Убитые и Выжившие
Пролог
Пролог
Его ярость была осязаемой, почти чем-то разумным, задергивающим полог сознания непрерывным давлением в глазных яблоках. Она буквально кипела нарастающими толчками изнутри, поднимая скулы в крепко сжатых челюстях, заставляя ниже наклонять голову в безусловном рефлексе прикрыть горло – свое слабое место. Кричать было бессмысленно, - наливающаяся в рассудок кипящая ртуть злобы, хлестала через края, вышибала дыхание, и крик таял едва начавшись. Давился слюной, срывался в трескающееся шипение, вместо звериного рычания. А в тумане противно, заставляя приседать в холодное месиво тающего снега и грязи, прошелестело еще несколько пуль, выпущенных наугад. Лающий перестук выстрелов откуда-то справа, не оставил сомнений - стреляют со стороны оплывающего в тумане подлеска, практически с самого края разбитого месива дороги. Он, по-собачьи прислушиваясь, выглянул из кювета, прочертив пламегасителем автомата дугу, едва сдерживая себя от резкого до зуда в пальцах желания нажать на жало спусковой скобы в ответ, расчертив ватман облегающего дорогу тумана, искрами трассеров. Нельзя себя обнаруживать, нет – нельзя. Мысли были моментальны, как вспышки блицев, появляясь и исчезая в бушующей ярости, которая затмевала собой все эмоции, кроме страха. Хрупкие умозрительные весы внутри него пока балансировали в условном положении равенства. Страх или ярость, ярость или страх, что выберешь, то и получишь. И он не знал, и не хотел знать, что случится дальше, какая чаша внутри него перевесит. Может и не будет никакого - дальше.
Дальше. Было только сейчас.
Холодок возникший за жестким краем воротника бушлата, не оставил сомнений – нельзя так думать. Нет, нельзя.
Он не видел, откуда стреляли по дороге, но был почти уверен, что сам оставался невидимым для стрелка. Баш на баш. Стараясь, дыша через нос успокоить дыхание, он замер, бесшумно втягивая воздух, разгоряченными легкими на грани одышки. Нежная пасмурная хмарь тумана, висевшая над ним, как марлевый полог кровати инфекционного больного, безмятежно плыла стенками гигантского аквариума над расплывающимися снежными сугробами.
Дыхание все равно не восстанавливалось, а рассудок сбивался на отдельные мысли, отрывистые, будто бессвязные выкрики. Пытаясь успокоиться, он поводил стволом, примащиваясь удобнее, вжимаясь в ледяную корку животом, чтобы тело не скользило. Проверил, снят ли предохранитель, поднял ствол на уровень, совместив прорезь с целиком. Что делать дальше он пока не знал.
Можно было в один прыжок перемахнуть высокий край кювета, проскочить сугроб на обочине и скатиться с дороги, спрятавшись в одной из рыжих воронок посреди истекающего туманом подлеска. Упасть в переворошенный металлом мокрый суглинок, слиться с землей и только тогда караулить, выжидая, силуэт из низких оплывающих клочьев тумана. Был риск, что на перебежке подцепят, но сколько раз он видел, как проносило и его и других. Это только кажется, что в бою все пули и осколки летят только в тебя. Большая часть все-таки просквозит мимо. Но риск все равно был – и немалый. В голове неоновой вспышкой пронеслось - если их несколько, кто-то обязательно должен обойти по ложбине, и зайдя сзади, расстрелять его как в тире. Кювет с наплывами спрессованного мокрого снега, еще как-то защищал от стрелка из подлеска, но вот тыл оставался полностью открытым.
Внутри заметался страх, перетягивая свою чашу на умозрительных весах и он, стараясь не выглядывать из-за зазубренного ледового края кювета, выворачивая голову, осмотрел дорогу в обе стороны. Вслушался вокруг, в степной зимний шелест напополам с отдаленной канонадой, где-то на севере за дорогой.
Треснул выстрел.
Где-то далеко левей его, с глухим фырчанием, в грязную кашу на дороге стукнулась пуля. Невидимый в тумане стрелок перешел на одиночные и стрелял, потеряв приблизительное направление огня. И теперь брал низко, в уровень с дорогой. Он осторожно, приподнялся на локтях и поправил разгрузку, расстегнув клапана и подвытащив из кармашка запасной магазин. Так страшно ему не было уже давно. Рядом, метрах в трех, лицом вверх, безучастно лежал водитель, уже протаивающий серую смерзшуюся массу, алым ручейком артериальной крови из-под разорванного высокого ворота свитера и разбитой пулей щеки. Стекленеющие в смертельной гримасе, ставшие уже прозрачно страшными глаза неподвижно смотрели куда-то поверх и туман ниспадал на них прозрачным саваном. Водителя нужно было стащить вниз, в кювет, даже если это было бессмысленно. Но в него едва не попали, когда он стаскивал уже убитую Алку, даже если он останется невидимым для стрелка, его точно услышат. Перетащить бесшумно убитого, не стоит даже рассчитывать.
Как там была его фамилия? Он насильно раздавил мысли об этом. Фамилию он помнил. Но это не имело сейчас никакого значения. Он вспомнит ее потом, потом, потом…
Если оно будет – это «Потом» и он не останется третьим на этой проклятой дороге, в этом проклятом тумане. Весы качнули свои чаши в обратную сторону.
Ярость, выпихнувшая из рассудка панику, снова закипела внутри, заставив крепче прижать поцарапанный приклад к плечу. Ну, не может стрелок не выйти посмотреть в кого попал. А на фоне подлеска будет виден силуэт. Мысль о том, что стрелявший может развернуться и уйти сквозь него прочь от дороги в невидимые за белесым маревом черные посадки, едва снова не перебросила его через сугроб слежавшегося снега.
Он бы так и сделал, подождал, а потом обошел подлесок по полю. Битым зверем, угадывающим западни и капканы подсознанием, он бы никогда не пошел на дорогу, а ушел по дуге как можно дальше, стараясь спрятать следы в снежном месиве, и останавливаясь, осматриваясь, вслушиваясь.
Выдохни, выдохни. Отсюда не сбежать. Ни тебе ни ему.
Он знал, что до посадок метров минимум пятьсот снежной целины, и если застигнуть стрелка на ней, то деваться ему будет некуда. Пока его укрывает кисея тумана, но как только туман истлеет – ему не спрятаться посреди ровной как стол снежной равнины, испещренной неглубокими воронками и сухими обломками кустов, за которыми нельзя укрыться. И сидеть в подлеске стрелок не сможет вечно, - или выйдет к дороге, по которой стрелял, или попробует обойти. В том, что стрелявший один, он уже не сомневался. Увидел на дороге силуэт человека в тумане и нажал на спуск с перепуга, подумав, что его заметили. Значит дурак, - еще бы несколько минут и они бы просто уехали.
А дурак точно выйдет, посмотреть в кого попал. Настороженным животным, с автоматом наперевес, чутко прислушиваясь к дороге, где на холостом ходу продолжал урчать «уазик». Или он бил расчетливо, понимая, что пешком не выйти, нужна машина?
Его мысли снова заметались, вычерчивая каллиграфические каракули будущих решений, где не было права на ошибку.
Нужно просто ждать. Червь сомнений, инородное тело внутри кипящей, едва сдерживающейся ярости, подсказал еще один довод – так у него больше шансов выжить. Если они продолжат играть в прятки, выжидая друг друга в белесом мареве тумана, рано или поздно от раздолбленного снарядами «Сергея», кто-то проедет по дороге. Это должен был понимать и стрелок, прячущийся внутри кокона из тумана. Тогда спрятаться или затаиться у него не будет шансов. Никаких.
И тогда он выживет, а стрелок – нет. В этой мысли было что-то брезгливо мерзкое, будто он прикрывался от смерти двумя телами, безучастно распластанными в грязном месиве мокрого снега. Тупая нелепая случайность, оборвавшая все.
Ему нужно успокоиться, чтобы выжить. А они уже убиты. Они исчезли, вытекли пунцовыми разводами в снежной серой мешанине.
Не осуществлены. Их нет. А он опять живой. Опять.
И он будет жить. По крайней мере до того момента, чтобы пережить их убийцу, стрелявшего по дороге из-за занавеса тумана. В лежащую рядом с ним сломанной куклой, Алку, водителя с которым толком он не успел поговорить. Нет, нельзя.
Он вытер мокрой холодной ладонью лицо.
Нельзя, нельзя, нельзя…
Нельзя было думать, о еще теплых трупах, лежащих рядом с ним как о людях. Кто они были, кем они были. Их уже не было, а он… Он оставался. Как и оставался страх внутри него, в странном симбиозе с кипящей лавой злости.
Страх, с наслаждением, впился молочными акульими зубами в вареное мясо разума. Страху пришлось подчиниться, чтобы не броситься в мокрую дымку тумана непрерывно давя на спуск, в глупой надежде, что шальная пуля поразит спрятавшегося у дороги стрелка. Мысль, что боится он не смерти или ранения, а что стрелок безнаказанно уйдет, метеором вспыхнула и так же стремительно забылась, уступая место уже расчетливой ярости.
Туман безучастно нежился на подтаивающих снежных барханах вдоль дороги, будто рефери разведя бойцов по углам ринга, наблюдая за ними, но пока не вмешиваясь. Он медленно разряжался, как батарейка в фонарике, становясь прозрачней.
Ярость, кипевшая внутри, тоже постепенно угасала, как брошенный в снег уголек. Неожиданно пришла мысль – что он просто замерзнет, лежа в снежной ледяной жиже, потеряет концентрацию, и стрелок застанет его врасплох. Пальцы, впившиеся в автомат, сразу же начали коченеть. А до этого не ощутимая февральская студеная сырость проникла холодным языком под ватные штаны и бушлат. Пока его тело наполненное адреналином, позволяло не чувствовать холода. Но это только пока.
Сколько он сможет вот так пролежать? Час? Два? Но он в сухой одежде, тепло еще не испарилось из-под бушлата, а стрелок шел по снежной целине из глубокого снега, а возможно и где-то лежал пережидая. Наверняка и замерз сильнее, а может и его одежда промокла насквозь. Нужно просто ждать.
Больше подумать он ничего не успел. Прямо перед ним в метрах шестидесяти из взбитой шапки сугроба поднялся чуть различимый в тумане серый силуэт, будто в белесую взвесь тумана капнули темным раствором йода…
Глава 1
Глава первая: «Окно»
У Константиновской школы были огромные окна. Школу отгрохали особо не церемонясь со стоимостью проекта и затратами, в эпоху когда Константиновская Центральная, гремела по всей стране, рядом с ней строился обогатительный комбинат и железнодорожная станция. Тогда их и вычертили тушью на кульманах молодые проектировщики-«лирики», бородатые романтики начала шестидесятых, называвшие друг друга «стариками», но видевшие свои проекты через близорукие детские линзы идеализма. Большие, в рост человека, окна в просторных, светлых школьных классах с высокими потолками, по их мнению, должны были не ограничивая, продолжать пространство аудиторий прозрачной витриной, туда за пределы школы, в окружающее прекрасное бытие позднего социализма. В грядущее «прекрасное далеко», где счастье обыденная мера существования бесконечно наивного мира будущего.
Который остался в прошлом. Если и был мир рутинного счастья, с рубчатыми следами космодесантников на пыльных тропинках далеких планет и песнями Пахмутовой в исполнении детского хора и звонкоголосого солиста. В реальности же, огромные окна классов стали кошмаром любого учителя, и непосильной ношей, для более чем скромного, бюджета поселковой школы. Каждое разбитое окно было чрезвычайным происшествием поселкового масштаба и стихийным бедствием для школы. И добро, если окна били снаружи, гораздо страшнее, когда их разбивали изнутри кипящие неуёмной энергией живчики-младшеклассники, за которыми невозможно было уследить. Высокие витринные стекла бились множеством острых осколков, осыпающихся вниз ножами гильотин, с последствиями в виде тяжелых ранений и уголовных дел. Да и толстые деревянные рамы с последнего ремонта подрасшатало временем, и они обветшавшие, уже опасно тарахтели под весом стекла и пестрых слоев краски, впрессованных в окаменевший клейстер бумаги для окон. Лет пять назад одна из таких рам на втором этаже треснула и громадное стекло, соскользнуло из упоров вниз, в серый волнистый асфальт, слава Богу, никого не задев. Поэтому витрину в окружающий мир было строго-настрого запрещено открывать даже летом, только форточки. И производил это действо со стремянки лично завхозчастью Толич, специально приспособленным шпингалетом, каждым утром и вечером, под личную ответственность.
Только с девятого Толич по обыкновению запил, и провалился вместе со своим специальным шпингалетом в лабиринте развалюх-самостроев в «шанхаях» Техколонны, на самой окраине Константиновки. Но форточки кабинета истории все-таки были открыты нараспашку. Кто-то из учеников притащил из дому плоскогубцы, и дабы не сидеть в душном классе, втихаря отвернул все барашки, впустив май внутрь класса. Сквозняк гулял по ветхим шторам, оседая угольной пылью шахтерского поселка на портретах классиков над школьной доской. Четыре портрета, выцветшие от солнечного света репродукции еще с советских времен – Лермонтов, Маяковский, Гоголь и почему-то Менделеев, под слоем пыли смахивающий на Карла Маркса.
По-хорошему, на открытые форточки нужно было отреагировать, чтобы заранее снять с себя всякую ответственность. Если не самому, то хотя бы, известив завуча, потому что уборщица не будет их закрывать. Но Мялин предпочел «не заметить».
Конец учебного года, май, летняя духота. Школа практически пуста, младшие классы в летнем школьном лагере, средние на отработках по благоустройству территории поселка. А так придется просить у техничек ключи, открывать подсобку Толича, искать инструмент в завалах на верстаках, лезть на широкий подоконник под смешки из-за парт. А потом потеть в душном классе перед зло зыркающим классом. Намного проще не заметить открытые форточки. И завуч – Галина Ринатовна Идрисова, в просторечии – «Гидра», дикая татарская тигрица в пышном бальзаковском теле, не преминула бы разразиться ноющей нотацией выпускникам, и часовой передачей педагогического опыта непутевому коллеге, который не может обуздать, (далее следовало восклицание с придыханием), выпускной класс.
Наверное, на это и был расчет, в школе Мялина часто называли за глаза Мямлей, даже учителя. И во многом не из-за фамилии, а из-за склонности «не замечать» или игнорировать сомнительные с его точки зрения ситуации. Как говорила Зойка, жена Мялина – «На тебе ленивый только не выспится, как с тобой жить-то?», с чем сам Мямля с благодушной улыбкой всегда соглашался, про себя дополняя конец фразы утверждением: «жить нужно осторожно».
Озвучь он его вслух и возможно пришлось бы оспаривать. Лучше про себя. Осторожно.
Благодаря этой универсальной формуле Мялин вообще очень редко возражал окружающему его миру. Он привык к своему прозвищу, привык к своей жизни, укрывшись от пренебрежения черепашьим панцирем равнодушия ко всему. Сейчас по расписанию у Мямли был урок истории, подготовка к единому экзамену, которую он откровенно саботировал. Надиктовав бессмысленно надерганных вразнобой из новой методички заданий на два варианта, Мялин предоставил возможность одиннадцатому «А», выпускному классу (не забывая завуча, в стенах школы предполагалось даже мысленно произносить с восклицанием), дрейфовать в учебном времени без руля и ветрил. Он знал, что к концу урока, на его обшарпанном учительском столе окажется, дай Бог, если половина выполненных заданий. Знали это и в шуршащем голосами и пиканьем мобилок классе: Мямля же, поставит и так. И Мялин ставил. Тем более эти, из одиннадцатого, через две недели уходили из школы в иное измерение, отличное от замыслов проектировщиков-«лириков», классных заданий и оценок по «Новому Времени».
Развернув для видимости талмуд классного журнала, разложив горкой тетради с планами уроков и вооружившись сувенирной ручкой с эмблемой не так давно закрывшегося Константиновского ГОКа, Мялин боком вывернулся за учительским столом, будто изучая оценки и заполняя журнал. На самом деле он просто пялился в намертво заколоченные огромные окна, занавешенные кронами тополей, окружавших школу, совершенно не обращая внимания на галдеж внутри класса. Смотреть особо было не на что: Константиновская школа номер двенадцать выходила окнами к «центру», Т-образному перекрестку с автобусной остановкой возле небольшого рынка, к этому времени уже абсолютно пустому. На месте рынка должны были строить парк в конце восьмидесятых, даже успели привезти несколько железобетонных плит с неизвестным назначением. Из которых, позже, и соорудили прилавки в угоду новым рыночным отношениям. Рынок бойко торговал лет десять, а сейчас угасал не в силах конкурировать с корпоративными маркетами, представляя собой жалкое зрелище. Но наблюдать за круговоротом жизни вокруг серых плит железобетона, было намного комфортнее, чем обращать свой взор внутрь класса.
Стоило бы повернуть голову туда, к детям, и Мялин увидел бы в их смешливых дерзких молодых глазах себя, невысокого растрепу с уже наметившимся отвислым брюшком, полоской рыжеватой поросли усиков над пухлыми вывернутыми губами. Все то, что он ежедневно видел в зеркале: неудачника в дешевой китайской полосатой светлой рубашке, в очках с громоздкой пластмассовой оправой, учителя истории и русской литературы поселковой школы с зарплатой в тысячу сто десять гривень. Одним словом – мямлю. Мямля – мямля, даже созвучие было противно, будто всхлип проворачивающейся столовой ложки в манной каше. Ну, Мямля, и что?
Ему-то было все равно.
Не то, чтобы он не мог этого, - смотреть в глаза своим ученикам, - просто не хотел этого делать. Неприятности, свою работу, многие обязанности, некоторые условности своей жизни Мялин давно воспринимал, как визит к стоматологу – нужно потерпеть и забыть. Почти как в вечно набитой маршрутке до Снежного, где на плите из оргстекла за спиной водителя, была яркая наклейка с ироничным: «Пять минут ужаса, и ты дома». Мялин словно отрезал себя от мозаики чистых молодых лиц, для которых оставался Мямлей, толстым учителем истории в уже ограниченном работой, семьей, маленькой зарплатой навсегда настоящем. Где не было места прожектам, а прагматично выверенную жизнь уносило строго по течению. При всем Мялин ясно понимал, что именно такое настоящее, ожидает вскоре каждого юного балбеса в этом классе. Ах, да…
Выпускном классе!
Ну, может, за редким исключением. В теории нужно было вложить им эту мысль, подобного вроде бы требовали азы его профессии, но в тридцать лет, многое уже воспринималось как условности. И…
И он же Мямля. Все было полностью предсказуемо. Они сами по себе, он сам по себе. Какое ему дело до них?
Класс, отделенный от Мялина невидимой непробиваемой стеной, и не подозревая об этой стене, жил своей обыкновенной жизнью. На задних партах, исчерченными граффити с названиями рок-групп и эпиграммами из обсценной лексики, «втыкали» в мобильные телефоны вечные троечники, миновавшие «бурсы» и «учаги», попав в выпускной класс по протекции родителей. Аккуратные отличницы на первых партах, уткнувшись в листочки с заданиями, своими округлыми каллиграфическими почерками списывали разноцветными ручками ответы из учебников, лежащих на коленках. Середина класса шушукалась и перебрасывалась смешками. Для переполненных гормонами, эмоциями и неуемной жаждой жизни подростков, Мямли тоже не существовало. Невидимая стена между ними, громадное окно в уже свершившуюся действительность было действительно непрозрачным и давно непробиваемым. Запертым на все шпингалеты, ключа к которым не нашлось, не только у самого Мямли, но и у всемогущего завхозчастью Толича с его ключами от всех возможных дверей.
Но некоторые, даже самые сложные замки, иногда все-таки отпирались.
И иллюзию урока нарушила приоткрывшаяся дверь. Класс на мгновение замер, организованно сделав «равнение направо», как и сам Мялин, оторвавшись от созерцания шахтеров, топтавшихся за автобусной остановкой в ожидании рабочего автобуса. Он быстро суетливо разворошил тетради с бессмысленным выражением лица, получилось неуклюже, словно его застали за чем-то постыдным. Но дверь без стука открыл Димка Иванов, учитель физики и информатики, второй мужчина среди учителей двенадцатой школы, исключая трудовика и физрука, в двух ставках в одном лице – мужа директора школы. Мялин оставил в покое стопку тетрадей. Иванова он знал с детства, и он был единственным, кого Мялин условно, осторожно про себя, называл другом.
Иванов заглянул в класс с извечной неприятной гримасой человека, который с трудом борется со смехом. В детстве она искренне восхищала Мялина, теперь иногда вызывала раздражение, которое приходилось скрывать. Других друзей у него не было.
- Андрей Иваныч, можно вас на минутку? – плоское худощавое лицо Иванова, в школьном просторечии Вано или не склоняющегося по падежам Ванок, как радиацию, излучало эмоции. Замерший класс снова погрузился в анархию, физика они тоже мало воспринимали, как полноценного преподавателя. Скорее всего, Иванова видели как «в доску своего», не так далеко ушедшего от них взрослого, который носил подвернутые джинсы «в облипочку», держался со всеми запанибрата, слушал рэп, знал чем «индастриал» отличается от «фонка», и на уроках не стесняясь, мог играть с мобильником за учительским столом. Да и сама информатика, в Константиновской школе, как и многое, была абсолютной условностью, почти фикцией, - в классе было два древних, списанных из бухгалтерии, вторых «Пентиума», с мышками на резиновых шариках, и широкими клавиатурами с вытертыми, без обозначений, клавишами. Компьютерный класс районо обещало константиновской школе каждый год, а информатика обязана была присутствовать в учебном плане школы, чтобы этот класс приобрести, когда появятся средства. Дома у выпускников компьютеры были уже почти у всех. Даже у Мямли.
Мялин встал, неуверенно посмотрел на часы. До конца урока оставалось полчаса. Почти целая вечность, полная невыносимой скуки. Иванов, зашел как никогда вовремя.
- Так, дописываем задание, - Мялин пытался говорить уверенно, но голос предательски сбился на фальшь, скрипучий тоненький фальцет, который был противен даже ему самому. Отличницы на первых традиционно партах вздрогнули, прижав учебники своими упругими коленками к обратной стороне столешниц парт. У кого-то зеленая книжица «Новейшей истории», хлопнув, свалилась на пол. Пришлось одернуть:
- Павлова, Дудкина, не списывать! Я все вижу!
Но, даже одергивая, Мялин смотрел поверх класса, не обращавшего на него никакого внимания. Павлова, маленькая занудная заучка, с вечно сморщенным насморком острым шмыгающим носиком, спрятала свалившийся с колен учебник. А роскошная, знающая себе цену красавица Дудкина, уже «вытянутая на медаль» родителями отремонтировавшими полшколы за свой счёт, даже не повела бровью. В закрывающуюся дверь, в спины толкнулся легко оброненный шепот: «Курить пойдут». Мялин сгорбившись, поспешно закрыл дверь, Иванов опять снисходительно улыбнулся.
Укротитель покинул сцену, тигры остались сами по себе.
Но стоило прикрыть двери класса, как Ванок торжественно вручил ему серый упаковочный пакет «Новой почты», который прятал, прижимая ногой к стене рядом с дверью.
Мялин счастливо выдохнул: - Пришла?
Придти должна была новая, заказанная через Иванова на «Аукро», по скидке, за три четверти реальной цены, видеокарта, для последней части «Вольфенштейна», и с расчетом на грядущее, еще не вышедшее, «Метро». Стоила она почти полторы зарплаты Мялина, и жена ни за что не позволила бы купить за отложенные деньги. К сентябрю они ждала первенца, и семья Мялиных находилась в убаюкивающем режиме жесткой экономии и фиксации основных расходов, откладывая как можно больше. Мялин тайком, сколько мог, отщипывал крохи с зарплат и репетиторских, а основную часть внес из денег, полученных неделю назад на референдуме, одиннадцатого, где он «как обычно» на пару с библиотекарем и завклуба сидел в избирательной комиссии.
Ванок улыбаясь, вытащил из пакета глянцевую коробку с видеокартой.
- Вчера получил, в Снежном. Пятифон не забудь внести в общую сумму счета.
Мялин согласно кивнул – два пятьдесят до Снежного, туда и обратно. Правда, пяти гривень пока у него не было. В кармане серых штанов болталась горка мелочи «на всякий случай» - утром пересчитывал дважды: рубль восемьдесят, цена пирожка в школьной столовой.
Ванок будто глазами-рентгенами пересчитав скудную мялинскую мелочь уродливо хихикнул и кривляясь, подражая дурацкому мему из компьютерного мультика, скрипуче произнес: - А пойдем, а покурим-ка. - Урок же, - Мялин знал, что и пойдет, и «покурит», но позволил Иванову себя уломать. Тем более у Ванока была его, долгожданная видеокарта, плод невыносимых ухищрений и строгой конспирации в течении нескольких месяцев. - Да что с ними, с дефективными, будет, пошли?! Ванок отдал коробку с видеокартой, манящую ламинированным цветным картоном. - Пошли, - покорный Мялин, позволил уговорить себя мгновенно. Всего лишь десять минут, одна сигарета, школа пустая, что случится? Для очистки совести нужно было заглянуть в класс, чтобы создать иллюзию, что два педагога разговаривают рядом за дверью, но Мялин не стал делать даже этого, совершенно забыв и о контрольной, и о выпускном классе (произносить с восклицанием), прижимая к груди пакет с долгожданной видеокартой.
Вместе с компьютерными играми общение с веселым, уверенным в себе Ваноком, было для Мялина той отдушиной, в которой он прятался от гнетущей рутины, наполнявшей его жизнь, там, где он «жил осторожно». И если с вечерними посиделками за компьютером, Зойка смирилась, легализовав их в допустимый досуг, после экспертного заключения тещи «лишь бы не пил», то самого Иванова Зойка не выносила даже на дух, не безосновательно полагая, что именно он разлагает её чудесного мужа.
Было в этом, что-то личное, но что именно понять было нельзя. Зойка надежно скрывала любую подоплеку, оставляя причины антипатии глубоко внутри себя. Даже по имени или фамилии она называла Иванова крайне редко, впечатывая интонациями, будто черкая красной ручкой: «А этот твой». Перед «этот» она хмурилась и делала многозначительную паузу, будто искала подходящие обсценные выражения, и не находила.
Для Мялина, это было вдвойне странно, потому что познакомил их в пединституте, именно Ванок. Они вместе поступившие (и поступать в пединститут Мялина потащил тоже Иванов – потому, что там был «бюджет» и не было «конкурса»), хоть и учились на разных факультетах, жили в одной угловой, «парашной» комнате мужского общежития-«двойки», и именно Иванов на втором курсе вытащил Мялина на очередную вечеринку в женское общежитие-«пятерку». В обиходе, подобные мероприятия, весело хохмя, обитатели «двойки» называли «блядками». Для Мялина, застенчивого, толстого, не умеющего пить спиртное, подобные вечеринки всегда превращались в тягомотину, и чаще всего он не знал, куда себя деть. Но игнорировать их было нельзя, и Мялин обычно тише мыши, забивался со стаканом пива в самый дальний и темный угол, терпеливо ожидая, пока вечеринка, иссякнув, не закончится. Или уходил потихоньку в самом разгаре, никем не замеченный. Потом на парах или в курилке, включаясь в обсуждение, если вспоминали, поддакивал и кивал – этого было достаточно, чтобы быть «как все».
Но в тот раз, Ванок повинуясь какому-то наитию, подвел Мямлю знакомиться к Зойке (тогда еще не Мялиной – Мищенко), - «со Степановки, своя девка». Степановка, та что возле Саур-Могилы, была рядом с Константиновкой, за балкой, так что условно «девку» можно было назвать «своей». А потом и сама Зойка вытащила его из самого дальнего угла между сдвинутыми шкафами, танцевать под «Ace of Base” в проходе между кроватями. Маленькая конопатая первокурсница с горячими ладошками и боевой росписью косметики действовала размашисто и решительно, взяв инициативу на себя. Для Мямли подобное (а может быть и сейчас) было сродни выходу в открытый космос, о котором имеют крайне скудные представления, без скафандра, кислорода и страховки. Хотя они были в чем-то похожи: Зойка тоже испытывала крайний дискомфорт на «блядках», но не из-за застенчивости, а только лишь из-за полной невзрачности на фоне других филологинь. В пединституте, набитом под завязку молодыми, красивыми девками, маленькая угловатая, да еще и вдобавок, конопатая, по самые уши сельская, Зойка была абсолютно неконкурентоспособна. Тем более парни, - любые, в педагогическом, были в абсолютном дефиците. Любвеобильный, полностью мужеский физвос, с его футболистами и борцами, не мог покрыть филфак, физмат, не говоря о естественных науках, музхудфаке и психологии, где мужской пол отсутствовал вообще, в лучшем случае один-два человека на группу.
Мялин, извлеченный без скафандра в открытый космос, из-за сдвинутых шкафов, и стал в тот вечер, Зойкиным «парнем» с которым она до утра стыдливо обжималась в темном коридоре общаги. И которого без колебаний определила в женихи, уже через год потащив знакомиться с родителями в Степановку. Родители Зойки, люди простые, такие же прагматичные, как и дочка, «селюки», в зяте души не чаяли – образованный, с красным дипломом, в школе на хорошем счету, дом свой и главное достоинство: не пьющий. В понятиях Константиновки, непьющими считались все мужчины, опрокидывавшими «до бутылки» за праздничным столом или в достойной компании по выходным. Мямля не пил вообще – не умел, да и не любил, впрочем, всегда уступая тестю «поддержать компанию» за семейным столом.
То, что зять был мямлей, нерасторопным и по существу, не умеющий ничего делать руками, было «сопутствующим ущербом», вполне допустимым, в категории положительных качеств – (произносилось многозначительно тещей) главное, не пьет и по бабам не шастает, а получку домой приносит. Правда, чаще всего, после паузы следовала, воспитательная, чтобы не зазнавался, реплика Зойки: «да какая на него польстится».…
Но с каждым годом брака, она звучала все реже и реже.
Если бы решиться и спросить Мялина, - доволен ли он своей жизнью, ожидая искреннего ответа, им бы стало неопределенное: «живу нормально» или «как все». С никогда неозвученным вслух, шепотом «про себя»: «живу осторожно».
Подобных вопросов Мямле давно никто не задавал. Даже Ванок, единственный человек, с кем Мямля, был в какой-то степени откровенным.
Курили они в нише у лестничного пролета последнего, третьего этажа, между пожарным щитом и стопкой сломанных стульев и столов. Курение тоже не поощрялось, Зойкой, да и денег на сигареты у Мялина не было, поэтому сигаретами угощал Иванов. Обычно - красным «L&M», «статусными» сигаретами из их детства, которые в пору зрелости стали почему-то дешевыми и дрянными. Но Мялину они до сих пор казались необыкновенно вкусными, как школьнику, только начавшему потаенно «потягивать табачок». Последние недели все курили странные, доселе невиданные, но не менее дрянные, сигареты «Чорне сонце» заменившие все остальные в магазинах.
- Сам поставишь?
Мялин согласно кивнул, в установке видеокарты в слот материнской платы не было ничего сложного. С его точки зрения. Однако Мямля на всякий случай наметил запасной вариант, как шанс к отступлению:
- Если сам не установлю, завтра Зойка с утра в больницу едет, тогда поможешь поставить?
Ванок картинно закатил глаза, неприятно ухмыляясь. - Давай сейчас зайдем, я ее за десять минут поставлю.
Возможность сразу же установить видеокарту, без долгой, на ощупь, возни внутри системного блока, и тыканья в лоток диска с драйверами, был соблазнительным. Мялин на секунду мысленно осязал этот соблазн, и тут же отказался. В варианте, где он один возится с компьютером, можно было избежать пристального внимания Зойки и последующих за ним вопросов. С Ваноком, этого внимания никак не избежать. Он на минуту представил целую цепь уловок, как можно избежать этого внимания, и что важнее вытекающих из этого внимания неприятных последствий, и внутренне содрогнувшись, отказался даже думать об этом. Жены Мямля боялся.
- Ты что ли Зойке не сказал, что на референдуме в комиссии сидел? – Иванов читал Мялина, как открытую книгу с незамысловатым текстом.
- Она б не дала купить, - Мялин глубоко вздохнул. – А девять шестьсот «Вольфенштейн» не тянет даже на минималках, я проверял раз пять.
Мялин хотел что-то добавить о том, как десять лет назад, с покупкой в кредит первого компьютера, уже почившего в бозе на чердаке, предустановленный «Return to Castle Wolfenstein» стал настоящим откровением для него. Будто и не был он затюканным жизнью мямлей, с нелюбимой работой, женой и тусклой жизнью «как все». И если бы его заставили вспоминать о каких-то секундах, где он был в абсолютной гармонии восхищения окружающим миром, то это и был момент, когда он неуклюже возясь с курсором, ткнул в иконку игры на рабочем столе монитора и просидел за ним до утра.
Мялин так и замер с открытым ртом на полуслове. Все было уже переговорено много раз, и Ванок единственный слышал эту историю во всех подробностях.
- Аккуратно снимаешь девять шестьсот из слота, ставишь новую, потом «дрова», перезагружаешь, - там ничего сложного. Старую, если хочешь, у тебя заберу гривень за сто пятьдесят. Что она у тебя валяться будет?
Мялин неопределенно пожал плечами. Он-то планировал засунуть старую видеокарту в коробку от монитора, и хранить как запасную, на тот случай если что-то случится с новой. И цена в сто пятьдесят гривень за старую видеокарту была грабительской. Хотя он знал, что придется согласиться, противиться напору Иванова, Мямля вряд ли бы смог. За то Иванов снисходительно относился к сложным отношениям с Зойкой, делился сигаретами и занимал деньги, если было нужно. Если они были у него, эти деньги.
- Лишними полста не будут. На спиногрыза копите?
Иванов передал Мялину сигарету. «Чорне сонце» привычно немилосердно ободрало горло, наждачкой горького табачного дыма.
- Ага.
- Батькой осенью станешь? - В сентябре по сроку.
- Да-а, - протяжно хихикнул Ванок. – А прокормишь-то на нашу зарплату? - Гидра обещала еще ставку в следующем, - пожал плечами Мялин. – Может и прокормлю. Зарплату же еще обещали поднять. - Перед выборами тоже обещали, чую, что и перед следующими будут обещать. - Цены же с марта вон как взлетели, поднимут, - неуверенно сказал Мялин. – Не может же вечно быть так.
Весь их жизненный опыт подтверждал – может. А рациональное мышление подсказывало: так и будет.
- Это точно, - засмеялся Иванов. – Будет значительно хуже.
Мялин согласно закивал, испытывая облегчение оттого, что разговор соскочил со скользкой темы его взаимоотношений с Зойкой на скромные учительские зарплаты и дорогостоящую жизнь.
- Я, наверное, этот год добью, и все, - неожиданно перестав лыбиться, сказал Иванов. – Оставлю эту фабрику резины и займусь чем-нибудь, что прокормить может.
- Почему резины?
- А тебе в голову не приходило, что мы должны выпускать из школы людей, а у нас получаются сплошь кондомы?
Мялин удивленно хмыкнул. Последнее, что интересовало его, кого они выпустят из школы. Общий балл, успеваемость, участие в мероприятиях, - показатели его работы были в другом.
- Куда уходить уже нашел?
- Не-а, - беззаботно сказал Иванов. – Но надеюсь, что поменяю этот резинотехнический конвейер на нечто более благородное. Майнинг –ферму открою или пирожками на рынке торговать буду. Или в управдомы.
- В прошлом году, ты тоже самое говорил, - мстительно напомнил Мялин. – Никуда ты не уйдешь.
- Смешно получится, если я останусь, а тебя Зойка в шахту загонит.
- Не загонит, - уверенно сказал Мямля. – Еще пять лет и у меня десять лет педстажа будет. А Гидра, может быть, и даст ставку в следующем.
Они постояли, в выгородке лестничного пролета, докурив одну сигарету на двоих, и Мялин бодрой рысцой потрусил в свой класс, время от времени останавливаясь и поглядывая в пакет на цветастую коробку с видеокартой. На глянцевой поверхности ламинированного картона, гламурная мультипликационная девушка (в сети Интернет их почему-то называли «няшками»), стереотипно парила в лучах градиентного радужного света. У жизни в степени «нормально» или «как все», были и доступные ему радости. Даже если они были потаенными, потому что жить «как все» нужно было осторожно.
Возвращаться в класс, к брошенному на произвол судьбыодиннадцатому «А» совсем не хотелось. Но возможности избежать возвращения у Мямли не предполагалось, неоконченных уроков в школе не бывало, как и сроков в местах не столь отдаленных.
Никем не замеченный, и поэтому довольный, Мямля просквозил по пустому нагретому солнцем, школьному коридору, медленно дернул на себя дверь, надеясь возвращением прекратить гул в брошенном им классе, еще раз напоследок, заглянул в заветный пакет. Но через мгновение Мямля забыл и про видеокарту, и о предвкушении установки «Вольфенштайна»: в оставленном им на десять минут классе дрались.
Дрались жестоко, как могут драться дети.
В крайнем ряду, как раз у огромных окон-витрин, сцепились в одно размахивающее руками, барахтающееся, ругающееся целое Малюк и Ильчевский. Витя Малюк – полная противоположность своей фамилии, баскетболист-акселерат, главный хулиган выпускного класса, держал на вытянутых руках между парт, беспорядочно размахивающего кулаками Юру Ильчевского с разбитым в кровь лицом, выталкивая его в проход между рядами. А вокруг выла, горлопанила, беснуясь, массовка из 11-«А», за исключением отличниц с первых парт, с непосредственным возбуждением, наблюдавших за побоищем из своих лож на первых партах, с учебниками на коленках. Возвращение Мямли никто не заметил.
- Прекратить! – заорал Мялин, боясь единственного, что голос снова собьется на бабий фальцет. – Что вы тут устроили!
Что устроили – Мялину как раз было понятно. На слух он выхватил смысл выкриков, судя по которым, дрались, конечно же, опять «из-за майдана», Крыма и всех событий, последовавших за ними. Киевская кровавая катавасия этого года, перекособочила, разделив не то, что классы – всю страну. Брызги крови, поменявшие границы и правительство легли трещиной в фундаменте всего бытия, требующего то ли немедленного ремонта, то ли полного сноса. Мямля поддерживал всеобщее возмущение «эти скачут, мы работаем», царившее в Константиновке, обычном донбасском шахтерском поселке, но сам относился ко всей этой «политической петрушке», абсолютно равнодушно. Будто к сюжету сериала, который смотрит твоя жена, а значит, краем глаза смотришь и ты, не вникая в перипетии сюжета. Его-то никак не касалось, ни кто сидит в Киеве, ни чьи портреты висят в вестибюле школы. Хотя для других, возможно, это имело значение, из-за которого они готовы вцепиться друг другу в глотки. Что и происходило в его классе.
Мальчики из 11-«А» толкались между партами, пока Ильчевский не стряхнул цепкие руки Малюка с плеч, и потеряв равновесие, немедленно отлетел дальше в проход между партами, под ноги столпившихся одноклассников. Кто-то засмеялся.
- П-прекратить! – крик Мямли был более испуган, чем грозен, и бесследно растворился в общих выкриках. Нужно было что-то делать, но чтобы добраться до дерущихся, нужно было сначала протолкаться через столпившихся в проходах. С его комплекцией – не вполне реально.
Почти запаниковавший Мямля, застыл, будто в ступоре. А упавший Ильчевский тут же вскочил, с перекошенным искренней ненавистью, опущенным в пол лицом, и выдернул из-за парты тяжелый школьный стул. Малюк отступил к окнам, стараясь держаться насмешливо, но было видно, что он тоже испугался перекошенного злобой, окровавленного Ильчевского. Который, не колеблясь, поднял стул для замаха.
Ступор прошел - Мямля заорал что-то, в попытке остановить замах, а больше от собственного страха, но голос, все-таки сбившийся на фальцет, титаником пошел ко дну во всеобщем визге. Ильчевский почти торжественно подняв стул над головой, метнул его в Малюка. Мялин задохнулся от ужаса происходившего. Он ни капли не сомневался, что высокий гибкий Малюк легко уклонится от брошенного стула. Так оно и случилось, - стул полетел в громадное окно. Его ножки из квадратной металлической трубы, многократно окрашенные эмалью в серый цвет, врезались в подоконник, а спинка грохнула плашмя по стеклу. Стекло вздрогнуло спружинив, но устояло.
Гул возбуждения, бушевавший в классе, моментально стих. Стул хлопнулся с подоконника в проход между партами в абсолютной тишине. Витя Малюк быстро отскочил от глухо завибрировавшего стекла. Весь класс, даже Ильчевский, замерли в немой гротескной сцене. Мялин ввинтился между столпившимися детьми в эпицентр событий – к последнему ряду школьных столов. Последняя парта – Ильчевского, предпоследняя – Малюка. Тетрадки и учебники сброшены с парты на пол. Ручки растоптаны подошвами кроссовок.
- Что вы устроили? – плаксиво выкрикнул перепуганный Мялин. – Займите места!
Никто не отреагировал на его выкрики. Малюк, набычившись, поднял с пола стул. Подчеркнуто неторопливо поставил его на место, однако за парту не сел, так и остался стоять у окна, поправляя футболку. На светлом хлопке были видны темные точки брызг крови.
- За что ты Ильчевского ударил? – Мялин продолжал орать, вздрагивая от пережитого ужаса. – На уроке, ударил своего одноклассника!
В голову пришла мысль, что если он не прекратит орать, то здесь окажется пол-школы. А инцидент нужно замять. Как это сделать Мялин предполагал слабо. Прежде на его уроках ни разу не дрались. Цепочка лихорадочно скачущих мыслей сформировалась в зловещий вывод – оставил класс, школьники не просто подрались, но могли и покалечить друг друга. Вывод: выволочка от Гидры, выволочка от жены.
Малюк с максимальным достоинством ответил, плохо скрывая волнение:
- Он сказал, что когда ихние майданщики сюда придут порядок наводить, нас на заборах перевешают. Ну, я ему и дал.
Класс тотчас взорвался гулом негодования, поделившись на два враждующих лагеря. Большая часть за Малюка, небольшая – за Ильчевского. Это нужно было немедленно прекращать, в самом зародыше. Но Мямля не знал как.
- Успокоиться, - заревел Мялин. Голос мелко дрожал преследуемый призраком летящего в окно стула. – Никто никуда не придет, и никакого порядка наводить не будет. У нас и так порядок!
Струившийся недобрыми возгласами, пульсировавший злобой класс, вокруг Мялина, предполагал абсолютно обратное. Ни о каком порядке речи даже не было – что-то было неладно в кабинете истории, где намешалось очень многое. Всплесками кричали почти все, отбивая, деля – «они», «мы». Когда Мямля уходил курить, в «11-А» не было ни «их», ни «нас». Злой, красный Ильчевский, размазал по лицу слезы пополам с кровью из разбитого носа. Затанцевал в проходе, ища поддержки учителя.
- Андрей Иванович, он сказал, что Украина – недострана.
Он был уверен, что прав, прав абсолютно. И апеллировал к Мялину со странной убежденностью, что накажут именно Малюка. Что случилось с этими детьми? Мялина посетила безумная мысль, что Ильчевский ждет, что он тоже ударит Малюка стулом. Истерика и перепуг постепенно отпускали. Пора это прекращать.
Он оседлал сбитый дрожью педагогическим тоном и стараясь подражать интонациям Гидры, заговорил чужими неудобными словами: - Ведь вы же выпускной класс! Не звери какие-нибудь, все это…, - Мямля потер подбородок, но подходящего цензурного слова не нашел. Неужели и Зойка, так запинается, называя Ванока – «этот». Нелепая догадка совсем успокоила Мялина.
- Все это пройдет, через полгода не вспомните. А вы из-за…, - любопытно, а какие слова, опускает Зойка?! - Этого поубивать друг друга готовы. Одноклассники, без пяти минут выпускники.
Прозвучало не совсем убедительно. Убедительно Мялин говорить не умел.
- Он еще про Бандеру говорил, - заговорщицки подбросила из-за спины маленькая носатая Павлова. Со сморщившимся от злобы лицом, шмыгая носом и непрерывно поправляя растрепанную челку, она, похоже, наравне с другими участвовала в сваре, и это было не менее пугающе, чем летящий в плоскость витринного стекла стул. Было какое-то родство душ, Павлова тоже старалась быть вне учебного времени самой незаметной в классе. Теперь она выхлестывала злость короткими фразами, будто рубила мясо.
- Бандера был фашистом! Фашисты не могут быть героями! Значит он тоже фашист!
Ильчевский, злой, сгорбленный, маленький никак не походил на фашиста. Но у Павловой было на этот счет собственное мнение.
- Мало ли что он говорил, - начал Мялин, но большая часть класса, решив, что он выгораживает Ильчевского, утопила окончание фразы недовольным гулом.
- Андрей Иваныч, так ведь стулом же он…
- Сам же напросился…
- Так ведь он…
- Бандера ведь фашист…
Мялин искренне не понимал происходящего. Что казалось бы этим подросткам, у которых сытая спокойная счастливая жизнь, древние, давно канувшие в Лету, призраки прошлого. Из-за которых теперь что-то иллюзорное с точки зрения Мямли, наподобие «Пепла Клааса» требовало бить друг друга до крови. Холодком по спине пробежала мысль, что именно он, - Мямля, толстый учитель истории, возможно единственное, что удерживает их от всеобщей драки. Не дай Бог, если это так. Это значило, что драка продолжится и после урока.
А ведь Малюк и Ильчевский дружили. Точно – дружили. Сидели почти всегда рядом, на последних партах. Что же сейчас?
- Причем здесь Бандера? Если вы из-за каждого…, - Мялин поискал нужный эпитет, не нашел и сделал благоразумную паузу. - … Стульями лупить друг друга будете, выпускной в больнице проводить нужно будет.
Он посчитал, что почти утихомирил класс, но взорвался заплаканный Ильчевский с разбитым носом.
- Андрей Иванович, но вы ведь сами…
Ильчевский ткнул пальцами за спину Мялина. В зеленые книжицы «Истории Нового времени» под стопкой тетрадей над разложенным классным журналом. Учебников с тридцать девятым параграфом «национально-освободительное движение Украины», который они проходили зимой. Мялин похолодел, ситуация становилась не просто неприятной, а уже опасной. Опасной для него.
Он ясно понимал, к чему клонил Ильчевский, тыкающий дрожащим пальцем в учительский стол. Четыре урока в январе, как и полагалось по учебному плану. Два на объяснение, два на усвоение. Строго по методическому пособию и учебнику. Которые представляли собой винегрет из мифов, и умело перетасованных, затертых от постоянного употребления, ничего не значащих фактов. Никакого сотрудничества с немцами, лишь освободительная борьба с московскими оккупантами. Вопросов «так и преподавать» уже не стояло, их прекратили задавать лет десять назад. Сначала просто перелистывали страницы учебника, потом уделяли урок, схематически излагая материал, сейчас – четыре, после которых следовала самостоятельная работа на усвоенный материал.
Взбеленившася Павлова, понявшая жест Ильчевского по-своему, ткнула коротким кривым пальцем с аккуратно подстриженным ногтем в сторону школьной доски и противно заверещала.
- Вон смотри, кто висит. Лермонтов, Гоголь, Маяковский и Салтыков-Щедрин.
Мялин оглянулся, будто надеясь отыскать портрет Степана Бандеры среди печально пыльных русских классиков в компании великого химика, признанного великим сатириком. И его внезапно озарило – в надерганных вразнобой из новой методички к единому экзамену вариантах контрольной, был вопрос номер восемь «перечислите лидеров национально-освободительного движения Украины». Озарение было настолько ярким, что Мялин неожиданно ясно увидел всё произошедшее – как только он ушел, Малюк стал «сдирать» чужие ответы контрольной у Ильчевского, дошел до Бандеры, они начали спорить, в конце спора сцепились. Но как бы они не спорили, раньше, если до драк и доходило, происходили они вне школы.
Классики русской литературы печально смотрели из-под потолка сквозьпыльное стекло, которое вечно забывали протереть, на школьников столпившихся вокруг толстого учителя истории. Да, портрета Бандеры там не было.
Пока не было.
И ведь портреты были – зимой прислали, плотный пакет из спрессованных глянцевых полотнищ серии «Герои украинського спротиву», Гидра правда изъяла их, категорично заявив, что пока она здесь работает, этой мерзости в школе не будет. Мялин не стал возражать, даже поддакнул участливо, хотя было ему до фени, чьи портреты висели над школьной доской. Менделеев, он же Салтыков-Щедрин или Степан Бандера с вылупленными глазами на сухой морде хорька. Они и сейчас лежали где-нибудь в кладовке школьной библиотеки, вместе с пожелтевшими подшивками «Учительской газеты» и коробками со старыми школьными журналами.
- Без вас разберутся, кто герой, - вновь попытался примирить враждующие стороны Мялин. Он старался говорить спокойно и уверенно:
– Займите свои места, Ильчевский приведи себя в порядок.
Но его попытки погасить конфликт поломал Малюк: - Так Бандера фашист или нет? – спросил он в лоб. Мялин видел, как этот высокий, смуглый мальчик, внутренне напрягся. «Он же не узнать хочет, он же определяет свой или чужой», - промелькнула мысль. И не ответить, уклониться от вопроса, вот здесь в взбудораженном, взбаламученном дракой, классе, не было никакой возможности.
Мялин взмок, внутренне ерзая. Ответ на это вопрос он знал. Но не мог отвечать так, чтобы он устроил всех.
- Ну… - вздохнул он, стараясь подобрать слова, которые успокоили оба враждующих лагеря в классе. – Безусловно, Степан Бандера, один из руководителей организации украинских националистов, сотрудничавший с немцами. И…
Но сделал только хуже:
- Врешь! Врешь! – закричал Ильчевский. – В учебнике не так написано!
Он почти успокоившийся, вновь взвился в своей непонятной, необъяснимой ярости. Мялин подумал, что теперь он ударит стулом и его. И наивно полагая себя учителем, авторитетом для класса, в том числе и Ильчевского Мямля допустил ошибку, выудив из памяти институтские лекции. Почему-то старик-преподаватель, с уже потерявшимся в памяти именем отчеством, читал им этот курс лекций особенно тщательно. Шуршал выписками из книг, заставлял тщательно конспектировать, надиктовывал вплоть до цитат и практически у каждого выяснял его личное мнение. На старом выцветшем пиджаке старика было несколько разноцветных колодочек наград, наверное, юбилейных. А может быть, и нет.
Мялин вздохнул, будто сама мысль, что Бандера сотрудничал с немцами, вызывает у него крайнюю горечь, и забубнил самым нейтральным своим тоном: - Есть показания Эрвина Штольце, немецкого полковника из абвера…
Дальше мог не продолжать - полкласса зло заорало, торжествуя. Другие полкласса возмущенно загалдели. Мялин смотрел в их еще детские лица, в краске отнюдь не детских переживаний и ничего не понимал. Неожиданно он подумал, что больше всех кричат те, у кого дома уже был интернет.
А Ильчевский от слов историка взбесился еще сильнее. Мелкими шажками он пробежал к своей парте, быстро схватил рюкзак, затолкал в него какие-то тетрадки и такими же мелкими семенящими шажками бросился вон из класса. Уже в дверях, резко обернулся и истерически заорал: - А пошел ты… Мямля!
Он уже не плакал, его маленькое красное лицо исказила брезгливая гримаса искренней ненависти, которую невозможно было скрыть.
Класс ахнул.
И наконец, прозвенел звонок.
Потом далеко после, Андрей Мялин будет думать, а что бы случилось бы, если Ильчевский выбил бы это злополучное окно. Наверняка он бы остался в школе до вечера, получил грандиозный разнос от Гидры, скандал дома, за разбитое окно полгода вычитали из зарплаты, но возможно его жизнь бы осталась прежней. Или не осталась.
Тогда он не знал, что ничего изменить было нельзя.
Но толстое витринное стекло, снятое поссоветом из закрывшегося универсального магазина «Сюрприз», не пережившего девяностые, даже на волне тотальной приватизации, устояло.
Разбилась его жизнь.
Глава 2
Глава вторая «Бесконечный день»
Будто жвачку, все еще пережёвывая собственные переживания, Мямля даже не шел, а бодро трусил, по привычному маршруту - домой из школы. Как обычно - опустив взгляд себе под ноги, не замечая окружающих, крепко прижимая набитый пакет к груди. А в мыслях все скользило закольцованное: тяжелый школьный стул летит в плоскость окна, звучит злой детский крик: «Мямля!!!» под насмешливые выжидающие взгляды выпускного «11-А». А надо бы было не допустить, угомонить, самому накричать.
«А пошел ты… Мямля!» И Мямля пошел.
Мялин зябко изнутри сжался, в душе убеждая себя, что все это – чепуха, пройдет.
Пройдет, переживется, перемелется.… Забудется, наконец, как забывались другие его обиды и унижения. Но слабый дождик бессмысленных утешений не унимал пожар мечущихся мыслей. Мялин шел, никого и ничего не замечая. А вокруг мающийся последними своими днями май, плел над зыбкими вершинами тополей из солнечного зноя полотнище долгого, уже летнего, вечера. Константиновка размеренно проживала свой обыденный ничем не примечательный день. Рабочий автобус, забрал с остановки третью смену шахтеров и «центр» поселка до утра опустел. Рейсовые автобусы (те самые «пять минут ужаса и ты дома»), которые, как корабли, «ходили», и не «в», а «на» Снежное и Дмитриевку (хотя была она на картах – Дмитровкой) только до пяти вечера. Константиновка была отрезана от всей остальной вселенной до следующего «рабочего» - в десять вечера. Легкий ветерок вертел в широких проломах серых улиц первые хлопья тополиного пуха.
Поселок сонно проваливался в уютное, домашнее и в своих душевных терзаниях Мямля был абсолютно одинок. Весь мир заключался для него в дороге домой. Счастье или проклятие, что путь его к его персональной Итаке был краток.
Незаметно, но Мялин все же, спешил, выбивая подошвами своих растоптанных летних сандалий сложную, не ритмичную мелодию. Обидный выкрик Ильчевского звеняще все еще звучал за его спиной, будто алый след от жестокой оплеухи - внахлест. И что он мог сделать?
Мог ведь.
Он, торопясь, вжимая голову в плечи, заново переживал безобразную сцену, одновременно придумывая на ходу оправдания себе, если инцидент выйдет за пределы класса. То, что рано или поздно, и стул, летящий в окно, и ругань Ильчевского, и драка на его уроке станут одной из сплетен в школе – он не сомневался. Потом просочится же ведь, и в учительскую. Неприятные, поджатые губы «Гидры», справедливые упреки: он же сам, сам, - наобум, не вдаваясь в смысл, выбрал вопросы для контрольного задания, и пошел курить во время урока, тоже сам. В выпускном (!) классе. Как итог - очередная выволочка в школе, и дома. Противно, но терпимо.
Спеша домой, Мялин напряженно думал, заранее перебирая, как черные намоленные четки, свои схематичные оправдания на все случаи жизни. Этого было не отнять – он умел думать быстро, а его блеклая мышиная жизнь универсально приспособила это качество лучше всего для оправданий. С каждым шагом по истрескавшемуся серому асфальту, постепенно успокаиваясь, Мямля заложил большой крюк, чтобы не пересечься с собственными учениками, уже шумно кучковавшимися у столиков на летней площадке мини-маркета. Раньше бы просто прошел мимо – теперь не посмел. Ноги сами вынесли в «обходной» переулок, между гаражами, во дворы сталинских двухэтажных бараков в белой облупившейся известке. Он быстро прошел двором за магазинами, разминулся с вечерней толпой у водяной колонки, где вот-вот должна было «закачать» вода. До дома оставалось – всего ничего.
Когда же Мялин пересек маленький асфальтовый остров площади перед клубом, и спустился переулками к широкому горлу своей улицы, горечь выкрика Ильчевского бесследной солью испарилась, уступив место предвкушению будущего вечера, который не могло испортить никакое оскорбление. Как говорила Зойка, носившая внутри себя вместе с первенцем Мялиных, кладезь сельских житейских мудростей: «Обидки, не прибытки, не укопишь». Сколько ни пробовал Мялин за свою жизнь копить – никогда не удавалось.
А совсем отпустило, когда Мямля миновал «чужую, враждебную, землю», и шел по родной улице, которая подсознательно значилась на его картах его внутреннего навигатора «своей».
Новая видеокарта была укрыта на самом дне плотного полиэтиленового пакета в огромных алых маках, поверх которого Мялин запихнул папку с методичками и еще непроверенным контрольным заданием по истории. Для объема был добавлен взятый на «почитать» у Ванока томик Стивена Кинга в мягкой обложке и подаренный Зойкой на 23 февраля стальной термос, который нужно было вымыть еще зимой. Плотно набитый пакет он бережно прижимал к груди, так чтобы чувствовать узкую прямоугольную коробку на его дне. Теперь он, совершенно выбросив из головы обидный крик Ильчевского, просчитывал свои действия, так чтобы не пробудить никаких лишних подозрений супруги. Набитый пакет был делом обычным - Мялин ходил с ним на работу ежедневно. Хотя в позапрошлом году Зойка купила «на работу» ему хрустящий большой кожаный портфель, с вместительными отделениями и широким узорным ремнем через плечо. Но Мялину покупка не понравилась, скрипящий коричневой кожей портфель, внешне напоминал сумку советского почтальона, и, конечно же, - (и самое главное) безбожно привлекал внимание. Толстяк с портфелем, смеяться бы стали. Дело кончилось тем, что коричневое хрустящее чудовище обрело свой вечный приют в гардеробе, под крыльями зимней одежды, в груде коробок с «выходной» обувью. Зойка сначала сердилась, но теща справедливо заключив, «что не нужно такую стоящую вещь почем зря тереть», привела ее к мысли, что муж-то бережлив. Бережливость в семействе Мялиных была одним из высших достоинств, и подарок Зойки остался в шкафу. Ворчащий хрустом портфель вынимался из гардероба два раза, по особо торжественным случаям. Один раз, когда Мялин ездил на методконференцию в Луганск, и второй раз (для солидности) - на переаттестацию прошлой весной. Остальное время ходил с рублевым пакетом, заменяя его таким же, когда окончательно истрепывался.
Сейчас Мялин прижимая пакет к груди, максимально быстро, но так чтобы не сбиваться на легкомысленную рысцу, шел по Ласточке. Его родной улице, где он с детства знал каждый камень. Узкая пешеходная дорожка обрезанного шлакоблока из бетонита, обрамленная цветущими вишнями и абрикосами у четной стороны улицы, ровная натоптанная тропинка со стороны нечетной. И засыпанные жужелкой остатки асфальта, который называли дорогой. Окрик «Не выходи на дорогу» волшебным заклинанием звучал на Ласточке все детство Мялина, обрывая игру в классики или в квадрат.
Где живешь? На Ласточке. А следом спрашивали, подкалывая, - «А как ты на ней поместился?» Подколка из сопливого детства, которую Мялин услышал, сразу после вопроса «Ты за Луну или за Солнце?»
Улица Ласточка, было нежнейшим, будто имя ребенка – даже звучание пробуждало и по сию пору восхищение. Если в фильмах Параджанова улицы выводили свои каменные пересохшие русла к храму, в шахтерском поселке любая улица выводила к стволу шахты. О которых отзывались с уважением – «кормилица», а пьяные слезливо горланили – «убийца».
Самые большие константиновские улицы, носили загадочные, но звучные названия местных шахт пятидесятых: Ласточка, Пролетарка, Техколонна, Три-Три-бис. Не отличаясь разнообразием архитектур, они были похожи друг на дружку, как близнецы. Теперь внешне напоминая стариков, утративших свежесть и молодость, но сохранивших печальное спокойное достоинство. Шахты, к которым они выводили, в большинстве своем, не пережили развал Союза, будто солдаты, не захотевшие разделить горечь поражения своей некогда великой армии. Теперь улочки поселка, казалось, утратив смысл своего существования, вели к развалинам мертвых горных стволов и проросшими холмам величественных терриконов с выжженными солнцем красными шапками. Хотя недолгие годы угольного бума начала двухтысячных дали безумную надежду на перевоплощение к какому-то достатку из нищеты, но так, ни на что повлиять не смогли. Да, старые деревянные заборы уже кое-где перемежались, яркими листами оцинкованного окрашенного металла, а у кованых «под заказ» ворот встречались подержанные «иномарки» и кредитные, одинаковым цветом, «ланусы». Но сквозь окна спутниковых тарелок, сквозь обшитые дешевым сайдингом стены, через чистенькие панели стеклопакетов, все чаще прорастали бельма брошенных домов, с покосившимися заборами в непролазных зарослях диких кустарников, из которых торчала только коробка крыши с разбросанным шифером. Они уже были никому не нужны, но и мертвые хранили имена своих прежних суверенов – Левады, Каторжуков, Беляевых.
Хотя на улице Ласточки почти не осталось людей, которым эти имена, что-нибудь говорили.
Мялин любил свою улицу. Даже прозябающую, выбитую неистовым ходом времени и жестоким железным потоком жизни, брошенного на произвол судьбы шахтерского поселка. Бесконечную поляну для детских игр, территорию его раннего взросления, место которое он называл своим домом. Ласточкой скрывалось многое, улица все еще была банковской ячейкой, где надежно до сих пор хранились, как сокровище, фальшиво вызолоченные конфетные фантики его детства. Мямля и сейчас шел по пешеходной дорожке, стараясь не наступать носками сандалий на поросшие мельчайшей травой стыки между рябыми, выщербленными шлакоблочинами. Так он ходил лет с семи, когда ему открыли страшную тайну – если наступить на стык носком, может треснуть до крови пятка, и ничем эту трещину уже не скрепить. Конечно, верить в эту страшилку он не верил, но ходил так по странной тайной привычке.
Ласточка, как верный друг, хранила все его тайны и причуды, оставаясь перед ним безмолвной в своем угасании. Где-то на ней сохранились даже лавочки перед калитками. Казалось, пустяк - но обычные скамейки перед домом, бывшие неизменной и важной деталью в детстве Мялина, теперь стали не нужным атавизмом другого, канувшего в небытие целого мира. В нем не было телевидения Т-2 с тремя десятками круглосуточных телеканалов, интернета и мобильных телефонов. Но в детстве Мялина, в это время, практически на каждой лавке, сейчас бы сидели односельчане – от цепкоглазых, смиренно здоровающихся с каждым прохожим, бабок в древних цветастых халатах и навершиях платков, до выспавшихся от «ночной» шахтеров, которые азартно резались бы в «козла», реже – «дурака», воровато пряча под лавочкой зеленые шкалики. А по улице носились бы галдящие орды детворы.
Теперь Ласточка была безжизненно пуста.
Мялин прожил здесь всю свою жизнь. Сначала с бабкой, высокой мосластой старухой – Карповной. Теперь - с женой в унаследованном после судебной суеты бабкином доме. Своих родителей Мямля не знал. Отец по бабкиным рассказам, был «Ванька Мялин - сукин сын, вертихвост», который «как у мамки живот надуло, завербовался паскудник» и бесследно сгинул в затухающем восьмидесятыми горне комсомольских строек и таежных магистралей. Где его было сыскать-то? А мать умерла от менингита, когда Мялину было пять. В разреженном безвоздушном пространстве детской памяти, хранились какие-то размытые воспоминания о том, где его обувают в неудобные сандалики и наказывают не грести пыль носами, чтобы не пачкать белоснежные носочки. А потом моют в летней кухне, поставив в круглый алюминиевый таз, мыло безжалостно щиплет глаза, и малолетний Мялин тоненько ревет от перепуга пока его трут жесткой мочалкой. Алюминиевый таз, безмолвный свидетель детства Мялина, был порядком мят, но все еще цел до сих пор, и стоял под летним умывальником в палисаде.
Он почти ничего не помнил. Отрывочные редкие детские воспоминания напоминали карусель, когда кружится голова, а сердце замирает в сладкой истоме. Но все вертится в пустоте – Мялин не помнил, ни матери, ни ее похорон. «Красивые были» - уверяла Карповна, - «Всейная Ласточка цветов нанесла, гора была, и венки, и цельные букеты». Был, конечно, обязательный жесткий картонный альбом с черно-белыми фотографиями, бесконечные рассказы бабки, какие-то оставшиеся вещи родителей, но память сохранила только несвязные обрывки.
Бабка сразу оформила над малолетним Мялиным опеку и как-то вырастила и отучила его на копеечную пенсию и смешное, грошовое пособие по потере кормильца. Вырастила, так же, как она упорно выращивала картошку, на шести сотках своего огорода – непрерывно поливая, пропалывая, брызгая веником чахлые кусты отравой, и все лето собирая «колорадского» жука. Хотя каменистая, с угольной пылью, земля, редко отдавала урожаем даже посаженное. Ритуал перекапывания огорода, посадки картошки и рутинной возни с ней, Карповна блюла вплоть до смерти.
Так же, как сейчас Зойка, упорно засаживала небольшой огородик и заставляла Мялина возиться на грядках, хотя херсонская картошка стоила на рынке, в общем-то, копейки, а шесть соток каменной прокаленной земли, ненасытной прорвой, отбирали немало коротких вечерних часов по будням, и почти все выходные. Урожай по-прежнему составлял обидный мизер мелких корявых клубней, годившихся лишь снова на посадку. Мялин поначалу спорил, ругался с Зойкой, но дочка степных донбасских крестьян, ни капли, не уступая упрямством бабке Карповне, неумолимо продолжала садить, поливать, тяпать. «Картошка должна быть своя!» - этот догмат для Мялина был незримо отлит чугунными литерами у обтянутого сеткой-рабицей огородика, почти как знаменитое «Jedes das Seine». Хотя теперь-то он почти привык, и возня на огороде прекратила быть тягостью.
Картошку они отсажали еще неделю назад, и уж сегодня Мялин предполагал, что первый вечер обладания новой видеокартой (а значит и новым «Вольфенштейном) окажется для него полностью свободным. Мысль, что ему нужно будет корячиться на огороде, когда на дне пакета спрятана новая видеокарта была неприятно острой. Но терпимой.
Все перетерпится, переживется.
Из медитативной бодрой трусцы по улице Ласточки его вывело пиликанье мобильника в кармане свободных летних штанов. Мялин осторожно опустил пакет, укрепив между ногами, и достал телефон, ничуть не сомневаясь, что звонит Зойка, выглядывающая мужа к ужину.
- Да, иду, уже иду.
Договорить он не успел: улицу разрезал надсадный вой мощного автомобильного двигателя. От клуба, по Ласточке в сизом растекающемся во все стороны облаке пыли, на большой скорости несся черный внедорожник и нарастающий рев его мотора отражался в каменном русле улицы протяжным эхом. Поднимавшаяся за машиной пыль, прозанавесила улицу в серый, грязный тюль. Мялин быстро спрятался за кустарником из молодого вишняка, надеясь, что шлейф пыли пополам со штыбом не мазнет его по одежде. Машина была не с его улицы (таких машин «на Ласточке» просто не было), и водитель был не местным. Ни один местный не стал так «топить» по колдобинам, поднимая пыль широкими колесами, рискуя задавить вальяжного гуся на свободном выпасе, «вильнуть» в чей-то забор, и собирать за собой проклёны - «У-у, поехал, проклятый!»
Мялин дождавшись пока чужая черная машина, пронесется воя и скроется за поворотом перед его домом, снова, с непонятной тревогой, прижал мобильник к уху. Неужели кто-то стукнул о драке на уроке?
Тревога оказалась напрасной – звонок был рутинным, «проверочным». Зойка сообщила, что приехал ее отец «с рассадой», и как бы, между прочим, поинтересовалась, где собственно Мялин сейчас. Он послушно отчитался. Вышло просто – он ведь, и правда, торопился домой.
В мобильном, который сипато дышал щебетом Зойки, с ее стороны, фоном отразился вой мотора черного внедорожника, который так стремительно пронесся по Ласточке. Вой затих, как обрезанный – машина остановилась где-то около его дома. К Бурденкам, наверное, родня из Донецка приехала. Хотя шевельнулось, - старший Бурденко, уехавший «в область» в начале девяностых, был пусть хоть и в прошлом, но местным, и вряд проехал по Ласточке на такой скорости. Раньше, когда, на дороге играла ребятня, подобного шумахера, могли и остановить шахтеры – «спросить». Гуртом не боявшиеся никого и ничего, они не смотрели ни на чины, ни на звания. Горе если водитель оказывался пьяным – могли ненароком и лобовое расколотить.
Мялин терпеливо выслушал жену и спокойно пообещал:
- Через три минуты буду, я уже Каторжуков прошел, - удовлетворенная Зойка буркнула обычное телефонно-быстрое «ага, ага».
Прекрасный майский вечер неумолимо накатывался на знойный угасающий день в белоснежном цветении абрикос и вишен. Пыль, поднятая внедорожником, невесомо оседала на дорогу. Прежде чем спрятать мобильник в карман, Мялин подслеповато щурясь, взглянул на время – было около шести. Сверил с часами на левой руке. Впереди был вечер, изюминкой, которого станет вторая часть «Вольфенштайна». Жизнь была прекрасна.
Злобного выкрика Ильчевского, уже не было и в помине.
Мялин свернул по пешеходной дорожке к дому, туда, где Ласточка, вытянувшись, через всю Константиновку упиралась в мертвые терриконы тридцать седьмой шахты. Они как черные, гнилые зубы торчали на линии горизонта среди бескрайнего океана зелени, в который впадала улица. За островом была разбросана сыпь крыш самостроев – «Шанхай», выступом упиравшийся в Константиновскую балку. Ноги сами несли Мямлю к калитке дома.
К его удивлению, черный внедорожник стоял не возле двора Бурденок, а рядом, в метрах десяти, от собственных ворот, напротив его двора. Почти прямо у заросшего бузиной и терном провала брошенного пустыря. Раньше там жил одинокий старик Левада, преставившийся, в аккурат, на финише «перестройки» и «гласности», в конце восьмидесятых. Дед умер без родственников, в теории дом через год должен был отойти поссовету. Но в реальности, за это время, был растащен до фундамента на дефицитные стройматериалы рачительными соседями. В «растаскивании» двора Левады принял участие даже малолетний Мялин, с Карповной разобравшей однажды летней ночью на доски, заборчик в палисаде и заброшенные клетки для кроликов. Из украденных досок бабка потом кособоко сбила собачью будку для мелкой злобной собачонки с круглой кличкой «Шарик», в порыве сторожевого долга облаивавшей и своих и чужих.
Мимолетное, мгновенное любопытство предположило, может родственники какие приехали. Но, что-что, а родословные своих соседей, Карповна знала до седьмого колена, чтобы быть уверенным – не было у Левады родни, никакой – «один он как перст доживал». Когда Мялин открыл калитку, на улице загудела вторая машина – из-за поворота выскочила серая «буханка» с зеленым логотипом «Приватбанка». А внедорожник, резко стартовав с места, упылил куда-то вниз по улице, к вершинам терриконов тридцать седьмой. Штыб вперемешку с пылью снова безмолвно повис над улицей. Мялин досадно поморщился – один из рукавов его светлой рубашки полосой отметила поднятая взвесь.
Зойка встретила мужа во дворе, возясь на клумбе с розами. К угольному сараю прислонился «дырчик», легкий мопед тестя. Мялин крепче прижал к груди заветный пакет, и попытался с независимым видом пройти мимо жены, к винограднику, за которым был спасительный дом. Его дом, «хата бабы Карповны».
- Термос принес? – Зойка провела взглядом по пакету взглядом, заглянув внутрь, и в ее голосе Мялин скорее прочитал закамуфлированное раздражением одобрение. – Он же заваркой пророс, тебе давно говорила, принеси – вымою.
- Так я и принес, - пожал плечами Мялин, диафрагмой чувствуя «контрабандный», зажуханный от жены, короб видеокарты.
У ворот, скрипнув тормозами, остановилась буханка «Приватбанка». Зойка недовольно оторвалась от клумбы, островка ее цветочного царства. - Ездят и ездят, весь день. Кого это принесло?
Она, утиной походкой переваливаясь с ноги на ногу, неся точкой опоры круглый налившийся живот, пошла к калитке. А приватбанковский фургон остановился почти впритык к их воротам. Мялину это совершенно не понравилось, но мало ли – окна устанавливают или спутниковые антенны. Адресом может, ошиблись, номера на дворах не у всех. У него, кстати, тоже не было номера дома, ни на калитке, ни на заборе. Раньше был грубые неровные цифры белилами – но в прошлом году калитку с забором выкрасили в ядовито-зеленый цвет. Номер не начертили, надеясь купить в хозяйственном аккуратный, «заводской».
Мялин уже засобирался юркнуть мимо семенившей к воротам Зойки, но калитка распахнулась, и во двор вошли двое мужиков. Один, постарше, чернявый, цыганисто смуглый, в свободной камуфляжной серой куртке и черных джинсах, второй, - помладше, в шортах и рабочем жилете поверх однотонной зеленой майки. Тот, который был в шортах, почему-то вошел следом, в кильватер, почти прижимаясь к спине камуфляжного.
- Добрый вечер, хазяева, - цыганистый старший, не замер, как полагалось, в открытой калитке, а пошел к Мялину. Его бугристое, облепленное загорелой кожей лицо, щерилось в какой-то глупой полуулыбке. Жесткая шапка максимально коротко остриженных курчавых волос, по вискам была обметана тончайшей нитью ранней седины.
– А Мялин кто?
Ласточки бровей на круглом молочном лице Зойки встревожено взлетели вверх. Она суетливо принялась отряхивать землю со своих маленьких ладошек.
- Добрый вечер. Мы Мялины, - мы. А вы зачем?
Ей не ответили, игнорируя ее существование. Незнакомцы тандемом медленно шли навстречу, будто строем – сначала цыганистый, за ним парень в шортах. Тот, что в шортах, был обут в песчаные бундесовские берцы, которыми были завалены все интернет-магазины с зимы. Заказывая на «Аукро» видеокарту Мялин постоянно натыкался на выпадающие из окна поиска предложения купить точно такие «всего лишь за 299 гривень», в разделе товар месяца. Мялин невольно залюбовался – плотно зашнурованные немецкие «песчанки» с хищными нашлепками на носке выглядели стильно, хоть и нелепо в сочетании с короткими бриджами. Хотя 299 гривень – недорого же.
- Ой, а вы кто? - Зойка громче спросила, будто чужаки могли не расслышать первый ее вопрос. - А вы зачем к нам?
Ее вновь не услышали. Только молодой странно пританцовывая за спиной камуфляжной куртки, скорее гнусаво подвел итог, чем спросил:
- Андрей Иванович Мялин?
Вопрос был адресован Мямле.
- Да, - согласился заинтересованно Мялин, отрывая взгляд от светлых военных ботинок.
И тут же испугался. В чужаках, подходивших к нему, все сквозило пустотой, от блудливых взглядов до мелких жестов уверенных в себе людей. И нарочитая скованность их походки была подкрадыванием хищника к жертве. Не спеша, на мягких лапах, перед тем как рывком вцепиться клыками в податливую мякоть горла. И глядели они на него пусто, будто сквозь, вертя головами, будто что-то искали. Мелькнула быстрая мыслишка - грабят, сейчас будут грабить. Мялин крепче прижал к груди пакет.
Грабить чужаки не собирались.
- Проидемо з нами, - неожиданно нежно пробасил сельским суржиком мужик в камуфляжной куртке, и будто уговаривая, добавил. – Цэ ненадовго, на полчаса.
- А вы кто? – в третий раз повторила Зойка, и вновь ее никто не удостоил даже взглядом. Чужаки смотрели только сквозь Мялина. Их черные тени тянулись к нему по траве, как темная враждебная сила в плохих ужастиках. Лицо Зойки мгновенно стало пунцовым от злости, и багровея она шагнула навстречу чужакам.
Мялин наливаясь по всем своим полостями, концентрированным, дистиллированным ужасом, понял, что он-то пятится к дому, прячась за женой и прижимая к груди набитый тетрадками драгоценный пакет.
- Мы из милиции, - прогундосил заложенным носом из-за спины камуфляжного молодой. Тоном таким же честным, как тринадцатикопеечная монета. Второй чужак радостно вроде бы кивнул, подтверждая:
– З милиции. Всего на полчаса.
Тот, что в шортах не прижимается к камуфляжному, - осенило догадкой Мялина. Он что-то прячет за его спиной. Первой мыслью было – бежать, бросить все и бежать к дому. Наверное, не успеет, но в голову приходило только это. А Зойка, зло растопырившись, уже уперла руки себе в бочок на выпирающим животике, встав скалой между незнакомцами и Мямлей.
- Никуда он не поедет, - раскалившись, резко сказала она. – А вы пошли вон, с моего двора.
- Зачем так, хозяйка, - сказал, неприятно оскалясь, камуфляжный. Его взгляд исподлобья не отрывался от Мялина, застывшего соляным изваянием за женой. В голове задавленным мышонком агонизировал страх. Нужно было все бросить и бежать. Но Зойка точно не убежит.
Незнакомцы вроде и стояли на месте, но уже обтекли Зойку и практически были у Мялина. Мужик в камуфляжной куртке мягко положил ладонь на рукав Мямли, размазывая полосу штыба.
- Поидемо, - почти ласково уговаривающе врал он, отсекая слова в отдельные предложения, уже требовательно дергая Мямлю за рукав. – На полчаса. Оформим. Поихалы. Обратно привезем.
Мялин обреченно понял, что поедет. Чернявый и пер буром, уверенный что продавит, уговорит. Он нависал над почти присевшим Мямлей, увлекая его к калитке, к фургону «Приватбанка», прочь из дома. Его лицо приветливое, но какое-то пустое, было направлено вниз к земле, будто цыган пристально рассматривал его руки с прижатым пакетом. Мямля мелко, на каких-нибудь пятнадцать сантиметров, шагнул к калитке, куда чернявый уже не увлекал, а тянул. Но тут Зойка неожиданной взорвалась неожиданной дикой яростью, бессмысленной и поэтому обреченной. Мялин внутренне застонал.
- Никуда он не поедет! А ну убрал руки! – она дико заорала, пытаясь вырвать рукав Мялина из клешни чужака. – Пошли вон с моего двора!
Молодой, тот, что в шортах, не выдержав режима «уговоры», гнусаво вспыхнул злобой вторым.
- Пшла из поля зрения, шалава толстожопая!
Дальше началось неминуемое – Зойка, взвизгнув, попыталась достать его наотмашь ладонью, своей грязной лапкой с розовыми коготками. Замах ушел в пустоту – камуфляжный, не отпуская рукав Мялина, просто и сильно оттолкнул ее прочь. Толкал в плечо, не в грудь.
- Уйди от греха, а? – его тон все еще был спокойным и уговаривающим. Он все еще хищно, но просил, понимая, что возьмет и так, в любом случае. Так или иначе – клыками к горлу. Но Зойка со своим решительным характером, разбавленным гормональной перестройкой первой беременности не почуяла опасности и не ушла.
Спружинив всем телом от толчка, она с трудом, но устояла на ногах. Быстрым колобком откатилась на два шага назад, чтобы схватить прислоненную рядом с мопедом к угольному сараю тяпку и немедленно бросилась на молодого. Тяпка без замаха врезалась ему в голые ноги, цыганистый ловко отскочил от Зойки, не отпуская уже не рукав, теперь чужак держал в захвате кисть остолбеневшего Мялина. Держал горячей мокрой ладонью так крепко, что резиновый ремешок электронных часов лопнул и часы улетели в траву. Мямля заметил это и сразу забыл – молодой парень в шортах и зеленой майке «в обтяжку» завывая, отскочил в сторону. Теперь было видно, - он прятал за спиной камуфляжной куртки, черное короткое ружье с цилиндром помпового затвора. Такие ружья Мялин видел только в кино и в играх.
Но там же, не настоящие, да?
Зойка, будто не заметив оружия, бросилась в атаку снова, чернявый заломивший уже руку Мялина, опять легко уклонился, а парень с ружьем коротко взмахнул ружьем навстречу жене. Черный, блестевший лаком приклад с хлюпаньем врезался в круглое Зойкино лицо как обухом. Мямля, не осознавая, что кричит, что-то беспомощно закричал, словно проснулся. Пространство вокруг него сжалось вокруг этого даже не звука, - всхлипа. Зойка, по инерции пробежав к калитке, завалилась набок, вывернув голову, так и не выпустив тяпки из рук. Мялин ясно видел, что лицо его беременной жены стало бесформенным, странно изменившимся, потому что вместо лба была алая яма, едва прикрытая невесомой светлой прядью волос. И сама она упала как-то некрасиво, разложившись неестественно, больше похожая на кучу тряпья, чем на фигуру человека. Мямля смотрел в мертвое, безглазое лицо жены одно мгновение, а потом чернявый ловко его согнул, заламывая руку. Пакет с термосом, томиком Кинга и видеокартой упал под ноги. Мялин неожиданно воткнулся лицом в траву рядом, беззвучно воя от боли вывернутой руке.
- Боцман, сзади! – заорал молодой с ружьем, и рука мгновенно избавилась от захвата.
Мялин повернул голову в поисках потерянного пакета и обомлел. К ним, от дома через виноградник несся тесть Мялина, Зойкин отец, который все время был где-то за домом, на огороде. Егор Ефимович Мищенко, грузный весельчак, тридцать два подземного на проходке, был в обычной жизни мудр, неповоротлив и замедлен, как пресытившийся удав. Но сейчас он тяжелый, голый по пояс, не бежал, - летел, едва касаясь поверхности земли, с штыковой лопатой наперевес. Резиновые стертые «домашние» тапочки слетели с его босых ног, мелькающих в траве у садовой дорожки. Теперь он ни сколько не напоминал себя – всегда спокойного и веселого. В искаженном нечеловеческой гримасой лице, резцом ярости было выбито простое и ясное желание - убивать. Так же жестоко, как мгновение назад убили его дочь с нерожденным внуком. Зойка была единственным ребенком в семье.
Почему то Мялину подумалось, - он же теперь убьет их. Он их убьет же.
Но незнакомцы встретили тестя Мялина неожиданно спокойно. Будто заранее все отрепетировали: молодой коленями рухнул на спину Мямле, выбивая дыхание. А камуфляжная куртка, быстро опустился на колено, и извлек из-под куртки короткий обрез двухстволки, вороненые стволы на желтом ложе. И когда обезумевший от ярости Зойкин отец почти добрался до них – спустил оба курка.
Из двух стволов шарахнуло так, что Мялину заложило уши ватными шариками грохота выстрела. Мгновенно по Ласточке прокатился встревоженный лай собак. Два заряда волчьей картечи, врезались в грудь тестя, и отшвырнули навзничь в клумбу, огражденную от садовой дорожки, треугольниками выбеленного кирпича. Оградку для клумбы сделал сам тесть, когда Зойка посадила первые цветы. Теперь на сломанных, не распустившихся розах, постелился тончайший красный дым из разорванной груди Егора Ефимовича. Босые большие ноги неприятно дергались в траве, словно и мертвым, тесть продолжал свой страшный рывок.
Уже не осознавая своих действий, Мямля забился в конвульсиях под чужими тяжелыми коленями, стараясь убежать, уползти прочь. Он выворачивался что есть сил, толкался из-под ног молодого, который, барахтаясь, лупил его вскользь ружьем по спине. Камуфляжный, клацнул над ними переломленными стволами обреза, и когда мокрый, в разорвавшихся брюках, Мямля почти вырвался, сильно и точно ударил жарким вороненым стволом обреза в лицо. Вспухший болью рот Мялина наполнился приторно соленой кровью и осколками зубов.
Он пополз прочь от безжалостной смерти, от ударов сыпавшихся сверху, от кислого, взметанного выстрелами, запаха пороховой гари. Его потянули назад, снова сильно ударив в лицо.
- Тихо падла, убью! – тон чернявого чужака, больше не был уговаривающим, он почти урчал, как рычит хищник, добравшийся до мякотки с яремной веной. Было напрасным – Мялин от ужаса всего происходившего прекратил воспринимать окружающее его реальностью. Рассудок его от боли и ужаса поблек и весь мир стал неясным отражением прежнего. Единственное, что он ощущал и понимал, - нужно оттолкнувшись встать.
Время потекло как-то стремительно, словно из широкого плёса оно обрушилось водопадом. Сознание Мямли заклинившим проигрывателем стало на перемотку: вот его вновь опрокидывают на землю, лицом в траву, мусор липнет в кровавые пузыри рта. Далее длинная пустота, где нет ничего. В паузы между вдохами, свободно, не ерзая, вмещается вечность. Только сердце припадочно колотится внутри пустоты. Над головой трещит, разматываясь, рулон промышленного скотча, а он видит синие пластиковые гильзы, втоптанные в землю. Если бы не кровь, он бы унюхал запах сгоревшего пороха. Гильзы были новенькие, как игрушечные – яркие трубочки синей пластмассы с блестящими начищенными донцами. А вот его уже поднимают из травы, натягивая на голову холщовый мешок и на нем нет ни рубашки, ни брюк, и руки смотаны липкой лентой за спиной. Локти заломленных рук тянут вверх, он ничего не видя, падает куда-то вперед. Снова пауза, где он ничего не чувствует кроме боли – бьющейся, дергающей его за подбородок. Мешок на голове пропитывается кровью. Через мгновение Мямлю бросают во что-то мягкое, теплое. Жадно хлопает боковая дверца фургона и цыганистый почти кричит:
- Валим, валим, валим, - а между каждым его криком Мямля пытается дышать внутри мокрого холщового мешка, пропитанного чем-то химическим. Каждый вдох вечность, легкие липнут, задыхаясь в едкой влажности чего-то чистящего, хозяйственного. Он задыхающейся рыбой бьется, как в судорогах, его снова избивают. Вдох - вечность, выдох - вечность, и темнота.
Перемотка закончилась.
Буханка неслась по каким-то ухабам, а рядом уныло оправдывался гундосый:
- Та она ж мне ногу сапкой пробила, Боцман. Вон смотри.
Журчал автомобильный движок «уазика». Мялин выравнял сбитое дыхание, стараясь пристроиться удобнее разбитым лицом. Голова кружится от химической металлической вони, воздуха не хватает.
Боцман – тот, цыганистый в камуфляжной куртке, басит откуда то справа сверху.
- Шо, ты мне грузишь, ты ж чуть не попалил нас. Работать тише надо, на шо ты тую бабу надраконил? А? Шоб я этого лоха не уговорил? Тебя же учили?
- Учили, - как то понуро согласился раненый «сапкой».
- Из-за тэбэ спалились, забрать троих должны, а в нас тилькы двое. А там по Константиновке уже кипиш.
- Может внагляк третью бабу вынимать нужно было? Подскочить до дома, и в машину затянуть, - весело спросил кто-то. – Если что б покрошили…
Это был третий – водитель, который не заходил во двор, оставаясь в машине.
- Не, - подумав, ответил цыганистый. – Без разведки нельзя грать. Тут не знаю, уйдем чи не уйдем. А у слепую… У слепую нехай лохи в фантики играють.
Мялин, толкаясь внутри мешка, обращен в слух. Но хоть он и старался лежать неподвижно, сверху тут же заметили.
- О, прочухался сепыр, - иронично сказал гундосый, убивший его жену. – Шо, петух отреферендился?
Мялин не понял. Хотел ответить, что он никакой (а кто это вообще?) не «сепыр» (или «упырь», может гундосый сказал – «упырь»?), но разбитое месиво губ, превратило слова оправданий в нечленораздельные звуки мычания. Его тут же ударили ногой в голову. Не так сильно, но все равно – ощутимо. Мямля беспомощно скорчился, на него посыпалось что-то шелестящее.
- Термос, кныжки какие-то, листы на подтирку. Нахрен ты его взял? – над Мялиным потрошили его же пакет, тот – чернявый выбирал его до дна, просто вытряхивая себе под ноги. – Ось бида какая-то, телефон шо ли?
Коробка с драгоценной видеокартой упала на пол рядом с Мямлей.
- Боцман, я ж думал – документы какие-то. И сучку эту колорадскую, хрен бы с ней.
- Думаю тут я. Ты делаешь. Скажу – бери, тогда бери. Скажу – мочи, тогда бей. Мы и так провошкались с этим жирным…
Мялина вновь пнули носком ноги.
- … поселок на уши подняли. А надо быстро – раз, раз – и в машину. Сразу с места. Скрутили, оформили – и за наступным. Пока поймут, а мы ушли.
Невидимый Боцман вздохнул:
- Тебя ж учили?
- Учили, - поспешил согласиться гундосый.
- Видно ты дурак, Вышта, если научиться не можешь.
Гундосого звали Выштой, чернявый в камуфляжной куртке – Боцман. Мялин скорчился, напряженно прислушиваясь к их невидимой беседе. Разум метался птицей, бьющейся в оконное стекло, но он старался быть неподвижным, чтобы его больше не били. Боль была сильней страха и неизвестности, фургон немилосердно трясло, и тыкаясь в пол лицом, Мялин обжигался от пульсирующей боли, но терпимой боли. Невыносимым было ожидание постоянных ударов.
- А. как ты мужика с лопатой загасил, - гундосый Вышта, поспешил перевести разговор с темы «не дурак ли он» в другое русло. – Только тапки полетели. Я только вскинул, а ты – бам, и он впополам в кусты улетел.
- Га-га-га, - басовито засмеялся Боцман. – То ж я, а то ты… Но стрелил добре. Га-га-га.
В еще не забытую пору детства Мялина (когда он был не Мямлей, а Рюхой или Рюшей-Хрюшей, от голосистого бабкиного уличного выклика «Андрюш-ее-нька», где первый слог имени был практически неразличим), его однокласснику Коле Бурденко тетка привезла из Москвы настоящую диковину для шахтерского поселка – игровую приставку «Денди». В нее хотели играть все, но Коля Бурда, проводил тщательный отбор этих «всех» согласно уличной иерархии. Те немногие счастливчики играли вместе с Бурдой, в его летней кухне, прилипая к старому черно-белому телевизору. У Мялина, не было никаких шансов оказаться там ни за джойстиком, ни в числе зрителей, - он и попадал к Бурде, только с Ваноком за компанию. Но шустрый малолетний Мялин, быстро сообразив, однажды стал притворно восхищаться происходящей на экране игрой. Лесть была – незамысловата: «А как ты его, а?» «Ух как он полетел, аж брызнул». Они даже подружились с Бурдой на все лето. Но с самого начала Мялин видел, что анимация примитивных игр приставки была абсолютно одинакова. Но заискивал, «подлизываясь», пока не надоело одно и тоже.
Вышта, так же искренне заискивал перед Боцманом, которому это нравилось.
- Но все равно шумно, некультурно прошло. Ехали за этим жирным, а завалили двух лохов до кучи.
- Та все они сепары, - сказал водитель. – Ты их пожалел, что ли?
- Одно сейчас, когда рейды, - Боцман странно перековеркал последнее слово в «рэйды» - Верхушку берем – оно не нужное. Когда придем – дело другое, кожу стружками снимем. Я ж сам одного лоха вальнул, с лопатой на нас кинулся.
- Аж тапки полетели!
- Га-га-га.
Мозг резануло многозначительное, уверенное «когда придем». Мысли тут же вытащили из архива живую картинку, дерзкого щурившегося Малюка и его обиженное «Когда они придут, порядок наводить, всех перевешают». И багровое злое лицо Ильчевского в дверях класса. Мялин неожиданно начал складывать в единое целое, разбитую на мелкие осколочки, цепь событий. Он забыл и о боли, и о том, что секунду назад задыхался от химической вони внутри мешка, и о страхе от всего происходившего.
Черная машина не зря мчалась по Ласточке. Они хотели догнать его от школы, но Мялин спрятался за кустами от пыли, чтобы не испачкать светлую одежду и его не заметили. Тогда черный внедорожник, остановился возле дома, и показал его этим людобоям в приватбанковской буханке. Да, конечно же! А в черном внедорожнике, был кто-то местный указывающий, вот здесь он живет.
Багровое злое лицо Ильчевского, рассыпалось пеплом ужаса. «Отреферендился». Вышта же про референдум говорил, где Мялин «сидел» в комиссии, чтобы доложить шестьсот гривень до полной стоимости видеокарты. Сам Мялин полагал референдум одиннадцатого событием ничего не значащим, чепуховым – люди в приватбанковской буханке легко и просто убили за это двух человек. И все это из-за него. Из-за Мямли.
Он был снова виновен всюду.
Холщовый мешок (в таком бабка хранила высушенные на припичечке сухари) неожиданно оказался разошедшимся по шву. И Мялин обнаружил, что может видеть, крохотную, совсем небольшую часть, несущегося в неизвестность автомобиля. Упершись лбом в полик, Мямля осторожно передвинул ткань так, чтобы осмотреться. Вертеть головой он не рискнул, лежа пластом. А прямо перед его лицом через лохмы ниток Мямля различил ботинок. Тот самый песчаный бундесовский берц с рельефной резиновой подошвой и пластиковым мыском на носке. Он ясно видел каждую строчку в шве серой нитью, опоясывающем подошву.
Скорчившийся, избитый, перепуганный Мялин продолжил исследовать окружающий его ужас, по миллиметру отвоевывая свой рассудок у бушующей паники внутри. Он лежал на полу «буханки» не один. Сзади него, кто-то глухо ворочался, шумно пытаясь дышать через мешок на голове. Мялин незаметно попытался вытянуть скрученные, заломленные руки и коснулся пальцами человеческого тела - мягкого и влажного от пота. Коснулся и сразу отдернул, - сзади него лежала связанная женщина, и он вслепую тронул ее за голую отвисшую грудь.
Его тут же вновь пнули в голову. Мялин видевший движение бундесовского ботинка, закрыл глаза, покорно перенося удар. Рот взорвался острой болью. Он, сконцентрировавшись, смотрел на ботинок, ожидая нового тычка носком, и не ошибся. Через небольшой интервал его снова несильно, но ощутимо ударили. Бундесовский берц «песчанка», товар месяца, всего 299 гривень. Идеальное средство, для того чтобы пинать в голову лежащего, связанного человека.
И еще раз. И еще. Мямля терпеливо, экономя каждый вдох, продолжал сдвигать прореху на мешке, так чтобы увидеть больше.
Вышта, сидевший на запаске, над Мялиным, время от времени пинал его в налитое болью лицо. Просто так, без причины, механически, как отфутболивают попавшийся на пути камешек или пустую пивную банку.
Игра продолжалась, пока мотор фургона неожиданно не заглох, протяжно чихая и задыхаясь как астматик.
«Буханка» неожиданно остановилась. Мямля замер вжавшись лицом в пол. Рот разъедала кислота боли. Вверху невидимо завозились.
- Шо за на?
Дверцы фургона хлопнули. Через несколько секунд понеслась громкая ругань.
- Вы шо там сисю придавили?
- Та это ж не я…
- Бензин ты проверял?
- Уровень, посмотри, на уровне стрелка – больше полбака.
- Ты ж готовился, курва…
Мямля весь обратился в слух. Потом рискнул приподнять голову, выглядывая через прореху в мешке, но ничего не увидел. Солнечный свет сквозь окна «буханки» неправдоподобно яркий, жестоко слепил. Голову пришлось осторожно опять положить на пол салона, когда к фургону впереди подъехал второй автомобиль. Скорее всего, тот самый, черный внедорожник.
Голоса отдалились, став общим фоном. Так длилось долго – минут десять.
А потом, щелкая, распахнулись задние дверцы, и мир взорвался чудовищным грохотом и звоном. Инстинктивно Мялин сжался, стараясь лежать неподвижно, когда понял, что внутрь салона стреляют. И уже не из ружья, из автомата. Он беззвучно выл внутри себя от страха, прижимаясь к полу, зажмурясь, словно закрытые глаза могли уберечь от стегающих по слуху выстрелов.
Выстрелы оборвались.
- Ты что баклан, тихо кончать нужно было, - возбужденно басил у задних дверей Боцман.
- Та, Боцман, какая разница? – попытался оправдываться невезучий Вышта.
- Гильзы, гильзы же, - застонал Боцман. – Ты ж их все не соберешь. Это ж и у нас статья.
- Та кто будет проверять.
- Сейчас никто. А завтра шо будет – никто не знает. А за автомат ты же расписался. Он же ш мусорской - отстрелян.
- Та они же сепары.
- Ой дурак… Контроль их теперь сам.
Тон не оставлял сомнений – сейчас будут добивать. Мямля просто лежал, полностью беспомощный перед людьми в бундесовских берцах. Страх смирил его с судьбой, и он просто замерев от ужаса, ждал неминуемого конца с закрытыми глазами. Над головой что-то брякнулось о металл, и шарханувшись, быстро-быстро зашелестела цепочка шагов прочь от фургона.
Долгие невыносимые минуты ожидания и снова скрипучее ворчание открывающейся дверцы.
- Точно чеку дернул?
- Та точно, - гундосил Вышта.
- Запал стрельнул?
- Стрельнул.
- Лезь, глянь!
- Не полезу.
- Лезь убью!
Их прерывает кто-то еще:
- Равлики говорят там сзади «двенашка» едет. Вроде как сюда.
Долгая пауза, голоса стали шушукающимися, вытянутыми, едва различимыми.
- Ладно, поехали.
- Може подпалимо?
- Дым увидят – прямо за нами слетятся! А так пока видшукають по полям. Поехали…
Мямля, повинуясь инстинктам, лежал неподвижно, стараясь даже не дышать. Напряженно вслушиваясь в ругань невидимых за тканью мешка людей.
Даже когда взревел двигатель второй машины и быстро растворился гудением в отдалении, Мямля не двигался. Ужас, наполнявший его, шептал, что они не уехали, а затаив дыхание прячутся возле буханки в ожидании «двенашки». Автоматная очередь внутри салона «буханки», все еще отдавалась звоном в ушах. Сколько так прошло – полчаса, час? Лишь когда невыносимое неведение оказалось сильнее страха, Мялин рискнул поднять голову и открыть глаза.
Сквозь прореху ослепило светом. Мялин сел, с редким наслаждением расправляя затекшие руки облитые чем-то липким и скользким. Он, задыхаясь, попробовал освободиться от скрученной ленты, стягивающей запястья. Ничего не получалось. Попытался зацепиться за что-нибудь, но за спиной было только мокрое и мягкое. Облитые кровью запястья скользили внутри плотного кольца скотча, но вытащить их не получалось. И когда силы готовы были оставить его, и он был готов сдаться, Мялин выжимающий кисти рук из слоя скотча всеми мышцами, тужась всем телом, выдернул из скомкавшегося слоя скотча одно из запястий. Еще минута и он сорвал с разбитого лица проклятый мешок, размотав слой скотча на шее.
Он временно ослеп и постепенно, пока глаза не привыкли к мягкому вечернему свету, жадно дышал, мокро хлюпая разбитым ртом. Неясный, необъяснимо размытый мир приобретал привычные очертания.
Обретя возможность свободно дышать Мялин близоруко осмотрелся.
Он сидел в пустой буханке, в одних трусах – черный от грязи и начинающей спекаться крови – своей и чужой. Рядом оплывало неопрятной грудой тело обнаженной по пояс, пожилой женщины, с обрезанным мешком от сахара на голове. В боку и широкой белой спине, не оставляя следов, подтекали красным клочья входных отверстий от пуль. Мешок с головы Мялина был насквозь пропитан кровью, укоризненно смотрел на него, как входным отверстием от пули, большой прорехой через которую он пытался подглядывать. Возможно, он тоже должен был оплывать в кровавых клочках пулевых пробоев неестественной тушей, если бы не это прореха по шву в потемневшем, пропитанном кровью мешке. Наверное, ее приняли за дырку от пули в голову. В машине пахло чем-то вязким и нехорошим. Мялин понял, что мертвая женщина опорожнилась после смерти. Превозмогая себя, он коснулся трупа, пытаясь проверить пульс, и от одного прикосновения к распластанной белой сально-липкой спине в кровавых потеках, изнутри в саднящее горло ударил таран рвоты.
Мялин шатаясь, вывалился из «уазика», и его стошнило кровавой жижей рта в серую дорожную пыль колеи грунтовки. Справа вдоль дороги шла зеленая стена лесополки, слева – бугрилась желтая отцветающая степь. Фургон с логотипом «Приватбанка» стоял брошенным прямо посреди дороги. Мямля как мог, вытер дрожащими ладонями лицо и дико озираясь, попытался понять, что ему делать дальше. Первой мыслью было – нужно просто ждать в «буханке», пока кто-нибудь не проедет.
«Двенашка», сзади ехала «двенашка». Он отдышался от жгучего вкуса рвоты во рту, пытаясь решить, что делать дальше.
Но для того, чтобы думать логично, нужно было восстанавливать всю цепь событий, начавшихся с того момента, как он вернулся домой. А значит, возвращаться к алой яме через маленький лоб Зойки, разорванному загорелому телу Мищенко, и принять, что все это случилось по его вине. Вине для него непонятной.
«Отреферендился петух».
Хотелось завыть. Мялин беззвучно плача, рассеяно осмотрел себя. Левый бок наливался громадным синяком, в целой россыпи ссадин. Разбитое, в запекшейся крови, лицо с распухшими, рассеченными губами. Выбитый передний зуб, дырку от которого он исследовал грязным пальцем. Из одежды – мокрые от пота трусы-боксеры размера XL. И пустая, дышащая вечерним звучанием бугристая степь, да заросшая посадка, пегая от перхоти жухлой листвы. Ни в нем, ни вокруг него, не оставалось ничего от себя прежнего, словно и убили его в брошенном где-то на полевой дороге фургоне. Он какое-то время поплакал жалея себя, но слезы быстро иссякли.
Нельзя было вот так сидеть, нужно было что-то делать.
Мялин собрал все силы (которых уже просто не было – ни моральных, ни физических), и кряхтя полез обратно в фургон в поисках одежды и очков. Но не нашел ничего. Ребристый пол салона «Буханки», с остатками ковриков из вытертого бесцветного линолеума, был усыпан листочками непроверенным заданием по Новой истории. Разметанные, как крылья громадных мертвых мотыльков они стали разлинованы красным – бурыми подсыхающими кляксами. Вокруг запаски пустые пластиковые бутылки от газировки, мятые пачки «блатных» сигарет – «Мальборо» и «Лаки Страйк». Мялин пополз на карачках вперед по салону, стараясь не касаться мертвого тела. Коробка с видеокартой лежала под единственным сиденьем в салоне, почти в головах мертвой женщины. Там, скорее всего, сидел, тот в камуфляжной куртке – Боцман. Стараясь не то, что не касаться, даже не смотреть на широкую белую спину в пулевых дырках, Мялин полез за видеокартой. Полез и замер. Рядом с видеокартой, прямо под сиденьем, лежало светло-зеленое яйцо гранаты. Мялин долго смотрел на нее, раздумывая, как ему поступить. Вышта соврал – чека осталась в запале, но усики чеки были разогнуты в одну полоску. В фильме или игре, он бы должен поднять закатившуюся под сиденье гранату, но в воняющем порохом нагретом солнцем салоне «буханки», рядом с широкой белой спиной пахнущей мясом и мочой, Мялин не рискнул даже дотронуться до нее. Граната была концентрированной смертью, уготованной лично ему. Он осторожно вытащил из-под сиденья видеокарту, положив ее в смятый пакет с алыми маками. Вытер пакет от брызг крови. И после, выдавив как из тюбика, Мямля вытащил свое избитое, сочащееся болью тело из фургона.
И без раздумий сразу пошел прочь от машины – назад по ее движению. Сначала медленно, едва плетясь, до мысли, что эти могут вернуться. Страх погнал быстрее, так быстро насколько он мог идти. А ведь он так не проверил пульс у полной немолодой женщины, со спиной порванной пулями. И даже не посмотрел, кто она. Но снимать мешок с головы трупа было пока выше его сил. Зачем? Она и так мертва - он не сомневался. И так знал кто это. Татьяна Устиновна, завклубом, которая была председателем на его участке референдума. Мялин повинуясь непонятному, мгновенно запретил себе думать об этом.
Сейчас главное, - идти. Идти, чтобы вернуться домой.
Усталость навалилась на Мялина, когда уже стемнело. Однажды за его спиной по степной дороге прогудела машина, и он, паникуя, спрятался от нее, упав навзничь в заросший кювет, дополнительно исцарапав сухими стеблями изможденное тело. С темнотой, разворачивающейся иссиня-черной донбасской ночи пришла усталость, а потом жажда и холод. Обманчивая прохлада вечернего, жаркого мая, обернулась оцепенением, пронизывающим разбитое голое тело. Холод сперва успокоил боль в лице, но спустя небольшое время Мямля стал замерзать. Но он все равно, упорно брел вперед, сначала пытаясь ориентироваться, а после, когда стемнело, стараясь просто не сходить с дороги. Идти, ночью, еще и босиком было невыносимо, он вздрагивал каждый раз, наступая на россыпь мелких, необыкновенно острых камней или щепки колющихся сорняков. Голова была абсолютно пустой, мысленно Мялин был погружен в щадящий рассудок мертвый вакуум. Ежась от холода, он делал шаг, потом еще один, потом еще. Он даже не делал привалов, пусть краткосрочных. Страх остановиться пока был сильнее отзывающейся боли в ногах и смертельной усталости.
Лесополка кончилась часа полтора назад. Мялин оказался на широкой, наезженной насыпной грунтовке, отсеченной от черной ночной степи, глубокими кюветами. Идти стало проще, и Мялин шел в абсолютно непроглядной темноте, следуя за едва различимой тканью змеиной кожи грунтовой накатанной дороги.
Когда его выдернуло из темноты оранжевое пятно фар, он даже и не понял, что по грунтовке едет автомобиль. Мялин обрадовавшись свету, что может видеть, куда ставить свои исцарапанные ступни, побрел быстрее. И только потом услышал приближающийся громадный, ревущий «Камаз». Прятаться, прыгать в кювет, уже не было никаких сил и совершенно бессмысленно. Мялин отошел на обочину и замер в слепящем свете, пропуская машину. Проезжай же.
Но «КамАЗ» сначала сбросил скорость, а потом остановился. Мялин равнодушно смирился со своей судьбой и просто стоял, отворачивая лицо от белого яркого света фар.
Из кабины выпрыгнул молодой парень, в спецовке-комбинезоне. Минуту он настороженно рассматривал из-за машины нелепого Мялина в одних трусах с пакетом, словно любовался, а потом медленно подошел.
- Машину отжали? – непонятно спросил он.
Мялин не смея возражать, кивнул. Он слышал слова водителя, но с трудом понимал их смысл, будто их разбили и перемешав склеили в непонятное.
- Далеко отсюда?
- Да, - Мялин едва шевелил разбитыми губами.
Водитель «КамАЗа» разразился длинной матерной тирадой.
- Совсем суки обнаглели, - но рассмотрев разбитое лицо Мямли ближе, засуетился. – Щас, подожди.
Он метнулся к грузовику и вернулся с зеленой двухлитровой бутылкой от пива, в которой плескалась вода.
- Давай солью, умоешься. А то смотреть страшно.
Мялин, не сразу сообразив, чего от него хотят, покорно наклонил голову и сложил ладошки ковшиком. Брызнул водой в лицо, потом оживая, протянул сложенные ладони и принялся жадно пить. Вода была теплой, но необыкновенно вкусной. Водитель хотел отдать ему бутылку, но видно взглянув в разбитое лицо, понял, что будет трудно пристроить горлышко к раздутым губам, продолжил терпеливо плескать воду в подставленные ладони. Мир вокруг оживал, будто впитывая воду, которую Мямля слизывал со своих грязных ладошек.
Наконец он напился. Водитель, выбросил пустую бутылку, и вновь метнулся к машине.
- Щас, подожди, подменку дам.
Подменкой водителя Мялину досталась огромная, безразмерная растянутая майка с красной надписью «Just Say No» и грязные, обтерханные, облитые маслом спортивные штаны.
- Хоть так, - сказал парень в спецовке, которому было явно неудобно предлагать, насквозь грязные промасленные спортивные.
Мямля, шатаясь, натянул и майку и штаны.
- Ты в Раздольное идешь?
Мялин пробубнил, что-то в ответ. Получилось вроде как утвердительно. Он не знал куда идет, и никогда не слышал про Раздольное. Но возможно он шел именно туда.
- Сидай. До Раздольного подвезу.
Мялин послушно полез в «КамАЗ». Но взобраться сам не смог, водитель ловко подсадил его и осторожно, не хлопая, закрыл за ним дверцу. В кабине было необыкновенно тепло, сразу захотелось спать. Из-под приборной панели, слабо освещенной тусклым диодным светом, колыбельной бренчало радио Шансон: «Ковыляй потихо-о-о-нечку, а меня-я-я ты забудь».
Мялин почти расслабился. Некоторое время ехали, молча, потом водитель спросил:
- Какую машину отжали?
Мялин сонно вздрогнул, забеспокоившись лишь на мгновение. Но потом извлек из отбоя засбоившего рассудка, крапленую карту прожитых последних часов.
- «Двенашку» - ответил он, раздутыми губами получилось - «двенафку».
- Жалко, - вздохнул водитель. – Эк они тебя обработали… Одному сейчас нельзя ездить, а мы катаемся. Ты из Раздольного, сам?
Мялин не ответил, уронив голову на грудь, дремля с открытыми глазами. Мерное гудение мощного двигателя «КамАЗа» убаюкивало, в тепле и безопасности, незаметно утекали последние остатки сил. Водитель не стал досаждать ему вопросами, хотя по выражению лица можно было понять, что парень сгорает от любопытства. Так молча они ехали минут тридцать.
Летящие пятна электрического желтого светы, вырезали из темноты, чистенькие, игрушечные профили первых домов на улице и синий дорожный знак «Роздольне». Кабина качнулась, и Мялин очнулся.
- Тпру, Сивка, приехали.
Водитель, помог выбраться, пожал ему руку и значительно посоветовал:
- В больницу завтра иди, вдруг что.… И побои снять. И заявление, заявление обязательно напиши, а то совсем обнаглели.
Мямля кивнул, промычал что-то неопределенное в ответ, не зная, есть ли у него это завтра. Где он напишет заявление, о том что у него убили беременную жену. И тут же забыл и о водителе, и о завтрашнем дне, и о больнице. Сломанной заводной игрушкой, он спотыкаясь, слепо побрел вперед.
«КамАЗ» развернулся и дребезжа уехал. А Мямля наискось пересек выходившую в степные поля улицу. Казалось в машине он смог подремать, но сил почти не осталось. Каждый шаг давался с трудом, будто он плыл через мягко обволакивающий кисель. Он прошел мимо прямоугольной загородки автобусной остановки на краю дороги. Если бы внутри была лавка, он бы остановился, чтобы лечь.
А вокруг звенела сверчками тихая майская ночь. Вокруг не было ни единого огонька, кроме блесток звезд, намертво пришпиленных к черному потолку неба. Не светились окна в спящих домах, не было уличных фонарей. Серый неразличимый в потемках абрис улицы, вытягивался коридором в темноту, где слепо угадывались неясные очертания. Первая улица Раздольного была похожа на его родную Ласточку – та же самая пешеходная дорожка из плиток бетонита, два ряда заборов и пыльный проселок между ними. Мялин пошел по пешеходной дорожке, стараясь не наступать на колкие стыки между камнями. Истерзанные ступни постоянно утыкались во что-то колющее, приходилось делать мелкие шаги, выматывающие еще сильнее.
Дорожка вывела его к перекрестку, у которого из вытоптанной полянки торчала водяная колонка. Мялин тупо подошел и несколько раз качнул, колонка брызнула тонкой струйкой. Тогда не отпуская рычага, стоя на коленях, он пил пока вода с шипением не иссякла. Сил практически не оставалось. Он отдохнул, опершись спиной на колонку, и резко встал. Шатаясь, он повернул налево по пешеходной дорожке и прошел несколько метров.
Нестерпимо, до боли захотелось в туалет. Настороженным животным осмотревшись – вокруг не было ни души, Мямля сошел с дорожки в густую траву, и кряхтя от боли в низу живота, помочился. В затуманенное усталостью сознание краешком заглянул рассудок – он понял, что стоит перед брошенным домом. Никаких сомнений быть не могло. Заросли кустарника, висящий под углом к земле на одной перекладине забор из грубо сколоченных досок, как ветхий старик, удерживавшийся на костылях подпорок. Решение пришло неосознанно, Мялин осторожно взвешивая каждый шаг, ступил в высокие заросли вишен и упругих кустов сирени. Получилось шумно, он замер в страхе, выглянув на дорогу. Раздольное продолжало безмятежно спать, и казалось, никакой шум не способен потревожить его сон. Мямля не беспокоясь о шуме продрался через густые кусты и пошел согнувшись вдоль забора, пока не нашел широкую щель между столбами. Ветви молодых деревьев, словно защищая свои владения, наотмашь хлестали его по лицу и плечам, но он изогнулся осторожно, чтобы не повалить весь забор, пролез между трухой гнилых досок. Протиснувшись внутрь двора, Мялин опять долго прислушивался к неподвижному озеру ночи. Инстинкты его от страха обострились, он слышал каждый шелест вокруг, окружающие остатки мертвого дома стали ясно видны в глубине двора, словно он обрел способность видеть тьме. После осторожно пошел вперед по заросшей лужайке, где угадывалась скрытая густым осотом, тропка к дому. Мямля ни за что не смог решиться на подобное – залезть в чужой дом. Но к едва угадывающимся в сумерках светлым стенам, шел не совсем тот человек, который еще несколько часов назад бодро трусил домой.
Мялин подошел к дому. Чужой и мертвый он возвышался среди стены вишен и высохших яблонь. Окна были закрыты ставнями и намертво забиты досками крест-накрест. Обвалившаяся штукатурка полосовала трещины, хорошо заметные даже ночью. Он прокрался вдоль стены в поисках другого входа и нашел пристройку: веранду, обшитую рассохшимися рейками в чешуйках отслаивающейся масляной краски. Дверь на веранду, сбитая из прочных толстых досок, была закрыта на большой висячий замок, ржавый даже на ощупь. Обреченно и безуспешно подергав, толкнув плечом, неподдающуюся дверь Мялин пошел проверять забитые широкие окна веранды.
Протоптавшись у развалившегося крылечка минут десять, он издал шумный вздох восхищения. Тыловое окно, на веранду было полностью выбито и заслонено листом фанеры, державшейся на одном гвозде. Судя по всему, когда-то в этот дом уже проникали, и именно этим путем. Мялин расшатав сдвинул фанерку вверх, и не колеблясь полез внутрь. С трудом протиснувшись измученным телом в провал окна, он оказался в груде всяческого хлама, брошенного в углу веранды. Мялин осторожно выбрался из завала тряпья, картона и чего-то неприятного на ощупь, морщась от лавин пыли, которые он поднимал, прокладывая себе путь вглубь веранды. Наконец выбравшись, проскрипев половицами на веранде, дернул дверь в дом. И замер от краткого мига торжества – дверь приоткрылась сантиметров на тридцать, намертво упершись во что-то невидимое. Но места хватало, чтобы проскользнуть внутрь.
Мялин вошел и закрыл за собой дверь. Из прохлады майской ночи он нырнул в затхлый пахнущий сыростью воздух давно не проветриваемого помещения. Несколько минут провозился с запорами изнутри, но так и не сумел накинуть громадный самодельный кованый крючок на ушко, торчавшее из простенка. Дверь заклинило, и она никак не поддавалась. Силы оставляли Мялина, просыпаясь как песок в конусе часов. Устав бороться он оставил дверь в покое, и вытянув руки перед собой побрел в абсолютной темноте, словно на него вновь надели мешок. Пальцы вытянутые вперед нашли шершавую от побелки стенку, наткнулись на острый угол угольной печки со снятой плитой, задевали слои паутины и какие-то лавки. Прогибающиеся половицы чужих, незнакомых комнат, разболтанно звенели стеклом от его шагов, гнусаво скрипели истончившимся деревом. Сначала двигаясь по стенам, Мялин быстро потерял ориентацию и теперь просто вслепую шарил внутри дома в поисках безопасного места. Он, спотыкаясь, бродил в темноте еще минут пять, и когда был уже готов просто опуститься в густую пыль на полу, больно врезался голенью в край дивана или кровати.
Мямля заснул, едва опустившись на него, прижимая к груди мятый грязный пакет с видеокартой, укутавшись в безразмерную майку с надписью «Just Say No».
Глава 3
Глава третья «Робинзон»
Его разбудил свет, осторожно толкнувшийся в тяжело смеженные веки. Яркие вспышки полосами рассекали спасительный дурман сна, гасили паруса рассудка, дрейфующего через священное забытьё. Пока ласковыми, нежными прикосновениями рук преданной любовницы, но с каждой истекшей секундой становясь все настойчивей. Разум выныривал из многомерного зыбкого покоя сна, словно свет запускал цепную реакцию, наподобие тех, какие происходят в растениях, повинующихся и живущих согласно солнечным циклам. Будто он и был таким растением, пробужденным из долгого практически вегетативного небытия солнечным светом. Пока робко первыми вспышками прорывающимся, сквозь ветошь сна, к Мямле все еще не понимавшему, где он, и что с ним произошло. А с ним произошло многое, может другим хватило бы на всю жизнь.
Свет не толкал, уже бил в глаза. Ему вторило пение шумящей листвы за окнами, беззаботный щебет пичуг, шорох ветра и тысячи иных неслышных звуков, пробивавших панцирь дома насквозь. Какофония невидимых ксилофонов жизни весело вливалась в его затхлую тишину. Невидимой стены между Мямлей и окружающим его миром больше не было, она была вдребезги разбита вчера навсегда. И этот новый дивный, и одновременно абсолютно страшный мир, окружал его, беспомощно скукожившегося на диване, и еще не отдающего себе отчета, что произошло. Он не хотел этого мира, прорывавшегося сквозь разбитые, превращенные в руины стеклянные стены, но не мог противостоять ему. А старый, заброшенный дом, больше похожий на погребальный склеп, источенный временем как червой, был не в состоянии укрыть от движения жизни извне. Бесконечный вчерашний день закончился, ставя точку всей прежней размеренной жизни, открывая путь в неизвестность. От прежнего у Мямли оставался жесткий прямоугольник картонной коробки с видеокартой, полный невыносимого сожаления о навсегда утраченном.
Все вокруг было прозрачно-серым, размазано бесцветным. Как ранним утром, только начавшемся рассветом. Светлый сумрак наполнял длинную комнату и растворялся в проходе, бесследно исчезал за широкой деревянной лудкой из бруса выкрашенного голубой масляной краской. Дверной проем вел в следующую комнату к выбеленной печке, которая делила вторую комнату на пространство перед входной дверью и миниатюрной кухней. Передняя хата, задняя хата, которые стали залом, спальней и кухней в будущем. Свет играл тенями на грязных окнах, переливаясь и отражаясь от невидимой листвы деревьев за ними. Тени тянули свои трепещущие пальцы по грязным стенам, дрожали над провалами мышиных нор у прогнувшихся сгнивших плинтусов, огибали заросли безжизненной невесомой паутины. Дом пока еще стоял, как растерзанный осадой равелин, возвышаясь над дикими многолетними зарослями, но был мертв уже давно, и игра теней была похожа на гнилостные реакции трупа.
Мямля проснулся, открывая глаза. Он был инородным телом в этом холодном мертвом доме, внутри него еще билась не прерванная, дышащая жилка жизни. Жила вместе с болью, с его размеренным дыханием, смешанными чувствами, не отошедшего ото сна человека. Серые призраки пыльных стен дрогнули, крошащимся черствой горбушкой в осязаемое и видимое.
Сонная пелена дрогнула и распалась на множество цветных мозаик. Дрогнула, но на один мимолетный миг, устояв перед напором слепящего света, приоткрыла завесу потаенного из памяти. И его бабка замерла у печки, чугунно шорхая сковородкой о плиту. «Вставай засонюшка, я и вертунчиков напекла». Вертунчики – промасленный обжаренный хворост, из тонкого, наскоро вымешенного теста, были одним из любимых лакомств. Бабка насыпала их в большую эмалированную миску, посыпая сахаром и прикрывая сверху кухонным мохнатым полотенцем с поистрепавшимися розовыми петушками по краям. Рядом с миской, граненый стакан с прохладным молоком, на который жуликовато мружась, косится мордатый усато-полосатый кот Воська со своего излюбленного места – приступки между печкой и кухонным шкафом. Его хвост неистово колотит по сложенной в углу вороненой печной утвари – кочерге, жигалу, скобке. Воська хитер, всеяден и невероятно ленив. Бабка притворно гонит его от печки: «Кыцу, пошла!», Воська преданно желтыми глазами смотрит на бабку, выгибаясь и вытягивая толстые лапы. «Баба, а молоко холодное?» «Холодное, Андрюша, холодное, как ты любишь». Утренний дом, разбуженный недовольно ворчащей печкой, широк и необъятен. Потолок вон где, и взрослый не достанет. Стены ровно выбелены, на окнах шторы с цветами. На подоконнике, для красоты, в большом горшке высокий зубчатый разросшийся цветок – «алойя». Тень от горшка с «алойей» покорно лежит узорами на застиранных постилках, и вымытому, со сбившейся краской, полу. Раннее утро стелется вслед за тенями по всему дому. От ниши в простенке, где спит бабка, до громадного сундука укрытого «рядкой» - дырявым покрывалом, поверх которого ждет стопка детских книжек и журналов, - пока невидимые в быстро блекнущих утренних тенях. На «рядке», которой накрыт сундук, сложены в стопочку «Барвинок», «Мурзилка», «Веселые картинки» и несколько старых «Крокодилов». Журналы древние, с пожелтевшей скрипучей бумагой, но с интересными картинками и загадками. Чтобы самому взбираться на сундук, к нему подсунута старая синяя табуретка. Сундук большой и набит всякими вещами. «Тока не свалися с сундука, внучек». «Не свалюсь, баба». Напротив сундука стоит сервант – большой, высокий, красивый с зеркалом за стеклянной сдвижной стенкой, и полированной полкой над ящиками с документами. Сервант полон настоящих сокровищ, кроме документов для всего на свете – там есть тоненькие белые тонюсенькие рюмочки и зеленые стаканчики с оленями, еще там стоит рыба с солонкой внутри и два слоника со сломанными бивнями. Лазить в него – нельзя, но раз в месяц бабка моет сервант от пыли и тогда уже можно играть с рюмочками и стаканчиками, выставленными на стол. Только осторожно – раньше рюмочек было шесть, но одну во время мытья серванта – расхлопали. «Ой, горе мое сердешное, Андрюшка, вырастешь ты пьяницай». «Баба, а Баба, зачем люди – пьяницы?» «Рюмочки им нравятся и стаканчики». Возле серванта на резной черной этажерке стоит телевизор, черно-белый, с газетой наверху. Газета прям очень нужная – в ней вся-вся телевизионная программа, аж на три канала, правда второй в телевизоре не показывает. Но хватает и двух – мультфильмы, детское многосерийное кино про электроников, «В гостях у сказки», «Будильник», «Катрусин кинозал». Черно-белый экран все еще оказывает магическое действие, стоит включить в розетку, щелкнуть клавишей трансформатора, и сразу так и забываешь обо всем. Над телевизором большие настенные часы с гирькой. Они тоже важные – показывают время. Время особенно важное, - оно показывает, когда надо вставать, когда кушать, смотреть телевизор и как спать ложиться. Если часы сломаются, наверное, время тоже испортится и все перемешается. Часы тикают, поскрипывая и от этого звука легко и сразу спокойно – все на месте. Ничего не сломалось.
«Вставай, Андрюша, вертунчики стынут». «Иду Баба, иду».
Мялин открыл глаза, морщась от света, бьющего через щели в окнах. Наваждение исчезло. Было не раннее утро, а вторая половина дня, просто не хватало света – окна были закрыты забитыми ставнями и в доме царил полумрак. В чужом доме. Ему всего лишь на мгновение, в полусне показали кусочек позабытого рая из прошлого, чтобы вновь возвратить в окружающий ад настоящего. Голова болела адски, будто с похмелья. Он лежал с маской боли на лице, сонный, нелепый, в чужом селе, вором забравшись в такой же чужой и мертвый дом. Дальше опуститься было нельзя. Мямля едва не заплакал.
«Вставай Андрюша, вертунчики подоспели».
Подсознание перестало пытаться подменить настоящее, выуженными из памяти воспоминаниями. Он вспомнил кто он, где он, и все вчерашние события, вплоть до мельчайших событий – от школьного стула, летящего в огромное окно, до его напрасных последних усилий в попытках закрыть на крючок входную дверь. Дом, в который ночью залез Мямля, почти не отличался от его – родного, брошенного в Константиновке. Та же передняя хата – большая комната, и задняя – маленькая для печки, между комнатами – груба с щелями печных заслонок в ходах. Но на этом сходство и заканчивалось, остальное в чужом доме было мертвым и безжизненным. Крыша во многих местах текла, и один из углов, большой комнаты обвалился, обнажая ребра белых планок дранки. Штукатурка лежала в углу большой кучей, неясным очертанием трупа. Пахло вокруг тоже неприятно - затхлой сырой тряпкой, как пахнет в заброшенных, никогда не проветриваемых помещениях. На потолке как темные нимбы чернели пятна в зарослях лохматой паутины. В комнатах практически не было ничего и окружающий сумрак давил пустотой. Сломанный посредине, выгнувшийся диван, тумбочка между двух окон, пара табуретов в центре комнаты, груда досок и мусора у стены напротив дивана. Мялин закрыл глаза и весь сжался от безнадежности. Ему нестерпимо захотелось, чтобы весь окружающий мир исчез, перестал существовать в реальности. Даже вместе с ним, распластанным на накренившимся диване. Он не хотел ни пусть пока безопасного, но чужого дома, давшего ему ночное пристанище, ни обманчивого покоя в затхлом сумраке, расцвеченного мутными полосами света.
«Иду, Баба, Иду». Но идти на этот голос он не мог – было слишком страшно.
Он повернулся на бок, чтобы спрятать закрытые глаза от солнечного света, пробивавшегося в щель поверх ставен, и ткнулся лицом в валик дивана. Лицо, спекшейся раной, вспыхнуло резкой острой болью, такой острой, что он негромко вскрикнул. Боль была живой, пульсирующей от кадыка к переносице. Мялин вытерев пальцы об изнанку майки, осторожно потрогал раздутую воспаленную губу. Диван от его движений угрожающе заворчал, словно был живым существом, удерживающим полное тело Мямли на своей ладони. Призрачный рай истаял, и туда не было возвращения. Жалея себя, Мялин тихо и осторожно заплакал. Еще вчера он просто шел с работы, с новой видеокартой и даже не представлял себе, что через сутки окажется черт знает где, в чужом брошенном доме, совершенно не зная, что ему делать.
Ночная мысль проникнуть в пустой дом, чтобы укрыться и отдохнуть перестала казаться спасительной. Сейчас, при свете дня, дом стал бессмысленной ловушкой, которая только подчеркивала весь ужас его безнадежного положения. У него убили практически всю семью, возможно, его ищут, у него нет ни одежды, ни обуви, губы на лице распухли и запеклись кровью, выбит передний зуб, ему обязательно нужно к врачу. По улице, из-за ставен о заросший двор ударился и прокатился мимо, шум проезжающей машины и Мялин вздрогнул от страха, беззвучно замирая от испуга. Потом он поплакал, еще жалея себя, и тихо лежал, надеясь забыться в полудреме.
Он был один, совершенно один, и это одиночество было страшнее всего.
Подняло его с дивана, людское – захотелось в туалет. Мялин лежа терпел, сколько мог, а потом встал и пошлепал босиком по прогибающимся половицам к входной двери. Он осторожно вышел на веранду, и стыдясь себя шумно помочился в сгнивший угол с проломленным полом. На полу, среди опрокинутого, разбросанного вчера мусора, валялись старые ржавые плоскогубцы. Вооружившись ими, Мялин осмотрел перекошенную дверь, разбухшую от влаги на протяжении долгого времени (между верандой и домом зияла щель шириной в ладонь, сквозь которую было видно небо) и кое-как изогнул ушко, вбитое в дверной проем так, чтобы крючок на двери до него доставал. Накинув крючок, он совершенно успокоился. Пошлепал к дивану, но на полпути остановился. Способность думать и думать быстро, возвращалась. Мялин сообразил, что не стоит пытаться заснуть сейчас, чтобы не мучиться ночью от бессонницы, в полной беспомощности и темноте. Нужно было осмотреть дом, пока света сквозь щели в окнах было достаточно.
Это было какое-то занятие, отличное от грызни и обсасывания вчерашнего в памяти.
Мялин почувствовал себя Робинзоном, которого жестокий шторм судьбы выбросил на этот затхлый пыльный островок посреди бескрайнего океана жизни. Не было ни пальм, ни песка, ни следов на нем. Но осмотр пробудил любопытство и Мямля со странным интересом крался по дому, шаря по углам. Беглого осмотра было достаточно, чтобы понять, из дома вытащили все ценное давным-давно, может быть в конце девяностых. По крайней мере, табуреты в центре комнаты были застелены «Луганской Правдой», ветхой газетой от девяносто седьмого года. Мямля захотел передвинуть один из табуретов, ближе к дивану, но замер, будто обжегшись. На застеленных газетами табуретах в центре комнаты, когда то стоял гроб, их так и оставили без поминок, посреди большой комнаты не трогая. Не тронули их и воры, несомненно, побывавшие в доме. В большой комнате на полу желтел другим оттенком краски огромный квадрат, от напольного ковра, различимый даже под слоем пыли, самого паласа не было нигде видно. Везде проводка и розетки были безжалостно выдраны из стен, а в задней хате с угольной большой печки сняли плиту с конфорками и вытащили колосники. Ничего особенного в этом не было, - бум собирателей металла, начавшийся в середине девяностых, разорял все оставленное без присмотра точно так же и в Константиновке, где умыкалось все, представлявшее собой какую-нибудь ценность. Дом был мертв и пуст, как все лишенное жизни. Как и сам Мямля. Замирая от сладкого подсознательного ужаса, он опустился на два табурета спиной и неудобно полежал, рассматривая трещины в паутине на потолке. Может, он тоже мертв? В разбитый бок остро кольнуло болью от ссадин. На диване лежать было удобнее. Если он умрет, пусть ставят гроб на диван. Поднимая пыль с пола, Мялин медленно встал, и по умозрительным квадратам, начал осматривать комнаты, в надежде найти что-нибудь полезное.
Тумбочка под телевизор (от подоконника, как дохлые змеи торчат два оборванных кабеля антенны) оказалась полна старых журналов. Сердце на мгновение екнуло, но лишь на мгновение: журналы были «толстыми», сплошь литературными. Мялин вытащил их по одному, аккуратно сложив рядом с тумбочкой. Разнобойный комплект «Невы», «Октября» и «Нашего Современника» за 1990-91. Выдвижной ящик тумбочки, оказался набит всякой ерундой вроде предохранителей для пробок, пересохших стержней и обгрызенных колпачков шариковых ручек, лезвий для бритья «Нева», скрепок, ветхого бумажного хлама. Лишь одна находка оказалась ценной – бутылочка с йодом, где на донышке плескалась темная жидкость. Обгрызенные, нечитаемые бумажные конвалюты с таблетками, в расчет не шли, сколько Мялин не пытался разобрать название лекарства, он не смог прочитать выцветшие от времени буквы.
Груда хлама напротив дивана оказалась разобранным сервантом. Его расчленили его в буквальном смысле, забрав стеклянные внутренности, зеркала с задней стенки, бросив лишь потемневшие полированные стенки внутри которых были осколки разбитых блюдец и стаканов. Целой посуды в серванте не осталось никакой кроме грязной длинной чашки в красных бубликах.
Мялин смел тряпкой пыль с одного из подоконников и складывал находки туда. Плоскогубцы, таблетки, бутылочка с йодом, грязная чашка. На подоконнике обнаружился белый пластмассовый будильник, со скрученными винтами заводки, Мялин не надеясь на удачу, крутанул плоскогубцами торчащие штырьки, и часы сначала неохотно, а потом словно втягиваясь в ритм, застучали дробным ходом. Выставлять стрелки часов Мямля не стал, только протер пыльное стекло, прикрывающее циферблат. Робинзон не только обуздал время, но и потихоньку собирал скарб, уцелевший от шторма и выброшенный на берег.
В задней хате он отыскал две несносимые зимние галоши с бордовой бархатной подкладкой, пластмассовую коробку проводного радио, двухлитровый эмалированный бидончик, с которым в детстве ходили за молоком или сметаной. Он ожидал, что внутри окажется какая-нибудь липкая химическая гадость, но внутри бидончик оказался девственно чист и перекочевал на подоконник. На вешалке у двери Мялин обнаружил старую побуревшую брезентовую спецовку-«шахтерку», в кармане которой нашелся древний коробок спичек, с тринадцатью спичками внутри. Так же он стал сомнительным обладателем двух чайных ложек, найденных в опустошенном кухонном шкафу и нескольких пустых жестянок с надписями «Крупа», «Мука», «Сахар», бутылки «Уайт-Спирта», половины упаковки белых искристых от окислов белых таблеток «Сухого горючего», нескольких грязных малярных кистей и побитого молью красного женского пальто на ватной подкладке. Он нашел торчащий из стены тоненький крючок за громадным пустым буфетом, рваный сапог и другой бесполезный хлам, умерший вместе с домом. Назначение тонкого длинного крючка, некоторое время занимало Мялина, но ничего придумать он не смог и оставил его в покое. Он перепачкался пылью, лазая по углам, растаскивая опустошенный временем хлам. Если в доме было что-нибудь полезное, он надежно скрывал это от непрошеных гостей.
Робинзонада окончилась, не начавшись. Мялин с изумлением побродил кругами по пустым комнатам, изучил разложенные на подоконнике скудные запасы и, вздохнув, попытался намазать йодом рассеченную губу. Ориентируясь на едва заметное отражение в темном оконном стекле, он осторожно выливал и размазывал пальцем йод вокруг раны. Болело так, что было непонятно – щиплет ли старый, с просроченным сроком годности, йод или запекшаяся рана.
Из памяти выскочило, - он сидит на крылечке с разбитой коленкой, и пищит шмыгая носом. А над ним причитает перепуганная бабка с пузырьком зеленки. «Баба через ватку» - скулит малолетний Мялин, - «Баба печёт». Карповна низко наклоняется и дует беззубым ртом на ссадину, вокруг которой толстый зеленый ободок раствора бриллиантового зеленого. «У собачки боли, у кошечки боли, у Андрюши не боли», - шепчет она, что есть сил, дуя на коленку. А под ее подолом халата мечется встревоженный полосатый Воська, словно боль действительно переходит к нему от бабкиного заговора.
Нынешняя боль была сильнее всяких заговоров из прошлого. Хуже нее только свои собственные мысли. Мялин соорудил из спецовки скудную подушку, укрылся пальто (для этого пришлось свернуться калачиком) и лежал неподвижно, пока снова не заснул тревожным сном, надеясь не проснуться. По чужой незнакомой улице проезжали машины, но он не слышал их, утонув на сломанном диване в милосердном забытье без сновидений.
Проснулся Мялин ночью, от дикой жажды. Долго шарил по подоконнику надеясь отыскать спички, пока не наткнулся на эмалированный бидончик. Решение пришло само себе – взяв бидончик, он отправился за водой. Путь к колонке растянулся надолго, сначала он не мог вылезти в окно на веранде, потом бродил вдоль забора, пока не отыскал место, через которое пролез во двор. Оказавшись на пустой ночной улице, он пугливо осмотрелся по сторонам, и засеменил в спадающих галошах к колонке, подсознательно ожидая худшего, что там не окажется воды.
Но вода в колонке была, хватило, и напиться, и наполнить бидончик, и кое-как умыться. Мялин вернулся с бидончиком в дом, чувствуя себя намного увереннее – теперь у него была вода. Путешествие (хоббита «Туда и обратно») за водой настолько вымотало его, что он, возвратившись, опять повалился на диван и даже не уснул, а забылся в сумятице мыслей, воспоминаний, глупого сожаления о том, чего уже было не вернуть. По улице проехала медленная ночная машина, но он даже не вздрогнул, - дверь была надежно закрыта на кованый крючок, а он с головой укрыт красными пыльными крыльями пальто и у него было два литра воды. Успокаивая, как проповедью подчиненному им времени, тикал на подоконнике будильник, отсчитывающий последние ночные часы.
Следующее пробуждение было более мучительным.
«Баба, ты где, Баба?»
Мялина объял голод. Жестокий и мучительный, выдавливающий внутренности, подчиняющий все чувства только себе. Он встал и долго бродил в полумраке чужого дома. Голод был сильнее, чем боль, страшнее усталости. Он лишал возможности думать, заставляя корежиться от судорог в пустом желудке. Как и многое за последние два дня, он испытывал такой голод впервые. Вопрос стоял даже не о насыщении, а о выживании. Он вернулся к тумбочке и даже достал лезвия для бритья в белых бумажных конвертиках. Можно чиркнуть по запястью и уснуть навсегда. Может, будет и не больно совсем. Мысль была уже не страшной, и он автоматически задвинул в самые потаенные уголки, как последнее средство. Спазмы будто разрывали его изнутри. Мямля, постанывая от голода и безнадежности, бродил по дому, вновь обшаривая углы, пока снова не наткнулся на крючок в маленькой комнате. Тонкий, гнутый из прута, торчащий из простенка у вешалки и кухонного шкафа, крючок был вызовом. С минуту Мялин рассматривал его, а потом плечом попробовал сдвинуть тяжелый, хоть и пустой буфет. Моментальной вспышкой пришло озарение, заставившее его улыбнуться, каким же он был дураком! Он понял назначение крючка и спешил подтвердить или опровергнуть свою догадку.
Крючок предназначался не для того, чтобы закрывать не существующую дверь между печкой и вешалкой, он должен был удерживать открытой дверцу подпола! Он буквально увидел, как в центре большой комнаты стоит гроб, и старый громоздкий буфет сдвигают в узкое пространство между стеной и печью, чтобы вынести умершего. Конечно же! Мялин утроил усилия, упираясь в выгибающиеся половицы. Когда жалобно треща, сдвинутый шкаф открыл дощатый люк в полу, Мялин едва не завопил от радости. Еще минута и люк оказался открыт, и в его лицо дохнуло запахом погребной прели. Вниз в неразличимое черное ничто уходила хлипкая лесенка в светлых пятнах плесени. Мямля благоговейно упал на пол возле открытого подпола, заглядывая внутрь, будто исступленно молясь в порыве благодарности высшим силам. Он мог бы никогда не найти его, если бы не зацепился за этот нелепый крючок, торчавший из стены. Заглядывая в темный зев подпола, Мялин испытывал восторг и дикий страх, что погреб окажется пустым.
Робинзон нашел пещеру Лихтвейса. Орфей замер перед дверями преисподней.
Из старых газет Мялин мигом соорудил факел и принялся чиркать старыми спичками. Вторая спичка зажглась и он, осторожно балансируя на хлипких перекладинах, спустился вниз, в пустоту. Горящая бумага в его руке высветила ряды пузатых банок в паутине. Узкий пенал подпола с двумя параллельными полками и ларем для картошки в конце пенала. Ларь был набит ссохшейся дрянью с длинными белыми ростками, похожими на отросшие ногти мертвецов. Но на полках рядами выстроились шеренги банок с купоркой. Дикие безумные мысли исчезли бесследно, уступив напору охотничьего азарта. Робинзону не грозила голодная смерть.
Тяжело дыша, от нетерпения, Мялин стал на ощупь вытаскивать банки, выбирая литровые и пол-литровые. Не испытывая брезгливости попадал пальцами во влажные мокрые оползни из белой плесени на досках полок. Брал по две-три банки, и возвращаясь к светлому пятну открытого люка, бережно ставил их на пол, тут же шел за новыми в необъяснимой жадности охотника. Лестница угрожающе скрипела под его весом. Мелькнула мысль, что все это даже брошенное – все равно чужое, накопленное чьим-то трудом за долгие годы. Но стыда не было, смертельно голодный человек, оказалось, не испытывал никаких чувств. Эти новые ощущения предвкушения и пустоты внутри, на краткий миг были восхитительны. Мямля заставил банками весь пол вокруг люка и только тогда вынудил себя остановиться.
Выбравшись из подпола, он бережно оттирал банки от пыли, подносил их к свету, изучая содержимое. В некоторых из них было рубиново переливающееся варенье – малиновое и сливовое, но в двух из банок оказалось бурое месиво, бывшее домашней икрой или салатом. Варенье он отставил – обопьется, а с банки с икрой, приноровясь, сковырнул плоскогубцами крышку в ржавом налете, и с ртом наполненной вязкой слюной, буквально обнюхал содержимое банки. Подсознательно уже зная, что съест его в любом случае. Икра пряно пахла летним огородом, подсолнечным маслом и сырым погребом, но выглядела вполне съедобной.
Пир Робинзона начался.
Мялин усевшись по-турецки, торопливо ел чайной ложкой прямо из банки домашнюю острую баклажанную икру, как кот урча от удовольствия и запивая водой прямо из бидончика. Ел, давясь, икая и отдуваясь, прямо на полу. Не замечая, что роняет лиловые брызги терпко пахнущего августа прямо на пол и размазывает их грязными спортивными штанами. Не хватало хлеба, хотя бы сухарика, но он отметал эти мысли, как мусор. Хлеба было взять негде. Наевшись, он снова, пока хватало света, изучил добычу, прикрыл дверь в подпол, выровнял кухонный шкаф так чтобы не споткнуться ночью и спрятал в его пустую утробу драгоценные банки. Взглянув мельком на часы, он удивился, что с момента его пробуждения прошло несколько часов. Ему-то казалось – ну максимум полчаса. Сытый, он счастливо побродил по комнатам, скрипя возмущающимися половицами, сонно свалился на диван и заснул.
Дальше он потерял счет времени, хотя исправно крутил плоскогубцами винт заводки механизма в часах. Он вынул из печки несколько кирпичей и укрепил ими, как получилось, кренящийся как тонущее судно, диван. Убрался в доме. Просыпался рано утром и шел за водой, иногда дважды – теперь он мыл и наполнял водой опустошенные им банки. В подобранной у колонки банке от «Спрайта» он кипятил воду на таблетках сухого спирта, добавлял ложку варенья и пил горячий мутный малиновый чай, стараясь не обжечь подсыхающую рассеченную губу. Он нашел несколько четвертей с яблоками, и грыз их, запивая кисленьким, щиплющим за язык, компотом. Утолив скользкий голод, бурча и булькая переполненным желудком, Мялин укладывался на диван и читал старые журналы – от корки до корки. Читал совершенно механически, не вникая в смысл, тут же забывая прочитанное. Единственный раз он попытался впитать в себя сухой журнальный петит, когда нашел номера «Невы» с романом «Тюрьма» и «Градом обреченных» Стругацких. Но у «Тюрьмы» не оказалось начала, а у «Града Обреченных» - окончания. Когда Мямля уставал читать – просто лежал на диване, кутаясь в разорванную подкладку ватного пальто. Иногда доставал из пакета видеокарту и долго разглядывал ее, придумывая, как он переустанавливает ее тогда, включает компьютер и ждет загрузочного экрана. И обязательно винится Зойке, что потратил деньги. Дальнейший скандал в развитии, сейчас был сущей чепухой, которую бы ничего не стоило пережить. Наигравшись подобными мыслями, он прятал видеокарту и спокойно засыпал. Пока однажды в черной слепой пустоте он не вернулся домой.
Как обычно – вечером с работы. Зойка, работавшая в той же школе взяла отгул, и Мялин пользуясь отсутствием «присмотра» засиделся в лаборантской с Ваноком. Они курили, разговаривали и пили холодное пиво из двухлитровой бутылки. Вернулся он затемно, когда холодный мокрый мартовский вечер уже дышал холодной, безлунной ночью. В доме было тоже темно – свет был везде выключен, работал только телевизор в бывшей «передней хате», ставшей теперь - залом. В темноте бодро бормотал «сто двенадцатый», вся страна наблюдала на кровавый киевский хаос, на этом канале, который транслировал безумие без купюр, круглосуточно, в прямом эфире. Мялин 112 канал не смотрел, его страна существовала здесь в этом доме, где свет был погашен в каждой комнате. Он понурясь и вздыхая, пошел в зал, держа наизготовку в уме припасённые заготовки ответа на вопрос «где он шлялся». Зойка сидела в кресле перед телевизором, слабо освещенная мечущимися бликами от экрана. Мямля потоптавшись на месте, смиренно понес повинную голову под меч и зажег в зале свет. То, что он увидел, привело в замешательство – на столе в центре комнаты, застеленном праздничной бежевой скатертью, возвышался торт в пластиковом прозрачном куполе, традиционная ваза с майонезной мякотью салата, нарезанная колбаса и бутылка вина. Зойка румяная, накрашенная, с каким-то виноватым видом вскочила с кресла и заметалась вокруг мужа, принимая стеганую куртку с подкладкой, шапку, пока Мялин перебирал в уме поводы для торта и бутылки вина. До 8 марта их не было. Он не нашел ничего лучшего чем спросить, так чтобы прозвучало шутливо: «По какому поводу банкет?» Зойка мгновенно смутилась, покраснев еще больше, и ответила: «Беременная я, маленький у нас будет». Ответила и как-то, по-собачьи, заметно волнуясь, заглянула в его лицо. Мялин даже не сел, упал на стул за нарядным праздничным столом от странного удивления. Полагалось чувствовать восторг или радость, но сначала он испугался. Возможно так же, как и его отец «сукин сын, паскудник», бросивший его мать. Но у «Ваньки Мялина», была огромная необъятная страна, чтобы «завербоваться», убежать, куда глаза глядят, от испуга. А вся страна Мямли, со всеми ее подданными была здесь – в маленькой хате Карповны. Зойка насупясь, будто вот-вот разревется, смотрела на него с непонятной надеждой. Молчать было нельзя, и Мялин сказал: «Так это же хорошо». Зойка, сразу заулыбавшись, заметалась между кухней и залом, с тарелками, вилками, ложками. А Мялин смотрел на нее, испытывая странную щемящую нежность, которую не нужно было скрывать, как тщательно он прятал все свои чувства. Бутылка вина так и осталась неоткрытой, а вечер стал одним из лучших в его жизни. Зойка была мягкой, податливой, со странным обожанием и стремлением угодить, приласкать и словом, и взглядом. Никто не обращал внимания на бормочущий телевизор, где беснующаяся толпа в прямом эфире топтала, убивая киевского милиционера. И он странно смотрел на счастливую, светящуюся Зойку, еще живую, но уже мертвую, и думал, как же бездумно он потратил два часа этого вечера с Ваноком в лаборантской на пиво и пустой треп.
Все исчезло мгновенно, как слабый дым.
Мялин проснулся в полной темноте пустого мертвого дома. Он неудобно лежал на спине, коробка с видеокартой все так же покоилась на животе. Хотелось плакать. Он спихнул гладкий картон на пол, будто и не любовался втайне им несколько часов назад.
«У нас лялька будет, малю-юсенькая».
Нет, уже не будет. Его охватило доселе неведомое ему чувство – сильная жестокая ярость, упруго бьющая через все его тело. Каждой клеткой Мялин ощущал это движение внутри себя, поток горячей густой крови, приливающей к слепым в темноте глазам. Зубы были крепко сжаты, руки мелко дрожали, Мямля задыхался. За что? Господи, за что все это ему? Но Господь не отвечал ему, оставаясь безмолвным, где-то там, за едва заметным мерцающим гало потолка в коричневых пятнах подсохших потеков. Нужно было, что-то делать – немедленно. Он резко поднялся с дивана и пробежал до запертых дверей, отбросил крючок и окунулся в скрипящую цикадами ночь. Ночная моросящая прохлада милосердно сбросила маску ярости с его лица. Подышав свежим, невероятно чистым воздухом, Мямля закрыл дверь, обдумывая, что на него нашло.
Он подумал, что утром, выйдет из этого затхлого пустого дома, что-нибудь сделает. Эта мысль успокоила его окончательно. Но утром он не вышел, даже за водой. И следующим утром тоже.
Каждый вечер он обещал себе, что завтра покинет своей безымянный необитаемый остров, пойдет в милицию (если бы кто-то сказал ему что милиции вокруг больше нет, он бы ни за что не поверил), попытается вернуться домой. Но Мямля просыпался, и завтра не наступало. Еще сегодня – подожду, выйду завтра, торговался сам с собой Мялин и снова уступал, проводя еще один день, выбирая банки в погребе, и читая «Бодался теленок с дубом» в «Новом мире». Коробка с видеокартой лежала возле дивана – больше он не трогал ее. Хотя изредка поглядывал на нее, уже утратившую притягивающий глянец новой нетронутой вещи, перелистывая страницу «Нового Мира». Читать было скучно, - с точки зрения автора в «Теленке» описаны тяжелые трагические испытания для автора повествования, хотя его не увозили в неизвестность с мешком на голове, перед этим убив на его глазах беременную жену. Теперь-то телята бодались с бойней.
Он так и уснул поздним вечером, уронив журнал на пол, когда света в доме стало недостаточно для чтения.
На следующий день он не смог вспомнить, где остановился, и зевая, начал читать заново. Так прошел почти весь день. И каждый вечер, засыпая в сумерках, Мялин убеждал себя, что завтра-то он покинет чужой дом, где он влачил свое жалкое, почти растительное существование. Мялин не понимал, что застыл практически на грани помешательства, когда плотина разума человека разрушается сама, не в силах сдержать лавину накопившихся бедствий. Возможно, он бы воспринял помешательство, как наивысшее благо для себя. Но он не думал об этом, похоронив себя заживо в чужом, мертвом доме.
Завтра, то которое он оттягивал, как мог, наступило внезапно. В одну, из ставшими обычными, утренних вылазок за водой, не предвещавших ничего дурного. Хотя в кухонном шкафу был достаточный запас воды в множестве пустых банок, устав лежать без сна он пошел к колонке с верным бидончиком. Ночью прошел дождь и Мялин предусмотрительно надел бурую брезентовую куртку-«шахтерку», чтобы не вымокнуть пробираясь через заросли. Но все равно вымок, любое движение по кустам, вызывало взрыв рассеивавшейся холодной капели с мелко дрожащей листвы. Стараясь не натаптывать в густой траве видную с улицы тропинку, он ходил по-над забором, раздвигая плечами черную от темноты, мокрую листву.
Пробравшись к колонке, Мямля наполнил бидончик на две трети, пока струйка не иссякла, и тут из-за угла вышел мужчина, всего лишь неясный силуэт в синем утреннем мраке рассеивающейся ночи. Он шел, не скрываясь, и шел по направлению к нему. Чужак на его необитаемом острове.
Мялин замер настороженной птицей. Когда он воровато вылезал через свою щель в заборе, улица была пуста.
Мужчина подошел ближе и адресовано спросил:
- Так это ты у Михайлёнка живешь?
Мялин в ужасе молчал. Хотя в голосе незнакомца было любопытство, а не агрессия. Вопрос осязаемо повис в пустоте летней ночи.
- Там же света нет, - хмыкнул мужчина, и Мялин снова промолчал, готовый побежать, если незнакомец приблизится еще на шаг.
Они помолчали теперь вдвоем, настороженно изучая в темноте друг друга.
- Только дом не спали, - подытожил, насмотревшись, незнакомец и пошел по пешеходной дорожке прочь. Мялин застыл у водяной колонки, решение пришло мгновенно.
Как вспуганно срывается с места дикий загнанный зверь, Мямля быстро пошел от колонки, подхватив с земли бидончик. Он постоянно оглядывался надеясь, что незнакомец не вернется. Испуганный чуть ли не насмерть, понукаемый своим страхом, хоть его никто не преследовал, он шёл до остановки на краю села, где через час ему удалось втиснуться в первый проезжающий автобус. И только когда его выбросили из автобуса посреди бескрайнего поля, выяснив полное отсутствие денег «за проезд», он вспомнил, что оставил совершенно новую, так и не открытую коробку с видеокартой там, в доме Михайлёнка, рядом со стопочкой недочитанных журналов и трехлитровой банкой недопитого, кислого компота.
Но Мямле почему-то это было уже все равно.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
