Усадьба леди Анны
Глава 1
Очнулась я не сразу. Сознание возвращалось медленно, будто выныривая из густого, тягучего киселя, который обволакивал мысли, не давая им обрести форму. Первым делом я ощутила толчки — мерные, убаюкивающие, от которых муть в голове становилась только гуще. Меня покачивало, и это было неприятно, словно внутренности мои ехали отдельно от тела, а кости превратились в ледяные сосульки, звенящие друг о друга при каждом толчке.
Я моргнула, пытаясь сфокусировать взгляд. Веки казались налитыми свинцом. Деревянные стенки, обитые потемневшей кожей, местами протертой до дыр, сквозь которые виднелась труха. Узкое окно, за которым мелькали размытые тени деревьев, сливающиеся в сплошную темно-зеленую стену. Карета. Я в карете. Напротив и рядом со мной сидели люди, но я не могла заставить себя посмотреть на них — лица казались размытыми пятнами, лишенными черт, как маски из папье-маше, забытые ненужным мастером.
Голова… она была чужой. Тяжелой и пустой одновременно, как пересохший колодец, на дне которого не осталось даже мутной воды. Я попыталась ухватиться за хоть какую-то мысль, за воспоминание: кто я? Откуда? Куда меня везут? Но в ответ была лишь звенящая пустота и глухая боль в висках, пульсирующая в такт лошадиным копытам.
Взгляд упал вниз. Между моих ног, зажатый туфельками, стоял саквояж. Потертая коричневая кожа, медные застежки в виде цветков с шипами — на одной из них не хватало лепестка, и острый обломок зиял рваной раной. Мой? Должно быть, мой. Рука сама собой легла на потрескавшуюся ручку, и это движение отозвалось во всем теле странной, щемящей тоской, будто я коснулась не кожи и металла, а чего-то живого, давно забытого и бесконечно родного.
Лошади всхрапнули, карета дернулась и замерла, просев на рессорах так резко, что меня мотнуло вперед. Тишина после стука копыт показалась оглушительной — такой плотной, что можно было резать ножом. Снаружи раздался скрип козел и зычный голос возницы, пропитанный табаком и хрипотой
— Прибыли! Усадьба «Лортвийские розы»!
Название больно кольнуло где-то под ложечкой, вызвав мгновенную тошноту, но не зажгло никакого узнавания. Только холодок пробежал по спине, заставляя волоски на руках встать дыбом.
— Эй, миледи, — раздалось откуда-то сбоку. Голос был сиплым, равнодушным, как скрип несмазанной петли. — Вам выходить. Приехали.
Я повернула голову. Сосед, закутанный в серый плащ с капюшоном, скрывающим лицо, кивком указал на дверцу. Из-под капюшона виднелся лишь край небритой щеки да впалые бесцветные губы. Он не смотрел на меня, словно я была пустым местом, частью каретного интерьера — такой же неодушевленной, как продавленная обивка.
— Выходить? — мой собственный голос прозвучал хрипло, незнакомо, будто принадлежал другой женщине, старой и больной.
— Велено доставить. Доставили. Дальше — ваши заботы.
Я кивнула, подчиняясь какому-то внутреннему приказу, не имеющему ничего общего с волей. Тело двигалось само, словно заведенный механизм, в котором застоялись шестерни. Схватила саквояж за ручку — тяжелый, налитой камнями. Открыла дверцу, чуть не потеряв равновесия, и ступила на подножку, ощутив, как тонкие подошвы туфель скользят по мокрому от недавнего дождя дереву, а затем вниз, на утоптанную землю, мгновенно промочившую ноги ледяной сыростью.
Карета тут же тронулась с места, обдав меня пылью и запахом конского пота, смешанным с резкой вонью дегтя. Я даже не обернулась ей вслед — зачем? Меня привезли, словно тюк с ветошью, и выгрузили у этого порога. Я смотрела вперед.
Передо мной возвышался дом.
Двухэтажный, сложенный из дикого серого камня, поросшего лишайником, он когда-то, видимо, был красив. Теперь же казался вызовом этому хмурому небу, налитому свинцом. Окна-бойницы на первом этаже зияли пустотой, кое-где заколоченные досками крест-накрест, похожими на могильные кресты. Крыша на правом крыле просела, словно под тяжестью невидимого груза, и черепица лежала на земле кучами, похожими на осенние листья, только серые и мертвые, покрытые склизкой плесенью. Вокруг, вместо обещанных роз, стеной стоял высокий, по пояс, бурьян, сухой и ломкий, да голые, скрюченные стволы кустарника, больше похожие на скелеты, чем на живые растения. Ни одного цветка, ни одной зеленой травинки — лишь бурая, выжженная чем-то земля да гнилостный запах, поднимающийся от нее, как дыхание из могилы.
Ветер, резкий и холодный, прошелся по моей спине, заставляя поежиться, и я втянула голову в плечи, обхватив себя свободной рукой. Он пронизывал насквозь, этот ветер, добираясь до самого нутра, выстуживая ту смутную надежду, что еще теплилась где-то глубоко внутри. Я подняла взгляд выше, на фронтон. Там, еле различимая на потемневшем камне, виднелась старая резная роза, растрескавшаяся от времени, — от нее осталась лишь половина лепестков, остальные отбиты то ли непогодой, то ли чьей-то злой волей. И уродливый железный флюгер в виде дракона с поджатым хвостом и разинутой пастью, жалобно скрипевший на ветру, и в этом скрипе слышалось что-то похожее на предостережение, на стон, на тихий, бессильный плач.
Я стояла посреди запустения, сжимая ручку саквояжа так, что костяшки пальцев побелели, и чувствовала себя такой же покосившейся и забытой, как эта усадьба. В голове пульсировала одна-единственная, ничем не подкрепленная мысль, пришедшая из ниоткуда: это неправильно. Здесь что-то не так. И дело было не только в полуразрушенных стенах, не в выбитых окнах и провалившейся крыше. Было что-то еще, неуловимое и липкое, что пробиралось под кожу, заставляя сердце биться чаще, а дыхание перехватывать.
Я сделала шаг вперед. Сухая трава зашуршала под ногами, словно предупреждая: «Не ходи». Шорох был слишком громким для пустого места, слишком настойчивым. Но идти было некуда, кроме как к этой двери, обитой ржавым железом, на котором проступили рыжие разводы, похожие на засохшую кровь. И я пошла, потому что стоять на месте было страшнее.
Я подошла и подняла руку, чтобы постучать, но замерла. Ладонь застыла в миллиметре от ржавого железа, и я вдруг отчетливо осознала, что не хочу прикасаться к этой двери — словно металл мог обжечь или, хуже того, не отпустить. Тишина. Только ветер, который завывал в щелях, облизывая стены, да скрип флюгера, ставший теперь каким-то надсадным, жалобным. И вдруг мне показалось, что за одним из заколоченных окон второго этажа кто-то стоит и смотрит прямо на меня. Не лицо — лишь смутное очертание за щелями между досок, но взгляд этот я ощутила физически: тяжелый, пристальный, он прошелся по мне, как ледяная рука.
Я постучала. Звук получился глухим, ржавое железо даже не звякнуло, а словно всосал в себя удар, проглотил его, оставив в горле утренней темноты. Тишина за дверью стала ещё гуще, если это вообще было возможно, — она давила на барабанные перепонки, заставляя кровь гулко стучать в висках. Я уже хотела постучать снова, когда услышала шаркающие шаги и лязг отодвигаемого засова. Металл застонал, нехотя поддаваясь, и этот звук прокатился по позвоночнику холодной дрожью.
Дверь со скрипом отворилась внутрь, явив взгляду полумрак прихожей, который казался почти осязаемым — плотным, влажным, как глоток затхлого воздуха из погреба. Запах сырости, старой золы и ещё чего-то кислого, травяного, с горьковатой ноткой сушеных грибов и плесени, ударил в нос, заставляя желудок сжаться. В проёме стоял сгорбленный старик в засаленном камзоле, когда-то бывшем зелёным — теперь же от цвета осталась лишь смутная память, выцветшая до грязно-серого. Лицо его напоминало печеное яблоко: все в мелких морщинах, с проваленным ртом и маленькими, слезящимися глазами, которые смотрели куда-то в сторону, на мое плечо, избегая прямого взгляда. Он молча поклонился — медленно, с трудом сгибая спину, словно каждый такой поклон давался ему ценой боли, — и отступил в сторону, давая мне пройти.
Я перешагнула порог.
Внутри оказалось не лучше, чем снаружи, а может, даже хуже. Холл, в который я попала, был огромным, под стать двухэтажному дому, — таким огромным, что мое одиночество в нем стало вдруг осязаемым, почти физическим. Высокий потолок терялся в темноте, и лишь тусклый свет из мутных окон пробивался сквозь пыль, висящую в воздухе густой, танцующей взвесью. Пол когда-то был выложен каменными плитами, но теперь многие из них треснули, разошлись, словно земля под ними вздыхала и двигалась, а кое-где и вовсе отсутствовали, обнажая утрамбованную землю, темную и влажную, пахнущую чем-то древним. Мебель — пара стульев с продавленными сиденьями, от которых остались лишь деревянные каркасы да обрывки обивки, свисающие уродливыми лохмотьями, и длинный стол у стены, весь в разводах и въевшейся грязи — покрыта слоем пыли и паутины, такой густой, что она свисала с ножек, словно седая борода. На стенах висели тёмные пятна — то ли картины, то ли просто следы сырости, расползшиеся причудливыми картами неведомых земель. Я разглядела одну: под слоем копоти и времени угадывался женский профиль, но черты стерлись настолько, что лицо казалось пустотой, провалом.
И посреди этого запустения, выстроившись в ряд, стояли трое.
Они поклонились одновременно, словно репетировали этот жест сотни раз, и шея под капюшоном одного из них хрустнула сухо и мерно, как сучок под ногой. От этого зрелища мурашки пробежали по спине — не просто от неожиданности, а от жуткой слаженности, от того, как три фигуры в полумраке слились в единое движение, будто управляемые одной нитью.
Первый — тот самый старик, что открыл дверь. Он шагнул вперёд и снова поклонился, на этот раз ниже, и я услышала, как хрустнули его позвонки.
— Мирк, — прошамкал он беззубым ртом. Голос его шуршал, как сухая трава за окном. — Конюх. Если лошадь когда появится, значит.
Он произнес это «если» так, будто знал, что лошадь не появится никогда. Будто сама мысль о ней была здесь неуместна, как цветок на могиле.
Второй была девушка, почти девочка, в сером платье и белом переднике, который казался неестественно чистым на фоне всеобщей грязи — до того чистым, что он почти светился в полумраке, резал глаза своей белизной. Русые волосы убраны под чепец, из-под которого выбилась тонкая прядь, дрожащая на каждом вздохе. Глаза опущены в пол, и я заметила, как побелели ее костяшки — она сжимала подол так сильно, словно боялась, что ее унесет ветром.
— Астер, — пискнула она, приседая в книксене, и в этом писке мне почудилось что-то звериное, испуганное. — Горничная. Я… я буду вам прислуживать, госпожа.
Слово «госпожа» она выдохнула, как заклинание, как единственную надежду на спасение.
И, наконец, третья. Крупная женщина с тяжёлым взглядом из-под нависших век, которые нависали над глазами так низко, что те казались двумя щелочками, сверкающими из глубины. Руки она сложила под фартуком, испачканным мукой или чем-то похожим — белесой, липкой субстанцией, въевшейся в ткань по самую грудь. В отличие от двух других, она не кланялась. Она просто стояла, чуть откинув голову, и рассматривала меня с таким выражением, будто взвешивала, оценивала, прикидывала что-то про себя.
— Жанна, — голос у неё оказался низким, грудным, и в нем слышался металл, скрытый под слоем жира. — Кухарка. Обед скоро поспеет.
Она сделала ударение на последнем слове, и мне почему-то стало не по себе. Обед. В этом доме, пропахшем смертью и запустением, кто-то готовил обед.
Они смотрели на меня. Ждали. Трое слуг в пустом, холодном холле. А я стояла, вцепившись в ручку саквояжа так, что острые края застежек впились в ладонь, и чувствовала, как пол уходит из-под ног. Госпожа. Они назвали меня госпожой.
— Я… — мой голос сорвался, превратившись в хриплый шепот. — Я не…
Я не знала, что сказать. Не помнила, кто я. Не помнила этого дома. Не помнила их. Как я могу быть здесь госпожой? Этот титул обжигал, был слишком тяжелым для моих плеч, как чужое пальто, сшитое для кого-то другого, крупнее и сильнее.
— Вы устали с дороги, госпожа, — быстро произнесла Астер, поднимая на меня глаза и тут же снова их опуская. В ее взгляде мелькнуло что-то живое, быстрое, как рыбка в мутной воде. — Позвольте, я провожу вас в вашу комнату. И… вещи.
Она приблизилась — так осторожно, словно боялась спугнуть дикую птицу, — и протянула руки к моему саквояжу. Шаги ее были почти неслышны, хотя подошвы скользили по каменным плитам, и эта бесшумность казалась неестественной. Я поймала себя на мысли, что она умеет двигаться так, будто старается не разбудить дом. Во взгляде её мелькнуло что-то — то ли любопытство, то ли страх, — когда она коснулась ручки, и я заметила, как дрогнули ее пальцы от тяжести. Я разжала пальцы, и она приняла ношу, удивившись, видимо, её тяжести — на секунду ее плечо просело, и она перехватила саквояж второй рукой, прижимая к груди, как ребенка.
— Лестница тут старая, — предупредила она, поворачиваясь к широкой дубовой лестнице, ведущей на второй этаж. Ступени, черные от времени и копоти, потемнели до угольного блеска, перила были источены какими-то жучками, и на них виднелись мелкие, похожие на пулевые ранения, отверстия. — Ступеньки скрипят, вы уж осторожнее, госпожа. И держитесь за перила.
Я послушно пошла за ней. Каждая ступенька издавала жалобный стон, некоторые шатались под ногами, прогибаясь так глубоко, что сердце на миг замирало в ожидании провала. Перила, покрытые резьбой, когда-то, наверное, были красивы, но теперь резьба стёрлась, превратившись в бесформенные бугорки, а дерево потрескалось глубокими продольными трещинами, похожими на морщины древнего старца. Под пальцами оно было шершавым и влажным, словно впитывало в себя сырость этих стен годами. Старик Мирк и кухарка Жанна остались внизу, провожая меня взглядами. Я чувствовала их взгляды спиной до самого поворота — два разных веса: один легкий, скользящий, другой тяжелый, почти осязаемый, давящий между лопаток. Мне хотелось обернуться, но я не позволила себе этого, только крепче сжала перила, чувствуя, как дерево скрипит под рукой.
Второй этаж встретил меня длинным коридором с рядом дверей, уходящих в перспективу, которая, казалось, сужалась к концу, словно коридор был длиннее снаружи, чем внутри. Обои на стенах отставали лохмотьями, свисая неровными полосами, которые шевелились от сквозняка — мне на миг почудилось, что это чьи-то тени отделились от стен и теперь тянутся ко мне. Ковровая дорожка под ногами истлела почти в труху, превратившись в жалкие остатки ворса, присыпанные серой пылью, и каждый мой шаг поднимал маленькое облачко, оседающее на лодыжках холодным налетом. Пахло здесь ещё сильнее сыростью и мышами — запах был настолько плотным, что я почти чувствовала его вкус: горьковатый, с металлическим оттенком, въедающийся в нёбо. Астер уверенно шла вперёд, к самой последней двери в конце коридора, и я заметила, что она старается наступать только на те доски, что не скрипят, — её походка была выверенной, как у человека, привыкшего красться.
— Ваша комната, госпожа, — сказала она, толкая дверь. Та отворилась с долгим, протяжным скрипом, и мне показалось, что этот звук разбудил что-то внутри дома — где-то глубоко, в недрах стен, отозвалось слабым эхом. — Здесь всегда было хозяйское крыло. Я каждое утро проветриваю, хоть толку и мало.
Она посторонилась, пропуская меня внутрь, и я переступила порог с неожиданным чувством, что вхожу в клетку. Или в убежище. Я ещё не поняла, что именно.
Комната оказалась больше, чем я ожидала. Высокая кровать под балдахином из тяжёлой, выцветшей ткани, которая когда-то была бордовой, а теперь выгорела до грязно-розового, напоминающего цвет запекшейся крови на старой простыне. Массивный платяной шкаф с зеркалом в трещинах — одна из них рассекала отражающую поверхность наискось, словно молния, и в этой трещине серебро почернело, глядя на меня черным зрачком. Туалетный столик с пустыми флакончиками, покрытыми слоем пыли, и огарок свечи в подсвечнике — свеча оплавилась так давно, что воск застыл неровными наплывами, похожими на пальцы, сжимающие фитиль. На окнах — такие же тяжёлые, пыльные портьеры, от которых пахло чем-то сладковато-приторным, гнилостным, как от букета, простоявшего в вазе слишком долго. Астер поставила саквояж в ногах кровати — я услышала, как тяжело он опустился на пол, с каким глухим ударом, — и подошла к окну, отдёргивая штору. Ткань не хотела поддаваться, и она дернула сильнее, подняв тучу пыли, которая закружилась в воздухе, пойманная косым светом.
— Вид на задний сад, — сказала она, и я увидела за мутным стеклом такое же запустение, как и спереди, только без фасада. Там, где должны были быть клумбы, зияли ямы, заросшие лопухом, и ржавый остов беседки, покосившийся и почти скрытый в чаще. — Летом здесь, говорят, красиво было.
— Говорят? — переспросила я, и эхо собственного голоса в этой комнате показалось мне чужим — оно вернулось ко мне приглушенным, смазанным, словно стены не хотели его отпускать.
Астер обернулась. В сумеречном свете, льющемся из окна, лицо её казалось бледным пятном, на котором едва угадывались черты, и на миг я испугалась, что оно сотрется совсем, растворится в сером воздухе.
— Я здесь не так давно, госпожа. Всего год. Приехала, когда старый хозяин… — она запнулась. Губы её сжались в тонкую нить, и я увидела, как дрогнул ее подбородок. — Когда всё пошло прахом.
Она присела в книксене — на этот раз торопливом, неловком, словно ей не терпелось закончить этот разговор, — и попятилась к двери, не оборачиваясь ко мне спиной. В этом было что-то звериное: желание не выпускать меня из виду, пока между нами не окажется преграда.
— Я принесу воды умыться и свежую свечу. Жанна скоро позовёт к ужину. Отдыхайте, госпожа.
Дверь за ней закрылась — не хлопнула, а мягко, почти неслышно встала на место, будто кто-то придержал ее с другой стороны. И только тогда я позволила себе выдохнуть. Воздух в комнате был спертым, тяжелым, и я сделала несколько шагов к окну, но так и не дошла до него, остановившись посреди комнаты.
Я стояла посреди комнаты, которая, видимо, должна была стать моей, и смотрела на пыльный туалетный столик. В треснувшем зеркале я увидела своё отражение — бледное, с тёмными кругами под глазами, такими глубокими, что казалось, будто в них можно упасть, и растрёпанными волосами, слипшимися в тусклые пряди. Чужое лицо. Совершенно чужое. Я поднесла руку к щеке, и отражение повторило движение, но с едва уловимой задержкой, как будто между мной и им была крошечная, неуловимая разница во времени. Я смотрела в глаза женщины в зеркале и не узнавала их. Может быть, это и к лучшему — может быть, то, что я забыла, не стоило помнить.
Я перевела взгляд на саквояж у кровати. Он стоял там, где его оставила Астер, — потертый, тяжелый, с медными цветками-застежками, один из которых был сломан. В полумраке медь казалась тусклым золотом, а кожа — почти черной. Ответы, наверное, там. Всё, что я забыла: имя, прошлое, причину, по которой оказалась в этой карете, в этом доме, среди этих людей. Но подойти и открыть его я почему-то боялась. Ноги словно приросли к половицам, руки висели плетьми, и даже мысль о том, чтобы нагнуться и коснуться замков, вызывала в груди острую, колющую боль.
Боялась узнать, кто я такая на самом деле. И ещё больше боялась того, что не узнаю ничего.
Я стояла так, наверное, с минуту — или с час, время здесь текло иначе, густо и медленно, как смола, — пока где-то внизу не раздался глухой удар, словно что-то тяжелое уронили на каменный пол, а следом — приглушенный женский голос, в котором мне почудилась злость. Я вздрогнула, обхватив себя руками, и поняла, что в этой комнате, несмотря на закрытую дверь, мне вовсе не кажется, что я одна.
Глава 2
Я долго стояла посреди комнаты, глядя на саквояж. Тени от голых ветвей за окном ползли по полу, и мне чудилось в их движении что-то зловещее — они извивались медленно, с ленцой, как спящие змеи, которых потревожили на закате. Где-то в стенах послышался тихий, протяжный скрип, будто дом вздохнул во сне, и я вздрогнула, обхватив себя за плечи. Наконец, собрав остатки решимости, я шагнула к кровати. Половица под ногой жалобно застонала, и этот звук показался мне слишком громким в давящей тишине. Пальцы дрожали, когда я щёлкнула медными застёжками — цветки с шипами, такие же, как на саквояже, больно впились в подушечки, оставляя на коже глубокие красные полоски. Металл был холодным, почти ледяным, и этот холод пробирался под ногти, заставляя руки неметь.
Крышка откинулась с тихим скрипом, и изнутри пахнуло чужим, давно уложенным запахом — сухой лавандой, нафталином и ещё чем-то неуловимым, что могло быть старыми духами или просто запахом времени. Внутри, как и следовало ожидать, лежали вещи. Аккуратно сложенные, пахнущие лавандой — или это только казалось? Воздух в комнате был таким плотным, что трудно было различить, где заканчивается запах вещей и начинается запах самой комнаты. Я принялась перебирать их механически, словно вор, обыскивающий чужой багаж, — руки двигались сами, а я словно наблюдала за ними со стороны, с холодным, неприятным чувством, что эти вещи не имеют ко мне никакого отношения.
Несколько комплектов белья — добротного, но без изысков, с аккуратными стежками на подолах, выцветшими до бледно-серого. Два платья. Одно — из тёмно-синего бархата, с вышивкой серебряной нитью по вороту, явно парадное, но немного старомодное: рукава слишком широкие, талия завышена, как носили, должно быть, лет десять-пятнадцать назад. Бархат местами вытерся до блеска, а на локтях темнели аккуратные заплатки, почти незаметные в полумраке. Второе — повседневное, из плотной шерсти мышиного цвета, с белым отложным воротничком, который желтовато отсвечивал в свете, пробивающемся из окна. Шерсть оказалась грубой на ощупь, колючей — я провела по ней пальцами, и они заныли от непривычного раздражения. Две ночные сорочки, тонкие, но уже штопаные на локтях, и в одном месте — на груди — аккуратно вышитый маленький цветок, прикрывающий, должно быть, протершуюся дырочку.
Под ними, на самом дне, лежали бумаги.
Я вытащила их дрожащими руками. Пальцы скользнули по плотному, шершавому краю, и я на миг задержала дыхание, словно боялась, что бумага рассыплется от одного моего прикосновения. Пожелтевший лист плотной бумаги, сложенный втрое, с гербовой печатью — стилизованное изображение раскрытой книги, пронзённой мечом. Воск на печати потрескался, и красный цвет выцвел до ржавого, но оттиск сохранился чётко, словно его поставили только вчера. Аттестат.
Я развернула его, и буквы поплыли перед глазами, прежде чем сложиться в слова.
«Сим удостоверяется, что Анна лорт Дартанская, девица благородного происхождения, полный курс наук в Храмовом пансионе для благородных девиц при Главном Храме Четырёх Ветров окончила. Поведения — удовлетворительного. Успехи в науках:
Чистописание — удовлетворительно.
Основы счёта и мер — слабо.
История королевских домов и магических династий — посредственно.
Домоводство и управление поместьем — хорошо.
Этикет и словесность — удовлетворительно.
Основы целительства травами — удовлетворительно.
Танцы и музыка — хорошо.
Изучение рун — слабо.
Медитации и основы внутреннего сосредоточения — удовлетворительно».
Я перечитала список дважды, а потом ещё раз, впиваясь взглядом в каждую строчку. Тройки. Сплошные тройки, если не хуже. Только домоводство, танцы и музыка — хорошо. Какая-то горькая усмешка тронула мои губы, но радости в ней не было — только сухая, колючая горечь. Похоже, я была не самой прилежной ученицей. И руны… руны давались мне слабо — любопытно, что это значило в мире, где магия, видимо, была обычным делом? Я попыталась представить, как это — изучать руны, чувствовать их, но в голове была лишь глухая, белая пустота.
Но главное — имя. Анна лорт Дартанская. Я повторила про себя: Анна. Ания? Нет, не отзывалось. Пустота. Имя как имя, но своё ли? Я попробовала произнести его вслух, и звук ударился о стены, вернувшись ко мне чужим, плоским.
— Анна, — сказала я тихо, и в голосе не было узнавания.
И лорт — частица, указывающая на благородное происхождение. Дартанская — значит, родом из этих мест? Дартания? Я напрягла память до рези в висках, но бесполезно. Слово показалось смутно знакомым, но где я его слышала — хоть убей, не помнила. Где-то далеко, словно в детстве, в разговоре взрослых, смысл которого ускользнул тогда и не вернулся теперь.
Под аттестатом лежал второй лист, тонкий, почти прозрачный, исписанный мелким, витиеватым почерком с кляксами — там, где перо задерживалось слишком долго, чернила расплывались некрасивыми пятнами, похожими на следы от капель. Характеристика.
Я развернула его, и воздух в комнате вдруг показался мне тяжелее.
«Девица Анна лорт Дартанская обучалась во вверенном мне пансионе три года. За время обучения проявила себя как особа, лишённая должного прилежания. Нравом упряма, склонна к пререканиям с наставницами-жрицами. Ленива — за исполнение обязанностей берётся лишь под страхом наказания. Тугодумна — объяснения схватывает медленно, хотя, если уж усвоит, помнит крепко и на редкость въедливо. К подругам по пансиону относится с прохладцей, в общих играх и девичьих посиделках участия не принимает, предпочитая уединение в храмовой библиотеке либо прогулки в одиночестве по саду медитаций, за что неоднократно получала выговоры от старших жриц. В целом — барышня, безусловно, способная к исправлению, но требующая твёрдой руки и неусыпного контроля. Верховная жрица Пансиона при Храме Четырёх Ветров, Агата Огненная Ветвь. Печать».
Я опустилась на край кровати, сжимая бумагу в руках так сильно, что края впились в ладони. Упряма. Ленива. Тугодумна. Прекрасный портрет, ничего не скажешь. Значит, до того, как моя голова опустела, я была не самой приятной особой. Я попыталась представить себя среди других девиц — веселых, болтливых, сцепленных локтями на прогулках, — и не смогла. Библиотека, одиночество… Это хоть что-то. Хоть какой-то намёк на то, кем я была. Я закрыла глаза, и перед ними возникла смутная картина: высокие стеллажи, пахнущие кожей и пылью, узкое окно с цветным стеклом, пропускающим лучи, разбитые на разноцветные пятна, и я — одна, в углу, с книгой на коленях. Образ был таким ярким, таким живым, что я почти поверила в него. Почти.
Снизу, из-под бумаг, выскользнул ещё один листок, совсем маленький, сложенный вчетверо так плотно, что края его замялись и побелели. Я развернула его — бумага хрустнула, жалуясь, — и на свет появились всего несколько слов, написанных тем же почерком, что и характеристика, но торопливым, нервным, с нажимом, прорвавшим бумагу в двух местах: «Анна лорт Дартанская является законной наследницей титула баронессы Дартанской и единственной владелицей поместья "Лортвийские розы" и всех прилегающих угодий, согласно завещанию покойного отца, барона Эдгара лорт Дартанского. Вступает в права наследования немедленно по прибытии».
Баронесса. Я — баронесса этого разорённого гнезда. Я подняла глаза от бумаги и обвела взглядом комнату: пыльные портьеры, треснувшее зеркало, огарок свечи, облезлый балдахин, похожий на саван. И это всё, что у меня есть? Этот аттестат с тройками, два платья, дырявая память и полуразрушенный дом с тремя слугами, которые, судя по их лицам, ждали меня с ужасом, а не с радостью?
Я положила бумаги на колени и вдруг почувствовала, как комната поплыла перед глазами — не от слабости, а от внезапной, острой, как нож, тоски. Я — баронесса. Анна. Дочь барона Эдгара. Сирота. Идиотка, едва окончившая пансион на тройки. Ни друзей, ни приданого, ни дома, в котором можно жить. Только чемодан с чужими вещами и имя, которое не отзывается в душе.
Внизу, где-то под ногами, снова послышались голоса — глухие, неразборчивые, и мне почудилось в них что-то, похожее на спор. Я замерла, прислушиваясь, но слова тонули в толще камня и времени, оставляя лишь смутное ощущение тревоги, разрастающееся в груди, как тёмное пятно на влажной ткани. Я посмотрела на саквояж, всё ещё открытый, на дне которого осталась лишь пожелтевшая подкладка да несколько сухих лепестков лаванды, рассыпавшихся в прах от моего прикосновения. Мне показалось, что вместе с ними рассыпалось что-то ещё — последняя надежда на то, что я могу быть кем-то другим. Я сидела на кровати, глядя в стену, и чувствовала, как внутри разрастается холод. Ничего не помнить — страшно. Но узнавать о себе такое — пожалуй, ещё страшнее.
Взгляд мой упал на туалетный столик. На то самое треснувшее зеркало, в которое я мельком взглянула, когда вошла. Тогда я отвела глаза — слишком страшно было видеть чужое лицо. Но теперь, когда у меня появилось имя... может, я должна узнать и лицо?
Я встала, чувствуя, как дрожат колени, и подошла к столику. Пыль на его поверхности была такой толстой, что я машинально провела пальцем, оставляя бороздку, — подушечка покрылась серым налетом, словно пеплом. Пустые флакончики — из одного, когда я чуть сдвинула его, выкатилась сухая, почерневшая пробка, стукнув по дереву глухо и одиноко.
Огарок свечи оплавился так, что воск застыл причудливой каплей, нависшей над краем подсвечника, будто в тот миг, когда его погасили, что-то прервало чей-то долгий, утомительный разговор. И я в зеркале.
Трещина шла наискось, рассекая отражение надвое, но разглядеть себя было можно — если прищуриться и наклонить голову так, чтобы свет от единственного окна не бил прямо в глаза.
Из мутного стекла на меня смотрела высокая, слишком худая девушка. Тонкие черты лица — острые скулы, проступающие так явственно, что кожа над ними казалась натянутой, как пергамент, прямой нос с едва заметной горбинкой, бледные губы, почти сливающиеся с цветом лица. Кожа казалась почти прозрачной в тусклом свете единственной свечи — под ней угадывалась синеватая сеть вен на висках и у крыльев носа. Но главное — волосы. Тёмные, почти чёрные, они падали на плечи тяжёлой, непослушной копной, выбиваясь из когда-то аккуратной причёски. Сейчас от неё остались лишь жалкие остатки — пара шпилек, кое-как вцепленных в спутанные пряди на затылке, держалась так отчаянно, словно знала, что это её последний бой.
Я подняла руку, и отражение повторило жест — но с той же едва уловимой задержкой, что и раньше, и сердце кольнуло смутной тревогой. Дотронулась до щеки — холодная, с шершавой сухостью кожи, которая давно не знала ни кремов, ни даже простой воды. До волос — спутанные, жёсткие на ощупь, они путались в пальцах, словно не хотели подчиняться. Глаза... глаза были самыми чужими. Тёмно-серые, почти стальные с ободком темнее по краю радужки, они смотрели на меня с настороженным любопытством, словно тоже видели незнакомку. В их глубине, за этой настороженностью, мне почудилось что-то ещё — испуг? Или, может быть, немой вопрос, который не решались задать губы.
— Анна, — прошептала я, глядя своему отражению в глаза. — Анна лорт Дартанская.
Имя не отозвалось в груди никаким теплом. Оно повисло в пыльном воздухе комнаты, чужое, как и это лицо, как и этот дом, как и вся моя новая жизнь. Только где-то глубоко, под рёбрами, шевельнулось что-то — не узнавание, нет, скорее эхо узнавания, такое слабое, что я не могла понять, настоящее оно или выдуманное.
Я долго всматривалась в свои черты, пытаясь найти в них хоть что-то знакомое, хоть что-то, что сказало бы мне: «да, это ты». Склонность к полноте? Нет, я была худа до болезненности. Веснушки на переносице? Ни одной. Особый изгиб брови? Обычные, чуть приподнятые к вискам, такие же, как у сотен других девушек. Но трещина в зеркале разделяла лицо надвое, и казалось, что я смотрю на двух разных людей, собранных в одно целое чьей-то жестокой волей. Левая половина казалась старше, строже, правая — моложе, растеряннее. Я смотрела на них и не знала, которая — настоящая.
В дверь постучали. Я вздрогнула и отшатнулась от зеркала так резко, что задела локтем пустой флакончик, и он покатился по столешнице с глухим, дребезжащим звуком, прежде чем упасть на пол и застыть, всё ещё слегка вращаясь.
— Госпожа, — раздался голос Астер из-за двери, тихий и осторожный, словно она боялась спугнуть меня. — Я принесла воду и свечи. Жанна просила передать, что ужин через четверть часа в малой столовой.
— Войди, — сказала я, удивляясь, как ровно звучит мой голос, будто эти секунды перед зеркалом и этот глупый испуг ничего не значили.
Астер вошла с кувшином в одной руке, который оттягивал её плечо вниз, и подсвечником в другой — на нём горели три свечи, и их живой, трепещущий свет сразу прогнал те углы, что сгущались по углам комнаты. На лице девгидром был написан немой вопрос, но она не осмелилась его задать. Она поставила всё на туалетный столик — кувшин с мягким стуком, подсвечник с тихим позвякиванием — и вопросительно взглянула на меня, задержав взгляд на моих растрёпанных волосах дольше, чем того требовала вежливость.
— Помочь одеться к ужину, госпожа? И с причёской... я могла бы...
Она запнулась, и в паузе этой я услышала то, чего она не сказала: что я выгляжу жалко, что в таком виде нельзя показываться даже перед тремя слугами в полуразрушенном доме.
Я посмотрела на мышиное платье, которое до сих пор держала в руках — ткань сбилась, и я расправила её, разглаживая ладонью жёсткие складки, — потом снова в зеркало, на эту чужую, растрёпанную, высокую и худую девицу с острыми скулами и тёмными кругами под глазами.
— Да, — сказала я неожиданно для себя. Голос прозвучал твёрже, чем я чувствовала себя. — Помоги. Я... я не привыкла сама.
Астер кивнула, и мне показалось, что на её бледном лице мелькнуло что-то похожее на облегчение. Она принялась наливать воду в треснувший фарфоровый таз — вода пахла железом и сыростью, плеснула на стенки, оставляя мокрые разводы на старой глазури. А я смотрела, как пыль на столике, потревоженная нашими движениями, медленно оседает, кружась в свете свечей золотистыми, почти живыми частицами, и думала о том, что сказала неправду. Я не помнила, привыкла ли я к чему-нибудь вообще. Не помнила, умела ли сама справляться с причёской. Не помнила, знала ли когда-нибудь, как выглядит моё собственное лицо.
Астер подошла ко мне сзади, и я почувствовала её осторожные пальцы на своих волосах — она вынимала шпильки одну за другой, и каждая освобождённая прядь падала на плечи с тихим, почти неслышным шелестом.
— Волосы у госпожи красивые, — робко сказала она. — Такие густые. Жаль, что в дороге растрепались.
Я ничего не ответила. Я смотрела в зеркало, на себя — и на девушку, что стояла за моей спиной, такую маленькую и бледную в отражении, и думала о том, что она врёт. Или не врёт, а просто говорит то, что должна говорить горничная госпоже. Потому что волосы у меня были не красивые. Они были спутанными, тусклыми, мёртвыми. Как и всё в этом доме.
Глава 3
Астер оказалась проворной. Её пальцы двигались быстро и уверенно, без лишних движений, словно она привыкла к этой работе — или боялась показаться медлительной. Вода в треснувшем тазу быстро потемнела, смывая дорожную пыль с моего лица и шеи; я смотрела, как она мутнеет, превращаясь из прозрачной в молочную, а затем в грязно-серую, и думала о том, сколько дней я провела в дороге, если на мне осело столько грязи. Мышиное платье село ладно, словно шитое по мне — видимо, так оно и было. Ткань облегала плечи, плотно сидела на талии, и это ощущение собранности, определённости, странным образом успокаивало. Волосы служанка расчесала железным гребнем, и хотя я морщилась от боли, когда он цеплялся за колтуны, и в глазах темнело от резких рывков, вслух не возражала. В конце концов, моя буйная грива была уложена в подобие причёски — стянута на затылке и заколота теми самыми шпильками, что чудом держались до сих пор, словно маленькие солдаты, отказавшиеся сдаваться.
— Хорошо, госпожа, — сказала Астер, отступая на шаг и оглядывая свою работу. В её голосе послышалась неуверенная гордость. — Вам идёт этот цвет.
Я взглянула в зеркало. Серое платье делало меня ещё бледнее, подчёркивая синеву под глазами и серость губ, а тёмные волосы на его фоне казались почти траурными — трауром по той, кем я была, или по той, кем мне предстояло стать. Но хотя бы аккуратность придавала видимость принадлежности к этому месту. Я кивнула своему отражению, и оно кивнуло в ответ, и на этот раз задержка показалась мне меньше — или я просто привыкла.
— Веди, — кивнула я.
Коридор встретил нас тем же запахом сырости и сквозняком, гуляющим где-то в щелях — я слышала его тонкий, жалобный свист, когда мы проходили мимо очередной закрытой двери. Астер шла впереди со свечой, хотя сумерки ещё не сгустились окончательно — просто здесь, в этой части дома, света никогда не было много. Пламя трепетало, отбрасывая на стены наши тени: одна тонкая, прямая, другая маленькая, почти детская, и они то расходились, то сливались, словно играли в какую-то свою игру. Лестница застонала под нашими ногами, каждая ступенька жаловалась на свою горькую судьбу, и я ловила себя на том, что невольно подбираюсь, стараясь ступать легче, хотя Астер шла с уверенностью человека, давно привыкшего к этим жалобам.
Первый этаж встретил нас тишиной — не той обычной тишиной пустого дома, где слышно, как дышат стены, а какой-то подчёркнутой, настороженной, словно всё здесь замерло, прислушиваясь. Старик Мирк и кухарка Жанна исчезли, словно их и не было, растворились в тенях, оставив после себя только едва уловимый запах старой кожи от конюха и кисловатый, мучной — от кухарки. Астер свернула направо от входа, и мы оказались перед обитой тёмным деревом дверью. Когда-то, видимо, резьба на ней была искусной, но теперь разглядеть узор мешали потёртости и глубокие царапины, похожие на следы когтей огромного зверя, а ручка — бронзовая, в виде львиной головы — почернела от времени и прикосновений сотен рук, которых здесь уже не было.
— Сюда, госпожа, — Астер толкнула дверь, и та отворилась с тем же протяжным, жалобным скрипом, что и все двери в этом доме. Она отступила, пропуская меня вперёд, и я увидела.
Малый обеденный зал оказался небольшой комнатой с низким сводчатым потолком, какие бывают в старых домах, — камни его, казалось, нависали надо мной, создавая ощущение уюта или западни, я ещё не решила. Узкое стрельчатое окно выходило всё в тот же запущенный сад, и последний свет угасающего дня падал на длинный дубовый стол, стоящий посередине, окрашивая его в цвет старого золота.
Стол был накрыт.
Я огляделась, и что-то кольнуло меня под рёбрами. Мебель здесь, как и везде, носила следы лучших времён. Тяжёлые стулья с высокими спинками, обитые когда-то тиснёной кожей, теперь стояли на нетвёрдых ножках — кожа потрескалась, кое-где порвалась, из прорех лезла пакля, торча уродливыми, жёлтыми клочьями, похожими на грязную шерсть. Буфет у стены, массивный, тёмного дерева, сохранил остатки былой роскоши — на его дверцах ещё угадывалась резьба в виде виноградных гроздьев, но половины листьев не хватало, словно их выгрызли мыши, и от прежней красоты осталось лишь эхо, смутное воспоминание. На нём сиротливо стоял один-единственный оловянный подсвечник с оплывшей свечой — воск застыл белыми потеками, напоминая сталактиты в беззвучной, домашней пещере.
Но — чисто. Я провела пальцем по спинке ближайшего стула, ожидая увидеть на подушечке серый след, но палец остался чистым. Пыли не было. Пол под ногами — каменные плиты, местами выщербленные, неровные, — оказался подметён: я заметила в углу поленницу, придвинутую к стене, и след от веника, оставленный на влажном камне. На столе лежала скатерть. Грубая, льняная, но белая и без единого пятна, насколько хватало глаз, — она казалась пятном света в этом сумрачном помещении, островком порядка среди запустения.
Сервировка была скудной до неприличия, и при виде её у меня сжалось что-то внутри — то ли стыд, то ли острая жалость.
Одна тарелка. Одна. Фарфоровая, но с трещиной, идущей от края к центру, — трещина была старой, въевшейся, почти чёрной, словно в неё вросли годы. Однако тарелку тщательно вымыли, до блеска, и в свете свечи фарфор казался почти красивым. Рядом — оловянная ложка, видавшая виды, потускневшая, но начищенная до того, что в её углублении отражалось дрожащее пламя. Кувшин с водой — простой глиняный, без росписи, — и такой же оловянный стакан, на стенках которого ещё виднелись капли, оставшиеся после мытья.
В центре стола стояло три блюда. В глубокой миске дымилась похлёбка — пар поднимался над ней слабой, призрачной вуалью, и я разглядела кусочки овощей и плавающую крупу, разбухшую и тяжёлую. На деревянной доске лежали три ломтя хлеба — тёмного, грубого помола, с неровной, присыпанной мукой коркой, но свежего, с хрустящей корочкой, и запах его, простой и честный, вдруг показался мне самым родным из всего, что я здесь встретила. И в маленькой плошке — немного солений: мелкие огурчики, сморщенные, в тёмном рассоле, и что-то похожее на репу, порезанную тонкими дольками, прозрачными на свет.
В углу комнаты, у камина — большого, сложенного из тёсаного камня, с чугунной решёткой, проржавевшей насквозь, — стояла Жанна. Камин был давно не топлен, судя по запаху золы, смешанному с кислым, затхлым запахом остывшего пепла, который въелся в камни навсегда. Кухарка держала руки под фартуком и смотрела на меня тяжёлым взглядом — в её глазах, маленьких и глубоко посаженных, не было ни вызова, ни подобострастия. Было что-то другое. Ожидание. Оценка.
— Ужин подан, госпожа, — сказала она без тени подобострастия. Голос у неё оказался низким, грудным, и он заполнял комнату, не оставляя места для лишних слов. — Простите, что скромно. Кладовые пусты. Завтра пойду на рынок в деревню, если дадите денег.
Денег. Я судорожно вспомнила саквояж — я не видела там ни монеты. Ничего, кроме белья, платьев и бумаг. Сердце мое пропустило удар, и к щекам прилила горячая, стыдливая кровь. Я представила, как стою перед этой суровой женщиной с пустыми руками, и меня захлестнула волна унижения.
— Деньги... — начала я, и голос мой дрогнул, превратившись в жалкое подобие того, что я хотела сказать.
Но Жанна перебила. Не грубо, а так, словно давно привыкла поправлять рассеянных господ.
— В вашем кошельке, госпожа. Тот, что на поясе. Я видела, когда вы вошли. Небось, не проверили ещё.
Я машинально опустила руку к поясу. Действительно, на нём висел маленький кожаный кошель, незаметный под складками платья — я и не почувствовала его тяжести, пока Астер помогала мне переодеться. Я автоматически перевесила его после того, как служанка затянула мне пояс, и теперь нащупала его пальцами: кожа была мягкой, тёплой от тела, завязки тугими. Тяжёлый. Я не заметила его раньше — столько всего навалилось сразу, так кружилась голова, так пусто было внутри, что кошелёк на поясе казался самой незначительной из всех моих забот.
— Я проверю, — сказала я как можно твёрже. Голос вышел глуховатым, но я постаралась вложить в него уверенность, которой не чувствовала. — Завтра.
Жанна кивнула, и в этом кивке мне почудилось одобрение. Или просто усталость — та глубокая, въевшаяся усталость, которая не проходит даже после сна. Её тяжёлые веки опустились на миг, и в складках вокруг губ проступило что-то, похожее на облегчение.
— Садитесь, госпожа, — Астер уже стояла у стула, отодвигая его для меня. Ножки стула скрипнули по камню, и девушка на миг замерла, словно извиняясь за этот звук. — Ешьте, пока горячее. Жанна старалась.
Я села. Стул качнулся подо мной, просев на нетвёрдой ножке, но устоял, и я почувствовала, как напряглись мышцы спины, удерживая равновесие. Передо мной стояла тарелка с трещиной, дымилась похлёбка — пар поднимался над ней слабыми, призрачными завитками, — пахло хлебом и чем-то знакомым, домашним, отчего в груди защемило так сильно, что на миг перехватило дыхание. Запах этот был из другого времени, из другой жизни, которую я не помнила, но тело помнило за меня.
Я взяла ложку. Рука дрожала — не от холода, от того странного, почти болезненного чувства, когда долгожданное оказывается рядом, а ты не знаешь, как к нему прикоснуться. Металл ложки был холодным, гладким, с едва заметными царапинами от долгого употребления.
— Вы не будете ужинать со мной? — спросила я, глядя на Астер и Жанну. Вопрос вырвался сам собой, и я тут же поняла, что сказала что-то не то.
Кухарка хмыкнула — коротко, без насмешки, скорее с удивлением. Астер испуганно округлила глаза, и в её взгляде мелькнуло что-то, похожее на панику.
— Не положено, госпожа, — быстро сказала она, и в голосе её послышалась мольба о том, чтобы я не настаивала. — Мы на кухне поедим. Вы кушайте, мы подождём.
Они замерли у стен — Жанна у камина, опершись широкой ладонью на его холодный каменный край, Астер у двери, прижавшись спиной к косяку так, словно хотела стать его частью, — словно часовые на посту. Их тени от свечи вытягивались по полу, длинные и тонкие, и казалось, они тянутся ко мне, к столу, к еде, но преодолевают невидимую черту. И я поняла: они будут стоять здесь, пока я ем. Потому что так принято. Потому что я — госпожа.
Я зачерпнула ложку похлёбки и поднесла ко рту. Горячо — пар обжёг губы, и я чуть не выронила ложку, но сдержалась, подула, прикрыв рот ладонью. Вкусно — настолько, что на глаза навернулись слёзы. Не от остроты, не от специй, которых здесь почти не было, а от чего-то другого: от тепла, разливающегося по пищеводу, от простоты, от того, что кто-то — эта грузная, молчаливая женщина у камина — взяла скудные припасы и превратила их в еду. Овощи, крупа, может быть, какой-то бульон — простой, сытный, настоящий. Я вдруг осознала, как голодна, и эта голодная слабость ударила по мне с новой силой, заставляя пальцы сжимать ложку крепче, а движения стать быстрее, почти жадно.
Я ела молча, чувствуя на себе два взгляда. Они не давили, нет, но я ощущала их присутствие — тёплое и чуть тревожное, как дыхание за спиной. За окном догорал день, и последние лучи солнца, пробиваясь сквозь мутное стекло, ложились на скатерть длинными оранжевыми полосами, похожими на пальцы, тянущиеся ко мне. Свеча в буфете мерцала, её пламя вздрагивало от невидимого сквозняка, и тени на стенах плясали, меняя очертания: вот показалось, что в углу кто-то стоит, вот — что стул напротив занят. В этом ветхом зале, за скудной едой, под присмотром двух странных слуг, я впервые за сегодня почувствовала что-то, отдалённо похожее на покой. Он был хрупким, зыбким, как лёд на весенней луже, но он был.
Но ненадолго.
— Госпожа, — голос Астер прозвучал тихо, почти шёпотом, и в этом шёпоте я услышала то, что она не решалась произнести вслух: осторожность, любопытство, и ещё что-то, похожее на надежду. — А вы надолго приехали? Или... насовсем?
Ложка замерла в моей руке, застыв на полпути ко рту. Я подняла глаза. В лице служанки, освещённом мерцающим светом свечи, читалось неподдельное любопытство, смешанное с тревогой — той особенной тревогой, которую испытывают люди, когда их жизнь зависит от решения другого.
Я открыла рот, чтобы ответить что-то уверенное, что-то подобающее госпоже, но слова застряли в горле. Я не могла лгать. Не им. Не сейчас.
— Я не знаю, — ответила я честно, и голос мой прозвучал глухо, потерянно. — Я... ничего не знаю.
Повисла тишина. Она была такой густой, что я слышала, как потрескивает свеча, как где-то далеко скрипнула половица, как тяжело и мерно дышит Жанна. Кухарка у камина кашлянула в кулак — коротко, сухо, будто хотела прервать затянувшуюся паузу, но ничего не сказала. Астер отвела взгляд, и её лицо на миг стало непроницаемым, закрытым, словно она пожалела о своём вопросе.
А я снова уставилась в свою тарелку, где в остывающем бульоне плавали кусочки репы, ставшие полупрозрачными, и крупинки крупы, осевшие на дно. Ложка в моей руке казалась тяжелой, неподъёмной. Я думала о том, что у меня есть имя, титул, развалины вместо дома и слуги, которые смотрят на меня так, словно ждут чего-то. Словно я должна что-то сделать. Словно от меня зависит, останутся ли они здесь, будут ли есть завтра, будут ли надеяться.
Только вот что — я понятия не имела.
Я положила ложку на край тарелки, и звон металла о фарфор прозвучал в тишине неожиданно резко, заставив Астер вздрогнуть. А я сидела, глядя на остывающую еду, и чувствовала, как покой, только что согревавший меня, утекает сквозь пальцы, как вода, оставляя после себя только холодную, липкую пустоту. За окном окончательно стемнело, и моё отражение в чёрном стекле — бледное, с тёмными провалами глаз — смотрело на меня с немым укором, словно спрашивало: «Ну и что теперь?»
Глава 4
После ужина я чувствовала себя выжатой, словно не три ложки похлёбки съела, а мешки с зерном ворочала. Тяжесть разлилась по всему телу — не только физическая, та, что налила свинцом руки и ноги, но и какая-то другая, глубинная, будто меня вывернули наизнанку и оставили сушиться на ветру. Астер подхватила подсвечник со стола — пламя свечи метнулось, едва не погаснув, но выровнялось, — и молча двинулась к лестнице, я поплелась за ней, чувствуя, как каждый шаг отдаётся тупой болью в ступнях. Жанна осталась в зале — слышно было, как она гремит посудой, собирая мою одинокую тарелку и стакан. Звуки эти доносились приглушённо, словно через толщу воды, и в них было что-то уютное, домашнее, что-то от другой жизни, где посуда гремит на кухне, а ты идёшь спать, зная, что завтра будет новый день.
Лестница скрипела так же жалобно, как и прежде, но теперь я различала оттенки этих стонов: одна ступенька пела высоко и тонко, другая стонала басом, третья издавала короткий, сухой треск, будто предупреждая, что долго не протянет. На втором этаже коридор встретил нас густой темнотой — она была почти осязаемой, вязкой, и я на миг задержала дыхание, входя в неё. Астер подняла свечу повыше, и тени шарахнулись по стенам, обнажая всё те же ободранные обои, свисающие лохмотьями, и истлевшую дорожку под ногами, на которой наши шаги оставляли едва заметные вмятины, тут же исчезающие.
В комнате ничего не изменилось. Тот же сумрак, та же пыль на туалетном столике, осевшая с тех пор, как я провела по ней пальцем, тот же саквояж, сиротливо стоящий в ногах кровати — потертый, тяжёлый, он казался живым существом, притаившимся в ожидании. Только ветер за окном стих, и ветви больше не царапали стекло — замерли в ожидании ночи, прижавшись к раме, словно боялись пропустить что-то важное. Тишина стала другой: не той, давящей, что сопровождала меня весь день, а какой-то выжидательной, наполненной едва уловимыми звуками — потрескиванием старого дерева, шепотом осыпающейся штукатурки за стенами, дыханием дома, которое я начинала различать.
— Я сейчас, госпожа, мигом, — Астер поставила подсвечник на столик и засуетилась.
Я наблюдала, как она лихорадочно, но тщательно проводит тряпкой по поверхностям. Тряпка у неё откуда-то взялась из кармана передника — серая, но чистая, сложенная в несколько раз. Пыль взметнулась в воздух, закружилась в свете свечи мельчайшими частицами, затанцевала в косых лучах золотыми искрами, прежде чем медленно осесть на пол, на столешницу, на мои плечи. Астер протерла столик, подоконник, даже спинку кровати и ножки стула, стоящего в углу, — она двигалась с какой-то одержимой тщательностью, будто от чистоты этой комнаты зависело её собственное спасение.
— Я каждое утро прихожу, — говорила она, не прекращая работы, и голос её звучал приглушённо, потому что она наклонилась, протирая нижнюю перекладину. — Протираю, проветриваю. Но пыль всё равно садится. Дом старый, сухой, щелей много. А полы я мою раз в седмицу — вода далеко, носить тяжело.
Она говорила быстро, словно боялась, что я прогоню её или, хуже того, начну расспрашивать о чём-то. Слова лились сплошным потоком, заполняя тишину, и я видела, как напряжены её плечи, как она старается не смотреть на меня. Я молчала, и это её, кажется, устраивало.
— Постель я свежей соломой набила позавчера, — добавила она, взбивая подушку, и солома зашуршала под её ладонями сухо, успокаивающе. — Бельё, правда, старое, но стираное. У Жанны зола хорошая для стирки получается, отбеливает. Она золу из берёзы собирает, знаете, берёзовая зола всегда мягче, она и запах убирает, и белит без едкости.
Я взглянула на кровать. Балдахин над ней, тяжёлый, выцветший, в складках которого вполне могли водиться пауки, сейчас был отдёрнут и связан верёвками по углам верёвками — узлы были тугими, аккуратными, завязанными с той тщательностью, которая говорит о старании, а не о навыке. Простыни — сероватые, но без явных пятен, края подвернуты ровно, уголки подоткнуты. Одеяло — лоскутное, тёплое на вид, из разноцветных квадратиков, когда-то ярких, а теперь выцветших до пастельных тонов: где-то ещё угадывался бледно-розовый, где-то — выгоревший голубой, где-то — жёлтый, ставший цветом топлёного молока. Квадратики были сшиты крупными, неторопливыми стежками, и в этой работе чувствовалась чья-то терпеливая, заботливая рука.
— Хорошо, — сказала я. — Спасибо, Астер.
Она замерла на мгновение, удивлённо вскинув брови, — в её глазах мелькнуло что-то, похожее на растерянность, как у человека, который не привык слышать слова благодарности, — потом снова опустила глаза, и ресницы её дрогнули, заметались, будто искали, на чём остановиться.
— Не за что, госпожа. Я сейчас помогу вам переодеться и уйду. Вы задвиньте засов, когда я выйду. На ночь я всегда засов советую. Дом старый, замки ненадёжные, а то мало ли…
Она запнулась, не договорив, и в этой паузе мне почудилось что-то, чего она не решалась произнести вслух. Я не стала спрашивать — «мало ли что». Не хотела знать. Не сегодня. Я чувствовала, что если узнаю ещё что-то, то просто не смогу остаться в этой комнате одна.
Астер помогла мне расшнуровать мышиное платье — пальцы у неё оказались ловкими, хотя и холодными, и я вздрагивала каждый раз, когда они касались моей спины. Шнуровка была тугой, и, когда последняя петля освободилась, я вздохнула с облегчением, расправляя плечи. Я стянула его через голову — ткань сухо прошуршала, пахнув шерстью и потом дороги, — и осталась в нижней рубашке, тонкой, штопаной на локтях, но чистой, пахнущей всё той же берёзовой золой. Потом надела ночную сорочку из саквояжа — ту, что была целее, — длинную, до пят, из мягкой льняной ткани, когда-то белой, а теперь сливочной от времени и множества стирок. Ткань скользнула по телу, прохладная и гладкая, и этот холодок пробежал от плеч до самых щиколоток, заставляя меня поёжиться.
— Хотите, я волосы заплету на ночь? — спросила Астер. — А то спутаются, утром и не расчешете.
Я кивнула, и она снова взялась за гребень. Её прикосновения были осторожными, почти невесомыми, и я чувствовала, как она распутывает пряди, начиная с концов и медленно поднимаясь вверх, чтобы не причинять боли. Тяжёлая копна моих тёмных волос разделилась на три пряди, и ловкие пальцы сплели их в тугую косу, которая тут же улеглась на спине тяжёлым жгутом, почти доставая до талии. Я следила за её движениями в треснувшем зеркале, за тем, как сосредоточенно она кусает губу, работая, и вдруг подумала, что, наверное, в её жизни не было ничего, кроме этого дома, этих коридоров, этих господ, которые приезжают и уезжают, оставляя после себя пыль и тишину.
— Вот так, — сказала Астер, отступая, и в голосе её прозвучало удовлетворение мастера, закончившего работу. — Красиво.
Я взглянула в треснутое зеркало. Из мутной глубины на меня смотрела высокая худая девица в длинной ночной сорочке, с бледным лицом, острыми скулами, на которых лежали глубокие тени, и тёмной косой через плечо, перетянутой у конца тонкой бечёвкой. Чужая. Но хотя бы аккуратная. И в этой аккуратности было что-то утешительное, будто прическа могла придать форму не только волосам, но и той бесформенной пустоте, что разлилась у меня внутри.
— Свечу оставить, госпожа? — Астер уже стояла у двери, держась за ручку, и лицо её в полумраке казалось бледным пятном с двумя тёмными провалами глаз.
— Оставь, — сказала я. — И… Астер. Спасибо.
Она улыбнулась — впервые за сегодня. Улыбка вышла робкой, быстрой, как солнечный зайчик, который мелькнул на стене и погас, но осветила её лицо, сделав почти красивым. В уголках глаз собрались тонкие морщинки, которых я раньше не замечала, и я поняла, что она старше, чем кажется, — просто усталость и жизнь стёрли с её лица возраст, оставив только одно: ожидание.
— Спокойной ночи, госпожа. Задвиньте засов.
Дверь закрылась — мягко, почти неслышно, с едва уловимым щелчком. Я слышала, как затихают её шаги в коридоре: сначала отчётливо, потом всё глуше, глуше, как камешки, падающие в колодец. Как скрипит лестница, принимая её вес, — каждая ступенька отзывается знакомым мне голосом. Как хлопает где-то внизу дверь — глухо, с металлическим отзвуком, — видимо, в кухню или в их с Жанной комнату. Потом стало тихо. Так тихо, что я слышала, как бьётся моё сердце — ровно, устало, — и как где-то далеко, за стенами, в ночной тишине скрипнул флюгер на крыше, поворачиваясь к ветру.
Я подошла к двери и задвинула тяжёлый железный засов. Металл был холодным и шершавым на ощупь, покрытый слоем ржавчины, которая осыпалась под пальцами мелкими рыжими хлопьями. Он вошёл в паз с грубым лязгом, от которого по спине пробежали мурашки — звук прокатился по комнате, ударился о стены и затих где-то в углах, оставив после себя звенящую тишину. Заперто. Я в ловушке? Или в безопасности? Я прислушалась к себе, пытаясь понять, какое из этих двух чувств сильнее, но внутри была только пустота, в которой оба ощущения смешались в одно — липкое, тревожное, неопределённое.
Свеча на туалетном столике догорала, оплывая воском на старое блюдце, заменявшее подсвечник. Фитиль почернел, пламя съёжилось до крошечного, едва заметного язычка, который метался из стороны в сторону, словно в предсмертной агонии. Я задула её — коротко дунула, и тьма навалилась сразу, густая и плотная, как одеяло, брошенное на голову. Незачем жечь зря, если Жанна говорит, что кладовые пусты, значит, и свечи, наверное, в дефиците. В темноте запах воска стал острее — горьковатый, с привкусом копоти, — он смешивался с запахом старого дерева и сухих трав, и я вдруг подумала, что, возможно, этой свечи хватило бы Астер на целую неделю вечерних дел.
В темноте комната стала больше. Границы исчезли, стены отступили куда-то в бесконечность, и я чувствовала себя крошечной точкой в этом внезапно разросшемся пространстве. Окно серело слабым светом — луна, видимо, всё же пробилась сквозь тучи, прорвалась сквозь плотную пелену, чтобы бросить на пол бледный, призрачный прямоугольник. Ветви снова зашевелились, заскребли по стеклу, словно просились внутрь — их тени метались по стенам, длинные и тонкие, похожие на скрюченные пальцы, ощупывающие каждый угол.
Я забралась в кровать. Солома подо мной зашуршала, сухо и успокаивающе, как шорох листвы под ногами, и я несколько раз перевернулась, чтобы улечься поудобнее, пока она не приняла форму моего тела. Одеяло оказалось тяжёлым и тёплым, оно накрыло меня с головой, создав маленький уютный кокон, в котором можно было спрятаться от всего — от этого дома, от своего забытого прошлого, от смутной, неоформившейся тревоги, что гнездилась где-то под рёбрами. Пахло травами — может, Жанна сушила их здесь когда-то, развешивая пучки под потолком, может, просто старый дом хранил запахи лучше, чем память. Я втянула носом этот запах, пытаясь разобрать: мята? полынь? что-то ещё, горьковатое и сладкое одновременно, отчего веки тяжелели сами собой.
Я лежала на спине, глядя в потолок, которого не было видно в темноте, и слушала, как скрипит дом. Это не был хаотичный шум — в нём чувствовался ритм, какое-то древнее, неторопливое дыхание. Где-то вздохнула половица — долгий, протяжный стон, будто кто-то прошёл по коридору тяжёлой поступью. Где-то прошуршала мышь — или просто ветер задел сухую ветку, прижатую к стене. Где-то в стенах раздался тонкий, едва уловимый скрип, похожий на звук натягиваемой струны. Тиканья часов не было — в этом мире, кажется, время измеряли иначе: не звоном металла, а шорохом, вздохами, медленным движением теней по полу.
Пыталась вспомнить хоть что-то. Свою мать — я даже не знала, жива ли она, как её звали, было ли у неё такое же лицо, как у меня, или я пошла в отца. Отца — барона Эдгара лорт Дартанского, чьё имя значилось в бумаге, чьё завещание сделало меня хозяйкой этого запустения. Дом, где выросла — может быть, это самый дом, может быть, я бегала по этим коридорам ребёнком, и мои ладони помнили гладкость этих перил, а разум — нет. Лица подруг по пансиону, которых, судя по характеристике, у меня и не было. Ничего. Пустота. Только странное, щемящее чувство, что всё это — неправильно. Что я не должна быть здесь. Или, наоборот, должна, но не так. Что между мной и этим местом есть какая-то связь, но она не там, где я её ищу, а глубже, темнее, спрятана в тех углах, куда я боялась заглядывать.
Глаза слипались. Усталость дня навалилась всей тяжестью, придавила к соломенной перине, смежила веки. Тело тяжелело, погружалось в вязкую, тёплую темноту, и мысли начинали путаться, терять очертания, расползаться, как чернила на мокрой бумаге. Я уже не понимала, где заканчиваюсь я и начинается дом — его запахи, его звуки, его древнее, терпеливое дыхание.
Последнее, что я услышала перед тем, как провалиться в сон — шёпот. Или ветер завыл в щели, вырвавшись на волю из тесной каменной клетки? Или просто скрип старого дома сложился в звуки, похожие на человеческую речь, как иногда складки старой шторы кажутся лицом?
— Анна... — позвал кто-то.
Или просто почудилось? Голос был тихим, почти ласковым, и в нём не было угрозы — только какая-то древняя, усталая тоска, будто меня ждали здесь очень долго. Или, может быть, это я сама позвала себя из глубины того сна, в который проваливалась, — последняя ниточка, связывающая меня с тем, кем я была.
Я уже не знала. Темнота сомкнулась надо мной, мягкая и плотная, как вода, унося в глубокий, без сновидений, обморок уставшего тела. В последний миг, перед тем как сознание окончательно погасло, я почувствовала, как одеяло чуть сползло с плеча, и холодный воздух комнаты коснулся шеи. Но мысль растаяла, не успев родиться.
Глава 5
Я проснулась оттого, что кто-то настойчиво скрёбся в окно. Звук был сухим, ритмичным — царап-царап-царап, — и он вползал в сон, путая его с явью, пока я не открыла глаза. Открыла глаза и поняла — это ветка. Та самая, голая, корявая, с обломанным сучком на конце, царапала стекло, словно просилась внутрь. За окном было серо, но уже светло — утро, и в этом свете всё выглядело иначе: не таким зловещим, просто старым, уставшим, забытым.
Я села на кровати. Солома подо мной зашуршала, сухо и громко в утренней тишине, одеяло сползло на пол, и холод сразу же добрался до ног, обхватив щиколотки липкими ладонями. В комнате стоял холод — дыхание вырывалось лёгким паром, который тут же таял в сером воздухе. Я поднялась с постели, стараясь не ежиться от холода, прошлепала босыми ногами по тонкому ковру на полу, чувствуя, как каждый ворсинка впивается в подошвы, отодвинула засов. Металл обжёг пальцы ледяной сухостью, и я поморщилась, когда он с визгом вышел из паза. Потом вернулась к кровати, взяла с тумбочки колокольчик для вызова прислуги — холодный, с деревянной ручкой, источенной временем, — позвонила. Звук получился негромким, дребезжащим, но его, видимо, услышали. И совсем скоро на столике появились кувшин с водой и сложенное полотенце, грубое, но чистое. Астер была расторопной служанкой. Я отпустила её и занялась своим утренним моционом.
Я умылась ледяной водой, зашипев от холода, когда ладони коснулись щёк. Вода пахла железом и колодцем, она стекала по подбородку, капала на рубашку, оставляя тёмные пятна, и от этого прикосновения кожа горела, словно её обожгли. Зубы свело, но голова прояснилась — туман последних дней рассеялся, уступив место острой, почти болезненной ясности. Оделась в то же мышиное платье — парадное было слишком хорошо для утреннего осмотра развалин, оно так и осталось лежать на дне саквояжа, синее, бархатное, чужое. Волосы расплела и заплела снова, сама, кривовато, но коса держалась, хоть и норовила рассыпаться на висках тонкими непослушными прядями. В зеркало старалась не смотреть — не хотелось видеть эту чужую девицу с самого утра, с её бледным лицом и тёмными кругами под глазами, которые за ночь не исчезли, а стали только глубже.
За дверью было тихо. Я отодвинула засов, помедлила мгновение, прислушиваясь к тому, что происходит в коридоре, и вышла. Воздух за дверью оказался холоднее, чем в комнате, и пахло здесь иначе — сыростью, старым деревом, чем-то давно закрытым и забытым.
Я решила осмотреть усадьбу. Надо же знать, что мне досталось в наследство.
Коридор второго этажа тянулся длинной чередой дверей — я насчитала семь, прежде чем сбилась. Некоторые были приоткрыты, некоторые закрыты плотно, и ручки на них блестели в полумраке, как тусклые глаза. Я заглядывала в каждую — осторожно, приоткрывая и сразу отдёргивая руку, словно боялась, что оттуда кто-то выскочит. Комнаты были пусты. В одних стояла старая мебель, накрытая чехлами, и чехлы эти, серые от пыли, свисали до пола, скрывая очертания стульев и столов, превращая их в странные, бесформенные существа. В других — только голые стены и груды мусора по углам: битая штукатурка, рваные обои, осколки чего-то, что когда-то было зеркалом или посудой. Пахло сыростью, мышами и ещё чем-то кислым, неуловимым, отчего хотелось чихать.
В одной комнате я нашла детскую кроватку — резную, с балдахином, из которого свисали обрывки кружев, когда-то белых, а теперь жёлтых, как старая бумага. Кроватка была пуста, и эта пустота казалась мне тяжелее, чем если бы в ней лежал скелет. В другой — большой портрет на стене, такой тёмный от времени, что невозможно было разобрать, кто на нём изображён. Только тёмное пятно там, где должно быть лицо, и блёклый отсвет глаз, которые, казалось, следили за мной, когда я проходила мимо.
Я спустилась на первый этаж. Лестница под ногами стонала привычно, и я уже почти не замечала этого звука, только на последней ступеньке замерла на мгновение, услышав, как где-то в глубине дома отозвалось эхо. В холле было пусто. Голоса доносились откуда-то со стороны кухни — Жанна и Астер о чём-то переговаривались, но слов было не разобрать, только глухое гудение, похожее на жужжание пчёл в улье. Я не стала им мешать. Решила осмотреть западное крыло, куда вчера не заходила.
Там было темнее. Окна здесь выходили в гущу деревьев, почти не пропускающих свет, и даже в утренние часы здесь царили сумерки. Коридор сужался, потолок становился ниже, и мне казалось, что стены смыкаются за спиной, как только я делаю шаг вперёд. Под ногами хрустела каменная крошка — плиты здесь совсем рассыпались, превратившись в неровную, осыпающуюся поверхность, на которой нужно было ступать осторожно, чтобы не споткнуться. Воздух здесь был плотным, спёртым, и каждый вдох давался с трудом, словно я вдыхала не воздух, а что-то вязкое, тяжёлое.
И тут я почувствовала.
Оно пришло не сразу. Сначала просто стало холоднее — резко, будто кто-то открыл дверь в погреб, выпустив на волю ледяной, спертый воздух. Холод поднялся откуда-то снизу, от пола, обхватил ноги, поднялся выше, до колен, до пояса, заставляя кожу покрываться мурашками. Потом — ощущение взгляда. Тяжёлого, немигающего, направленного в спину. Я чувствовала его каждой клеткой, каждой волосинкой на затылке, которая, казалось, приподнялась и замерла в ожидании.
Я остановилась. Обернулась.
Никого. Пустой коридор, уходящий назад, в темноту. Стены, выкрашенные когда-то в светлое, теперь казавшиеся серыми, почти чёрными в этом скудном свете. Пол, усыпанный каменной крошкой. Закрытые двери по обе стороны, ни одна не шелохнулась.
Тишина. Только моё дыхание и стук сердца, который вдруг стал громким, как молот по наковальне. Я слышала, как кровь пульсирует в висках, как где-то далеко, очень далеко, скрипнула половица, но не могла понять, с какой стороны. Взгляд. Он всё ещё был там. Я чувствовала его тяжесть на своих плечах, на спине, на затылке — он давил, и от этого давления хотелось сжаться, стать меньше, исчезнуть.
— Кто здесь? — спросила я в пустоту. Голос прозвучал хрипло, но ровно, и я удивилась собственной смелости, потому что внутри всё дрожало, сжималось, готовое сорваться в панику.
В ответ — ничего. Тишина стала плотнее, если такое было возможно. Даже ветер за окнами, казалось, замер, прислушиваясь. Я стояла в западном крыле своего собственного дома, сжимая в кармане юбки холодные пальцы, и чувствовала, что здесь, в этой темноте, в этом спёртом воздухе, есть что-то ещё. Что-то, что не хочет показываться, но и уходить не собирается.
Я сделала шаг назад, к выходу из коридора. Каблук туфли нащупал неровность в каменном полу, и я на миг потеряла равновесие, взмахнув рукой, чтобы удержаться.
И тогда это случилось.
Воздух передо мной сгустился, потемнел, задрожал. Это было похоже на то, как если бы кто-то уронил тушь в стакан с водой — чёрные нити поползли во все стороны, сворачиваясь, переплетаясь, сжимаясь в плотный, почти осязаемый ком. Из ниоткуда, из пустоты начал проявляться силуэт. Сначала — размытое пятно, которое пульсировало в такт моему сердцу, потом — контуры, проступающие, как рисунок на промокашке, потом — лицо.
Старик. Высокий, тощий, с длинными седыми волосами, развевающимися без ветра — они двигались сами по себе, медленно, словно в воде, и в их движении было что-то гипнотическое, нечеловеческое. Глаза — пустые, белые, как у рыбы, без зрачков, без радужки, без единого проблеска мысли, но я чувствовала на себе их тяжесть, их холодное, неживое внимание. Одет в старомодный камзол, расшитый потускневшим золотом, — когда-то, наверное, это была парадная одежда, но теперь золотые нити посерели, ткань истлела, и кое-где сквозь прорехи виднелась то ли кожа, то ли просто темнота. В руке он держал трость с набалдашником в виде волчьей головы — морда была оскалена, глаза сверкали тусклым, нехорошим блеском.
Он вырос прямо передо мной, заполнил собой весь коридор, раздулся, стал выше, шире, заслонил свет. Тени от него не было — он сам был тенью, более тёмной, чем окружающий мрак, и эта тень тянулась ко мне, обволакивала, сжимала горло невидимыми пальцами.
— А-а-а-а-а! — завыл он, бросаясь на меня с искажённым лицом, разевая рот в беззвучном крике, протягивая костлявые руки.
Лицо его менялось прямо на глазах: черты вытягивались, скулы заострялись, глаза вылезали из орбит, и в этой трансформации было что-то бесконечно древнее, отработанное, словно он проделывал этот трюк сотни раз.
Я стояла и смотрела на него.
Сердце колотилось, да. Где-то под рёбрами оно билось так часто, что я чувствовала отголоски ударов в кончиках пальцев, в висках, в зубах. Руки дрожали мелкой, противной дрожью, и я сжала их в кулаки, чтобы не выдать себя. Но кричать не хотелось. Бежать — тоже. Внутри было пусто. Так пусто, что страх просто не мог там задержаться — он влетал, как ветер в пустой дом, и тут же вылетал обратно, не найдя, за что зацепиться.
Призрак замер. Опустил руки — медленно, неуверенно, словно впервые столкнулся с таким. Выражение его лица сменилось с угрожающего на недоумённое, и в этой смене было что-то почти комичное, будто у актёра, который забыл следующую реплику.
— Ты чего не орёшь? — спросил он обычным, даже слегка обиженным голосом. — Я пугать пришёл. Страшно должно быть.
Голос у него оказался низким, с хрипотцой, и в нём слышался тот особенный, выветрившийся акцент, которым говорят люди, прожившие слишком долго в одиночестве.
— Простите, — сказала я. — Наверное, не умею пугаться.
Слова вышли сами собой, и я удивилась их спокойствию. Может быть, дело было в том, что после всего, что случилось со мной вчера — потеря памяти, чужая карета, чужой дом, чужие слуги, — призрак казался не самым страшным. Или в том, что внутри меня действительно было слишком пусто, чтобы страх прижился.
Он смерил меня взглядом. Белые глаза, лишённые зрачков, прошлись по моему лицу, по платью, по косе, по рукам, которые я сжимала в кулаки, чтобы скрыть дрожь. Я чувствовала этот взгляд — он был тяжёлым, холодным, и в нём не было ничего человеческого, только древнее, усталое любопытство.
— Странно, — пробормотал он. Губы его шевелились с заметной задержкой, словно слова рождались где-то глубоко и долго добирались до поверхности. И вдруг его лицо исказилось, но уже не гримасой ужаса, а чем-то похожим на узнавание. Или на его отсутствие — трудно было понять на этом белом, неподвижном лице. — Погоди-ка. Ты кто такая?
— Анна, — ответила я. — Анна лорт Дартанская. Я… я приехала вчера. Это моя усадьба. Теперь.
Призрак моргнул. Раз, другой. Веки его двигались медленно, как у ящерицы, и на миг белые глаза скрылись, чтобы появиться снова — такие же пустые, такие же немигающие. Потом он расхохотался. Сухо, каркающе, без капли веселья, и смех его был похож на треск сухих веток под ногами.
— Лорт Дартанская? Ты? — он шагнул ко мне, и я почувствовала ледяной холод, исходящий от него — не тот холод, что бывает зимой, а какой-то другой, глубинный, проникающий сквозь кожу, сквозь мышцы, до самых костей, вымораживающий всё живое. — Девка, я — Вильгельм лорт Дартанский. Третий барон этой дыры. Пра-пра-прадед твой, ежели по бумагам считать. И я тебе вот что скажу, красавица.
Он наклонился ко мне, заглядывая в глаза, и его лицо оказалось в нескольких миллиметрах от моего. От его близости у меня перехватило дыхание — воздух стал колючим, как в самый лютый мороз, и каждый вдох отдавался болью в лёгких, словно я вдыхала не воздух, а мелкие ледяные иглы.
— Ты мне не родня, — сказал он тихо, но отчётливо, и в голосе его не было угрозы — только странная, почти болезненная уверенность. — Кровь не та. Чужая ты. Чую.
Я смотрела в его белые глаза и почему-то не удивилась. Совсем. Словно всё это время внутри меня уже жило это знание, спало, свёрнутое в тугой клубок, и только ждало момента, чтобы развернуться.
— Я ничего не помню, — сказала я просто, и голос мой прозвучал ровно, хотя внутри всё дрожало, сжималось, замирало. — Вообще. Проснулась вчера в карете, и с тех пор — пустота. Я не знаю, кто я. Может, я и не Анна. Но других имён у меня нет.
Призрак выпрямился. Движение его было медленным, текучим, словно он состоял не из плоти, а из дыма, который пытается удержать форму. Он уставился на меня с новым интересом, и я заметила, как чуть склонилась его голова, как напряглись невидимые мышцы на этом полупрозрачном лице. Холод чуть отступил — не исчез, но перестал быть таким пронзительным, отступил на шаг, словно призрак сам отстранился, чтобы лучше меня разглядеть.
— Ничего не помнишь? — переспросил он. Голос его изменился, стал ниже, задумчивее. — Совсем?
— Совсем.
Я смотрела на него и чувствовала, как в этой пустоте, что разлита у меня внутри, что-то шевелится. Не память — нет, — скорее, отголосок чего-то, что могло бы стать узнаванием, если бы я знала, что именно узнавать.
Он помолчал. Тишина в коридоре стала плотной, почти живой, и я слышала в ней своё дыхание, своё сердце, и ещё что-то — тихий, едва уловимый звон, который, казалось, исходил от самого призрака, от его полупрозрачной, мерцающей плоти. Потом он усмехнулся — уже без злобы, скорее задумчиво, и в этой усмешке мне почудилось что-то человеческое, давно забытое.
— Забавно, — протянул он, и голос его прозвучал почти тепло. — В моё время такие штуки просто так не случались. Либо проклятие, либо зелье, либо память забрали. Либо ты сама не хочешь помнить.
Я пожала плечами. Жест получился нервным, слишком резким, и я тут же пожалела о нём — не перед ним, перед собой. Плевать мне было на причины. Важно было другое: он сказал, что я чужая. И я поверила. Потому что это объясняло всё — пустоту внутри, отсутствие узнавания, это странное, тоскливое чувство, что я надела чужую шкуру и теперь пытаюсь в ней двигаться, не зная, как это делал прежний хозяин.
Я смотрела на призрака своего пра-пра-прадеда, который только что пытался меня напугать, а теперь стоял передо мной, склонив голову, и разглядывал меня так, будто я была загадкой, которую он никак не мог разгадать. Холод от него всё ещё исходил, но теперь я почти привыкла к нему — или пустота внутри меня нашла в этом холоде родственное эхо.
— Если я не твоя родственница, — спросила я, и голос мой прозвучал в тишине коридора глухо, почти испуганно, хотя внутри всё ещё не было страха, только холодное, цепкое любопытство, — то кто я?
Призрак — Вильгельм — развёл руками. Жест получился театральным, но в нём чувствовалась настоящая беспомощность — плечи его поникли, голова склонилась набок, и на миг он показался мне не древним призраком, а просто старым, уставшим человеком, который не знает, как ответить на неудобный вопрос.
— А я почём знаю? — его голос эхом разнёсся по коридору, отражаясь от стен, многократно повторяясь, затухая где-то в глубине западного крыла. — Я мёртвый. Я тут двести лет торчу, пугаю прохожих да мышей гоняю. Откуда мне знать, кого там мои потомки в дом притащили?
Он облетел вокруг меня — буквально, его ноги не касались пола, он плыл по воздуху, и я чувствовала, как от него исходят волны холода, то накатывая, то отступая, словно прилив. Он разглядывал меня со всех сторон, наклоняя голову то вправо, то влево, и я ощущала себя диковинной зверушкой на ярмарке. Его полупрозрачное тело мерцало, переливалось в скудном свете, и сквозь него я видела стену с ободранными обоями, тёмное пятно там, где когда-то висела картина.
— Странная ты, — заключил он, останавливаясь напротив. Голос его стал серьёзнее, и в белых глазах мелькнуло что-то, отдалённо похожее на сочувствие. — Памяти нет, страха нет, крови нашей нет. И при этом — баронесса. А скажи-ка, девица… ты хоть магией какой владеешь? Руны там, заклинания, сглазы?
Я вспомнила аттестат. Жёлтый лист, сложенный втрое, с печатью в виде книги, пронзённой мечом. Строчки, которые я перечитывала снова и снова, пытаясь найти в них хоть что-то, кроме серости.
— Руны — слабо, — сказала я, и в голосе моём прозвучала горькая усмешка. — В аттестате написано. И всё остальное — тройки. Кроме домоводства и танцев.
Вильгельм закатил глаза. Буквально — белки исчезли, ушли куда-то вверх, остались только пустые орбиты, чёрные и глубокие, и это было жутко, даже для меня, привыкшей уже к его полупрозрачной плоти и белёсым зрачкам.
— О боги Четырёх Ветров, — простонал он, и стон его прокатился по коридору, заставив где-то вдали скрипнуть половицу. — Тройки. Танцы. Домоводство. И это — наследница моего рода? Да будь я жив, удавился бы на воротах.
— Можешь удавиться сейчас, — предложила я, и слова вылетели прежде, чем я успела их обдумать. — Ты же призрак. Тебе не повредит.
Он замер. Его полупрозрачное тело перестало мерцать, застыло, и на миг мне показалось, что он рассыплется, растворится в воздухе, не выдержав моей дерзости. Потом он расхохотался — на этот раз по-настоящему, с хрипотцой, почти по-человечески, и в этом смехе не было ничего пугающего, только древняя, усталая радость, которую, наверное, можно испытать, когда двести лет одиночества прерывает кто-то, кто не боится тебя.
— А ты забавная, — сказал он, и уголки его губ дрогнули в подобии улыбки. — Ладно, чужачка без памяти. Оставайся пока. Посмотрим, что из этого выйдет. Может, развлекусь хоть. А то скука смертная — двести лет в пустом доме.
Он начал таять, становясь прозрачным, и я видела, как сквозь его грудь проступает стена, сквозь лицо — дверной косяк. Он растворялся в сером воздухе коридора, как чернила в воде, как дым на ветру, и я вдруг поняла, что не хочу, чтобы он уходил, — не потому, что он мог что-то объяснить, а потому, что в этом мёртвом доме он был единственным, кто не смотрел на меня с ожиданием, с надеждой, с требованием.
— Вильгельм! — окликнула я, и голос мой прозвучал громче, чем я хотела. — Подожди!
Он остановился, уже почти невидимый, только глаза светились в полумраке — два белых, холодных пятна, парящих в темноте, как светлячки в летнюю ночь. Я чувствовала, что он ещё здесь, что его внимание всё ещё направлено на меня, и это давало мне смелость.
— Если ты не знаешь, кто я, — спросила я, и каждое слово давалось с трудом, потому что в горле вдруг пересохло, а сердце забилось где-то у самого горла, — может, знаешь, как я здесь оказалась? И почему?
Глаза померцали. Раз, другой, третий — как лампада перед тем, как погаснуть. Мне показалось, что он колеблется, что он хочет сказать что-то, но не решается. Тишина тянулась бесконечно долго, и в этой тишине я слышала, как где-то в доме вздыхают стены, как шепчутся половицы, как время течёт сквозь пальцы, оставляя на коже холодный, липкий след.
А потом глаза погасли.
Темнота сомкнулась вокруг меня, плотная, почти осязаемая, и я осталась одна в тёмном коридоре, прижавшись спиной к холодной стене, сжимая кулаки так, что ногти впились в ладони, пытаясь унять дрожь. Призрак ушёл, не ответив. Он растворился в камне и времени, оставив после себя только запах — странный, незнакомый, похожий на смесь ладана и сухой листвы, — и лёгкий холод, который ещё держался несколько мгновений, обнимая мои плечи, а потом и он ушёл, втянулся куда-то в щели, в стены, в пол.
Я стояла в темноте, прислушиваясь к себе. Сердце постепенно успокаивалось, дыхание выравнивалось. Я ждала, что страх накроет меня сейчас, когда опасность миновала, когда можно наконец расслабиться и позволить себе испугаться, — но нет. Страх не приходил. Было только странное, почти физическое ощущение пустоты, которая вдруг перестала быть просто отсутствием. Она стала чем-то сама по себе — местом, где можно было уместить новое.
Но одно он сказал точно — я здесь чужая. И это почему-то не испугало меня, а почти обрадовало. Словно тяжёлый груз свалился с плеч, словно я получила разрешение не быть той, кем меня считали. Словно все эти бумаги, аттестат, завещание, имя, выведенное казённым почерком, — всё это не имело ко мне отношения, и я могла выдохнуть.
Потому что если я чужая, значит, у меня может быть другой дом. Другая жизнь. Другая я. Та, которую я могла бы вспомнить.
Или создать заново.
Я отлепилась от стены и пошла обратно по коридору, на свет, на звуки голосов, доносившиеся из кухни, — идти было трудно, ноги дрожали, пальцы всё ещё сжимались в кулаки сами собой, но с каждым шагом темнота отступала, а вместе с ней уходило и то, что я только что видела, оставляя после себя смутное, почти нереальное воспоминание. Может быть, мне показалось? Может быть, ветер, сквозняк, игра света и тени? Но я знала, что не показалось. Слишком отчётливо я помнила его лицо, его голос, его слова.
«Чужая ты. Чую».
Я вышла в холл, и серый дневной свет, падающий из окон, ослепил меня на мгновение. Я остановилась, прикрывая глаза ладонью, и вдруг почувствовала, как что-то тёплое, живое поднимается внутри, разгоняя остатки холода. Не страх. Не радость. Что-то другое — решимость, может быть. Или простое, человеческое желание жить дальше, даже если ты не знаешь, кто ты и откуда.
Я опустила руку и посмотрела на дом. На его ободранные стены, на пыльный пол, на пятна сырости, расползающиеся по углам. На всё это запустение, которое теперь было моим. Чужим — но моим.
— Ну что ж, — сказала я вслух, и голос мой прозвучал твёрдо, — посмотрим, что из этого выйдет.
С кухни донёсся звон посуды, шаги, приглушённый смех Астер. Я пошла на этот звук, оставляя за спиной тёмный коридор, призрака без ответов и чужую память, которая, может быть, когда-нибудь вернётся. А может, и не вернётся. И, странное дело, меня это уже не пугало.
Глава 6
Я постояла ещё немного в тёмном коридоре, прислушиваясь к тишине. Она была густой, почти осязаемой — эта тишина, наполненная едва слышным звоном, который остаётся в ушах после того, как стихает любой звук. Вильгельм не возвращался. Холод ушёл окончательно, растворился в камне и сырости, и только лёгкий озноб, бегущий по спине мелкими мурашками, напоминал о встрече с призраком. Странно, но я не чувствовала страха. Скорее, какое-то пустое любопытство — словно всё происходящее было не совсем со мной, словно я смотрела на себя со стороны, на эту высокую худую девушку в мышином платье, стоящую посреди полуразрушенного коридора и разговаривающую с призраком собственного пра-пра-прадеда.
Я вернулась в холл. Здесь было светлее — серый дневной свет просачивался сквозь мутные окна, ложась на каменный пол бледными, вытянутыми прямоугольниками. Оттуда, из-за двери, ведущей в кухонное крыло, доносились звуки — мерный стук ножа по доске, шипение масла на сковороде, приглушённые голоса, которые то взлетали, то затихали, словно их обладатели не хотели, чтобы их слышали. Жанна и Астер явно хлопотали по хозяйству, и эти звуки были самыми живыми, самыми настоящими из всего, что я встретила в этом доме.
Я толкнула дверь и оказалась в узком коридоре, который привёл меня в просторную кухню. Воздух здесь изменился сразу — из спёртого, затхлого он превратился в тёплый, наполненный запахами еды и дыма, и я на мгновение зажмурилась, впуская это тепло в себя.
В огромном камине, занимавшем половину стены, весело потрескивал огонь — дрова горели ровно, с лёгким, успокаивающим гулом, и языки пламени лизали чугунные стенки, отбрасывая на потолок пляшущие оранжевые блики. Чугунный котёл, подвешенный на массивном крюке с замысловатой ковкой, источал пар и аппетитный запах — кажется, той самой похлёбки, что я ела вчера, только сегодня она пахла насыщеннее, гуще, и от этого запаха у меня заурчало в животе. На длинном деревянном столе, иссечённом ножами до состояния ребристой доски, на которой каждая царапина, казалось, хранила память о десятках лет стряпни, Жанна ловко шинковала морковь. Нож в её руке двигался быстро, ритмично, с той уверенной сноровкой, которая приходит только с годами работы, и оранжевые кружочки ложились ровными рядами на разделочную доску. Астер мыла посуду в большой деревянной лохани, и вода в ней была мутноватой, с мыльной пеной, оседающей на её руках белыми хлопьями.
Обе обернулись на мои шаги. Жанна замерла с ножом на полпути, Астер выронила тарелку в воду — тихо, без плеска, — и обе смотрели на меня с тем выражением, которое я уже начинала узнавать: ожидание, смешанное с лёгкой тревогой.
— Госпожа! — Астер вытерла руки о передник — на серой ткани остались влажные разводы — и сделала движение в мою сторону, словно собиралась приседать в книксене, но я остановила её жестом, и она замерла, неловко переминаясь с ноги на ногу.
— Доброе утро, — сказала я. — Жанна, мне нужно поговорить с тобой.
Кухарка отложила нож, неторопливо вытерла руки о фартук, на котором уже были десятки таких же пятен — мука, жир, что-то тёмное, въевшееся в ткань. Она повернулась ко мне, и я увидела её лицо: крупное, с тяжёлой челюстью, глубоко посаженными глазами и сетью морщин вокруг губ, которые складывались в привычное, почти постоянное выражение суровой сосредоточенности. Взгляд у неё был тяжёлый, но не враждебный — скорее оценивающий. Как у человека, который привык решать проблемы, а не ждать, пока они решатся сами.
— Слушаю, госпожа.
Я подошла к столу, машинально провела пальцем по его краю — чисто. Ни пыли, ни крошек, ни липкого налёта. Жанна следила за хозяйством, это было видно даже в мелочах: аккуратно сложенные поленья у камина, выскобленная разделочная доска, банки со специями, расставленные на полке в строгом порядке по росту.
— Расскажи мне, как мы живём, — сказала я прямо, глядя ей в глаза. — Что у нас есть, чего нет. Что нужно.
Жанна переглянулась с Астер. Та опустила глаза и сделала вид, что очень занята мытьём тарелки, но я заметила, как её плечи напряглись, как она замерла, ожидая ответа.
— Коротко или подробно? — спросила кухарка, и в голосе её послышалась лёгкая, едва уловимая насмешка.
— Правдиво.
Жанна усмехнулась — одними уголками губ, беззвучно, и в этой усмешке мне почудилось что-то вроде уважения. Или, может быть, признания того, что я спросила именно это слово.
— Тогда коротко и правдиво: ничего у нас нет. То есть, — она обвела рукой кухню широким, неторопливым жестом, — дом есть, крыша кое-где течёт, но мы латаем. Дрова есть — Мирк нарубил, пока сухо, натаскал из рощи, сложил под навесом. Вода из колодца — своя, холодная, чистая, колодец глубокий, никогда не пересыхает. Огород запущен, но грядки я вскопала, на весну посажу, если семена найду. А вот еды...
Она замолчала, поджав губы, и в этом молчании было больше, чем в любых словах. Я видела, как напряглись желваки на её широком лице, как пальцы, лежащие на фартуке, сжались в кулак.
— Что с едой? — поторопила я, чувствуя, как внутри меня что-то сжимается, превращаясь в холодный, тяжёлый ком.
— А что с едой? — Жанна развела руками, и в этом жесте было столько усталой безнадёжности, что у меня защипало в горле. — Вчерашний ужин из последнего варила. Мука была на донышке, я её почти всю пустила на хлеб — три каравая вышло, один съели вчера, второй сегодня к завтраку пойдёт, третий — про запас. Овощи — те, что с осени в погребе остались, считай, доедаем. Морковь вот последняя, картошка — горсть, лук стрелковаться начал, я его в суп пустила. Мясо... какое мясо, госпожа? Мы кур не держим — нечем кормить, да и курятник развалился, от него одни доски гнилые остались. Мирк силками иногда зайца поймает, но редко, зверь сейчас тощий, сам еле жив. А так — крупа, вода и надежда на лучшее.
Она говорила без надрыва, спокойно, как о погоде или виде за окном. Перечисляла все, как солдат перечисляет патроны перед боем. Это было хуже любых жалоб. Жалобы — это когда есть надежда. А здесь была только констатация фактов, выверенная, сухая, безжалостная.
— А запасы? На зиму?
— Нет запасов, госпожа, — Жанна покачала головой, и в этом медленном, тяжелом движении было столько усталости, что мне захотелось отвести глаза. — Последние три года вообще непонятно как жили. После смерти старого барона — простите, вашего батюшки, — приезжали какие-то люди из города, всё описывали. Бумаги составляли, печати ставили, а потом уехали. И перестали. Денег не было, жалованье нам не платили месяцами, а то и по полгода. Мы с Астер и Мирком тут как проклятые торчим — уйти некуда, а кормит нас пока огород и подаяние от добрых соседей. То есть никакое не подаяние, — поправилась она, и в голосе её впервые прорезалась горечь, — а просто я умею выменивать на рынке последнее. У кого яйца на муку, у кого сало на лук. По-соседски, по-старому.
— Какое жалованье? — я нахмурилась, чувствуя, как между бровями залегает глубокая, незнакомая складка. — Вам должны?
Жанна махнула рукой — широко, безнадёжно, и этот жест был красноречивее любых слов.
— Да боги с ним, с жалованьем. Мы уж и забыли, сколько и кому. Вы приехали — и то хорошо. Может, теперь что-то сдвинется. Может, опять жизнь наладится.
Я слушала и чувствовала, как внутри закипает глухое раздражение. Не на Жанну — на обстоятельства. На этого покойного барона, который оставил дочери развалины и долги вместо наследства. На себя — за то, что ничего не помню и не знаю, как это чинить. Раздражение росло, поднималось откуда-то из глубины, горячее и колючее, и я сжимала кулаки под столом, чтобы оно не выплеснулось наружу.
Рука машинально опустилась к поясу. Кошелёк — тот самый, про который говорила Жанна вчера, — висел на месте, тяжёлый, приятно округлый, оттягивающий ткань платья. Кожа его была мягкой, нагретой теплом моего тела, и, когда я коснулась его, пальцы сами нащупали тугую завязку.
Я развязала тесёмки — они поддались не сразу, узел был затянут туго, с той основательностью, которая говорила о том, что тот, кто завязывал его, хотел быть уверен, что содержимое не выпадет, — и заглянула внутрь.
Там лежали монеты. Много. Золотые — тяжёлые, с матовым блеском, серебряные — посветлее, с чёткими гранями, немного меди — тёмной, почти чёрной, стёртой от времени. Я высыпала часть на ладонь, и они зазвенели — глухо, увесисто, этим особенным звоном, который заставляет сердце биться быстрее. Я не знала их ценности, но туго набитый кошелёк, явно весивший не меньше фунта, стоил прилично. Видимо, кто-то позаботился отправить меня в новую жизнь не с пустыми руками.
— Сколько стоит еда? — спросила я, поднимая глаза на Жанну. В голосе моём прозвучала деловитость, которой я не чувствовала, но которая, кажется, убедила кухарку. — На день. На всех.
Жанна прищурилась, оценивая вопрос. Её взгляд скользнул по монетам на моей ладони, задержался на золотых, потом вернулся к моему лицу.
— На всех — это на нас троих и на вас, госпожа? Четверо?
Я кивнула. Мирк тоже человек. Старый, согбенный, с беззубым ртом и слезящимися глазами, но человек. Он открыл мне дверь, он рубил дрова, он заслуживал есть не хуже остальных.
— Если скромно, но сытно — хлеб, крупа, немного овощей, молоко, яйца, может, кусок сала, — Жанна задумчиво почесала подбородок, и я заметила, как она что-то прикидывает в уме, как шевелятся её губы, беззвучно перебирая цифры. — Серебрушки хватит. Две, если с мясом.
Я порылась в кошельке, нащупала серебряные монеты — круглые, с чеканкой в виде древа с четырьмя ветвями, расходящимися к краям, как пальцы. Храм Четырёх Ветров, надо полагать. Герб, который я уже видела на печати в своём аттестате. Я отсчитала пять штук, чувствуя их холодную тяжесть на ладони, и выложила на стол.
Серебро глухо звякнуло о дерево — этот звук показался мне оглушительным в тишине кухни. Жанна уставилась на монеты, потом на меня. Её лицо, обычно непроницаемое, дрогнуло — брови полезли вверх, рот приоткрылся. Астер за моей спиной ахнула и прикрыла рот ладошкой, и я услышала, как она судорожно вздохнула, как зашуршала её юбка — она, кажется, даже сделала шаг назад от неожиданности.
— Госпожа… — голос Жанны сел, превратился в хриплый, сдавленный шёпот. — Это ж… это ж пять серебрушек. Да на это можно неделю жить! А то и больше, если по-крестьянски! Мешок муки, пшено, мясо, сало, яйца, молоко… Да мы и не ели так давно, госпожа.
— Вот и живите, — сказала я, и голос мой прозвучал твёрже, чем я себя чувствовала. Внутри всё дрожало, колотилось где-то под рёбрами, но я не позволяла себе показать это. — Сегодня идёшь на рынок и покупаешь всё необходимое. Мясо. Молоко. Овощи. Крупу побольше. Хлеб, если есть свежий. И себе… — я запнулась, чувствуя, как к щекам приливает тепло. — Купите что-нибудь. Ты, Астер, Мирк. Вы здесь работаете, вы здесь живёте, вы меня кормите. Я не хочу, чтобы мои слуги голодали.
В кухне стало тихо. Так тихо, что я слышала, как потрескивают дрова в камине, как тикает где-то на стене старые часы, которых я раньше не замечала, как тяжело дышит Жанна, как Астер всхлипывает за моей спиной, пытаясь сдержать слёзы.
Жанна смотрела на меня так, словно у меня выросла вторая голова. В её глазах, обычно тяжёлых и настороженных, мелькнуло что-то — удивление, растерянность, и ещё что-то, очень похожее на надежду, которую она боялась впустить в себя. Потом медленно, осторожно, словно монеты могли укусить, она протянула руку и сгребла их со стола. Пальцы её дрожали — впервые я видела, чтобы руки этой грузной, уверенной женщины дрожали. Она спрятала серебро в карман фартука, прижала ладонь к ткани, словно проверяя, не приснилось ли ей.
— Слушаюсь, госпожа, — сказала она совсем другим тоном. Не подобострастным — уважительным. В её голосе появилась та спокойная, твёрдая уверенность, которая бывает у людей, знающих, что теперь всё будет хорошо. — Сегодня же схожу. К обеду будет нормальная еда. Обещаю.
— И ещё, — добавила я, чувствуя, как вопрос застревает в горле, но всё же выталкивая его наружу. — Скажи мне правду. Ты знаешь, почему усадьба в таком состоянии? И почему я здесь? Ты помнишь меня? До вчерашнего дня?
Жанна замерла. Её крупное, грузное тело вдруг стало неподвижным, как каменное изваяние. Взгляд её стал тяжёлым, ушёл куда-то в сторону, в огонь камина, где дрова догорали, рассыпаясь на красные угли, мерцающие в золе.
— Вас я, госпожа, не помню, — сказала она медленно, и каждое слово давалось ей с видимым трудом. — Потому что не видела никогда. Вы в пансионе жили, при храме, с малых лет. Сюда не приезжали. А как батюшка ваш помер, так и вовсе… — она запнулась, и в этом запинании мне почудилась боль, которую она прятала долгие годы. — А почему усадьба в таком состоянии… Говорят, проклятие на ней. С тех пор, как старый барон — не ваш отец, а тот, что до него, Вильгельм, — что-то сотворил. С тёмными силами связался, люди шептались. А после его смерти всё и пошло прахом. Сначала скот падать начал, потом урожаи гнить на корню, потом слуги разбежались. Так и стоит, как видите.
Я вздрогнула. Вильгельм. Тот самый призрак из коридора. Тот, кто смотрел на меня белыми пустыми глазами и сказал, что я ему не родня. Тот, кто двести лет бродит по этим коридорам, пугая прохожих и гоняя мышей.
— Он здесь? — спросила я, и голос мой, к моему удивлению, не дрогнул. — Вильгельм?
Жанна провела перед собой обережный круг — быстро, привычным движением, отточенным многолетним страхом. Ладонь её описала дугу сверху вниз, а потом слева направо, словно замыкая невидимую защиту от всего, что носится в воздухе этого дома. Жест был уверенным, почти механическим — видно, часто его использовала, каждый раз, когда имя старого барона срывалось с чьих-то губ.
— Говорят, бродит, — сказала она негромко, и в голосе её послышалась та особая осторожность, какой говорят о вещах, о которых лучше не упоминать вовсе. — Я не видела, Мирк видел пару раз. Говорит, стоит в конце коридора, смотрит. Не трогает, если не задирать. Вы, госпожа, если встретите — не бойтесь. Обережный круг проведите, он и отстанет. Он зла не делает. Так, пугает для острастки.
Я промолчала. Встретила уже. Стояла в двух шагах, смотрела в его белые глаза, чувствовала ледяной холод его присутствия. Не испугалась. И круга никакого не чертила. Но говорить об этом не стала — не хватало ещё, чтобы слуги решили, что их новая госпожа разговаривает с привидениями и при этом даже не защищается. Они и так смотрят на меня с осторожным уважением, смешанным с жалостью — барышня без памяти, что с неё взять.
— Спасибо, Жанна, — сказала я, чувствуя, как слова повисают в воздухе, пропитанном дымом и теплом. — Иди на рынок. Астер, помоги мне одеться — я хочу осмотреть дом ещё раз. При свете.
Астер засуетилась, вытирая руки о передник, и я увидела, как её лицо просветлело, как исчезла та напряжённая складка между бровями, которая была там с самого моего приезда. А я смотрела на огонь в камине, на угли, что дышали жаром, и думала о том, что пять серебрушек — это только начало. Что проклятие, долги, развалины и призрак в коридоре — это всё моё теперь. Моё по праву, которое, возможно, мне не принадлежит, но другого у меня нет. И что где-то в этой истории, в этих стенах, в этом воздухе, пропитанном столетиями, прячется ответ на вопрос, кто я такая на самом деле.
Но ответы подождут. Сначала — обед. И нормальная еда для людей, которые не видели мяса неизвестно сколько времени. Я представила, как Жанна идёт на рынок, как отсчитывает серебряные монеты, как возвращается с корзиной, полной провизии. Представила, как на столе появится горячий суп, свежий хлеб, может быть, даже кусок мяса. Как Астер улыбнётся, не скрывая радости, как Мирк, старый, согбенный Мирк, сядет ужинать не в одиночестве, а за общим столом, потому что я скажу: «Сегодня все вместе». И, может быть, впервые за долгое время в этом доме будет не просто еда, а то, что люди называют достатком.
Я выпрямилась, расправила плечи. Глаза мои встретились с глазами Жанны. В её взгляде я прочла то, что не могла высказать вслух ни она, ни я: надежду. Робкую, осторожную, как первый подснежник на ещё мёрзлой земле. Но надежду.
— Иди, — сказала я ей. — Мы справимся.
Она кивнула — коротко, по-солдатски — и вышла из кухни, бережно прижимая к груди карман фартука, в котором лежали пять серебряных монет. Астер уже ждала меня у двери, и я пошла за ней, оставляя за спиной тепло камина и запах свежего хлеба, который, я надеялась, скоро снова наполнит этот дом.
Глава 7
Астер помогла мне одеться — на этот раз я попросила то самое парадное платье из тёмно-синего бархата. Не потому, что собиралась поражать кого-то красотой, а потому что в нём было теплее. Мышиное платье грело плохо, его тонкая шерсть пропускала холод, и я успела замёрзнуть ещё во время утреннего обхода, а дом продувался всеми ветрами, и каждый шаг по каменным плитам отзывался ознобом. Бархат же ложился на плечи тяжело, плотно, и в нём я чувствовала себя защищённой — пусть ненадолго, пусть только от холода.
— Госпожа сегодня похожа на настоящую баронессу, — робко улыбнулась Астер, оправляя серебряную вышивку на моих рукавах. Её пальцы скользили по бархату бережно, почти благоговейно, словно она прикасалась к чему-то драгоценному, что не смела тревожить лишний раз.
Я взглянула в треснутое зеркало. Высокая, худая, с тёмной косой, уложенной Астер в тяжёлый жгут, и острыми скулами, которые теперь не казались болезненными — только благородными. Бархат делал меня старше, строже, а бледность, которая в мышином платье выглядела усталостью, здесь превратилась в аристократичную белизну, достойную кисти какого-нибудь старого мастера. Чужая девица в зеркале почти нравилась мне сегодня. Почти.
— Пойдём, — сказала я, отводя взгляд от своего отражения. — Покажешь мне дом. Все комнаты. Все углы.
Астер всплеснула руками — жест получился испуганным, почти отчаянным:
— Все? Госпожа, там же пылища, паутина, местами пол прогнил, вы упадёте, поранитесь…
— Затем и пойдём, чтобы знать, что чинить, а что снести.
Она поджала губы, и я увидела, как на её лице борются привычное послушание и искреннее беспокойство. Но спорить она не посмела — только вздохнула тихо, почти неслышно, и шагнула к двери. Мы вышли в коридор, и начался долгий обход.
Астер оказалась хорошим проводником. Она уверенно вела меня из комнаты в комнату, называла назначение каждого помещения, хотя сама, по её словам, не застала лучших времён усадьбы. Библиотека — с пустыми полками, где только кое-где валялись истлевшие корешки книг, и сорванными с петель дверцами, которые жалобно скрипели от любого сквозняка. Гостиная — с продавленными диванами, из которых лезла пожелтевшая пакля, и тёмными пятнами на стенах, где когда-то висели картины, — пятна эти напоминали силуэты людей, застывших в ожидании. Оружейная — пустая, только на полу валялась пара проржавевших наконечников от копий да деревянное древко, рассыпающееся в труху от прикосновения. Музыкальная комната — с клавесином, у которого не хватало половины клавиш, и струны, оставшиеся в живых, издавали при малейшем дуновении жалобные, дребезжащие звуки.
В каждой комнате я останавливалась, смотрела, запоминала. Где-то трогала стены, проверяя, насколько промёрзли и отсырели они за зиму, где-то заглядывала в щели, надеясь найти что-то, что могло бы пролить свет на историю этого места. Астер недоумённо следила за мной, ходила по пятам, но вопросов не задавала — только иногда вздыхала, когда я подходила слишком близко к провалившемуся полу или покосившемуся шкафу.
Мы поднялись на второй этаж, прошли все жилые комнаты — пустые, холодные, с заколоченными окнами, пахнущие сыростью и ещё чем-то давно забытым, спёртым. Потом Астер повела меня в маленькую угловую комнатку в самом конце коридора, туда, куда почти не доходил свет.
— Здесь, кажется, кладовая была, — сказала она, толкая дверь, которая отворилась с протяжным, жалобным скрипом. — Но пусто.
Комнатка и правда была пуста. Только пыль, толстым слоем покрывавшая пол, паутина по углам, свисающая серыми, мохнатыми лохмотьями, да узкое окно, выходящее во внутренний двор. Солнце сюда почти не попадало — мешали разросшиеся кусты снаружи, их ветви плотно прижимались к стеклу, заслоняя даже тот скудный свет, что мог бы пробиться внутрь.
Я уже собиралась выходить, чувствуя, как в груди поднимается разочарование очередной пустотой, когда взгляд мой зацепился за подоконник.
Он был каменный, широкий, с выщербленным краем, иссечённый временем и, возможно, чем-то ещё. Обычный подоконник в старом доме. Но что-то в нём показалось мне странным. Какая-то неправильность, едва уловимая, как фальшивая нота в знакомой мелодии. Я подошла ближе, провела рукой по камню — он был холодным, шершавым, с мелкими трещинами, но в одном месте, у самого края, шов казался чуть глубже, чуть ровнее, чем должен быть у естественной трещины.
— Госпожа? — удивилась Астер, когда я опустилась на корточки, внимательно разглядывая каменную плиту.
— Тсс.
Я нажала на край подоконника — сначала осторожно, потом сильнее. Ничего. Постучала — звук был глухой, ровный, но в одном месте, у самого правого угла, отдавался иначе. Словно там, под камнем, была пустота. Не плотный камень, а полость, скрытая от глаз.
Я надавила сильнее, всем весом, и вдруг камень дрогнул. Сначала едва заметно, потом сдвинулся с глухим, скрежещущим звуком, открывая узкую, тёмную щель.
— Боги Четырёх Ветров! — ахнула Астер за моей спиной, и в голосе её смешались испуг и восторг. — Тайник!
Я запустила руку в образовавшуюся нишу, чувствуя, как пальцы касаются холодного камня, пустоты, а потом — чего-то мягкого, тряпичного. Сердце моё забилось быстрее, и я услышала, как кровь шумит в ушах, заглушая даже собственное дыхание. Я вытащила свёрток — пожелтевшую холстину, перевязанную бечёвкой, завязанной на тугой, сложный узел.
Развязала узел дрожащими пальцами — бечёвка не поддавалась, словно не хотела расставаться со своей тайной, но я справилась, распутала её, и холстина развернулась на моих коленях.
Внутри оказались амулеты.
Четыре штуки. На кожаных шнурках, потемневших от времени и, может быть, от пота, — небольшие металлические пластинки, каждая с выгравированными рунами. Металл был тусклым, серебристым, с зеленоватым налётом, но руны на нём проступали чётко, глубоко врезанные в поверхность когда-то очень твёрдой и уверенной рукой. Руны были мне незнакомы — я перебирала в памяти аттестат, строчку «изучение рун — слабо», и чувствовала, как горчит во рту от этого признания собственного невежества, — но выглядели они внушительно, даже пугающе. Ещё один — на серебряной цепочке, тонкой, изящной, с тёмно-синим камнем в центре, оправленным в четыре зубца, похожие на когти. Камень был тёмным, почти чёрным в глубине, но на свету, когда я поднесла его к окну, в нём зажглась глубокая, мерцающая синева — как небо в самый тёмный час перед рассветом. И два браслета — медных, тяжёлых, с такими же рунами по кругу, выбитыми так часто, что они сливались в сплошной узор, который хотелось разглядывать, не отрываясь.
Я держала их на ладони, чувствуя, как металл холодит кожу, и смотрела на эту находку, не в силах отвести взгляд. В тишине комнаты, пропахшей сыростью и забвением, я вдруг остро ощутила, что держу в руках не просто старые вещи, а чью-то память, чью-то тайну, спрятанную здесь давно, очень давно. И, может быть, именно за этой тайной меня привела судьба в этот дом. Или кто-то другой.
— Ох, — выдохнула Астер и попятилась к двери, прижимая руки к груди, словно защищаясь от того, что увидела. Её лицо, обычно бледное, стало совсем белым, как та холстина, в которую были завернуты амулеты. — Госпожа, это ж… это ж защитные.
— Ты знаешь в них толк? — спросила я, поворачиваясь к ней, и в голосе моём прозвучало острое, жадное любопытство, которого я сама от себя не ожидала.
Астер перевела дыхание — глубоко, с присвистом, словно набиралась смелости. Испуг в её глазах постепенно сменялся осторожным, почтительным интересом. Она подошла ближе, остановившись у моего плеча. Протянула руку, но не коснулась — только указала пальцем, тонким, с обкусанным ногтем, стараясь не приближаться к металлу.
— Вот эти, с квадратными рунами, — сказала она, и голос её стал тише, почти шёпотом, будто она боялась, что амулеты могут её услышать. — От сглазу и порчи. Такие крестьяне носят, у знахарок покупают. Их много, они простые. А этот, с камнем, — она указала на серебряную цепочку, и палец её замер в дюйме от синего камня, не решаясь приблизиться, — это уже сильнее. От тёмных чар и нежити. Такие только магистры умеют делать. Мой дед рассказывал, он при старом бароне служил, видел такие у господ.
— А браслеты?
— Браслеты — общие, — Астер склонила голову набок, разглядывая руны, и на её лице появилось выражение глубокой, сосредоточенной задумчивости, словно она пыталась вспомнить что-то, услышанное в детстве. — От болезней и слабости. Ну и подпитывают немного, если маг. Они слабые, но постоянные. Их носят, чтобы силы не терять. Вы же, госпожа, в пансионе учились… должны знать.
Я промолчала. В аттестате значилось «руны — слабо», но сейчас, глядя на эти странные, притягательные знаки, вырезанные в металле, я чувствовала, что это «слабо» было слишком мягкой оценкой. Я не понимала в них ровно ничего — только холодок, бегущий по спине, и странное, тянущее чувство где-то в груди.
— Они работают ещё? — спросила я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Или просто железки?
Астер взяла один из браслетов в руки — медленно, почтительно, словно принимала из рук священника. Она зажмурилась, и я увидела, как её лицо расслабилось, как она замерла, прислушиваясь к чему-то внутри себя, к чему-то, что было скрыто от моих глаз. Её губы чуть шевелились, беззвучно повторяя слова, которых я не могла разобрать. Потом она открыла глаза — в них было удивление, смешанное с благоговением.
— Чуть тёплые, госпожа, — сказала она, и голос её стал каким-то далёким, словно она всё ещё была там, внутри, наедине с древней магией. — Значит, магия есть, но на половину, может, меньше. Разряженные наполовину, я так думаю. Их подзарядить бы — и носить можно. Если, конечно, кто умеет.
— Кто их здесь спрятал? — спросила я, скорее у себя, чем у Астер. Вопрос повис в пыльном воздухе, и мне показалось, что стены комнаты дрогнули, услышав его.
Служанка пожала плечами — жест был растерянным, почти беспомощным.
— Не знаю, госпожа. Может, старая госпожа, матушка ваша? Или бабушка? — она говорила тихо, боязливо, словно перебирала чужие секреты, до которых ей не было дела. — Говорят, женщины вашего рода всегда сильны в защитной магии были. Может, на чёрный день припрятали. А может, и сам барон, который привидением стал. Он при жизни, говорят, в тёмных делах силён был, мог и такие вещи делать.
Чёрный день. Я посмотрела на пустую комнату, на пыльный пол, на голые стены, на паутину, свисающую с потолка серыми лохмотьями. Похоже, этот день наступил. Или уже прошёл. Или его только ждали, а амулеты так и пролежали в своём тайнике, не дождавшись хозяина.
— Зачем их прятать, если они нужны? — вслух подумала я, и вопрос этот был не столько к Астер, сколько к тем, кто прятал эти вещи много лет назад. Зачем класть силу под камень, когда она может защищать?
Астер замялась, переступила с ноги на ногу, и я услышала, как скрипнули доски под её весом.
— Ну… если враги в доме, лучше, чтоб не нашли. Или если маг умирает, а амулеты кому-то хочет оставить, но боится, что отберут. — Она говорила торопливо, словно оправдываясь за чужие, давние поступки. — Я в деревне слышала, что в вашем роду… ну, не всё гладко было. Ссоры там, распри. Может, от родни прятали.
Я завернула амулеты обратно в тряпицу — бережно, стараясь, чтобы они не звякнули друг о друга, — и сунула за пазуху, под платье, ближе к телу. Металл оказался холодным, и я вздрогнула, когда он коснулся кожи, но через мгновение к холоду примешалось что-то ещё — едва уловимое тепло, которое, казалось, исходило из самой глубины камня и рун.
— Об этом — никому, — сказала я твёрдо, глядя прямо в глаза Астер. — Жанне и Мирку — молчок. Поняла?
Астер часто закивала, и в её глазах я прочла не только испуг, но и странное, почти детское удовольствие от того, что она стала хранительницей тайны.
— Да, госпожа. Конечно, госпожа. — Она прижала палец к губам, и на лице её появилось выражение такой серьёзной, такой искренней клятвы, что я невольно улыбнулась. — Я немая, как рыба.
— Умница.
Мы вышли из комнатки, и я на прощание оглянулась на подоконник. Тот снова стал цельным, гладким, неприметным — словно и не было никакого тайника, словно я не стояла здесь минуту назад с сердцем, колотящимся где-то у горла. Интересно, кто его сделал? Моя мать, чьё лицо я не могла вспомнить? Бабка, которую я никогда не знала? Или тот самый Вильгельм, что теперь пугает прохожих, — тот, кто сказал мне, что я чужая в этом доме?
На груди, под бархатом платья, амулеты лежали холодными кругляшами, прижимаясь к телу, и каждый мой шаг отдавался в них лёгкой, едва уловимой вибрацией. Но внутри них, как сказала Астер, теплилась жизнь. Наполовину разряженная, почти угасшая, дремлющая в металле и камне — но всё же жизнь. Слабое, упрямое дыхание магии, которая не умерла, а только ждала.
Как и во мне самой.
Я шла по коридору, чувствуя тяжесть спрятанных амулетов, и думала о том, что в этом доме всё дышит ожиданием. Стены ждут ремонта, слуги ждут хозяина, призрак ждёт — не знаю чего, — а эти древние, наполовину разряженные вещи ждут того, кто сможет их оживить. И я ждала. Сама не зная чего. Может быть, того момента, когда пустота внутри меня перестанет быть пустотой. Когда я перестану быть чужой.
Глава 8
Больше ничего интересного в доме не нашлось. Мы обошли все комнаты, все чуланы, даже заглянули в подвал — там было темно, сыро и пахло плесенью так, что я закашлялась и велела Астер подниматься наверх. Ступени в подвал были скользкими, покрытыми какой-то зеленоватой слизью, и я дважды чуть не поскользнулась, прежде чем мы решились спуститься. В подвале стояли пустые бочки, рассохшиеся, с обрухчившимися обручами, валялись сломанные ящики, из которых торчала гнилая солома, и, кажется, кто-то когда-то хранил там вино — я уловила слабый, едва различимый запах прокисшего винограда, въевшийся в стены, — но теперь даже мыши обходили это место стороной. Воздух здесь был тяжёлым, спёртым, и после получаса блужданий в полутьме я обрадовалась, когда мы снова увидели дневной свет.
— Всё, Астер, — сказала я, когда мы вернулись в холл, и голос мой прозвучал глухо после подвальной духоты. — Дальше я сама. Хочу осмотреть усадьбу снаружи. При дневном свете.
— Госпожа, там холодно, — робко возразила служанка, и я заметила, как она поёжилась, словно ветер уже коснулся и её. — И ветер. Может, плащ какой найти? Только у нас…
— Ничего, — перебила я, хотя сама чувствовала, как холод пробирается под бархат, заставляя кожу покрываться мурашками. — Я ненадолго.
Астер кивнула и осталась в холле, с тревогой глядя мне вслед, а я толкнула тяжёлую входную дверь и вышла наружу.
Воздух ударил в лицо — холодный, влажный, пахнущий прелой листвой и дымом, и этот запах был таким плотным, что я на мгновение зажмурилась, привыкая. Небо нависало низко, серое, тяжёлое, словно каменный свод, готовый рухнуть на землю. Солнца не было — только бледное, размытое пятно где-то за облаками, обозначавшее, что день всё-таки наступил, но свет от него был скудным, каким-то больным, не способным согреть или разогнать тоску.
Поздняя осень. Самое её нутро, когда уже отшумели дожди, но снег ещё не выпал, и мир замер в тоскливом ожидании зимы — в том тягучем, липком промежутке, когда даже время, кажется, остановилось, не зная, куда себя деть.
Я обошла усадьбу с парадного входа. Та же картина, что и вчера, но при свете дня запустение выглядело ещё отчаяннее. Серый камень стен, тёмный от сырости, кое-где поросший мхом — лишайник лепился к нему жёлто-зелёными пятнами, расползался вверх, к окнам, словно пытался затянуть их целиком. Окна — пустые глазницы, заколоченные досками крест-накрест, и доски эти, серые, рассохшиеся, смотрели на мир с той же безнадёжностью, что и сам дом. Крыша на правом крыле просела ещё сильнее, чем мне показалось вчера — провал стал глубже, и черепица лежала на земле кучами, перемешанная с гнилыми листьями, и в одной из этих куч я заметила мышиное гнездо, свитое из сухой травы и клочьев шерсти.
Ветер рванул подол платья, заставив поёжиться, и я запахнулась плотнее, прижимая бархат к груди — он грел плохо, холод пробирался под ткань, щипал кожу, забирался под рубашку, и я чувствовала, как немеют плечи, как пальцы начинают терять чувствительность.
Я пошла вдоль стены, огибая дом, и каждый шаг давался с трудом — трава под ногами была высокой, пожухлой, мокрой от недавних дождей, и туфли промокли сразу, холодная вода обхватила ступни липким, ледяным кольцом, но я не останавливалась. Надо было увидеть всё. Принять это. Понять, с чем мне предстоит жить.
Западное крыло утопало в зарослях. Когда-то здесь, видимо, был сад — я разглядела остовы плодовых деревьев, голых, скрюченных, с чёрными сухими ветками, которые тянулись к небу, как руки нищих, просящих подаяния. Кора на них местами облупилась, обнажая светлую, мёртвую древесину, и казалось, что деревья эти умерли давно, но почему-то продолжали стоять, не решаясь упасть. Между ними торчали кусты — шиповник, кажется, — усыпанные красными ягодами, которые никто не собирал, и ягоды эти, яркие, сочные, казались каплями крови на сером, безжизненном полотне.
Под ногами хлюпало. Земля раскисла после дождей, превратилась в липкую, тяжёлую грязь, которая чавкала под подошвами, норовила удержать, не отпустить, и я то и дело проваливалась каблуками в мягкую жижу, теряя равновесие. Хорошо, что платье длинное — скрывало туфли, иначе вид у баронессы был бы совсем неприглядный. Я подобрала подол одной рукой, чувствуя, как ткань тяжелеет от сырости, как холод поднимается выше, к щиколоткам.
За домом открылся вид на пруд. Небольшой, почти круглый, с тёмной, неподвижной водой, которая казалась не водой даже, а чем-то более плотным, более тяжёлым — застывшей смолой или расплавленным стеклом, остывшим и почерневшим. В ней отражалось серое небо, и казалось, что пруд этот — просто дыра в земле, заполненная тьмой, провал в никуда. Вокруг росли старые ивы, их голые плети свисали до самой воды, шевелились на ветру, словно чьи-то длинные, спутанные волосы, и ветки касались поверхности, оставляя на ней лёгкую рябь, которая расходилась кругами и затихала, не в силах нарушить вековой покой.
Я подошла ближе, и запах ударил в нос — вода пахла тиной и гнилью, чем-то сладковатым и тошнотворным, от чего к горлу подступила тошнота. Где-то в камышах плеснулась рыба — или просто лягушка нырнула, оставив после себя круги на тёмной глади. Ветер нёс рябь по воде, разбивая отражение неба на мелкие осколки, и они собирались снова, и снова распадались, и в этом бесконечном движении было что-то гипнотическое, убаюкивающее.
Холодно. Сыро. Тоскливо.
Я подняла голову, и взгляд мой упал на крышу. Над усадьбой кружили вороны — три или четыре, чёрные, горбатые, с маслянисто-блестящими перьями. Они то садились на конёк крыши, где флюгер в виде дракона жалобно скрипел на ветру, то взмывали вверх, описывая широкие круги, и их карканье — резкое, хриплое — разрывало тишину, делало её ещё более звенящей, ещё более пустой.
Вдалеке, за прудом, виднелся лес. Тёмный, хмурый, стеной стоящий на горизонте, такой плотной, что, казалось, сквозь неё не пробиться. Деревья там были выше, гуще, и даже на расстоянии я чувствовала, какая тьма прячется под их кронами — такая густая, что в ней можно заблудиться навсегда. Оттуда тянуло ещё большим холодом и сыростью, и мне почудилось, что лес смотрит на меня, оценивает, ждёт.
Я поёжилась. Руки замёрзли совсем, пальцы плохо слушались, превратились в ледяные палочки, которые с трудом сгибались. Ноги в мокрых туфлях превратились в ледышки, и я почти не чувствовала ступней, только тупую, ноющую боль. Дышать холодным воздухом было больно — лёгкие сжимались, протестуя, и каждый вдох отдавался в груди колючим, ледяным комом.
Но я стояла и смотрела.
Это всё теперь моё. Этот дом с его просевшей крышей и заколоченными окнами. Этот сад, где деревья умерли, но продолжали стоять. Этот пруд с тёмной, застоявшейся водой. Этот лес, тёмный и молчаливый. Эти вороны, эта грязь, этот ветер, который пронизывал до костей. Моё наследство. Моя тюрьма. Мой шанс.
Ветер стих на мгновение, и в этой внезапной тишине я услышала, как где-то в доме скрипнула половица — там, в западном крыле, где мы нашли амулеты. Или мне показалось. Или там, в тёмных коридорах, кто-то ходил, наблюдал, ждал.
На груди, под платьем, амулеты чуть заметно грели кожу — лёгкое, едва уловимое тепло, которое я чувствовала, только когда замирала и прислушивалась к себе. А может, мне просто казалось. Может, это моё собственное тело, продрогшее на ветру, пыталось согреться и обманывало меня. А может, древняя магия, дремлющая в металле и камне, почувствовала живую плоть и отозвалась слабым, сонным откликом. Я не знала. И сейчас это было неважно.
— Госпожа! — донёсся издалека голос Астер, и в нём слышалась такая отчаянная, такая искренняя тревога, что я невольно улыбнулась. — Госпожа, вы где? Жанна вернулась! Обед готов!
Я обернулась. С крыльца мне махала рукой маленькая фигурка в сером платье — Астер подпрыгивала, чтобы я её заметила, и её светлые волосы выбивались из-под чепца, развевались на ветру. Она звала меня в тепло, к еде, к людям, и в её голосе, в её жестах было столько жизни, столько простого, человеческого участия, что у меня защипало в глазах.
Я бросила последний взгляд на лес. На тёмную стену деревьев, которая стояла на горизонте плотной, неприступной стеной, на чёрные стволы, сплетённые в частокол, на кроны, слившиеся в сплошную, почти непроницаемую темноту. Там, за этой стеной, за этими вековыми стволами, может быть, были ответы. Или новая опасность. Или просто ещё больше пустоты — такой же огромной, как та, что жила во мне. Лес молчал. Только ветер доносил оттуда слабый, тоскливый шум — шёпот голых ветвей, скрип старых стволов, тяжёлый, протяжный вздох чего-то древнего, спящего до поры.
Глава 9
Я почти бегом пересекла двор, влетела в холл и замерла на пороге, тяжело дыша. Сердце колотилось где-то в горле, лёгкие горели от холодного воздуха, которым я надышалась за время прогулки, но я не чувствовала боли — только глухую, упрямую радость. Руки и ноги заледенели, пальцы не слушались, зубы выбивали мелкую дробь, от которой звенело в ушах, но внутри разливалось странное удовлетворение — я увидела свои владения. Пусть страшные, пусть разорённые, пусть с просевшей крышей и запущенным садом, но мои. Я обвела взглядом холл, и впервые он показался мне не чужим, не пугающим — просто усталым. Как я сама.
Астер уже ждала меня в холле с озабоченным лицом, и я увидела, как она всплеснула руками, когда я переступила порог.
— Госпожа, вы вся дрожите! Промокли! Сейчас же к огню, я растоплю в малой столовой, там камин есть, Жанна уже всё готовит…
Она подхватила меня под локоть — её рука оказалась тёплой и крепкой, — и повела не в малую столовую, где я ужинала вчера, а в другую дверь, которую я ещё не открывала. Мы оказались в небольшой комнате, примыкающей к кухне — видимо, что-то вроде буфетной или комнаты для прислуги, с низким потолком и маленьким зарешеченным окном. Но здесь было тепло — из кухни шёл жар, пахло едой, и я с наслаждением прижалась спиной к тёплой стене, чувствуя, как дрожь постепенно утихает, как тело оттаивает, как боль в замёрзших пальцах сменяется покалыванием.
— Сейчас, сейчас, — Астер суетилась вокруг меня, опустившись на колени и стаскивая промокшие туфли. Её пальцы были ловкими, но осторожными, и когда она сняла первую туфлю, я невольно зашипела — нога в мокром чулке казалась ледяной глыбой, а прикосновение воздуха обожгло. — Боги, да у вас ноги ледяные! Жанна! Жанна, неси скорее похлёбку горячую, госпожа замёрзла!
Из кухни вышла Жанна. Руки у неё были в муке — белая пыльца покрывала ладони и запястья, — но лицо сияло каким-то новым, довольным выражением. Она окинула меня взглядом с головы до ног, оценивая мой вид — промокшие волосы, выбившиеся из косы, забрызганное грязью платье, босые ноги в чулках, — и покачала головой, но без укора, скорее с материнской заботой.
— А, госпожа вернулась, — сказала она довольно, и в голосе её прозвучало облегчение, которого она не пыталась скрыть. — А я как раз с рынка. Хотите посмотреть, что купила?
Я кивнула, растирая озябшие руки, и двинулась за ней в кухню, оставляя Астер собирать мои промокшие туфли и причитать о простуде.
Жанна повела меня в кухню, и запах ударил в нос ещё на пороге — горячий, сытный, домашний. Там, на длинном деревянном столе, иссечённом ножами до состояния ребристой доски, было разложено настоящее богатство по меркам этого дома. Я остановилась и смотрела, не в силах отвести взгляд.
Круг каравая — свежий, румяный, с хрустящей корочкой, посыпанной мукой, и таким запахом, что у меня свело скулы. Небольшой кусок мяса — Жанна определила его как баранью лопатку, говоря, что зарезали барана в соседней деревне, и ей удалось сторговаться, потому что мясо не первой свежести, но на похлёбку пойдёт отлично. Горшок с молоком, завёрнутый в мокрую тряпицу, чтобы не прокисло в дороге, — глиняный, с отбитым краем, но чистый, выскобленный. Десяток яиц в корзинке с сеном, уложенных так бережно, словно это были драгоценности. Три крупные луковицы, морковь, репа, кочан капусты — обычные осенние овощи, крепкие, с землёй на кожице, но после вчерашней пустоты они казались сокровищами, и я смотрела на них, чувствуя, как ком подкатывает к горлу. Горсть яблок — мелких, но крепких, краснобоких, пахнущих терпким осенним ароматом. Мешочек с крупой — гречневой, судя по тёмным зёрнам, — завязанный узлом. И отдельно, завёрнутое в чистую холстину, масло — желтоватое, пахнущее травой и чем-то ещё неуловимо домашним, детским.
— Пять серебрушек, госпожа, — Жанна выложила передо мной сдачу, отсчитывая монеты с той медленной, торжественной серьёзностью, с какой отчитываются перед начальством. Две медяшки и ещё какая-то мелочь, тёмная, стёртая от времени. — Сами видите, торговалась как могла. Нам этого дня на три-четыре хватит, если экономно. А там, глядишь, ещё чего добудем.
Я смотрела на еду, и в горле стоял ком. Так просто. Так по-человечески. Женщина прошла несколько вёрст по холоду, чтобы купить еды для нас всех, и теперь отчитывается передо мной, как перед настоящей хозяйкой. А я даже не знала, сколько стоит корзина яиц и как торговаться на рынке.
— Ты молодец, Жанна, — сказала я хрипловато, чувствуя, как голос предательски дрожит. — Спасибо.
Кухарка махнула рукой — широко, чуть смущённо, — но в глазах её, обычно тяжёлых и настороженных, мелькнуло что-то тёплое, живое, что сразу сделало её моложе.
— А то. Я своё дело знаю. — Она вытерла руки о фартук и оглядела стол с явным удовольствием. — Садитесь обедать, госпожа. Астер, накрывай в малой столовой, я сейчас подам.
Через четверть часа я сидела в малом обеденном зале у камина. Огонь весело потрескивал, разгоняя сырость, и я смотрела на танцующие языки пламени, чувствуя, как лицо постепенно оттаивает, как сходит с него оцепенение после долгой прогулки. На столе была скатерть — та же, грубая, но чистая, без единого пятнышка, и я провела по ней пальцами, чувствуя шероховатость льна. Прибор — одна тарелка, одна ложка, один стакан. Но теперь еда была другой.
Глубокая миска с наваристым супом — Жанна сварила его на бараньей косточке, добавила крупы, овощей, зелени, и над тарелкой поднимался густой, пряный пар, щекотал ноздри, заставлял желудок сжиматься в предвкушении. Ломоть свежего хлеба — тёплого ещё, с хрустящей корочкой, присыпанной мукой, и таким запахом, что у меня перехватило дыхание. В плошке — квашеная капуста, которую Жанна, оказывается, заготовила сама ещё в начале осени: золотистая, с клюквой, пахнущая укропом и чем-то ещё пряным, домашним. И кружка тёплого молока — Астер подогрела его на плите, видя, как я замёрзла, и на поверхности его лениво шевелилась тонкая, аппетитная пенка.
Я ела медленно, смакуя каждый кусок. Суп обжигал губы, но это было приятно — тепло разливалось по пищеводу, добиралось до желудка, растекалось по телу, прогоняя остатки холода, въевшегося в кости. Хлеб таял во рту, оставляя после себя чуть сладковатый, пшеничный привкус. Капуста похрустывала на зубах, отдавая лёгкой кислинкой и ароматом тмина. Молоко согревало изнутри, разливалось по замёрзшему телу жидким теплом, и я чувствовала, как розовеют щёки, как возвращается чувствительность в кончики пальцев.
Жанна и Астер стояли у стены, как и вчера. Но сегодня в их позах не было напряжённого ожидания — скорее спокойное удовлетворение. Жанна оперлась плечом о косяк, сложив руки на груди, Астер слегка покачивалась с пятки на носок, и я заметила, как её губы шевелятся, беззвучно повторяя что-то — может, молитву, может, просто слова какой-то песенки.
— Садитесь с нами, — сказала я в какой-то момент, поднимая глаза от тарелки.
Жанна покачала головой, и в этом движении было столько устоявшейся привычки, столько вековой укоренённости, что я поняла — мои слова для неё звучат странно, почти нелепо:
— Не положено, госпожа. Мы на кухне поели. Вы кушайте, не отвлекайтесь.
Я не стала спорить. В этом мире, видимо, были свои правила, и я их пока не понимала. Но завтрак, обед и ужин в одиночестве под взглядами слуг — это, кажется, было нормой. Странной, непривычной, но нормой. Я вспомнила пансион, длинные столы, где мы ели все вместе, смеялись, ссорились, перебрасывались хлебом через головы соседок — и улыбнулась чему-то, что осталось в той, другой жизни.
Когда я доела последний кусок хлеба, обмакнув его в остатки молока, и допила тёплую, сладковатую жидкость до последней капли, Астер тут же подскочила убрать посуду. Её движения были быстрыми, но осторожными — она собирала тарелки с той бережностью, с какой обращаются с хрупкими вещами, которые нельзя заменить. Жанна стояла, сложив руки на фартуке, и смотрела на меня спокойно, без обычной своей суровости.
— Вкусно, Жанна, — сказала я, и в голосе моём прозвучала искренняя, неподдельная благодарность. — Спасибо. Ты настоящая мастерица.
Кухарка усмехнулась — довольно, но сдержанно, и в этой усмешке мелькнуло что-то от старой, привычной гордости человека, который знает цену своим рукам:
— Из чего готовить — половина дела, госпожа. А из чего я вчера готовила — это не готовка была, а одно название. Пустой котёл не наваришь, как ни старайся. Теперь да, теперь можно развернуться.
— Я рада, — ответила я, чувствуя, как тепло её слов ложится на сердце. — И ещё. Завтра сходи на рынок снова. Купи чего-нибудь… ну, не знаю. Сладкого, что ли. Для всех.
Жанна подняла брови — они у неё были густые, тёмные, и когда она удивлялась, они почти сходились у переносицы:
— Сладкого? Это дорого, госпожа. Мёд, например…
— Купи мёд, — кивнула я, представив, как Астер, которая, наверное, и не пробовала сладкого с тех пор, как умер старый барон, будет макать хлеб в янтарную, тягучую сладость. — Денег хватит?
— Денег-то хватит, — Жанна пожевала губами, и я увидела, как она прикидывает в уме, сколько потратить, сколько оставить. — Вы только не сочтите за наглость, госпожа… а надолго ли у нас деньги? Кошелёк-то не бездонный.
Я замерла. Хороший вопрос. Правильный. Я ведь понятия не имела, сколько там монет и на сколько их хватит, если тратить каждый день, не думая о завтрашнем дне. Я чувствовала, как внутри что-то сжимается — не страх, нет, скорее холодное, трезвое осознание ответственности, которая свалилась на мои плечи вместе с этим титулом и этим домом.
— Я проверю, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал уверенно. — Сегодня же. И скажу тебе.
Жанна кивнула, и в этом кивке мне почудилось одобрение:
— Тогда и мёд будет.
Она ушла на кухню, и я услышала, как там загремела посуда — Жанна принялась за уборку, сопровождая её ворчливыми, но беззлобными комментариями в адрес Астер. Астер закончила убирать со стола и вопросительно смотрела на меня, вытирая руки о передник:
— Ещё что-то, госпожа? Может, платье переодеть? Вы в сыром ходили, как бы не заболеть…
— Да, — вспомнила я, чувствуя, как бархат всё ещё холодит плечи. — Помоги переодеться. И потом… я хочу посидеть одна. В своей комнате. Мне нужно подумать.
Астер кивнула и пошла за мной наверх.
Через полчаса я сидела на кровати в сухой ночной рубашке, укрытая лоскутным одеялом, пахнущим травами и чем-то далёким, детским. За окном темнело — серый день угасал, превращаясь в сизые, густые сумерки, ветер утих, и в тишине было слышно, как где-то в доме вздыхают половицы. В комнате было прохладно, но не холодно — Астер принесла жаровню с углями и поставила в ногах кровати, и от неё исходило ровное, успокаивающее тепло, смешанное с лёгким запахом дыма.
Передо мной лежал кошелёк. Я высыпала монеты на одеяло и долго перебирала их, пытаясь понять, сколько у меня богатства. Они звенели, перекатывались под пальцами — тяжёлые, холодные, равнодушные. Золотых было немного — пять крупных монет с чеканкой храма, каждая с ладонь, с изображением древа с четырьмя ветвями и какой-то надписью по краю, стёртой от времени. Серебряных — около трёх десятков, они лежали горкой, поблёскивая в свете жаровни тусклым, матовым светом. Меди — пригоршня, тёмной, почти чёрной, я даже считать не стала.
Я не знала цен. Не знала, сколько стоит корова, или телега, или крыша над головой, или хотя бы мешок муки на зиму. Но пять серебрушек накормили четверых на три дня. Значит, тридцать серебрушек — это… на восемнадцать дней? А если покупать не только еду? Если нужны дрова, свечи, ткани, инструменты, чтобы починить крышу? Если придёт зима, а у нас ни тёплой одежды, ни запасов на холодные месяцы?
Голова шла кругом. Я смотрела на монеты, и они казались мне то огромным богатством, то жалкой горсткой металла, которой не хватит даже на месяц.
Я завернула монеты обратно в кожу, затянула тесёмки туже, чем они были затянуты, и спрятала кошелёк под подушку, рядом с амулетами. Пальцы нащупали ткань свёртка, и я почувствовала, как от амулетов исходит слабое, едва уловимое тепло — или мне опять показалось. Я легла, глядя в потолок, где тени от жаровни плясали, сплетаясь в причудливые узоры.
Завтра надо будет считать серьёзно. Писать расходы, прикидывать, на что хватит, а на что нет. Искать способы заработать — или разобраться, есть ли у этой усадьбы какие-то доходы. Лес? Земля? Может, можно что-то продать? Я вспомнила пустые комнаты, сорванные дверцы, голые стены — и поняла, что продавать, в сущности, нечего. Только этот дом. Но дом продавать нельзя — это всё, что у меня есть.
Мысли путались. Глаза слипались, и я чувствовала, как тяжелеет тело, как одеяло становится невесомым, а подушка — мягкой, как облако. Жаровня мерно дышала теплом, и где-то далеко, в стенах дома, скрипнула половица — то ли дом вздохнул, то ли ветер, то ли кто-то бродил по коридорам, охраняя мой сон.
Но прежде чем провалиться в сон, я подумала о Вильгельме. О том, что он сказал: «Ты мне не родня. Чужая». И о странном тепле амулетов, которые лежали под подушкой рядом с кошельком, — будто охраняли, будто знали что-то, чего не знала я.
Чужая. Может, и к лучшему. Чужим проще начинать всё с начала. Проще не оглядываться на прошлое, которого нет, проще строить новое на пустом месте. Я закрыла глаза и почувствовала, как комната медленно кружится, унося меня в сон — глубокий, тёплый, без сновидений. Только слабое, ровное тепло амулетов под подушкой и тихое дыхание дома, который, казалось, тоже ждал, когда я проснусь и начну что-то с этим делать.
Глава 10
Мне снился странный мир.
Я стояла на твёрдой серой поверхности, ровной, как стекло, но шершавой на ощупь — такой гладкой, что, казалось, её отполировали тысячи ног, но при этом холодной и чуждой. Таких поверхностей я никогда не видела — ни камня, ни дерева, ни утрамбованной земли. Просто серое полотно, уходящее во все стороны, расчерченное белыми линиями и странными знаками, которые складывались в слова на незнакомом языке или, может быть, в цифры, слишком ровные, чтобы быть нарисованными от руки.
Вокруг высились башни.
Они уходили в небо так высоко, что у меня закружилась голова, и я запрокинула её, чувствуя, как затекает шея, как холодный пот выступает на висках. Стёкла, металл, камень — всё смешалось в этих гигантских сооружениях, пронзающих облака. В них горели огни, хотя было светло, тысячи огней, и я видела крошечные фигурки людей за прозрачными стенами — они двигались, суетились, жили своей непостижимой жизнью высоко над землёй.
И вдруг раздался гул.
Он нарастал откуда-то из-за башен, низкий, мощный, вибрирующий, и я почувствовала, как этот звук проходит сквозь меня, отдаётся в грудной клетке, заставляет сердце биться в такт чужому, нечеловеческому ритму. Я подняла голову. В небе, рассекая облака, летела огромная железная птица. Серебристая, с длинным телом и раскрытыми крыльями, она издавала такой мощный рёв, что у меня заложило уши, и я зажала их ладонями, но звук всё равно проникал внутрь, пульсировал в висках. За ней тянулся белый след, медленно тающий в вышине, расплывающийся в прозрачном, холодном небе.
Я смотрела на неё, задрав голову, и чувствовала, как сердце колотится где-то в горле. Страх? Восхищение? Я не могла понять. Но что-то во мне знало эту птицу. Звало её. Знало, как она пахнет — керосином — знало, какой звук издают её моторы на взлёте, знало, каково это — смотреть на землю с её высоты.
— Самолёт, — прошептали мои губы. Слово пришло из ниоткуда, само собой, и я почувствовала, как оно встало на место, как ключ в замке. Самолёт. Железная птица называлась самолёт. Я произнесла его снова, про себя, пробуя на вкус: знакомое, родное, выцветшее, как старая фотография.
Гул стих, птица скрылась за башнями, оставив после себя только белый след, который медленно таял, распадаясь на клочья. И тут же рядом со мной что-то зашумело, заурчало, засвистело — множество звуков сразу, накладывающихся друг на друга. Я обернулась.
По серой дороге, расчерченной белыми полосами, мчались повозки без лошадей. Разноцветные, блестящие, они двигались так быстро, что ветер свистел за ними, а воздух наполнялся резким, чужим запахом. Внутри, за прозрачными стенами, сидели люди — одни смотрели прямо перед собой, сосредоточенные и хмурые, другие держались за какие-то круги, поворачивали их, и повозки слушались их, сворачивали, разгонялись, замирали на перекрёстках. Я смотрела на их движение и не могла отвести глаз — столько их было, столько цветов, столько огней, мелькающих в потоке.
— Машины, — снова шёпот, и я почувствовала, как губы сами складываются в это слово. Машины. Я знала это слово. Знала запах — бензин, резина, горячий асфальт после дождя. Знала, как он въедается в одежду, как щиплет нос, как остаётся на коже, даже когда выходишь из машины. Знала звук сигнала, хлопанье дверей, шуршание шин по мокрой дороге.
Вокруг меня шумел город. Люди проходили мимо — странно одетые, в ярких тканях, в куртках, сверкающих металлическими застёжками, в обуви на толстой подошве, которая громко стучала по серой поверхности. У многих в руках были плоские коробки, на которые они смотрели не отрываясь, и коробки эти светились изнутри мягким, голубоватым светом, играли музыкой, говорили голосами, показывали картинки, которые мелькали быстрее, чем я успевала разглядеть. Никто не смотрел по сторонам. Никто не замечал меня. Я была невидимкой в этом быстром, шумном, чужом мире.
Я сделала шаг. Потом ещё один. Мои ноги были обуты в странные туфли — лёгкие, белые, с толстой подошвой, которая пружинила при каждом шаге. На мне было короткое платье, едва прикрывающее колени, и что-то мягкое, тёплое сверху — ткань, которую я не узнавала, но которая пахла моим телом, моими духами, моей жизнью. Волосы мои — те же, тёмные, непослушные — развевались на ветру, который здесь пах иначе. Дымом, едой, духами, тысячей незнакомых запахов, смешанных в один плотный, тяжёлый аромат большого города.
Я подошла к стеклянной стене одной из башен. В ней, как в зеркале, отражалась девушка. Высокая, худая, с острыми скулами. В белых туфлях, коротком платье, с тёмной косой через плечо. Я. Это была я.
Но не та, что вчера смотрела на себя в треснутое зеркало усадьбы. Другая. Настоящая? Я поднесла руку к стеклу, и отражение повторило движение — без задержки, без промедления, и это было правильно, это было так, как должно быть. Но лицо в стекле было моим и не моим одновременно: более живым, что ли, с румянцем на скулах, со смешливыми морщинками в уголках глаз, которых я никогда не замечала в усадебном зеркале.
— Анна! — крикнул кто-то.
Я обернулась. Ко мне бежала девушка в таком же коротком платье, с развевающимися светлыми волосами, которые летели за ней, как хвост кометы. Она улыбалась, махала рукой, в которой была зажата та самая светящаяся коробка, и её голос был таким знакомым, таким родным, что у меня защипало в глазах.
— Ты чего застыла? Опять в облаках витаешь? Пошли скорее, опоздаем!
Я хотела ответить, спросить, кто она, где мы, почему здесь всё так странно, как я здесь оказалась, почему это место кажется мне таким родным и таким чужим одновременно… но слова застряли в горле, застряли комом, который не давал дышать.
Девушка схватила меня за руку. Её ладонь была тёплой, живой, с шершавыми подушечками пальцев и колечком на мизинце, которое я узнала — маленькое серебряное колечко с камушком, которое она носила не снимая. Она потащила меня куда-то в толпу, и я побежала за ней, чувствуя, как ветер бьёт в лицо, как гул машин и голоса людей сливаются в один сплошной, оглушающий шум, как сердце колотится в такт нашим шагам.
Мы вбежали в стеклянную дверь башни, которая разъехалась перед нами, пропуская внутрь. Внутри было светло, так светло, что я зажмурилась на секунду, привыкая. Пахло кофе и ещё чем-то сладким — ванилью, карамелью, свежей выпечкой. Люди сидели за столиками, пили из бумажных стаканчиков, смотрели в свои коробки, переговаривались тихими, спокойными голосами. Девушка тянула меня дальше, к блестящим дверям, которые разъехались в стороны, открывая тесную кабинку, обитую чем-то мягким и тёплым.
— Лифт, — сказала она, втаскивая меня внутрь, и её голос эхом отразился от металлических стен. — Нажимай уже, вечно ты тормозишь!
Лифт. Я знала это слово. Знала, как пахнет лифт — металлом, озоном, чужими духами. Знала, как он дрожит на старте. Моя рука сама потянулась к панели с кнопками, которые светились мягким, оранжевым светом. Пальцы, не спрашивая разрешения, нажали на цифру — 47.
Двери закрылись с тихим, шипящим звуком. Кабинка дрогнула и поползла вверх, и этот рывок отозвался в животе, заставив меня схватиться за поручень. За стеклянной стеной поплыли этажи, люди, огни — сначала медленно, потом всё быстрее, пока мир за окном не превратился в размытые полосы цвета и света.
Я смотрела, как город уходит вниз, как башни становятся игрушечными, а машины — крошечными жучками, ползущими по ниточкам дорог, как железные птицы проплывают где-то рядом, за стеклом, на одном уровне с нами, и чувствовала, как к горлу подступает ком. Твёрдый, горячий, невыносимый.
Я знаю это место. Я жила здесь. Я знала запах утреннего кофе в этой башне, знала, как шумят улицы в час пик, как светятся окна по ночам, как пахнет дождь на раскалённом асфальте. Я была здесь счастлива? Или несчастна? Я не помнила. Но что-то во мне рвалось наружу, кричало, билось о рёбра: «Вернись! Это твой дом!»
— Анна, выходи, — девушка толкнула меня в плечо, и я вздрогнула, возвращаясь. — Приехали.
Двери открылись с тем же шипящим вздохом. Я шагнула в коридор с мягким полом, который глушил шаги, и множеством дверей по обе стороны — гладких, светлых, с блестящими ручками. На одной из них была табличка с именем, напечатанным чёткими, ровными буквами.
Я подошла ближе. Сердце колотилось где-то в горле, в ушах шумела кровь. Я вглядывалась в буквы, складывала их в слово, в имя — своё имя, единственное, что у меня было.
Имя исчезло. Табличка расплылась, превратилась в белое пятно, которое таяло на глазах, расползалось, как масло по воде. Коридор задрожал, поплыл, стены пошли волнами, пол под ногами стал мягким, зыбким, уходящим из-под ног. Девушка растаяла — сначала улыбка, потом светлые волосы, потом тёплая ладонь, которая только что держала меня за руку. Гул города стих, превратился в далёкий, едва слышный шум, а потом исчез совсем.
Я падала в темноту. В пустоту. В тишину, которая давила на уши, на глаза, на грудь. Я падала, и вокруг не было ничего — только холод, только мрак, только моё тело, которое не находило дна.
В комнате было темно. Жаровня у ног почти погасла, только красные угли тлели на дне, подёрнутые тонким слоем седого пепла, и время от времени вспыхивали слабым, умирающим светом, отбрасывая на стены дрожащие тени. За окном — тишина и тьма. Ни башен, ни машин, ни железных птиц. Только ветер, который изредка вздыхал где-то в щелях, да редкие капли дождя, ударяющие по стеклу. Мир за окном спал своим тяжёлым, осенним сном, и ничто не напоминало о том городе из сна — ни звук, ни свет, ни запах.
Я сидела на кровати, тяжело дыша, и чувствовала, как по щекам текут слёзы — горячие, солёные, они стекали к подбородку, капали на одеяло, оставляя тёмные пятна на лоскутной ткани. Сердце колотилось где-то в горле, в висках стучала кровь, и я прижала ладони к груди, пытаясь унять этот бешеный ритм, который никак не хотел замедляться. Ноги под одеялом дрожали мелкой, противной дрожью, и я подтянула колени к животу, сворачиваясь в комок, чтобы согреться, но холод был внутри, и от него нельзя было укрыться одеялом.
Сон. Это был всего лишь сон.
Но почему тогда внутри так пусто и больно? Почему я хочу вернуться туда, в этот странный мир с железными птицами и повозками без лошадей, со стеклянными башнями и светящимися коробками? Почему он кажется мне родным, настоящим, а эта усадьба, этот титул, это имя — всё чужим и ненастоящим, как костюм, сшитый для кого-то другого, слишком тесный в одних местах и слишком свободный в других?
Я провела рукой по лицу, вытирая слёзы, и кожа под пальцами была горячей, воспалённой. Взгляд упал на подушку, под которой лежали кошелёк и амулеты — я чувствовала их тяжесть, их присутствие, их слабое, едва уловимое тепло, которое не согревало, но напоминало о себе. В темноте комнаты, в тишине, нарушаемой только моим дыханием, я смотрела на тусклые угли жаровни и думала о том, что у меня теперь два мира. Один — здесь, с серым небом, покосившейся крышей и призраком в коридоре. Другой — там, во сне, где я была другой, где я знала слова, которых никогда не учила, где пахло кофе и бензином, где люди смотрели в светящиеся коробки и не замечали ничего вокруг.
Кто я? Анна лорт Дартанская, баронесса развалин? Или та девушка из сна, в коротком платье и белых туфлях, которая знает слова «самолёт», «машина», «лифт» и чувствует себя в том странном городе как рыба в воде? Я закрыла глаза, пытаясь удержать ускользающие образы, но они таяли, распадались, оставляя после себя только смутные очертания, которые я уже не могла собрать в целое.
Я легла обратно, натянула одеяло до подбородка и уставилась в потолок, которого не было видно в темноте. Руки мои лежали поверх одеяла, холодные, неподвижные, пальцы всё ещё помнили тепло чужой ладони — той девушки со светлыми волосами, которая звала меня по имени. Я сжала их в кулаки, пытаясь удержать это ощущение, но оно ускользало, как всё остальное.
Сон таял, ускользал, оставляя после себя только запах — бензин, резина, горячий асфальт после дождя, кофе из бумажного стаканчика. Запах, которого не могло быть в этом мире. Запах, который я никогда не нюхала. Запах, который въелся в мою кожу, в волосы, в ночную рубашку, который, казалось, исходил от моих ладоней, от моих губ, от самого дыхания.
Или всё-таки нюхала?
Я лежала в темноте, слушая, как за окном капли дождя ударяют по стеклу, как внизу, где-то в доме, скрипнула половица, и думала о том, что теперь, когда у меня есть этот сон, я не смогу быть просто Анной лорт Дартанской. Не смогу делать вид, что этот странный, шумный, сверкающий мир никогда не существовал. Не смогу забыть, как пахнет город, в котором я, может быть, была счастлива. Или несчастна. Но по крайней мере — была. Настоящая. До того, как проснулась в карете на пути в усадьбу «Лортвийские розы».
Угли в жаровне погасли окончательно, и комната погрузилась в полную, непроглядную тьму.
Глава 11
Утро выдалось серым, но тихим — ветер наконец утих, и за окном повисла та особенная, предзимняя тишина, когда мир замирает в ожидании первого снега. Даже вороны куда-то пропали, и тишина эта была такой плотной, что я слышала, как где-то в доме поскрипывает половица под чьим-то осторожным шагом. Свет за окном был бледным, разбавленным, каким-то больным, но в нём не было вчерашней безнадёжности — просто спокойное, терпеливое ожидание, когда время словно остановилось, набрав в лёгкие воздуха перед долгой зимой.
Я проснулась разбитой. Тело было тяжёлым, голова — чугунной, и каждое движение давалось с усилием, будто я провела ночь не в постели, а таскала мешки с крупой. Сон о железных птицах и стеклянных башнях не отпускал, лип к мыслям, как паутина, — я всё ещё чувствовала на лице холодный ветер с той высоты, всё ещё слышала гул самолёта, разрезающего облака. Я всё ещё чувствовала запах кофе и бензина, хотя в комнате пахло только сыростью и слабым дымком от погасшей жаровни — горьковатым, уютным, совершенно чуждым тому миру, который привиделся мне ночью.
Астер пришла с кувшином тёплой воды — Жанна нагрела на плите, пожалела меня после вчерашней прогулки. Пар поднимался над горлышком, оседал на холодном стекле, и я на миг замерла, глядя, как он вьётся, тает, исчезает. Я умылась, оделась в мышиное платье — бархатное решила поберечь, оно было слишком хорошим для будней, слишком тяжёлым, слишком напоминающим о том, что я теперь баронесса, — и спустилась вниз.
В малой столовой меня ждал завтрак. Каша с маслом — Жанна не поскупилась, положила щедрый кусок, тот сразу растёкся жёлтой лужицей по горячей гречке, и пар от каши поднимался густой, сытный, обещающий тепло на целое утро. Ломоть хлеба — свежий, с хрустящей коркой, ещё вчера его не было на столе, и я подумала о том, как много значит этот простой, грубый хлеб для людей, которые жили впроголодь. Кружка тёплого молока с тонкой пенкой, которая собиралась у края, и горсть сушёных яблок в плошке — для баловства, как сказала кухарка, но я видела, как Астер, ставя передо мной эту плошку, перевела взгляд на яблоки и тут же отвела, словно боялась, что я замечу её голодные глаза.
Я ела медленно, прислушиваясь к себе. Голова всё ещё была чужой, памяти не прибавилось — ни лиц, ни имён, ни даже ощущения, что я когда-то сидела за таким же столом, ела такую же кашу, смотрела в такое же серое окно. Но внутри появилось что-то новое — упрямство, что ли. Желание разобраться, навести порядок, понять, как жить дальше. Не метаться в панике, не хвататься за воспоминания, которых нет, а просто делать то, что нужно. Сейчас. Сегодня.
После завтрака я позвала Жанну.
— Садись, — сказала я, указывая на стул напротив себя в малой столовой. — Поговорим.
Кухарка замялась — я видела, как она переступила с ноги на ногу, как глянула на дверь, за которой оставалась кухня с её привычным уютом и понятными делами. Но села. Руки сложила на столе — крупные, красные от работы, с обломанными ногтями, с въевшейся в кожу грязью, которую не отмыть ни щёлоком, ни песком. Смотрела выжидающе, и в её глазах, обычно тяжёлых, я прочла что-то новое — уважение, может быть, или просто надежду на то, что эта молодая, ничего не помнящая барышня окажется не такой, как другие.
— Деньги, — сказала я без предисловий. — Надо понять, сколько у нас есть и на сколько хватит.
Я высыпала содержимое кошелька на стол. Золото, серебро, медь — всё, что у меня было, — высыпалось с глухим звоном, рассыпалось по грубой скатерти, засверкало тусклыми, немыми бликами. Я смотрела на эту горку, и в голове крутились цифры, которые я не умела считать, и мысли о том, что это всё, что отделяет нас от голода, холода, отчаяния.
Жанна присвистнула — тихо, сквозь зубы, но я услышала:
— Ого, госпожа. Богато покойный барон вас снарядил.
— Это не его, — ответила я жёстче, чем хотела, и сама удивилась своему голосу. — Это от пансиона. Или ещё откуда-то. Я не знаю.
Жанна покосилась на меня — острый, быстрый взгляд, который многое сказал мне о ней: что она умеет держать язык за зубами, что привыкла не задавать лишних вопросов, что в этом доме, где слуги месяцами не получали жалованья, выживали те, кто умел молчать. Она ничего не сказала, только принялась перебирать монеты, ловко сортируя их по стопкам, и я смотрела на её пальцы, толстые, неуклюжие на вид, но удивительно проворные в этом деле.
— Золотые — это империалы, — поясняла она, не поднимая глаз, и в голосе её была та спокойная, деловитая уверенность, которая появляется, когда человек делает то, что умеет лучше всего. — Один империал — десять серебрушек. Серебрушка — десять медяков. На медяк можно купить буханку хлеба в деревне, если свой, домашний. На рынке — дороже.
Я смотрела и запоминала. Восемьдесят семь серебрушек. Я повторяла эту цифру про себя, как заклинание, пытаясь удержать её в голове, которая плохо держала цифры, путала, теряла, упускала.
— Восемьдесят семь серебрушек, если всё перевести, — сказала Жанна, закончив подсчёты. Она пододвинула ко мне стопки, и я увидела, как ровно они лежат — золото к золоту, серебро к серебру. — Плюс мелочь, ну её, на свечи да на соль уйдёт.
Я кивнула. Цифры в голове укладывались с трудом — арифметика, как значилось в аттестате, давалась мне слабо, и я чувствовала, как внутри поднимается знакомая, тоскливая беспомощность. Но я старалась. Складывала, вычитала, пыталась представить себе эти семьдесят дней, растянутые в бесконечную череду завтраков, обедов и ужинов.
— Теперь давай считать, что нам нужно, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо. — До зимы. До весны.
Жанна вздохнула — тяжело, по-бабьи, — поудобнее устроилась на стуле, и я услышала, как дерево скрипнуло под её весом. Она начала загибать пальцы, и я смотрела на эти руки — руки, которые держали нож, месили тесто, носили воду из колодца, растирали в кровь спину, стирая бельё в ледяной воде, — и думала о том, сколько труда, сколько жизни вложено в этот дом, в эти стены.
— Первое — еда. Нас четверо: вы, я, Астер, Мирк. В день на четверых, если экономно, но сытно — серебрушка уходит. На хлеб, крупу, овощи, молоко. Если мясо — то две. Но можно без мяса, мы привычные.
Она сказала «мы привычные» таким тоном, что у меня сжалось сердце. Привычные к голоду. Привычные к пустоте. Привычные к тому, что мяса нет, что молоко только если корова отелится, что хлеб — это уже праздник.
Я запоминала.
— До середины зимы сколько дней? — спросила я, и вопрос этот повис в воздухе тяжёлым, тревожным грузом.
Жанна прикинула, шевеля губами, поднимая глаза к потолку, словно там, в паутине и трещинах, был написан ответ:
— Сейчас середина осени. До середины зимы — месяца два с половиной, около семидесяти дней.
Семьдесят дней. По серебрушке в день — семьдесят серебрушек. Почти все наши деньги. Я смотрела на стопку серебра, на пять золотых империалов, которые можно было разменять, и чувствовала, как цифры складываются в приговор. А если покупать мясо, свечи, дрова, соль, масло для светильников, мыло, нитки, иголки, лекарства, если кто заболеет? А если крыша потечёт сильнее и придётся чинить? А если…
Я почувствовала, как внутри закипает паника — липкая, холодная, она поднималась откуда-то из желудка, сжимала горло, заставляла сердце биться быстрее. Заставила себя дышать ровно. Вдох. Выдох. Смотреть на стопки монет, не на пустоту за окном, которая манила, обещая лёгкое решение — опустить руки, сдаться.
— Давай составлять список, — сказала я, и голос мой прозвучал глухо, но твёрдо. — Всё, что нужно. Всё, без чего не выживем.
Жанна кивнула, и я увидела в её глазах что-то, похожее на облегчение, — словно она ждала этого, ждала, что новая барышня не будет прятать голову в песок, а спросит, как есть, и начнёт решать. Мы начали.
Она диктовала, я записывала угольком на куске бересты — бумаги в доме не нашлось, только береста, тонкая, ломкая, которую Астер принесла из дровяного сарая. Уголёк оставлял на ней чёрные, неровные следы, буквы прыгали, съезжали, но я старалась писать разборчиво, хотя рука дрожала, и каждое слово давалось с трудом.
Мука. Крупа — гречка, овёс, перловка, пшено. Соль — много, без соли нельзя, её нужно было так много, что я даже не представляла, сколько это — «много», но Жанна говорила с такой уверенностью, что я записывала, стараясь не отставать. Масло растительное — для еды и для светильников, потому что в темноте сидеть нельзя, а свечи дороги. Свечи — сальные, дешёвые, те, что коптят и чадят, но дают свет. Дрова — но это Мирк нарубит сам, лишь бы инструменты были, точильный камень нужен — старый совсем затупился, топор вязнет в дереве, не режет, а мнёт. Мыло. Сода — стирать, без неё бельё серым остаётся, и въедается грязь, которую потом не вывести. Нитки, иголки, заплатки — чинить одежду, потому что новой взять негде, а старая уже по нитке расползается. Овощи — картошка, морковь, лук, капуста, репа, свекла — сколько влезет, в погребе хранятся долго, до самой весны, если перебрать вовремя и гниль убрать. Чеснок — от простуды и от нечисти, как говорила Жанна, и защищалась местным обережным кругом, проведя по воздуху перед собой тот самый жест, который я уже видела.
— Мясо? — спросила я, чувствуя, как слово застревает в горле. Мясо было чем-то далёким, почти роскошным, судя по тому, как Жанна перечисляла остальное.
— Мясо дорого, — вздохнула Жанна, и в этом вздохе была вся многолетняя усталость человека, который привык считать каждую копейку, привык отказывать себе в самом необходимом. — Но без него тяжко. Мирк старый, но работать надо, Астер девка молодая, вы, госпожа, худая больно. Надо хоть раз в седмицу мясо давать. Курицу, например. Или сало. Сало дёшево и сытно.
Я записала: сало, куры (живые?). Слова выходили корявыми, неровными, уголь крошился, оставляя на бересте чёрные полосы.
— Живые, — подтвердила Жанна, и я увидела, как её лицо чуть просветлело, словно она представила себе этот курятник, полный жизни. — Если кур купить, они яйца нести будут. Это еда на всю зиму. Но их кормить надо, и курятник чинить. Мирк старый, но он справится, если помочь ему.
Я вздохнула. С каждым пунктом список рос, расползался по бересте, захватывал всё новые строчки, а денег оставалось всё меньше, и я чувствовала, как эта арифметика давит на плечи, как каждое новое слово добавляет тяжести к кошельку, который и так был не бездонным.
Мы считали долго. Солнце за окном поднялось выше, потом начало клониться к полудню, и косые лучи заглянули в окно, ложась на стол бледными, вытянутыми прямоугольниками. Жанна оказалась на удивление грамотной в хозяйстве — знала цены, знала, сколько чего нужно на месяц, где можно сэкономить, а где нельзя, и её пальцы, толстые, с распухшими суставами, уверенно перебирали монеты, откладывая то одну, то другую.
К полудню передо мной лежал лист, исписанный с обеих сторон, — буквы прыгали, съезжали, уголь осыпался, но я могла разобрать каждое слово. Жанна подвела итог, и в голосе её прозвучала та спокойная, безнадёжная мудрость человека, который уже всё посчитал и понял, что чуда не будет:
— Если покупать самое необходимое, без жира, без мяса, без обновок, только еда и самое нужное для жизни — дрова, соль, мыло, свечи, — то на два с половиной месяца уйдёт серебрушек шестьдесят пять. Останется двадцать две.
— А если с мясом? С курами? С салом?
— Тогда все восемьдесят семь и уйдут, — Жанна развела руками, и в этом жесте была такая беззащитная честность, что у меня защипало в глазах. — И останемся мы к середине зимы с пустым кошельком и полным погребом. А там — как боги дадут.
Я молчала, глядя на цифры, на стопки монет, на руки Жанны, которые теперь лежали на столе неподвижно, как выключенные. Восемьдесят семь серебрушек. Жизнь до середины зимы. А что потом? Голод? Долги? Продавать нечего — в доме пусто, и пустота эта была осязаемой, она стояла за каждой дверью, смотрела из каждого угла.
— А заработать? — спросила я, чувствуя, как голос срывается на хрип. — У усадьбы есть доходы?
Жанна горько усмехнулась, и эта усмешка была старше её самой:
— Какие доходы, госпожа? Земля ваша вокруг усадьбы — десятин двадцать, наверное, лесные наделы ещё. Но она не пахана года три. Крестьяне, что раньше на барона работали, разбежались. Кому охота на хозяина впахивать, если он жалованье не платит и урожай не забирает? Лес есть, но лес ваш, госпожа, это да. Только лес рубить — налог платить короне. А если без спросу — лесничие поймают, оштрафуют, а то и в тюрьму посадят. Или в долговую яму, там и сгниешь.
Я слушала и чувствовала, как внутри растёт холод. Хуже, чем от ветра на улице. Хуже, чем от призрака в коридоре. Этот холод был от осознания, что я — хозяйка развалин, баронесса без гроша, и что люди, которые смотрят на меня с надеждой, могут остаться ни с чем.
— А что можно продать? — спросила я, обводя взглядом комнату, будто надеялась увидеть что-то, чего не замечала раньше. — Из того, что есть?
Жанна оглядела комнату — медленно, без надежды:
— Мебель? Она старая, гнилая, никто не купит. Посуда? Олово да треснутый фарфор. Книги? Библиотека пустая, кто-то уже всё растащил до нас, ещё при вашем батюшке, говорят. Украшения? — она покосилась на меня, и я поняла, что она надеется, но боится спросить. — У вас, госпожа, есть что?
Я машинально коснулась шеи. Пусто. Уши — без серёг. Пальцы — без колец. Только гладкая кожа и пустота.
— Нет, — сказала я, и это слово упало между нами тяжёлым камнем.
— Вот и я о том, — вздохнула Жанна, и в этом вздохе было всё: и годы, прожитые впроголодь, и усталость, и какая-то древняя, бабья покорность судьбе. — Выходит, госпожа, что эти деньги — всё, что у нас есть. И надо решать: или жить скромно, но дотянуть до весны, или жить хорошо, а там будь что будет.
Я смотрела на монеты, на бересту с цифрами, на руки Жанны, сложенные на столе. Передо мной сидела женщина, которая не просила, не жаловалась, не требовала. Она просто предлагала выбирать. И я вдруг поняла, что этот выбор — не между сытой зимой и голодной, а между тем, чтобы жить сейчас и надеяться на чудо, или жить впроголодь, но с гарантией. И что гарантий в этой жизни вообще не бывает.
— Мы купим кур, — сказала я твёрдо, и голос мой прозвучал громче, чем я ожидала. — И сало. И мясо раз в седмицу. Мы не будем голодать.
Жанна подняла брови — густые, тёмные, они почти сошлись у переносицы:
— А до весны?
— А до весны что-нибудь придумаем, — ответила я, и в голосе моём прозвучала та самая уверенность, которой я не чувствовала, но которая была мне так нужна. — Продадим что-нибудь. Найдём работу. Попросим помощи у соседей. Вильгельма попросим клад указать, в конце концов.
Жанна поперхнулась воздухом, и я увидела, как её лицо перекосилось от испуга:
— К-кого, госпожа?
Я поняла, что сболтнула лишнее. Призрака упоминать не стоило — не сейчас, не перед ней, не после того, как она с таким старанием чертила обережные круги.
— Никого, — сказала я быстро, чувствуя, как краснеют щёки. — Шучу. Просто… я верю, что мы справимся. Не знаю как, но справимся.
Жанна долго смотрела на меня. В её глазах, обычно тяжёлых и настороженных, было что-то новое — удивление, может быть, или первый, робкий росток доверия. Потом она медленно кивнула.
— Вы странная, госпожа, — сказала она, и в голосе её не было осуждения, только констатация факта. — Совсем недавно приехали, ничего не помните, а уже хозяйничаете. Но… мне это нравится. Лучше, чем сидеть и ждать смерти.
— Договорились? — я протянула ей руку через стол, и этот жест показался мне самым правильным из всего, что я сделала за последние дни.
Жанна пожала её — крепко, по-мужски, и я почувствовала силу в её пальцах, ту самую силу, которая держала этот дом на плаву все эти годы. Рука у неё была тёплая, шершавая, живая — не то что мои вечно ледяные пальцы.
— Договорились, госпожа.
Мы убрали монеты обратно в кошелёк, и я снова почувствовала его тяжесть на ладони — теперь уже не такую пугающую, как утром, а скорее успокаивающую. Я оставила Жанне двадцать серебрушек — на ближайшие закупки, чтобы она могла ходить на рынок, не спрашивая каждый раз. Остальное спрятала за пазуху, рядом с амулетами, и почувствовала, как кожа потеплела там, где металл и камень коснулись тела.
Выходя из столовой, я оглянулась на окно. За ним начинал падать снег. Первый в этом году. Крупные, редкие хлопья медленно кружились в сером небе, ложились на пожухлую траву, на голые ветки, на развалины сада, и в этой медленной, торжественной пляске было что-то умиротворяющее, обещающее покой.
Зима приближалась. А у меня было восемьдесят семь серебрушек, трое слуг, призрак в западном крыле и полная неизвестность впереди. Я смотрела, как снег укрывает землю, стирая следы вчерашнего дня, делая мир чистым и новым. Смотрела и понимала, что не боюсь будущего. Почему – сама не знала.
Глава 12
Следующие две недели стали для усадьбы временем лихорадочной подготовки. Осень вступила в свои права, и каждый погожий день был на вес золота — солнце, когда оно появлялось, стояло низко и грело слабо, но света давало ровно столько, чтобы успеть выкопать, перебрать, убрать в погреб, пока не ударили первые настоящие морозы. Ветер стихал, сменяясь той особенной, хрустальной прозрачностью воздуха, когда каждый звук слышен за версту, а дышать становится легко и немного больно.
Я сидела у окна в своей комнате, укутанная в лоскутное одеяло, и смотрела, как Жанна и Астер копошатся на огороде. У меня не было тёплой одежды — мышиное платье, которое в доме ещё как-то спасало, на улице продувалось насквозь, а бархатное было слишком хорошим для грязи, да и тонким для холода, не защищало от ветра, который пронизывал до костей. Жанна строго-настрого запретила мне выходить, и спорить с ней было бесполезно — она стояла на пороге моей комнаты, сложив руки на груди, и смотрела так, что я сразу поняла: здесь её слово закон.
— Простудитесь, госпожа, и что мы тогда делать будем? Лечить вас нечем, денег на лекарства нет. Сидите дома, читайте, сил набирайтесь.
Я и сидела. Закутавшись в одеяло, придвинув кресло к самому окну, чтобы хоть немного света было, и читала. Окно запотевало от моего дыхания, и я то и дело проводила по стеклу ладонью, открывая мокрый, холодный круг, в котором виднелся огород, две фигуры в серых платках и бесконечные грядки, тянущиеся к лесу.
Книг в доме оказалось на удивление мало. Я обошла все комнаты — и те, где ещё держалась мебель, и те, где остались только голые стены, — заглянула во все углы, подняла всё, что валялось на полу, и собрала жалкую библиотеку — десятка два томов, не больше. Часть лежала в бывшей библиотеке, где полки были пусты, а книги, уцелевшие после грабежа, валялись прямо на полу, покрытые слоем пыли и мышиным помётом. Часть нашлась в спальнях — на подоконниках, под кроватями, на комодах. Даже в кухне отыскался один потрёпанный фолиант, которым Жанна подкладывала ножку стола — она вытащила его, когда я сказала, что хочу собрать всё, что осталось, и на его месте появился обрубок полена.
Я принесла всё в свою комнату, сложила стопкой у кровати и принялась читать.
Книги были разные. Несколько трактатов по истории королевских домов нашей страны и соседних государств — нудные, напыщенные, полные дат и имён, которые мне ничего не говорили. Страницы были жёсткими, пожелтевшими, от них пахло плесенью и чем-то сладковато-приторным, как от старых чердаков. Две книги по магии — «Основы рунной защиты» и «Травник целителя». Я листала их с особым интересом, но буквы прыгали перед глазами, руны сливались в незнакомые узоры, и голова начинала болеть, наливаться тяжестью, будто кто-то сжимал её в тисках. Видимо, в пансионе меня учили плохо — или я сама была плохой ученицей. Скорее второе, судя по тому, что говорилось в характеристике, найденной в саквояже.
Были ещё книги попроще — сборники баллад и легенд, какие-то любовные истории с зачитанными страницами, где некоторые абзацы были стёрты чужими пальцами до дыр, практическое руководство по ведению домашнего хозяйства — в кожаном переплёте, с закладками на страницах про засолку и выпечку, это я отложила отдельно, пригодится. И одна очень старая, в кожаном переплёте с металлическими углами, которые уже позеленели от времени, — «Летопись рода лорт Дартанских».
Эту книгу я читала особенно внимательно. Я садилась с ней утром, когда свет был ярче, и перелистывала страницы медленно, боясь пропустить что-то важное. Бумага была плотной, с неровными краями, и на некоторых страницах виднелись следы воска — кто-то читал при свечах, вглядываясь в строки, пока огонёк догорал.
История рода уходила корнями вглубь веков. Первый барон, некий Родрик, получил эти земли от самого короля за верную службу — так гласила легенда, записанная витиеватым, торжественным почерком, с красной буквицей, выведенной от руки. Дальше тянулась череда имён, дат, браков, рождений, смертей. Некоторые бароны прославились подвигами, некоторые — скандалами, некоторые — просто тем, что умели вовремя умереть и уступить место наследникам. Я пробегала глазами страницы, и в голове складывалась картина рода, который был когда-то могущественным, потом обеднел, потом снова поднялся, чтобы снова прийти в упадок.
Вильгельм, тот самый призрак, упоминался в летописи трижды. Родился, женился на какой-то девице из соседнего герцогства, участвовал в какой-то междоусобице — две строчки о том, как отличился в битве при Эшфорде, — потом — резкий обрыв. «Скончался при загадочных обстоятельствах в возрасте сорока двух лет». И всё. Ни причин, ни подробностей. Только приписка на полях, сделанная чьим-то дрожащим, неуверенным почерком, словно писавший боялся, что слова услышат: «Да простят его Четверо Ветров».
Я перечитала этот фрагмент несколько раз, вглядываясь в буквы, пытаясь разобрать что-то между строк. Загадочные обстоятельства. Интересно, какие? И почему кто-то просил богов простить его? Что он сделал? Я вспомнила его белые глаза, его слова о тёмных силах, о том, что он связался с чем-то, чего не стоило трогать. И его лицо, когда он смотрел на меня — не злое, нет, скорее удивлённое. И немного виноватое.
Снаружи доносились голоса. Я отрывалась от книги и смотрела в окно, и каждый раз взгляд мой замирал на мгновение, привыкая к свету, который за окном был совсем иным, чем внутри комнаты — живым, подвижным, меняющимся вместе с облаками, плывущими по небу.
Жанна и Астер работали не покладая рук. Огород, который я в первый день приняла за заросший бурьян, оказался вполне живым. Под сухой травой и пожухлой ботвой, под слоем прошлогодней листвы и нанесённого ветром мусора прятались грядки — кривые, неухоженные, но живые. Женщины выкапывали урожай, отряхивали от земли и складывали в большие корзины, и земля была чёрной, жирной, прилипала к рукам, пахла прелью и чем-то глубоким, древним.
Я впервые видела местные овощи.
Ортиски — Жанна показывала мне их с гордостью, поднося к самому окну, — походили на земную редиску, но были крупнее, с ярко-красной, почти пунцовой кожицей и странным сладковато-острым вкусом. Когда Астер протянула мне один через окно, её пальцы были грязными, в налипшей земле, но ортиск блестел свежестью, и я надкусила его прямо так, не вытирая. Острота ударила в нос, защипала глаза, а следом разлилась сладость — густая, тягучая, как мёд, и этот переход от жара к теплу заставил меня улыбнуться.
— Хороши в этом году, — довольно сказала Жанна, и я заметила, как она украдкой вытерла лоб рукавом, как усталость сползала с её лица, когда она смотрела на корзины, полные урожая. — И в суп, и так грызть. До весны пролежат, если в песке хранить. А мы их в погреб, там холодно, сухо, они и будут лежать, как миленькие.
Дартсы оказались местной свёклой — тёмно-бордовые, с синеватым отливом, крупные и тяжёлые, некоторые размером с мой кулак. Жанна говорила, что они слаще обычной свёклы и хороши в варёном виде, а листья можно в салат, пока молодые. Она держала один в руке, поворачивая, и сок тёмной каплей скатился по её пальцу, оставляя на коже лиловый след.
Эркины — это было главное сокровище. Местная картошка, но не простая. Жанна объясняла, что когда-то давно маги вывели этот сорт, добавив в него какие-то специи на этапе роста — она не знала, как это делается, только слышала от старого барона. Теперь эркины сами по себе имели пряный вкус — чуть перчёный, чуть травяной, с лёгкой горчинкой, которая оставалась на языке после того, как проглатываешь. Их можно было просто отварить и есть без масла и соли, и уже было вкусно, и от них исходил пар, пахнущий лесом и костром.
— Хороший сорт, — говорила Жанна, ссыпая клубни в мешок, и я слышала, как они глухо стукаются друг о друга, как пахнет от них сырой землёй и чем-то зелёным, живым. — Старый барон, ваш дед, очень любил. Говорят, самолично с магами договаривался, чтоб семена привезли. Теперь вот растут сами по себе, без ухода почти. Сорняк, а не культура. Но вкусный, боги свидетели.
Я смотрела на эти клубни, на руки Жанны, испачканные землёй, на Астер, которая подбирала упавшие, складывала их в подол передника, и думала о том, что магия в этом мире — не только заклинания и руны, не только амулеты, что лежат у меня под подушкой. Она в самой земле, в растениях, в обычной еде. В эркинах, которые помнят древние заклинания, в ортисках, выведенных чьей-то терпеливой рукой, в дартсах, что растут на этих грядках уже, наверное, сотню лет. И в людях, которые умеют с этой землёй работать, которые знают, когда копать, когда сажать, когда сушить, когда солить.
Я отодвинулась от окна, снова взяла в руки летопись, но читать уже не могла — буквы сливались, мысли уходили в сторону, туда, где за стеклом копались женщины, собирая последний урожай перед холодами. Я прижала ладонь к холодному стеклу, чувствуя, как вибрация голосов передаётся через раму, через стену, через воздух, и вдруг остро, до боли, поняла, что я здесь, в этом доме, с этими людьми, с этой землёй. Что бы ни говорил Вильгельм, кто бы ни снился мне по ночам, — сейчас я здесь. И это место становится моим. Не по крови, не по бумагам, а по чему-то другому. По запаху мокрой земли, по вкусу ортиска, по теплу ладони, прижатой к стеклу.
К вечеру подвал пополнился корзинами с ортисками, мешками дартсов и эркинов. Жанна раскладывала всё по полкам, присыпала песком, что-то подвешивала к потолку — связки сушёных трав, пучки лука, веники. Астер носила воду и мела пол, и в подвале, обычно сыром и тёмном, теперь пахло землёй, свежими овощами и чем-то уютным, запасливым, что напоминало мне детство, которого у меня не было. Я слышала, как Жанна ворчит, раскладывая эркины, как Астер что-то напевает себе под нос, и этот звук, тихий, почти неслышный, делал дом живым.
А я сидела у окна и читала дальше.
Мирк тоже не бездельничал. Я видела из окна, как он таскает охапки сухих веток — те самые разросшиеся кусты, что я видела в саду, шли на дрова. Старик работал молча, методично, словно заведённый механизм. Его спина была согнута, но руки двигались с той медленной, размеренной силой, которая не даётся молодости, — только долгим годам привычного, неотступного труда. Топор в его руках казался продолжением тощих, узловатых пальцев, и ветки падали одна за другой, с глухим, хрустящим звуком, который я слышала даже через стекло.
— Валежник, — объяснила Жанна, когда я спросила, и в её голосе была гордость человека, который знает, как обойти закон, не нарушая его. — В казну за него платить не надо, если в своих владениях собираешь. Сухостой, ветки, кусты — всё можно. А дров на зиму надо много, очень много. Если зима будет суровая, как в прошлом году, то в день по охапке уходит, а то и больше.
Я смотрела, как растёт гора хвороста у стены сарая, и чувствовала что-то вроде гордости — тёплое, разливающееся в груди. Мои люди работают. Моя усадьба готовится к зиме. Мои деньги, потраченные на еду, окупаются трудом, и в этом круговороте давать и брать было что-то правильное, успокаивающее.
Книги, которые я читала, постепенно начинали складываться в голове в какую-то картину. История Эскарана, того государства, где я сейчас жила, оказалась запутанной и кровавой — сплошные войны, интриги, предательства. Я водила пальцем по страницам, и имена, даты, названия городов и замков ложились на воображаемую карту, которая медленно, с трудом проступала в моём сознании. Магия здесь была обычным делом, но ею владели далеко не все — только те, у кого был дар, и те, кто мог позволить себе обучение в Храмах, которые стояли в каждом крупном городе и собирали под свои своды детей со всего королевства.
В одной из книг я нашла главу о соседних землях. Оказывается, Эскаран — небольшое королевство, зажатое между горами на севере и Великой Степью на юге. На востоке — море, на западе — Гористская Империя, вечный враг и вечный торговый партнёр. «Соседство это, — писал автор, — подобно браку по расчёту: выгодно, но утомительно и чревато скандалами». Я усмехнулась, перечитала фразу дважды, запоминая.
— Сложно всё, — бормотала я себе под нос, переворачивая страницы, и в тишине комнаты голос мой звучал глухо, почти чуждо. — Очень сложно.
Вечерами, когда работа заканчивалась, Жанна и Астер приходили в малую столовую, и мы ужинали вместе. Я настояла на этом — в конце концов, хватит с меня одиночества за столом, когда за спиной стоят и ждут, когда я доем. Слуги сначала стеснялись, переглядывались, не знали, куда деть руки, но потом привыкли. Жанна рассказывала новости, Астер подкладывала мне добавку, а Мирк, если приходил, молча жевал и кивал, и я видела, как его беззубый рот улыбается, когда Астер говорит что-то смешное.
— Завтра последние грядки выкопаем, — говорила Жанна в один из вечеров, отодвигая пустую тарелку. В её голосе звучала усталость, но и удовлетворение. — А там и снег, видать, ляжет. Вон как холодает, воздух какой тяжёлый стал.
— А куры? — спрашивала я, вспомнив наш разговор у стола, пересчёт монет, её руки, перебирающие серебро. — Мы купили кур?
— Купили, госпожа. — Жанна довольно улыбнулась, и в свете свечи её лицо показалось мне моложе. — Четыре курицы и петух. Хорошие, молодые, сосед из-за речки продал, у него в этом году большой выводок был. В сарае живут, Мирк им насест сколотил, тепло утеплил, чтоб не замёрзли. Яйца уже несут — по одному в день, но начнут больше, когда обживутся. Кормим их остатками каши, да что на огороде не пригодилось.
Я кивала и снова думала о том, как много всего нужно знать, чтобы управлять даже таким маленьким хозяйством. Сколько нужно дров, чтобы пережить зиму. Сколько муки. Сколько соли. Как хранить овощи, чтобы они не сгнили. Как ухаживать за курами, чтобы неслись. Всё это было новым, непривычным, но почему-то не пугающим. Скорее — увлекательным, как игра, в которую я училась играть.
Ночью мне снова снились железные птицы и стеклянные башни. Теперь я пыталась запомнить лица, имена, детали — всё, что могло бы пригодиться, когда я проснусь. Девушка из сна, та, что звала меня, — кажется, её звали Лена. Или Лера? Имя ускользало, таяло при пробуждении, оставляя только ощущение тепла и потери, такое острое, что я просыпалась с мокрыми щеками и долго лежала, глядя в потолок, не понимая, где я.
Я просыпалась в холодной комнате, смотрела на тлеющие угли в жаровне, которые отбрасывали на стены красные, умирающие блики, и думала: кто я? Откуда я? Почему этот странный мир с его шумом, спешкой, стеклом и бетоном кажется мне роднее, чем усадьба, в которой я живу, чем эти стены, этот сад, этот лес за окном?
Ответов не было. Были только книги, огород, куры, валежник и приближающаяся зима, которая с каждым днём чувствовалась всё отчётливее — в утренней изморози на траве, в прозрачном, холодном воздухе, в том, как рано темнело и как долго не хотелось вставать из-под тёплого одеяла.
И где-то в глубине дома бродил призрак, который знал больше моего. Я чувствовала его иногда — лёгкий холодок в коридоре, скрип половицы там, где никто не ходил, мимолётное ощущение чужого присутствия, когда я оставалась одна. Но Вильгельм не появлялся с нашей первой встречи. Может, ждал, когда я сама приду к нему. Может, просто не хотел мешать. Может, тоже готовился к зиме по-своему.
Я вставала, куталась в одеяло, зажигала свечу — её света хватало ровно на то, чтобы осветить страницу и мои руки, лежащие на книге, — и садилась читать дальше. Времени оставалось всё меньше — скоро зима отрежет усадьбу от внешнего мира, засыплет дороги, завалит снегом крышу, и тогда у меня будет только то, что есть в доме. Книги. Знания. Мысли. Три человека, которые смотрят на меня с надеждой. И пустота внутри, которая потихоньку, день за днём, заполнялась чем-то новым.
И память, которая всё ещё не вернулась. Я перестала ждать её. Перестала всматриваться в лица, надеясь узнать, перестала ловить себя на мысли, что вот сейчас, сейчас вспомню. Память была потеряна, может быть, навсегда. И чем больше я читала о мире, в который попала, чем больше узнавала его запахи, вкусы, звуки, тем меньше места оставалось в моей голове для того, другого мира, который приходил по ночам.
Но, может быть, она и не нужна, эта память. Может быть, я — это не то, что было, а то, что я делаю сейчас. А сейчас я готовилась к зиме. Читала. Училась. Жила. Каждое утро я просыпалась в этой комнате, слушала, как скрипит лестница под ногами Астер, как стучат на кухне Жаннины ножи, как где-то в сарае Мирк разговаривает с курами, и понимала, что этот день, этот час, этот миг — мои. Я здесь. Я есть.
И этого пока было достаточно.
Глава 13
Вечер опустился на усадьбу рано, как всегда в это время года. За окнами моей комнаты кружился первый настоящий снег — не робкие редкие хлопья, а густая белая круговерть, обещавшая к утру замести все следы и тропинки.
Я сидела в кресле, укутанная в лоскутное одеяло, при свете сальной свечи читала «Летопись рода Дартанских». Книга была тяжёлой, скучной, но я заставляла себя вникать в каждую строчку — может, найду хоть какую-то зацепку, почему моя память пуста, а призрак называет меня чужой.
— Чтиво на ночь выбрала — умереть не встать, — раздался знакомый голос прямо над ухом.
Я вздрогнула, но не закричала. Подняла глаза.
Вильгельм висел под потолком, скрестив ноги по-турецки, и смотрел на меня сверху вниз с выражением скучающего превосходства. Сегодня он был почти прозрачным — видимо, силы экономил.
— А стучаться тебя не учили? — спросила я, переводя дыхание. — Или призрачный этикет позволяет врываться без спроса?
— Я в своём доме, — оскорбился Вильгельм. — Могу врываться куда хочу. И вообще, ты уже неделю здесь, а ко мне даже не зашла поболтать. Я, между прочим, скучаю.
— Был занят? — я приподняла бровь. — Пугал кого-то? Мышей гонял?
Вильгельм спустился пониже, зависнув напротив меня, по другую сторону свечи. Пламя дрогнуло, но не погасло.
— Наблюдал, — сказал он загадочно. — За тобой наблюдал. Интересная ты, Анна Дартанская. Хозяйственная. К зиме готовишься, с прислугой советуешься, книжки читаешь. Не похожа на наших изнеженных барышень.
— Может, потому что я не ваша, — напомнила я.
— Может, — легко согласился Вильгельм. — Но документы у тебя наши. Имя наше. Усадьба наша. И, между прочим, обязанности наши.
Я насторожилась:
— Какие ещё обязанности?
Призрак сделал круг по комнате, разгоняя холодный воздух.
— Ты баронесса Дартанская, — сказал он, останавливаясь. — Пусть даже по недоразумению. А это значит, что род должен продолжаться. Детей рожать, наследников. Кому, ты думаешь, всё это добро достанется после твоей смерти?
Я оглядела комнату — ободранные обои, щели в полу, дрожащее пламя свечи.
— Добро? — переспросила я едко. — Ты это называешь добром?
— Не ёрничай, — поморщился Вильгельм. — Я про титул. Про имя. Про землю. Да, усадьба в руинах, денег нет, урожаи скудные. Но это Дартания. Здесь земля — это всё. А земля без наследника — это просто кусок грязи, который рано или поздно отожмут соседи.
Я отложила книгу и посмотрела на призрака в упор.
— Ты серьёзно предлагаешь мне выйти замуж? Сейчас? Когда я ничего о себе не помню, в доме мыши дохнут с голоду, а единственное моё приданое — это трое слуг и долги?
Вильгельм развёл руками:
— Таков порядок. Баронесса должна быть замужем. Или хотя бы иметь жениха на примете. А то помрёшь внезапно — и всё, род Дартанских прервётся. Я, между прочим, двести лет жду, пока кто-нибудь из потомков наведёт здесь порядок. И что я вижу? Девку без памяти, которая книжки читает и в окно смотрит.
— Может, тебе самому жениться? — огрызнулась я. — Ты же тоже Дартанский. Найди себе призрачную невесту, нарожайте призрачных наследников.
Вильгельм аж заколыхался от возмущения:
— Я мёртвый! Я не могу! И вообще, не дерзи предку.
— Какой ты мне предок, если сам сказал, что я не родня? — парировала я.
Он замер. Потом медленно, с достоинством, поправил несуществующий камзол.
— Это другое. Допустим, ты не по крови Дартанская. Но по бумагам — баронесса. Значит, обязана.
Я откинулась на спинку кресла, кутаясь в одеяло. В комнате стало холоднее — видимо, Вильгельм нервничал и излучал мороз.
— Хорошо, — сказала я с расстановкой. — Допустим, я согласна, что надо искать мужа. Скажи мне, Вильгельм, кто, по-твоему, захочет взять в жены баронессу без гроша за душой, с развалинами вместо замка, с тремя голодными слугами и с призраком в придачу?
Вильгельм открыл рот. Закрыл. Снова открыл.
— Ну... — протянул он неуверенно. — Какой-нибудь обедневший дворянин... Или купец, который хочет титул... Или...
— Или? — подбодрила я.
— Или никто, — признал он мрачно. — Но это не отменяет необходимости!
— Ой ли? — я позволила себе усмехнуться. — Посмотри вокруг. Усадьба разваливается. В казне — восемьдесят серебрушек, и те тают на глазах. Урожай с огорода — только-только до середины зимы дотянуть. Красавицей я себя не назову — вон, тощая, бледная, под глазами круги. Характер, судя по характеристике, дрянной. И в придачу — память как решето.
Я перевела дух и добавила самым сладким голосом:
— И какой же дурак, скажи на милость, захочет на мне жениться?
Вильгельм завис в воздухе, явно переваривая услышанное. Вид у него был растерянный — видимо, за двести лет он отвык от таких разговоров.
— Ты... ты странная, — наконец выдавил он. — Обычно барышни приходят в ужас от перспективы остаться старыми девами. А ты...
— А я реалистка, — перебила я. — Или, как написано в моей характеристике, «тугодумна и упряма». Я умею считать. И считать я умею так: женихов на безземельную, бесприданную, беспамятную баронессу не найдётся. А если и найдётся, то либо дурак, либо урод, либо охотник за титулом, который меня после свадьбы в подвал закроет и будет ждать, пока я не помру от тоски и голода.
— Ну зачем ты так... — пробормотал Вильгельм, но как-то неуверенно.
— А ты предлагаешь мне прыгать в объятия первому встречному? — я прищурилась. — Ты же хочешь, чтобы род Дартанских продолжился. Чтобы дети были. Внуки. Чтобы усадьба ожила. Так?
— Ну... да.
— Так какой дурак, женившись на мне, вложит деньги в эту развалюху? Кто будет восстанавливать стены, чинить крышу, распахивать землю? Тот, кому я достанусь в нагрузку к титулу, будет либо нищим, как и я, либо жадным до того, что всё пустит на продажу.
Вильгельм молчал. Я видела, как его прозрачное лицо меняет выражение — от возмущения к задумчивости, от задумчивости к чему-то вроде уважения.
— Ты действительно тугодумна, — сказал он наконец. — Долго думала, но въедливо. Ладно, убедила. Пока женихов нет.
— Вот и славно, — я снова взяла книгу. — Как появятся — я первая скажу. А пока дай мне почитать. Интересно, что там про тебя написано.
Вильгельм встрепенулся:
— А что про меня написано?
— Что скончался при загадочных обстоятельствах, — я ткнула пальцем в страницу. — И приписка: «Да простят его Четверо Ветров».
Призрак странно дёрнулся, стал ещё прозрачнее.
— Это долгая история, — сказал он глухо. — Не для вечера.
— А для какого времени? — спросила я. — У меня впереди вся зима. Расскажешь?
Вильгельм помолчал. Потом медленно покачал головой.
— Не сейчас. Не готова ты ещё. Да и я... не готов. В другой раз.
Он начал таять, растворяться в воздухе, оставляя после себя только холод.
— Вильгельм! — окликнула я. — А что мне делать с наследством? С усадьбой?
Голос донёсся уже из пустоты:
— То, что делаешь. Готовься к зиме. Читай. Думай. А там видно будет. И не выходи замуж за первого встречного, я погорячился.
Я фыркнула, но ответить не успела — призрак исчез, только лёгкий морозец ещё витал в воздухе.
Я посидела ещё немного, глядя на пляшущее пламя свечи. Потом вернулась к книге.
«Скончался при загадочных обстоятельствах». Интересно, что же ты натворил, пра-пра-прадедушка? И почему не хочешь рассказывать?
За окном кружил снег. В комнате холодало. Но внутри у меня было почему-то тепло — от этого странного разговора, от едкости, которую я позволила себе, от того, что призрак, кажется, начал меня уважать.
Чужачка без памяти. Баронесса развалин. Девка, которая умеет считать и не лезет за словом в карман.
Посмотрим, что будет дальше.
Глава 14
Снег валил второй день. Усадьба стояла в белой тишине, укутанная сугробами по самые окна первого этажа. Мирк расчищал дорожки, Жанна топила печи, Астер штопала мои единственные тёплые чулки. Я сидела в малой столовой с книгой, наслаждаясь редким покоем, когда в дверь постучали.
Не робко, как стучалась Астер, а громко, уверенно, с настойчивостью человека, привыкшего, что ему открывают немедленно.
Я подняла голову. За окном, сквозь снежную пелену, виднелся экипаж — добротный, даже богатый, с гербом на дверце. Четвёрка лошадей нетерпеливо перебирала ногами, кучер в тёплом тулупе натягивал вожжи.
— Гости, — сказала я вслух, и почему-то внутри всё сжалось.
Астер влетела в комнату с круглыми глазами:
— Госпожа! Там граф Харасский с семейством! Жанна уже открывает, я не успела...
Я встала, одёргивая мышиное платье. Хорошо хоть чистое — Астер выстирала его накануне. Волосы — в косе, лицо бледное, но это не исправить.
— Проводи в малую столовую, — велела я. — И скажи Жанне, пусть чай готовит. Если есть чем угощать.
Астер кивнула и вылетела.
Я глубоко вздохнула и пошла встречать.
В холле уже раздевались гости. Граф Жоррес Харасский оказался мужчиной лет пятидесяти, грузным, с тяжёлой челюстью и маленькими цепкими глазками. Шуба на нём была медвежья, дорогая, сапоги — из тонкой кожи, не чета моим стоптанным башмакам.
Рядом с ним суетилась жена — худощавая дама в шляпке с перьями, с брезгливым выражением лица, оглядывающая холл так, словно попала в хлев.
И третий — сын.
Эдгар. Имя, которое я уже слышала от Вильгельма? Нет, кажется, впервые. Молодой мужчина лет тридцати — тридцати пяти, с мягкими, какими-то неопределёнными чертами лица. Он мялся у двери, поглядывая то на мать, то на отца, словно ждал указаний, куда ему встать и что делать.
— Баронесса Дартанская? — граф шагнул ко мне, протягивая руку. — Жоррес Харасский. Соседи, стало быть. Услыхали, что в усадьбу кто-то въехал, решили навестить. Не ждали?
— Ждали, — соврала я с самой приветливой улыбкой, на которую была способна. — Проходите, господа. Чай будет сейчас.
В малой столовой я усадила гостей на лучшие стулья — те, что не шатались. Графиня оглядела комнату, и её брови поползли вверх.
— Уютно, — сказала она тоном, не допускающим сомнений в том, что это ложь.
— Скромно, — согласилась я. — Усадьба долго стояла без хозяина.
Граф хмыкнул, усаживаясь поудобнее. Сын — Эдгар — пристроился на краешке стула, сложив руки на коленях, и уставился в пол. Молчал.
Жанна внесла чай. Заваренный на травах, с мёдом — того самого мёда, что я велела купить. Хлеб, нарезанный тонкими ломтями. И плошка с соленьями — последние ортиски, заготовленные впрок.
Графиня посмотрела на угощение с таким видом, словно ей предложили мышей, но вежливо взяла чашку.
— Вы одна здесь живёте, милая? — спросила она, прихлёбывая чай. — Совсем одна?
— С прислугой, — ответила я. — Трое. Хорошие люди, надёжные.
— Трое, — повторила графиня, и в голосе её явственно прозвучало: «И это всё?»
Граф отхлебнул чай, крякнул:
— Хорош. Травяной? Моя жена любит цветочный, а я такой уважаю, по-простому.
Я кивнула, стараясь не показывать, как меня раздражает это «по-простому» в моём доме.
— Давно изволили приехать? — спросил граф, прищурившись.
— Несколько дней назад.
— И как? Осмотрелись? Поняли, в каком состоянии хозяйство?
Я выдержала его взгляд:
— Осмотрелась. Поняла. Готовлюсь к зиме.
Граф хмыкнул, покосился на жену. Та едва заметно кивнула. Похоже, они репетировали этот разговор.
— Эдгар, — вдруг сказала графиня, обращаясь к сыну. — Ты чего молчишь? Познакомься с соседкой.
Эдгар дёрнулся, поднял глаза. Они у него были серые, водянистые, без всякого выражения.
— Здравствуйте, — сказал он. — Рад познакомиться.
— Взаимно, — ответила я.
И повисла пауза. Эдгар снова уставился в пол. Мать смотрела на него с плохо скрываемым раздражением. Отец барабанил пальцами по столу.
Я наливала чай и улыбалась, хотя внутри всё кипело.
— Сын у нас неженатый, — вдруг сказал граф, будто между прочим. — Тридцать пять лет, пора бы остепениться.
— Тридцать три, — поправила графиня.
— Тридцать три, — легко согласился граф. — А вы, баронесса, замужем?
— Нет, — ответила я коротко.
— И не были?
— Не была.
Граф переглянулся с женой. Та снова кивнула.
— Хорошая девушка, — сказал граф раздумчиво. — Молодая. С титулом. Правда, с приданым... — он обвёл рукой комнату, — негусто.
Я допила чай и поставила чашку на стол. Аккуратно, без стука.
— Приданое у меня скромное, — согласилась я. — Как и всё хозяйство.
— Но! — граф поднял палец. — Если бы у вас был муж... с деньгами, допустим... он мог бы всё здесь отремонтировать. Крышу перекрыть, стены подлатать, землю распахать. Имение-то с историей, земли хорошие, запущенные только.
Я смотрела на него и ждала. Неужели он сейчас...
— Вот если бы вы, скажем, с моим Эдгаром поженились, — закончил граф свою мысль и откинулся на спинку стула, явно довольный собой. — Я бы тогда, само собой, помог. Деньги бы дал на ремонт, рабочих прислал. А что? Два соседних имения объединить — это сила.
Я перевела взгляд на Эдгара. Тот покраснел и заёрзал на стуле, но возражать не спешил. Мать смотрела на меня с выражением, которое должно было означать: «ну что, лови момент, девица».
— Как вам предложение, баронесса? — спросила графиня сладким голосом.
Я улыбнулась. Широко, открыто, самой тёплой улыбкой, на которую была способна.
— Очень лестно, — сказала я. — Очень. Но, видите ли, я только приехала. Мне нужно освоиться, понять хозяйство. Да и память я потеряла, не помню ничего. Так что о замужестве пока рано говорить.
Графиня поджала губы:
— Память потеряли? Это как?
— А вот так, — я развела руками. — Проснулась в карете — и ничего. Ни имени, ни прошлого. Только бумаги в саквояже.
Граф нахмурился:
— Дела... А лекаря звали? Магов?
— Некого звать, — ответила я. — Да и денег нет. Сами видите.
Эдгар вдруг подал голос:
— А может, оно и к лучшему? Забудете плохое, начнёте с чистого листа.
Я посмотрела на него с интересом. Первая осмысленная фраза за весь вечер.
— Возможно, — согласилась я. — Но лист слишком чистый. Пустой совсем. Сначала надо его заполнить хозяйством, а уж потом — семьёй.
Граф понял, что настаивать бесполезно. Он допил чай, крякнул:
— Ну, смотрите сами, баронесса. Предложение наше не последнее. Подумайте. Эдгар — парень хороший, тихий, не буйный. Деньги у нас есть. А у вас — титул и земля. Хорошая пара.
— Я подумаю, — пообещала я, продолжая улыбаться.
Они посидели ещё немного, допили чай, доели соленья (графиня с брезгливостью, но всё же). Потом засобирались.
В холле, пока одевались, граф бросил прощальный взгляд:
— Дом у вас, конечно... Но если решитесь — я слово держу. Пришлю людей, материал. К весне будет как новенький.
Я кивнула, продолжая улыбаться.
Экипаж тронулся, увозя гостей в снежную мглу. Я стояла на крыльце, кутаясь в шаль — Астер вынесла, когда увидела, что я собираюсь провожать на морозе, — и смотрела вслед.
— Госпожа, — Астер появилась рядом. — Замерзнете. Идите в дом.
— Иду, — сказала я. И добавила тихо, для себя: — Сватовство, значит. Ну-ну.
В малой столовой Жанна убирала посуду. Увидев меня, хмыкнула:
— Слышала я, госпожа. Предложение сделали?
— Сделали, — я опустилась на стул и позволила себе перестать улыбаться. — Эдгар этот... тридцать три года, а слова без родителей сказать не может. Рохля. Маменькин сынок.
Жанна фыркнула:
— А то. Я их знаю. Графиня сыночка с пелёнок за юбку держит. Он без её совета и шагу ступить не может. А папаша деньгами трясёт, думает, всё купить можно.
— Видимо, да, — я вздохнула. — Титул купить за ремонт крыши.
— И что вы ответили, госпожа?
— Что подумаю. И буду думать очень долго. Лет эдак сто.
Жанна усмехнулась:
— Это правильно. Не зарьтесь на их деньги. Деньги — они уходят, а муж остаётся. А с таким мужем, как этот Эдгар, вы тут же в прислугу превратитесь. Графиня вами командовать будет, а он — молчать.
— Я знаю, — ответила я. — Потому и улыбалась, пока они не уехали.
Астер принесла свечу и поставила на стол. За окном темнело, снег всё шёл.
— Чай будете, госпожа? — спросила она. — Я заварю свежий.
— Буду, — кивнула я. — И давайте ужинать. Все вместе. Надоело мне одной.
Вечером, лёжа в кровати, я смотрела в потолок и думала о сегодняшних гостях. Эдгар. Жоррес. Графиня. Сватовство, обёрнутое в деловое предложение.
— Ты слышал? — спросила я в пустоту.
Вильгельм не отвечал. Но я чувствовала — он где-то рядом, слушает.
— Слышал, — донёсся из угла тихий голос. — Не дури. Не выходи за этого олуха.
— Я и не собиралась, — ответила я.
— Вот и умница, — сказал призрак и замолчал.
Я улыбнулась в темноте. Впервые за сегодня — искренне.
Глава 15
Утро выдалось морозным и ясным. Ночью снегопад прекратился, и солнце, редкий гость в этих краях, заливало комнату холодным золотистым светом. Я проснулась рано, ещё затемно, но не вставала — лежала, слушая, как потрескивают дрова в печи (Жанна растапливала с ночи, чтобы я не замёрзла), и думала о вчерашних гостях.
Эдгар. Рохля. Сватовство, обставленное как выгодная сделка. Граф, готовый купить титул для сына за ремонт крыши. Графиня, которая явно будет командовать и мной, и усадьбой, если это дело выгорит.
— Не дождутся, — сказала я вслух и села на кровати.
За окном уже копошился Мирк. Старик с утра пораньше расчищал снег, отбрасывая его лопатой от крыльца. Я видела его сгорбленную фигуру в сером тулупе и улыбнулась — свои люди, надёжные, не чета этим харасским.
Астер принесла завтрак — кашу с маслом и кружку тёплого молока. Я ела не спеша, когда в дверь постучали.
— Госпожа! — голос Мирка звучал взволнованно, необычно для его обычной угрюмой молчаливости. — Госпожа, выйдите, дело важное!
Я накинула шаль и вышла в коридор. Мирк стоял в холле, весь в снегу, с красным от мороза лицом, и держал в руках что-то тёмное, покрытое наледью.
— Глядите, — сказал он, ставя ношу на пол. — Хворост разбирал, у стены сарая, где кусты разросшиеся. Лопатой ткнул — а там железо. Думал, мусор старый. А это сундук. Целый, только ржавый.
Я подошла ближе. На каменных плитах холла лежал небольшой сундучок — примерно две моих ладони в длину и локоть в высоту. Железо, покрытое ржавчиной и землёй, кое-где сохранились остатки краски или кожи. Замок — массивный, но, кажется, сломанный или просто заржавевший намертво.
— Тяжёлый, — добавил Мирк. — Я еле дотащил.
Подошли Жанна и Астер. Кухарка ахнула, всплеснула руками:
— Боги Четырёх Ветров! Это ж клад! Госпожа, это клад!
— Или не клад, — осадила я её, хотя сердце колотилось. — Сначала открыть надо.
Открыть оказалось непросто. Замок не поддавался, пробовали и ломиком, и молотком — только царапали ржавчину. В конце концов Мирк просто сбил петли топором, и крышка со скрежетом откинулась.
Внутри, на истлевшей бархатной подкладке, лежало...
Я ахнула. Даже Жанна, повидавшая многое в своей жизни, прижала руки к груди.
Сверху — стопка бумаг, пожелтевших, с обтрёпанными краями. Под ними — амулеты. Не похожие на те, что я нашла в подоконнике. Эти были массивнее, из тёмного металла, с крупными камнями — рубинами, сапфирами, ещё какими-то, неизвестными мне. Они мерцали в свете свечей, и от них шло ощутимое тепло, даже сквозь перчатки, которые я надела, чтобы не испортить.
А в самом низу, в отделении, выложенном войлоком, — монеты. Золотые. Крупные, тяжёлые, с чеканкой, какой я ещё не видела. Не храмовые империалы, не ходячее серебро — что-то древнее, с изображением коронованных голов и странными символами.
— Матерь Ветров... — выдохнула Астер и перекрестилась обережным кругом.
Жанна опустилась на колени перед сундуком, протянула руку к амулетам, но не коснулась — только повела ладонью над ними.
— Заряженные, — сказала она глухо. — Полные. Сильные. Таких я отродясь не видала. Это ж сколько магии в них...
— А монеты? — спросила я, стараясь, чтобы голос не дрожал.
Жанна взяла одну, повертела в пальцах, прищурилась.
— Древние. Очень древние. Ещё до нынешних королей, кажется. Такие только в музеях да у старых родов в тайниках. Цена им... — она запнулась. — Госпожа, если это продать знающему человеку, можно весь дом отстроить заново.
Мирк крякнул и сел прямо на пол, уставившись на сокровища.
— Откуда это здесь? — спросил он. — Я ж тут сорок лет живу, никогда ничего не закапывал. И старый барон, ваш отец, не говорил ничего.
Я молчала, глядя на сундук. Мысли путались. Клад. Настоящий клад в моей усадьбе. Золото, амулеты, документы...
Документы.
Я осторожно взяла верхний лист. Бумага рассыпалась под пальцами, но буквы — странные, незнакомые — ещё читались. Это был не эскаранский. Не тот язык, на котором говорили Жанна и Астер. Древний. С резными, угловатыми символами, похожими на руны, но другими.
— Что это? — спросила я, показывая лист Жанне.
Та покачала головой:
— Не знаю, госпожа. Не наша грамота. Древняя какая-то. Может, магическая?
Астер робко протянула руку:
— Можно глянуть? У меня бабка знала старые языки, немного учила.
Я отдала ей лист. Астер вгляделась, шевеля губами, потом неуверенно произнесла:
— Тут вроде про род какой-то... И про землю... И про... «кровь хранителей»? Я не уверена, госпожа, плохо помню.
Я перевела дух. Кровь хранителей. Звучало загадочно и тревожно.
— Ладно, — сказала я. — Потом разберёмся. Сундук — в мою комнату. Под кровать. Никому ни слова. Поняли?
Трое слуг закивали. Жанна добавила:
— Я немая, госпожа. Как рыба.
— И я, — отозвалась Астер.
Мирк просто кивнул и помог мне перетащить сундук наверх.
Затем я заперла дверь на засов и долго сидела на кровати, глядя на железный ящик у своих ног.
Золото. Древние монеты. Амулеты, полные магии. Документы на неизвестном языке.
Кто спрятал это под кустами у сарая? Когда? Зачем?
И главное — имеет ли это отношение ко мне? К моей памяти? К тому, что я здесь делаю?
— Вильгельм, — позвала я тихо. — Ты здесь?
Тишина. Призрак не откликался.
Я вздохнула, достала одну монету, повертела в пальцах. Тяжёлая. Чистое золото, судя по весу. На одной стороне — профиль мужчины в короне, на другой — какой-то символ, похожий на древо с четырьмя ветвями, но не храмовый, другой.
— Кто ты? — спросила я у профиля. — И зачем твои деньги попали ко мне?
Профиль молчал.
Я спрятала монету обратно, закрыла сундук и задвинула под кровать. Сверху набросила одеяло, чтобы не было видно.
Денег теперь хватит на всё. На ремонт, на еду, на одежду, на припасы до весны и ещё останется. Но это золото — не просто деньги. Это ключ. К прошлому. К тайне.
К моей тайне.
Я легла на подушку, глядя в потолок. За окном снова начинался снегопад. В доме было тепло и тихо.
А в груди колотилось сердце, и в голове крутилась одна мысль: кто же я такая на самом деле?
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
