Узник №1
Глава 1. Побег.
На дворе стоял 1764 год. В ночь с четвёртого на пятое июля тот, кого в бумагах именовали «узником № 1», стоял на коленях посреди своей темницы в Шлиссельбургской крепости. Он был совсем молод — всего двадцать три года, низкого роста. Голова опущена, большие глаза сомкнуты. Рыжие пряди свисали вниз. Руки, сложенные вместе, он прижимал к туловищу. За серыми стенами тюрьмы, судя по всему, бушевала непогода. Крепость стояла на острове, со всех сторон охваченная свинцовыми водами Ладожского озера.
Узник не помнил, когда в последний раз видел что-то помимо стражников, каменных сводов и Библии. Говорить с кем бы то ни было ему воспрещалось, однако двое солдат порой пренебрегали запретом и обращались к нему. Писать не дозволялось вовсе, что, впрочем, не мешало арестанту подбирать осыпавшуюся штукатурку и выводить ею на полу короткие строки из Священного Писания. Текст всё равно затаптывали, но узника это не останавливало. Только Библия позволяла ему сохранять рассудок, не давала озвереть в невыносимом одиночестве, удерживала в нём то человеческое, что ещё оставалось.
Стражники... Слово это казалось ему родственным слову «страдания». Они часто издевались над ним: били, приковывали цепями, морили голодом. Но именно от них — от их насмешек и редких, оброненных вполголоса фраз — он узнал свою собственную историю, историю самого знаменитого арестанта Российской империи... Историю Ивана VI. Того самого младенца-императора, наследника Анны Иоанновны, что взошёл на трон двух месяцев от роду и был свергнут год спустя. Того самого Ивана, которого такой же вот ненастной ночью взяла на руки Елизавета Петровна, дочь великого Петра. Его, маленького и неразумного, выучили кричать «Ура!» в ответ на приветственный гул с улицы. Кричать «Ура!» Елизавете Петровне. Кричать «Ура!», сам того не понимая, против собственной судьбы.
Он прекрасно знал, как арестовали его семью. Мать, отца и младшую сестру, которую солдаты уронили головой о половицы во время переворота. Говорят, удар пришёлся в висок, и девочка с тех пор почти оглохла. Проверить это Иван не мог — он видел её только в раннем детстве.
Поначалу его держали с семьёй, но в четыре года отняли и у матери, и у отца. Заперли отдельно. С тех пор он лишь дважды переезжал — из одной тюрьмы в другую.
И вот теперь он здесь.
Пытался не умереть от меланхолии.
Он молился. Просил у Бога прощения за то, что вновь бросился на стражника с криками о ереси, когда тот выпустил дым изо рта. Просил о помощи, просил дать сил жить дальше.
---
Василий Мирович, начальник караула в Шлиссельбургской крепости, был молод — совсем недавно ему исполнилось двадцать пять лет. Не сказать, чтобы он быстро и легко продвигался по табелю о рангах, но, попав в армию ещё в возрасте четырнадцати лет, делал это уверенно и упорно. Во время русско-прусской войны Василий даже успел стать адъютантом у самого Петра Панина. Впрочем, и таких солдат немало видал мир, да Василия от всех остальных отличало кое-что, о чём не ведал никто. Вечером он предложил своим солдатам освободить узника № 1, узнав, что это не кто иной, как Иван VI. Его подчинённые согласились. Мирович поднял караул: «К ружью!» — и стоял во дворе. Мирович ударом приклада по голове лишил выскочившего коменданта Бередникова сознания и приказал взять его под стражу.
---
Иван молился. По щекам текли слёзы. Он не мог ни понять, ни принять свою судьбу. Ведь он мог быть первым человеком великой империи, а стал кем? Не первым человеком, а «узником № 1». Самым знаменитым арестантом.
Со дня его свержения на троне сменилось уже трое. Первой была клятвопреступница Елизавета Петровна, клявшаяся его матери, Анне Леопольдовне, в верности, когда та состояла регентом при малолетнем императоре. Затем пришёл Пётр III, правивший столь же недолго, как и сам Иван. Его свергли точно так же — и руку к тому приложил близкий человек, точь-в-точь как в случае с Иваном. По горькой иронии судьбы Петра заточили в ту же самую тюрьму, где прежде сидел свергнутый младенец-император.
Иван прекрасно понимал Петра III. Ему хотелось бы взглянуть на него, увидеть собрата по несчастью. Нынешней же правительницей империи была Екатерина II.
– Змеи... один большой клубок змей... искушённые самим лукавым!
За дверью раздавался шум. Неясный шум топота и людских криков. Среди этого смешения звуков возник новый, совсем редкий для слуха Ивана... звук открываемой двери. Он прекратил молитву и взглянул голубыми глазами, полными муки, на вошедших. Перед ним стояли двое мужчин.
---
Мирович был необычным военным — сослуживцы и сами это замечали. Не брала его ни шальная пуля, ни вражеский клинок. «Удача», — сказали бы одни. «Божье благословение», — ответил бы сам Василий. И впрямь, были у него умения и знания, превосходившие разумение обычного человека.
Он почувствовал возмущение в самом воздухе. До узника № 1 добрались не те солдаты, кого он подговорил, — он знал это безошибочно. И побежал по коридору, всё быстрее, быстрее — к темнице нужного ему заключённого.
Остановился. Вгляделся. Впереди стояли двое мужчин. Так и есть — не его подчинённые. Капитан Власьев и поручик Чекин. Они возились с замком, уже отперли... Мировичу не нужно было подходить вплотную, чтобы помочь Ивану спастись.
–––
– Здравы будьте, — растерянно пробормотал Иван, не сводя глаз с пришедших.
Он не боялся смерти — попросту не сталкивался с ней никогда, разве что в строках Библии. Потому и не дрогнул, когда перед самым его лицом сверкнул металлический кинжал. Невольно пронеслась мысль, что на небе он окажется не один. Рядом будет Бог.
Мужчина с кинжалом внезапно закричал: рука его вывернулась неестественно, пальцы разжались, выпуская оружие. Второй, выпучив глаза, с хрипом осел на пол, схватившись за горло. Через мгновение один затих без чувств, второй выл, баюкая сломанную руку. Всё это выглядело до того странно, что Иван потерялся, не зная, как понимать увиденное. Может, это очередная жестокая забава стражников — разыграть его, чтобы потом наказать за неверное поведение? Но, с другой стороны, прежде такого не случалось, и рука, вывернувшаяся сама по себе, пугала не на шутку. Или... неужто само Провидение даёт ему шанс спастись?
В дверном проёме обозначился силуэт мужчины в военном мундире. Невысокого роста, с прямою спиной. Он снял треуголку, из-под которой выбивались чёрные волосы, чуть влажные от пота. Тёмно-серые, почти стальные глаза незнакомца смотрели на лежащих без тени жалости. Грудь одного из стражников вздымалась — живой. Второй глядел на сломанную руку, ещё не понимая, что произошло.
Вошедший поклонился:
– Ваше Императорское Величество.
Иван поспешно вытер слёзы со щёк, отвёл волосы с лица, чтобы лучше разглядеть нежданного гостя.
– Подлец! — прохрипел мужчина со сломанной рукой.
– Молчать, — бросил Мирович, даже не обернувшись.
– Предатель! Казнят тебя! Выродок поганый, весь в предков своих!
Мирович пинком отшвырнул ноги лежащего и, ухватив Ивана за плечо, поволок за собой.
Ивана уже не раз пытались вытащить из тюрьмы, спасти, но все попытки оканчивались бесславно. На узника № 1 без слёз не взглянешь: исхудал, глаза и щёки впали от вечного недоедания, а после недавнего наказания по всему телу расползлись синяки. Двигался он медленно — вернее сказать, едва плёлся за тащившим его человеком.
– Кто вы?
– Потом, – отрезал тот.
Гремели выстрелы, но криков боли слышно не было. Свист пуль резал воздух, однако в плоть они почему-то не впивались.
Как вдруг!
Всё окружающее замедлило ход, и вокруг Мировича и Ивана вспух сине-чёрный полупрозрачный купол из чего-то дымчатого, зыбкого. Пули застыли в воздухе, шум стих.
– Шевелитесь, Ваше Величество!
– Что это?! — Иван всё ещё дрожал. Образ самовольно сломанной руки стоял перед глазами. — Окаянный еретик!
Незнакомец странно взглянул на него.
– Извините, Ваше Величество, но так надобно, – и тут же последовал удар в челюсть. Иван рухнул без чувств.
---
Василий тянул за собой узника № 1. Под общую шумиху как раз и можно было незаметно пользоваться своими способностями.
– Кто вы?
– Потом, – отрезал Василий.
Следовало бы быстрее, прибавить ходу... как вдруг Василий ощутил, что кто-то неизвестный навёл на него прицел.
Солдатам было велено устроить шумиху, отвлечь внимание, но никого не убивать. Всю вину за случившееся в случае неудачи брал на себя Мирович, а уж если бы кто-то из солдат поранил или убил тюремную стражу? Тогда наказание стало бы неизбежно. Все старались стрелять мимо. Напугать, но не убить.
Должно быть, у кого-то дрогнул палец на спусковом крючке... Василий шагнул сквозь слои воздуха вместе с Иваном, вокруг них вспухла сине-чёрная дымка, время застыло. Теперь они могли уйти отсюда без помех.
– Шевелитесь, Ваше Величество!
– Что это?! Окаянный еретик!
Василий с жалостью посмотрел на Ивана. «Еретик? Ну-ну», – мелькнуло в голове. Не за что на него сердиться. Ведь он совсем ничего, кроме стен своей тюрьмы-то, и не видел. Одним точным ударом в челюсть Василий отправил юнца в беспамятство.
Затем перекинул обмякшее тело через плечо. Купол опал, пули снова засвистели. Время возобновило свой ход.
– Антип! — крикнул он, завидев знакомую фигуру.
Тот обернулся.
– Слушай сюда. Я ухожу, — отрубил Мирович. — Узник со мной. Продержитесь тут. Постреляйте ещё, а после скажешь: меня застрелили, в озеро сбросили. Вся вина на мне. Я приказал. Всё понял?
– Помилуй Бог, батюшка!
– Антип, не перечь! Скажешь, что я вам приказал. И всё. Да будет новая Империя!
Он побежал, не оглядываясь.
Антип знал, на что шёл. Затея была рисковая. Но он Василию доверял. Быть может, удастся всё объяснить товарищам, быть может, он даже перед судом сумеет стоять достойно, сумеет всех спасти от наказания... но простит ли он самого себя? Найдёт ли отговорки собственной совести, договорится ли с ней?
Василий выбежал из Шлиссельбургской крепости, таща на себе неподвижное тело Ивана. С треуголки ручьями стекала вода, тяжёлый суконный плащ намок и тянул плечи к земле. Ледяной, пронизывающий ветер хлестал в лицо, заставляя щуриться от нестерпимого холода. Небо заволокло густыми, свинцовыми тучами, а волны озера вздымались и с яростью накатывали на берег. Василий поправил портупею со шпагой и машинально нащупал в кармане камзола холодную серебряную табакерку. Пальцы огладили крышку. «Жив буду — понюхаю на досуге». Сунул обратно, рванул к лодке. Подбежав к берегу, подпоручик с усилием перевалил Ивана в шлюпку, затем быстро отвязал её и принялся толкать в ледяную воду.
Василий, весь в поту и с трудом переводя дух, с тревогой оглянулся на грозно возвышающуюся крепость. Он знал, что время на исходе. Ветер свистел в ушах. Буря — худшее время для плавания, но сейчас это было на руку Мировичу. Антип скажет, что они утонули, а пропажу лодки спишут на то, что во время шторма её сорвало и унесло.
Стиснув зубы до скрежета, Мирович в последний раз толкнул лодку в студёную воду. Ветер крепчал, поднимая вокруг фонтаны обжигающе холодных брызг, впивавшихся в кожу, словно тысячи мелких иголок. Василий быстро запрыгнул внутрь, стараясь не потерять равновесие. Шлюпка угрожающе покачивалась, но, вцепившись в борта, Мирович удержался. Он взглянул на неподвижное тело Ивана, распростёртое на дне.
Собравшись с силами, Василий выхватил вёсла и, напрягая все жилы, начал грести. Вода вокруг бурлила, волны захлёстывали борт, и каждый гребок давался с таким трудом, словно сама природа вознамерилась остановить их. Внезапно вдалеке прокатился раскатистый гром, и Василий вскинул взгляд. Он увидел, как молния раскалывает небо надвое, слепя неистовым светом.
По Неве можно было бы доплыть до самого Петербурга, но Василий опасался, что именно это их и погубит. Плыть пришлось бы далеко не один час, и лодка с человеком в военном мундире привлекала бы к себе ненужное внимание. Мог ли он позволить себе такую роскошь? Василий не был уверен в успехе, а лишний риск в этом деле грозил стоить жизни и ему, и Ивану, грозил погубить весь его замысел.
Он направил лодку через Большой пролив, зная, что на том берегу начинаются леса, в которых можно укрыться. Василий продолжал грести, не позволяя страху взять верх, понимая, что от его действий зависит не только собственная его судьба, но и судьба всей России.
---
Иван очнулся гораздо позже. Он вдыхал, слышал и чувствовал то, чего никогда прежде ему не доводилось ощущать. Приоткрыл глаза. Лучи света пробивались сквозь листву. Влажный воздух наполнял лёгкие. Над самым ухом кто-то жужжал. Он впервые видел такую красоту: земля была влажной, пахло свежим дождём. Одежда намокла и липла к телу. В небе кто-то кружил. Иван не знал, кто это, однако то был сокол.
Он слегка приподнялся, не в силах оторвать взгляда от открывшегося зрелища. Что это? Как он сюда попал?
И вспомнил. Тюрьма. Холодные каменные стены. Холодный пол. А потом вдруг — шум, крики, выстрелы. Его куда-то повели. И следом — темнота.
Неужели его убили, и он попал в райские сады? В те самые, по которым гуляли Адам и Ева до своего грехопадения? А ведь умирать не так уж и страшно. Закрыл глаза, открыл — и вот ты уже в ином мире.
Волосы слиплись от влажной земли, на которой он лежал. По рукам и ногам ползали какие-то букашки. Ивану это не нравилось. Было неприятно. Сидеть оказалось больно. На ноге ныл вчерашний синяк. Синяк... Но разве на небесах не должна была исчезнуть боль? Разве душа человека сохраняет раны земного тела? И почему он совсем один, где же души других праведников?
Повернув голову и посмотрев назад, Иван увидел того, кто освободил его из каземата. Незнакомец, сидя на земле, чистил свою шляпу.
– Всё же проснулись, – заметил он, не поднимая глаз.
Иван испугался.
– Кто вы?! И где мы?
– Подпоручик императорской армии Василий Мирович, с первого октября минувшего года состою на службе в Шлиссельбургском гарнизоне, — отчеканил тот, словно рапортовал начальству. — А место нашего теперешнего нахождения — лес. Самое безопасное из всех возможных.
– Лес? Стало быть, мы не в райских садах?
– Рановато Вам пока, Ваше Императорское Величество, по райским садам гулять-с. Живы покуда.
– «Ваше Императорское Величество», — с отстранённым удивлением повторил Иван. – Только почему вы меня так называете? Я уже давным-давно не император.
– Вы — законный наследник Анны Иоанновны, — отрезал Василий, вновь принимаясь за чистку шпаги. — Елизавета Петровна захватила престол беззаконно. А стало быть, и все прочие — такие же узурпаторы.
– Это вы сделали, когда освобождали меня? Помните, что тогда случилось? Как вы это объясните?
Василий вздохнул. Отложил шпагу.
– Магия. Или способности, если угодно.
Иван пристально смотрел на Василия, словно пытаясь разглядеть в нём что-то демоническое. Он отшатнулся, когда подпоручик сделал шаг навстречу.
– Не приближайтесь!.. Выходит, вы... вы с лукавым знаетесь? Колдун?
Василий замер на месте.
– Ваше Величество... Я в Бога, так же как и вы, верую.
— Быть того не может! В Писании сказано: «Не ворожите и не гадайте». И там же, во Второзаконии! «Не должен находиться у тебя... прорицатель, гадатель, ворожея, чародей... ибо мерзок пред Господом всякий, делающий это»! Вы... вы... — он задыхался, путаясь в словах, цитируя по памяти священные строки.
Василий пристально посмотрел прямо в глаза Ивана. Видно, за эти годы в заточении узник выучил Писание назубок. Мирович водрузил на голову треуголку, которую до этого держал в руках.
— А про Илию пророка вы читали? Как он на жертвенник огонь низвёл, а жрецы Вааловы не смогли? Это что же, по-вашему, было? Не магия? А Моисей? Жезл в змею обратил, воды Нила в кровь — это как прикажете называть?
— То... то сила Господня! То по воле Его!
— Именно-с. По воле Его. А я Вам о чём толкую? Сила — она от Бога. Дело — для чего её применяешь. Моисей — для спасения народа своего. Илия — чтобы явить истинную веру. А я — чтобы Вас, Государь, из темницы вызволить и на законный престол возвести. Это дело, по-вашему, богоугодное али дьявольское?
— Я... я не знаю... Мне боязно... Всю жизнь считал, что это грех... а тут вы приходите и...
— Иван Антонович. Взгляните на меня. Те, — Василий мотнул головой в сторону крепости, откуда они бежали, — Власьев с Чекиным, они что, по-вашему, творили Божье дело? Вас зарезать хотели. А я их остановил.
Мирович замолчал, не сводя глаз с Ивана.
– А я Вас убил? Нет. Я Вас спас.
— И то верно... Господи, и то верно... Ты правду мне говоришь? Не обманываешь?
— Сущую правду-с. Спасением своим клянусь. И более того. Я хочу Вас своим учеником сделать. Научить тому же. Я чувствую, Вы способны на подобное. Может статься, только благодаря крепости ума Вы и сохранили человеческий рассудок.
Иван молчал, глядя на свои руки — те самые, что двадцать три года только и делали, что листали Библию да сжимались в кулаки от боли. На что они способны теперь?
Василий кивнул, словно расслышал его мысли:
— Тогда, Иван Антонович, запомните: с нынешнего дня вы — мой ученик. А я — ваш учитель. И первый урок: слушаться меня. Выживем — научитесь всему.
Сокол, круживший в небе, вдруг камнем пал вниз и уселся Василию на руку. Иван вздрогнул и отшатнулся.
– Не бойтесь, — усмехнулся Василий, — это Ирик. Свой. Станет нас с вами беречь.
Иван смотрел на птицу, впервые за долгие годы чувствуя, что за ним не просто следят. За ним — присматривают.
Глава 2. Первая тренировка.
Екатерина проснулась задолго до рассвета — привычка, выработанная годами. Камердинер подал кофе, крепчайший, без сливок. Она пила его маленькими, почти птичьими глотками, глядя в окно на спящий Петербург. Завтрак — яйцо всмятку, ломоть хлеба, ничего лишнего. Затем — горы бумаг. Доклады, прошения, доносы. Она просматривала их механически, цепким взглядом выхватывая суть.
О бунте в Шлиссельбургской тюрьме, затеянном ради освобождения узника № 1, ей уже докладывали. После случившегося ни самого арестанта, ни подпоручика, затеявшего похищение, не нашли. Бунтовщики твердили одно: действовали-де по приказу Василия Мировича — велено было создать шумиху, открыть пальбу. Сто тридцать четыре выстрела — и почти ни одного попадания. Самого же подпоручика будто бы застрелили — то ли случайно, то ли намеренно — и сбросили тело в озеро.
«Мирович убит? Весьма сомнительно. Что ты замыслил, подпоручик...» – вертелось у неё в голове, пока взгляд скользил по казённым бумагам. И вдруг замер, наткнувшись на одно из писем. «Мирович». Императрица поспешно сорвала печать. Ни единый мускул не дрогнул на её лице, пока она читала послание. Окончив, разорвала бумагу и швырнула обрывки в камин.
Дело с узником давило на неё, временами внушая страх. Как и всех правителей до неё, начиная с Елизаветы Петровны, её страшил Иван VI. Она боялась, что само его имя станет знаменем для нового переворота. Одно лишь его существование таило в себе угрозу. «Ну уж нет. Только не в моё правление».
–––
Мирович очутился в странном месте. Нечто среднее между явью и сном. Он чувствовал промозглый холод осеннего Петербурга. Его схватили. В ночь с четвёртого на пятое июля Власьев и Чекин закололи узника № 1, а после сдались в плен. Сенат приговорил Василия к казни. Несколько его солдат нарочно совершили преступления, чтобы в этот миг оказаться со своим подпоручиком. Чтобы их казнили вместе с ним. Душа Мировича разрывалась на части от такой верности.
Сытнинская площадь. Палач. Василий силится держаться достойно, но тело не повинуется. Он дрожит. Никак не может совладать с дрожью. Как же так выходит? Неужто вновь неудача, неужто и он покроет себя той же славой, что его отец и дед?
Его четвертовали.
Василий проснулся рывком, в холодном поту. Нет. Сейчас не осенний Петербург. Ныне июль, и у него вышло вырвать Ивана VI из заточения.
С минуту он сидел, глядя в пустоту. Рядом спал Иван. «С чего бы начать?» – думал Василий, всматриваясь в спящего.
Сердце наконец унялось, бешеный стук отпустил измученную грудь. Он чувствовал, как звериный страх отступает, сменяясь странным, почти забытым чувством — надеждой. Во сне, в том проклятом кошмаре, что преследовал его с самого детства, всякий раз всё заканчивалось плахой. Неудача, клеймо предателя, казнь. «Поглядим ещё, чья возьмёт. Куда кривая выведет». Он спас Ивана, вырвал его у смерти, из цепких лап прошлого. Теперь у них у обоих забрезжил шанс. «А Алёшка теперь, поди, спит. И не ведает, что отец его — государственный преступник», – мелькнуло невольно.
Василий осторожно поднялся, стараясь не потревожить Ивана. Мышцы ныли, напоминая о вчерашнем напряжении. План был безумным, дерзким, но ведь сработал же! Он отвёл взгляд от мирно спящего юноши и уставился на свои руки. Они мелко дрожали. Уже не от страха — от переполнявшей его магии. Да, он тогда не ошибся. Как отрадно было сознавать это сейчас. Все эти видения, сны, смутные предчувствия — то не было безумием. Магия приметила его ещё в детстве, вела в юношестве, а теперь выручает и ныне. Магия избрала его, как некогда избрала его предков. И теперь у него довольно сил, чтобы оберегать Ивана, чтобы повернуть ход истории, чтобы начать его обучение. А ведь Иван сделается куда сильнее, чем он сам, Василий.
Мирович видел в людях магию. В ком-то она билась тонкой жилкой, в ком-то отсутствовала вовсе. В его отце она была слабой, угасшей. Статься может, и самого Василия ждёт в грядущем то же самое. Но не теперь. Нынче он впитал силы из весьма мощного чувства. Маг подпитывался ликующим торжеством — ведь замысел по спасению узника удался.
Мирович помнил, как в детстве, годков шести или семи, отец явил ему диковинный фокус: по велению его пламя в печи принимало очертания разных животных. Именно отец наставлял Василия в магии. Сейчас эти воспоминания проступали всё явственнее. Упражнялись они, когда Василию минуло двенадцать. Уходили в поле, подальше от чужих глаз. Но тогдашняя магия Василия была не более чем забавой. Ныне он сделался куда могущественнее. Любопытно, а сколь сильны маги из рода Романовых?
В Иване магии было непомерно. И откуда только он черпает силы? Притом безо всякой тренировки, даром что Василий примечал: без долгой практики магические силы идут на убыль. Каков же мощи маг выйдет из его ученика, когда примется упражняться?
– Ваше Императорское Величество, – позвал Мирович, наклоняясь над Иваном.
Тот пробормотал что-то невнятное сквозь сон и перевернулся на другой бок. Василий хмыкнул. Пусть поспит ещё чуток, он заслужил передышку. А ему, Василию, надобно обмозговать дальнейшие шаги и, главное, положить начало обучению Ивана.
«Дар — даром, а без труда и рыбку не выловишь», – говаривал когда-то отец. Впрочем, так ли иначе, выбора у Ивана не останется, ровно как и у самого Василия не будет пути назад. Коль скоро похищение узника свершилось, то впереди либо императорские ложи, либо встреча с палачом. Доселе они оба были всего лишь пешками в чужой игре, но ныне настал черёд менять правила.
Смежив веки, Василий сосредоточился. Магия отозвалась тёплой, струящейся по жилам волной, что наполняла силой. Он видел насквозь деревья, чувствовал присутствие всякой живности вокруг. Покуда опасности поблизости не чуялось. До поры. Но он знал, что Екатерина не оставит попыток извести законного наследника, не бросит неоконченным то, чему положили начало её предшественники. Держать его в темнице более не станут, раз Иван вырвался на свободу. Его попросту убьют.
Василий силился вспомнить, с чего начинал когда-то отец, наставляя его.
Он перебирал в памяти отцовские уроки. Тот толковал, что магия подобна реке. Чтобы совладать с нею, сперва надлежит ощутить течение, выучиться плыть по нему, а уж затем тщиться противиться, обращая его силу в нужное русло. И зачин должен быть с самого простого — с умения управлять собственной энергией, с навыка чувствовать мир окрест.
– С самого простого, – усмехнулся про себя Мирович.
Здесь-то и таилась загвоздка. Не ведает Иван мира. Пусть у него и была наиглубочайшая книга — Библия, однако ж в его жизни не случалось ничего, кроме неё. Иван, почитай, и не общался с людьми, и иных книг не читывал, дабы постичь человеческую природу. Он ничему не обучался. Ни дитятей, ни взрослым не ведал он никакого общения. Сумеет ли он постигнуть себя и мир вокруг?
Припомнилось ему одно из первых упражнений, коим наставлял его отец. Следовало выйти на луг, встать босыми ногами прямо на траву, сомкнуть глаза и попытаться ощутить энергию земли, солнечное тепло, дыхание ветра. Отец уверял, что сие поспособствует наладить связь с природой, выучиться подпитываться от неё силою.
Василий окинул взором лесную чащу. Природа покуда была их единственным союзником в этой неравной борьбе: способна и укрыть, и пропитать, и защитить.
Василий обернулся и вновь взглянул на Ивана. Юноша по-прежнему спал, но сон его сделался беспокойным. Он что-то бормотал сквозь сжатые зубы, лицо лоснилось от испарины. Ивану снился кошмар.
Набрав полную грудь воздуха, Василий погрузился в то состояние, из коего черпал силы, окунаясь в окружавший его мир магии и энергии. Сам он именовал это «магическим ражем».
–––
Иван вновь очутился в каземате. Стены давили, сырость пробирала до костей. Цепи въелись в запястья так глубоко, что кости, казалось, вот-вот захрустят. Где-то за дверью гоготали стражники — он узнавал их голоса, те же, что избивали его вчера. А потом в темноте вспыхнул свет — и он увидел лицо. Человек в парике, с холодными глазами, склонился к нему и зашептал:
– Иван Антонович, я давно тебя ждал. Вот теперь-то всё пойдёт иначе.
Иван проснулся, когда Василия уже не было рядом. Всё тело болело. Голова раскалывалась и трещала. Он сел, и в глазах потемнело.
Стрёкот птиц сводил с ума. Вокруг стояли сосны, уходившие в небо рыжими стволами, кроны их шумели где-то высоко вверху, а внизу, на прогретой солнцем земле, густо разросся вереск, усыпанный мелкими лиловыми цветами. Тело Ивана утопало в ковре из хвои и травы. Земля была мягкой, тёплой, совсем не такой, как пол в крепости. Местами обнажался песок, сухой и рассыпчатый, он утекал сквозь пальцы, стоило только запустить в него руку. Ветер гудел в сосновых кронах ровно и монотонно, и этот гул был не похож ни на что, что он слышал прежде — в нём не было угрозы, только мерное дыхание чего-то огромного, живого.
Иван лежал, не двигаясь, и впервые в жизни чувствовал, как под ним дышит сама земля. Она была тёплой. Живой. Не холодный камень, от которого ломит кости, не сырая солома, пахнущая мышами и плесенью. А живая земля, пахнущая одновременно чем-то сладким и горьким. Он осторожно провёл ладонью по траве — стебли щекотали кожу, упруго гнулись и снова выпрямлялись. Всё вокруг было мягким. Всё было живым.
«Так вот, с сегодняшнего дня, Иван Антонович, ты становишься моим учеником. Учеником Василия Мировича», — вспоминал Иван. Голос Василия звучал так чётко и ясно, будто подпоручик произнёс это только что.
Когда Василий вернулся, он принёс немного диких ягод.
– Доброе утро. Поешьте — и идём.
– Куда?
– В лес. Учиться.
Иван посмотрел на ягоды:
– И это едят?
Василий склонил голову:
– А что же ещё?
Иван засунул ягоду в рот целиком, с листьями, и тут же выплюнул.
– Да кто же так ест! Листья выбрасывают! — Василий выдернул у него из рук веточку, оборвал стебельки, протянул обратно. — Вот так.
После этого лёгкого завтрака Иван спрятал несколько ягод в карман рубахи – привычка человека, однажды испытавшего голод, беречь часть еды про запас, может ещё долго не отпускать.
Идти сквозь чащу было трудно. Одежда Ивана цеплялась за ветви, старые ботинки болтались на ногах, волосы путались в паутине. Он шёл, раздвигая руками упругие папоротники, и каждый раз вздрагивал, когда из-под ног с треском вылетал кузнечик или что-то шуршало в сухой траве.
Иван был в восторге и одновременно напуган. Он шёл по обычному лесу — любой крестьянский мальчишка видел такое чуть ли не каждый день, — но для Ивана всё здесь было впервые. Воздух пах иначе, чем в крепости: не сыростью и гнилью, а горячей смолой, прелыми листьями, чем-то терпким и сладким сразу. Он вдыхал его жадно, до головокружения, и никак не мог надышаться.
Звуки тоже были другими. В Шлиссельбурге — шаги, лязг замков, крики чаек за окном, монотонные, режущие слух. Здесь же лес звенел, свистел, переливался. Где-то высоко стучал дятел, где-то в кустах трещала сорока, а над головой, в сплетении ветвей, кто-то выводил сложные, уходящие вверх трели. Иван то и дело замирал, пытаясь понять, откуда исходит тот или иной звук, но звуки накладывались друг на друга, смешивались, и он сдавался, улыбаясь собственной беспомощности.
Ноги тонули в мягком мху, проваливались в ямы, цеплялись за корни. Он не привык ходить по неровной земле, спотыкался на каждом шагу, но даже это — даже боль в подвёрнутой лодыжке — казалось ему частью чего-то правильного. Живого.
–––
Они прошли, может, с версту, когда Иван вдруг замер как вкопанный.
– Ну, чего встали? – рявкнул Василий.
– Тут кто-то ползёт, — Иван уставился округлившимися глазами в землю. — Что-то маленькое. С длинными лапами!
Мирович закатил глаза.
– Паук это. Самый обычный паук. Идём.
– Постойте, а ну как я на него наступлю? Он ведь такой маленький, беспомощный.
– И что с того?
– Как это?! Это же тварь Божья! Живое существо! Как я могу причинить ему вред?
Василий изумлённо уставился на Ивана. Только сейчас он приметил, что бывший узник даже мошкару от себя не отмахивает, позволяя насекомым жалить его тело. Нет в нём умения убивать. Даже комара.
– Добро, — сдался подпоручик. — Ступайте осторожнее. Видите, как я иду? Ни об один корень не запнулся. Медлить нам не след. Подыскиваю годное место — пока не сыскал.
Иван, пошатываясь, побрёл дальше, опасливо, бережно. Глаза к солнечному свету привыкли быстро, зато кожа обгорала скоро. Он не понимал, с чего бы её так щипало. Проведя всю жизнь в темнице, он оказался вовсе не приспособлен к солнцу. Иван был словно цветок, едва пробившийся из подвальной тьмы, да внезапно очутившийся на поверхности.
– Пришли, — объявил Василий, когда они вышли на чистую от деревьев опушку. Здесь хватало простора для упражнений.
–––
Иван с трудом вышел из тени деревьев, щурясь от яркого света. Опушка оказалась сухим островком посреди сырого леса — песчаный бугор, поросший редкой, жёсткой травой и окружённый со всех сторон стеной ельника. Солнце здесь пекло нещадно, воздух дрожал над раскалённым песком, и ноги сразу же начали гореть. Песок был горячим, почти обжигающим, и Иван переступал с пятки на носок, не зная, куда ступить.
Воздух здесь пах иначе, чем в лесу: сухо, нагретой хвоей и чем-то пряным, неуловимым. Иван огляделся — по краям опушки торчали несколько корявых сосен, их стволы были иссечены глубокими трещинами, из которых сочилась янтарная смола. Она застыла прозрачными каплями, и в каждой, если приглядеться, дрожало отражение солнца. Иван протянул руку, коснулся одной из таких капель — смола оказалась твёрдой, но податливой, и палец оставил в ней неглубокую вмятину. Он поднёс руку к лицу — запах был резким, живичным, не похожим ни на что, что он знал.
Всё здесь было настоящим. Живым. И он — часть этого.
– И зачем мы здесь? Что нужно делать?
– Разуйтесь. Встаньте в центре. Закройте глаза.
– Но...
– Просто доверьтесь.
Иван, пусть и не хотел, но послушался. Выйдя на середину опушки, встал. Закрыл глаза.
– Готово.
– Хорошо. Иван, начинается ваше первое занятие. Магия — безусловно, дар. Опасный, нелёгкий, но это дар. Она даст вам множество преимуществ. Однако путь обучения тернист. Я же помогу вам. Стану вашим наставником. Мой отец говорил, что магия живёт везде. Я с этим не согласен. Не во всех людях и существах она есть. Потом вы убедитесь в этом сами. Однако в целом мире её полно. Черпать силы вы можете из сильных чувств, из природы.
– Ага, — Иван был в напряжении. На него светило солнце, насекомые ползали, ноги, не ходившие так много прежде, болели и уже устали.
– Сосредоточьтесь. Почувствуйте энергию земли. Ветер. Солнце. Примите это всё.
Несколько минут ничего не происходило. Иван просто стоял посреди опушки, сосредоточенно сморщив лоб, он старался изо всех сил, но ничего не получалось. Он не понимал, что имел в виду Василий. Время тянулось медленно, словно сама вечность. Мирович и сам уже устал наблюдать.
Затем Иван стал ощущать, как ноги наливаются свинцом. Будто прикованные к земле. Ветер уже не просто бил в лицо, он кружил вокруг, медленно ускоряясь.
– Добрый знак. Продолжайте.
Поначалу это выглядело скорее забавно: маленькие камни поднимались с земли, принимаясь парить вокруг, листья взлетали и опадали у ног Ивана. Затем ветер продолжал набирать силу, и длилось это долго. Тучи затянули небо, скрыв солнечный свет, Василий чувствовал, как пульсирует энергия под землёй. Ветер всё больше напоминал ураган — ураган с Иваном в самом центре. Мирович с интересом наблюдал.
Иван по-прежнему стоял в центре поляны, закрыв глаза. Ветер вокруг него набирал силу, срывая с деревьев кору и поднимая в воздух тучи листьев. Это была его буря — дикая, природная, живая.
Но вдруг что-то изменилось.
Ветер не стих — он словно наткнулся на невидимую стену. Листья, кружившиеся в бешеном хороводе, замерли на месте, повисли в воздухе, точно приклеенные к небу. А потом начали покрываться инеем — белым, искрящимся в лучах солнца, пробивавшегося сквозь тучи.
Над поляной, прямо в небе, висело что-то магическое — круг, сплетённый из золотых нитей, внутри которого пульсировал холодный белый свет. Фигура казалась идеально ровной, будто вычерченной по линейке, и от неё веяло таким холодом, что трава под ногами Ивана начала покрываться хрустящей ледяной коркой.
А в центре этого круга, словно в окне, он увидел Её.
Женщина в парике с буклями, в пышном платье смотрела прямо на него. Её глаза были холодны, губы шевелились, но ни звука не долетало.
Женщина подняла руку. Золотые нити в круге натянулись, и из центра конструкции вылетело ледяное копьё — идеально ровное, гранёное, точно шпиль Адмиралтейства. Оно неслось прямо в Ивана, рассекая воздух с омерзительным свистом.
Иван даже не успел испугаться. Он просто смотрел, как верная гибель летит к нему.
А потом в глазах у него вспыхнуло синее пламя.
Копьё, не долетев нескольких шагов, рассыпалось ледяной пылью. Золотой круг в небе дёрнулся, пошёл трещинами.
–––
Василий всё это время кричал, пытаясь докричаться до Ивана. Собственных сил не хватало, чтобы разрушить золотистый купол вокруг юноши. «Что за дьявольщина? Что происходит?»
– Всё, Иван, довольно. Прекращайте!
Иван не слышал. Он приоткрыл глаза. В них плясало синее пламя. Что-то происходило по ту сторону золотых нитей, но разглядеть что именно было невозможно. Мирович чувствовал, как сила юноши растёт на глазах. Он вбирал в себя природную энергию.
– Хватит!
Ответа не последовало.
Иван выдыхался. Когда магические нити распались, глаза юноши закрылись, и он рухнул наземь, словно подкошенный. Ветер стих в тот же миг — так же внезапно, как и поднялся. Тишина обрушилась на поляну. Василий метнулся к нему, рухнул на колени рядом. Иван был без чувств, а лицо его залито кровью.
Глава 3. Приказ императрицы.
Ксана была светловолосой девицей, на вид лет пятнадцати-шестнадцати. Свой истинный возраст она уже давно не помнила. Сестрой её прабабушки была сама Баба Яга. Та самая Баба Яга, что когда-то слыла хранительницей дороги из мира живых в мир мёртвых, как говорили на Руси. На самом деле всё было сложнее. Детей она не ела — это ей приписали крестьяне, чтоб дети в лес по ночам не ходили. Да и была ли она полновластной хранительницей меж мирами? Лишь по воле Бога она могла воскрешать, а не по собственной. Будь она всемогущей, уж верно воскресила бы свою семью — мужа и дочь. Да и вообще, бабушка она была добрая, ходила бы по кладбищам, оживляла всех подряд. Но не могла.
Ксане также передались способности к магии. Имелось у них в роду некое свойство колдовской крови, что передавалось лишь по женской линии. Мужчин-волшебников у них отродясь не бывало. Ксана помнила свою мать, однако та не любила свою магию. Отвергала её и дочери советовала туда не лезть. «Есть и есть, ничего худого нет, но пользоваться ею не стоит».
Но Ксана не послушалась, сбежала, и вот уже много лет странствует одна. Познаёт мир магии.
Одета она была легко, по-летнему, как обычная крестьянская девица. Скиталась по лесам, словно отшельница. Мир людей ей был неинтересен. Куда больше нравилось жить среди лесных зверей, помогать им, охранять чащи.
Однако Ксана знала одно. Существовало нечто, что она помнила ещё с детства. Всегда помнила: она должна будет помочь одному человеку. Её предназначение касалось русского престола напрямую.
Тучи в небе сгустились, над деревьями взвился магический смерч, но тут же пропал, и погода восстановилась. Ксана поняла: её время пришло.
–––
Василий повернул Ивана лицом к себе. Только сейчас он заметил, что и без того рыжие волосы юноши окрасились в алый. Пропитались кровью.
Глаза Мировича расширились.
–––
Екатерина знала, что может повлиять на бунтовщика и Ивана посредством магии. Шлиссельбург не так далеко от Петербурга, не в Сибирь же заглядывать. Нужно лишь найти, где они могут укрываться... После письма от Мировича она погружалась в то магическое состояние, из которого могла наблюдать за много верст от себя. Но что, если они забрались столь далеко, что даже она не сможет их отыскать? Быть того не может: обычные люди просто не успели бы, а предположить, что бунт устроен такими же, как она, попросту смешно! И вдруг она увидела всплеск энергии. Лес. Двое мужчин. Оба с магией.
Она устремила туда свой взор. «Вижу. Я вижу его. Тот самый Иван VI», — мелькнуло у императрицы.
Пространство перед её мысленным взором подернулось золотистой дымкой. Из ничего начали сплетаться тонкие, светящиеся нити — они ложились в строгом геометрическом узоре, образуя идеальный круг. Внутри круга пульсировал холодный белый свет. Екатерина видела эту конструкцию как на ладони — каждое пересечение нитей подчинялось лишь её воле. Но расстояние было слишком велико. Нити то и дело рвались, круг рассыпался, и приходилось тратить вдвое больше сил, чтобы удерживать его целым.
Она стиснула зубы. Убить, ранить, разорвать, пока не поздно! Тут требовался сильный удар, но что поделать, когда до цели едва достают кончики пальцев? Они ускользали прочь, силы покидали императрицу. Нужно поторопиться!
Хотелось в ту же секунду разорвать парня на части, но расстояние не позволяло. Сознание с трудом удерживало связь. Цель будто ускользала сквозь пальцы, стоило лишь потянуться.
Она начала сплетать новую конструкцию — длинное, идеально ровное ледяное копьё, гранёное, словно шпиль Адмиралтейства. Форма его была безупречна: каждая грань, каждый угол выверены с математической точностью. Но лишь только она направляла его в сторону Ивана, копьё тут же начинало дрожать, терять очертания.
Она вкладывала всю свою волю в это ледяное копьё, пытаясь удержать его форму на немыслимом расстоянии...
Императрицу поразило зрелище, представшее мгновение спустя.
Иван открыл свои глаза. Глаза, полыхающие синим пламенем. Он смотрел не в пустоту, не на что-то рядом — свергнутый император смотрел прямо на неё. Страх захлестнул сердце Екатерины, дыхание сбилось, кожу начало нестерпимо жечь. Острая боль по всей поверхности тела сводила с ума. Не может он быть настолько сильным, чтобы видеть её! Отчего же тогда так жутко и больно под его взглядом? Неважно, смерть всё решит, после неё всё закончится!
Екатерина чувствовала, что уже не в состоянии продолжать колдовство. Она метнула копьё — искажённое, слабое, но всё же летящее — как раз тогда, когда сил уже не хватало там оставаться.
Екатерина открыла глаза. Она в собственной спальне, лежит на кровати. Тяжело дышит, силясь отдышаться. Тело жгло, она взглянула на свою руку. Синий ожог. След от такого же пламени, что полыхало в глазах Ивана.
Она потратила последние усилия, чтобы исцелить свои раны. Ожог пульсировал в такт биению сердца. «Ну что ж, Иван Антонович, теперь охота пойдёт по-настоящему».
Окажись они на пару вёрст ближе... Она смогла бы дольше удерживаться там!
Страх и гнев захлёстывали сердце Екатерины II. Что-то затевалось против неё. Иван VI всё ещё жив, хотя она приказала страже Шлиссельбурга — при малейшей опасности убить узника, сделать всё, лишь бы он не покинул стены своего каземата.
Что за сила пробудилась в Иване? Неужели он знал, что она явится? Вдруг это был его план: приманить её, чтобы убить, и во взгляд свой он вкладывал всю доступную силу? Тогда в этой магической дуэли он проиграл. Екатерина всё ещё жива. Но, с другой стороны, как он мог подстроить подобное? Пусть он и оказался силён, но он неграмотен, более того — глуп, словно дикий зверь, всю свою жизнь просидел в одиночестве! Не может он быть ни стратегом, ни тактиком!
Глаза, полыхавшие синим пламенем. Пожалуй, никогда Екатерина не забудет этот взгляд. Не забудет той острой боли. Она и сама не сумела бы сотворить ничего подобного.
Магия оказалась бессильна. Одной лишь магии недостаточно.
– Позовите ко мне генерала Веймарна, – приказала она, когда в комнату вошла фрейлина. – Немедленно.
Генерал Иван Иванович Веймарн явился через полчаса. Росту он был среднего, не худой, не толстый, лет сорока пяти, с чертами лица правильными, но лишёнными особых примет. Всегда себе на уме, выражение лица почти не менялось. Немец, как и сама императрица; при рождении его звали Ганс, но за тридцать лет службы он стал Иваном Иванычем — почти своим, но не до конца.
Екатерина указала ему на кресло. Сама осталась стоять у окна, спиной к свету — так разглядеть её лицо было труднее.
— Иван Иванович, вы уже знаете о бунте в Шлиссельбурге.
— Так точно-с, Ваше Величество, – произнёс он с лёгким немецким акцентом.
— Официальная версия вам известна: подпоручик Мирович убит, узник утонул. — Она помолчала. — Я не верю ни единому слову.
Веймарн молчал, ожидая продолжения.
— Мирович жив. И тот, кого он похитил, — жив. Они где-то в лесах, быть может, ранены, быть может, уже ищут укрытие. Я хочу, чтобы вы их отыскали.
— Осмелюсь спросить, Ваше Величество... кто же этот узник? — осторожно вымолвил Веймарн.
Екатерина обернулась. В полумраке блеснули её глаза.
— Вам это знать не обязательно. Довольно и того, что его исчезновение — угроза самому государству. Ищите двоих: Мировича и того, кто с ним. Приметы узника вам передадут отдельно.
Веймарн кивнул.
— Будут ли какие-либо ограничения в методах розыска, Ваше Величество?
— Ни малейших. Если приказ ясен, можете идти.
Веймарн поднялся, намереваясь уходить, но на мгновение замешкался.
— Если позволите ещё один вопрос... Мирович действовал один или у него могли быть сообщники?
— Этого я и жду от вас, Иван Иванович. Выясните.
Веймарн поклонился и вышел.
–––
Василий впал в панику. Как?! Неужели Иван совсем не ощущает своей силы? Что за нити появились вокруг него? Неужели вот какова его истинная мощь?
Василий прижал свой платок к ране, и ткань быстро стала пропитываться кровью. Иван ещё дышал, ещё билось сердце. Что тут поделаешь?
Василий лихорадочно перебирал в памяти, как можно помочь с помощью магии и без неё.
Он положил Ивана на бок.
Рану нужно промыть. Но как? Поблизости нет водоёма. Оставить Ивана и отправиться на поиски воды — не выход. А нести его на руках — значит рисковать сделать его состояние ещё тяжелее.
Он взглянул на свои ладони — они были красными, липкими. Кровь ученика. Странная рана была на Иване. Словно его исцарапало множество игл.
Да точно ли он всё верно делает?
Ах! Нет времени думать, а в голове всё перемешалось!
Носилки! Нужно соорудить носилки!
Резко поднявшись, Мирович метнулся к деревьям и принялся срывать ветви. С помощью магии подпоручик заставил их срастись воедино.
Предельно аккуратно переложив раненого на это сооружение, Василий запрокинул голову и крикнул Ирику:
– Веди меня к водоёму, срочно!
После этих слов Василия будто молнией ударило. Магия внутри него подсказывала: за ними уже идут, поблизости кто-то есть. Погоня.
–––
Нежданный приказ императрицы обыскать каждый лес близ Шлиссельбурга изрядно удивил всех. Те, кто был наслышан о попытке освобождения узника № 1, не сомневались, что арестант, скорее всего, погиб во время перестрелки. И, вероятно, как и главного зачинщика, таинственного узника сбросили в озеро.
Народ недоумевал: кто же этот узник № 1, если уж само императорское величество жаждет убедиться в его смерти? Отчего Екатерине II так тревожиться и столь ревностно его искать?
Однако приказ есть приказ. Солдаты Её Императорского Величества были посланы на поиски беглецов: Мировича и узника. Приметы им выдали такие: беглец невысокого роста, рыжий, голубоглазый, нос горбатый, орлиный. Борода недлинная, клочковатая, волосы до плеч. Может статься, изранен.
— Да под такое описание любой крестьянский Ванька подойдёт! — возмущались солдаты, когда им зачитывали приказ.
Что и сама Екатерина прекрасно понимала.
–––
Ксана спешила. Быстрее, быстрее! Она знала, что её ждут, пусть ожидающие того и не ведают. Что ей предстоит преодолеть? Ксана и сама не ведала. Однако путь сей станет для неё ключевым. Это она знала точно. Надлежало опередить. Оказаться первой. Поспеть вовремя.
На бегу её настигло новое видение.
Большие голубые глаза сменял тронный зал, в котором восседала нынешняя правительница — Екатерина II. Любопытно, как императрица отнеслась бы к их встрече? Мимолётно подумать о том было забавно.
Девушка неслась легко и стремительно, быстрее любого деревенского парня. С камня на камень, с корня на корень. Природу она чувствовала, как саму себя.
Она поспевает. Пока. Однако к той же самой цели движется не только волшебница. Ксана ощущала это безошибочно. Скоро явятся и другие люди.
–––
Иван спал. А может, и нет? А может, он уже мёртв? Юноша и сам не понимал. Снова и снова вспоминал произошедшее.
Иван метался в бреду. Вновь ему снилась та женщина — он видел её лицо, искажённое яростью, чувствовал, как воздух вокруг стынет, а в глазах загорается синее пламя. А потом — пустота. Только пульсирующая боль в затылке, преследовавшая его даже во сне.
Мерещился запах, неведомый Ивану. Запах, показавшийся ему омерзительным. То был запах крови.
–––
Ксана мчалась, её волосы развевались на ветру, бившем в лицо. Тоненькая зелёная нить магии напрягалась всё сильнее. Значит, она уже близко. Вновь видение: черноволосый парень, тоже маг, самодельные носилки из ветвей, кровь, страх, отчаяние. Что же у них там стряслось? Душа черноволосого не походила на душу того, кто ей предназначен. Кто он? К какому времени относилось видение? Прошлое, настоящее, будущее — что же это? Как оно связано с её предназначением, что ей должно будет совершить?
Впрочем, сейчас это не так уж и важно. Добежит — во всём разберётся.
На поясе Ксаны висел кнут. То не было заурядным орудием труда, которым погоняли деревенский скот, отнюдь. Это было истинное, полноценное магическое оружие. С его помощью она на равных сражалась с магическими лесными сущностями, спасая собственную жизнь. Ни меча, ни посоха — ничего иного ей не требовалось, покуда при ней был её кнут, коим она владела в совершенстве.
Оружие это было непростым как в освоении, так и в противостоянии его обладателю. Движения кнута непредсказуемы для постороннего глаза, увернуться от удара не в пример сложнее. Даже укрывшись щитом, нельзя быть до конца уверенным, что жало кнута не достанет тебя. Однако неумелое владение почти наверняка обернётся ударом по самому себе.
Если потребуется — она им воспользуется. Нужно будет обезвредить — обезвредит. Нужно будет убить — не дрогнет.
–––
Василий волок за собой Ивана так быстро, как только мог. Вокруг становилось небезопасно. За ними охотились. Впрочем, Мирович иного и не ожидал. Чего хотел добиться — того и добился. Пусть же теперь попытаются их изловить. Василий не позволит.
Мысли метались лихорадочно. Как же вышло? Почему Иван не ощутил приближения твёрдого предмета, не смог остановить? Но, с другой стороны, Василий ведь и не учил его перехватывать предметы на лету. «Но я же не ждал, что случится нечто подобное!» — оправдывал себя Василий.
А ну как Иван помрёт сейчас? Так глупо и быстро, едва успев очутиться на свободе. Что станется с Василием?
Впрочем, исход ясен. Сытнинская площадь, палач и клеймо предателя и бунтовщика.
Так нет же! Так просто Василий не уступит! С Иваном иль без него он дойдёт до своего! Сгинет Иван — Василий подыщет двойника, взведёт его на трон и станет им помыкать. Вот и всё. Вспять не повернуть, но и руки опускать Василий не намерен.
Вдалеке послышался хруст. Кто-то подбирается. Василий втянул Ивана в кусты. Мирович выхватил клинок шпаги, второй рукой выхватывая пистолет, изготовился к бою.
–––
А тем временем Ксана уже почти настигла их. Зелёная нить напряглась до предела. Ещё чуть-чуть — и она увидит их собственными глазами.
Глава 4. Пробуждение.
Василий замер, вглядываясь в деревья. Шаги приближались — легкие, быстрые, не солдатские. Он сжал шпагу, палец на спусковом крючке пистолета напрягся.
Из-за деревьев вышла девица. Молоденькая, на вид лет 16. Светлые волосы заплетены в косу, взгляд зеленых глаз холоден и спокоен.
– Кто ты? – крикнул Василий, направляя шпагу на незнакомку.
Она что-то искала глазами, потом перевела взгляд на Мировича.
– Не за тобой я пришла, – тихо сказала она. – Так значит, ты выкрал Его Императорское Величество?
Василий прищурил глаза. Даже если она знала про освобождённого узника, откуда может она знать, кто он? Даже сами солдаты Шлиссельбурга не могли звать его по имени, единицы знали его личность.
– Кто ты? – твердо повторил Василий – Отвечай, или я выстрелю.
– Меня зовут Ксана. Я могу ему помочь, если ты дашь мне подойти.
– С чего мне тебе верить?
Вместо ответа она подняла руку и повела пальцами в воздухе — будто стирала что-то невидимое. Василий почувствовал тепло на щеке. Дёрнулся, провел ладонью — и нащупал гладкую кожу там, где только что была кровоточащая царапина от еловых веток.
Он замер.
– Это… – голос его сел.
– Это я, – сказала Ксана. – Хочешь, ещё покажу?
Василий смотрел на неё, и внутри у него всё холодело. Она смотрела на него так, будто видела насквозь.
– Алёшка, – вдруг тихо сказала Ксана. – Твоего сына зовут Алёшка.
– Откуда… – прошептал он.
– Я вижу мысли, – ответила Ксана. – Не все и не всегда. Только те, что человек сам открывает. А он умрёт, если ты меня не пропустишь.
Василий молчал. В голове у него мелькнуло сразу множество мыслей: убить, бежать... Им овладел ужас человека, перед всеведущим существом, пред которым открываются все слабости, все грехи, все умыслы. Он медленно опустил шпагу.
–––
Голова болела. Иван видел перед собой разные картины.
Младенца, богато одетого, вносили в украшенные золотом комнаты. Иван долго смотрел на узоры, сияющие на свету. Никогда в жизни он не видел такой красоты. От таких видов даже появилось головокружение. Ребенку показывали дивных божьих творений. За ним ухаживают, и, быть может, даже любят.
Затем увидел женщину, которая держала ребёнка на руках. В темной ночи их общий силуэт освещало сияние луны.
– Бедное дитя. Ты невинно, но виновны твои родители.
Кто это? Это ночь, в которой произошел переворот? Он и Елизавета Петровна?
Всё поплыло перед взором.
Тёмная комната. Пахнет сыростью и ещё чем-то неприятным. Он совсем маленький. Женщина прижимает его к себе. Как же часто снился ему этот сон в Шлиссельбурге…
Её лицо он видит всегда одинаково — размытое, будто сквозь мутное стекло. Только глаза. Глаза он помнит. Они мокрые, большие, смотрят прямо на него, и в них столько всего, что ему становится страшно, хотя он не знает почему.
Она обнимает его. Крепко-крепко, так что трудно дышать. Её руки трясутся, а он трясётся вместе с ними.
— Тише, тише, мой мальчик... — голос рвётся, как мокрая бумага. — Я тебя найду. Слышишь? Я тебя найду. Где бы ты ни был, я приду.
Он хочет спросить: «Куда? Зачем?» — но слова не выходят. Только мычит что-то, по-детски, по-глупому.
Потом — шум. Тяжёлые шаги. Звук, от которого всё внутри сжимается.
Зелёное. Много зелёного. Мундиры, он потом узнает это слово. Люди в зелёном появляются из темноты, большие, чужие. Они пахли так же, как стражники в Шлиссельбурге – от этого запаха всегда хотелось чихать.
Женщина, прижимая его еще крепче, кричит. Громко, так, что уши закладывает. Она цепляется за него, не отпускает, но зелёные люди сильнее. Они отрывают его, отдирают от неё, как присохшую грязь.
— Не надо! — кричит она. — Не надо, он же мой! Он мой!
Он тоже орёт. Потому что страшно. Потому что её лицо уплывает, тает, как свеча.
Затем темнота.
Он в своем первом заточении. Время, когда его еще не били, не замазывали стекла белым, чтобы даже видно не было, день сейчас или ночь, время, когда с ним еще разговаривали. В окно видно кусочек земли. Там, за стеклом, внизу, кто-то копается в грядках. Солдаты. Они всегда в зелёном, но эти — другие. Они ходят под окнами, и иногда, если он крикнет, поднимают голову.
— Полейте капусту! — орёт он в щель между ставнями. Голос тонкий, слабый.
Солдат поднимает голову. Смеётся.
— Ишь, командир нашёлся, — говорит он кому-то рядом. — Сиди уже, Григорий.
Григорий. Его так называют. Он знает, что это не его имя, но спорить бесполезно. Он пробовал — получил по шее.
— Я не Григорий! — кричит он в ответ. — Я император!
Солдаты ржут. Громко, как лошади.
Иван переместился в новое место. Но на этот раз все было знакомо. Тюрьма. К нему входят трое мужчин. Центральный долго смотрит на него.
– Здравствуй, Григорий, – промолвил мужчина, стоящий посередине.
Григорий... Да, в то время его до сих пор так и называли, лишь единицы ведали, кто он. Видимо, этот человек не знал.
– И Вы здравы будьте, – тихо произнес Иван, поднимаясь на ноги перед вошедшими.
– Как тебя здесь содержат, все ли тебя устраивает?
– Нет, мне здесь очень не нравится. Стражники не следуют заповедям Божьим. Ругаются, бьют и лишают меня чая.
Брови мужчины чуть нахмурились, он пристально смотрел на узника.
– Божьи заповеди, говоришь, не соблюдают? А ты их знаешь?
– Конечно. Очень даже хорошо знаю, сам Бог давал их Моисею, – промолвил Иван, вспоминая строки из Исхода. – Я Господь, Бог твой; да не будет у тебя других богов пред лицем Моим. Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли; не поклоняйся им и не служи им. Не произноси имени Господа, Бога твоего, напрасно. Помни день субботний, чтобы святить его; шесть дней работай и делай всякие дела твои, а день седьмой – суббота Господу, Богу твоему. Почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои на земле. Не убивай. Не прелюбодействуй. Не кради. Не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего. Не желай дома ближнего твоего; не желай жены ближнего твоего, ни раба его, ни рабыни его, ни вола его, ни осла его, ничего, что у ближнего твоего.
Мужчина молча смотрел на Ивана округленными глазами.
– Услада для ушей слышать, что так сильно чтишь ты законы. Ну а что же по-твоему главное в жизни?
Иван помолчал.
– Я думаю, любовь. Любовь к Богу и людям.
Мужчина удивлённо поднял брови.
– Не могу не согласиться. А любишь ли ты? Любишь ли ты стражников, врагов твоих?
Иван хотел было что-то ответить, но замешкался. Мужчина лишь улыбнулся.
– Понимаю. Сложно, и это признаю.
С минуту они молча стояли, смотря друг на друга.
– Ты бы хотел чтобы тебя освободили и отправили в монастырь?
Тут уже был черед Ивана округлить глаза.
– Монастырь?! Конечно, всем сердцем я бы желал отправиться туда! По правде сказать, куда угодно, лишь бы это была не тюрьма.
На такой ноте и закончился их разговор. Мужчины ушли.
Сейчас мысли Ивана вновь были заполнены ими. Кто это? Чего хотели? Иван помнил, как после их разговора стражники стали гораздо мягче с ним. Вернее сказать, почти перестали бить и лишать еды, наказания если и были, то не столь сильные. Но все это было временно. Потом жестокость стражников вновь вернулась.
Снова новое место.
На этот раз опять Иван его видел впервые. Это была не тюрьма. Удивление переполнило юношу. Вновь тот мужчина, с которым он разговаривал! Он что-то говорил своему спутнику.
– Живым арестанта в руки никому не давать, но возбуждать в нем всякую склонность к монашеству.
Последующие слова мужчины Иван уже не мог разобрать. Его оглушал звон в ушах. Пульсирующая боль в голове вновь дала о себе знать.
–––
Что-то теплое, мягкое вдруг прикоснулось к лицу. Было больно. Из горла Ивана вырвался крик.
Со временем он переставал что-то чувствовать. Неужели дух уже уходит из его тела?
Иван приоткрыл глаза. Над ним был лик. Лик, не похожий ни на кого, кого Иван мог видеть в своей жизни. Тонкие черты, глаза большие, зелёные.
– Много же ты настрадался, – тихо прошелестел голос.
– Кто ты? – голос сел, пришлось откашляться. – Ты... Послана Им?
Легкая тень улыбки скользнула по лицу.
– Голова болит?
Иван провёл рукой по голове — там, где ещё недавно пульсировала боль, теперь было сухо и чисто.
– «…и пошлёт исцеление тебе», – прошептал он то ли ей, то ли себе.
– Ну вот и хорошо. Ты подниматься будешь?
Иван присел.
– Я так и не понял. Кто ты?
– Меня зовут Ксана. Я тебя вылечила, – сказала она, поправляя косу.
Иван почувствовал, как дыхание сбивается, а щеки пылают точно так же, как недавно горели глаза. Он отвел взгляд от Ксаны. Ветер, играючи с изумрудной листвой деревьев, заполнял собой тишину лесных просторов. Всё жило. Он не мог перестать восхищаться этой красотой.
– Откуда ты взялась? – искренне удивился Иван.
– Я так скажу, недалеко здесь живут мои друзья, иногда бываю в этом лесу. А тут вы двое: один истощён от неразумного использования магии, а у тебя вся голова в крови.
– Понятно, – протянул Иван. – А что это за друзья?
Ксана улыбнулась.
– Я не могу тебе сказать, кто они и где находятся, и знать тебе тоже не стоит.
– А почему не можешь?
– Я тогда их предам. Никто лишний не должен знать о них.
Иван обдумывал ее слова. Он кивнул, будто услышал не что-то новое, а давно забытое старое.
– «Не давайте святыни псам», – тихо сказал он. – Постой, а Василий где?
– Да тут вояка, недалеко. Ты бы не брыкался сейчас. Всего-то пару часов назад сознание потерял. Еще должна сказать, что тебе нельзя приближаться к Петербургу. Императрица открыла охоту на некого беглого узника Шлиссельбургской крепости. Понимаешь ли, что будет, если они тебя отыщут?
Иван молчал, задумавшись об этом. Еще в Шлиссельбурге ему приходили мысли, что самое главное – сбежать из темницы. Но главное ли? Только сейчас Иван понял, что, быть может, он всю жизнь будет в бегах. Жизнь наполнится постоянным страхом оказаться пойманным. Как можно будет вернуться?
Эта мысль пришла неожиданно и ударила под дых, что аж перехватило дыхание.
Он закрыл глаза и перед ним встало всё сразу. Утро, когда он впервые вдохнул воздух, пахнущий не плесенью, а хвоей и влажной землёй. Как щипало кожу от первого солнца, но щипало живым, не так, как от побоев. Как он смотрел на муравья, ползущего по его руке.
Листья. Он никогда не думал, что листья бывают такими разными. Одни — жёсткие, как пергамент, другие — мягкие, почти как ткань, третьи — липкие от утренней росы. Он собирал их, разглядывал на свет, трогал пальцами.
Ветер. Оказывается, ветер пахнет по-разному. Утром — сыростью и грибами. Днём — нагретой смолой и сухой хвоей. Птицы. Эти птицы, от которых поначалу разрывалась голова, а потом стали… наслаждением? Да, именно наслаждением. Он чувствовал: когда лес поёт разными голосами: свистит, щёлкает, переливается, — это и есть то, что говорится в Писании. «Всякое дыхание да хвалит Господа».
Даже комары, кусавшие его до крови, были частью этого мира — живого, настоящего, его.
А теперь представить: снова камень. Снова стены, которые не пускают свет. Снова запах собственной мочи и гнилой соломы, въевшийся в кожу так, что, кажется, не отмыть уже никогда. Снова голоса за дверью. Не лесные, не птичьи, а чужие, грубые, от которых хочется забиться в угол.
И крики чаек за окном. Не как музыка, а как насмешка: «Ты думал, что выбрался? Нет, ты наш, ты всегда был наш и будешь им навеки».
Иван сжался, будто его уже вели обратно. Руки сами собой обхватили колени, тело начало тихо раскачиваться, так, как он научился там, в темноте, когда никто не видел.
«Господи, – подумал он не в первый раз за эти дни, но впервые с такой отчаянной ясностью, – только не это. Только не назад. Я лучше умру здесь, на траве, под этим небом, чем снова вернуться туда».
Ксана видела, как его лицо помрачнело.
– Ты им нужен мертвый, а не живой. Не нужно Екатерине, чтобы по земле ходил еще один претендент на трон.
Она никогда еще не видела таких грустных глаз, а видеть ей доводилось многое.
Несколько минут он не мог выдавить ни слова. Затем он тихо спросил:
– Могу я увидеть Василия?
Ксана поднялась на ноги.
– Иди сюда, с тобой Иван говорить хочет, – сказала та, оставляя их вдвоём.
Вскоре учитель предстал перед учеником. Впервые после первой тренировки. Усы, растрёпанные, торчали, на щеках появилась щетина. Мокрые волосы свисали, каплями падала вода. На щеке его была царапина. На плече сидел тот самый сокол.
– Как Вы, Ваше Величество?
– Здрав будь. Я... лучше. Сокол вернулся?
– Ага, – кивнул Мирович.
– Ирик, – тихо повторил Иван. – А ты помнишь, что произошло тогда, на опушке леса? Помнишь женщину?
– О Ксане?
– Нет. О женщине, которая была тогда. Не Ксана, ее там не было.
– О женщине? О чем ты?
– Это она всё это наколдовала, меня ранила.
Иван рассказал все то, что видел, не упуская ни одной детали. Василий слушал его внимательно. Сокол так же будто бы вникал в его слова.
– Ты думаешь, это наш враг? Кто-то от императрицы?
Василий в неведении покачал головой.
– Не знаю... Может, и сама Екатерина, если у нее есть дар. Стала бы она доверять это дело кому-то другому?
С минуту они молчали.
– Как только Вы поправитесь, мы уйдем. Опасно оставаться в этом лесу, тем более с этой, – он кивнул в сторону Ксаны. – Нас с тобой уже ищут.
– Я знаю. А что было, пока я был в беспамятстве?
– Да ничего почти и не было. Ксана сказала, что тебе помочь может, что нас с тобой уже ищут, исцеляла тебя.
– Мы же возьмём ее с собой?
– Чего? Вы меня вообще слушали? Я же говорю, это опасно.
– Почему это?
– А с чего ты вдруг решил взять ее? Ты ее впервые видишь!
– Ну... она меня вылечила. Просто кажется, что лучше, чтобы она была рядом. Разве она плохая?
– Плохая, хорошая, не знаю. И знать не хочу. Я ей не доверяю и тебе не советую.
– Отчего же, она же добра ко мне и прекрасна?
Мирович понял, в какие сети попал Иван. Закатил глаза.
– Да потому что Вы не кто иной, как Иван VI. Не доверяйте никому, кто хоть как-то может воспользоваться Вами. Она может привести на наш след войска Екатерины. Мы не можем знать ее планов.
Иван не понимал:
– Но почему? Зачем она тогда меня вылечила? Почему не дала умереть?
– Почем я знаю? Может, чтобы доставить тебя в Петербург, устроить допрос?
Опять молчание. Иван даже мысли такой не допускал.
– А почему я должен верить тебе? Разве ты не можешь воспользоваться мной?
Василий опешил.
– Мне? Так я же Вас и выпустил из Шлиссельбургской крепости.
– Ну я же и тебе поверил. Ведь Ксана точно так же мне помогла.
Василий был в бешенстве от слов своего ученика, его ладони сжались в кулаки.
– Вот как значит! Решил меня и девку эту поставить вровень?! – прорычал он.
– Я без нее никуда не пойду!
– А пойдет ли она сама с тобой? – прорычал сквозь зубы Мирович.
Василий хотел сказать еще что-нибудь. Сказать, какой Иван наивный, насколько плохая эта идея. Впервые увидел девку и тут же потерял голову. Однако, подумав, решил, что не хочет ссориться с Иваном. С ним нужно быть предельно аккуратным, необходимо, чтобы Иван ему верил, был Василию благодарен за спасение, а не обижался на учителя.
– Обсуждайте это с Ксаной, а не со мной. Мне все равно, что там решит эта девчонка, но если я сочту, что она делает что-то неладное, – он многозначительно положил руку на пистолет, не заканчивая, что же он сделает.
Мирович поднялся, пошел в сторону озера. Сокол сорвался с его плеча и поднялся к облакам. Иван так и остался на том месте.
Иван мог думать только о Ксане и о ее словах. «Она же просто чистейшей души человек, как она может не нравиться Василию?». «А пойдет ли она сама с тобой»... А правда, пойдёт ли? Он опасен, за ним охотятся, он ничего не умеет, ничего не знает.
В голове вставали лишь образы ее: изумрудно-зеленые глаза, как листва деревьев, легкая улыбка, светлая коса.
–––
Василий проходил мимо деревьев, сквозь травы и тучи комаров.
Он приближался к берегу озера, на котором сейчас была Ксана. Она сидела на коленях и, желая спастись от жары, обливала водой себе лицо и шею. Василий остановился, мрачно глядя на эту картину.
–––
Ксана слышала шорох позади себя. Темные чувства ощутила она. Непринятие того, что есть, ненависть, гнев. Полный мрак мыслей. Мрак, окутывающий все вокруг, разрушающий все, к чему он прикоснется, разрушающий самого человека. Ксана поняла, что сзади нее стоит Василий.
Глава 5. Хозяин болота.
Идти дальше не было сил. Ксана почти всю жизнь была в жёстких природных условиях, ей было проще, чем Василию и Ивану. Но нужно признать, как бы противно ни было Василию, что в знаниях о выживании в лесу она была сильнее, чем подпоручик Шлиссельбургской крепости.
Василий строил жилище из брёвен и ветвей для того, чтобы была возможность переночевать не под открытым небом. Пол был сделан из брёвен, которые удалось найти, а для стен были установлены балки, покрытые ветвями деревьев и папоротником.
Василий рубил ветки, пока ладони не стёрлись в кровь. Ксана молча протянула ему тряпицу, пропитанную каким-то отваром — боль отпустила почти сразу. Он хотел спросить, что это, но передумал. С ней вообще не хотелось лишний раз открывать рот — мало ли что она ещё узнает.
Рядом с шалашом развели костёр.
Иван впервые в жизни ел горячее, приготовленное не в тюремной кухне. Ксана сварила похлёбку из грибов и корешков. Он обжигался, но остановиться не мог — вкус казался небесным.
Вечером Ксана занималась лечением Ивана, а Мирович ушёл в поисках еды.
Она водила руками над его раной. Шрамы его затягивались. Иван чувствовал тепло, разливающееся по коже. В какой-то момент он поймал её взгляд, увидев в этих зелёных глазах усталость.
— Ты видишь сейчас мои мысли? — спросил он шёпотом.
Ксана покачала головой.
— Нет. Ты устал. Когда человек устаёт, его мысли становятся тихими, как вода в пруду. Я могу попробовать заглянуть, если захочу. Но не хочу.
— Почему?
— Потому что тебе нечего скрывать.
–––
Ночью, когда Иван спал в шалаше, Василий и Ксана сидели у костра. Каждый смотрел на огонь. Василий первым нарушил молчание:
— Ты действительно можешь читать мысли?
— Могу.
— И мои сейчас?
— Ты сейчас пытаешься контролировать свои мысли. Ну и ещё думаешь о том, убью ли я тебя во сне.
Василий усмехнулся. По привычке он всегда сидел наготове, чтобы быстрым движением схватить пистолет и шпагу. Ксана замечала это.
— Не убью. Ты нужен ему. А он нужен мне.
— Зачем?
Ксана ничего не ответила.
–––
Шлиссельбургская крепость, комендантский дом.
Веймарн сидел за столом, заваленном бумагами, и уже в третий раз перечитывал один и тот же протокол допроса. Солдаты караула той ночи говорили одно и то же, будто сговорились: Мирович поднял тревогу, повёл их к казарме, потом началась стрельба, а в суматохе подпоручик пропал. Утонул, должно быть. Бросились в озеро — и не выплыли.
Веймарн откинулся на спинку стула и потёр переносицу. Врали. Все врали. Но доказать он пока ничего не мог.
Он поднял глаза на стоящего перед ним капрала — молодого парня с трясущимися руками, которого допрашивали уже дважды.
— Ты сам видел, как Мирович упал в воду?
— Н-нет, ваше высокоблагородие... Там темно было, пальба... Я только слышал, как кто-то крикнул, а потом унтер Антип сказал, что подпоручик утонул.
— Антип. — Веймарн сделал пометку в бумагах. — Этот Антип — его человек?
Капрал замялся.
– Ну… они вместе служили. Подпоручик его отличал, вроде.
— Друзья. — Веймарн усмехнулся. — Ступай.
Когда капрал вышел, Веймарн встал и подошёл к окну. За мутным стеклом темнела вода — Нева, спокойная, равнодушная, та самая, по которой, в теории, Мирович мог уплыть. Река уходила в темноту, к Петербургу. Где-то там, в лесах, сейчас Мирович мог прятаться со своим узником. А он, Веймарн, сидит здесь и ловит на слове перепуганных солдат, которые боятся сказать правду больше, чем смерти.
В дверь постучали. Вошёл поручик с пачкой бумаг.
— Ваше высокоблагородие, ещё показания. Допросили тех, кто был в караулке.
Веймарн взял листы, пробежал глазами. То же самое. Стрельба, крики, темнота. Никто ничего не видел, никто ничего не знает.
— А это что? — он ткнул пальцем в последний лист. — Кто составлял опись?
— Писарь, ваше высокоблагородие. А что не так?
Веймарн молчал, вглядываясь в строчки. Среди перечисленного имущества, не найденного в камере Мировича, значилось: «шпага офицерская, портупея кожаная, плащ суконный, табакерка серебряная».
Табакерка. Если Мирович утонул, где табакерка? С собой утопил? Или взял с собой, когда бежал? Явно ещё намеревался табаку нюхнуть. Жив Мирович, Веймарн это предчувствовал.
Он поднял глаза на поручика.
— Приведите мне этого Антипа. Лично. И чтобы ни одна живая душа не знала.
Час спустя Антип стоял перед Веймарном, глядя в пол. Руки его были спокойны, но Веймарн видел, как подрагивает жилка на виске.
— Ты служил с Мировичем?
— Так точно, ваше высокоблагородие. — Голос ровный, без запинки.
— Друзья были?
— Сослуживцы, ваше высокоблагородие. Не больше.
— Хорошо. — Веймарн подошёл ближе, встал почти вплотную. — Тогда скажи мне, Антип: почему все твои товарищи твердят одно, а ты — другое?
Антип поднял глаза. Напряжение между ним и этим господином было неимоверно.
— Я ничего другого не говорю, ваше высокоблагородие. Всё как было.
Веймарн усмехнулся.
— Как было? Давай ещё раз. С самого начала. Только медленно. И глядя мне в глаза.
Антип сглотнул, но выдержал взгляд. И начал рассказывать. Всё то же самое. Караул, крик «К ружью!», Бередников, удар прикладом, стрельба, темнота, вода.
Веймарн слушал не перебивая. Когда Антип замолчал, в комнате повисла тишина.
— Ты хороший солдат, — вдруг сказал Веймарн. — Держишься молодцом. Но я всё равно узнаю правду. И когда узнаю — тому, кто мне её не сказал вовремя, будет очень плохо. Иди.
Антип вышел, стараясь не бежать. Веймарн смотрел ему вслед, и в голове его уже складывался новый план.
Тобольск. Семья. Если Мирович не дурак, он будет беспокоиться о них. И если он как-то попытается с ними связаться...
Веймарн сел за стол и начал писать рапорт. Императрица должна знать: следствие идёт, и у него уже есть ниточки.
–––
За окном была ночь, а из него виднелась река Тобол, впадающая в Иртыш. Мальчик по имени Алексей лежал на деревянной кровати. Воздух наполняло стрекотание сверчков. Самая обычная комната небогатого дома в Тобольске, обставленная простенькой мебелью. Город Тобольск, хоть и называли столицей Сибири, красотою не блистал. Построенных из камня строений было мало — и не потому, что не хотели строить, а не разрешали. Боялись роста и величия города: а вдруг Тобольску захочется стать столицей Сибирского царства, отсоединиться от Российской империи?
Места тут красивые, таёжные. Река Тобол вливает воды в Иртыш. Не могли люди проплыть мимо, чтобы не задержать взор на красоте природы этих мест.
В Тобольск ссылали дворянские семьи после различных политических интриг, недовольства правительством или даже личной вражды с императором. Вначале использовались приспособленные здания для содержания заключённых — острог, гауптвахта, арестантские роты. Для дворян, потерявших имения и статус, жизнь в Сибири была настоящим испытанием. Семейные ссыльные строили себе бревенчатые жилища — в одном из них и жил Лёша.
Всё это мальчику рассказывал его дед — Яков Фёдорович Мирович. Сейчас же храп дедушки раздавался по всей комнате.
Сегодня для Алёши был особенный день. Дед рассказывал весь вечер истории. К примеру, про прапрадеда мальчика, который был переяславским полковником. Всего с тысячью казаками он сражался со шведами, чьи войска были во много раз больше. Прапрадеда послали на защиту Львова от наступающего шведского короля Карла XII, но к тому времени, когда он подошёл ко Львову, город уже был взят шведами и подвергался разграблению. Целых два месяца шли бои! На все предложения сдаться казаки отвечали пушечной стрельбой.
Вот это предок! Вот это слава! Но что тогда пошло не так? Почему они в Тобольске?
Мальчика волновало, что когда он совершал какой-либо проступок, соседи фыркали: «Истинный отпрыск Фёдора и Якова. Один Пётр чего стоил». Пётр — старший брат дедушки. Дед же говорил — не стоит никого слушать. «Сами не святые», — повторял Яков Фёдорович.
Действительно, много здесь было государственных преступников. Не все они плохие люди — просто не поладили с императором. Были, впрочем, и негодяи, опускавшиеся на очень низкие поступки, как говорила Лёше мама. Но что должны были совершить дедушка и его семья, чтобы даже в таком окружении все говорили… вот так?
Пища, приготовленная вечером на завтрашнее утро, пленяла, дурманила своим запахом.
Лёша ворочался в кровати. У него не было братьев или сестёр — большая редкость. Иначе, как всем местным детям, ему бы приходилось делить кровать с другими детьми. Возможно, ему повезло. Но с другой стороны, хотя бы одного братика ему бы всё же хотелось — чтобы работать вместе. Да и играть, когда другие дети заняты.
Папу он видел редко. Можно сказать, вовсе и не видел. Отец был человек военный, как и прапрадед Лёши. Служил сейчас в каком-то городе рядом с Петербургом… Название Лёша не запомнил.
Одно Лёша знал твёрдо. Когда папка, сам Василий Мирович, дослужится до какого-нибудь очень высокого звания, он обязательно вернётся домой. И они будут проводить много-много времени вместе.
–––
Проходил день за днём, Ивану со временем становилось всё проще и проще в лесу. Он привыкал к шуму листвы, чувствовал гармонию в жужжании насекомых у уха, больше не морщился от солнечных лучей.
Оставаться на месте было небезопасно — в любой момент можно было ожидать гостей в лице солдат Её Величества. Пришлось оставить временный лагерь.
Ксана стала вести Василия и Ивана. По её словам, она знала место, где можно укрыться. Василий понимал, что с появлением Ксаны его план захвата престола подвергается опасности. Ксана не была на стороне Василия, она была независима от него. Василий не имел власти над ней. А что ещё раздражало — так это то, что Иван внутренне остался отроком по уму, не стал мужчиной за время заточения. Между ним и Василием будто бы пропасть, как между отцом и сыном, в понимании мира и его устройства. И вот это будущий правитель Российской империи? Василий всегда должен будет быть рядом — без него всё развалится. Юноша всё принимает за чистую монету, каждый раз доверяя человеку, который протянул ему руку помощи.
Сознание Василия погрязло в мрачном омуте.
Это уже не первая его попытка посадить Ивана на трон. В начале мая он нашёл сообщника — поручика Великолуцкого пехотного полка Аполлона Ушакова.
Первый план состоял в том, чтобы Ушаков прибыл в крепость на лодке с поддельным указом императрицы об освобождении Ивана VI. Затем Василий с Ушаковым арестовали бы коменданта тюрьмы и перевезли Ивана в Санкт-Петербург через Неву. Там они объявили бы войскам о приезде Ивана VI. Всё провалилось.
Ушакову внезапно было поручено сопровождать конвой в Смоленск. Однако Ушаков из-за притворной болезни попрощался с конвоем и повернул в сторону столицы. По пути он утонул.
Он закрыл глаза — и увидел Аполлона. Не мёртвого, а живого, каким тот был в последнюю встречу: смеялся, хлопал по плечу, говорил: «Ну, брат, теперь или никогда». А потом — вода. Чёрная, холодная, смыкающаяся над головой. Василий тряхнул головой, прогоняя видение. Хватит. Надо думать о живых.
Первый план был рассчитан на скорость его выполнения. Переворот произошёл бы до того, как в Петербурге стало бы всё известно. Теперь же Василий освобождал его в одиночку, и план был полностью противоположным. Теперь нужно было выждать момент, когда императрица потеряет бдительность.
В голове Василия появлялись различные варианты. А что, если сымитировать гибель Ивана? Но как? Тут уже было сложнее.
По словам Ивана, императрица, быть может, видела его. В таком случае Екатерина вряд ли спутает Ивана с кем-нибудь другим — слишком важная для неё личность. Да и Иван обладал необычной внешностью: бледная кожа, не видавшая солнца, хрупкий, низкий, с огненной шевелюрой. Среди крестьян таких просто не найти. Все деревенские юноши крепкие, статные, загорелые. Такие дохляки обычно не выживают. Одна только внешность его выдаёт, а если предположить, что императрица сможет почувствовать магическую силу, то и вовсе задача подменить Ивана становится практически невозможной. А если сделать так, что тело будет неузнаваемо? Например, сожжённое настолько, что утратит любые отличительные черты?
И куда, в конце концов, Ксана их ведёт?
–––
Ксана смотрела на этих двоих и думала о том, как странно устроена судьба. Один — злой, загнанный, готовый на всё. Другой — чистый, как дитя. Она устала. Но выбора не было.
Ксана знала одно гиблое место, куда и вела прямо сейчас Василия с Иваном. Было одно болото, куда боялись ходить крестьяне. Если с помощью магии они перейдут его, то смогут в нём укрыться. Да, временно, разумеется. Однако беглецам и нужно скрыться от преследования лишь на время.
Ксана умела передвигаться в условиях болота, а с учётом владения магией это не составляло большого труда. Ещё много лет назад она уже бывала там. Лесные магические твари, с которыми Ксане доводилось конфликтовать, пробирались в этих условиях даже лучше её самой.
В болоте тоже живут подобные существа. В последний раз Ксана видела там одного небольшого шишока по имени Багрик.
В былые времена на Руси верили, что шишоки — духи болота. На самом деле это не божества, не духи. это просто звери, наделённые магией. Живут там, где хотят, и никого не трогают, если не трогать их.
Багрик был маленьким зверьком. Его предки жили на этом болоте, но были гораздо сильнее и крупнее. Именно их и боялся простой люд. Нынешнему жильцу болота было бы крайне тяжело перебороть страх перед гостями. Он скорее дождётся, пока люди уйдут, нежели нападёт на них. Однако это болото, благодаря особенностям топи и слухам, становилось идеальным убежищем, в которое не каждый осмелится заглянуть.
–––
Солнце пряталось за горизонтом, Иван зевал, Василий ворчал.
— Долго ещё нам идти? Уже темнеет.
— У нас другого варианта нет. Сегодня нужно потерпеть, не спать до утра. Здесь, уже рядом, есть деревушка. Пройдём через неё — и будем рядом с болотом. В то болото никто не ходит, там мы будем в безопасности. Днём незамеченными не пройти, поэтому пойдём ночью.
Повисло молчание.
— Болото? Ты серьёзно? И это весь твой план?
Ксана спокойно отнеслась к выпаду Василия.
— Да, болото. Раньше оно служило убежищем разных существ, которые топили или пожирали людей. Сейчас оно почти безопасно — там можно укрыться без опаски. Крестьяне туда носа не сунут, солдатам без магии пройти будет тяжело. Лучшего варианта я не вижу.
— А как мы через него пройдём? — спросил Иван.
— Во-первых, идём только рядом с деревьями — земля с корнями самая устойчивая. Во-вторых… — Ксана взмахнула рукой, и к ним прилетели три деревянные трости. — Перед тем как наступить — проверяем глубину. Если кто-то проваливается — дайте знак. Крикните, неважно. Если провалитесь — опуститесь на колени и ждите моей помощи. Всё понятно?
— Мгм.
— Да, кажется, понял.
— Хорошо.
Вскоре после объяснений Ксаны Василий действительно увидел сквозь деревья деревенские дома. Он взглянул на Ивана. Юноша, заметив огни в окнах изб, глядел во все глаза, не в силах оторваться.
— Люди ещё не спят. В некоторых домах горят огни. Надо дождаться нужного момента. Идти всё равно придётся аккуратно, вдоль заборов.
Где-то лаяли псы. Спустя, быть может, час в деревне стало совсем тихо, а на улице хоть глаз выколи.
— Пора, — сказала Ксана.
Они выдвинулись в путь. У каждого в руке трость, сделанная Ксаной. Шли след в след, быстро — чтобы даже если их заметят, не успели рассмотреть. У Ивана капюшона не было, поэтому лицо скрыли, надвинув на него волосы. Это сильно огорчило Ивана — ему хотелось смотреть по сторонам, разглядывать заборы, дома, а с волосами на лице было очень неудобно. Да и идти, не видя дороги, тяжело. Поэтому впереди шла Ксана как направляющая, а сзади Василий помогал Ивану, когда тот сбивался с пути.
Иван спотыкался, старался задрать голову, чтобы сквозь волосы увидеть хоть что-нибудь в темноте.
— Слушай, не выкручивайся, иди спокойно! — прошипел Мирович.
Примерно на полпути Василий почувствовал, как несколько капель упали ему на голову. Они стали предвестником ливня, который начался буквально за считаные минуты. Только что было сухо — и вдруг дождь хлынул как из ведра.
— Быстрее! Нужно добраться до болота, пока дождь не кончился, — он размоет наши следы!
Путники спешили. Пройдя через улицу, нужно было идти прямо. Дороги не было — приходилось ступать сквозь высокие травы. Для Ивана это была задача не из простых.
Они пробирались сквозь траву, одежда намокла до нитки, холодный ветер хлестал в лицо.
Впереди росло большое дерево, его верхушка качалась на ветру. Извивающийся столб напоминал тело сказочного чудовища-дракона. Ветви, подобно крыльям летучего гада, развевались под гнётом непогоды. Листья отрывались и взмывали в небо. Именно на него и указала Ксана:
— Мы уже близко, нужно идти к тому дереву!
Силы покидали Ивана. Голова болела при каждом движении, будто множество стражников били по ней изо всех сил. Иван старался держать её неподвижно.
Он шагал вперёд, стараясь не думать о том, как сильно его мучает усталость. С каждым шагом холод проникал в кости, мокрая одежда только усугубляла ощущение. Рядом шёл Василий, решительно взмахивая посохом после каждого шага. Когда ветер пронзительно завывал, Иван чувствовал, как сердце замирает от страха.
–––
Ксана вела Василия и Ивана за собой. Посохом она прощупывала дорогу, проверяя, можно ли ступать. Из-за этого передвижение по болоту становилось долгим. Резкий дождь закончился столь же стремительно, как и начался. Иван только-только начал поправляться, а тут пришлось мокнуть под ледяным дождём и теперь долго находиться в сырости… Очередное лечение необходимо.
Вдруг Ксана услышала громкий всплеск, крик Ивана и ругань Василия. За этот короткий миг она уже поняла, что произошло.
Обернувшись, девушка увидела Ивана в воде.
Иван поскользнулся и упал. Вода тянула его вниз, ноги вязли в грязи.
— К-Ксана!
— Быстро на колени! — крикнула Ксана, видя, что Иван провалился в неглубоком месте.
Юноша послушался, с трудом опустился на колени. Погружаться он стал медленнее.
Ноги казались тяжёлыми, неподъёмными, будто приросли корнями к земле. Юноша боялся, руки дрожали. По коже побежали мурашки, вода проникала сквозь одежду, начиналась паника.
Вскоре Ксана вместе с Василием, не без помощи магии, вытащили Ивана.
— Чёртов ты человек, глаза разуть не можешь, чего тащишься, как тощая кобыла?!
— Василий, угомонись!
Мирович пыхтел и был в бешенстве. Почему он так злился в последнее время?
— Будь впредь осторожнее, — спокойно сказала Ксана.
Иван весь дрожал, на негнущихся коленях поднялся.
— Нам ещё далеко? Я устал, глаза закрываются… и… — он запнулся, — простите меня. Я случайно наступил не туда.
— Всё в порядке, но тебе здорово повезло, что здесь было неглубоко. Нам нужно пройти ещё немного, в глубь болота. Там есть островок, окружённый топью.
— Да не в порядке совсем. Впредь ты должен доводить все действия до идеала. Ты не будешь достоин трона, если даже ходить ровно не можешь!
— Успокойтесь, давайте просто пойдём дальше.
Слова Василия сильно задевали Ивана, но он не мог дать достойного отпора. Не мог, да и не хотел говорить в ответ какую-нибудь грязь, причинять человеку боль.
Василий, посмотрев на Ивана, смягчился:
— Извините. Погорячился. Просто напугался за Вас. Всё было бы зря, если бы Вы просто так утонули.
Перед глазами Василия вставал образ Ушакова, погружающегося под воду. Ушакова, которого он знал лично. Первый и единственный сообщник, соратник. Весь план пошёл насмарку после его гибели.
Василий не видел смерти Аполлона, не видел, как тот погружался под воду, как воздух пузырями вырывался изо рта, как глаза теряли блеск, кожа тускнела и обретала белизну утопленника. Но помнил своё состояние после случившегося. Странное состояние. Они не были друзьями, родственниками, но его смерть стала пощёчиной судьбы. «Создай свою карьеру сам, заслужи её, молодой человек. Хватай судьбу за волосы, как это делали другие» — вспоминал Василий слова, руководившие им всю жизнь. Действительно, нельзя было всё сложить на чьи-то плечи. Жизнь всегда приходится хватать за патлы, держать изо всех сил, даже если костяшки белеют, а рука слабеет. Никогда нельзя отпускать. Только отпусти — жизнь покатится кубарем.
Как же всё раздражало, всё доводило до белого каления! Василий чувствовал себя львом, которому судьба раз за разом наступает на хвост и дёргает за усы, а он не может ответить обидчику, будучи за решёткой железной клетки. Теперь же он, как дикий зверь, ерепенится каждый раз, когда его покой кто-то нарушает.
Всё должно быть идеально — в таком важном деле не должно быть ни единой ошибки!
–––
Шли путники медленно, но верно — Ксана знала, куда ведёт. Ослепительные лучи утреннего солнца уже пробивались сквозь ветви деревьев, озаряя воду и зыбуны. В воздухе висел густой серый туман, отчего различать болотные тропы становилось всё сложнее. Мысли путались, как шерстяной клубок, с которым поиграл кот. Стоять на ногах ровно уже представлялось нелёгкой задачей.
Все трое уже несколько дней как следует не ели, в животах было пусто, на душе от голода становилось скверно.
Внезапно Ксана остановилась.
— Багрик, это я, Ксана, дочь Тихомиры, внучка Святославы. Впусти меня в дом свой, ибо не желаем мы тебе зла и нуждаемся в помощи и крове твоём.
На болоте стояла тишина. По взгляду Ивана было видно, что он в недоумении.
— С кем ты речь ведёшь? — спросил Иван.
Он не получил ответа.
— Багрик, к тебе я обращаюсь от имени своего. Путники, что идут за мной, — мои друзья, и я ручаюсь за них.
Послышался шум, напоминающий треск валящегося гнилого дерева.
–––
Екатерина II была в бешенстве, пусть никому свой гнев императрица не демонстрировала.
Иван VI... Казалось бы, самый обыкновенный юноша с несчастной судьбой, поломанной политикой и дворцовыми интригами, человек, виновный лишь в своём происхождении. Однако Екатерина прекрасно знала, что не одну её повергала в страх мысль об освобождении узника. Каждый правитель посещал пленника. В личных дневниках Елизаветы Петровны императрица видела панику и отчаяние. Видела, как действия её были импульсивны и размашисты, легко просматривалось внутреннее метание самопровозглашённой правительницы российского престола. Екатерина помнила, как читала о действиях Елизаветы: то Иван с семьёй жил в Риге под наблюдением стражи, то приказала заточить их отдельно в тюрьму, затем могла резко ужесточить условия узника.
Елизавета втайне от самого узника виделась с ним. Облачилась в одеяние военного врача, притворялась мужчиной перед ним. О чём они толковали, Елизавета не написала даже здесь.
Ныне покойный муж Екатерины горел мыслью отдать Ивана в монастырь — ведь, став монахом, он потерял бы право на венчание на царство. Да и не страдал бы, как в тюрьме, был бы под присмотром монахов.
Пётр III не был умён, но сейчас Екатерина задумалась. Быть может, такой расклад действительно был неплох.
Мирович... Как жалкий подпоручик, лишённый имений, выросший в нищете в Тобольске, как он посмел устраивать такую игру против императрицы?
Тобольск...
Туда и нужно направить солдат. Семью Мировичей следует взять под стражу. Это будет сильным рычагом давления на потомственного бунтовщика. Подумать только, как же эта семья умудрялась портить кровь императорам вот уже третье поколение подряд!
Екатерина хитро улыбнулась, глядя сквозь окно дворца вдаль, на линию горизонта.
— Как же там поживает сынок твой? И на тебя у меня найдётся управа, Василий Яковлевич.
Глава 6. Кров среди корней.
Послышался раскатистый треск. Земля неистово дрожала, рокот бил по ушам как молот по наковальне. Василий видел такое чудо, на что не был способен даже он. Огромное, многовековое дерево перед ними двигалось, извивало свои ветви подобно конечностям зверя! Из воды стали подниматься широкие корни, создавая что-то очень похожее на природный мост. Древесные «лапы» дугой поднимались над гладью густой воды, создавая почти ровную поверхность. Когда гул завершился, а корни прекратили свое движение, Ксана обернулась к Ивану и Василию, усмехнулась:
– Я за вас поручилась, потому не смейте обижать хозяина болота.
Иван, явно побаиваясь, спросил:
– Он страшный? Божье ли он создание, – понизив голос, – не слуга ли лукавого?
– Нет, не слуга лукавого, – твёрдо сказала Ксана.
Она ступила на волшебный мост, проходящий через болото и топь.
– Давайте, идем за мной, господа беглецы.
Василий переглянулся со своим учеником. Усмехнувшись, с осторожностью подпоручик взошел на мост следом за девицей, а затем и Иван.
Корни были мокрые, скользкие, покрытые землёй и тиной. Приходилось идти очень аккуратно и медленно, чтобы не упасть. Василий был сосредоточен. Он и сам способен влиять на предметы вокруг, так же как и Ксана. Он может изменить форму ветвей, может их сломать или сращивать вместе, но здесь же был особенный случай. Это дерево, которое, должно быть, росло здесь много десятков лет, возможно, даже сотни, а корни находились глубоко под землёй, да и толщиной были невероятной. Сколько сил надо было потратить, чтобы провернуть такое? Кто этот хозяин болота? Кто? Могущественный маг, со знаниями и навыками больше, чем у Василия?
Мирович предвкушал знакомство с ним, прокручивал в голове то, как мог выглядеть этот человек. Юное дарование с невообразимыми талантами к магии? Старец с седой бородой до земли? «Болото раньше выступало убежищем различных существ, которые топили или вовсе пожирали людей. Сейчас оно стало почти безопасным и в нем можно укрыться…» – вспоминал Василий слова Ксаны. Быть может, это охотник на чудовищ, как в старых сказаниях, которые рассказывал отец?
Будучи в размышлениях Василий даже не заметил, как прошел до самого конца моста.
Он поднял взгляд и остановился на месте. Перед ним был некто, кого он ну никак не мог ожидать.
Перед ним был зверёк, похожий на крупную белую крысу, стоящую на задних лапах, с приплюснутой мордой и багряными большими глазками. На этой крысе было что-то вроде кафтана из водорослей, а на голове – колпак, так же покрытый какой-то зеленью. В руках зверёк интенсивно вертел тоненькую веточку, со страхом взирая снизу вверх на новоприбывших.
Когда Иван, будучи самым последним из всех троих, дошел до конца моста, то при виде зверька ему стало не по себе. Он осторожно дернул Василия за рукав, тихим голосом спросил:
– Василий? А кто это? Это… тварь божья? Или диковина?
– В том-то и дело, что не знаю, – максимально тихо шепнул Мирович, – сам впервые вижу.
Василий пристально смотрел на зверька. Тот же хлопал глазками-бусинками, глядя на Василия.
Ксана, улыбнувшись, погладила чудо-зверя по голове.
– Ну здравствуй, Багрик.
–––
Алёшка встал ни свет ни заря. Из-за того, что он не мог уснуть ночью, то и поспал он самую малость. У соседей уже драли горло петухи. Мальчик поднялся с кровати. Медленно, тянущимися целую вечность движениями, надевая на себя одежду, пошел на улицу, где стоял умывальник.
Лёша набрал в ладони холодную после ночи воду, ополоснул лицо. Морщинистая сильная рука потрепала мальчишку по волосам. Сзади стоял его дедушка.
– Доброе утро.
– Доброе-доброе, – зевнул дед.
Утро… неинтересное время, когда голова еще не отошла ото сна, а уже нужно отправляться что-то делать, кормить скот, например.
Когда мальчик, наконец, заканчивал с утренними приготовлениями и помогал маме накрывать на стол, лучи солнечного света проникали в дом. Во время завтрака Алёша уплетал оладьи из овсяной муки за обе щеки, запивая их молоком. Мама готовила очень вкусно, наверное, никто не смог бы с ней в этом сравниться. Да не наверное, а совсем никто!
Рядом сидел дед, задумчивый, как всегда, погруженный во что-то свое, непостижимое для его внука. Дед уже был стар, шёл шестьдесят седьмой год. Немногие доживают до такого преклонного возраста. Обычно старики в округе в таких летах были уже дряхлы, больше не могли заниматься хозяйством. Болезни одолевали, и немногие из старцев могли позволить себе лечение. Яков Фёдорович же, напротив, был здоров и крепок; даже будучи старцем он работал в поле, выращивал рожь, а затем продавал на рынке. Дома у них было небольшое хозяйство: две коровы – Чернушка и Рябинка, куры и пёс по кличке Буян. Вот так и жили они: продавали яйца, молоко и рожь, да и папа отправлял деньги, будучи на военной службе. На всё хватало, чтобы вести скромную жизнь.
Алёше уже давно хотелось уходить с дедом в поле, вместе там работать, выращивать колосья ржи, ухаживать за ними, а после собирать урожай… но дедушка всегда повторял: «Не стоит, я и сам хорошо с этим справляюсь. Ты лучше Ладе помоги в хозяйстве, она у нас одна, ей нужно помогать, и помощь эта будет ценнее».
Когда мальчик наелся, то поднялся из-за стола, убрав свою посуду.
– Спасибо большое, мам, было очень вкусно, как всегда.
– На здоровье, мой хороший, – лишь улыбнулась та.
– Позовёшь меня, когда вы доедите, я посуду помою.
Мальчик вышел на улицу, под ногами тут же появился Буян, прыгая вокруг.
–––
Иван смотрел на Багрика округленными глазами.
– Б-Багрик?
– Да, меня так зовут, – пропищал зверёк.
Его умение разговаривать поразило ещё больше.
– Что ты за существо, Багрик?
Тот лишь поморщил нос при слове «существо».
– Разве тебе не ясно, что это звучит обидно? – укоризненно посмотрела на Василия Ксана.
– Ничего страшного, его можно понять. Я шишок из рода Бурых, мои предки много веков жили здесь, в этом болоте, – Багрик оглядел свои владения. – Я хочу защитить его от людей. Мои отец, дед, прадед… все они сделали всё возможное, чтобы это место стало безлюдным. Но вы пришли сюда, пусть о болоте и ходят слухи о страшных монстрах. Почему?
Ксана уже открыла рот, но Василий придумал, что следует ответить.
– Я Василий Яковлевич Мирович, подпоручик, организовавший бунт в Шлиссельбурге. Этот юноша, что стоит рядом со мной, – никто иной, как Иван VI. Тебе известно что-нибудь о нём?
– Я не вмешиваюсь в людские дела, – спокойно произнёс Багрик высоким голосом.
– Он был избран государем российским. Однако его свергли, заточили в тюрьму и всю жизнь держали в каземате. Я хочу помочь ему вернуть то, на что он имеет полное право. Теперь же за нами следуют солдаты Екатерины II…
– Вот именно, – перебил Багрик. – За вами охотятся и придут искать.
– Это да. Но солдаты сгинут в топи, даже если узнают, где находится Иван. А этого не произойдёт – мы замели за собой все следы, специально шли ночью. Мы постараемся не злоупотреблять твоей добротой и, как только придумаем план действий, покинем болото. И к тому же Иван не забудет твою помощь. Если он вновь станет императором, то болото может стать твоей неприкосновенной территорией.
Багрик погрузился в раздумья.
– Ксана, он не врёт?
– Он говорит правду.
Багрик продолжал крутить в пальцах тоненький прутик. В его маленькой голове текли различные мысли, бурлили подобно потокам воды. Маленькие пальцы с силой сжали веточку, сломав её.
– Я принимаю вас. Как Багрик Бурый, я дам вам приют, помогу в обдумывании вашего плана, – пропищал тот.
Белая шерсть Багрика блестела под восходящим солнцем, казалась розовой.
Ксана улыбнулась, поправляя свою косу.
– Большое спасибо, мы не забудем твоей помощи.
Всю дорогу Иван лишь стоял в стороне, но теперь Багрик повернулся именно к нему.
– Иван VI… мы с тобой чем-то похожи. Оба являемся хранителями нашего мира. Я – своего болота, а ты – своей династии. Расскажешь мне свою историю?
– Д-да, я расскажу, но… уже утро, а мы до тебя добирались всю ночь… можно нам отдохнуть? – сказал Иван то, о чём думали все трое.
Багрик спрыгнул с камня, на котором стоял.
– Ну что ж, пойдёмте тогда за мной.
Зверёк вприпрыжку пошёл к многовековому древу. Меж корней его была норка, в которую Багрик пролезал без труда, но человек не просунул бы даже голову.
Хозяин болота, вздохнув, поглядел на своих спутников. Он начал быстро щёлкать зубками и поглаживать лапами корни, словно успокаивал. Спустя мгновения снова послышался треск и гул, а проход стал увеличиваться в ширину и в высоту, становясь подобным дверному проёму.
– Ух ты, что за диво! – воскликнул Иван.
Иван провёл рукой по стене — земля, корни, мох. Всё живое. Всё дышит. «Здесь, под землёй, — подумал он, — даже здесь лучше, чем в каменном мешке. Потому что здесь — жизнь».
Василий же был слишком вымотан, чтобы чему-то удивляться. Его знобило, мокрая одежда и волосы липли к телу.
Пройдя по небольшому проходу под землю, Ксана, Иван и Василий уже были в гостях у хозяина болота, в его землянке.
Это была красивая нора, вся поросшая мхом. В стенах были небольшие ниши, словно комнаты для шишока. В одной из этих ниш лежал другой шишок, поменьше.
– Это моя дочурка, Златка. Она ещё спит, не будите её. С вами я познакомлю завтра, – тихо пропищал Багрик. – Вам я могу наколдовать комнаты…
– У тебя уже появилась дочь? – искренне удивилась Ксана. – Я не знала, что ты стал отцом.
– А никто о ней до этого не знал, – лишь пропищал Багрик. – Да и мама её при родах умерла, не до разговоров мне было.
Ксана поняла, что затронула больную для Багрика тему.
Иван смотрел на шишока и вдруг сказал тихо, будто сам себе:
— Я тоже не знал матери. Совсем. Меня забрали, когда мне было четыре. Её лицо я помню только во сне — и то размытое.
Багрик поднял на него глаза. В маленьких бусинах мелькнуло что-то тёплое.
— Мы оба знаем, каково это — когда дом становится тюрьмой, — сказал он. — Только ты из каменной вырвался. А я сам свою построил.
– У меня есть одна стена, которая ни для чего не используется… – задумчиво размышлял шишок. – Я надеюсь, комнаты будут сухие, если продлить мой дом в том направлении.
Вновь послышались звуки щёлканья маленькими зубками, в земляной стене стал появляться проём, тут же образовалась опора из корней дерева. Прямо на глазах нора шишока расширялась, появлялись дополнительные комнаты.
Иван внимательно смотрел на это чудо.
– А я смогу научиться так делать? – вдруг не сдержался он.
Шишок удивлённо взглянул на своего гостя.
– Я чувствую, магия в тебе есть, её много. Но магия шишока отличается от человеческой. Что доступно нам – то непостижимо для вас. И точно так же в обратную сторону: я не могу овладеть человеческими способами формировать и воплощать магию. Я уже пытался научить Ксану нашим тонкостям, но ничего не вышло.
Иван слегка расстроился, а вместе с ним и Василий, который надеялся, что Багрик примет участие в тренировках, научит его самого или его ученика чему-нибудь новому. Ксана же увидела грустные огоньки в глазах Багрика и торопливо произнесла:
– Ладно, все разговоры отложим на завтра, я отправляюсь спать.
У Ксаны комната была самая дальняя, у Ивана и Василия – соседние. Багрик залез в одну из ниш в стене, свернулся калачиком.
Мужчины разделись, повесив свои мокрые одежды на висящие корни. Василий прочёл несколько молитв, кладя земные поклоны и прося у Бога нового терпения и новых сил.
–––
Спустя время Василий погрузился в объятия долгожданного сна. Мир давно забытых картин охватил его. Он вспоминал такие далёкие и размытые образы – будто бы не пара-тройка лет прошла, а целая вечность пролегла между ним нынешним и Василием того времени… Вспоминал своё пребывание на войне с Пруссией. Семилетняя война… столько было русских побед в сражениях, и что? Что в конце? Победу славную отдали, подарили, можно сказать, фрицам, вернули все завоёванные русскими войсками территории! Союзный договор, тьфу, с Фридрихом II!
А вот и новые образы. Маленький Василий плетёт корзину у себя дома, в угрюмой Сибири, в родном Тобольске… Вспомнил он хату свою, в которой жил всё время. А рядом отец его, Яков. А над крышей дома густеют тучи, грохочет гром. Алые молнии били вокруг, поджигая деревья.
Вновь Василий оказался в другом месте. Он в доме Михайло Васильевича, говорит ему как раз о том, что войну хотят закончить, и закончить столь позорно. «Иродовы души! Травка гнусная, фуфарка!» – кричал академик множество проклятий.
А теперь что-то совсем новое, верно, придуманное сном. Василий был в какой-то толпе, а впереди – эшафот. Осенний холод пробирал до мурашек. Рядом Мирович услышал лишь обрывок чьего-то разговора:
– …не будь таким наивным. Уже давно так устроено: к смертной казни приговаривают, а в последний момент императрица милует преступника и меняет наказание. Будь то ссылка или ещё что-нибудь. Уже столько лет одно и то же, вот и его точно так же помилуют.
На эшафот сопровождали государственного преступника. Василий видел самого себя: именно Василий Яковлевич Мирович поднимался по ступеням, улыбаясь от уха до уха. Кожа Мировича похолодела. Палач прочёл приговор. Обезглавливание. Второй Василий, тот, что стоял на эшафоте, засмеялся во всё горло – засмеялся пробирающим до глубины души смехом. Его положили на плаху, и… черноволосая голова была отрублена и окровавленная упала вниз, по-прежнему ухмыляясь, оставляя кроваво-алый след.
Люди ахнули, повисло на мгновение давящее на уши молчание. Где-то закричал во всё горло маленький ребёнок, началось волнение, давка, люди были в шоке, не могли поверить, что Василия Мировича действительно убили.
Василий, будучи в толпе, чувствовал, как силы покидают его и вот-вот он рухнет на землю при виде своего окровавленного тела без головы. Почему? Он же военный человек, кровь и смерть видел постоянно, почему же так невообразимо страшно, откуда такая паника при виде этого зрелища?
Солдаты Её Императорского Величества стали расталкивать народ, отдаляя их от эшафота.
– Люди добрые, эшафот будет сожжён, для вашего же блага, освободите площадь!
Многие в толпе оцепенели от ужаса. Поджог эшафота после казни? Василий доселе не слышал, чтобы происходило нечто подобное.
Все, кто были рядом – многочисленные зрители, солдаты и палач – отдалились, оставив лишь окровавленное тело Василия на том же месте. На деревянный эшафот разложили заранее подготовленное сено, а после подожгли его.
Алое пламя охватило место казни, озаряя осенний Петербург.
–––
Василий резко проснулся в холодном поту, ему было тяжело дышать.
Он долго сидел, глядя в темноту. Казнь во сне была такой настоящей — он до сих пор чувствовал запах дыма и слышал хруст собственных костей. Он провёл рукой по лицу — мокро. Пот? Слёзы? Не разобрать.
«Жив, — сказал он себе. — Я жив. И он жив. И мы ещё поборемся».
Долгожданный сон не придал сил, лишь только вымотал сильнее.
Багрик, подпрыгивая, зашёл в комнату Василия.
– О, ты уже проснулся, подпоручик Шлиссельбургский? Вставай, и Ивана разбуди. Сегодня над вашими комнатами будем рассаживать ивы, чтобы потолок не протекал. Я, как хозяин болота и этой норки, должен следить за чистотой и благосостоянием обоих этих мест.
Глава 7. Сказ о нечисти болотной. (Вставная новелла)
Давным-давно в тихой деревне жила да была крестьянская семья Прокофьевых. Много детей было в семье, но старший из них — Самовлад, был гордостью родных. Ему исполнилось 16 лет, и был он красавцем писаным: статен, светловолос, голубоглаз. Девицы деревни были от него без ума, но сердце его принадлежало лишь одной — Гордее, дочери богатого крестьянина Славомира.
Гордея была столь же прелестна и красна, как и Самовлад, но в её душе таилась загадка. Никто не мог овладеть её сердцем, и каждый, кто пытался, терпел неудачу. Однажды, в осенний вечер, Самовлад вновь пришёл к своей возлюбленной, полон надежд и решимости.
– Гордея, будь же ты моей женой!
– Самовлад, я не люблю тебя, – спокойно отвечала та.
– Но почему же?! Неужели я недостаточно хорош и не заслуживаю любви твоей?
– Не в этом дело. Ты — сын крестьянина. Хочу быть женою только человека с бесстрашием волка и силой медведя.
– Как могу я доказать своё бесстрашие?
Девица лишь задумалась.
– А отправься ты в болото, что за деревней. Сможешь там ты ночь пережить и обратно вернёшься – так уж и быть, выйду я за тебя.
Пылающий желанием доказать, что именно он и есть обладатель отваги волчьей и силы медвежьей, Самовлад без колебаний отправился в болото, взяв с собой лишь трость да огниво.
Зашёл Самовлад в топи непролазные, в тёмной ночи проходя близ деревьев. Воздух мокрый наполнял его лёгкие, знобило доброго молодца.
Начал он ветви ломать, дабы костёр развести. Раз сломал, два сломал… на третий раз послышалось ему, что кличет его кто-то по имени. Обернулся Самовлад, но никого не увидел. Даже силуэт не был виден.
Начал бить он по огниву: раз, второй… на третий удар загорелся огонь. Снова кто-то звал его хриплым и противным голосом: «Самовлад… Самовлад…». Стало юноше не по себе, был готов он проучить наглеца:
– Слушай, Девятко, ты ли за мной увязался? Брось ты шуточки свои, да выходи, а то поколочу! – крикнул он в темноту, ожидая увидеть приятеля своего.
Ответа не было.
Вдруг Самовлад почувствовал, как сильная, скользкая рука с длинными когтистыми пальцами схватила его за лодыжку. Покрылся он мурашками, кожа заледенела от ужаса, начал он пинать изо всех сил по руке, но та и не думала отпускать его. Лишь только животрепещущий крик раздался из глубин болота, и Самовлада утянуло в темноту.
– Ты пришёл сюда, чтобы бахвалиться, но теперь ты заплатишь за свою дерзость, – прохрипел страшный голос.
Самовлад попытался закричать, но слова застряли в горле. Скоро всё вокруг потемнело. Его последний крик утонул в безмолвии болота, а туман снова окутал землю.
Это обычная сказка, одна из тех, которую рассказывают детям, чтоб они в болото не ходили. Сказка – ложь, да в ней намёк. Добрым молодцам урок…
–––
Булан был шишоком очень крупных размеров, сравнимым с бобром, с развитой мускулатурой и шерстью цвета речного песка. Все шишоки рода Бурых были крепкими, отличались магическим могуществом. Когда кто-то из них умирал, то сила его передавалась тем, кого он любил.
Булан нахмурил свои лохматые брови, когда сын его Багор, встревоженный и запыхавшийся, пришёл докладывать об обстановке на болоте. Хвост Багора быстро бил из стороны в сторону, мелькая красной с синими оттенками кисточкой. Точно такая же кисточка была у бабушки Багора.
– Отец! Я бежал изо всех лап, ибо стало мне известно печальное. Снова человека я нашёл убиенного, следы проделок Ауки, будь она неладна!
– Аука? Она вновь напала на человека?
– Отец, юноша был утоплен, голова изуродована, а нога сломана и с кровавыми следами когтей. Ни один другой зверь не мог такое сотворить!
Булан задумался. Аука – кровожадный дух, живущий на их болоте. Аука не гнушалась нападать ни на кого: могла утопить путника, перерезать когтями горло какому-нибудь шишоку, измучить животное до смерти. Делала она это не постоянно, лишь по настроению. Ей не нужно было охотиться, чтобы выжить. Ауке нравилось убивать, запах крови её пленял и дурманил, крики жертвы приводили в неистовый восторг, и она с упоением мучила любого попавшегося.
Если так пойдёт и дальше, то не исключено, что люди решатся убить загадочного монстра. Одно дело запугивать людей, чтобы они не возвращались, но совсем другое – убивать их. Булан и сам не любил людей, доводил путников до ужаса, так, что они бежали из болота куда глаза глядят… но никогда не убивал. Человек должен уходить с миром, а убийство – крайняя мера для выживания. Недоброжелательность болота порождает страх перед ним, но за убийством следует месть. Это древний закон, который был столь же применим и к сегодняшнему дню. Насилие порождает ещё большее насилие. Если люди придут с оружием на болото, то пострадает множество невинных существ, в том числе прольётся кровь шишоков.
Аука никому не нравилась. А семья Бурых её терпеть не могла. Это существо позволяло себе разрушать природу болота, убивать его существ ради прихоти, а не по надобности.
– Так не пойдёт. Я, как один из самых могущественных существ болота, не могу стоять в стороне, поджав хвост. Я не беззащитный зверёк без магии! Чем больше сила моя, тем больше мои обязанности, тем больше я должен этому болоту. И ты, сын мой. Тебе было суждено родиться именно шишоком Бурым, а значит, на твоих плечах тоже лежит ответственность перед водами этого болота, перед деревьями его, животными.
– Я понимаю, но что мы можем сделать? Аука сильнее нас с тобой!
Булан погрузился в думы глубокие.
– Думаю, нам следует обратиться за помощью твоего дяди, – проговорил Булан с ухмылкой на лице. – Таких, как у него, способностей к убеждению я ещё не видел. С его талантом мы наберём себе помощников!
–––
Болкат, младший брат Булана, выслушал своих родственников, согласившись с тем, что поведение Ауки стоит пресечь. Он скептически относился к рискованному желанию прогнать монстра, собрав жителей болота вместе.
– Она опасна, вдруг кто-то пострадает?
– Только лишь совместными усилиями получится одолеть монстра. Ты думаешь, что сила её настолько велика, что даже собравшись, мы с ней не сможем совладать?
– Я не знаю. Все боятся её и даже думать доселе не могли, чтобы сопротивляться. Она вызывает у всех ужас. Все, на кого она нападала, погибли.
– Я считаю, пострадает гораздо больше, если мы ничего не предпримем.
– А как мы найдём её? – вдруг встрял Багор.
Булан и Болкат оба посмотрели на юного шишока.
– Она же невидима, когда спит. Как же мы поймём, где она находится?
– Она во время сна силы из земли черпает. Деревья поблизости сохнуть и гнить начинают. Так мы её и обнаружим.
–––
Аука дремала после замечательного пира. Кровь последнего мальца была вкусна, истинный деликатес. Выпила она совсем чуть-чуть, чтобы не привыкнуть к ней, не утратить вкус к менее сладостной. После того, как она попробовала человечину, Аука не хотела отказывать себе в таком удовольствии, надеялась, что её жертву вскоре отправятся искать. На губах её до сих пор были тёмные, засохшие следы.
– Аука! Покажись, потолковать с тобой надо! – мерзко пропищал какой-то шишок.
– Ух вы какие наглые, – прошипела Аука.
Она открыла глаза, и тело её появилось из небытия. Кости длинных конечностей обтягивала склизкая кожа, покрытая тиной.
Она лишь отдалённо напоминала человека. Её морда стала вытянутой за то время, пока она пребывала в облике этого чудовища.
– Чего вам надо? – прошипела Аука.
Перед ней были, казалось, все живые твари болота. Деревья во всей округе облепили птицы, в полумраке стояло столько зверей, сколько Аука не видела в одном месте никогда. Среди них были родственники её жертв: волчица, у которой она убила детёныша, ондатр, отец которого совсем остался без крови после нападения, енот, чью самку она задушила. Продолжать можно было бы до бесконечности долго. Впереди стояли с десяток шишоков. Род Бурых выделялся на фоне остальных, будучи выше своих собратьев на голову. У всех на глазах читалось одно – желание мести.
– Иди прочь!
– Чтоб духу здесь твоего не было!
– Мы устали это всё терпеть!
– Да я загрызу тебя за своих детёнышей!
По болоту пронёсся небывалых размеров гул, звери с ненавистью рычали на злобного духа, увидев его.
– Слушай, Аука. Ты всем нам крови достаточно попортила, но любым злодеяниям рано или поздно приходит конец. Уходи сама подобру-поздорову, иначе мы силой изгоним тебя, – без тени страха произнёс Болкат.
Аука лишь усмехнулась:
– Сами изгоните, говоришь? Интересно будет посмотреть на это.
– Ты слишком самоуверенна. Ты и без меня знаешь, что это всегда карается.
Никто не успел и шелохнуться, как Аука уже пронзила Болката своим когтем насквозь. Глаза Багора округлились от ужаса, а его дядя захрипел от боли.
– А быть может, это ты зазнался, дорогой шишок? – гадко шептала Аука, изобразив на уродливой морде подобие улыбки.
Несколько секунд царило роковое молчание.
– Ты за это заплатишь, гадина!
Булан резким движением лапы заставил корни дерева пронзить ноги Ауки, не позволяя ей сойти с места.
Звери оскалили клыки, выпустили когти.
Аука расхохоталась хриплым голосом:
– Вечер обещает быть весёлым! Сколько же крови я сегодня выпью, страсть!
Все разом ринулись на духа, но самых быстрых ждала гибель – Аука одним взмахом руки пробила им головы. Звериная кровь брызнула в разные стороны.
Багора сразила паника, из-за неё он не мог даже пошевелиться. Его чёрные глаза неотрывно смотрели на тело уже мертвого дяди у самых ног Ауки. Лапа сама собой сжалась в кулак, а гнев переполнил его. В голове прозвучало: «Она опасна, вдруг кто-то пострадает?». Болкат первым же и погиб.
– Убью! Непременно убью!
Аука тем временем легко выбралась из ловушки Булана, без труда проломив корни, проросшие из земли. Её ноги были пробиты насквозь, но плоть за считанные секунды срослась, не оставив даже следа. Никто не думал, что эта тварь будет настолько сильна.
Она убивала и убивала, пронзая животных длинными когтями, а сама была будто бы неуязвима. Она хохотала, смех её был хриплым и громким.
Багор быстро помчался, огибая место сражения. Он сумел зайти сзади Ауки и забрался на сгнившее дерево, из которого монстр черпал энергию во время сна. Ветвь под весом шишока обвалилась, и он упал ей прямо на голову. Он повис на вязких волосах Ауки, перевешивая, заставляя запрокинуть голову назад. Он хотел ранить её, да так, чтобы её можно было победить! Он целился в глаза, как в самое уязвимое и важное место для битвы. Замахнулся, выпустил когти… когда шишок ударил изо всех сил по глазу, лапа соскользнула, будто Багор ударил по очень прочному камню. Он поскользнулся на склизких патлах и рухнул вниз на спину. Аука вскрикнула, пусть Багору даже не удалось её ранить. Длинная когтистая рука поднялась, готовясь нанести смертоносный удар.
Булан видел, как его сын героически бросился на Ауку. Когда та замахнулась, не было времени думать. Он резким движением встал между ней и сыном, схватил первое попавшееся мёртвое тело, чтобы защититься.
Тело не спасло. Удар, словно нож, пробил его, задев и Булана. Раненый отец ударился об сына, и оба они отлетели от эпицентра схватки.
Когда Багор пришёл в чувства после сильного падения, то увидел окровавленного шишока.
– ОТЕЦ!
Рана сильно кровоточила. Коготь попал прямо в живот. Изо рта так же сочилась алая кровь.
– Мы не сможем её одолеть, она, кх, неуязвима к любым физическим ранам, – прохрипел Булан.
– Нет, отец, прошу, умоляю, не умирай!
– Уведи всех, кого только сможешь. ВСЕХ.
– Отец, пойдём, я отведу тебя домой, мы найдём способ тебя вылечить, ты спасёшься!
Булан поднял руку и с силой ударил Багора.
– Спасай, – только и смог проговорить Булан.
Он погиб.
Его тоже больше нет.
Нет, точно так же, как и дяди, точно так же, как и знакомых животных, которые жили на болоте вместе с семейством Бурых, так же, как некоторых шишоков.
Место удара ныло.
– Я не подведу тебя, отец…
Багор почувствовал прилив сил. Что это? Свершилось то, о чём ему говорили? Или это ненависть придала сил?
Он побежал в толпу, так быстро, как только мог. Сейчас Аука боролась с двумя волками, которые вцепились ей в горло.
– Идёмте за мной, мы её так не победим! Ей нипочём ни наши клыки, ни когти, даже магией её не одолеть!
Багора никто не послушал. У всех на уме была лишь ярость, жажда убить эту гниду.
– Звери! Шишоки! Выслушайте же меня! Волчица Ава, – обратился он к волчице, которая была рядом, – уходи, нужно спасти столько, сколько возможно!
– Уже выдохлись? Страх взял верх над тобой? – злорадствовала Аука.
Не всех удалось вывести в тот роковой вечер. Не все послушали. Были и те, кто сбежали ещё в самом начале схватки. Когда Багор пришёл к дому, Берилла уже ждала его у самой норы. Она уже почувствовала прилив магических сил, и это могло значить только одно – смерть кого-то из родных. Раненый, в крови, Багору пришлось подавить ком в горле, сказать матушке, что отца больше нет. Пришлось признаться, что это его вина.
– Я ещё до твоего прихода узнала, что кто-то погиб из нашей семьи… ты ни в чём не виноват, он знал, на что идёт. Я рада, что хоть ты остался жив!
Так и стал Багор главой в семействе Бурых. Был ли он этому рад? Конечно нет. Образы окровавленных дяди и отца стояли перед глазами, о таком было невозможно забыть.
Багор не хотел выходить из норы и не выпускал из неё никого. Он замкнулся. Страх поглотил его, не отпускал, не позволял думать о чем-то кроме злобного духа с длинными конечностями.
–––
Раньше Аука сама была человеком. Девицей, которую утопили в этом болоте. Неупокоенная утопленница… сколько же Аука сама создала таких, как она. Где же все эти монстры?
Они не терпят конкуренции, большее зло поглощает зло меньшее, и получается гибрид их обоих. Чудовищ могли погубить лишь чудовища, зло побеждает зло, но становится ли от этого кому-то лучше, становится ли зла меньше? Вовсе нет. Со временем от Ауки всё меньше оставалось человеческого, всё больше демонические черты проступали в ней.
–––
«Он будет достойным среди шишоков», – говорил Болкат, когда Багор только родился. Достойным? Разве достойно он себя ведёт?
Раньше, когда Багор был ребёнком, внутри норы было очень тихо, не были слышны звуки снаружи, но если сверху что-то случилось, Булан всегда узнавал об этом. Теперь же Багор слышал все шорохи, которые доносились наверху: каждую мышь, каждую жабу и букашку, он слышал всех и каждого.
Одним вечером Багор услышал шаги чьих-то лап. Это были не безобразные длинные костлявые ноги Ауки. Настороживший уши и напрягшийся Багор позволил себе успокоиться. Животное направлялось именно в сторону норы.
Багор осмелился выбраться из своего дома и спрятаться в зарослях у ивы.
Приближалась волчица Ава.
– Багор, я чувствую, что ты тут, можешь не прятаться, – сказала гостья.
Все звери говорили по-своему, по-животному, но шишоки научились их понимать.
– Зачем ты пришла сюда?
– Мне жаль, что твой отец погиб. Это же он придумал?
Багор промолчал.
– Я хотела лишь поблагодарить, что образумил меня тогда. Если бы не ты, я тоже погибла.
– Булану ты должна быть благодарна. У меня даже мысли бы такой не мелькнуло из-за ужаса и гнева.
– И у меня умерли родители от рук похожего чудовища, – помолчав какое-то время, сказала волчица. – Я знаю, насколько тебе одино́ко, страшно, не понятно, что делать дальше. Я была ещё совсем волчонком, когда это произошло, однако меня к себе забрал один человек. Тогда же она и изгнала его. Мне кажется, она сможет справиться с Аукой.
– Человек? С Аукой? Ауку никто не сможет победить, кроме более сильного духа. Нужен ли мне другой монстр на болоте? Нет.
– Ты не понял. Она не силой способна одолеть её. Ей дано то, чего нет у нас, зверей, и у вас, шишоков.
– И что же это?
– Она называет это верой.
– Что ты этим называешь?
– Я и сама не знаю, ты можешь поговорить с ней об этом при встрече.
– Как зовут её?
– Святослава.
– Никто не пострадает, если она придёт? Как она относится к природе?
– Она всегда путешествует по земле, туда, куда ноги её ведут и где в ней нуждаются. Спасает она всех, кого удастся.
– Ты можешь позвать её?
– Я в любом случае отправлюсь к ней с завтрашнего восхода.
– Ава… я буду благодарен тебе и ей до конца дней своих, если удастся победить Ауку!
–––
Святослава давно уже бродила по лесам, так долго не видела свою внучку Ксану, что аж печальные слёзы порой по ночам скатывались по щеке. Что же, когда-нибудь состоится их встреча, рано или поздно, обязательно.
Святослава сейчас нашла кров свой в деревне старообрядцев глубоко в лесу. Староверы интересные люди, как ни крути, пусть государи их и не любят. Они непреклонны в вопросах религиозных обрядов и обычаев своих, а многие из них отличаются крепкой верой и крепостью слова своего. Как сказали – так и сделали.
В тёмной ночи прозвучал вой одинокой волчицы, без стаи своей. Святослава поняла, что Ава зовёт её.
Женщина подошла к волчице, обняла её, опустившись на колени.
– Пришла всё-таки, Ава, – с теплотой сказала Святослава.
Волчица поджала хвост, тихо заскулила и потянула Святославу назад.
– Что такое? Как будто снова маленьким волчонком стала! Постой-постой, – Святослава внимательно посмотрела в глаза волчицы, видя знакомые отблески. – Где-то нужна помощь моя?
Волчица утвердительно фыркнула.
Святослава, задумавшись, посмотрела в сторону.
– Это магические силы? – получив безмолвный ответ, она продолжила: – Тогда подожди меня маленько, я должна сказать, что ухожу.
–––
Багор с тревогой ожидал прихода Святославы. «Вот бы вовремя пришла, вот бы не опоздала, вот бы не стало поздно!» – не мог остановить свой поток мыслей Багор.
Шли дни, солнце множество раз восходило и садилось, Багор выходил из норы только для добычи пропитания, и то ненадолго.
Было страшно до жути, порой настолько, что дрожь пробирала.
Аука вновь напала на живое существо. Вороны распустили слухи, дошедшие до норы Бурых только к утру:
– От головы осталась лишь половина, кар, ноги всмятку, живот распорот и всё в крови! Кар! Бедная цапля, кар, имя её я не знаю, кар!
– Ужас какой! – искренне поёжилась Берилла.
– У неё не было ни единого шанса. Никто бы уже не пережил встречу с ней.
– Ну ладно, я полетела дальше, кар, да хранит вас небо!
Багор остался стоять на прежнем месте, смотря в пустоту.
– Сынок, я могу тебе хоть чем-нибудь помочь?
– Нет, матушка, всё в порядке. Иди в нору, я позже вернусь.
– Пообещай мне, что больше не отправишься к Ауке.
– Что?
– Пообещай… я, – с запинками говорила Берилла, – потеряла своего супруга, но не готова потерять ещё и сына!
– Всё будет хорошо, вернись домой.
Хорошо? Когда же это «хорошо» наступит? Багор и сам не верил, что это может случиться. А если вдруг, представить на мгновение, что Святослава справится?
В это хотелось верить всем сердцем, но было просто непостижимо, глупо доверять, невозможно даже представить, как обычный человек способен сделать это.
–––
Прозвучал волчий вой.
Багор навострил уши и стал искать глазами нарушителя тишины. Это была Ава, которая подобным знаком приветствия говорила о своём приходе. Рядом с ней стоял человек.
Святослава видела перед собой диковинного вида зверька. Шерсть была светлая, почти что белая, глаза чёрные, а кисточка на длинном хвосте была ярко-красная с синими прожилками. На голове зверька был колпак с какой-то зеленью, а на тельце накинут такого же вида кафтан. Зверёк с широко раскрытыми глазами смотрел на Святославу.
– Вы всё-таки пришли? – спросил он, чуть ли не плача.
Святослава внимательно смотрела на него, чувствуя в незнакомце магическую силу. Неужели это тот самый монстр, из-за которого Ава вела её сюда? Но нет, на него волчица реагировала как на друга.
– Кто ты?
– Я шишок из рода Бурых, имя моё Багор, – он поклонился, снимая шляпу, и дрожа. – Пожалуйста, скажи мне, что ты справишься с Аукой… пожалуйста…
– С Аукой? Можешь ты мне рассказать о том, кто она?
– Да, конечно. Аука – злобный и кровожадный дух, живущий на наших болотах. Насколько я знаю, раньше она была человеком, но стала утопленницей, неупокоенным духом. Теперь же сама много лет топит и убивает животных и людей ради забавы, любит пить их кровь!
– Ужас какой… а как долго злодействует она здесь?
– Ох, уже много лет!
– Ого. Действительно, сильное существо. Багор, а что ты ещё можешь мне рассказать?
– Мы со зверями уже пытались ей противостоять. Она почти всех убила, – говорил Багор, сжимая свои лапы. – Физические раны ей не страшны.
– Это лишь доказывает мою догадку о том, кто это, – сказала Святослава, поглаживая волчицу. – Ава тоже там участвовала?
– Ну, по правде сказать, да, хотя она и не всегда жила здесь.
– Несколько лет назад я её спасла от подобного духа. Выкормила, теперь, когда она сильная и самостоятельная, я её отпустила на свободу. Ава вас хорошо понимает, потому и сердилась на Ауку, я думаю. Я права?
Ава утвердительно тявкнула.
– Мне Ава сказала, что у тебя есть то, чего нет у нас. Она мне сказала про веру. Что это за магия? – спросил шишок.
Святослава лишь улыбнулась.
– Вера – это то, что даёт мне силы. Это то, что позволяет мне обращаться к Богу, просить у Него помощи. Вера – это то, что светит тогда, когда за тучами отчаяния пропадают звёзды и луна, то, что освещает путь вперёд. Тот путь, что у всех перед носом, но при этом многие с него сворачивают.
– Я всё равно не понимаю.
– Ты поймёшь. Поймёшь когда-нибудь, если тебе это понадобится. Ты можешь сказать, как мне найти вашу Ауку?
– Конечно. Когда Аука не убивает, то она спит, а когда спит – черпает силы из земли, природы. Деревья рядом с ней начинают гнить и умирать.
– Ты сопроводишь меня?
– Я?! – ужаснулся Багор.
– Не переживай, тебе надо будет только привести меня к нужному месту. Затем будь рядом и не вмешивайся, что бы ни происходило.
Багор оглянулся в сторону своей норы, не в состоянии решиться.
– Ты же ведь хочешь изгнать Ауку?
Багор сильнее сжал кулак.
– Всем сердцем.
–––
Как же здорово жить на земле, когда знаешь, что ты совершенство. Существо, которое невозможно одолеть, быть может, самое могущественное, что есть во всём мире. Никакие короли и цари не сравнимы с ней по силе. Даже представить забавно, как выглядела бы встреча Ауки с кем-нибудь из государей. Как бы они себя вели?
Самые скучные и противные – это те, что спокойно принимают свою смерть, будто бы вовсе её и не боятся. Глупцы! Жалкие глупцы!
Куда интереснее те, кто пытаются как-то откупиться. Помнится, был один крестьянин, один из недавних, кто обещал всех своих коров отдать, если она его отпустит. Забавно.
Но самая прелесть – те, кто извиваются и вопят от страха. Такие сладкие звуки для ушей, м-м-м!
– Аука, выйди из небытия, мы знаем, что ты здесь.
Аука открыла глаза, появившись в мире животных и людей. Перед ней был шишок, тот самый отпрыск рода Бурых. Кривая улыбка исказила морду Ауки. По всему телу зверька были шрамы, оставленные ею, как напоминания о том самом вечере.
– А наглости у тебя не занимать! Что, решил к своим родственничкам отправиться в мир иной?
Прищурив взгляд, она за шишоком узрела человеческий силуэт.
–––
Багор привел Святославу к труднодоступному месту, заболоченному и заросшему кустарниками и небольшими деревьями. Когда шишок остановился, Святослава собственными глазами увидела то, о чём он говорил: впереди на глазах увядали растения, будто в воздухе витало нечто, убивающее их.
– Аука, выйди из небытия, мы знаем, что ты здесь, – проговорил Багор.
Тут же появилась тварь устрашающая, не похожая ни на одного зверя. Она поднялась на тонких ногах своих.
– А наглости у тебя не занимать! Что, решил к своим родственничкам отправиться в мир иной?
Святослава чувствовала, как Багор дрожит. Шерсть шишока встала дыбом, а хвост бил из стороны в сторону. Это нормально для животных, особенно если знать, что Багор уже сталкивался с Аукой.
– Не уходи далеко, – мягко сказала Святослава.
– Ты ещё кто? – усмехнулась Аука.
Святослава чувствовала холод, исходящий от монстра.
Аука видела перед собой обычного человека, но в нём было что-то такое, что вызывало у неё ужас и ставило в ступор. Было в женщине какое-то необъяснимое могущество, не связанное ни с магией, ни с физическими возможностями. Что же это?
Святослава выдохнула, закрыв глаза. Сейчас нельзя было поддаваться страху или отвращению от существа, стоящего перед ней. Нужно было сосредоточиться. Молитва – не обычные слова, которые творят чудеса сами по себе. Это обращение к Богу, которое нужно говорить искренне, от всего сердца.
Святослава, перекрестившись, стала молиться, прося Бога о помощи, стараясь не обращать ни малейшего внимания на то, что будет орать бесноватый дух из Ауки. Сейчас Святослава облачилась в «доспехи» духовные и творила от имени рабы Божьей.
Аука издала истошный вопль, изогнув своё тело в неестественной позе. Сущность внутри неё в панике забилась. Из Ауки посыпались проклятия и вся та грязь, что в ней была. Она корчилась, орала, плевалась, глаза вылезали из орбит. В болоте стало неимоверно холодно.
– Я горю! Заткнись, заткнись, заткнись, ведьма проклятая! Что это за колдовство?! Я прикончу тебя, убью, разорву, изуродую твоё тело, да так, что все кишки по болоту будут разбросаны!
Аука действительно чувствовала, как каждая клеточка её тела горела. Эти секунды длились для Ауки целую вечность. Аука ждала, когда наконец это всё закончится, ведь она не справится с этим испытанием, уже находится на грани гибели.
Женщина продолжала молиться.
Аука подняла взор свой и узрела за спиной человека чей-то образ. Кто-то величественный и могущественный, не сравнимый ни с кем и ни с чем, был на стороне человека. Как же страшно, как же хотелось убежать, скрыться, не видеть этот лик!
Она слабела, сил не хватало даже на то, чтобы подняться. Подобно пауку она поползла прочь. Далеко уйти Ауке не удалось. Её тело начало истлевать.
В воздухе витал лишь пепел, оставшийся после Ауки, едкий запах гнили. Неужели? Не может быть! Но как же, прямо сейчас перед глазами Багора случилось чудо, на которое ни один маг не был способен!
Святослава перекрестилась:
– Аминь.
Багор упал на колени.
– Ты самый великий человек из всех, кого я видел.
– Не моя сила уничтожила Ауку, а сила Божья.
Глава 8. Истоки силы.
– Вот это история! – сказал Иван, услышав рассказ Багрика про его отца, деда, о бабушке Ксаны и о болотной нечисти, что убивала людей и животных. – А я знал, что Ауку получится изгнать. Ведь в самом конце добро побеждает.
– А если в конце проиграли Вы сами, будучи уверенным, что Вы «добрый»? – спросил Василий.
– Ну, значит, это ещё не самый-самый конец! – прям-таки по-детски ответил Иван.
Ксана смотрела на них и думала о том, как же всё это утомляет. Василий – тёмный, закрытый, даже сейчас пытается контролировать каждую мысль. Иван – открытый, как ребёнок. Она могла бы заглянуть в мысли любого из них. Но не хотела. Особенно в Ивана. С ним хотелось просто быть рядом, без магии, без всего.
– А я и не мог подумать, что мало проблем крестьянских, политических, ещё и у вас бывают беды, – промолвил Василий.
– Всяко бывает. И духи кровожадные, и болезни всякие, – говорил Багрик, попутно заготавливая саженцы ивы. – Растение – живое существо, такое же, как и мы. Чтобы оно росло, садить его нужно с любовью, в благоприятное место. Если же не придерживаться этого правила, то деревце завянет.
– Ну так в дикой природе растения растут себе без всякой любви и никто им не мешает, – фыркнул Василий.
– И сколько из семян в итоге вырастает?
Повисло молчание.
– Вот и я о том же. Мы, шишоки, можем влиять на рост деревьев, помогать или использовать в своих целях, но для этого всегда нужен долгий процесс знакомства с растением. Полностью оно будет тебя слушаться, только если доверяет тебе, если ты для него стал другом. В своём болоте я, мой отец, дед… все шишоки рода Бурых стремились изучить болото вдоль и поперёк, узнать деревья, чтобы потом они могли нам помогать.
– Но… – начал было Василий.
– Конечно, воздействовать на природу можно и без этого, – будто предугадав вопрос Мировича, сказал шишок. – Но слушаться она тебя будет неохотно, не так сильно. Да и к тому же, на пользу растению это не пойдёт. Понимаете? Завянет, зачахнет. Это шишоки уже давно заметили, а насколько известно это среди людей – мне не ведомо.
Параллельно со своими разговорами Багрик воспользовался хитростью: поскольку он был маленьких размеров, а вода размыла это место и глубина вокруг дерева была достаточно большой, он взял тростинку, встал на неё, обхватив её своим хвостом. Спустя мгновение тростинка поднялась в воздух. Иван от увиденного зрелища не смог сдержать восхищения:
– Ого!
– Ничего необычного нет, но и летать таким образом долго я не могу, – спокойно пропищал зверёк. – Сейчас Златка принесёт ещё саженцев, и их нам хватит, чтобы засадить это место ивами!
Иван был воодушевлён, готов опробовать себя в чём-то новом; по правде сказать, ему было интересно и неизвестно почти что всё. Всё то, что привычно для каждого. На удивление, после предыдущей ночи, во время которой юноша промок до нитки, он чувствовал себя хорошо.
Казалось, Василию и Ивану после нескольких попыток схитрить подобно Багрику пришлось смириться с мыслью о том, что работать они будут по пояс в воде с зыбкой грязью на дне.
– Думаю, у меня ещё одна идея есть в запасе. Ну-с, подождите, – уверенно проговорил Василий и с этими словами пошёл к воде.
Он прикрыл глаза, сосредоточившись. Мирович ступил в топь, создав вокруг ног магические сферы, не пропускавшие сквозь себя воду. Со стороны казалось, что это вода расходится в стороны.
Василий с ухмылкой взглянул на Ивана. Тот же в свою очередь смотрел на учителя с широко открытыми глазами.
– Совсем как Моисей! Вот это да!
– Ну так и силы с Моисеем у нас схожие, суть одна. Думаю, он такой же маг, как и мы, имеющий силы свои от Бога.
– А что, хитро придумано! – восхитился Багрик.
– А то! Ну-с, Иван, думаю, это будет вторым Вашим уроком. В целом, тут точно так же, как и во время прошлой тренировки, нужно сосредоточиться на своих ощущениях, на природе, окружающей Вас. В этом состоянии Вы будете черпать из природы силу; я называю это магическим ражем. Сначала нужно будет какое-то время для вхождения в раж, но потом у Вас будет получаться всё лучше и лучше.
Иван поднялся на ноги, подошёл к воде, закрыл глаза, повторяя всё то же самое, что делал на предыдущей тренировке. Снова понадобилось какое-то время.
– Думай о дыхании, – пропищал шишок.
Действительно, совет помог. Уже через минуту Иван почувствовал, что вошёл в уже испытанное когда-то состояние.
– А что дальше, Василий?
– А теперь сконцентрируйтесь на своих ногах. Соберите воздух вокруг и подчините себе, окружите им ноги – и вперёд!
Собирать воздух – задача не из лёгких. Гораздо проще было задать направление ветру и отпустить, нежели сжимать и удерживать пространство.
Иван сосредоточился, постарался всё сделать так, как наставлял Василий.
Он чувствовал, как пузыри сжатого воздуха окружили его ноги.
– Кажется, выходит! Выходит, у меня получается! Багрик!
– Ну хорошо, давайте, пробуйте, – сказал Василий своему ученику, начав работу.
Только стоило Ивану обрадоваться своей удаче, как пузырь лопнул, и пришлось создавать новый.
Небольшой шишок, дочка Багрика, принесла ещё саженцев. Шёрстка её на солнце переливалась золотистыми оттенками.
– Столько вам хватит, пап?
– Хватит, ты большая молодец. Пойди, погуляй по болоту, – улыбнулся Багрик.
– Хорошо! – сказала та, поскакав от древа.
– Посмотрите, как вся переливается. Она как мой лучик солнца, – с нежностью проговорил Багрик.
– Ты ей очень дорожишь, – проговорил Иван. – Должно быть, без неё тебе было очень одиноко на болоте.
– Бывало такое, хотелось порой просто…
– Убежать куда-нибудь, куда-то, где ещё не был и где встретил бы хоть кого-нибудь?
Багрик внимательно посмотрел на юношу.
– Именно так.
– Когда я был в заточении, то мне очень сильно помогала Библия. Должно быть, одна она и позволила мне сохранить рассудок! А что помогало тебе? – говорил Иван, уже будучи опять в магическом раже, создавая вокруг себя купол, защищавший от воды.
– Знаешь ли, мне помогала Ксана, без неё бы здесь было совсем тускло, – та лишь в ответ улыбнулась. – Раньше папка мой, Багор, ещё тут был.
– А что с ним сейчас?
– Умер. От хвори.
– Ох, извини, – поутих Иван.
Багрик вздохнул, и его глаза на мгновение потухли. Он посмотрел на саженцы ивы, которые они собирались высадить: тоненькие, с зелёными листиками, прямые, ещё не выросшие и не согнутые жизнью.
– Знаешь, – продолжил он, – когда Багор был рядом, он всегда говорил, что деревья – это память о тех, кто ушёл. Каждый саженец, который мы сажаем, – это как маленький кусочек нашего прошлого, который мы сохраняем для будущих поколений.
Ксана, стоя у воды, задумалась. Она вспомнила, как бабушка учила её любить природу, заботиться о каждом растении, как о своём близком. Она подошла к саженцам, осторожно коснулась их нежных листьев и произнесла:
– Давайте сделаем так, чтобы эти ивы росли крепкими и красивыми, чтобы они всегда напоминали тебе, Багрик, о нас. О том, как мы стояли вот здесь и сажали их вместе с тобой.
Багрик улыбнулся.
– Вот уж не думал, что буду сажать ивы. В болоте! – ворчал Василий.
Иван осторожно заходил в воду, второй раз создав вокруг себя купол. На этот раз он держался довольно надёжно.
Через некоторое время Златка вернулась, с интересом наблюдала за работой взрослых, а затем решила помочь, подавая им маленькие веточки, будущие деревца. Солнце сияло яркое, грело, но не обжигало. Казалось, сама природа поддерживала их работу.
Златка вдруг запрыгнула Ивану на колени и ткнулась мордочкой в ладонь.
– Ты тёплый, – пропищала она. – Как солнце.
Иван растерянно замер, а потом осторожно погладил её по шёрстке. Впервые в жизни его кто-то назвал тёплым.
Василий смотрел на эту картину и вдруг поймал себя на мысли, что завидует. Этой лёгкости. Этой способности просто быть. Сам он не умел так уже давно. Может, никогда не умел.
–––
– Но порок уже развратил мою душу; ведь первое, чему он учит, – обвинять другого в наших же преступлениях, – читала придворная вслух произведение Жан-Жака Руссо.
Екатерина II слегка наморщила лоб.
– Варя, не тягостно ли тебе стало читать?
– Что вы, вовсе нет, государыня!
– А вот мне уже довольно-таки удручающе. Сегодня мы можем и пренебречь чтением вслух, как ты думаешь? – императрица улыбнулась.
– Если только вам так будет угодно. С вами всё хорошо? Вам плохо? Быть может, мне позвать врача?
Варвара поднялась со стула и убрала в сторону книгу.
– Нет, не следует никого звать, всё благополучно. Разве что, быть может… да. Позови-ка ко мне Василия Ивановича Суворова.
Василий Иванович Суворов был человеком военным, что отражалось на всей его жизни. С самого появления на свет в 1705 году ему была оказана великая честь стать крестником самого царя Петра Первого.
Суворовы происходили из московского служивого дворянства. Его предки приехали в Россию в 1622 году, во время царствования Михаила Фёдоровича. Фамилия их рода происходила от древнерусского слова «сувор», «суворый», что означало «сердитый» или «суровый».
Очень рано потеряв отца, он был определён на императорскую службу в звании адъютанта.
После смерти Петра Василий Иванович в возрасте двадцати лет был направлен в элитный Преображенский полк в чине прапорщика. Он быстро строил свою военную карьеру: уже при Анне Иоанновне был произведён в полковые прокуроры.
Его талантами активно пользовалась Елизавета Петровна, например, во время Семилетней войны он был отправлен руководить занятым русскими войсками Кёнигсбергом. Уже при Петре III победа в войне была отдана немцам, а Василия Ивановича хотели отправить в «почётную ссылку» губернатором Тобольска в Сибирь.
Планам Петра III не суждено было сбыться из-за нового государственного переворота, в котором Василий Суворов имел важную роль. Ему было велено Екатериной II обезоружить лично преданные императору войска, с чем Суворов справился без единого выстрела.
Сейчас Василий Иванович предстал прямо перед императрицей. Она величественно хаживала по комнате.
– Василий Иванович, вы мне очень преданы и в высокой степени неподкупны. Год назад вы предотвратили государственный переворот, касающийся братьев Орловых. Они обязаны вам жизнью. Я в высшей степени довольна вами, – легко улыбалась Екатерина.
Суворов напрягся. Было ясно, что речь эта была неспроста.
– Вы без труда понимаете, когда возникает какое-нибудь важное дело в тайной канцелярии, – продолжала правительница. – Должно быть, вам уже известно о бунте Василия Мировича?
– Так точно, государыня, – отчеканил тот.
Генерал-аншеф был склонен считать, что поимка Мировича и узника №1 – лишь вопрос времени и не мог понять, почему императрица столь воинственно настроена против них.
– Мирович родом из Тобольска, а его отец, жена с ребёнком и сейчас живут там, – императрица чуть усмехнулась. – Да, Василий Иванович, вновь вы будете отправлены в Тобольск. Однако на этот раз вам нужно будет как можно быстрее взять под стражу и привезти в Санкт-Петербург его семью.
– Ребёнок? – лишь переспросил Суворов. – Ребёнка тоже взять под стражу?
– Ребёнка в первую очередь.
Василий Иванович, сам будучи отцом, лишь на мгновение поддался сочувствию Мировичу. Екатерина, заметив изменение его лица, сказала:
– Вы про своего сына подумали? Он совсем другое дело. Александр здорово идёт по службе. Уже является командиром Суздальского пехотного полка. Я могу понять ваши отцовские чувства, но мой приказ пойдёт во благо Российской империи. Алексей Мирович – сын государственного преступника. Весь род их предатели, помните? Как раз за разом отпрыски их предавали государей российских. Собирайтесь, выдвигайтесь в Тобольск не медля.
– Так точно-с, будет сделано.
–––
Мирович умиротворённо потянулся. Ивы были посажены, грибы – найдены, пожарены и съедены, а сами они в безопасности, так что ближайшее время можно было насладиться свободой.
Иван игрался со Златкой в игру «быль иль небыль», придуманной ею самой.
– Хм-м-м… А вот тебе ещё! Быль иль небыль, что тучки меня слушаются, когда я с ними играю?
Иван поразился.
– Не быль, разумеется!
Златка лишь захихикала.
– А вот и не угадал! А вот и быль!
Всё вроде бы было хорошо. Всё равно на сердце Мировича было тяжело, что-то висело мёртвым грузом, что-то, что не удавалось определить даже ему самому.
Иван себя вёл совсем как ребёнок, что не могло не раздражать.
Василий почувствовал на себе взгляд Ксаны. Он взглянул на неё в ответ, вопросительно кивнув.
– Что надо?
– Я хочу с тобой поговорить.
– Так-с, и о чём же?
Она на мгновение задумалась.
– Ты говорил, что род Романовых является одним из самых могущественных среди магов. Откуда тебе это известно?
Василий прикрыл глаза.
– Мне довелось познакомиться с различными людьми. С важными особами, с храбрецами, что готовы бороться во имя родины, с учёными людьми. Однако однажды я познакомился с академиком, в ком все эти качества сошлись в одном лице. К Михайло Ломоносову я приехал после войны с Пруссией, именно он мне многое и поведал. Ломоносов говорил о магии как о науке, – продолжал Василий. – Он утверждал, что в каждом из нас есть искра, способная разжечь огонь, который может изменить мир. Да, примерно такую фразу он и говорил. Однако я с ним не согласен. Сам Михайло магией не владеет, потому ему и не ведомо, что магию нельзя развить, если у человека её нет изначально. Он сумел познать о Романовых такое… Сама Екатерина с ним договорилась, чтобы он никому ни слова не сказал.
– А почему не убила, если он владеет тем, что императрица хочет скрыть? – вмешался в разговор Багрик.
– А зачем? Ломоносов человек умный, попросту болтать не станет, да и России он полезен. Так что договорились с ним о сохранности тайны, – пожал плечами Василий.
Снова он почувствовал холод ледяной воды. Снова Ксана проверяет его. Он сурово взглянул на девицу.
– Правду я говорю. Разве ты мне не доверяешь?
Ксана ничего не ответила.
На этот раз вмешался Иван:
– А что он рассказывал?
Василий вздохнул.
Шёл 1612 год. Патриарх Московский и всея Руси Филарет, пленник, арестант польский, проживал свои годы, пока родина его находилась в упадке и разрухе. Народ русский голодал, а Филарет ничего не мог с этим сделать. Как же уже резало слух польское слово!
При рождении его имя было Фёдор. Фёдор Никитич Романов. Он приходился племянником Анастасии Романовне Захарьиной-Юрьевой, что в свою очередь была первой супругой Ивана Грозного.
С самой молодости он себя показал обществу как эрудит, первоклассный наездник. К концу царствования своего двоюродного брата Фёдор уже имел чин главного дворового воеводы, был одним из трёх руководителей ближней царской думы.
После смерти брата Фёдор стал возможным соперником Бориса Годунова в борьбе за власть, потому 11 лет назад его и его жену Ксению насильно постригли в монахи. Его новым именем стало Филарет, а её – Марфа. Если Фёдор был большой угрозой для Годунова, то Филарет не имел права венчаться на царство.
У него больше не было сил держать веки открытыми. Он закрыл глаза, покинув мир, окружавший его.
Филарет почувствовал, как кто-то трясёт его плечо. Казалось, он только-только уснул, как его уже кто-то будил.
– Вставай. Вставай, кому говорю!
Филарет вздрогнул, услышав впервые за долгое время русскую речь.
– Кто ты? – произнёс он уставшим голосом, не имея сил поднять голову.
– Не бойся. Я посланник Божий и пришёл по наставлению Его, – незнакомец, казалось, присел на корточки, ибо голос его стал доноситься ниже. – Ты сильный человек, я это знаю. Физически, но что самое главное – духовно. Но сейчас судьба твоя и твоего народа находится в твоих руках, в том, как ты справишься со своим испытанием.
– Я не могу… больше нет сил!
– Силы всегда Бог даст, если ты показываешь, что готов к ней. Не сможешь – ты умрёшь, и народ твой тоже не сможет долго просуществовать. Враг его разграбит.
Филарет молчал.
– Но если ты справишься… если ты достоин будешь даже в плену, то сын твой выживет и воссядет на престол Российский. Москва наяву станет третьим Римом, а не только на словах. Россия станет самой большой и могучей страной.
– Сын? Миша? Он ещё отрок, ему всего 15 годов от роду! – Филарет взглянул на своего собеседника, но даже с открытыми глазами он не мог увидеть всего его лица.
Посланник улыбнулся.
– Он справится, ибо силой будет наделён, что всем твоим потомкам перейдёт, коль ты достойно испытание пройдёшь. Всё находится в твоих руках.
Василий замолчал, глядя куда-то в воду.
– С тех пор Романовы и правят, – тихо сказал он. – Но цена...
Иван долго смотрел на воду, потом перевёл взгляд на свои руки.
– Все платят, – тихо ответил он. – Кто кровью, кто свободой, кто годами в темнице. Такова цена власти?
– Да, Ваше Величество, именно такова.
Глава 9. Дурные вести.
«Разговорил», – говорил Василий Мирович в ответ на вопрос о том, с чего это Ломоносов вдруг решил ему поведать свои наблюдения.
Сейчас Василий залез на ветвь взрослой ивы и ждал своего друга. Внизу начинали расти саженцы, что они недавно посадили. Он знал: ожидания будут оправданы.
Вскоре в воздухе прозвучал предупреждающий крик сапсана. Многие пугались, когда хищная птица летела прямо на них, но Василий и глазом не повёл.
Птица села рядом.
– Здравствуй, Ирик, друг мой.
В ответ — лишь клёкот.
– Сначала облети всё вокруг, проверь, нет ли погони. Если чисто – лети к отцу. Сон мне дурной приснился, проверь, все ли там ладно. Принеси весточку, если передать что захочет.
Ирик смотрел на хозяина умными глазами.
– Давай! Лети, скорей, ну же! – взмахнул рукой Мирович.
Он смотрел, как сокол набирает высоту, и вдруг вспомнил, как нашёл его птенцом — выпавшего из гнезда, с перебитым крылом. Выходил, выкормил, научил быть не просто птицей, а другом. «Возвращайся», – шепнул он одними губами.
–––
Василий вернулся в землянку, когда все готовились ко сну. Златка уже спала — видела второй сон. Из соседней комнаты доносились молитвы Ивана. Ксаны видно не было.
Только Багрик сидел у входа и глядел на него внимательным, понимающим взглядом. Словно уже знал: что-то не так.
–––
Василий Суворов собирался в дорогу быстро, как и всегда. Он ненавидел медлить. Императрица дала лучших лошадей, приказала не привлекать лишних лиц. Ехал один, с документами на арест семьи Мировича.
Перед отъездом взгляд упал на портрет сына. Маленький, болезненный, с большими голубыми глазами. «Ну где же тебе быть военным, ты и ружья не поднимешь», — вспомнил Суворов свои же слова. И устыдился.
Карьера Александра началась благодаря Абраму Ганнибалу — близкому другу их семьи. Это он разглядел в худом мальчишке талант к тактике, это он убедил отца не губить дар.
Суворов тогда не верил. Смотрел на сына — и видел только слабость. «Куда такому в армию?» — думал он. И ошибся. А если бы не Абрам? Если бы он не убедил, не продавил, не заставил поверить?
Суворов прогнал мысль, но она вернулась: где-то ведь есть точно такой же мальчишка, только рядом с ним не было своего Ганнибала...
И характер у Сашки оказался — кремень. В холода, когда все сидели по домам, он в лёгкой шубке целыми днями пропадал на улице. Хотел стать сильным.
Александр тогда был обижен на отца. И пытался доказать, что не просто догонит, а перегонит.
Суворов с грустью улыбнулся. Он был бы рад, если так и случится. В сыне он видел стержень, которого, быть может, не хватало ему самому.
–––
Екатерина II стояла на балконе своей летней резиденции и глядела в небо над Петербургом. Она чувствовала приближение магии — чужой, живой, неупорядоченной. Источник двигался с огромной скоростью, но не по земле — по воздуху.
Екатерина подняла руку. В воздухе зазолотились тонкие нити — они взметнулись вверх, перехватили цель и потащили вниз, сминая чужую волю строгим, выверенным рисунком.
Только сейчас её осенило, что это может быть только…
– Mon Dieu! Сокол! – вскрикнула императрица.
Птица забила крыльями, неистово закричала, пытаясь вцепиться когтями. Екатерина схватила её прямо за горло — золотые нити всё ещё удерживали, не давая вырваться.
Она хотела отпустить, но поняла: стоит разжать пальцы — сокол нападёт. Сжала сильнее, перекрывая доступ к воздуху.
– Помнится, именно через тебя Мирович передал мне письмо, – она внимательно осмотрела пернатого. – Ты умное животное, я знаю. Я чувствую магию в тебе, и полагаю, слова человеческие ты в состоянии понять. А раз уж ты столь умная тварь, то у меня к тебе есть особое дело.
–––
На следующий день Иван в сопровождении Златки по наставлению Василия ушел в болото продолжать тренировки. Они закрепляли у Ивана навык входить в магический раж, чтобы получалось у него это делать быстрее, не задумываясь.
Они сидели у входа в нору, глядя, как Иван со Златкой скрываются среди деревьев. Ксана проводила его взглядом и тихо спросила:
– А откуда Михайло Ломоносов знал, что узник в Шлиссельбурге именно Иван?
Василий вздохнул.
– У него это с детства. Злился — стены трещали. А он и не замечал, думал, так и надо. Стражники боялись его до дрожи. Когда начинал злиться — били, думали, припадки пройдут. А потом и еду боялись приносить.
Ксана округлила глаза.
– И Ломоносов это связал с другими наблюдениями? Понял, что узник из рода Романовых?
– Думаю, так-с.
С минуту они молчали.
– Иван много чего может, когда разозлён, – продолжил Василий. – В Шлиссельбурге, если б захотел, мог бы стены разнести. Даже камня бы не оставил. Но его что-то останавливает. Будто медведь, который не знает своей силы.
– Я знаю, почему, – тихо сказала Ксана.
– И почему же?
– Разве ты не знал? Магия обретает разрушительную силу лишь тогда, когда ты готов причинить боль. Созидание и разрушение — они в каждом есть, но природа у них разная. Иван не может разрушать. Он просто не позволяет себе.
Василий вспомнил, как Иван боялся раздавить паука. Как отгонял комаров, но не убивал.
Он долго молчал, потом кивнул:
– Да. Ты права.
–––
Вдруг Багрик навострил уши.
– Что такое, Багрик?
Шишок смотрел куда-то вдаль, но глаза его расширились.
– Василий, твой сокол прилетел! – с опаской пропищал он. – С ним неладно.
Мирович сорвался с места и помчался к выходу.
Сердце сжалось, едва он увидел Ирика. Сокол летел медленно, рывками, словно каждое движение давалось ему с трудом. Почему он вернулся? Василий отправил его к отцу! Что случилось?
Когда птица приземлилась, Мирович почувствовал чужую магию — холодную, геометрически правильную, непохожую ни на что, что он знал.
На спине сокола золотом горела монограмма императрицы — фигурная буква «Е», переплетённая с цифрой «II». Она светилась ровным, холодным светом, чуждым всему живому.
Василий всё понял ещё до того, как измученный Ирик протянул ему бумагу.
«Василий Яковлевич Мирович
Пишу Я тебе, желая сердечно ответить на твое письмо.
Ты лишь продемонстрировал наследие своих отца и деда, уже показал, что ты ничем от них не отличаешься. Иван VI – опасность Российской Империи. Я бы не оставляла его в заточении, не будь это воистину так, ибо ничего не должно запрещать законами, кроме того, что может быть вредно или каждому особенно, или всему обществу. Все действия, ничего такого в себе не заключающие, нимало не подлежат законам, которые не с иным намерением установлены, как только чтобы сделать самое большее спокойствие и пользу людям, под сими законами живущим.
Своими действиями ты подвергаешь опасности не только себя и отчизну свою, но и свою семью, которую Я буду вынуждена арестовать и доставить в Петербург на допрос.
На птице твоей оставила Я печать, от чего теперь сокол не укроется от взора моего. За ним уже будут отправлены солдаты к тому месту, куда прилетит, когда ты прочтешь эти строки.
Будь мудр в своих решениях, ибо Я милостива и буду готова пощадить семью твою, коль явишься ты сам и Ивана приведёшь.
Екатерина».
Руки Василия задрожали от гнева. Он стиснул пальцы, смяв края листа.
Ксана взглянула на него — и отшатнулась. Столько боли, страха и гнева она не видела даже в самых тёмных душах. «Он не врёт», – поняла она. – «Екатерина знает».
– Багрик, я срочно за Иваном и Златкой! – она рванула в сторону болота.
– Что стряслось?! – всполошился шишок.
– Екатерина всё знает. Она идёт сюда!
Белая шерсть Багрика встала дыбом.
– Но как?!
– Она перехватила Ирика, – голос Василия сел. – Проследила за ним.
Он повернулся к соколу.
– Улетай, – хрипло сказал он, привязывая письмо обратно. – Лети отсюда, прошу. Мы встретимся потом. Я обещаю.
Он смотрел в глаза Ирику — и видел в них не страх, а преданность. Птица не понимала, что происходит, но готова была лететь, куда прикажут. Даже умирая.
– Давай! – крикнул Василий. – Лети дальше, в том же направлении!
Сокол не взлетал. Он смотрел на хозяина умными глазами, полными боли.
Потом глаза Ирика расширились. Из них хлынул золотистый свет — тот же, что горел на монограмме. Сокол не горел, он словно рассыпался изнутри, превращаясь в тысячи золотых искр, которые на миг сложились в ту же букву «Е» — и погасли.
Василий протянул руку, но поймал только пустоту.
–––
Златка плюхнулась в воду и захихикала.
– Ты там в порядке? – запереживал Иван.
– Да, да! Всё хорошо! – пропищал маленький шишок и резко обернулась.
К ним бежала Ксана.
– Иван, Златка! Бегом к норе!
– Что случилось?
– Ирик, его поймала Екатерина, теперь она знает, где мы!
– Что...?
– Ну же, Иван, не стой, пошли!
Иван был бы и рад послушаться, но что-то ему не давало. Его дыхание участилось, а ноги словно наполнились свинцом и не могли ступить и шагу.
– А что будет с нашим болотом?! – взвизгнула Златка.
– Не знаю, нам сейчас нужно уходить!
Ксана посадила Златку себе на плечи, схватила Ивана за руку и потащила за собой.
Когда они добежали до норы, Иван увидел на земле горстку золотого пепла — и рядом с ней Василия, сидящего на коленях.
– Что это? – выдохнул Иван, хотя уже знал ответ.
– Ирик...
Сердце Ивана сжалось. «И птица небесная... и та не падает без воли Твоей», – пронеслось в голове. Он хотел спросить, что случилось, но слова застряли в горле. Горькие слезы потекли по щекам.
Василий поднял глаза на Ивана. Хотел что-то сказать, но только махнул рукой и отвернулся. Плечи его вздрагивали.
– Что ж ты ноешь как дитя малое, – донеслось сквозь тишину. Голос был глухой, чужой.
Иван отошёл к дереву и опустился на землю. Ноги не держали. Он смотрел на свои руки — те самые, которые ещё вчера гладили Ирика, когда тот сидел на плече у Василия. Птица смотрела на него умными глазами, и ему казалось, что она понимает больше, чем говорит. А теперь её нет. Просто нет. И никогда не будет. Он читал о смерти в Писании.
«Прах ты и в прах возвратишься».
Но одно дело — читать слова на странице, пусть даже священные. И совсем другое — увидеть, как живое существо, которое дышало, смотрело, било крыльями, стало золотым пеплом. Он не мог понять: куда ушёл Ирик? Вот он был — и вот его нет. Где он теперь? Иван закрыл глаза. В камере он часто думал о смерти. Но там это было... не страшно. Там жизнь была такой, что смерть казалась избавлением. А здесь — здесь он впервые начал жить. Впервые увидел небо. Впервые почувствовал ветер. Впервые... её. И теперь он боялся. Не за себя — за них. За Василия, который потерял друга. За Ксану. За Багрика. За Златку. За всех, кого Екатерина может отнять у него просто потому, что может. Иван открыл глаза. Страх не ушёл. Но что-то изменилось. Он понял: если он будет просто бояться — он проиграл. Ещё до битвы. Ещё до всего. Единственное, что он может — идти дальше. Не потому, что не страшно. А потому, что страшно, но надо. Он упёрся ладонью в землю. Пальцы дрожали. Он надавил сильнее — и поднялся. Ноги держали плохо.
Василий и Ксана что-то обсуждали. Багрик быстро подпрыгнул на корень ивы.
– Иван, присядь. Всё меняется, и вам нужно уходить. Златке тоже. Ещё есть время!
– Пап, а как же ты? – испуганно взвизгнула Златка.
Багрик обернулся к дочери.
– А я не смогу оставить болото. Я его хозяин, – твердо сказал он.
Он снова повернулся к Ивану и вырвал у него прядь рыжих волос. Иван вскрикнул. Багрик повязал волос себе на лапу, а Ивану на палец завязал свой — белый, с красной кисточкой.
– Он не отвяжется, пока ты сам не захочешь. Теперь мы связаны. Сорвёшь волос — я приду, если рядом будет вода. Вода везде связана.
Он посмотрел на Ксану.
– Уведи Златку. Обещай, что будешь заботиться о ней как о дочери. Только на тебя я могу положиться.
– Обещаю, – прошептала Ксана.
Златка с плачем бросилась к отцу, обхватила его лапками. Василий стиснул зубы и отвернулся.
– Ксана, ты знаешь куда идти?
–––
– Далеко-далеко, на Ильмень-озере, есть поселение добрых людей. Нуждающемуся дадут кров, голодающего накормят, а жаждущего напоят. Но только скрываются они от государей, нельзя никому о них говорить, – спокойно рассказывала Святослава.
– Но почему, бабушка? Почему они прячутся?
Святослава с минуту молчала.
– Потому что они веры иной. В 7158 году от Сотворения мира Никон начал вводить церковные реформы. А старообрядцы – люди, которые не согласились с новыми правилами и не считают их верными.
– А зачем ввели ре... реформы?
– Да. Зачем они? Разве это правильно, менять что-то? Это же выходит, что старообрядцы как раз правильно всё делают, – задумчиво протянула маленькая Ксана.
Святослава вздохнула.
– Не всё так просто. У нас православие немного в изменённом виде появилось, не в том, в каком оно было в Византии. При Владимире оно впитало некоторые русские традиции, чтобы вера в Бога Единого лучше в народе прижилась. Плохо ли это? Не знаю. Но Никон посчитал это неправильным и стал возвращать те обряды, что были у греков.
– Вон оно как, – удивилась Ксана.
– Да, вот так и есть. Выходит, можно долго спорить, чья вера правильнее.
– А зачем? Если человек хороший, то какая разница, каким обрядом он любит Бога, если никому это не мешает?
– Не знаю, внученька, не знаю. Но одно знаю точно: неправильно это, что старообрядцам свободы не дают, всё-то они должны скрываться.
–––
Воспоминания прошлого всплыли в памяти Ксаны.
– Да, я знаю.
– Тогда веди их. Вам нужно уйти отсюда как можно быстрее.
Златка вцепилась в отца мёртвой хваткой.
– Отпусти.
– Нет! Я останусь с тобой!
Багрик с силой убрал её лапки.
– Ксана, забери её.
Ксана, не веря своим глазам, посадила Златку на плечо и придержала рукой. Душа разрывалась, но она понимала: Багрик прав.
Златка плакала, пищала, пыталась вырваться, но Ксана не отпускала.
Василий принёс из землянки посохи, созданные когда-то Ксаной, и поклонился Багрику до земли.
– Благодарю за кров и помощь. Для меня было честью познакомиться с тобой.
Багрик вновь посмотрел на дочь.
– Мы обязательно встретимся. Тебе будет безопаснее с ними.
– Прощай, Багрик...! У тебя в болоте так хорошо было...
Багрик ничего не ответил.
Василий отдал Ксане и Ивану по посоху и первым двинулся в путь, прочь с болота.
Когда они скрылись за деревьями, Багрик опустился на землю и заплакал.
–––
– Я ещё раз повторяю, старый, ты знаешь тропы через ваше болото? Нам нужно в глубь уйти, сопровождающему золота отвалят, будь здоров.
– Не вернётесь вы живыми оттуда, сынок. Там монстры водятся, путников топят... кхм-кхм.
– Да хоть змей Горыныч, у нас приказ. Надо и всё тут. Предположительно здесь преступники скрываются, понимаешь?
Старик наотрез отказывался вести в болото.
– Тьфу ты!
– Да зря ты на него время тратишь, пошли дальше спрашивать. Кто-то из молодых за золото согласится.
–––
Багрик не терял времени. Он уменьшил вход в нору так, чтобы мог пройти только шишок, предупредил зверей, чтобы не попадались на глаза людям, углубил топь. Оставалось только притихнуть и ждать.
Уже к вечеру послышался гул солдат. Они пытались пройти сами, но проваливались в трясину. Теперь искали проводника в деревне. Багрик подслушал разговор двоих:
– Думаешь, найдём?
– Не знаю. Может, ушли уже, а может, и сгинули, – солдат сплюнул. – Но если они здесь были, им точно кто-то помогал.
– Местные?
– А почему нет? За золото любой проведёт.
Багрик понял: болото будут обыскивать, пока не убедятся, что здесь никого нет. Но про Ксану они не знали. Это давало хоть какую-то надежду.
–––
Екатерина в мужском одеянии ехала в карете до той самой деревни близ болота. То-то крестьяне диву давались — столько народу понаехало. Екатерина слегка улыбнулась.
Оставлять печать на животных было трудно, но, насколько ей было известно, при желании этому мог научиться любой маг. Зверёк после такого долго не проживёт, но через печать можно чувствовать всё, что его окружает.
Екатерину тревожило другое: сокол прилетел не к двоим. Их было несколько. Сколько — она не поняла. Сообщники? Или Мирович с самого начала с кем-то сговорился?
Болото — место гиблое. Там могли прятаться кто угодно: разбойники, старообрядцы, беглые крестьяне.
Екатерина не хотела, чтобы солдаты знали, кто она. Лишь единицы были в курсе. Ночью она прикажет поджечь болото. Те, кто там прячутся, либо сгорят, либо выйдут из укрытий.
Когда она выходила из кареты, до неё долетел обрывок разговора:
– А это кто? Не видел ни разу.
– Коль приехал – значит надо.
«Magnifique», – усмехнулась про себя Екатерина. Переодевание сработало.
Рядом с деревней разбили лагерь. Продвижение в болото шло туго: несколько человек уже утонули. Проводника найти не могли, поэтому солдаты валили деревья и мостили гати.
Солнце село. В деревне погасли огни, солдаты готовились ко сну.
Императрица огляделась. Все спали, лишь караульные сидели у костра. Она кивнула одному из офицеров.
– Зажигайте.
–––
Багрик слышал стук топоров весь день. К вечеру шум стих, но тревога не отпускала. Он не знал, что делать. Люди рубили деревья, мостили дорогу прямо в сердце болота. Остановить их? Но как?
Ночью он проснулся от жара.
Выбежал из норы — и замер.
Болото горело.
Солдаты разложили костры по краю топи, и ветер гнал огонь вглубь. Деревья полыхали, как свечи, искры взлетали в небо, вода у берегов закипала.
В отсветах пламени стоял человеческий силуэт — тонкий, прямой, в мужском платье. Багрик сразу понял: это она.
Он ударил первым.
Из земли вырвался корень и бросился на Екатерину. Она даже не обернулась — только повела рукой, и корень рассыпался золотым пеплом.
– Ты кто таков? – спросила она, чуть склонив голову. – Зверь невиданный?
Багрик не ответил. Вокруг неё одна за другой взметнулись ветви, сплетаясь в живую клетку.
Екатерина создала барьер — золотые нити вспыхнули вокруг неё, сминая древесные прутья. Но ветви сжимались слишком сильно, барьер не расширялся.
Багрик взмахнул хвостом, и Екатерина взлетела в воздух, отброшенная прочь.
В полёте она подумала: «Глупец. Если бы он удержал хватку, я бы выдохлась. А теперь…»
Она замедлила падение магией и элегантно приземлилась.
– Ты выдохся, – сказала она, глядя на тяжело дышащего шишока.
В Багрика полетела острая коряга — ответный удар.
Он не успел увернуться. Коряга пробила ногу, и кровь хлынула на мох.
–––
Утром небо по-прежнему было в едком дыму. Екатерина уезжала из болота, понимая, что делать ей тут больше нечего. Теперь ей было ясно: у Мировича были сообщники.
Багрик остался лежать у корней ивы. Кровь на мху темнела, сворачивалась. Он смотрел вслед удаляющейся фигуре в мужском платье и пытался дышать — тихо, чтобы не привлекать внимания.
Она не обернулась.
Когда шаги стихли, Багрик закрыл глаза. Болото вокруг ещё дымилось. Где-то в глубине, под корнями, была его нора. Там осталась шёрстка Златки, её игрушки, её запах.
«Только бы успели, – подумал он. – Только бы ушли».
Он попытался пошевелиться — и не смог. Боль рванула от ноги к самому сердцу, вышибая дыхание.
Багрик снова закрыл глаза.
Глава 10. Сновидения.
На утро небо по-прежнему было в едком дыму. Екатерина уезжала из болота, понимая, что делать ей тут больше нечего. Теперь ей было ясно, кто помогал Василию и Ивану.
–––
Василий сжимал кулаки так, что костяшки побелели. В голове крутилось одно и то же: Тобольск, отец, Лада, Алёшка. Она до них добралась. До его семьи. До тех, кого он не видел годами, кого оставил, думая, что служба принесёт им почёт, а не это. Она посмела тронуть их. Руки сами потянулись к эфесу шпаги, пальцы сжали рукоять — бесполезно, здесь не на кого нападать. Только в мыслях можно было дотянуться до неё, до этой женщины, что сидит сейчас в своём дворце, пьёт кофе и считает, что мир вертится вокруг её воли. Он заставит её пожалеть. Всё, что она сделала, вернётся к ней сторицей. Каждую угрозу, каждое слово из того письма он запомнил наизусть. И не забудет. Никогда.
Они стояли возле дороги, скрывшись в ветвях кустарника. Солнце уже клонилось к закату, и длинные тени тянулись от деревьев, пересекая пыльную дорогу. Воздух был тяжёлым, неподвижным, даже листья на кустах замерли, будто боялись пошевелиться и нарушить ту давящую тишину, что повисла между путниками.
Златка сидела на плече у Ксаны, обхватив её косу маленькими лапками, и смотрела куда-то в сторону — на деревья, на небо, на всё, что угодно, только не на них. Она не проронила ни слова с тех пор, как они покинули болото. Даже когда Ксана поправила её колпак, сползший на глаза, Златка лишь дёрнулась и отвернулась, плотнее сжав губы. Обида была в каждом её движении: в том, как она поджимала хвост, как не отвечала на вопросы, как будто их больше не существовало.
Иван стоял чуть поодаль, опустив голову. Он смотрел на свои руки — те самые, что ещё недавно гладили шёрстку Златки, когда она смеялась и называла его тёплым. Теперь эти руки висели плетьми, и он не знал, куда их деть. Ирик. Багрик, оставленный в одиночестве. Он не мог смотреть на Василия. Не мог смотреть на Ксану. Не мог даже поднять глаза на Златку. Горло сдавило, и он боялся, что если откроет рот, то наружу вырвется не слово, а тот самый крик, который он так и не смог выпустить, когда золотой пепел оседал на ладони Василия.
Василий стоял ближе всех к дороге. Он не оборачивался. Плечи его были напряжены, спина прямая, но в этой прямой спине не было прежней военной выправки — только окаменелость человека, который боится, что если расслабится, то сломается. Он смотрел вперёд, на пустую дорогу, на медленно ползущую повозку, но видел другое: золотой пепел, рассыпающийся сквозь пальцы; письмо, которое он читал снова и снова; лицо Антипа, когда он отдавал последний приказ. И Тобольск. Тобольск...
Из-за поворота показалась повозка. Она двигалась медленно, устало, как человек, который прошёл слишком много и теперь волочит ноги, мечтая лишь о том, чтобы всё это кончилось. Колеса скрипели на каждом ухабе, поднимая облачка серой пыли. В повозке, поверх какой-то рухляди, сидел мужик — невысокий, коренастый, с окладистой русой бородой, тронутой сединой. Рукава рубахи закатаны выше локтя, открывая загорелые, жилистые руки. На голове — картуз, сдвинутый на затылок. Рядом с ним, привязанная к грядке, стояла пустая плетёная корзина из-под товара. В телеге лежало несколько мешков, из одного торчал краюха хлеба, в другом угадывалась крупа.
Повозка поравнялась с ними.
Никто не шелохнулся.
– Иван, давай, как договаривались. Не справишься – я помогу.
– Это точно правильно?
Мирович сурово взглянул на своего ученика. Тот вздохнул.
Сосредоточившись, Иван вошёл в магический раж. Воздух вокруг повозки стал осязаемым, твердым. Кони резко встали, не в состоянии двинуть груз ни на аршин. Мужичонка пошатнулся и чуть не грохнулся от резкой остановки.
– А что-с, сильно, – хлопнул Василий ученика по плечу и двинулся вперёд, Ксана с Златкой и Иваном – за ним.
–––
– Да чтоб вас, чего вы встали то?! – заорал Фёдор на своих кобыл.
Он ударил поводьями, но лошади будто бы внезапно ослабели.
Спустя мгновение Федор почувствовал что-то острое у своего горла, должно быть, нож. Слегка повернув голову он увидел молодого человека с отросшими черными патлами и взлохмаченной бородой. Как он подкрался и перемахнул в телегу Федор не успел ни увидеть, ни услышать.
– Вези, фуфлыга, иначе горло перережу.
– Д-да куда вести то?!
– На Ильмень озеро. И коль хоть слово про случившееся проронишь – мы тебя найдем и всю твою семью в могилу сведём!
–––
Это было жуткое, страшное заявление. Только сейчас Василий понимал насколько, да и не мог ни о чем ином он думать. Алешка, Лада, Отец... надо было им как-нибудь передать, чтобы они уходили из Тобольска. Но как? Как это сделать? Ирика больше нет, добраться до Тобольска быстрее Екатерины не удастся.
Мужик тем временем обернулся назад, с ужасом в глазах глядя на то, как Иван с Ксаной и Златкой у девицы на руках усаживаются в телегу.
– Да плевать нам на товар твой, не робей. Вези давай!
– Д-до Ильмень озера дня два пути...! Меня д-дома семья ж-ждет!
– Тьфу ты! – взъерепенился Василий.
Он взглянул на Ксану. Та подтверждающе кивнула:
– Путь до этого Озера не близок.
– Вези, потом сами спешимся.
Мужик ударил по поводьям и поехал вперед.
– Да еду, еду... зачем ругаться надо было...
– Везти много кто отказывал.
Василий легко перемахнул через борт и устроился рядом с Иваном, положив руку на эфес шпаги. Другая его рука легла на дно телеги, пальцы машинально сжались в кулак — он не расслаблялся ни на мгновение. Мужик, не оборачиваясь, хлестнул лошадь, и та неохотно тронулась с места. Повозка качнулась, колесо наехало на камень, и всё внутри жалобно скрипнуло.
— Ишь ты, Господи Иисусе... — бормотал мужик. — Напужали, напужали... И откуда ж вас таких...
Он говорил тихо, больше для себя, чем для них, и голос его дрожал. Говорил, чтобы не думать о том, что сидит у него за спиной. О клинке, который он разглядел в руке у чернявого. О рыжем, который молчит и смотрит в одну точку. О девке с белой тварью на плече.
— Тпру, тпру, родимая, тпру... — он потянул поводья, объезжая глубокую выбоину. — Да чтоб вас... прости Господи...
Иван опустил взгляд. Доски телеги были тёплыми от солнца, кое-где в щелях застряла солома, перемешанная с засохшей грязью. Он смотрел на эти доски, на свои руки, на то, как пальцы сами собой сжимаются в кулак и разжимаются, и не мог понять, зачем это делает. В ушах всё ещё стоял тот звук — короткий, сдавленный крик Ирика, который он никогда раньше не слышал и теперь не забудет никогда.
Ксана придвинулась ближе к борту. Она обхватила Златку обеими руками, прижимая её к груди, и накрыла полой своего плаща так, что из-под ткани торчал только кончик пушистого хвоста. Златка не сопротивлялась. Она замерла и даже не пискнула, когда телега подпрыгнула на очередном ухабе. Ксана чувствовала, как колотится её сердце — часто, мелко. Она погладила Златку по спинке, пытаясь успокоить, но та не отзывалась. Просто затихла и смотрела в щель между досками на мелькающую мимо дорогу.
Никто не говорил. Только колёса скрипели, да мужик бормотал что-то несвязное, и лошадь фыркала, чуя за спиной хозяина чужую тревогу.
Василий после произошедшего будто бы перестал себя вести столь продумано, как это было прежде. Взгляд его всё чаще становился пустым, остановившимся — он смотрел куда-то перед собой, но не видел ни дороги, ни деревьев, ни повозки. Глаза его, ещё недавно острые и цепкие, теперь казались стеклянными. О чём думал его наставник, Иван мог лишь догадываться.
Ирик погиб. Екатерина теперь знает, где они. Златка вынуждена была покинуть отца. Багрик остался один в своём болоте, а дочку его, как когда-то самого Ивана, забрали у родителя.
Иван сжал пальцы, впиваясь ногтями в ладони. Он вспомнил, как Златка вцепилась в Багрика, как плакала, как её отрывали от него. И вдруг понял, что почти не помнит собственной матери. Он напрягал память, лихорадочно, отчаянно, пытаясь ухватиться хоть за что-то: лицо, голос, тепло рук. Но вместо лица он видел только смутный силуэт в темноте. Вместо голоса — крик, который он слышал во сне, но никогда наяву.
Телега качнулась на ухабе, и Иван поднял взгляд. Ксана уже засыпала. Деревья мелькали. Сосны, берёзы, осины… стволы сменяли друг друга, сливаясь в сплошную стену. Он смотрел на них, но не видел. Глаза слипались, веки тяжелели, и он почти обрадовался этой тяжести — в забытьи не надо было ни о чём думать. Не надо было чувствовать, как внутри что-то сжимается каждый раз, когда взгляд падал на Златку, спрятанную под плащом Ксаны.
–––
Ксана задыхалась от дыма. Она резко открыла глаза и увидела перед собой деревья, объятые пламенем. Огонь полз по стволам, взбирался к самым кронам, и небо над болотом было багровым, тяжёлым, готовым рухнуть вниз. Жар обжигал лицо, сушил губы, и каждый вздох отдавался в груди острой болью. Слезы текли сами собой, но они не спасали — только мешали смотреть.
Сквозь треск горящих сучьев она услышала знакомый рокот — тот самый, что бывал всякий раз, когда Багрик приказывал деревьям двигаться. Она обернулась и увидела её.
Екатерина стояла посреди дыма, и дым обтекал её, будто не смея коснуться. На ней было мужское платье — неброское, тёмное, без единого украшения, но даже в нём она казалась не человеком, а чем-то большим, чем сама эта огненная стихия. Ксана сразу узнала её. Не по лицу — лица она не видела, — а по тому, как та держалась: прямая спина, чуть приподнятый подбородок, руки спокойно сложены на груди. Она смотрела на огонь и улыбалась.
Из темноты, из самой гущи пламени, в неё полетели корни — толстые, узловатые, покрытые мхом. Екатерина даже не шевельнулась. Только повела рукой — и корни рассыпались золотистой пылью, которую тут же подхватил ветер.
— Кто ты? — голос императрицы звучал ровно, почти скучающе.
Из огня выступил Багрик. Белая шерсть его была запачкана сажей, красная кисточка на хвосте обгорела, но глаза горели — гневом, болью, ненавистью. Он сжал лапы в кулаки, и земля под Екатериной вздрогнула.
— Хозяин болота, которое ты губишь! Багрик Бурый!
Из земли рванулись корни — десятки корней, толстых, как руки великанов, — они обвили императрицу, сдавили её, поднимая над землёй. Ксана видела, как Багрик дрожит от напряжения, как тяжело он дышит. Силы уходили из него вместе с каждым движением, с каждым сжатым кулаком. Он не мог долго держать эту хватку.
Он швырнул её. Екатерина взлетела в воздух, переворачиваясь, но даже в полёте не потеряла достоинства — лишь развела руки в стороны, замедляя падение, и опустилась на землю легко, как кошка. Холодная усмешка тронула её губы. Она подняла руку, и что-то острое, деревянное, вырванное из огня, со свистом вонзилось в Багрика.
Ксана закричала. Она рванулась вперёд, выхватывая кнут, ударила — но кнут прошёл сквозь Екатерину, как сквозь дым. Та даже не обернулась. Она подняла руку снова, и Ксана увидела, как взметнулась в воздух оторванная лапа Багрика, как он упал, как забился на земле, издавая звук, который невозможно было назвать ни криком, ни стоном — только тихим, страшным хрипом.
— Нет! — кричала Ксана, и слёзы текли по щекам, смешиваясь с копотью. — Нет, нет, нет!
Она била снова и снова, но кнут не находил цели. Екатерина стояла над Багриком, и в её глазах не было ничего — ни злобы, ни торжества, ни даже простого человеческого удовольствия от чужой боли. Только холод. Только приговор.
–––
Ивана разбудил крик — резкий, рвущийся из самой глубины, будто кто-то вырывал душу наружу. Он вскочил, ударившись плечом о грядку телеги. Ксана билась в кошмаре.
— Ксана! — он встряхнул её, и она вздрогнула, словно очнулась от глубокого обморока.
Она обвела взглядом телегу, Василия, Златку, мужика, обернувшегося на пол-оборота, — смотрела так, будто не понимала, где находится. Грудь её тяжело вздымалась, дыхание вырывалось со свистом.
— Ксана! — повторил Иван, крепче сжимая её руку. — Что с тобой?!
Она перевела на него взгляд — и в этом взгляде было что-то такое, от чего у Ивана похолодело внутри. Пустота. И боль.
— А... — голос её сорвался, и она сглотнула, с трудом выдыхая слова. — Д-да нет... ничего. Просто... сон дурной приснился.
Иван смотрел на неё, не отпуская руки. Пальцы её дрожали мелкой дрожью. Она отвела взгляд, уставившись в пол телеги, и он почувствовал, как она медленно, с усилием выдыхает, пытаясь взять себя в руки.
— Хорошо, — тихо сказал он, хотя хорошо не было ничего. — Просто сон.
Холодный вечерний воздух заполнил телегу, и Иван поднял голову. Небо над ними уже потемнело, но на западе, над самыми макушками сосен, ещё держалась бледная полоска заката — узкая, как лезвие. А на востоке, где небо было глубоким и темно-синим, уже проступили первые звёзды — маленькие, неуверенные, они только начинали разгораться.
— Юродивая что ль какая-то... — донёсся спереди голос мужика. Он сидел к ним спиной, но плечи его были напряжены, а голос дрожал. — Ишь, раскричалась... Напужали, напужали...
Иван перевёл взгляд на его спину. Что-то злое, тёмное поднялось в груди, и он уже открыл рот, чтобы ответить — резко, жёстко, как ответил бы Василий. Но Василий его опередил.
— Остановись, — голос Мировича был глухим, но в нём чувствовалась сила, не терпящая возражений. — Дальше мы сами.
Мужик дёрнул поводья, не оборачиваясь, и лошадь замерла на месте.
Василий спрыгнул с телеги легко, почти не касаясь руками борта — привычное, отточенное движение. Сапоги его глухо стукнули о землю, и он сразу же отступил на шаг, положив руку на эфес шпаги, оглядываясь по сторонам.
Иван замялся. Край телеги был высоким, а земля далеко внизу — слишком далеко, чтобы повторить этот лихой прыжок. Он перекинул ногу через борт, пошарил ногой в поисках опоры, нащупал край колеса, постоял так секунду, не решаясь спрыгнуть. Потом всё-таки оттолкнулся и приземлился на обе ноги, едва не подвернув лодыжку. Колесо позади него качнулось, и он сделал шаг вперёд, удерживая равновесие.
Ксана поднялась. Она уже хотела спрыгнуть сама, когда Иван протянул ей руку. Его ладонь была раскрыта, пальцы чуть дрожали — то ли от напряжения, то ли оттого, что он не знал, правильно ли делает. Ксана на мгновение замерла, взглянув на него с удивлением: никто и никогда не подавал ей руки. Потом опустила взгляд, осторожно, почти невесомо коснулась его пальцев и тут же отдёрнула руку, спрыгивая на землю сама. Иван остался стоять с протянутой ладонью, не зная, куда её деть.
Василий не заметил этого — или сделал вид, что не заметил. Он шагнул к лошади, легко похлопал её по морде, успокаивая, и повернулся к мужику.
— Поезжай куда душе твоей угодно, — сказал он, и голос его был ровным, почти будничным, словно они расставались после обычной встречи. — Но чтобы ни слова не говорил, что встретил нас. Усёк?
Мужик сидел на облучке, не поворачиваясь, и плечи его всё ещё были напряжены. Он молчал, будто не слышал, но Василий ждал. Наконец мужик хрипло выдохнул и спросил, не оборачиваясь:
— А жене что сказать?
— Скажешь, колесо сломалось, — Василий поправил портупею, поправил шпагу, будто проверял, всё ли на месте. — Менял. Вот и всё.
Он отвернулся, давая понять, что разговор окончен. Мужик дёрнул поводья, и лошадь, почуяв свободу, легко тронула с места. Телега заскрипела, закачалась по дороге.
– Ксана, ты узнаешь эти места? Сможешь привести нас к озеру?
Ксана осмотрелась.
– Я чаще ходила по лесам, но мне кажется, я понимаю где мы. Вот, там мост через реку, – она указала рукой в сторону, – через него перейдём, после чего можем сойти с дороги.
– Хорошо.
Пошли быстро, не теряя времени. Сумерки сгущались стремительно. Тени под деревьями сгустились, слились в сплошную стену, и дорога начала растворяться в тьме.
Иван шёл за Ксаной, стараясь не отставать, и с каждым шагом лес вокруг становился всё более чужим. Днём он был полон звуков — птичьих голосов, стрекота кузнечиков, шелеста листьев. Теперь же всё замерло. Даже ветер, ещё недавно гулявший в кронах, будто улёгся спать, и тишина стала плотной, почти осязаемой.
Тьма — это и друг, и враг. Она укрывала от чужих глаз, стирала следы, делала их невидимыми для тех, кто мог идти по следу. Но она же скрадывала тропу, превращала знакомый лес в лабиринт, где каждое дерево походило на другое, а кусты вырастали там, где еще секундау назад, казалось, была ровная дорога. Иногда Ивану казалось, что если он отстанет хотя бы на шаг, то растворится в этой темноте, и никто его не найдёт.
Лес жил своей ночной жизнью — где-то ухнула сова, и Иван вздрогнул. Где-то справа, в самой гуще теней, что-то зашуршало и затихло. Иван не знал, что это было, зверь ли, ветер ли, но сердце его колотилось где-то в горле, и он шёл, почти не дыша, боясь сделать лишний шаг в сторону.
Василий шёл уверенно, но даже в его движениях чувствовалось напряжение. Он то и дело останавливался, прислушивался, вглядывался в темноту. Иван смотрел на его спину, на тёмный силуэт, который то появлялся, то исчезал в сгущающейся тьме, и думал о том, что мир, оказывается, совсем не делится на чёрное и белое. Добро и зло переплетены здесь так же плотно, как корни этих деревьев, и ночь, что сейчас прячет их от погони, может так же легко увести в болото или сбросить с обрыва.
Но другого пути не было. И они шли.
Проходя по мосту Иван вновь думать о Багрике, о своих родителях. Где они сейчас? Так же как и он когда-то, сидят в каземате? Иван знал, что у него есть младшая сестра, хотя и не помнил её. Знают ли они, что он сбежал? А думают ли о нем? А что если его забыли или им сказали, что он погиб? От этих мыслей стягивало грудь, его душу наполняли боль, горечь, жгучее чувство одиночества. Видеть как сильно Багрик любит Златку, как она к нему привязана и не хочет от него уходить, как страдает от разлуки, было больно. Это заставляло Ивана задуматься о том, что он был лишен того, что было у каждого – семейного тепла.
Лишь взойдя на престол он все узнает. Обязательно узнает. И, быть может, сможет воссоединиться с родными. Больше никак, нет никакой иной возможности. Стать императором и освободить свою семью – вот что остается!
У Василия была семья: жена, сын, отец. Как-то раз, пока они шли до болота Багрика в течение нескольких дней, Василий, сердитый на Ивана за то, что он увязал за собой Ксану, сказал: «Из-за девки какой-то ты подвергаешь наш план опасности. Я не знаю, что у нее на уме. Я согласился на помощь лишь однажды, потому что ты был ранен, и только поэтому. У меня жена есть, а я не с любимой своей сижу дома, а с тобой по лесам жизнью рискую». Жена... что значит, быть женатым человеком, каково это?
Сейчас Василий уже свыкся, начинал доверять Ксане. Она знала здешние леса, болота, деревни. Она была в своей стихии. Василий же подпоручик. Быть может он и разбирается в политике, в государственных и военных делах, но в понимании природы он не мог с ней сравниться.
–––
Шло правление девятнадцатилетнего Фёдора III, стремившегося реформами изменить Россию на европейский лад и убрать влияние церкви на политику государства, что было при его отце Алексее. Но в родной деревушке Ксаны, спрятанной среди лугов, болот и рек, жизнь текла своим чередом, наполненная простыми радостями и теплом. Каждый день, как только первые лучи солнца начинали пробиваться сквозь листву, начинался ее день. Тайком от мамы, которая часто говорила, что у бабушки можно «понахвататься» всякого, Ксана убегала в самый дальний дом на окраине. Этот домишко был словно из сказки: с покосившейся крышей, обвивающейся зеленью и цветами, которые бабушка сама сажала в саду. Здесь всегда пахло свободой: свежей выпечкой, сушёными травами и корешками, которые бабушка собирала сама. А ещё здесь жила кошка Дарёна – пушистая, как облачко, с зелеными глазами, которая всегда встречала Ксану у двери, словно знала, что та придет.
У всех бабушек в деревне были морщинистые лица и усталые глаза, но у Ксаны была другая бабушка: молодая, красивая, с розовощеким лицом, полной жизни и энергии.
Родители с бабушкой не всегда жили в этом месте. Мама сюда пришла жить только десять лет назад, а бабушка поселилась неподалёку после рождения внучки.
В деревне шли разные слухи о них, а Ксана не понимала, почему. Дети, особенно мальчишки, задирали ее, издевались. «Твоя мама ведьма!», – говорили они. Но больнее всего было даже не это, гораздо сильнее обжег момент, когда лучшая подружка сказала, что ей родители запретили разговаривать с ней, обходить «дурную» семью стороной.
Ксане было обидно, не понятно, что сделала она плохого, что значит это слово «ведьма». Она спрашивала у мамы, но та не хотела говорить.
Постепенно Ксана стала всё чаще играть одна, вдали от остальных детей. Она искала утешение в компании родителей и бабушки, где царила любовь и забота. Дарёна, кошка с мягким мехом и ласковым взглядом, стала её верной подругой. Вместе они исследовали окрестности, гуляли по лугам, собирая цветы и ловя солнечные лучи, пробивающиеся сквозь листву.
Со временем приходилось привыкнуть к одиночеству.
–––
Как-то раз в деревне пропали двое детей: Яшка и Алёна.
Взрослые ходили по домам, спрашивали, знает ли кто-нибудь, где они могут быть. Мужики прочесывали леса в округе. Убитая горем мать детей захворала, за ней ухаживала бабушка Ксаны.
Входила в полную силу осень. Желтизна охватывала деревья, украшая золотом леса. Постепенно дни становились короче, солнце грело все меньше. Уже и первые снежинки начинали выпадать, немного раньше обычного. Алёна, как главная любительница маминых угощений, вновь подошла к своему брату:
– А клюкву мы когда будем собирать? А, Яш? Когда-когда-когда?
– Да пойдём-пойдем, угомонись только!
– А я сейчас хочу! Я пирог с ней жду не дождусь!
Яшка вздохнул, задумчиво глядя куда-то вверх, будто бы ждал там ответ на вставший вопрос.
– А если сегодня с тобой в болото за ней пойдем, тогда не будешь больше меня со свой клюквой мучить?
– Сегодня? Правда?! – взвизгнула Алёна, – конечно, да!
Яша еле заметно улыбнулся. Ну не мог, не умел он ей отказывать.
Морозец уже еле тронул воду болота, когда они вдвоем шли за ягодой. Клюкву собирают как раз в такую пору, до того момента, пока снег не выпадет.
Яшка был погружен в свои думы когда перепрыгивал с кочки на кочку. Вдруг Яшка почувствовал, как земля ушла из-под его ног. Он подвернул лодыжку и ощутил острую боль.
–––
Ксана проснулась от тревожного сна, сердце её колотилось, как будто она сама оказалась в болоте, где застряли Яша и Алёна. Что это было? Просто страшный сон? Почему же все столь реально, почему ощущения, будто все происходящее случалось наяву?! Или, быть может, это ответ на то, где они? Снова перед глазами встал образ: Яша, не способный наступить на свою ногу, еле-еле выкарабкался из грязи, стиснув зубы, с трудом сдерживал крик.
Ксана вскочила, подбежала к окну. На дворе все еще глубокая ночь. К кому можно подойти, рассказать? Родителям точно нет, они скажут, что это просто сон, фантазии, ничего более. Ответ на вопрос пришел почти сразу же.
Наспех одевшись, Ксана выбежала из дома и помчалась изо всех ног к окраине деревни. Тучи чёрные закрыли собой звёзды и месяц, темные ветви качались на ветру.
– Бабушка, бабушка! – звала она с порога.
Когда Ксана выбежала в комнату, то Святослава только-только открывала глаза.
– Бабушка!
– Да что такое, внученька? – сонно проговорила та.
– Я... мне...
– Что произошло?! – нервно повторила Святослава.
– Яша и Алена, мне приснились они!
– Ну-ка, рассказывай. Что ты видела?
– Я видела, как они шли в болото, кажется... за клюквой, да! Они шли за клюквой. А потом они перепрыгивали с кочки на кочку, проходя через наше болото, а там...
– Что там? Говори быстрее!
– Яшка ногу подвернул, он ходить не может, а Алёна плачет, одна уходить боится! Она дорогу плохо помнит!
Святослава к этому моменту вскочила с кровати и стала быстро одеваться.
– Скажи, с ними там больше ничего не случилось? Ты помнишь, что это за место?
– Ничего не случилось. И мне кажется, это там, где деревьев много сгоревших. Помнишь, тогда, после грозы? Ты мне еще рассказывала, что в них молнии били.
– Хорошо, я поняла, где это. Ты можешь возвращаться домой. Маме не понравится, если узнает, что тебя дома не было.
Святослава потрепала внучку по волосам.
– Не волнуйся. Мы с тобой все обсудим позже. Мне надо идти. А ты давай, домой беги! Чтобы потом не было у мамы вопросов где ты была.
Девочка медленно шла по широкой главной деревенской дороге, погруженная в свои собственные думы. Она была напугана увиденным. Пошла к бабушке, чтобы поделиться этим, поговорить. Почему? Да потому что родители ее слушать не хотели и быстренько затыкали когда она свои сны рассказывала! Вот почему! А бабушке она могла сказать все. А теперь она пришла, рассказала, так тут же бабушка взяла и куда-то ушла... неужели в болото? Ну так бабушка взрослая, а взрослые не верят, что сны хоть как-то связаны с явью. Ну не пойдет же она искать Яшку и Алену там, просто потому, что Ксане что-то приснилось. Или пойдет?
Ксана шла и, по правде сказать, немножко обижалась на то, что ее даже не послушали толком, но при этом и была рада, что ее слова восприняли всерьёз, а не так, будто этот сон она сама и выдумала.
А зачем вообще нужны эти сны? Какой в них смысл, если они не имеют ничего общего с нашим миром? Наверное, снов бы и не было, если бы они были не нужны? Папа как раз говорил, что у него снов нет. Быть может, они просто ему не нужны? А зачем они нужны? Может они помогают как-нибудь? Предупреждают? Вот фантазия, вроде что-то похожее. Фантазию взрослые тоже не воспринимают всерьёз. Но это другое, сон – совсем иное дело! Сон чуднее фантазии, ведь воображением Ксана может сама управлять. Захотела – так, а захотела – совсем все будет иначе. А вот сон появляется в состоянии полного полета, тогда, когда ты им не управляешь и не можешь на него повлиять. Бабушка говорила, что именно во снах проявляется истинная личина человека. Она говорила, что зная сны, фантазии, радости и горе человека, можно с уверенностью сказать, кто он таков. Ксана этого не понимала. Ведь горе – когда все плохо, счастье – это когда хорошо, фантазии – когда все еще лучше, а сны... сны – это сны, ничего про них то и не скажешь.
Именно на этой мысли Ксана запнулась и что-то умное улетучилось. Она окончательно запуталась.
Ксана тихонечко приоткрыла дверь, стараясь ни скрипеть досками пола. До этого она так быстро выбежала, что даже и не замечала всего этого. Наверняка разбудила всех... но нет. Дома все спали и сердитая мама, уперев руки в боки, ее не ждала.
Наутро Яшка и Алёна вернулись домой. Их привела Святослава.
Долго можно расписывать слезы счастья освободившейся от горя матери, сотни и тысячи благодарностей. Святослава лишь скромно отвечала: «В том не моя заслуга».
Когда они с Ксаной встретились вновь, то Ксана поспешила вернуть тему своего сна и бабушкиного ухода:
– Куда это ты ночью пошла?
– В то самое место, где молнии деревья пожгли.
– И они были там?
– И они были там, – спокойно смотрела Святослава на Ксану, будто ждала чего-то.
– А как, почему, ведь мама говорила...
– Твоя мама здесь не сможет тебе правду сказать. Ну, или не захочет, так будет вернее. Это ни хорошо и ни плохо, ведь это ее выбор. Но я чувствую, у тебя иной путь.
– Какой путь? О чем ты говоришь?
Святослава улыбнулась, погладив Ксану по голове:
– Ты не замечала ни разу, чтобы ситуации на протяжении дня совпадали с каким-нибудь сном?
– Вроде, бывало такое, но мама говорила...
– Так вот. Это нормально, в этом нет ничего такого. Иногда, может быть, ты будешь смотреть на происходящее со стороны, а иногда ты будто бы будешь в самом сне, духом, которого никто не видит. Это по правде сказать, никак не влияет, ты все равно не можешь изменить ход этого сна.
Ксана помолчала.
– А это у всех так? И у остальных детей тоже?
– Нет.
– А ты Яшке и Алене сказала?
– Да.
– А остальным?
– Нет.
Ксана слегка потускнела.
– Зачем? Ну вот зачем? Снова будут обзывать меня дочерью ведьмы.
– Ну мама то твоя не ведьма. Ты скорее внучка ведьмы, – Святослава выделила предпоследнее слово.
Ксана посмотрела на бабушку большими пребольшими глазами:
– Ты? Ты ведьма? Но ведь это нехорошее слово! И означает что-то недоброе!
– Ведьма... Смотря что ты имеешь в виду этим словом. Понимаешь? Я бы себя скорее ведуньей называла. Просто ведаю я больше остальных, вот и все.
– А мама моя что, не такая?
– Такой она могла бы быть. Да и есть, по правде сказать. Но вот только не пользуется она этим. И это ее выбор, ее право жить как все.
– А я? Я могу быть такой как все?
– Можешь. Но тебе, я думаю, самой будет тяжело. Ведь мы с тобой очень похожи.
Ксана долго о чем-то размышляла.
– А это точно не что-то плохое?
– Если во благо ты действуешь – от Бога силы получаешь, он тебя и направлять будет. Коль хочешь ты разрушить, навредить – это уже силы не от него, не его природы.
– Ясно, – протянула Ксана, – а сны, они же не всегда у меня наяву случаются.
– И это тоже нормально. Позже тебе нужно будет научиться их различать. Это сложно, но важно. Вещие сны порой могут помочь, направить на верное направление, предупредить.
Несколько секунд Святослава и Ксана ничего не говорили.
– У тебя большой путь впереди, – произнесла Святослава, обняв ее за плечи, – мама твоя, я, ты, все мы с особенностями. Жить мы будем дольше обычных людей, намного дальше, да и не стареем почти. Такова наша плата за наши умения.
– Так это же ведь хорошо, разве нет? Я не хочу чтобы ты или мама умирали. И я умирать не хочу.
– Потом ты поймешь, что тяжело это. Жить и видеть, как жизни других обрываются, а тебе все продолжать идти дальше. Но ты не волнуйся. Не волнуйся только, хорошо? Все в конечном итоге во благо идет. А тебе со своим путем нужно будет подумать и определиться. Можешь жить обычной жизнью, закрыть глаза на свои способности, как твоя мама, а можешь и пойти путем ведуньи. Не скажу, что ничего не изменится от твоего выбора. Изменения будут серьёзные, но об этом мы с тобой можем поговорить потом.
«Позже тебе нужно будет научиться их различать. Это сложно, но важно. Вещие сны порой могут помочь, направить на верное направление, предупредить», – вспоминала Ксана наставление бабушки. Она сделала свой выбор. Мама избрала свой путь, а Ксана – свой. Гораздо больше она сделает именно так, именно как ведунья. Но сон... каков он? Вещий ли? Об этом думать даже было страшно, больно.
–––
Солнце поднималось над лесом, и лучи его, пробиваясь сквозь кроны, ложились на землю золотыми полосами — ровными, почти осязаемыми. В них танцевала пыль, потревоженная ночным переходом, и воздух уже начинал нагреваться, обещая жаркий день. Иван щурился, глядя на эти световые столбы, и впервые за долгое время чувствовал не холод, пробирающий до костей, а тепло — настоящее, живое, от которого хотелось закрыть глаза и просто стоять, подставив лицо солнцу.
Василий остановился под раскидистой сосной, чьи нижние ветви спускались почти до самой земли, образуя нечто вроде живого шатра. Он оглядел ствол, потрогал кору, заглянул внутрь — там было сухо, темно и пахло нагретой смолой.
— Здесь и будем, — сказал он, опускаясь на землю. Голос его звучал глухо, и Иван заметил, как тяжело он опирается на руки, как медленно, с усилием садится, прислонившись спиной к шершавому стволу. — Днём отсыпаемся, ночью идём. Так безопаснее.
Ксана опустилась на землю рядом, прижимая к себе Златку. Шишок спал — или только делал вид, что спит, — уткнувшись мордочкой в её плечо, и даже не шевелился. Ксана погладила её по спинке, но взгляд девушки был тревожным. Она смотрела на светлые полосы, пересекающие лес, на деревья, на небо, что светлело с каждой минутой.
— Днём нас будут искать, — тихо сказала она. — Если они вышли по следу...
— Искать будут, — согласился Василий, не открывая глаз. — Но искать будут дороги, тропы, места, где можно пройти...
Он говорил рассудительно, спокойно, но Ксана видела, как сжаты его челюсти, как напряжены плечи. Он сам не верил в то, что говорил. Или верил, но слишком устал, чтобы искать другие слова.
Иван сел рядом, поджав колени к груди, и обхватил их руками. Солнце уже поднялось достаточно высоко, чтобы светить прямо в глаза, и он прикрыл веки, но не спал — слушал. Тишина стояла не та, что ночью. Днём лес просыпался: где-то стучал дятел, где-то перекликались птицы, в траве стрекотали кузнечики. И в этом шуме, в этой обыденной, мирной суете было что-то обманчиво-спокойное. Будто бы ничего не случилось. Будто бы можно было просто лечь и уснуть, зная, что проснёшься там же, где заснул.
Ксана смотрела на Ивана. Они почти не спал прошлой ночью,, лишь вечером ненадолго вздремнули. Теперь он сидел, привалившись к стволу соседнего дерева, и веки его тяжелели, опускались, снова поднимались — он боролся со сном, но силы были не на его стороне.
— Спи, — сказала Ксана тихо. — Я посторожу.
Иван хотел возразить, открыл рот, но зевок перебил слова, и он только кивнул, сдаваясь. Глаза его закрылись, голова склонилась на грудь, и через минуту дыхание стало ровным.
Ксана перевела взгляд на Василия. Тот тоже спал — или притворялся. Она не могла разобрать. Но знала одно: в следующий раз, когда они остановятся, она заставит их установить дежурство. Как еще Василий, будучи военным, так легко к этому отнёсся? Сейчас, в этой тишине, под этим ярким, обманчиво-мирным солнцем, она чувствовала себя так, будто они лежат на ладони у великана, который может сжать кулак в любую секунду. И никто из них не проснётся.
Златка пошевелилась на её плече, вздохнула во сне и снова затихла. Ксана прикрыла глаза, оставляя лишь узкую щёлочку, чтобы видеть светлые полосы на земле, и ждала.
Время шло. Ксана сидела, прислонившись спиной к шершавому стволу сосны, и смотрела на светлые полосы, что пробивались сквозь кроны и ложились на землю. Василий спал. Иван спал. Златка свернулась клубком у неё на коленях, мелко вздрагивая во сне. Всё было тихо. Слишком тихо. В такой тишине мысли, которые она гнала от себя весь день, наконец настигли её. Она закрыла глаза — и снова увидела огонь. Болото горело. Деревья, которые помнили ещё её бабушку, корчились в пламени, и чёрный дым поднимался к небу, застилая солнце. А посреди этого ада стоял Багрик. Её Багрик. Маленький, белый, с красной кисточкой на хвосте. Он смотрел на неё — и в его глазах-бусинах не было ни страха, ни укора. Только вопрос: «Почему ты ушла?» Она открыла глаза. Сердце колотилось где-то в горле. Ладони вспотели. Златка пошевелилась, и Ксана замерла, боясь разбудить её. Нет. Не сейчас. Только не при ней. Что это было? Вещий сон? Или просто её собственный страх, принявший форму кошмара? Бабушка говорила: вещий сон не спутаешь ни с чем. Он приходит не из тебя, а откуда-то извне. Он холодный. Чужой. Ты просыпаешься — и знаешь: это было не с тобой, но это правда. А этот сон? Он был горячим. Он пах дымом. Он жёг глаза. Он был её. Её страх. Её вина. Её боль. Но разве от этого легче? Разве то, что кошмар родился в ней самой, а не был послан откуда-то свыше, делает его менее страшным? Нет. Потому что если это просто её страх — значит, она знает, что это возможно. Что Екатерина могла найти болото. Что Багрик мог не уйти. Что он мог остаться — потому что он хозяин болота, потому что он не бросает свой дом, потому что он... из-за неё. Она привела их туда. Она попросила укрытия. Она поручилась за них. А потом ушла. Просто ушла. Оставила его одного. С солдатами. С императрицей. С огнём. Ксана зажмурилась, но слёзы уже текли по щекам. Она не вытирала их. Пусть. Заслужила. Она вспомнила, как Багрик смотрел на Златку, когда отдавал её. Как сжимал лапки, как голос его — всегда такой уверенный, хозяйский — дрогнул. «Уведи её». И она увела. Она сделала то, о чём он просил. Но разве это её оправдывает? Разве матери, которая вынесла ребёнка из горящего дома, становится легче от того, что она выполнила свой долг? Нет. Потому что дом сгорел. И тот, кто остался внутри — сгорел тоже. А она стоит на пепелище, прижимая к себе спящую Златку, и не знает, что ей делать с этой ношей. Она открыла глаза. Солнечные полосы сместились. Времени прошло, наверное, не больше получаса, но ей казалось — вечность. Златка спала. Василий спал. Иван спал. А она сидела и смотрела на них — на этих троих, которых судьба зачем-то связала с ней, — и думала о том, что вещий сон или нет, а Багрик остался там. И что бы ни случилось — она никогда себе этого не простит. Потому что нельзя простить себя за то, что ты ушла, когда другой остался. Даже если он сам так велел. Даже если иначе было нельзя. Даже если у тебя на руках — его дочь, и ты обязана была её спасти. Нельзя. Она вытерла слёзы тыльной стороной ладони. Посмотрела на Златку. Маленькая. Белая. С красной кисточкой. Точь-в-точь как отец. «Я не знаю, вещий сон или нет, — подумала она. — Но я знаю одно: если он жив — я его найду. Если он мёртв — я за него отомщу. А пока... пока я буду беречь её. Как он велел. Как он просил. Как он...» Она не договорила даже мысленно. Слова застряли. Да и зачем слова? Она просто гладила Златку по спинке и смотрела, как солнечные полосы ползут по земле, отсчитывая время до вечера. До новой ночи. До нового дня. До того момента, когда она наконец узнает правду.
Что-то теплое коснулось ее руки. Она вздрогнула. Это был Иван, осторожно притронувшийся к ней.
– Ксан? Можешь мне рассказать, что тебя тревожит?
Глава 11. Разбойники.
Василий Иванович Суворов писал в своих мемуарах:
«22 июля 1764 года. Станция Торжок. Сделал очередную остановку, дабы передохнуть да сменить лошадей. Уже хорошенько вымотан дорогой, но впереди ещё большой путь. Чем дальше от Петербурга, тем хуже становятся дороги — под Торжком развезло, мосты гнилые, ехать приходится с оглядкой. До Тобольска, коли Господь даст, недели за две-три доберусь, при расчёте, что мне дали средства на лучших лошадей. Лето в самом разгаре, солнце жарит неимоверно».
Василий Иванович оторвался от письма, размял запястья. Бумага была тонкой, дорогой — императрица не скупилась на расходы для государственных дел. Он отложил перо в сторону, потер правую руку. Пальцы слегка онемели после долгого письма. С каждым годом это чувствовалось всё сильнее: утренняя скованность в суставах, тяжесть в ногах после нескольких часов в седле, звон в ушах, который накатывал по вечерам и никак не хотел уходить. Раньше он мог скакать сутками, спать на голой земле и просыпаться бодрым. Теперь же каждая верста отдавалась в пояснице глухой ноющей болью.
Он посмотрел на свои руки. Кожа на ладонях была грубой, в шрамах. Тридцать лет военной службы не проходят бесследно. Но теперь под этой грубой кожей проступила синеватая сетка вен, и пальцы, ещё недавно твёрдо сжимавшие эфес шпаги, иногда начинали дрожать без видимой причины. Он прятал эту дрожь. Всегда прятал.
Раньше подобные поездки были в радость. Смена лошадей на станциях, скрип телеги, дорожные разговоры с ямщиками… всё это было частью жизни, которую он выбрал. Он чувствовал себя нужным, сильным, неутомимым. А теперь? Теперь каждая такая поездка напоминала ему, что годы берут своё. Дороги стали длиннее, ночи холоднее, а мысли — тяжелее. Он ни с кем не делился этим. Да и зачем? Жаловаться на старость — удел слабых, а Василий Иванович слабым себя не считал.
Мысль о Ганнибале пришла неожиданно. Абрам Петрович — единственный, с кем он мог говорить без оглядки. Старый друг, который сам прошёл через ссылку, болезни, потери. Тот, кто видел Василия Ивановича не только генерал-аншефом, но и молодым офицером, только начинающим путь. Ганнибал всё понимал без слов. Когда-то они могли сидеть молча и знать, о чём думает другой. Теперь их встречи становились всё реже: годы, расстояния, служба. Но Василий Иванович знал, что если бы он написал Абраму Петровичу о своей усталости, тот не стал бы жалеть. Просто сказал бы что-то вроде: «Старость — не болезнь, Суворов. Старость — это плата за то, что ты выжил». И этого было бы достаточно.
Но писать он не станет. Не сейчас. Сначала Тобольск, потом — всё остальное. Он взял перо, перечитал написанное, усмехнулся чему-то своему и сложил лист, убирая в дорожную сумку.
–––
Златка и Василий уже спали. Солнце стояло в зените, и сквозь редкие ветви сосен пробивались лучи, ложась на землю золотыми бляхами. Иван сидел, прислонившись к шершавому стволу, и чувствовал, как тепло разливается по телу, расслабляя мышцы, но сон не шёл. Он смотрел на Ксану.
Она сидела в стороне, выпрямив спину, но в этой прямой спине не было прежней лёгкости. Плечи её казались каменными, пальцы впивались в колено с такой силой, что побелели костяшки. Она смотрела куда-то сквозь деревья, и взгляд её был тяжёлым, далёким.
Иван поднялся, осторожно перешагнул через ноги Василия и опустился рядом. Хотелось что-то сказать — утешить, спросить, — но слова не шли. Он вообще никогда не умел говорить. В тюрьме не с кем было. А здесь, с ней, каждое слово казалось слишком грубым, чтобы ложиться на эту тишину.
Он просто взял её руку. Она была прохладной, чуть влажной, и пальцы её дрогнули, будто хотели отдёрнуться, но не посмели. Иван держал осторожно, боясь сжать сильнее, боясь, что она уйдёт. В горле пересохло, сердце стучало где-то в ушах, и он не знал, что делать с этим стуком.
– Ксан? Можешь мне рассказать, что тебя тревожит?
Она подняла на него глаза — и замерла. Смотрела так, будто видела впервые, будто не ожидала, что кто-то заметит её боль, не то чтобы спросит о ней.
– Что?
– Ты о чем-то задумалась... что с тобой?
– Со мной? Да всё в порядке.
Иван молча смотрел на неё. В его глазах, больших, голубых, не было ничего, кроме тихого, упрямого желания понять. Он не умел читать чужие мысли, как она, но эту ложь он почувствовал.
– Разве? – спросил он тихо. – А мне кажется, что нет. Когда было всё хорошо – ты себя иначе вела. Ты изменилась. И я хочу помочь! Что с тобой? Что-то случилось?
Ксана вздохнула, медленно закрыв глаза. Слова его ударили куда-то под дых. «Я хочу помочь». Давно уже никто не хотел ей помочь. Давно она сама была той, кто помогает. И вот теперь этот юноша, который ещё недавно не знал, как устроен мир за стенами его темницы, смотрит на неё так, будто она — не ведунья, не та, кого боятся лесные твари, а просто... девушка, которой больно.
– Прости, – выдохнула она, чувствуя, как голос предательски дрожит. – Просто не хочу это обсуждать. Ничего не случилось, я надеюсь.
– Ничего не понимаю. Чего ты плачешь-то тогда? Успокойся! Всё же будет хорошо, так ведь?
– Не знаю, – прошептала она. – Я уже ничего не знаю.
Иван крепче сжал её руку. Пальцы его были тёплыми, сухими, и эта теплота вдруг стала единственным, что держало её на земле.
– Пожалуйста, – сказал он так тихо, будто боялся спугнуть. – Поведай мне печаль свою. «Друг друга тяготы носите», – тихо добавил он, и в голосе его прозвучала та же уверенность, с какой он цитировал Писание в их первую встречу. – Так написано. Я... я не умею многого. Но я могу быть рядом.
Ксана смотрела на него, и слезы сами текли по щекам. Она не вытирала их. Пусть видит. Пусть знает.
– Помнишь тот кошмар? – начала она, и голос её стал чужим, надломленным. – Я не знаю, вещий он или нет. Но мне страшно. Очень страшно.
– Там было что-то настолько ужасное?
– Там... – она запнулась, будто слово могло сделать кошмар явью. – Екатерина пришла на болото. Всё горело. Деревья, земля, даже вода. А он... Багрик... она...
Иван слушал, не перебивая. Только рука его сжималась всё крепче.
– Он жив? – спросил он, когда она замолчала.
– Я не знаю. Я не знаю...
– Но это сон. Просто сон. Мне тоже снятся страшные сны.
– Вы не понимаете, – она покачала головой. – Ваши сны, сны Василия — они рождаются из вас самих. Из того, что вы видели, что боитесь увидеть. А мои... я не всегда могу отличить. Я не знаю, что из того, что я вижу, — правда, а что — нет. И это мучит меня больше, чем если бы я знала наверняка.
– Но если бы Вы знали наверняка, – тихо сказал Иван, – разве не исчезла бы надежда?
Ксана смотрела на него долго, очень долго. Потом прошептала:
– Была бы уверенность. Уж лучше знать и смириться, чем надеяться и бояться.
Иван отвёл взгляд. Смотрел на деревья, на небо, на траву — куда угодно, только не на неё. Потому что в душе у него разгоралось то же пламя, что и у неё в видениях. Только он знал, откуда оно. И от этого становилось ещё больнее.
Ирик. Багрик. Всё из-за него. Он один виноват. Только он.
– Спасибо, – сказал он наконец. – Что рассказала. Я надеюсь, с Багриком всё хорошо.
Ксана посмотрела на его профиль, на опущенные плечи, на руки, которые он сжал в кулаки. Она уже не удивлялась его прямолинейности, не поражалась детской наивности. Откуда было взяться хитрости у человека, который двадцать три года смотрел только на каменные стены и читал одну-единственную книгу? Ксане порой казалось, что Мирович ждёт от Ивана той взрослости, какой ждут от二十岁 юноши. Но разве можно ждать от цветка, выросшего в подвале, что он зацветёт, как те, что росли на солнце?
Она вытерла слезы, чувствуя, как внутри понемногу отпускает. Не всё. Но хоть что-то.
— Ты прости, — сказала Ксана. — Не должна была я рыдать. Слезами горю не поможешь, хоть ведро слёз выплакать.
— Не надо просить прощения, — тихо ответил Иван. — За это не просят.
Он смотрел в огонь. Ветки потрескивали, искры взлетали вверх и гасли в темноте. Где-то далеко ухнула сова.
— Я тебя понимаю, — сказал он наконец. — Вот ты говоришь: не знаешь, вещий сон или нет. А я... я тоже не знаю. Только у меня не сны.
Ксана подняла на него глаза.
— У меня — всё. Вся жизнь. Я не знаю, что из того, что со мной было — правда, а что — нет.
Он замолчал, подбирая слова. Говорить о себе было трудно. Он никогда этого не делал. В камере не с кем. А те немногие, кто заходил — стражники, следователи, — не спрашивали. Они приказывали.
— Вот ты сказала: «Бабушка». И я подумал: а у меня была бабушка? Должна быть. У всех есть. Но я не помню. Совсем. Только мать — и то... — он осёкся. — Мне было четыре года, когда меня забрали. Четыре. Я не помню её лица. То есть... я помню, но... это как сон. Я не знаю, приснилось мне это или было на самом деле.
Ксана молчала. Златка пошевелилась во сне и затихла.
— Иногда мне кажется, что я помню, как она пела. Колыбельную. Но я не уверен. Может, я сам это придумал. Там, в камере. Чтобы не сойти с ума. Придумал себе мать, которая пела колыбельную.
Он провёл рукой по лицу.
— И так во всём. Мне рассказывали, что у меня была сестра. Что её уронили головой о половицы, и она оглохла. Но я не знаю, правда ли это. Может, мне сказали, чтобы я мучился. Может, её никогда и не было. Может, и матери не было. Может, я вообще... — он осёкся.
Ксана протянула руку и накрыла его ладонь своей. Он вздрогнул, но не отдёрнул.
— Ты есть, — сказала она тихо. — Ты здесь.
Иван долго смотрел на её руку поверх своей. Потом перевёл взгляд на огонь.
— Я двадцать три года читал Писание, — сказал он. — Каждый день. Я выучил его наизусть. И знаешь, что я понял?
Она покачала головой.
— Что Бог — это единственное, в чём я уверен. Всё остальное — как туман. Семья. Прошлое. Даже моё собственное имя — мне и то не принадлежит. Иоанн. Иван. Григорий. Узник №1. Кто я? Я не знаю. Но когда я молюсь — я знаю. Я — тот, кто молится. Больше ничего. Но этого... достаточно.
Он повернулся к Ксане.
— Ты говоришь: не знаешь, вещий сон или нет. А я тебе скажу: это не важно. Важно надеяться. Остальное... остальное мы поймём потом. Или не поймём. Но это уже не так важно.
Ксана смотрела на него. Смотрела долго.
Он зевнул, не удержавшись, и Ксана вдруг заметила, как тяжело ему держать глаза открытыми. Он боролся со сном, но силы были не на его стороне.
– Иди, – сказала она тихо. – Отдохни.
Иван кивнул, медленно разжимая её руку. Пальцы его не хотели отпускать, но он заставил себя.
– Надо только надеяться и молиться, – сказал он, будто ставя точку.
Он поднялся, нашёл место поудобнее, подальше от корней, что лезли из земли, и опустился на колени. Сложил ладони вместе, прижал их к груди и закрыл глаза. Губы его зашевелились беззвучно.
Ксана смотрела на него. На его спину, прямую, несмотря на усталость. На рыжие волосы, в которых запутались сухие листья. На пальцы, сплетённые так крепко, будто от этой молитвы зависело всё на свете.
–––
Солнце уже перевалило за полдень, когда Иван открыл глаза. Сначала он не понял, где находится, — слишком тихо было вокруг, слишком мягко. В Шлиссельбурге утро встречало его лязгом замков и криком чаек. Здесь же только ветер шевелил ветви, да где-то далеко стучал дятел, и этот стук был таким ровным, будто кто-то неторопливо отсчитывал время.
Он сел, потёр лицо ладонями. Вчерашняя усталость ушла, но тело всё ещё ныло, напоминая о каждой версте, пройденной за ночь. Рядом никого не было. Василий и Ксана исчезли, Златка тоже. Иван вскочил, сердце на миг пропустило удар, но тут же он заметил их — у ручья, что журчал в двадцати шагах от лагеря. Василий стоял на коленях, набирая воду в походную флягу, а Ксана возилась с костром, оставленным с вечера. Златка сидела на её плече и что-то оживлённо пищала. Иван выдохнул. Всё хорошо.
Василий, заметив, что он проснулся, кивнул в сторону леса.
– Вставайте, – сказал он, не поднимая голоса. – Пора.
– Куда?
– На охоту. Еды нет, а впереди дорога. – Он выпрямился, отряхнул колени. – Пойдёте со мной. Продолжим Ваше обучение.
Иван не сразу понял, какое обучение имел в виду Василий. Но спрашивать не стал. Поднялся, отряхнул рубаху, поправил пояс. Ксана взглянула на них, но ничего не сказала, только подбросила хвороста в угасающий костёр.
Они ушли в лес молча.
Василий шёл впереди, ступая осторожно, почти бесшумно. Иван пытался повторять за ним, но ноги то и дело проваливались в мох, цеплялись за корни, ломали сухие ветки. Каждый хруст казался ему выстрелом, и он вздрагивал, бросая взгляд на учителя, но Василий не оборачивался.
Лес жил своей, невидимой глазу жизнью. Иван замечал это теперь — не весь лес целиком, а отдельные его кусочки, которые складывались в картину, но никогда не давали полного, законченного образа. Вот муравей тащит хвоинку, в десять раз больше себя, и дорога его петляет между камнями, и он ни разу не сбивается с пути. Вот на ветке берёзы застыла стрекоза с прозрачными, как слюда, крыльями, и в каждой прожилке этих крыльев переливается солнце. Вот под ногами — шляпка гриба, пробившаяся сквозь слой прошлогодней листвы, и на ней, как на ладони, лежит капля утренней росы.
Иван смотрел на эту каплю и не мог оторваться. В ней, в этой крошечной капле, отражалось всё небо, и сосны, и он сам — маленький, перевёрнутый, но узнаваемый. Он протянул руку, чтобы коснуться её, но Василий окликнул его, и капля упала с листа, растворилась в земле.
– Не отставайте, – бросил Мирович через плечо.
Они вышли на небольшую поляну. Здесь трава была ниже, а деревья расступались, пропуская больше света. Василий остановился, присел на корточки, осматривая землю. Иван замер рядом, стараясь не дышать.
– Видите? – Василий указал на примятую траву и едва заметную тропинку, уходящую в чащу. – Зверь здесь недавно прошёл. След свежий.
Иван вгляделся, но увидел только траву. Много травы. И всё же он кивнул, не желая признаваться в своей слепоте. Василий, кажется, понял. Усмехнулся краем рта.
– Смотрите. – Он провёл пальцами по примятой земле. – Листья ещё не выпрямились, края влажные. А вон там, – он указал на сломанную ветку орешника, – шерсть осталась. Зацепился, когда пролезал. Заячий след. Видите, как петляет? Кормился здесь ночью, теперь где-то рядом лежит.
Иван смотрел на сломанную ветку, на белый, ещё не успевший засохнуть срез, и вдруг понял, что это тоже часть того мира, который он так жадно впитывал. Не только красота — но и следы. Не только жизнь — но и то, что она оставляет после себя.
– А теперь, – голос Василия стал жёстче, – я научу Вас тому, что должен уметь каждый, кто хочет выжить. Не только в лесу. Везде.
Он вытащил из-за пояса пистолет. Иван смотрел на оружие, на то, как солнце скользит по отточенной стали ствола.
– Вы не хотите убивать, – сказал Василий, и это было не вопросом. – Я видел. Вы даже комара не прихлопнули, хотя он пил Вашу кровь. Думаете, это хорошо? Думаете, так заповедано?
– «Не убий», – тихо сказал Иван. – Так заповедано.
– Авраам был готов убить сына, – усмехнулся Василий. – И Бог не отвернулся от него. Потому что дело было не в смерти. В вере. В послушании. В том, что иногда ты должен сделать то, что тебе велит долг, даже если руки трясутся.
Он проверил кремень, подсыпал пороху на полку, забил пулю. Всё это делал не глядя, привычными, отработанными движениями.
– Я не говорю, что убивать – благо. Я говорю: иногда это необходимо. Если зверь ранен и мучается — ты добиваешь его, потому что так милосерднее. Если кто-то хочет убить тебя — ты защищаешься. Если у тебя нет еды, а вокруг есть дичь — ты охотишься. Потому что если ты умрёшь с голоду, кто вспомнит о заповедях?
Иван молчал. Ему нечего было ответить. Потому что Василий был прав. Но правда эта была горькой, и она ворочалась где-то в груди, не находя выхода.
Они пошли дальше. Василий шёл всё тише, всё осторожнее, и Иван понял — они близко. Воздух стал другим. Тяжёлым, плотным. Василий поднял руку, останавливая его. Иван замер, боясь дышать. Он вслушивался в тишину, пытаясь уловить то, что слышит учитель, но ничего не различал. Только ветер. Только свою кровь, стучащую в ушах.
А потом он увидел его.
Заяц сидел под молодым кустом орешника, прижав уши к спине, и смотрел в их сторону. Маленький, серый, с белым пятном на лбу. Он не бежал — замер, надеясь, что его не заметят. Иван смотрел на него, на то, как вздрагивают его бока, как подрагивают длинные уши, и не мог отвести взгляд. В этом зверьке было что-то такое, что делало его не просто дичью, а живым, робким, беззащитным существом, которое тоже хотело жить.
Василий поднял пистолет. Иван видел, как его палец лёг на спусковой крючок, как он прицелился, чуть прищурив левый глаз. Всё это заняло мгновение, но Ивану показалось, что время остановилось. Он хотел крикнуть: «Не надо!», но слова застряли в горле.
Выстрел ударил по ушам, и эхо покатилось по лесу, дробясь о стволы. Птицы замолкли. Замерло всё. А потом Иван увидел — на траве, у корней орешника, бился заяц. Он сучил задними лапами, пытаясь подняться, но тело не слушалось. Кровь окрасила песок в чёрный цвет.
Василий подошёл, наклонился, и одним движением ножа оборвал эту борьбу. Заяц затих.
– Подойдите, – велел он.
Иван сделал шаг, другой. Ноги не слушались. Он смотрел на мёртвого зверя, на его распахнутые глаза, в которых ещё не погас свет, и не мог отвести взгляда.
– Запомните, – сказал Василий, вытирая нож о траву. – Это не грех. Это правда. Жизнь ест жизнь. И если Вы хотите жить — Вы должны быть готовы к этому.
Иван опустился на колени рядом с убитым зверем. Шерсть была мягкой, ещё тёплой. Он провёл по ней пальцами и тихо сказал:
– Прости нас.
Василий не расслышал. Или сделал вид, что не расслышал. Он уже поднял зайца, перекинул через плечо, проверяя, не осталось ли на траве того, что могло бы привлечь хищников.
– Пора возвращаться, – бросил он, направляясь обратно к лагерю.
Иван поднялся. Он шёл следом, не разбирая дороги, и всё думал о том, что Авраам всё-таки не зарезал сына. Бог остановил его. А здесь некому было остановить. Потому что они голодны. Потому что впереди дорога. Потому что так надо.
Он перекрестился, глядя на небо, которое по-прежнему было высоким, синим, равнодушным. И в этом равнодушии было что-то утешительное. Небо не меняется. Оно было таким, когда Авраам вёл сына на жертвенник, и таким осталось сейчас. А они с Василием понесут мясо в лагерь, и Ксана сварит похлёбку, и они будут есть, и силы вернутся к ним. А заяц останется здесь. В земле, в траве, в памяти Ивана — первое убитое им существо, которого он не убивал сам, но допустил, чтобы убили другие.
«Господи, – подумал он, – прости нас. Мы не хотели».
———
Они вернулись в лагерь, когда солнце стояло ещё высоко. Ксана уже натаскала воды, развела костёр и теперь сидела на траве, прислонившись спиной к стволу сосны. Златка спала у неё на коленях, свернувшись маленьким пушистым комком. Увидев добычу, Ксана молча кивнула и отодвинула котелок с кипятком, освобождая место у огня.
Василий опустился на колени рядом с костром, достал нож и принялся за работу. Сначала он надрезал шкурку на задних лапах, потом аккуратно, неторопливо, отделил её от тушки. Движения его были ловкими, привычными — он делал это не впервые. Иван сидел в двух шагах, обхватив колени руками, и смотрел. Он хотел отвернуться, но не мог. Слишком многое в этом действе было для него новым. Кровь на пальцах Василия. Обнажённое мясо. Хруст сухожилий, которые нож перерезал одну за другой.
– Не отводите глаза, – сказал Василий, не поднимая головы. – Это тоже жизнь. Такая же, как та, что бежит по жилам. И если Вы боитесь на неё смотреть — Вы не готовы ею распоряжаться.
Иван знал, о чём он говорит. Не о зайце. О том, что ждёт впереди.
– Царь, – продолжал Василий, отделяя переднюю лапу, – не тот, кто сидит на троне в красивом платье. Царь — тот, кто может смотреть на кровь и не отворачиваться. Кто знает, откуда берётся хлеб на столе и почему мясо в тарелке. Кто понимает, что каждый его приказ — это чья-то жизнь. Чья-то смерть. И кто готов за это отвечать.
Он перевернул тушку, ловко вспорол брюхо, и Иван увидел внутренности: влажные, скользкие, розовые. Его замутило, но он сдержался.
– Вы читали Писание, – сказал Василий. – Помните, что сказано о царе? «Не умножайте себе коней, не умножайте себе серебра и золота». Но про то, как править, там почти ничего. Почему?
Иван не ответил. Он боялся, что если откроет рот, его вывернет.
– Потому что править — это не про книжные правила. Это про то, что Вы сейчас видите. Про то, как Вы поступите, когда надо будет накормить голодных. Когда надо будет защитить слабых. Когда надо будет убить, чтобы не убили Вас. Не убили Ваш народ.
Василий вырезал печень, аккуратно положил её на лист лопуха. Потом сердце.
– Смотрите, – он поднял на ладони маленькое, ещё тёплое сердце зайца. – Вот оно. Было — и нет. А завтра мы его съедим, и оно станет нашей силой. Так устроен мир. И если Вы станете императором, то уже Вы будете решать, чьё сердце будет биться, а чьё — остановиться. И милосердие тут не поможет. Потому что милосердие возможно лишь тогда, когда Вы можете простить. А когда перед Вами голодный народ — Вы должны найти мясо. Любой ценой.
Он положил сердце к печени и снова взялся за нож.
Иван смотрел на его руки. На кровь, что застывала на пальцах. На шкурку зайца, которую Василий аккуратно свернул, чтобы потом натянуть на колышек.
– В Библии сказано, – тихо начал Иван, – что Давид был царём милостивым. Что он щадил врагов. Что даже когда Саул хотел его убить, он не поднял на него руку.
– Давид, – усмехнулся Василий. – Давид, который послал Урию на смерть, чтобы забрать его жену? Он был царём. И он был человеком. И он ошибался. И каялся. И шёл дальше.
Он отложил нож, вытер руки о траву.
– Я не говорю, что Вы должны быть жестоким. Я говорю: Вы должны быть готовы. Готовы убить, если придётся. Готовы отдать приказ, который принесёт смерть. Готовы нести это на себе. Потому что если Вы не будете готовы — за Вас это сделают другие. И они не спросят, хотите Вы или нет.
Он поднял глаза на Ивана. Взгляд его был тяжёлым, но не злым.
– Вы боитесь, что станете палачом. Но если Вы не займёте трон — палачом станет кто-то другой. И он будет резать не зайцев. А людей. И Ваша семья будет среди них. И Златка. И я. И Ксана.
Иван молчал. Он смотрел на разделанную тушку, на кучку внутренностей, которые Ксана уже уносила подальше от лагеря, на шкурку, что Василий натянул между двух кольев.
– Я не хочу убивать, – сказал он наконец.
– А я не хочу, чтобы меня убили, – ответил Василий, поднимаясь с колен. – Но выбор не всегда между добром и злом. Иногда он между смертью и жизнью. Вашей или чужой. И Вы должны уметь выбирать.
Ксана вернулась к костру, молча опустилась на своё место, взяла зайца и принялась нанизывать мясо на прутья. Василий отошёл к ручью мыть руки. Иван остался сидеть, глядя на огонь, и думал о том, что Давид всё-таки не убил Саула. И что это спасло ему жизнь? Или, может, наоборот — обрекло на годы скитаний? Он не знал. И никто не мог ему подсказать.
–––
Солнце клонилось к закату, когда лес за спиной разведчика хрустнул сухой веткой. Молодой парень, белобрысый, лет семнадцати, выскочил на поляну тяжело дыша, но с лицом, раскрасневшимся от возбуждения. Он придерживал рукой колотый бок, где под рубахой наспех была намотана тряпица, но боли не чувствовал.
– Сивый! – выдохнул он, падая на одно колено перед главарём. – Сивый, там люди!
Главарь сидел на поваленном стволе старой сосны, на краю поляны, где шайба разбила привал. Он не торопился. Не поднялся, даже не повернул головы – только глаза скосил в сторону разведчика. В левой руке его была зажата трубка, дымок от которой тянулся вверх тонкой, почти невидимой нитью. На правой, лежащей на колене, блестел начищенный до зеркального блеска пистолет – трофей, о котором Сивый рассказывал редко, но берег пуще глаза. Сивый был сух, жилист, с сединой, проступавшей в русой бороде, и шрамом, что начинался у левой брови и уходил куда-то за ухо, теряясь в волосах. Говорили, шрам этот ему достался ещё в молодости, когда он бежал из острога. Но кто знал правду, тот молчал.
– Дыши, Ванька, – сказал он ровно, не повышая голоса. – И говори толком.
Ванька перевёл дух, выпрямился. Оглянулся на товарищей, что уже потянулись к нему, но под взглядом Сивого замерли.
– Четверых видел, – заговорил он, стараясь отдышаться. – Один – военный. В мундире, при шпаге, при пистолете. Рослый, чернявый, бородатый. Сразу видать – служивый, да не простой. Офицер, должно быть. Второй – при нём, мальчишка совсем. Лет, поди, двадцать, а то и меньше. Худой, бледный, как... как покойник. Рубаха на нём болтается, ровно на колу. Рыжий. Лицо тонкое, нос горбатый. Дворянского отродья, не иначе – крестьяне такими не бывают, не выжили бы. И не загорелый вовсе, словно из погреба вытащили.
Сивый слушал, не перебивая. Ванька перевёл дух и продолжил:
– Девка при них. Молодая, светловолосая, коса ниже пояса. В крестьянском, без изысков. Одета бедно, но чисто. И зверь с нею – белый, на плече сидит. Я такого сроду не видывал. Словно крыса, только большая. Глаза красные, будто угли. А девка... – он запнулся, подбирая слова. – Девка не тронутая, видать. Коса расплетённая – замужняя или вдовья иначе ходит. А у этой – заплетена. Стало быть, не жена, не вдова, не блудница.
Сивый медленно вынул трубку изо рта. Задумался.
– Девка с косой, – повторил он негромко. – И зверь белый.
Он перевёл взгляд на человека, что сидел справа от него, на таком же поваленном стволе, только чуть ближе к костру. Есаула звали Тихон. Ему было под пятьдесят, но выглядел он крепче иных молодых: широк в плечах, с руками, что могли и подводу остановить, и врага задушить. Сивый доверял ему безоговорочно – Тихон был с ним с самого начала, с тех пор, как они вдвоём ушли в леса от рекрутчины. Тихон молчал, только теребил пальцами крест на груди, подвешенный на кожаном шнурке.
– Военный – значит, стрелять может, – сказал Тихон. – И шпагой машет. А девка... девка на продажу пойдёт. С такой косой турки дороже дадут.
– Знамо, – согласился Сивый. Он поднялся со ствола, медленно, будто каждое движение давалось ему с трудом, хотя силы в нём было ещё на троих. – Но еды у нас – кот наплакал. Ребята голодные. Бабы в деревне третий день кашу пустую хлебают.
Он оглядел шайку. Человек двенадцать, не больше. Молодые – Ванька да двое таких же, что прибились прошлой осенью. Старики – Тимоха, тот самый, что умел и рану зашить, и пулю вытащить, да Кузьма, хромой на левую ногу, но рукастый, без него ни одна лошадь не подкована. Остальные – середняки. Крепкие мужики, которые пошли в разбой не от лихой жизни, а от нужды. Сивый знал каждого по имени. Знал, у кого в деревне жена, у кого дети, а кто и вовсе сирота, как Ванька.
– Засаду делать станем? – спросил один из молодых, Гришка, тот, что всегда лез вперёд.
Сивый взглянул на него, и Гришка тут же опустил глаза.
– Засаду, – медленно повторил Сивый. – А ты, дурак, видел, чтобы военный в засаду шёл? У него шпага, у него пистоль. А что у тебя? Дубина?
Он помолчал, обдумывая. Тихон поднял голову.
– Военного – убить, – сказал он. – Он мстить будет, ежели живым отпустить. Рыжего – связать. Ежели дворянин – выкуп возьмём. Ежели нет... – он махнул рукой, не договаривая.
– А девку? – спросил кто-то из молодых.
– Девку – продать, – ответил Сивый. – С такой косой, не тронутая... турки за неё хорошие деньги дадут. Нашим бабам лишняя копейка не помешает.
Он обвёл глазами шайку.
– Зверя её тоже взять. Белый, глаза красные – за такого чудаки из города любую цену отвалят. Живым, конечно. Так что не калечить. Ежели что не так – сразу назад. Живым вернуться важнее, чем добычу упустить. Поняли?
Шайка загудела, но перечить не посмела.
Сивый остался у костра. Он снова набил трубку, зажёг от уголька и долго сидел, глядя в огонь. Рядом опустился Кузьма, хромой, протянул кружку с водой. Сивый взял, пригубил, вернул.
Он помолчал, глядя в огонь.
– А если военный стрелять начнёт? – спросил Кузьма.
– Убьем его раньше.
Сивый кивнул Тихону.
Тихон поднялся, крякнув, поправил за спиной ружьё – добротное, тульской работы, выменянное у проезжего купца за тридцать рублей и мешок муки. Ванька и Гришка вскочили следом. Сивый задержал Ваньку взглядом.
Он поднялся, отряхнул штаны, проверил свой пистолет – тот самый, начищенный, что лежал на колене. Потом шагнул к остальным, что ждали у потухающего костра.
– Слушайте сюда, – сказал он, и голос его зазвучал твёрдо, командно. – Без шума. Без крику. Военного – насмерть. Рыжего – вязать. Девку – взять живьём, не калечить. Особо не портить, – после этих слов он сурово посмотрел на молодых, – Тот, кто ослушается, – будет иметь дело со мной. – Он обвёл всех глазами. – Поняли?
– Поняли, – отозвались нестройно.
– Тогда выходим. Ванька дорогу покажет. И чтобы тихо, как мыши. Пошли.
Он шагнул в лес первым, и шайка потянулась за ним, растворяясь в сумерках. Костёр потушили, оставив на поляне только тлеющие угли да запах табака, который ветер быстро развеял по лесу.
–––
Вечер опустился на лагерь мягко, почти невесомо. Солнце уже скрылось за верхушками сосен, и лес наполнился густыми синими тенями, в которых плавились очертания деревьев. Костёр горел неярко — Василий намеренно не давал разгораться сильному пламени, чтобы не привлекать лишнего внимания. Над огнём висел котелок, в котором булькала похлёбка, и запах варёного мяса мешался с дымом, разгоняя вечернюю сырость.
Иван сидел на корточках у самого костра, прижимая к груди миску с горячей похлёбкой. Мясо было жёстким, жилистым, но он жевал медленно, стараясь растянуть удовольствие. Вкус был странным — не таким, как у той еды, что готовила Ксана в лесу, и уж совсем не таким, как тюремная баланда. Он пробовал запомнить его, удержать, но язык чувствовал только соль да дым.
Ксана сидела чуть поодаль, поджав под себя ноги, и кормила Златку маленькими кусочками, отщипывая их от своей порции. Шишок брал мясо осторожно, передними лапками, и таял от удовольствия, жмуря красные глаза. Ксана улыбалась, но улыбка её была усталой, не доходила до глаз.
Василий не ел. Он сидел на поваленном стволе, прислонившись спиной к сосне, и держал на раскрытой ладони серебряную табакерку. Иван видел, как он откинул крышку, зачерпнул щепотку, поднёс к носу. Вдохнул — глубоко, с наслаждением, запрокинув голову. В свете костра лицо его казалось вырезанным из тёмного дерева — жёстким, усталым, но спокойным.
Василий чихнул, вытер нос рукавом, пряча табакерку обратно в карман камзола. Потом потянулся к котелку, чтобы налить себе похлёбки.
Выстрел. Треск, сухой и резкий, расколовший вечернюю тишину, — и ствол сосны рядом с головой Василия брызнул щепой. Василий не глядя швырнул миску в сторону и кубарем покатился по земле, уходя в темноту за поваленным стволом. Иван замер, не понимая, что происходит, а потом Ксана закричала.
Её схватили двое — вынырнули из темноты, будто из воды, огромные, чёрные. Один схватил за волосы, дёрнул назад, вынуждая запрокинуть голову, второй перехватил руки, выкручивая их за спину. Она рванулась, ударила ногой, но ей тут же врезали коленом в поясницу, и она осела, хрипя от боли.
— Не рыпайся, — прошипел тот, что держал за волосы. — Будешь тихо — цела останешься.
Он провёл ладонью по её груди, грубо, по-хозяйски, проверяя, не спрятано ли под одеждой оружие.
— Ишь, какая. За такую турки золотом отсыплют.
— Сказано ж — девку не трогать! — крикнул кто-то из темноты.
— Да ладно, я ж по делу!
Ксана забилась, завыла, но второй разбойник держал крепко, прижимая её лицом к земле.
Иван не успел даже встать. Чья-то рука схватила его за шиворот, дёрнула вверх, и пистолетный ствол упёрся ему в висок.
— Сидеть, — рявкнули над ухом. — Дёрнешься — пристрелю.
Иван дёрнулся. Он вывернулся, ударил локтем, попал куда-то в живот, и разбойник охнул, ослабив хватку. Иван рванулся вперёд, к Ксане, но его тут же схватили снова — другой рукой, сильнее, сдавили горло, прижали к земле. Он задыхался, но не сдавался, царапал пальцами чужую руку, пинал ногами, пытался крикнуть, но в лёгких не было воздуха.
— Ах ты, щенок!
Разбойник ударил его прикладом по спине, и Иван упал, но успел, падая, схватить миску с горячей похлёбкой и швырнуть её в лицо обидчику. Тот взвыл, закрываясь руками, и на миг отпустил его. Иван откатился в сторону, сосредоточился, вспоминая, чему учил Василий. Воздух вокруг его пальцев загустел, стал осязаемым, и он выбросил руку вперёд, толкая невидимую стену в грудь разбойника. Тот пошатнулся, удивлённо выдохнул, но не упал — только отступил на шаг, недоумевая. Этого хватило, чтобы Иван поднялся, но тут же получил удар в лицо и отлетел к костру, разбивая губу.
Где-то на другом конце поляны гремела битва. Иван слышал лязг шпаги, выстрел, чей-то короткий крик, и вдруг его пронзила мысль, острая, как нож: сегодня днём, когда они разделывали зайца, Василий сказал: «Если Вы не займёте трон — палачом станет кто-то другой». Сейчас этот кто-то был здесь. И он убивал, потому что иначе убили бы его.
Златка — маленький белый комок шерсти — метнулась в сторону, когда Ксану схватили. Она забилась под корни ближайшего дерева, прижалась к земле и закрыла глаза. Дерево было старым, корни его уходили глубоко, и она чувствовала их, чувствовала, как они помнят её отца, её деда, всех, кто жил здесь до неё. Она просила, не словами — всем своим маленьким телом, всей своей болью, всем страхом, что скручивал её сердце. «Помоги. Помоги ей. Пожалуйста, помоги».
Корни дрогнули. Дерево вздохнуло.
Сначала никто не заметил. А потом из земли, прямо под ногами разбойника, что держал Ксану, вырвался корень — толстый, узловатый, он хлестнул по ногам, сбивая его с ног. Разбойник выпустил Ксану, взмахнул руками, пытаясь удержать равновесие, и в этот момент второй корень ударил его в грудь, отбрасывая в темноту.
Ксана упала на колени, тяжело дыша. Волосы её растрепались, лицо было в грязи, но она не осталась лежать. Она рванулась к костру, к своему кнуту, схватила его, и в руке её полыхнула зелёная ярость.
Она развернулась на коленях. Первый удар пришёлся по тому, кто держал её за руки — он ещё не успел подняться после удара корня. Кнут снёс ему полголовы, и он рухнул замертво. Второй, тот, что хватал её за волосы, попытался выстрелить, но промахнулся — пуля ушла в дерево. Кнут обвил его шею, дёрнул, и он упал, захлёбываясь кровью.
Ксана поднялась. Она не помнила себя. Внутри неё горело что-то огромное, тёмное, что требовало крови, требовало мести, требовало, чтобы каждый, кто посмел её коснуться, кто посмел смотреть на неё как на вещь, захлебнулся собственной смертью. Она шагнула вперёд, и кнут в её руке свистнул, срезая голову разбойнику, что кинулся к ней с ножом. Ещё один удар — и рука, тянувшаяся к пистолету, отлетела в сторону. Она не разбирала, кто перед ней, не считала, не думала — только била, била, била, и темнота вокруг неё становилась всё гуще, а крики — всё тише.
Иван видел её лицо. Оно было страшным — не злым, нет. Страшным оттого, что в нём не было ничего, кроме боли, кроме той боли, что выжгла всё остальное. Она не убивала — она мстила. За унижение, за страх, за прикосновения чужих рук, за каждую секунду, когда она была беспомощна. И Иван понял, что сейчас она не остановится.
— Ксана! — крикнул он, пытаясь подняться. — Ксана, хватит!
Она не слышала. Она стояла над телом очередного разбойника, и кнут в её руке заносился для нового удара.
— Стой! — раздался крик с края поляны. Сивый, главарь, выскочил из темноты, раскинув руки. Лицо его было белым, искажённым — не от страха, от боли. — Стой, ради Христа! Хватит! Мы уходим!
Ксана обернулась к нему. Кнут в её руке дрожал, но не опускался. Она смотрела на Сивого, на его седую бороду, на шрам, что тянулся от брови до уха, и в глазах её всё ещё горело то тёмное пламя.
— Они живы, — сказал Василий, выходя из темноты. Он тяжело дышал, на рукаве его камзола темнела чужая кровь, но он держался прямо. — Те, кто ещё жив. Они уходят.
Он шагнул к Ксане, осторожно, как к раненому зверю, и положил руку на её плечо.
— Хватит, — сказал он тихо. — Ты победила.
Она не отвечала. Кнут в её руке дрожал, и всё её тело дрожало мелкой, частой дрожью, и слёзы текли по щекам, смешиваясь с грязью и кровью.
— Ксана, — позвал Иван. Он подошёл ближе, не зная, что сказать, не зная, что сделать, но зная, что не может оставаться в стороне. — Ты... ты не такая. Ты не такая.
Она посмотрела на него. В её глазах плескалась боль, и бешенство, и ещё что-то — страх, может быть. Страх перед тем, кем она сейчас была. Кнут в её руке дрогнул, опустился.
— Они уходят, — повторил Василий, глядя на Сивого. — Но сначала ты оставишь нам лошадей. И еду. Если не хочешь, чтобы я передумал.
Сивый смотрел на тела своих ребят, на тех, кто ещё стоял на ногах, на тех, кто уже никогда не поднимется. На земле валялся и Тихон, его несменяемый есаул, а рядом – то самое ружье. Боль была видна, но голос его не дрогнул.
— Забирайте, — сказал он глухо. — В той стороне, средь сосен. Мешки с едой там же. Забирайте и уходите.
Ксана стояла, тяжело дыша, и смотрела на свои руки, на кровь, что застывала на пальцах, и не могла отвести взгляд. Кнут выпал из её руки, и она опустилась на землю, прижимая к себе Златку, которая прибежала из темноты и прыгнула ей на колени. Шишок тёрся мордочкой о её щёку, что-то пищал, успокаивал, но Ксана не слышала. Она смотрела на тела, на темноту, куда ушли разбойники, и не могла понять, что она только что сделала.
Иван опустился рядом. Он не знал, что сказать, и просто сидел, глядя, как она плачет, и чувствуя, как внутри у него тоже что-то плачет, и ломается, и встаёт на ноги.
–––
Екатерина II, вновь облаченная в парадное платье из тяжёлого серебристого шелка, расшитого серебряной нитью, шла по длинному коридору Екатерининского дворца. Шлейф платья волочился по наборному паркету из светлого и тёмного дерева, уложенному затейливым рисунком, и фрейлина, следовавшая на почтительном расстоянии, то и дело поправляла его, не давая зацепиться за золочёные ножки консолей. Корсаж, стянутый на груди рядами жемчужных нитей, держал спину прямой, а плечи развёрнутыми. Каждое движение было плавным, выверенным, как в танце. В ушах покачивались серьги с крупными сапфирами, на шее — колье из тех же камней, оправленных в серебро, подарок покойного мужа, который она носила редко, но сегодня почему-то надела. Екатерина считала этот дворец старомодным, но сегодня он казался ей уютным, почти родным. Рядом с ней шагал, спрятав руки за спину, Никита Иванович Панин – один из её приближенных советников. Его кафтан из тёмно-синего бархата был расшит золотым позументом, жабо ослепительно белело в свете свечей, и только пальцы, нервно теребящие край кружевного манжета, выдавали напряжение.
– Ваше Императорское Величество, Вы находитесь в большой опасности. Вам, как никому другому, известно, как в нашем мире за считанные часы может произойти переворот и как легко можно лишиться власти.
Екатерина, не теряя властности, ответила:
– Vous avez absolument raison. Но ведь и мы с вами разбираемся в них гораздо больше, нежели мои враги.
– Недооценивать врага – главная ошибка из всех возможных. Кажущийся, извиняюсь за мой французский, un fou complet, вполне себе может оказаться гением, который специально будет вводить в заблуждение. Если Мирович сумел узнать о таком рычаге влияния, то это уже о чем-то да говорит!
Екатерина остановилась перед высоким окном, выходящим в сад. Наличники были вызолочены так щедро, что в пламени свечей казалось, будто окно обрамлено жидким огнём. Резные амуры и гирлянды переплетались на раме, поддерживая тяжёлый балдахин из малинового бархата с золотой бахромой. За стеклом, в синеющих сумерках, угадывались ровные линии стриженых аллей, мраморные статуи на постаментах, белая гладь пруда, в которой отражались первые звёзды. Всё здесь было создано для того, чтобы внушать величие. Всё здесь было театром.
– Я считаю, нужно продумать, что вам следует делать дальше, – продолжал говорить Никита Иванович, по-прежнему вышагивая вокруг императрицы. Каблуки его туфель отбивали дробь по паркету, и этот звук мешался с шелестом её шлейфа. – Я думаю, вам нужно уезжать отсюда.
– Куда же?
– В зимнюю резиденцию. Не медля. Тайно. Официально оставаться здесь, а на деле править оттуда. Здесь оставить двойника, чтобы она делала вид какой-то деятельности, чтобы ваши враги полагали, что вы находитесь здесь.
Екатерина не отвечала. Она смотрела на своё отражение в стекле — женщина в серебряном платье, с сапфирами на шее, с прямой спиной и холодными глазами. За её спиной, в глубине коридора, горели люстры, множась в зеркалах, и казалось, что коридору нет конца, что он уходит в бесконечность, в которой всё повторяется: золото, зеркала, свечи, её собственное лицо.
– Что вы думаете на этот счет?
– Вы правы. По большей части. Но дело в том, что Мирович не сам узнал об узнике.
Она повернулась к Панину. Сапфиры на её шее блеснули в свете свечей, и на миг показалось, что это не камни, а чьи-то синие, немигающие глаза. Панин замер, опустив руки по швам.
– Василий Мирович был моим человеком.
Глава 12. Чужаки.
Солнце уже клонилось к закату, когда они выехали из леса на открытую дорогу. Небо на западе наливалось густым багрянцем, и длинные тени от сосен тянулись через поле, пересекая пыльную колею. Иван сидел позади Василия, держась за седельную луку, и смотрел, как солнце опускается всё ниже, окрашивая облака в цвета, которых он никогда не видел — алый, лиловый, золотой. В Шлиссельбурге закаты были другими: серыми, однообразными, они растворялись за мутными стёклами каземата, не оставляя после себя ничего, кроме темноты. Здесь же небо горело, будто сам Господь разжёг в нём огромный костёр, завораживающий Ивана.
Ксана ехала рядом на своей лошади, Златка сидела у неё на плече, вцепившись маленькими лапками в косу. Шишок молчал, но смотрел туда же, куда и все, — на закат, на дорогу, на тонкую полоску леса, в котором, по словам Ксаны, уже начинались земли старообрядцев.
Лошади шли шагом, усталые после долгого пути. Василий не погонял — знал: до деревни уже недалеко, и спешить некуда. Да и самому ему нужна была эта тишина, чтобы собраться с мыслями.
Иван то и дело поглядывал на Ксану. Она почти не смотрела по сторонам. Всё её тело было напряжено, хотя лошадь шла шагом и дорога была ровной. Плечи сведены, спина прямая. Иван чувствовал ее напряжение. Тревога за Багрика, пережитое нападение разбойников... А то место, куда они направляются? Ксана говорила, что была там. Как давно она покинула то место? Ждут ли ее там? Иван этого не знал. Он вообще мало что знал о ней. Он смотрел на её профиль, на светлую прядь, выбившуюся из косы, на Златку, которая вдруг встрепенулась и зашептала что-то на ухо Ксане. Ксана улыбнулась (впервые за день), и Иван почувствовал, как у него самого от этой улыбки становится теплее на душе.
Он перевёл взгляд на дорогу.
———
Василий думал о семье, о которой он не имел вестей уже который месяц. Мысли возвращались к одному и тому же, замыкая круг, из которого не было выхода. Переворот. Только переворот мог спасти их. Ни выкупить, ни выменять, ни вымолить пощады у той, что сидит в Петербурге. Она уже сделала свой выбор. Теперь его черёд.
Он перебирал в уме варианты, откидывая один за другим. Слишком медленно. Слишком рискованно. Слишком поздно. Солдаты уже в пути, а он здесь, в лесу, с двумя лошадьми и мальчишкой, который ещё не знает, что такое власть. Да что власть, даже о том, что такое жизнь не имеет никакого представления. Успеют ли они? Солдаты не на крестьянских кобылах едут. У них смена лошадей на станциях, подорожные, приказы. А у него — только надежда, что Иван окажется сильнее, чем кажется. Сильнее, чем он сам себя знает. Что он, Мирович, сын ссыльного, окажется хитрее самой императрицы.
Он поднял голову к небу. Облако плыло над верхушками сосен, огромное, розоватое, подсвеченное закатом. Красиво. Он не замечал красоты уже давно — может, с тех пор, как уехал из Тобольска. А теперь смотрел и думал: увидит ли он когда-нибудь небо над родным домом? Увидит ли Алёшку? Или его, как и Ирика, настигнет чужое колдовство раньше, чем он успеет что-то сделать?
Он сжал зубы, прогоняя эту мысль. Не сейчас. Сейчас надо думать о деле. О том, что делать, когда они доберутся до деревни. О том, как выиграть время, чтобы Иван окреп, научился владеть своей силой, стал тем, кем должен стать.
Разбойники, возможно, передали весть остальным шайкам. Это хорошо. По крайней мере, до Ильмень-озера они добрались без новых стычек. А дальше... дальше будет видно.
— Пришли, — сказала Ксана тихо. — Дальше пешком.
Василий кивнул, не отвечая.
Лошади остановились. Василий спрыгнул на землю, помогая Ивану спешиться. Ноги затекли, спина ныла после долгой тряски. Он оглянулся на Ксану. Та уже была на земле, поправляла Златку.
Василий потрепал лошадь по гриве — жёсткой, спутанной, пропотевшей за день. Кобыла устало мотнула головой, но не отстранилась, доверчиво ткнулась мордой в его плечо. Тёплое дыхание скользнуло по щеке, и Василий на мгновение задержал ладонь на её бархатистой морде, чувствуя, как под кожей перекатываются живые, усталые мышцы.
— Иди, — сказал он тихо. — Иди, куда знаешь. Если тебе было у них хорошо — вернёшься. Такие, как ты, дорогу найдут.
Он знал это. Не по книгам — по жизни. Лошади помнили добро. И зло помнили. Они не умели говорить, но умели выбирать: кого слушаться, кому верить, а от кого уйти в ночь, не оглядываясь. Василий всегда уважал эту их тихую, нечеловеческую мудрость. На войне он видел, как кони выносили раненых седоков из-под картечи, как вставали на дыбы перед штыками, как падали, заслоняя собой тех, кого считали своими. А в мирной жизни, в Тобольске, помнил, как соседский жеребец играл с ребятишками, как щенок: бегал за ними по выгону, косил умным глазом, подставлял спину, чтобы маленькие ручонки гладили его по холке.
«Пятисоткилограммовые щенки», — усмехнулся про себя Василий. И тут же усмешка сползла с лица.
Он вспомнил Ирика. Умного, верного, преданного до смерти. Сокол смотрел на него так же доверчиво, без страха. А он не смог его защитить. Не успел. Не уберёг.
Василий стиснул зубы так, что заныли челюсти. Ком в горле стоял твёрдый, острый, не глоточный. Он провёл рукой по лошадиной гриве ещё раз, коротко, будто прощаясь с тем, что не вернуть.
— Прощай, — сказал он, и слово это было и для неё, и для того, кого уже не было.
Кобыла фыркнула, тряхнула головой, отступила на шаг. Постояла, глядя на него своим большим, влажным глазом, потом развернулась и пошла прочь — туда, откуда они пришли, туда, где ждали корм и привычная твёрдая земля.
–––
Ксана шла молча, глядя себе под ноги. Мысли кипели, наскакивали одна на другую, не давая сосредоточиться. А вдруг Феофан не пустит? Он имеет право — деревня тайная, чужаков здесь не ждут. А если пустит, но потребует что-то взамен? Куда идти тогда? Опять в лес? Снова прятаться, голодать, ждать, пока Василий придумает новый план? Она сжала кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони. Златка на плече заворочалась, и Ксана, спохватившись, разжала пальцы.
А Златке что скажешь? «Твоего отца, может быть, убили, но мы ушли, потому что так надо»? Она не могла произнести эти слова даже в мыслях. Не сейчас. Потом. Когда-нибудь потом.
Она покосилась на Ивана. Тот шёл за Василием, глядя в спину учителя, и молчал.
Холод пробирался под одежду, и Ксана поёжилась. Здесь, у Ильменя, всегда было зябко по вечерам — от воды, от ветра, от низкого неба, которое нависало над озером тяжёлым свинцовым куполом. Она помнила это.
— Так, — сказала она вслух, будто отгоняя воспоминания. — Мы уже рядом. В этом месте рек много, потому и зябко. Люди здесь добрые, но мы... мы гости опасные.
— Не примут — что-нибудь придумаем, — пискнула Златка с плеча. Ксана почувствовала, как маленькие лапки сжались крепче.
Василий кивнул, не оборачиваясь. Коротко, как всегда.
Ксана пошла вперёд, и лес сразу сомкнулся за её спиной, будто не желая отпускать. Она не оглядывалась — знала, что Василий и Иван идут следом. Здесь, в этих местах, дорогу знала только она.
Тропа, которую они нашли у ручья, давно перестала быть тропой. Её не видно было — только ощущалось, что здесь кто-то проходил: ветка сломлена не ветром, мох примят не зверем, ствол помечен, едва заметно, на уровне пояса. Ксана вела их всё дальше, петляя между деревьями, обходя болотистые низины, выбирая сухие гривы, где нога не проваливалась в жижу. Лес стоял плотной стеной, и с каждым шагом казалось, что он смыкается за ними, стирая следы, пряча от чужих глаз.
Иван спотыкался, хватался за ветки, но упорно шёл следом. Василий молчал, но Ксана чувствовала его взгляд на своей спине — тяжёлый, напряжённый. Он не доверял ей. Или доверял, но не до конца. Ей было всё равно. Сейчас важно было только одно: не сбиться. Не пройти мимо того старого дуба, что рос у развилки. Не пропустить поворот у замшелого валуна. Не забыть, где тропа уходит вправо, огибая топь, где она снова ныряет в чащу, где надо перейти ручей по трём скользким камням, о которые разбивалась вода.
Она помнила. С закрытыми глазами. Словно это было вчера, а не десятки лет назад.
Наконец сквозь стволы начал пробиваться свет. Ксана прибавила шагу, почти побежала, продираясь сквозь папоротник, перешагивая через упавшие стволы. За деревьями уже угадывалась поляна, а на ней — дома. Бревенчатые, тёмные, вросшие в землю. Не те, что строят на виду, а те, что прячут в низинах, за лесом, за болотами, за речкой, которую вброд не перейти, если не знать где и как.
Она вышла на опушку. Несколько изб, вросших в склон, огороды, скотный двор, колодец с журавлём. Всё как тогда. Только люди другие. Или те же, но старые. Она не знала. Она смотрела на девицу, что стояла у крайнего дома, наклонившись над кадушкой с водой. Та подняла голову, увидела их, замерла. Потом выронила ковш, бросилась к дому, крикнула что-то неразборчивое.
Ксана стояла на краю поляны, тяжело дыша после быстрой ходьбы, и чувствовала, как колотится сердце. Всё правильно. Они пришли. Они дошли..
–––
Святослава сидела на завалинке, прижимая к себе старого волка. Рёв лежал у её ног, положив тяжёлую голову на вытертые доски крыльца, и дышал тяжело, с хрипом. Она гладила его по спине, по жёсткой, свалявшейся шерсти, и чувствовала под ладонью каждый позвонок. Он уже не бегал, не выл по ночам, не гонял зайцев в ольшанике. Пришёл умирать. Как его мать, Ава, как все, кто жил здесь до него. Она знала — скоро. Но не сегодня. Сегодня она ещё держала его, грела, шептала слова, которые он уже не слышал, но чувствовал тепло. Может, это было важнее слов.
В небе, над самой крышей, зажглась первая звезда. Ветер прошёлся по двору, шевельнул листья на берёзе, зашумел в соломенной стрехе. Святослава подняла голову, вглядываясь в темнеющее небо. Тишина стояла такая, что слышно было, как где-то за озером кричит выпь.
А потом тишина лопнула.
С околицы донёсся крик — не разобрать слов, только тревога, набат. Хлопнула дверь, другая, третья. Затопали сапоги по утоптанной земле, заскрипели калитки. Запалили свечи, и жёлтые огоньки заметались по стёклам. Рёв поднял морду, повёл ушами, но встать не смог — только вздохнул глубже, тяжелее, и снова уронил голову на лапы.
Святослава поднялась, оправила юбку. Калитка отворилась сама, будто её ждали. На улице было темно, только вдали, у крайних домов, мелькали тени, слышались голоса — испуганные, настойчивые, женские, мужские, детские. Детишки бежали к толпе, но старший брат перехватил их за ворот:
— А ну, брысь по домам! Неча глаза пялить!
— Никита, что там? — окликнула Святослава.
Парень обернулся. В полутьме лица не разглядеть, только голос — сбивчивый, молодой, но уже с той суровой ноткой, что быстро приходит к тем, кто рано остаётся за старшего.
— А, это вы... — он кивнул куда-то в сторону околицы. — Сам не знаю. Шум подняли. Гляжу — люди стоят. Военный вроде, и девка с ними, и зверь какой-то белый на плече. Феофан Евдокимович уж вышел, разбирается.
Святослава шагнула за калитку.
— Глянь, девка-то светловолосая, с косой...
— А зверь-то, зверь-то, белый весь, глаза красные...
— Военный! Военный с ними, батюшки, военный!
— Да кто ж их привёл? Кто дорогу указал?
— Может, беглые?
— А может, и не беглые вовсе. Может, засланы.
Святослава не слушала. Она шла вперёд, раздвигая толпу, и люди расступались перед ней, замолкали, глядели вслед. Она вышла на край, где уже стоял Феофан Евдокимович, сутулый, но крепкий, с руками, сложенными на груди. Перед ним, в кругу мужиков, сбившихся в плотную стену, стояли трое. Солдат в военном мундире, черноволосый, бородатый, рука его лежала на эфесе шпаги. И парень — худой, бледный, рыжий, с большими, испуганными глазами. А с ними то, с ними...
Святослава больше не слышала криков толпы. Она смотрела на девушку, что стояла перед ней, перед всей этой толпой, и не верила своим глазам. Неужели их судьбы вновь пересеклись?
— Ксана, — выдохнула она, и имя это прозвучало не громко, но её услышали.
Девушка обернулась. В лице её не было крови, губы дрожали, но она не плакала. Только смотрела, смотрела, будто боялась, что если моргнёт — всё исчезнет.
— Бабушка, — сказала Ксана, и голос её дрогнул.
–––
Путники вышли на опушку, и Василий увидел дома — бревенчатые, низкие, вросшие в землю, с маленькими оконцами, в которых уже зажглись огни. Всё было тихо. Ксана остановилась, и он встал рядом, чувствуя, как Иван замер у него за спиной. А потом тишина лопнула.
Их заметили. Женщина у колодца выронила ведро, и вода с грохотом ударилась о сруб. Мужик, чинивший плетень, выпрямился, сжимая в руке топор. Кто-то крикнул, кто-то подхватил, и вот уже из домов выбегали люди — со всех сторон, с разных концов деревни. Они сходились в кучу, глядели на него, на Ивана, на Ксану, на белую тварь у неё на плече, и Василий видел, как искажаются их лица. Страх. И злоба.
— Военный! — крикнул кто-то, и это слово прокатилось по толпе, как искра по пороху. — Военный, гляди, в мундире!
Василий стоял неподвижно. Он не снял руку с эфеса, но и не обнажил шпагу — только держал её, чувствуя под пальцами холодную сталь. Мужики сбились в стену, человек десять, не меньше, и у каждого в руках было что-то тяжёлое. Топоры, вилы, дубины. Василий вовсе не собирался драться, но напряжение, витающее в воздухе, заставляло в уме соотносить силы.
Он не двигался. Стоял прямо, глядя перед собой, и старался дышать ровно, хотя каждый мускул был напряжён, будто бы он готов к прыжку. Нельзя показывать страх. Нельзя показывать слабость. Но и нельзя позволить начаться драке. Не здесь. Не сейчас.
— Кто такие? — крикнул кто-то из толпы.
— Откуда идёте?
— Кто вас сюда привёл?
Голоса накладывались друг на друга, в них слышались и злоба, и любопытство, и плохо скрытый страх. Женщины хватали детей, тащили их в дома. Старики крестились, глядя на Златку, что сидела на плече у Ксаны и крутила головой, разглядывая невиданное сборище.
— Военного убить надо, — сказал кто-то из молодых, и Василий увидел, как мужик с вилами шагнул вперёд.
Он не дёрнулся. Не побежал. Только рука на эфесе сжалась крепче, и он почувствовал, как магия закипает где-то в груди, готовая выплеснуться в любой миг. Он успеет. Он должен успеть.
— Стоять! — голос прокатился над толпой, и все замерли.
Мирович сразу понял, что это был глава деревни. Он вышел из толпы не торопясь, и Василий сразу подумал, что это тот человек, кто не принимает решения сгоряча, чьи слова имеют вес. Он был невысок, коренаст, с окладистой бородой, тронутой сединой, и тяжёлыми, натруженными руками. Глаза его смотрели из-под насупленных бровей. Он остановился в нескольких шагах от Ксаны, сложил руки на груди, и толпа за его спиной затихла, ожидая. Ждал и Василий.
— Ксана, — сказал Феофан, и голос его был ровным, без упрёка, но и без радушия. — Я тебя знаю. Помню. Но что это за люди с тобой? Откуда ты их привела?
Он не кричал. Не обвинял. Он просто спрашивал, и Василий вдруг понял, что этот человек уже принял для себя самое главное: пришли чужаки.
— Это мои друзья, — ответила Ксана. — Им некуда больше идти.
Феофан помолчал, глядя на неё. Потом перевёл взгляд на Василия, на его мундир, на шпагу, на треуголку, которую Василий так и не снял. И в этом взгляде было не осуждение, а что-то другое. Тяжёлое знание.
— Ты военный, — сказал он негромко. — В мундире. И пришёл в нашу деревню. Ты знаешь, что с нами делают те, кто в мундире? Ты знаешь, что будет, если найдут? Казнят. Всех. Стариков, баб, детей — всех.
Он не повышал голоса, но каждое слово падало тяжело, как камень. Василий видел, как сжимаются кулаки у мужиков за спиной Феофана, как женщины прижимают к себе детей, как старики крестятся, глядя на Златку. Но Феофан не давал им ходу. Он стоял, не двигаясь, и ждал.
— Я не при исполнении, — сказал Василий, стараясь говорить так же ровно, как этот человек. — Я беглый. Меня ищут. И если меня найдут — казнят. Так же, как и вас, если найдут вашу деревню.
Феофан смотрел на него долго. Потом перевёл взгляд на Ксану.
— Ты ручаешься за них? — спросил он, и Василий услышал в его голосе не недоверие, а усталость.
— Ручаюсь, — сказала Ксана.
— Жизнью?
— Жизнью.
Феофан покачал головой, будто бы про себя. Помолчал. Потом спросил:
— А этот? — он кивнул на Ивана, который стоял чуть поодаль, бледный, молчаливый. — Этот кто? Крестьянин? Безродный?
Василий шагнул вперёд. Он знал, что сейчас решится всё. Или они войдут в эту деревню, или их прогонят обратно в лес, к болотам, к разбойникам и погоне. Он не мог этого допустить.
— Иван Антонович, — сказал он, и голос его прозвучал громче, чем он хотел. — Романов. Законный наследник престола, свергнутый в младенчестве. Тот самый узник, которого держали в Шлиссельбургской крепости двадцать три года. Которого Екатерина приказала убить при любой попытке освобождения. И которого я вывез из-под ареста. Я устроил бунт среди солдат крепости и мне удалось его освободить.
Толпа ахнула. Кто-то отшатнулся, кто-то, наоборот, подался вперёд, разглядывая рыжего юношу в драной рубахе. Феофан не шелохнулся. Только брови его поднялись, и Василий увидел в его глазах не страх, не радость, а удивление, которое быстро сменилось тяжёлым раздумьем.
— Романов, — повторил Феофан тихо. — Вот оно что.
Он долго смотрел на Ивана. Потом перевёл взгляд на Ксану, на Василия, на толпу, которая ждала его слова, затаив дыхание.
— Хорошо. Допустим, — сказал он. — Допустим, вы те, за кого себя выдаёте. Романов, офицер в розыске... Но что с того? Вы пришли сюда, в нашу деревню. Ты, Ксана, привела с собой военного, и не просто военного, а военного в розыске. Ты привела юношу, за которым охотится императрица. Ты привела... — он кивнул на Златку, — это.
Златка, казалось, хотела что-нибудь пискнуть, но не рискнула.
– И теперь вы хотите, – продолжал Феофан, – чтобы я пустил вас? Чтобы рискнул своими людьми? Своими детьми?
Он не кричал. Он говорил тихо, почти спокойно, но в этом спокойствии было что-то страшное.
— Я не имею права, — сказал он. — Я не могу рисковать деревней. Если вас найдут — нас всех перебьют. Не будет ни допросов, ни суда. Просто придут и сожгут. Как уже было.
Он повернулся к толпе, и Василий увидел, как люди отводят глаза, как женщины крестятся, как старики кивают — соглашаются. Феофан ждал, давая им время. Потом снова посмотрел на Василия.
— Я понимаю, — сказал он, и в голосе его не было злобы, только усталость. — Я понимаю, почему вы пришли. Но я не могу вас пустить.
Василий сжал зубы. Он знал, что этот человек прав. Знал, что любой на его месте сказал бы то же самое. Но отступать было некуда.
— Вы правы, — сказал он. — Вы рискуете. Но если вы нас прогоните — мы погибнем. А если мы погибнем — императрица будет править дальше. И ваши дети всё равно будут прятаться. И их дети будут прятаться. Потому что никто не остановит её. Никто, кроме него.
Он кивнул на Ивана.
— Он может занять престол. Может вернуть России законного государя. И тогда вы сможете жить, не прячась. Строить храмы, молиться по-своему, не оглядываясь.
Феофан смотрел на Ивана. Тот стоял, опустив голову, и Василий вдруг испугался, что он сейчас не выдержит, скажет что-то не то, упадёт в грязь. Но Иван поднял лицо. Бледное, худое, с большими глазами, которые смотрели на Феофана с какой-то странной, недетской серьёзностью.
— Я был в тюрьме двадцать три года, — сказал он, и голос его был тихим, но все его услышали. — Я знаю, что значит, когда у тебя нет свободы. Я знаю, что значит, когда тебя заставляют жить по чужой воле. А теперь еще узнал, что значит, когда ты скрываешься. И я не хочу, чтобы кто-то ещё жил так. Никто.
Он замолчал, сглотнул, и Василий увидел, как дрожат его руки. Но он стоял. Не опустил голову.
Феофан смотрел на него. Долго. Потом перевёл взгляд на Ксану, на Святославу, которая уже вышла из толпы и стояла рядом, глядя на внучку, и глаза её были мокрыми. Потом посмотрел на своих людей, на их лица, на страх, на надежду, что мелькнула в глазах молодых, и на усталость в глазах старых.
— Ксана, — сказал он наконец. — Ты знаешь, что я не могу вас пустить. Ты знаешь, что я не имею права.
— Знаю, — тихо сказала Ксана.
— И всё равно привела.
— И всё равно привела.
Феофан покачал головой. Долго молчал. Василий видел, как он смотрит на Ивана, на него, на Ксану, на Святославу, которая уже вышла из толпы и стояла рядом, не вмешиваясь. Потом староста повернулся к своим.
— Люди, — сказал он, и голос его был тяжёлым. — Вы всё слышали. Этот человек, — он кивнул на Василия, — говорит, что он беглый. Что за ним охота. Этот, — он кивнул на Ивана, — говорит, что он царь. Законный. Что ему обещано, а что нет — не нам судить. Но они пришли к нам. В нашу деревню. И просят у нас защиты.
Он замолчал, обводя взглядом толпу. Люди молчали. Кто-то крестился, кто-то сжимал кулаки, кто-то отводил глаза.
— Я не имею права решать один, — сказал Феофан. — Вы знаете. У нас так не заведено. Если пустим — может, беды накликаем. Если не пустим — может, грех на душу возьмём. Я не знаю, как правильно. Потому и спрашиваю вас. Как поступим?
Толпа загудела. Сначала тихо, потом громче. Голоса накладывались друг на друга, спорили, перебивали.
— Избыть их надо! — крикнул кто-то из молодых. — Приведут за собой солдат! Не надобно нам ништо!
— Куда ж избыть-то? — возразил другой голос. — Девка-то наша, Ксана. Своя. Её-то как же?
— А что Ксана — своя, а военный свой? Царь свой? Они чужие, чужие и есть. Нам своих беречь надобно!
— А коли и взаправду царь? — подал голос старик, тот, что стоял у самого плетня. — Коли и взаправду законный? Может, Господь его к нам привёл? Испытание нам посылает?
— Испытание? — усмехнулся молодой. — А как солдаты придут, как мы то испытание провалим? Шо тогда? Костры жечь придут. С нашими-то детками.
Бабы запричитали. Дети прижались к матерям. Мужики хмурились, переглядывались, но никто не решался сказать последнее слово.
Феофан ждал. Не торопил, не перебивал, только стоял, сложив руки на груди, и слушал. Василий вдруг понял: этот человек не ищет лёгкого пути. Он мог бы приказать, и ему бы подчинились. Но он не приказывает. Он даёт людям высказаться.
— А Святослава-то как скажет? — спросил кто-то из баб. — Святослава Михайловна, молвите слово!
Толпа повернулась к ней. Святослава стояла рядом с Ксаной, прижимая её к себе, и смотрела на людей спокойно, без страха.
— Я за них ручаюсь, — сказала она. — А вы уж решайте, как вам совесть велит.
— Совесть-то, — проворчал старик. — Совесть-то, может, и велит, да голову нам после того снимут. С совестью вместе.
— А может, и не снимут, — ответил ему другой старик. — Может, этот, — он кивнул на Ивана, — и взаправду царь. Может, он и защитит нас, когда время придёт. А коль мы его прогоним — кому тогда молиться? Кому на себя венец вздеть?
Толпа зашумела снова. Василий видел, как люди смотрят на Ивана — на его бледное лицо, на рыжие волосы, на большие, испуганные глаза, которые, однако, не опускались. Иван стоял, не двигаясь, и Василий знал, чего это ему стоило. Он видел, как дрожат его руки, как напряжены плечи, как побелели костяшки сжатых кулаков. Но он не отступал.
— Кто за то, чтобы принять их? — спросил Феофан, перекрывая шум.
Несколько голосов отозвалось сразу. Больше, чем ожидал Василий. Не все, но много.
— Кто супротив?
Голосов было не меньше. Толпа разделилась, и Василий увидел, как люди смотрят друг на друга, как в глазах у них — страх и надежда, и недоверие, и что-то ещё, чему он не мог найти названия.
Феофан ждал. Он дал людям высказаться, дал им время. Потом поднял руку, и шум стих.
— Я не знаю, как правильней, — сказал он. — Никто из нас не знает. Но они пришли к нам. Девка наша привела. И Святослава за них ручается. Может, мы и не заслужили такого. А может, Господь нас через них испытывает. Я не знаю. Но я не могу их выгнать.
Он помолчал, глядя на своих людей. Потом сказал, и голос его стал твёрже:
— Пусть остаются. А мы — будем глядеть. И будем молиться, чтобы Господь не оставил нас. Все, кто за — поднимите руки.
Руки поднялись не сразу. Сначала те, кто уже кричал «принять». Потом те, кто молчал. Потом, медленно, один за другим, те, кто был против. Не все. Некоторые опустили головы, отступили в темноту. Но большинство — подняли. Феофан кивнул, и Василий увидел, как с его плеч будто свалилась тяжесть.
— Живите, — сказал он, глядя на Василия. — Но глядеть за вами будем. И чтобы — ни шагу из деревни без моего слова. Поняли?
Василий кивнул. Он не знал, что сказать.
Феофан повернулся к толпе.
— По домам, — сказал он. — Всем спать. Заутра работы много.
Люди не расходились. Они смотрели на чужаков, на рыжего мальчишку, который вдруг оказался царём, на военного, который стоял с прямой спиной и не опускал глаз. Кто-то крестился, кто-то шептался, кто-то просто смотрел. Но Василий чувствовал: они приняли решение. Не все, может быть, не до конца. Но приняли.
Святослава шагнула к Ксане, обняла её, прижала к себе, и Ксана, которая держалась всё это время, вдруг заплакала — тихо, уткнувшись в бабушкино плечо. Василий отвернулся, давая им эту минуту. Он смотрел на деревню, на дома, на огни в окнах, и думал о том, что они сделали первый шаг. Впереди было ещё много. Но первый шаг они сделали.
–––
Святослава повернулась к Василию и Ивану. Она смотрела на них спокойно, но Василий, привыкший за годы службы читать людей, вдруг понял: это спокойствие было обманчивым. Что-то в её взгляде было такое, от чего у него похолодело под ложечкой. Она смотрела на Ивана. Долго. Так, будто видела не просто бледного, измученного юношу в драной рубахе, а что-то другое — то, что было скрыто от глаз. Василий перехватил её взгляд и напрягся. Она знала. Она понимала, кто перед ней. Не потому, что ей сказали. Она просто знала.
— Иван Антонович? — голос её был мягок, но в нём чувствовалась та же глубокая, древняя уверенность, что и в её взгляде. — Василий... прошу прощения, по батюшке не знаю.
— Яковлевич, — ответил Василий.
— Василий Яковлевич, — повторила она, и в её устах его имя прозвучало не как представление, а как подтверждение чего-то давно известного. — Понятно. Святослава Михайловна.
Златка, до этого момента сидевшая тихо на плече у Ксаны, вдруг выпрямилась, и глаза её, красные, бусинки, расширились.
— Та самая? — пискнула она. — Которая с Аукой?!
Святослава посмотрела на маленького шишока, и лицо её впервые за этот вечер тронула улыбка — тёплая, будто она вспомнила что-то давнее, что уже не вернуть.
— Да, — сказала она. — Та самая.
— Ух ты пухты! — Златка чуть было не свалилась с плеча, но Ксана подхватила её, прижала к себе, и шишок замер, глядя на Святославу с восторгом и благоговением.
Святослава перевела взгляд на путников. На Василия, чей мундир был изорван, на Ивана, чьё лицо было белее снега, на Ксану, которая держала Златку, и на самого шишока, который не сводил с неё глаз. Она видела их усталость, видела, как долго они шли, как много пришлось им пережить. Но сейчас её мысли были не об этом.
Она смотрела на Ксану. На свою внучку. На ту, кого она когда-то, много лет назад, отпустила в мир, зная, что она не вернётся прежней. Зная, что её ждёт путь, который она сама выбрала. И вот теперь Ксана стояла перед ней — взрослая, уставшая, с чужими людьми, за которых готова была отвечать жизнью. И Святослава вдруг поняла: всё складывается так, как должно. Не так, как она думала. Не так, как, может быть, хотела. Но именно так, как предопределено.
Ксана выбрала свой путь много лет назад, когда ушла из дома, когда отказалась от тихой, простой жизни, которую предлагала ей мать. Она выбрала магию, выбрала служение, выбрала ту тропу, которая вела её сюда, к этому дому, к этим людям, к этому рыжему юноше с больными глазами, который стоял сейчас перед ней, не понимая, что в эту минуту решается не только его судьба. Святослава знала: теперь Ксане предстоит пройти до конца то, ради чего она жила все эти годы. Впереди будет многое. Может быть, самое трудное. Но отступать уже нельзя.
— Все здравы? — спросила она, и голос её звучал ровно, будто они расстались вчера, будто не было этих долгих лет скитаний. — Никаких недугов нет?
— Нет, — ответила Ксана, и голос её дрогнул. Она смотрела на бабушку и, кажется, понимала больше, чем говорила. Понимала, что этот вечер — не просто встреча. Что-то кончалось. Что-то начиналось. И она не знала, бояться ей этого или радоваться.
Святослава кивнула, будто услышав её мысли.
— Ну и славно, — сказала она. — Пойдёмте в дом. Отдохнёте. А завтра... завтра видно будет.
Она повернулась и пошла к калитке, не оглядываясь. Ксана двинулась следом, а за ней — Василий и Иван.
Глава 13. Порядок.
Дом Святославы оказался тесным, но чистым. Пахло сушёными травами, дымом и ещё чем-то сладковатым, неуловимым — может быть, мёдом, а может, старым деревом, которое помнило не одно десятилетие. Василий переступил порог, привычно огляделся: низкий потолок, полати вдоль стены, печь, занимавшая добрую половину избы, несколько лавок и стол, сколоченный из толстых, потёртых досок. В углу — киот с тёмными иконами, перед ними теплилась лампадка. Всё было просто, без лишнего, и в этой простоте чувствовался порядок.
Он снял треуголку, но не сразу — задержался на пороге, давая глазам привыкнуть к полумраку. Святослава уже хлопотала у печи, доставая чугунки и миски. Ксана помогала ей, не спрашивая, что нужно, — просто брала то, что подавала бабушка, и ставила на стол. Златка сидела на плече у Ксаны, вертела головой, разглядывала избу, и в её красных глазах горело любопытство.
— Проходите, не стойте, — сказала Святослава, не оборачиваясь. — Места всем хватит.
Иван шагнул вперёд, сел на лавку, положив руки на колени, и замер. Он не знал, что делать, куда смотреть, и только вертел головой. Василий сел рядом, положив треуголку на стол, и выпрямился. В этой низкой избе, среди тёмных брёвен и простой утвари, его военная выправка казалась чужой, почти неуместной. Но он не сутулился.
Святослава обернулась, глянула на него, и в её глазах мелькнуло что-то — может быть, усмешка, а может, просто усталое понимание.
— Устали с дороги? — спросила она, ставя на стол миску с хлебом.
— Есть немного, — ответил Василий. Он не врал и не преуменьшал. Просто не видел смысла в пустых жалобах.
Она кивнула, будто только этого и ждала. Потом достала ещё несколько мисок, деревянные ложки, кружки. Всё было простым, без резьбы, но крепким.
Иван смотрел на еду. В мисках — щи, постные, без мяса, только капуста да лук, и ещё какая-то крупа, которую он не узнал. Рядом — хлеб, тёмный, ржаной, и рыба, сушёная или вяленая, пахнущая дымом и рекой. Он не спрашивал, что это. Он просто смотрел, и в животе урчало так громко, что, казалось, слышно было по всей избе.
— Ешьте, — сказала Святослава, садясь напротив. — Не стесняйтесь.
Иван не заставил себя ждать. Он взял хлеб, макнул в щи, и рот наполнился теплом, солью, чем-то таким, чего он не пробовал никогда, или пробовал, но забыл, в другой жизни, до тюрьмы. Василий ел медленнее, отламывая маленькие куски, и поглядывал на Святославу. Она не приставала с расспросами, не пыталась заговорить, просто смотрела, как они едят, и молчала. Ксана сидела рядом, прижимая к себе Златку, которая уже клевала носом, но упрямо не засыпала, встряхиваясь и снова открывая глаза.
— Вкусно, — сказал Иван тихо, отрываясь от миски.
Святослава улыбнулась.
— Ешь, ешь, — повторила она.
Василий отставил миску, вытер губы тыльной стороной ладони. Он смотрел на Святославу, и в голове его крутилась странная мысль: когда он затевал этот бунт, когда вёл Ивана через леса и болота, когда спорил с Ксаной у костра, он ни за что бы не подумал, что окажется здесь — в избе у ведуньи, которая смотрит на него так, будто знает о нём больше, чем он сам. Он не знал, сколько ей лет, но она казалась ему не старой — моложавой, крепкой, с живыми глазами, — но в этих глазах было что-то такое, что заставляло его быть осторожным. Не из страха. Из уважения.
— Благодарю, — сказал он.
Святослава кивнула.
Ужин подходил к концу. Иван доел свои щи, вытер миску хлебом и откинулся на лавку, чувствуя, как тепло разливается по телу. Давно он не ел так сытно — может быть, никогда. Василий сидел неподвижно, положив руки на стол, и ждал. Святослава убрала пустые миски, протерла доску, и только тогда села напротив, сложив руки на груди.
— Теперь слушайте, — сказала она, и голос её стал другим — не строгим, но твёрдым, как у человека, который не привык повторять дважды. — Вы в нашей деревне. Не в городе, не на постоялом дворе. Здесь свои порядки. И если хотите жить — соблюдайте.
Златка, которая уже совсем засыпала на плече у Ксаны, вдруг открыла глаза и навострила уши. Ксана погладила её по спинке, успокаивая, но сама слушала внимательно — хотя многие из этих правил она знала и без бабушки.
— У нас так заведено, — продолжала Святослава, — что путников селят у меня. Потому что я не старообрядка. Вы, я вижу, тоже. Вас не пустят в свои дома — не со зла, а по вере. Не обижайтесь.
— Мы не обижаемся, — сказал Василий, и это было правдой.
— Вот и хорошо. — Она кивнула. — А теперь запоминайте. Первое: без пояса у нас не ходят. Ни мужики, ни бабы. Как вам принесут одежду — подпоясывайтесь. И не снимайте. Даже ночью. У нас пояс — не просто тряпка. Это знак.
— Чего знак? — спросила Златка, и голос её прозвучал тонко, по-детски.
Святослава посмотрела на неё, и в глазах её мелькнула усмешка.
— Ты ещё мала, чтобы понимать. Но пояс — это порядок. Без пояса человек — как дом без двери.
Златка хотела спросить ещё, но Ксана прижала её к себе, и шишок, повозившись, затих.
— Второе, — продолжала Святослава. — В моле́нную — это их молитвенный дом — не ходить. Даже если позовут. Не от злобы. Так заведено. У них свои порядки, у вас свои.
— А если я захочу помолиться? — спросил Иван тихо.
— Молись здесь, — ответила Святослава. — Бог везде слышит. Не в стенах дело.
Иван опустил глаза, но кивнул.
— Третье. В гости к старообрядцам без приглашения не заходить. Если позовут — стучитесь, ждите у порога. Не лезьте в дом без спроса. И из их посуды не ешьте и не пейте. Вам дадут отдельную — не обижайтесь. Это не против вас, а для порядку.
— Понял, — сказал Василий коротко.
— Четвёртое. По деревне не бродить одним. Мало ли — заблудитесь или на глаза кому не надо попадётесь. Если захотите куда пойти — скажите мне или Ксане. Она проводит.
— А если очень надо? — спросила Златка, снова встревая.
Святослава вздохнула, но без раздражения.
— Если очень надо — спросите. Может, и разрешим. А без спросу — ни шагу.
— Пятое. О вере не спорить. Вы — никониане. Они — старообрядцы. У каждого своя правда. Не доказывайте друг другу, кто прав. Толку не будет, а ссора — к добру не приведёт.
Василий хотел что-то сказать, но передумал.
— И последнее, — сказала Святослава, обводя всех взглядом. — Вы здесь не гости. Кормить вас даром никто не будет. Феофан скажет, где работать. Не перечьте. Делайте, что велят. И не ждите поблажек. Здесь все равны.
— А что мы делать будем? — спросил Иван.
— А что другие, то и вы. В поле, в лесу, у печи. Кто на что годится.
Иван замолчал. Он никогда не работал. В тюрьме не работал. В лесу с Василием — это не работа, а так... Василий, как-никак, его всему учил. А здесь, похоже, придётся ловить налету.
Святослава поднялась, подошла к печи, поправила лампадку перед иконами.
— Завтра утром Феофан придёт. Поговорите. А сейчас — отдыхайте. Ксана, проводи гостей на чердак. Там чисто, лежанки есть.
Ксана кивнула, поднялась, бережно переложив сонную Златку на плечо. Василий встал, взял треуголку, и пошёл за ней. Иван — следом, и на пороге обернулся.
— Спасибо, — сказал он.
Святослава не ответила. Она стояла у печи, глядя на иконы, и губы её шевелились в беззвучной молитве.
Чердак оказался тесным, но тёплым. Пахло сеном, сушёными травами и ещё чем-то неуловимым — может быть, старой древесиной, которая помнила не одно десятилетие. В щели крыши пробивался лунный свет, тонкими полосками ложась на дощатый пол. Иван поднялся по лестнице, остановился наверху, оглядываясь. Небольшое пространство, застланное сеном, два тюфяка, набитые, кажется, соломой, и старый тулуп, брошенный в углу. Всё просто. Всё чужое. Но это было лучше, чем каменный пол в Шлиссельбурге.
Василий поднялся следом, не говоря ни слова.
Они не говорили. Укладывались молча, каждый на своей стороне. Иван стянул сапоги, положил их рядом с лежанкой, потом вдруг вспомнил. Остановился. Полез за пазуху. Там, в кармане, который он сам себе приспособил ещё в лесу, лежал кусок хлеба — горбушка, тёмная, ржаная, та, что Святослава отрезала ему за ужином. Он не съел её тогда. Спрятал. Как прятал в первые дни после побега, как прятал, когда они шли через болота, как прятал, когда боялся, что завтра не будет еды.
Иван вытащил хлеб, положил его рядом с лежанкой, на чистую тряпицу, которую нашёл в изголовье. Потом подумал и спрятал обратно за пазуху. Так надёжнее. Он не знал, зачем он это делает. Знать — знал: у них есть еда, Святослава не даст им умереть с голоду. Но руки помнили другое. Тело помнило. Двадцать три года голода, когда кусок хлеба мог стоить жизни. Это не забывается.
Василий не смотрел на него. Или смотрел, но делал вид, что нет. Он лежал на спине, положив руки за голову, и глядел в потолок. Иван опустился на колени. Прямо на сено. Сложил ладони, прижал их к груди, закрыл глаза.
— Господи, — прошептал он. — Благодарю Тебя за этот день. За хлеб. За кров. За то, что мы живы. Прости мне мои прегрешения, вольные и невольные. И дай сил на завтра. Там всё новое, Господи. Я ничего не знаю, ничего не умею. Не оставь меня.
Он молился недолго. Слова сами складывались в знакомые строки — из Псалтири, из тех молитв, что он читал в камере каждую ночь. Но сегодня они звучали иначе. Не как просьба о спасении. Как просьба о помощи.
Когда он поднялся, Василий всё так же лежал с открытыми глазами.
— Вы не спите, Ваше Величество? — спросил он тихо.
— Не могу, — ответил Иван, укладываясь на тюфяк. — Всё думаю.
— Думать будете завтра, — сказал Василий. — А сейчас — спать.
Иван не ответил. Он смотрел в щель между брёвнами, где мерцала звёздочка — маленькая, далёкая, холодная. Завтра начнётся новая жизнь. Работа. Порядки. Люди, которые будут смотреть на него как на чужого. А может, и как на своего. Он не знал. Он ничего не знал.
Он закрыл глаза, чувствуя под боком твёрдый комок — тот самый хлеб. Спрятал. Не съел. И не мог понять, стыдно ему за это или нет.
Внизу, в избе, скрипнула половица. Кто-то ходил — Святослава, должно быть. Или Ксана. Потом стало тихо. Иван вздохнул, повернулся на бок и закрыл глаза. Сон пришёл не сразу, но пришёл — мягкий, без сновидений, без кошмаров. Впервые за долгое время.
-––
Ксана спустилась с чердака, когда Василий и Иван уже улеглись. Внизу было тихо. Святослава сидела у печи, подперев голову рукой, и смотрела на огонь. Лампадка перед иконами мерцала ровным, жёлтым светом, и тени от неё ложились на стены, на потолок, на её лицо, делая его чужим, древним.
Ксана подошла, села рядом, на лавку. Златку она оставила наверху — та спала, свернувшись комочком, и даже не пискнула, когда её перекладывали.
— Бабушка, — тихо сказала Ксана.
Святослава не ответила. Она смотрела на огонь, и Ксана видела, как её глаза блестят в отблесках пламени. Сухие, морщинистые руки лежали на коленях, и в них уже не было той силы, что была когда-то. Сила ушла. Осталась только память.
— Ты знаешь, — сказала Ксана. Не спросила — утвердила.
Святослава медленно кивнула. Потом повернулась к внучке, и в её взгляде было что-то такое, от чего у Ксаны замерло сердце. Не страх. Не радость. Тихое, спокойное знание, которое не требует слов.
— Я всегда знала, — сказала она. — Не когда, не где. Но знала, что ты придёшь. И что не одна.
Она помолчала, потом добавила:
— Тот мальчик... он не простой.
Ксана опустила глаза.
— Знаю.
— Ты готова?
Ксана молчала долго. Потом подняла голову и посмотрела бабушке в глаза.
— А разве у меня был выбор?
Святослава не ответила. Она отвернулась к печи, и Ксана увидела, как её плечи поникли. Не от слабости — от той самой усталости, которую не вылечить травами.
— Выбор есть всегда. Иди спать, — сказала Святослава. — Завтра всё начнётся.
Ксана встала, поцеловала бабушку в щёку и пошла к спальне. На полпути обернулась. Святослава сидела, не двигаясь, глядя на огонь, и в этом её спокойствии было что-то от старых икон, которые видели всё и помнили всё, но молчали.
А потом провалилась в сон. Без сновидений. Только тьма и покой.
–––
Феофан не ложился. Сидел за столом в горнице, подперев голову рукой, и смотрел на лампадку. Жена давно ушла на полати, дети спали в соседней избе, но ему не спалось. Мысли ворочались, как камни в мутной воде.
Он унаследовал эту деревню от отца, а тот — от своего отца. Три поколения прятались в лесах, три поколения молились по ночам, боясь света. Феофан помнил, как ставили новые избы, как расширяли огороды, как дети рождались и умирали, не видя ничего, кроме леса да неба. Он не был первым. И, надеялся, не будет последним. Но такого, чтобы в деревню пришёл военный, чтобы чужаки привели с собой беглых и назвали одного из них царём… такого не случалось никогда.
Феофан вздохнул, потёр переносицу. Решение было принято ещё на сходе. Не выгнать. Ксана своя, Святослава за них поручилась. Не выгнать. Теперь надо было решать другое: как они будут здесь жить и как за ними смотреть.
Царь. Иван Антонович Романов. Феофан не знал, что думать об этом. Он знал только, что этот юноша, бледный, худой, с больными глазами, стоял перед толпой и не дрогнул. Он не прятался за спину военного, не просил пощады. Стоял и смотрел. Как человек, который уже всё потерял и теперь не боится потерять больше. Но это не делало его менее опасным. Опасным был не он сам, опасным было то, что он принёс с собой — погоню, солдат, приказ о розыске.
Феофан поднялся, подошёл к окну, отворил ставню. Ночь стояла тёмная, безлунная, только звёзды мерцали над лесом, далекие, холодные. Где-то там, за деревней, в избе у Святославы, спали эти трое — и зверёк белый, которого он не понял, но которого Ксана назвала Златкой.
За ними нужен был глаз. Не из жестокости — из осторожности. Они могли навести беду, даже не желая того. А если желали? Феофан отогнал эту мысль. Ксана не привела бы врагов. Святослава не стала бы ручаться за тех, кому не верила. Значит, верили. Но вера — это одно, а дело — другое.
Он думал о сыне. Дементий — младший, смышлёный, хитрый, не лезет в разговоры, но всё замечает. Такой не пропадёт. Можно приставить его к ним. Не как сторожа — как тень. Пусть будет рядом, слушает, смотрит. Если что не так — доложит. А если всё хорошо — тоже доложит. Феофан не хотел тайн. Он хотел знать, что происходит в его деревне.
Он закрыл ставню, вернулся к столу. Потом была одежда. В мундире военного и в драной рубахе узника по деревне не походишь. Надо дать им своё. Рубахи, порты, пояса. И предупредить: пояс не снимать.
Феофан вздохнул, почесал бороду. Оружие. Шпага, пистоль… это всё надо забрать. Не доверял он военному. Не то чтобы думал, что тот кинется на них, но оружие в деревне — лишняя забота. Спрячет у себя, отдаст, когда будут уходить. Если будут уходить.
Он перекрестился двумя перстами, широко, истово, и пошёл на полати, к жене. Утро будет трудным. Надо будет поговорить с Дементием, собрать одежду, забрать вещи. Но утро — потом. А сейчас надо спать.
–––
Веймарн сидел в своём кабинете в Шлиссельбургской крепости. На столе горела сальная свеча, оплывшая, с длинным чёрным фитилём, который он всё забывал срезать. Бумаги лежали стопкой: донесения разъездов, показания солдат, списки примет. Ничего. Ровно ничего.
Он потёр переносицу, откинулся на спинку стула. За окном было темно — лес, озеро, ночь. Где-то там, в этой темноте, прятались Мирович и его узник. Веймарн не верил, что они утонули. Не верил в случайную пулю, не верил в шторм, не верил в удачу. Он верил в следы. А следов не было.
Солдаты приносили пустые вести: видели, показалось, может быть, не они. Крестьяне отмалчивались или врали. Те, кто соглашался говорить, не знали ничего. А те, кто знал, молчали. Веймарн чувствовал это — глухую, упрямую стену, которую не пробить угрозами. Люди боялись. Не его — чего-то другого. Может быть, тех, кто ушёл в леса. Может быть, самого леса. Может быть, Бога.
Куда они могли пойти? В Петербург? Слишком рискованно. В Москву? Далеко. Скорее всего, затаились где-то в лесах, поближе к воде. Но где именно — не угадать. Леса здесь глухие, болота непролазные. Места хватит на всех.
Веймарн взял чистый лист, обмакнул перо в чернильницу. Письмо императрице — не доклад, а просьба. Он не любил просить. Но дело затягивалось, и нужны были новые меры.
«Ваше Императорское Величество, — писал он, выводя буквы чётко, без помарок. — Докладываю, что розыск беглых подпоручика Мировича и сопровождающего его лица (приметы при сём прилагаются) не дал доселе результатов. Преступники скрываются, предположительно, в лесах или укрываются у местных жителей. Точное их местонахождение не установлено».
Он задумался, подбирая слова.
«Ввиду изложенного, испрашиваю Вашего соизволения на объявление награды за сведения, кои приведут к поимке беглецов. Размер награды оставляю на Ваше усмотрение. Уверен, что сия мера побудит местных жителей говорить и ускорит розыск».
Веймарн перечитал написанное, поправил одну букву, поставил подпись. Письмо вышло сухим, казённым, без лишних слов. Так и должно быть.
Он сложил лист, запечатал сургучом, прижал печаткой. Позвал вестового.
— Отправить в Петербург. Немедленно.
Вестовой взял пакет, козырнул и вышел. Веймарн остался один. Он смотрел на карту, разложенную на столе, на чёрточки, которыми были отмечены места возможного укрытия. Леса. Болота. Деревни, которых не было на картах. И ни одной зацепки.
— Где-то вы, — сказал он тихо. — Но не уйдёте.
Он задул свечу, и комната погрузилась в темноту.
Глава 14. Мастерская.
Василий проснулся за долго до рассвета. На чердаке было темно, только в щели между брёвнами пробивался тусклый, молочный свет месяца. Василий открыл ставни. Из окна чердака было видно, как на горизонте появлялась тонкая полоска солнечного света. Иван спал рядом, свернувшись калачиком, и дышал ровно, по-детски. Василий лежал на спине, заложив руки за голову, и смотрел в потолок — туда, где в темноте угадывались стропила и пучки сухих трав, развешанных для просушки.
Мысли ворочались, как камни в мутной воде. Переворот. Единственное, что могло спасти и его, и Ивана. Но как?
Василий закрыл глаза. Перед внутренним взором встал Тобольск — улицы, по которым он бегал мальчишкой, дом, где остались отец, жена, Алёшка. Как давно он их не видел... И не знал, увидит ли когда-нибудь. Солдаты уже в пути. Или уже там. Он сжал кулаки. Выдохнул. Не сейчас. Не надо думать об этом сейчас.
Внизу, в избе, скрипнула половица. Кто-то ходил — Святослава, должно быть. Василий прислушался, но звук стих, и снова наступила тишина.
–––
Иван проснулся от звука — глухого, деревянного, похожего на то, как если бы кто-то мерно колотил палкой по сухому стволу. Стук доносился с улицы, проходил сквозь стены, и в избе ему вторила тишина. Он не понял сначала, где он. Потолок был низким, тёмным, пахло сеном и сушёными травами. Не каменный свод. Не сырость. Не лязг замков за дверью.
Он сел, задев головой нависшую балку, и окончательно проснулся. Рядом, на тюфяке Василия, было пусто. Взгляд Ивана упал на маленькое окошко в углу чердака. Ставня была открыта настежь, и в узкий проём врывался свежий, утренний воздух — холодный, прозрачный, пахнущий лесом и влажной землёй. Кто-то отворил окно ночью, наверное, Василий. И теперь чердак наполнился этой свежестью, которая пробирала до костей, но одновременно кружила голову — свободой.
Иван опустился на колени прямо на сено. Сложил ладони, прижал их к груди, закрыл глаза. Губы его зашевелились беззвучно, привычно, как каждое утро в тюрьме, как каждую ночь в лесу. Благодарил за то, что жив. За хлеб. За крышу над головой. За то, что рядом те, кто не предаст. Просил о силе на этот день — первый день, когда ему нужно будет работать.
Он не знал, что его ждёт.
Внизу скрипели половицы. Потом звякнул чугунок, и запах еды потянулся вверх, смешиваясь с запахом сена и уличной свежести.
Иван поднялся, отряхнул колени. Он спустился по лестнице, аккуратно, стараясь не упасть. Оказался внизу.
Здесь было тепло. Огонь в печи потрескивал, на столе стояли миски, и Святослава, не оборачиваясь, помешивала что-то в горшке. Ксана резала хлеб. Она подняла голову, увидела Ивана, но ничего не сказала, только кивнула.
Василий уже сидел на лавке — прямой, собранный, по-военному выпрямив спину. Он не обернулся, когда Иван сел рядом, только скосил глаза.
— Доброе утро, — сказал он тихо.
— Доброе, — ответил Иван.
Они помолчали. Святослава поставила на стол горшок с кашей.
— Ешьте, — сказала она. — День будет долгий.
Завтрак кончился быстро. Иван выскреб свою миску до дна, положил ложку и откинулся на лавку. Василий ел медленно, без аппетита, скорее, из вежливости или обязанности.
Ксана убирала со стола. Собирала миски, относила к корыту у печи, вытирала доску чистой тряпицей. Святослава гремела чугунками, заглядывала в горшок с кашей, оставшейся на завтрак, потом достала с полки кусок холста и принялась его разворачивать. В холсте оказалась сушёная рыба, чей запах расползся по избе. Святослава начала её перебирать, отделяя ту, что ещё годится в еду, от той, которую можно отдать волку.
Златка сидела на плече у Ксаны, сонно щурилась на свет и изредка пищала, когда та слишком резво поворачивалась. Ксана не обращала на неё внимания.
В дверь постучали. Негромко, но уверенно.
Василий сразу напрягся. Рука сама, по привычке, потянулась к поясу — но шпаги не было. Он оставил её на чердаке, рядом с тюфяком. Он сжал пальцы в кулак и положил руку на колено.
— Войдите, — сказала Святослава.
Дверь отворилась. На пороге стоял Феофан Евдокимович. За его спиной маячил парень, лет семнадцати-восемнадцати, в простой крестьянской рубахе, подпоясанный ремнём. Держался он тихо.
Феофан Евдокимович выглядел уставшим. Под глазами залегли тени, борода всклокочена. Было похоже на то, что глава деревни не ложился этой ночью, но он держался прямо и говорил твёрдо.
— Здравы будьте, — сказал он, кивнув Святославе. Потом перевёл взгляд на Василия и Ивана. — Как почивали?
— Не жалуюсь, всё славно, — ответил Василий.
Феофан Евдокимович кивнул, не улыбнувшись.
— Это мой сын, Дементий. Будет при вас. Не сторож — так, в помощь. Если что понадобится — скажете ему, спросите.
Дементий поклонился, не сказав ни слова. Василий ответил коротким кивком. Иван тоже кивнул, но как-то неуверенно, будто не знал, правильно ли делает.
— У нас нынче работы много, — продолжал Феофан Евдокимович. — В поле, в лесу…
Он перечислил, кому куда идти. Василий слушал внимательно, отмечая про себя, как распределяются люди: мужики — в лес и в поле, женщины — на огород и к скотине.
Когда Феофан Евдокимович замолчал, Василий сказал:
— Иван Антонович слаб. Ему бы работу попроще, хотя бы на первых порах.
Феофан Евдокимович нахмурился, посмотрел на Ивана. Тот сидел, опустив глаза, и не знал, куда деть руки.
— А ты, выходит, за двоих работать будешь? — спросил Феофан Евдокимович.
— Сделаю, что смогу, — ответил Василий.
Феофан Евдокимович помолчал. Провёл рукой по лицу, будто прогоняя сон.
— Ладно, — сказал он. — Иван — к старикам, в мастерскую. А ты, Василий, в лес, с мужиками. За двоих.
Иван поднял глаза. В них мелькнуло что-то — не страх, скорее недоумение. Он не знал, что такое «мастерская».
— А это, — Феофан Евдокимович кивнул на узел, который до этого держал под мышкой, — одёжа вам. Свою, значит, скидывайте, а эту носите.
Он развязал узел и выложил на лавку две рубахи, порты, два пояса и пару лаптей. Всё было простым, крестьянским, без украшений, но добротным.
— Рубахи берите. А пояса не снимайте. Никогда. У нас так заведено. Без пояса — грех.
Василий взял рубаху, развернул. Она была ему великовата, но он не стал возражать.
— Свои вещи отдадите мне, — продолжал Феофан Евдокимович. — Мундир, треуголку, шпагу, пистоль. Спрячу до поры. Когда будете уходить — верну.
Василий поднял глаза. Внутри всё сжалось. Он понимал, что это необходимо, но отдавать шпагу — ту самую, с которой он не расставался годы, — было как отрезать руку.
— Шпага на чердаке, — сказал он. — Я принесу.
Он поднялся, вышел из-за стола и через минуту вернулся, держа в руках шпагу в ножнах, пистолет и треуголку. Положил их на стол перед Феофаном Евдокимовичем. Потом полез за пазуху, достал серебряную табакерку, задержал её в руке на мгновение — и тоже положил.
Феофан Евдокимович взял табакерку, повертел в руках, посмотрел на тонкую чеканку.
— Вещь дорогая, — сказал он. — Верну. Слово даю.
Василий кивнул.
Феофан Евдокимович завернул вещи в тряпицу, затянул узел и кивнул Дементию.
— Проводишь их. Покажешь, где что.
Дементий молча кивнул и шагнул к двери. Иван поднялся, натянул новую рубаху, подпоясался. Пояс висел свободно — он никогда раньше не носил ничего подобного. Василий тоже переоделся. В крестьянской одежде он выглядел чужим, но старался держаться прямо, как на смотру.
Дементий вышел на улицу, они за ним. Феофан Евдокимович остался в избе — наверное, хотел поговорить со Святославой. Василий не оглядывался.
–––
Феофан опустился на лавку, тяжело вздохнул, потёр лицо ладонями. Святослава не торопила. Она знала: он скажет, когда будет готов.
— Принял ты их, — сказала она не вопросом, утверждением.
— Принял, — ответил он. — А теперь душой маюсь, правильно ли.
— А ране-то знал?
Феофан усмехнулся, покачал головой.
— За деревню я страшусь. Не за себя. За баб, за робят. Сыщут — беда будет, — он не договорил, только рукой махнул.
— Не сыщут, — сказала Святослава.
— Почём знаешь?
Она не ответила. Только смотрела на него своими древними, спокойными глазами, и Феофан под этим взглядом вдруг почувствовал себя мальчишкой, который ещё не знает, как устроен мир.
— Дементия я при них оставил, — сказал он. — Думал, пусть приглядывает. А ныне опасаюсь — не втянул ли парня в беду?
— Дементий не глуп, — сказала Святослава. — Сам разберётся, как быть.
— А окромя разберётся?
— Тогда ты пособишь. Как всегда.
Феофан вздохнул, но спорить не стал.
— Про этих двоих... — начал он и запнулся. — Военный — он лихой человек. Я таких видывал. Он через всё переступит, лишь бы своё взять.
— А ты? — спросила Святослава.
— Что я?
— Ты через всё переступишь, лишь бы своё взять?
Феофан поглядел на неё. Долго. Потом молвил:
— Не знаю. Прежде думал — нет. А ныне...
Он не договорил. Святослава не стала выпытывать.
— А тот, другой... парень, — сказал Феофан. — Иван. Ты погляди на него. Что ты в нём видишь?
Святослава отвернулась к печи. Когда заговорила, голос её был тихим.
— Зрю человека, который двадцать три года в темнице просидел и ума не лишился. Зрю человека, который страшится, но идёт. Зрю человека, который может царем стать. А может, смерть принять. А что сбудется — не мне знать.
Феофан хотел спросить ещё, но передумал. Поднялся, взял узел с вещами, которые забрал у Василия.
— Приглядишь за ними? — спросил он.
— За всеми, — ответила Святослава. — И за твоим Дементием тоже.
Феофан кивнул, а затем вышел, не оборачиваясь.
–––
Дементий вышел на улицу первым, держась легко. Василий — за ним, Иван — следом.
Деревня встретила их утренним шумом, негромким, но живым. Где-то скрипел колодезный журавль, где-то перекликались бабы, таская вёдра, где-то стучал топор — далеко, наверное, у околицы. Пахло дымом, хлебом, навозом и ещё чем-то сырым, земляным — может быть, росой, которая ещё не высохла на траве.
— Вот колодец, — сказал Дементий, кивнув в сторону сруба, не оборачиваясь. — Вода здесь чистая. Не бойтесь.
Василий покосился на него, но ничего не ответил. Иван перевёл взгляд на колодец — высокий сруб из тёмного, замшелого дерева, журавль с выдолбленным корытом на конце. Вода из ведра расплескалась на землю, и в луже отражалось небо.
— А это у нас моленная, — Дементий кивнул на низкое бревенчатое строение с маленькими оконцами и крестом на коньке. — Туда не ходите. Сами не пустим и чужим не велим.
Василий молча кивнул. Иван покосился на моленную, но ничего не сказал.
— Здесь амбар, — Дементий указал на добротный сруб с массивными дверями. — Зерно храним, муку. Не лазайте — собака злая.
Пёс, лежавший у амбара, приподнял голову, покосился на чужаков тёмными глазами, но не залаял. Только хвостом лениво стукнул по земле и снова положил морду на лапы.
Они прошли ещё немного, и Дементий остановился у низкой избы с трубой, из которой вился тонкий дымок.
— А это мастерская, — сказал он, повернувшись к Ивану. — Тут старики работают. Свечи делают для моленной, для себя, на обмен. Вас Лукьян научит. Он строгий, но справедливый. Не бойтесь.
Иван кивнул, но не двинулся с места. Василий положил ему руку на плечо.
— Идите, Ваше Величество, — сказал тихо. — Вас ждут.
Иван перевёл взгляд с Василия на Дементия, потом на дверь мастерской. Взялся за скобу, потянул на себя и скрылся в полумраке.
Дементий постоял с минуту, прислушиваясь, потом повернулся к Василию.
— А нам туда, — он кивнул в сторону околицы, где у дороги уже собирались мужики. — Пойдёмте.
Василий пошёл следом. Дементий не оборачивался, но шаг сбавил, чтобы идти рядом.
— Мужики наши народ суровый, — сказал он негромко. — Но справедливый. Работать с ними будете — примут. Лениться не велят.
— Я не ленивый, — ответил Василий.
— Я и не говорю. — Дементий покосился на него. — Только вы человек военный. Там, где солдат, там порядок. А у нас порядок свой. Слушайтесь Анфима, он сегодня старший в лесу. Он спросит — отвечайте. Молчать не любит.
— Анфим — это тот, здоровый? — спросил Василий, припомнив мужика, который ещё вчера стоял в толпе и молча сжимал топор.
— Он самый. — Дементий усмехнулся краем губ. — Вы его не бойтесь. Он злой только когда пьян. А по утру — как младенец.
Василий не ответил.
Они вышли на околицу, где у дороги уже толпились мужики. Человек шесть, все в серых, потрёпанных рубахах, подпоясанные ремнями, в лаптях или старых сапогах. Кто-то правил телегу, кто-то точил топор, кто-то просто стоял, опершись на оглоблю, и молча курил трубку.
Анфим возвышался над ними, как скала. Он стоял чуть в стороне, прислонившись к стволу берёзы, и спокойно смотрел на подходящих. В руках у него был топор — тяжёлый, широколезвый, которым и брёвна тесать, и дрова колоть.
— Это тот, про кого я говорил, — тихо сказал Дементий.
Василий кивнул. Он подошёл к мужикам, остановился, не зная, что сказать. Анфим отлепился от берёзы, подошёл, оглядел Василия с ног до головы.
— Служивый, значит? — спросил он негромко.
— Так точно, — ответил Василий.
— Служивый, — повторил Анфим, будто пробуя слово на вкус. — А работать умеешь?
— До службы с отцом в Сибири работал, — ответил Василий, глядя ему прямо в глаза. — Научусь, если забыл.
Анфим усмехнулся.
— Ну, посмотрим, — сказал он. — Топор в руках держать умеешь?
— Держу.
— Ну и ладно. — Анфим повернулся к остальным. — Пошли, мужики. Солнце встало, а мы всё тут стоим.
Мужики зашевелились, забирая инструменты, поправляя сбрую на лошадях. Дементий отошёл в сторону, сложил руки на груди и молча смотрел.
Василий взял топор, который протянул ему один из мужиков, взвесил его на руке — тяжёлый, добротный, с удобной рукоятью.
Он шагнул вперёд, за остальными, не оглядываясь. Снова чувствовал себя подобно рядовому. Забытое чувство.
–––
Иван переступил порог мастерской и на миг замер. Внутри было сумрачно, пахло салом, воском и старым деревом. В углу у печи возился один из стариков, подбрасывая щепу в огонь. Двое других сидели за длинным столом, склонившись над работой. Никто не обернулся на скрип двери — только самый старый, сухонький, с редкой седой бородой и цепкими, ещё живыми глазами, поднял голову.
— Ты, что ль, тот самый? — спросил он, и голос его оказался неожиданно крепким, без старческого дребезжания.
— Иван, — ответил он, не зная, что ещё добавить. — Иван Антонович.
Старик кивнул, будто и так знал, и кивнул на свободное место рядом с собой.
— Садись. Лукьяном меня зовут. А это Кузьма да Епифан, — он махнул рукой в сторону остальных, те даже не подняли голов. — Они у нас неразговорчивые. Ты со мной, значит, дело иметь будешь.
Иван сел на лавку, положив руки на колени. Лукьян подвинул к нему деревянный лоток, где лежали скрученные фитили и нарезанное ровными кусками сало.
— Погляди, — сказал он. — Дело нехитрое. Фитиль в форму кладёшь, салом заливаешь, ждёшь, пока застынет. Потом вынимаешь — и свеча готова. Всё руками делаем, не хитростью.
Иван взял фитиль, повертел в пальцах. Лукьян смотрел на него не отрываясь, и в этом взгляде было что-то — не насмешка, но пристальное, изучающее любопытство.
— Сказывают, ты из самого Шлиссельбурга? — спросил он, когда Иван взялся за первый кусок сала. Голос его был спокойным, будто речь шла о погоде.
— Да, — тихо ответил Иван.
— Долго тебя там держали?
— Двадцать три года.
Лукьян покачал головой, но ничего не сказал — только взял форму, помог поправить фитиль, который никак не хотел стоять прямо.
— А мы вот здесь, — сказал он, — тоже не первый год. Предки наши сюда пришли, когда от гонений бежали. Тогда леса здесь глухие были, непролазные. Места хватало. Уходили подальше от царева ока.
— От царева? — переспросил Иван.
— А то. Те, кто новую веру принял, за старыми охотились. Книги жгли, иконы. Кто не хотел по-новому креститься — того в тюрьму, а то и на костёр. Вот наши и ушли. Сначала в леса под Москвой прятались, потом всё дальше, дальше... Пока сюда не добрались.
Лукьян помолчал, поправляя фитиль.
— Первого нашего наставника Серафимом звали. Он тут не первый был, кто пришёл, но он... он этот народ собрал, место выбрал, первую моленную поставил. Говорят, человек был святой жизни. Много испытал, много потерял, а веру не предал.
Иван слушал, не перебивая. Пальцы его неловко мяли сало, оно липло к рукам, выскальзывало, и работа двигалась медленно. Лукьян не торопил, только изредка поправлял.
— Вы, никониане, — продолжал он, — как креститесь?
— Тремя перстами, — ответил Иван.
— А мы двумя, — Лукьян перекрестился широко, истово. — И никого не осуждаем. Пусть каждый перед Богом отвечает. А вот те, кто книги наши жгли, — те не по-Божьи поступали. И те, кто за ними шёл, — тоже. Не веру защищали, а страх. Страх, что кто-то правду знает, которую они потеряли.
Иван опустил глаза. Он чувствовал себя неуклюжим, чужим, но Лукьян не давил, не спрашивал лишнего. Только работал — ровно, неторопливо, и Иван старался подражать, но фитиль всё норовил упасть, а сало застывало раньше времени.
— Ничего, — сказал Лукьян, заметив его смущение. — Первый блин комом. Ты не торопись. Наши старики говорят: «Бог не в силе, а в правде». Ты человеком будь — а работа придёт.
К концу дня Иван сделал три свечи. Первая вышла кривая, вторая получше, третья — почти как у всех. Лукьян взял её, повертел в руках, кивнул.
— Эта, — сказал он, — пойдёт в моленную.
Иван не знал, что ответить. Он смотрел на свои руки — жёлтые от сала, с обломанными ногтями, и впервые за долгое время чувствовал, что сделал что-то полезное.
Глава 15. Серафим. (Вставная новелла)
В 7113 год от мироздания в месяце мае, в селе Вельдеманово под Нижним Новгородом в крестьянской семье родился мальчик. Через несколько дней после рождения ребенка крестили, дав имя Никита в честь святого Никиты Столпника. Мариама, мать мальчика, умерла вскоре после родов. Оставшись один с грудным ребенком, отец Мина взял в помощницы Ксению, а потом на ней женился.
Ксения не по-матерински относилась к Никите: могла всячески унижать, колотить и не кормить. Отец по-своему пытался защитить сына, поколачивая новую жену в ответ, но как только он уходил из дома, все повторялось по кругу.
Когда настало время, отец отдал мальчика учиться грамоте, но, чтобы «не забывать» её, Никита ушёл в Макариев-Желтоводский монастырь, где каждый день изучал Писание, проявляя необычайный интерес к церковному пению. Он часто оставался ночевать в церкви под колоколом, чтобы не пропустить начало службы.
После смерти батюшки и мачехи, Никита женился и принял сан священника. В молодой семье дети рождались, но каждый из них умирал в младенчестве. Смерть детей в малолетстве привела его к мысли, что следует ему оставить мирскую жизнь и уйти в монашество. Он убедил жену принять монашеский постриг в московском Алексеевском монастыре, дав за неё вклад и оставив денег на содержание, а потом и сам принял постриг с именем Никон, когда ему было тридцать лет.
Когда же Никон стал игуменом Кожеозерского монастыря, то по обычаю новопоставленных игуменов явился он перед царем российским – молодым Алексеем Михайловичем.
Он сразу понравился царю, и затем, в 7160 году, Алексей Михайлович лично предложил кандидатуру Никона на Патриарший престол.
Никон с самого начала своего патриаршества знал, что нужно будет упорядочить правила, кои в разных местах могли отличаться. Самым первым его шагом было сравнение текста Символа веры в редакции печатных московских богослужебных книг с текстом Символа, начертанного на саккосе митрополита Фотия. Обнаружив расхождения между ними, Патриарх Никон решился приступить к исправлению книг и чинопоследований.
–––
Серафим был священником в Н храме в Москве. Он был с раннего детства человеком, которых часто называли «глубокой веры». Серафим не понимал и не принимал эту фразу. Нельзя веровать поверхностно или глубоко: ты либо веришь, либо не веришь, ничего другого не дано. Если твоя вера шаткая, то вера ли это? Это скорее замешательство, потерянность, но никак не вера.
Жил он не богато, но и не бедствовал, на все, что требовалось, без особой роскоши, хватало. Серафим старался не обращать внимания на мирскую жизнь за пределами семьи, но полностью зарыть глаза и уши на происходящее не мог. Умы иностранные съезжались в Россию, везли своих блудных жен, свои традиции и культуру, без всякого уважения к стране, в которую приехали. Алкоголь да гулянки – вот что принесло стремление набраться знаний у западных стран. Уж лучше тогда без математики и прочего жить, чем терпеть все это. Уж лучше быть невеждой, не знающим немецкие манеры, чем не служащим Божьим законам человеком. С Серафимом в этом были согласны многие. Даже в православных школах детям говорили, что нет ничего хорошего в этих заморских гостях.
–––
Серафим стоял на пороге своего дома, прислонившись плечом к косяку. Февральский снег падал густо, мягко, и весь мир вокруг словно замер под этой белой, пушистой тяжестью. Снежинки кружились в воздухе, опускались на ветви голых берёз, на крыши соседних домов, на шапки сугробов, искрящиеся в свете луны. Несколько снежинок упало ему на бороду и тут же растаяли, оставив на седых волосах крошечные капли влаги. Дышалось легко, морозно, и в этом дыхании чувствовалось приближение весны — вот-вот, ещё немного, и солнце пригреет по-настоящему, снег осядет, побегут ручьи, и природа начнёт пробуждаться от долгого зимнего сна. Но мысли Серафима были далеко от этих перемен. Он держал в руке лист плотной бумаги — «Память», разосланную Патриархом Никоном по всем московским церквам. Лист был зачитан до дыр, края истёрлись, но слова, написанные на нём, въелись в память крепче, чем если бы он переписывал их сотню раз. Серафим перечитал их снова, беззвучно шевеля губами:
«По преданию святых апостол и святых отец, не подобает во церкви метания творити на колену, но в пояс бы вам творити поклоны, еще же и трема персты бы есте крестились».
Эта «Память» говорила не о малом — не о том, какую свечу где поставить или когда колокола звонить. Она говорила об основе основ. О том, как человек крестится. О том, как он кланяется. О том, как он произносит имя Спасителя. Никон взялся за то, что было свято для каждого с детства, — за обряд, который передали отцы, деды, прадеды. И Серафим не мог понять: правильно ли это? С какой стати патриарх, пусть даже самый мудрый, решил, что именно троеперстие верно, а двоеперстие — нет? Где это написано? Кто это сказал? Почему старый вариант, которым крестились русские люди триста лет, вдруг стал неправильным? Можно ли вообще менять что-то в вере? Вера — не кафтан, её не перекроить. Если сегодня можно изменить одно, завтра можно изменить другое, а послезавтра скажут, что и вовсе мы не в того Бога верили. Серафим перекрестился тремя перстами, как велено, но пальцы не слушались, складывались непривычно, и он чувствовал: что-то здесь не так. Что-то важное ускользает, а он не может понять, что именно. Что это? Переход на истинный путь, или же Божьи испытания?
На следующий день Серафим служил по-новому. Он вышел к амвону с твёрдой решимостью исполнить предписанное, хотя на душе скребли кошки. Вместо привычных земных поклонов — поясные. Вместо двух перстов — три. Он сам крестился троеперстно, истово, широко, и велел прихожанам делать то же. Голос его звучал ровно, но в нём не было прежней уверенности. Он объяснял, как теперь кланяться, как складывать пальцы, как произносить молитвы. Прихожане слушали, но в глазах их читалось недоумение. Кто-то кивал, кто-то хмурился, кто-то украдкой крестился по-старому, а потом, спохватившись, сбивчиво перекладывал пальцы. В воздухе висело тяжёлое, невысказанное: «Зачем?» Серафим чувствовал этот вопрос кожей, но не мог на него ответить. Он сам не знал зачем. Он только знал, что должен. И служил, стиснув зубы, надеясь, что Господь простит им всем эту смуту.
– Но, батюшка, что ж это делается? Дед всегда двумя перстами крестил, отец всегда двумя, я всю свою жизнь двумя перстами крестился. Почему теперь надо это делать иначе?
– Батюшка, а если всегда было правильно креститься тремя перстами, значит ли это, что неправильно служба до этого проходила? Не грех ли это?
– Послушайте, – прерывал сыпавшиеся вопросы Серафим, – патриарх московский разослал по всем нашим храмам новые правила. Я не могу перечить патриарху.
– Реформы реформами, но менять правила того, как нужно креститься… а Серафим слушал, и с каждым новым возгласом, с каждым новым вопросом ему становилось всё тяжелее. Он видел перед собой лица, которые знал много лет — вот Фома, что крестил его младшего; вот Марья, вдова, приходящая на каждую службу; вот молодой Алексий, которого он венчал прошлым летом. Они смотрели на него с непониманием, с обидой, с надеждой, что он, их батюшка, скажет им правду, объяснит, почему мир перевернулся. Серафим собирал в кулак волю и пытался говорить, пытался объяснить. Он говорил, что, может быть, раньше была ошибка, что старые книги неверно перевели с греческого, что новые — правильнее. Он говорил, что обряд — это только обряд, что суть веры не меняется, что Бог слышит и тех, кто крестится двумя перстами, и тех, кто тремя. Он сам почти верил в это. Он хотел верить. Потому что если не верить, то что тогда остаётся? Говоря это прихожанам, он в первую очередь уговаривал себя. И с каждым словом понимал: он не знает ответа. И, может быть, никогда не узнает.
Время шло. Недели складывались в месяцы, и понемногу жизнь входила в новую колею. Люди привыкали к мысли, что теперь всё иначе. По воскресеньям в церкви уже не слышалось того ропота, что стоял в первые дни, — прихожане молча складывали три пальца, крестились, кланялись в пояс, и только по лицам можно было понять, как тяжело даётся это послушание. Старухи, чьи руки помнили старый обряд семьдесят лет, иногда забывались. Начнут креститься — и сами не заметят, как пальцы ложатся по-старому, двумя перстами. Тогда священник или дьякон подходили тихо, не при всех, клали руку на плечо, кивали: «Матушка, не так». Старуха вздрагивала, спохватывалась, перекладывала пальцы и крестилась снова — уже правильно, но глаза её оставались виноватыми, будто она сделала что-то стыдное. И никто не осуждал её вслух, но каждый знал: теперь за это можно и под суд попасть. Не за злой умысел, а за привычку. За то, что руки помнят больше, чем голова. И Серафим, глядя на этих старух, чувствовал, как что-то в нём сжимается. Он и сам иногда ловил себя на том, что крестится двумя перстами — дома, наедине, когда никто не видит. А потом спохватывался и крестился снова, по-новому. И думал: до каких пор? И чем это кончится?
Едва люди начали привыкать креститься тремя перстами и кланяться в пояс, как пришли новые перемены. Оказалось, что мало изменить обряд — надо менять и слова. Имя Спасителя, которое писалось и произносилось как «Исус» с одной буквой, отныне следовало писать и говорить «Иисус». Движение вокруг амвона, которое исстари шло по солнцу, заменили на движение против солнца. А «Аллилуйя», которую пели дважды («Аллилуйя, аллилуйя, слава Тебе, Боже»), теперь велели петь трижды. Каждое нововведение било по тому, что было привычно, что впиталось с молоком матери, что считалось не просто обрядом, а самой истиной. И среди священнослужителей в храме Серафима росло возмущение. Уже не только прихожане, но и дьяконы, и чтецы, и сам второй священник начинали роптать. «Зачем? — спрашивали они. — Почему? Кто это придумал?» А некоторые прихожане, особо строптивые, вовсе перестали слушаться. Они крестились двумя перстами, ходили по солнцу, пели «Аллилуйю» дважды — делали всё по-старому, демонстративно, будто говоря: мы не забыли, мы не предали, мы не сдадимся. Серафим видел это и молчал. Он не знал, что им сказать. Потому что сам не понимал, зачем всё это. И страх закрадывался в душу: а что, если они правы? Что, если те, кто не принимает реформы, и есть те, кто хранит истинную веру? А он, Серафим, идёт за патриархом, сам не зная куда? Он гнал эти мысли, но они возвращались. И с каждым днём становилось всё тяжелее.
По правде сказать, тех, кто упорствовал в двоеперстии, по указу патриарха следовало предавать анафеме — отлучать от церкви, объявлять еретиками, а то и вовсе отдавать под суд. Таков был приказ. Но храм Серафима не выдавал своих. Он знал, кто из прихожан крестится по-старому, кто читает старые книги, кто не ходит на службы к «никонианам». И молчал. Не доносил, не наказывал, только просил: «Тише, ради Бога, тише. Не дайте себя найти». Укрывал, как мог. Потому что знал: за этим не стояло ни злого умысла, ни бунта против царя. Стояла только вера — та самая, которую ему самому передали отец и дед. И он не мог поднять руку на тех, кто верил так же, как он сам.
А по всей России сопротивление росло. Не только в Москве, везде, где читали старые книги, где помнили, как крестились отцы.
Никону это, разумеется, не нравилось. Он видел, как по всей стране люди отказываются принимать новые обряды, как прячут старые книги, как тайно крестятся двумя перстами. И он не собирался терпеть. Он пришёл к царю Алексею Михайловичу и сказал: «Те, кто не следуют реформам, идут поперёк воли патриарха. А значит, и поперёк государства. Кто не с нами — тот против нас». Царь слушал, хмурился, но спорить не стал. Слишком многое было поставлено на карту. Слишком далеко зашло. И Никон получил благословение на самые жёсткие меры.
Серафим узнал об этих мерах от приезжего дьякона. Он говорил шёпотом, оглядываясь, будто боялся, что стены имеют уши: «Велено все старые книги жечь. И иконы тоже. Все, что написаны до реформ, — в огонь». Серафим тогда не поверил. Не мог поверить. Книги жечь — это страшно, но иконы? Иконы, перед которыми молились деды и прадеды, которые видели сотни служб, к которым прикладывались с надеждой и болью? Как можно поднять руку на лик святого? Как можно бросить в пламя Спасителя, Богородицу, Николая Угодника? Серафим вышел от дьякона, не сказав ни слова, и долго стоял на паперти, глядя на купола своего храма. В голове стучало одно, бессмысленное, страшное: «Как же можно жечь иконы? Лики святых! Это не реформы. Это война. Война за душу народа». И он понял, что с этой минуты он больше не слуга Никона. Он не знал, кому служит теперь. Но этому человеку в патриаршем клобуке — нет. Никогда.
Шли годы. Люди, которые ещё недавно молились в одних храмах, теперь становились чужими друг другу. «Православные» — те, кто принял реформы, — называли себя единственно верными. А тех, кто остался при старых обрядах, всё чаще именовали «старообрядцами» — и в этом слове звучало уже не обычное пренебрежение, неуважение, а приговор. За ними начались гонения. Сначала тихие, подспудные — не дают места, выгоняют из приходов, не пускают к должностям. Потом всё громче: ловят, сажают в тюрьмы, пытают, казнят. Костры, на которых жгли книги, теперь жгли людей.
Серафим оказался по ту сторону. Он не принял реформ, не предал старой веры, не отрёкся от отцовского завета. И теперь он был среди тех, кого травили, кого прятали, кого убивали. Но в душе его не было страха. Он знал: если бы не семья, если бы не жена и не сыновья, он вышел бы на площадь и крикнул бы во весь голос, чтобы все слышали: «Безумцы! Что вы творите? Во имя чего жжёте книги и иконы? Во имя чего убиваете братьев своих?» Он стоял бы посреди улицы, подняв голову, и говорил бы, что остаётся верен тому Богу, которого узнал в детстве, которому молился в этом самом храме, у этих самых икон. Что не отречётся. Не предаст. Не сдастся. Но он смотрел на жену, на сыновей, и голос его застревал в горле. Он не имел права рисковать ими. Не имел права подставлять их под удар. И потому молчал. Прятался. Жил в страхе. И каждый день просил у Бога прощения за своё молчание. И не знал, простит ли Он.
Староверы понимали: поодиночке их переловят всех. Только сообща можно было выжить. Они собирались в тайные общины, строили скиты в глухих лесах, молились по ночам, боясь света и чужих глаз. Серафим слышал, что в Сибири, в таёжной глуши, можно спрятаться так, что тебя никогда не найдут. Уйти за Урал, встать у холодной реки, поставить избу и жить тихо, незаметно, молиться по-старому, не оглядываясь. Эта мысль грела душу, но страшила. Дети. Младший, Сергий, рос хилым, часто хворал. Кашлял по ночам, бледнел на солнце. Куда ему в Сибирь? Где морозы трескучие, где дорога долгая, где нет ни лекаря, ни тёплой печи, ни привычного ухода? Серафим представлял, как везёт сына через всю страну в тряской телеге, как тот мечется в жару, как его хрупкое тело не выдерживает. И отступался. Нет, не в Сибирь. Не сейчас. Может, потом, когда окрепнет. Но время шло, а Сергий не крепчал. И надежда угасала. А потом, когда уже почти отчаялись, пришла весть. Оказалось, что среди высших чинов, среди дворян, приближённых к царю, тоже есть тайные сторонники старой веры. Они помогали, укрывали, давали пристанище. Через них, через их связи и деньги, Серафим и обрёл со своей семьёй укрытие. Не в Сибири, не в глухой тайге, а поближе к Москве, в поместье боярыни Феодосии Морозовой. Там, под крылом сильной и богатой женщины, он мог не бояться, что его найдут. И молиться по-старому. И учить детей. И ждать — чего? Неизвестно. Но ждать.
–––
Феодосия родилась в семье окольничего Прокофия Фёдоровича Соковнина. Соковнины – старинный дворянский род, пусть и не богатый, но приближенный к царской семье. По преданию они происходят от немецких баронов Икскюль, один из которых, Иоанн фон-Икскюль, выехал из Ливонии к царю Ивану Васильевичу Грозному, крестился и начал жить в России. Прокофий был видный государственный деятель, родственник самой Марии Ильиничны Милославской, жены государя Алексея Михайловича.
В 17 лет вышла замуж за Глеба Ивановича Морозова, одного из самых богатых лиц России.
Феодосия была мужу верна, но если бы кто-то сказал, что она любила его, то ошибался. Родители выдали ее замуж, не спросив у нее ни слова. Муж был старше ее на целых 37 лет, вдовец-старик оказался щедрым, но он ей был скорее добродушным дедушкой, нежели супругом. Впрочем, Феодосию это не сильно огорчало. Думала в то время она только о сказочных днях в богатых хоромах, и жизни, в которой не было места для горя и каких бы то ни было ограничений. Как же потом ругала она себя за подобные думы и желания…
Свадьба была скромная, но ее посетили сам царь с женой. Молодой Алексей Михайлович сделал Феодосию фрейлиной царицы, что было огромной честью.
Спустя год Феодосия родила мальчика, назвали его Иваном. Появился на свет человек, которого она любила, лелеяла и от сердца оторвать не могла.
Когда мальчику исполнилось 11 лет, то он стал наследником огромного достояния, что перешло к нему от покойных дяди и отца. После смерти мужа Феодосия стала управлять поместьем и решать все вопросы по праву материнства. Теперь уже у нее не было юношеских стремлений к «сказке», для Феодосии богатства стали не нужны, единственное, для сына она хотела их сохранить.
Молодая, красивая вдова могла бы вновь выйти замуж, огромное состояние делало ее очень завидной невестой, да только собственные нравы ей того не позволяли. Ей хотелось быть честной вдовой и сохранять верность мужу даже после его смерти. Только лишь из-за Ивана она не ушла в монастырь, однако и в доме у себя вела монашеский образ жизни, даже ходила она не в богато украшенных платьях, а в совсем простых, порой даже старых, залатанных, принимала юродивых, странников и монахов.
Когда начались реформы церковные, оставаясь верной прежним правилам, Феодосия лукавила: ходила на богослужения «никониан», крестилась тремя перстами в храмах, но дома по-прежнему все делала по-старому, так, как привыкла.
Имение Морозовой стало столичным центром всех староверов, куда приходили все, кому был нужен кров. Феодосия принимала каждого с добротой, не отказывала в помощи.
Однажды к ней пришел не кто иной, как сам протопоп Аввакум.
Каждый вечер он вслух читал книги духовные, а Феодосия слушала и шила какую-нибудь рубаху для бедняка или любого другого жителя своего поместья.
С протопопом Феодосия не сказать, чтобы всегда была согласна. Он как и Никон был нрава крутого, да и различало их не так уж много, помимо, разве что, выбранной стороны.
Аввакум не долго прожил в ее поместье, около 4-5 месяцев, но за это время он успел на нее оказать сильное влияние.
Именно после общения с ним самая богатая и влиятельная дама России стала открыто демонстрировать то, что она старообрядческой веры, на людях обвинять и ругать Никона, патриарха московского, и его реформы.
–––
Серафим вот уже сколько лет жил у боярыни Феодосии Морозовой. Она была молода, мудра не по летам, щедра. Мальчики его, Григорий и Сергий, росли, крепли, мужали. Одно только огорчало – нельзя было теперь ходить на богослужения. Нельзя… и свободно ходить где хочешь тоже уже было невозможно.
В имении появилась даже новая традиция из-за этого: собирались все вместе и проводили старообрядческие богослужения прямо в доме, ведь «где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них». Серафим мечтал все вернуть назад, вновь ходить в свой храм, вернуть жизнь в прежнее русло, со старыми правилами, а не так, как это было сейчас: прятаться да скрываться. Ладно, пусть в свой храм вернуться не получится, быть может, никогда, но тогда воздвигнуть новый, там, где был бы истинный Бог, а не то, что хотел создать Никон, у которого не весть что на уме. «Реформы реформами, но менять правила того, как нужно креститься… а потом что изменят? Скажут, что вовсе мы в Бога не того верили?», – все время эхом отдавалось в голове Серафима.
Спустя пару лет проживания у Феодосии жена Серафима, Авдотья, скончалась от хвори страшной. Это был сильный удар для Серафима. Он выпал из жизни, не выходил из одной единственной комнаты, отказывался от еды. Одни лишь только дети помогали ему подняться на ноги и идти дальше.
Много лет семья Серафима, так же, как и множество других старообрядческих семей, жили у боярыни. Все за годы проживания вместе стали друг другу как родные: ели за одним столом, спали под одной крышей, молились и читали священное писание вместе. Представить себя вне этих людей было уже невозможно.
Серафим смирился и с тем, что происходило вокруг, с тем, что ему пришлось скрываться, смирился со смертью жены, хотя и ходил к ее могиле ежедневно, общаясь с ней.
Идет как-то зимним вечером, снег под ногами скрипит. Подходит к могилке с крестом:
– Здравствуй, дорогая. Как ты там поживаешь? Верую, что славно. Мы, вот, поживаем по-старому, помаленьку, потихоньку. Помнишь Агафона, того бродягу, что в дом приютили пару лет назад? Вроде, даже при тебе это было… так вот, сегодня он девчушку маленькую с улицы привел. Окоченела, бедняга, мы ее в одеялах замотали, согревали. Дай Бог ей здоровья. Худая совсем, так жаль мне ее… родителей у нее нет, говорит, а где до этого была никто так и не смог узнать – молчит. Впрочем, не столь это важно. Феодосия решила ее с нами оставить, пока сама уйти не захочет. Добрая душа у этой женщины, столько народу незнакомых себе приютила… да и Сергий наш уже покрепчал, посильнее стал, почти что Гришу догонять начал, совсем скоро как брат будет.
Серафим посмотрел на небо. Слезы на щеках замерзали, но он продолжал говорить:
– Боюсь я потерять все это. Уже боюсь. Столько старообрядцев в одном месте собраны, да не абы где… найдут нас, найдут. Я не говорю об этом никому, незачем пугать за зря. Но я боюсь. Все уж как родные стали. Не переживу, если их казнят всех. Понимаю, что не должен думать о таком, что столько лет уже скрываемся… но вдруг что изменится? Феодосия и не думает теперь скрывать свое староверие, хоть говорил я ей, просил. Ох, все это когда-нибудь закончится, от того и тягостно на душе. Тебя я сберечь не смог, прости за это. Детей теперь обязан защитить. Думал я, куда бежать, коль все узнает царь. Стар я стал, дальние дороги уж не переношу. Однако Феодосия рассказывала мне о местах некоторых… бежать можно за границу, там уж и искать не будут.
Слезы накатывали все больше и больше, ком подбирался к горлу.
– Вот только нам с тобой тогда придется расстаться, когда время придет. Что сделают с этим местом?
Дальше Серафим не смог уже вымолвить ни слова.
Как показало время, Серафим как в воду глядел. Он был прав.
Феодосия позвала его к себе в комнату обговорить единолично. Придя к боярыне он изумился тому, насколько каменным было ее лицо: взгляд резкий и твердый, руки сжаты за спиной, челюсть плотно стиснута.
– Серафим, вам всем надо уходить, – промолвила она.
– Что?
– Да. Вам всем нужно уйти. Завтра здесь будут люди царя.
– Но постойте, боярыня…
– Да. Я не шутки шучу. Потому, вам нужно уйти.
– Куда же? – лишь только и сумел спросить седой Серафим.
– Не знаю. Но чтобы к завтрашнему дню здесь не было ни единой старообрядческой души. Не выживите вы. И Ваню тоже с собой заберите, берегите его, как родного сына.
– А вы? Почему вы не сбежите?
Феодосия опустила взгляд.
– А я не могу. Меня будут искать. А если я буду с вами, то только беду накликаю на вас.
– Да нет же! Нас тоже ищут, но ведь не найдут!
– Но вы то не самые богатые люди страны. Вас кто увидит – умысла дурного не придаст. А я другое дело.
– Феодосия.
– Я все сказала.
– А я нет, я не все сказал. Вы нас всех приютили. Никто не уйдет никуда без вас.
– Тогда мы все погибнем.
– Либо же никто себя губить не будет. Поедемте тогда с нами. Мы вас спрячем среди нас то, никто вас не заметит.
Феодосия долго думала, но после тихо-тихо сказала:
– Нет. Я старообрядческой веры и стоять буду за нее до конца. Я покажу людям то, что значит, веровать по-настоящему. Я не знаю наверняка, но чувствую, что так будет лучше. А вам спасаться надо. У нас с вами разные пути.
Серафим долго и пристально смотрел на женщину перед ним. Он поднялся.
– Есть у нас уже и старые люди и больные. Куда прикажите бежать?
– В леса. Как можно дальше от Москвы.
Сердце Серафима защемило. Он чувствовал, как нарастала паника. Старик не хотел сдаваться, хотел убедить Феодосию согласиться с ним уйти, но как этого добиться он не знал.
– Не суровься. Как должно быть, так и будет.
Вышел Серафим от туда сер как смерть. Не видел ничего и никого, понимая, какие перемены его ждут. Он шел по привычной, уже выработанной дороге к месту могилки жены.
Боль и без того постоянно преследовала его, но теперь же он должен будет попрощаться даже с такой возможностью с нею видеться.
Что за вечные испытания, что за страдания, за что такие муки, за что? А если с детьми что-то случится? А если могилу растопчут? Кто за ней тогда будет ухаживать? Да никто, в том то и дело!
Вновь он здесь, вновь на этом месте, быть может, в последний раз. Он рыдал, забывая о зимнем холоде, что примораживал его слезы к щекам.
Вдруг послышался звук позади .
Серафим обернулся. Там стояла та девочка, что подобрали с улицы. Она большими глазами смотрела на происходящее, стоя за небольшим деревцем.
Она вздрогнула, поняв, что ее заметили.
– Дядя Серафим, а чего плачете вы? Разве… разве плачут взрослые люди, не дети малые, а люди, прожившие столько лет? – боязливо спросила та.
– Плачут, дочка, еще как плачут, – ответил он, – Плачут, кричат, страдают.
Девочка встрепенулась от прозвучавшего вскользь «дочка», но ничего не сказала. Она молча подошла к нему, выходя из-за дерева, приблизилась к могиле.
– Кто тут?
– Жена моя, Авдотьей ее звали, – говорил он, вытирая слезы, – каждый раз как сюда прихожу…
Девочка полупустыми глазами долго-долго смотрела на деревянный крест, возвышающийся над могилкой.
– Твои родители, должно быть, тоже?
– Нет у меня их. И не было никогда.
– Ну как же…
– Вот так. Бабушка одна меня приютила, да и та умерла. В ее доме окна да двери заколотили, а я на улице так и осталась. Она единственная была, кто любила меня.
Серафим помолчал с минуту, а после сказал.
– Нет. Не любила. По-прежнему любит. Любовь – это то, что никогда и никуда не пропадёт. То из немногих вечных, что есть на земле нашей грешной. У человека уж тело разложилось, а его всё любят, и он точно так же любит. И человека не может никто не любить. Перед Господом Богом мы все одинаковы, все под любовью высшей: и святые, и грешники, будь то господин, властелин государства великого, или крестьянин самый обычный.
– А все ли этой любви достойны? Кто-то живет, всю себя отдает человеку, который для нее никто, а кто-то за свою жизнь только и делает, что страдания приносит.
– Все достойны. Ты знаешь, ради кого Христос в мир наш земной приходил? Ради святых, ты думаешь? Ради добродетелей? Нет. Ради тех, кто его распял, ради тех, кто в него кидали камнями, ради тех, кто жил бесстыже. Ради грешников он пришел. Ради них страдал как самый последний преступник. Сколько ж любви в нем ко всем? Столько любви к тем, кто даже себя сам терпеть не могут, кому от своих же поступков тошно, а он их любит, даже таких: косых и рябых, мерзких и аморальных.
– Но если есть Бог, то почему тогда все это происходит? Почему? Почему он не остановит весь этот ужас? Почему он допускает его? Или ему нравится, чтобы людям плохо было, чтобы те мучились от жизни своей?
– А почему мы должны только праздновать? Господь дал нам свободу, дал волю выбора. Мы можем поступать так, как захотим. Именно так и проверяется душа. Только в состоянии воли она может показать себя истинную. Жизнь земная нам самим нужна, не Ему, чтобы поняли мы сами, кто мы такие. Ничего в жизни не дается, с чем мы бы справиться не могли. Пока бишь мы руки не опустим – мы сможем идти все дальше и дальше. Через все испытания возможно пройти. Да только вот, хочет ли этого человек? Хочет ли он этого по-настоящему? Кабы хотели люди жить в мире, быть добродетелями, тогда то и воцарились Божьи законы среди нас. Но мы, искушенные грехами, этого не хотим. Все мы говорим о том, как плохо живется. Поговорим, да послушаем, головой покиваем, а затем вновь ко греху возвращаемся раз за разом, даже сами с себя начать боимся, найти всю эту грязь в себе самом, да начать бороться. Не нужно все это человеку, потому и происходят все эти ужасы. Не Бог в том виноват, а сами мы. Разве был бы человек без права выбора? Был бы человек без воли мысли? Был ли человек человеком, если бы он полностью подчинялся воле Божьей? Была бы вера верой, знай мы наверняка, как все устроено? Ни один священник мира тебе не расскажет, как все на самом деле сотворено. Только лишь верить остается. Вера да любовь – вот нескончаемое да несвержимое. Коль пропадает любовь али вера – не было это ни любовью, ни верой. Это могло быть страстью, надеждой, но вера и любовь не пропадают в никуда, не появляются из ниоткуда.
Серафим почувствовал, как его же собственные слова придали ему сил и дали успокоится. Не его то были слова, не его.
Он положил руку на плечо девочки, сказал:
– Все в мире устроено до смешного просто, просто, да не постижимо для человека. Не спеши до истины добраться, не получится пока.
– А что же тогда?
– Живи. Просто живи.
Глава 16. Не ломай – направляй.
Лес просыпался медленно, нехотя, словно старик, у которого ломит кости перед дождём. У Ильмень-озера туманы стояли густые, молочные — в них тонули и звуки, и очертания деревьев. Василий шёл за мужиками по едва заметной тропе, и ноги его — в новых лаптях, что выдал Феофан, — тонули во мху, мягком, пружинистом, напитанном влагой, как губка. Лапти были добротные, сплетённые умелой рукой, но непривычные. Он то и дело ловил себя на том, что ступает не так, как привык за годы в сапогах: пятка искала твёрдую опору, а находила лишь податливый мох. Рубаха — серая, домотканая, с чужим, едва уловимым запахом — терла плечи. Пояс, без которого здесь не ходили, давил, напоминая о себе при каждом движении. В этом одеянии он чувствовал себя чужим самому себе — будто не подпоручик императорской армии, а беглый мужик, каких много. Что ж, так оно теперь и было.
Здесь всё было пропитано водой: воздух, земля, даже древесная кора, казалось, сочилась сыростью. Пахло прелью, грибами, чем-то сладковатым — может, багульником, а может, гниющими травами, уходящими в зиму.
Он думал о том, что сибирская тайга — другая. Там лес стоит стеной, сухой, звонкий. Кедры уходят в небо, как колонны в соборе, и под ними — торжественная, почти храмовая тишина. Там человек — гость, и лес даёт ему ровно столько, сколько тот сумеет взять: кедровую шишку, пушного зверя, строевой лес. Но и спрашивает строго: не знаешь тайги — пропадёшь, замёрзнешь, сгинешь в буреломе.
Здесь же, у Ильменя, лес был ниже, кряжистее, перепутанный подлеском и болотной порослью. Берёзы и осины мешались с ольхой, ели стояли редко, низкорослые, с обвисшими лапами, будто уставшие от вечной сырости. Вместо кедров — корявые сосны, вместо звонкой тишины — влажное, приглушённое многоголосие: капель с ветвей, хлюпанье воды под ногами, шорох какой-то невидимой живности в подлеске.
И всё же — здесь была своя красота. Не величие, не мощь, а что-то иное.
Мужики шли молча, но не угрюмо — привычно. Впереди шагал Анфим, широкий, как медведь, в накинутом на плечи армяке, с топором на плече. За ним — трое молодых, пересмеивались вполголоса, но без лишнего шума: лес не любит крика. Ещё двое постарше, молчаливые, каждый со своим инструментом — у одного пила, у другого топор с долгой рукоятью. Василий замыкал.
Он смотрел на их спины, на то, как легко они ступают по корням, как не спотыкаются, не цепляются за ветки. Здесь они были дома. А он — чужаком. И дело даже не в том, что он служивый, а в том, что он не отсюда. Его лес — тайга, где сосны в три обхвата, где снег лежит по пояс до апреля, где тишина такая, что слышно, как падает иголка с кедра. Здесь всё иначе. Мягче. Влажнее.
Вышли на делянку. Анфим остановился, оглядел мужиков, распределил работу — кому валить, кому сучья рубить, кому складывать. Василию кивнул на дальнюю сосну — высокую, прямую, с густой кроной.
— Твоя. Поглядим, чего стоишь.
Василий взял топор. Взвесил в руке. Топор был добротный, с долгой рукоятью, хорошо отбалансированный — видно, что делал человек понимающий, не для продажи, а для себя. Он провёл пальцем по лезвию — острое, наточено с умом, не под мясо, а под дерево. Такие топоры в Сибири ценили.
Он скинул армяк, оставшись в одной рубахе. Рубаха сразу прилипла к спине — влажная, непривычная. Он поплевал на ладони, взялся за топорище. Первый удар вышел звонким, разнёсся по лесу, спугнул птицу с соседнего дерева. Второй, третий. Василий вошёл в ритм, и тело вспомнило: не силой бей, а с оттягом, дай топору упасть, не дави. Лес — он живой, чувствует, когда его рубят со злом, а когда по нужде. Отец так учил. И прадед, наверное, тоже — хотя тот больше саблей, чем топором.
Мужики поглядывали — не враждебно, с интересом. Чужак, служивый, а топор держит правильно, не так, как держал бы барин. Это вызывало уважение — молчаливое, без слов, такое, какое только в работе и рождается.
А Василий рубил и думал о том, что лес здесь, у Ильменя, — другой. Не хуже, не лучше — другой. Тайга брала мощью, размахом, ощущением, что ты — песчинка перед вечностью. Этот лес брал иным: умением быть рядом, не подавляя, не требуя ничего, кроме уважения. Он не поражал воображение — он просто был. И в этом «просто был» таилась какая-то тихая, неприметная мудрость.
Василий вдруг поймал себя на мысли, что впервые за долгое время он не думает о Петербурге. Не о Екатерине, не о погоне, не о том, что семья в Тобольске, может быть, уже под арестом. Только ритм: удар — выдох, удар — выдох. И запах смолы, и щепа, летящая из-под топора, и холодный пот на лбу. Простая, честная работа. Такая же, какую делал отец. Такая же, какую делали здесь поколениями — не для славы, не для денег, а чтобы жить.
Он смотрел на свои руки, мозолистые, с лопнувшей кожей на большом пальце, — и вдруг подумал об отце. Тот всю жизнь работал вот так. Не мечом, не пером — топором, руками. И не жаловался. Просто делал, что должен. Может, в этом и есть сила? Не в замыслах, не в интригах, а в том, чтобы делать своё дело — день за днём, не оглядываясь, не жалея себя.
Он рубанул снова. Щепа брызнула в стороны. Сосна дрогнула.
И он провалился в прошлое.
–––
Зима в Тобольске стояла лютая, какой давно не помнили даже старики. Ветер выл в печной трубе, будто зверь, запертый в клетке, и в щели между брёвнами тянуло холодом, сколько ни конопать. Но у печи было тепло. Огонь гудел, пожирая берёзовые поленья, и отсветы его плясали на стенах, на потолке, на лице отца.
Яков Фёдорович Мирович сидел на низкой скамье, сгорбившись над сбруей. Пальцы его, узловатые, в трещинах от вечной работы, ловко перебирали ремни — где подшить, где ослабить, где заменить пряжку. Василий, совсем ещё мальчишка, лет десяти или двенадцати, сидел рядом, помогал распутывать старые постромки. Молчал. Ждал. Он знал: когда отец работает вот так, неторопливо, с душой, он иногда начинает говорить. Не просто так — а то, что запоминается на всю жизнь.
— Прадед твой, Иван Мирович, — начал отец, не поднимая глаз, — переяславским полковником был. При царе Петре ещё. С тысячью казаков Львов держал против шведов. Два месяца. Ему предлагали сдаться — он отвечал пушечным огнём.
Василий замер. Он слышал эту историю не впервые, но каждый раз сердце замирало, как в первый. Прадед. Иван. Герой. Его кровь текла в жилах Василия, и в такие минуты он чувствовал это почти физически — будто сама кровь становилась горячее.
— Вот это был человек, — продолжал отец, и голос его теплел. — Не за награды воевал. За веру, за царя, за землю. Таких теперь мало. Может, и вовсе не осталось.
Он замолчал. Руки его замерли над сбруей. Потом, будто решившись, заговорил снова — но уже иначе. Голос стал мягче, мечтательнее, словно он сам перенёсся туда, где никогда не был, но о чём слышал от собственного отца.
— А ведь могли бы и мы… по-другому. Если бы не дед. Если бы не Мазепа. У Мировичей имения были. Не богатые, но достойные. Дом в Петербурге — не большой, а с колоннами. Приёмы. Балы. Ты бы, Васька, в мундире ходил, с золотым шитьём. Не эту рвань носил бы, а сукно аглицкое. И барышни бы на тебя смотрели — не как на ссыльного, а как на ровню.
Василий слушал, затаив дыхание. Он не знал, что такое «аглицкое сукно». Не знал, как выглядят колонны. Но воображение рисовало что-то светлое, просторное, совсем не похожее на их тёмную избу с земляным полом.
— Там, Васька, жизнь другая, — продолжал отец, и в голосе его звучала тоска — глубокая, застарелая, как боль в костях перед непогодой. — Там люди не выживают — живут. Читают книги. Спорят о высоком. Танцуют. Смеются. Не потому, что беды не знают, а потому, что имеют право на радость. А мы… мы здесь. И радость наша — что корова отелилась, что рожь не побило градом, что зиму пережили.
Он замолчал. Пальцы его снова задвигались, перебирая ремни — привычно, машинально.
— Я уж не увижу той жизни. Пётр не увидел. А ты… ты, может, и увидишь. Если захочешь. Если сил хватит.
Василий хотел спросить: «Как? Как туда попасть?» — но не решился. Он только смотрел на отца и думал: он захочет. Он будет хотеть так сильно, как только можно. И сил у него хватит. Должно хватить.
Отец снова замолчал. Долго смотрел в огонь. Потом голос его стал глухим, будто через силу:
— А мой отец, твой дед, Фёдор… он ушёл с Мазепой. Предал. Бросил семью. Бросил Россию. И мы до сих пор платим.
Василий сжался. Стыд — жгучий, несправедливый — поднимался откуда-то изнутри. Он не знал деда. Никогда не видел. Но ненавидел его — за то, что из-за него они здесь, в Сибири, в бедности, в безвестности. За то, что из-за него отец, который мог бы стать кем угодно, всю жизнь чинит сбрую в ссылке.
— Батя… — голос дрогнул. — А почему мы платим? Мы же не предавали.
Отец поднял глаза. В них была усталость — не одного человека, а целого рода. Усталость, копившаяся поколениями.
— Потому что так устроено. Сын за отца. Внук за деда. Пока кто-нибудь не встанет и не разорвёт этот круг. Я не смог. Пётр не смог.
Он помолчал. Потом посмотрел на Василия — долго, пристально, будто видел что-то, чего мальчик сам в себе ещё не знал.
— Может, ты сможешь.
Василий не ответил. Да и что тут ответишь? Он только смотрел на отца, на его руки, на огонь в печи, и чувствовал, как внутри что-то твердеет. Не сейчас. Не сразу. Но эти слова — «может, ты сможешь» — останутся с ним навсегда. Как и те, другие — о колоннах, о балах, о жизни, которой у него никогда не было, но которую он теперь хотел всем сердцем.
–––
Другой вечер. Тот же дом. Та же печь, только огонь в ней горел слабее, будто и он устал к концу зимы.
Василию было лет семь или восемь. Он сидел на лавке, поджав ноги, и строгал щепку — просто так, от скуки. Мать ещё была жива тогда, но уже хворала, лежала за печью, и в избе стоял горьковатый запах трав, которыми её отпаивали.
Дядя Пётр пришёл, когда уже стемнело. Вошёл без стука, шатаясь, и с порога пахнуло морозом и кислым вином. Он был высокий, выше отца, но какой-то надломленный, будто дерево, которое подгнило изнутри и вот-вот рухнет. Сел за стол, не раздеваясь, и уставился на Василия мутными, красными глазами.
— Ты, малой… — голос его был сиплым, срывающимся, будто каждое слово давалось с трудом. — Не слушай их. Ни отца, никого. Они тебе скажут: мы — предатели. Врать будут. Мы не предатели. Мы просто… проиграли.
Он ударил ладонью по столу — не сильно, но неожиданно, так что Василий вздрогнул.
— Проиграли, понимаешь? А проигравших не любят. Им не подают руки. От них воротят нос, даже если они в шелках. А мы и не в шелках. Мы... – он что-то неразборчиво пробормотал и икнул.
Дядя замолчал, глядя куда-то в угол, где висела старая икона — тёмная, закопчённая, с едва различимым ликом. Потом снова повернулся к Василию, и в глазах его мелькнуло что-то — не злоба, а скорее отчаяние, глубокое, как омут.
— Запомни, малой. В этой жизни — или ты выигрываешь, или ты никто. Третьего не дано. Я пробовал. Не вышло. Отец твой — не пробовал даже. А ты… ты ещё мал. Но запомни. Выигрывай. Любой ценой. Иначе — вот так.
Он обвёл рукой избу — тёмную, бедную, с щелями в стенах. Потом махнул рукой, будто отгоняя что-то невидимое, и уронил голову на сложенные руки. Через минуту он уже спал — тяжело, с хрипом, вздрагивая во сне.
Отец, всё это время сидевший молча у печи, поднялся. Снял с гвоздя старый тулуп, подошёл к брату и накрыл его — бережно, как накрывают больного. Ни слова упрёка. Ни вздоха. Только усталость — та самая, родовая, бесконечная, — на мгновение проступила на его лице, а потом снова спряталась глубоко внутрь.
Василий смотрел на спящего дядю и думал. Он не понимал ещё всего — ни про «выигрываешь или никто», ни про то, почему дядя Пётр стал таким. Но одно он понял точно: он не хочет так. Не хочет сломаться, как дядя. Не хочет смириться, как отец. Не хочет предать, как дед. И умереть героем, как прадед, чтобы потомки гордились, но жили в нищете, — тоже не хочет.
–––
Лето. Василию лет пять. Может, шесть.
Он сидит на завалинке у дома, в тени старой черёмухи, и плетёт корзину. Вернее, пытается. Ивовые прутья, распаренные в горячей воде, непослушные, скользкие, никак не хотят ложиться ровно. Один уже сломался — Василий с досадой отбросил его в сторону. Другой торчит вбок, и корзина получается кривобокой, похожей не на отцовские — ладные, крепкие, хоть сейчас на рынок, — а на птичье гнездо, слепленное неумелым птенцом.
Мать сидит рядом, на низкой скамейке, и чистит рыбу. Руки её в чешуе, в серебряных блёстках, которые вспыхивают на солнце. Пахнет рекой, тиной, свежей рыбой — запах резкий, но не противный, а какой-то… живой. Настоящий.
— Не тяни, Васятка, — говорит она, не поднимая глаз. — Прут любит, чтобы его уговаривали, а не силой гнули. Вот, гляди.
Она откладывает рыбу, вытирает руки о передник и берёт у него корзину. Пальцы её — ловкие, быстрые — подхватывают прут, подгибают, пропускают под другой. Движения плавные, текучие, будто она не работает, а вяжет кружево.
— Видишь? Он сам хочет лечь. Ты ему только помоги. Не ломай — направляй.
Василий смотрит заворожённо. У матери всё получается легко, без натуги. И корзина, и рыба, и хлеб в печи, и травы, развешанные под потолком, — всё в её руках оживает, обретает смысл, порядок.
— Мам, а ты всё умеешь?
Она смеётся — тихо, светло. Смех у неё такой, что даже черёмуха, кажется, прислушивается.
— Да нет, Васятка. Многого не умею. Но что умею — то от сердца делаю. А от сердца — оно всегда ладно выходит.
Она возвращает ему корзину, и он снова берётся за прутья. Теперь — осторожнее, не ломая, а уговаривая, как она учила. Получается всё равно криво, но мать не поправляет. Только смотрит — тепло, с любовью, — и молчит.
–––
Сосна дрогнула, заскрипела и с глухим стоном начала заваливаться. Василий отскочил, и ствол рухнул в подлесок, ломая ветки, поднимая облако влажной трухи и прошлогодней листвы. Анфим только кивнул — скупо, но весомо: «Годится».
Василий вытер пот со лба. Руки гудели. В ладонях — ноющая, приятная усталость. Он отошёл в сторону, сел на поваленный ствол, перевёл дух.
И вдруг, сам не зная почему, подумал о прадеде. Об Иване Мировиче. Тот, наверное, вот так же стоял после боя. Уставший. С руками, гудящими от сабли. Смотрел на поле — и не знал, победил он или просто выжил.
А теперь у него, у Василия, свой Иван. Не прадед — другой. Рыжий, бледный, с детскими глазами. Император, не умеющий ходить по неровной земле. Царь, который боится раздавить паука.
Мать когда-то говорила: «Не ломай — направляй». Она — о прутьях, о корзине. Но сейчас, глядя на свои руки, Василий вдруг подумал: а ведь Иван — тот же прут. Гибкий, живой, не терпящий силы. Его можно сломать. Заставить. Сделать послушным орудием — как топор, как саблю. А можно…
Можно иначе. Направить. Помочь вырасти в то, чем он должен стать. Не ломая.
Василий усмехнулся — криво, невесело. «Направлять, — подумал он. — Легко сказать. А если он не хочет? Если он сам не знает, куда расти? Что тогда — ждать? Уговаривать, как прут? У меня нет времени уговаривать. За мной — охота. За ним — охота. За нами всеми — империя».
Он поднял глаза. Мужики уже взялись за следующее дерево. Анфим что-то объяснял молодому, тыкая пальцем в ствол. Лес жил своей жизнью — шумел, дышал, ронял капли с ветвей.
«Я сделаю его императором, — подумал Василий. — Или умру. Потому что если не смогу — значит, всё зря. И прадед зря. И отец зря. И мать зря. И вся наша ссыльная, проклятая жизнь — зря. А этого я не допущу».
Он поднялся, взял топор и пошёл к следующей сосне.
Слова матери остались где-то на краю сознания — не забытые, но отложенные. До времени. До того момента, когда выбирать придётся по-настоящему.
К обеду солнце поднялось высоко, разогнало остатки тумана, но тепла почти не прибавилось — август в этих краях уже дышал осенью. Мужики побросали топоры, собрались у старой ели, под которой лежал плоский валун, служивший столом. Анфим развязал узел, выложил хлеб, луковицы, пяток варёных яиц, берестяной туесок с солью. Всё простое, постное — шёл Успенский пост, и старообрядцы блюли его строго, без послаблений. Даже рыбу не ели в будни — только по воскресеньям, да и то если не случилось греха.
Василий сел чуть поодаль, на поваленный ствол. Он помнил слова Святославы: из одной посуды со старообрядцами не есть, не пить. Не со зла — для порядку. Вера у них строгая, мирская посуда оскверняет. Он достал из-за пазухи свой узелок — краюху ржаного хлеба, головку чеснока, несколько варёных картофелин в тряпице. Еда, которую собрала ему Ксана ещё затемно. Своя, отдельная.
Анфим заметил, но ничего не сказал. Только кивнул — понимающе, одобрительно. Уважаешь наши порядки — и мы тебя уважаем.
Мужики ели молча. Казалось, у них всё проходит в тишине. «Не мудрено, если всю жизнь скрываешь свое существование», – подумалось Василию. Перед тем как разломить хлеб, каждый трижды перекрестился двумя перстами — истово, широко, касаясь пальцами сначала лба, потом живота, правого плеча, левого. Губы шевелились беззвучно — творили молитву. Василий опустил глаза, чтобы не смущать. Он крестился по-своему, тремя перстами, но здесь, среди них, не стал — не хотел привлекать внимания.
Анфим первым нарушил молчание — негромко, ни к кому не обращаясь:
— Сказывают, ты в Сибири вырос.
Василий поднял глаза. Анфим смотрел на него прямо, без вызова, но с интересом — как смотрят на человека, которого пытаются понять.
— В Тобольске, — ответил он.
— Далече. — Анфим откусил хлеба, прожевал неторопливо. — Я дале Новгорода не бывывал. Говорят, тама леса — на полгода пути. Правда ль?
— Правда. Тайга на тысячи вёрст. Есть места, где человек не ступал никогда.
Анфим кивнул, будто подтверждая что-то про себя. Потом, не меняя тона, спросил:
— А к нам-те каким ветром занесло? Небось, не по грибы шёл.
Мужики затихли. Ложки замерли над туесками. Василий почувствовал на себе взгляды — не враждебные, но цепкие, оценивающие.
Он отломил хлеба, прожевал, не торопясь. Ответил спокойно:
— Ветер, сам знаешь, разный бывает. Иной раз такой, что против него не устоишь — несёт, куда хочет. А иной — попутный. Тогда грех не идти.
Анфим усмехнулся в бороду.
— Гладко стелешь, служивый. Ну-ну.
Он снова откусил хлеба, и мужики, поняв, что допрос окончен, вернулись к еде. Но через минуту Анфим заговорил снова — уже другим голосом, без подковырки:
— Ты, служивый, злой. Я эдаких видал. Злые-те долго не живут. Либо ломаются, либо… сам ведаешь. Ты бы отпустил чё ли. Здеся не перед кем хорохориться.
Василий молчал. Смотрел на свои руки — в мозолях, с лопнувшей кожей. Потом ответил — неожиданно для себя:
— Я не злой. У меня долг.
Анфим повернулся, посмотрел внимательно:
— Долг? Кому ж?
Василий думал. Об отце. О деде. О прадеде. О сыне, который не должен повторить его судьбу. О матери, которая учила не ломать, а направлять. Об Иване — рыжем, нескладном, доверчивом.
— Всем, — сказал он наконец. — Семье своей. Роду. Я должен вернуть то, что у нас отняли.
Анфим долго молчал. Потом кивнул — не то чтобы понимая, но принимая.
— Долг — энто я уважаю. У меня тож долг. Перед лесом. Перед теми, кто здеся живёт. Перед верой. Токмо, знашь… — он помолчал, подбирая слова. — Долг-то долгом, а себя не забудь. А то вернёшь своё, а сам пустой останешься. Кому тады твоя победа надобна?
Василий не ответил. Но слова Анфима застряли в нём, как заноза — не вытащить.
Мужики доели, поднялись, перекрестились снова — благодаря за пищу. Василий тоже встал, собрал свой узелок. Анфим, проходя мимо, хлопнул его по плечу — несильно, но по-свойски.
— Ничо, служивый. Обвыкнешься.
И пошёл к своей сосне.
-––
Солнце уже цеплялось за верхушки елей, когда мужики собрали инструмент и двинулись обратно. Шли медленнее, чем утром, — сказывалась усталость. В этой тишине только Анфим время от времени бросал короткие указания: где обойти топь, где придержать ветку, чтобы не хлестнула идущего следом.
Василий шагал последним. Тело гудело — приятно, по-рабочему. Лапти промокли насквозь, портянки чавкали при каждом шаге, но он почти не замечал. В голове было пусто и ясно, как бывает только после долгой, честной работы. Ни мыслей о погоне, ни тревоги о семье — только лес, темнеющий вокруг, да мерное дыхание идущих впереди мужиков.
У околицы Анфим остановился, пропустил своих, а когда Василий поравнялся с ним, сказал негромко:
— Завтра тож приходи. Руки у тебя помнят. Энто добро.
И пошёл к своей избе, не оглядываясь.
Василий проводил его взглядом. Впервые за долгое время его не оценивали как соперника, конкурента, не подозревали, не пытались использовать — а просто признали. Не как ровню, нет. Но как того, кто может делать дело. Это было… неожиданно приятно. Впервые за долгое время Василий себя не чувствовал вечным дуэлянтом со всем миром.
В избе пахло травами и хлебом. Святослава хлопотала у печи — доставала чугунок с кашей, резала лук, крошила зелень. Ксана раскладывала по мискам варёную картошку — постную, без масла, но с укропом и солью. Златка сидела на лавке, свесив лапки, и что-то увлечённо плела из тонких ивовых прутьев — не то корзинку, не то гнездо.
Иван уже вернулся из мастерской. Он сидел за столом, положив руки перед собой — те самые, что пахли воском и салом. Лицо его было усталым, но в глазах теплился тихий, почти детский свет.
— Василий Яковлевич! — он поднял голову, когда Василий переступил порог. — А у меня сегодня свечи ровные вышли. Лукьян сказал — в моленную пойдёт!
Василий снял армяк, повесил на крюк у двери. Повернулся к Ивану. Тот смотрел на него — открыто, доверчиво, ожидая то ли похвалы, то ли просто доброго слова.
— Это хорошо, Ваше Величество, — сказал он, садясь к столу.
Иван просиял. Василий вдруг поймал себя на том, что смотрит на него иначе, чем прежде. Не только как на орудие, не как на ключ к своим целям. А как на… человека. Который радуется простым вещам. Который не умеет лгать.
Василий попытался отогнать эту мысль. Нельзя размягчаться. Там, в Петербурге, никто не размягчается. Там жрут друг друга с улыбкой. И если он позволит себе эту слабость сейчас — потом она может стоить жизни и ему, и Ивану Нельзя расслабляться. Никогда.
Тут же вспомнились слова матери: «Не ломай — направляй». Теперь к ним присоединились и слова Анфима: «Себя не забудь». Анфим у него вызывал неоднозначные чувства, но эти слова его отражались в сознании подобно эху, повторяясь раз за разом.
Ксана поставила перед ним миску. Встретилась взглядом — и ничего не спросила. Только чуть заметно кивнула, будто понимала что-то без слов.
Святослава села напротив, перекрестилась на иконы, и все склонили головы. Молитва была недолгой — простая, от сердца. Василий тоже прочёл свою, про себя, одними губами.
Ели молча. Только Златка, не утерпев, пискнула:
— А я корзиночку плету! Вот, глядите!
Она подняла своё творение — кривобокое, с торчащими во все стороны прутьями, но старательное. Ксана улыбнулась, поправила ей колпачок. Иван засмеялся — тихо, по-доброму.
–––
Петербург. Ночь.
В кабинете Веймарна горела одинокая свеча. Генерал-поручик сидел за столом, подперев голову рукой, и смотрел на карту, разложенную перед ним.
Перед ним лежали донесения — стопка листов, исписанных разными почерками. Он перебирал их, как карты в колоде, выискивая совпадения, пересечения, закономерности. И в некоторых они действительно были...
Первое. Из уездного города близ Ильменя. Пристав доносил: явились к нему крестьяне из лесной деревни — ходили за дровами, наткнулись на побоище. Тела, кровь на траве, сломанные ветви. По всему видно: бой был короткий, жестокий, и те, кто выжил, бежали в спешке — даже мёртвых не забрали. Один из разбойников был ещё жив. Перед смертью говорил: напали на лагерь, думали — лёгкая добыча. А там… военный, рыжий парень, девка с кнутом.
Второе. Смотритель станции под Новгородом. На станции, меняя лошадей, какой-то крестьянин разговорился с ямщиком. Мол, везти пришлось чужаков, угрожали, страху натерпелся. Ямщик, услышав о приметах этих людей, доложил начальству. Фёдора опросили — он подтвердил: да, вёз. Военный, рыжий парень, девка с какой-то крысой. Высадились по пути к Ильмень озеру. Боится мести, имени своего не называл, но приметы совпали.
Веймарн отложил листы. Потянулся к карте, провёл пальцем от Шлиссельбурга до Ильменя. Два источника. Два разных свидетельства. И оба указывают в одну точку.
Случайность или след?
Он взял перо, обмакнул в чернильницу и начал писать — ровно, без помарок:
«Ваше Императорское Величество.
По совокупности полученных сведений (показания умирающего разбойника, записанные со слов местных крестьян; опрос крестьянина, подтверждённый станционным смотрителем) установлено, что беглецы с высокой вероятностью направились в район Ильмень-озера и укрываются в местных лесах. Оба источника независимы, приметы совпадают.
Готовлю поисковые партии. О ходе поисков буду докладывать незамедлительно.
Генерал-поручик Веймарн».
Он перечитал написанное, кивнул и запечатал письмо. Потом откинулся на спинку стула и снова посмотрел на карту.
Ильмень.
Действовать нужно осторожно. Как на охоте на старого, умного зверя.
Он задул свечу. Темнота сомкнулась вокруг, и только узкая полоска лунного света падала на карту, выхватывая из мрака синюю жилку Ильменя.
Глава 17. Чужой город.
Петербургский август давил духотой. Приоткрытое окно не спасало: сырость пропитала бельё, въелась в перину и оседала на коже липкой плёнкой. Пётр проснулся за полчаса до того, как в коридоре скрипнула половица. Камердинер нёс таз с тёплой водой, но Пётр никогда не ждал слуг.
Он сел в постели и поглядел в окно. В серой предрассветной мути едва угадывался край соседней крыши. Чужая крыша, чужое небо. Через две недели он вернётся в Москву, где сейчас перекладывают печи, а до тех пор придётся терпеть и этот город, и эту влагу. Даже в военных походах Пётр чувствовал себя в своей колее, в отличие от цивилизованной столицы. Впрочем, хорошо, что у брата нашлось место: жить в гостинице, когда в городе есть родная кровля, было бы ниже достоинства.
Он поднялся без шума. Левое колено хрустнуло, и Пётр поморщился, растирая его ладонью. Кунерсдорф. Пруссаки давно остались позади, а память о них оживала каждое сырое утро.
Таз он отослал одним кивком, умылся из кувшина ледяной водой и вытерся грубым полотенцем из дорожного сундука. Мягкие батистовые салфетки, разложенные в шкафу, остались нетронутыми. Побрился сам, почти не глядя в зеркало: привычка, вбитая ещё с молодости. Офицер должен выглядеть так, будто его ждёт смотр, даже если весь день пройдёт в четырёх стенах.
Кафтан выбрал тёмно-синий, без золотого шитья. Для дома Никиты слишком скромно, но Пётр никогда не одевался, чтобы удовлетворить чужие нравы. Перед выходом он откинул крышку сундучка и достал небольшой, с ладонь, пистолет, проверил кремень и порох на полке и опустил оружие в глубокий карман. Заряжен он был всегда, даже когда Пётр спускался к завтраку.
В анфиладе было прохладно. Высокие окна выходили на улицу, и утренний свет, серый и влажный, растекался по паркету, не принося тепла. Пётр не любил парадных залов: слишком много воздуха, слишком много места для пустых разговоров.
Никита уже сидел за столом, разложив перед собой свежие «Ведомости». Он пил кофе с молоком и щепоткой сахара, единственная слабость, которую себе позволял. Завидев брата, он кивнул.
— Доброе утро.
— Доброе.
Пётр сел напротив. Завтрак ему подали простой: ржаной хлеб, кусок буженины, чай. Камердинер Никиты за неделю усвоил вкусы гостя и не пытался потчевать его французскими пирожными. Пётр отломил хлеб и макнул в соль.
— Утверждён новый штат Адмиралтейства. Иван Григорьевич опять ворчит, – забормотал Никита, не отрываясь от листа.
Пётр не ответил.
— Говорят, на флот выделили меньше, чем он просил. Вице-президентом сидеть, когда хочется настоящего дела, — мука. А он, я слышал, собирался пробивать постройку трёх новых линейных кораблей.
— Он всегда просит больше, чем надо, — Пётр прожевал. — Впрочем, это не порок. Такова его должность.
— Должность — делать то, что должно, а не то, что хочется.
— Порой, одно другому не мешает.
Никита усмехнулся и перевернул страницу.
— Вчера на Большой Морской извозчик сбил чиновника... И английский посол опять жалуется на наши мостовые, будто в Лондоне их скатертью выстилают. Я его, впрочем, понимаю: здешняя сырость ломит кости.
— В Москве суше, — коротко отозвался Пётр. — Зато грязь...
Никита налил себе ещё кофе, пригубил и поморщился.
— Горчит.
— Зёрна пережарили.
Никита отставил чашку и снова взялся за лист, но уже не читал. Так держат бумагу люди, которым нужно сказать что-то, а подходящая интонация ещё не найдена.
— Шлиссельбургское дело, — начал он тоном человека, говорящего о давно надоевшем, — всё тянется. Веймарн уже месяц с лишним гоняет людей по лесам. Подпоручик Мирович, говорят, как сквозь землю провалился. — Никита поднял глаза над краем листа. — Он ведь служил у тебя адъютантом?
Пётр не показал ни малейшей эмоции на своём лице. Дрогнуло только колено под столом, отозвавшись ноющей болью, как бывает перед дождём.
— Служил, — он поставил чашку. — В прусскую кампанию. Исполнительный. Храбрый. При Кунерсдорфе стоял в сорока шагах от меня, пока вокруг косило людей, и вышел без царапины. — Помолчал. — Впрочем, много у меня сослуживцев было за все время. Не он первый, не он последний.
Никита кивнул и ничего не добавил. Взгляд у него был внимательный, и Пётр отметил это.
— Рано или поздно Веймарн доложит, что беглецы утонули в болоте, и все успокоятся, — Пётр потянулся за хлебом. — Тратить на это время — удел молодых. У нас с тобой дела посерьёзнее.
— Как знаешь. — Никита сложил «Ведомости». — Мне сегодня быть при Павле Петровиче: в Летнем саду открывают павильон, и в нём, говорят, античная статуя. Составишь компанию? Погода наладилась.
— Нет, — Пётр поднялся и одёрнул кафтан. — Пройдусь по городу. Хочу своими глазами увидеть, на что жалуется твой англичанин.
— К обеду вернёшься?
— Если ноги устанут.
–––
На крыльце он остановился и втянул носом воздух. Петербургский август пах мокрым камнем, потом и дымом. За углом перекрикивались извозчики, и резкие гортанные голоса мешались с цоканьем копыт по брусчатке. Пётр уважал этот город: волю Петра Великого, вырвавшего кусок земли у болота, нельзя было не уважать. Но любить не мог. Здесь всё было заёмное: и архитектура, и манеры, и сама речь, звучавшая иначе, чем в Москве. Город-театр, где каждый играет роль, а настоящее прячется за кулисами.
Карету он не взял, сопровождающих тоже. Для человека его чина это было почти неприлично, но Пётр не терпел, когда его возят. Он предпочитал чувствовать под ногами землю.
По Большой Морской шёл не сворачивая. Улица просыпалась: открывались лавки, купцы выносили товар, из булочной на углу тянуло тёплым хлебом. Он смотрел прямо перед собой, но краем глаза отмечал всё: бродячую кошку у обочины, кучера, небрежно державшего вожжи, чиновника, выходившего из кареты. Военная привычка. Он любил подмечать и раскладывать по местам.
На углу пришлось остановиться, пропуская экипаж. Вороные кони были хороши, упряжь ухожена. «Чей-то фаворит», — подумал он.
На набережной Мойки было тише. Вода стояла тёмная, густая, как смола, и только у берега, где разгружали баржу, лениво блестела на солнце. Пётр опёрся на трость у перил. На барже громоздились бочки с дёгтем, едкий смолистый запах мешался с речной сыростью, и вдруг, как это бывает с запахами, без спроса, ударил в память другой.
Запах пороха и дорожной пыли. Звуки выстрелов. Услышав их однажды, ты их не забудешь никогда. Там никто не говорил лишнего, и каждое слово имело свой вес. Здесь же слова сыпались, как мелочь из дырявого кошелька, и ничего не стоили.
Он тряхнул головой, отгоняя эти мысли.
— Пётр Иванович! Неужто вы?
Он обернулся. По набережной, придерживая шляпу, спешил грузный офицер с красным от жары лицом. Пётр узнал его не сразу, а когда узнал, понял, что прошло без малого двадцать лет: Аким Корсаков, семёновец, одна казарма на двоих ещё до шведской кампании. Тогда Корсаков был тощим и вечно голодным. Теперь он оплыл и обзавёлся одышкой.
— Аким? Не думал тебя здесь встретить.
— Куда там встретить, я как загнанная лошадь! — Корсаков отдувался, утирая лоб платком. — Только из Шлиссельбурга. Курьерствую при Иване Ивановиче: туда с бумагами, обратно с бумагами, ни сна, ни покоя. Про бунт-то слыхали небось?
— Слыхал.
— Так вот, — Корсаков понизил голос, хотя на набережной не было никого, кроме двух рыбаков, чинивших сеть. — Иван Иванович разослал по округе малые партии. Человек по тридцать, не больше, на каждое место, где он может быть. Леса здешние, Волхов… — он загнул пальцы, — Ильмень. Мирович то этот будто сквозь землю, вот он и надеется, мол, вдруг там окажется? Донесения приходят всякие, да поди разбери, где правда, а где наплели. С ним, сказывают, ещё кто-то, о ком в штабе молчат.
— Ильмень, — повторил Пётр ровно, как повторяют название на карте.
— Он самый. Глушь, болота, одни комары. — Корсаков махнул платком. — Ширяев туда пошёл, капитан. Да ещё награда же объявлена. Вот же потеха пойдёт!
Пётр не понял, что потешного в этом увидел Корсаков.
— Какую награду?
— За сведения, стало быть. За голову. — Корсаков спохватился, что наговорил лишнего, и заторопился. — Ну, мне в Коллегию. Бог в помощь, Пётр Иванович. Заходите как-нибудь.
Он ушёл, переваливаясь, и дождь, наконец сорвавшийся с низкого неба, быстро стёр его из виду.
Пётр остался у перил. Опустил поля шляпы, и холодные капли застучали по ним, как по натянутой коже. Он простоял так, пока грузная фигура не скрылась за углом, и только тогда позволил лицу измениться.
Мирович.
Он помнил его семнадцатилетним, в первый год прусской кампании: невысокий, прямой, чёрные волосы, глаза цвета стали. Парень умел молчать ровно столько, сколько нужно, а это редкий дар. Лучший адъютант из всех, что у него были. Донесения писал без помарок, приказы исполнял быстро. И, как солдаты любили говорить, пуля его не брала. Под Кунерсдорфом Пётр видел это своими глазами: картечь выкосила взвод справа и слева, а этот стоял, как заговорённый, и только стряхивал с плеча землю. Тогда Пётр решил: удача. Солдатское везение, которое у одних кончается в первом бою, а у других тянется всю жизнь.
А прошлой осенью Мирович пришёл к нему и попросился в Шлиссельбург. Не в гвардию, не в Москву на тёплое место, которое Пётр устроил бы ему по одному слову, а в гарнизон каменного острова на краю империи, подальше от всего. «Так надо, ваше превосходительство». Пётр подписал аттестат и ничего не спросил. Генерал не допрашивает человека, которому доверяет спину. Теперь эта подпись жгла ему пальцы.
Что он упустил? Каждый командир втайне уверен, что знает своих людей, а правда в том, что он видит лишь ту сторону, которую человек сам повернул к начальству. Тот, кого ты считал правой рукой, оказывается кем-то другим, и ты уже не понимаешь, сколько лет на самом деле стоял рядом с чужаком. Зачем ему бунт? Ради чего рисковать головой, семьёй, всем? О том, что за узник сидел в Шлиссельбурге, шептались ещё при Елизавете. Пётр никогда не спрашивал. Не хотел знать. И теперь подозревал, что не обрадуется ответу.
Но Ильмень… Что Мировичу делать на Ильмене? Он вырос в Тобольске, в Новгородской земле ни разу не бывал, и ничто его с этими краями не связывает. Если беглецы вообще живы, они уходят к границе, в Сибирь, в любую сторону, но Ильмень... Абсурд. Донесения рождены страхом и жадностью, а не правдой: когда человека ищут с объяснением награды, ямщик вспоминает именно такого чужака, а разбойник перед смертью выдаёт то, чего от него ждут. Народу всегда будет казаться, что он видел того, кого надо.
Но в тех лесах есть кое-что другое. Староверы.
Пётр закрыл глаза, и память, которую он держал взаперти много лет, послушно открыла дверь.
Зима сорок третьего. Ему было двадцать два, и в Новгородском крае стоял его полк, вернувшийся из Финляндии. Приказ пришёл через губернскую канцелярию: по донесению сельского старосты и требованию архиерея надлежало найти скит и обеспечить задержание укрывающихся. Начали вести поиски, рассредоточились, но он заплутал. Долго шел, и чудом вышел к деревне полумёртвый, с обмороженными пальцами. Его не прогнали. Укрыли, выходили. Он ел из отдельной миски, которую подали без слов, и слушал, как за стеной в тишине молятся по ночам. Вспомнился старый Евдоким. И его сын, тогда совсем молодой, Феофан. Когда Пётр вернулся к солдатам, то доложил, что так ничего и не нашёл. С тех пор каждую осень через новгородского купца в лес уходили мешок муки и кошель, всегда без имени. Никто не просил. И это не было долгом. Это было благодарностью, было делом чести.
Он знал, чем кончается встреча солдат со скитом. Гарь, пепелище, люди, которые прыгнут в огонь, лишь бы не оказаться в руках императрицы. Ширяев с тридцатью штыками и обещанием награды попытается вывернуть лес наизнанку, но проку будет немного. Но успокоится ли Веймарн на этом, коль ничего не найдут? Не отправит ли к ним подкрепление? Может, как и в тогда, много лет назад, ничего не найдут. А может это принесёт беду...
Можно написать. Но письма вскрывают, да и у деревни нет адреса. Можно послать верного человека, но верные люди тоже болтают, и дороги, кроме него, никто не знает. Можно промолчать. Тогда не известно, что будет с деревней через несколько недель, а он будет сидеть в Москве у перекладанных печей и знать, что мог успеть.
Предупредить. Другого пути нет.
Дорога на Москву всё равно идёт через Новгород, а от Новгорода до озера рукой подать. Генерал, который уезжает раньше срока из-за печей и больного колена, не вызовет ничьих вопросов. Один. Если выехать на рассвете, он успеет.
И только на одну мысль Пётр не позволил себе даже оглянуться, потому что она была глупой и нелепой: а вдруг они там? Мирович и узник, о личности которого молчат в штабе. Он убрал её подальше. Это чушь. Впрочем, если беглецов отыщут раньше, чем деревню, ему же лучше.
Петр оттолкнулся от перил и зашагал дальше.
Ноги сами привели его к дому на Английской набережной, где жил старый сослуживец — Игнатий Фёдорович Бобринский. Тот самый, с кем они вместе воевали когда-то давно. Теперь Бобринский был не тот: обрюзг, обзавёлся брюшком и говорил исключительно о ценах на дрова и о том, как нынче дороги хорошие экипажи.
— Пётр Иванович! — Бобринский всплеснул руками, когда увидел Петра. — Сколько лет! А я слышал, вы в Петербурге, всё собирался зайти, да дела, дела...
Он провёл Петра в гостиную, где всё блестело: от паркета и зеркал, до фарфора в горках. Пахло воском и какими-то цветочными духами.
— Садитесь, садитесь. Вот сюда, в кресло. Оно, говорят, из самой Франции. Целое состояние за него отдал, не поверите!
Пётр сел. Кресло было мягким, неудобным. Он предпочёл бы простой табурет.
— А помните, Игнатий, как мы с вами в походах... — начал он.
— Как не помнить! — Бобринский замахал рукой. — Только, знаете, Пётр Иванович, я теперь стараюсь не вспоминать. Нервы, нервы... Доктор говорит, мне нельзя волноваться!
Он налил себе вина, Петру не предложил. Сел напротив, в такое же кресло, и стал рассказывать, как он «удачно» женился, как получил место «при дворе» (какое — не уточнил), как его сын «уже в гвардии, представьте!».
Пётр слушал и думал: вот она, жизнь, которой он не хотел. Блеск, пустота, разговоры ни о чём. Этот человек когда-то стоял рядом с ним под картечью, а теперь боится вспоминать об этом, потому что «нервы».
— А вы, Пётр Иванович? — Бобринский наконец вспомнил о госте. — Всё в делах? Всё в походах?
— В делах, — ответил Пётр.
— Это хорошо. Это... — Бобринский поискал слово, — ...основательно. А я вот, знаете, остепенился. Дом, семья, покой. Что ещё нужно человеку?
Пётр не ответил.
Выслушав ещё несколько пустых рассказов ни о чём, Пётр успел пожалеть, что зашёл. Он не видел в этом человеке того военного, которого знал. Петр поспешил прервать очередную сплетню со словами, что забежал лишь ненадолго и уже пора возвращаться.
– Ну что ж, пора так пора, труба зовёт, как говорится – Бобринский хохотнул. – Но, Пётр, дорогой, мои двери для тебя всегда открыты! – с каким-то непонятным пафосом произнёс он, видимо, даже обрадовавшись, что гость уходит, спеша проводить его к двери.
Дверь за ним закрылась, и Пётр постоял минуту на крыльце, вдыхая сырой петербургский воздух. Пахло мокрым камнем и дымом. И почему-то именно здесь, на этом крыльце, выйдя из душной комнаты, он впервые за всё утро почувствовал, что дышит полной грудью.
спеша проводить его к двери.
Пётр вернулся домой к полудню, не застав своего брата. Тот ещё не вернулся из Летнего сада. Он уже собирался выйти снова, когда в прихожей послышались голоса. Камердинер Никиты вошёл с докладом:
— Его высокоблагородие Пётр Александрович Слащёв.
Пётр поморщился. Фамилия была прегадкая, приторная, как французское пирожное, которое подают в конце обеда, когда уже нет места для сладкого. Он знал Слащёва в лицо: молодой, лощёный, из тех, кто делает карьеру не делами, а связями. В Коллегии иностранных дел он числился то ли переводчиком, то ли копиистом. Впрочем, поговаривали, что он метит выше, чем позволяет его нынешнее положение.
— Зови, — сказал Пётр, хотя ему хотелось сказать обратное.
Слащёв вошёл быстро, будто боялся, что его передумают впускать. Высокий, с гладко выбритым лицом и светлыми глазами, в которых читалась та самая пустота, что так раздражала Петра в этом городе. Он был в светло-голубом кафтане с серебряным шитьём, как показалось Петру, слишком модном даже для дома Никиты. От него пахло духами: сладкими, приторными, с каким-то цветочным оттенком, который, видимо, должен был напоминать о Версале.
— Пётр Иванович! — Слащёв поклонился с той степенью почтительности, которая граничит с фамильярностью. — Наслышан о вашем приезде. Не мог не засвидетельствовать почтение.
— Почтение засвидетельствовано, — сухо ответил Пётр. — Садитесь.
Слащёв сел, но как-то неправильно: не на край кресла, как гость, а поудобнее, будто собирался остаться надолго. Оглядел комнату, отметил скромную обстановку, задержал взгляд на старом полотенце, лежавшем на стуле.
— Как здоровье ваше? — спросил он с вежливостью, которая не требовала ответа.
— Слава Богу, — ответил Пётр.
— Ah, cette humidité! — Слащёв закатил глаза, будто они были старыми друзьями, которым есть что вспомнить. — Весь Петербург от неё страдает. Я сам на днях послал за доктором: ломит спину, не поверите. Доктор прописал мне пить тёплое молоко с мёдом. Представляете? Молоко! В мои-то годы!
Он засмеялся, будто сказал что-то невероятно остроумное. Пётр не улыбнулся. Он смотрел на него и думал: вот сейчас он спросит, надолго ли я сюда. И точно. Слащёв, отсмеявшись, подался вперёд:
— А вы, Пётр Иванович, надолго к нам? Или, может, по делам каким?
— По делам, — коротко ответил Пётр.
— Понимаю, понимаю, — Слащёв закивал, хотя было видно, что он ни черта не понимает и хочет понять. — Дела, дела... У нас в Коллегии тоже — бумага за бумагой, а толку... — он махнул рукой. — Вы, верно, к брату своему, Никите Ивановичу? Он ведь теперь... — Слащёв сделал многозначительную паузу, — ...в большой силе.
Пётр молчал.
— Я, знаете, — Слащёв понизил голос, будто делился тайной, — давно ищу случая быть полезным. В Коллегии я, конечно, числюсь, но... — он снова махнул рукой, — ...переводы, копии. Не то. Мне бы дело, где можно применить... — он поискал слово, — ...способности. А Никита Иванович, слышал, ищет людей в свою канцелярию. Людей с языками, с понятием о европейских делах. — Он посмотрел на Петра с той самой «европейской» улыбкой, которая должна была означать ум и светскость, а на деле означала лишь то, что человек умеет вовремя улыбнуться. — Вот я и подумал: может, вы, Пётр Иванович, замолвите за меня словечко? Вы ведь с братом... — он сделал неопределённый жест, — ...близки.
Пётр смотрел на него долгим взглядом. Слащёв выдержал, но в глазах его что-то дрогнуло.
— Пётр Александрович, — сказал Пётр, — вы служите в Коллегии давно?
— Третий год, — с готовностью ответил Слащёв.
— И за три года не нашли случая показать свои способности?
Улыбка Слащёва стала натянутой, как кожа на барабане.
— Всякое бывало... — начал он.
— Вот и я о том же, — перебил Пётр. — Если человек за три года не смог проявить себя на том месте, куда его поставили, то, может, место не то? Или человек?
Слащёв заморгал.
— Помилуйте, Пётр Иванович, я же не в службу, а так... по-дружески.
— По-дружески, — повторил Пётр. — Мы с вами не друзья, Пётр Александрович. Вы пришли засвидетельствовать почтение. Вот и свидетельствуйте. А просить у брата я не стану. Не люблю, когда чужими силами идут. И вам не советую.
Слащёв замолчал. Улыбка его стала совсем натянутой. Он ещё минуту что-то говорил: о погоде, о новом павильоне в Летнем саду, о том, что императрица, говорят, собирается в Царское Село, — но Пётр уже не слушал. Он смотрел на него и думал: вот они, люди этого города. Пустые, лощёные, жадные до чужих тайн и чужих мест. И чем скорее он отсюда уедет, тем лучше.
Наконец Слащёв поднялся, откланялся (с той же натянутой улыбкой) и вышел. Пётр остался сидеть, глядя на дверь, за которой скрылся его гость. Он поднялся, подошёл к окну. За стеклом моросил дождь, и Петербург стоял серый, мокрый, чужой.
Никита вернулся из Летнего сада затемно, усталый, с мокрыми от дождя плечами. За ужином он рассказывал, что павильон вышел недурён, а статуя ещё лучше, но Павел Петрович весь день расспрашивал не о ней, а о том, за что людей держат в крепостях.
— Я сказал, что за дело.
— За дело, — повторил Пётр, не поднимая глаз от тарелки.
— Что-то случилось? — Никита наблюдал за ним поверх бокала. — Ты молчалив даже для себя.
— Завтра на рассвете я уезжаю.
— Ты говорил, через две недели.
— Печники закончат раньше. — Пётр отрезал хлеба. — Не люблю, когда в моём доме что-то делают без меня.
— Печники никогда не заканчивают раньше, — мягко заметил Никита.
— Значит, поеду и подгоню.
Никита помолчал. Потом улыбнулся той улыбкой, за которой невозможно разобрать ничего, и поднял бокал.
— Передавай поклон в Москве.
Пётр кивнул. Он знал, что Никита не поверил, и знал, что брат не станет спрашивать. В этом они были похожи: оба предпочитали не знать того, что потом пришлось бы скрывать.
Ночью он собрал сундучок. Взял немного: пистолет, походное полотенце, смену рубах и тяжёлый кошель.
Перед рассветом Пётр вышел во двор. Петербург спал, мокрый, серый, чужой, и только где-то у Мойки кричала одинокая чайка. Он сел в карету, не оглядываясь на дом, и колёса мягко простучали по брусчатке.
Впереди, за Новгородом, ждала деревня старообрядцев.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
