Укротитель Драконов VIII
Глава 1
Ясень встал первым - постоял немного, упираясь пальцами в край стола, будто собирался сказать что-то ещё, потом, видно, передумал и отошёл к очагу. Там Тагр, кряхтя, сгребал в кучку рассыпанный кизяк.
Я тоже поднялся. Колено, пока я сидел на холодной скамье, успело задеревенеть и сразу не разогнулось. Пришлось постоять, придерживаясь за гранит, пока от бедра вниз по ноге не прокатилась тупая ноющая волна и не ушла в пятку.
Тут скрипнула боковая дверь, та, что ведёт на кухню, и в Зал вошла Айра.
Похоже, она стояла за дверью давно, может быть, с самого начала разговора. На руке у неё висел свёрток из серого холста. Косы, которые она всегда укладывала ровными кольцами, съехали набок, а у виска торчала выбившаяся прядь, которую она так и не поправила. Айра посмотрела на Ясеня, потом на меня и, ничего не сказав, мотнула головой в сторону кухни.
Я пошёл за ней.
На кухне было жарко. Над огнём на крюке висел закопчённый котелок, в нём что-то побулькивало, а пахло луком и ячменём. Айра поставила меня у огня, будто я сам не нашёл бы, где встать, развязала свёрток и разложила его на лавке. Сверху лежала чистая льняная рубаха, под ней штаны из толстой шерсти, а на самом дне моя старая куртка, та самая, в которой я зимой ходил к загонам. Кожа на ней блестела от жира. Похоже, она мазала её все эти полгода, хотя в Очаге меня, считай, уже и не ждали.
— Снимай, — сказала Айра. — Эту.
Я стянул куртку, а с рубахой не справился. Правый рукав присох к предплечью там, где острога прошла под кожей, и, как только я потянул, рану дёрнуло так, что я зашипел сквозь зубы. Айра отвела мою руку, намочила тряпку в тёплой воде из кадки и стала прикладывать её к рукаву, понемногу и терпеливо, пока ткань не отмокла и не отошла сама.
Под рукавом всё было красное и опухшее, по краям раны засохла корка. Айра поджала губы и ничего не сказала.
Она промыла рану, смазала её чем-то густым и пахучим, кажется, сурочьим жиром с травой, и туго замотала полосой чистого льна. Потом кивнула на штанину. Я закатал её до бедра, и Айра принялась за бедро так же, как за руку. Только пальцы у неё в этот раз двигались медленнее. Колотая дырка на бедре почернела по краям, и Айра, перевязывая, ни разу не подняла на меня глаз.
Пока она возилась, из памяти мальчишки поднялось, как она точно так же сидела перед ним на корточках и бинтовала разбитую коленку, ругая на чём свет стоит этот карниз вместе с Ясенем. Картинка поднялась тёплая, только бледная, с размытыми краями. Ругань её я помнил по словам, голос же у этой картинки куда-то делся, хотя раньше я его слышал, это я точно знаю.
Говорить ей об этом я не стал.
Айра взяла рубаху и надела её мне через голову, как надевают ребёнку, придерживая ворот, чтобы не задеть повязку на руке. Потом долго разглаживала ворот, хотя разглаживать там было нечего. Ладонь она задержала у меня на плече.
— Пустил, значит, — сказала она.
— Пустил.
Айра кивнула, будто именно это и хотела услышать. Сжала моё плечо, отпустила и отвернулась к огню.
— Дома, — сказала она в котелок.
Мою старую рубаху она подняла с пола двумя пальцами и поднесла к лицу. От рубахи так несло дымом, что Айра сморщилась и бросила её в угол к печи, где лежал хворост для растопки.
— Сожгу, — сказала она. — Этого духа мне в доме не надо.
Куртка села как раньше. Я застегнул её, сунул молоток Тагра за пояс и вернулся в Зал.
Кремень всё так же сидела на краю скамьи у огня, свесив ноги, и, похоже, дремала, уронив подбородок на сложенные на палке руки. Ясень стоял у очага, Тагр рядом с ним заматывал горловину мешка с кизяком. Оба обернулись на мои шаги.
— Ясень, — сказал я. — Мне нож нужен.
Он посмотрел на меня, потом на молоток у меня за поясом, потом снова на меня.
— Зачем?
— Ты теневых к кромке не пускаешь, — сказал я. — Ладно, я понимаю, почему. Но корень им нужен. Без корня у них двое суток, а может, и того меньше. Значит, полечу сам, искать, где растёт, и резать. Чем-то же его резать надо, а у меня ничего нет, всё внизу осталось.
Тагр отложил мешок.
— Хмм, — сказал он. — Нож есть.
Он полез за пазуху и вытащил короткий нож в потёртых ножнах из сыромятной кожи. Конец у ножа был загнут, а рукоять обмотана жилой.
— Им жилу режу, — сказал Тагр. — Корень возьмёт. — Он помолчал. — И сетки у меня есть. Плетёные. Повесишь зверю по бокам, корзин шесть войдёт. Если корень мхом переложить, долетит живой.
— Не надо никуда лететь, — сказал Ясень.
Я повернулся к нему.
Ясень потёр ладонью шею и какое-то время смотрел в огонь.
— Думаешь, мы тут полгода сидели да в свод смотрели? — сказал он. — Зимой корня не было. Кайра за ним посылали, и он вернулся пустой. Потом ты ночью родовик украл и на каменном полетел, полуживой. Мне хватило. Я запомнил.
Он отвернулся от огня.
— Весной, как снег сошёл и дороги ещё стояли открытые, я Соляным сбрую Тагрову отдал. И Брусово железо, сколько он дал. Взял за это живой корень, корзинами. Ещё звено со старого места привезло, пока кромку не перекрыли. Лежит в яме под ледником, мокрый, во мху. Как немой твой учил.
Я смотрел на него и не сразу понял, что он сказал. Я ведь до этой минуты прикидывал по карте ночной полёт к кромке и гадал, как к ней подобраться, если кругом чужие метки, а корень, оказывается, лежал у меня под ногами.
— И ты его отдашь? — спросил я.
— Отдам, — сказал Ясень. — Не весь. И сочтётся, Аррен. Мера за меру. Ты сам говорил про свою кромку, вот с неё и вернёшь. Или с тебя спрошу.
— Сочтётся, — сказал я.
Ясень кивнул. У него дёрнулся уголок рта, будто он собирался то ли усмехнуться, то ли сказать что-то из того, что мы говорили друг другу мальчишками, когда менялись чем-нибудь у водосбора. Но он ничего не сказал, а лицо снова закрылось.
Тагр всё ещё держал нож на ладони.
— Нож возьми, — сказал он. — В дорогу пустым не ходят.
Я взял. Нож оказался тяжелее, чем выглядел, рукоять легла в ладонь удобно, прямо по стёртой коже. Я сунул его за пояс рядом с молотком, и Тагр одобрительно хмыкнул.
— Вешку возьми, — сказал Ясень. — Пусть носит. И пусть видит, куда корень идёт. — Он повернулся к кухонной двери. — Айра. Отведи его.
Айра уже стояла на пороге. Она молча сняла с гвоздя у двери костяную бирку на ремешке, с вырезанным засовом, сунула её за пояс и взяла светильник.
Ледник был под домом, в скале. Вниз вели крутые каменные ступени, сточенные посередине. Чем ниже мы спускались, тем холоднее становилось, а к низу я уже видел пар от собственного дыхания. Где-то в темноте мерно капало. Справа на крюках висели туши, обёрнутые холстом, и я заметил, сколько там пустых крюков, хотя Ясень про это уже говорил.
Айра провела меня мимо туш в боковую нишу. Там по каменному жёлобу в стене сочилась талая вода, а на мокром сланце, лежал толстый слой мха, прикрытый сверху мокрой рогожей. Айра откинула рогожу.
Корни лежали рядами, переложенные мхом, толщиной в палец, а некоторые и толще. Я присел и взял один. Он оказался холодным и неожиданно тяжёлым, а из-под ногтя, когда я надавил, проступил лиловый сок.
[Ресурс: Мглокорень — ЖИВОЙ] [Остаточный резонанс пустоты: сохранён] [Условия хранения: соблюдены]
Живой. Я выдохнул, хотя и не заметил, что не дышал.
Стал перебирать. Всего их было около двуста. Два или три подгнили снизу, их я отложил в сторону, чтобы обрезать. Сорок корней на шестерых, если давать каждому по корню в сутки, это неделя, и то впритык. Сухарю, пожалуй, можно пока не давать, он держится лучше всех. Тогда выходит дней восемь на пятерых.
Восемь дней. За это время надо найти им свою кромку или хотя бы место, где можно спуститься в Пелену.
Я отобрал двенадцать покрепче. Айра молча достала нож и на каждый корень, который я клал в рогожу, резала на бирке глубокую ровную зарубку. Двенадцать зарубок. Она провела по ним пальцем, пересчитала и только потом сунула бирку обратно за пояс.
— Сочтётесь, — сказала она, повторив за Ясенем. Это прозвучало мягче.
Я завернул корни в мокрую рогожу, потом в мох, и прижал свёрток к груди. Холод от него сразу прошёл сквозь куртку.
Подниматься по ступеням мне было тяжело, и я поднимался медленно, а пока поднимался, думал, кто их будет варить.
Сам я варить умел плохо. Я придумал, что надо делать, и знал, сколько давать и как смотреть на зверя после, а варил всё это Молчун. Он сам резал корень, а потом часами стоял у огня над пеной. У меня тогда руки были заняты Сухарём, да и Молчун меня к котлу особо не подпускал, всё показывал пальцами: отойди, сам. А Молчун сейчас в Жиле.
Кому ещё он доверял?
И я вспомнил. Утро перед Советом, Айра рассказывает, что немой оставил котелок с мерой для малого мальчишке, который ходит за Кайровым грозовым, и показал ему на пальцах, сколько лить и когда. Мальчишка понял с третьего раза и носил потом этот котелок так, будто ему доверили родовой огонь.
А потом этот же мальчишка спустился ко мне в Горло. Один, с факелом, почти триста ступеней вниз, и принёс свистульку от Кремень. Тот самый, в куртке на два размера больше, с шапкой на одном ухе. Я ещё подумал тогда, что имени у него так и не спросил.
— Айра, — сказал я, когда мы вышли наверх. — Мальчишка. Тот, что за Кайровым грозовым ходил. Которому Молчун котелок давал.
Айра остановилась и посмотрела на меня.
— Лутин малой, — сказала она. — У северной ограды живут, за загонами. Третья дверь от поилки. — Она помолчала. — Ночь уже, сынок.
— Знаю.
Она поджала губы, но спорить не стала.
Кремень, когда я вернулся в Зал, уже не дремала, а сидела прямо и слушала. Я сказал ей, куда иду. Она слезла со скамьи, взяла палку и пошла к двери вперёд меня, ничего не спрашивая.
Караульные всё стояли снаружи под лобной пластиной. Ясень вышел следом за нами, сказал седому несколько слов, а Вешка, услышав своё имя, вытянулся так, что чуть не уронил копьё.
— Со мной пойдёшь, — сказал ему. — Таскать.
— Таскать, — повторил Вешка и почему-то обрадовался.
Совсем стемнело. На небе высыпали звёзды, крупные, как бывает только в горах, а над восточным гребнем поднималась половина луны. Камень тропы в её свете казался белёсым. Из окон кое-где ещё пробивался свет. Мы шли втроём, Кремень впереди, а я с рогожей на руках следом за ней. Вслед нам кое-где открывались ставни. Один раз хлопнула дверь, и кто-то за ней тихо выругался.
У северной ограды дома стояли низкие, вросшие в склон, крыши почти лежали на земле. Третья дверь от поилки была закрыта, но в щели под ней горел свет. Я постучал костяшками.
За дверью стало тихо. Потом послышались шаги, дверь приоткрылась. В щели показалась худая женщина с плошкой в руке, платок у неё был повязан низко. Она подняла плошку, посмотрела на меня, потом через моё плечо на Кремень, и лицо у неё сразу стало другим. Дверь чуть было не закрылась обратно.
— Наследник? — сказала она. Это прозвучало как вопрос, и не очень приветливый.
— Мне нужен твой сын, — сказал я. — Который ходил за Кайровым грозовым.
Дверь открылась шире, но только потому, что за спиной у женщины встал мужчина. Рубаху он накинул наспех и придерживал её на груди тяжёлой ладонью. Он отодвинул жену плечом и встал в проёме сам.
— Ночь на дворе, наследник, — сказал он. — Малый спит.
Малый не спал. Я видел его за отцовской спиной: он выглядывал из-за занавески, которая отделяла угол с лежанками, растрёпанный со сна. Глаза у него были огромные, как тогда в Горле.
— Мне нужно сварить меру для зверей, — сказал я, глядя на отца, ровно и не спеша. — Ту, что немой варил моему дракону. Немой сейчас в Жиле, а твой сын видел, как он варит, и помнит порядок. Больше у меня в Очаге никого нет, кто бы помнил. Будет у огня на уступе. Шаманка рядом, караул рядом. К утру вернётся домой.
— На уступе, — сказала женщина за мужниным плечом. — Там серые. Там звери из-под горы.
— Звери лежат, — сказал я. — Им плохо, они встать не могут. А люди за жилой - спать пойдут сейчас в другое место.
Отец смотрел на меня долго. Ему явно не нравилось всё сразу, это было видно, а больше всего, кажется, Кремень, которая стояла у меня за спиной и молча слушала, наклонив голову набок. Он видимо знал, что отказать не может. Наследник есть наследник, даже такой, о котором полгода говорили, что он сгинул в Пелене. Я тоже это знал и надеялся, что до этого не дойдёт.
— Я помню, — сказал вдруг мальчишка из-за занавески.
Все повернулись к нему. Он вышел, придерживая занавеску рукой, босой, и смотрел на меня так, будто боялся, что я исчезну.
— Я помню, как немой варил, — сказал он. — Всё помню. Он мне три раза показывал. Сначала корень моют. Потом режут вдоль. Потом…
— Ярок, — сказала мать.
— Я помню! — сказал он громче и тут же испугался своего голоса.
Ярок. Вот, значит, как.
Отец постоял ещё, потом тяжело вздохнул, совсем как Тагр, и отступил от двери.
— Одевайся, — сказал он сыну, не оборачиваясь. И мне: — К утру чтоб дома был.
— Будет, — сказал я.
Ярок оделся так быстро, будто весь вечер сидел одетый и ждал. Куртка на нём была та же, с подвёрнутыми рукавами, а шапка опять съехала на одно ухо. Мать сунула ему в руки краюху, завязанную в тряпку, и поцеловала в макушку через шапку, а он вывернулся и уже стоял рядом со мной за порогом, гордый так, что у него щёки горели даже в темноте.
Дверь за нами закрылась. Засов изнутри задвинули не сразу.
— Тебя Ярок зовут, — сказал я, когда мы отошли от дома.
— Ярок, — сказал он. И добавил, глядя под ноги: — Ты в тот раз не спросил.
— Не спросил. Прости. Торопился.
— Я знаю. Ты вниз шёл.
Он помолчал, а потом спросил так тихо, что я едва расслышал:
— А свистулька пригодилась?
— Пригодилась, — сказал я. — Жизнь она мне там спасла, Ярок. Без неё я бы не вернулся.
Он ничего не ответил, только пошёл рядом ближе, почти касаясь моего локтя.
Я остановился и повернулся к Кремень.
— Кремень. Иди наверх, к ним. Вперёд нас. Мы котёл возьмём и придём следом, а ты пока посиди с ними. Они тебя слушают.
Она пожевала губами.
— Посиди, — сказала она. — Я, стало быть, сиди. А он ходи.
Но повернулась и пошла к тропе на уступ. Шла медленно, постукивая палкой, а белые волосы тянулись за ней по камням. Вешка проводил её взглядом и поёжился.
Айра ждала нас у кухонной двери. Она, похоже, всё поняла ещё тогда, когда я спросил про мальчишку, и успела всё собрать. На земле у порога стоял большой медный котёл, тот, в котором она на праздники варила мясо на весь Очаг, тёмный снаружи и начищенный изнутри, рядом железная тренога. Чуть в стороне лежала каменная ступка с пестиком и короткая толстая плаха. Сверху на ступке, свёрнутый, лежал кусок льняной ткани.
— Через неё сыр протирали, — сказала Айра. — Та же самая.
Ярок тут же подошёл к ткани, взял её в руки, развернул и посмотрел на свет из двери.
— Та, — сказал он уверенно. — Он через неё жал.
Айра посмотрела на него, потом на меня, и я увидел, что она едва не улыбнулась.
Вешка взвалил на спину котёл с треногой, привязанной к ручкам. Котёл был такой большой, что из-под него торчали одни ноги Вешки, и тот, сделав первые шаги, покачнулся и тихо охнул. Ступку и плаху взял я. Яроку досталась всякая мелочь, которую он прижимал к груди, а сверху Айра сунула ему ещё и мешочек с огнивом. Мешок кизяка и связку щепы Айра вынесла последними. Я взял их во вторую руку, так что корни в рогоже пришлось зажать под мышкой.
— Плошку возьми, — сказала Айра Яроку. — Плоскую. Остужать.
Ярок взял и плошку.
Вверх по тропе мы шли долго. Вешка пыхтел под котлом и на крутых ступенях останавливался перевести дух, а Ярок каждый раз останавливался вместе с ним и ждал, прижимая к груди свою ношу. Бедро у меня горело. На середине подъёма я понял, что ступку на одной руке не донесу, и переложил её повыше, на плечо.
Наверху горел факел. Нарт стоял у перегородки и смотрел, как мы поднимаемся, а когда разглядел котёл на спине у Вешки, поднял брови и ничего не сказал.
Под навесом было тихо, дети спали. Слышащие сидели у перегородок кучками и, услышав нас, повернули головы.
Кремень я нашёл там, где и думал, среди драконов.
Она сидела на камне между Трещинным и Когтистой, маленькая, в своём балахоне, и держала баюн у губ. Играла так тихо, что я расслышал звук, только подойдя метров на десять. Он едва поднимался над ветром и уходил вниз. Теневые лежали вокруг неё плотно, бок к боку. Малый положил голову ей на колени, а Когтистая, которая днём рычала на всё, что двигалось, лежала, вытянув шею, и только чуть повернула ухо на наши шаги.
Сухарь лежал чуть в стороне а, когда я подошёл, поднял голову.
«Аррен. Ты пришёл».
«Пришёл. Как они?»
«Лучше. Она хорошая».
Мы поставили треногу у камня для сбруи, подальше от драконов, но так, чтобы видеть. Вешка сбросил котёл и сел рядом, прислонившись к нему спиной, будто больше не собирался вставать никогда. Я сложил кизяк и подсунул под него щепу, а потом высек огонь. Огонь занялся неохотно, сначала задымил, потом встал низким красным языком.
Вешка сходил с ведром к поилке, и мы плеснули воды на дно котла, чтобы согрелась для отжима. Остальное оставили в ведре, корни мыть.
— Ну, — сказал я Яроку. — Давай. Как он делал?
Ярок посмотрел на меня, потом на корни в рогоже, потом опять на меня. По лицу было видно, что он ждал, что я буду варить сам, а его поставлю на подхвате, и теперь никак не мог поверить своим ушам.
— Так правда Я? — сказал он.
— Ты помнишь лучше меня. Я рядом. На эту ночь пять корней, каждому по одному. Остальные пусть лежат во мху до завтра.
Он сглотнул. Потом снял шапку, сунул её за пазуху, сел на корточки перед рогожей и вытащил первый корень.
— Сначала моют, — сказал он тихо, больше себе, чем мне.
Он мыл корень в ведре, а землю соскабливал тупой стороной моего ножа, который я ему дал. Сначала неловко, потом увереннее. Резал вдоль. Мякоть внутри была лиловая, сок тут же испачкал ему пальцы. Он посмотрел на них с каким-то уважением. Потом кусками сложил всё в ступку, поставленную на плаху, и навалился на пестик.
Первый удар у него вышел сильный, сок брызнул мне на рубаху. Ярок испуганно замер.
— Кругом, — сказал я. — Не бей. Кругом и весом. Как зерно трут.
Это я помнил. Ясень тогда точно так же брызнул в первый раз, а Молчун перехватил его руки на пестике и показал, как надо: кругом, наваливаясь всем телом. Дальше Ясень до самого конца давил только так.
Ярок стал давить кругом. Пошло лучше.
Потом он вывалил мякоть на ткань, свернул её мешком и стал выжимать над плошкой. Рук у него не хватало, ткань выскальзывала. Я взял её за другой край, и мы стали жать вдвоём. Сок стекал тонкой лиловой струйкой, и над уступом поплыл горький запах мокрой земли, который я узнал бы где угодно. Так пахнет у кромки.
Теневые подняли головы. Трещинный шумно втянул воздух ноздрями. Малый снял голову с колен Кремень и повернул морду к огню. Кремень играть не перестала.
— Чуют, — сказал Ярок шёпотом.
— Чуют, — сказал я. — Это хорошо. Давай дальше.
Он вернул жмых в ступку, зачерпнул ковшом тёплой воды из котла, плеснул туда немного и выжал второй раз. Потом велел Вешке слить остаток воды из котла в ведро и только в пустой котёл вылил первый сок целиком, а второй наполовину, остальное отставил в сторону. Всё сам, я ему даже не подсказывал. Потом взял деревянную ложку и встал над котлом.
— Огонь меньше, — сказал он, не оборачиваясь. — Немой говорил, ну то есть показывал.
Я разгрёб кизяк, чтобы огонь осел.
Ярок стоял и смотрел в котёл, а когда на поверхности пошла лиловая пена, снимал её ложкой и вытирал о край плошки, точь-в-точь как Молчун. И даже губы поджимал так же. Я смотрел на это, и у меня внутри что-то потеплело.
Тогда я пошёл к Кремень.
Она играла, уставив белые глаза в темноту над драконами. Когда сел рядом на корточки, она закончила какую-то свою волну, отняла баюн от губ и повернула ко мне лицо.
— Ну, — сказала она. — Сварили?
— Варим. Мальчишка варит. — Я помолчал, собираясь с мыслями. — Кремень. Мне надо тебя попросить.
— Проси.
— Ярока теневые к себе не подпустят, он им чужой. Караул они боятся, копья видят.
Она слушала, наклонив голову.
— А к тебе они идут, — сказал я. — Ты сама знаешь. Малый к тебе встал, хотя весь день лежал пластом. Они под горой дышали дымом годами. Тем, что Ильд жёг. А теперь дыма нет, и их от этого ломает. Им сейчас очень тяжело. Их сейчас от любого звука наизнанку выворачивает. Это пройдёт, только не сразу.
— Знаю я этот дым, — сказала Кремень тихо.
— Мне надо, чтобы ты была с ними этой ночью. Поила их этой мерой, когда сварится. Понемногу, ковшом, и играла им, как сейчас тихо. Им вижу от этого легче.
Кремень помолчала. Потом стукнула палкой о камень.
— Я с тобой полечу. Сказала уже. При старшем сказала.
— Знаю.
— Без меня тебя там камнями закидают. Ты что думаешь, Торвин тебя пустит к огню? Вейр тебе кашу сварит? Ты вернулся из Пелены, с серыми, на теневом. Тебя слушать никто не станет, ты рот открыть не успеешь.
— Может, и не станут, — сказал я. — Но я твоё слово с собой повезу, Кремень. Так и скажу каждому: шаманка за меня. Кремень своё слово дала, что вернулся тот, кто уходил, и что эти, серые, свои. А если кому надо будет, пусть спросят тебя сами. Ты здесь, ты никуда не денешься. Прилетят и спросят.
Она фыркнула.
— Слово он повезёт. Слово моё ему, как мешок.
— Кремень. — Я понизил голос. — Посмотри на них. Ну, послушай. Если ты сейчас уйдёшь, они ночью опять начнут метаться. Когтистая на караул вдруг кинется, а Нарт поднимет рог. Или Усталый ляжет и больше не встанет. Он слабый совсем. Слабее всех. Мне с ними никто, кроме тебя, не поможет.
Она долго молчала. Малый, словно поняв, о чём речь, снова положил ей морду на колени и шумно выдохнул. Кремень опустила руку ему на голову.
— Хитрый ты, — сказала она. — Зверем меня берёшь.
— Беру, — согласился я.
Она проворчала себе под нос что-то неразборчивое. Потом сказала уже громко:
— Скажешь им, что Кремень так сказала. Слово в слово скажешь. Понял? Моими словами скажешь. Что вернулся тот, кто ушёл, своим шагом - слово в слово.
— Слово в слово.
— Ну и иди тогда. — Она махнула на меня рукой. — Сижу я, сижу. Чего стоишь.
И снова поднесла баюн к губам.
Я поднялся. От навеса ко мне шла Капа и остановилась в паре метров.
— Наследник, — сказала она тягуче. — Звери. Опять было. Длинного, — она махнула рукой в сторону Усталого, — вывернуло. Перед тем как ты пришёл. И мясо не берут. Ряпа ещё носил, они не берут. Худые и слабые.
— Мы им сейчас другое сварили. От него должно полегчать.
Она постояла, послушала, как булькает котёл, и кивнула.
— Пахнет, — сказала она. — Как внизу. Хорошо пахнет.
Тут ко мне подошёл седой караульный с обвисшими усами, держа копьё остриём вниз, и остановился, будто ему неловко.
— Наследник, — сказал он. — Старший велел людей в кошару. Тагр туда шкуры понёс уже. Пора бы.
Я посмотрел на него, потом на Слышащих, сидящих у перегородок, а потом на тёмную груду под стеной, где лежали туши.
Козы лежали там с полудня, накрытые холстом, и отрезанный днём кусок так и валялся рядом. Ночью холодно, до утра ничего не случится. Но завтра опять будет солнце, а на уступе, оно жарит так, что к послезавтра от этого мяса пойдёт запах. Драконы его есть не будут, ни завтра, ни, скорее всего, послезавтра. Желудок у них сейчас ничего тяжёлого не держит.
А медведицу мы чем кормили, когда она отходила?
Бульоном. Неделю одним бульоном, ковшом через ковш с водой, и только потом стали давать мелкие куски. Варили кости и обрезки в больших кастрюлях, а потом остужали, чтобы был тёплый. Она пила, и на третий день у неё перестали трястись лапы.
Значит, бульон. И мясо не пропадёт, и в зверей хоть что-то пойдёт кроме воды и корня.
Только кто его варить будет, если людей сейчас уведут вниз?
— Подождёшь, — сказал я седому.
Он открыл рот.
— Подождёшь, — повторил я. — Людям тут ещё помочь надо, дело одно доделать. Потом поведём. Скажи Нарту.
Седой посмотрел на меня, пожевал усы и отошёл к Нарту. Я видел, как Нарт выслушал, нахмурился и махнул рукой. Ладно, мол.
Вниз я спустился ещё раз, уже один. Бедро на ступенях ныло так, что на каждом шаге хотелось сесть, но я шёл, держась рукой за скалу.
Айра будто ждала меня у кухонной двери, хотя, может, и правда ждала. Услышав, что мне нужен второй котёл, она ничего не спросила и вынесла закопчённый котелок поменьше, тот самый, что висел у неё над огнём. Похлёбку она вылила в горшок, а котелок наспех обтёрла тряпкой. Сверху положила огниво и ещё один мешок кизяка.
— Тагр у себя, — сказала она. — Одну ношу шкур в кошару уже снёс, теперь остальные отбирает.
Кожевенная была ниже, у водосбора, там светилось окно. Тагр стоял посреди кожевенной в своём фартуке и складывал стопкой старые шкуры с проплешинами. Пахло дубильным корнем и прелой шерстью. Он поднял на меня слезящийся левый глаз.
— Одну дай, — сказал я. — На уступ. Человек там на ночь останется.
Тагр не спросил, какой человек. Вытянул из стопки ячью шкуру, самую толстую, хотя и лысоватую с одного края, свернул и сунул мне под мышку.
— Хмм, — сказал он. — Остальные в кошару?
— Спасибо, Тагр, да
Наверху за это время ничего не поменялось, только котёл у Ярока теперь пах сильнее, а Вешка, получив передышку, сидел и дремал, привалившись к треноге. Кремень всё играла.
Я поставил котелок у второго, свободного камня и огляделся.
Кого оставить?
Стук спокойный и надёжный, я бы оставил его не думая. Только он теперь старший над всеми тринадцатью. В кошаре еду делить и людей считать будет некому, кроме него. Ему надо быть со своими.
Хруп сидел у жилы, на своём месте у края, а, когда я на него посмотрел, как раз тронул жилу рукой и прислушался, как стучит камень. Он с самого утра сидит у этого края, знает его лучше всех нас по стуку. Он крепче остальных и привык ходить со зверями. Острога лежит у него на коленях, он её не выпускает.
— Хруп, — позвал я.
Он сразу повернул голову и встал. Подошёл, щёлкнув языком два раза, и остановился в метре от меня.
— Останешься тут на ночь при драконах. Шаманка с мальчишкой тоже тут будут, и караул.
Хруп помолчал.
— Останусь.
Я сунул ему в руки шкуру. Он ощупал её, помял, потом прижал к груди.
— Это тебе. Ночью на уступе ветер. — Я взял его руку и положил на край котелка. — Это котелок. Вот кости, вот мясо. — Я подвёл его к туше яка и к козам, и он ощупал их, ведя пальцами по холодной шкуре. — Отрежешь, сколько войдёт. Вот нож, тот, что с мясом принесли. — Я вложил ему в ладонь рукоять. — Кости надо порубить, молоток тебе оставлю на всякий случай. Всё в воду и вариться долго - пока ночь не перевалит. Пусть варится тихо, слышишь? Чтобы не бурлило сильно, только чуть. Соли не клади, жир, что сверху соберётся, снимешь - если что попроси мальчишку помочь, он тоже тут рядом варит свое.
Хруп слушал, наклонив голову.
— Потом снимешь с огня и пусть остынет. Чтобы тёплое было. Палец сунешь, если палец терпит, значит, можно. Горячее не давай. И давай им ковшом, понемногу, по одному ковшу. Между тем, что мальчишка варит. Ковш его меры, потом ковш твоего, потом опять его. Шаманка будет поить, ты ей носи.
— Тихо вариться, — сказал Хруп медленно. — Долго. Палец терпит. Ковш его, ковш мой.
— Так.
Он присел на корточки, нащупал котелок обеими руками и долго водил по нему пальцами, будто запоминал наизусть. Потом нашёл рядом огниво и тоже ощупал.
— Я огонь не люблю.
— Мальчишка разведёт, — сказал я. — Он рядом будет. Ты только смотри, чтобы не погас.
Хруп кивнул. Потом поднял голову и щёлкнул языком в сторону драконов, туда, где лежала Когтистая.
— Она меня знает, — сказал он. — Она меня внизу таскала. Не тронет.
— Не тронет, — сказал я и понадеялся, что так оно и есть.
Я отдал ему молоток Тагра. Хруп взвесил его на ладони, сунул за пояс, сел на камень у котелка и положил острогу поперёк колен.
У котла Ярок как раз снял пену в очередной раз и, не оборачиваясь, сказал:
— Скоро густое будет. Потом остудить надо как-то.
— В поилку поставь, — сказал я. — Там вода холодная.
— В поилку, — согласился Ярок и снова уставился в котёл.
Стук нашёл меня сам. Я ещё стоял у котла, когда он подошёл, остановился в шаге и щёлкнул языком так, что звук отлетел от котла и вернулся к нему.
— Вниз идём, — сказал он. — Человек сказал.
— Идём. Только сначала еду поделим, Стук. Пойдём.
Мы подошли к стене, туда, где под холстом лежало мясо, и я откинул холст. Стук присел и стал ощупывать всё подряд, начав с разделанной наполовину туши яка. Пальцы у него двигались быстро, будто он пересчитывал, и надолго задержались только на корзине, где осталась половина хлеба и несколько кругов сыра.
— Это людям, — сказал я и положил его руку на корзину. — Хлеб и сыр. И вот это, варёное. Это сегодня и утром. А вот это, — я подвёл его руку к задней части яка, к ноге с куском бока, — это на завтра. Сварите в кошаре, там очажная яма есть.
— А козы? — спросил Стук.
— Козы остаются тут. И кости от яка тоже. Хруп из них зверям варево сварит. Им мясо сейчас нельзя, а это пить можно.
Стук кивнул. Он размотал с запястья нить, ту самую, на которой днём считал ковши, нащупал на ней свободное место и стал вязать новые узлы. Один узел, потом пауза, потом два рядом.
— Сегодня столько, — сказал он, показывая пальцем на первый. — Завтра столько. Больше не брать.
— Не брать. Стук, я тебе прямо скажу - на послезавтра нам никто ничего не обещал. Старший сказал, что больше кормить не будет. Я добуду, только не знаю ещё, когда и где. Поэтому вот это всё, что есть.
Стук помолчал, перебирая узлы.
— Внизу тоже так было, — сказал он наконец. — Когда щёлкуны мало плодились. Знаем.
Он поднялся и пошёл к перегородкам, и я слышал, как он говорит им что-то тягуче и коротко, а они отвечают по одному. Ряпа с Мохом взвалили ногу яка на палку и подняли её вдвоём на плечи. Корзину взяла Капа, прижала её к боку свободной рукой, другой держа дочку. Варёное мясо Стук понёс сам и, похоже, никому больше не собирался его доверять.
Под навесом зашевелились дети. Старуха проснулась и закашлялась так, что согнулась пополам, а женщина с младенцем сидела, прижимая его к груди, и не вставала, пока Капа не подошла к ней и не тронула за плечо.
Сип стоял у края навеса и не шёл к остальным. Его трясло, он обхватил себя руками и смотрел в сторону драконов, на ковш, который так и лежал у поилки.
— Сип, — позвал я. — Пойдём.
— Я поить, — сказал он. — Днём поил. Я знаю, как.
Я посмотрел на Кремень. Она, не переставая играть, мотнула головой в его сторону: пусть, мол.
— Ладно. Оставайся. Хрупа слушай и шаманку. Если тебя трясти начнёт сильно, ложись к огню, понял и мальчишку попроси, он тебе шкуру притащит?
— Понял, — сказал Сип, сразу же пошёл к поилке, взял ковш и прижал его к груди.
Шорох вышел ко мне из-под навеса последним. Повязки на глазах у него больше не было. Он стянул её на шею и смотрел вокруг широко раскрытыми глазами. Я понял, что впервые с тех пор, как мы поднялись, ему не больно. Солнце ушло, а луна для него, наверное, светила так, как в пещере светили красные дымники.
— Я вижу, — сказал он. — Теперь хорошо вижу. Дорогу вижу.
— Тогда поведёшь, — сказал я. — Первым пойдёшь, за караульным.
Седой поднял факел. Слышащие видимо почувствовав жар, сбились теснее и отступили к стене. Я подошёл к седому и попросил его держать факел пониже и идти впереди, метрах в трёх, чтобы огонь не бил им в лицо. Седой удивился, но сделал, как я просил.
Пошли так. Шорох первым, держа за руку Стука, а дальше все цепочкой, каждый положив ладонь на плечо того, кто впереди. Женщину с младенцем вела под локоть одна из молодых. Старуху я взял на себя. Она висела у меня на руке, такая лёгкая, что я её почти не чувствовал, только жар от неё шёл даже через рукав, а на каждой ступени она останавливалась откашляться. Позади шли двое караульных.
Жилы со стукачами тут не было, и они шли медленнее, чем на уступе. Щёлкали языками всю дорогу, не переставая, так что над тропой стоял тихий сухой треск. Шорох на каждом повороте останавливался и говорил своим тягуче: «Тут вниз. Тут камень. Тут плохо, ногу выше».
В домах вдоль тропы светились окна. Кое-где ставни были открыты, в проёмах стояли люди молча, никто ничего не кричал. Одна женщина, увидев нас, закрыла ставню так резко, что стукнуло на всю улицу, а Слышащие разом остановились и повернули головы на звук.
— Ничего, — сказал я. — Идём. Это окно закрыли.
— Окно, — повторил Стук, будто запоминая слово.
Кошара стояла на краю, за последними домами, где тропа сворачивала к нижнему выпасу. Невысокая круглая стенка из камня, сложенного всухую, мне по грудь, за ней длинный навес, прилепленный к скале, со сланцевой крышей. Внутри уже горел огонь, низкий и красный, в очажной яме у стены. Пахло кислой соломой, на которой годами держали коз.
Тагр стоял у входа. Рядом с ним на земле лежала стопка шкур и мешок кизяка, а сам он держал в руках последнюю шкуру и ждал.
Слышащие вошли внутрь, и сразу стало тише. Они перестали щёлкать так часто. Капа подняла голову, щёлкнула раз, другой, медленно повернулась на месте, лицо у неё разгладилось.
— Тут стены говорят, — сказала она.
— Говорят, — подхватил кто-то из молодых, и щёлкнул ещё.
Стук прошёл вдоль навеса, ведя рукой по скале, потом вернулся, нашёл очажную яму по теплу и встал там.
— Здесь жить можно, — сказал он. — Тут слышно.
Тагр молча раздавал шкуры. Каждому он совал шкуру в руки и стоял, пока её не возьмут. Женщине с младенцем досталась самая мягкая, козья. Тагр, отдавая её, на секунду задержался, посмотрел на младенца и тут же отвёл глаза. Старуху я усадил у огня. Она протянула к нему ладони и сидела раскачиваясь.
Я встал посреди кошары, чтобы меня слышали все.
— Слушайте, — сказал я. — Сейчас я полечу к старшим других очагов, говорить про вас и про место для вас. Есть одно старое место на южном склоне, может, ваше же. Слетаю, посмотрю, а там как старшие решат. Вернусь, как смогу. За зверями смотрят Хруп и шаманка, Сип с ними. Стук здесь старший. Что Стук скажет, то и делайте.
Они слушали. Кто-то кивнул, кто-то просто повернул голову на голос.
— Ты вернёшься? — спросил Шорох.
— Вернусь.
— Ты в тот раз сказал, что заберёшь, — сказал он. — И забрал.
Я ничего не ответил, только положил ему руку на спутанные волосы, а он не отстранился.
Тагр уже собирался уходить, я догнал его у стенки.
— Тагр. Ещё одно.
Он обернулся.
— Седло мне нужно свободное, любое. Чтобы на малом лететь. Он теперь большой, а на голой спине я с плато не долечу, руки не удержат.
— Хмм, — сказал Тагр. Он подумал, почесал подбородок. — Есть одно. Старое, ничьё. Под каменного шито. Подтянем.
Он ушёл в темноту и вернулся минут через десять, неся на плече седло, большое и потёртое, с высокой передней лукой. Кожа на нём потрескалась, зато ремни Тагр, видно, перешил недавно. Тагр положил седло на стенку кошары, вытащил из-за пазухи пробойник и, прищурившись, стал на глаз прикидывать, затем хмыкнул, пробил в подпруге две новые дыры, переставил пряжку и ещё одну дыру пробил в грудном ремне.
— Гребень у него высокий? — спросил не поднимая головы.
— Высокий. Зубцы толстые.
— Тогда вот этот на гребень не клади. — Он показал на короткий ремень у задней луки. — Под ним веди сбоку. А этот, — он тронул грудной, — ниже крыла. Чтобы на взмахе не тёр.
— Понял.
Тагр сунул пробойник обратно за пазуху и отдал мне седло. Оно было тяжёлым, килограммов пятнадцать, если не больше.
— Тагр, спасибо тебе за всё сегодня.
— Хмм, — сказал он и посмотрел на огонь в кошаре. — Руки у этих хорошие. Я видел как они шкуры щупают.
И ушёл.
Наверх я поднимался уже третий раз за вечер, с седлом на спине. Бедро болело так, что на последних ступенях я останавливался через каждые три шага и стоял, прислонившись лбом к холодной скале. Седло давило на плечи, подпруги хлопали по ногам.
Наверху было тихо.
Огонь под котлом горел ровно и низко. Ярок сидел перед ним на корточках, щёки у него в отсветах были красные. Мальчишка мешал варево ложкой. Рядом, в поилке, стояла плоская чаша, остужаясь. Чуть дальше, у второго огня, сидел Хруп с острогой на коленях, а над его котелком поднимался пар, и пахло мясом. Хруп время от времени протягивал руку и проверял, тёплый ли край, не горячее ли стало.
Кремень всё играла почти шёпотом, а звук уходил в камень.
Я положил седло на камень для сбруи и сел рядом. Посидел, отдышался. Потом увидел, как Кремень, отложив баюн, взяла у Сипа ковш с варевом Ярока, разведённым холодной водой, и поднесла его Усталому.
Он долго нюхал. Ноздри у него шевелились, а голова на камне не поднималась. Потом он всё-таки лизнул край ковша. Раз. Ещё раз. И стал медленно пить, а Кремень держала ковш ровно, пока он не выпил всё.
Его не вывернуло. Он полежал, а потом вытянул шею и положил голову на камень у её ног.
[СКАНИРОВАНИЕ: Дракон — Теневой — Взрослый («Усталый»)] [Резонанс пустоты: 31% → 32%] [Абстинентная реакция: сохраняется, интенсивность снижается]
Один процент. Мало. Но я сидел и смотрел на эту единицу, как на подарок, и у меня даже руки перестали трястись на минуту.
Нарт подошёл ко мне, когда я встал.
— Старший сказал, тебе можно на своем Сухаре, — сказал он неуверенн.
— Можно на да, а остальные здесь.
— Слышал, — сказал Нарт, кивнул на седло и отошёл обратно к тропе.
Я взял седло и пошёл к Сухарю.
Он лежал чуть в стороне от остальных и, увидев седло, поднял голову, а гребень на шее у него встал. Я подошёл не спеша и положил седло на камень в двух метрах от него. Сам присел рядом.
«Это что?»
«Седло. Ты такое видел на других. На Шаэ-Раахе было, помнишь? На грозовых».
Он вытянул шею, понюхал седло. Фыркнул. Понюхал ещё, а потом отдёрнул голову.
«Пахнет чужим».
«Пахнет. Старое оно. Кто-то на нём уже летал».
«Не надо».
Я не стал спорить. Посидел немного, чтоб он просто привык. Потом взял седло, поднял и подержал перед ним, чтобы он видел целиком. Он смотрел на меня с подозрением, косясь, а потом сам потянулся мордой и ткнулся в переднюю луку носом. Будто проверял, твёрдая ли.
Поднялся и положил седло ему на спину, в ложбину между лопатками, пока не затягивая ремней.
Сухарь вздрогнул всем телом. Шкура на спине пошла волной, он выгнулся и предупреждающе зарычал. Седло съехало набок и чуть не упало.
«Давит. Чужое. Сними».
«Подожди». Я придержал седло. «Послушай меня. Без него я буду держаться за тебя руками за шею и гребень. Буду чешую тебе рвать, когда ветер ударит. А сил у меня в руках сейчас мало, ты видел, как они трясутся. Сорвусь где-нибудь над ущельем, и тебе меня ловить придётся. А с этим я сяду, ноги вот тут закреплю, и тебе будет легко. Ты лети, а я буду сидеть, как прибитый».
Я послал ему по Нити, как умел, картинку, где я ровно сижу у него на спине высоко над горами, а его шею с гребнем никто не трогает. И потом другую: я соскальзываю, цепляюсь за чешую, а чешуя рвётся.
Сухарь замер. Шкура на спине разгладилась. Он повернул голову и долго смотрел на седло, а потом на меня.
«Так легче?»
«Легче обоим».
Он шумно выдохнул через ноздри и опустил шею.
Пока он лежал, подпругу под брюхо было не пропустить, и я попросил его встать. Он поднялся нехотя, а я затянул подпругу по одной дырке, и каждый раз ждал, пока он перестанет переступать с ноги на ногу. Грудной ремень пустил ниже крыла, как говорил Тагр, проверил пальцами, что на сустав не ложится. Короткий ремень от задней луки увёл вбок, мимо гребня. Сухарь терпел. Только раз, когда я затянул подпругу последней дыркой, он поёжился, будто от холода.
Я отошёл на шаг.
А Сухарь выпрямился, медленно развернул плечи, повёл ими и встал так, что седло на нём оказалось высоко, как на грозовом. Голову он держал вверх, а гребень лёг ровной линией вдоль шеи. Он покосился на теневых.
Я чуть не засмеялся. Это ведь Шаэ-Раах так встаёт, когда на него только что надели сбрую. Так же разворачивает плечи и так же смотрит на всех свысока.
Потом сел на камень рядом с ним и стал думать, к кому лететь первым.
Самые опасные Ветряные. Вейр полгода говорил, что я вернусь другим, а Сквор на Поле требовал имя хозяина петли и наверняка спросит снова. Остальные, может, будут помягче. Если начать с Вейра, он меня просто выставит, или хуже, а потом весь остальной день будет облетать очаги раньше меня. Если начать с Вельды, она меня, может, и примет, только тогда все скажут: Громовые первым делом бегут к тем, кто за них, а остальных объезжают по остаточку.
А в Жиле была пролита кровь.
Стеген-Клин, у которого Кар-Рох отнял руку. Двое малых у него дома. Пока это висит, каждый старший, к которому я прилечу, первым делом спросит: а с Жилой ты разобрался? Зверь-то твой. И что я отвечу? Что не успел? Что летал по очагам, а к Стегену не зашёл?
Значит, Жила. Да и Молчун там.
Я посмотрел на север. Пелены отсюда в темноте не было видно, только смутная светлая полоса у горизонта. Вечер уже прошёл, сейчас, пожалуй, около полуночи, а у теневых осталось часов сорок, если Система не врёт. До полудня все очаги будут знать, что я вернулся. Если лететь утром, к Торвину я приду, когда он уже всё услышит от других.
Значит, сейчас.
Я подошёл к Кремень. Она перестала играть и повернула ко мне голову.
— Улетаешь, — сказала она.
— Улетаю в Жилу.
— Ночью, — сказала она. — Хм. Ночью в Жилу. Дурень. — Пожевала губами. — Слово моё не забудь. Слово в слово.
— Не забуду.
Ярок оторвался от котла и смотрел на меня.
— Утром домой, — сказал я ему. — Как сварится последнее, сдашь всё Хрупу и шаманке да пойдёшь спать. Отец ждёт.
Нож Тагра я ему так и оставил. Корни ему ещё резать, а мне к чужому огню лучше прийти с пустыми руками.
Я сел в седло. Лука встала у меня перед животом, ноги легли в ремни. Я затянул поясной ремень, проверив пряжку. Седло было чужое, сидело неловко, но держало.
Сухарь подобрался подо мной и оттолкнулся.
Сначала ухнуло вниз, как всегда, когда дракон прыгает с края. Желудок подскочил к горлу, я вцепился в луку. Потом крылья ударили, раз, другой, и нас подняло. Уступ провалился вниз, огни под котлами стали маленькими красными точками, а потом и они пропали за краем.
Ночь была ясная. Луна висела над восточным гребнем, а снег на вершинах светился серебром. Серая кожа сделала своё - склоны с провалами ущелий я различал, хоть и серыми, будто выцветшими. А Сухарь видел лучше меня. Я чувствовал это через Нить: для него в темноте ничего не поменялось, он смотрел так же, как во Мгле - камни под нами были для него чёткими, как вырезанные.
Каменная Жила лежит за первым уступом от Громового Очага. Это я помнил по карте, круглый знак сразу за нашим. И по памяти мальчишки, хоть и смутной: летали туда с дедом на Хан-Рахе, вдоль склона, недолго, минут пятнадцать или двадцать.
Мы прошли вдоль первого уступа. Я узнал деревянные мостки, протянутые над расселиной, что блестели в лунном свете. Дальше склон уходил вниз, и я повёл Сухаря вдоль него.
И тут я понял, что не узнаю, где мы.
Под нами открылась тёмная седловина, с двумя зубцами по бокам, а между ними провал, в котором ничего не было видно. Там стояла одна чернота. У меня внутри всё сжалось. Я на секунду вспомнил ту северную седловину, с её тишиной, где ветер пропал и звук пропал.
Я натянул Нить.
«Вверх. Вверх, Сухарь».
Он послушно набрал высоту, и я стал смотреть. Та седловина лежала на севере, далеко, а мы шли на восток, вдоль уступа. Просто я взял слишком низко и ушёл в соседнее ущелье, которое мальчишка, видно, сверху никогда не видел.
«Ты боишься», — сказал Сухарь.
«Немного. Сделай круг».
Он развернулся широко и плавно, а пока шёл по кругу, я увидел как справа, поднимался дым. Его было видно даже ночью: светлая полоса, которая стелилась вниз по склону, а под дымом горели несколько красных тусклых пятен.
Горны там не гаснут.
«Туда».
Жила открылась, когда мы обогнули отрог.
Наш Очаг лепится к скале ступенями, дом над домом, а Жила лежала в складке склона, плоско и широко, а сверху вся была похожа на горсть углей, рассыпанных в ладони. Красные пятна горели у двух тёмных провалов в скале, у зевов пещер, а дым от них шёл вниз по склону и, похоже, уходил в пещеры. Вокруг тянулись выработки, ровные тёмные ямы с кромками отвалов. Отвалы лежали длинными пологими грядами, серыми в лунном свете. Дома жались к подножию склона, а рядом стояли навесы и сараи. Там, где земля была ровнее всего, лежали в ряд какие-то огромные круглые камни. Жернова, наверное.
А еще пыль. Даже отсюда было видно, как над ней висит пыль, светлой дымкой.
Я смотрел вниз и думал, куда мне.
К дому Стегена? Я даже не знаю, какой это дом. А если и найду, что я им скажу ночью, в дверь постучав? Человек спит. Или не спит, потому что плечо болит, у таких ран всегда болит по ночам. Его жена откроет, а на пороге Громовой наследник, который пришёл ночью через голову старшего. Так нельзя. Если я пойду в его дом без Торвина, Торвин мне этого не простит, и будет прав.
Значит, Торвин. Или хотя бы караул, чтобы они позвали Торвина.
Внизу ударили по железу звонко. Два удара. Пауза. Ещё два.
Нас заметили.
Потом заревел рог, длинно и низко. По всему склону стали загораться огни, сначала в одном доме, потом в другом, а у ближнего поста я увидел, как побежали люди с факелами.
«Сухарь. Не в очаг. Нельзя туда садиться, понимаешь? Если сядем среди домов, они решат, что мы нападаем. Найдём место в стороне».
«Где?»
Я стал искать. Отвалы не годились: там ветер, и спереди, у ближнего отвала, я видел, как поднимается тяжёлая тень. Чей-то каменный. Мне не хотелось садиться у него под носом. А чуть восточнее у старой выработки, лежала ровная площадка, закрытая со стороны склона высокой стеной камня. Вдали от горнов и от домов далеко.
«Туда. Тихо садись. Мягко».
Сухарь пошёл вниз. Земля поднялась, и он сел, глухо стукнув лапами о камень, подняв облако пыли.
Я расстегнул поясной ремень, высвободил ноги и съехал на землю первым. Ноги подогнулись, когда встал. Я схватился за седло, чтобы не упасть. Постоял. Выпрямился.
Факелы уже приближались. Я видел как они бежали от домов, цепочкой, человек десять, а может, и больше. Над нами прошла тень, ветер ударил сверху. Каменный дракон Жилы пролетел низко, развернулся и сел на гребне ближнего отвала, тяжело, так, что посыпались камни. Уставился на нас сверху. На нём кто-то сидел.
«Сухарь, — сказал я. — Ляг и голову опусти на землю».
Он не лёг. Стоял, развернув плечи, с седлом на спине, и смотрел на каменного на отвале, а гребень у него поднимался.
«Не лягу».
«Сухарь».
«Не лягу перед этими».
Я посмотрел на него и узнал. Шаэ-Раах вот так же стоял перед клановыми, да и Тхар-Гхору поклонился только потому, что сам так решил. Голову ниже, чем считает нужным, он не опустит, хоть убей. Ещё вчера, по моему счёту, Сухарь был малым, который бегал за мной по пятам и прижимался к Кар-Роху, когда пугался. А рос то он рядом с грозовым, смотрел на него, слушал - вот и понабрался похоже.
Факелы подбежали. Люди встали полукругом метрах в десяти, копья вперёд, двое с луками, которые уже были натянуты. Пламя трещало на ветру, в его свете я видел лица, серые от каменной пыли, на всех была злость пополам со страхом. На отвале каменный поднял голову и глухо заворчал.
Сухарь глухо зарычал в ответ и шагнул вперёд.
Я встал перед ним. Спиной к людям, лицом к нему, и положил ладонь ему на шею.
«Тихо. Сухарь, тихо. Послушай меня».
Он дрожал под моей ладонью. Рычание шло через ладонь мне в грудь.
«Они нас так встречают из-за нас, — сказал я. — Понимаешь? Мы ушли в Горло. Ты ушёл, а я за тобой. А Кар-Рох остался у щели. Ждал нас. Лёг у кладки и не пускал никого. А их человек подошёл к нему, и Кар-Рох его порвал. Руку отняли. Он больше работать не может. Это их человек был, Сухарь. Из этого очага».
Сухарь замолчал.
Потом тоскливо, совсем по-детски заурчал, а по Нити пришло ко мне такое, что у меня перехватило горло. Пришёл Кар-Рох, его тяжёлый тёплый бок, к которому малой прижимался ночами, а рядом с ним пустое место там, где каменный должен быть. Сухарь скучал так, как скучают звери - всем телом. Просто всё это время молчал.
«Где он?» — спросил Сухарь.
«Далеко. Мы его вернём. Но сначала надо, чтобы нас здесь услышали».
— Стой! — крикнули мне в спину. — Кто таков?!
Я не обернулся сразу.
— Кто звал тебя? Ночью, на звере, к нашим домам! Назовись!
— Отойди от зверя! Руки покажи!
— Это ж теневой, — сказал кто-то. Голос был молодой и срывался. — Глянь, теневой.
— Громовой! — крикнул другой. — Громовой это! Наследник ихний, который в Пелену ушёл!
Полукруг дрогнул. Я услышал, как скрипнула тетива. Кто-то сплюнул.
— Громовой, — глухо и зло повторили позади. — Пришёл, значит. Сам пришёл.
Я посмотрел Сухарю в глаза.
«Ляг. Пожалуйста».
Сухарь постоял ещё секунду. Потом медленно, очень медленно опустился на брюхо, подогнув лапы. Вытянул шею и положил голову на камень у моих ног, а глаза при этом не закрыл, смотрел на копья.
Я повернулся и поднял руки, пустыми ладонями к ним.
Стало тихо. Только трещали факелы, да на отвале ворочался каменный, скрежеща когтями по камню. Люди смотрели на теневого, лежащего на земле да на меня с поднятыми руками, и никто ничего не говорил. Наверное, секунд пять. Мне показалось, что гораздо дольше.
Тогда я заговорил сам, а слова пришли из памяти мальчишки, которого, наверное, учили этому ещё до того, как он научился сидеть на драконе. Я их почти не выбирал.
— Я пришёл с миром, — сказал я громко, чтобы слышали все. — Аррен, сын Рэна Громового Удара, внук старшего Громового Очага. Ушёл своим шагом и своим вернулся. Я тот, из-за чьего зверя ваш человек лишился руки. Пришёл держать за это ответ. Перед вашим старшим и перед вашим огнём.
Никто не ответил.
А потом из темноты за факелами, откуда-то из задних рядов, сказали негромко и очень спокойно, будто о деле, давно решённом:
— Так его бы тут и положить пока руки поднял. Да теневого его прибить, пока лежит.
Глава 2
Кто-то справа хмыкнул и переступил с ноги на ногу, словно уже примерялся.
— Дело говорит.
Слева сплюнули на камень.
— При всех лежачего бить? Зверь лёг, по обычаю его не трогают.
— Обычай ему, — отозвались справа. — А Стегену обычай руку обратно пришил?
Спокойный голос из темноты больше ничего не сказал. Я пытался понять, откуда он шёл, но за факелами стояла сплошная чернота, и в ней угадывались только чьи-то плечи и блеск наконечников. Руки у меня начинали затекать. Опускать их я не решался: стоит пошевелить хоть одной, и кто-нибудь из лучников решит, что я тянусь к поясу - им может этого хватить в таком-то эмоциональном состоянии. С десяти метров он не промахнётся, даже если у него трясутся пальцы.
Из полукруга вышел пожилой мужик в стёганой куртке. На груди у него висела на ремешке позеленевшая по краю медная бляха. Копьё он держал у плеча остриём вверх, как держат, когда колоть пока не собираются.
— Тихо, — сказал он негромко, и все сразу замолчали.
Он подошёл ближе остальных, остановился метрах в двух и стал меня разглядывать. Начал с лица, потом посмотрел на руки и на пояс, а под конец перевёл взгляд мне за спину, где лежал Сухарь.
— Лобан я, — сказал он. — Пост мой. Руки держи, Громовой. Обыщите его.
Подошли двое молодых. Рыжий парень с пылью в бровях взялся за меня так, будто я был мешком, который надо проверить на гниль. Он охлопал мне бока, сунул руку за пояс, а потом развернул меня за плечо, хотя прекрасно мог обойти сам. Колено, задеревеневшее в седле, при этом развороте поехало, и я еле устоял.
— Пустой, — сказал рыжий.
— Смотри лучше.
Второй присел и полез мне в сапоги. Рыжий тем временем нащупал повязку на правом предплечье и дёрнул её, решив, видно, что под льном что-то спрятано. Узел у Айры был крепкий, так что повязка целиком съехала к запястью вместе с присохшей кровью. Я зашипел сквозь зубы. Рыжий поднёс руку к факелу и застыл.
От запястья к локтю под кожей шли серые жилы. Днём их почти не видно, а в рыжем свете факела они проступали тёмными нитками.
— Глянь, — сказал рыжий. — Жилы серые.
— Мглистый, — сказал кто-то в полукруге, и весь полукруг разом отступил на полшага.
Второй парень, сидевший у моих ног, ткнул пальцем в повязку на бедре, проверяя, нет ли там ножа. Тут у меня пропал даже голос. В глазах на секунду побелело, и я стоял, глядя поверх факелов на луну, пока это не прошло.
— Ничего нет, Лобан. Даже шила.
Лобан посмотрел на мой пустой пояс и пожевал губами.
— Ночью сел на зверя и прилетел в Жилу с пустым поясом, — сказал он, повернувшись к своим. — Дурной или хитрый.
Ответа он не ждал, а я промолчал. Подумал только, что в Жиле, наверное, и до отхожего места с ножом ходят, а пустой пояс тут видно сразу, как и серые жилы.
— Зверя вяжите, — сказал Лобан. — Ремнём морду, крылья к бокам.
— Не надо, — сказал я.
Голос у меня и так был сорван, а после той племенной формулы, которую я выкрикнул из последних сил, он совсем охрип. Лобану пришлось наклонить голову, чтобы расслышать.
— Он ремня на морде никогда не знал, — сказал я. — Тронете морду, он встанет. Тогда его уже никто не уложит, я тоже не уложу. Сейчас он лежит, потому что я попросил. Лёг зверь - караул его не бьёт и зовёт старшего. Так у нас, и у вас, я думаю, так же.
— Учить нас будет, — сказал рыжий.
Лобан на него даже не посмотрел. Он смотрел на Сухаря, который лежал, вытянув шею по камню, и глядел на копья, не мигая. Гребень у него опустился, но лёг неплотно, а любой, кто имел дело со зверями, видел, что под этим гребнем всё время что-то ходит.
— Ладно, — сказал Лобан. — Пусть лежит. Двое с луками останутся тут. Каменный с отвала смотрит. — Он поднял голову и крикнул наверх: — Гудим, слышал?
С отвала ответили коротко. Каменный там переступил, и под его когтями посыпалась вниз мелочь.
— Если твой шевельнётся, — сказал мне Лобан, — стреляют в глаз.
Я кивнул и, не поворачиваясь всем телом, повернул голову к Сухарю.
«Лежи. Что бы ни было, лежи».
«Ты уходишь».
Он сказал это таким голосом, каким ребёнок говорит, что его оставляют, а следом по Нити пришло такое тяжёлое упрямство, что я почувствовал его у себя в груди.
«Ненадолго».
«Ты боишься. Я чую».
«Боюсь. Всё равно лежи».
Он ничего не ответил. Глаза закрывать не стал.
— Ну, — сказал Лобан. — Теперь так. Торвин спит. Будить его ради тебя я не стану. До света посидишь в выработке, там сухо и ветра нет. Утром старший решит, говорить с тобой или камнем в тебя кинуть.
Я ждал чего-то такого, но всё-таки внутри у меня сжалось. До света оставалось часов пять, может, шесть. Пока утром разбудят Торвина и пока он решит, что со мной делать, дело дотянется до полудня. А к полудню всё плато уже будет знать, что Громовой вернулся, сел ночью у чужих домов и сидит теперь в яме под копьями.
— До света я ждать не могу, — сказал я.
— Не можешь, — медленно повторил Лобан.
— У меня пятеро зверей умирают. Осталось им двое суток, а может, и меньше. Мне надо к другим очагам, а к другим очагам я лететь не могу, пока здесь не ответил. Я пришёл держать ответ перед вашим старшим и вашим огнём. Если Торвин не захочет меня слушать, пусть выйдет и сам мне это скажет. Тогда я уйду.
— Наследник, — сказал кто-то за факелами и сплюнул. — Тут твоё наследство никто не считает.
И правда, не считает. Скажи я сейчас, кто я такой и чей внук, это только раззадорило бы их. Здесь мой дед заплатил виру и сложил старшинство, а мой зверь отнял руку их человеку. Я опустил глаза и стал ждать.
Лобан молчал долго. Потом за спинами караула, со стороны домов, послышались тяжёлые торопливые шаги. Кто-то бежал вниз, не разбирая камней, и на ходу кричал:
— Лобан! Чей рог?
Голос был низкий, и я узнал его раньше, чем увидел лицо. Ещё до того, как человек вошёл в свет, меня окатило запахом копчёной шерсти, а откуда-то из памяти мальчишки поднялся задний двор, дед и этот самый голос, который о чём-то долго и тихо с ним спорил.
Рогдан влетел в круг света в куртке, накинутой на голое тело. Увидел меня и встал.
— Вот оно как, — сказал он. — Живой.
Потом посмотрел мне за плечо, на Сухаря, и брови у него поднялись.
— Вырос, — сказал он. — Слышал, да верить не хотел.
— Ты его знаешь? — спросил Лобан.
— Знаю. По загонам знаю. — Рогдан оглядел полукруг и лучников. — Зверь лёг?
— Лёг.
— А чего ты его тогда держишь? Лёг зверь - веди к старшему. Ты мне сам это на посту долбил, когда я ещё сопляком у тебя с бляхой стоял.
Лобан поморщился.
— Торвин спит.
— Я схожу, — сказал Рогдан. — Я его разбужу, а ты потом скажешь, что Рогдан вызвался будить. Мне не впервой.
Он ушёл в темноту так же быстро, как появился. Лобан проводил его взглядом и махнул мне рукой: опусти, мол. Я опустил руки, а в плечах сразу заныло. Рыжий ещё раз глянул на мои жилы и отошёл к своим.
Ждали мы минут десять, может, пятнадцать. Я стоял и слушал, как дышит Сухарь, а по Нити ко мне шло его ровное густое беспокойство, которое он держал в себе, потому что я попросил. Каменный на отвале наконец улёгся, хотя голову так и не опустил.
Рогдан вернулся шагом.
— Старший велел вести одного, — сказал он. — Зверь тут.
Через Жилу меня вели вчетвером: впереди Рогдан, по бокам двое с копьями, сзади Лобан. Сверху Жила казалась горстью углей. Когда мы пошли по ней, оказалось, что пыль тут везде. Она скрипела на зубах и лежала на крышах, а под ногами на тропе её набилось столько, что шаги звучали глухо. Пахло горном и мокрым камнем. Где-то в пещерах ухало что-то, кажется это был какой-то огромный мех, и с каждым его вздохом над склоном чуть ярче вспыхивало красное.
Двери были открыты. Рог разбудил всех, поэтому люди стояли на порогах, кто в накинутых шкурах, кто в одной рубахе. Лица у взрослых и детей были одинаково серые. Сначала я подумал, что это от луны, пока не понял, что в кожу у них въелась пыль.
— Громовой, — сказали с одного порога.
— Тот самый.
— Мглистый. Говорят, жилы у него серые.
— Сам пришёл?
— Сам. Ночью.
Женщина у колодезного сруба прижала к себе девочку и закрыла ей ладонью глаза, будто я был покойником, которого нельзя показывать детям.
Что-то несильно стукнуло меня между лопаток и отскочило под ноги. Камешек. Я не обернулся.
Рогдан обернулся.
— Кто кинул?
Ему никто не ответил. Он постоял, вглядываясь в темноту между домами, потом пошёл дальше а, когда мы отошли, спросил, не поворачивая головы:
— Ты к Торвину ночью зачем?
— Ответ держать.
— Ответ, значит, — сказал Рогдан.
Какое-то время он шёл молча.
— Ну-ну.
Больше ничего не сказал, и мне это «ну-ну» совсем не понравилось.
Дом Торвина стоял у самого склона выше остальных и был такой же низкий и каменный, как все в Жиле, разве что длиннее. Дверь оказалась мне по плечо, пришлось нагнуться. Внутри было жарко. Посреди дома лежала тёмная очажная плита, за много лет отполированная так, что в ней отражался огонь. На двух крюках у стены висело кайло со светлой стёртой рукоятью. Пахло дымом и каменной пылью, которая в этом доме, видно, тоже была везде.
Торвин сидел на чурбаке у плиты в одной исподней рубахе. Руки он держал на коленях, и руки эти были в пыли по запястья, будто он среди ночи что-то тесал. Он поднял на меня глаза и ничего не сказал.
К огню он меня не позвал. В Громовом Очаге гостя первым делом сажают у плиты, и человек, которого держат на ногах у порога, понимает, кто он здесь такой. Я понял. Рогдан остался в дверях, а копейщики снаружи.
— Говори, — сказал Торвин.
Я заранее перебрал по дороге, как начну, и всё, что перебрал, сейчас показалось ненужным.
— Кар-Рох мой зверь, — сказал я. — Я ушёл в Горло за другим драконом, а каменного оставил наверху. Он лёг у щели и ждал меня. Ваш человек подошёл к нему спереди, с железом. Этого каменный не терпит, у него морда сожжена намордником в Клане. Он сделал то, что сделал. Если бы я был наверху, я бы его увёл, но меня не было и поэтому я здесь.
— Знаю, как было, — сказал Торвин. — Дорх рассказывал.
Имя мне ничего не сказало. Я запомнил его на всякий случай.
— Как Стеген? — спросил я.
Торвин долго молчал. Он смотрел на свои руки и тёр пальцем пыль на костяшке.
— Лежит, — сказал старший наконец. — Культя зажила. А он лежит лицом к стене и не встаёт. Говорит, камень его больше не знает. Ученик его к другому мастеру ушёл. Дом Ветла тянет, жена. Ходит на соль за полдоли, породу носит. Едят из общей доли.
Он поднял на меня глаза.
— Камнерез ест из общей доли. Ты не знаешь, может, что это у нас значит.
Я знал. По тому, как он это сказал, нельзя было не знать. Во всяком случае стало ясно, что это унизительно или что-то вроде этого.
— Я хочу помочь этот дом поднять, — сказал я. — Корень отдам со своей кромки, сколько скажешь. Сам приду работать, мясо принесу, когда будет. Малых его, если захотят, возьмём к Тагру в учение или ко зверям. Я за них отвечу.
Торвин слушал не перебивая, а когда я договорил, ещё какое-то время молчал, будто укладывал мои слова в голове.
— Вира заплачена, — сказал он. — Дед твой заплатил. Очагу заплатил, мне в руки. Счёт с ним закрыт, я бирку при нём сломал. — Он кивнул на меня. — А ты пришёл держать ответ. Вот тебе и ответ.
— Какой?
— Ты мне купцом не будь, Громовой. Корень, мясо, руки. Это всё вира. Вира очагу, а кровь роду. Кровь у нас за мясо не продают.
Он поднялся с чурбака тяжело, упёршись руками в колени, подошёл к стене и тронул рукоять кайла, но снимать его с крюков не стал.
— Утром встанешь на Жернов.
Из памяти мальчишки на это слово всплыл только дед, сидящий у огня. Кто-то при нём сказал про Жилу, а дед поморщился и буркнул: «У Жилы своя мера». И всё, ничего больше там не было.
— Что это? — спросил я.
Торвин посмотрел на меня так, как смотрят на взрослого человека, который не умеет завязать сапог.
— Камень на краю поля, старый жернов. Ты на него встанешь, а против тебя встанет рука рода. Тот, кого дом Стегена назовёт. Называют обычно сильнейшего, чтоб ответ был полный. Для виду у нас на Жернов не встают. Голыми руками драться, пока я кайлом о камень не ударю. Ударю - значит, камень все видел. Кровь закрыта, и после этого ни один человек Жилы тебе ни ножа, ни слова.
— Это ещё одна кровь, Торвин и так уже пролилась ведь.
— Это ещё одна кровь, — сказал он. — Вместо многих.
Он вернулся к чурбаку и встал за ним, положив руки на плиту.
— Камень врать не умеет. Люди умеют. Ты сейчас мне складно говоришь, хорошо, я слушаю. Завтра у Вейра так же складно скажешь, только другое. Слово дёшево. А встанешь на Жернов при всех семьях, тут уже не соврёшь. Тут видно, что ты за своё отвечаешь телом.
Он помолчал.
— При деде моего деда два дома в Жиле резались из-за обвала. Один артельщик другого под камнем бросил, сам вылез, а тот остался. Зиму резались, потом вторую, до внуков дошло. Жилу тогда Красной звали. Половина домов стояла пустая, некому было в горны дуть. Тогда старшие и положили тот жернов, треснутый, который ни на что больше не годился. Одна кровь, один бой, при всех семьях. И после него ни ножа, ни слова, хоть бы и десять лет прошло.
— Я понимаю, — сказал я.
— Не понимаешь. — Торвин качнул головой. — Ты Хорта помнишь?
Хорта я помнил: мокрые глаза у поилки и Сива, младшего Ветрянных, который лежал под ним, а Хорт его дубасил. «Ты за нас или за них?»
— Хорт сестру за камень проводил, — сказал Торвин. — Стеген ему родня. Если кровь останется открытой, Хорт встретит тебя на тропе. С ножом встретит. Я его раз удержу, другой удержу. На третий не удержу. Потом ваши возьмутся за ножи, и Ветряные рады будут, им это давно надо. А тропа наша к кромке мимо вашего уступа идёт, и всё, чем мы живём, по ней ходит. Жила первая с голоду ляжет, Громовой. Первая.
Он выпрямился.
— Пока кровь открыта, ты у моего огня не гость. Потому и не сажаю. Про немого, про камни на Круге я с тобой ни слова говорить не стану. Встанешь на Жернов, тогда поговорим.
Слова «рука рода» он произносил так спокойно, будто исход уже знал, и всё время, пока говорил, будто смотрел на меня сверху вниз, хотя ростом был ниже меня на голову. Взгляд его задержался на повязке, которая так и висела у запястья, а потом спустился к ногам, и я понял, что он заметил, как я перенёс вес на левую. Для него кажется всё уже было ясно. Перевязанный мальчишка с сорванным голосом, который полгода пропадал в Пелене, встанет на камень и ляжет. Жалко, конечно, только дело есть дело: Жила своё возьмёт, а дальше можно будет говорить.
У двери шевельнулся Рогдан. Я покосился на него, а он смотрел в пол.
— На первом свете, — сказал Торвин. — Ночью на Жернов не встают. Ночью воры бьются.
— До первого света я ждать не могу, — сказал я. — Я говорил твоему караулу и тебе скажу. У меня пятеро зверей, у них меньше двух суток. К полудню всё плато будет знать, что я вернулся. Если до полудня я ни у кого не побываю, камни полетят в чашу раньше, чем я успею рот открыть. А первым делом все услышат, что Громовой полночи просидел у Жилы в яме под копьями. Каждый по-своему решит, зачем Жила меня там держала, и спрашивать придут уже с тебя.
Торвин молчал. Долго молчал, а я стоял и слушал, как трещит на плите кизяк. Он опять медленно тёр по кругу пыль на костяшке. Я смотрел на него и видел, как он думает о том же полудне, только со своей стороны. Может быть о том, что если к полудню все очаги узнают, что Громовой прилетел ночью держать ответ, то первым ответ взяла Жила, а прочие уже потом. Ему это было выгодно, и он это понимал, хотя на лице у него ничего не изменилось.
— Свет семей, — сказал он.
Рогдан поднял голову.
— Торвин…
— Свет семей, — повторил Торвин и посмотрел на меня. — Ночью можно, если при огне каждой главной семьи. Каждый дом приносит свой огонь и ставит у кольца. Хоть одного огня нет, боя нет. — Он повернулся к двери. — Рогдан. Пошли людей по домам. Пусть несут огни к Жернову. И за Ветлой сходи сам.
— Сам? — переспросил Рогдан.
— Сам. Ей скажешь, что Громовой пришёл.
Рогдан постоял ещё мгновение, потом вышел. Я слышал, как он что-то сказал снаружи копейщикам, а они побежали.
— Зверь твой лежит за огнями, — сказал мне Торвин. — Встанет, подойдёт к Жернову ближе, чем видно факелы, и ответ сорван. Кровь остаётся открытой, а твой прилёт считается нападением на очаг. Это уже война, и тогда я тебя не удержу. И брата твоего не удержу.
— Понял.
— Понял, — сказал Торвин и снял кайло с крюков.
Я потянулся по Нити к Сухарю. Он был далеко, за домами и отвалом, но я нашёл его сразу. Он лежал там же и на том месте, а беспокойство его за это время стало гуще.
«Лежи».
«Ты всё время это говоришь».
«Буду говорить. Лежи».
Я понял, что драться придётся. Никакой другой дороги отсюда не было: Торвин назвал мне свою меру, и меньше не возьмёт.
Старый Жернов лежал на краю поля, ниже домов, а от площадки, где остался Сухарь, его закрывал отвал. Я понял это, когда мы спускались: отвал тянулся длинной серой грядой.
Сначала я увидел просто огромный камень метров восьми в поперечнике, вкопанный в землю так, что край его поднимался мне до колена. По его верху веером от середины расходились забитые пылью борозды старой насечки. Чуть в стороне от центра весь камень пересекала трещина шириной в палец с рваным неровным краем. Посередине темнела круглая ямка под ось, засыпанная мелкими камешками. Края были сбиты, будто по ним много лет били железом.
Метрах в трёх от жернова его обводило кольцо валунов. Несколько валунов были крупнее остальных, и у каждого из них в землю была вбита железная стойка под факел. На северной стороне стоял плоский камень со спинкой, а Торвин, придя, воткнул рядом с ним в землю своё кайло, а потом сел.
Я остался стоять у кольца. Мне никто не сказал, где стоять, и я выбрал место напротив Торвина, чтобы видеть его лицо.
Огни стали приходить почти сразу.
Первыми пришли двое молодых из дома самого Торвина с толстым смоляным факелом. Они вставили его в стойку у камня с выбитым кайлом, а сами отошли за кольцо. Потом пришли люди Рогдана, потом какие-то широкие мужики с выбеленными руками, которые пахли солью даже на расстоянии. Каждый дом нёс свой огонь, ставил его в свою стойку. Старшие садились на свои камни, а остальные вставали у них за спинами. Пыль висела в воздухе, и в свете факелов было видно, как она медленно поднимается и опускается над жерновом. Сверху по склону тянуло дымом от горнов, и пахло углём.
Люди шли и шли. Сначала держались тихо, потом, когда их стало много, зашумели. Дети забрались на отвал выше поля и расселись по его гребню, а их голоса отражались от стены выработки, возвращаясь эхом.
— Это он? Тощий какой.
— Наследник.
— Мглистый. Глянь, у него руки серые.
— Посмотрим, какой он кровью. Говорят, у них после Пелены серая идёт.
— Красная, серая, всё одно потечёт.
Кто-то засмеялся. Я стоял, держал руки опущенными и смотрел на огни.
Когда почти все стойки уже были заняты, последним принесли тонкий чадящий факел, самый бедный из всех. Его воткнули в стойку у дальнего невысокого камня на южной стороне. Держал его кто-то, кого я не разглядел. Человек стоял за светом, и я видел только край рукава и то, как неподвижно он стоит, чуть откинув плечи. Что-то в этом мне показалось знакомым, но тут Торвин поднялся, и я отвернулся.
Торвин обвёл взглядом кольцо, считая огни. Губы у него шевелились. Досчитал, кивнул сам себе и сказал своим глухим голосом, который тем не менее услышали все, даже дети на отвале:
— Громовой пришёл держать ответ за кровь Стегена-Клина. Кровь открыта. Кто встаёт за неё?
Стало тихо.
Толпа за кольцом на западной стороне раздалась, и вперёд вышла высокая сухая женщина в тёмном платке, туго стянутом на затылке. Плечи у неё были широкие, как у мужчины, а руки покраснели и потрескались от цыпок. На шнурке у неё на шее висел тусклый чёрный обломок зубила. Она остановилась у своего камня, в стойке рядом с которым уже горел огонь, а на меня не посмотрела вовсе. Смотрела она на Торвина.
— Ветла, — сказал Торвин. — Твоё слово.
— Рука моего дома, — сказала она ровным низким голосом, — брат мой. Дорх.
Позади неё, где темнота за факелами была гуще всего, кто-то шевельнулся, и толпа поспешно расступилась, давая ему дорогу.
Он вышел в свет, и мне показалось, что кусок отвала почему-то научился ходить.
Ростом он был под два метра, а весил, если на глаз, килограммов сто тридцать, может, больше. Шея у него была шире головы, а длинные руки с огромными ладонями свисали почти до колен. На двух пальцах правой руки не было ногтей. На широком неподвижном лице выделялся только нос, когда-то видимо сломанный и сросшийся набок. Подойдя к кольцу, он переступил через валун правой ногой, а левую подтянул следом чуть позже, чем можно было ждать.
Я смотрел на него так, как смотрел когда-то на крупного зверя, которого первый раз заводят в вольер. Дышал он медленно, через нос, а руки держал так спокойно, что сначала показался мне сонным. Только у сонного зверя глаза другие. А этот смотрел на меня, не мигая, а в глазах у него виднелось что-то давнее и тяжёлое, что он носил в себе долго и ни с кем им не делился.
За его спиной стояла вся Жила со своими огнями.
Плюс минус сто тридцать килограммов против моих семидесяти с небольшим, тоже примерно, и это если считать вместе с одеждой думаю. Да ещё бедро, которое проваливается на каждом подъёме, да локоть, который не гнётся.
Я посмотрел на Торвина. Он сидел на своём камне, положив руки на колени, лицо у него было спокойное. Он ведь сам сказал мне в доме: рука рода - сильнейший, чтобы ответ был полный. Он наверняка знал, кого назовёт Ветла, ещё когда посылал за ней Рогдана. Наверное, и Рогдан знал, отсюда и его «ну-ну». Все они знали. Мой зверь сломал их человеку плечо, а теперь их человек при всех огнях сломает что-нибудь мне. Мера за меру. Это и есть ответ, ради которого меня привели.
Дорх остановился на краю жернова метрах в полутора от меня. Пахло от него каменной пылью и потом, а от рук тянуло железом. Он наклонил ко мне голову и сказал тихо, чтобы никто, кроме меня, не услышал:
— Тебе парень я тоже руку оторву. А ведь зять мой руки поднимал вверх, чтоб зверь видел и его не тронул.
Спокойный голос, каким говорят о деле, решённом давно.
Я вспомнил, как Торвин сказал в доме «Дорх рассказывал», и понял, кто в то утро у Горла стоял за спиной Стегена.
Торвин поднялся с камня.
— Отвечающий говорит до боя, — сказал он, глядя на меня. — При всех огнях. Знаешь слова?
— Нет.
— Я скажу, ты повторишь. «Встаю своей волей. Что камень возьмёт - будет вашим. Ни мне, ни очагу моему спроса с Жилы не будет».
Он сказал это медленно и по слогам, чтобы я ничего не перепутал, а я стоял и слушал, как эти слова укладываются одно на другое.
«Что камень возьмёт - будет вашим». Значит, если Дорх сломает мне шею, никто не придёт сюда и не спросит, как так вышло. Ясень не сможет спросить, потому что я сам при всех снял с него это право. Отец не сможет, хотя за ним стоит Трон. Дед в Пустом Гнезде, может, и тёплый ещё, но и он не сможет. Торвин всё это знал, когда предлагал мне Жернов в доме. Теперь я тоже это знал.
Я подумал о том, что можно развернуться, выйти за кольцо и уйти к Сухарю. Торвин бы не удержал. Только тогда в полдень все очаги услышали бы, что Громовой ночью прилетел в Жилу, увидел, что ему приготовили, и улетел обратно. А потом Ветряные получат то, чего давно ждут, а пятерым зверям до кромки мимо Жилы уже не пройти. Да и в целом, мне нужно было, чтобы этот очаг снял с меня свою опалу, и видимо выхода другого у меня не было.
— Встаю своей волей, — сказал я. Голос сел, и мне пришлось сказать громче, чем я мог, так что вышло сипло. — Что камень возьмёт - будет вашим. Ни мне, ни очагу моему спроса с Жилы не будет.
Торвин кивнул и сел. Где-то на отвале один из мальчишек присвистнул.
Тогда Ветла повернулась ко мне.
Она стояла у своего камня и впервые за всё это время смотрела прямо на меня. Глаза у неё были светлые и сухие. Говорила негромко, но слышно её было у самого дальнего валуна, потому что все замолчали.
— Ты пришёл ответить? — сказала она. — Отвечай. Только не мне. Мне твой ответ ни к чему.
Она тронула пальцами обломок зубила на шнурке.
— Он с двенадцати лет камень слушал. Он плиту брал одним ударом, его из Соляного звали, когда у них слой не шёл. Теперь он слушает стену. Лежит лицом к ней с того утра и на детей не смотрит. Инструмент его лежит в ящике. Я каждую седмицу смазываю его жиром, чтобы не взялось ржой, и не могу ни продать, ни отдать, потому что как я это отдам, пока он живой лежит. Дети мои едят из общей доли. Я хожу на соль за полдоли и ношу породу с мужиками. Старшая у сестры спит, младший со мной в корзине ездит.
Она помолчала.
— Знаешь, что люди говорят, когда я мимо иду? Ничего не говорят. Жалеют.
Последнее слово она сказала так, будто выплюнула.
— Ты свою скотину пошёл искать в Пелену, а каменного своего у стены оставил, возле дыры этой, которая всему Племени угроза. Мы за это заплатили. И я тебе вот что скажу при всех огнях, чтобы ты потом не говорил, будто не слышал. Даже если ты тут кровь прольёшь, даже если брат мой руку тебе оторвёт, прощения от меня не будет. Род тебя простит, ему так положено, а я не прощу. — Она отвернулась к Жернову. — Руку твою мне не надо, лучше его руку мне верни.
Я хотел что-то сказать и понял, что сказать нечего. Всё, что у меня было, я уже сказал Торвину в доме, но там это ничего не стоило, а здесь стоило ещё меньше. Оправдываться перед ней я не мог. Просить её о чём-то не имел права.
— Слышу, Ветла, — сказал я.
Она не повернулась.
Кто-то за кольцом сказал вполголоса: «Слышит он», и в толпе засмеялись. Смех пошёл по кругу от камня к камню, и кто-то крикнул с отвала:
— Мглистый, ты хоть стоять-то умеешь?
— Он лежать умеет! Полгода в Пелене пролежал!
Я стоял, слушал всё это и думал.
Как бы ни повернулся этот бой, ответ я дам. Если я лягу под ним и стану ждать удара кайлом что скажет об окончании боя - Торвин ударит, когда сочтёт, что хватит, и кровь закроется. Однако Ветла меня всё равно не простит, это она сказала ясно. А Жила посмотрит, как я лежу, и запомнит то, что ей и так хочется запомнить: мглистого щенка из Громовых, которого привели к камню и пожалели. С таким к огню не садятся. С таким про серых и про землю под лежачим камнем не говорят. Торвин мне сам это объяснил, только другими словами. Камень врать не умеет. Что на нём увидят, то и будет правдой.
В Клане я выжил потому, что прикинулся падалью. Лёг и дал зверю решить, что я не стою возни. Там это было правильно, но здесь падаль будет просто падалью.
Значит, надо стоять, а если повезёт, то и больше.
Я снял куртку. Расстегнул пряжки, осторожно, чтобы не зацепить повязку, вытащил из рукава правую руку и сложил куртку вдвое кожей наружу. Потом положил её на низкий валун за кольцом, у себя за спиной. Кожа была ещё тёплая. В рыжем свете она блестела, потому что Айра полгода смазывала её жиром, а теперь она лежала на чужом камне в пыли.
Я посмотрел на ноги Дорха. Он стоял босиком, сапоги лежали за валуном, а широкими чёрными от пыли ступнями он упирался в насечку так прочно, будто врос в неё. Я сел на валун и стянул свои сапоги. Колено опять не захотело гнуться, и пока я возился, кто-то за кольцом сказал: «Разувается. Бежать собрался», и опять засмеялись. Камень оказался ледяным. Борозды насечки впились мне в стопы, зато нога в них держалась.
Повязку на бедре было видно сквозь штанину: она бугрилась под шерстью. Повязку на руке я поправил, как смог, затянув узел зубами. Рубаха Айры осталась на мне. Серые жилы на руках в этом свете проступали тёмными нитками, и все их видели.
Я потянулся к Сухарю.
«Лежи. Что бы ни было».
Ответил он не сразу: сначала по Нити пришло что-то тяжёлое и сжатое, а потом он сказал:
«Тебе страшно».
«Да. Лежи».
Торвин взялся за кайло.
— Камень смотрит, — сказал он.
Больше он ничего не сделал, и Дорх просто пошёл ко мне медленно, опустив руки.
Я отступил влево по краю жернова, а он тяжело повернул за мной, как поворачивается бык в загоне, когда решил, что ты ему мешаешь. Я снова ушёл влево, потом резко вправо, и он опять повернул следом, но позже, чем я. Это у меня получалось. В вольере с медведем первое правило - не стоять у него на линии и никогда не давать прижать себя к стене, а сейчас я сам вспомнило, как это делается. Тело Всадника было быстрее того, что я помнил по Клану: оно откликалось раньше, чем я успевал подумать.
Дорх протянул руку, будто хотел взять меня за ворот. Я нырнул под неё и вышел ему за плечо. На отвале кто-то ахнул.
Он не стал за мной гнаться, а сделал два шага вперёд, туда, куда я шёл, и мне пришлось снова уходить. Потом ещё два шага. Потом ещё. Я понял, что он делает, только когда пяткой задел край камня и почувствовал за спиной холод валуна. Он резал круг: шаг за шагом отнимал у меня место и отжимал к кольцу. Если окажусь за валунами, то выйду из ответа, и это хуже, чем лечь. Он это знал и видимо все знали.
Я рванулся вдоль кольца вправо, перенёс вес на правую ногу, развернулся…
Колено провалилось.
Нога просто ушла из-под меня, бедро полыхнуло так, что внутри что-то оборвалось, а в ту же секунду меня достал кулак Дорха. Попал он вскользь по левому плечу, но меня отбросило на два метра, и рука онемела до самых пальцев.
Я устоял. Сам удивился, что устоял.
Прежний я, двадцать лет таскавший мешки с кормом по вольерам, после такого лёг бы и ловил бы ртом воздух. А это тело держало, пусть меня и шатало. Плечо горело, но рука слушалась.
— Мало, — сказал Дорх.
Он сказал это и снова пошёл вперёд.
Теперь верзила точно знал. Я увидел по его глазам, как он это понял: правая нога. Следующий шаг он сделал так, чтобы я мог уйти только вправо. Я стиснул зубы и ушёл влево через больную ногу, и тогда увидел.
Поворачивая за мной влево, он опаздывал на полшага. Вес у него сначала уходил на правую ногу, а левая задерживалась и только потом подтягивалась, точно так же, как тогда, когда он переступал через валун. Колено. Что-то у него с левым коленом, старое, и он его бережёт, сам того не замечая.
Я ушёл влево ещё раз. Он повернул, опоздал, и я это поймал.
Я коротко шагнул к нему под руки, где он меня не ждал, и всем весом, что у меня был, ударил кулаком снизу вверх под правые рёбра, в печень. Пока он ловил воздух, я тут же ударил стопой сбоку в левое колено, которое у него и так держало плохо.
Дорх крякнул и опустился на одно колено.
На Жернове стало тихо. Затихла разом вся Жила, даже дети на отвале. Было слышно только, как трещат факелы и как хрипло я дышу.
Я стоял над ним и не верил. Потом на одну секунду поверил, и мне стало почти легко.
Дорх поднимался медленно, опираясь рукой о камень, а когда он выпрямился, я понял, что передо мной другой человек. Лицо у него осталось таким же неподвижным, изменились только глаза. Тишина толпы что-то в нём будто сорвала, и сейчас он смотрел сквозь меня в то утро, где его зять кричал под каменным, а он тащил его за пояс и слышал, как хрустит плечо.
Он пошёл на меня быстрее, чем можно было ждать от такой туши.
Я ушёл от первой руки. Вторая взяла меня за рубаху, рывком подтянула, а потом я перестал чувствовать камень под ногами. Он поднял меня целиком и, развернувшись, бросил.
Я упал на левый бок, а локоть ударился о жернов первым.
Свет в глазах сделался белым, и звук пропал. Я лежал, а где-то далеко кто-то тонко и сипло скулил, и я не сразу понял, что это я. Ударился один локоть, который и так не гнулся, а горела теперь вся рука от плеча до кончиков пальцев.
Я ещё не успел ничего понять, когда Дорх ударил коленом в правое бедро. Прямо в повязку.
Что-то тёплое и мокрое растеклось под шерстью штанины. Я посмотрел вниз и увидел, как на ткани проступает и расползается тёмное пятно.
— Красная! — крикнули с отвала. — Глянь, красная идёт!
Толпа заревела.
И тут Сухарь рванулся.
Я почувствовал это раньше, чем понял. По Нити ударило так сильно, что я забыл, что до него метров пятьсот а между нами отвал. Он же чуял всю мою боль и уже начал вставать: я чувствовал по Нити, как его когти скребут камень.
«ЛЕЖИ».
Я вложил в это всё, что у меня оставалось - сердце, которое и так колотилось в горле, вдруг споткнулось, пропустило удар, потом ещё один.
[Сердечное веретено: критическая нагрузка]
«Он тебя бьёт».
«Знаю. Лежи. Если встанешь, кончено будет для всех, и для нас тоже. Лежи, Сухарь».
Сухарь лёг, я это почувствовал. Только держать его теперь приходилось постоянно, будто я держу на вытянутой руке тяжёлое ведро и не могу его поставить.
Я поднялся.
Не помню, как. Помню, что сначала встал на четвереньки, потом на левое колено, потому что правое не держало, и только потом на ноги. Толпа замолчала, потом заорала снова, и теперь там было всё сразу.
Дорх ждал меня метрах в полутора и смотрел, опустив руки.
— Встань как мужик, — сказал он, хотя я уже стоял.
Я ушёл от его руки ещё раз. Ударил ему в бок, попал. Ударил ещё в то же место, под рёбра, и тоже попал. Удары уходили в него бесследно, а он только крякал и шёл вперёд. Я пытался обойти его слева, снова поймать его опоздание. Он больше не опаздывал, потому что перестал поворачивать влево и просто шёл на меня грудью, отжимая к краю, где через камень шла трещина.
Я отступил ещё раз, и правая нога, искавшая опору, нашла шов.
Пятка попала на рваный край трещины и соскользнула в щель. Ступню вывернуло набок, нога подломилась, а меня медленно повело назад, пока я не упал навзничь.
Затылок ударился о камень. Небо над Жилой качнулось и встало.
Я лежал.
Звёзды были крупные, какие бывают только в горах. Пыль медленно шла поверх них в свете факелов. Где-то рядом топали, камень под спиной дрожал от этих шагов. Сухарь тянул меня по Нити, а я держал его, сам не понимая, чем держу.
— Давай! — кричали за кольцом.
— Добей!
— Ломай мглистого!
С отвала звонко кричали дети, их голоса отлетали от стены выработки и возвращались.
Я повернул голову.
Торвин сидел на своём камне со спинкой. Руки у него лежали на коленях, а рядом торчало из земли кайло. Он смотрел на меня и молчал.
Я лежал на его Жернове в крови, с ногой, вывернутой на шве, а он сидел и смотрел так, будто считал, хватит ещё или нет. Мера есть мера. Сколько камень возьмёт.
Тень закрыла мне звёзды.
Дорх встал надо мной, расставив ноги по обе стороны от моих колен. Он медленно поднял руки над головой и сцепил пальцы в замок. Две огромные ладони, одна в другой, а на двух пальцах нет ногтей. Он на миг замер, как замирают, прежде чем вогнать кайло в породу, и я понимал, куда оно придёт.
Тогда Торвин встал.
Он выдернул кайло из земли и ударил им о край жернова. Звон пошёл по камню, я почувствовал его всем телом, а где-то внутри у меня тоже зазвенело.
— Камень видел!
Крикнул он это так громко, что эхо от стены выработки повторило: видел, видел.
Толпа осеклась.
А Дорх его не услышал, может не слышал или просто не хотел слышать.
Я видел его глаза, а в них было то утро у Горла. Там хрустело плечо под каменным и пахло палёным рогом, а Жернова и Торвина в них не было. В них остались только я, лежащий у него между ног, и его сцепленные над головой руки.
Руки пошли вверх для удара.
Далеко за отвалом низко и страшно заревел Сухарь, как ревел Шаэ-Раах над Кланом, когда шёл в бой, а по Нити ко мне пришло одно только движение: он встаёт.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
