россия была беременна следующей революцией.
Слово обретало невозможную силу, из него нынче можно было лить пули и ядра. Поэтому Николай считал злом декадентство и стал приверженцем акмеизма, провозглашающего предметность тематики и образов. Да страсти кипели и в поэтической среде. О, как кипели — настоящая война! И он погрузился в этот страстный мир с головой.
Кривицкий посещает литературно-философские вечера в «Башне» на Таврической улице и входит в Общество ревнителей художественного слова, участвует во всех поэтических вечерах в своей гимназии и читает свои стихи в кабаре «Бродячая собака», заводит невообразимое множество знакомств. Он пылко отстаивал свои «гиперборейские» взгляды, а его всюду принимали, любили, быть может, потому, что он тогда всюду ходил в гимназической фуражке, с этой смешной детской кокардой… а он не был таким уж ребенком, и по части дам тоже. Еще в той прежней, провинциальной жизни, старшие кузины его просветили. Ничего, ничего — стихам это не мешало, даже наоборот помогало верно видеть, не тратить слово на всякий вздор про алый шиповник.
Нет, не за мальчишеское лицо его привечали; люди чувствовали, что этот гимназист немного здесь и немного там, а оттуда он приносит не только рифму — что-то еще, очень важное. Обещание, что ли…
Времени не хватало на все. И уже в первый год жизни в Санкт-Петербурге первые публикации стихов в журнале «Остров» и «Аполлон». Которые заметил сам Брюсов, и оставил на них рецензию, еще осторожную и сдержанную. Счастье!.. Учился он, правда, в прославленной гимназии совсем неважно, и все время балансировал на грани отчисления, но сам директор гимназии заступался за Николая — «Все правда, но ведь он пишет стихи». Так и добрался до аттестата зрелости.
В тринадцатом году Кривицкий прошел призывную комиссию и по причине астигматизма был освобожден от воинской повинности, но в четырнадцатом, когда грянула Германская война, уже через несколько дней записался добровольцем. В ту пору весь поэтический цех, как и вся страна, отозвался патриотическим подъемом; тевтонам грозили, что на них будет наложена рука сильнейшего духом противника, скифской безжалостной ордой и прочее; вновь заблестели потускневшие вывески единства нации пред Богом, самодержавия, но на фронт почему-то, из всей восторженной публики ушли только Кривицкий и маленький веснушчатый Лифшиц — тайный «парнасец».
Как доброволец Николай был зачислен в вольноопределяющиеся и в этом качестве мог пользоваться определенными льготами. Через месяц подготовки под Псковом он с маршевым эскадроном прибыл на границу с Восточной Пруссией, еще вполне не растерявший поэтического отношения к войне. Излишней восторженности, впрочем, у Николая никогда не было, но понимание войны, как рутины и своеобразного труда пришло позже, вместе с необходимостью совершать ночные обходы, носить нестиранную гимнастерку, спать в окопе.
Дальше… Боевое крещение Кривицкий получил в боях за Августовскую пущу и повышен в звании до ефрейтора; вскорости за ночную разведку был представлен к своему первому Георгиевскому кресту, затем получил подпрапорщика; все это важно… но настоящей вехой для него явилась небольшая вылазка, дерзкая, на грани озорства, совершенная, впрочем, по насущной необходимости — напарнику Николая требовалось новое седло взамен пришедшего в негодность.
Среди белого дня они вдвоем направились в сторону захваченной неприятелем деревни; на ее околице, у дороги, они ранее видели убитую снарядом лошадь.
Перемещались лазутчики перебежками, а потом ползком, между промокших осинок и пожухлых лопухов. Перед глазами Николая двигались ноги товарища, обутые в тяжелые сапоги. К нему вдруг пришло запоздалое раскаяние в глупом мальчишестве и страх: до этого неприятель всегда находился и обстреливался на расстоянии, и отвечал также, а теперь они сами ползли в его логово. Как это у Николая водится, перед глазами стали сами собой рисоваться картинки. В них немцы представлялись то злобными карликами с красными крысиными глазами, то гигантами — неведомыми маорийскими богами, которые сейчас раздвинут огромными татуированными руками верхушки деревьев и закричат «У-у!», словно взрослые, пугающие детей. Это при том, что немцев в Петербурге — теперь в Петрограде: надо отучаться от всего германского — всегда хватало с избытком (даже среди гимназических учителей), но эти, свои, как будто были не в счет.
Неожиданно Кривицкий уткнулся головой в подошвы товарища и, привстав на локте, выглянул из-за его тела вперед — в чем задержка? На полянке, прикрытые от деревни лесной полоской, стояли двое неприятельских солдат. Один в каске, убранной защитной тканью, второй в мягкой круглой шапочке. Они что-то оба рассматривали, крутили в руках какую-то блестящую вещицу; солдат стоящий боком к лазутчикам говорил, а другой, с морщинистым лицом прусского крестьянина, одобрительно гукал. До них было не больше пятнадцати шагов. Винтовка у Николая была заряжена. Он приподнял ее от земли, прицелился и выстрелил. Чужой солдат упал, не вскрикнув, ружейная пуля швырнула его на землю, как удар дубины. Второй — тут же, не оборачиваясь, прыгнул в сторону, стал с треском пробираться через кусты. Его убил напарник Николая.
В стане противника началась лихорадочная стрельба, к ней присоединились свои, от дальнего взгорка. Авантюристы бросились бежать прочь, и обошлось все, слава богу, благополучно. Но это был первый случай, когда Николай видел лицо человека, у которого забрал жизнь.
На память у Кривицкого сохранился подобранный серебряный портсигар. Именно им были на полянке заняты те два немца… Изящная вещица: на крышке затейливый барельеф — что-то из ветхозаветной истории. Как будто сцена у колодца, когда Авраам подыскивал своему сыну Исааку невесту. Голова патриарха на переднем плане — в странном «пернатом» шлеме; словно отделена от всего. Странное чувство будила эта картинка... В восемнадцатом его пришлось продать, ради выживания даже пойти к новым властям на службу. Недолго, пока против большевиков не восстал Чехословацкий корпус, а Кривицкий как раз был в то время в Самаре… Опять он убегает вперед: вначале была революция, отречение царя, неразбериха на фронте. Корниловское восстание и письмо отца из Перми, с просьбой приехать. События мелькали, как в кинематографе — когда с катушки слетает закрепленная пленка — пока не привели его сюда.
Николай пошатнулся, под ногой плеснула вода; он поднял руку к лицу. Что, неужели жизнь пролетела перед глазами? Его отряд двигался в тумане, по мелководью, странным клином — впереди Кривицкий и Ромашов. Справа песком желтел берег. По всему выходило, что они каким-то образом выбрались на Волгу.
— Поручик, вам не кажется это странным, — спросил Ромашов.
Николай повернул к нему лицо. Штабс-ротмистр нес свою фуражку в руке, торжественно, взявшись пальцами за короткий козырек, на его белесых бровях, в светло-рыжей щетине на щеках и усах застрял мелкий болотный сор.
— Что именно?
— Нас поливали из пулеметов, палили в спину, как бешенные, но никто из целого отряда не убит и даже не ранен… Мы с вами бредем долиной смерти. Этот туман — пелена времени, отделяющая нас от мира живых. А лошади, посмотрите на лошадей, мы же отпустили их на болоте, почему они снова с нами. Помните тот выстрел из орудия, снаряд, что упал между нами? Так вот, я думаю, он все-таки разорвался, и теперь мы все мертвы.
— Вы уверены? — пробормотал Николай. — У меня болит зуб, Ромашов. Немного. Но разве после смерти должен болеть зуб?
Ромашов засмеялся.
— Да. А у меня в сапогах плещется вода и лопнувший мозоль на пальце здорово саднит. Но, может быть, высокое сочетается с обыденным? Мы сами загнали себя в рамки, как должен продолжиться наш путь за порогом. Смотрите, поручик, зеленые холмы, пальмы, а какое вокруг благоухание! Это райские кущи! Что же еще?
Действительно, сплошной край тумана разорвало ветерком, и обзор прояснился. Перед отрядом вымотанных людей предстал песчаный берег, яркая трава, деревья с широкими мясистыми листьями, на ветвях покачивались продолговатые желтые плоды. За холмами впереди дрожал огненный краешек поднимающегося солнца.
Николай медленно перекрестился. Солдаты остановились, оглядываясь вокруг и друг на друга. Кто-то тоже перекрестился, кто-то встал на колени, прямо в теплую, как бульон, воду.
— Смотрите, Кривицкий!
Штабс-ротмистр указывал чуть в сторону. На берегу в рыжий песок был вбит крепкий колышек, и на нем висела сколоченная из неровных дощечек табличка. Надпись, выведенная по-русски, гласила:
«Граждане соотечественники. Для получения разъяснений вашего положения и помощи по обустройству необходимо обратиться в комиссию по прибывшим. Вторая улица от набережной (Фа Нгам), дом с прямоугольной башней. Администрация»
Ромашов поднял руку с растопыренными пальцами, ладонью вверх, словно Гамлет с отсутствующим черепом Ерика.
— Господи! Пошлятина какая…
Глава 3
3 глава. Теперь
Все-таки дом у Асмуса был всем домам дом, даже особняком его называть язык не поворачивался — небольшой замок, так будет вернее. И внутри все соответствовало самым высоким стандартам: сразу за дубовой дверью находился овальный вестибюль, обширный и светлый, с витражами под самым потолком, с каменной лестницей, которая поднималась в хозяйскую часть дома. По правую руку от входа раскинулась большая гостиная; по левую — столовая, с избыточным для тропиков камином. Кругом, как положено — ковры, статуэтки, картины на стенах и книги, очень много книг, на основных европейских языках и на местных тоже. На всем лежал благородный налет времени, так что, может, обстановка и выглядела немного потускневшей, но зато вокруг не было ничего бутафорского или пафосного — как это случается у нуворишей.
— Привет, дед! — дочка заглянула в гостиную, крикнула и пошла, пиная сумку голыми ногами, наверх по лестнице. У нее там была своя, обжитая комната и она никогда не чувствовала себя здесь гостьей. Чего нельзя сказать обо мне.
Я вошел в залу за Еленой, встал с краю на бледно-красный ковер (как всегда) и огляделся. Нет, так не годится. Я решительно, не дожидаясь приглашения, прошел дальше — к нише у противоположной от входа стены, где находилось особое место тестя. Его стол, смотрящий в нижний сад, любимое кресло. Смелости мне предало беспокойство за Антонину, а еще давешнее приветствие домоправительницы Наума Яновича, которое можно было понять так, что ее хозяин уже все знает и с тем ждет меня.
Тесть поднимался мне на встречу. Он был в домашнем халате, поверх белой сорочки. Я в который раз подивился тому несоответствию, которое умел внушить этот невзрачный, обыкновенный, в общем-то, человек. Невысокого роста, с морщинистыми лицом и лбом, редкими волосами на голове, зачесанными на бок, чтобы прикрыть плешь, он никак не выглядел влиятельным царедворцем. Его черные усы щеточкой и черные брови, темные глаза — указывали, что кода-то в молодости он был жгучим брюнетом и, наверное, обладал взрывным характером. Но когда случилась та молодость… Глаза утонули в глубоких впадинах, на правой щеке у самых губ выросла крупная родинка. Она всегда особенно привлекала мое внимание, почти гипнотизировала.
— Здравствуйте, Аркадий. Очень правильно, что вы привезли Полину. Присядьте, пожалуйста.
Голос тестя, вновь совершил превращение. Черт знает, как он это делает. Просто подчеркивает ударение в одном определенном, выбранном слове, каждого предложения? Наум Янович Асмус сразу стал значительным, исполненным мудростью, какой-то особенной государственной прозорливостью. Перед таким людьми не сидят ледащими, не тянут слова — вскакивают и вытягиваются во фрунт, даже если на них не возвышают голос. В другой раз я сразу бы оробел и вел себя скованно, и уж тем более не лез бы к занятому человеку со своими неурядицами. Но не сегодня. Все-таки события произошли исключительные и какие-бы не сложились у них отношения с Антониной, он должен помочь. Дочь есть дочь.
— Садиться? Нет, Наум Янович, я не намерен задерживаться надолго. Вы знаете уже, что случилось? Вы, конечно, должны знать. Как королевский архивариус. К нам домой приходила жандармерия. Они заявили, что Антонина работает на маньчжурскую разведку. Сделали обыск. Я должен у вас спросить, хотя это, наверное, и бесполезно, но все-таки…
— Вы все же присядьте, — настойчиво сказал Асмус.
Несмотря на внутренне сопротивление, я присел на краешек кресла.
— Это все яйца выеденного не стоит, — сказал он легко, не дослушав главного. Впрочем, я еще не был уверен, что действительно готов известить тестя о письме и его содержании. — Что Антонина им ответила на обвинение? Я все, несомненно, улажу. Они же ее не арестовали? Они бы не решились.
— Ее не было дома, — ответил я растерянно.
Значит, старик не знает, где Антонина. Ну, этого следовала ожидать, они же не общаются. Вряд ли в последнее время случилось что-нибудь, изменившее это положение.
— И они ее не дождались? Ну, хотя бы, чтобы объявить свои подозрения. Это странно.
— Не имело смысла. Она… я предполагаю, что она ушла из дома, — мне нелегко дались эти слова. — Антонина, похоже, решила расстаться со мной.
— Вот как…
Асмус не выглядел расстроенным или даже удивленным, он правда поднял дужками свои черные брови, но в этом сквозила, пожалуй, какая-то веселость.
— Что вы теперь намерены делать?
— Не знаю, я надеялся, что вы мне подскажите. К властям я в такой ситуации обращаться не могу. Придется самому. Если она действительно ушла то, конечно… тогда… Но я все-равно должен убедиться, что с ней ничего не случилось… и еще это обвинение в государственной измене. Понимаете, Наум Янович?
— Да, конечно.
Тесть, слушая меня, смотрел в сторону своего стола.
— Возьму отпуск. Завтра же напишу ходатайство… и разыщу ее.
— Вы все правильно решили, Аркадий. Не представляю, чем я мог бы вам помочь, но если мне что-нибудь станет известно, обязательно дам вам знать. А теперь вот что: выполните одну мою просьбу.
— Да-да?
— Обещаете?
Асмус, прихрамывая, пошел к своему столу и сразу вернулся — с небольшой статуэткой в руке. Я уже один раз ее видел и, конечно, запомнил, потому что была она весьма примечательной. Бронзовая обезьяна в островерхой короне-мукуте, передняя лапа странно подвернута, эрегированный фаллос достает почти до груди. Гневная физиономия, пасть разинута и видны оскаленные клыки. Любопытная штукенция, даже жутковатая.
К чему это он?
— Вы знаете, старые люди часто чудаковаты, — тесть крепко ухватил меня снизу за локоть, — но вы обещали и должны взять его с собой… — и сунул статуэтку в руки. — Не спорьте. Я замечал, что вы всегда с интересом смотрите на Мангула и понял, что вы правы: он должен находиться у вас. Храните его, это очень ценная вещь и старинная.
Да с чего бы? С каким таким интересом… Мне пришло в голову, что, пожалуй, это первый раз, когда тесть по своей воле дотронулся до меня. Асмус при встрече всегда ограничивался кивком головы и приветственными словами. Он не позволял себе ни рукопожатий, ни тем более объятий, словно он дваждырожденный брамин, а я из самой приземленной варны.
— Ну, я просто… Зачем же вы отдаете мне эту штуку, если она вам так дорога. Нет, я не могу принять ее. Откуда вдруг такая идея, Наум Янович; я не разбираюсь во всей этой старине и не смогу по достоинству ее оценить. Мне теперь вообще не до этого!
Я представил, что поставлю эту злобную обезьяну у себя дома, на книжную полку или в кухне, и мне стало неприятно. Дело даже не в отполированном до блеска пенисе. Хотя Потапова что-нибудь по этому поводу обязательно выскажет.
— Возьмите!
— Да что вам вдруг так понадобилось. Мне неудобно.
— Вы обещали…
В зал вошла Полина, я поспешил сунуть статуэтку в карман пиджака. Не то чтобы я опасался за нравственность дочери, но сцена могла выглядеть несуразной. Двое мужчин, препирающихся и передающих друг другу сомнительную вещицу… Полина поцеловала тестя в щеку и, как только он отпустил ее, залезла с ногами в большое кожаное кресло. Вот внучку архивариус был очень рад видеть. У старика даже разгладились морщины на лице.
— Твой отец допускает, чтобы ты ходила в таком виде? — спросил он громко, но ласково. — В каком-то исподнем. Какова егоза, и не холодно тебе, удобно? А, кажется, понимаю: это все ваши скаутские штучки — закалка тела, религиозные песенки, получение значков и нашивок.
— Мы желтоногие и такой чепухой не интересуемся.
Полина положила голую ногу на ногу, чуть ли не до подбородка, и ковыряла обкусанным ногтем какую-то болячку у коленки.
— Что еще такое?
Наум Янович поднял брови на это заявление; не добившись ответа от внучки, перевел глаза на меня.
— Блажь это все, — объяснил я старику. — Модное поветрие. Не считают себя хоть в чем-то обязанными родине предков, колониальной Европе и все такое прочее. И в культурном и в любом другом смысле. Они, видите ли, азиаты и только по физиологическому недоразумению выглядят иначе. Учат лао-лум* и между собой разговаривают на нем.
— До чего дело дошло. А вы куда смотрите?
Я только развел руками. Между прочим, эту кондовую уверенность, что все местные народы должны знать русский, я ничуть не разделял. Хотя, должен признаться, сам при этом оставался довольно непоследовательным: времени все как-то не хватало, да и лаосский мне давался с трудом — дальше нескольких десятков слов, которые и так, сами вошли в обиход, я продвинуться не сумел.
Елена зажгла большую люстру, и я сразу засобирался. Действительно, совсем уж был вечер; мало удовольствия спускаться с холмов по ночным дорогам. Напомнив Полине, чтобы она не манкировала учебой, я откланялся. Меня не удерживали.
Елена вышла со мной из-залы и прикрыла за собой высокую створку двери; подала плащ и вдруг подступила ко мне с бледными кулачками, крепко сжатыми у груди.
— Не берите у него этого артефакта, — сказала она порывисто.
— Что?
— Оставьте его здесь. Бросьте под лестницу. — Она даже показала жестом, как это следует сделать. — Разве вы не понимаете, что таким образом Асмус откупается от вас. Ему нужно что-то отдать взамен своей дочери, иначе он не пожертвовал бы Мангулом. Дорогим подарком он свяжет вас, и вы не сможете потребовать свою жену назад.
— Какую несуразицу вы говорите, Елена.
Девушка стояла очень близко ко мне, голубые глаза распахнуты, губы открыты и влажно поблескивают зубки. Словно она находится в экзальтации.
Я был даже смущен. Вот тебе раз: такая молчаливая натура, меланхоличная и вдруг такая экспрессия. Ну и нужно признаться себе, в таком состоянии она была очень хороша: вечно бледные щеки раскраснелись, глаза сияют и грудь трепещет. Передо мной теперь была совсем не та обыкновенная блеклая кастелянша, говоря без уверток, она вызывала физическое желание.
— Где ваши глаза, Аркадий Александрович? Вы ходите сюда и ничего не видите, как мальчишка…
— До свиданья, Елена, — поспешил сказать я и вышел за порог.
Стараясь не смотреть по сторонам, я быстро прошел сад. Чугунная калитка скрипнула, выпуская меня наружу. Вечерние холмы были необычайно тихи, и в этой тишине угадывалось слабое равномерное урчание. По плечам волной пробежали мурашки. Черт его знает, почему бы в придачу ко всему в кустах не оказаться тигру — раньше, говорят, их водилось здесь в изобилии, да и теперь случается, что зверь выходит к человеческому жилью. Рано или поздно один из них захочет полюдоедствовать, а тут как раз одинокий путник. Между прочим, тесть мог бы приказать заложить коляску: у него в конюшне имеется две хороших лошади и несколько экипажей. Я конечно и сам выскочил от него как ошпаренный, но что ж с того… по пальцам можно перечесть, когда он оказывал мне такую любезность и предлагал довезти; впрочем, я почти всегда отказывался: не хотел терять независимости — он человек значительный, а я кто? Для всех — лишь внук своего знаменитого деда…
Я зажег фонарик, провел желтым пятном по обочинам, а потом повернулся и посмотрел вверх по дороге. На повороте стоял автомобиль. Отсюда были видны только его блестящая радиаторная решетка, хромированный бампер и изогнутые крылья передних колес; шикарные — светлого, нежного цвета.
Я прислушался: пожалуй, урчание, напугавшее меня, доносилось оттуда; хотя фары лимузина не горели… Соседом Асмуса был какой-то затворник и, судя по наличию автомобиля в собственном распоряжении, необыкновенный богач. Да, как-то мельком упоминая соседа, тесть называл его ювелиром. Может, он как раз собрался в город?
Выждав с полминуты, я пошагал вниз, все еще надеясь, через короткое время услышать шелест шин за спиной. Напрашиваться я, конечно, не собирался, но если случилась бы такая оказия, и меня гостеприимно пригласили, я ею с удовольствием воспользовался. Нет, теперь даже урчания не было слышно.
Когда я добрался в город, совсем стемнело, на улицах уже горели фонари. Вместе с прохладой улицы заполнились многочисленными лавочками, смуглые крестьяне прямо из корзин продавали корнеплоды и фрукты. Кулинары вынесли на лотках свежие йогурты, кунжутную пахлаву, и медовый рис, и молочные шарики, зажаренные в тростниковом сиропе; предлагали попробовать хоть кусочек. Пахло специями и горячим сахаром. Уютные запахи родного города не успокаивали меня, а еще больше тревожили. Домой идти было невозможно. Ложиться спать? Во мне росло ощущение, что если я промедлю лишнюю минуту, то позже этого не поправить. Пропади пропадом все вокруг, все эти добрые люди со своими ничего не значащими жизнями, если у самого главного человека, самого лучшего человека, появляются отчаянные мысли. Конечно, я виноват больше всех, но и город тоже не имеет права оставаться прежним и не замечать катастрофы. Я должен помочь Антонине, должен найти и поправить все. Ради этого я пойду на любое преступление; щекастый жандарм Брумм просто не знает меня — кажется, он посоветовал мне сидеть тихо. Что он увидел перед собой? Растерянного учителя с перепачканными в мел лацканами. Приходит и объявляет мою жену предательницей. Ну, погодите, вы все, я вам покажу. Вот дьявол: у меня даже револьвера нет… Ладно, это дело мы решим.
Я остановился. Дорогу мне преградил белобрысый скаут: вокруг шеи — галстук в цветах триколора, на палевой гимнастерке вышит герб королевства. Мальчишка потряс кружкой, произведя жестяной звук.
— На Зиккурат, господин учитель, — сказал он напористым фальцетом, переступая загорелыми ногами в гольфах. — Для процветания Лансанга. Всего два пролета до обретения Шамбалы. Если у вас нет времени поучаствовать в сооружении основания, пожертвуйте хотя бы пару червонцев. Скоро все изменится и вам первому будет стыдно, что вы даром вкушаете плоды.
Я не ударил по его руке только потому, что он узнал меня. До того мне сейчас? Сунув кулаки в карманы, я стал обходить скаута по мостовой. Циклопическое здание Зиккурата, вызывавшее последнее время во мне лишь раздражение, возводили в восточной части Вьентьяна — днем его очертания можно было разглядеть почти из любой части города. С нашей улицы оно и сейчас хорошо видно, особенно верхние ярусы ступенчатой пирамиды: стройку освещали прожекторами, чтобы каменщики могли круглосуточно делать кладку. Эта штука тоже виновата в том, что мы с женой отдалились. Почему у Антонины есть время на любые модные веяния, на все, кроме собственного мужа?
— Господин учитель!
— И это вовсе не безобидная игрушка! — выкрикнул я мальчишке в лицо, все-таки не сдержавшись. — Пусть бы дело касалось только обыкновенной денежной аферы... После неоправданных надежд на чудо остается опустошение. Вот скажите, молодой человек, зачем вашей Шамбале вообще нужно, чтобы на детей напяливали эту форму?
Скаут, все еще протягивая кружку, снисходительно улыбался. Смотрел он на меня, как на сумасшедшего.
— Идиотство… — прошипел я.
Толстенький вьет в шелковой паре отшатнулся в сторону, в пухлых ручках у груди он спасал от меня завернутую в вощеную бумагу сахарную трубочку.
Протасевича дома не было. Я поднес ухо к двери — звонок трезвонил где-то в глубине его квартиры, но он не пробудил ни шагов, ни каких других звуков, и никто не открыл мне. Значит он снова жил один. Ни одна женщина не задерживалась надолго в его доме, хотя Иван олицетворял собой чистый тип героя-любовника — высокий, светлоголовый, с открытой мальчишеской улыбкой на мужественном лице, щедрый и обходительный буквально со всеми дамами. И при этом он обладал легким и веселым характером. Иногда Иван, правда, без видимой причины погружался в мрачную меланхолию, лицо опрокидывалось, вот тогда, конечно, лучше к нему было не лезть со всякими бабскими глупостями. Все мы, вернувшиеся с войны, больные сукины сыны… Не отвечает. На работе или переехал? — я не наведывался к Ивану добрых полгода. Или торчит в кабаке? Ну, проверить же не сложно.
Атлетическую фигуру Протасевича я увидел еще от входа в заведение. Иван сидел за барной стойкой и задумчиво, неспешно орудуя ложкой, ел свой любимый суп харчо. Хороший знак — значит, он был относительно трезвый.
Мы обменялись рукопожатиями.
— Выпьешь со мной? — спросил он немедленно.
Я пожал плечами: а-аа… и правильно! — почему, в самом деле, не выпить. Бармен поставил перед нами две рюмки коньяка и блюдце с тонкими ломтиками лимона. Одни был обсыпаны молотым кофе, другие — сахарной пудрой. Я взял похожую на колокольчик рюмку в руку. Звездочки, вырезанные в хрустале, колючим полукругом упали на стойку.
— А знаешь, Кривицкий, это ведь Николашка придумал — Иван кивнул на блюдце. — Вот до чего был бездарный царь, мямля и подкаблучник, а в этом у него имелось понимание. Больше ни на что не сгодился, весь его талант ушел в одну эту штуку. Такую страну просрал — утопил Россию. Не зря наши его расстреляли.
— Зря… — не согласился я.
Иван бросил на меня хмурый взгляд и тут же смягчился.
— Извини, Аркаша. Конечно же, зря. Никого нельзя убивать. И нельзя подводить человека, чтобы он сам того… этого. Это я тебе сейчас не как начальник полицейского околотка говорю, а как несостоявшийся режиссер.
Да, это мне Протасевич про себя уже сообщал. В своей прошлой жизни он жил в Москве, писал сценарии для кинематографа, слова для песен. Творческая личность, короче говоря, и, до поры, весьма востребованная. Один раз он сам снял фильм. Понятно, что я его увидеть не мог, но Иван мне сюжет пересказывал. Что-то про геолога и девушку, случайно встреченную в автобусе, которой он предложил бросить все и прожить с ним долгую счастливую жизнь. Девушка прониклась вдохновенными словами и пришла к геологу поутру вместе с маленькой дочкой, а герой наш сдулся. Философская вещь, взгляд художника. Но вот тут у Ивана пошла черная полоса — почти никто его не понял. Немудрено, на мой взгляд: в конце фильма на четверть часа у него через весь экран тянулась баржа, длинно и безнадежно. Разве так можно с публикой? Зрители голосовали ногами. Если я правильно помню… Честно говоря, я его тогда не очень внимательно слушал — мы шли с группой от одной деревни сиамских лао к другой и внимание мое было занято лесными зарослями по краям проселочной дороги и винтовкой, которую я держал наготове.
— Ты родился здесь и не знаешь, — говорил мне Протасевич, опрокинув рюмку. — Кто у тебя из предков сюда сбежал? Дед, кажется? Прапрадед даже. Это, получается, аж в гражданскую войну. Вот, а я настоящий ракшас. Смешно, между прочим, что лаосцы называют нас демонами, и несправедливо. Потому что благородно звучит, с уважением, а на самом деле — несчастные мы люди. Мне тогда или вниз головой было нужно из окна бросаться или сюда. И это еще ничего: у меня, Аркаша, шарф красный был, длинный, в несколько петель вокруг шеи; ты знаешь, какой это искус перед глазами постоянный — на нем же и удавиться? Не можете вы себе представить, как там. Ведь все время трубят, про коллективизм, локоть товарища и вот это все, но кругом законченные, до мозга костей индивидуалисты; вчера он с тобой портвешок пил — сегодня он на коне и не видит, что ты себе мелочь на пирожок наскрести не можешь, а если он на должности, и, не дай бог, при погонах, то и вовсе уже не человек, а безжалостная функция. И всегда у него оправдание: он на посту, радеет за отчизну и вообще, чего ты тут хнычешь — наказания без вины не бывает. Брата родного, товарища по общежитию съест и не заметит. А уж соседа по коммуналке — априори, сам бог велел. Но главное никто никого по-настоящему не слушает и не пытается понять. Мысли у всех, как продвинуться повыше… а еще достать заграничные шмотки. Даже наш брат, киношник. Джинсы, поло ему итальянское подавай и очки-авиаторы зеркальные — без этого он уже и не режиссер, на съемочную площадку не выйдет. Хоть у него усы вот такие, и актрисы сами в постель залезть мечтают. А у вас же здесь… — Иван отодвинул пустую стопку в сторону — показывая, что на этом все — и снова взялся за ложку. — У нас!.. (поправился) Все с теплотой, все по-человечески. Каждый фельдфебель тебе в глаза смотрит, слушает и уважает тебя как личность. Пытается вникнуть и разобраться. Вот это любому человеку прежде всего и надо! Наша Лансанга — настоящее счастливое королевство: живи, не горюй!
Я подумал немного. Все натурализованные ракшасы это говорят, но мне так не казалось. То, что облеченные властью осторожны с выводами и не держат сразу тебя за жулика — это правда. Но что в этом такого? Ничего такого особенного. У нас, между прочим, тоже тут напасти имеются. Хуже всего модные поветрия — то сумасшедшие политические дискурсы, то реформа образования, то завиральные мистические учения — как с поисками этой Шамбалы…
Неужели так все плохо на исторической родине? Послушать, так у них там даже погода всегда плохая, зябкий ветер и мокрые листья по асфальту. Трудно, в самом деле, понять: для меня и ноябрь — прекрасное время года… Неустроенность и одиночество? С этой точки зрения нам можно позавидовать. Хотя: ну да, у меня есть работа, жалованье — вполне приличное. Но на меня это же не с неба свалилось: чтобы стать учителем пришлось окончить училище и выдержать экзамен, и потом служить усердно. Это вам не как раньше — к европейскому происхождению почти обязательно прилагался приличный социальный статус — теперь и коренные лансангцы включились в конкуренцию и справедливо требуют своей доли пирога. Я повернулся на стуле; кабак по вечернему времени был почти полон, публика, заполнившая столики, — самая разная. Превалировали, как и везде в столице, белолицые выходцы из северных широт — эти были одеты, как бог надушу придется: нынче у нас вольности в одежде; а вот лаосцы, вьеты и кхмеры (те из них, кто добился успеха в бывшем колониальном государстве) напротив, предпочитают классический европейский костюм. Их здесь было не меньше трети.
— Ракшасов создал Брахма для охраны священной воды, — сказал я Ивану с неизбежным учительским тоном. — А беглецы, как ты по службе знаешь, большей частью выходят из вод Меконга, вот тебе и простое объяснение. Наши лао вообще всех чужаков называют ракшасами — тех же китайцев, например, или индусов с особенно темной кожей; так что для этого высокого прозвища вовсе не нужно осквернять могилы или питаться человеческой плотью.
Я почувствовал пристальный взгляд; не только я рассматривал посетителей, сам я тоже привлек чье-то внимание. Будьте покойны, полгода в джунглях на плацдарме в тылу противника кого хочешь научат чувствовать опасность. Я поискал глазами. За ближайшим к выходу столиком сидела молодая особа в широкополой шляпе. Миленькая, между прочим: курносая, с трогательными завитушками волос на висках. Опустив ресницы, чуть улыбаясь, она слушала своего спутника; он через стол что-то ей говорил. Красивый, сдержанный господин в светлом бумажном костюме, взгляд мягкий и уверенный одновременно. Можно биться об заклад, девица по уши, самозабвенно влюблена в него. Даже завидно… Второй мужчина из их компании сидел ко мне боком, поставив локоть возле пивного бокала и оперевшись на кулак широким лбом. Вот он и есть, попался — посматривает на меня одним глазом через образовавшееся окошко. Никогда его раньше не видел. Крепыш, руки и плечи накачаны свинцовой силой, круглое лицо, маленький рот. Чего ему?..
— А-а? Ладно… Я чувствовал себя обязанным, понимаешь? — у Протасевича на глазах навернулись слезы, но виной этому, конечно, был красный перец, щедро насыпанный в суп. — Потому я и пошел на гнусную войну. Так вы ее теперь называете? Сам заявился на призывной пункт и потребовал внести меня в списки. Я должен был отплатить новой родине за добро. Никто же не знал, что Шувалов окажется наполеончиком, диктатором. Но у вас и диктаторы честные люди. Он ведь хотел, как лучше. Ну, действительно ведь: мы не можем безучастно смотреть, что треть лаосцев живет под гнетом Сиама — разве мы за них не отвечаем? И это вот еще возле самой нашей столицы. Отдали бы нам исторические территории и дело с концом. Нет, они уперлись рогом! Ладно, я согласен, не так нужно было действовать — имбирным пряником и мягкой силой. Но когда канцлер увидел, чем дело кончилось, что это принесло людям страдание — он же сам пустил себе пулю в лоб! Все и кончилось…
Протасевич потянул к себе солонку, неловко, одними кончиками пальцев и, конечно, опрокинул ее, белые кристаллики просыпались поверх темной доски. Ах как нехорошо… И нужно было Ивану еще подсолить свой харчо; мало ему остроты? Теперь просто за спасибо это дело не обойдется. Зря я решил к нему заявиться.
— Что это ты расстроился? — Протасевич смел соль себе на ладонь и бросил за правое плечо. — Та́к нужно? Видишь, Аркаша, я помню твои маленькие слабости. А знаешь ли ты, что самые суеверные существа на свете — это собаки? Их способность к обучению и прогнозированию подталкивают их связывать в логическую цепочку любые последовательные события. — Он поднял руку и показал мне два пальца. — Особенно, происходящие сразу друг за другом. Очень часто они из за этого остаются в дураках… Ну ладно, рассказывай, Аркаша. Извини, это не камень в твой огород, это я о своем — сыскном. Рассказывай. Ты ведь не просто так пришел — год почти не появлялся.
— Не год. Заходил к тебе несколько месяцев назад. И еще мы недавно виделись на Центральном вокзале.
— А что это ты там забыл? — подозрительно спросил Протасевич. Он даже повернулся ко мне своими широкими плечами, как будто появляться на вокзале было не весть каким делом.
— Жену провожал.
— И правда, припоминаю: ты был с дамой. Так это твоя жена и есть? Я помню ее лицо. Она на меня лишь мельком взглянула, а я ее запомнил. Интересная женщина. Особенная. Она у тебя кто?
— Художница, — сразу сказал я и задумался.
Мне раньше не приходило в голову как-то обозначать Антонину по профессии. Она много чем увлекалась, занималась. Такой человек. Одно время вдруг стала шить платья, так об этом немедленно все вокруг каким-то образом прознали. От желающих приобрести наряд от Антонины отбоя не было… Но ведь это тоже отчасти попадает под мое определение. У нее все в эту творческую сторону получается очень хорошо и необыкновенно — ново. Порядочно уже лет тому назад, Антонина нарисовала нашу дочку голышом на красном одеяле. Ничего вроде такого, а какой это эффект произвело — никто не остался равнодушным. Восхищались, конечно, главным образом: хвалили необыкновенный мягкий цвет и непосредственную пластику… ну и в безнравственности даже обвиняли. Нашлись такие. Хотя это совсем уж глупость. Самый пошлый человек не сумел бы разглядеть в этой картине ничего чувственного — просто, у Полины там щеки под арлекина были накрашены…
— Вот скажи мне, Аркаша, почему это ты наслаждаешься семейной жизнью с очаровательной женщиной, а я даже в райских кущах остаюсь неприкаянным?
Протасевич поднял волевой подбородок и посмотрел перед собой. Он, наверное, сейчас вспомнил своих подруг. Или одну, особенную. Только ведь там, куда он строго вглядывался, располагалось барное зеркало и ряды разнокалиберных бутылок.
— Понимаешь, собственно, за этим я к тебе и пришел, — сказал я. — Посоветоваться: как к товарищу и профессионалу.
Несмотря на решимость, я замялся: это, конечно, легко такое дело внятно объяснить — если оно тебя не касается; а вот если касается, то и слов верных не найдешь, даже для старого товарища. Письмо Антонины уже было у меня в руке; оказывается, начиная фразу, я непроизвольно вынул его из внутреннего кармана пиджака и спрятать назад уже не мог — Протасевич тут же опустил на конверт свой проницательный взгляд. Кажется, у меня и рука дрожала.
— У меня с женой не так все просто, Иван. Я хотел бы, чтобы ты сам свое мнение составил. Непредвзятое. Прочти, пожалуйста.
Протасевич, не ломаясь, именно это и сделал.
— Да-а, беда, — протянул он. — А я думал, тебя наконец вышибли из гимназии. Потому ты и пришел. Думаю себе: ну и отлично, найдем тебе достойную должность. Боевую. Интеллектуальную. Вместе бы с делами разбирались. Есть, знаешь, друг мой ситцевый, что действительно угрожает нашему славному королевству. А так… Ладно. Вот что сделаем: завтра придешь ко мне и напишешь официальное заявление о пропаже человека. Дату поставим задним числом, чтобы бюрократией не заниматься.
— Ты думаешь, она не бросила меня. Не сбежала с любовником?
— Ну, вряд ли! У меня чуйка. Это писали в вынужденном состоянии. Что-то здесь нечисто.
Я вздохнул и бессознательно снова посмотрел на ту компанию с блондиночкой. Крепыш сидел ко мне почти спиной. Равнодушно так… Крепкий у него затылок, коротко стриженный, как у военного.
— Сам этим займусь, — мягким тоном пообещал Протасевич. — Чтобы тебе мои орлы нервы зря не трепали. Но ты понимаешь, все равно тебе нужно будет хорошенько все вспомнить. Все детали, особенно неприятные. Не здесь, не за рюмкой. Такие дела всегда так делаются. Знаешь, как занозу пальцем трогают — где больно там и ищи. Что тебе первым на ум приходит?
— Кружок ее этот: то ли поэтический, то ли философский. Всякая там шушера вьется. Общество экзальтированных юношей и дам за сорок. Вот скажи, Антонине там, что делать?
— Нате вам — хрен в томате. Общество… Как, говоришь, называется?
— Черт его знает, никак, очевидно.
— Не эти — не геометры?
— Ну ты же знаешь, что у нас с этой штукой поначалу все носились, как с писаной торбой. И жена мне тоже все уши прожужжала. Агитировала. Но у них для настоящей оголтелости последовательности не хватит. У них семь пятниц на неделе. Антонина дольше всех продержалась. Но я же говорю: там садок для сомнительных личностей… Я знаешь, еще тебе не все сказал. Ко мне сегодня приходили из жандармерии, у них моя жена под каким-то глупым подозрением. Расспрашивали о ее связях в Шанхае, обыск устроили. Параноики. И главный у них — следователь Брумм. Не знаешь такого?
Иван посопел. Почесал в затылке, вновь подвинул к себе рюмку и кивнул на нее бармену.
— Маньчжуры в конец обнаглели, — сказал он зло. — Вчера уже над Муангом их аэроплан летал. Представляешь? Так ни одна же собака не рискнула его обстрелять. Даже винтовку не вскинула. Они скоро на голову нам срать будут, а мы все будем избегать провокаций. Вот у нас всегда так: обжегшись на молоке, дуем на воду. Ну не получилось у нас с Сиамом в прошлый раз, кто спорит, что ж теперь самураям все спускать? И ведь у них везде агенты, они даже не особенно прячутся. Все купили. Ты сам кого-нибудь знаешь из этого ее общества? Где оно вообще находится.
Я не стал говорить, что в компанию эту Антонину завлекла моя же бабушка. Она сама посещала несколько литературных и художественных салонов. Не хватало еще, чтобы полиция начала их один за другим трясти. А уж если сунутся к бабушке — святых выноси…
— Они у нас собирались несколько раз, но я старался куда-нибудь уйти. Одного все-таки запомнил. Вокруг Антонины крутился. Видел, где работает.
— Хочешь, я с ним поговорю? — предложил Иван. — Понимаешь, старик, официальное дело мне завести начальство не позволит, раз твоей женой жандармерия заинтересовалась — только подставлюсь — но сам, в частном порядке, так сказать, помогу. Ты не сомневайся, я это дело умею: аккуратно все сделаю. Сукин сын мне выложит все подчистую. Даже, как гимназистом за девочками в раздевалке подглядывал.
Я вспомнил длинное, бледное лицо «Ленчика». Его массивную, но рыхлую и неуклюжую фигуру. Нет, так я не хотел. Иван, хотя в прошлом был из интеллигентной профессии, даже из творческой, но все-таки он какой-то слишком уж кондовый, иногда прямолинейный, как топор. Наломает дров, что я потом Антонине скажу?
— Давай, я для начала сам поговорю.
— Ну, смотри, как знаешь. Но если что, зови.
— Обязательно. Слушай, Иван, ты не мог бы мне одолжить револьвер?
— Новое дело! Зачем тебе? Неужели мальчика напугать. Это, наверное, правильно, но знаешь, Аркаша, пистолет я тебе не дам. Уж извини, от таких, как мы нужно держать оружие подальше. Мы слишком привыкли к насилию. Если хочешь знать мое мнение, то нас вовсе нельзя было допускать к работе с нормальными людьми. Тебя — к твоим школярам, меня — служить в полицию. Списать и на пенсию. Общество здесь слишком доброе, понимаешь? Нечего своим ядом его отравлять. Опять совок выйдет. Я теперь понимаю, почему нас, ракшасов, бросили на войну — это даже мудро, мы все равно испорченный материал. Ты вот только, как умудрился с нами за компанию попасть.
— Мобилизовали меня, — пробормотал я. — Вот и пошел.
— Да? Ну и дурак, — поднял трезвые глаза Протасевич. — А теперь уж, дружок, ты с нами. Теперь ты, как мы.
Я вышел на улицу, остановился на каменном пороге заведения и достал из внутреннего кармана портсигар. В нем оставалась последняя лежалая папироса. Вообще-то я давно уже не курил и фамильную вещицу таскал с собой только по привычке. Любил я при случае открывать его легкие серебряные крышечки — чтобы угостить кого-нибудь, или, вот как сейчас, занять руки и оглядеться. Компания эта из кабака, которою я по какой-то причине интересовал, ушла незаметно, и у меня возникло подозрение, что этим дело не ограничится: кто-нибудь будет поджидать меня снаружи… А кто они такие? Черт его знает. На жандармских шпиков не похожи, особенно этот, с крепким затылком. Может, действительно маньчжурские агенты — говорят, они могут кого угодно купить. Но от меня-то им, что может понадобиться?.. А ведь вот там стоит автомобиль: и под пара́ми — из выхлопной трубы вьется еле заметный дымок. Зачем бы ему там без дела стоять… Номер в тени дерева не разглядеть, а цвет приметный — кофе с молоком.
На центральную улицу я прошел напрямик: через спящие улочки, двухэтажные дворы с деревянными навесами на столбах, освещенные лишь бумажными фонариками, палисадники, которые можно перешагнуть между цветочными шпалерами. Если кто-то хотел за мной увязаться и сыграть в казаки-разбойники — пусть попробует. Чтобы здесь не заблудиться, нужно быть местным.
На проспект Короля Сисаванга я вышел именно там где хотел, за пол квартала до нужного места. Все тротуары центральной улицы и все витрины были ярко освещены, но магазины большей частью уже не работали. Столичная публика в этот час нацелена на увеселительные заведения и вот возле них можно увидеть и новенькие блестящие авто и поджидающие клиента извозчики. Все это большей частью по левой, противоположной стороне проспекта. Здесь, к счастью, праздношатающихся значительно меньше.
Витрина удивляла огромным панорамным стеклом — от самого пола до потолка — и позволяла с улицы полностью увидеть все содержимое обувного магазина. Я задержался у дверей лишь на несколько секунд. Ленчик — субъект, на которого я нацелился — оказался на месте, не узнать его было невозможно: белобрысая стоеросовая дылда в клетчатом пиджаке.
— Мы уже закрыты, господин, — сказал он мне от конторки, прижав рукой стопочку квитанций. Чтобы те не разлетелись от сквозняка.
Впрочем, сказал не очень настойчиво: видимо, у него, как у продавца, доход зависит от продаж, и этому соображению инстинктивно подчиняются и интонации голоса, и все поведение. Это при том, что магазин дамский — вряд ли я приобрету хоть что-нибудь. Ну, может, баночку сапожного крема. Я посмотрел в дальний конец, где стояли примерочные кресла — мало ли, кого не заметил — и вновь повернулся к Ленчику. Он вежливо оторвался от своих бумажек.
Я уставился ему прямо в лицо и растянул губы в улыбке. Надеюсь, она у меня вышла в максимальной степени нехорошей. Ленчик отреагировал: захлопал телячьими ресницами, приоткрыл пухлый рот, словно собирался что-то сказать, но издал только невнятный звук. Ну, и увалень!
Отчасти удовлетворенный я пошел между рядами. На меня смотрели десятки острых и закругленных носочков женских туфель и ботиночек. Все они были такие ладные, изящные — даже еще не одетые на женскую ножку; черт возьми: даже производили эстетическое удовольствие. Вдобавок к этому в магазине приятно пахло кожей и свежей краской. Невольно хотелось смягчиться… Ленчик двигался за мной на почтительном расстоянии, озадаченный моей выходкой. Но этого мало, конечно, мало; нужно было нагнетать ситуацию, а я не мог ничего придумать — экспромтом, как я давеча надеялся, не вышло: вдохновения не хватило. Во всем виноват мирный, уютный запах. Я от чего-то вспомнил, что кожевники относятся к самой низшей касте — ниже нижнего, даже к варне шудров их причислять отказываются. Не зря, наверное. Если вспомнить, что они сдирают шкуры с неостывшей еще плоти…
Поглядывая через стекло витрины на улицу, на тротуар в желтых квадратах света, которые иногда пересекали вечерние прохожие, я взял с полочки ботиночек со скошенным каблучком; взвесил на руке.
— Из нашей новой коллекции, господин… — подал голос увалень: вначале осторожно, еще соблюдая дистанцию, потом — подходя чуть ближе. — Обратите внимание, какие они элегантные. Закрытый мысок, но ведь не только же босоножки и лодочки носить! Верно? Тем более все кричат, что климат холодеет. Не знаю, что в этом плохого — нашей стране точно не помешает немного охладиться; вот и женщины с удовольствием воспользуются. Может, действительно ученые не врут. Как вы считаете? Конец мая, а такие прекрасные погоды стоят. На редкость чудесный вечер. Не правда ли?
Он говорил слишком торопливо и от того забавно пришлепывал губами. Интересно: я эту деталь про него не помнил. Нет, не тянет он на любовника Антонины — просто невозможно себе представить.
— Конечно, Ленчик. Раз уж мы делимся впечатлениями, обещаю вам, что сегодняшний вечер вы запомните надолго.
О! Похоже, мне наконец удалось его зацепить по-настоящему. Поэт-магазинщик смотрел на меня испуганно; поперечные борозды пересекли его бледный лоб. Ну а как иначе заставить его выложить все, что он знает. Моргает белесыми ресницами — силится вспомнить меня; механизм проворачивается, но деревянные шестеренки солидолом не смазали и передача слетает. Нет. Меня никогда не запоминают. Кто я? Блеклый муж необыкновенной женщины, бесплатная и совсем необязательная прибавка к интеллектуальному празднику.
— Вы из полиции?
— Хуже. Много хуже. Мое имя Аркадий Кривицкий. Ну, теперь припоминаете? Вы бывали у меня дома.
Лицо парня покраснело, покрылось бисеринками пота
— Так что? — спросил я, подходя к конторке с кассовой машиной. — Что мы с вами теперь будем делать?! — продолжил я наглым голосом. — Не нужно молчать! И хлопать на меня глазами. Вы сами знаете, что даром вам ваши делишки не пройдут.
— Вы муж… Я не виноват, — заговорил Ленчик. — Меня заставили. Вернее: очень просили. Вы думаете, я сексуальный маньяк? У меня были сомнения — мне объяснили.
Меня замутило. Я действительно хочу знать, что у них там было? До чего дошло? Меня, пожалуй, можно считать ненормальным, но совсем в другом смысле: хотя Антонина моя жена и я ее люблю, я считаю, что она имеет право на личную жизнь (или как это назвать?) — такую часть жизни, в которую я не могу беспардонно сунуть свой нос. Именно потому, что я действительно люблю. С этим разобрались? …Но если она завела роман, если решила порвать со мной — что вовсе не следует однозначно из письма Антонины — то, прежде чем отступить с ее дороги, я должен все выяснить. С улицы мы были как на ладони. Стоеросина вытянулся передо мной и его била крупная дрожь. Как его разобрало… Того и гляди бухнется на колени или еще чего выкинет.
— Там что у вас? — спросил я.
В двух шагах от нас я приметил малозаметную дверь, с маленькой ручкой, обклеенную такими же обоями, как и вся стена.
— Что? — просипел Ленчик.
Я толкнул дверь рукой, и она открылась. Подсобная комната. Маленькое оконце под потолком, стеллаж, плотно заставленный обувными коробками. Пузатый холодильник, табурет — на нем конторские книги. Серая упаковочная бумага в рулонах, резкий запах кожи и бумажной пыли.
— Идите туда!
Ленчик безропотно вошел в помещение.
— Садитесь!
Он сел в продавленное плетеное кресло. Я прикрыл за нами дверцу и встал у холодильника
— Ну, говорите!
Ленчик молчал и только хлопал глазами.
— Вы знаете, что мне довелось воевать? — спросил я. — Между прочим, я был штурмовиком. Не слышали, что нам приходилось делать на том берегу?
Тупая мокрогубая скотина, чего он молчит. Я не знал, что делать дальше; мне на глаза некстати подвернулся моток шпагата, которым завязывают свертки с покупками. Я взял его в руки, покрутил. Ленчик сидел, вцепившись пальцами в подлокотники, кусая губы, теперь он на меня даже не смотрел; я встал над ним и начал привязывать его к креслу. Не знаю, зачем, но, черт возьми, он даже не попытался сопротивляться! От такой покорности я действительно стал свирепеть. Значит, ему есть чего бояться и что таить от меня, иначе он давно послал меня куда подальше… Нет, это добром не кончится. Кое-как привязав одну его руку, я бросил это занятие. Ничего я здесь не добьюсь, пора убираться. К счастью, парень заговорил сам.
— Понимаете, — он поднял на меня глаза… они были полны слез, — я ведь попросил у нее разрешение. Она сначала удивилась, но Антонине самой было интересно, что из этого выйдет. Она смеялась… Я давеча сказал, что меня заставили — это не совсем правда. Я и сам хотел попробовать. В конце концов, это мое призвание. Я оформитель и мне хотелось всем доказать, что я смогу.
— Кто вы?.. Мне плевать, — перебил я сам себя и постарался говорить мягче, чтобы он только снова не замолчал. — Мне это не важно, Леонид. Просто скажите, где она и мы с вами разойдемся.
— У меня даже не совсем получилось. Можно увидеть разницу. Понимаете, я должен знать каждую родинку оригинала, каждую морщинку, дотронуться до нее пальцами, даже — губами. Это интимный процесс, доверительный, взаимопроникающий. А ваша Тонечка настоящий ангел — с ней нельзя, как с другими. А какая боль, если ты не можешь сделать все верно. Даже чувствуешь себя импотентом. Потому что раз многое дано, то и взыскивается…
— Черт возьми, меня не интересуют ваши несчастья! Вы думаете, я оставлю ее для вашего развлечения? Или с кем вы ее сводничаете… Где она? Отвечайте немедленно!
— Она должна быть там, где вы ее видели.
— Где это? В вашем притоне? Ну, где вы там собираетесь своим этим обществом.
— Вы заберете ее домой? Да, наверное, только вы имеете на это право, — Ленчик вдруг подался вперед; он, может, вскочил бы: привязанная рука не пустила. — Но лучше бы вам от нее избавиться. Честное слово… Неизвестно чем это может окончиться. Да и Антонине было бы лучше. Знаете, я ведь виноват перед ней…
— Черт вас возьми совсем! Адрес!
Поперхнувшись, он назвал мне адрес. Один из западных кварталов в районе королевского университета. Вполне себе… даже фешенебельный. Там живут преподаватели, студенты из состоятельных семей, ну и обыкновенные буржуа.
— Если все же надумаете сломать манекен, оставьте в целостности глаза… — я повернулся к нему в недоумении. — И шарниры, — добавил Ленчик умоляющим голосом. — Вы не представляете, в какую цену мне обошлись шарниры. У нас таких не делают. И посылка из Киото идет почти два месяца.
— Шарниры… Что за бред?
— Очень хитрые; устроены в точном соответствии с человеческой физиологией: сгибаются именно в те положения, которые позволяют наши сухожилия. Иначе вышло бы совершенно ненатурально, как у дешевого болванчика. Понимаете? Только маньчжуры способны на такое искусство.
До меня стало доходить, что стоеросина все это время говорил о чем-то другом. Манекен… Он что, сделал по образу моей жены какую-то куклу? Для чего? Вот же проклятые извращенцы. Он сказал: его уговорили. Какой-то богатый поклонник? Я поднял перед лицом Ленчика растопыренную пятерню.
— Где? Моя? Жена? — произнес я раздельно.
— О!.. Так вы меня спрашивали об Антонине? — сказал оформитель с видимым облегчением. — Бог мой, а я уже хотел вас предупредить, чтобы вы не удивлялись, что на манекене даже может быть знакомое вам белье. Я же вам докладывал: в моем деле нужна абсолютная точность, до малейшей родинки… А где Антонина, я не знаю. Она же ходит на самый верх, с ней разговаривают все. А я кто такой?.. Знаю только, что ваша жена несчастна. Конечно! — это очевидно…
— Черт возьми! Да замолчите уже!
Сейчас бы я действительно вытащил револьвер — чтобы заткнуть этот фонтан и чтобы губошлеп по-настоящему испугался. До коликов в животе, до мокрых штанов… Но револьвера не было. Карман пиджака, раздражающе оббивая мне бедро, весь вечер оттягивало не оружие, а идиотская статуэтка, всученная тестем.
Я вынул обезьяну и, глядя со значением на Ленчика, медленно, водрузил ее на стопку гроссбухов. Нет, все-таки, выглядела штука как надо — внушительно и зловеще. Губошлеп немедленно уставился на отполированную елду.
— Ты попал, приятель. Я не буду марать об тебя руки. Это, знаешь кто?.. — Я запнулся, но нужное слово все-таки выскочило из памяти: — Это Мангул! Даже не хочу думать, что с тобой теперь будет…
Я вышел из коморки, прикрыв за собой дверь. Ленчик, не отрывая глаз, как загипнотизированный удавом бандерлог, смотрел на статуэтку.
На улице мягко и не спеша накрапывал дождь, было свежо, но чувствовал я себя отвратительно. Кто бы мог подумать, что взрослый человек может купиться на такую нехитрую басню. Непривычно это все для меня и довольно мерзко. Я уже надеялся, что эти страницы моей жизни перевернуты навсегда… Но зато я пристроил идиотскую статуэтку. Ничего, ничего: когда Ленчик отойдет от переживаний, она будет ему наградой. Он еще будет рассказывать этот случай друзьям из богемы и как-нибудь хвастать.
Манекен… Какой там у салона был адрес? Я повернул голову. В десятке шагов вверх по улице стоял и тихонько бормотал мотором лимузин цвета кофе с молоком.
Глава 4
Глава 4. Тогда
Рабочий день закончился, но, как и всегда, еще уйму времени заняло привести себя в относительный порядок — принять душ, переодеться в цивильную одежду. Николай осторожно вынул из шкафчика сорочку с накрахмаленным воротником. Справившись с туго входящими в петли пуговичками, вставил латунные запонки в манжеты, повязал задубевшими пальцами галстук. Хуже всего, что известь безжалостно разъедала руки и уберечься от этого не представлялось возможным; не помогали ни пропитанные краской перчатки, ни нанесенный на кожу солидол. А как после прятать руки? Сложив их на груди? — не стоять же все время этаким Байроном. Настоящий портландцемент, кстати, здесь уже делать научились — скоро эта морока должна решиться — но пока он был слишком дорог и его использовали на более важных объектах. Этими и другими подобными сведениями технического плана Кривицкого снабжал их обстоятельный форман-десятник. Он готовил себя к карьере инженера.
Работа на водонапорной башне была тяжелой, но платили хорошо и обеспечивали почти бесплатным проживанием в бараке, так что Николай довольно быстро смог сменить свой военный гардероб, даже накопить небольшую сумму. Он, в отличие от Ромашова, соскучился по мирным штанам. Вторым, немаловажным обстоятельством, являлось удачное расположение стройки — совсем недалеко от второй линии набережной и, соответственно, от здания комиссии по делам вновь прибывших. Николай в который раз потянул из кармашка часы: Леночка заканчивала службу в пять часов пополудни — у него еще оставалось в запасе время. В ведомство он решил в этот раз не идти, встретить объект своего интереса внизу, у выхода.
Попрощавшись с товарищами, Кривицкий направился к центру. Как всегда в это время, когда солнце уже не пекло так беспощадно, улицы наполнились разношерстным народом. Большей частью это были азиаты в своих конических пальмовых шляпах, темноглазые, скуластые с готовностью улыбающиеся, если замечали пристальный взгляд Николая, даже кланяющиеся. А он, надо сказать, по своей извечной привычке, не мог не рассматривать людей. Особенно, конечно, девушек. Ему нравились их скуластые мордашки, то, как они одеты: длинные цветные рубахи аозаи, поверх светлых штанов, босые пальчики в тапочках-падуках — и знал уже от приятелей, что местные барышни страх как любопытны (читай: благосклонны) к ракшасам. На удачу европейцев белая кожа в глазах местных — это признак и богатства, и благородного происхождения.
Возле лавочки с цветами Николай задержался. Вполне себе по-европейски накрученные букеты соседствовали с цветочными лепестками и гирляндами для умилостивления индокитайских богов, воскурениями. Продавец замер, боясь спугнуть удачу; поблескивал из-под налобной повязки черными глазками, как мышь в подполе. После секундного колебания Кривицкий решил, что цветы могут сыграть плохую услугу. Леночка фон Шверин получит полное право окончательно и бесповоротно поставить его на место, и тогда уже дороги обратно не будет; а таскаться надоедливым ухажером, букетчиком — он себе, разумеется, не позволит.
Надо же, какой с ним произошел несчастный случай. Пожалуй, впервые за свою жизнь Николай влюбился по-настоящему. Можете смеяться — все так каждый раз утверждают, но с ним — все действительно так. Откровенные деревенские нравы, к которым он привык с младых ногтей, и рано пришедшие практические познания не позволяли Кривицкому впадать в восхищение от ненароком оголенной лодыжки или, тем паче, поднятия ресниц. Еще более свободные представления петербургской богемы, усвоенные в юности, закрепили это положение — положение неспособности влюбиться. А потом война и революция — здесь уже совсем в отношении с женским народом все свелось к чистой физиологии: без всяких сантиментов.
Но Леночка такая красивая и такая чистая. Он смотрел на нее и не верил, что бывают такие красивые девушки. Вот тут действительно в первый раз его продрало до печенок — и очаровательный взлет ресниц, и поворот изящной шеи в вороте белоснежной блузки, пленительное движение подола юбки вокруг проворных ножек. Ангел! Беда еще в том, что ангелу своему он совершенно не понравился. Еще бы, вообразите: раннее утро; в небольшой конторке управления — гам, плачь и смех полтора десятка чумазых детишек, которых навели городовые со всех окрестностей, — такой выпал день — юная секретарь комиссии (комиссарша, надо же!) вместе с помощниками занимается ими, и тут вваливается еще целый отряд новичков. Ошалевших, напуганных, с оружием в руках, во главе с таким же, ничего непонимающим, рычащим сквозь зубы предводителем — то есть, им, Кривицим.
Николай вспомнил себя: каким расхристанным он был тогда — потным, небритым, что-то сумбурно требовавшим объяснить. Как, оторвавшись от своих маленьких подопечных, неодобрительно сморщила на него носик девушка… Ох.
Да и после, когда он вполне уже понял свое новое положение и успокоился, тон ее остался в лучшем случае насмешливым.
— Что это — тележечник? — спросил Кривицкий. — Вы имеете в виду возить грузы, вручную? То есть, вы записали меня в чернорабочие?
Это он подошел в контору, когда помощники ангела выдали ему все положенные документы, и он прочел свое рабочее предписание.
— А вы что? Может, вы — инженер? — уточнила она у него, взяв из рук картонку с документами и снова возвращая. — Что у нас заказывают, то мы и предоставляем. Городу нужны мастеровые: каменщики, плотники, штукатурщики. — Он ничего не отвечал, засмотревшись на ее серьезно сдвинутые брови, и она надула губки. — Мы строим наш справедливый и благополучный мир. А вояк здесь хватает, и все глядят в наполеоны. Только вот воевать мы, ротмистр, к вашему сведению, больше не собираемся. И к старым барским замашкам тоже не вернемся!
Вышло, как будто он гордец, белоручка и отказывается от физической работы. Поди, объясни. Вспоминая, Николай и сейчас испытывал досадную неловкость, ему хотелось закрыть глаза… и еще раз закрыть — утонуть в черноте глубже.
Вот из такой позиции приходилось теперь начинать.
На нижней ступеньке лестницы, ведущей к дверям комиссии, сидел мужчина в выцветшей добела гимнастерке и таких же галифе. Некрупный, телосложением почти что отроческим, но с крупной лобастой головой. Он, беззвучно шевеля губами большого рта, то ли улыбаясь, то ли хмурясь, смотрел между саманными домами первой линии на широкую ленту Меконга. Вдоль реки сегодня дул ветер. Пальмы клонились на одну сторону, закидывали разлапистые ветви на соседние деревья, шумели. На суконной фуражке мужчины был хорошо виден темный, невыгоревший след от снятой звездочки. Выходит: из красных. Он, видимо, только спустился из комиссии: в руках рабочее предписание, продовольственные талоны. Оружия никакого нет, ремня поясного — и того нет. Босой.
Николай встал рядом, достал из бокового кармана жестянку из-под монпансье, заменяющую ему и кисет, и портсигар; наклонился.
— Кури, братец, — сказал красноармейцу.
— А? Благодарствую!
Мужчина глянул на него и охотно потянулся к гостеприимно открытой коробке, выбрал крепкими пальцами уже набитую гильзу, но курить не стал: засунул папироску за красное обожженное ухо.
— Привыкаешь? Что же они оставили тебя одного, без сопровождающего?
— Не — не оставили. По нужде отошел человечек. А я вот и рад: осмотреться, подышать воздухом. Благодать! А? — мужчина счастливо щерился на Николая, на яркую рябь на Меконге, ему, как будто, не жарко было здесь, на разогретых солнцем ступенях.
— Вижу, из рабоче-крестьянской? Понятно. Таких тут мало. Как тебя угораздило?
— Так расстреливали меня, ваше благородие, — повернул к нему хитрое лицо солдатик. — Ваши и расстреливали. Под Астраханью-то. А я ни капельки не обижаюсь — вот та-а-кой я человек! Я же из комсостава, а нас переагитировать не положено — после допроса сразу к стенке. Ничего: мы тоже офицериков не жалели. Только мне сказали, что здесь никто не воюет. Правда что ли? И угнетать никого не будут. А раз так: я согласный — навоевался досыть.
— Значит ты даже из командиров. Идейный.
— Конечно. Мы люди фабричные. А ты, что ж, против? Таким сюда нельзя?
— Да нет, почему. Какие теперь между нами счеты. Просто вот я тут думаю: и у меня похоже было. Нас при отступлении Тухачевский в болото загнал, и деваться нам было некуда.
Красноармеец взъерошил пятерней свои редкие соломенные волосы.
— Ага. Ты мне вот что скажи, мил человек: это что ж выходит, мы тут все мертвые? Это как? А у меня вот в брюхе урчит. Сейчас бы эх, как каши с салом навернул. И прочие человечьи потребности в себе чувствую. Что-то не по-поповски это все. Вот ты мне, ваше благородие, объясни.
— А там разве не объяснили? — Кривицкий кивнул вверх, в сторону дверей.
— Барышня что-ли… У-у! Куда там. Она говорила, да я разве понял что. Этот… лимб какой-то. Милосердие Бога. Ты попросту скажи. Вот там за рекой, к примеру, есть что?
— За рекой?.. Сам еще не был. Говорят, Сиам.
— А это что?
— Такое королевство азиатское. А дальше — как будто, Индия.
— Это где слоны?
— Слоны и здесь есть. Лаос — королевство миллиона слонов. Знаешь, кто такой слон?
— Что ж я слона не видал. В цирке наблюдал животную. С барышней своей ходил. Ну, а за Индией что? — если вот так взять и пойти, и пойти. Рассея есть где-нито?
Николай с сомнением покачал головой.
— Так вот… никто не знает. Может быть, и нету. А если есть, то какая-нибудь другая, не наша. Как и все здесь. Говорят, на западе, за Брахмапутрой — это река такая главная — уже как будто пустыня, и ее никак не пройти. Потому что, безжизненная и раскаленная. А вот так не должно быть. Должны быть джунгли, всякие горы, Ганг, Инд и весь Индийский полуостров, понимаешь… как тебя, братец?
Красноармеец, внимательно слушавший собеседника, церемонно поднялся. Поднявшись, он оказался Николаю только по грудь. Но при этом он не выглядел тщедушным. У него были крепкие бугристые плечи, жилистая шея и сам он нисколько не тушевался из-за разницы в росте. И вообще, был похож… на пирата — такие не тушуются.
— Будем знакомцы, — протянул он широкую ладонь. — Значит, бывший красный командир Федор Карякин мы.
Николай представился, не упоминая своего воинского звания. Все это теперь не имело никакого значения.
— Так вот, Федор: не знаю, что это за место, но мы точно не умерли. Пока… Здесь тоже имеется кладбище и там кресты стоят. Есть новые могилы, а есть — очень старые. Если интересуешься, могу показать.
— Ладно. Будем помаленьку разбираться. Это хорошо, что здесь тепло. А то я там страсть как померз: меня же прежде чем шлепнуть ночь в холодной подержали и потом босиком по мерзлой земле повели. Ботинки мои чехословацкие, в нос тебе луку, чуть ношеные, варнаки отобрали же. Такая меня на этом факте злость разобрала! Вот, небось, конвой расстроился, когда я от них сюда спрыгнул. А где меня шука́ть, и шука́ть негде — голое, как стол, место было. Их, поди, за меня после и самих расстреляли!
Федор Карякин поднял острый подбородок и рассмеялся; смеялся он дробно и заразительно, как коверные клоуны в цирке. Николай улыбнулся. Все, что ни случилось с ними там, из этого мирного южного вечера выглядело, как книжные ненастоящие напасти.
Из дверей комиссии вышла мадмуазель фон Шверин. На ней была соломенная шляпка-канотье и простое светлое платье. Выглядела она очень мило. Кривицкий замер, вновь остро переживая всю прелесть лица и фигурки девушки; сделав усилие над собой, он постарался придать своей физиономии дружеское выражение — ну… спокойное. Карякин многозначительно поднял голову: понял, мол, и, улыбаясь своим большим ртом, незаметно отошел в сторону.
— Добрый вечер, Елена Антоновна, — приветствовал мадмуазель Николай.
— Вы опять здесь?
Девушка взглянула на него, натягивая атласную перчатку на руку. И правильно такие ручки нужно беречь от солнца. Только вот непонятно было, с какой именно интонацией она произнесла свой вопрос-утверждение. И так можно понять, и этак. Нет, черт возьми, пора уже обозначить ситуацию яснее, чего он мнется, как гимназистка.
— Я здесь, и почему бы нам сегодня не поужинать вместе. В ресторации — там прохладно, играют хорошую музыку.
— В клубе союза офицеров, полагаю? Известное место. Посетители сего заведения, выпив водки, прежде всего любят рассказывать, как славно они на своих фронтах гнали красных.
Николай начал злиться. Что же она его тиранит.
— Если вы интересуетесь историей войн, Леночка, я мог бы вам поведать несколько интересных случаев из недавней Германской компании — довольно кровавых, конечно, но со всеми возможными деталями.
— О-очень заманчивое предложение, но у меня запланировано обязательное мероприятие и меня там будут ждать.
— В таком случае, конечно, прощайте, — Николай наклонил голову и щелкнул каблуками.
Он точно знал теперь, что никогда и ни за что не появится здесь больше и, честно говоря, испытывал от этого даже какое-то странное, малодушное облегчение, хотя уже и предчувствовал — еще неосознанно — грядущую за ним пустоту и боль. И все равно, все равно — неопределенность для него была куда хуже этой боли. Кривицкий, действительно, влюбился в первый раз.
Девушка внимательно взглянула на него, как будто собираясь что-то сказать, даже приподняла руку, дрогнув пальчиками, но тут ее окликнул громкий голос:
— Елена!
Разговаривая, они уже спустились с лестницы к дороге, и по тротуару к ним шел крупный мужчина. Николай никак не мог прямо теперь развернуться на каблуках. Выглядело бы это очень странно. Демонстративно. Пришлось остаться и потерпеть еще минуту.
— Мы уже немного опаздываем. Леночка! — приблизившись, сказал господин. — Нехорошо. Ты с товарищем? Ну что же, место в коляске найдется. Мы раньше не встречались?
Мужчина был среднего возраста, с холеной бородкой клинышком и живыми очень светлыми глазами.
— Знакомьтесь, — сказала девушка, беря Николая сверху за кисть: так, как будто он собирался сорваться с места и убежать. — Николай Степанович Кривицкий, поручик. Из сентябрьских поступлений. А это мой отец, Антон Эрихович фон Шверин, товарищ министра просвещения. Как это будет по-новому?.. — заместитель министра.
— Ну без чинов, без чинов. Прошу в экипаж. Подождите… Николай Кривицкий? В самом деле? Замечательно, что вы сами мне попались.
Вышло так, что у Николая не было никакой возможности отказаться от поездки. Впрочем, нужно сказать, он уже не очень к этому стремился. Теперь его удерживала и интрига, что его по какой-то нужде разыскивал высокопоставленный чиновник, и собственнический жест Леночки — когда она его взяла за руку...
— Ну, еще четверть часа у нас есть. Трогай, братец, — сказал фон Шверин кучеру, когда они устроились на мягких диванах фаэтона; и с живым интересом поворачиваясь к Николаю: — А мне, представьте, тут уже в который раз рассказывают, как некий офицер умудрился привести с собой целое воинское подразделение. Вы знаете, что это большая редкость? К нам сюда приходят почти исключительно в одиночку, очень редко, когда парой. Вижу, вы не знали. Ведь сей феномен нынче принято связывать с отчаянным положением индивидуума. Мы, к сожалению, с Еленой по собственному опыту знаем… Я собирался встретиться с вами: все необычные происшествия проходят по моему ведомству — только я никак не ожидал, такой удачи. Это, пожалуй, объясняет ваш случай. Особый человек и особый случай. Вы ведь именно тот самый Николай Кривицкий?
Леночка удивленно подняла брови. Николай физически почувствовал на своем лице ее изумленный взгляд. Пожалуй, это хорошо.
— Ну, признавайтесь! Я однажды лично присутствовал, когда вы читали свои стихи, и далее я уже пристально следил за вашим творчеством. Еще в Петрограде. Вы то, известное дарование из гимназии Гуревича.
— Туда меня устроил отец. Я родом из Могилевской губернии, — отвечал Николай.
Дарование — слово сомнительное, направленное сверху вниз, его не хочется принимать на свой счет. Впрочем, обижаться не с руки: чиновник не хотел задеть — просто использовал газетное выражение, припечатанное.
— Ну конечно — это вы! Замечательно, что мы сегодня сошлись: у меня ведь к вам предложение. Вы где сейчас служите?
— В коммунальном департаменте. Согласно рабочему предписанию, — он сделал легкое движение головой в сторону Леночки. — Собственно, я принимаю участие в строительстве водонапорной станции.
— Но ведь это совсем не по вашему профилю! Ну, это дело мы поправим, негоже раскидываться такими людьми. Я направлю запрос на имя вашего начальника, а вы должны согласиться перейти в мое ведомство. Я должен обязательно заполучить вас! Это важное дело и увлекательнейшее: уверяю, вы увидите, что оно вас заинтересует. Мне хочется показать, что я уже наработал, ввести вас в курс дела. Жаль, что нельзя приступить к этому прямо сейчас. Протоколы, процедуры — будь они неладны. Мне предстоит сегодня говорить речь, а я этого страсть как не люблю.
Товарищ министра полез в свой пухлый портфель, после долгих и несистематических поисков выудил два листочка с тестом, набитым на пишущей машинке; нацепил на свой остзейский нос пенсне и приблизил бумаги к глазам. Выглядел он школяром перед экзаменом.
Фаэтон ехал на север, пересекая улицы и линии правительственного квартала. Обогнув мемориальное озеро Фа Нгума, они стали подниматься на холм; отсюда стала угадываться некоторая градостроительная правильность, уже отчасти привитая этому азиатскому муравейнику, приятная взгляду и сердцу Николая; она, конечно, не могла и отдаленно приблизиться к строгой гармонии Петрограда, но все же… Хотелось надеяться, что и другие, более фундаментальные свойства цивилизации возможно вырастить на этой земле.
— На какое мероприятие мы едем? — повернулся к Леночке Кривицкий.
Николай посчитал, что ему удалось задать свой вопрос вполне дружественным тоном. Почему бы и нет? Фон Шверин чрезвычайно занят, а он не собирался становиться в театральную позу, или, хуже того, играться в кошки мышки — это вовсе было не в его духе. Кривицкого, действительно, заботило, уместно ли ему будет появиться… — куда бы там они не направлялись — в своем повседневном костюме. Антон Эрихович, например, щеголял во фраке.
— А я решила, что вы вздумали на меня обидеться, — улыбнулась ему девушка. — Нет? Что же вы на меня теперь даже не смотрите? Мы едем на открытие интерната. Совершенно нового вида. Дети там будут проходить весь цикл обучения. На церемонии будет очень много высокопоставленных особ и сам король. Вы знаете, как это важно? Решительно необходимо поместить маленьких в такую среду, чтобы они вновь могли почувствовать о себе самую искреннюю заботу. Тогда они смогут в будущем стать полноправными членами нового общества. Даже лучше чем мы. Вот почему министерство просвещения играет такую значимую роль.
— Дети — да. Дети — это важно, — согласился Николай. — Им же пока не выдашь рабочего предписания.
— Я понимаю вашу иронию: вы просто не знаете, что три четверти вообще всех новичков составляют дети. Они почти все из беспризорников. Понимаете теперь? Они же не останутся век маленькими — как Питер Пен. А похоже, да? Он ведь тоже сбежал... И кем они вырастут после всего, что пережили? Вот именно. Как мы все могли допустить такое? Ведь страх, что сейчас творится на нашей несчастной родине. Никогда в истории аборигены не видели столько беглецов, я просто удивляюсь их терпению… Почему же вы, Николай Степанович, не рассказывали о себе, что вы поэт? Кто же так за девушками ухаживает.
Леночка говорила без пафоса, ничуть не рисуясь. Николай стало неловко за свою неуместную остро́ту. В конце концов, разве государству не потребуются поборники и служители. Если смотреть хоть немного вперед. Разве не правильно с младых ногтей выковывать преданное ему юнкерство. Еще как правильно.
А здание интерната удивляло. Это был почти Пантеон. Покатая двухскатная крыша, ряд ребристых колонн, широкие лестницы, ведущие к портикам входов. Вокруг — еще несколько зданий пониже, но в том же стиле раннего классицизма. Необыкновенно торжественно и основательно. Королевский дворец, который Кривицкий ходил смотреть с товарищами в выходные, выглядел хотя и пышнее, но не так впечатляюще. Оставив коляску на гравийной площадке, они втроем — Антон Эрихович чуть позади — поднимались на плосколобый холм по тропинке, блуждающей между тиковыми деревьями и зарослями цветущих алым пламенем кустов. Бежевые стены интерната мягко сияли в вечернем солнце. В небе цвета, которому еще не придумали названия, носились стрижи. Хотелось протянуть руку и взять в ладонь маленькую, облитую жемчужно-белой перчаткой ладонь спутницы; одним жестом, без всяких слов, убрать всю досадную чепуху между ним и Леночкой, сразу сделать ее ближе.
Само мероприятие проходило в гимнастическом зале. Народу было не так уж и много: человек пятьдесят — это если не считать небольшого духового оркестра, который гудел медью на небольшом возвышении. Фон Шверин, пожав плечо Николая, направился вперед, где уже толпились сановники. Там находился навес, или что-то вроде открытого шатра из легкой белой материи, и были выстроены в ряд столы. Шатер, кстати, странно смотрелся внутри здания: не под небом — под потолком, в окружении пилястров, капителей и строгой классической геометрии греков.
— Король… — сказала Леночка возле плеча Николая.
Он не смог найти, и она указала своими серыми глазами. Король Сисаванг Вонкх был молодым человеком в белой одежде азиатского кроя. Через плечо у него шла муаровая желтая лента — шелковая или атласная. За спиной у монарха стоял огромный чернолицый усач-индус, он держал в вытянутой руке большой открытый зонт — символ королевской власти, запечатленный и на гербе Лансанга. У самого Сисаванга, кроме ленты, никаких отличительных знаков; какая там корона — черные короткие волосы были без всякого головного убора. Черты лица… король ничем не отличался от своих аборигенных подданных. Невысокий, худощавый, с живыми черными глазами. Если бы Кривицкий встретил его на улице — в обычной одежде, разумеется — он бы его никак в толпе не отметил. Впрочем, для Николая все азиаты были пока на одно лицо: он лао и от вьета ни за что отличит. И все же интересно — любопытно посмотреть. Есть какая-то необъяснимая магия в титулах. Даже убежденным республиканцам в тайне не верится, что монарх — это совершенно обыкновенный человек.
Караул короля состоял из полудюжины бравых краснощеких здоровяков в форме уланов; вот кто был разодет в пух и прах — синие мундиры с золотыми пуговицами перетянуты крест-накрест ремнями, тускло блестят эполеты, латунные каски с лошадиными гривами, тяжелые сабли на поясах. Красота! А Сисаванг, мирно сложив опущенные руки, улыбаясь, увлеченно разговаривал с некой дамой.
— Сенатор Валерия, — подсказала спутница.
Тоже забавный феномен. Дело в том, что канцлера королевства, а после и назначенное им правительство, утверждали семь сенаторов. То есть настоящей верховной властью обладали именно они, и при этом выбирали их по жребию: собственно, с помощью общей лотереи, в которой участвовали все полноправные поданные Сисаванга. Любопытная система правления. Не ограничит ли она возможности государства? Хотя — ежегодно одного из сенаторов король на свой вкус отправлял в отставку и его, также по жребию, заменяли на нового. Кажется, так…
Зазвучал горн. Высокие двери распахнулись и в гимнастический зал стала входить вереница мальчиков и девочек, наряженных в форменную одежду — девочки в белых фартучках и воротничках, мальчики в серых фуражках на стриженых головах, подпоясанные ремешками с блестящими бляшками. Сопровождали перепуганных школярят взрослые — видимо, всё их будущие учителя, классные дамы и надзиратели.
Продолжение церемонии Кривицкий недосмотрел. Детей выстроили напротив столов, где громоздились стопками новенькие портфельчики и лежали гимназические принадлежности, и на этом Леночка фон Шверин увела его из зала — через боковую дверь, взяв за руку.
Они попали в коридор. Здесь остро пахло свежеотциклеванным полом, краской, клейстером; вдоль стен, словно на Рождество, на электрических шнурах висели круглые веселые фонарики — красные, желтые и синие.
— Посмотрим, как здесь все обустроено, — сказала девушка.
Обустроено было чудесно. Они входили в светлые классные комнаты, через широкие коридоры попадали в уютные спальни, поднялись по каменной лестнице и оказались в просторной столовой, откуда открывался вид на парк и королевский дворец. Интернат мог легко вместиться в себя несколько сотен детей. А может быть и тысячу. Николай был действительно впечатлен. Он, конечно, не специалист — всего лишь простой рабочий — но и он мог понять, что на это великолепие было затрачено очень много труда и ушло уйма добротного материала. Ведь половина столичного города, даже в центре, до сих пор состояла из саманных одноэтажных зданий — попросту говоря, глинобитных хибар.
Спутница его тоже находилась в приподнятом настроении, она то и дело снова брала Кривицкого за руку, восхищаясь интерьерами и тем, как ловко и умно здесь все обустроено. А ему ужасно хотелось ее поцеловать. Но везде, как назло, бродили люди — такие же зеваки, как и они, или кто-нибудь из персонала. Наконец молодые люди оказались в учительской комнате, где как раз никого не было. За окном росло большое дерево, погружая помещение в полумрак, под потолком горела растянутая по молдингу гирлянда. Вся из синих фонариков. И случай удобный, и девушка замешкалась возле карты у стены, будто ожидая чего-то… Но в этом холодном свете лицо Леночки казалось строгим, отчужденным, как у классной дамы. Даже вообразить нельзя было, чтобы прижаться губами к этому идеальному мраморному лицу. Обморозишься: кожа с губ слезет хлопьями.
Надо же, подумал Николай, а ведь когда-то меня держали за поэта. Слезет хлопьями…
А в коридоре светили теплые красные и желтые огни, лицо Леночки снова стало живым; и, уже не глядя по сторонам и не дожидаясь другого случая, Николай наклонился к желанным малиновым губкам. В глазах ангела появилась неуверенность… или беспокойство.
— Спокойно, Маша, я — Дубровский…
Николай выпалил неожиданно для себя, но это были правильные слова: Леночка улыбнулась.
Что делать, все праздники когда-нибудь заканчиваются. На следующее утро, как положено, Кривицкий явился на работу, переоделся в своем шкафчике в джутовые штаны и рубаху. Сердце его билось ровно. Он давно уже отучил себя очаровываться шаткими перспективами и ждать необыкновенной манны с неба. Даже после явных обещаний. Рассчитывать, что малоизвестный поэт (хорошо, не будем самоуничижаться: до войны — довольно известный поэт, но теперь давно уже не слуху) может вдруг на самом деле понадобиться высокопоставленному чиновнику… Да с какого перепуга? Что он, разве Пинкертон или контрразведчик.
И все же было вчера хорошее, настоящее. Не только податливые губы сероглазого ангела. Они с Леночкой очень хорошо поговорили. Даже если для нее это просто пикантное приключение, Кривицкий благодарен уже за то, что она не просила его с порога почитать стихов. Неприятно, когда ты объект банального коллекционирования.
— Ребята! У меня деревянное масло кончилось, поделитесь скляночкой! — крикнул он, привычно улыбаясь.
Николай рад был своим товарищам. Привык он, черт возьми, и тело его привыкло и тоже радовалось в предвкушении простой работы, как застоявшаяся лошадь. А бицепсы — вот они: перекатываются под загорелой кожей стальными шариками. Накачал за это время упругой силы в руки… Если б он, конечно, с малолетства так горбатился, то ненавидел бы черную работу, как ненавидят и бегут от нее вырвавшиеся из социальных низов, но ему повезло с рождением. Николай хорошо запомнил, с какой угрюмой серьезностью о труде говорил Максим Горький. Они тогда сидели за маленьким столиком в «Бродячей собаке», большие руки литератора лежали на белой скатерти, обнимая хрустальный фужерчик с водкой. Слова были точные, безжалостные… Но ведь эта стройка не навсегда, его никто не неволит, всю жизнь укладывать клятые кирпичи.
К обеду, наделав известного переполоха, прибыл правительственный курьер из департамента строительства. Красивый, в золотых зигзагах на предплечьях, с плюмажем над головой. Сияя белоснежным пробковым шлемом, упруго качался с пяток на носки, ждал, когда начальник участка спустится к нему на глиняный пятачок возле башни.
С хрустом сломав печати на пакете и прочитав распоряжение, форман Мишин поднял глаза, выискивая на лесах Кривицкого, а у того уже замерло сердце.
— Искать спокойствия и комфорта в чистилище довольно пошлая идея, как вы полагаете? — спросил его новый начальник. — Да я знаю, что деятельность нашего правительства ежедневно приносит практические и неоспоримые результаты. Королевство Лансанга процветает, и плоды модернизации позволяют его подданным жить в цивилизованном состоянии. Всем: и нашим бывшим соотечественникам, и местному азиатскому населению. В этом заключается наш долг. Верно. Но мы не можем довольствоваться только материальным аспектом и оставаться слепыми кротами.
— А вы считаете, что мы находимся в чистилище? Это можно как-то обосновать? — Кривицкий сидел на венском стуле перед невозможно большим столом, покоящимся на массивных тумбах, оббитым поверху зеленым сукном.
Весь стол был завален бумагами, папками, фолиантами, громоздящимися стопками и лежащими отдельно, раскрытыми посередине, — живого места не найти. Кабинет Антона Эриховича фон Шверина вообще весь находился в таком же состоянии и напоминал его пухлый портфель. Он был беспощадно переполнен документами, книгами итяжеловесной мебелью для их хранения. Не только по стенам, даже над головой у товарища министра науки и просвещения висели какие-то рулоны толстой бумаги, чертежи, эскизы — вплоть до самых верхних полок — грозя в любой момент рухнуть и похоронить под собой и владельца, и половину помещения в придачу. А помещение было обширным.
— Обосновать? Нет. Но мне нравится ваш подход: обосновать! Будем пока считать, что мы находимся у Бога за пазухой. Так говорит моя драгоценнейшая дочь… Но там, — Антон Эрихович указал пальцем на запад, в сторону Меконга, — пока мы строим здесь для себя теплое гнездышко, нежимся на южном солнце, сейчас, в этом момент, под новым варварским игом гибнет Россия; а я убежден, что вместе с нашей богоспасаемой отчизной обязательно погибнет и весь мир. И… всё, и все. В этом ли замысел божий?
Николай, конечно, затруднялся ответить, в чем он. Хотя по поводу теплого гнездышка — ну, правильного государства — у него как раз есть некоторые соображения. Если бы его, конечно, спросили…
— Мы ходим, едим, смеемся, — продолжал свою мысль фон Шверин. — Человека трудно упрекать в том, что, при любых условиях, прежде всего он хочет жить. Но ведь почему-то мы попали сюда. Не важно, во что вы верите: в Создателя, в судьбу, или закономерность — если вы сугубый материалист — мы должны понять, в чем причина. Раз нам дан и разум, и чувство, и способность постигать замысел провидения. Поэтому, чтобы и дальше оставаться людьми, а не стойловыми животными, — нет, вернее, животными на вольном выпасе — мы должны составить космогонию этого… м-м… места, его эсхатологию, механистическую инженерию, найти внутренние законы и прочее. И, наконец, точно определить нашу роль здесь, не впадая при этом в ницшеанство и самолюбование, — ах, мол, какие мы избранные. Только разобравшись со всем этими вопросами, мы поможем себе и, быть может, сможем помочь и нашим соотечественникам там. Человеку, как таковому. Как вы считаете?
Николай, действительно, считал что-то в этом роде. Стойловым животным он, определенно, быть не хотел.
— Вы правы. Но чем именно я буду заниматься?
— Чем именно? — переспросил фон Шверин. — А я не знаю. Вы значительно моложе меня и к тому же натура творческая; посмотрите на все, что я насобирал тут свежим взглядом. Все эти полицейские отчеты о странных происшествиях, необъяснимых несоответствиях. Может быть, это все чепуха — не то. Легко набрать второстепенных фактов и упустить главное. Для этого нужно чутье на такие вещи, а где его взять? С некоторыми свойствами нужно просто родиться. Понимаете теперь, сударь мой, почему я хотел заполучить именно вас?
Кривицкий обвел кабинет глазами. Если все эти документы связаны с заявленной темой: с поисками предназначения места их пребывания — то проделана, действительно, колоссальная работа.
— Я постараюсь стать хорошим сотрудником. Полезным.
Товарищ министра покачал головой.
— Вы были главой воинского подразделения, командовали людьми и я жду от вас большего, Николай Степанович. Господин министр просвещения и господин канцлер позволили мне заниматься моими изысканиями — их тоже убедили мои доводы. Были выделены необходимые средства, при министерстве учрежден особый департамент, но никто не освободил меня от моих прямых обязанностей. В России пылает пожар, поток беженцев к нам не ослабевает, и на первый план правительством выносятся вопросы образования и социального мира. Это очень верно. Я согласен. Но именно поэтому, сударь мой, я не смогу здесь торчать, как раньше, и сам разбираться со всей этой фактологией. — Фон Шверин повел рукой над бумагами. — У меня прорва важнейших, ежедневных дел. А вы, Николай Степанович, вы и будете отныне главой департамента метафизических изысканий, и моей десницей, и волшебным джином из лампы. Так что, занимайте один из этих столов в нише и приступайте… тот, который ближе к окну, второй уже оккупировал для себя ваш будущий помощник. Ведь в любом деле нужен помощник. Вы, конечно, сами будете формировать свою команду, но у него самые замечательные рекомендации, и я уже мог убедиться в его усердии. Оставьте его хотя бы на первое время, пока разберетесь с делами. А вот и он…
В кабинете возник приятный подтянутый господин, лет тридцати, или около того. Невысокий брюнет, гладко зачесанный, со щеточкой черных усов, с улыбчивыми карими глазами и выразительно изогнутыми бровями. Фон Шверин взял его за щуплое плечо:
— Прошу любить и жаловать. Асмус Наум Янович. В отличие от нас с вами, ракшасов, — старожил чуть ли не в четвертом поколении. Или в пятом? Можете себе представить? Очень хорошо образован, знает все о местной фактуре и владеет чуть ли не всеми языками. Будьте любезны, голубчик, — обратился он к приятно улыбающемуся брюнету. — Покажите Николаю Степановичу дело о французской подводной лодке.
— Сей момент, Антон Эрихович!
Асмус шаркнул ножкой и прихрамывая направился к стеллажу между окнами.
— Мне хочется, Николай Степанович, чтобы в первую очередь вы ознакомились именно с этим случаем. Вам, конечно, известно, что в нашем обычном мире Сиам и весь Индо-Китай в сей момент находятся под французским протекторатом. Вот. А здесь о них и слыхом не слыхивали. И вдруг у берегов Вьетнама, недалеко от Сайгона, на песчаную банку садится наисовременнейшая субмарина, по описанию — настоящий Наутилус, и на ней находят несколько выживших моряков. Ну, несомненных французов. Вьеты тащат их к своему королю, лечат и всячески ублажают, но они один за другим умирают от лучевой болезни. Все признаки… Вы не слышали о работах мадам Склодовской-Кюри? Соли некоторых металлов ядовиты. Они убивают даже на расстоянии. Очень интересный случай: откуда они приплыли, с какой целью, черт возьми! — что значит, это техническое чудо?
Кривицкий с опасливым сочувствием смотрел, как его новоприобретенный помощник взбирается по стремянке у книжного стеллажа. Тонкий маленький человек, на еще более тонкой лесенке. А папку, которою он рьяно потянул с полки, была весьма-а увесистой.
— А сейчас я вас покину, — сказал фон Шверин, поглядев на часы-луковицу. — Да-с. И до вечера оставлю в полное собственное распоряжение. Между прочим, сударь мой, вы не смотрите, что ваше новое рабочее место находится не в том выдающемся здании, а здесь, в этой одноэтажной… хм… хибарке. Чтобы вы знали: она и есть самое первое правительственное здание русского Лансанга, а это — кабинет Данзаса!
— М-м… секунданта Александра Сергеевича?
— Хе-хе… Ну, нет, — оборвал свой смешок фон Шверин. — Его менее знаменитого старшего брата — Бориса Карловича. В оставленной нами отчизне он был обыкновенным чиновником при московском генерал-губернаторе Голицыне, а сюда попал сразу после декабрьского восстания 1825 года — прямо из Петропавловской крепости. Как вы понимаете, из под ареста… Хотя в самих событиях наш Данзас никак не участвовал, но заговорщикам симпатизировал и являлся членом «Практического союза». Ну, как многие тогда. Знаменательно, что именно он стал фактическим основателем нашего нового государства, а не его более радикальные соратники. Помните обстоятельства казни главных зачинщиков? Да-да. Вот эти несчастные, под которыми оборвалась веревка, все они — сбежали сюда. И полковник Павел Иванович Пестель в том числе. Конечно, он попытался в новых обстоятельствах реализовать свое видение обустройства социального общества. К счастью для лао и для всех нас, Проведение помешало его планам. Можно смело отнести произошедшую коллизию в нашу систематику. Впрочем, не все сразу — этот анекдотец можно обсудить в следующий раз.
Выдержав надлежащую моменту паузу, фон Шверин направился к выходу. Кривицкий подхватил со стола министерский портфель — хозяин его позабыл — и проводил чиновника до дверей. Уважение Николая не было поддельным. Что ж, хотя Антон Эрихович косвенно уже высказал себя республиканцем, это не отменяло его человеческих достоинств, а они были несомненны. И искренность, и увлеченность делом, и заведомое расположение к людям. Таких деятельных добряков Николай любил всем сердцем.
Потому что сам он давно уже растерял эту детскую непосредственность и открытость.
— Будем знакомы, Николай Степанович. — К Кривицкому неловко, боком, приблизился помощник, к груди он прижимал добытую папку с документами. — Вообще-то меня зовут: Ян Наумович, — улыбаясь сообщил Асмус, — это моего отца звали Наумом Яновичем. Он, тоже служил правительственным чиновником, а мой прадед был архивариусом у канцлера Данзаса. Антон Эрихович всегда путает. Но это не важно: я не гордый и откликаюсь. Я горячо рад, что мы будем работать вместе. Надеюсь, быть вам полезен. Для начала, пока я приготавливаю вам все документы по запрашиваемому делу — о, это далеко еще не все бумаги! — вы, Николай Степанович, не хотите ли угоститься кофием?! Я умею готовить замечательный кофий: сам обжариваю и измельчаю зерна. Сам выбираю их! И печенье к нему найдется.
Кривицкий почувствовал расположение и к этому, в общем-то, незаметному, невзрачному чиновнику. За его откровенное желание подружиться с новым человеком, и невинную попытку всячески угодить. И это очень трогательно, что он на старый манер говорит «кофий». Несомненно, тоже замечательный в своем роде персонаж.
— С удовольствием, сударь! А вы сами это уже читали, Ян Наумович? Что скажите: действительно, это были французы? Хорошо бы. У нас здесь какая-то очень запутанная география. Разобраться бы.
— Ох, уж эти французы, — покачал аккуратной головой помощник.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
