У Царицы
Глава 1
Кто бы сказал всего четыре года назад студенту третьего курса физико-математического факультета Императорского Казанского университета Леше Зубову, что своё двадцатипятилетие он встретит в залитой грязной водой воронке от снаряда, под проливным дождём, ожидая возвращения одного из своих пластунов с рекогносцировки в балке Царицы, а рядом с ним будет лежать связанный, с кляпом во рту, «язык» в потускневшей форме поручика русской армии, — Лёша посчитал бы такого господина брехуном и выдумщиком.
Тогда, в последний день июля четырнадцатого года, Лёша, с утра расцеловав маменьку и папеньку, откликнулся — как и его однокурсники — на призыв чести и в первый же день мобилизации подался в вольноопределяющиеся. После трёх месяцев подготовительных курсов он был направлен в 3-й запасный батальон 129-го пехотного Бессарабского полка — в отеческие руки подпоручика Раттеля, который из наивного казанского мещанского сына выковал вполне «толкового» штабс-капитана, офицера разведывательной команды полка. Для того, видимо, чтобы теперь, под Волгой, он ходил со своими бойцами за такими же, как он, русскими офицерами.
Поручик-«язык», видимо устав лежать в луже, начал возмущённо мычать, но, получив локтем в бок от ещё одного пластуна из команды Зубова — Прохора, — обиженно сопя, затих.
Тамбовский рабочий, красноармеец Прохор Жбанов пластуном, конечно же, не был, но после службы на Юго-Западном фронте, боёв за Донбасс и стычек с красновцами на Дону своих разведчиков Зубов называл пластунами уже больше по привычке.
Из зарослей прибрежного ивняка послышался приглушённый перепелиный свист — ушедший на рекогносцировку Пашка Козодоев давал знать, что путь от белых разъездов свободен, и Зубову с Прохором и «языком» можно начинать движение.
Быстро пересекая влажную вязь балки, они, к общему облегчению, углубились в редкий перелесок в пойме, постепенно удаляясь от позиций противника.
Дальше начиналась степь. Они запоздали с «языком» — точнее, тот долго не хотел выходить до ветру, и потому, когда они выбрались на открытую местность, небо над их головами уже начинало сереть от рассвета.
Благо бежать долго не пришлось: едва они перевалили через очередной курган, как наткнулись на охранный отряд из трёх красноармейцев, оставленных Зубовым для прикрытия, а оттуда до позиций своих было рукой подать.
Утро в июле наступает быстро, но ещё быстрее Зубов сдал «языка» в штаб полка и уже думал пойти вздремнуть, как к нему подошёл замначштаба, отозвал в сторонку от полковой избы и, затягиваясь папиросой, зашептал:
— Лёш, тут из штаба военокруга ординарец самого Протасевича приходил. Спрашивал, где военспец Зубов, мол в штаб его срочно вызывают.
Зубов еле слышно присвистнул:
— Ого, и что надобно высоким господ, пардон, уважаемым товарищам, от меня, не уточнил?
Замначштаба, задумчиво мизинцем правой руки убрав с губы кусочек махорки, ответил:
— Да бес их знает, штабных… товарищей этих, — и, понизив голос ещё ниже, продолжил: — Там сейчас такие дела творятся, сам знаешь. После отзыва Андрея Евгеньича в Москву военокругом командует сам чрезвычайно уполномоченный и его команда. Говорят, Ковалевский и Носович тоже скоро того…
— Уж больно не любит чрезвычайно уполномоченный нашего брата, — продолжил он, скорее уже для себя, чем для Зубова, — видимо, много чего накопилось у бывшего штабс-капитана царской армии за последнее время. — Так что, брат, не знаю, что там от тебя хотят в штабе…
Тут подбежал дневальный — штабс-капитана вызывал к себе бывший рабочий Путиловского завода, а ныне комполка Власов, и бывший штабс-капитан, отбросив в сторону недокуренную папиросу, побежал в штабную избу.
Зубов пожал плечами и поплёлся в сторону избы, которую выделили для квартирования разведотряда, там, найдя Прохора, велел тому позаботиться о завтраке, а может, об обеде и ужине бойцов, а сам, оседлав серого в яблоках коня, выдвинулся в сторону Царицына.
Дорога к Царицыну шла волнистой лентой, рассекая выжженную июльским солнцем и разодранную недавними дождями степь. Вдоль просёлочной дороги, по которой ехал Зубов, тянулись две колеи, проложенные тысячами телег и обозов, двигавшихся по ней за годы её существования. Копыта коня местами проваливались в глину, вязли в мягкой земле, но ни это, ни тянувшийся со стороны Царицы тяжёлый запах тины не могли отвлечь Зубова от его тяжёлых мыслей.
Военспеца Зубова, числившегося в РККА помощником командира разведотряда 2-го Царицынского рабочего полка, назойливо гложила мысль о неправильности, неестественности всего происходящего. Он не мог понять, как всего за почти полтора года всё могло поменяться настолько сильно.
Будучи ещё студентом, он тайком читал «Капитал», труды Плеханова и Ленина. Всю социалистическую литературу, что им с товарищами удавалось достать, они зачитывали до дыр.
Тогда, в Казани, революция казалась им такой далёкой, несбыточной мечтой, да и виделась она манной небесной и благом для всех, а никак не боями брата на брата по всей территории уже бывшей Империи.
В РККА он попал от безысходности и то по знакомству. Зубов героем мировой — или, как теперь принято говорить, империалистической — войны не был, хотя свой Георгиевский крест 4-й степени за Галицию в четырнадцатом и орден Святой Анны там же, чуть южнее, в шестнадцатом всё-таки получил.
Осенью семнадцатого с фронта бежал в Москву, посчитав, что лучше от греха сам уйдёт. К тому моменту Зубов наслушался историй о расправах солдатских комитетов над офицерским составом. Многие офицеры и вправду вели себя как сволочи и относились к своим подчинённым как к грязи, а потому участи своей скорее заслуживали, но Зубову рисковать не хотелось, и восемнадцатый он встречал уже в революционной Москве.
Первопрестольная встретила его голодом и холодом. Попасть в Казань к родителям из-за чехов и белых было невозможно, и если бы не встреченный у Никольской всё тот же Раттель — уже не поручик, а военспец, — был бы сейчас Зубов, возможно, грабителем с большой дороги. Как говаривали его бойцы в пятнадцатом, во время великого отступления, варя в кипятке голенища сапог: «С голодухи и не такое бахнешь».
Но судьба распорядилась иначе. Раттель служил военспецом в Наркомвоене, туда его позвал двоюродный дядя. Не задавая лишних вопросов, повёл к себе своего бывшего подчинённого и, не спрашивая разрешения, по-свойски зачислил Зубова военспецом, и уже через неделю тот отбыл сначала на Донбасс биться с германскими интервентами, весной бился с красновцами на Дону и уже в июне оказался тут, в Царицыне.
Тем временем небо распогодилось, и тёплое июльское солнце быстро навело духоту, которая бывает только летом после дождя.
Дикая степь сменилась полями — местами скошенными, местами брошенными. Вдали серели хутора: у некоторых ещё поднимался дым из печей, у других — только чёрные пятна от пожаров. На горизонте, над степью, дрожало марево. Иногда попадались обозы — телеги с мешками зерна, прикрытые брезентом, под охраной красноармейцев с винтовками наперевес.
Чем ближе к городу, тем больше становилось движения. По дороге попадались подводы с ранеными, санитарные двуколки, одиночные всадники с красными повязками на рукавах. С запада глухо перекатывалась канонада — не сплошная, но настойчивая, как отдалённый гром.
Скоро стал виден и сам Царицын. Сначала после очередного кургана показались первые крыши, затем колокольни, а под конец — широкая полоса Волги, тяжёлая и мутная, с баржами у пристаней.
Город рос ступеньками — верхний город с каменными домами, лавками, купеческими особняками, а за ним нижний — со слободами, складами, линиями пристаней и лабиринтами узких улиц, спускавшихся прямо к набережной.
Зубов въехал со стороны, где начиналась Царицынская улица, вытянутая вдоль оврага реки Царицы. Мимо тянулись двухэтажные дома с облупленной штукатуркой, лавки с заколоченными ставнями, трактиры, над дверями которых ещё висели давно не чищенные вывески. У перекрёстков стояли вооружённые патрули — кто в старых гимнастёрках, кто в рабочих блузах, но с трёхлинейками за плечом.
На Александровской площади толпился народ — телеги, мешки с мукой, солдаты, матросы с черноморскими ленточками на бескозырках. Рядом гудел рынок, но торговали вяло — больше спорили о слухах, о подходе казаков, о приказах из Москвы, о том, что в штабе снова кого-то сняли.
Чем ближе к Волге, тем плотнее становилось движение. У пристаней гудели пароходы, на берегу разгружали ящики с надписями «Петроград» и «Саратов». Рядом стоял бронепоезд — чёрный, с наспех намалёванной красной звездой на броне. От него тянуло углём и маслом.
Здание, где размещался штаб Северо-Кавказского военного округа, занимало бывший купеческий особняк на Николаевской улице — массивный, с колоннами и тяжёлой дверью. Окна первого этажа были заклеены бумагой, у входа стояли часовые с пулемётом «Максим» на треноге. Над дверью уже висела новая табличка — грубо сбитая доска с выведенной краской надписью:
«Штаб Северо-Кавказского военного округа».
У крыльца толпились ординарцы, связные, делегаты с мандатами в руках. Внутри, за распахнутыми окнами, слышались голоса — спорили громко, резко, без прежней офицерской вежливости.
Зубов спешился, передал повод коня коноводу, представился дежурному и поднялся по ступеням на второй этаж. Кабинет замначштаба находился в правом крыле, но на полпути его перехватил ординарец Протосевича, сообщив, что товарищ замначштаба сейчас на совещании у самого, и велел, как только Зубов придёт, вести его туда же.
Такого оборота Зубов не ожидал — что могло понадобиться начальству от обычного заместителя командира разведотряда, ему и в голову прийти не могло, но чего-то хорошего ожидать ему от этого не приходилось.
Ординарец повёл его по коридору к большой зале, откуда тянуло густым табачным дымом и доносились громкие споры. У входа стояли два красноармейца, отгонявшие всех от дверей. Двери в зал были распахнуты настежь — видимо, от духоты, но слушать важные разговоры командования военокруга полагалось не всем.
Зубова ординарец туда не завёл. Он мышкой юркнул внутрь и через пару мгновений вышел оттуда вместе с Протосевичем — высоким, немного тучным офицером средних лет. По слухам, полковник Протосевич служил ещё в штабе Брусилова, но в конце семнадцатого перешёл на сторону красных и теперь верой и правдой служил большевикам.
Замначштаба быстрым шагом подошёл к Зубову, взял того под локоть и повёл в соседний кабинет, по пути шепча, что дело важное, но надо немного подождать, пока совещание не кончится и Анатолий Леонидович не освободится. Он буквально затолкал Зубова в тесный кабинет и умчался обратно.
В кабинете уже находились люди.
У окна сидела девушка в чёрной кожаной куртке, явно слишком тёплой для июльской жары. Куртка была расстёгнута, под ней виднелась простая блузка. Она спокойно смотрела на вошедшего тёмными внимательными глазами, положив ногу на ногу. Красивое лицо с прямыми чертами обрамляли короткие чёрные волосы, зачёсанные назад, и только слишком сурово поджатые губы портили первое впечатление. На вид ей было не больше двадцати, но держалась она уверенно и спокойно, словно давно привыкла бывать в подобных местах.
Рядом стоял мужчина средних лет в светлом летнем костюме. Он приветливо улыбнулся вошедшему, почти по-домашнему, но глаза его при этом оставались холодными и внимательными. Лицо узкое, аккуратные усики, волосы коротко острижены. Весь его вид больше напоминал университетского преподавателя или адвоката, чем человека, находящегося в кабинете военного округа во время войны.
У стены стоял сам товарищ Корд — в простой гимнастёрке без знаков различия. Лицо у него было широкое, тяжёлое, с усталым, почти равнодушным выражением. Он смотрел спокойно и прямо, как человек, привыкший принимать решения быстро и не возвращаться к ним потом. В его позе чувствовалась уверенность и какая-то лениво-спокойная сила.
Про замначальника Царицынского ЧК товарища Корда Зубов слышал — тот слыл очень ретивым поборником полного искоренения классовых врагов.
Учитывая, что Зубов не мог сказать наверняка, входил ли он в число классовых друзей Корда, находиться рядом с этим товарищем было немного некомфортно.
— Доброго утра, товарищи, — поздоровался он, входя.
Девушка в кожанке его приветствие полностью проигнорировала. Мужчина в штатском ответил:
— И вам.
А Корд лишь кивнул и махнул рукой рядом с собой, мол, проходите сюда.
Зубову ситуация нравилась всё меньше, но перечить всесильному замначЧК ему не хотелось, поэтому он подошёл к Корду и встал у стены рядом.
— Товарищ военспец Зубов, — с ходу начал Корд. — Задержались на разведке?
Внимание Корда, а тем более осведомлённость того о его скромной персоне, показались Зубову ещё более зловещими.
Пока Зубов соображал, как лучше ответить, дверь резко распахнулась, и в проёме показалось лицо Протосевича.
— Пройдёмте, товарищи, — коротко бросил он, обведя взглядом собравшихся, и, не дожидаясь ответа, тут же развернулся и быстрым шагом ушёл обратно в зал, к тем самым распахнутым дверям, у которых стояли красноармейцы, никого прежде не пускавшие внутрь.
В зале находилось всего несколько человек. В центре, у большого стола с разложенными картами, стоял начальник штаба, среднего роста, плотносбитый, с широкими плечами и коротко подстриженными волосами. Лицо его казалось спокойным, даже немного усталым, но глаза двигались быстро и внимательно, словно постоянно отмечали каждую мелочь вокруг.
Чуть поодаль, как и полагалось, стоял молодой офицер с аккуратной выправкой — штабной адъютант начальника штаба, уже по-революционному именуемый личпомом.
В дальнем углу, у распахнутого окна, стояли ещё двое. Они курили папиросы и тихо переговаривались между собой.
Один невысокий, сухой, с тёмными усами и тяжёлым взглядом из-под густых бровей. На нём была простая гимнастёрка без знаков различия. Держался он спокойно и немного отстранённо, будто наблюдал за всем происходящим со стороны. Второй — выше, широкоплечий, с открытым лицом и густыми усами. Он говорил больше, иногда наклоняясь к собеседнику, и время от времени негромко посмеивался.
Протосевич подошёл к столу, машинально вытянулся и отдал честь, видимо на мгновение забыв, что находится уже не в царской армии.
— Товарищ начальник штаба, — доложил он, — все люди по списку прибыли.
Курившие у окна замолчали и с интересом посмотрели на вошедших.
Протосевич повернулся к присутствующим.
— Позвольте представить, — начал он.
Он указал на человека в светлом костюме.
— Товарищ Блюменталь. Особоуполномоченный ВЧК из Москвы.
Тот слегка поклонился, всё с той же вежливой, почти дружелюбной улыбкой.
— Товарищ Корд, — продолжил Протосевич, — заместитель начальника Царицынской ЧК.
Корд коротко кивнул.
— И товарищ Аглая Синеева, сотрудник Царицынской ЧК.
Девушка в кожанке лишь слегка склонила голову, не меняя выражения лица.
Наконец Протосевич повернулся к Зубову.
— Товарищ военспец Зубов. Опытный армейский разведчик, бывший штабс-капитан, ныне состоит при втором Царицынском рабочем полке.
Начштаба поочерёдно внимательно посмотрел на каждого из них. Взгляд его задержался на Зубове чуть дольше.
После этого он медленно выпрямился.
— Что ж, — сказал он спокойно, — мне пора.
Он кивнул Протосевичу.
— Сергей Андреич, потом доложите по результатам.
С этими словами начштаба направился к выходу. За ним двинулся адъютант.
Курившие у окна тоже направились к двери.
Проходя мимо Блюменталя, тот, что пониже и темнее лицом, остановился на мгновение и внимательно посмотрел на него.
— От кого направлены? — спросил он с заметным кавказским акцентом.
Блюменталь всё так же приветливо улыбнулся.
— От товарища Лациса, товарищ чрезвычайно уполномоченный!
Кавказец понимающе кивнул.
— А… товарищ Мартин.
Он уже было двинулся дальше, но вдруг остановился и снова посмотрел на Блюменталя.
— А случайно, не вы ли в немецкого посла стреляли?
Блюменталь улыбнулся ещё шире.
— Нет, — спокойно ответил он. — Не я. Я по большевистской линии в ЧК.
Глава 2
Проводив начальство, Протосевич, видимо, что-то обсудив с ним в коридоре тет-а-тет, минут через пять вернулся в зал — тяжело и устало. Дверь за ним наконец-то прикрыли, и шум коридора, ожившего после ухода высшего руководства округа, как отрезало. В зале, до того казавшемся просторным, сразу стало теснее и душнее.
Начштаба молча с минуту посмотрел на стоявших перед ним, словно вспоминая, зачем они все здесь собрались, затем прошёл к стене, где уже была развернута большая карта Царицына и его округи. Бумага местами залоснившаяся, с загнутыми краями, в нескольких местах приколота кнопками поверх других листов. Карандашные линии, стрелки, пометки — свежие и стёртые — накладывались одна на другую.
Особый интерес у Зубова вызвали приколотые к карте памятки: краткие описания частей, донесения с фронта и прочие штабные штуки, о которых полковому разведчику знать не полагалось.
Протосевич взял указку — обычную, школьную, до блеска отполированную тысячами рук и бог весть как оказавшуюся здесь, в штабе округа.
— Давайте кратко обрисую положение, — сказал он, не оборачиваясь. — Чтобы все одинаково понимали положение.
Он мягко, почти нежно коснулся указкой карты.
— Здесь — наши позиции, — указка сделала полукруг вокруг Царицына и далее к западу от города. — В основном полки, сформированные из местных рабочих. Кадровых частей мало. Тут матросы, тут артиллерия, с юга подходят конные части Будённого, здесь — то, что мы ещё можем считать резервом, — Протосевич грустно усмехнулся сквозь усы. — Основная линия держится по северо-западу и вдоль железной дороги.
Указка скользнула дальше, к западу.
— Здесь — казаки. Красновцы. Пока присматриваются. Короткие наскоки: тут прощупают, там отойдут. После последних встречных боёв стали учёные, уже в лоб лезть не спешат, — в голосе Протосевича на мгновение послышались нотки бахвальства, но указка двинулась дальше. — Здесь донцы… калединцы, как их по старой памяти зовут. Есть вероятность подхода добровольцев Деникина с Кубани.
— Э, нет, брат, — перебил его Корд. — Наши красноармейцы с товарищем Сорокиным клещами вцепились в Северный Кавказ и Екатеринодар. Так что скорого подхода Деникина ждать пока не приходится. Рановато ещё панику сеять, товарищ военспец.
Замначчека говорил спокойно, без нажима, но даже у Зубова по спине пробежал холодок.
— С юга — разрозненные отряды донских казаков. Активности мало, но связи у них хорошие. Подвозят людей, пытаются прощупывать фланги.
Зубов слушал внимательно. Слышать о происходящем по сплетням да разговорам офицеров у костров — одно, а вот видеть картину глазами штаба было совсем другое. Когда ты на линии соприкосновения, как выражались штабные, видишь только то, что перед тобой. Дальше соседа справа и слева — ничего не ведаешь. Будто есть только ты, твои люди и тонкая линия фронта.
— Общая оценка, — продолжил Протосевич, косясь на Корда, — в целом положительная. Город удержим, с Бож… — тут он будто поперхнулся, — удержим город.
— Простите, — мягко вставил Блюменталь.
Он стоял, чуть наклонив голову, всё с той же вежливой улыбкой.
— Когда ожидается более… горячая стадия данного мероприятия?
Протосевич на мгновение задержал на нём взгляд — взгляд, полный неприязни и лёгкой горечи, каким кадровые офицеры обычно смотрят на несведущих гражданских.
— Активная фаза, — сухо поправил он и, коротко покосившись на Корда, продолжил: — Вопрос времени. Ожидаем в течение двух-трёх недель. Время для работы у вас будет.
Блюменталь кивнул, будто удовлетворённый ответом.
Протосевич опустил указку.
— Собрали вас, как вы понимаете, не для обсуждения фронтовых сводок, — сказал он уже тише. — Профиль у вас несколько иного толка.
В комнате сразу стало тише. Наконец всем стало по-настоящему интересно. Даже скучавшая у окна товарищ Аглая подняла голову.
Замначштаба на секунду замолчал, будто подбирая слова.
— За последние десять суток зафиксировано три… инцидента, — чётко выговаривая каждое слово, продолжил он. — Полностью уничтожены взводы красноармейцев, находившиеся на охранных постах.
Только многолетняя военная выучка удержала Зубова от того, чтобы удивлённо не выругаться. Лишь брови у него слегка приподнялись — по крайней мере, он надеялся, что только брови.
У Блюменталя, видимо, такой выучки не было.
— Ого… — негромко выдохнул он.
Протосевич немного помолчал, затем продолжил:
— Все убиты с крайней жестокостью. Находили их под утро, при смене караула. Никто ничего не слышал и не видел.
Он перевёл взгляд на карту.
— Все взводы — охранные. То, что они охраняли, не тронуто. Ничего не пропало. Личное оружие на месте. Снаряжение тоже.
Корд чуть заметно усмехнулся, но ничего не сказал.
— Командиры взводов и бойцы убиты без признаков боя, — продолжил Протосевич. — Без следов атаки. А люди были опытные. Два взвода ещё в Галиции воевали.
Блюменталь перестал улыбаться.
— Простите… — начал он.
Замначштаба не дал ему договорить.
— И у всех, — сказал он и на мгновение запнулся, — у всех одинаковые повреждения.
Он постучал указкой по голенищу сапога, будто это был кавалерийский стек, но взгляд его был устремлён куда-то мимо стоявших в комнате людей.
— Глаза выколоты, — произнёс он ровно. — Рты вспороты от уха до уха. Ужас какой-то… Так не воюют.
В комнате стало совсем тихо.
Даже с улицы будто перестали доноситься звуки.
Зубов почувствовал, как внутри неприятно сжалось от любопытства. В детстве он зачитывался книжками про Ната Пинкертона, и сейчас вся эта история почему-то казалась ему именно такого толка — только с настоящей кровью, грязью и мёртвыми красноармейцами вместо газетных страшилок.
Блюменталь обошёл стол и встал рядом с Протосевичем у карты.
— И это, насколько я понимаю, дело, которым мы должны заняться? — спросил он всё тем же мягким голосом.
За Протосевича ответил Корд:
— Да. Нам нужно срочно разобраться, кто это сделал. Кто, зачем… и как.
Он посмотрел на Зубова.
— В особенности — зачем.
Блюменталь чуть повернулся к Корду.
— Ваши люди работали по этим случаям? — спросил он мягко. — Поделитесь, пожалуйста деталями. Какие-нибудь особенности? Даты, обстоятельства?
Корд небрежным движением откинул штабные бумаги с угла стола, отчего Протосевич даже вздрогнул, а затем сам уселся на освободившийся уголок.
«Видать, товарищ замначЧК театральность уважает», — промелькнуло у Зубова.
— А как же, работали, — ответил он. — С самого первого случая.
Он бросил чуть вызывающий взгляд на своего коллегу из Москвы. Похоже, местным кадрам столичные гастролёры тоже были не по душе.
— Первый случай — ровно десять дней назад. Караульный взвод. Охраняли участок дороги между складами и станцией. Не передовая — глубокий тыл, тихое место.
Корд говорил спокойно, почти без интонации.
— Восемь бойцов. Оружие при них. Патроны, табак — всё на месте. Следов боя нет. Шестерых нашли возле бытовки, которую использовали под жильё. Двое дневальных — в окопе.
Он помолчал секунду.
— Убиты все. Следов борьбы нет. Только лица… изуродованы. Других свежих повреждений не обнаружено.
— Свежих? — уточнил Блюменталь.
— Ну да. Свежих, — сухо ответил Корд. — Ребята бывалые, ещё с империалистической. Саблями рубленные, пулями битые. В охрану их и поставили потому, что половина со старыми ранами, на передовую пока не годились. Но новых ран — ни одной. Тем более смертельной.
Он чуть склонил голову набок.
— Если, конечно, человек может долго прожить с выколотыми глазами.
Корд достал из кармана галифе видавший виды медный портсигар, вытянул папиросу, помял её кончик двумя пальцами, сдул табачную крошку и, зажав папиросу губами, продолжил:
— Второй случай произошёл через четыре дня. Блиндаж у переправы. Девять человек. Та же картина. Трое — в секрете, остальные в блиндаже. Все мертвы. Следов борьбы нет. Всё один в один.
— Товарищ Корд, а вскрытие проводилось? — мягко уточнил Блюменталь.
Корд хмуро посмотрел на коллегу из Москвы, убрал портсигар обратно в карман, достал коробок спичек и ловко прикурил. Долго, с заметным удовольствием затянулся, затем, держа папиросу двумя пальцами, ответил:
— Да какое там вскрытие… И так ясно как белый день: контра работает. Саботаж. Панику сеять изволит-с белая шваль.
И уже через сизый табачный дым, глядя прямо на Протосевича, добавил почти зло:
— Тут одних бывших — тысячи две. Не всех ещё просеяли.
Протосевич в ответ приосанился и с деланой услужливостью, глядя исключительно на Блюменталя, заметил:
— Действительно, какое уж там вскрытие. ЧК первым делом разогнало местных судебных врачей. Поди сейчас бывшие специалисты по трактирам половыми работают.
Корд зло ухмыльнулся и уже хотел ответить, но его перебил голос товарища Аглаи.
К удивлению Зубова, голос у неё оказался неожиданно мягким и мелодичным — почти девичьим. Даже нарочитая хрипотца, с которой она говорила, не могла этого скрыть.
— Тела хранятся в мертвецкой, — спокойно сказала она. — Мы запросили из Москвы специалиста по вскрытиям. Версию с отравлением необходимо проверить. Но местные бывшие сотрудничать отказались, так что пока ждём человека из центра.
Все невольно обернулись на её голос.
Блюменталь едва заметно кивнул, явно оценив её рассудительность.
— Полковник… — мягко начал он, но тут же с почти театральным смущением поправился: — Тьфу ты… товарищ замначальника штаба, вы ведь сможете выделить нам хорошего армейского врача?
Протосевич впервые за всё совещание улыбнулся.
Кинув в сторону Корда короткий, почти высокомерный взгляд, он ответил:
— Будет сделано.
— Отлично, — Блюменталь снова повернулся к Корду. — Товарищ Корд, кто проводил осмотр места? Следы изучали? Округу прочёсывали?
— Я лично там был, — коротко ответил Корд. — Ничего примечательного. Ни следов копыт, ни гильз, ни вообще чего-либо такого.
— А в какой момент вы туда прибыли? — допытывался гость из столицы.
— К обеду. Пока до нас дошло… сами понимаете, крыльев у нас нет, — делано безэмоционально ответил Корд.
— А до вас там уже были? Солдаты? УездЧК?
— Народу было много, — ответила вместо Корда товарищ Синеева. — Всё затоптано и помято. Поэтому по ЧК было дано распоряжение: в случае похожих инцидентов первым делом оцеплять место и никого без нас не подпускать.
Блюменталь снова коротко кивнул и перевёл взгляд на Корда.
— А третий случай?
— Третий — два дня назад. Деревня Ковальки. В десяти верстах к северу от города. Охрана продовольственного склада.
Он сделал паузу.
— Хлеб цел. Склад не тронут.
— Сколько человек? — спросил Блюменталь.
Корд посмотрел на него прямо.
— Семь. Караул при складе.
— Кто обнаружил?
— Разъезд. Наши. Утром.
Корд чуть повёл плечом.
— Подъехали — тихо. Ни звука. Зашли — все лежат.
В комнате снова повисла тишина.
— Расположение тел? — спросил Блюменталь, уже не скрывая интереса.
Корд прищурился, будто оценивая вопрос.
— По местам. Как стояли, так и легли. Двое у входа, один у двери склада, остальные внутри блиндажа.
Блюменталь задумчиво потёр подбородок пальцами.
Протосевич выпрямился и отложил указку.
— По решению Ставки и ВЧК, — сказал он, глядя поверх присутствующих, — создана чрезвычайная следственная группа.
Он сделал короткую паузу.
— Руководство поручено товарищу Блюменталю.
Блюменталь слегка наклонил голову, принимая сказанное как должное.
— Сами понимаете, — продолжил Протосевич, — у нас на носу наступление белых. Любая паника в тылу недопустима. А происходящее… — он чуть замялся, — выходит за рамки обычных происшествий.
Он перевёл взгляд на собравшихся.
— Ваша задача — в кратчайшие сроки установить, кто это делает, и ликвидировать угрозу.
Короткая пауза.
— В распоряжении группы — все ресурсы фронта, а также местные органы ЧК. Товарищ Корд — в помощь.
Корд чуть кивнул, не меняя выражения лица.
— Представителем от штаба фронта назначается товарищ Зубов. Опытный разведчик.
Несколько взглядов одновременно обратились к нему.
Зубов помедлил и всё же сказал:
— Товарищ начальник штаба… я не сыщик. Я солдат.
Блюменталь мягко улыбнулся, будто ждал именно этого.
— Все мы здесь не сыщики, — спокойно ответил он. — А пролетарии. Но революция распорядилась иначе.
Корд усмехнулся:
— Положим, не все тут пролетарии…
В комнате повисла короткая пауза.
Блюменталь продолжал улыбаться, но теперь уже не сводил взгляда с Протосевича, тот никак не отреагировал.
Тишина затянулась на несколько лишних секунд.
Затем Блюменталь слегка хлопнул в ладони, словно подводя итог:
— Думаю, начать стоит с последнего случая. Но прежде людям надо поесть. Лично я ужасно голоден с дороги.
Он перевёл взгляд на Протосевича.
— Если не возражаете, товарищ замначштаба, мы перекусим и сразу отправимся на место.
— Разумеется, — коротко ответил тот. — Сейчас распоряжусь, вас проводят в офицерскую столовую…
— Может, всё-таки в краснокомандирскую? — уже открыто ёрничая, бросил Корд.
Протосевич едва заметно дёрнул щекой.
— Конечно. В краснокомандирскую.
Корд первым поднялся с места и, затушив папиросу о каблук сапога, направился к двери.
За окнами снова глухо прокатилась далёкая канонада.
Глава 3
В краснокомандирской столовой оказалось неожиданно людно.
Помещение располагалось на первом этаже бывшего коммерческого училища, наскоро приспособленного под штабные нужды. От высоких окон тянуло жарой и запахом Волги, а внутри стоял густой дух варёной перловки, махорки, кислых щей и пота. За длинными столами вперемешку сидели бывшие офицеры, штабные писаря, матросы, какие-то комиссары в кожанках и усталые красноармейцы с обветренными лицами.
Говорили громко, перебивая друг друга. Где-то спорили про хлебные пайки, где-то — про германцев под Псковом, а за соседним столом двое артиллеристов чуть ли не крича выясняли, сколько снарядов осталось у батареи под Садовой.
Появление группы из штаба округа заметили сразу. Особенно Корда. Разговоры стали тише, хотя никто не замолчал.
Сам товарищ замначЧК, казалось, внимания на это не обратил вовсе. Скинув фуражку на свободный угол стола, он уселся первым и, не дожидаясь остальных, потянулся за хлебом.
— Ну-с, — бодро произнёс Блюменталь, усаживаясь рядом. — Ничто так не возбуждает аппетит, как разговоры о выколотых глазах.
Зубов невольно покосился на него.
Московский чекист говорил всё тем же спокойным, почти светским тоном, будто речь шла не об убитых караулах, а о театральной постановке.
Аглая села отдельно, у края соседнего стола — достаточно близко, чтобы слышать разговор, но всё же обособленно. Сняв куртку, аккуратно сложила её рядом и теперь сидела в одной тёмной блузке, закатав рукава по локоть. Она почти не ела и больше слушала.
Зубов заметил, что на него она по-прежнему старалась не смотреть вовсе, словно его здесь не было.
Подошла раздатчица — полная женщина в застиранном переднике — и с грохотом поставила на стол миски со щами.
— Хлеба больше двух кусков не брать, товарищи, — привычно буркнула она. — И так муки кот наплакал.
— А если человек от голода помирает? — невозмутимо осведомился Блюменталь.
— Сказано — не велено, — отрезала женщина и двинулась дальше. — Все вопросы к товарищу интенданту.
Корд хмыкнул:
— Пролетарская власть сурова, товарищ Блюменталь, но справедлива.
Тот улыбнулся и, осторожно попробовав щи, неожиданно заметил:
— Между прочим, весьма недурно. В Москве сейчас и такого не всегда сыщешь.
— В Москве, говорят, вообще теперь много чего не сыщешь, — лениво заметил Корд.
Блюменталь лишь развёл руками.
— Революция требует жертв.
— Особенно чужих, — пробормотал Протосевич, сидевший напротив.
Повисла короткая пауза. Зубов сделал вид, будто полностью увлечён хлебом.
Отношения между штабом и чекистами ощущались почти физически — как натянутая проволока растяжки: ещё немного, и рванёт.
Блюменталь же, казалось, чувствовал себя среди этого напряжения совершенно свободно.
— Кстати, товарищ Зубов, — неожиданно повернулся он к нему, — вы ведь служили в разведке ещё при старом режиме?
— С четырнадцатого года.
— И как тогда подобные дела расследовали?
Зубов пожал плечами.
— Да чёрт его знает. Это больше по части контрразведки да жандармов. Я-то всю службу в батальонной и полковой разведке провёл. Тут разведку линии произведи, там с минерами сходи, тут «языка» штабу добудь… Наше дело больше по грязи да по-пластунски.
Ответил он нарочито простовато.
Больно уж в обществе чекистов — что местных, что московских — не хотелось выглядеть смекалистым. Весь опыт Зубова подсказывал, что в такие времена простоватый работяга живёт обычно дольше умника.
«С арабского скакуна спрос, а с паршерона какой?» — любил говаривать незабвенный подпоручик Раттель.
Блюменталь хитро посмотрел на Зубова, будто понял, что тот слегка лукавит, но тему развивать не стал.
— А знаете, в Европе сейчас криминалистика развивается семимильными шагами. Французы, бельгийцы… даже аргентинцы. Дактилоскопия, химический анализ, судебная фотография.
Корд фыркнул:
— Нам бы хлеб да снаряды вовремя подвозить научиться, а не покойников резать.
— Одно другому не мешает, — спокойно ответил Блюменталь. — Государство начинается с порядка. Особенно революционное.
Он аккуратно промокнул губы салфеткой и уже чуть задумчивее добавил:
— Социализм — это прежде всего порядок.
Корд только хмыкнул и потянулся за папиросами.
Аглая впервые за всё время подала голос:
— Товарищ Ленин считает, что без учёта и дисциплины никакой социализм не построишь.
Сказала она это спокойно, но в её девичьем голосе слышалась такая железная уверенность, что за столом почему-то сразу стало тише.
Даже Корд на мгновение перестал ухмыляться.
Все будто разом вспомнили, что сидят не просто в столовой, а посреди революции.
Торопливо доев, они один за другим вышли на свежий воздух во двор, где уже ждал автомобиль.
Старый штабной Fiat, ещё императорских времён, с потускневшими латунными фонарями и треснувшим кожаным верхом, уже ждал их во дворе. На дверце поверх прежнего номера кое-как была намалёвана красная звезда.
Возле машины возился водитель — красноармеец в засаленной гимнастёрке. С сосредоточенным видом он ковырялся под капотом, вполголоса ругая то ли двигатель, то ли всю мировую революцию разом.
От автомобиля пахло горячим маслом, бензином и пылью.
Блюменталь подошёл почти с детским интересом.
— Великолепная машина, — заметил он. — Итальянская сборка?
Водитель удивлённо поднял голову.
— Ага… вроде того.
— Fiat пятнадцатой серии, если не ошибаюсь?
Теперь красноармеец посмотрел на него уже с уважением.
— Во даёт… Верно.
Корд, наблюдавший всё это со стороны, усмехнулся:
— Вы, товарищ Блюменталь, случаем не инженер?
— Несостоявшийся, — легко ответил тот. — Когда-то хотел заниматься электричеством.
— А занялись ЧК, — буркнул Корд.
Блюменталь только развёл руками:
— Времена располагают к неожиданным поворотам судьбы.
Зубов невольно подумал, что именно таким людям революция почему-то особенно к лицу.
Пока остальные рассаживались, Протосевич неожиданно тронул его за рукав.
— Алексей, задержитесь на секунду.
Зубов отошёл с ним чуть в сторону, к стене двора.
Замначштаба закурил, немного помолчал, будто не зная, как лучше начать, затем негромко произнёс:
— Анатолий Леонидович желает сегодня с вами поужинать.
Зубов не сразу понял.
— Простите?..
— Начальник штаба. Сегодня вечером. У себя на квартире.
У Зубова внутри неприятно сжалось.
Сам начальник штаба фронта. Бывший полковник Генерального штаба. Белая кость офицерства.
И вдруг — с ним.
С бывшим вольноопределяющимся.
Да ещё и на ужин.
Немыслимое дело.
Видимо, удивление слишком явно отразилось у него на лице, потому что Протосевич едва заметно усмехнулся.
— Не тряситесь так, Зубов. На ужин зовут, не на расстрел.
И уже тише добавил:
— Хотя нынче, конечно, разница бывает небольшой.
Зубов молча кивнул и направился обратно к автомобилю.
Подошёл он как раз вовремя.
Со стороны ворот во двор быстрым шагом влетел молодой ординарец в измятой гимнастёрке. Запыхавшись, он почти подбежал к Корду и что-то быстро зашептал ему на ухо.
Корд слушал молча, только лицо у него постепенно становилось всё мрачнее.
— Где? — коротко спросил он.
— У порта, товарищ Корд. В распивочной возле пакгаузов. Грузчики шумят. Говорят, артельщика какого-то заезжие гастролёры сильно отделали. Народ собирается. Товарищ Минин требует вас лично.
Корд раздражённо сплюнул себе под ноги.
— Только этого сейчас не хватало…
Он несколько секунд стоял молча, явно что-то прикидывая, затем повернулся к остальным.
— Прошу извинить, товарищи. Дело срочное.
Блюменталь чуть приподнял бровь:
— Серьёзно?
— Если портовые артели бузить начнут — к вечеру полгорода на ушах стоять будет, — сухо ответил Корд. — А у нас и без того фронт под боком.
Он застегнул кобуру и повернулся к Аглае.
— Товарищ Синеева, дальше без меня.
Та спокойно кивнула, будто ничего другого и не ожидала.
Корд же, уже отходя к воротам, бросил через плечо:
— Она в обстановке разбирается не хуже моего.
Сказано это было вроде бы буднично, но Зубов почему-то сразу понял: для Корда такая похвала дорогого стоит.
Через минуту они уже смотрели, как замначЧК быстрым шагом пересекает улицу вслед за ординарцем.
Где-то далеко, со стороны пристаней, над городом тяжело прогудел пароходный гудок.
Из города выбирались долго.
На улицах было тесно от обозов, подвод и военных колонн. У пристаней разгружали мешки с зерном, возле складов ругались интенданты, а над Волгой висел густой запах рыбы, угля и речной тины.
Мотор надсадно тарахтел, Fiat подпрыгивал на колдобинах, и временами казалось, что машина вот-вот развалится прямо посреди дороги.
Блюменталя это, похоже, только забавляло.
Он сидел впереди рядом с водителем и всю дорогу расспрашивал того про двигатель, расход бензина, дальность хода и ещё какие-то технические премудрости.
Красноармеец отвечал сначала настороженно, потом всё охотнее.
Зубов и Синеева почти не разговаривали.
Аглая в какой-то момент, видимо укачанная дорожной тряской и разговорами о моторах, прикрыла глаза и, казалось, задремала.
Уже за городской окраиной, когда степь снова разошлась по сторонам выжженным жёлтым морем, Блюменталь вдруг постучал водителя по плечу.
— Стойте.
Машина нехотя остановилась.
Аглая тут же открыла глаза.
— Что-нибудь случилось?
— Сейчас всё случилось, — тепло ответил московский чекист. — Но это — особенно.
Он выбрался из автомобиля, с явным удовольствием распрямил спину после тесного сиденья и несколько секунд молча смотрел на степь.
Ветер лениво шевелил сухую траву.
Где-то далеко темнели курганы.
— Красота… — негромко произнёс Блюменталь. — И ведь не верится, что где-то там сейчас стреляют и режут друг друга.
Зубов и Аглая невольно переглянулись.
Водитель, окончательно переставший понимать происходящее, снял кожаную перчатку и растерянно почесал загорелую шею.
Блюменталь между тем повернулся к остальным.
— Поймите, товарищи, — сказал он уже совершенно серьёзно. — Сыск — дело тонкое. Тут мало одной прыти.
Он поправил пиджак и продолжил:
— Когда мы прибудем на место, от нас потребуется внимание к мелочам. Без предубеждений. Без скоропалительных выводов. И без желания немедленно назначить виноватого.
Последние слова он произнёс уже явно в сторону Аглаи.
Та никак не отреагировала.
— Иначе, — спокойно закончил Блюменталь, — мы тут не работать будем, а чисто ваньку валять.
Дальше ехали уже молча, только мотор дребезжал да ветер шуршал в степной траве.
Деревня Ковальки оказалась маленькой и полупустой. Несколько хат с провалившимися крышами, покосившийся сарай, старый колодец и продовольственный склад возле балки, у которого стоял караул.
Завидев автомобиль, красноармейцы заметно подобрались.
Оцепление, как понял Зубов, действительно выставили серьёзное, что явно порадовало Блюменталя.
Он выбрался из машины, снял пиджак, аккуратно повесил его на сиденье и неожиданно преобразился, в миг исчезла светская мягкость, теперь он двигался быстро, внимательно и очень собранно.
— Никого внутрь не пускали? — сразу спросил он у старшего караула.
— Никак нет!
— После оцепления?
— Никак нет.
Блюменталь удовлетворённо кивнул, и затем присел возле входа в блиндаж, несколько секунд молча рассматривал землю. В какой-то момент почти припал к земле, мягко тронул пальцами подсохшую грязь.
Зубов невольно отметил, что двигался московский чекист сейчас почти как хороший охотник без суеты, но с толком и знанием дела.
Блюменталь между тем осторожно провёл пальцем вдоль вмятины возле входа, затем поднялся и негромко спросил:
— Кто первый обнаружил тела?
— Разъезд второй роты, товарищ.
— Где они сейчас?
— В деревне. При карауле.
Блюменталь кивнул.
Несколько секунд он молча рассматривал землю возле входа, затем выпрямился, сделал пару шагов в сторону и осторожно тронул носком сапога подсохший грунт.
Откуда-то из внутреннего кармана у него вдруг появился маленький кожаный блокнот и короткий карандаш.
Спецуполномоченный из Москвы быстро принялся что-то записывать, время от времени машинально облизывая кончик карандаша, когда тот начинал плохо писать.
Аглая тем временем привела двоих красноармейцев. Оба были пыльные, небритые, с усталыми лицами и винтовками за плечами.
— Старшие разъезда, — коротко сказала она. — Они нашли тела.
Блюменталь отвлёкся от блокнота, поднял глаза на бойцов и неожиданно тепло им улыбнулся.
— Ну-с, товарищи, рассказывайте.
Красноармейцы переглянулись.
— Да чего… — начал один, рыжеватый, постарше. — Подъехали мы утром. Тихо кругом. Думали, спят ещё. Покричали — никто не отзывается.
Он нервно переступил с ноги на ногу.
— Потом к секрету подошли… а там, мать честная…
Красноармеец осёкся и сплюнул в сторону.
— Мертвяки.
Второй мрачно кивнул:
— Ну а дальше уже в блиндаж заглянули… Там остальные лежат.
Блюменталь слушал молча, лишь изредка делая короткие пометки в блокноте.
Когда бойцы замолчали, он спокойно кивнул:
— Благодарю.
После этого он первым направился к секрету, тела видимо уже увезли, только светло-бурые пятна на подсохшей земле ещё напоминали, что совсем недавно здесь пролилась кровь.
Рядом валялся окурок, втоптанный в грязь каблуком, а чуть дальше ветер лениво шевелил брошенную кем-то окровавленную тряпицу.
Блюменталь долго молча стоял над пятнами, внимательно оглядывая позицию.
Зубов не вполне понимал, на что именно смотрит Блюменталь. Сам он глядел на секрет глазами военного, и, если честно, устроен тот был грамотно: неглубокий окоп, хороший обзор балки и подходов к складу. Люди здесь сидели опытные. Таких врасплох взять непросто. Это, кажется, понимал и сам Блюменталь.
Наконец он медленно выпрямился и направился к блиндажу. У самого входа на секунду задержался. Изнутри тянуло сыростью, махоркой и тяжёлым сладковатым запахом мёртвого человеческого тела. Блюменталь быстро заглянул внутрь — и почти сразу вышел обратно. На этот раз улыбки на его лице уже не было.
— Безнадёжно, — с явным сожалением произнёс он.
— Что именно? — спросил Зубов.
— Осмотр места. Тут до нас уже прошёл целый полк профанов. Он развёл руками.
— Следы уничтожены. Картина нарушена. Половина деталей потеряна.
Затем, немного подумав, добавил:
— Но кое-что интересное, думаю, мы всё-таки получим завтра.
— На вскрытии? — послышался сзади голос Аглаи. Блюменталь заметно оживился.
— Именно, товарищ Синеева. Именно.
Он снова повернулся к тёмному входу в блиндаж.
— Людей можно обмануть. Следы можно затоптать. Но тело почти всегда говорит правду. Нам тут делать более нечего, едем в город.
Где-то далеко за степью снова глухо ударила артиллерия.
Глава 4
В Царицын вернулись уже под вечер.
Солнце клонилось к Волге, и город, весь день раскалённый, пыльный и злой, теперь будто немного остыл, но легче от этого не стало. У пристаней по-прежнему гудели пароходы, у складов ругались подводчики, где-то внизу, ближе к реке, звенела железом разгрузка, а над улицами висел тяжёлый запах угля, рыбной чешуи, навоза и нагретой пыли.
Блюменталь всю обратную дорогу молчал. Только однажды, уже на подъезде к городу, достал свой кожаный блокнот, что-то быстро записал, облизнул кончик карандаша и снова убрал его во внутренний карман. Аглая сидела напротив Зубова, неподвижная, с закрытым лицом и прямой спиной; казалось, тряска автомобиля её больше не касалась вовсе. На Зубова она, как и прежде, не смотрела.
У «Столичных номеров» их высадили без особой церемонии. Гостиница стояла на Александровской площади — большая, дореволюционная, с ещё сохранившейся купеческой важностью, хотя теперь важность эта была изрядно потрёпана: на фасаде рядом со старой вывеской висели новые объявления, у входа толкались красноармейцы, связные, какие-то люди с мандатами, а возле дверей сидел инвалид в солдатской шинели и, не поднимая головы, курил самокрутку.
Когда-то, как успел заметить Зубов, здесь, должно быть, жили купцы, приказчики, пароходчики, инженеры и прочий состоятельный народ. Теперь же по широким лестницам бегали ординарцы, в коридорах пахло махоркой, дешёвым мылом и сырой одеждой, а за стойкой дежурил не прежний гостиничный портье, а пожилой писарь с красной повязкой на рукаве и таким видом, будто всякий приезжий был ему лично неприятен.
Номера им дали на втором этаже, рядом: Блюменталю — угловой, Зубову — соседний, поменьше, но с настоящей кроватью, умывальником, треснувшим зеркалом и окном на площадь. Аглая, как коротко объяснил писарь, «проживает по месту службы», и на этом счёл вопрос исчерпанным.
— Что ж, товарищи, — сказал Блюменталь, остановившись в коридоре и устало, но всё ещё любезно улыбаясь, посмотрел на них обоих. — День был длинный, а разговоров ещё будет много. Предлагаю всем поужинать. Здесь, насколько мне сказали, ещё сохранилась кухня.
Аглая сразу покачала головой.
— У меня дела в ЧК.
— Разумеется, — мягко ответил Блюменталь.
Зубов тоже вежливо поклонился.
— Благодарю, товарищ Блюменталь, но я сегодня приглашён.
Московский чекист на мгновение задержал на нём взгляд.
— Что-нибудь приятное?
— Не уверен.
Блюменталь улыбнулся чуть шире, будто ответ его почему-то позабавил.
— Тогда тем более желаю вам удачи.
Аглая уже шла к лестнице, не попрощавшись.
Блюменталь проводил её взглядом, потом повернулся к Зубову и негромко произнёс:
— Вот ведь удивительная девушка, дитя революции в чистом виде.
— Может, так оно и есть, — устало ответил Зубов.
— Может, — согласился Блюменталь и, кивнув, скрылся в своём номере.
Зубов вошёл к себе и несколько секунд стоял посреди комнаты, не снимая фуражки.
Комната была чистая, но уже какая-то казённая. Прежний купеческий лоск почти выветрился, хотя революция прошла всего чуть больше года назад.
На стене висела выцветшая литография с видом на Волгу, возле кровати стоял ночной столик с облупленной столешницей, а под потолком лениво кружилась муха. Окно выходило на площадь, и снизу тянуло городским шумом — голосами, стуком копыт, редкими автомобильными гудками, скрипом телег и далёкой руганью.
Спать хотелось так, что даже тело стало каким-то не своим. Он не спал уже вторые сутки. Ночная вылазка, «язык», вызов в штаб, совещание, столовая, поездка в Ковальки, запах блиндажа, светло-бурые пятна на земле — всё это смешалось в голове в один тягучий, мутный день, которому, казалось, не было конца.
Он умылся холодной водой из кувшина, долго тёр лицо полотенцем, потом вынул из вещмешка чистую гимнастёрку, насколько это слово вообще подходило к выцветшей, многократно штопаной вещи, и стал бриться, глядя в треснувшее зеркало. Рука пару раз дрогнула. На щеке выступила тонкая красная полоска крови. Зубов выругался вполголоса, приложил к порезу кусочки папиросной бумаги и вдруг поймал себя на том, что уже несколько минут думает не об убийствах, не о Блюментале, а о предстоящем ужине.
Анатолий Леонидович — сам начальник штаба. Бывший полковник Генерального штаба. Белая кость офицерства.
Зубов усмехнулся своему отражению.
— Ну что, Алексей Иванович, — тихо сказал он сам себе, — дождался высшего общества.
К семи часам вечера он был у дома начштаба.
Квартира, где временно проживал Анатолий Леонидович, помещалась в большом каменном доме недалеко от Николаевской улицы. Дом был купеческий, солидный, с тяжёлой дверью, широкими окнами и остатками прежней роскоши, которая теперь казалась почти неприличной. У подъезда стоял часовой. Внутри пахло воском, пылью, старым деревом и чем-то ещё — едва уловимым, сладким, домашним, давно исчезнувшим из казарм, штабов и полковых изб.
Зубова встретил тот самый молодой личный адъютант, которого он видел днём в зале у карты. Чистый, подтянутый, с аккуратно приглаженными волосами и выражением лица, из которого революция ещё не успела вытравить старую штабную воспитанность.
— Товарищ Зубов? Прошу вас.
Он провёл его через переднюю, затем по длинному коридору, где на стенах ещё висели тёмные прямоугольники от снятых картин. В одной комнате стояли штабеля бумаг и ящики с картами, в другой виднелись накрытые простынями кресла. Хозяева дома, кем бы они ни были, уезжали, видимо, поспешно: на комоде осталась фарфоровая пастушка с отбитыми пальцами, а на подоконнике — высохший цветок в глиняном горшке.
Обеденная была освещена двумя лампами. На столе лежала белая скатерть, не новая, но настоящая, с вышитым краем. Стояли фарфоровые тарелки, серебряные вилки, гранёные бокалы и графин с водой. После краснокомандирской столовой всё это показалось Зубову почти театральной декорацией, причём не вполне приличной.
Анатолий Леонидович вошёл через несколько минут.
Без мундира, в простой тёмной тужурке, он всё равно выглядел так, будто на нём были погоны. Среднего роста, плотный, спокойный, с усталым лицом и внимательными глазами, он поздоровался с Зубовым не свысока, но и без излишней сердечности — ровно так, как старший офицер приветствует младшего, если тот ему чем-то нужен.
— Алексей Иванович, благодарю, что нашли время.
— К вашим услугам, товарищ начальник штаба.
Начштаба едва заметно поморщился.
— За столом можно без чинов. Тут я для вас просто Анатолий Леонидович.
Зубов поклонился в ответ.
Ужинали почти молча.
Сначала подали прозрачный бульон с пирожком — настоящим, румяным, с мясом, от которого пахло перцем и сливочным маслом. Потом появилась рыба — кажется, судак под каким-то белым соусом, с ломтиками картофеля и зеленью. Третьим подали телятину, мягкую, с гречневой кашей и грибной подливой. Хлеб был белый, нарезанный ровными ломтями, и Зубов поймал себя на том, что смотрит на него почти с недоверием.
После щей в столовой, мутной перловки и двух кусков хлеба на человека всё это казалось не ужином, а каким-то недобрым сном.
Анатолий Леонидович ел мало, аккуратно и почти машинально. Зубов, несмотря на усталость, голод и неловкость, тоже старался держаться сдержанно. Ему казалось, что здесь даже хлеб нельзя брать просто так; будто каждая лишняя крошка выдаст в нём не офицера, а голодного фронтовика.
Начштаба между тем спрашивал спокойно, без нажима:
— Вы начали службу в сто двадцать девятом Бессарабском?
— Так точно.
— Третий запасной батальон?
— Так точно.
— Потом разведывательная команда?
— Так точно.
— Кто командовал полком в четырнадцатом?
Зубов назвал фамилию.
Анатолий Леонидович кивнул.
— Да, помню. Дельный был человек. Суховат, но службу знал. А дивизией у вас тогда?..
Он назвал фамилию сам, прежде чем Зубов успел ответить.
Зубов подтвердил.
Вслух он только отвечал: «так точно», «именно так», «служил при нём недолго», «видел издали». А про себя думал, что таких начальников он, бывший вольноопределяющийся, и в самом деле чаще видел издали: на смотрах, у штаба, иногда в бинокль, когда кто-нибудь из больших чинов появлялся на передовой с ординарцами и потом так же быстро исчезал обратно.
А теперь вот — ужинал с одним из них за белой скатертью.
Война, революция и смерть, видимо, действительно большие уравнители.
Когда подали чай, Анатолий Леонидович отставил чашку и сказал:
— Пройдёмте ко мне в кабинет, Алексей Иванович. Там будет удобнее говорить.
Кабинет находился в соседней комнате.
Здесь всё уже было не купеческое, а штабное — большой письменный стол, заваленный картами и бумагами, два стула, этажерка с книгами, лампа под зелёным абажуром, на стене — карта железных дорог юга России. Но и прежняя жизнь квартиры всё ещё проступала сквозь новую: тяжёлые шторы, бронзовые часы на каминной полке, пустое место от картины над диваном.
На небольшом столике у стены уже стояли два бокала и бутылка французского коньяка.
Анатолий Леонидович налил немного в оба, один бокал протянул Зубову. Тот принял, но пить не стал. Просто держал в руке из уважения.
Начштаба это заметил, но ничего не сказал.
Сам он пригубил коньяк, несколько секунд задумчиво смотрел на янтарную жидкость в бокале, затем заговорил негромко:
— В ряды Красной армии вас рекомендовал генерал-майор Раттель?
Зубов молча кивнул. Положим, рекомендовал его не сам начальник штаба Высшего военного совета, а племянник — бывший подпоручик Раттель, но всё-таки Раттель. Да и служил тот теперь, как говорили, не без протекции своего дяди.
Не дождавшись ответа, начштаба продолжил:
— Я пригласил вас, Алексей Иванович, не из праздного любопытства.
Зубов молча ждал.
— Вы человек фронтовой. Не кабинетный. Это хорошо. Сейчас все слишком много говорят о революционной сознательности и слишком мало — о службе.
Он сделал небольшую паузу.
— А служба, между тем, остаётся службой. При любой власти.
Зубов осторожно кивнул, не вполне понимая, ему ли сейчас говорит Анатолий Леонидович или пытается убедить самого себя.
Анатолий Леонидович подошёл к окну. За стеклом уже стемнело. Где-то внизу проехала подвода, глухо стукнув колёсами по мостовой.
— Вы, конечно, понимаете, в каком положении сейчас находятся военные специалисты.
Зубов снова кивнул.
— Нас терпят, пока мы нужны, — продолжил начштаба. — И подозревают ровно настолько, насколько мы нужны. Чем полезнее человек, тем опаснее он кажется новым хозяевам положения.
Сказано это было спокойно, без злобы. Почти устало.
— Чрезвычайно уполномоченный прибыл сюда не для того, чтобы налаживать штабную работу. Он прибыл искать измену. А когда человек ищет измену достаточно усердно, он непременно её найдёт. Если не настоящую, то удобную.
Зубов молчал.
— Андрей Евгеньевич уже оказался лишним, — негромко произнёс Анатолий Леонидович. — А ведь это был человек редкой школы. Редкой честности. Но кому теперь нужна школа, если всякий бывший слесарь, едва научившийся на карте север от юга отличать, мнит себя полководцем?
Зубов понял, о ком речь, и от этого ему стало ещё менее уютно.
Начштаба повернулся к нему.
— Не стану говорить вам лишнего. Время такое, что лишние слова могут стоить слишком дорого. Но вы должны понимать: эта следственная группа создана не только для того, чтобы искать убийцу. Она неизбежно станет оружием. В чьих руках — вот вопрос.
Он поставил бокал на стол.
— Чекисты, особенно местные, люди прямые. У них виноватый находится быстро. Почти всегда — бывший. Офицер. Специалист. Инженер. Врач. Кто угодно, лишь бы с подходящей биографией.
Зубов тихо заметил:
— Среди бывших тоже разные люди попадаются.
— Разумеется, — кивнул Анатолий Леонидович. — И подлецов среди нас хватает. Никто этого не отрицает. Но если всякое дело заранее ведёт к одному ответу, это уже не следствие, а расправа.
Он подошёл ближе.
— Именно поэтому вы там нужны. Не как сыщик. Как свой человек.
Зубов поднял глаза.
— Свой?
— Офицер, — спокойно ответил начштаба. — Фронтовик. Человек службы. У вас единственного есть хоть какой-то опыт разведки, пусть и полевой. Остальные ваши коллеги либо уже на той стороне, либо давно у Бога в объятиях.
Зубов держал бокал и вдруг почувствовал, как стекло стало скользким. Свой…
Когда это он успел стать своим для таких, как Анатолий Леонидович?
До революции подобные господа проходили мимо него, бывшего вольноопределяющегося, как мимо мебели. В лучшем случае кивали. Иногда не подавали руки. Не со зла даже — просто порядок был такой: одни рождены для штабов, академий и больших назначений, другие — для рот, грязи, передовой и случайных наград.
А теперь — свой.
Революция, видно, и тут всё перевернула.
— Я не прошу вас ни о чём предосудительном, — сказал Анатолий Леонидович, будто угадав его мысли. — Только об одном, Алексей Иванович: смотрите внимательно. Не позволяйте им назначить виновного раньше времени. Если дело начнут поворачивать против военных специалистов — дайте мне знать.
Зубов медленно поставил нетронутый бокал на стол.
— Анатолий Леонидович, я сделаю всё, что будет в моих силах.
Начштаба внимательно смотрел на него.
— Но?
— Но я не шпик и не провокатор. Притягивать то, чего нет, не стану. Ни в одну сторону, ни в другую.
Несколько секунд они молчали. Потом Анатолий Леонидович едва заметно улыбнулся.
— Именно поэтому я вас и пригласил.
Он помолчал и уже тише добавил:
— Только помните, Алексей Иванович: времена нынче такие, что сторону всё равно придётся выбрать. И когда выберете — назад дороги уже не будет.
На том, собственно, разговор и закончился. Они обменялись ещё несколькими ничего не значащими фразами: о фронте, о погоде, о положении полка. Затем Зубов откланялся, получил у личного адъютанта фуражку и вышел на улицу.
Ночь была тёплая, душная.
Царицын не спал. Где-то спорили, где-то гремели телеги, где-то стучали копыта, а где-то пьяный голос тянул обрывок песни и тут же обрывался, словно певца кто-то резко окликал. Над крышами висела мутная южная темнота, и только со стороны Волги тянуло чуть более прохладным воздухом.
Зубов прошёл шагов сто, свернул за угол — и тут рядом с ним мягко притормозил автомобиль. Он сразу остановился и машинально подобрался. Времена стояли такие, что человек в ночном Царицыне должен был быть одинаково готов и драться, и бежать.
Из полутьмы донёсся знакомый голос:
— Садитесь, товарищ Зубов.
Внутри сидел Корд. Без фуражки, с папиросой в зубах, в полутьме он казался ещё шире и угрюмее, чем днём.
— Благодарю, я пешком дойду. Мне тут недалеко.
— Садитесь, — повторил Корд. — До «Столички» ещё пару кварталов топать. А мы вас с ветерком прокатим. Ноги вам ещё пригодятся.
Тон был такой, что отказаться можно было только из принципа. А Зубов слишком устал для принципов. Едва он захлопнул дверцу, автомобиль сразу рванул с места.
Некоторое время ехали молча. Водитель, незнакомый Зубову, смотрел прямо перед собой и держался так, будто его в машине вовсе не существовало. Корд курил, чуть приоткрыв окно, и пепел с папиросы уносило ночным ветром.
— Ужинали у Анатолия Леонидовича? — наконец спросил он.
Зубов не удивился.
— Ужинал.
— Хорошо кормят?
— Вкусно.
Корд коротко хмыкнул.
— У этих всегда вкусно. Даже когда у остальных пусто.
Зубов промолчал.
Корд повернул к нему голову.
— Я ваше дело читал, Алексей Иванович. Не всё, конечно, но достаточно.
— Польщён вниманием.
— Не ёрничайте. Вам это не идёт.
Корд выбросил окурок в окно.
— Казанский мещанский сын. Университет. Вольноопределяющийся. Война. Разведка. Потом Москва. Потом Красная армия. Вы ведь не их человек.
— Чей же?
— Наш, — просто сказал Корд. — Из тех, кого старое офицерьё всегда держало у порога. Пока кровь лить надо — годитесь. Пока в грязь лезть — тоже годитесь. А как за столом сидеть или карьеру делать — извините. Происхождением не вышли.
Зубов отвернулся к окну.
Слова были грубые, но не совсем ложные. И именно поэтому раздражали сильнее всего.
— А теперь они вам, небось, рассказывали, что вы один из них, — продолжил Корд. — Верно?
Зубов всё так же молчал.
Корд усмехнулся.
— Верно. Знаю я этих господ. Как прижмёт — сразу братство, честь, служба, офицерская совесть. А чуть власть назад качнётся — снова будете для них вольноопределяющимся с грязью под ногтями и немытой шеей.
Автомобиль свернул на широкую улицу, где было заметно темнее. Фонари горели через один.
— Слушайте меня внимательно, товарищ Зубов. Контра сейчас не только в степи сидит. Она в штабах сидит. В квартирах с белыми скатертями. В кабинетах, где по бокалам французский коньяк разливают. Эти люди умеют ждать. Умеют красиво и вкрадчиво говорить. Умеют делать вид, будто спасают Россию, когда на деле спасают только себя.
Зубов устало ответил:
— Среди красных тоже разные люди попадаются.
Корд коротко хмыкнул, явно отметив про себя это «красных».
— Среди наших, — с нажимом поправил он, — тоже гадов хватает, спору нет. Только власть сейчас пролетарская. Моя и ваша. А бывшие просто ждут, когда она оступится.
Он наклонился ближе.
— В следственной группе вы нам нужны. Понимаете? Не им — нам. Вы фронтовик. Вы видите, где солдатская правда, а где штабная. Если начнут дело уводить, если начнут прикрывать своих, если запахнет офицерской круговой порукой — скажете мне.
Зубов едва заметно усмехнулся. За этот вечер он слышал подобное уже второй раз. Только слова менялись.
— Товарищ Корд, я сделаю всё, что будет в моих силах.
Корд внимательно посмотрел на него.
— Но?
— Я сказал это там, скажу и вам — я не шпик и не провокатор. Притягивать того, чего нет, не стану. Ни в одну, ни в другую сторону.
Корд некоторое время молчал. Потом неожиданно рассмеялся — тихо, без особого веселья.
— Крепкий вы человек, Алексей Иванович. Со стержнем.
— Какой есть.
— Это хорошо. Таких труднее купить.
Автомобиль остановился у «Столичных номеров». На прощание Корд бросил:
— Только помните: середины сейчас нет. Кто ищет середину — того первым и давят.
— Учту.
— Не учтёте, — спокойно сказал Корд. — Но, надеюсь, вспомните не слишком поздно.
Зубов вышел, и автомобиль почти сразу растворился в ночной пыли.
В вестибюле гостиницы было тускло и душно. За стойкой дремал всё тот же писарь с красной повязкой на рукаве. На диване у стены спал какой-то связной, прижав к груди планшет. Из ресторана тянуло кислым вином, жареным луком и табачным дымом.
Зубов уже собирался подняться по лестнице, когда из тени у колонны выступил Блюменталь.
— Алексей Иванович, на минуту.
Зубов остановился.
— Если это ещё один душеспасительный разговор, то я, боюсь, не выдержу.
Блюменталь мягко улыбнулся.
— Именно душеспасительный. Но короткий.
Он взял Зубова под локоть и отвёл в сторону, к окну, где было темнее и тише. С улицы доносился глухой шум площади.
— Сегодня с вами, полагаю, беседовали два весьма убедительных человека.
Зубов посмотрел на него.
— Вы тоже читали моё дело?
— А как же, — спокойно ответил Блюменталь. — Просто у вас сейчас такое лицо, какое бывает у человека, которому дважды за вечер объяснили, кому он на самом деле принадлежит.
Зубов невольно усмехнулся.
— И кому же?
— Вот этого я вам как раз объяснять не стану. Тут каждый должен решать сам.
Блюменталь прислонился плечом к стене.
— Вы оказались в неприятном положении, Алексей Иванович. Между штабом, ЧК, фронтом и Москвой. Каждый будет считать вас полезным. Каждый попытается увидеть в вас своего. И каждый обидится, если вы окажетесь ничьим.
— Прекрасная перспектива.
— Обыкновенная, — мягко сказал Блюменталь. — Для нынешнего времени.
Он немного помолчал.
— Я скажу только одно. Революция революцией, служба службой, классы классами, а мёртвые люди всё равно мёртвые. Кто-то убил двадцать четыре человека. Не абстракция и не философский конструкт — кто-то вполне конкретный. И если мы начнём искать не его, а удобный ответ, то станем не лучше тех профанов, что затоптали место преступления.
Зубов ничего не ответил.
Блюменталь посмотрел на лестницу, затем снова на него.
— Держитесь середины.
— Корд только что сказал, что середины нет.
— Для политики — возможно. Для следствия она есть всегда. И называется правдой.
Он слегка поклонился.
— Доброй ночи, Алексей Иванович. Завтра утром едем в мертвецкую. Постарайтесь всё-таки поспать.
С этими словами Блюменталь повернулся и пошёл к лестнице.
Зубов остался у окна.
За стеклом лежала площадь: мутная ночь, редкие огни, тёмный силуэт часового у дверей, а где-то дальше — Волга, фронт, степь, Ковальки, блиндаж и светло-бурые пятна на земле.
Спать больше не хотелось вовсе.
Глава 5
Когда Зубов проснулся, за окном было ещё темно, но небо уже начинало сереть. Впрочем, спал ли он вообще — сказать было трудно. Ночь прошла в тяжёлых внутренних переживаниях.
Он ворочался в душной комнате, обливаясь потом, вроде бы на мгновение прикрыл глаза — и вот уже рассвет. Но назвать это сном… или даже дрёмой… язык не поворачивался. Стоило ему сомкнуть веки, как в голове снова начинали крутиться сцены вчерашнего вечера - конфидентный разговор с Анатолием Леонидовичем у окна за коньяком, пикировка с Кордом в темноте автомобиля и разговор о правде с Блюменталем у гостиничной колонны.
Слова всплывали в памяти будто лозунги: «Свой человек…», «Вы нам нужны…», «Середины нет…».
Внутри неприятно свербело тревожное чувство - не сказал ли он этим «большим» людям чего-нибудь такого, что потом дорого ему обойдётся? Может, думал Зубов, ворочаясь на влажных от пота простынях, стоило согласиться? Или хотя бы отвечать мягче.
Оказаться в самой пучине царицынских интриг — именно от этого он всю жизнь и старался держаться подальше. И вот тебе на.
Под утро напряжение немного отпустило. Осталось только неприятное ощущение, будто его осторожно, но настойчиво пытались растащить в разные стороны. И хуже всего было то, что каждый из них по-своему говорил вещи разумные и, в сущности, правильные.
Зубов лежал поверх одеяла в исподнем, с расстёгнутым воротом нижней рубахи, и тупо смотрел в потолок, где медленно ползала всё та же вчерашняя муха.
«Вот и я такой же», — подумал он вдруг. — «Такая же муха в играх сильных мира сего. И прихлопнуть меня им не труднее».
Хуже всего было то, что в глубине души он считал правыми их всех. И необходимость решать, у кого правда «правдивее», делала ситуацию ещё тревожнее.
В какой-то момент он даже поднялся с кровати, прошёлся по комнате, но почти сразу снова лёг.
«Надо выспаться. Сон придёт — завтра легче будет». Так гласила одна из старых фронтовых мудростей.
Но сон шёл неохотно. И, видимо, только под самое утро его всё-таки сморило. На час. Может, на два.
Впрочем, тревожность к тому моменту уже слегка отступила, оставив после себя только усталую мысль: «Война план покажет».
Вот тебе и вторая фронтовая мудрость, усмехнулся про себя Зубов. И в этот момент в дверь постучали.
— Товарищ Зубов, — донёсся снаружи голос Аглаи. — Вас ждут.
Он машинально натянул вчерашнюю гимнастёрку прямо поверх исподнего и пошёл открывать.
Аглая стояла в коридоре уже полностью собранная — всё в той же тёмной кожанке, несмотря на жару, с аккуратно убранными волосами и тем самым непроницаемым выражением лица, которое Зубова начинало понемногу раздражать.
Правда, в первый момент это выражение всё-таки дрогнуло.
Взгляд её скользнул по его босым ногам, помятой рубахе, расстёгнутому вороту и небритому лицу. Что-то похожее на лёгкую брезгливость мелькнуло в её глазах лишь на мгновение.
— Остальные ждут внизу, — сухо сказала она. — В столовой. Через двадцать минут выезжаем в мертвецкую.
Зубов хрипло промычал что-то вроде:
— Сейчас… буду…
И тут же захлопнул дверь прямо перед носом Аглаи, не думая, что со стороны это выглядит грубо.
Он несколько секунд постоял посреди комнаты, морщась от стыда и раздражения — прежде всего на самого себя. До чего он опустился за эти боевые годы — грязный, оборванный, помятый. Хорошо ещё вшей нет, хотя кто знает. В окопах Галиции он их в своё время здорово покормил — может, скоро снова придётся кормить.
Он подошёл к стоявшему в углу на табурете тазику и кувшину с водой, которые ещё с вечера поставил для себя.
Зубов быстро умылся, морщась от тёплой воды, потом высыпал на ладонь остатки зубного порошка из маленькой жестяной коробочки. Порошка оставалось на самом донышке.
Последние запасы.
«Надо будет достать ещё… если есть где».
Почистив зубы, он приступил к бритью. Брился на этот раз осторожнее, хотя руки всё равно слегка дрожали от недосыпа. Натянул гимнастёрку, кое-как пригладил волосы мокрой ладонью, надел сапоги и спустился вниз.
В гостиничной столовой было почти пусто. У окна сидели только Блюменталь и Аглая.
Перед московским чекистом лежала раскрытая газета. Он, улыбаясь, слушал Аглаю, держа папиросу в длинных пальцах, и выглядел так, будто проспал часов двенадцать, а не четыре.
Аглая же пила чай и что-то с крайним интересом вполголоса рассказывала коллеге из Москвы. Но стоило ей заметить Зубова, как она сразу замолчала и вновь нацепила на лицо всё то же бесстрастное выражение.
Когда Зубов подошёл к столу, Блюменталь лишь коротко кивнул ему и, взглянув на карманные часы, добродушно произнёс:
— Великолепно. У вас ещё целых пять минут на завтрак.
Он указал на свободное место у стола, где уже стояла миска с тёплой пшённой кашей и лежал кусок хлеба.
Запах был божественный, но спросонья есть Зубову не хотелось совершенно. Желудок после короткого сна и ночных переживаний будто взял увольнительную, однако фронтовая привычка оказалась сильнее.
«Ешь, пока дают. Это уже мудрость номер три», — даже сонный мозг Зубова не переставал ерничать.
Поэтому он молча сел и начал есть кашу полными ложками. Блюменталь, не отрываясь от газеты, заметил:
— Вот видите, товарищ Синеева, а вы сомневались в нашем коллеге. Ничто так не пробуждает аппетит, как перспектива поездки в мертвецкую.
Аглая даже не улыбнулась, а Зубов сделал вид, что не понял шутки. Блюменталь, видимо заметив неловкость, пыхнул папиросой и добавил:
— Приношу свои искренние извинения, если вам наскучило моё специфическое чувство юмора. Это профессиональное.
А затем с той же невозмутимостью продолжил читать газету.
Зубов молча доел кашу, запил её остывшим чаем, и через несколько минут они уже ехали на всем том же автомобиле по утреннему Царицыну.
А город только просыпался. Над Волгой сизой дымкой стелился туман. На улицах появлялись первые подводы, дворники лениво сметали пыль, возле булочных уже выстраивались очереди, а где-то у пристаней глухо ревел пароходный гудок.
Fiat дребезжал по мостовой, пугая сонных прохожих.
Ехали в этот раз молча. Блюменталь задумчиво смотрел в окно, Аглая затихла в углу, прикрыв глаза — то ли спала, то ли только делала вид.
Мертвецкая располагалась при бывшей земской больнице. Старое двухэтажное здание из красного кирпича стояло чуть в стороне от остальных построек. Окна нижнего этажа были полузакрыты ставнями, а возле входа уже стоял знакомый автомобиль Корда.
— О, — негромко произнёс Блюменталь. — А вот и наши дорогие товарищи.
Внутри пахло больницей — карболкой, спиртом, сыростью и чем-то сладковато-гнилым, от чего желудок у Зубова сразу неприятно сжался. Госпиталей Зубов не любил. Даже боялся.
Спроси кто его в тот момент, он бы добавил, что здесь пахнет солдатской болью и фронтовыми страданиями. Во время той, старой войны ему пару раз доводилось лежать в таких госпиталях, и запах касторки, сырых бинтов и карболки он мог узнать даже во сне.
И именно в душных кошмарах этот запах чаще всего его потом и преследовал.
Товарищи ждали их в коридоре — хмуро щурившийся на весь мир Корд, собранный и молчаливый Протосевич и ещё один человек — невысокий сухощавый мужчина в аккуратном тёмном костюме и пенсне.
На вид ему было лет сорок пять. Лицо бледное, утомлённое, с тонкими нервными пальцами человека скорее кабинетного, чем больничного.
— Позвольте представить, — сказал Протосевич. — Уже бывший коллежский советник Татаринов, бывший патологоанатом Тверской губернской больницы, а ныне медспециалист Севкаввоенокруга.
Доктор слегка поклонился.
— Господа… товарищи. Признаться, столь массовую работу мне прежде проводить не доводилось.
— Зато материал, полагаю, крайне интересный, — живо заметил Блюменталь.
Татаринов опасливо посмотрел на него поверх пенсне.
— С профессиональной точки зрения — безусловно. С человеческой — предпочёл бы никогда подобного не видеть.
Мертвецкая располагалась в подвале, но перед тем, как спуститься вниз, Блюменталь задержал всех в коридоре.
— Прежде чем начнём, — произнёс он, — хочу уточнить несколько моментов, доктор Татаринов.
Бывший коллежский советник поправил пенсне.
— Разумеется.
— Меня прежде всего интересуют признаки возможного отравления, удушения, воздействия каких-либо веществ и вообще всё, что могло привести к потере сознания перед смертью.
Татаринов медленно кивнул.
— В известных пределах установить подобное возможно. Осмотр слизистых, лёгких, содержимого желудка, цвет тканей… Хотя, конечно, время уже упущено. Тела лежат не первый день.
— И ещё, — продолжил Блюменталь. — Меня крайне интересует, производились ли повреждения лица при жизни или уже после смерти.
Доктор задумался на секунду.
— Это определить проще. По кровоизлияниям в ткани, по характеру пропитывания кровью краёв ран, по сокращению сосудов. Если увечья наносились при жизни или непосредственно перед смертью — ткани реагируют иначе. Посмертное повреждение выглядит… более пустым.
Последние слова он произнёс с профессиональной сухостью человека, давно привыкшего подбирать выражения в присутствии людей, далёких от медицины.
Блюменталь удовлетворённо кивнул.
— Прекрасно. И ещё один вопрос. Есть ли хоть малейшая возможность опознания?
Татаринов слегка нахмурился.
— Смотря в каком состоянии лица.
— Опознание вообще проводилось? — тут же спросил Блюменталь, оборачиваясь к Аглае.
Ответил, однако, Корд.
— Да какое там опознание, — раздражённо бросил он. — Война идёт. Их и хоронили-то уже впопыхах. Хорошо хоть этих семерых придержали до вашего приезда. И то жара такая, что они, наверное, уже попортились.
— Напрасно вы так, конечно, товарищ Корд, — тихо заметил Блюменталь.
Корд дёрнул щекой, но ничего не ответил. Решив, что разговор окончен, он открыл дверь и первым ступил на узкую каменную лестницу, ведущую вниз.
С каждым шагом становилось прохладнее, но, видимо, холода всё равно было недостаточно. Запах ударил ещё на середине спуска — густой, сладковато-гнилой, липкий. Запах сырости, карболки, крови и начинающегося разложения.
Зубов почувствовал, как желудок неприятно сжался, даже Корд едва заметно поморщился.
Мертвецкая помещалась в длинном низком подвале с кирпичными сводами. Свет давали две керосиновые лампы под потолком, отчего тени по углам казались особенно густыми.
У стены стояли деревянные столы. На них под грязноватыми серыми простынями лежали тела. Даже не под простынями — под какой-то ветошью.
Возле дальнего стола возился санитар — худой старик с седыми усами и южнорусским говором. Увидев вошедших, он недовольно заворчал:
— Ходють тут… умничають… а мне потом ихнее гадство убирай. Работать тольки мешають.
— Сколько осталось? — спросил Корд, не обращая внимания на ворчание старика.
— Семеро. Остальных уже закопали надысь. И этих бы пора уж. Жара стоить — мамка не горюй…
Старик сплюнул в ведро.
— Смердять ужо крепко.
И действительно — запах здесь был уже почти осязаемый. Он лип к коже, к одежде, к самому дыханию.
Зубов не боялся мертвецов. Мёртвых он видел сотни раз. После Восточной Пруссии, Карпат, Брусиловского прорыва и румынского фронта удивить его было трудно.
Но там была война. А здесь смерть лежала рядом, в тесном подвале, накрытая грязными тряпками.
Зубов оглядел товарищей. Все, кроме Блюменталя и Татаринова, видимо, разделяли его ощущения. А те, казалось, вовсе не замечали вони.
Оба уже натягивали перчатки.
— Начнём с этого, — спокойно сказал Татаринов.
Санитар подошёл к ближайшему столу и резким движением откинул простыню.
Зубов успел увидеть лицо. Вернее — то, что когда-то было лицом. И в ту же секунду понял, что никакого опознания тут быть уже не может.
Его словно ударили под дых — перед глазами всё качнулось.
Кто-то рядом резко выругался — кажется, Протосевич.
А затем Зубов обнаружил, что уже сам идёт к выходу быстрым, почти судорожным шагом.
Не он один.
Впереди, едва не снеся плечом дверь, вылетела Аглая. Сразу за ней — замначштаба.
Корд вышел следом куда спокойнее, хотя и он заметно побледнел.
Во дворе Протосевич согнулся у стены. Аглая стояла чуть дальше, отвернувшись, и тяжело дышала.
Что именно с ними происходило, Зубов прекрасно понимал и без лишних взглядов.
Его самого тоже душили рвотные позывы.
Но он сдержался лишь потому, что память вдруг услужливо подбросила совсем другие картины.
Весна шестнадцатого года. Сморгонь.
Те дни, когда германцы начали подбрасывать им свои особенные подарки — газовые атаки.
Бог миловал — сам он под газы тогда не попал. Но увидеть их работу собственными глазами ему всё-таки довелось.
Тогда они вместе с пластунами ползли через серое поле между позициями, и вокруг лежали мёртвые — раздутые, синюшные, с вытаращенными глазами и почерневшими губами.
Совсем молодые ребята. Некоторые, кажется, и бриться ещё толком не начинали.
Они лежали в грязи и смотрели в сизое пороховое небо так, будто до сих пор не понимали, что с ними произошло.
Запах тогда тоже был особенный.
Сладковатый. Тошнотворный.
Такой, что запоминается на всю жизнь.
И сейчас, стоя во дворе мертвецкой, Зубов вдруг с неприятной ясностью понял, что этот запах он помнит до сих пор.
Вывел его из мрачных мыслей Корд. Тот молча постоял несколько секунд, затем коротко сплюнул в сторону и ушёл куда-то за угол больничного корпуса.
Вернулся он минут через пять вместе с сестрой милосердия — полной женщиной в сером платье и белом переднике, поверх которого уже проступали бурые пятна карболки и бог знает чего ещё.
В руках она несла глиняную крынку с водой и жестяную кружку.
— На-кась, господа хорошие, — устало сказала сестра. — А то лица у вас уже как у покойников.
Первой она протянула кружку Аглае, та молча отпила несколько глотков, вернула обратно и отошла к стене.
Потом пил Протосевич, за ним — Зубов. Вода была тёплая, с лёгким привкусом железа, но после вони подвала казалась почти спасением.
Последним кружку взял Корд, пил он спокойно, не морщась и не отводя взгляда, будто полчаса назад не стоял рядом с развороченными трупами.
«Стальная у человека выдержка», — невольно подумал Зубов. — «Под стать фамилии».
Обратно в мертвецкую никто уже не пошёл. Даже Корд.
А замначштаба сидел на старой лавке у стены — бледный, с сероватым лицом, и явно старался не смотреть в сторону подвального входа. Через час ожидания он наконец поднялся.
— Прошу извинить, товарищи, — произнёс он сухо. — В штабе дела.
Корд почти сразу кивнул:
— Мне тоже пора. В порту опять неспокойно.
Уходили они быстро, будто оба подсознательно хотели оказаться как можно дальше от этого места.
Вскоре во дворе остались только Зубов и Аглая, та сидела на широком подоконнике распахнутого окна больничного коридора — бледная, молчаливая, с неподвижным лицом. Зубова она по-прежнему словно не замечала вовсе.
Сам он устроился на корточках возле стены, шагах в пяти от входа в подвал — там, где, как ему казалось, запах мертвецкой ощущался чуть слабее.
Хотя, возможно, ему только казалось.
Ждать пришлось долго. Солнце поднялось уже высоко, во дворе лениво жужжали мухи. Где-то за больничной оградой гремели телеги, перекликались извозчики, а здесь время будто остановилось.
Блюменталь и Татаринов вышли только ближе к полудню. Оба выглядели серыми от усталости. На ходу они стаскивали с себя прорезиненные фартуки и халаты.
Татаринов первым швырнул свой прямо на камни двора, словно больше не желал к нему прикасаться. Блюменталь молча последовал его примеру.
После чего оба почти одновременно достали папиросы. Некоторое время они курили, не произнося ни слова.
И только потом Блюменталь наконец посмотрел на стоявших поодаль Зубова и Аглаю.
Ветер нёс за ними слабый запах мертвечины. Несмотря на снятые халаты, он всё ещё тянулся следом липким шлейфом.
Блюменталь понимающе усмехнулся.
— Правильно держитесь подальше, товарищи. От нас сейчас несёт как от преисподней. После этого — сразу в баню.
Татаринов устало снял пенсне и долго тёр переносицу.
— Что удалось установить? — спросила Аглая.
Блюменталь сразу посерьёзнел.
— Много интересного.
Он бросил взгляд на Татаринова. Тот кивнул и заговорил уже привычным сухим медицинским тоном:
— Значительная часть увечий нанесена посмертно либо в агональном состоянии. Кровоизлияния по краям ран слабые, сосудистая реакция минимальная. Некоторые ткани вообще не проявили признаков прижизненного повреждения.
— Проще говоря, — негромко добавил Блюменталь, — многих начали уродовать уже после смерти.
Зубов почувствовал, как внутри снова неприятно похолодело.
Татаринов продолжал:
— Однако не всех. У троих отмечены выраженные прижизненные кровоизлияния. Один, судя по всему, был ещё жив в момент повреждения лица.
Аглая едва заметно побледнела ещё сильнее.
— Далее, — произнёс доктор, — обнаружены свежие огнестрельные и штыковые ранения. У нескольких покойных. Причём весьма любопытным образом обработанные.
— Вымытые, — вставил Блюменталь.
— Именно, — кивнул Татаринов. — Ткани вокруг ран чистые. Следов обычного загрязнения почти нет. Такое впечатление, будто тела перед смертью… обмыли, переодели, а уже потом осквернили лица.
Во дворе повисла тяжёлая пауза.
— И последнее, — устало сказал доктор. — Два наиболее свежих тела демонстрируют признаки возможного отравления.
— Какие именно? — спросила Аглая.
Татаринов посмотрел на неё поверх пенсне уже с заметно большим интересом, чем прежде.
— Синюшность слизистых, характерное состояние желудка, резкий запах из ротовой полости и отсутствие выраженной борьбы перед смертью. Разумеется, точно установить вещество сейчас почти невозможно, но вероятность токсического воздействия весьма высока.
Блюменталь медленно выпустил дым.
— Дело становится всё более интересным. Каша одна да кисель, — задумчиво подвёл итог он.
А затем вдруг встрепенулся:
— Нам необходимо посетить штаб. Но сначала — баня. Определённо сначала баня.
Глава 6
В баню поехали вдвоём — Зубов и Блюменталь. У Аглаи девичья скромность всё-таки взяла верх над пролетарской сознательностью, и она ещё с порога больницы решительно заявила, что ей необходимо обратно в ЧК.
Блюменталя же идея посетить настоящую баню, кажется, буквально окрылила. Он едва ли не за рукав потащил Зубова к автомобилю.
— Поверьте моему опыту, Алексей Иванович, — говорил он по дороге, — после подобных мест человеку необходимо либо выпить, либо как следует вымыться. А лучше — и то и другое, но в правильной последовательности.
Бани оказались старыми, ещё купеческими. Стояли они недалеко от центра, в глубине двора за массивными железными воротами. Снаружи здание выглядело потемневшим от времени, но крепким и основательным — из тех дореволюционных построек, что переживают и хозяев, и режимы.
Внутри всё ещё жила старая Россия, будто никакой революции и не было вовсе. Всё здесь напоминало о той уже, казалось, исчезнувшей купеческой России: тяжёлые дубовые двери с латунными ручками, тусклые лампы под зелёными абажурами, кожаные диваны вдоль стен, массивные вешалки тёмного дерева и даже степенные половые, двигавшиеся с такой невозмутимостью, словно за стенами не было ни войны, ни революции.
Один из таких половых повёл их по мраморному полу предбанника — местами уже потрескавшемуся от времени — мимо деревянных кабинок, разделённых резными ширмами. Выдал каждому по большому банному полотенцу, войлочной шапке для парной и по свежему, пахнущему молодой листвой, берёзовому венику.
Переодевшись, они прошли в парную, где пахло горячим паром, мокрым деревом, мылом и каким-то почти забытым человеческим благополучием.
После стольких лет окопной жизни, полных лишений, и тем более после зловонной мертвецкой всё это казалось Зубову почти сном — нереальным наваждением, бредом больного. Словно он случайно провалился обратно в довоенную жизнь.
Банщик своё дело знал. Парилка ударила жаром так, что у Зубова сразу потемнело в глазах. Блюменталь же, напротив, заметно оживился.
— Вот она — настоящая цивилизация, — с удовольствием произнёс Блюменталь, усаживаясь на горячий полок.
Он закрыл глаза и с явным наслаждением подставил лицо пару.
— Знаете ли вы, Алексей Иванович, что баня — едва ли не величайшее изобретение нашего беспокойного вида? Империи рушились, династии исчезали, народы вырезали друг друга тысячами, а человек всё равно упрямо тащил за собой две вещи — привычку греться у огня и привычку мыться.
Зубов невольно хмыкнул.
Блюменталь же явно входил во вкус.
— Римские патриции решали государственные дела в термах. Арабские эмиры — в хамамах. Японские даймё, турецкие паши, византийские сановники, московские купцы — все рано или поздно приходили к одной простой мысли: человек после хорошего пара становится значительно добрее.
Он лениво поднял веник.
— Именно здесь люди мирились, заключали союзы, торговались, обсуждали философию, политику и женщин. И, что особенно важно, — здесь человек хотя бы ненадолго переставал врать.
Пар густо клубился под потолком.
— В бане ведь все равны, Алексей Иванович. Генерал, приказчик, профессор, вор, министр, каторжник — сидят голые, красные и потные, как Господь задумал.
Блюменталь усмехнулся:
— Проводило бы человечество больше времени в банях — возможно, и войн было бы поменьше.
Блюменталь лениво потянулся:
— А всё прочее человечество, по-моему, придумало исключительно по недоразумению.
А потом был пар — тяжёлый, густой, обжигающий лёгкие, такой, что кожа начинала гореть уже после первого захода.
Зубов сидел, привалившись спиной к горячему дереву, и чувствовал, как вместе с потом из него будто выходит вся накопившаяся за последние дни грязь, усталость и тревога.
В какой-то момент он вдруг поймал себя на совершенно нелепой мысли: как же давно ему не было по-настоящему хорошо.
Без войны — той и этой. Без морей крови, окопной вони и вечного чувства голода. Без необходимости каждую минуту ждать смерти.
Просто горячая вода. Пар. Тяжёлая приятная слабость во всём теле.
И редкое, почти забытое ощущение того, что ты всё ещё человек. Что тело твоё чисто, душа спокойна, а вокруг — тишина и покой.
После бани они сидели в отдельном кабинете. На столе стояла большая жестяная миска с варёными раками, блюдо с чёрным хлебом, солью и укропом, а рядом запотевший графин пива.
Блюменталь, совершенно посвежевший после парной, в чистой рубахе из своего саквояжа и с банным полотенцем на бёдрах, выглядел сейчас скорее университетским преподавателем или состоятельным адвокатом, чем чекистом. Мокрые волосы были аккуратно зачёсаны назад, лицо раскраснелось от жара, а в глазах появилось почти мальчишеское довольство жизнью.
— Человек, Алексей Иванович, — назидательно заметил он, ловко ломая рачью клешню, — существо удивительно примитивное. Иногда ему достаточно горячей воды и кружки холодного пива, чтобы снова начать любить жизнь.
Зубов только молча кивнул.
Уж он-то сейчас это понимал прекрасно. После последних суток он и сам сидел размякший, сонный, почти счастливый. Млел, как институтка после первого бала, и ещё немного — готов был, кажется, даже запеть.
Именно «почти».
Потому что ощущение это оказалось недолгим.
Блюменталь аккуратно доглодал клешню, внимательно посмотрел на оставшийся в пальцах панцирь и вдруг произнёс уже совсем другим голосом:
— Итак. Что мы имеем?
Зубов сразу понял — разговор снова пошёл о деле.
Блюменталь аккуратно вытер пальцы салфеткой, затем взял со стола рачью клешню и задумчиво повертел её в руках.
— Факт первый, — спокойно произнёс он. — Убийства происходят с промежутком примерно в четыре дня.
Он положил клешню на край стола, словно отмечая позицию на карте.
— Не три. Не неделя. Именно четыре. А это уже подозрительно. Случайность ли это или нет — вот в чём вопрос, Алексей Иванович.
Зубов молча слушал. Блюменталь взял следующую клешню.
— Факт второй. Кто-то очень хорошо ориентируется в устройстве фронта и тыловых коммуникаций.
Хрустнул панцирь.
— Убитые посты не просто случайные. Это всегда места удалённые, скучные, второстепенные. Такие, где даже если люди исчезнут, спохватятся далеко не сразу. Где караул могут не проверять сутки. А иногда и дольше.
Он положил вторую клешню рядом с первой.
— Следовательно, наш неизвестный либо прекрасно знает систему охраны, либо имеет доступ к тем, кто её знает.
Зубов нахмурился.
— Штабной?
— Не обязательно, — спокойно ответил Блюменталь. — Но человек явно не посторонний. Случайный бандит не станет неделями изучать расположение караулов.
Он взял третью клешню.
— Факт третий. Убийцы подходили очень близко.
Клешня легла рядом с остальными.
Слишком близко.
Блюменталь отпил пива.
— Вы ведь сами фронтовик. Попробуйте ночью незаметно подойти к вооружённому караулу. Да ещё сразу к нескольким людям.
Зубов чуть поморщился.
— Подползти можно. Особенно если часовой сонный.
— К одному — возможно. К двум — уже сложнее. А здесь мы имеем дело не с одиночными убийствами.
Блюменталь чуть подался вперёд.
— Значит, либо жертвы подпустили убийц добровольно… либо к моменту нападения уже не могли сопротивляться.
Он ненадолго замолчал.
— И вот тут начинается самое интересное.
Зубов вопросительно поднял глаза.
Блюменталь задумчиво постучал ногтем по четвёртой клешне.
— Потому что доверие — вещь крайне редкая на войне. Особенно, как мы с вами уже убедились, здесь, в Царицыне. Люди нервные, озлобленные, классово непримиримые. Тут за косой взгляд могут пристрелить раньше, чем имя спросят. А нам предлагают поверить, что целый вооружённый караул спокойно подпустил кого-то почти вплотную. Да ещё трижды подряд?
Он медленно покачал головой.
— Нет, Алексей Иванович. Либо убийцы были своими… либо людей заранее привели в беспомощное состояние. И, признаться, оба варианта мне одинаково не нравятся.
Он отпил пива.
— Если доктор Татаринов прав насчёт яда, то массовое отравление случайным образом организовать невозможно. Значит, жертвы спокойно принимали пищу или питьё из рук убийц.
Он отломал четвёртую клешню и аккуратно положил её рядом с остальными.
— Факт четвёртый. Среди тел обнаружились старые трупы.
Блюменталь чуть наклонился вперёд.
— И вот тут начинается уже совсем любопытная история. Каким образом они вообще там оказались? Кто-то подбросил их к остальным? Кто-то заменил тела? Или же часть погибших убили значительно раньше, а потом зачем-то хранили до нужного момента?
Он задумчиво постучал ногтем по панцирю.
— И главное — зачем? Для количества? Чтобы создать впечатление массовости? Чтобы скрыть настоящие сроки смерти? Или чтобы среди свежих трупов затерялись какие-то совершенно другие люди?
Блюменталь медленно покачал головой.
— Видите ли, Алексей Иванович, случайный убийца о таких вещах не думает. А вот человек, который пытается управлять впечатлением от преступления, — очень даже думает.
Пятая клешня легла рядом.
— И вот это уже, Алексей Иванович, настоящая изюминка нашего с вами ребуса.
Блюменталь задумчиво посмотрел на выстроившийся перед ним ряд панцирей, словно действительно раскладывал не рачьи клешни, а улики.
— Потому что никто даже не пытался установить личности погибших. Их не опознавали. Не сверяли между собой. Не проверяли сроки смерти. Не искали, кто пропал, откуда эти люди могли взяться и почему часть трупов вообще старше остальных.
Он неторопливо вытер пальцы салфеткой.
— Понимаете, Алексей Иванович, война — вещь страшная, но даже война не отменяет простой человеческой привычки интересоваться мертвецами. Особенно такими. Люди всегда хотят знать: кто убит, кем убит и не их ли это знакомый лежит под простынёй.
Блюменталь слегка прищурился.
— А здесь — удивительное равнодушие. Будто всем заранее было удобно, чтобы покойники так и остались просто покойниками. Без имён. Без прошлого. Без вопросов.
Он помолчал, затем тихо добавил:
— А значит, вполне можно допустить, что кто-то этого очень не хотел. Чтобы личности установили. Чтобы начали сравнивать тела. Чтобы заметили разницу во времени смерти. Или, например, задались вопросом, откуда вообще взялись старые трупы среди новых убийств.
Блюменталь взял кружку пива, сделал небольшой глоток и уже почти задумчиво произнёс:
— А это, Алексей Иванович, наводит меня на крайне неприятную мысль, что мы имеем дело не с внезапным безумием, а с чем-то куда более организованным.
По спине Зубова пробежал холодок внезапного понимания. Он даже подался чуть вперёд и почти шёпотом произнёс:
— Потому вы и поехали в баню… Знали, что товарищ Синеева с нами не поедет? Хотели поговорить без неё? Вы не доверяете местному ЧК?
Блюменталь на секунду замер, а потом неожиданно тихо рассмеялся.
— О, Алексей Иванович… — он даже одобрительно качнул головой. — А ведь я в вас, кажется, действительно не ошибся. Мысли ловите прямо на лету.
Он сделал неторопливый глоток пива, поставил кружку и уже спокойнее продолжил:
— Но давайте всё-таки без излишней театральщины. Мы с вами не в бульварном романе про заговоры и тайные общества.
Блюменталь отломил новую клешню.
— Не доверяю ли я местному ЧК? Видите ли… я здесь вообще никому не доверяю. Ни местным чекистам. Ни штабистам. Ни вашим военспецам. Да, признаться, и себе иногда тоже.
Он усмехнулся уголком рта.
— Такова, Алексей Иванович, специфика работы особоуполномоченного из Москвы. Особенно в нынешние времена. Человек моей профессией, который всем доверяет, обычно живёт недолго.
Зубов промолчал. А Блюменталь чуть понизив голос, продолжил:
— Но, если говорить совсем серьёзно — подозрения к нашим местным товарищам у меня пока исключительно… зачаточные.
Он слегка поморщился, будто слово ему самому не понравилось.
— Скорее осторожность. Профессиональная привычка. Слишком уж много странностей в этом деле, а странности я не люблю.
Блюменталь задумчиво посмотрел на клешни, разложенные перед собой.
— Видите ли, Алексей Иванович, когда в расследовании слишком рано появляется готовый виновник — это почти всегда дурной знак. А здесь я уже чувствую, как вокруг нас начинают аккуратно выстраивать удобную картину.
Он поднял глаза.
— А удобные картины я привык проверять особенно тщательно.
Блюменталь некоторое время задумчиво смотрел на разложенные по тарелке рачьи клешни, будто действительно выстраивал из них какую-то схему.
Потом отпил пива и негромко произнёс:
— А знаете ли, Алексей Иванович, расследование — вещь куда менее романтическая, чем принято думать. Никакой мистики в основе хорошего следствия нет. Это дело почти механическое. Последовательное применение определённых методов.
Зубов молча слушал. Блюменталь между тем поднял очередную клешню.
— И главный метод всегда самый простой. Нужно искать человеческую выгоду. Жадность. Страх. Корысть. Всё прочее обычно только маскировка.
Он аккуратно расколол панцирь.
— Cui prodest.
Зубов вопросительно посмотрел на него.
— Кому выгодно, — перевёл Блюменталь. — Старый римский принцип. Почти безошибочный. Всякое серьёзное преступление имеет мотив. А мотив почти всегда упирается либо во власть, либо в деньги, либо в страх.
Он усмехнулся.
— Проблема нашего дела в том, что с этим пока негусто. Чёрт его знает, кому вообще может понадобиться подобное зверство.
Зубов задумчиво вытер пальцы полотенцем.
— Бандиты? Лихие люди? Сейчас им, поди, раздолье. Война, разруха.
Блюменталь медленно кивнул.
— Именно это и подводит нас ко второму методу.
Он чуть подался вперёд.
— Всякий город, Алексей Иванович, живёт как единый организм. Неважно — столица это, гарнизон, порт или уездная дыра. Внутри всё связано: страхи, слухи, деньги, голод, преступления, человеческие привычки.
Он снова взял клешню.
— А всякое крупное событие в подобном организме обязательно вызывает изжогу и душевные колебания.
— Колебания?
— Волны, — спокойно пояснил Блюменталь. — А у всякой волны есть направление. Поток всегда куда-то уходит. И если где-то наверху происходит что-то чрезвычайное, то где-то внизу обязательно начинается движение.
Он ткнул клешнёй в стол.
— А что у нас низы общества?
Зубов хмыкнул:
— Бандиты.
— Именно. Воры. Контрабандисты. Скупщики краденого. Проститутки. Трактирщики. Игроки. Все те, кто кормится человеческим беспорядком.
Блюменталь отпил пива.
— Сейчас у них должно быть настоящее раздолье. Старая власть рухнула. Новая ещё толком не укрепилась. А значит, если в городе происходит нечто столь необычное, низы обязательно должны были почувствовать колебания.
Зубов покачал головой.
— Только склады, как я понимаю, никто не грабил. Оружие не пропадало. Убитых не обчищали.
— Да, — задумчиво согласился Блюменталь. — Именно поэтому приходится подключать ещё два метода.
Он снова разломил клешню.
— Первый крайне неприятен для рационального человека. Если в преступлении нет системы, выгоды и понятного расчёта, значит, его могли совершить люди бессистемные.
— Психи?
— Или фанатики. Или сектанты. Или люди, свято убеждённые, что совершают нечто великое.
Он пожал плечами.
— История человечества полна подобных мерзавцев.
Зубов нахмурился.
— А второй метод?
Вот тут Блюменталь неожиданно улыбнулся, не весело. Скорее с каким-то странным внутренним удовольствием.
— А второй метод, Алексей Иванович, самый интересный.
Он откинулся на спинку дивана.
— Видите ли… мир устроен значительно сложнее, чем принято думать.
Зубов молча ждал продолжения.
— Ещё совсем недавно, — продолжал Блюменталь, — сама мысль о том, что воздух можно наполнить невидимыми волнами и передавать через них человеческий голос, показалась бы большинству людей чистейшей мистикой.
Он поднял палец.
— А теперь существует радио.
Второй палец.
— Госпожа Кюри открывает вещества, способные испускать невидимую смерть.
Третий.
— Профессор Рентген научился заглядывать внутрь человеческого тела.
Блюменталь чуть прищурился.
— То, что вчера считалось колдовством, сегодня становится наукой.
Он медленно вытер руки салфеткой.
— Именно поэтому умный человек никогда не должен полностью отвергать возможность необъяснимого.
Зубов усмехнулся:
— Выходит, вы допускаете чертовщину?
Блюменталь посмотрел на него совершенно серьёзно.
— Я допускаю лишь то, что человеческое знание крайне ограничено.
Он ненадолго замолчал.
— Папюс однажды написал, что между мистикой и наукой разница лишь в количестве известных человечеству законов природы.
Зубов нахмурился:
— Папюс?
— Французский оккультист. Очень модный был господин до войны. Императрица, говорят, его даже принимала.
Блюменталь взял последнюю клешню.
— Так почему, Алексей Иванович, наше дело не может оказаться одним из тех случаев, где мы пока просто не понимаем сущность происходящего?
Блюменталь поднялся со своего места, поправил наброшенное на бёдра банное полотенце и потянулся всем телом с таким видом, будто последние сутки провёл не среди изуродованных трупов, а на каком-нибудь курорте в Крыму.
В этот момент к их кабинке бесшумно подошёл половой — сухой старик в белой рубахе навыпуск и с полотенцем через плечо — и поставил перед Блюменталем полную кружку пива.
— Благодарю вас, любезный.
Тот молча поклонился и исчез за ширмой.
Блюменталь сделал большой глоток, вытер губы тыльной стороной ладони и продолжил уже деловым тоном:
— А значит, Алексей Иванович, нас с вами ждут весьма интересные несколько дней.
Он снова сел на диван.
— Сегодня вечером попросим наших местных коллег из ЧК подсказать приличный трактир, где собираются интересующие нас элементы.
— Бандиты?
— Не только, — усмехнулся Блюменталь. — В подобных местах всегда сходится самый полезный человеческий материал. Воры, шулеры, проститутки, скупщики, портовые люди, дезертиры, контрабандисты, мелкие спекулянты… Городское дно, если угодно.
Он задумчиво покрутил кружку.
— А дно, Алексей Иванович, знает о происходящем в городе значительно больше, чем любые штабы.
Зубов молча слушал.
— Завтра с утра поедем в бедлам.
— В сумасшедший дом?
— Именно.
Блюменталь кивнул.
— Если версия с фанатиками или помешанными хоть сколько-нибудь состоятельна, начинать нужно именно оттуда.
Он отпил ещё пива.
— А после — наведаемся к местному духовенству. Если, конечно, Корд со своими горячими товарищами ещё не успели всех батюшек перевешать.
Сказано это было почти шутливо, но Зубов заметил, что улыбаться Блюменталь при этом не стал.
— Думаете, тут может быть замешана секта? — осторожно спросил он.
— В России? — Блюменталь тихо хмыкнул. — Здесь, Алексей Иванович, чего только не водится. Хлысты, скопцы, бегуны, иоанниты, бог знает кто ещё. А война, голод и революция — прекрасная почва для всякой мистической дряни.
Он ненадолго замолчал.
— Но самое главное — нам необходимо найти одного человека.
— Кого именно?
— Бывшего начальника сыскного отделения Царицына.
Блюменталь поставил кружку на стол.
— До революции именно сыскная полиция занималась уголовным миром. Жандармы ловили политических, а сыщики — настоящую преступность.
Он чуть прищурился.
— И если в городе уже давно происходит что-то странное, старые сыскари вполне могли успеть заметить первые следы ещё до всей этой революционной неразберихи.
Зубов задумчиво кивнул.
— Думаете, Корд поможет?
Блюменталь усмехнулся.
— Не захочет — всё равно поможет. Он человек умный. А умные люди иногда понимают, что для дела даже бывший царский специалист может оказаться полезнее десятка новых ревнителей революции.
Блюменталь по-отечески подмигнул Зубову:
— Вам ли, Алексей Иванович, этого не знать.
За ширмой снова послышался шум бани — плеск воды, гул голосов, чей-то хриплый смех.
А Зубов вдруг поймал себя на странном ощущении, что именно этот вечер — пар, пиво, раки и разговоры Блюменталя — он почему-то запомнит очень надолго.
Глава 7
Сытые, распаренные и уже слегка разморённые после бани, они ехали обратно через вечерний Царицын. Однако умиротворение, ещё недавно казавшееся прочно поселившимся в душе Зубова, довольно быстро начало его покидать.
Тому способствовали заметные перемены в городе.
На перекрёстках появились конные разъезды. Возле складов и пристаней стояли вооружённые рабочие в кожанках и засаленных фуражках, кое-где прямо посреди улиц торчали наскоро сколоченные заграждения из брёвен и телег.
А их верный Fiat несколько раз останавливали патрули.
— Ох уж эти неместные… — всякий раз ворчал водитель, доставая из-под гимнастёрки документы.
Красноармейцы настороженно заглядывали внутрь автомобиля, долго изучали бумаги, узнавали подпись и место службы, уважительно присвистывали и только после этого пропускали дальше.
Зубов невольно отметил, что после бани вся эта суматоха ощущается особенно остро. Ещё час назад казалось, будто где-то за стенами парной войны и революции вовсе не существует.
Теперь же город снова жил своей тяжёлой тревожной жизнью — даже с каким-то новым остервенением.
Блюменталь тоже заметил перемены.
— Любопытно, — негромко произнёс он, обращаясь к водителю и не отрывая взгляда от окна. — Милейший, подскажите, с чем связана вся эта суета?
Водитель, не оборачиваясь, сплюнул в окно и с лёгкой обидой буркнул:
— Не суета это, а дополнительные меры предосторожности.
Последние слова он произнёс по слогам — явно цитируя чью-то недавнюю команду или приказ.
А затем уже добавил от себя:
— Контра, говорят, в порту артельщиков баламутит. Реввоенсовет велел патрули усилить.
— Даже так? — спокойно отозвался Блюменталь.
— Да тут нынче каждый день кого-нибудь баламутят, — мрачно ответил шофёр. — То белые, то эсеры, то анархисты… да что там — бывает, и свои тоже.
Fiat свернул на знакомую улицу, и почти сразу перед ними выросло здание местного ЧК, разместившегося в бывшем уездном полицейском управлении. Старое двухэтажное строение с тяжёлым массивным фасадом всё ещё сохраняло в себе что-то от прежней власти — той, дореволюционной, уверенной в собственной долговечности. Широкие окна, лепнина над карнизами, крепкие дубовые двери у входа — всё это явно строилось ещё в те времена, когда подобные учреждения должны были внушать населению не страх даже, а скорее ощущение неизбежности государства.
Но теперь прежний мир здесь стремительно и почти яростно вытеснялся новым.
Над входом тяжело свисали красные флаги, мокро шевелившиеся от вечернего волжского ветра. Стены были завешаны кумачовыми полотнищами и растяжками с лозунгами: «Да здравствует мировая революция!», «Вся власть Советам!», «Да здравствует союз рабочих и крестьян Царицына!».
Местами новые вывески и указатели прибивали прямо поверх старых полицейских табличек, кое-как, наспех, словно сама революция торопилась занять всё доступное пространство прежде, чем её успеют выбить обратно.
У самого входа курили несколько чекистов в кожанках и красноармейских фуражках. Оружие у большинства висело открыто, без всякой показной аккуратности — револьверы, маузеры, у одного через плечо болталась укороченная винтовка. Разговаривали они громко, резко, перебивая друг друга, и при этом постоянно озирались по сторонам с той нервной настороженностью, которая в Царицыне последних месяцев, кажется, уже успела стать естественным состоянием человека.
Стоило Зубову переступить порог здания, как его сразу накрыло ощущением какой-то странной организованной суматохи.
Казалось, весь город со своей тревогой, паникой, подозрительностью и лихорадочной революционной энергией каким-то образом стекался именно сюда.
По коридорам непрерывно двигались люди — с папками под мышкой, с винтовками за плечами, с пачками телеграмм, с какими-то свёртками и ящиками. Кто-то бежал вверх по лестнице, кто-то, наоборот, быстро спускался вниз, на ходу споря о чём-то настолько горячо, будто от этого разговора зависела судьба всей революции.
Из кабинетов доносились самые разные звуки: где-то ругались, где-то выкрикивали лозунги, где-то сразу несколько голосов пытались перекричать друг друга. Всё это накладывалось на непрерывный сухой треск пишущих машинок — их здесь, казалось, были десятки. Стучали они почти без остановки, создавая ощущение, будто само новое государство рождается сейчас не только в крови и приказах, но ещё и в бесконечном стрекоте печатных клавиш.
Именно в этот момент Зубов вдруг поймал себя на неожиданной мысли: пожалуй, если бы революцию можно было превратить в звук, она звучала бы именно так — нервно, громко, хаотично и одновременно с каким-то пугающим внутренним напором.
Дневальный у входа — совсем ещё молодой паренёк с маузером через плечо и едва пробивавшимся пушком над губой — даже не подумал спросить у них документы. Видимо, Блюменталя здесь уже знали в лицо. Или же в местном ЧК просто давно привыкли, что люди приходят и уходят бесконечным потоком.
На вопрос о Корде парень лишь пожал плечами и равнодушно ответил:
— Нету товарища Корда. С утра ещё на пристанях с товарищем Мининым, — ответил дневальный с таким важным видом, будто лично последние полгода удерживал фронт под Царицыном.
Блюменталь раздражённо фыркнул:
— А товарищ Синеева?
— На втором этаже. С молодёжью возится, — всё с той же серьёзностью сообщил паренёк, явно чрезвычайно довольный собственной осведомлённостью.
Блюменталь мгновенно потерял к нему всякий интерес и, даже не попрощавшись, быстрым шагом направился к каменной лестнице.
Поднимаясь следом, Зубов невольно отметил, насколько всё здесь отличалось от размеренности и солидности штаба Севкаввоенокруга. Там царила тяжёлая военная дисциплина, нервная, но всё-таки привычная армейская логика. Здесь же всё напоминало скорее огромный растревоженный улей, где люди непрерывно бегут, спорят, кричат, принимают какие-то решения и при этом, кажется, сами до конца не понимают, что именно строят.
Наверху шум стоял ещё сильнее.
Из дальнего кабинета доносился чей-то надсадный кашель, где-то с грохотом хлопнула дверь, а мимо них почти бегом проскочил молодой чекист с кипой бумаг под мышкой, едва не задев Зубова плечом. Из распахнутых окон тянуло горячим вечерним воздухом, смешанным с запахом махорочного дыма, городской пыли и раскалённого за день кирпича. В коридоре стоял тяжёлый гул голосов — кто-то спорил, кто-то ругался, кто-то выкрикивал приказы, и всё это сливалось в одно непрерывное нервное жужжание, от которого у Зубова постепенно начинало возникать ощущение, будто само здание живёт какой-то собственной лихорадочной жизнью.
Голос Аглаи они услышали почти сразу.
Он доносился из ближайшего кабинета, дверь в который была распахнута настежь.
Синеева стояла у длинного стола, заваленного какими-то листовками, газетами и исписанными от руки бумагами, и с неожиданной для её обычно холодной внешности горячностью что-то объясняла двум совсем молодым парням с красными повязками на рукавах. Оба слушали её с таким напряжённым вниманием, словно перед ними выступал не рядовой сотрудник местного ЧК, а кто-нибудь из столичных вождей революции.
— Среди сознательной рабочей молодёжи необходимо немедленно усилить агитационную работу, — жёстко говорила Аглая. — Люди должны понимать: революция сейчас держится не только на фронте, но и на внутренней дисциплине. Контра рассчитывает на усталость, страх и равнодушие.
Один из парней торопливо записывал что-то в потрёпанную тетрадь.
— Нужно организовать вечер для молодёжи при заводских мастерских, — продолжала она. — Поднять вопрос о готовности молодых товарищей вступать в части Красной Армии и помогать ЧК в борьбе с контрреволюцией.
Второй горячо кивнул:
— Сделаем, товарищ Синеева.
Только теперь Аглая заметила стоявших в дверях Зубова и Блюменталя. На мгновение на её лице мелькнуло раздражение человека, которого отвлекли от важного дела, но почти сразу привычное бесстрастное выражение вернулось на место.
Она коротко кивнула молодым активистам:
— Продолжим завтра. Подготовьте списки добровольцев и помещение.
Те поднялись так резко, что едва не опрокинули стулья, торопливо попрощались и вышли в коридор, бросив на Блюменталя и Зубова любопытные взгляды.
Аглая же спокойно закрыла за ними дверь и произнесла уже своим обычным сухим тоном:
— Идемте к товарищу Звеньев, он просил вас зайти к нему.
Аглая молча провела их дальше по коридору и повела вверх по узкой деревянной лестнице, круто уходившей под самую крышу здания. Здесь шум нижних этажей уже ощущался куда глуше, будто вся эта бесконечная революционная суета оставалась где-то далеко внизу, под слоями старых перекрытий, запаха пыли и нагретого дерева.
Кабинет начальника Царицынского ЧК располагался почти под самой крышей — в бывшем мезонине. Судя по всему, раньше здесь находились жилые комнаты начальства уездной полиции.
Когда они поднялись наверх, дверь кабинета как раз открылась, и навстречу им вышел молодой красноармеец с большим жестяным чайником в руке. Лицо у него было усталое, осунувшееся, с красными от недосыпа глазами.
Увидев Аглаю, он коротко кивнул:
— У себя.
И, не задав больше ни единого вопроса, быстро застучал сапогами вниз по лестнице, едва не расплескав кипяток из чайника.
Зубов проводил его взглядом и невольно нахмурился.
Чем дальше, тем сильнее вся эта организация поражала его каким-то странным сочетанием нервной лихорадочности и почти невероятной внутренней небрежности. Люди свободно ходили по этажам, входили и выходили из кабинетов, никто толком ничего не проверял, не спрашивал документов, не требовал пропусков, всё это выглядело даже не расхлябанностью, а почти откровенным бардаком.
«И эти люди, — с невольным раздражением подумал Зубов, — собираются удержать целую страну».
Аглая без стука открыла дверь и первой вошла внутрь.
Кабинет начальника Царицынского ЧК выглядел неожиданно тесным и каким-то почти домашним для места, откуда, по мысли Зубова, должны были управлять революционным страхом целого города. Было совершенно очевидно, что раньше это помещение служило чьей-то спальней или жилой комнатой. Об этом напоминало всё: старый массивный шифоньер у стены, выцветшие голубоватые обои с остатками цветочного узора, даже низковатый потолок, делавший комнату ещё теснее.
Посреди помещения стоял большой тяжёлый стол, явно собранный уже новой властью из того, что удалось найти. Вокруг него теснились семь стульев: по три с каждой стороны и один во главе.
На последнем и сидел начальник местного ЧК.
Невысокий мужчина лет сорока, в простой военной гимнастёрке без ремня и каких-либо знаков различия. Перед ним стоял стакан крепкого чая в металлическом подстаканнике, рядом лежала раскрытая папка с бумагами и недокуренная папироса, дымившаяся в блюдце.
При их появлении он сразу поднялся.
Поднимался он тяжело, заметно припадая на левую ногу, однако двигался при этом быстро и уверенно, словно давно привык не обращать внимания на боль.
Лицо у него было резкое, суховатое, с тяжёлыми скулами и глубоко сидящими внимательными глазами. Вся внешность производила странное впечатление одновременно усталости и внутренней жёсткости — той самой, что обычно появляется у людей, слишком долго живущих в ожидании опасности.
И всё же первым, что отметил про себя Зубов, было даже не это, а его руки.
Начальник ЧК сам первым вышел из-за стола и протянул руку.
— Всеволод Звеньев.
Рукопожатие оказалось неожиданно крепким.
Сухая, жёсткая ладонь человека, привыкшего скорее к дракам, этапам и тяжёлой жизни, чем к кабинетному существованию. Сжимал руку Звеньев коротко, без лишней любезности, но с какой-то внутренней уверенностью человека, давно привыкшего смотреть людям прямо в глаза.
Аглая тем временем коротко представила гостей:
— Особоуполномоченный из Москвы товарищ Блюменталь. Военспец Зубов.
Звеньев тут же чуть поморщился и почти сразу мягко поправил:
— Товарищ Зубов.
Он даже добродушно улыбнулся, но в голосе при этом прозвучала вполне ощутимая твёрдость.
— Раз партия решила, что военспецы для нас товарищи, значит, пока не принято обратного решения — товарищами они и остаются.
Сказано это было спокойно, почти буднично, однако Зубов почему-то сразу поверил, что Звеньев говорит это не для красного словца. Видимо, и впрямь считал линию партии единственно верной.
Зубов слегка кивнул в ответ. Именно в этот момент Звеньева вдруг скрутил тяжёлый кашель. Кашлял он резко, надсадно, будто внутри у него что-то рвалось и хрипело уже не первый год. Он быстро отвернулся, достал из кармана платок и несколько секунд пытался отдышаться.
Когда платок опустился, Зубов успел заметить на белой ткани тёмные капли крови.
Звеньев перехватил его взгляд и почти виновато усмехнулся:
— Последствия сибирских развлечений.
Он небрежно убрал платок обратно в карман гимнастёрки.
— Ох и затейники были господа Витте да Столыпин.
Говорил он об этом удивительно спокойно, почти весело, словно вспоминал не каторгу, тюрьмы и этапы, а какую-то неприятную, но уже давно пережитую дорожную историю.
— Но это потом, — махнул он рукой. — Если будет время, расскажу вам пару баек. Их всякий старый большевик знает.
После чего неожиданно повернулся к Блюменталю:
— Вы ведь тоже, товарищ, поди, у Романовых гостевали? В шестом? В седьмом?
Блюменталь вежливо улыбнулся:
— И в шестом доводилось. И в седьмом. Да и в восьмом немного. Имел удовольствие вкусить гостеприимство Петра Аркадьевича.
Звеньев понимающе кивнул, будто услышал подтверждение каким-то своим давним мыслям.
— Да-а… времена были… бодрые.
Он осторожно потёр больную ногу, чуть поморщился и добавил уже более устало:
— Прошу простить, товарищи, стоять мне сейчас не очень с руки.
После чего, заметно припадая на ногу, почти вприпрыжку вернулся к своему месту во главе стола и тяжело опустился на стул. Несколько секунд он молча пил чай из подстаканника, явно переводя дыхание после приступа кашля. Затем поднял внимательные глаза на гостей и уже совсем деловым тоном спросил:
— Так чем могу помочь московским коллегам?
Блюменталь, в отличие от большинства знакомых Зубову штабных людей, не любил долгих вступлений и лишней словесной подготовки. Едва Звеньев закончил говорить, московский чекист сразу перешёл к делу.
— У нас есть основания полагать, что подобные убийства могли происходить и раньше, — спокойно произнёс он. — Возможно, ещё до революции.
Звеньев чуть прищурился:
— Вот как?
Блюменталь коротко кивнул:
— Поэтому нам необходим кто-нибудь из старых сыскарей. Человек, который хорошо знал местный уголовный мир ещё до всей нынешней неразберихи.
Он сделал короткую паузу, затем добавил уже как бы между прочим:
— И ещё желательно было бы пообщаться с местными криминальными элементами. Возможно, у ЧК имеются собственные осведомители или люди, поддерживающие связь с подобной публикой.
На последних словах Звеньев неожиданно усмехнулся, не зло — скорее устало и даже немного насмешливо.
— Осведомители…
Он покачал головой и потянулся за стаканом с чаем.
— Старые кадры — кто разбежался, кто к своим за линию фронта ушёл, кто попрятался, как тараканы по щелям. Да и вообще… народ сейчас умный стал. Осторожный.
Звеньев отпил крепкого чая и продолжил уже серьёзнее:
— А информаторов у нас, если откровенно, пока немного.
Последнее слово он произнёс без всякого смущения, словно спокойно признавал временную нехватку патронов или людей.
— Видите ли, товарищ Блюменталь, для нас бандит — такой же классовый враг, как и тот, что сейчас по ту сторону фронта сидит.
Голос его при этом заметно потяжелел, исчезла прежняя почти добродушная усталость старого ссыльного. Теперь перед ними сидел уже настоящий председатель ЧК.
— Мы, конечно, пытаемся выстраивать кое-какие связи… жизнь заставляет, — нехотя признал он. — Но сейчас фронт уже рядом. Времени на долгие игры с этой публикой у нас нет.
Он слегка подался вперёд, положив ладонь на стол.
— Потому товарищ Корд сейчас и давит их по трактирам, притонам и щелям, чтобы во время мировой революции вся эта сволочь носа наружу не высовывала.
Сказано это было совершенно спокойно, даже буднично. И именно от этого у Зубова внутри вдруг неприятно похолодело.
Он невольно спросил:
— А потом?
Звеньев перевёл на него взгляд.
— Потом?
— Когда революция победит.
На секунду начальник ЧК задумался, будто вопрос действительно требовал размышления. Затем неожиданно улыбнулся и спокойно ответил:
— А потом будем перевоспитывать жертв эксплуатации. Кого сможем — перекуем в рабочих и крестьян.
Зубов сам не понял, как следующий вопрос сорвался у него с языка:
— А кого не сможете?
Звеньев внимательно посмотрел на Зубова, очень внимательно, оценивающе. А потом всё той же ровной, почти доброжелательной улыбкой ответил:
— Таких не будет.
Именно в этот момент впервые за весь разговор подала голос Аглая.
До этого она почти всё время стояла молча у окна, чуть в стороне от остальных, и лишь изредка коротко вставляла отдельные замечания. На фоне шумного, нервного Звеньева и внешне расслабленного, но внимательного Блюменталя её спокойствие казалось почти ледяным.
Теперь же она медленно повернулась от окна и произнесла:
— С человеком, который работал здесь ещё до революции, я, кажется, могу помочь.
Звеньев сразу поднял на неё глаза.
— Вот как?
Аглая коротко кивнула:
— Иван Прокофьевич — он до революции служил старшим следователем сыскного отделения.
При этих словах начальник ЧК заметно оживился, он даже чуть откинулся на спинку стула и медленно кивнул каким-то своим мыслям.
— А-а… Иван Прокофьевич.
В голосе его прозвучало что-то среднее между насмешкой и уважением.
— Это уже дело.
После чего он потянулся к стоявшему у стены звонку и велел позвать архивариуса наверх.
Пока за стариком послали человека, Аглая коротко объяснила, кого именно им сейчас приведут.
Говорила она всё тем же ровным, суховатым тоном, будто зачитывала служебную характеристику, однако Зубов уже начинал замечать, что за этой внешней холодностью она очень внимательно относится к людям и деталям.
— Ивану Прокофьевичу уже под семьдесят, — произнесла она. — Живёт один. Жена умерла ещё до войны. Дети давно выросли.
Она ненадолго задумалась, будто восстанавливая в памяти какие-то подробности.
— Из полиции он ушёл ещё до революции. По возрасту и болезни. Но за прежние заслуги ему оставили место при управлении — заведовать архивом и картотекой.
— И после революции он не сбежал, как остальные? — с заметным интересом спросил Блюменталь.
На этот раз Аглая даже слегка пожала плечами:
— Нет. На следующий же день снова пришёл на службу.
Зубов невольно хмыкнул.
— Смелый старик.
— Или просто очень упрямый, — заметил Блюменталь.
Сказано это было без всякой издёвки, скорее с тем особым уважением, которое в подобных местах, видимо, ещё нужно было заслужить.
Звеньев отпил чай, поставил стакан обратно в подстаканник и уже явно с удовольствием продолжил сам:
— Корд его тогда лично допрашивал. Самое начало революции. Горячка, расстрелы, обыски, комитеты, ревтрибуналы… сами понимаете, что здесь творилось.
Он тихо усмехнулся воспоминаниям.
— А этот старый чёрт сидит перед ним совершенно спокойный. Вид такой, будто не в ЧК попал, а в уездную управу по поводу земельного спора.
Даже Аглая едва заметно улыбнулась уголком губ.
— И что сказал? — спросил Зубов.
Звеньев даже отставил стакан, настолько история, похоже, ему нравилась.
— Сказал буквально следующее: «Я, молодой человек, служу не строю и не режиму, а государству».
Блюменталь тихо хмыкнул:
— Хорошая формулировка.
— Дальше лучше, — махнул рукой Звеньев. — Корд ему тогда начал объяснять про царских сатрапов, гнилую полицию, революционный суд истории и прочие горячие вещи, которые в те месяцы каждый второй произносил по десять раз на дню.
Он усмехнулся уже шире.
— А старик всё это выслушал, покивал и отвечает: «Криминал давить надо при любой власти. Если ваш социализм преступность победит — я и сам домой уйду. Но, сдаётся мне, раньше помру от старости».
В кабинете на секунду стало тихо. Блюменталь уже не скрывал улыбку, а Зубов поймал себя на том, что и сам невольно проникается симпатией к неизвестному ещё архивариусу.
— И Корд его не расстрелял? — спросил Блюменталь.
— Хотел, — совершенно спокойно ответил Звеньев.
После чего снова тяжело закашлялся в кулак.
— Ох как хотел.
Он помолчал, переводя дыхание, затем продолжил уже тише:
— Но старик оказался полезный. Архивы знал как собственную квартиру. Да и уголовников местных помнил лучше многих живых.
Звеньев чуть прищурился:
— А потом как-то так вышло, что он здесь и остался. Уже почти полгода сидит в подвале среди пыльных папок и картотек.
— И как он относится к новой власти? — осторожно спросил Зубов.
На этот раз ответила Аглая:
— Терпеть нас не может.
— Но работает исправно, — тут же добавил Звеньев. — Что по нынешним временам уже почти геройство.
Он задумчиво постучал пальцами по столу.
— Вообще любопытный тип. Из тех людей, которые всю жизнь служат одному делу, а не флагу над зданием.
Минут через десять в дверь осторожно постучали. Стучали неуверенно, но при этом с каким-то подчёркнутым старомодным достоинством — не так, как обычно ломились сюда бесконечные курьеры, красноармейцы и комиссары.
— Войдите, — бросил Звеньев.
Дверь медленно открылась, и в кабинет неспешно вошёл старик.
На вид Ивану Прокофьевичу было далеко за шестьдесят — а может, уже и под семьдесят. Он заметно сутулился, двигался медленно, осторожно переставляя ноги, будто каждое движение заранее просчитывал, чтобы лишний раз не тревожить старые суставы. Однако при всей внешней дряхлости в нём всё ещё чувствовалось что-то от человека, который когда-то был очень крепким, очень упрямым и, вероятно, весьма суровым.
Одет он был в старый, слегка помятый, но тщательно вычищенный костюм дореволюционного покроя. Тёмный пиджак давно вытерся на локтях, брюки слегка мешковато висели на худых ногах, однако всё это выглядело не жалко, а скорее аккуратно.
Белый воротничок хоть и обтёрся по краям, всё равно оставался безупречно чистым.
«Порода», — сразу подумал Зубов.
И ещё он почти мгновенно понял другое, старик был совершенно в здравом уме. Это ощущалось сразу, особенно по глазам.
Светлым, внимательным, неприятно цепким глазам человека, который десятилетиями смотрел на лжецов, убийц, шулеров и воров, а потому давно уже разучился верить людям на слово.
Даже мелкая старческая дрожь нижней челюсти совершенно не портила этого впечатления.
Звеньев указал ему на один из стульев:
— Присаживайтесь, Иван Прокофьевич.
Старик спокойно сел. Не торопясь, снял старую шляпу, аккуратно положил её себе на колени и только после этого поднял взгляд на присутствующих.
Сначала внимательно посмотрел на Блюменталя. Потом на Зубова.
На Аглае взгляд задержался всего на секунду, однако Зубов готов был поклясться, что старик едва заметно ей подмигнул — быстро, почти заговорщически, будто между ними уже существовала какая-то старая молчаливая договорённость, понятная лишь им двоим.
Впрочем, лицо Аглаи при этом осталось совершенно неподвижным.
После чего старик чуть склонил голову набок и сухо осведомился:
— И что понадобилось от старого архивариуса уважаемым господам… товарищам большевикам?
Последние слова он произнёс с настолько тонкой и почти невидимой насмешкой, что формально придраться было совершенно невозможно.
Звеньев лишь коротко хмыкнул в стакан с чаем, похоже, подобный тон старика его уже давно не удивлял.
А вот Блюменталь неожиданно улыбнулся — причём совершенно добродушно и даже с каким-то профессиональным интересом.
Московский чекист сел не напротив старика, как обычно садятся люди на допросе, а рядом, чуть развернув стул в сторону старика, чтобы смотреть на него вполоборота.
— Ваш опыт понадобился, Иван Прокофьевич, — спокойно произнёс Блюменталь. — А опыт, как известно, вещь куда более редкая, чем многие привыкли считать.
Иван Прокофьевич чуть прищурился. Кажется, подобный тон ему понравился значительно больше.
— Вот даже как, умеете беседы вести, товарищ чекист. Школа. Уважаю.
— Нас интересуют старые дела, — продолжал Блюменталь. — Необычные убийства. Исчезновения. Возможно, какие-то странные случаи, которые в своё время так и не получили нормального объяснения.
Старик задумчиво пожевал сухими губами.
— Странного на Руси всегда хватало.
— А в Царицыне?
Архивариус едва заметно пожал плечами:
— Царицын город людный. Порт, железная дорога, склады, беженцы, контрабанда… Профурсетки, босяки, дезертиры, грузчики. Тут половина населения друг друга прирезать готова за пару гривенников, если не за один.
Блюменталь терпеливо кивнул:
— И всё же.
После этих слов Иван Прокофьевич надолго замолчал, Зубов видел, как старик медленно перебирает что-то в памяти, словно перелистывает внутри себя старые пыльные папки. Однако наконец старик покачал головой и хитро взглянув на Блюменталя:
— Память уже не та, господа товарищи. Возраст.
Он постучал пальцем по виску.
— Тут теперь архив лучше меня самого помнит.
После чего слегка повернулся к Звеньеву:
— Бумага, она упрямее человека.
Блюменталь сразу заметно оживился:
— Архив сохранился?
— Частично, — ответил Иван Прокофьевич. — Что не сожгли, не растащили и не пустили на самокрутки — то ещё лежит.
Звеньев недовольно проворчал:
— Иван Прокофьевич у нас за эти папки чуть не дерётся.
— Потому что вы, молодые люди, в бумагах ничего не понимаете, — сухо отрезал старик. — Для вас дело либо контрреволюция, либо нет. А криминалистика — это в первую очередь информация в картотеке.
Блюменталь уже не скрывая хихикал от удовольствия. Кажется, старый сыщик нравился ему с каждым словом всё больше и больше.
Иван Прокофьевич же тем временем осторожно поднялся со стула, снова взял в руки шляпу и произнёс уже значительно спокойнее:
— Приходите завтра к обеду в архив.
Он чуть подумал и добавил уже совсем неожиданно:
— И захватите чего-нибудь к чаю.
В кабинете повисла пауза, а старик невозмутимо уточнил:
— Торт, например.
Даже Звеньев на секунду растерялся, а потом вдруг расхохотался, стуча ладонью по столу.
Иван Прокофьевич же только невозмутимо поправил рукав старого пиджака:
— Старость, господа товарищи, имеет право на некоторые слабости.
Блюменталь тут же поднялся со своего места и с совершенно серьёзным видом протянул старику руку:
— А как же будет вам торт, Иван Прокофьевич.
Архивариус важно и с достоинством пожал протянутую ладонь, будто принимал не шутливое обещание, а вполне официальный договор между уважаемыми людьми.
После чего, чуть кряхтя и придерживая одной рукой поясницу, медленно поднялся со стула и уже направился было к двери.
Однако у самого выхода его неожиданно окликнула Аглая:
— Иван Прокофьевич!
Старик на мгновение остановился, но не обернулся. Лишь чуть замедлил шаг, будто заранее знал, что именно сейчас услышит.
И тогда Аглая повторила уже совсем другим голосом — не холодным служебным тоном сотрудницы ЧК, а как-то неожиданно мягко и даже по-домашнему:
— Деда.
На этот раз старик всё-таки обернулся. Медленно, с лёгким, почти незаметным теплом в глазах.
— Деда, — уже спокойно повторила Аглая. — Товарищам ещё нужен осведомитель из криминальных.
Несколько секунд Иван Прокофьевич молча смотрел на неё. И вдруг едва заметно улыбнулся — впервые за всё время разговора по-настоящему тепло.
— С осведомителем, стало быть, тоже помогу.
Он задумчиво пожевал губами.
— На Елисеевскую улицу ступайте. В трактир к Прохору. Хозяин тамошний — должник мой старый.
Старый сыщик чуть прищурился:
— Скажите, что от Ивана Прокофьевича. Поможет. Куда он денется.
Глава 8
Иван Прокофьевич ещё несколько секунд стоял у двери, будто мысленно перебирая что-то своё, одному ему понятное, затем коротко и почти церемонно кивнул всем присутствующим сразу и уже собирался покинуть кабинет, когда снизу, со стороны лестницы, донёсся торопливый тяжёлый топот сапог.
Шаги были быстрые, раздражённые и уверенные — так обычно ходят люди, привыкшие, что перед ними расступаются.
Через мгновение дверь распахнулась безо всякого стука, и в кабинет стремительно вошёл Корд.
Выглядел он так, словно за последние несколько часов успел объехать или обежать половину города. Гимнастёрка на груди и под мышками потемнела от пота, сапоги были покрыты засохшей речной грязью, а лицо — серое от усталости, махорки и недосыпа. От него пахло жаркой улицей, лошадиным потом и табаком.
Однако стоило Корду заметить у двери старого сыщика, как выражение его лица неожиданно изменилось.
Раздражение никуда не исчезло, но поверх него вдруг проступило что-то вроде сдержанного уважения. Он даже шаг невольно сбавил и коротко кивнул архивариусу:
— Здравия желаю, товарищ Синеев, — произнёс Корд неожиданно спокойно и очень вежливо.
Старик неторопливо повернул голову, чуть приподнял свою старую шляпу и ответил с тем же достоинством:
— И вам не хворать, господин товарищ Корд.
Последнее прозвучало с едва заметной стариковской насмешкой, однако Корд на неё никак не отреагировал.
И именно в этот момент Зубов вдруг с некоторым удивлением понял, что эти двое, несмотря на всю разницу между ними — старый царский сыщик и непримиримый чекист-революционер, — похоже, действительно уважали друг друга. Не любили, не доверяли, а именно уважали. Как уважают опасного и опытного противника, который слишком хорошо знает своё дело.
Синеев молча вышел из кабинета, осторожно прикрыв за собой дверь, а Корд ещё секунду смотрел ему вслед и только потом повернулся к остальным.
— Что-то случилось? — коротко спросил он.
Звеньев без особой спешки ввёл его в курс разговора, упомянув и архив, и старого сыщика, и особенно трактир на Елисеевской, куда Блюменталь намеревался отправиться вечером.
При слове «трактир» Корд сразу помрачнел ещё сильнее.
— Тогда я с вами, — отрезал он таким тоном, будто вопрос уже был решён.
Блюменталь было открыл рот, собираясь что-то возразить, однако его неожиданно опередил сам Звеньев.
— Нет, не пойдёшь, — спокойно произнёс начальник ЧК, продолжая держать в руках стакан с чаем так невозмутимо, словно речь шла не о вылазке в бандитский трактир, а о завтрашней погоде.
Корд резко повернул к нему голову:
— Это ещё почему?
Звеньев посмотрел на него с ленивым спокойствием человека, давно привыкшего к подобным вспышкам.
— Потому что при твоём появлении, Сереж, — размеренно пояснил он, — половина посетителей выскочит через окна, а вторая половина внезапно вспомнит, что всю жизнь была честными рабочими и ни трактиров, ни контрабанды, ни краденого в глаза не видела.
В кабинете на секунду повисла тишина, даже Аглая едва заметно отвела взгляд, будто пряча улыбку, а Блюменталь и вовсе явно наслаждался происходящим.
Корд хотел было возразить, однако по выражению его лица было видно — он и сам прекрасно понимает, что начальник прав.
В этот момент заговорила Аглая:
— Тогда могу пойти я, — спокойно произнесла она.
Звеньев некоторое время молчал, затем неожиданно поднялся со своего места, подошёл к ней и совершенно по-отечески похлопал по плечу.
Жест вышел настолько простой, домашний и неслужебный, что Зубов даже слегка удивился. До этого момента ему почему-то казалось, что люди вроде Звеньева и Аглаи вообще не способны на подобные человеческие интонации.
— Нет уж, товарищ Синеева, — произнёс начальник ЧК с лёгкой усмешкой. — В такие трактиры приличным девушкам всё-таки ходить не следует.
Аглая чуть прищурилась:
— Даже сотрудникам ЧК?
— Особенно сотрудникам ЧК, — невозмутимо ответил Звеньев.
Корд негромко хмыкнул, а Блюменталь уже откровенно улыбался.
— Так что нашим товарищам, — продолжал Звеньев, переводя взгляд на московского чекиста и Зубова, — придётся сегодня вдвоём изображать люмпен-пролетариев — скучных и максимально непримечательных.
Он ещё раз окинул Блюменталя внимательным взглядом и чуть усмехнулся:
— Хотя вот с вами, товарищ особоуполномоченный, это будет, пожалуй, самая сложная часть операции.
— Вы не верите в мой актёрский талант? — с совершенно серьёзным видом осведомился Блюменталь.
— Верю, — неожиданно тепло ответил Звеньев. — Конечно же верю. Главное только, чтобы в него поверили завсегдатаи трактиров.
После этого начальник ЧК снова заметно посерьёзнел.
— Впрочем, без присмотра я вас всё равно туда не отпущу. На всякий случай неподалёку поставим взвод красноармейцев.
— Очень деликатно поставим, надеюсь, — заметил Блюменталь. — Чтобы у посетителей не возникло ощущения, будто трактир сейчас будут брать штурмом.
— Не смейте сомневаться, товарищ, дело мы свое знаем, — коротко бросил Корд в ответ.
На том и порешили.
Спустя примерно полчаса Блюменталь и Зубов уже ехали обратно в гостиницу через постепенно темнеющий Царицын.
Дневная суета понемногу уступала место другой городской жизни — более шумной, пьяной и беспокойной. Над Волгой висела тяжёлая красноватая дымка заката, в переулках сгущались длинные вечерние тени, зато возле трактиров, дешёвых чайных, пристаней и мелких лавок, наоборот, становилось всё люднее. Откуда-то доносились звуки гармони, пьяные выкрики, женский смех и грубая портовая ругань.
Город словно постепенно расслаблялся после тяжёлого дня, однако Зубову почему-то казалось, что это расслабление очень ненадёжное — нервное, почти лихорадочное.
В гостинице они успели лишь подняться к себе и наскоро привести себя в порядок после пыльных улиц, когда во двор с визгом тормозов въехал знакомый автомобиль Корда.
Зубов как раз выходил из своего номера в коридор, когда сам заместитель начальника ЧК быстро поднялся по лестнице наверх.
Выглядел он всё таким же раздражённо-усталым, словно за прошедший час город успел подкинуть ему ещё десяток новых неприятностей.
Увидев Зубова, Корд коротко кивнул:
— Идёмте.
После чего сразу направился к номеру Блюменталя, дважды коротко постучал в дверь и, дождавшись, пока московский чекист откроет, молча прошёл внутрь. Без лишних разговоров он поставил на кровать тяжёлый свёрток из грубой серой ткани.
— Переодевайтесь.
Блюменталь с заметным интересом развернул узел.
Внутри лежала самая обычная одежда — грубые рабочие штаны, потёртые сапоги, простые тёмные рубахи, старые пиджаки с засаленными локтями и кепки с продавленными козырьками. Всё это пахло потом, дешёвым табаком, портовой пылью и чужой тяжёлой жизнью.
— С людей сняли, что ли? — спросил Зубов, перебирая вещи.
— Один комплект с грузчиков. Второй — с крестьянского подвоза, — коротко ответил Корд. — В таком виде на вас никто второй раз смотреть не станет.
Блюменталь между тем уже с явным удовольствием рассматривал одежду, словно собирался не в криминальный трактир, а на театральную премьеру.
— Великолепно, — совершенно искренне одобрил он. — Люблю профессиональный подход.
Корд посмотрел на него исподлобья.
— А я не люблю потом вытаскивать людей из канав с перерезанным горлом, — мрачно ответил он. — Поэтому сейчас вы оба очень внимательно меня послушаете.
Ужинали они уже в гостиничной столовой — втроём, вместе с Кордом, который после всей дневной беготни, распоряжений и постоянной городской суеты выглядел так, словно с самого утра не только не ел, но и толком не садился.
К этому часу столовая почти опустела. За окнами ночная тьма полностью накрыла Царицын, в стеклах дрожали отблески керосиновых фонарей, а из открытой форточки тянуло тёплой пылью, речной сыростью и далёким шумом города.
На стол им подали большой чугунок густого борща с молодым луком, чёрный хлеб, миску крупной соли и бутылку царской водки с уже слегка выцветшей этикеткой.
Ели молча и жадно.
После бани, тревожного дня и бесконечных разговоров даже простая горячая пища воспринималась почти как роскошь.
Зубов поймал себя на мысли, что ещё каких-нибудь пару лет назад подобный вечер показался бы ему совершенно обыденным. Теперь же сама возможность спокойно сидеть за столом, есть горячий борщ и не слышать где-нибудь поблизости артиллерии казалась подарком судьбы.
Корд ел быстро, почти не поднимая глаз от тарелки. Блюменталь, напротив, явно наслаждался и едой, и самой ситуацией — словно воспринимал происходящее как очередной занимательный эпизод большой человеческой комедии.
Когда половой поставил на стол рюмки и потянулся к бутылке, Зубов машинально покачал головой:
— Мне не наливать. Да и пить, наверное, сегодня не стоит.
Однако Блюменталь тут же поднял на него взгляд.
— Нет уж, Алексей Иванович, сегодня как раз стоит.
Зубов нахмурился:
— Для храбрости?
— Для достоверности, — невозмутимо поправил Блюменталь.
Он сам взял бутылку и аккуратно разлил водку по рюмкам.
— От нас с вами через пару часов должно нести самым правильным рабоче-крестьянским амбре. Чтобы любой местный прохвост с первого взгляда видел перед собой двух слегка подвыпивших людей, а не переодетых сыщиков.
Корд на это только коротко хмыкнул:
— С вашими рожами, товарищи, вас всё равно вычислят минуты через три.
Блюменталь поднял бровь:
— Даже так?
— Особенно вас, — мрачно уточнил Корд. — У вас лицо слишком интеллигентное. С таким либо лекции читают, либо людей допрашивают.
Зубов невольно усмехнулся:
— А у меня?
Корд внимательно посмотрел на него.
— А у вас лицо семинариста. Такие в трактирах тоже редко долго живут.
Блюменталь негромко рассмеялся и поднял рюмку:
— Ну что ж. Тогда выпьем за силу перевоплощения.
Водка оказалась жёсткой, обжигающей, с тяжёлым хлебным запахом. После неё по телу почти сразу разлилось знакомое тягучее тепло.
Доедали уже молча.
Поужинав, поднялись наверх переодеваться. Новые костюмы сидели на них непривычно.
Грубая рабочая одежда оказалась тесноватой в плечах и пахла чужой жизнью — потом, табаком, дешёвым дегтярным мылом и речным портом. Зубов, натягивая засаленный пиджак, вдруг поймал себя на странном ощущении — будто не просто переодевается, а действительно постепенно становится кем-то другим.
Зубов мельком глянул на себя в мутноватое гостиничное зеркало.
Вроде всё тот же человек — те же плечи, то же лицо, тот же внимательный тяжёлый взгляд, только теперь вместо военной формы на нём висела грубая простая одежда, пропахшая потом, махоркой и чужой жизнью.
Корд, пожалуй, был прав.
Все эти переодевания — скорее пустая трата времени и своеобразная театральная блажь, чем настоящая маскировка.
Блюменталь же, напротив, вошёл в роль с явным удовольствием.
Он надвинул на лоб старую кепку, чуть ссутулился, сунул руки в карманы и неожиданно стал удивительно похож на подвыпившего приказчика средней руки — из тех, что к вечеру обычно обретаются возле трактиров, шумно спорят о политике и жалуются на жизнь.
Корд несколько секунд молча изучал их обоих, после чего всё-таки скептически покачал головой:
— Нет. Всё равно видно.
— Что именно? — с невинным видом уточнил Блюменталь.
— Что вы оба умеете читать книги.
Даже Зубов невольно фыркнул.
Однако Корд оставался совершенно серьёзен.
— Запомните главное — поменьше языком мелите. Особенно вы, товарищ Блюменталь. Люди в таких трактирах сложными сентенциями не разбрасываются. Они больше мычат, ругаются да мямлят.
— Постараюсь изображать ограниченного человека, — с готовностью пообещал московский чекист.
— Да вы уж постарайтесь, окажите такую милость, — мрачно буркнул Корд.
Через несколько минут они уже снова ехали по вечернему Царицыну.
Город к этому часу окончательно переменился.
Днём он казался Зубову тревожным и нервным, переполненным патрулями, приказами и военной суетой. Теперь же наружу будто выползала совсем другая его сторона — тёмная, шумная, пьяная и куда менее подконтрольная реввоенсоветам, приказам и лозунгам.
Возле дешёвых чайных и трактиров толпились люди, на перекрёстках горели костры, у которых грелись красноармейцы и портовые рабочие, из подвальных окон лился жёлтый свет, слышались гармонь, смех, ругань и пьяное пение.
Местами улицы ещё оставались освещёнными керосиновыми фонарями, однако стоило автомобилю свернуть чуть дальше от центра, как Царицын сразу делался темнее, теснее и подозрительнее.
Корд всю дорогу молчал.
Сидел рядом с водителем, курил одну папиросу за другой и лишь изредка бросал короткие взгляды по сторонам, словно машинально проверяя улицы на предмет возможной опасности.
Наконец автомобиль остановился возле тёмного перекрёстка, не доезжая примерно двух кварталов до Елисеевской улицы.
— Дальше пешком, — коротко бросил Корд. — Машину возле трактира запомнят.
Машина остановилась в тени каких-то складов, где пахло пылью, углём и горячим речным ветром.
Корд ещё раз внимательно оглядел обоих — с тем мрачным выражением лица человека, который заранее ожидает неприятностей, но всё равно вынужден отпускать людей туда, куда сам бы предпочёл войти с наганом и десятком вооруженных бойцов.
— Значит так, — негромко произнёс он. — Внутри сидите спокойно. С вопросами не лезете. Сами никого не пугаете. Если начнётся драка — не геройствуете.
Он перевёл взгляд на Блюменталя:
— И ради бога, не начинайте там никого агитировать за мировую революцию.
Блюменталь только добродушно улыбнулся:
— Как скажете, товарищ Корд.
Однако по выражению лица заместителя начальника ЧК было совершенно ясно — ни единому слову московского чекиста он не поверил.
Корд несколько секунд молча смотрел на Блюменталя с тем тяжёлым, обречённым раздражением человека, который уже заранее ожидает неприятностей, но почему-то всё равно продолжает в них участвовать.
Потом только коротко сплюнул себе под ноги и буркнул:
— Вот это меня и беспокоит больше всего.
Несколько секунд Корд ещё помолчал, затем вдруг полез рукой куда-то во внутренний карман гимнастёрки и достал небольшой металлический свисток на потёртом шнурке.
Корд молча протянул его Зубову.
— Если что — свистите со всей дури.
Зубов машинально взял свисток в руку.
— А толк будет? — спросил он.
— Будет, — коротко ответил Корд. — Мои люди рядом.
Он помолчал и добавил уже значительно тише:
— Только постарайтесь, чтобы без надобности.
Зубов кивнул и сунул свисток в карман пиджака.
Почему-то именно в этот момент до него вдруг особенно ясно дошло, что идут они сейчас не просто «поговорить с криминальными элементами», как выражался Блюменталь.
Зубов молча кивнул и сунул свисток в карман засаленного пиджака.
И почему-то именно в этот момент до него вдруг особенно ясно дошло, что идут они сейчас вовсе не просто «поговорить с криминальными элементами», как любил выражаться Блюменталь.
Свистки городовым не выдают для дружеских бесед.
Корд ещё раз внимательно оглядел их обоих, словно мысленно прикидывая, не забыл ли сказать чего-то важного, затем коротко кивнул водителю, забрался обратно в автомобиль, и через несколько секунд старый Fiat уже растворился в ночной темноте Царицына, оставив после себя только запах бензина и сизый дым выхлопа.
Дальше они пошли пешком.
Сначала улицы ещё сохраняли более или менее привычный городской вид. Попадались освещённые лавки, возле дешёвых чайных толпились люди, из распахнутых окон доносились гармошка, женский смех, ругань и пьяные выкрики. Где-то прямо на тротуаре спорили двое красноармейцев, у стены спал, накрывшись мешком, какой-то оборванец, а возле булочной курили портовые грузчики в засаленных картузах.
Однако, чем дальше они уходили в сторону пристаней и Елисеевской улицы, тем заметнее менялся сам Царицын.
Улицы становились уже, темнее и грязнее. Фонари попадались всё реже, дома выглядели беднее, а вместо вывесок приличных лавок всё чаще попадались подозрительные кабаки, ночлежки и какие-то полуподвальные заведения с мутными окнами, из которых наружу вместе с жёлтым светом выливались запахи дешёвого спирта, кислой капусты, пота и махорки.
Люди здесь тоже были другими.
Меньше разговоров. Меньше смеха. Больше косых взглядов исподлобья.
Зубов всё чаще ловил себя на ощущении, что их внимательно рассматривают — не прямо, а украдкой, через плечо, из темных подворотен, от стен, от дверей трактиров.
Сам трактир Прохора стоял почти в конце Елисеевской улицы, зажатый между старыми складами и длинным кирпичным пакгаузом. Здание выглядело так, будто его не ремонтировали ещё со времён Александра Освободителя — облупленная штукатурка, тёмные от копоти стены, покосившаяся вывеска, на которой сквозь грязь и время ещё угадывались остатки каких-то золотых букв.
Над входом висел мутный фонарь, облепленный ночной мошкарой.
Однако стоило открыть дверь, как становилось ясно — внутри жизнь кипит вовсю.
Зубова сразу ударило в лицо густым жаром, табачным дымом и плотным гулом человеческих голосов.
Трактир был набит почти под завязку.
Под низким закопчённым потолком висели керосиновые лампы в мутных стеклянных колпаках, стены почернели от дыма и времени, а длинные столы были заставлены бутылками, мисками, кружками и локтями. Где-то в углу тоскливо надрывалась гитара, рядом несколько человек уже орали что-то хором, а за соседним столом двое грузчиков спорили с той опасной пьяной горячностью, когда до драки остаётся буквально одно слово.
Между столами ловко скользили половые в засаленных жилетах, разнося водку, щи, селёдку и дымящиеся тарелки с какой-то дешёвой похлёбкой.
Но при всей внешней шумности и кажущемся беспорядке Зубов почти сразу почувствовал здесь нечто другое - настороженность, тяжёлую, почти звериную настороженность людей, привыкших каждую секунду ждать неприятностей.
Какой-то юркий половой с хитрым лицом быстро подвёл их к свободному столу у стены. Блюменталь моментально вошёл в роль, чуть ссутулился, растянул слова, изобразил в движениях лёгкую пьяную неуклюжесть и хрипловато велел:
— Водки тащи… и капусты квашеной.
Тот молча кивнул и растворился в дыму.
Через минуту перед ними уже стояла толстая бутылка мутноватой водки, две гранёные стопки и большая миска кислой капусты с луком и пахучим подсолнечным маслом.
Пили здесь именно так — быстро, грубо и без лишних разговоров.
Блюменталь разлил водку, они, не чокаясь, выпили, закусили. Холодная кислая капуста резко ударила по языку солью и уксусом.
И именно в этот момент Зубов особенно остро почувствовал косые взгляды — их оценивали, изучали. Никто здесь не был настолько глуп, как в книгах про Холмса и Пинкертона, — это только там напялил усы, и тебя никто не узнал. В жизни всё не так.
Взгляды скользили исподлобья, через плечо, сквозь табачный дым и кружки. Люди будто случайно задерживали на них глаза на долю секунды дольше положенного, решая для себя, кто именно сейчас сидит за этим столом.
Зубов поймал себя на том, что невольно начинает вести себя как на фронтовой вылазке — отмечает, у кого нож за сапогом, кто слишком трезв, кто следит особенно внимательно, где находятся выходы и сколько шагов до двери.
Чтобы не выделяться ещё сильнее, он несколько раз нарочито громко заговорил, изобразил слегка подвыпившего портового мужика, выругался на пайки, на цены и даже один раз слишком шумно расхохотался над какой-то не особенно смешной репликой Блюменталя.
Но чем дольше они сидели, тем яснее Зубов понимал — раскусили их почти сразу.
Причём, судя по всему, ещё в тот момент, когда они только вошли.
Именно поэтому появление возле их стола толстого мужчины лет пятидесяти в относительно чистом, но засаленном фартуке уже не стало для него неожиданностью.
За спиной трактирщика молча встали двое крепких половых с такими лицами, какие обычно бывают у людей, привыкших не столько разносить еду, сколько выбрасывать посетителей на улицу.
Сам хозяин смотрел на них спокойно, с легким раздражением человека, которому опять принесли чужие неприятности.
Он чуть наклонился к столу и тихо, почти по-доброму произнёс:
— Ладно, товарищи шпики… не усердствуйте.
У Зубова внутри неприятно похолодело, а трактирщик продолжал всё тем же спокойным тоном:
— Давайте без лишних движений. И без геройства. Пройдёмте лучше в подпол, пока народ нервничать не начал.
Зубов машинально почувствовал в кармане тяжёлый латунный свисток Корда. Но воспользоваться им сейчас было невозможно.
Блюменталь же, к удивлению Зубова, оставался совершенно спокоен.
Он неторопливо допил остатки водки, поставил стопку на стол и с искренним, почти научным интересом посмотрел на трактирщика:
— Ну что ж… в подпол так в подпол.
После чего первым поднялся из-за стола, будто его только что пригласили не в неизвестный погреб к уголовникам, а на вполне светский вечер.
Подпол оказался вовсе не тайной пыточной или бандитским схроном, как Зубов успел было ожидать, а самым обычным трактирным погребом — большим, низким и сырым помещением с кирпичными стенами и тяжёлым запахом пива, капустного рассола, сырости и старого дерева.
Под потолком тускло коптили две керосиновые лампы, отбрасывая на стены дрожащие жёлтые тени. Зубов машинально отметил про себя, что запасов у Прохора здесь хватило бы, пожалуй, не на один день серьёзной осады. Одних только бочек с пивом и квасом вдоль стен стояло столько, что ими можно было бы снабжать половину пристаней, а ящиков с бутылками — и пустых, и ещё запечатанных — хватило бы на хороший запой для целого батальона. Помимо выпивки, в погребе хранилось и всё прочее, без чего подобные места не живут: мешки с мукой, связки вяленой рыбы, окорока, капустные бочки, какие-то ящики под брезентом и даже аккуратно сложенные поленницы дров в дальнем углу. Всё это окончательно убедило Зубова, что трактир Прохора был не просто кабаком для портовой швали, а местом серьёзным, давно и прочно вросшим в жизнь этого района.
Вели их без грубости, однако с той деловитой целеустремлённостью, которая почему-то всегда производит куда более неприятное впечатление, чем открытые угрозы. Один из половых шёл впереди, держа высоко керосиновую лампу, и дрожащий жёлтый свет выхватывал из полумрака то бочки, то влажные кирпичные стены, то чьи-то тени между стеллажами. Второй держался чуть позади, причём так ловко и ненавязчиво, что Зубов почти сразу понял — случись сейчас какая-нибудь глупость, дорогу назад им перекроют мгновенно.
Шли они недолго, но чем глубже уходили в погреб, тем тише становился доносившийся сверху трактирный шум. Гул голосов, пьяные выкрики и звон посуды постепенно превращались в далёкое невнятное ворчание, а вокруг всё сильнее ощущались запахи сырости, пива, капустного рассола и старого дерева.
Наконец их подвели к дальнему углу, где между бочками оставалось свободное пространство возле стены, и коротко велели остановиться.
Стульев им не предложили.
Да и вообще вся обстановка с самого начала ясно давала понять — гостями их здесь пока никто не считал.
Скорее людьми, судьбу которых ещё только предстояло решить.
Зубов и Блюменталь вынужденно уселись прямо на земляной пол возле стены. Холод от сырого камня почти сразу неприятно пробрался сквозь одежду, а сам Зубов вдруг с особенной ясностью почувствовал, насколько уязвимо они сейчас выглядят: в чужом подвале, среди чужих людей, без оружия на виду и без малейшей возможности быстро выбраться наружу.
Толстый трактирщик между тем неспешно подтащил себе старый расшатанный табурет и тяжело опустился на него напротив.
Несколько секунд он молчал, внимательно разглядывая обоих.
Вблизи толстяк выглядел ещё массивнее, чем наверху. Широкое рыхлое лицо, тяжёлые щёки, короткая шея и маленькие внимательные глаза человека, который слишком долго прожил среди опасных людей и давно научился безошибочно понимать, когда ему лгут, а когда собираются убивать.
И именно глаза у него были самыми неприятными, не злыми, не бешенными, а наоборот очень спокойными и цепкими — такими обычно смотрят люди, привыкшие каждую минуту ожидать удара ножом и потому давно разучившиеся чему-либо удивляться.
Блюменталь первым нарушил тишину погреба, в голосе его не осталось уже ни пьяной хрипотцы, ни развязности подвыпившего портового мужика, теперь это снова был тот самый московский чекист.
— Если так, — продолжал Блюменталь, — то Иван Прокофьевич Синеев просил передать вам привет. И пожелание не хворать.
При имени старого сыщика в лице трактирщика что-то едва заметно изменилось.
Совсем чуть-чуть, но Зубов это уловил. Блюменталь тоже. Он продолжил говорить всё так же спокойно, почти лениво:
— И ещё, уважаемый Прохор, хотелось бы сообщить вам одну неприятную деталь. О нашей прогулке до этого благородного питейного заведения сейчас знает всё местное ЧК.
Трактирщик продолжал молчать, только пальцы его медленно постукивали по колену.
— Более того, — всё тем же ровным голосом продолжал Блюменталь, — в соседнем квартале сейчас скучает специальный батальон товарища Корда. И если в течение ближайших получаса мы отсюда не выйдем живыми, здоровыми, довольными и, по возможности, удовлетворёнными беседой… то всему честному народу в этом заведении станет крайне неуютно.
Он чуть улыбнулся, вежливо и при этом крайне неприятно:
— И даже если лично вас, товарищ Прохор, не повесят прямо на вывеске вашего уважаемого трактира, — добавил он почти мягко, — боюсь, после подобного происшествия посетители сюда по собственной воле ещё долго ходить не будут.
В погребе повисла тяжёлая пауза, Зубов даже услышал, как где-то в углу тихо капает вода. Прохор сидел неподвижно, уставившись на Блюменталя долгим тяжёлым взглядом, затем медленно выдохнул через нос.
И неожиданно коротко махнул рукой своим людям:
— Выйдите.
Половые без разговоров поднялись и один за другим поднялись по лестнице и вышли.
Когда наверху хлопнула дверь, Прохор снова посмотрел на чекистов, усталым взглядом:
— Ну и чего, стало быть, господам чекистам понадобилось от моей скромной персоны? — устало спросил он.
Блюменталь некоторое время молча рассматривал трактирщика, будто прикидывал, с какой именно стороны лучше подступиться к разговору. Затем неторопливо достал папиросу, прикурил от лампы и только после этого заговорил снова — всё тем же спокойным, почти ленивым голосом человека, который никуда не спешит и привык, что собеседники рано или поздно начинают отвечать.
— Нас, любезный Прохор, интересует одна довольно неприятная вещь. Не появлялось ли в городе в последнее время новых людей? Или, может быть, старых, но чрезмерно оживившихся. Банда какая-нибудь. Душегубы. Люди, промышляющие грабежами или убийствами. Может, среди ваших посетителей о чём-то шепчутся?
Прохор слушал молча, слегка наклонив голову набок.
Потом пожал массивными плечами.
— Царицын город большой, товарищ чекист, — неторопливо произнёс он. — Тут всякого брата хватает. И бандитов, и дураков, и просто людей сильно пьющих. Ежели без прямого вопроса разговаривать, так мы с вами до самого утра в загадки играть будем.
Сказано это было спокойно, без вызова, однако Зубов сразу почувствовал — трактирщик вовсе не так прост, как пытается казаться. Блюменталь тоже это понял.
— Хорошо, Прохор. Тогда давайте без загадок.
На этот раз голос его стал заметно холоднее.
— Сейчас я сообщу вам одну тайну, которую местный Реввоенсовет и ЧК пока стараются держать под сукном. И если после нашего разговора хоть где-нибудь по городу поползут слухи — я буду считать, что вышли они именно от вас.
Прохор на это только невесело усмехнулся:
— Таких грузов мне, товарищ, и даром не надобно.
— Выбора у вас немного, — с почти ласковой мерзостью улыбнулся Блюменталь.
Улыбка вышла настолько неприятной, что даже Зубов невольно отсел от него подальше.
Несколько секунд в погребе снова стояла тишина.
Наверху гремел трактир, где-то за стеной перекатывали бочки, а здесь, внизу, воздух будто сделался тяжелее. А Блюменталь, как ни в чём не бывало, продолжил:
— В городе участились нападения на караулы и складские посты.
Прохор едва заметно прищурился.
— Вот как.
— Люди пропадают. Некоторых потом находят мёртвыми. Очень скверно мёртвыми.
Блюменталь внимательно следил за лицом трактирщика.
— Вот мне и любопытно: нет ли разговоров об этом среди честного народа?
Прохор на этот раз ответил далеко не сразу. Он задумчиво потёр подбородок, потом медленно перевёл взгляд куда-то в сторону бочек, словно мысленно перебирая в голове городские слухи, и только затем заговорил:
— Если бы кто-то по-настоящему начал склады чистить, это сразу бы почувствовали.
Он ткнул пальцем куда-то вверх, в сторону города.
— Цены на хлеб бы на рынке вниз пошли бы, а на спирт само собой вниз. Краденое оружие всплыло бы. Да и вообще суета бы пошла.
Прохор покачал головой.
— А ничего такого нет.
Он чуть помолчал.
— Ушлых ребят в городе сейчас, конечно, хватает. Война. Разруха. Народ озверевший. Но чтобы на Корда с его чекистами вот так в открытую переть…
Трактирщик коротко хмыкнул.
— Таких психов среди местных нет.
Зубов заметил, что сказал это Прохор безо всякой симпатии к ЧК. Скорее как человек, трезво оценивающий расклад сил.
— Если кто и учудил подобное, — продолжал он, — то явно люди пришлые. И то, скорее всего, наездами. Потому как городской человек такую глупость творить сейчас не станет.
Он тяжело посмотрел на Блюменталя.
— Нынче в Царицыне слишком хорошо понимают, чем заканчиваются игры с товарищем Кордом.
Глава 9
Из трактира они вышли уже далеко за полночь. Ночной прохладный воздух после душного подвала освежал Зубова лучше всякой сельтерской. Несколько секунд он просто стоял возле двери, жадно втягивая сырой речной ветер, пахнущий полынью и Волгой. Даже угольный дым, тянувший со стороны порта, не мог до конца перебить эту ночную свежесть.
После тяжёлого трактирного смрада голова слегка кружилась, а в ушах всё ещё стоял гул человеческих голосов, звон бутылок и далёкий тоскливый надрыв гармони.
Елисеевская улица к этому часу заметно опустела. Где-то вдали ещё слышались пьяные выкрики и ленивые переливы гармошки, однако сам квартал будто постепенно выдыхался после бурного вечера.
Блюменталь не дал ему долго прохлаждаться. Не произнеся ни слова, московский чекист вдруг рванул вперёд, словно с места в карьер. Зубов был вынужден догонять его. Несколько минут они шли молча, Блюменталь курил на ходу, чуть сутулясь в своей грубой рабочей одежде, и сейчас уже совсем не походил ни на подвыпившего приказчика, ни на столичного чекиста. Скорее на очень уставшего человека
Зубов чувствовал примерно то же самое. Только помимо усталости внутри неприятно ворочалось ещё и разочарование, смешанное с лёгким стыдом. Все их старания, переодевания и этот нелепый маскарад теперь казались какой-то дешёвой клоунадой. В памяти особенно неприятно всплывало, с какой лёгкостью завсегдатаи трактира раскусили их почти сразу — ещё, наверное, в ту самую минуту, когда они только переступили порог. Да и пользы вся эта затея, по сути, не принесла никакой.
Разговор с Прохором оставил после себя неприятное ощущение пустоты. Они шли туда с ожиданием — пусть не громкого прорыва, но хотя бы новой ниточки, намёка, зацепки. Однако вместо этого получили лишь очередное подтверждение собственного бессилия.
Наконец Блюменталь негромко хмыкнул себе под нос и выбросил окурок в придорожную грязь.
— Что ж… — произнёс он с усталой иронией. — Отрицательный результат — тоже результат. Минус одна гипотеза.
Зубов покосился на него:
— В каком смысле?
— В прямом. Похоже, версия с криминальным следом зашла в тупик. Ниточка оборвалась, никуда нас не приведя, Алексей Иванович. — Блюменталь пожал плечами. — В сыске подобное случается значительно чаще, чем принято думать авторам дешёвых романов. По сути, вся работа следователя к этому и сводится — последовательно отсекать несостоятельные гипотезы, пока не останется одна-единственная. Та, которая в итоге и объясняет всё — мотив, сам состав преступления и всю причинно-следственную цепочку.
Некоторое время они снова шли молча. Где-то впереди тяжело прогрохотала телега, потом всё стихло.
— Хотя, конечно, — продолжил Блюменталь уже задумчивее, — нельзя исключать, что уважаемый Прохор попросту водит нас за нос. Люди его ремесла подобные вещи умеют превосходно.
— Но вы ему поверили, — заметил Зубов.
Блюменталь чуть усмехнулся:
— Пока — да.
Он ненадолго задумался.
— Видите ли, Алексей Иванович, лгать тоже нужно уметь. Чтобы врать так убедительно, как вёл себя Прохор, нужен либо незаурядный талант, либо время на хорошую подготовку легенды. А мне показалось, что говорил он достаточно искренне.
— Или очень талантливо это изображал.
— И такое возможно, — легко согласился Блюменталь. — Однако интуиция подсказывает мне, что он был слишком сильно испуган, чтобы сейчас юлить и кого-то покрывать.
Они как раз вышли из лабиринта тесных портовых улиц обратно к более широкому перекрёстку, где под одиноким фонарём ещё лежал тусклый круг света, когда из темноты впереди неожиданно вынырнул знакомый Fiat.
Автомобиль мягко подкатил к тротуару и остановился рядом с ними.
Корд сидел впереди, рядом с водителем. Даже в полумраке было видно, насколько он устал за этот день. Тяжёлое лицо осунулось ещё сильнее, под глазами легли тёмные тени, а пальцы, сжимавшие папиросу, были серыми от махорочного пепла.
Дверца автомобиля скрипнула.
— Садитесь, — коротко бросил он.
Ни Зубов, ни Блюменталь ничего объяснять не стали. Молча забрались внутрь, и Fiat почти сразу тронулся с места.
Несколько секунд в машине стояла тишина, нарушаемая лишь дребезжанием кузова да далёким гудком паровоза со стороны станции.
Корд медленно повернул голову, внимательно посмотрел сначала на Блюменталя, потом на Зубова — и, похоже, понял всё без слов.
— Ясно, — только и произнёс он наконец.
После этого отвернулся к окну и негромко приказал водителю:
— В гостиницу.
Больше по дороге почти не разговаривали. Ночной Царицын медленно проплывал за окнами автомобиля — грязный, тёмный, местами ещё шумный, но уже постепенно затихающий к утру. Возле костров дремали красноармейцы, где-то у чайной спорили пьяные грузчики, над Волгой висела мутная дымка сырого тумана и угольного дыма, а над всем этим тяжело и глухо гудели далёкие паровозы.
Когда подъехали к гостинице, Корд первым выбрался наружу. Несколько секунд он молча смотрел, как они выходят из машины, затем коротко кивнул:
— Ладно. Выспитесь пока.
Он помолчал и добавил уже деловым тоном:
— С утра с вами будет товарищ Синеева. Я освобожусь только к вечеру — контра в порту совсем распоясалась. Увидимся в штабе.
Блюменталь чуть поднял брови:
— Совсем туго?
Корд мрачно усмехнулся:
— Туго не туго… работать надо.
После чего Корд махнул рукой водителю и полез обратно в автомобиль. Fiat почти сразу растворился в ночной улице.
Некоторое время они молча стояли возле гостиничного крыльца. Потом Блюменталь устало потёр лицо ладонью и неожиданно предложил:
— Кофе?
Зубов даже головой покачал.
— Нет уж. С меня на сегодня хватит. Спать хочется.
Блюменталь тихо хмыкнул:
— Разумно.
Наверх поднимались уже почти не разговаривая. Гостиница спала. В коридорах было темно и тихо, лишь где-то внизу лениво позвякивала посуда да поскрипывали половицы под шагами ночного полового.
Добравшись до своего номера, Зубов почти не раздеваясь рухнул на кровать. Сон пришёл почти мгновенно.
Снилась ему зима четырнадцатого года. Его первая настоящая атака. Тогда всё ещё казалось совсем другим.
Не было ещё ни окопного озверения, ни бесконечной грязи позиционной войны, ни усталого равнодушия людей, годами живущих среди смерти. Тогда война всё ещё сохраняла в себе что-то от гимназических картинок, газетных передовиц и офицерских разговоров о скорой победе.
Их батальон стоял где-то в Восточной Пруссии — Зубов уже даже не помнил названия крошечной деревушки, возле которой немцы успели врыться в землю. Помнил только серое зимнее небо, талый снег и бесконечную грязь, мгновенно налипавшую на сапоги.
Он тогда был всего лишь вольноопределяющимся, перепуганным мальчиком отчаянно не желавшим показывать этот страх окружающим.
Перед атакой поручик фон Штейнер долго ходил вдоль цепей — высокий, сухой, с белыми от мороза усами и в неизменно безупречной шинели. Говорил он резко, зло и почему-то почти всегда матом, даже когда отдавал самые обычные распоряжения.
Зубова он недолюбливал с первого дня, то ли за университетское прошлое, то ли за слишком умный, по мнению поручика, вид.
— Зубов! — рявкнул фон Штейнер тогда, проходя вдоль окопа. — Во вторую цепь! И глядите мне там, не жмитесь как институтка, чтобы все было чин чином, иначе сгною!
Свисток прорезал промозглый зимний воздух резко и неприятно, и почти сразу цепи начали тяжело выбираться из окопов наверх — нестройно, скользя сапогами по талой грязи и цепляясь шинелями за обледеневшие края траншей. Зубов помнил, как в тот момент ему вдруг особенно ясно бросилось в глаза серое небо над головой, какое-то удивительно низкое и холодное, будто сама земля впереди уже заранее знала, что сейчас начнётся.
Немцы ударили почти сразу. Залп грянул настолько близко, что Зубову на мгновение показалось — воздух впереди буквально разорвало вместе со снегом и грязью, взметнувшимися серыми клочьями прямо перед цепью. Люди начали падать ещё до того, как он сам толком успел понять, что происходит. Первая цепь почти мгновенно залегла, вжимаясь в талый снег и чёрную жижу воронок, а вокруг уже разносились крики раненых, чей-то захлёбывающийся плач и торопливое бормотание молитв.
Пулемёты заработали секундой позже — сухо, зло и как-то особенно деловито. Пули рвали воздух над головами с неприятным треском, будто кто-то с силой полосовал огромный кусок плотной мокрой ткани. Зубов ткнулся лицом в снег, чувствуя, как ледяная вода моментально пропитывает воротник шинели, а вокруг густо пахнет талой землёй, пороховой гарью и тем особым тяжёлым страхом, который невозможно спутать ни с чем другим.
Над полем снова пронзительно взвизгнул свисток, однако цепи уже не двигались. Люди лишь сильнее прижимались к земле, стараясь втиснуться поглубже в грязь и старые воронки, будто сама земля могла укрыть их от свинца. Где-то сзади бешено матерился фон Штейнер, и даже сквозь стрельбу его голос всё равно был слышен отчётливо — хриплый, сорванный, почти нечеловеческий от ярости.
Сначала поручик надрывался, пытаясь докричаться до унтер-офицера Мищенко, командовавшего первой цепью, однако тот не отзывался — то ли уже лежал где-то впереди мёртвый, уткнувшись лицом в снег, то ли просто слишком хорошо понимал цену следующего свистка и потому предпочитал не подниматься. Потом среди бесконечной брани вдруг прозвучала фамилия Зубова, а следом фон Штейнер весьма подробно и с неожиданной изобретательностью объяснил, куда именно тот должен отправиться вместе со своей матерью и всей второй цепью.
Подниматься не хотелось совершенно. Страх был таким сильным, что руки начинало мелко трясти, а внутри всё неприятно сжималось от почти животного желания просто вжаться в эту мокрую землю и исчезнуть вместе с остальными. Но ещё хуже почему-то казалась сама мысль о том, что фон Штейнер увидит в нём труса.
Как именно он поднялся тогда, Зубов потом так и не смог вспомнить. Ноги будто сделались чужими и тяжёлыми, а тело двигалось само, отдельно от страха и здравого смысла. Обернувшись назад, он неожиданно услышал собственный голос — такой же злой, сорванный и почти истеричный, как у поручика. Уже совершенно по-штайнеровски матерясь, он орал на свою цепь, требуя подниматься, и люди действительно начали вставать — медленно, нехотя, с ненавистью и обречённостью.
Кто-то закричал «ура». Сначала тихо и совсем неуверенно, потом громче, яростнее, почти с отчаянием, и вскоре этот крик покатился уже вдоль всей цепи. Но даже тогда Зубов вдруг совершенно ясно понял, что кричат они вовсе не от храбрости и не от уверенности в победе. Просто человеку значительно легче бежать навстречу смерти, когда он орёт вместе со всеми.
Шаг, ещё один, потом ещё — сначала тяжёлые и вязкие, будто ноги приходилось буквально выдёргивать из талого снега и грязи, а затем всё быстрее и быстрее, потому что остановиться посреди этого поля было уже страшнее, чем бежать вперёд. Где-то совсем рядом рвались пули, кто-то захлёбывался криком, кто-то падал, но впереди уже начинали проступать сквозь дым и снег тёмные очертания немецких окопов.
Свисток снова прорезал воздух над полем, потом ещё раз, однако теперь этот звук почему-то начал постепенно меняться — делался ниже, длиннее и протяжнее, пока наконец не превратился в далёкий паровозный гудок.
Зубов резко открыл глаза, в комнате было темно.
Проснувшись, Зубов ещё несколько секунд лежал неподвижно, глядя в сероватый гостиничный потолок и пытаясь понять, где именно сейчас находится — под Восточной Пруссией четырнадцатого года или всё-таки в нынешнем Царицыне. За окном уже брезжил рассвет, где-то далеко тяжело постукивали сцепки вагонов, а в коридоре слышались приглушённые шаги дежурного.
Сон уходил медленно и неохотно. Зубов знал его слишком хорошо — тот начал возвращаться ещё с душного лета пятнадцатого года, с госпитальных палат, пропахших карболкой, кровью и человеческим потом. Потом кошмар исчезал на месяцы, иногда даже на годы, но всегда рано или поздно возвращался снова — почти одинаковый, с тем же мокрым снегом, тем же свистком и тем же липким ужасом, от которого невозможно было избавиться даже после пробуждения. Видимо, вчерашний визит в больницу всё-таки всколыхнул в памяти что-то старое, давно лежавшее где-то глубоко внутри.
Во рту стоял неприятный металлический привкус, будто после долгого крика на морозе, а в ушах всё ещё временами чудился тот старый фронтовой свисток. Зубов тяжело выдохнул, провёл ладонью по лицу и сел на кровати.
Спать больше не хотелось.
Он привёл себя в порядок — умылся ледяной водой из жестяного рукомойника, тщательно побрился туповатой гостиничной бритвой, кое-как отчистил вчерашнюю грязь с сапог и даже с некоторым раздражённым удивлением поймал себя на мысли, что делает всё это заметно старательнее обычного.
Уже застёгивая гимнастёрку, Зубов вдруг невольно усмехнулся, осознав, что вчерашний брезгливый взгляд Аглаи всё-таки подействовал на него значительно сильнее, чем ему самому хотелось признавать.
Во всяком случае, внизу, в гостиничной столовой, он оказался одним из первых.
За окнами только-только светало. Царицын просыпался тяжело и неохотно. На улице уже громыхали первые телеги, где-то далеко перекликались паровозные гудки, а в самой столовой ещё стоял полумрак и запах вчерашнего хлеба, каши и дешёвого керосина.
Зубов уселся за знакомый стол у окна и некоторое время молча наблюдал, как сонный половой расставляет тарелки.
Первой появилась Аглая — всё такая же собранная, аккуратная и удивительно бодрая для столь раннего часа. Тёмная кожаная куртка была застёгнута под самое горло, волосы убраны под красную косынку без единой выбившейся пряди, а в руках она держала кожаную папку с какими-то бумагами.
Заглянув в столовую, Аглая почти сразу заметила Зубова, коротко кивнула ему и направилась к лестнице.
«Ну хоть не фыркнула, как вчера», — с лёгкой обидой подумал Зубов.
Судя по всему, товарищ Синеева действительно отправилась будить Блюменталя. Уже через полминуты сверху донеслись приглушённые голоса, затем послышался лёгкий смешок московского чекиста, и вскоре оба начали спускаться вместе.
— Алексей Иванович, — Блюменталь с явным удовольствием оглядел Зубова, — да вы сегодня прямо образец дисциплины.
— Сам удивляюсь, — сухо ответил тот.
На завтрак подали всё ту же густую сероватую кашу и жидкий чай, в котором сахара, кажется, было ещё меньше, чем вчера. Хлеб тоже оказался вчерашним, слегка подсохшим по краям, однако после ночных прогулок по трактирным подвалам и позднего возвращения никто особенно не привередничал.
Ели почти молча. Блюменталь будто куда-то торопился и потому не отвлекался ни на разговоры, ни даже на утренние газеты, обычно неизменно лежавшие возле его тарелки. Аглая тоже вела себя непривычно тихо и за всё время почти не произнесла ни слова, словно присутствие Зубова всё ещё заставляло её держаться чуть настороженно.
Лишь когда половой унёс пустые тарелки, она наконец подняла глаза на Блюменталя:
— Куда едем?
Тот аккуратно промокнул губы салфеткой и ответил так, будто речь шла о самой обычной служебной поездке:
— В психиатрическое отделение городской Александровской больницы.
Зубов чуть поднял брови:
— Прямо с утра?
— А как же иначе? Не на ночь же глядя, — спокойно ответил Блюменталь. — Люди, склонные к навязчивым состояниям, религиозному бреду или вспышкам агрессии, в подобные времена имеют неприятную привычку всплывать на поверхность истории.
Аглая коротко кивнула:
— Переживания, стресс, война… вполне логично.
Александровская больница располагалась ближе к старым городским кварталам, в стороне от шумных пристаней и складов. Массивное кирпичное здание дореволюционной постройки выглядело мрачно и устало — с потемневшими стенами, облупленной штукатуркой и высокими окнами, за которыми местами ещё горел тусклый свет от керосиновых ламп.
Навстречу им вышел сам заведующий психиатрическим отделением. Иван Борисович чем-то напомнил Зубову Чехова с фотографий — худощавый, в старом, но аккуратном костюме, с небольшой бородкой и усталыми умными глазами человека, слишком долго наблюдавшего человеческие страдания. Белый халат был небрежно накинут ему на плечи поверх пиджака, словно врач всё утро ходил по палатам и даже не успел толком привести себя в порядок.
Поздоровался он спокойно, вежливо и без малейшего подобострастия.
— Иван Борисович Шарнье, — представился врач, слегка картавая на французский манер. — Заведующий отделением.
Блюменталь едва заметно приподнял брови, и это, судя по всему, не укрылось от цепкого взгляда заведующего.
— Дед ещё при Николае Павловиче в Россию перебрался, — с лёгкой усталой усмешкой пояснил Шарнье. — С тех пор вот и лечим отечественное помешательство в меру сил.
Он провёл их по длинному коридору с вытертым кафельным полом. Где-то за дверями слышались шаги, кашель и чьи-то невнятные голоса. В воздухе стоял все тот же тяжёлый больничный запах.
— Нас интересует состояние ваших пациентов, — начал Блюменталь уже по дороге. — Особенно склонных к агрессии.
Шарнье чуть усмехнулся:
— Вы про буйных? Помилуйте… Вокруг революция. Самые буйные сейчас фронтами командуют, города делят и сеют по стране всевозможные идеи всех цветов радуги.
Аглая едва заметно нахмурилась. Блюменталь же ответил сухо:
— Давайте всё-таки без философии, Иван Борисович.
Врач покосился на него с лёгким интересом:
— А это не философия, товарищ чекист. Это медицинское наблюдение. Во все времена подобные вещи — войны, бунты, революции — вызывают резкий рост душевных заболеваний. Человеческая психика вообще плохо приспособлена к длительному стрессу.
Они свернули в небольшой кабинет с высокими окнами и шкафами, забитыми папками. Шарнье снял с плеч халат, аккуратно повесил его на спинку стула и продолжил уже спокойнее:
— Вы бы лучше спросили тех замечательных людей, которые в марте нынешнего года решили выпустить большую часть пациентов. Жертвы старого режима, видите ли.
Он невесело усмехнулся.
— Правда, довольно скоро выяснилось, что новому миру они тоже особенно не нужны. Родственники обратно принимать многих отказались. Тут здоровых-то прокормить тяжело. Так что через неделю почти все пациенты были на месте.
Зубов молча слушал. В голосе врача не чувствовалось ни злости, ни политики — только усталость человека, слишком давно имеющего дело с чужим горем.
— И многие вернулись? — спросил Блюменталь.
— Большая часть, — кивнул Шарнье. — Сами пришли. Или привели. Но некоторые исчезли.
— Опасные?
На этот раз врач ответил не сразу. Подошёл к шкафу, некоторое время перебирал папки, затем вытащил несколько тонких дел и положил их на стол.
— Да, — наконец произнёс он спокойно. — Такие тоже были.
Он раскрыл первую папку.
— Прокофьев. Бывший художник. До войны преподавал рисование в реальном училище. Затем начал постепенно сходить с ума — навязчивые религиозные идеи, галлюцинации, приступы истерики. Последние месяцы перед поступлением утверждал, будто видит вокруг людей некие «тени» и «истинные лица».
Аглая едва заметно переглянулась с Блюменталем.
— Буйный? — спросил тот.
— Во время приступов — да. Особенно если ему казалось, что собеседник «испорчен» или «отмечен». Однажды попытался задушить собственного соседа по палате шнуром от белья.
Шарнье открыл вторую папку.
— Савельев. Бывший унтер-офицер, контужен под Галицией. Тяжёлое нервное расстройство после фронта. Приступы ярости, бессонница, слуховые галлюцинации. Несколько раз нападал на людей без видимой причины.
Врач между тем продолжал:
— Особенно тяжело переносил громкие звуки. Свистки, гудки паровозов и пароходов. После них почти всегда начинались припадки.
Он отложил второе дело и взял последнее.
— Афанасьев. Сапожник. Самый неприятный из троицы.
— Почему? — спокойно спросил Блюменталь.
Врач некоторое время молчал.
— Потому что остальные хотя бы выглядели безумцами, — наконец тихо ответил он. — А этот — нет. Очень спокойный. Очень вежливый. Очень тихий человек.
Он задумчиво постучал пальцами по папке.
— И при этом совершенно лишённый… как бы это сказать… обычных человеческих ограничителей. Такие люди всегда пугают меня значительно сильнее буйных. Буйный кричит, бьётся, ломает мебель. А этот сидел, улыбался и совершенно спокойно рассказывал, как именно следовало бы резать людей, чтобы они дольше оставались в сознании.
Блюменталь ещё некоторое время расспрашивал Шарнье — спокойно, подробно и с той особенной настойчивостью человека, который привык вытягивать полезные сведения даже из самых бесполезных на первый взгляд собеседников. Говорил он ровно, почти безэмоционально, однако Зубов уже успел заметить, что именно в такие моменты московский чекист становился особенно внимательным, цепляясь за любые мелочи, интонации и случайно обронённые слова.
Он последовательно уточнял, встречались ли среди пациентов люди с навязчивой религиозностью, не замечали ли врачи у кого-нибудь склонности к странным ритуалам или попыткам «очищения», случались ли в отделении нападения группами, поддерживали ли пациенты знакомства между собой уже после выписки. Отдельно его интересовало, исчезали ли из больницы медикаменты, инструменты, простыни или одежда — причём спрашивал он об этом так буднично, будто речь шла о самых обычных хозяйственных мелочах.
Шарнье отвечал охотно, иногда даже слишком подробно, однако чем дольше продолжался разговор, тем заметнее становилось: мысли заведующего постепенно снова начинают уходить куда-то в привычные для него размышления о природе человеческого безумия. Любой конкретный вопрос он словно невольно пытался превратить в рассуждение — о войне, о страхе, о том, как быстро человек теряет внутренние опоры, когда вокруг рушится привычный мир.
— Видите ли, — говорил он, медленно прохаживаясь вдоль стола и машинально поправляя сползающий с плеч халат, — сама по себе жестокость ещё не является признаком душевной болезни. Иначе половину нынешней России пришлось бы немедленно госпитализировать.
Блюменталь терпеливо слушал, лишь изредка коротко кивая.
— Люди вообще значительно менее устойчивы, чем им кажется, — продолжал Шарнье. — Особенно когда привычный уклад исчезает слишком быстро. Одни начинают молиться, другие — убивать, третьи внезапно обнаруживают в себе пророков, спасителей человечества или иных вершителей человеческих судеб. Разница между идейным лидером и пациентом моего отделения порой значительно меньше, чем хотелось бы думать всем этой категории граждан.
— Всё это крайне любопытно, Иван Борисович. Однако нас всё-таки интересуют более прикладные вещи, - попытался Блюменталь вернуть завотделением к теме.
Шарнье устало усмехнулся:
— Боюсь, прикладные вещи в подобных обстоятельствах как раз и рождаются из философских.
В этот момент дверь кабинета резко распахнулась, на пороге появилась запыхавшаяся сестра милосердия в белом переднике.
Она быстро подошла к Шарпантье и что-то торопливо зашептала ему на ухо.
Врач сразу посерьёзнел.
— Опять? — тихо переспросил он.
Сестра только кивнула. Шарнье коротко прикрыл глаза ладонью, затем тяжело выдохнул и повернулся к гостям:
— Прошу простить, господа… товарищи. Боюсь, долг зовёт.
Он уже набрасывал халат обратно на плечи.
— Если возникнут дополнительные вопросы — приходите позже. Я подготовлю адреса и старые карточки по остальным выписанным.
— Благодарю, — кивнул Блюменталь.
Врач устало улыбнулся одними глазами:
— Не за что. В наше время всякий человек, который ещё пытается хоть что-то понять, уже вызывает у меня профессиональную симпатию.
После чего быстро вышел вслед за сестрой, несколько секунд в кабинете стояла тишина.
Где-то далеко в глубине больницы послышался чей-то крик, затем торопливые шаги и звон металла.
Аглая первой нарушила молчание:
— Что дальше?
Блюменталь задумчиво постучал пальцами по папкам, затем взял их со стола и протянул девушке.
— Вы — в ЧК.
Аглая молча приняла бумаги.
— Найдите всё, что сможете, по этим троим. Старые адреса, родственников, места работы, знакомых. Особенно внимательно — по Савельеву и Афанасьеву.
— Хорошо.
— И ещё, — добавил Блюменталь, — аккуратнее с местными. Если кто-то из них действительно жив и связан с нашими событиями, лишний шум нам сейчас совершенно ни к чему.
Аглая коротко кивнула:
— Поняла.
Блюменталь некоторое время молчал, затем неожиданно задумчиво произнёс:
— А мы с Алексеем Ивановичем, пожалуй, продолжим изучать вопрос человеческого безумия… но уже с несколько иной стороны.
Зубов покосился на него:
— Куда теперь?
— В церковь, — спокойно ответил Блюменталь. — Если в городе действительно происходит что-то странное, священники могли услышать об этом раньше полиции. Особенно сейчас, когда исповедуются значительно чаще, чем думают чекисты.
Аглая чуть прищурилась:
— И вы полагаете, с вами там станут разговаривать?
Блюменталь слегка усмехнулся:
— Лучше уж со мной, чем с товарищем Кордом. Примерно такой выбор я и собираюсь им предоставить.
Он поднялся из-за стола.
— К тому же мне крайне любопытно посмотреть, кто именно из местных батюшек всё ещё остался в Царицыне после последних месяцев.
Они вышли из больницы вместе, утро уже окончательно вступало в свои права. Над городом висело мутное весеннее солнце, по мостовым громыхали телеги, возле булочных собирались очереди, а где-то далеко над Волгой снова тяжело загудел паровоз.
На ступенях больницы Аглая задержалась лишь на секунду. Поправила папку под мышкой, коротко кивнула обоим и быстро пошла вниз по улице — лёгкая, собранная и удивительно уверенная среди всей этой усталой, грязной и тревожной городской суеты.
Зубов некоторое время смотрел ей вслед. Стоявший рядом Блюменталь, судя по всему, занимался тем же самым, а затем негромко произнёс:
— Любопытная девушка.
— Это вы как коллега говорите или как мужчина? — сухо спросил Зубов.
Блюменталь чуть усмехнулся:
—Просто как человек, Алексей Иванович. Исключительно как человек.
После чего поправил воротник пальто и неспешно зашагал вниз по улице. Зубов двинулся следом. Впереди уже начинались старые городские кварталы, где среди революционного Царицына всё ещё темнели потемневшие купола немногих уцелевших церквей.
Глава 10
Fiat медленно катился по старым царицынским улицам, всё глубже забираясь в ту часть города, где ещё сохранялось что-то от дореволюционного уклада. Каменные купеческие дома здесь стояли теснее, мостовая становилась неровнее, а сами улицы казались тише и старше шумных кварталов возле пристаней и складов.
Церковь показалась неожиданно — между потемневшими фасадами домов вдруг поднялись светлые стены и старый купол с крестом, тускло блеснувшим в мутном августовском солнце. Храм выглядел красивым и, судя по всему, ещё совсем недавно тщательно обновлявшимся. На стенах местами заметно светлела свежая штукатурка, кое-где виднелась новая кладка, а вдоль бокового фасада всё ещё тянулись деревянные леса. Часть досок уже успела потемнеть от дождей, некоторые перекладины перекосились, будто рабочие бросили всё прямо посреди ремонта и больше уже не вернулись. Революция, похоже, прервала реставрационные работы так же внезапно, как и многое другое в этом городе.
Литургия, судя по всему, только закончилась. Из церковных ворот ещё выходили запоздалые прихожане — в основном старухи в тёмных платках да несколько женщин с детьми. Однако стоило чёрному Fiat остановиться возле ограды, как люди поспешили разойтись, украдкой косясь на автомобиль. Видимо, по городу уже ходило достаточно слухов о том, что обычно происходит после появления у церквей подобных гостей.
Зубов заметил, как одна старуха торопливо перекрестилась, а другая почти силой потащила за собой внучку, не давая той останавливаться возле ворот. Даже нищие и калеки, которых обычно всегда хватало возле храмов, словно разом исчезли — уж эти-то лучше многих знали, что от людей, приезжающих на таких автомобилях, стоит держаться подальше.
Родители Зубова людьми особенно набожными не были, а вот бабушка Марфа, мать его матери, в детстве часто таскала его по церквям, искренне надеясь, что из внука вырастет «честный христианин», как любила повторять она сама. Однако самому Зубову ещё тогда вся эта атмосфера ладана, полумрака и благоговейного трепета казалась какой-то чужой и чрезмерно напыщенной, а большинство батюшек — людьми скорее важными и корыстными, чем действительно святыми.
Но человек, вышедший им навстречу из храма, неожиданно выглядел совсем иначе. Высокий, ещё сравнительно молодой, немногим старше самого Зубова, с усталым худым лицом и аккуратной чёрной бородой, в которой уже проступали редкие, совсем не по возрасту седые полосы. Следом за ним поспешал мальчишка лет пятнадцати в одежде псаломщика, нёсший под мышкой какие-то книги.
Лица у обоих были напряжённые. Чужаков здесь, судя по всему, уже давно встречали без особой радости.
Блюменталь выбрался из автомобиля первым, спокойно поправил пальто и направился к воротам. Зубов двинулся следом.
— Добрый день, — вежливо представился московский чекист. — Блюменталь. Особоуполномоченный ЧК.
И без того заметное напряжение на лице священника словно стало ещё сильнее. Мальчишка рядом с ним едва заметно побледнел и невольно крепче прижал к груди книги.
Священник, однако, быстро взял себя в руки.
— Отец Игнатий, — представился он спокойно, хотя в голосе всё равно ощущалась осторожность. — Чем же могу помочь?
— Прежде всего — не беспокойтесь, — всё тем же ровным тоном ответил Блюменталь. — Никаких претензий к вам или приходу у нас нет. Нам лишь необходимо кое-что уточнить. Разговор, боюсь, будет долгим, а в ногах, как известно, счастья нет.
Отец Игнатий несколько секунд внимательно смотрел на него, словно пытаясь понять, насколько вообще можно верить подобным словам в нынешние времена. Потом медленно кивнул.
— Что ж… и то верно. Пройдёмте.
Однако повёл он их не в сам храм, а в небольшую сторожку возле церковной ограды — старое приземистое строение с покосившимся крыльцом и узкими окнами. Внутри пахло воском, сыростью и давно не топленной печью. Вдоль стен стояли простые деревянные скамьи, на столе тускло поблёскивал медный самовар, а в углу лежали аккуратно сложенные доски и какие-то инструменты, оставшиеся, видимо, ещё со времён прерванного ремонта.
Отец Игнатий жестом предложил гостям садиться, затем, достав откуда-то снизу стаканы, некоторое время молча разливал остывший чай из самовара, явно стараясь выиграть несколько лишних секунд, чтобы понять, чего именно ждать от неожиданных гостей. Мальчишка-псаломщик тем временем тихо выскользнул наружу, настороженно косясь то на Блюменталя, то на Зубова.
Наконец священник поднял глаза:
— И чем же я, скромный слуга Божий, могу помочь чрезвычайной комиссии?
Блюменталь чуть подался вперёд, сцепив пальцы на колене.
— Видите ли, отец Игнатий, нам требуется от вас, если позволите так выразиться… своего рода профессиональная экспертиза. Как от светоча богословских наук и, смею предположить, весьма неплохого знатока местных религиозных настроений.
Священник выслушал его спокойно, однако после этих слов почему-то опустил взгляд на полы собственной рясы и начал медленно разглаживать ладонью складки на коленях, будто просто пытался занять руки.
Потом негромко произнёс:
— Если вы сейчас ещё скажете что-нибудь про «опиум для народа», я, пожалуй, просто встану и выйду. И разговора у нас с вами не получится.
Уголок рта Блюменталя чуть дёрнулся, почти складываясь в неприятную усмешку, однако ответить он не успел.
— Не скажем, батюшка, — спокойно вмешался Зубов. — Нам сейчас не до политических диспутов.
Отец Игнатий перевёл взгляд на него.
— Простите, товарищ чекист, не знаю вашего имени…
Зубов бросил на Блюменталя короткий взгляд. Тот явно был недоволен тем, что разговор неожиданно начал уходить из его рук.
— Я не чекист, — спокойно ответил Зубов. — Военспец. Бывший штабс-капитан Зубов Алексей Иванович.
Священник посмотрел на него уже значительно внимательнее.
— Вот как… — тихо произнёс он.
И, будто окончательно потеряв интерес к Блюменталю, продолжил, обращаясь теперь только к Зубову:
— Тогда слушаю вас, Алексей Иванович.
Блюменталь едва заметно покосился на Зубова, однако промолчал, позволяя тому продолжать разговор.
Зубов некоторое время подбирал слова, невольно ощущая на себе внимательный взгляд священника. Говорить о подобных вещах в церковной сторожке почему-то оказалось значительно сложнее, чем в кабинете ЧК или трактирном подвале.
— В городе произошло несколько крайне жестоких убийств, батюшка, — наконец произнёс он спокойно. — Пока без явной связи между жертвами, однако некоторые детали заставляют нас предполагать, что речь может идти не просто об уголовщине.
Отец Игнатий едва заметно нахмурился, однако перебивать не стал.
— Следствие допускает, — продолжал Зубов, — что к происходящему могут иметь отношение различные религиозные или около-религиозные кружки. Секты. Люди с навязчивыми мистическими идеями. Возможно, какие-то самозваные пророки, хлысты, фанатики… или иные личности подобного рода.
При слове «хлысты» отец Игнатий заметно напрягся и машинально перекрестился.
— Сатанистов, стало быть, ищете, — устало произнёс он.
— Скорее людей, способных прикрывать обычное человеческое зверство религиозным бредом, — сухо уточнил Блюменталь. — А подобных персонажей в смутные времена всегда становится удивительно много.
Отец Игнатий некоторое время молчал, задумчиво глядя в мутное окно сторожки, за которым медленно двигались редкие прохожие. Потом негромко произнёс, всё так же обращаясь только к Зубову:
— Всякая смута всегда рождает подобных людей. Когда старый мир рушится, а новый ещё толком не возник, многие начинают искать ответы не у Бога, а у собственных страхов. А страх, Алексей Иванович, — плохой советчик в вопросах веры
Он снова машинально разгладил складки рясы на коленях.
— Хлысты в этих местах когда-то действительно появлялись. Ещё до войны. Были и разные странники, и «пророки», и любители толковать Апокалипсис на свой лад. После революции подобного люда стало только больше. Люди напуганы, растеряны, многие потеряли семьи, дома, прежнюю жизнь. В такие времена всегда находятся желающие объяснить происходящее через конец света, грядущий суд или «очищение».
Блюменталь внимательно слушал, изредка отпивая уже успевший остыть чай.
— И кто-нибудь из подобных… проповедников сейчас крутится в Царицыне? — спросил он наконец.
Отец Игнатий некоторое время молчал, внимательно глядя уже не на Зубова, а прямо на Блюменталя. Потом медленно произнёс:
— А отчего, позвольте спросить, я вообще должен вам помогать?
В сторожке сразу стало как будто тише. За дверью что-то негромко ойкнуло, послышалась торопливая возня и шорох. Видимо, мальчишка-псаломщик всё это время продолжал подслушивать под дверью.
Священник продолжал всё тем же ровным голосом, однако теперь в нём уже чувствовалась накопившаяся за последние месяцы усталость и плохо скрываемая горечь:
— Я ведь, если верить нынешним газетам, ваш классовый враг. Сколько уже церквей разорено? Сколько священников пропало, расстреляно или сгнило по подвалам? Скольких моих собратьев ваши товарищи объявили паразитами и душегубами?
Он чуть пожал плечами.
— Так отчего же, по-вашему, мне не может оказаться ближе какой-нибудь хлыст или юродивый пророк, чем большевик с маузером?
Зубов невольно напрягся, ожидая вспышки со стороны Блюменталя, однако московский чекист неожиданно лишь мягко улыбнулся. Почти дружелюбно.
— Право ваше, святой отец, — спокойно ответил он. — Я ведь человек воспитанный, настаивать не стану. Мы сейчас уйдём.
Он чуть помолчал и добавил всё тем же негромким, ровным голосом, не убирая вежливой улыбки:
— А следом сюда приедет товарищ Корд. И вот тогда, полагаю, мы уже вместе посмотрим, насколько подобные визиты полезны для здоровья священников… и как именно скажется ваш благородный жест и красивая жертва на ваших прихожанах.
Несколько секунд в сторожке стояла полная тишина. Отец Игнатий медленно отвёл взгляд, тяжело вздохнул и снова посмотрел на собственные руки, лежавшие на коленях, будто видел их впервые. Потом устало провёл ладонью по рясе.
— Греховное нынче время, — тихо произнёс он. — Все друг друга пугают. Одни адом, другие виселицей.
Отец Игнатий глубоко вздохнул и, всё так же не поднимая глаз от собственных рук, продолжил:
— Царицын всегда был городом шумным и пёстрым. Порт, железная дорога, торговля. Тут кого только не было. Православные, старообрядцы, армяне со своей церковью, лютеране из немецких колоний, католики, иудеи, магометане… да и всякого прочего люда хватало. Через такой город постоянно проходят люди, а вместе с людьми приходят и разные идеи. Иногда весьма дурные.
Он ненадолго задумался.
— Насчёт хлыстов точно сказать не могу. Подобные люди всегда скрываются хорошо. Но вот кружок оккультистов в городе действительно существовал. Ещё до истории с Гапоном. Народ тогда много о них говорил — будто собирались по ночам, духов вызывали, сатану призывали… Хотя, сами понимаете, чего только перепуганные люди не выдумают.
Священник чуть усмехнулся одними уголками губ.
— Однако кладбищенские сторожа и впрямь временами находили всякое — огарки чёрных свечей, кровавые тряпки, дохлых птиц. Я тогда ещё псаломщиком при храме служил, до семинарии.
— Кто ими руководил? — сразу спросил Блюменталь.
— Поговаривали, граф Вейский да купец первой гильдии Останин. Люди богатые, образованные, с заграничными связями. В те годы среди подобных господ вообще была мода на всякую мистику, теософию и прочую бесовщину.
— А потом?
— Потом я уехал в семинарию, — пожал плечами отец Игнатий. — А когда вернулся уже аккурат перед революцией, всем стало не до оккультизма. Тут бы просто выжить.
Блюменталь заметно оживился:
— И что стало с этими господами?
— Да Бог их знает… — священник задумчиво нахмурился. — Кажется, кто-то бежал. Постойте…
Он вдруг повысил голос:
— Андрюша!
Мальчишка мгновенно вскочил и буквально влетел в комнату. В руках у него почему-то оказался тяжёлый черенок от лопаты.
Зубов дёрнулся так резко, что даже приподнялся со скамьи, а вот Блюменталь неожиданно залился тихим хохотом.
Отец Игнатий устало покосился сначала на псаломщика, потом на чекиста:
— Убери ты эту блажь, ради Христа. И из головы тоже выбрось, пока до греха не дошло.
Андрюша смущённо поставил черенок в угол.
— Ты не помнишь, что стало с графом Вейским и купцом Останиным? — спросил священник.
Псаломщик удивлённо почесал затылок:
— Так графа вроде большевики ещё весной… того… — он осторожно покосился на Блюменталя. — А купец будто бы сбежал. Сейчас в их доме брат его живёт.
— Брат? — сразу переспросил Блюменталь.
— Ага. На Преображенской улице, возле старой гимназии. Дом там приметный, с башенкой.
Блюменталь тут же достал карандаш и аккуратно записал адрес в блокнот.
Отец Игнатий тем временем поднялся со скамьи.
— Что ж, господа чекисты, полагаю, я вам помог достаточно. А теперь, с вашего позволения, мне бы очень хотелось, чтобы этот разговор закончился без новых неприятностей для моего прихода.
Зубов тоже поднялся.
— Благодарим, батюшка.
Блюменталь вежливо кивнул:
— Вы были крайне любезны, отец Игнатий.
Священник ничего на это не ответил. Лишь молча перекрестил их вслед каким-то почти машинальным движением.
Когда они снова вышли на улицу, день уже окончательно вступил в свои права. Возле церковной ограды шумели редкие прохожие, где-то неподалёку громыхала телега, а над городом висел тяжёлый летний зной, смешанный с запахом пыли, дыма и Волги.
Fiat медленно тронулся с места, увозя их обратно в сторону штаба, автомобиль уже успел выехать обратно к более оживлённым улицам, когда Блюменталь, до этого молча куривший и о чём-то сосредоточенно размышлявший, вдруг резко хлопнул себя ладонью по лбу.
— Чёрт возьми! Торт… — пробормотал он с совершенно искренним раздражением. — Забыли про торт.
Глава 11
Зубов непонимающе покосился на него:
— Какой ещё торт?
— Тот самый, Алексей Иванович, который мы Ивану Прокофьевичу обещали, — невозмутимо ответил Блюменталь. — А большевику слово своё держать положено особенно тщательно. Иначе чем мы тогда от старого режима отличаемся?
С этими словами он тут же подался вперёд и слегка постучал водителя по плечу:
— Любезный, а где сейчас в Царицыне можно раздобыть приличный торт?
Водитель ответил не сразу.
Сперва он лишь удивлённо покосился на Блюменталя через плечо, будто пытаясь понять, шутит тот или говорит совершенно серьёзно. Потом недоверчиво хмыкнул и задумчиво почесал затылок.
— Торт… да ещё и приличный… — протянул он с сомнением. — Это вы задачку задали, товарищ.
Некоторое время он молчал, вспоминая.
— На Александровской раньше хорошая кондитерская была, — наконец произнёс водитель. — Да закрыта давно уже. Француз с булочной на Сенной ещё весной бежал. На Зацарицынской площади после погромов тоже всё заколочено стоит…
Он ненадолго задумался, затем неуверенно добавил:
— Разве что у Абрамовича на Астраханской ещё что-то осталось. Если и его самого за это время не погромили.
Блюменталь сразу кивнул:
— Ну, стало быть, на Астраханскую.
Fiat снова мягко тронулся с места и свернул в лабиринт старых улиц, постепенно уходя всё дальше от шумного центра и штабной суеты.
Астраханская оказалась заметно тише центральных кварталов. Здесь ещё попадались аккуратные лавки с выцветшими вывесками, кое-где работали мастерские, а возле дверей редких магазинов сидели скучающие приказчики. Однако даже здесь город уже ощущался каким-то надломленным — слишком мало людей и слишком много заколоченных окон.
Кондитерская Абрамовича пряталась на первом этаже старого двухэтажного дома с облупившейся лепниной. Над дверью всё ещё висела выцветшая вывеска с остатками золотых букв, а за широкими окнами виднелись кружевные занавески и тускло поблёскивающие стеклянные витрины.
Внутри неожиданно оказалось всё по-дореволюционному уютно. Небольшие круглые столики, венские стулья, тяжёлое зеркало в золочёной раме, кофейный запах, смешанный с ванилью и чем-то сладким, давно забытым в нынешнем Царицыне. Всё это напоминало скорее маленькую французскую кофейню, случайно пережившую революцию и теперь из последних сил притворявшуюся, будто старый мир всё ещё существует.
Посетителей почти не было. Лишь какая-то молодая барышня в светлой шляпке торопливо выходила с аккуратной коробкой в руках. Увидев входящих чекистов, она заметно смутилась и почти демонстративно отвернула лицо, будто опасалась, что кто-нибудь узнает её за столь предосудительным занятием. В нынешнем Царицыне люди уже начинали косо смотреть на тех, кто мог позволить себе покупать пирожные и торты, когда у половины города порой не хватало денег даже на чёрный хлеб.
Навстречу им почти сразу появился сам хозяин заведения. Невысокий, плотный, с аккуратной седой бородкой и удивительно живыми глазами, он оглядел гостей с головы до ног так быстро и внимательно, что Зубов сразу понял — человек умеет оценивать людей.
— Нет у меня хлеба для товарищей из ЧК, — сурово заявил кондитер прежде, чем Блюменталь успел открыть рот. — Последнее позавчера вашим товарищам уже отдал. Осталось только для поддержания штанов, да и то ненадолго, по миру пустили во имя революции, а то мне надо?
Он развёл руками с такой трагической искренностью, будто прямо сейчас собирался умереть у них на глазах от разорения.
— Ой, да неужто товарищи большевики хотят лишить трудового человека работы? Дочку лишить отца, а жену — мужа? Честного пролетария по миру пустить изволите?
Не давая им вставить ни слова, хозяин продолжал всё быстрее:
— А нет, шалишь, братцы. Я у товарища Минина был. И у товарища Ермана был. Все говорят: Абрамович — человек честный, трудящийся. А Яков Зиновьевич даже бумагу обещал дать защитную. Так что если опять реквизиция — то это уже несознательность получается. Очень даже несознательность.
Блюменталь неожиданно улыбнулся — впервые за всё утро почти по-настоящему, без своей обычной усталой иронии.
— Полно вам, Абрамович. Никто вашу революционную торговлю разорять не собирается. Мы торт купить хотим. К чаю.
Кондитер сперва даже не поверил.
Он подозрительно прищурился, потом перевёл взгляд с Блюменталя на Зубова, затем обратно.
— Торт? — переспросил он с таким видом, будто услышал что-то совершенно невозможное. — В нынешнее время?
Он даже всплеснул руками.
— Чай с тортом нынче кто пьёт? С баранками ещё поверю. С сушками — тоже. Но чтобы вот так шиковать, а-ля Париж…
Абрамович выразительно закатил глаза к потолку.
— Нет, я, конечно, человек современный, прогрессивный, даже можно сказать почти социалистический, но вы меня таки удивляете, товарищи.
Блюменталь тем временем спокойно достал из внутреннего кармана потёртое кожаное портмоне. Деньги в Царицыне сейчас ходили самые разные — старые царские кредитки, думские керенки, местные боны, какие-то полустёртые купоны, а иногда и вовсе расчёт шёл товарами. Настоящую цену вещам давно уже никто толком не понимал, и потому хорошие продукты в городе всё чаще продавались не за деньги, а за возможность достать что-нибудь ещё более редкое.
Однако при виде нескольких аккуратно сложенных царских сторублёвок глаза Абрамовича заметно изменились.
Не то чтобы подобные деньги ещё много значили сами по себе, но выглядели они солидно, а главное — напоминали о временах, когда мир вокруг был хотя бы относительно понятен.
Кондитер кашлянул в кулак и мгновенно сменил тон:
— Ну, раз к чаю… тогда это совсем другое дело. Чего ж вы сразу не сказали?
Он быстро оглянулся по сторонам и уже значительно тише добавил:
— Для приличных людей у Абрамовича всегда кое-что найдётся. Даже в такое тяжёлое для кондитерского искусства время.
После чего ловко исчез за занавеской в глубине лавки.
Через несколько минут Абрамович вернулся уже совсем другим человеком — не загнанным торговцем, ожидающим реквизиции, а настоящим хозяином приличной кондитерской.
В руках он нёс большую белую коробку, перевязанную голубой лентой. Поставив её на стол с почти церемониальной осторожностью, кондитер медленно приподнял крышку.
Внутри оказался небольшой, но удивительно красивый торт.
Круглый, покрытый светлым кремом с лёгким ванильным оттенком, с аккуратными шоколадными узорами по краям и тонкими засахаренными фруктами сверху. По нынешним временам подобная вещь выглядела почти неприличной роскошью. От торта едва уловимо пахло какао, сливками и чем-то ещё — давно забытым, уютным, домашним.
Зубов сам не заметил, как задержал взгляд на коробке чуть дольше положенного.
Он вдруг с неожиданной ясностью вспомнил школьные годы, зиму, небольшую квартиру родителей и редкие вечера, когда отец возвращался домой в особенно хорошем настроении и приносил из кондитерской точно такие же коробки. Тогда вся семья собиралась за большим столом, мать ставила чайник, бабушка ворчала, что «от сладкого один вред», а сам Алексей, ещё мальчишкой, едва дожидался момента, когда разрешат наконец разрезать торт.
И сейчас, глядя на белый крем и тонкие шоколадные полосы, он вдруг с почти детским нетерпением понял, насколько сильно ему самому хочется хотя бы кусок.
Настолько сильно, что стало даже немного неловко.
— Бисквит-с, — с профессиональной гордостью сообщил Абрамович, осторожно поворачивая коробку. — По старому рецепту. Между прочим, ещё моего покойного батюшки, а он, поверьте мне на слово, знал толк в кондитерской науке. С настоящим какао, а не с этой новой революционной гадостью, которую нынче под видом шоколада продают.
Он понизил голос почти до шёпота:
— И заметьте, всё на натуральных сливках. Таких сейчас во всём Царицыне не найти. Контрабанда-с.
Блюменталь с интересом разглядывал торт, словно вещественное доказательство.
— И сколько стоит подобная контрреволюционная роскошь? — поинтересовался он.
Абрамович тяжело вздохнул.
— Ой, товарищ… сейчас цены — это уже не цены, а сплошное наказание господне. Мука дорожает каждый день. Сахар — два раза в день. Сегодня купил масло — завтра уже можно продавать почку, чтобы купить новое. Люди зарплату получают и сразу бегут тратить, пока деньги совсем в бумагу не превратились.
Он снова развёл руками.
— Но для товарища чекиста сделаем скидочку. Всего… двести пятьдесят рублей.
Зубов невольно поднял брови. Ещё совсем недавно за такие деньги можно было роскошно жить несколько недель, однако теперь хороший чёрный хлеб в Царицыне порой стоил уже по десять–пятнадцать рублей за фунт, а сахар и масло и вовсе превратились почти в предмет роскоши. На этом фоне цена торта выглядела одновременно и безумной, и почему-то вполне естественной.
Блюменталь, однако, не проявил ни малейшего волнения.
Он спокойно вытащил из портмоне две сторублёвые бумажки и положил их на стол рядом с коробкой.
— Вот, братец, — невозмутимо произнёс он. — Беру за двести. И ни копейкой больше.
Абрамович аж застонал.
— Двести?! — он всплеснул руками так трагически, словно у него прямо сейчас отнимали семейное дело вместе с последними надеждами на будущее. — Это ж не цена, а форменное убийство кондитерского искусства!
Он зацокал языком и схватился за сердце.
— Ой… таки грабёж среди бела дня. На глазах у честного трудового народа. И кто? Люди государственной власти!
Однако глаза у него при этом откровенно блестели. Видно было, что человек соскучился по настоящей торговле.
— Двести пятьдесят, и я ещё себе в убыток работаю, — продолжал страдать Абрамович. — Вы посмотрите на этот крем! Вы понюхайте этот бисквит! Да я ради такого торта ночью сливки через полгорода доставал, через три кордона, понимаете, вёз.
— Двести, — всё так же спокойно повторил Блюменталь.
— Двести сорок. И только потому, что я сознательный товарищ.
— Двести.
— Товарищ, имейте совесть, у меня дочь растёт.
— Двести.
— А сахар? А масло? А мука? Вы думаете, они сами в тесто прыгают?
— Двести.
Абрамович страдальчески посмотрел на потолок, словно призывая в свидетели всех ветхозаветных пророков сразу.
— Чтоб я так жил… Вы хуже моей тёщи, а это, между прочим, славная женщина. Знает толк в том, как делать мне голову.
— Но всё-таки договорились? — невинно уточнил Блюменталь.
Кондитер тяжело выдохнул.
— Договорились, куда ж я денусь…
Он ловко сгрёб деньги со стола, мгновенно убрав трагическую мину с лица.
— Знаете, товарищ, с вами интересно иметь дело.
— Непременно учту, — серьёзно кивнул Блюменталь. — А что стало с вашим говором одесского еврея? Он исчез.
Абрамович хитро глянул на чекиста и с усмешкой ответил:
— А ваш?
Блюменталь расхохотался, развернулся и вышел из кондитерской. Через несколько минут они уже снова ехали по улицам Царицына.
Коробка с тортом покоилась у Зубова на коленях, и от неё по салону автомобиля едва заметно тянуло запахом той жизни, которая, казалось, осталась где-то очень далеко — ещё до войны, революции и всей нынешней человеческой мясорубки.
До штаба доехали быстро. Он встретил их всё той же привычной кутерьмой.
Во дворе грузили какие-то ящики, у входа спорили сразу несколько человек в кожанках, из распахнутых окон тянуло табачным дымом, потом, пылью и горячей типографской краской. Казалось, всё здание непрерывно гудит, живёт и куда-то спешит.
Едва они вошли внутрь, как Зубова снова чуть не снёс с ног молодой чекист с огромной кипой бумаг под мышкой. Тот самый, что вчера, или нет — Зубов понять не успел. Парень лишь на ходу пробормотал что-то вроде «извиняюсь, товарищи» и тут же умчался дальше по коридору, едва не врезавшись уже в кого-то другого.
— Удивительно, — заметил Блюменталь, поправляя коробку с тортом. — В любом государственном учреждении бумаги обычно ходят, а тут прямо бегают.
Поднявшись на второй этаж, они некоторое время искали Синееву среди бесконечных кабинетов и снующих сотрудников. Нашли её в небольшой комнате с двумя высокими окнами, выходившими во двор.
Аглая сидела за столом, заваленным бумагами и какими-то списками. Напротив расположилась сухая, очень худая женщина лет сорока в мужском пиджаке и слишком больших для неё сапогах. Коротко остриженные волосы были зачёсаны назад, а на носу держались круглые очки в тонкой металлической оправе.
Обе настолько увлеклись разговором, что сперва даже не заметили вошедших.
— Нет, так не получится, — быстро говорила женщина, постукивая карандашом по столу. — Если просто собрать их по улицам и согнать в приюты, половина снова разбежится через неделю. Тут нужны агитбригады при детдомах. Учить ремеслу, грамоте, политике. Иначе через год у нас будет не город, а одна большая шпана.
Аглая устало потёрла висок.
— Да понимаю я. Но людей где брать? У нас половина воспитателей сами вчера с фронта или из подвалов.
— Значит, будем учить новых, — упрямо ответила женщина. — Иначе беспризорников мы никогда не сократим. Их уже сейчас по городу тысячи.
Зубов невольно задержал дыхание. После всех разговоров об убийствах, насилии, голоде и лишениях эта сцена почему-то показалась ему неожиданно странной. Люди в кожанках, с револьверами и мандатами, сидели посреди разваливающегося города и совершенно серьёзно обсуждали, как убрать с улиц беспризорных детей.
Блюменталь тихо кашлянул. Аглая подняла голову и, увидев коробку у них в руках, сначала явно не поняла, что именно видит. Потом медленно приподняла бровь.
— Это… торт? — с подозрением уточнила она.
Блюменталь с самым серьёзным видом прижал коробку к груди, затем неожиданно щёлкнул каблуками, явно пародируя кавалеров ещё дореволюционных времён.
— Неужели товарищ Синеева сомневалась в честности слов большевика?
К удивлению Зубова, Аглая вдруг заметно смутилась. На щеках её проступил лёгкий румянец, совершенно не вязавшийся ни с кожаной курткой, ни с привычным жёстким выражением лица.
— Нет… — сначала немного хрипловато ответила она, потом уже увереннее добавила: — Не сомневалась.
Женщина в очках, с плохо скрываемым интересом наблюдала за этой сценой поверх своих бумаг.
Аглая быстро отвела взгляд и поднялась из-за стола.
— Простите, Клавдия Николаевна. Давайте продолжим через час. Дела особой государственной важности.
Та понимающе кивнула:
— Конечно. Тем более, когда дело такой важности, его откладывать нельзя.
Она выразительно покосилась на коробку с тортом. Аглая сделала вид, будто не заметила насмешки, и повела их обратно в коридор.
— Архивариус сейчас должен быть у себя, — на ходу сказала она. — Если повезёт, быстро найдём всё, что осталось по старым делам…
Однако Блюменталь неожиданно остановил её, аккуратно взяв за локоть.
— Одну минуту, товарищ Синеева.
Аглая вопросительно посмотрела на него.
— Вы пока лишь объясните нам, куда идти, — всё тем же спокойным тоном продолжил Блюменталь. — А к вам самой у меня есть несколько поручений.
Она сразу подобралась, снова становясь привычно деловой.
— Слушаю.
— Во-первых, что там с нашими душевнобольными?
— Пока ничего определённого, — ответила Аглая. — Людей я уже отправила. Думаю, первые результаты будут часа через два.
Блюменталь коротко кивнул.
— Хорошо. Тогда второе. Наведите справки по графу Вейскому и купцу Останину.
Он в нескольких фразах пересказал разговор со священником, упомянув оккультный кружок, кладбищенские истории и брата купца на Преображенской.
Аглая слушала внимательно, быстро делая пометки в своей папке.
— Сделаю.
Блюменталь на секунду задумался, после чего лицо его вдруг стало заметно серьёзнее.
— И ещё одно. Самое важное.
Говорил он теперь уже значительно тише.
— Если мои расчёты верны, сегодня ровно четвёртый день.
Аглая нахмурилась:
— Думаете, снова будет?
— Думаю, лучше перестраховаться, — спокойно ответил Блюменталь. — Поэтому распорядитесь, чтобы все посты, даже самые захолустные, были наготове. Самые дальние предупредить особо. Никаких контактов, только с командиром разъездов. И пусть разъезды проверяют посты не реже чем каждые два часа.
Аглая быстро кивнула.
— Поняла.
Потом указала в сторону лестницы:
— Архив в подвале, в самом конце коридора. Дверь обычно не заперта. Там Иван Прокофьевич сидит.
После чего почти сразу развернулась и быстрым шагом ушла обратно по коридору, на ходу уже отдавая кому-то короткие распоряжения.
Блюменталь проводил её взглядом, поправил коробку с тортом и направился к лестнице.
Стоило им спуститься на несколько ступеней вниз, как шум штаба начал быстро растворяться где-то наверху. Сначала исчезли голоса, потом грохот сапог и звон телефонов, а вскоре остался лишь приглушённый гул, похожий на далёкий шум большого механизма.
Подвал встретил их прохладой и сыростью.
Коридор здесь оказался длинным, плохо освещённым и каким-то неожиданно тихим. Под потолком тускло горели редкие электрические лампы, оставляя по углам густые тени, а стены, выкрашенные когда-то светлой краской, давно уже потемнели от времени и влажности.
У первых двух дверей неподвижно стояли караульные с винтовками.
Судя по тяжёлым засовам, маленьким глазкам в дверях и той напряжённой тишине, что царила возле них, помещения эти служили либо допросными, либо камерами для особо важных арестованных. Один из караульных лениво покосился на вошедших, однако вопросов задавать не стал.
Третья дверь, в самом конце коридора, наоборот, была слегка приоткрыта. Изнутри падала полоса яркого жёлтого света.
Блюменталь толкнул дверь ногой, и они вошли внутрь.
Комната неожиданно оказалась огромной. После полутёмного подвала архив выглядел почти как отдельный мир — ярко освещённый, сухой и до предела заставленный шкафами. Высокие стеллажи тянулись вдоль стен и уходили куда-то в глубину зала, теряясь в бумажном лабиринте. Повсюду громоздились папки, перевязанные бечёвкой дела, стопки журналов, пожелтевшие подшивки газет, коробки с картотеками и целые горы документов, на которых уже толстым слоем оседала пыль нескольких эпох сразу.
Под потолком гудели электрические лампы, а где-то в глубине комнаты негромко тикали часы.
Создавалось странное ощущение, будто весь этот хаос из бумаг каким-то чудом пережил и царскую полицию, и революцию, и нынешний беспокойный Царицын — просто потому, что никому не хватило времени разобрать его до конца.
Первое время хозяина архива они не видели вовсе.
Комната казалась пустой, если не считать бесконечных шкафов, папок и тусклого гула ламп под потолком. Где-то в глубине помещения негромко поскрипывали половицы, временами слышался сухой шелест бумаги, однако самого человека видно не было.
Блюменталь с Зубовым некоторое время молча топтались у входа, не вполне понимая, стоит ли идти дальше между стеллажами или лучше ждать на месте.
Наконец из неприметной двери в дальней стене появился сам Иван Прокофьевич.
Старик вышел не торопясь, держа в руках целую кипу толстых папок, перевязанных бечёвкой. Увидев гостей, он сразу заметно нахмурился.
— А… это опять вы, — произнёс он без особой радости.
Подойдя к ближайшему столу, Иван Прокофьевич быстро сдвинул папки в сторону, причём Зубов невольно отметил одну странную деталь — старик положил их обложками вниз, будто специально не желая, чтобы посторонние могли прочитать названия дел.
Только после этого старый сыщик поднял взгляд на гостей.
Сегодня он выглядел ещё более усталым, чем при их прошлой встрече. Старый потёртый жилет сидел на нём мешковато, ворот рубахи был расстёгнут, а на носу держались те самые круглые очки, которые он то и дело машинально поправлял пальцем. Однако глаза оставались всё такими же цепкими и неприятно внимательными.
Взгляд его почти сразу остановился на коробке в руках Блюменталя.
— Надо же… Люди, держащие своё слово, по нынешним временам редкость.
Однако почти сразу старик начал как будто выглядывать кого-то у них за спинами. Несколько секунд щурился поверх очков в сторону двери, потом недовольно нахмурился:
— А где Аглаша?
И именно в этот момент Зубов вдруг с неожиданной ясностью понял, что весь этот чай с тортом, архив и разговоры были, по всей видимости, нужны Ивану Прокофьевичу прежде всего ради внучки. Кажется, старый сыщик изначально рассчитывал, что Синеева придёт вместе с ними, и лишь ради этого вообще согласился принимать у себя чекиста из Москвы.
Блюменталь же ответил совершенно спокойно:
— Товарищ Синеева скоро к нам присоединится. У неё срочные распоряжения по линии штаба.
Старик несколько секунд молчал, явно что-то прикидывая про себя. По лицу его даже промелькнула короткая тень сомнения — не выставить ли гостей сразу за дверь, пока внучки всё равно нет, или всё-таки дождаться. Видимо, второе всё же перевесило, и он наконец буркнул:
— Ну… раз скоро. Тогда проходите.
Он провёл их в дальнюю часть архива, к небольшому столу возле узкого воздухового окна почти под самым потолком.
Стол был накрыт старой потёртой клеёнкой в мелкий цветочек, возле стены стоял начищенный самовар, рядом лежали аккуратно сложенные сушки и какая-то жестяная банка с чаем. Всё это выглядело настолько по-домашнему, что на несколько секунд совершенно забывалось, где именно они находятся — не в подвале ЧК, среди камер и допросных, а будто на старой даче у какого-нибудь дальнего родственника.
Иван Прокофьевич достал из ящика небольшой ножик, аккуратно открыл коробку и некоторое время молча рассматривал торт с таким вниманием, словно перед ним лежал не десерт, а редкая улика по важному делу.
Потом начал осторожно разрезать бисквит. Руки у старика заметно подрагивали.
С первым куском он ещё справился, второй вышел уже кривее, а затем Иван Прокофьевич недовольно поморщился и протянул нож Зубову:
— На-ка, молодёжь… подсобите старику.
Зубов молча взял нож и начал аккуратно делить торт ровными кусками. Три из них он разложил по блюдцам, однако старик сразу показал пальцем ещё на одно блюдце и попросил:
— Ещё один нарежьте, пожалуйста.
После чего как бы между прочим снова покосился в сторону двери, окончательно убедив Зубова, что главным условием всего этого чаепития для Ивана Прокофьевича была вовсе не беседа с чекистами.
Блюменталь же делал вид, будто совершенно не замечает внутренних терзаний старика.
Он спокойно возился возле самовара, подбрасывал угли, поправлял кран, расставлял чашки с той обстоятельностью человека, который умеет чувствовать чужое настроение и не любит торопить разговор раньше времени.
Вскоре на столе уже стояли четыре блюдца с аккуратно разложенными кусками торта и четыре чашки с дымящимся чаем.
Иван Прокофьевич покосился на лишнюю чашку, однако ничего не сказал.
Блюменталь же будто невзначай произнёс:
— Думаю, Иван Прокофьевич, рабочие вопросы мы начнём обсуждать уже после того, как товарищ Синеева к нам присоединится. Всё-таки дело касается местного ЧК, а мы люди приезжие.
Старик впервые за всё время посмотрел на него без раздражения и даже слегка уважительно кивнул.
— Хоть кто-то у вас там ещё понимает порядок службы, — проворчал он.
Блюменталь лишь улыбнулся уголком рта и подвинул к себе чашку.
— А пока, если позволите… расскажите лучше о сыске вашего времени. Как оно всё тогда было устроено?
При этих словах лицо Ивана Прокофьевича неожиданно заметно оживилось.
Он осторожно снял очки, протёр их полой жилета и только потом заговорил:
— Эх… по-разному было. При Александре Александровиче всё ещё больше по старинке держалось. Губернские управления, сыскные отделения при полиции, агентура, филёры. Денег вечно не хватало, людей тоже, зато порядок службы хотя бы понимали. Начальство тогда ещё помнило, что уголовник — он не по бумажке ловится, а головой и опытом.
Он отпил чай и продолжил уже заметно охотнее:
— А при Николае всё сложнее стало. Города росли, железные дороги пошли, банды начали между губерниями кочевать. Раньше вор всю жизнь в одном уезде сидел, а тут сел в поезд — и через сутки уже в Ростове или Саратове. Пришлось структуру перестраивать. Сыскные отделения расширять начали, централизовывать.
Блюменталь слушал очень внимательно, почти не перебивая.
— Это уже после реформы Столыпина? — уточнил он.
— До неё начали думать, после неё — делать, — кивнул старик. — Тогда ж наконец поняли, что уголовный сыск — это не просто городовой с дубинкой. Учёт пошёл, картотеки, обмен сведениями между городами. В Петербурге особенно старались. У нас тоже подтягивались.
Он усмехнулся:
— Молодые сейчас любят говорить, будто всё при царе было сплошной глупостью да произволом. А между прочим, именно тогда впервые начали строить нормальную систему криминального учёта.
— Картотеки? — сразу уточнил Блюменталь.
— Именно. Фотографии, описания, особые приметы, связи, прежние судимости. Раньше ведь как было? Пока старый сыщик в лицо вора помнит — дело движется. Помер сыщик или ушёл — всё, память вместе с ним ушла. А тут начали собирать систему.
Иван Прокофьевич даже постучал пальцем по ближайшему шкафу:
— Бумага, господа, — великая вещь. Государства рушатся, начальство меняется, а бумага остаётся.
Зубов молча слушал, постепенно забывая даже про чай.
Старик говорил без пафоса, немного ворчливо, однако за этим ворчанием чувствовалась настоящая профессиональная гордость человека, который всю жизнь жил своим ремеслом.
— А дактилоскопия? — снова спросил Блюменталь. — Насколько серьёзно её тогда воспринимали?
Иван Прокофьевич фыркнул:
— О-о… тут целые войны были. Старики поначалу плевались. Говорили — чепуха английская. До того ведь больше по бертильонажу работали.
— По чему? — не понял Зубов.
— По системе Бертильона, — охотно пояснил старик. — Череп мерили, длину рук, ушей, носов, всякую физиономию описывали. Считалось, будто преступника можно чуть ли не по строению головы определить. Французы этим страшно гордились.
Он махнул рукой.
— Только на практике выходило через раз. Особенно когда у тебя в картотеке тысяча одинаковых бандитских рож.
— А отпечатки?
— Вот отпечатки — дело другое, — неохотно признал Иван Прокофьевич. — Тут уж никуда не денешься. Природа умнее полиции оказалась.
Он вдруг хмыкнул:
— Хотя знаете, что забавно? Молодые сейчас уверены, будто всё это они придумали. А у нас ещё до войны половина серьёзных дел уже через дактилоскопию шла.
И тут же ворчливо добавил:
— Только потом пришли новые умники и решили, что опыт десятилетий — буржуазная глупость. Половину архивов растеряли, половину агентуры распугали, а теперь заново изобретают то, что уже давно работало.
— Не скажите, — неожиданно возразил Блюменталь.
И тут же, к заметному удивлению Зубова, начал совершенно свободно сыпать названиями новейших методов криминалистики, будто речь шла о его любимом ремесле, а не о служебной необходимости.
Он говорил про новые системы архивирования, про сравнительный анализ почерков, про французские методы фиксации места преступления, про немецкие работы по психологии преступников, про фотографирование улик с масштабной линейкой и даже про попытки использовать химические реактивы для выявления следов крови.
— В Швейцарии сейчас, например, активно обсуждают создание централизованных национальных картотек, — рассказывал он, аккуратно помешивая чай. — Чтобы сведения стекались не по губерниям, а сразу в единый архив. А в Вене недавно начали серьёзно заниматься вопросом поведенческих особенностей серийных преступников…
Иван Прокофьевич слушал сперва настороженно, однако всё больше оживлялся.
Очень быстро стало заметно, что криминалистика для старого сыщика — не просто служба, а, пожалуй, главное дело всей жизни. Он даже перестал сутулиться и теперь время от времени перебивал Блюменталя короткими уточнениями:
— А фотографию они на стеклянные пластины делают?
— И что, действительно помогает?
— А химики ваши не путают кровь человека, например, со свиной?
Спорили они уже почти как коллеги, забыв и про ЧК, и про революцию, и про весь окружающий хаос.
Зубов же молча слушал этот странный разговор двух сыщиков разных эпох и неожиданно поймал себя на мысли, что оба сейчас выглядят удивительно похожими — одинаково увлечёнными, упрямыми и чуть фанатичными людьми, для которых преступление давно уже стало не просто человеческим пороком, а сложной задачей, требующей почти научного подхода.
Наконец Блюменталь отставил чашку и спросил уже значительно спокойнее:
— А какого преступника вы больше всего запомнили за свою службу, Иван Прокофьевич?
Старик задумался.
Очень долго молчал, глядя куда-то поверх чашки с давно остывшим чаем. Потом медленно покачал головой:
— Знаете… лучше всего запоминаются не те, кого поймал. А те, кого поймать не смог.
В комнате стало тише. Иван Прокофьевич осторожно снял очки и начал медленно протирать стёкла платком.
— Дело это было ещё в девяносто третьем. При Александре Александровиче. Я тогда совсем ещё молодым помощником служил. По югу Империи как раз прошла целая цепочка дерзких ограблений. Сначала Ростов, потом Новочеркасск, позже Астрахань…
Он ненадолго задумался.
— То ли эксы, как тогда любили говорить народовольцы, то ли просто бандиты очень уж умные. До конца мы тогда так и не поняли.
Блюменталь сразу чуть подался вперёд:
— Чем они отличались?
Старик усмехнулся одними уголками губ.
— Тем, что работали не как уголовники. Слишком чисто. Слишком аккуратно. После каждого дела — словно в воду уходили. А главное…
Он на секунду замолчал.
— Они никогда не брали лишнего. Только деньги, документы и иногда бумаги. Причём всегда очень определённые бумаги.
— Но их всё-таки что-то выдало? — спросил Блюменталь.
— А как же, — хмыкнул Иван Прокофьевич.
Блюменталь чуть улыбнулся:
— Дайте угадаю… дело было в женщине? Cherchez la femme. Какая-нибудь любовница?
— А как же, в женщине, — повторил старик. — Только не в любовнице. В матушке.
Он осторожно взял чашку, отпил чай и продолжил уже медленнее, явно вспоминая детали:
— Банда у них из пяти человек была. Трое местных, один ростовский, а главный — приезжий, из Петербурга. Говорил с лёгким французским акцентом, за что и кличку получил — Француз.
Старик усмехнулся:
— И умён, зараза, был необычайно. Своих в кулаке держал крепко. После дел брать что попало запрещал категорически. Всё награбленное сперва уходило к нему, потом уже после продажи он каждому долю выдавал. Небольшую, но честно. Потому и слушались.
— Дисциплина, — негромко заметил Блюменталь.
— Именно. Только один из молодых не выдержал. Возницей у них ходил, совсем ещё пацан. Мать у него как раз сестру замуж выдавала, на приданое собирали. Вот он во время налёта на ювелирную лавку на Сенной одну брошку и прихватил. Тихо, незаметно.
Иван Прокофьевич покачал головой:
— А потом матери передал ближайшей оказией.
— И она пошла её продавать, — уже понимая продолжение, произнёс Блюменталь.
— Вот именно. Дура баба, — без злобы вздохнул старик. — А ювелир тот у нас осведомителем был. Сразу вещицу признал. Брошь приметная оказалась. Так мы на них и вышли.
Он ненадолго замолчал.
— Облаву тогда хорошую устроили. Со всех сторон брали. Только ребята те отчаянные были… живыми сдаваться не захотели.
В голосе старика вдруг послышалась старая, давно выветрившаяся усталость.
— Всех трупами взяли. Кроме Француза.
Блюменталь слегка прищурился:
— Ушёл?
— Будто сквозь землю провалился, — кивнул Иван Прокофьевич. — Ни тела, ни имени, ни толковой приметы. Филёрская служба потом считала, будто работает он на кого-то из революционных. То ли на Азефа, то ли на Ашёфа… сейчас уже и не вспомню толком.
При этих словах Блюменталь неожиданно улыбнулся.
— А вот я помню, — спокойно сказал Блюменталь. — Был такой гад. Евно Фишелевич Азеф. Провокатор знатный.
Он чуть усмехнулся:
— Свои же потом, кажется, и приговорили.
Старик удивлённо поднял на него глаза и уже не в первый раз за весь разговор посмотрел на московского чекиста как на человека, действительно понимающего ремесло.
Видимо, он хотел что-то ещё уточнить, но в этот момент дверь архива открылась и в помещение быстрым шагом вошла Аглая.
Щёки её слегка порозовели от быстрой ходьбы, кожаная куртка была расстёгнута, а в руках снова появилась та самая папка с бумагами.
Она даже не посмотрела ни на деда, ни на Зубова. Сразу перевела взгляд на Блюменталя:
— Товарищ Блюменталь, поручения выполнены.
Иван Прокофьевич едва заметно хмыкнул себе под нос и потянулся к чайнику.
— Ну наконец-то, — проворчал он. — А то мы тут уже почти до международного терроризма договорились.
Иван Прокофьевич молча поднялся со своего места и чуть сдвинулся ближе к стене, уступая внучке стул возле себя. Сделал он это вроде бы совершенно буднично, однако Зубов почему-то сразу заметил, насколько внимательно старик следит за тем, куда именно она сядет.
Аглая же демонстративно отодвинула стул чуть в сторону и устроилась сбоку, будто заранее показывая, что никакого особого значения этому чаепитию не придаёт, но при этом и рядом со стариком сидеть не собирается.
— Докладывайте, — спокойно произнёс Блюменталь. — Но сперва отведайте тортика.
Чекистка, казалось, сначала хотела возразить, но потом всё-таки покосилась на торт.
Сначала лишь мельком, будто совершенно без интереса. Потом ещё раз.
Наконец, видимо не выдержав, осторожно взяла маленькую ложечку и почти незаметным движением сняла тонкий слой крема с самого края куска.
Крем медленно растаял у неё на языке.
Аглая на секунду прикрыла глаза — совсем ненадолго, всего на мгновение, однако этого оказалось достаточно, чтобы Зубов вдруг увидел в ней не чекистку в кожанке и не жёсткую сотрудницу штаба, а просто очень молодую девушку, которая, вероятно, уже давно не ела ничего по-настоящему вкусного.
Длилось это всего мгновение, затем, Синеева будто вспомнила, где находится, быстро отложила ложечку и снова стала собранной и деловой.
— По вашему поручению, товарищ Блюменталь, проверку начали сразу по всем трём бывшим пациентам, — отчеканила она. — Прокофьева дома не обнаружили. Соседи говорят, появляется редко, в основном по ночам. С Савельевым сложнее — он, похоже, действительно вернулся к сапожному делу и живёт почти безвылазно у мастерской. А вот Афанасьев…
Она открыла папку.
— Афанасьев исчез ещё весной. Причём после выхода из лечебницы его больше официально никто не видел.
Иван Прокофьевич, всё это время молча возившийся с чашкой, негромко хмыкнул:
— Всегда настораживают люди, которых никто не видит, а слухов вокруг них при этом полно.
Аглая кивнула, будто заранее ожидала подобной реплики.
— По Вейскому и Останину тоже кое-что нашли. Граф действительно был расстрелян весной. Формально — за связь с контрреволюционными элементами. Но в деле почти ничего нет, всего несколько листов. Зато по купцу Останину подтверждается — бежал. Контра. Предположительно на Дон. Дом сейчас действительно занимает его младший брат.
— Чем занимается брат? — сразу спросил Блюменталь.
— Формально ничем. Живёт на остатки семейного имущества. Но соседи говорят, что у него часто бывают странные гости. В основном по вечерам.
После этих слов в комнате на несколько секунд стало тихо.
Только самовар продолжал негромко шуметь на краю стола, а где-то в глубине архива едва слышно потрескивала старая электрическая лампа.
Иван Прокофьевич, до этого спокойно слушавший доклад внучки, вдруг заметно оживился.
— Странные вы фамилии называете… — пробормотал он себе под нос.
Старик быстро поднялся из-за стола и направился к дальним шкафам. Некоторое время слышалось лишь шуршание папок да его недовольное ворчание.
— Так… С… С… Савельев…
Наконец он вытащил из глубины шкафа тонкую потёртую папку, сдул с неё пыль и, вернувшись к столу, принялся листать пожелтевшие бумаги.
— По остальным ничего сразу не скажу, — проворчал Иван Прокофьевич, поправляя очки. — А вот сапожник Савельев персонаж примечательный. Очень даже примечательный.
Он нашёл нужный лист и начал читать тем особым сухим канцелярским тоном, каким, наверное, ещё при Александре Третьем зачитывали полицейские протоколы:
— «Крестьянин Саратовской губернии, Камышинского уезда, Савельев Пётр Андреевич, ныне проживающий в городе Царицыне по Пятницкой улице и занимающийся сапожным ремеслом, подозревался в убийстве сестры своей Марии Андреевны Савельевой и мужа её, мещанина Ивана Куликова…»
Старик чуть прищурился, разбирая выцветшие строчки.
— Так… «На почве имущественного спора касательно наследства покойного отца». Ага… вот.
Он постучал пальцем по бумаге.
— Показания на него дал брат убитого мужа. Утверждал, будто Савельев неоднократно угрожал сестре и её супругу после раздела имущества.
— А как убили? — сразу спросил Блюменталь.
Иван Прокофьевич медленно снял очки.
— Зверски. Множественные ножевые ранения. Причём не только в тело. Лица у обоих были буквально исполосованы. Особенно у сестры.
Аглая слегка нахмурилась:
— И как же он ушёл от суда?
Старик пожал плечами:
— Война началась. Тогда много дел посыпалось. Следователи на фронт уходили, полиция людей теряла. Может, кого-то подмазал. Может, просто повезло. Но главное — основной свидетель погиб где-то под Восточной Пруссией, и дело постепенно развалилось.
Он перелистнул ещё несколько страниц.
— Тут даже пометка есть… «дальнейшее следствие приостановлено ввиду отсутствия достаточных доказательств».
Блюменталь задумчиво отпил чай.
Некоторое время молчал, глядя куда-то поверх стола. Потом спокойно произнёс:
— Хорошо. Тогда сделаем так.
Он перевёл взгляд на Аглаю:
— Организуйте, чтобы обоих — и Прокофьева, и Савельева — доставили сюда для беседы.
— Сегодня? — уточнила она.
— Сегодня, — кивнул Блюменталь.
Иван Прокофьевич одобрительно кивнул:
— Правильно. Пока человек жив — с ним говорить надо, а не бумаги о нём читать.
После чего снова поднялся из-за стола.
На этот раз старик направился сперва к шкафу под литерой «В», затем долго возился возле другого — с потёртой жестяной табличкой «О». Несколько минут из глубины архива доносилось лишь шуршание бумаг да его негромкое ворчание.
Наконец Иван Прокофьевич вернулся с ещё одной папкой. Уже заметно толще предыдущей.
— Эти господа в городе людьми известными были, — сказал он, усаживаясь обратно за стол. — Особенно граф Вейский. Любил публику эпатировать.
Старик раскрыл папку и хмыкнул:
— Большого, знаете ли, эпатажа был человек. Всё изображал из себя то ли нового Калиостро, то ли графа Сен-Жермена. Ходил в бархатных жилетах, собирал у себя вечерами студентов, артистов, скучающих купчих и прочую публику с тонкой душевной организацией.
Он перевернул страницу.
— Но по-настоящему главным, как нам тогда казалось, был не он. Основной там — Останин. Очень умный и очень осторожный человек. По мнению сыска, именно он создал вокруг себя довольно глубоко законспирированный кружок, который постепенно влезал в головы всей этой декадентствующей молодёжи.
Блюменталь внимательно слушал, не перебивая.
— Разное про них говорили, — продолжал старик и при этом почему-то покосился на Аглаю. — Будто занимаются непотребством, оргиями, спиритизмом… Ну, сами понимаете, город любит подобные истории.
Аглая лишь холодно подняла бровь, но промолчала.
— Однако сыск интересовало другое, — Иван Прокофьевич постучал пальцем по папке. — Дело гражданки Пестовой. Местной… хм… дамы свободных нравов.
— Профурсетки, — сухо уточнил Блюменталь.
— Именно.
Старик даже не улыбнулся.
— Подала жалобу, будто её и ещё одну женщину, некую Евстафьеву, эти господа удерживали силой у себя на даче за Волгой. Сначала заманили деньгами, потом не выпускали несколько дней. Сильничили.
Он помолчал.
— Сама Пестова сбежала. А вот подруга её исчезла. Совсем.
Аглая тут же подалась вперёд:
— И что? В этот раз свидетель тоже где-нибудь в Пруссии умер?
— Нет, — спокойно ответил старик. — Дело просто закрыли.
— По чьему распоряжению? — сразу спросил Блюменталь.
— По личному указанию царицынского полицмейстера. Тогда эту должность занимал Николай Петрович Ланской. Очень не любил скандалов вокруг уважаемых фамилий.
Старик снова перелистнул бумаги.
— Но брат Останина по делу тоже проходил. Как свидетель.
Аглая фыркнула:
— Всё-то у вас, дедушка, закрыто да закрыто. Сатрапам служили — и ещё гордитесь этим.
Иван Прокофьевич медленно поднял на внучку глаза.
— А я, внученька, служил правде. Как умел.
В комнате снова стало тихо.
Старик говорил теперь уже без раздражения, спокойно и даже устало:
— Да, гадости было много. И дураков. И продажных чиновников. И мерзавцев при погонах. Только дело своё мы всё-таки делали. И если на одного гада, ушедшего от суда, приходилось двадцать тех, кого успевали поймать и осудить — значит, хлеб свой мы ели не совсем зря.
Аглая холодно усмехнулась:
— Небось все эти двадцать народовольцами были.
После этих слов над столом повисла тяжёлая напряжённая тишина.
Молчание первым нарушил Блюменталь.
Он словно намеренно сделал вид, будто никакой неловкости за столом вовсе не возникло. Спокойно поставил чашку на блюдце и произнёс деловым тоном:
— Тогда брата Останина тоже следует доставить сюда. Для беседы.
Аглая коротко кивнула.
После чего, будто только сейчас вспомнив про свой кусок торта, быстро доела его — уже без прежней осторожности, почти по-детски торопливо. Затем поднялась из-за стола.
— Сделаю.
И почти сразу направилась к выходу.
Блюменталь некоторое время молча смотрел ей вслед. Потом чуть усмехнулся и, повернувшись к Ивану Прокофьевичу, негромко произнёс:
— Это всё по молодости. В таком возрасте мир всегда кажется либо чёрным, либо белым.
Он задумчиво покрутил чашку в пальцах, продолжил:
— Со временем люди обычно понимают, что цветов значительно больше. Главное, чтобы в итоге все они всё-таки стали белыми…
Блюменталь на секунду усмехнулся уголком рта.
— Ну, или в нашем случае — красными.
Иван Прокофьевич долго молчал. Только медленно размешивал ложечкой давно остывший чай, глядя куда-то в стол.
Потом негромко произнёс, будто между прочим:
— Главное, господин Блюменталь… — негромко произнёс Иван Прокофьевич, медленно вращая ложечку в чашке, — чтобы тех, кто вот так, засучив рукава, занимается этим самым обелением мира, потом самих не сочли лишними… и слишком уж испачканными для нового порядка.
Глава 12
В архиве они задержались ещё почти на час.
Иван Прокофьевич всё не отпускал их, перескакивая то на одно старое дело, то на другое, в котором когда-то принимал участие сам или хотя бы оставался сторонним очевидцем. Он говорил и говорил, будто пытался заглушить этим разговором что-то другое — неприятное и тяжёлое.
Зубову почему-то казалось, что старик до сих пор работает в этом тёмном подвале вовсе не из любви к архивам или службе. Просто так он мог хоть изредка быть ближе к Аглае. Видеть её мельком в коридорах, сталкиваться по делам, слышать голос за дверью.
Вообще сама Аглая вызывала у Зубова всё больший интерес. Его никак не отпускало странное противоречие между тем, какой она казалась окружающим, и тем, что он временами замечал сам. В убеждённой большевичке, преданной делу революции чекистке, умевшей держать себя холодно и жёстко, каким-то образом всё ещё жила очень чуткая молодая девушка.
До революции про таких, наверное, сказали бы: ей бы ещё на гимназических балах в фанты с юнкерами играть. А тут — ЧК, допросы, револьвер на поясе и ночные облавы.
Пока старик поил их чаем, Аглая ненадолго снова заглянула в архив.
Она, по своему обыкновению, смотрела только на Блюменталя и коротко доложила, что уже отправила проверенных людей за Савельевым, Прокофьевым и братом Останина — Игнатом. Также сообщила, что штаб военного округа выделил дополнительные разъезды, а посты предупреждены, особенно тыловые и охранные.
Блюменталь лишь вежливо кивнул, будто её исполнительность была чем-то само собой разумеющимся. И почему-то именно от этой спокойной сдержанности Аглая вдруг покраснела ещё сильнее обычного, быстро пробормотала что-то про дальнейшие распоряжения и почти сразу выскочила обратно в коридор.
Сам Блюменталь, кажется, этого даже не заметил. Во всяком случае, так показалось Зубову, потому что московский чекист почти сразу снова вернулся к разговору о картотеках и старых делах.
Зубов же постепенно устал слушать профессиональную болтовню двух сыщиков — старой системы и новой, ещё только рождавшейся в крови, страхе и хаосе революции.
Впрочем, сейчас его это даже устраивало. Он сидел в тепле, пил чай, доедал уже второй кусок торта, и впервые за долгое время ему никуда не нужно было торопиться.
Появилось редкое время для собственных мыслей. Вот только думать ему стоило совсем не о торте и не об Аглае.
Куда важнее был другой вопрос: почему вообще именно его втянули в это расследование? Обычного полкового разведчика, человека, который всю жизнь умел главным образом тихо снять часового да провести разведку боем.
Может, не лукавил тогда Носович? Может, военспецам действительно просто нужен был свой человек среди чекистов? Кто-то, кто станет продвигать их интересы в расследовании?
Странно только, насколько они ошиблись в выборе.
Подставляться ради чужих интриг или продвигать чью-то сторону Зубов никогда не любил. Всю жизнь он скорее старался оставаться человеком середины — лишний раз не лезть на рожон, не высовываться, держаться чуть в стороне.
А тут — политика, заговоры, игры между ЧК и штабом.
Нет уж, увольте.
Тем более за всё время расследования никто даже не пытался свалить происходящее на бывших офицеров. А сам Блюменталь вёл дело хоть и странно, местами даже нарочито беспорядочно, но при этом неожиданно грамотно и очень цепко.
Вот о чём ему действительно стоило бы задуматься. Стоило. Но почему-то совершенно не хотелось.
Голова от тепла и усталости становилась тяжёлой. Зубов даже начал понемногу клевать носом, когда в дверь архива неожиданно постучали.
На пороге появился запыхавшийся молодой чекист. Едва отдышавшись, он чуть ли не с порога гаркнул:
— Товарищ Блюменталь, вас срочно вызывают в штаб округа. Немедленно.
Московский чекист почти сразу подобрался.
— Кто вызывает?
— Сам чрезвычайно уполномоченный. Из штаба военного округа сказали — без промедления.
При этих словах даже Иван Прокофьевич едва заметно нахмурился.
Блюменталь медленно поставил чашку на блюдце.
— Ну вот, — устало произнёс он. — А я только начал верить, что в этом городе умеют спокойно пить чай.
Потом чуть задумчиво добавил:
— На Голгофу, что ли, вызывают?
Буквально через несколько минут они уже летели на своём верном фиате по улицам вечернего Царицына.
Город заметно изменился даже за те часы, что они провели в архиве. Людей на улицах стало меньше, зато патрулей — наоборот больше. У перекрёстков спешно натягивали заграждения, возле некоторых зданий дежурили вооружённые красноармейцы, а у штабов и складов уже собирались тревожные группы.
Зубова никто с собой не звал.
Но когда он, сам толком не понимая зачем, пошёл вслед за Блюменталем по коридорам к автомобилю, московский чекист даже не попытался его остановить.
Так же неуверенно Зубов сел в авто следом за ним, всё ещё ожидая услышать что-нибудь вроде: “А вы, любезный, куда?”
Однако Блюменталь лишь молча сдвинулся дальше к окну, освобождая ему место.
Автомобиль как раз выходил на широкую улицу возле бывшего купеческого пассажа, когда слева внезапно вынырнул другой автомобиль — старый открытый «Руссо-Балт».
Водитель резко выругался и ударил по тормозам. Машины едва не сцепились крыльями.
Шофёр уже набрал в грудь воздуха, собираясь трёхэтажно помянуть всю родню встречного водителя, однако слова вдруг застряли у него в горле.
В сумраке он узнал и сам автомобиль, и людей внутри.
Из «Руссо-Балта» почти на ходу выскочил Корд.
Сегодня заместитель председателя Царицынской ЧК выглядел ещё мрачнее обычного. Пыльная кожанка была расстёгнута, фуражку он держал в руке, а лицо казалось серым одновременно от усталости и злости.
Он быстро оглядел сидящих в машине, удивлённо приподнял бровь, заметив в салоне Зубова, после чего без лишних слов распахнул дверцу и уселся рядом с военспецом.
— Трогай, — коротко бросил он водителю. — И побыстрее.
Фиат снова рванул вперёд.
Несколько секунд Корд молчал, тяжело переводя дыхание. Потом зло провёл ладонью по лицу и заговорил:
— В порту с утра провокации. Еле подавили. Кто-то пустил слух, будто продразвёрстку теперь будут проводить прямо в городе. Мол, весь хлеб уйдёт в Москву, овёс реквизируют подчистую, а мяса не останется вовсе. Рабочие чуть не поднялись.
Он раздражённо сплюнул в приоткрытое окно.
— На «Грузолесе» опять агитация. Листовки, разговоры про “предательство революции”, про комиссаров-жидов, про то, что город якобы уже сдают казакам. Троих гастролёров взяли, но чувствую — это только верхушка.
Блюменталь слушал молча, лишь слегка постукивая пальцами по колену.
Корд же продолжал всё тем же тяжёлым голосом:
— А главное — казаки сегодня рассекли линию Грязи—Царицын. Полностью. Уже почти вплотную к городу подошли. Связь с югом потеряна, эшелоны встали, что на той стороне творится — толком неизвестно. Веселье и балаган, одним словом.
У Зубова почему-то неприятно засосало под ложечкой. Такие новости редко приводили к чему-нибудь хорошему.
— Потому чрезвычайно уполномоченный и собирает экстренное совещание, — продолжил Корд. — Будут решать, что делать дальше.
Он вдруг мрачно усмехнулся:
— Но и это ещё не всё.
Блюменталь наконец поднял на него глаза:
— А есть что-то ещё?
Корд помолчал секунду.
— Час назад один из разъездов доложил: к дальнему посту у западной балки Царицы вышел неизвестный красноармейский разъезд. Телега, пятеро верховых, ещё несколько пеших.
Зубов сразу насторожился:
— Почему неизвестный?
— Потому что на посту их никто не признал. А сейчас, Алексей Иванович, это уже само по себе плохой признак.
Он мрачно посмотрел в окно.
— Постовые сработали грамотно. Близко их не подпустили, встретили в ружьё. Те покрутились, посмотрели… и ушли обратно в балку.
Блюменталь резко подался вперёд:
— Нужно немедленно ехать туда.
— Сначала совещание, — отрезал Корд.
— К чёрту совещание.
— Нет, — уже жёстче повторил Корд. — Потому что если мы сейчас туда не явимся, на место поедут уже совсем другие люди. И расследовать это дело будем уже не мы.
Он ненадолго замолчал, переводя дыхание, и уже почти себе под нос добавил:
— Нам чертовски повезёт, если к тому моменту мы вообще ещё будем…
Когда они подъехали к штабу военного округа, уже почти полностью стемнело.
У здания было непривычно многолюдно даже по меркам последних дней. Во дворе стояли грузовики, подводы, несколько автомобилей с красными флажками на крыльях. У входа толпились красноармейцы, связные, какие-то запылённые командиры, а вдоль стены нервно курили люди в гражданском.
Внутри царила ещё большая суета.
Коридоры были забиты людьми, телефонисты почти кричали в трубки, ординарцы бегали с папками и донесениями, где-то за стеной непрерывно стрекотала пишущая машинка. Воздух был тяжёлым от табачного дыма, пота и напряжения.
Их встретил всё тот же ординарец Протосевича — долговязый красноармеец с покрасневшими от недосыпа глазами.
— Товарищ Блюменталь, товарищ Корд, вас уже ждут.
Без лишних слов он быстро повёл их по коридору.
Зубова никто не звал, но никто и не окликнул, когда он молча двинулся следом за остальными.
Совещание проходило в большом зале на втором этаже.
Здесь уже собралось человек тридцать, не меньше. Военные, чекисты, комиссары, представители городских властей, какие-то инженеры, железнодорожники, даже несколько рабочих в потёртых блузах. Разговоры шли вполголоса, однако напряжение ощущалось почти физически.
Зубов сразу заметил начальника штаба у длинного стола. Тот выглядел ещё тяжелее и мрачнее обычного. Рядом стоял Протосевич, быстро просматривавший какие-то бумаги.
Чуть дальше сидел Звеньев.
Начальник местной ЧК выглядел ещё хуже, чем при их прошлой встрече. Волосы были растрёпаны, ворот гимнастёрки расстёгнут, а серое от усталости лицо казалось почти опухшим от постоянного недосыпа. Воспалённые глаза лихорадочно блестели, будто Звеньев уже несколько суток жил исключительно на воле и табаке.
Но внимание всех в комнате невольно притягивал стоявший у стола человек в тёмном френче.
Зубов узнал его сразу — тот самый молчаливый усатый кавказец, которого он уже видел здесь в первый день.
Сейчас чрезвычайно уполномоченный стоял у большой карты фронта, заложив руки за спину, и внимательно слушал доклад, почти не двигаясь. Невысокий, чернявый, смуглый, с невероятно тяжёлым взглядом из-под нависших бровей, он производил странное впечатление человека внешне совершенно спокойного, но при этом опасного.
Когда глава городского совета, Сергей Константинович закончил доклад, чрезвычайно уполномоченный некоторое время молчал. Потом негромко произнёс:
— Значит, связь со Ставропольем фактически потеряна.
Говорил он тихо, с заметным кавказским акцентом, однако в наступившей тишине каждое слово почему-то звучало особенно жёстко.
— Хлеба больше не будет. А это уже нарушение задачи, поставленной перед нами партией и лично Владимиром Ильичом.
Теперь, при ярком свете ламп, Зубов наконец смог как следует рассмотреть главу городского совета. Раньше он видел Сергея Константиновича лишь издали — несколько раз, когда тот приезжал с делегациями проверять части.
Сейчас же тот выглядел ужасно утомлённым и дёрганым. Худощавый, подвижный, с короткой бородкой и живыми нервными глазами, он скорее напоминал земского учителя или публициста, чем одного из руководителей обороны Царицына.
Однако за этой почти интеллигентной внешностью чувствовалась сила по-настоящему целеустремлённого человека.
— Кроме того, — всё тем же ровным голосом продолжал чрезвычайно уполномоченный, — город по-прежнему не выполняет норму по строительству укреплений.
Худого человека в штатском, стоявшего рядом с Сергеем Константиновичем и сразу подавшегося вперёд при этих словах, Зубов тоже знал. Это был Василий Штольц — деятельный заместитель главы городского совета.
Лицо у него было нервное, почти болезненное, а маленькие глаза блестели каким-то беспокойным фанатизмом человека, давно убедившего себя, что ради дела допустимо абсолютно всё.
— Товарищ чрезвычайно уполномоченный, — быстро заговорил он, — на работах уже сведены все доступные силы. Каждый бывший буржуй, каждый эксплуататор, каждый спекулянт сейчас с лопатой роет укрепления под городом.
Он говорил торопливо, почти захлёбываясь словами:
— Если партия доверила горсовету задачу построить фортификации, горсовет её выполнит. Но нельзя требовать невозможного. Не хватает людей, инструмента, подвод, продовольствия…
— У белых тоже много чего не хватает, — тихо перебил его чрезвычайно уполномоченный. — Однако к городу они всё равно подходят.
После этих слов в зале стало заметно тише.
Чрезвычайно уполномоченный некоторое время смотрел на карту, словно уже мысленно видел не линии фронта, нанесённые синим и красным карандашом, а настоящие дороги, станции, балки, переправы и измученные части, которым предстояло удерживать всё это живым мясом.
Затем он медленно повернулся к залу.
— Город должен выстоять. И каждый здесь должен сделать всё. И больше, чем всё.
Он перевёл тяжёлый взгляд на начальника штаба.
— Анатолий Леонидович, что у нас с личным составом и готовностью к обороне?
Начальник штаба положил ладонь на край стола и заговорил своим обычным сухим, почти бесцветным голосом:
— Положение сложное, товарищ чрезвычайно уполномоченный. Части, находящиеся в городе и ближайшем районе, по численности на бумаге выглядят лучше, чем в строю. В ротах недокомплект, значительная часть бойцов после последних перебросок не отдохнула, патронов по отдельным участкам хватает на один серьёзный бой, местами — меньше. Артиллерия имеется, но с лошадьми плохо, с исправными передками ещё хуже.
Он чуть помолчал.
— Надёжность личного состава неодинакова. Красноармейские части, прошедшие бои, держатся крепче, но утомлены. Новые пополнения сырые. Рабочие отряды политически устойчивы, однако военной выучки мало. Сербские и прочие интернациональные подразделения требуют особого внимания: дисциплина пока сохраняется, однако среди них уже идут разговоры о бессмысленности дальнейшего пребывания в городе.
Чрезвычайно уполномоченный слушал с всё более заметным раздражением.
Наконец резко перебил:
— Лев Давидович постоянно повторяет, что военспецы жизненно необходимы армии.
Он произнёс это негромко, но в зале сразу стало совсем тихо.
— Однако пока всё, что я от вас слышу, Анатолий Леонидович, крайне неубедительно.
Начальник штаба едва заметно напрягся, но промолчал.
— Надо понимать, — продолжал чрезвычайно уполномоченный, — что армия сильна не только оружием и тактикой. В первую очередь — сознательностью бойцов. Каждого бойца.
Он резко ткнул пальцем в карту.
— Не стоит недооценивать силу агитации. Агитированный солдат стоит двух.
После этого он повернулся к Звеньеву:
— Что у нас с переагитацией донских казаков?
Начальник городского ЧК тяжело поднялся со стула.
— Работа ведётся, товарищ чрезвычайно уполномоченный. Через агентуру, через пленных, через семьи. Но требуется время.
— Времени у нас нет, — холодно ответил тот.
И тут неожиданно вмешался Сергей Константинович.
Он нервно поправил воротник белоснежной сорочки, будто тот вдруг стал ему тесен.
— Товарищ чрезвычайно уполномоченный… возможно, всё-таки стоит начать предварительную проработку плана эвакуации округа и командного состава? Исключительно как резервный вариант.
В зале сразу послышался приглушённый одобрительный шёпот.
Даже начальник штаба после короткой паузы медленно произнёс:
— В целом… подготовку подобного плана я бы счёл разумной мерой предосторожности.
Чрезвычайно уполномоченный несколько секунд молча смотрел на него. Потом закурил новую папиросу и с явной брезгливостью выдохнул дым в сторону:
— Разумно не значит верно. Об эвакуации говорить ещё рано. Крайне рано.
Затем резко повернулся к Звеньеву:
— Где Корд? И где тот хвалёный товарищ особоуполномоченный из Москвы?
Блюменталь тут же вышел из-за спин собравшихся.
Зубов машинально дёрнулся было следом, однако кто-то — кажется, Корд — резко схватил его за локоть и сипло прошептал:
— Стой, дурак.
Тем временем Блюменталь спокойным голосом произнёс:
— Товарищ Блюменталь.
Чрезвычайно уполномоченный бросил на него короткий взгляд:
— Да, товарищ Блюменталь.
Он сделал небольшую паузу.
— Прошло двое суток. Где результат?
Блюменталь спокойно выдержал взгляд.
— Работа ведётся.
— Результат нужен.
Чрезвычайно уполномоченный перевёл взгляд на Звеньева:
— Всеволод Яковлевич.
А затем — к стоявшему рядом широкоплечему человеку в кожанке:
— И ты тоже, Клим. Донесите до всех.
Теперь он снова смотрел только на Блюменталя:
— Два дня. Два дня на поиск этих диверсантов. После этого разговор будет уже другой. Для всех.
Последние слова он произнёс почти буднично, однако Зубов неожиданно поймал себя на мысли, что в комнате сейчас многие невольно перестали дышать.
Чрезвычайно уполномоченный уже отвернулся от Блюменталя, будто разговор с ним был закончен и человек этот перестал существовать.
— Так что там по сербским частям? Кто конкретно ведёт агитацию?
Корд тут же незаметно потянул Блюменталя за рукав. Тот коротко кивнул, хотя выглядел заметно ошалевшим.
Зубов молча двинулся следом к выходу, всё сильнее ощущая себя здесь совершенно лишним человеком. Когда большие люди решают судьбы городов и армий, таким, как он, лучше держаться подальше.
Потому что решения они принимают разные — и правильные, и страшные. А ещё Зубов слишком хорошо знал: большие люди обычно очень не любят свидетелей своих непопулярных решений.
Когда они вышли в коридор, там их уже ждал Протосевич. Зубов, поглощённый разговором в зале, даже не заметил, когда тот успел выйти.
Рядом стоял тяжело дышавший красноармеец. Вид у обоих был такой, будто за те несколько минут, что шло совещание, обстановка в городе успела стать ещё хуже.
— Едем, товарищи, — быстро произнёс Протосевич. — На пост у моста через западную балку Царицы напали.
— Те самые? — резко спросил Корд.
Протосевич лишь пожал плечами:
— Красноармейский разъезд с телегой. Пост атаковали почти сразу после наступления темноты. Есть убитые.
— Пост удержали? — быстро уточнил Блюменталь.
— Удержали. Нападение отбили. Нападавшие отошли к балкам.
Договорить он не успел. Блюменталь резко вырвал руку из хватки Корда и почти бегом двинулся к лестнице.
— Быстрее, товарищи! — бросил он уже на ходу.
И впервые за всё время Зубов увидел, как московский чекист действительно потерял своё обычное спокойствие.
Глава 13
Фиат нёсся по ночному Царицыну, подпрыгивая на разбитой мостовой. Ехали они вчетвером — Блюменталь, Протосевич, он сам и устало бурчавший себе под нос водитель. Корд мчался впереди на своем «Руссо- Балте» показывая им дорогу.
Город завершил своё превращение из прифронтового в осаждённый. Там, где ещё днём толпились извозчики и торговцы, теперь стояли патрули с винтовками. На перекрёстках жгли бочки с мазутом, возле складов и казарм суетились тревожные группы красноармейцев и вооружённых рабочих с красными повязками на руках. А редкие прохожие старались как можно быстрее исчезнуть в темноте переулков. И чем дальше они уходили от центра, тем пустыннее становились улицы.
Вскоре последние дома остались позади, и вокруг автомобиля растянулась степная тьма, редкие огни постов, чёрные полосы кустарника и небольшие густые тополиные рощицы. Где-то вдалеке у реки мерцали костры. Ветер тянул душным воздухом, и ничто не предвещало того, что уже совсем скоро на эти земли придёт осень.
Всю дорогу Протосевич молчал. Блюменталь тоже больше не произнёс ни слова. Лишь продолжал нервно постукивать пальцами по колену, глядя куда-то в темноту за окном.
Зубов был уверен, что все они сейчас переваривают сцену в зале штаба и слова чрезвычайно уполномоченного о данных им двух сутках. Даже не слишком сведущий в перипетиях больших кабинетов Зубов понимал: в случае провала шансов выйти из этой заварушки без последствий у них крайне мало.
Где-то через час впереди показались огни поста.
Небольшая баррикада из брёвен и мешков с песком перекрывала дорогу у деревянного моста через балку Царицы. Рядом стояла санитарная телега, несколько лошадей и человек десять вооружённых красноармейцев.
Даже из машин сразу стало понятно — здесь недавно был бой.
В воздухе ещё стоял запах пороха. Возле мешков с песком темнели следы крови, несколько человек перевязывали раненого бойца, а чуть в стороне на земле неподвижно лежали накрытые шинелями тела.
Когда автомобили остановились, к ним почти сразу подбежал немолодой командир поста — худой, грязный, с перевязанной рукой и совершенно дикими от напряжения глазами.
— Товарищ Корд… товарищи… — быстро заговорил он. — Они почти вплотную подошли. Сначала думали — свои.
— Спокойно, — резко оборвал его Корд. Его, кажется, совершенно не смутило, что здесь его сразу узнали. Видимо, к такой специфической известности он уже давно привык. — По порядку.
Красноармеец тяжело сглотнул и кивнул:
— Уже темнело. Со стороны балки вышел разъезд. Телега, пятеро верховых, ещё несколько пеших. Форму носят нашу. Один даже махнул, мол, свои.
— Пароль? — сразу спросил Блюменталь.
— На пароле они и прокузьмились, — быстро ответил командир поста. — Пароль назвать не смогли. Тянули время. Всё ближе подходили. Ну мы, как и было велено, их тогда остановили и оружие к бою взяли.
Он нервно вытер рукавом лицо.
— А потом с телеги вдруг огонь открыли. Почти в упор.
Корд коротко выругался:
— Дальше.
— Мы сразу ответили. Одного верхового положили почти сразу. Потом они назад в балку отходить начали. Темно уже было… не разобрать толком. Но двоих вроде оставили. Остальные ушли. У нас трое раненых, один — Пашка Свирин… в голову ему попали. Насмерть.
Блюменталь резко поднял голову:
— Где тела?
Командир молча показал в сторону моста.
Возле самой насыпи, у края дороги, действительно лежали два накрытых брезентом тела. Рядом нервно курили двое красноармейцев. Блюменталь чуть ли не бегом кинулся к убитым.
Красноармейцы у моста невольно расступились, пропуская его вперёд. В воздухе всё ещё стоял тяжёлый запах пороха, сырой земли и свежей крови. Где-то неподалёку тихо стонал раненый в руках у санитаров.
Московский чекист молча опустился возле первого тела и резким движением откинул брезент.
Это оказался совсем молодой парень, едва ли старше двадцати пяти. Худое лицо, тонкие усики, коротко остриженные светлые волосы, сейчас почти полностью слипшиеся от крови. Пуля вошла точно в лоб.
Блюменталь быстро обыскал карманы гимнастёрки, затем неожиданно для всех начал расстёгивать мёртвому ворот.
Корд нахмурился:
— Вы чего там ищете?
Блюменталь не ответил.
Он спокойно распахнул гимнастёрку убитого почти до пояса, внимательно осмотрел грудь, плечи, руки. Потом так же молча перешёл ко второму телу.
Этот был значительно старше — плотный, прижимистого вида мужчина лет под сорок, уже с заметным пивным брюшком. “Видать, любил пивом баловаться”, — машинально подумал Зубов и тут же поправил себя: — «любил».
Лицо убитого пересекал старый шрам, уходивший от скулы к подбородку. Пули попали ему в грудь и плечо.
Блюменталь снова тщательно осмотрел тело, не обращая внимания на удивлённые взгляды красноармейцев и перепачканные свежей кровью руки. Затем вдруг задержался на шее убитого. Осторожно оттянул воротник гимнастёрки, провёл пальцем по натёртой коже и едва заметно хмыкнул.
После этого он вернулся к молодому.
Теперь внимание московского чекиста привлекли руки. Он долго и внимательно рассматривал пальцы, ногти, ладони. Даже слегка повернул кисть к свету фонаря.
Зубов вдруг поймал себя на мысли, что Блюменталь сейчас смотрит на мёртвого не как следователь и даже не как чекист. Скорее как учёный-натуралист из книг, изучающий редкий и крайне любопытный образец животного мира.
Наконец Блюменталь выпрямился, достал носовой платок из переднего кармана льняного пиджака.
— Воды, — коротко бросил он одному из красноармейцев.
Тот торопливо подал флягу.
Блюменталь тщательно вымыл руки, потом так же тщательно вытер их платком и, не глядя, отбросил его в кусты у насыпи.
— Ну что? — не выдержал Корд.
Протосевич стоял чуть поодаль, однако взгляд его был прикован к Блюменталю не меньше остальных.
Московский чекист некоторое время молчал. Потом спокойно произнёс:
— Нужно срочное опознание. Обоих. Особенно вот этого.
Он кивнул на старшего.
— Поднимайте полицейские архивы, врачей, больницы, психиатрические лечебницы. Всех, кто может его узнать.
Корд нахмурился:
— Почему?
Блюменталь присел возле убитого со шрамом и слегка постучал пальцем по груди:
— У него старых ран больше, чем новых. Вот здесь шрапнель была. Ещё несколько пулевых. Видимо, бывший военный. Но не красноармеец.
— С чего ты взял? — Корд, видимо от напряжения момента, сам не заметил, как перешёл на “ты” со своим московским коллегой.
— Воротник формы шею натёр. Видите? Кожа не привыкла. Форму эту надел в лучшем случае вчера, а то и сегодня. Да и сама форма явно чужая, не по размеру, хоть и подогнана как полагается.
Он снова поднялся:
— И лечился много. Очень много. Врачи могут помнить.
Потом Блюменталь перевёл взгляд на молодого убитого.
— А вот этот вообще не военный. Ни старый, ни новый.
Он взял мёртвую руку за запястье и слегка приподнял к свету.
— Посмотрите на пальцы. На ногти. Руки холёные, ногти аккуратно подстрижены, чистые. Ни мозолей, ни следов физического труда.
Блюменталь отпустил руку.
— На действующего или бывшего солдата он совершенно не похож. Чиновник, служащий, банкир, врач — куда ни шло. Но точно не из тех, кто сапёрной лопатой окопы роет да из общего котла хлебает.
Блюменталь некоторое время ещё молча смотрел на тела, затем поднялся и огляделся по сторонам.
— Что это за пост? — спросил он, не обращаясь ни к кому конкретно.
Протосевич машинально полез во внутренний карман за записной книжкой.
Зубов сразу узнал это движение. Очень знакомое поведение бывшего царского штабного офицера — пост для таких людей чаще всего существовал лишь отметкой на карте. На реальные позиции они обычно сами не ездили и помнить все подобные места никогда себя не утруждали. Для этого существовали люди попроще. Такие, как сам Зубов.
Корд заметил то же самое и с лёгким презрением перебил:
— Да бросьте вы бумажки, Протосевич. Пост через мост. Точнее, через мостик. Место тихое и на отшибе.
Он шагнул ближе к краю дороги и кивнул в темноту, где за мостом чернела балка.
— Царица здесь узковата, далеко не Волга. Речушка небольшая, местами и вовсе больше грязная жила по дну балки, чем река. Но берега крутые — глина, камыш, кустарник. Ночью человек в пяти шагах пропадёт — и ищи его потом хоть до утра.
Он показал рукой вдоль тёмной полосы низины.
— Через неё мостов и переправ не так много. Этот — один из старых и почти заброшенных. Днём тут подводы ходят, но редко. Иногда связные бывают, местные — ещё реже. Место глухое, тихое. Раньше дорога на Каваревку вела, так деревня ещё в начале века почти обезлюдела. Тут дыра дырой. Видать, потому гады и решили, что здесь у них может выгореть.
Зубов молча посмотрел на пост уже не как случайный свидетель, а как военный.
Дорогу у моста перекрывала невысокая баррикада из брёвен, усиленная по бокам мешками с землёй. Справа стояла наскоро вырытая стрелковая ячейка, слева — дощатый навес, под которым дежурные, видимо, прятались от дождя и солнца. Чуть дальше виднелась караульная будка, сбитая из старых досок, а рядом — бочка с водой, ящик с патронами и потемневший от копоти фонарь на шесте.
Поставлено всё было не блестяще, но и не без старания.
Подступ со стороны города просматривался хорошо. Со стороны балки — хуже. Там дорога сначала шла почти прямо, потом делала плавный изгиб между кустами, и человек, появившийся из темноты, действительно мог довольно долго оставаться лишь силуэтом.
Блюменталь тем временем снова повернулся к командиру поста.
— Как вас зовут?
— Красноармеец, старший поста Фомин, — быстро ответил тот. — Степан Егорович.
— Хорошо, Степан Егорович. Теперь докладывайте не вообще, а по шагам. Кто где стоял. Кто что сказал. Где была телега. Где верховые. Кто первым заговорил. Кто первым выстрелил.
Фомин нервно сглотнул и оглянулся на своих бойцов.
— Значит, так… Мы стояли вот здесь. Я у баррикады. Слева Мишка Крутов, справа Гарифуллин. Трое у будки, ещё один у моста. Сначала услышали колёса. Потом из балки вышла телега.
— Сколько человек на телеге? — сразу спросил Блюменталь.
— Двое впереди. Один правил. Второй рядом сидел, винтовку держал. Сзади будто что-то под брезентом было. Может, ящики. Может, люди. В темноте не разобрали.
— Верховые?
— Пятеро. Двое впереди телеги, трое по бокам. Пешие вроде сзади шли. Все будто наши.
— Кто говорил?
Фомин нахмурился, вспоминая.
— Старший у них. Не этот молодой. Другой. Постарше, плотный такой, со шрамом. Верховой был. Он вперёд выехал и крикнул, что свои, из разъезда. Мол, везут раненых и срочное донесение.
Корд резко поднял глаза:
— Раненых?
— Так точно. Сказал — раненые на телеге. Потому и просил пропустить без задержки.
Блюменталь чуть прищурился:
— А на пароле поплыл?
Фомин зло сплюнул в сторону.
— Ага. Я спросил пароль. Он вроде сначала не расслышал. Потом говорит: “Да какие теперь пароли, товарищ, казаки на хвосте”. Я тогда приказал остановиться и ближе не подходить.
— И они остановились?
— Не сразу. Ещё шага на три-четыре подвинулись. Тогда я уже винтовку поднял и крикнул, что стрелять будем.
Фомин показал рукой на дорогу перед баррикадой.
— Вот здесь они были. Телега чуть левее. Верховые растянулись веером. А тот, со шрамом, всё говорил. Спокойно так говорил, будто уговаривал. Мол, не дури, товарищ, свои же.
— А молодой с усиками? — спросил Блюменталь.
Фомин задумался.
— Он вроде на телеге сидел. Нет… постойте. Он потом спрыгнул. Стоял у заднего колеса. Всё брезент придерживал.
— Брезент? — переспросил Зубов.
Фомин кивнул:
— Так точно. С телеги его ветром сдувало. Или он сам там что-то прикрывал. Не знаю.
Блюменталь обменялся быстрым взглядом с Кордом.
— Потом?
— Потом я ещё раз потребовал пароль. А тот со шрамом вдруг крикнул что-то назад. Неразборчиво. И сразу с телеги выстрелили. Почти одновременно. Сначала из-за телеги, потом верховые.
Он замолчал, тяжело дыша.
— Мы ответили. Крутов первым снял коня под тем, что говорил. Лошадь упала, весь строй у них сбился. Потом уже началась пальба. Минуты две, может, три. Не больше. Они поняли, что наскоком не выйдет, и обратно в балку ушли.
— Телегу увели? — спросил Блюменталь.
— Увели. Мы по ней стреляли, но темно было. Только вот этих двоих и оставили.
Блюменталь посмотрел в сторону чёрной низины за мостом.
Корд зло сплюнул в сторону балки.
— Ладно. Я еду в ЧК. Соберём сводный отряд, прочешем здесь всё, отработаем другие посты и город. Куда-то столько людей должны были уйти. Если есть хоть какая-то зацепка — найдём.
Протосевич сделал шаг к нему:
— Я тоже еду с вами. Надо в штаб доложиться.
Заместитель председателя Царицынской ЧК хотел было сказать что-то нелицеприятное, но лишь раздражённо сплюнул и, ничего не ответив, направился к своему автомобилю. Следом за ним, едва поспевая, засеменил Протосевич.
Блюменталь устало махнул рукой:
— Ну и ладно. А у нас тут ещё дел хватает.
Через минуту «Руссо-Балт» уже тяжело разворачивался у насыпи. Фары мазнули по мешкам с песком, по мосту, по лицам красноармейцев — и автомобиль быстро исчез в темноте дороги.
Блюменталь же снова вернулся к месту, где совсем недавно стояла телега нападавших.
Некоторое время он молча разглядывал землю у колеи, потом вдруг поднял голову:
— Фомин. Давайте ещё раз. Медленно. Молодой с усиками… он ведь с телеги спрыгнул?
— Так точно, — кивнул старший поста.
— Его кто снял?
Фомин обернулся через плечо:
— Гарифуллин! Поди сюда.
Из темноты подошёл молодой красноармеец — светловолосый, скуластый, с широким круглым лицом, в котором Зубов сразу уловил что-то либо татарское, либо из центральных волжских губерний. Шинель на нём была великовата, а рукав у локтя прожжён порохом.
— Вот, товарищ Блюменталь. Он стрелял.
Московский чекист внимательно посмотрел на бойца:
— Когда именно? В какой момент?
Гарифуллин сперва заметно смутился, потом ответил с лёгким татарским акцентом:
— Команда была — стрелять. Ну я и стрелял, товарищ.
Он чуть пожал плечами.
— Тот молодой дёрнулся вдруг в сторону. Испугался, наверное. Потом замер во весь рост. Хорошая цель вышла. Вот я и попал. Как учили, товарищ.
Блюменталь чуть прищурился:
— Замер?
— Так точно.
— Не падал? Не пригибался?
Гарифуллин непонимающе нахмурился:
— Нет вроде. Стоял только… будто не понимал сначала, что стреляют уже.
Зубов заметил, как Блюменталь снова коротко переглянулся с телом убитого, лежавшим у насыпи.
И лицо московского чекиста от этого стало ещё задумчивее.
— А во второго кто стрелял? — спокойно спросил Блюменталь.
Фомин сразу выпрямился:
— Я.
И тут же, чуть замявшись, добавил:
— Ну… и Крутов тоже. Но моя — в сердце пришлась.
Сказал он это с какой-то торопливой уверенностью, будто оправдывался заранее.
Зубов почему-то сразу ему не поверил. Скорее всего, старшему поста просто было неловко признавать, что его бойцы стреляли лучше и точнее него самого.
Блюменталь, впрочем, спорить не стал.
— А остальные что делали?
Фомин пожал плечами:
— Да кто ж теперь разберёт… Бой начался — не до присматриваний было. Темнота опять же.
И тут неожиданно снова подал голос Гарифуллин:
— Тот, что постарше… он вроде не главный был.
Блюменталь сразу повернулся к нему:
— Почему так решил?
Красноармеец задумчиво нахмурился:
— Он всё время назад оглядывался. Будто ждал чего. Или команды.
— Команды?
— Так точно.
Гарифуллин неуверенно почесал шею:
— И стрелять вроде не он первым крикнул. И отходить тоже. Голос сзади был. Из темноты.
— Какой голос? — быстро спросил Блюменталь.
— Нехороший русский, — ответил Гарифуллин. — Немец вроде.
Блюменталь аж резко выпрямился:
— Немец? Почему немец?
Татарин немного смутился:
— Ну… я ж башкир, товарищ. Русский хорошо знаю. Ненашенский говор сразу слышу.
Он пожал плечами.
— Я в Карпатах воевал ещё при царе. Там австрияков и всяких других наслушался. У них русский похожий был. Слова вроде наши, а говорят будто через камень во рту.
Несколько секунд Блюменталь молчал.
Потом очень медленно повернулся в сторону тёмной балки.
— Так, — негромко произнёс Блюменталь. — А остальные где примерно стояли?
Фомин повёл их чуть дальше от моста, к изгибу дороги перед балкой. Ночью это место выглядело особенно неприятно — справа темнели кусты и камыш, слева уходил вниз глинистый склон, а впереди дорога почти сразу терялась в густой темноте.
— Вот тут верховые были, — показывал старший поста. — Тут телега. Пешие вроде дальше шли… хотя в темноте чёрт их разберёт.
Блюменталь некоторое время молча смотрел по сторонам, потом вдруг повернулся к Зубову:
— Алексей Иванович, встаньте-ка сюда. Да. Именно сюда.
Зубов послушно остановился у края дороги.
Сам Блюменталь быстрым шагом вернулся обратно к баррикаде у моста. Несколько секунд стоял там неподвижно, внимательно вглядываясь в темноту и будто мысленно восстанавливая всё произошедшее.
Потом вдруг поднял руку и крикнул Гарифуллину что-то короткое.
Зубов слов не разобрал. Башкир же расслышал всё чётко и ясно, потому что, ни секунды не сомневаясь, сразу ответил:
— Нет, товарищ! Не так!
Блюменталь снова что-то крикнул.
— Нет! Звуки жёстче были вроде! — опять ответил татарин.
Московский чекист замер ещё на секунду, потом резко двинулся обратно к ним. Теперь он уже не смотрел на людей — только на дорогу, колею, траву по обочинам и примятую землю возле кустов.
Шёл медленно, почти не поднимая головы.
И вдруг остановился как вкопанный. Наклонился и осторожно поднял что-то двумя пальцами.
Зубов сделал шаг навстречу и разглядел, что московский чекист держит окурок.
Даже в тусклом свете фонаря Зубов сразу заметил тонкую жёлтую бумагу и золотистый ободок у фильтра.
Блюменталь покрутил находку в пальцах и едва заметно прищурился:
— “Egyptiennes”…
Он коротко хмыкнул.
— Такие дорогие египетские папиросы — да в Царицыне, — голос его звучал крайне довольно. — Вот, товарищ Зубов, это и называется удачей. А в нашем деле это уже половина успеха. Вряд ли простой красноармеец может позволить себе такой шик.
Зубов видел эти папиросы всего пару раз, и то у больших чинов да аристократических особ, что приезжали в действующие части скорее от скуки, чем по настоящей необходимости.
Блюменталь ещё некоторое время кружил возле дороги, внимательно осматривая кусты, колею и примятую траву, однако больше ничего найти не удалось.
Наконец он недовольно махнул рукой:
— Ладно. Нам уже пора.
Потом повернулся к красноармейцам:
— Глаза не закрывать. И в темноту больше никого без пароля не подпускать. Даже если сам товарищ Троцкий подъедет.
Фомин нервно усмехнулся, однако тут же снова посерьёзнел:
— Так точно.
Через несколько минут фиат уже снова мчался по ночной дороге обратно к городу.
Вокруг тянулась степная темнота. Иногда вдали мелькали огни постов, потом они снова исчезали, и вокруг оставались лишь редкие кусты да чёрные провалы балок.
Зубов было попытался задать терзавшие его вопросы — о том, что именно Блюменталь нашёл на месте нападения на пост, — однако московский чекист лишь устало отмахнулся.
— Мне надо подумать. Свести все куски в одну систему, — негромко сказал он. — Позже, может, в гостинице всё обсудим. Но пока будьте любезны оставить меня в покое.
Дальше ехали уже молча. Зубова от мерного качания фиата начало клонить в сон. После бессонных суток, духоты штаба, чая, нервного напряжения и тряски автомобиля голова стала тяжёлой. Он даже на секунду прикрыл глаза.
Дорога постепенно свернула в небольшую рощицу из кривых прибрежных ветел и старых тополей, росших вдоль оврага. Здесь стало ещё темнее. Ветки скребли по крыше автомобиля, а фары выхватывали из мрака лишь куски дороги и белёсые стволы деревьев.
И в этот момент впереди грохнули выстрелы. Сразу несколько, залп из мосинок, этот звук Зубов знал отлично.
Лобовое стекло треснуло. Водитель коротко вскрикнул, фиат резко дёрнуло в сторону. Машину понесло влево, колёса сорвались с дороги, автомобиль подпрыгнул на кочке, скатился по небольшому склону и тяжело провалился передком в овраг.
Мотор захлебнулся.
— Вон! — рявкнул Зубов.
С левой стороны уже выскакивал Блюменталь. Зубов вылетел следом. Водитель остался лежать грудью на руле, неподвижно свесив голову.
Зубов мгновенно выхватил наган.
Блюменталь, к его удивлению, тоже оказался вооружён — в руке московского чекиста блеснул маленький карманный браунинг M1900.
Стрельба внезапно прекратилась.
Теперь из темноты доносились только приглушённые команды. Часть — по-русски. И ещё какие-то короткие фразы на чужом языке. Из-за расстояния Зубов не мог понять, на каком именно.
Зубов отлично понимал, что происходит. Сколько раз он уже вот так сидел с наганом в руках… И именно в это мгновение почувствовал почти привычное спокойствие.
Он резко схватил Блюменталя за плечо и оттолкнул назад:
— Обходят, гады. С двух сторон. Надо отходить.
Вот это уже действительно было его делом. Не допросы, не политика, не игры чекистов и штабов. А ночной бой, засада, темнота и попытка выжить.
Блюменталь коротко кивнул и без споров двинулся следом за ним. Шагах в пяти Зубов заметил поваленный ствол старого тополя.
— Сюда.
Он буквально утянул Блюменталя за дерево, заставил лечь пластом и быстро прошептал:
— Стреляйте во всё, что не мяукает.
Блюменталь ошалело моргнул:
— Что?
Зубов тихо мяукнул для примера и тут же рванул вправо, в темноту. Отбежав шагов на десять, он прижался к пологому склону оврага и замер.
Замер и начал слушать — так, как когда-то учил его Раттель. Да и сама жизнь потом учила не хуже любого инструктора.
В такие минуты главное было не смотреть и не думать. Главное — слушать.
Он вжался в сырую землю, стараясь дышать как можно тише. В висках тяжело стучала кровь, сердце колотилось так, будто вот-вот выдаст их обоих первым же ударом. Но тело уже само вспоминало старую, почти звериную осторожность разведчика. Лежишь неподвижно, не шевелясь, и ждёшь.
Глаза быстро начали слезиться от напряжения. Смотреть в темноту приходилось почти не мигая. Каждый шорох теперь имел значение — треск ветки, шуршание травы, осторожный скрип сапога по сухой земле. В такие секунды любая мелочь могла стоить жизни.
И очень скоро он их увидел.
Сначала — одну тень. Едва заметную, скользнувшую между деревьями. Потом вторую.
Люди двигались осторожно, пригибаясь и постоянно замирая. Уже не атаковали вслепую, как минуту назад, а обходили грамотно, по-военному. В руках у обоих темнели длинные винтовки Мосина.
«Значит, военные», — мелькнуло у Зубова.
Он медленно вытянул руку с наганом, упёр запястье в согнутую левую руку, лежавшую на земле, и задержал дыхание.
В такие секунды главное было не спешить.
Первая тень как раз начала осторожно подниматься из-за куста. Зубов плавно повёл ствол чуть вперёд по движению фигуры и нажал спуск.
Выстрел глухо ударил в темноте.
Раз.
Вторая тень дёрнулась почти сразу вслед за первой.
Зубов выстрелил ещё дважды подряд — быстро, почти не целясь, уже скорее на движение.
Одна фигура рухнула сразу. Вторая вскрикнула и покатилась вниз по склону, ломая кусты и осыпая глину.
Остальные мгновенно залегли.
В темноте послышались крики, ругань и беспорядочные команды. Началась суматоха.
«Ну, значит, не все тут военные», — мысленно поправил себя Зубов.
Где-то слева коротко застучал браунинг Блюменталя. Почти сразу в ответ ударили винтовки — глухо, тяжело, с характерным хлопком мосинок.
— Ч-чёрт… — выругался Зубов.
И, не раздумывая, рванул вперёд в темноту.
Первая тень возникла почти прямо перед ним — слишком близко. Зубов выстрелил на ходу, почти не целясь. Человек коротко охнул и повалился назад, ломая кусты.
Следующий вынырнул справа. Зубов даже не успел поднять револьвер — просто с размаху ударил того сапогом в лицо. Нападавший рухнул на колени, и Зубов почти в упор выстрелил ему в голову.
Ещё несколько тяжёлых прыжков вниз по склону — скользя по глине, цепляясь рукой за кусты, — и вот он уже снова рядом с Блюменталем.
Московский чекист резко развернулся на шум, вскидывая браунинг, однако, узнав Зубова, тут же чуть расслабился.
— А где “мяу”? — хрипло спросил он.
Зубов, не отрывая взгляда от темноты впереди, коротко ответил:
— Мяу.
Потом Зубов быстро переполз через Блюменталя, стараясь не поднимать головы над влажной землёй, и сразу взял под наблюдение левый фланг.
Здесь склон оврага уходил вниз гуще заросший кустарником, и именно оттуда теперь легче всего было подобраться к ним почти вплотную.
Зубов замер, напряжённо всматриваясь в темноту.
Глаза уже начинали уставать от постоянного напряжения. После вспышек выстрелов вокруг всё плыло серыми пятнами, а между деревьями чудились движения там, где их, возможно, и не было вовсе.
И всё же одно движение он заметил сразу. Короткая тень мелькнула между кустами — слишком быстрая для игры света. Зубов мгновенно выстрелил. Пламя на секунду осветило ветви, стволы деревьев и влажную глину оврага.
Попал он или нет — понять было невозможно. В ответ никто не вскрикнул, не выругался, не покатился вниз по склону. Темнота лишь снова сомкнулась впереди.
Стало тихо, только где-то впереди тяжело и с хрипом дышал раненый. Да над оврагом негромко шелестели ветви старых ветел. Ветер осторожно шевелил листву, и от этого временами казалось, будто кто-то снова ползёт по склону.
Зубов ещё несколько секунд напряжённо вслушивался.
Слишком тихо. А такая тишина после перестрелки почти никогда не означала ничего хорошего. Либо отходят. Либо, наоборот, собираются для нового броска.
Блюменталь чуть подался ближе и почти у самого уха Зубова прошептал:
— Отступим?
Зубов быстро бросил взгляд назад. Позади редели тёмные стволы рощицы, а дальше уже начиналась открытая степь. Под светом луны они там были бы как на ладони.
Он отрицательно качнул головой:
— Близко они. Не успеем.
Потом медленно втянул в себя воздух и громко крикнул в темноту:
— Шестерых уже сняли! И вас снимем! Сюда на стрельбу уже ближайшие разъезды идут! Сдавайтесь!
Слова гулко раскатились между склонами балки и ушли в темноту.
В ответ — ни звука.
Ни выстрела. Ни движения.
Только где-то далеко капала вода.
Зубов подождал ещё немного, потом вдруг крикнул уже совсем коротко, почти издевательски:
— Ау!
Снова тишина.
И вдруг где-то впереди коротко и зло заржал конь.
Почти сразу послышался приглушённый окрик на чужом языке, щёлкнул кнут, загремели колёса, и где-то в глубине балки тяжело рванула с места телега.
Судя по звуку — большая, многоконная. Не простая крестьянская одноколка.
Колёса глухо застучали по камням, потом звук начал быстро уходить в сторону степи.
— Уходят, — тихо произнёс Зубов, чувствуя, как вместе с уходящим напряжением на него вдруг наваливается тяжёлая, почти свинцовая усталость.
Глава 14
Красновцы ударили под утро. Ударили, когда небо только-только начинало сереть над степью, а Зубов лишь недавно вернулся с дозора. За спиной осталась холодная ночная балка, редкие выстрелы где-то далеко на флангах и бесконечная вязкая усталость последних суток.
Спать хотелось так сильно, что временами начинало мутить. Не жрать, не курить, не говорить — только лечь хоть где-нибудь и провалиться в темноту хотя бы на час.
Их батальон стоял в нескольких степных хуторах севернее какой-то очередной станицы — то ли Каменки, то ли Каменской. Когда-то здесь, наверное, жили богато и широко: об этом говорили и добротные мазанки под соломенными крышами, и крепкие сараи, и с любовью высаженные сады. Теперь же всё выглядело брошенным и полумёртвым. Половина хат пустовала, заборы давно растащили на топливо, а по дворам бродили лишь тощие собаки да редкие куры.
От батальона тоже осталось меньше половины.
И хуже всего было даже не то, сколько людей полегло за последние недели в стычках и степных перестрелках. Куда больше просто исчезли. Кто-то ушёл ночью домой. Кого-то разагитировали местные. Кто-то решил, что раз немцы ушли, то воевать дальше где-то на юге против своих же — глупо и бессмысленно.
Честно говоря, Зубов и сам временами думал примерно так же.
Но он был военным. Точнее — военспецом. И кроме войны ничего толком уже не умел.
Командовал батальоном бывший вольноопределяющийся Ветров — большевик ещё старой закалки, ушедший в подполье задолго до революции, кажется, ещё в шестнадцатом, когда окончательно понял, что агитация среди строевых частей у него не выходит.
Зубова он недолюбливал. Даже не скрывал этого.
Смотрел всегда с какой-то смесью подозрения и классовой ненависти, будто лично Зубов был виноват в существовании всего старого мира. Хотя начинали они когда-то почти одинаково — оба вольноопределяющимися в той, казалось теперь, далёкой войне.
Только Ветров ушёл в революцию и подполье, а Зубов, по его мнению, “продался старому режиму”, выбрав офицерские погоны и службу.
Но сейчас всё это уже мало что значило, потому что под утро пришли красновцы.
Сначала где-то впереди неожиданно застрочил пулемёт “Максим”. Коротко, зло, почти в упор.
Потом над хуторами глухо хлопнули несколько гранат.
И почти сразу вспыхнули сараи.
Сухая солома занялась мгновенно. В предрассветной серости огонь выглядел особенно ярким — оранжевые языки пламени метались над крышами, ветер гнал искры через двор, лошади ржали, а сонные бойцы в одних гимнастёрках метались между хатами, не сразу понимая, откуда именно бьют.
— К пулемёту! К пулемёту, мать вашу! — надрывался Ветров, бегая по улице с револьвером в руке.
Старшина Молчанов, огромный уральский унтер ещё старой армии, пинками и матом собирал разбегавшихся красноармейцев обратно к позиции.
Где-то справа уже трещали одиночные винтовочные выстрелы.
Сквозь сереющее небо Зубов увидел, как по склону балки рассыпались цепи красновцев. Шли грамотно — перебежками, пригибаясь, используя складки местности.
Их единственный оставшийся “Максим” тут же ответил длинной дрожащей очередью.
Пулемётчик бил почти вслепую, на вспышки и силуэты.
Молчанов тяжело подбежал к Зубову, на ходу перехватывая винтовку:
— Товарищ военспец! Командир приказал!
— Чего?
— Обойти их пулемёт. Десять человек вам. Уничтожить расчёт.
Зубов коротко кивнул.
— Жбанов где?
— Тут мы, — сразу донеслось из-за сарая.
Взвод Жбанова Зубов уже хорошо знал. С этими ребятами он не раз ходил в разведку. Спокойные, крепкие, битые войной мужики — без лишней революционной болтовни, но надёжные и стойкие.
— За мной, — коротко бросил он.
Они сразу ушли назад между хатами, потом, пригибаясь, начали забирать вправо, всё дальше обходя позиции красновцев.
Сырая степная трава хлестала по сапогам. Где-то совсем рядом посвистывали пули. Один раз пришлось почти ползком перебираться через канаву, полную холодной мутной воды.
Отойдя метров на сто пятьдесят, Зубов наконец повёл людей вперёд, уже к самому звуку чужого “Максима”.
Шли теперь медленно. Почти бесшумно. В предрассветной серости уже можно было различить силуэты. Расчёт пулемёта стоял прямо за небольшим земляным бугром. И, к удивлению Зубова, почти без прикрытия. Лишь двое у самого “Максима” — один стрелял, второй подносил ленты. Остальные красновцы ушли дальше вперёд вместе с цепями.
Зубов коротко махнул рукой. Дальше всё произошло почти без звука, как многократно отрепетированный спектакль.
Того, что подносил ленты, один из бойцов Жбанова ударил кортиком под лопатку ещё до того, как белый успел обернуться.
На второго навалились сразу трое, выбили револьвер и потащили к Зубову.
Тот уже хотел приказать кончать быстрее и уходить, когда пленного подняли на колени. И вдруг замер.
Даже сквозь грязь, щетину и измятую офицерскую форму он сразу узнал лицо.
Раевский.
Они вместе начинали у Раттеля ещё в пятнадцатом. Вместе мокли под дождём на выходах за линию фронта, вместе часами ждали зазевавшегося “языка”. Потом было ранение, и судьба раскидала их по разным полкам, разным фронтам, а после революции — выходит, и по разным сторонам.
Раевский тоже узнал его сразу.
Воспалённые синие глаза вдруг широко раскрылись.
— Лёша?.. — сипло выдохнул он. — Лёша Зубов… ты?
Голос у него дрожал. Не от страха даже — от полного изнеможения.
— Помоги… я всё… к чёрту всё это… Не буду больше… Домой хочу…
На мгновение Зубов замер.
Перед ним вдруг оказался не белый офицер, не красновец и не враг. А тот самый Раевский, с которым они когда-то вместе жрали холодную кашу из котелков. И это почти по-детски прозвучавшее: «Не буду больше» — здесь, среди стрельбы, огня и грязи, показалось Зубову каким-то страшно неправильным.
Где-то впереди снова затрещали винтовки. Над хуторами плясал огонь. Кричали люди.
А здесь, в холодной сереющей степи, возле ещё горячего “Максима”, время будто остановилось.
Но только на секунду.
Зубов слишком хорошо понимал, что красновцы должны были заметить, что пулемёт замолчал. А значит, очень скоро сюда уже двинутся другие. Может, взвод. Может, больше.
Надо было уходить. Немедленно.
Он перевёл взгляд на Жбанова, и тот всё понял без слов, только коротко кивнул и спокойно достал нож.
Раевский ещё будто хотел что-то сказать, даже дёрнулся вперёд, но Жбанов уже шагнул к нему и коротким, привычным движением ударил снизу в сердце.
Белый поручик лишь судорожно выдохнул и начал медленно оседать на землю.
Зубов отвёл взгляд.
— Забирайте пулемёт, — глухо приказал он. — Быстро.
Двое самых крепких бойцов сразу подхватили тело “Максима”. Третий рванулся к коробкам с лентами. Тяжёлый станок пришлось тащить отдельно, волоком по влажной земле.
Теперь, если повезёт, у их полумёртвого батальона будет уже два пулемёта.
А значит — появится шанс продержаться ещё хотя бы один день…
… Зубову вдруг резко стало не хватать воздуха.
Он судорожно втянул его в себя и почти рывком сел на кровати.
Несколько секунд сердце тяжело колотилось где-то под самым горлом, а перед глазами всё ещё стояла серая донская степь, горящие хутора и Раевский, медленно оседающий на землю с удивлённым выражением лица.
Только постепенно Зубов понял, что находится уже не у горящего хутора и не весной восемнадцатого.
За окном гостиничного номера давно наступило утро.
Царицын, казалось, и не спал вовсе. С улицы доносился грохот телег, далёкие окрики извозчиков, чья-то ругань, лязг железа. Где-то совсем рядом хлопнула дверь, потом по коридору быстро прошёл человек. Из открытого окна тянуло нагретой пылью, дымом и Волгой.
Зубов медленно провёл ладонью по лицу.
Этот сон приснился ему впервые.
Да и самого Раевского он с того майского боя почти никогда не вспоминал. Будто тот вместе с остальными так и остался лежать где-то в степях Дона, окончательно растворившись в прошлом.
Но сейчас Зубов совершенно точно понимал, почему вдруг вспомнил его именно этой ночью.
Из-за того парня.
Того самого молодого, которого он вчера сначала пнул в лицо, а потом застрелил.
У него были точно такие же глаза — светлые, почти детские, синие.
Когда на стрельбу примчался ближайший разъезд, всё вокруг сразу ожило. Красноармейцы сыпались с лошадей, кто-то перекрывал дорогу, кто-то бежал к оврагу с фонарями.
Бледный как мел Блюменталь, державшийся за плечо, почти сразу приказал:
— Всех сюда. Трупы тоже. В ряд.
Зубов придержал Блюменталя и, не спрашивая разрешения, проверил, что у того с плечом. К счастью, оказался всего лишь вывих.
Сыщик, не скрывая досады и даже лёгкого стыда, пояснил:
— Недооценил отдачу браунинга. Вроде на стрельбище всё нормально было, а тут, видимо, слишком быстро жал на курок… вот плечо и дёрнул.
Пока они обменивались репликами, красноармейцы из подоспевшего разъезда расторопно стаскивали к дороге найденные тела.
Теперь на земле лежали четверо убитых. Трое — с пулевыми ранениями, у четвёртого в горле по самую рукоять торчал нож.
Блюменталь сразу потребовал собрать все фонари и вскоре вокруг тел стало светло почти как днём.
Московский чекист снова преобразился. Он ходил между мёртвыми так же спокойно и внимательно, как совсем недавно у поста через Царицу. Осматривал воротники гимнастёрок, сапоги, руки, карманы, швы формы.
И опять — чужая красноармейская форма, отсутствие документов и знаков различия. Без малейшей зацепки для их идентификации, как заметил Блюменталь.
— Без малейшей зацепки. Идентифицировать не представляется возможным, — тихо заметил Блюменталь, не отрывая взгляда от очередного тела. — Может, опознание поможет.
Но Зубов почти не слушал, что говорил Блюменталь. Он всё смотрел на лицо того молодого парня.
Тот лежал чуть повернув голову набок, с широко открытыми глазами. На совсем ещё юном лице застыло даже не столько страдание, сколько какое-то удивление и испуг. Будто в последний момент он так и не понял, за что именно его убили и как вообще оказался здесь — ночью, в чужой форме, в овраге под Царицыным.
Всё это было как-то неправильно. Стрелять в людей Зубову приходилось много. В Пруссии, в Галиции, да и много где ещё. И всегда это было страшно. Любой человек, говоривший обратное, либо врал, либо давно сходил с ума от войны.
Но там всё было иначе. Там перед тобой был немец. Австрияк. Чужой солдат в чужой форме.
А здесь…
Здесь у мёртвого было русское лицо.
И от этого во всём произошедшем чувствовалось что-то неправильное. Почти противоестественное.
За такими мыслями его и застал примчавшийся из города Корд. Он что-то быстро говорил Блюменталю, потом повернулся к Зубову, начал задавать какие-то вопросы, однако тот почти не слышал его.
Перед глазами всё ещё стояло лицо убитого парня. С этими широко открытыми светлыми глазами, в которых до самой смерти будто застыл немой вопрос.
Видимо поняв, что сейчас толкового разговора не выйдет, Корд только зло выругался себе под нос и почти силой затолкал обоих в свой «Руссо-Балт».
Машина тяжело тронулась с места.
Всю дорогу до города Блюменталь молчал. Лишь сидел, чуть сутулившись, и непрерывно что-то писал в своём маленьком блокноте. Иногда останавливался, хмурился, резко зачёркивал написанное и снова начинал писать. И так — раз за разом.
Зубова же, наоборот, тяготило молчание. Хотелось говорить и говорить. Наверное, потому, что стоило ему замолчать, как перед глазами снова возникало то мёртвое лицо.
Поэтому он неожиданно сам обратился к Корду:
— Как думаете… какие вообще шансы удержать Царицын?
Корд сперва будто даже не понял вопроса. Потом медленно повернул голову к Зубову.
Вид у заместителя председателя ЧК был измученный до предела: красные от бессонницы глаза, серое лицо, осевшая на кожанке пыль. И именно поэтому, наверное, сейчас он отвечал неожиданно честно — без обычной чекистской резкости и уклончивости.
— Для меня Царицын — дом, — негромко сказал он, глядя куда-то вперёд, на ночную дорогу. — Здесь мои родители жили. Здесь я вырос. Здесь женился.
Он помолчал.
— Потому для меня нет никаких “или”. Город удержим. Даже если зубами грызть врага придётся.
Говорил он быстро, всё больше распаляясь собственными словами:
— И не я один так думаю. Так думает чрезвычайно уполномоченный. Так думает ЧК. Рабочие так думают. Красноармейцы. А значит — никакие казаки нас отсюда не выбьют.
Он зло усмехнулся:
— Ничего… воевать мы, может, пока ещё и не очень умеем. Это правда. Но науку эту большевики тоже освоят. Быстро освоят.
Корд резко стукнул пальцами по борту автомобиля:
— И тогда всех этих Красновых, Корниловых, Каппелей… всех выжжем с нашей земли.
Он достал папиросу, на мгновение задумался — закурить или нет, — затем убрал её обратно в портсигар.
— Это вы сопли на кулак наматываете. Своего убил, не своего… Для вас они русские, а для меня враг. Враг, слышите? Зло, какое оно есть. Или они нас, или мы их.
Он вдруг наклонился ближе к Зубову.
— Я же видел, как вы на того мальца смотрели. Переживали. А я вам вот что скажу. Когда меня на каторгу забирали, именно такие меня прикладами били. Невесту мою в Сибири такие же парнишки убили. Собаками меня такие вот сытые травили.
Корд говорил быстро, зло, будто не Зубову это рассказывал, а самому себе напоминал что-то давно решённое.
— Так что запомните мои слова, Алексей Иванович Зубов, бывший штабс-капитан русской императорской армии. Я до последней капли крови — своей или их — буду их давить.
Он ткнул пальцем куда-то в темноту за окном автомобиля.
— Так что вам бы поскорее признать их врагами. Иначе однажды вашим врагом стану уже я.
Зубов некоторое время молчал. Потом вдруг неожиданно для самого себя спросил:
— А как вас по имени-отчеству-то?
Корд удивлённо покосился на него, а потом впервые за всё время знакомства по-настоящему улыбнулся.
Улыбка вышла усталой, но неожиданно тёплой.
— А вы, Алексей Иванович, имя-отчество Блюменталя знаете? — хмыкнул он. — Нет? То-то же. Тогда вам моё зачем?
Зубов слегка смутился:
— Да так… неудобно всё “Корд” да “Корд”. Тяжело так называть человека, с которым, скорее всего, ещё кровь проливать придётся.
Чекист коротко усмехнулся.
— Серёжей меня зовут. Серёжей Кузнецовым. Можете Серёжей, когда вдвоём. Но на людях — Корд. Иначе морду буду бить с превеликим удовольствием.
Он чуть помолчал и уже спокойнее добавил:
— А Корд — это псевдоним. С каторги ещё. Большевистское моё имя. Коротко. Чётко. Жёстко. Сразу понятно, кто таков.
До этого молчавший Блюменталь вдруг впервые за всю дорогу тихо произнёс, не отрывая взгляда от блокнота:
— Абрам Исаакович.
Корд и Зубов одновременно повернулись к нему.
Московский чекист всё так же смотрел в свои записи.
— Абрам Исаакович Блюменталь. Сын врача из местечка за чертой оседлости, — спокойно добавил он.
И снова начал что-то быстро писать в блокноте.
Когда «Руссо-Балт» наконец добрался до гостиницы, небо над Царицыным уже начинало сереть.
Корд высадил их у гостиницы и, прежде чем уехать, устало посмотрел сначала на Блюменталя, потом на Зубова:
— Поспите хоть пару часов. Оба на покойников похожи.
Блюменталь лишь рассеянно кивнул, всё ещё не выпуская из рук блокнот:
— Вам тоже следует, товарищ Корд.
Уже в гостиничном коридоре он вдруг остановился, что-то быстро записал, резко зачеркнул половину страницы и только после этого будто вспомнил, где вообще находится.
— Утром… — тихо произнёс он. — Надо будет поднять врачей. И железнодорожников тоже.
Зубов только устало махнул рукой:
— Утром разберёмся.
В сон он провалился почти мгновенно. И почти сразу снова увидел Дон.
Зубов медленно провёл ладонью по лицу, спать больше не хотелось. Слишком уж ясно перед глазами стояло лицо того молодого парня из оврага. С такими же почти детскими глазами, как у Раевского.
Он тяжело поднялся, плеснул в лицо воды из кувшина и, кое-как приведя себя в порядок, спустился вниз в гостиничный ресторан.
Там уже было людно.
За несколькими столами сидели командиры, какие-то снабженцы, железнодорожники. Пахло табаком, чаем и дешёвой кашей. Кто-то вполголоса спорил о положении под Калачом, кто-то читал свежие сводки.
Блюменталя Зубов заметил сразу. Московский чекист сидел у самого окна с чашкой давно остывшего чая и всё тем же блокнотом. Вид у него был откровенно скверный — бледное лицо, воспалённые глаза, перевязанное плечо под пиджаком. Но при этом он всё равно продолжал что-то быстро записывать.
А напротив него сидела Аглая, и, судя по выражению её лица, разговор шёл далеко не мирный.
— Это было безответственно, — зло говорила она, едва сдерживая голос. — Вы вообще понимаете, что могли просто не вернуться?
Блюменталь устало потёр переносицу.
— Аглая, пожалуйста, держите себя в руках.
— Нет, всё-таки! — почти зашипела она. — Вы поехали ночью неизвестно куда. Без меня! Это же было опасно, после всего, что уже произошло в городе!
Несколько человек за соседними столами уже начали коситься в их сторону.
Блюменталь это тоже заметил и тихо произнёс:
— Тише, прошу вас.
— А почему тише?! — не унималась Аглая. — Потому что вы решили лично лезть под пули? Почему вы так рискуете расследованием?
Только теперь она заметила подошедшего Зубова.
И тут же резко поднялась со стула.
— А вы! — почти с яростью бросила она. — Вы-то куда смотрели?!
Зубов даже слегка опешил.
— Простите?
— Вы военный! — зло продолжала Аглая. — Вы должны были понимать, что это чистое безумие!
Она резко указала на Блюменталя:
— Он следователь! Он…
На секунду Аглая вдруг запнулась, будто сама поняла, что начинает нарушать субординацию. Но всё же упрямо договорила:
— Он талант. Таких людей единицы. А вы позволили ему лезть в эту перестрелку!
Товарищ Синеева вдруг замолчала, тяжело дыша. Лишь теперь она, кажется, осознала, что на неё смотрит уже половина столовой.
Аглая резко вспыхнула, пробормотала что-то невнятное и почти бегом выскочила из зала.
Глава 15
Зубов почувствовал себя крайне неуютно, будто случайно подглядел что-то слишком личное. Он молча сел на освободившееся место, поблагодарил полового, поставившего перед ним тарелку каши, кусок хлеба и горячий чай.
Смотреть на Блюменталя ему почему-то было неловко. А тот задумчиво глядел куда-то поверх окна ресторана, где за мутным стеклом уже шумел просыпающийся Царицын.
За столом повисло неловкое молчание. Зубов молча доедал кашу, изредка поглядывая на московского чекиста. Тот выглядел скверно — бледный, с воспалёнными глазами и тенью бессонницы на лице. Но мысли его явно были уже далеко отсюда.
Наконец Блюменталь отложил ложку и произнёс:
— А знаете, Алексей Иванович, иногда расследование очень напоминает школьную задачку по математике.
Зубов хмыкнул:
— Это как же?
— А вот так. Сидишь над ней час, другой, уже все цифры перед глазами плывут, а решение не идёт. Тогда умный человек откладывает задачник, идёт пить чай, гулять или спать. И только потом — бац — решение вдруг само приходит в голову.
Он слегка постучал пальцем по виску:
— Мозг не любит, когда его нещадно эксплуатируют. Ему, видите ли, тоже нужна свобода. И отдых. Особенно после трёх суток недосыпа.
— И что предлагаете? — спросил Зубов.
Блюменталь спокойно закрыл блокнот, аккуратно убрал его во внутренний карман пиджака и впервые за всё утро позволил себе едва заметную улыбку:
— Проветриться.
Он поднялся из-за стола, взял лежавшую рядом газету и кивнул Зубову:
— Пойдёмте гулять.
Во дворе гостиницы их уже ждал извозчик — сухой старик в выцветшей жилетке и потёртой картузной фуражке. Лошадь лениво переступала копытами, отмахиваясь хвостом от мух.
Рядом с извозчиком, в узкой полосе тени от гостиничного козырька, стояла Аглая. После утренней сцены в ресторане она снова выглядела привычно холодной и собранной, будто никакой вспышки вовсе не было. Лишь чуть более резкие движения выдавали, что сама она произошедшее прекрасно помнит.
Блюменталь галантно пропустил Зубова в пролётку, сам задержался на подножке и повернулся к Аглае:
— Товарищ Синеева, у меня к вам очень важное поручение. Нужно, чтобы к трём часам всё было готово.
— Что именно? — сухо спросила она.
— Опознание всех убитых. Всех свидетелей, с которыми мы хотели поговорить вчера, тоже приведите. Особенно подопечных этого… как его… Шарнье. И не забудьте брата того оккультиста.
Он чуть помолчал:
— И ещё. Мне нужен полный список погибших по всем трём случаям. Подробно. Кто, где найден, предполагаемое время смерти — всё. Чем чёрт не шутит, может, между ними и есть какая-то связь.
Аглая быстро кивнула. При этом она машинально приподняла руку и начала загибать пальцы, запоминая поручения Блюменталя.
— Сделаю.
Но Блюменталь, кажется, решил загрузить её поручениями уже до обеих рук:
— И свяжите всё это с заключениями морга. Особенно по тем телам, которые мы с доктором Татариновым определили как старые. Нужно понять, кто они и в чём причина подмены.
— Хорошо.
— И ещё, товарищ Синеева. Не сочтите за наглость, организуйте ужин человек на пять в ЧК. Что будет — то будет, но желательно что-нибудь вкусное.
Теперь Аглая уже смотрела на Блюменталя с лёгким недоверием.
— И главное. Попросите вашего многоуважаемого дедушку остаться к ужину. Очень хотелось бы провести вечер в беседе со сведущими людьми. Мы вчера недоговорили, а зря. Товарищ господин Синеев, уверен, способен поведать немало интересного.
Он наконец мягко улыбнулся:
— Ну а пока на этом всё, товарищ Синеева. Увидимся в ЧК. И да… очень советую вам приобрести блокнот и карандаш. Запоминать столько поручений по пальцам крайне неудобно.
Аглая машинально посмотрела на свои почти сжатые кулачки и, слегка смутившись, быстро убрала руки за спину. Она уже собиралась уходить, но всё же не выдержала:
— А вы сами куда?
Блюменталь наконец улыбнулся чуть заметнее:
— А мы с Алексеем Ивановичем поедем гулять по набережной.
Аглая недоверчиво нахмурилась.
— Гулять?
— Именно. Может, на базар заглянем. Есть у вас тут что-нибудь вроде Привоза?
— Чего? — не поняла Аглая.
— Да неважно, — отмахнулся Блюменталь и наконец забрался в пролётку.
Извозчик щёлкнул вожжами, и лошадь неспешно потянула их вниз, к Волге.
Город шумел, двигался, жил. По улицам грохотали телеги с мешками зерна, тянулись обозы, куда-то спешили рабочие в засаленных рубахах, мелькали матросские бескозырки и кожанки чекистов. Возле булочных уже стояли длинные очереди, у чайных спорили о фронте, а на перекрёстках красноармейские патрули проверяли документы у подозрительных прохожих.
Чем ниже они спускались к Волге, тем шумнее и теснее становились улицы. Всё вокруг двигалось, гремело, перекликалось. какие-то матросы волокли бухты канатов. Над городом висел густой сладковатый запах Волги — речной воды, рыбы, угольного дыма, горячего дерева пристаней и мазута.
Блюменталь почти не говорил. Сидел, чуть подавшись вперёд, и внимательно смотрел по сторонам, будто впервые видел Царицын и теперь старался ничего не упустить.
В какой-то момент он кивнул в сторону огромных закопчённых корпусов у самого берега:
— А это что за завод?
Зубов проследил взглядом.
— Французский металлургический вроде. Тут их много по Волге понастроили ещё до войны.
Блюменталь задумчиво кивнул и снова замолчал.
Мимо как раз прошла целая вереница людей с узлами, чемоданами и какими-то мешками. Женщина в чёрном платке тащила за руку сонного мальчишку, рядом шагал хромой солдат без погон.
Блюменталь проводил их взглядом:
— Здесь стало больше беженцев?
— Сейчас ещё относительно немного, — ответил Зубов. — Вот если бои уже в пригородах начнутся — тогда увидите.
Блюменталь чуть нахмурился, продолжая смотреть на улицу. Потом неожиданно произнёс:
— А ведь город изменился. Всего пара дней прошла, а он уже другой. Чувствуете запах страха вокруг?
— Запах? — не понял Зубов. — Нет. Но люди ведь не дураки. Слухи, раненые, беженцы со своими историями… Всё это они прекрасно видят. Так что страха перед завтрашним днём тут, думаю, уже по самое горло.
Зубов слегка постучал пальцами по борту пролётки:
— Но паники пока нет.
Он помолчал и тихо добавил:
— Пока…
Блюменталь кивнул и больше почти не произнёс ни слова до самой набережной.
Здесь, у набережной, Волга открывалась во весь свой масштаб — мутно-жёлтая, бесконечная, вся в баржах, лодках, буксирах и чёрных дымящих пароходах. Над водой стоял сплошной гул — крики чаек, грохот погрузки, ругань грузчиков и протяжные пароходные гудки, перемешиваясь, создавали ни с чем не сравнимый голос порта. На пристанях сновали грузчики, катили бочки, таскали мешки, ругались приказчики и надрывались артельщики.
Блюменталь вдруг постучал тростью по борту пролётки:
— Остановите-ка здесь. Дальше мы пешком.
Извозчик удивлённо обернулся:
— Так мне велено при вас быть, товарищи. До самого вечера.
Блюменталь уже спрыгивал на мостовую.
— И прекрасно. Скажите лучше, голубчик, есть тут поблизости какой-нибудь портовый базар?
Извозчик даже усмехнулся:
— А как же без него? Вон туда по набережной идите, мимо пакгаузов, там прямо в ряды и упрётесь.
Он показал кнутом вдоль Волги, туда, где над крышами складов уже висел густой шум рынка.
— Вот и отлично, — довольно произнёс Блюменталь. — Тогда ждите нас у входа. Думаю, надолго мы не пропадём.
Извозчик только пожал плечами и полез поправлять сбрую, а Блюменталь уже неспешно двинулся вдоль набережной.
Зубов пошёл рядом. Несколько минут они просто молчали. Слушали город, Волгу, крики грузчиков и грохот цепей на пристанях.
Потом Зубов всё же не выдержал:
— Мы тут, значит, гуляем, а товарищ Синеева сейчас там одна с этими вашими поручениями возится.
Блюменталь лишь рассеянно махнул рукой:
— И прекрасно. Полезно. А то ей после вчерашнего в голову всякое лезть начнёт. Работа в таких случаях — лучшее лекарство.
Он чуть прищурился, глядя куда-то на баржи у берега:
— Да и потом, Алексей Иванович, она человек крайне способный. Иногда полезно дать людям почувствовать, что им доверяют серьёзное дело.
Зубов помолчал, но всё же решил высказаться:
— Мне кажется, вы с Аглаей… немного не так себя ведёте.
Блюменталь чуть повернул голову:
— Это как?
Зубов замялся, подбирая слово:
— Потребительски, что ли. А я уверен, что она такого не заслуживает.
Блюменталь неожиданно остановился и мягко придержал Зубова за локоть. Голос его остался всё таким же спокойным и доброжелательным, но взгляд вдруг стал серьёзным:
— Я бы на вашем месте немного придержал коней, Алексей Иванович.
Он помолчал, затем тихо продолжил:
— Вы вчера слышали Корда. Идёт война. Настоящая война. Не те игры в солдатики, в которые наши бывшие хозяева играли где-нибудь в штабах и клубах. А такая, где брат идёт на брата, а сын — на отца.
Блюменталь медленно убрал руку:
— В такие времена сперва делают дело. А уже потом думают обо всём остальном.
Зубов нахмурился и высвободил локоть:
— Даже если так, это не даёт вам права обращаться с людьми подобным образом.
Взгляд Блюменталя снова потеплел.
— Полно вам, Алексей Иванович. Вот увидите — товарищу Синеевой эти задачи только на пользу пойдут. За ужином сами заметите.
И, не дожидаясь ответа, московский сыщик снова двинулся вперёд, так что Зубову опять пришлось его догонять.
Некоторое время они шли молча. Потом Зубов вдруг спросил:
— А на кого пятое место за ужином?
— Что? — не сразу понял Блюменталь.
— Ну как же. Старик Синеев, Аглая, вы, я… А пятый кто?
Московский чекист неожиданно усмехнулся:
— А чёрт его знает.
И после короткой паузы добавил:
— Там, думаю, само решится.
Дальше они пошли вдоль длинных пакгаузов, тянувшихся вдоль самой Волги. Огромные склады из потемневшего кирпича нависали над дорогой. Между воротами сновали грузчики, катили тележки, орали приказчики, где-то звенело железо, а сверху, над крышами складов, всё так же висел крик чаек.
Чем ближе они подходили к портовому базару, тем плотнее и беспокойнее становился людской поток. Узкая дорога между пакгаузами уже гудела как улей. Навстречу бесконечно двигались матросы с тюками на плечах, какие-то оборванные солдаты без погон, рабочие в засаленных рубахах, женщины с корзинами, полными рыбы и зелени, мальчишки-разносчики газет, оравшие последние слухи о фронте так громко, будто сами только что прибыли из штаба армии.
Блюменталь некоторое время шёл молча, внимательно глядя по сторонам, словно не просто рассматривал базар, а прислушивался к нему. Потом неожиданно спросил:
— Ну что, Алексей Иванович, решили уже тот ребус?
— Какой?
— Зачем вас вообще позвали в это расследование.
Зубов нахмурился:
— А что тут решать? Военспецов сейчас везде суют.
— Нет, — мягко возразил Блюменталь. — Вы не просто военспец. Вы боевой офицер. Разведчик. Пластун. Ваше место сейчас где-нибудь на передовой, а не здесь, в кулуарах истории.
Он слегка развёл рукой вокруг.
— А история, между прочим, творится именно тут.
В этот момент мимо них едва не пронеслась тяжёлая телега с бочками. Возчик заорал что-то отборно матерное, люди шарахнулись в стороны, кто-то уронил корзину с яблоками, и те покатились прямо под колёса. Где-то рядом надрывались торговки селёдкой, пахло горячим хлебом, махоркой и речной тиной.
Блюменталь вдруг кивнул в сторону старухи, торговавшей булками у самого входа в ряды:
— Вот, например. Стоит себе бабушка, булками торгует. И даже не подозревает, что вокруг неё сейчас история делается.
Он действительно свернул к лотку.
Старуха смерила его подозрительным взглядом:
— Покупать будете, товарищ?
Блюменталь поднял одну булку двумя пальцами:
— Почём?
— Пять копеек.
— Пять? Да вы меня разорить хотите. Три дам.
— Три он даст! — возмутилась бабка. — Ишь барин какой выискался. Четыре и не морочьте голову.
Блюменталь с совершенно серьёзным видом вздохнул:
— Хорошо, уговорили. Но скажите-ка мне, мамаша…
Он слегка наклонился к ней:
— А чувствуете ли вы, что вокруг история творится?
Старуха сперва даже растерялась, потом всплеснула руками:
— Или покупайте, или идите отсюда, господи прости! Нашли тоже с чем приставать. Не втягивайте меня в ваши истории!
Блюменталь отскочил назад и вдруг совершенно искренне расхохотался. Смеялся он легко, заразительно и, как показалось Зубову, немного нервно, будто за последние дни в нём накопилось слишком много усталости.
Наконец он успокоился, вытер уголок глаза и снова повернулся к Зубову:
— И всё же?
Зубов пожал плечами:
— Сам не понимаю. Я военный человек. А тут от меня совсем другое требуется.
Он немного помолчал:
— Скорее всего, нужен был кто-то нейтральный. Особенно штабистам.
Блюменталь сразу перестал улыбаться.
— Вот как. Штабистам, значит…
Он задумчиво кивнул сам себе:
— Тогда выходит, для них это расследование действительно важно.
Дорога обогнула пакгаузы и вывела их прямо к раскинувшемуся огромному портовому базару — грязному, тесному, шумному и при этом удивительно живому. Казалось, здесь можно было купить всё, что только осталось от рухнувшей империи.
Под длинными полотняными навесами торговали вяленой рыбой, махоркой, арбузами, сапогами, ржавыми самоварами, старыми офицерскими шинелями с ещё не до конца споротыми погонами, какими-то винтовочными деталями, иконами, книгами без обложек, немецкими котелками и даже потускневшими георгиевскими крестами. Где-то старуха продавала пирожки рядом с матросом, пытавшимся сбыть револьвер без рукоятки, а чуть дальше оборванный солдат торговался за кусок селёдки так яростно, будто речь шла о спасении жизни. Над всем этим висел густой человеческий гул — бесконечный, нервный, живой.
Блюменталь легко спрыгнул с пролётки и поправил шляпу.
— Пойдёмте.
— И что мы тут делаем? — не понял Зубов.
Московский чекист спокойно оглядел шумные ряды:
— Покупаем и слушаем.
И действительно просто пошёл вдоль базара — медленно, без спешки, подходя то к одной лавке, то к другой, словно праздный покупатель, вышедший пройтись по рынку. У ларька с вяленой рыбой Блюменталь остановился, долго и с совершенно серьёзным видом выбирал связку тарани, даже зачем-то понюхал её, после чего начал лениво торговаться с продавцом. А буквально рядом, у развала со старыми книгами и журналами, двое мужчин спорили вполголоса, думая, что их никто не слушает.
— …говорю тебе, под Калачом опять красных погнали…
— Да брехня всё это, вчера таких паникёров ЧК уже брало…
Он пошёл дальше и вскоре остановился у ларька с булками и пирожками. Торговка — полная краснощёкая баба в замызганном переднике — мгновенно оживилась, стоило только увидеть прилично одетого покупателя. Блюменталь с неожиданной обстоятельностью начал выбирать выпечку, будто действительно пришёл сюда исключительно за пирожками. Взял несколько булок, потом ещё штук по пять пирожков с капустой и ливером, расплатился и уже собирался идти дальше, когда рядом две торговки, склонившись друг к другу, зашептались так громко, что их было слышно на полбазара.
— …А я тебе говорю — ночью опять стреляли…
— Ой, боженьки… Белые, али шпионы?
— Да бес их знает…
У ларька с зеленью двое чумазых беспризорников ожесточённо спорили, деля между собой надкусанное яблоко. Один, вихрастый и босой, с важным видом размахивал руками, будто лично присутствовал при самых секретных делах города:
— …У вокзала диверсанта поймали, зуб даю…
— Врёшь! — тут же фыркнул второй. — Если б поймали, уже бы весь город знал!
— Немцы это…
— Да какие немцы, дурень, казаки это…
Рядом, едва не задев Зубова плечом, двое грузчиков тяжело поволокли бочку на скрипучей тележке. От обоих пахло потом, махоркой и дешёвым самогоном. Один, кряхтя под тяжестью, мрачно бросил товарищу:
— Хлеба через неделю не будет, Прошка. Помяни моё слово…
Разговоры всплывали вокруг них обрывками — тревожными, злыми, испуганными — и тут же растворялись в общем шуме базара, словно клочья дыма над пристанями. Блюменталь шёл среди этого гомона удивительно спокойно, не вмешиваясь, не задавая вопросов, лишь иногда едва заметно поворачивая голову на особенно интересную фразу или ненадолго замедляя шаг. Со стороны он сейчас меньше всего походил на следователя ЧК. Скорее на праздного городского интеллигента, вышедшего побродить по рынку и купить рыбы к ужину. Но Зубов уже начинал понимать, что московский сыщик в эти минуты работает ничуть не меньше, чем ночью у тел убитых или в морге над вскрытыми трупами.
Блюменталь слушал город.
Слушал страх, расползавшийся по Царицыну вместе со слухами о фронте. Слушал тревогу в голосах торговок, злость грузчиков, нервный смех матросов, бесконечные разговоры о белых, шпионах, хлебе и стрельбе по ночам. И постепенно Зубов вдруг поймал себя на мысли, что все эти случайные фразы, крики, сплетни и пересуды действительно начинают складываться в какую-то невидимую общую картину, которую Блюменталь, кажется, уже видел гораздо яснее остальных.
Ближе к трём часам Блюменталь наконец достал часы, щёлкнул крышкой и устало вздохнул. В другой руке у него уже скопилась целая охапка свёртков со всякой снедью — рыбой, пирожками, булками и ещё какой-то мелочью.
— Ну что ж, Алексей Иванович, — произнёс он, перекладывая свёртки поудобнее. — Пора возвращаться. Посмотрим, что за это время накопали наши товарищи из ЧК.
Глава 16
К ЧК они вернулись уже ближе к вечеру. После шумной Волги, базара и свежего речного ветра с пристаней здание чрезвычайки встретило их тяжёлой духотой, запахом махорки, сырой бумаги и человеческой усталости. Во дворе толпились подводы, стояли несколько осёдланных лошадей, у входа курили красноармейцы с винтовками. Где-то в глубине коридоров кто-то зло ругался, хлопали двери, надрывался телефон.
Внутри оказалось ещё теснее и шумнее, чем днём. По коридорам сновали сотрудники, конвоиры вели каких-то задержанных, машинистки торопливо стучали на машинках, а возле одной из дверей двое чекистов едва не орали друг на друга из-за пропавших накладных.
Блюменталь, однако, будто сразу оживился. Вся усталость последних часов словно осталась где-то там, на базаре. Он быстро прошёл через коридор, прижимая под мышкой свёртки, и почти с ходу толкнул дверь их кабинета.
Аглая уже была там.
Стол оказался завален бумагами, карточками, протоколами и какими-то наскоро набросанными схемами. На подоконнике дымилась забытая папироса, рядом стояли три почти пустых стакана из-под чая. Сама Аглая выглядела уставшей до предела — выбившиеся волосы, тень под глазами, расстёгнутый ворот гимнастёрки, — но держалась всё так же прямо и собранно.
При виде Блюменталя она только коротко кивнула, но глаза её горели почти торжествующе:
— Всё почти готово. Скоро принесут последние сводки по опознаниям.
Московский чекист удовлетворённо улыбнулся:
— Вот видите, Алексей Иванович. А вы переживали.
Зубов промолчал. Ещё поднимаясь по лестнице, он заметил в коридорах толпившихся людей — заплаканных, испуганных, растерянных. Кто-то сидел прямо на подоконниках, кто-то нервно курил, кто-то тихо переговаривался. Видимо, это были родственники и знакомые погибших. Их вызвали сюда и заставили снова пройти через весь кошмар опознания распухших, изуродованных тел.
Московский чекист аккуратно выложил все свои свёртки прямо на середину стола и с явным удовлетворением произнёс:
— На ужин мы, считайте, уже закупились. Пусть кто-нибудь к шести всё организует. Предлагаю снова расположиться в логове Ивана Прокофьевича. Он ведь не против?
Аглая неожиданно махнула рукой так по-домашнему, что на мгновение совершенно перестала походить на строгую сотрудницу ЧК:
— Да он вообще в восторге. По-моему, дедушка впервые за полгода столько разговаривает.
В этот момент дверь коротко скрипнула, и в кабинет вошёл молодой красноармеец. Вытянувшись у порога, он доложил:
— Товарищ Синеева, для допроса всё готово.
— Хорошо. Ждите, — строго ответила ему та.
Красноармеец кивнул и тут же исчез за дверью.
Аглая раскрыла новенький блокнот и уже совсем другим, рабочим тоном продолжила:
— Ни Прокофьева, ни Савельева, ни Афанасьева — ни дома, ни по местам работы найти не удалось.
— Это наши душевнобольные? — уточнил Блюменталь.
— Они самые, — кивнула Аглая. — Прокофьев и Савельев исчезли около двух недель назад. Афанасьев — примерно на неделю раньше.
Она быстро перелистнула страницу:
— Соседи и знакомые говорят, что сперва все трое вели себя совершенно обычно. А потом начали куда-то пропадать — то на день, то на два. После этого возвращались нервные, измотанные, иногда будто чем-то напуганные. А затем исчезли совсем.
Блюменталь молча слушал, слегка постукивая пальцами по столу.
— Я на всякий случай приказала привезти сюда брата Савельева, — продолжила Аглая. — Бывший унтер-офицер. И не зря.
Она подняла глаза от блокнота:
— Того, постарше, которого вчера убили у поста через Царицу, опознали как Савельева. Его узнали в госпитале. И в психиатрическом отделении тоже подтвердили.
На несколько секунд в кабинете стало тихо.
Блюменталь медленно снял очки, задумчиво протёр стекло платком и негромко произнёс:
— Вот даже как…
Он тяжело опустился на свободный стул, откинулся на спинку и сцепил руки за головой. Несколько секунд молчал, глядя куда-то поверх лампы, словно мысленно перебирал отдельные куски мозаики.
— Ну, это хотя бы объясняет старые раны на телах, — произнёс он наконец. — Только вот что бывший унтер-офицер делал в группе нападавших?
И почти сразу резко подался вперёд:
— Говорите, брат его здесь?
Аглая кивнула.
— А кто ещё нас ждёт в допросной?
Аглая демонстративно раскрыла свой новенький блокнот и, слегка щурясь на мелкий почерк, начала перечислять:
— Василий Петрович Останин. Брат купца первой гильдии Останина Ильи Петровича.
Блюменталь быстро поднял глаза:
— Оккультист?
— Да. Вы вчера сами просили доставить его для беседы. Вот он со вчерашнего дня здесь и сидит.
На лице Блюменталя появилось совершенно искреннее удивление:
— То есть вы уже почти сутки держите человека в ЧК — без объяснений, без допроса и вообще в полном неведении, зачем он здесь?
Аглая слегка нахмурилась, будто не совсем понимала причину возмущения.
— Но его же не в камеру посадили.
— Это, конечно, радикально меняет дело, — серьёзно заметил Блюменталь. — Вы его хоть кормили?
Аглая тут же снова заглянула в блокнот:
— Да, конечно. В восемь утра и ещё час назад. Обедать-с изволили.
На последних словах в её голосе неожиданно мелькнула едва заметная насмешка.
Блюменталь несколько секунд внимательно смотрел на Аглаю, будто впервые замечая, как быстро та начинает перенимать его собственные интонации, затем спокойно спросил:
— А кто ещё?
На этот раз Аглая даже не стала заглядывать в блокнот. Видимо, список она уже помнила наизусть.
— Ещё священник. Игнатий Северов. Сам пришёл. Говорит, хочет что-то обсудить лично с вами.
Блюменталь слегка приподнял брови:
— Сам отец Игнатий?
— Да.
— И давно он здесь?
— Час примерно.
Блюменталь медленно прошёлся по кабинету. Потом ещё раз — уже в другую сторону. Зубов за последние дни успел заметить, что чем сильнее московский сыщик о чём-то думает, тем больше начинает ходить.
— Тогда так, — наконец произнёс Блюменталь. — Сначала Останин. Потом поговорим с братом Савельева. А уже на сладкое оставим отца Игнатия.
Он остановился возле стола:
— У нас ведь две допросные?
— Да. В подвале, возле архива. Вы их уже видели. В одной сидит, Останин, в другой Савельев.
— Отлично. Тогда действуем следующим образом.
Он начал быстро загибать пальцы:
— Отца Игнатия пока отведите в одну из допросных, где сидит Савельев. Без разговоров. Пусть там по сидят пока вместе, пообщаются. Останина держите во второй — мы сейчас пойдём к нему. После этого приведёте Савельева.
Зубов нахмурился:
— Может, всё-таки сначала со священником? Он ведь сам пришёл.
Блюменталь только коротко усмехнулся:
— Алексей Иванович, наука допроса требует предварительной подготовки объекта.
— Отец Игнатий не объект. Он сам сюда пришёл, — упрямо ответил Зубов.
Блюменталь остановился и впервые за весь разговор посмотрел на него совершенно серьёзно:
— Здесь все объект, Алексей Иванович. И вы. И я. Разница только в том, кто именно сейчас задаёт вопросы.
На секунду в кабинете повисла неприятная тишина.
Потом Блюменталь снова повернулся к Аглае:
— Товарищ Синеева, действуйте.
Пока ждали, когда освободят допросную, оба молчали. Поведение Блюменталя всё сильнее раздражало Зубова. Такое спокойное, почти холодное пренебрежение человеческими чувствами казалось ему чем-то неправильным. Одно дело — враг, бандит или пойманный диверсант. Но здесь человек сам пришёл в ЧК, сам захотел говорить, а с ним обращаются так, будто он уже заранее в чём-то виноват.
Сам Блюменталь, впрочем, выглядел совершенно невозмутимым. Он устроился за столом, придвинул к себе бумаги и с явным интересом принялся просматривать сводки и протоколы. Что-то быстро читал, что-то сразу помечал в своём блокноте, иногда ненадолго задумывался и снова начинал писать. Создавалось ощущение, будто он вообще забыл о существовании Зубова и полностью ушёл в какую-то собственную внутреннюю работу.
Минут через десять в кабинет снова заглянул молодой красноармеец:
— Товарищ Блюменталь, всё готово.
Московский чекист тут же поднялся.
В подвале оказалось заметно прохладнее. Каменные стены тянули сыростью, пахло пылью, старой известкой и табаком. Где-то за стеной слышался глухой стук печатной машинки, хлопнула тяжёлая дверь, потом снова стало тихо. Коридор освещали редкие керосиновые лампы, от которых по стенам дрожали жёлтые тени.
Допросная возле архива оказалась маленькой и тесной. Голые стены, грубый деревянный стол, несколько стульев да чадящая лампа под низким потолком. В углу стояло ведро с водой, рядом валялся окурок. Воздух здесь был тяжёлый, застоявшийся, будто сама комната за долгие месяцы успела впитать в себя страх, бессонницу и чужие разговоры.
Останин сидел за столом, устало опустив плечи. На первый взгляд он выглядел почти жалко — исхудавший, небритый, с грязными спутанными волосами и в мятой рубахе, давно потерявшей прежнюю белизну. Но даже сейчас в нём всё равно чувствовалось что-то от человека, ещё совсем недавно жившего совсем другой жизнью.
Даже в этой душной подвальной допросной Останин всё ещё больше походил на разорившегося купца, случайно оказавшегося среди чекистов, чем на настоящего арестанта.
Едва они вошли, Останин сразу вскочил со стула.
— Да сколько ж можно-то?! — почти простонал он. — Мало того, что меня уже вторую неделю в крепостные определили — рвы копать да канавы вместе с каторжниками, так теперь ещё сюда приволокли! Сутки почти держите! Ни помыться, ни по-человечески в уборную сходить… Это что за зверства вообще, господа хорошие?
Последние слова он произнёс уже тише, будто только сейчас вспомнил, где именно находится.
Блюменталь спокойно сел за стол, аккуратно снял перчатки и лишь после этого поднял взгляд на Останина:
— Большевистская власть, Василий Петрович, просто так людей не забирает. Раз вы здесь — значит, на то имеются причины.
Останин нервно сглотнул.
Блюменталь же продолжал всё тем же ровным, почти доброжелательным тоном:
— Впрочем, ваша дальнейшая судьба сейчас зависит исключительно от вашей искренности. Честные и подробные ответы очень помогают человеку вернуться домой.
Он сделал небольшую паузу.
— А вот ложь, недомолвки и попытки что-то скрыть обычно заканчиваются значительно хуже. Иногда — подвалом. Иногда — стенкой.
Останин побледнел так заметно, что даже Зубову стало не по себе.
— Да я… Господи… Да я всё скажу! Всё расскажу! Мне скрывать нечего!
Он начал быстро, сбивчиво креститься, заикаясь и путая слова:
— Я человек мирный… Я вообще в это всё не лезу…
— Конечно-конечно, — мягко перебил его Блюменталь. — Тогда расскажите-ка нам лучше про кружок, который вёл ваш брат ещё до революции.
Он раскрыл свой блокнот и начал неторопливо листать страницы.
— Так… так… секунду…
Потом вдруг удовлетворённо кивнул:
— А, вот. Здесь сказано, что вы и сами принимали в нём весьма деятельное участие.
Зубов едва заметно нахмурился. Он был совершенно уверен, что никаких подобных записей в блокноте Блюменталя быть не могло. Или московский чекист успел провести какое-то отдельное расследование — только вот когда? Последние дни они почти всё время находились вместе.
Останин недоверчиво покосился на блокнот:
— Так это… из-за кружка меня сюда привели? Господи помилуй, да когда это было…
Он нервно усмехнулся и тут же затараторил быстрее:
— Да и чушь всё это, право слово. Блажь одна. Свидетели ваши врут. Никакого особенного участия я там не принимал. Бывал пару раз, не более. Ну помогал иногда брату с организацией…
Он замялся, явно пытаясь подобрать слова помягче.
— В основном ведь это всё было… как бы вам сказать… развлечением. Баловством богатой публики. Для скучающих вдовушек, профурсеток да всяких любителей таинственности.
Останин даже невольно развёл руками:
— Свечи, маски, разговоры про духов, египетские знаки на стенах… Больше театра было, чем настоящего оккультизма.
— Значит, говорите, всё это было просто отдыхом декадентов? — негромко уточнил Блюменталь, делая очередную пометку в блокноте. — А между тем ходят слухи, что в вашем кружке людей, простите, склоняли к разным непотребствам. Ритуалы на кладбищах проводили.
Останин вдруг нервно хохотнул и даже махнул рукой:
— Да что вы такое говорите… “Склоняли”… Господи помилуй. Да туда эти гулящие дамочки сами бежали впереди паровоза. И ещё деньги платили такие, что вам и не снилось.
Он окончательно оживился и заговорил уже быстрее, почти с прежней купеческой развязностью:
— Публика-то собиралась самая что ни на есть отборная. Купчихи, вдовушки богатые, жёны адвокатов, барышни эти новомодные, которым всё скучно да всё острых ощущений подавай… А мой брат, царствие ему небесное, человек был мягкий. Слаб бы на это дело.
Останин криво усмехнулся:
— Да и, если по правде, кружок тот ему больше для знакомств полезен был. Связи, торговля, полезные люди…
Блюменталь молча слушал, слегка постукивая карандашом по столу.
— А кладбища? — спокойно напомнил он.
Останин поморщился:
— Да чушь это всё. Было пару раз по молодости, для таинственности. Кто-то из дамочек начитался французских романов — вот и потащились ночью духов вызывать.
Он фыркнул:
— Никому, между прочим, не понравилось. Холодно, сыро, земля мокрая, кругом кресты… Да ещё сидеть там чуть ли не на голой земле. Фу. Гадость одна.
На этих словах Блюменталь впервые за весь допрос едва заметно улыбнулся уголком рта.
— И ни о чём таком вы, разумеется, не ведаете? — сурово спросил Блюменталь. — И знать не знаете?
Недоверие в его голосе теперь уже почти не скрывалось. Останин сразу сдулся, нервно заёрзал на стуле и несколько секунд молчал, глядя куда-то в стол. Потом всё-таки неуверенно протянул:
— Ну… кое-что всё же было.
Блюменталь даже не пошевелился. Только карандаш в его пальцах замер.
— В городе, помимо нашего кружка, существовал ещё один… круг. Как они сами себя называли — не знаю. Но брат всегда говорил про них одинаково: “тот самый клуб”.
Последние слова Останин произнёс заметно тише.
— Люди там были серьёзные. Очень серьёзные. Чем именно занимались — понятия не имею. Да брат и сам, по-моему, толком не понимал.
Он сглотнул и продолжил уже быстрее, будто боялся, что если остановится, то больше говорить не сможет:
— Помню только, один раз их главный приходил к брату вместе с ещё каким-то господином. А я тогда как раз домой возвращался. Мы буквально разминулись в дверях. Только и успел увидеть, как они садились в закрытый экипаж у подъезда.
Останин нахмурился, вспоминая:
— Одеты были прилично. Даже слишком прилично по нынешним временам. Один высокий, сухой. Второй пониже, покрепче, но тоже… не из простых.
Он неопределённо повёл рукой:
— Осанка у обоих такая… благородная. Сразу видно — люди раньше при положении были.
Блюменталь едва заметно подался вперёд:
— И что дальше?
— А дальше брат сидел белый как мел. Просто белый. Я его таким даже при ревизиях не видел.
Останин нервно усмехнулся:
— Я ещё пошутил тогда, мол, что это за гости такие важные к нам пожаловали. А он мне и говорит: “Приходили из того клуба”.
Он снова замолчал.
— Я спрашиваю: “И чего хотели?” А брат отвечает: “Вербовать пытались”.
В допросной стало совсем тихо. Даже где-то за стеной перестали стучать машинки.
— Говорит, времена теперь суровые. И что такие, как мы, теперь тоже понадобились. Не только генералы да графья.
Останин криво передёрнул плечами:
— Я ещё засмеялся тогда. Говорю: “С каких это пор купчишки им понадобились?”
Он поднял взгляд на Блюменталя:
— А брат вдруг как рявкнет на меня. Никогда его таким не видел.
Останин непроизвольно понизил голос, почти повторяя чужую интонацию:
— “Ты не понимаешь, Василий. Это уже не политика. Тут что-то большее. И за такое головы снимают.”
В допросной на несколько секунд повисла тишина.
— И что дальше? — спокойно спросил Блюменталь.
— Да ничего, — Останин пожал плечами. — Брат почти сразу напился до беспамятства и ушёл спать. А наутро сделал вид, будто разговора вовсе не было.
Блюменталь медленно откинулся на спинку стула и задумчиво посмотрел в потолок. Останин и Зубов невольно тоже подняли глаза наверх. Потолок ещё помнил старую побелку, но по углам уже зеленел плесенью.
Несколько секунд московский чекист молчал, словно прокручивал услышанное у себя в голове. Потом снова перевёл взгляд на Останина:
— Василий Петрович, вы ведь … товарищ наблюдательный…
Он слегка запнулся перед словом “товарищ”, но всё же договорил:
— Может, заметили ещё что-нибудь? Что-нибудь необычное. Нестандартное.
Останин задумчиво почесал бороду:
— Да вроде всё рассказал…
Он нахмурился ещё сильнее.
— Хотя…
Блюменталь сразу подался вперёд:
— Хотя что?
— Я, знаете ли, табак люблю. Хороший. Заграничный особенно — английский там, французский…
Он виновато пожал плечами:
— Купеческая слабость.
Блюменталь молчал.
— Так вот, после того вечера я в пепельнице нашёл папиросу. Французскую. “Egyptiennes”.
Останин даже произнёс название с некоторым удовольствием.
— Большая редкость в наших краях.
Блюменталь вдруг резко выпрямился:
— “Egyptiennes”? С золотой лентой на пачке?
— Ага. Они самые.
Московский чекист быстро сделал пометку в блокноте, после чего уже нарочито спокойно уточнил:
— А когда именно это было?
— Да зимой ещё. Перед самым Новым годом. Советы уже вовсю в городе сидели.
Дальнейшие расспросы почти ничего не дали. Как Останин ни чесал бороду, сколько ни пытался вспомнить ещё хоть что-нибудь полезное — новых подробностей больше не нашлось.
Наконец Блюменталь поднялся, открыл дверь и подозвал дежурного красноармейца:
— Проводите гражданина Останина к выходу.
Тот едва не выскочил из-за стола от облегчения. Но уже у самой двери Блюменталь неожиданно остановил его:
— Последнее.
Останин замер.
— Вас ведь сейчас привлекают к строительству укреплений?
— Ну… привлекают, — нехотя буркнул бывший купец.
— И много там таких, как ваш брат?
Останин зло оглядел всех присутствующих:
— Много ли там моего брата? Да там сейчас все. И старики, и мальчишки. Кто сбежать не успел — тех всех туда.
Он скривился:
— Копаем. Пилим. Таскаем. Город спасаем… Для вас получается…
Блюменталь коротко кивнул красноармейцу, и Останина наконец увели. А московский чекист обернулся к Аглае:
— Это правда?
Та спокойно пожала плечами:
— Эксплуатация эксплуататоров, как велела партия. Каждый должен помочь обороне города.
Блюменталь задумчиво хмыкнул и уже обращаясь к Зубову заметил:
— Вот почему в порту и на набережной почти одни рабочие да матросы. Высший свет теперь, выходит, мотыгу осваивает.
После этого он снова посмотрел на Аглаю:
— Давайте Савельева.
Та коротко кивнула и почти сразу выскользнула за дверь.
Глава 17
— Значит, папиросы — это зацепка? — спросил Зубов сразу, как закрылась дверь за Аглаей. — И сам Савельев тоже?
Блюменталь не сразу ответил. Он сидел, слегка сгорбившись над очередным отчётом, который захватил из кабинета на втором этаже, водя карандашом по строчкам, иногда делая пометки на полях, иногда записывая что-то в свой блокнот. Затем медленно снял пенсне, потёр переносицу и только после этого поднял глаза.
— Зацепки? — тихо переспросил он. — Нет, Алексей Иванович… пока это скорее точки интереса.
Он откинулся на спинку стула и устало повёл больным плечом.
— Зацепка должна куда-то вести. Обязательно. Иначе это просто… неровность на поверхности.
Несколько секунд он молчал, будто подбирая сравнение и совершенно не обращая внимания на тихо вошедшую Аглаю, которая, стараясь не прерывать ход мыслей Блюменталя, молча прошла к своему столу в углу и осторожно села на стул.
— Представьте себе старый бабушкин вязаный свитер. Толстый, зимний, пушистый такой, из грубой шерсти. Тот самый, что в детстве ненавидели — наденешь, и весь чешешься. А почему? Возьмёшь его в руки, смотришь — и видишь сотни мелких неровностей. Тут петля перетянута, тут узор съехал, тут шов криво стянут… Господи, да мало ли таких мелочей. И вот из сотни подобных аномалий хорошо если десяток окажутся настоящими зацепками. А ниточка… ниточка вообще одна. Иногда две. Максимум три.
Он поднял палец, словно читая лекцию в университете.
— Но тянуть надо очень осторожно. Со знанием дела. Потому что если дёрнуть неправильно — нитка просто оборвётся. Или уведёт не туда. А иногда, наоборот, распускается весь свитер. Весь сразу.
Зубов невольно усмехнулся.
— Никогда бы не подумал, что вы сравните расследование с вязанием.
— Поверьте, это ещё не самое унизительное сравнение для нашей профессии, — сухо заметил Блюменталь.
Он кивнул на груду бумаг.
— Вот это куда важнее папирос и эффектных находок. Только в дешёвых книжках про Пинкертона сыщик ходит с лупой, поднимает окурок с мостовой — и через полчаса арестовывает преступника.
Блюменталь чуть прищурился.
— Или как звали того француза… Лекок, кажется. У них всё строится на красивой детали. На следе сапога, пуговице, визитной карточке под диваном. Людям нравится думать, что тайна раскрывается внезапным озарением.
Он постучал пальцами по рапортам.
— В жизни почти всё время сидишь вот так. Среди бумаги. Среди чужих почерков, бухгалтерских книг, журналов дежурств, списков умерших, карточек пациентов, железнодорожных накладных и бесконечного вранья. И именно бумаги говорят лучше всех. Люди лгут. Память лжёт. Страх лжёт. А бумага… бумага чаще всего просто не успевает соврать достаточно хорошо.
В коридоре послышались шаги. Тяжёлые, шаркающие. Затем чей-то кашель.
Аглая, сидевшая у дальнего стола с выписками из психиатрического отделения, подняла голову.
— Кажется, ведут.
Блюменталь молча надел пенсне обратно и аккуратно закрыл папку, поверх которой лежала карточка с фамилией Савельева. На мгновение его лицо снова стало совершенно неподвижным, почти равнодушным, но Зубов уже успел заметить то едва уловимое выражение, которое появлялось у следователя всякий раз перед допросом — холодную внутреннюю собранность охотника, заслышавшего в темноте слабый треск ветки.
Дверь отворилась с тяжёлым скрипом, и в кабинет, неловко пригибаясь, будто входил не в комнату, а в церковь во время службы, ввели Савельева.
Это оказался грузный бородатый мужчина лет сорока пяти, с широким обветренным лицом и красными, словно воспалёнными веками человека, привыкшего к чаду трактиров и недосыпу. Одет он был в потёртый, когда-то добротный сюртук, подпоясанный старым ремнём, и высокие сапоги с подсохшей грязью у подошв. Борода — густая, купеческая, уже тронутая ранней сединой — плохо сочеталась с его суетливой манерой держаться. От него пахло дешёвым табаком, мокрой шерстью и чайной заваркой.
Войдя, он сразу начал мять картуз в руках и беспокойно переступать с ноги на ногу.
Блюменталь даже не поднял головы.
Он продолжал спокойно перебирать бумаги, иногда откладывая одну в сторону и тут же принимаясь за другую, словно приведённый человек интересовал его не больше случайного посетителя в канцелярии.
В комнате повисло молчание. Слышно было только, как Савельев нервно ёрзает сапогами по полу да потрескивает фитиль лампы.
Наконец приказчик не выдержал.
— Господа… — начал он и тут же осёкся. — Ой, виноват… товарищи. Чего изволите, всё скажу как есть. Только потом бы домой отпустили. Мне ж на работу с позаранку.
— А кем вы работаете? — лениво спросил Блюменталь, не отрываясь от чтения.
— Приказчиком в чайной. Это сейчас. Времена нынче, сами понимаете… тяжёлые для нашего брата.
Он неловко усмехнулся.
— Баре, будь они трижды прокляты, все разбежались. А кто не успел — те нынче ямы роют али в подвалах сидят.
Блюменталь перевернул страницу.
— Савельев, как вас там?
— Савельев Гаврила Иванович — я. Савельев Василий Иванович — брат мой младший.
Блюменталь с минуту с интересом читал какое-то донесение, совершенно забыв про приказчика из чайной. Затем с явной неохотой, будто вынужденно тратя своё время на этот разговор, продолжил:
— Напомните, у кого вы служили до чайной.
— Да известно у кого. У графа Вейского. У Николая Владимировича.
Блюменталь медленно отложил один лист, взял другой и всё тем же скучающим тоном спросил:
— А правду говорят, будто покойный Николай Владимирович был оккультистом и колдуном?
У Савельева вырвался короткий смешок.
— Да брехня это всё, товарищ следователь. Любитель он был разных тайн, это верно. Книжки собирал, людей учёных привечал, разговоры мудрёные любил. Но колдун… — он снова хмыкнул. — Нет, это уж город навыдумывал. А почему покойный?
На этот раз Блюменталь впервые поднял глаза. Всего на мгновение. Бросил быстрый, почти незаметный взгляд на Зубова, после чего тут же вновь уткнулся в бумаги.
— И впрямь… чушь какую-то сказал, — спокойно произнёс он. — Как поживает граф?
Савельев пожал плечами.
— А бес его знает. Я ж ещё весной от него ушёл. С тех пор раза два видел только.
— Когда именно?
— Недели две назад, может меньше. Он тогда с сыном Николая Петровича ехал… с Петей. На извозчике куда-то.
— Николая Петровича? — тихо переспросил Блюменталь.
— Инженера железнодорожного. Большой приятель графа. Сам-то он вроде не здешний. То ли петербуржец, то ли вовсе из Москвы. До революции часто сюда наезжал, а теперь, видать, на службу сюда определён.
Блюменталь сделал короткую пометку в блокноте.
— Расскажите подробно о вашем брате.
Савельев тяжело вздохнул и снова принялся мять картуз.
— Да чего рассказывать… брат как брат. У меня таких ещё двое было. Васька младший самый. С дурью в голове. Всё ему казалось — в люди выбьется. В армию рвался.
Он невесело усмехнулся.
— Я ему ещё тогда говорил — работать надо, а не по гарнизонам шляться. При хорошем барине и так человеком станешь, ежели Господь даст…
Савельев покосился на присутствующих и поспешно поправился:
— Ну… это ещё до революции было. Тогда ж мы не понимали, что нас, выходит, эксплуатировали.
Аглая едва заметно отвела глаза, пряча улыбку.
— Потом японская война была, — продолжал приказчик. — Он туда и подался. Помотался по гарнизонам, до фельдфебеля дослужился. Женился даже. Всё между домом и службой бегал. А потом Настюха его при родах померла… тут он словно с ума и начал сходить. А там и германская война грянула.
Он понизил голос.
— Ранили его где-то… в Польше, что ли. Вернулся совсем дикий. Всё ему австрияки мерещились. По ночам кричал. За нож хватался. Вот и определили его в лечебницу.
Блюменталь продолжал что-то записывать.
— Там вроде полегчало ему. А после Рождества отпустили. Сказал — что дело к нему какое-то имеется у уважаемых людей.
— Какое дело?
— А пес его знает. Не докладывали мне. Да и что у умалишенного в голове может быть, блажь одна.
Савельев пожал плечами.
— Только дома он после того почти не бывал. Придёт переночевать — и опять исчезает. Всё где-то шлялся. С людьми какими-то новыми связался.
Он быстро перекрестился, но тут же смущённо убрал руку.
— А потом вот… помер, видать, в дурной компании. А чего да как — не ведаю. Вот вам… честное пролетарское.
Блюменталь закрыл блокнот.
— К нему кто-нибудь приходил?
— Бывало.
— Кто именно?
— Да разные. Пару раз дружки его из лечебницы заходили. Один вроде сапожником был. Второго я и не спрашивал. Мне-то что. Говорю ж — не до разговоров мне было. Домой он только спать являлся. А где пропадал — Бог ведает.
Блюменталь ещё долго гонял Савельева по одним и тем же вопросам, меняя формулировки, возвращаясь к уже сказанному, цепляясь за случайные слова и оговорки. Но приказчик лишь тяжело сопел, вытирал ладонью вспотевший лоб и упрямо твердил одно и то же: не знаю да не ведаю.
Иногда казалось, будто он действительно ничего не понимает и живёт в каком-то тесном мирке чайной, дешёвого табака и собственных бытовых забот. Но порой в его глазах мелькало что-то другое — короткая настороженность человека, слишком внимательно следящего за тем, чего говорить не следует.
Наконец Блюменталь закрыл блокнот.
— Хорошо. Пока достаточно.
Савельев облегчённо выдохнул и уже сделал движение к двери.
— Так я это… домой тогда?
— Нет.
Блюменталь произнёс это спокойно, даже не глядя на него.
— Красноармеец.
Конвоир тут же шагнул вперёд.
— Определите гражданина Савельева в камеру. До дальнейшего распоряжения.
Приказчик побледнел.
— Да за что ж? Товарищи, я ж всё сказал…
— Время покажет, — сухо ответил Блюменталь. — Может, посидишь с месяц в тёмной — память-то и вернётся.
Савельева увели под его вопли о том, что месяц — это смерти подобно, что они права не имеют и что он человек честный. В коридоре ещё некоторое время слышалось его растерянное причитание, затем хлопнула дверь.
— Вы думаете, он причастен? – послышался голос Аглаи из ее угла.
Блюменталь пожал плечами:
— А черт его знает.
— Тогда зачем…
— Потому что что-то недоговаривает наш Гаврила Петрович Савельев.
Он несколько секунд смотрел в пустоту перед собой, затем вдруг спросил:
— Финальные списки погибших пришли?
— Да. Вот последние.
Аглая поднялась и передала ему тонкую папку.
— Здесь по группе из балки. И сверка с результатами вскрытия Татаринова.
Блюменталь кивнул, взял листы и принялся внимательно их просматривать. Некоторое время в кабинете слышался только шелест бумаги.
Потом он вытащил из общей пачки ещё два документа, сложил все три вместе и протянул Зубову.
— Вот списки всех трёх групп убитых. Сверху даты нападений. Посмотрите внимательно. Что интересного заметите?
Зубов взял листы.
На первый взгляд — обычные служебные таблицы. Фамилии. Возраст. Предполагаемое происхождение. Следы службы. Примечания медиков. Отметки о ранениях.
Он пробежался глазами по первой странице, затем по второй.
Нахмурился.
— Что именно я должен увидеть?
Блюменталь откинулся на спинку стула и сцепил пальцы на животе.
— А вот это, Алексей Иванович, вы мне и скажите. Посмотрите внимательнее. Старайтесь обращать внимание на сходства. Даже на самые неочевидные.
Зубов взял первый лист. Бумага была плохая, жёлтая, неровная, текст был машинописный, имелись чернильные правки на полях и сверху торопливо выведенная дата — «20 июля».
Ниже шёл заголовок о составе караула при убитом складском посте, а затем восемь фамилий, каждая с краткой, обрубленной биографией, будто человеческую жизнь можно было уместить в две строки между возрастом и приметами тела.
Первым стоял старшина Костромин Егор Лаврентьевич, сорока двух лет, из крестьян Саратовской губернии, служил ещё в царской армии, в четырнадцатом был ранен под Перемышлем, в шестнадцатом получил Георгиевскую медаль за вынос пулемёта из-под огня, при осмотре тела отмечены старый рубец на левом бедре и искривлённый мизинец правой руки.
После него шли трое также имевших военный опыт, Лузгин Матвей Петрович, тридцати четырёх лет, бывший рядовой сто семьдесят второго пехотного, воевал в Галиции, дважды контужен, затем шёл Харламов Степан Ильич, тридцати одного года, из мастеровых, до революции служил в обозной команде, имел след штыкового ранения под ребром. Последним из троих шёл Мартынюк Антон Савельевич, малоросс, двадцати девяти лет, бывший ефрейтор, по словам сослуживцев человек тихий, но бывалый, с заметным австрийским шрамом через щёку.
Дальше начиналось пополнение, Якушев Павел Тимофеевич, двадцати двух лет, прибыл из Саратова за неделю до гибели, военного опыта не имел, и Неклюдов Фёдор Семёнович, девятнадцати лет, тоже саратовский, грамотный, бывший приказчик мануфактурной лавки, стрелять обучался уже здесь, при полку.
Последними шли двое местных ополченцев, Пахомов Григорий Андреевич, сорока восьми лет, мещанин, вдовец, в прежней армии не служил по болезни лёгких, и Силантьев Кирилл Осипович, тридцати семи лет, из дворян. Оба добровольцы, призваны в городское ополчение в начале июля, оружие получили за три дня до нападения.
Зубов много раз держал в руках списки потерь, война есть война, и если про тебя написали целый абзац, значит, ты уже для армии что-то да значишь. Обычно хватало фамилии, двух букв через точку и звания.. Но на этих двух последних фамилиях внимание его задержалось чуть дольше. Остальные всё-таки были военные, опытные или нет, но военные. А Пахомов и Силантьев, вероятно, ещё совсем недавно жили своей обыденной городской жизнью. А потом город вдруг решил, что они тоже солдаты, выдал им винтовки, поставил в караул, а через несколько дней вписал в список убитых.
Второй лист был помят сильнее. На верхнем поле виднелось бурое пятнышко, похожее на засохший след пролитого чая.
Дата стояла уже «24 июля», а состав убитой группы значился в девять человек. Первым был Гаврилов Фома Егорович, тридцати девяти лет, бывший унтер-офицер, участник германской войны, ранен в пятнадцатом под Лодзью, отмечен как «недостаточно дисциплинирован, но храбр».
Следующими шли трое красноармейцев, прошедших германскую, Чуркин Семён Афанасьевич, Квасов Иван Никитич и Погодин Аркадий Львович. За ними значились трое московских пополненцев, почти мальчишки на фоне этих потёртых войной людей — Мещеряков Николай, Рубцов Евлампий и Гнесин Лев Моисеевич, все большевики.
Последними опять оказались двое местных, Корнеев Трофим Яковлевич, пятидесяти одного года, и Маляров Данила Фомич, сорока лет, оба из дворян, до того в армии не служили. Добровольцы.
Третий лист был самым свежим. Бумага ещё не успела замяться, а чернила в некоторых местах блестели гуще. Сверху стояла дата — «28 июля». Тела именно из этой группы прошли вскрытие у доктора Татаринова.
В списке значились всего семь фамилий. Трое бывалых красноармейцев — Аверин Пётр Лукич, тридцати пяти лет, старшина, Бондарев Захар Михеевич, сорока одного года, старший стрелок, и Климов Тимофей Артемьевич, тридцати лет, рядовой. За ними значились двое рязанских новобранцев — Суровцев Андрей Павлович, девятнадцати лет, крестьянин, и Шлыков Михаил Еремеевич, двадцати двух лет, плотник. Оба из весеннего призыва восемнадцатого года.
Последними снова шли местные. И вот над их фамилиями карандашом, тонкой уверенной рукой Аглаи, было выведено: «старые трупы». Первая фамилия — Рогачёв Елисей Кузьмич, восемнадцати лет, студент, из дворян. Вторая — Лапшин Терентий Васильевич, тридцати восьми лет, дворянин. Опять добровольцы.
— Много ополченцев-добровольцев, — наконец сказал Зубов, всё ещё не поднимая глаз. — Из дворян.
Блюменталь ответил не сразу, заговорщицки подмигнул Аглае и сообщил:
— В точку, товарищ Зубов. Обратите внимание, Рогачёв и Лапшин не служили, а Рогачёву вообще восемнадцать. А тела, что мы вскрыли как их, были военных старше тридцати, с кучей старых ран.
— Тела подменили? — недоверчиво спросил Зубов.
— Именно, — тихо сказал Блюменталь.
— Значит, они не погибли тогда, — подала голос Аглая.
— Или погибли не там, — улыбаясь, парировал московский сыщик. — И ещё миллионы всяких «если».
Зубов поднял глаза. Блюменталь сидел неподвижно, сцепив пальцы на столе, и смотрел на него уже без прежней ленцы. Лицо его сделалось сухим, внимательным, почти старым.
— Вот теперь, Алексей Иванович, мы с вами, кажется, нашли не бугорок на свитере. Вот теперь у нас в руках, возможно, и зацепка.
Блюменталь медленно повернул голову к Аглае.
— А кто этих двоих опознавал?
— Рогачёва — мать, — сразу ответила та, листая свои записи. — Лапшина никто. По документам сирота. Родных не нашли.
— Мать здесь?
— Внизу ждёт. Я велела пока не отпускать.
— Позовите.
Аглая вышла. Несколько минут в кабинете стояла тишина. За подвальным оконцем уже совсем разошёлся долгожданный дождь. Водяные струи текли по мутному стеклу, размывая пыль и делая и без того грязное окно совершенно непрозрачным.
Блюменталь сидел неподвижно, прикрыв глаза и слегка постукивая карандашом по столу. Зубов же вновь просматривал фамилии, но теперь за сухими строчками ему всё отчётливее мерещилась какая-то чужая, плохо различимая система.
Через несколько минут дверь снова открылась. Аглая ввела женщину лет пятидесяти.
На первый взгляд — обычная мещанка в тёмном платке и старом, тщательно заштопанном платье. Но стоило ей сделать несколько шагов, как Зубов сразу уловил неправильность. Слишком прямая спина. Слишком спокойная, почти холодная посадка головы. И руки — сухие, узкие, с длинными пальцами, руки, не видевшие труда.
— Гражданка Рогачёва Софья Александровна, — представила её Синеева.
Блюменталь тут же поднялся.
— Садитесь, пожалуйста.
Он сам подвинул ей стул, что для него вообще было редкостью.
— Примите мои соболезнования. Поверьте, мы сделаем всё возможное, чтобы найти виновных.
Женщина едва кивнула и вдруг заплакала. Сразу, резко, словно по команде.
Тонко запричитала, закрывая лицо ладонями:
— Господи… сыночек… кровиночка… да за что ж… да как же…
Но плач этот почему-то не тронул Зубова. Наоборот — вызвал почти физическое раздражение. Было в нём что-то слишком правильное, слишком выверенное. Не живое рыдание человека, у которого вырвали сына, а будто давно заученная роль.
Блюменталь тоже остался совершенно спокоен.
— Воды.
Красноармеец быстро подал стакан.
Гражданка Рогачёва пить из мутного стакана не стала, побрезговала, но сам факт поданной воды, видимо, подействовал успокаивающе. Блюменталь терпеливо дождался, пока женщина немного успокоится, и только потом очень мягко спросил:
— Там действительно лежал ваш сын?
Она торопливо закивала.
— Да… мой… мой Елисей… Господи помилуй…
— Он служил добровольцем?
— Да… да… сам пошёл… город охранять…
— А до этого где служил?
Женщина на мгновение замялась. Совсем чуть-чуть, но Зубов заметил.
— Нигде… — тихо сказала она. — Не служил. Он у меня домашний был. Только… юнкерские курсы прошёл когда-то. А потом домой вернулся.
Блюменталь поднял глаза. Впервые за весь разговор посмотрел на неё прямо и внимательно.
— Из Петрограда вернулся?
Вопрос прозвучал спокойно, но с нажимом. Женщина дёрнулась едва заметно.
— Да упаси Бог… нет… из Владимира.
Опять врёт, сразу понял Зубов. Даже не потому, что поймал её на факте, а по тому, как именно она испугалась. Не самого вопроса — названия города.
Блюменталь же будто потерял к ней интерес.
Он коротко записал что-то в блокнот, закрыл его и кивнул конвоиру.
— Проводите гражданку.
Женщина ещё что-то говорила, снова принималась плакать, крестилась, но следователь уже её не слушал.
Когда дверь закрылась, в кабинете на несколько секунд повисла тяжёлая тишина.
— Владимирское училище, — наконец негромко сказал Зубов.
— Бьюсь об заклад, — так же тихо ответил Блюменталь. — Наш Елисеюшка ещё в ноябре Зимний оборонял.
Он медленно снял пенсне.
— Сын её, скорее всего, жив и в добром здравии. Слишком уж наигранная реакция для любящей матери.
Аглая нахмурилась.
— Может, задержать?
— Наоборот, — сухо сказал Блюменталь. — Отпустить и забыть. Точнее, сделать вид. Поставьте наружное наблюдение за их домом. Лучших людей поставьте. Вдруг сыночек её навестит?
Он встал и направился к маленькому окну под потолком.
— А пока позовите отца Игнатия. Думаю, батюшку пора уважить.
Глава 18
— Зачем вообще подменять трупы? — спросил Зубов. Эта мысль всё никак не укладывалась у него в голове.
Он всё ещё держал в руках листы со списками, хотя давно их прочёл. Раз пять, наверное. За мутным подвальным оконцем тяжело шумел дождь, где-то наверху хлопнула дверь, протащили что-то железное по двору.
Блюменталь медленно повернул карандаш между пальцами.
— Хороший вопрос. Очень хороший, Алексей Иванович.
Он задумчиво посмотрел на потолок.
— Важный такой. Всеобъемлющий. И потому пока бесполезный.
Следователь чуть подался вперёд.
— Нам бы сначала понять не зачем, а как. Как именно подменяли тела. Где нашли трупы. Как их вывезли. Где держали. Кто оформлял бумаги. Каким образом три охранных поста вымерли без стрельбы и шума.
Он начал загибать пальцы.
— Затем неплохо бы выяснить, где сейчас те, кого объявили мёртвыми. Вот тогда, возможно, станет понятно и зачем всё это делалось.
Блюменталь усмехнулся краем рта.
— А может, и не станет.
— Товарищ Синеева, вы же проверяли личное дело графа Вейского. Он всё-таки официально жив или мёртв?
Аглая подняла глаза от своих бумаг.
— Мёртв. Врачи городской Александровской больницы зафиксировали апоплексический удар. Похоронили… — она сверилась с записями. — А нет, кремировали. И прах развеяли над Волгой согласно воле усопшего.
Зубов уже хотел удивлённо отметить крайне эксцентричное поведение графа, как в этот момент дверь снова открылась.
В кабинет вошли красноармеец-конвоир и отец Игнатий.
Зубов сразу отметил, что за эти двое суток священник будто постарел. Осунулся как-то, почернел лицом, а в движениях появилась неприятная дёрганость человека, который давно и плохо спит. Даже седины в аккуратной чёрной бороде словно стало больше. Войдя, Игнатий быстро, почти тревожно оглядел кабинет, задержал взгляд на раскрытых папках и только потом посмотрел на Блюменталя.
Тот сразу указал ему рукой на стул напротив себя.
— Садитесь, батюшка. Пусть это и не ваши уютные сени, но местечко тоже, смею надеяться, неплохое.
Священник чуть повёл бровью, то ли принимая шутку, то ли решая, стоит ли вообще на неё реагировать.
— Не хотите ли чаю?
А затем Блюменталь, не дожидаясь ответа, повернулся к красноармейцу:
— Да, братец, сделай-ка нам всем горячего чаю. Покрепче только, а то мы здесь скоро совсем уснём.
Конвоир кивнул и вышел.
Несколько секунд в комнате стояла тишина. Слышно было только, как дождь тяжело барабанит по наружной решётке подвального окна.
Блюменталь аккуратно сложил руки на столе.
— Ну что ж… слушаю вас, святой отец.
Отец Игнатий поморщился.
— Можно просто батюшка, — негромко сказал он. — Или отец Игнатий. Святость — это большое слово. По нынешним временам особенно дорогое.
Батюшка несколько секунд молчал, будто раздумывая, с чего начать. Потом медленно сложил на коленях длинные худые пальцы и негромко произнёс:
— Перво-наперво я бы хотел узнать, что вы сделали с моим прихожанином, Гаврилой Савельевым.
Блюменталь едва заметно приподнял бровь.
Священник продолжил уже твёрже:
— Мы с ним сейчас в одной комнате сидели. Потом его мимо повели, а он всё кричал… про месяц, про тёмную, про то, что права не имеете. Так вот я требую объяснения, за что вы так с Гаврилой.
Блюменталь медленно поднялся из-за стола, в два шага обошёл его и резко сел прямо на край столешницы возле священника. Он возвышался над священником, но лицо его при этом оставалось спокойным. И всё же Зубов уже успел заметить то самое выражение, которое появлялось у московского следователя всякий раз, когда кто-то пытался разговаривать с ним не на его условиях.
— Слушайте, гражданин… — он вопросительно посмотрел на Аглаю.
— Северов, — тихо подсказала та.
— Да. Гражданин Северов. Вы сейчас не в том положении, чтобы здесь что-либо требовать. И уж тем более не в том месте.
Он чуть наклонился вперёд.
— Это вы там у себя в приходе можете или на всё той же паперти требовать, укорять и голос возвышать. А здесь извольте помнить, где находитесь.
Отец Игнатий побледнел, но глаз не отвёл.
Блюменталь продолжал уже совсем спокойно:
— Вы сами сюда пришли. Но выйти отсюда сможете только с моего разрешения.
Он помолчал секунду.
— А теперь либо говорите, что хотели сказать, либо выметайтесь и не отнимайте у меня время.
Отец Игнатий дёрнулся от этих слов. На лице его сначала быстро промелькнул страх, затем почти сразу — гнев, но священник сумел сдержаться. Только пальцы его чуть сильнее сжались на коленях.
— Воля ваша, товарищ чекист, — спокойно ответил он. — Но справедливость, она для всех одна. Что здесь, что там.
Блюменталь коротко расхохотался. Сухо, зло и неприятно.
— Зря стараетесь, гражданин Северов. Мы тут люди неверующие.
Он слегка качнул ногой, всё так же сидя на краю стола.
— Итак. Я жду.
Священник тяжело вздохнул. Так глубоко, будто внутренне на что-то решался.
— Я тогда не всё вам сказал.
Ни одна черта на лице Блюменталя не дрогнула. Ему, казалось, было всё равно, даже если священник сейчас встанет, передумает и уйдёт.
— Почему? — чуть потянув время, спросил Блюменталь.
Священник впервые за весь разговор отвёл взгляд.
— Испугался. Тогда ещё думал… может, обойдётся. Может, не моё это дело.
Он устало потёр лоб.
— Но теперь вижу — зря.
За подвальным окном дождь усилился. Большие капли тяжело барабанили по стеклу, так что отцу Игнатию даже пришлось немного повысить голос:
— Графа Вейского в городе видели. Не раз.
Зубов невольно поднял голову.
— Уверены?
— Уверен, — тихо ответил священник. — Сам не видел. Но люди говорили разные. И независимо друг от друга. В другой одежде, без прежнего лоска, под чужим именем… а всё равно узнавали.
Блюменталь перестал улыбаться.
— Дальше.
— И ещё был у меня один человек недавно. Из старых прихожан. Из дворян.
Игнатий помедлил.
— Так вот он говорил… что хватит терпеть. Что скоро будет большая война. Не та, что сейчас идёт кругом, а другая. Настоящая. И крови будет много. Очень много. И потому, мол, каждому скоро придётся решать, на чьей он стороне.
Блюменталь чуть склонил голову набок.
— А вы что?
Священник долго молчал. Потом спокойно ответил:
— А что я? Я сюда не воевать пришёл. Я сюда пришёл со своим приходом быть. И в горе, и в радости. Революция — это большое испытание веры.
Он поднял усталые глаза.
— Я есмь пастырь добрый: пастырь добрый полагает жизнь свою за овец.
Блюменталь чуть усмехнулся.
— А наёмник, не пастырь, которому овцы не свои, видит приходящего волка, оставляет овец и бежит… Евангелие от Иоанна, глава десятая, стих одиннадцатый. Знаем, читывали. И что же, выходит, это мы для вас наёмники?
— Не знаю я про то, — устало ответил Игнатий. — Я про себя сказал. А более не ведаю.
В комнате снова повисла тишина. Блюменталь встал со стола, сделал пару шагов за спиной отца Игнатия, а потом, обойдя его, сел с другой стороны стола.
— И кто же этот господин? — спросил Блюменталь.
Отец Игнатий помедлил.
— Корнеев Трофим Яковлевич. Мануфактурщик. Из дворян. Брат Корнеева Сергея Яковлевича.
— Председателя губернского суда? — сразу уточнила Аглая.
Священник кивнул.
Зубов был уверен, что только что видел это имя. Он бегло пробежал глазами по спискам в руках. Память его не подводила. Зубов подался вперёд и протянул Блюменталю помятый лист со списком второго взвода.
— Корнеев… Вот.
Блюменталь быстро взял документ. Несколько секунд его взгляд скользил по строчкам, потом левая бровь медленно поползла вверх. На листе, среди фамилий убитых от двадцать четвёртого июля, чётко значилось:
«Корнеев Трофим Яковлевич, пятьдесят один год. Доброволец».
В кабинете стало тихо. Блюменталь медленно поднял глаза на священника.
— А когда, говорите, вы в последний раз видели господина Корнеева?
— Неделю назад примерно, — ответил Игнатий, уже начиная понимать, что именно произошло. — Двадцать пятого… или двадцать шестого. Точно не скажу.
Зубов почувствовал, как внутри неприятно холодеет. Опять эти ходячие мертвецы. То ли духи злые, то ли подменыши. Корнеев официально лежал в общей могиле городской мертвецкой уже вторую неделю.
Блюменталь ещё несколько секунд смотрел на лист, затем медленно положил его перед собой. После этого достал из внутреннего кармана блокнот, начал быстро перелистывать исписанные страницы, что-то отыскивая среди торопливых пометок и фамилий.
— Скажите-ка, батюшка, — наконец произнёс он, не поднимая глаз, — а знакома ли вам фамилия… Николай Павлович?
Он прищурился, сверяясь с записью.
— Инженер железнодорожный. Друг графа Вейского. И сын его, Пётр.
Отец Игнатий заметно насторожился.
— Петров знаю с десяток, — осторожно ответил он. — А вот Николая Павловича… инженера железных дорог…
Блюменталь поднял взгляд.
— Высокий такой. Седоватый уже. Говорит негромко. Петербургский выговор. Часто бывал у Вейского ещё до революции.
Священник нахмурился.
— Нет, не знаю такого. Первый раз слышу.
Блюменталь медленно вернулся за свой стул.
— И как отреагировал Корнеев, когда вы ему отказали?
Священник молчал.
— Вы же ему отказали?
Отец Игнатий поднял голову. Глаза его были влажны.
— Поймите, я не герой. Я сюда не от революции бежал, а из-за неё. Если пришла такая большая беда, надо быть с паствой, со своими. Я несу ответственность за каждого. А Советы, революция…
Блюменталь положил обе руки на стол, пристально глядя на священника.
— А мы для вас враги, так?
Священник перекрестился.
— Нет, Боже конечно нет. Овцы заблудшие.
— «Есть у Меня и другие овцы, которые не сего двора, и тех надлежит Мне привести: и они услышат голос Мой, и будет одно стадо и один Пастырь». Так ведь? — уже не скрывая раздражения, произнёс чекист.
— Вы не понимаете, — устало ответил Игнатий. — Вы все для меня свои. И белые, и красные. И выбирать между Васькой с завода и Мишей из юнкерского училища я не вправе.
Руки Блюменталя начали медленно сжиматься в кулаки, но он всё ещё держал себя в руках.
— И что вы ему сказали?
Отец Игнатий опустил голову, будто смотреть на Блюменталя ему было тяжело.
— Сказал, что ответить сейчас не могу. Потом. А сейчас дел у меня в приходе много.
— А он что?
— Сказал, чтобы о разговоре молчок. А то всем будет туго. И им, и мне. И сказал, что придёт. Скоро придёт.
Блюменталь медленно встал.
— И пришёл?
— С тех пор нет. Жду. Боюсь и жду. А потом вы… Я думал, раскрыли нас. А потом понял, дурак. Вы власть. Паства моя под вами, по вашим законам живёт. А значит, надо вам сказать.
— Хоть и мерзко с нами общаться, да? — вдруг взъелась Аглая. — Все вы контра. Одни в рясах, другие в костюмах, но всё равно контра.
Блюменталь поднял руку, и Аглая сразу замолчала, села обратно на место.
Московский чекист тем временем что-то аккуратно занёс в блокнот. Некоторое время он ещё смотрел на исписанную страницу, слегка постукивая карандашом по ногтю большого пальца, затем поднял глаза.
— Что-нибудь ещё, батюшка?
Отец Игнатий устало покачал головой.
— Нет. Всё, что знал, сказал.
Блюменталь несколько секунд молча изучал священника, будто решая для себя что-то окончательно, потом неожиданно мягко кивнул.
— Хорошо.
Он повернулся к конвоиру.
— Проводите отца Игнатия до выхода. И… без грубостей.
Священник медленно поднялся.
На секунду показалось, будто он хочет ещё что-то добавить, но Игнатий лишь тяжело вздохнул, коротко посмотрел на Зубова и молча вышел вслед за красноармейцем.
Дверь закрылась.
В кабинете сразу стало как-то пусто.
Дождь за окном уже почти стих, только редкие тяжёлые капли ещё стекали по мутному подвальному стеклу. Лампа на столе тихо потрескивала, пахло мокрой одеждой, дешёвым чаем и табачным дымом.
Блюменталь медленно потёр лицо ладонями.
— И как с такими работать? Товарищ Синеева, распорядитесь, чтобы и за этим… поставили наблюдение. А вдруг и вправду придёт к нему в гости Корнеев. Да с Вейским в придачу.
Потом вдруг сообщил совершенно будничным тоном:
— Господа, а ведь я чудовищно проголодался.
Аглая невольно подняла на него глаза.
Чекист устало усмехнулся.
— Нет, серьёзно. Все эти заговоры, трупы, юнкера, дворяне и воскресшие мануфактурщики удивительно портят человеку аппетит. А у меня, между прочим, с утра кроме чаю и одной отвратительной папиросы во рту ничего не было.
Он поднялся из-за стола.
— Думаю, нам пора поужинать. И заодно спокойно собрать всё, что мы сегодня накопали, пока оно окончательно не превратилось в кашу у нас в головах.
Аглая, до того молча складывавшая бумаги по папкам, подняла голову.
— У деда всё уже готово, — сказала она. — Он просил, как закончите, сразу в архив идти.
Блюменталь довольно кивнул.
— Вот за что люблю профессионалов, так это за понимание первостепенной важности ужина для следствия.
Архив встретил их не только полумраком и запахом старой бумаги, но и двумя незваными гостями. За столом, который уже отодвинули от стены, чтобы все могли рассесться, сидели Протосевич и Корд.
Оба явно понимали, что пришли без приглашения, и оба делали вид, будто другого в комнате не существует.
Корд сидел, развалившись на стуле и мрачно куря самокрутку, щурясь сквозь сизый дым. Его тяжёлое скуластое лицо казалось ещё жёстче в дрожащем свете лампы. Протосевич же, наоборот, был собран, сидел прямо, аккуратно положив ладони на колени, но в напряжённо вытянутой шее и слишком неподвижном взгляде чувствовалось внутреннее напряжение.
Воздух между ними буквально звенел.
Блюменталь остановился на пороге, оглядел обоих и вдруг усмехнулся:
— Смотрите-ка. Даже не пять, а целых шесть персон, — обращаясь к Зубову, заметил он.
Тот не ответил, только коротко хмыкнул.
А московский чекист как ни в чём не бывало прошёл к столу и уселся во главе, приглашая остальных присоединиться.
Когда все наконец нашли свои места, Синеев и Зубов принялись накрывать на стол. Старик, несмотря на возраст, двигался удивительно быстро и ловко, будто сам процесс приготовления чая и ужина возвращал ему какую-то прежнюю, почти дореволюционную жизнь.
На столе вскоре появились глубокие миски, котелок с горячим борщом, чёрный хлеб, пирожки, чайник с крепким чаем. Аглая разливала борщ по мискам, и тут очень кстати пришлись купленные Блюменталем солёные огурцы и зелень. Да и против вяленой рыбы, как выяснилось, никто совершенно не возражал.
Ели быстро, молча. Все понимали, что еда — это только аперитив, главное блюдо их ждёт позже, за чаем. Только изредка слышались звон ложек, скрип стульев да стук искусственной челюсти Синеева.
За окнами архива уже окончательно стемнело. Ветер иногда толкал рамы, и старое стекло тихо дребезжало в переплётах.
Наконец последние миски из-под борща убрали со стола. Появились чай, пирожки и табак.
Блюменталь тщательно вытер салфеткой пальцы, достал свой потрёпанный блокнот и некоторое время молча смотрел на собравшихся поверх пенсне.
Потом негромко произнёс:
— Вот что я вам скажу, господа… дело у нас крайне интересное.
Он задумчиво постучал ногтем по обложке блокнота.
— Каша, конечно, а не дело. Но всё равно интересное.
Блюменталь раскрыл блокнот, некоторое время перелистывал исписанные страницы, затем аккуратно вырвал один лист.
Разгладил его ладонью на столе.
После чего взял карандаш и своим красивым, канцелярским почерком вывел сверху крупную цифру:
«1».
— Итак, — негромко произнёс он, одновременно записывая, — первое. У нас имеется двадцать четыре трупа.
Карандаш быстро заскрипел по бумаге.
— Из них минимум двое подменены. Оба дворяне. Оба из городского ополчения. И в каждой группе таких по двое.
Протосевич почти сразу дёрнулся.
— Да что ж у вас всё в одну сторону-то! — раздражённо бросил он. — Чуть что — сразу дворяне, заговоры, подполье. Оставили бы вы уже граждан в покое.
Корд тут же зло усмехнулся.
— А контра сама всё лезет и лезет. Мы бы, может, и рады успокоиться, да только им неймётся.
— Да какая контра? — резко повернулся к нему Протосевич. — У вас теперь любой бывший гимназист уже контрреволюционер.
— А у вас, товарищ военспец, все бывшие офицеры почему-то исключительно невинные овечки.
— Потому что мы кровь проливали за Отчизну!
— А мы, значит, только бумажки перекладываем?!
Градус разговора повышался с каждой репликой. Корд уже подался вперёд через стол, Протосевич тоже напрягся, будто ещё немного — и оба вцепятся друг другу в глотки.
Блюменталь же всё это время совершенно спокойно продолжал писать.
Только когда спор начал окончательно скатываться в перебранку, он вдруг негромко произнёс, даже не поднимая головы:
— Господа, если вы закончили, может, всё-таки вернёмся к делу?
Корд недовольно откинулся назад. Протосевич раздражённо поправил воротник.
Блюменталь же спокойно поставил точку в конце строки и продолжил:
— Итак. Самое важное здесь даже не то, что трупы подменены.
Он поднял карандаш.
— Самое важное — кто именно подменён. Не красноармейцы с фронта. Не уголовники. Не случайные люди.
Карандаш ткнулся в бумагу.
— А представители старых сословий. Люди, которых в новом мире вроде бы уже не должно существовать. И тем не менее они не просто существуют, а ещё и очень старательно изображают из себя мёртвых.
Блюменталь перевернул лист и вывел ниже вторую цифру.
— Второе. Подменяют не кого попало. Подменяют именно дворян, мещан из старых городских семей, людей, так или иначе связанных с прежним устройством города. Куда они исчезают и зачем — пока большой вопрос.
Он коротко, почти сухо пересказал историю с подменёнными телами, результаты вскрытий, произведённых доктором Татариновым, разговор с матерью Рогачёва и странное несоответствие между биографиями погибших и телами, найденными в балке.
Блюменталь поставил новую цифру.
— Третье. Нападения происходят с промежутком примерно в четыре дня. Двадцатое, двадцать четвёртое, двадцать восьмое.
Он быстро обрисовал все совпадения по датам, как сопоставили рапорты гарнизона и списки погибших.
— Следовательно, если это система, а я начинаю подозревать, что это именно система, следующее нападение следует ожидать послезавтра.
Зубов подумал, что если оно произойдёт, то он будет считать нападавших либо отчаянными храбрецами, либо полными идиотами. Если, конечно, они не просто отчаявшиеся.
Блюменталь продолжал:
— Четвёртое. Некоторые из официально умерших после собственной смерти были замечены живыми и в добром здравии.
Он рассказал про Корнеева, разговор у храма, свидетельства отца Игнатия и отдельно упомянул графа Вейского, которого несколько раз видели в городе под чужим именем.
Синеев медленно снял очки.
— Это уже совсем дурно пахнет, — негромко пробормотал старик.
Блюменталь тем временем вывел следующую цифру.
— Пятое. С этим каким-то образом связаны беглые умалишённые.
Он коротко пересказал историю Савельева, лечебницы, странных посетителей и нападения на пост ЧК.
— Один из нападавших вчерашней ночью, как мы выяснили, Савельев. Можно сделать допущение, что существует очень большая вероятность того, что остальные его дружки из лечебницы были вместе с ним.
— И зачем контре сумасшедшие? — хмуро спросил Корд.
— А вот это, Сергей Кузьмич, прекрасный вопрос, — спокойно ответил Блюменталь. — Возможно, потому что сумасшедшими их считаем только мы.
Он поставил шестую цифру.
— Шестое. Командовал нападением человек с иностранным акцентом.
Следователь коротко напомнил про показания красноармейца Гарифуллина, слышавшего речь нападавших во время перестрелки.
Протосевич недоверчиво прищурился.
— А не мог ваш этот Гарифуллин просто ослышаться?
— Нет, — сразу ответил Блюменталь. — Я проверил. Слух у красноармейца отменный. До войны егерем был.
Зубов вспомнил, как московский сыщик разговаривал с Гарифуллиным. Поставил того на место, где тогда стоял иностранец, а сам встал там, где во время перестрелки находился Гарифуллин. Сам Зубов тогда почти ничего не слышал из их разговора, а вот башкир различал и понимал каждое слово.
Блюменталь же уже писал дальше.
— И наконец седьмое.
Он слегка постучал карандашом по столу.
— Этот загадочный Николай Павлович. Инженер железной дороги. Друг Вейского. И сын его, Пётр.
Чекист из Москвы коротко пересказал показания Савельева.
— Железнодорожник, — задумчиво повторил Корд.
Блюменталь кивнул.
Корд неожиданно поднялся из-за стола, аккуратно отодвинул стул и направился к двери.
— Мне отойти надо, — коротко бросил он на ходу. — Кое-что проверить.
Только Блюменталь проводил чекиста внимательным взглядом поверх пенсне, но ничего не сказал. Лишь дождался, пока за Кордом закроется дверь, и снова опустил глаза к своему листу.
— Ну и напоследок, восьмое.
Он вывел цифру.
— Городской криминал, скорее всего, к этому отношения не имеет.
Синеев поднял брови.
Блюменталь пояснил:
— Для уголовников всё происходящее слишком… сложно. И главное — слишком тихо. Такие вещи в городе обычно расползаются слухами очень быстро. А здесь почти никто ничего не знает. Ни босяки на пристани, ни трактирщики, ни местные воры.
Он постучал карандашом по бумаге.
— Значит, либо организация очень дисциплинирована, либо это вообще не обычное подполье.
Старик Синеев задумчиво взял исписанный лист.
Долго его рассматривал, шевеля губами.
Потом негромко спросил:
— И какие будут мнения, господа?
Аглая ответила почти сразу:
— Восстание белых.
Она чуть подалась вперёд.
— Или подготовка большой диверсии. Подмена людей, нападения на посты, железная дорога… Всё сходится.
Протосевич раздражённо взмахнул рукой.
— Да ничего тут не сходится! Вы слишком усложняете. Полгорода сейчас живёт слухами, бывшими офицерами и страхом. Тут любого дворянина копни — найдёшь знакомство с графом или инженером.
— А трупы? — спокойно спросила Аглая.
Протосевич замолчал на секунду.
— С трупами, да… скверно вышло. Но это ещё не значит, что у нас в городе тайное общество из романов.
Зубов всё это время молчал. Потом медленно произнёс:
— А я вот что заметил.
Все повернулись к нему.
— Среди подменённых нет ни одного бывшего военного.
Он посмотрел на список в руках Синеева.
— Дворяне есть. Мануфактурщики есть. Студенты есть. Люди старого общества есть. Но кадровых военных среди них нет.
Блюменталь перестал постукивать карандашом.
Зубов продолжил уже увереннее:
— Если бы это было обычное белое подполье, там офицеров было бы полно. А здесь будто наоборот — кто-то собирает именно гражданских. Причём не случайных.
Синеев медленно поднял голову.
— А списки того четвёртого взвода проверили? — тихо спросил он. — Были ли среди них местные добровольцы?
Вопрос был прост и лежал на поверхности, но до того Зубов об этом почему-то не подумал, хотя всё было просто как дважды два. Блюменталь уже хотел что-то сказать, но не успел — в архив почти влетел Корд, а следом за ним двое красноармейцев с винтовками.
Лицо чекиста было возбуждённым, злым, почти торжествующим. На мокрой гимнастёрке темнели дождевые пятна, сапоги были в грязи, будто он только что бежал через весь двор.
— Нашли, — выдохнул он прямо с порога. — Нашли контру.
Все одновременно поднялись из-за стола.
— Кто? Где? — непонимающе спросил Блюменталь.
Корд быстро провёл рукой по мокрым волосам.
Потом довольно усмехнулся и прошёл к столу, даже не снимая мокрой кожанки.
— А ведь давно надо было брать эту сволочь, — сообщил он. — Мы ещё с весны вели одного инженера. Андреева. Приехал в Царицын в апреле. С двумя сыновьями. Петром и Игорем.
Он ткнул пальцем в стол.
— Николай Павлович Андреев.
Блюменталь медленно поднял глаза.
Корд продолжал уже с явным азартом охотника, наконец почуявшего добычу:
— До нас ещё раньше слухи доходили, что кто-то пытается сойтись с сербским батальоном. Осторожно так, через третьи руки. А теперь всё сошлось. И ваши разговоры, и донесение Штольца.
— Штольца? — переспросил Блюменталь.
— Да, замглавы горсовета. Вы его видели на собрании у чрезвычайного уполномоченного. Тот, что отвечал за земляные работы. Его тоже пытались прощупать. Всё тот же Андреев. Штольц полчаса назад Звеньеву звонил, рассказал про этого гада.
Корд зло хлопнул ладонью по столу.
— Ну что сидим, товарищи? По коням — и брать контру.
Блюменталь устало поморщился.
— После вчерашнего с меня, знаете ли, хватит беготни с пистолетом по ночному Царицыну.
Он потёр воспалённое плечо.
— Товарищ Синеева нужна мне здесь. А вот товарищ Зубов пусть едет. От него там будет куда больше пользы.
Корд коротко кивнул.
Протосевич неожиданно поднялся со стула.
— Тогда и я с вами.
Корд сразу повернул к нему тяжёлое лицо.
— А нет, Протосевич.
Тон его стал заметно жёстче.
— Я бы попросил вас остаться здесь. В ЧК. Пока дело не будет закончено.
В архиве сразу стало тихо. Протосевич медленно прищурился.
— Это ещё почему?
Корд выдержал его взгляд совершенно спокойно.
— Потому что сейчас у нас слишком много бывших оказываются не там, где должны. И я бы предпочёл, чтобы вы были у меня на глазах, пока дело не будет сделано.
Он кивнул на двух красноармейцев, стоявших сзади.
— А ребята проследят.
Глава 19
Зубов стоял у окна и молча смотрел на медленно сереющее небо над Волгой. Ночь уже начала отступать, но рассвет всё никак не мог окончательно вступить в свои права, словно и сам не решался приходить в этот измученный, пропахший гарью город. Над рекой тяжело висел грязноватый туман, смешанный с дымом пожаров, сыростью после ночного дождя и сладковатым запахом угольного дыма с пристаней. Где-то далеко, за складами и баржами, глухо и тоскливо ухнул пароходный гудок, и этот звук почему-то показался Зубову особенно одиноким.
По его щекам медленно текли слёзы.
Впервые, кажется, со школьных лет.
Он даже не сразу понял это. Лишь почувствовал вдруг солоноватую влагу на губах, устало прикрыл глаза и несколько секунд стоял неподвижно, тяжело опираясь ладонью о холодный подоконник. За последние годы он слишком хорошо привык к крови, выстрелам, смертям, к изуродованным телам на снегу, к хрипам раненых в полевых лазаретах и к тому страшному равнодушию, которое рано или поздно приходит почти к каждому человеку на войне. Но сейчас внутри было другое чувство, куда хуже привычного страха смерти.
Чувство вины.
Чем дольше он пытался вновь и вновь прокрутить в голове события этой ночи, тем яснее понимал — он должен был, нет, обязан был догадаться раньше. Должен был заметить. Должен был понять ещё там, в архиве. Всё ведь лежало почти на поверхности. Да, он не профессионал, не сыщик… но ведь и не дурак же.
Или всё-таки дурак. И теперь из-за него пострадали люди.
Зубов медленно перевёл взгляд на свою руку. Та, что не была перевязана, заметно дрожала. В пальцах был зажат тяжёлый гранёный стакан с водкой. Прозрачная жидкость чуть подрагивала в такт дрожи руки, отражая серый предрассветный свет. Он машинально поднял стакан к лицу, но пить не стал. Только долго смотрел сквозь мутноватое стекло на лежавший на столе наган — тяжёлый, чёрный, влажно поблёскивающий возле разбросанных бумаг.
Когда в дверь тихо постучали, Зубов даже не удивился.
Где-то глубоко внутри он, кажется, ждал этого стука уже несколько часов.
Потом постучали ещё раз. Настойчивее.
Ну конечно.
Уже, видимо, пора.
Он резко выплеснул водку в распахнутое окно. Капли с тихим плеском разлетелись в сыром утреннем воздухе. Рука дрожала всё сильнее. Несколько секунд Зубов смотрел на пистолет, потом медленно потянулся к нему, чувствуя под пальцами холод металла.
Он должен решиться.
Обязан.
В дверь стучали уже увереннее, требовательнее.
Тук-тук-тук…
И почему-то этот звук вдруг выдернул его обратно — туда, на несколько часов назад, когда всё ещё только начиналось.
Тоже со стука.
Только тогда это был не стук в дверь, а тяжёлый перестук колёс по мокрой мостовой ночного Царицына…
…Они ехали через ночной Царицын в автомобиле Корда — старом, тяжёлом «Руссо-Балте», ревущем и подрагивающем на ухабах. Мотор сипло кашлял, фары выхватывали из темноты заборы, телеграфные столбы, редкие патрули и случайные фигуры, торопливо жавшиеся к обочинам при виде машины ЧК.
За автомобилем двигались две грузовые пролётки с красноармейцами. Корд решил не рисковать. В рейд он взял почти три сводных взвода ЧК — людей опытных и проверенных.
— Куда именно едем? — спросил Зубов, стараясь перекричать дребезжащий мотор.
Корд, сидевший напротив, даже не сразу ответил. Он курил, чуть приоткрыв окно, и сизый дым уносило назад холодным ночным ветром.
— В квартиру Андреева, — наконец бросил чекист. — В ту, что ему железнодорожное ведомство выделило.
Он зло усмехнулся.
— Голубчик наш дома. С работы ушёл ещё в семь.
Зубов машинально достал часы. Маленькая стрелка стояла возле десяти, большая — на пяти.
Корд этот жест заметил сразу.
— Небось уже отужинали, — хмыкнул он. — Сидят сейчас в гостиной, трубки курят да думают, как большевиков со свету сжить.
Машину сильно тряхнуло на рельсе. «Руссо-Балт» жалобно заскрипел рессорами, но тут же снова тяжело пополз вперёд.
За окнами Царицын опустел. После недавних нападений, слухов о диверсантах и постоянной стрельбы по окраинам улицы теперь пустели задолго до полуночи. Лишь изредка попадались патрули, конные разъезды да редкие фигуры припозднившихся прохожих, которые, завидев машину ЧК, сразу старались прижаться к заборам или вовсе исчезнуть в ближайших переулках. Возле костров у перекрёстков сидели красноармейцы, провожавшие автомобиль настороженными взглядами. Над городом висела тяжёлая влажная духота, оставшаяся после дождя, и даже ветер с Волги не приносил облегчения — только запах сырой пыли, дыма и близкой реки.
Ехали они, кажется, вечность, но вот наконец Корд коротко постучал пальцами по стеклу перед водителем.
— Приехали.
Автомобиль начал медленно сбавлять ход и скоро остановился в тени переулка.
Квартира Андреева находилась на Николаевской, почти у самого начала Пушкинского бульвара. Большой трёхэтажный доходный дом из светло-бежевого кирпича сразу выделялся среди соседних строений — с массивными колоннами у входа, высоким мезонином и широкими окнами, сейчас почти полностью тёмными.
— Квартира у него наверху, — негромко сообщил Корд, когда машина остановилась у тротуара. — Два этажа чин чинарём. Весь второй этаж его, да ещё мансарда над ним.
Он кивнул куда-то вверх, на тёмные окна под самой крышей.
Потом быстро подозвал старшин.
— Первый взвод — перекрыть задний вход и двор. Чтоб ни одна сволочь не ушла. Второй — со мной наверх. Третий — оцепить улицу. Смотреть, чтоб ни зевак, ни нежелательных гостей к дому не подпускали.
Красноармейцы коротко закивали. Приказы разошлись быстро и без лишних слов. Люди Корда, похоже, уже не первый раз работали вместе ночью.
Сам чекист снял фуражку, вытер влажный лоб рукавом гимнастёрки и коротко бросил:
— Двигаемся.
Зубов последовал за Кордом. Гимнастёрка на нём почти полностью взмокла — то ли от тяжёлой духоты после дождя, то ли от всё сильнее нарастающего напряжения.
Корд первым поднялся по широким каменным ступеням парадного. Под сапогами влажно поблёскивал истёртый мрамор, где-то наверху тихо скрипела раскачиваемая сквозняком ставня. Чекист остановился у двери, прислушался, потом аккуратно, почти вежливо постучал костяшками пальцев.
За дверью было тихо.
Корд подождал несколько секунд и постучал снова — уже громче и настойчивее.
Почти сразу за матовым стеклом возле двери вспыхнул тусклый жёлтый свет. Кто-то приближался с лампой, медленно и недовольно шаркая ногами. Послышалось ворчание, потом сухо щёлкнул замок, и дверь чуть приоткрылась.
На пороге стояла заспанная старуха в тёмном платке, кое-как наброшенном поверх ночной рубахи. Лицо у неё было опухшее со сна и сердитое.
— Опять Никитка нажрался, ирод… — начала она ворчливо, ещё не поднимая толком глаз. — И ключи свои забыл…
Но договорить не успела. Увидев Корда, старуха резко осеклась. Морщинистое лицо словно сразу осело, а глаза начали медленно расширяться от животного, почти мгновенного ужаса.
Корд среагировал раньше, чем она успела вдохнуть для крика.
Шагнув вперёд, он свободной от маузера рукой грубо зажал ей рот и буквально втолкнул старуху обратно в полутёмный коридор. Следом за ним в парадное сразу, почти бесшумно, скользнули первые четверо красноармейцев — с винтовками наперевес, пригнув головы и стараясь не задевать стен прикладами.
Подошла и очередь Зубова.
Внутри было темно и тесно. Узкий коридор расходился надвое: налево уходила дверь в квартиру первого этажа, а прямо вверх поднималась крутая деревянная лестница.
Корд передал дрожащую старуху одному из бойцов, оставшихся внизу, потом коротко кивнул Зубову.
И повёл отряд наверх.
Лестница выводила на небольшую площадку с одной-единственной двустворчатой дверью — тяжёлой, высокой, ещё дореволюционной работы, с тёмными бронзовыми ручками и потёртой латунной табличкой, на которой в полумраке едва читалась фамилия прежнего владельца квартиры. Наверху было душно, пахло старым деревом, пылью и чем-то ещё — то ли керосином, то ли давно остывшим ужином.
Корд коротко кивнул красноармейцам. Те сразу вскинули винтовки, привычно расходясь по сторонам двери. Один из бойцов, рослый детина в мокрой от пота гимнастёрке, шагнул вперёд, ухватился рукой за перила, чтобы не поскользнуться на влажном сапоге, и со всей силы ударил чуть ниже замочной скважины. Замок выдержал. Выдержала и левая створка — массивная, дубовая, укреплённая изнутри железной полосой. А вот правая с сухим треском сорвалась с петель, качнулась внутрь и с грохотом влетела в тёмный коридор квартиры Андреева.
Корд вошёл первым — быстро, почти пригнувшись, с маузером в вытянутой руке. За ним сразу скользнули двое красноармейцев, потом Зубов, чувствуя, как под гимнастёркой неприятно липнет к спине мокрая от пота ткань, а следом уже вбегали остальные.
На секунду он успел обернуться назад и заметить, как ещё двое бойцов быстро поднимаются снизу, перекрывая лестничный пролёт и отрезая пути отхода.
«Умеют работать чекисты», — машинально отметил он про себя.
Всё происходило быстро, почти без суеты, с той страшноватой слаженностью людей, давно привыкших вламываться в чужие дома среди ночи.
Но дальше времени думать уже не осталось.
Справа внезапно распахнулась дверь. В полосе тусклого света показалось испуганное женское лицо — полное, заспанное, в тёмном платке, кое-как наброшенном поверх ночной рубахи.
Женщина ещё не успела даже толком понять, кто ворвался в квартиру, только раскрыла рот, собираясь закричать, как ближайший красноармеец с ходу, даже не замедляя шага, ударил её прикладом винтовки прямо в лицо. Удар вышел страшный, сухой. Женщину буквально отбросило обратно в комнату, где что-то с треском опрокинулось, зазвенело стекло, и почти сразу оттуда донёсся пронзительный, сорванный ужасом вопль:
— Убива-а-а-ют!..
В этот же самый момент впереди, в глубине квартиры, распахнулась ещё одна дверь — та самая, из-под которой до этого пробивался жёлтый свет лампы.
На пороге стоял высокий грузный мужчина лет пятидесяти, с тяжёлым одутловатым лицом и крупным мясистым носом. Редкие волосы уже заметно серебрились на висках, круглая голова сидела на широких плечах почти без шеи, а круглые очки в тонкой металлической оправе странно поблёскивали в свете керосиновой лампы.
Белая нижняя рубаха была расстёгнута у ворота, поверх неё наспех наброшена тёмно-коричневая жилетка, а в руке он всё ещё держал курительную трубку, будто до последнего не верил, что шум за дверью относится именно к нему.
Он только успел растерянно прищуриться сквозь свет лампы и приоткрыть рот, собираясь что-то сказать, как Корд оказался рядом. Удар рукоятью маузера вышел короткий, страшный и очень точный. Раздался хруст.
Очки слетели с лица и, звякнув, улетели куда-то под стену. Мужчина тяжело осел на колени, схватившись за лицо обеими руками. Сквозь пальцы сразу хлынула кровь.
— В комнату его! — рявкнул Корд.
Двое красноармейцев мгновенно подхватили мужчину под руки и почти волоком втащили внутрь освещённой гостиной. На столе всё ещё стоял недопитый самовар, а на диване в углу лежали раскрытые папки с бумагами.
Мужчину грубо усадили в кресло, стоящее у окна. Лицо у того уже было залито кровью, переносица, похоже, сломана, губы дрожали, но страшнее всего были глаза — большие, светлые, совершенно трезвые глаза человека, который всё понял сразу. Не было в них ни возмущения, ни попытки спорить, ни даже надежды. Только ужас.
Корд медленно подошёл ближе, вытирая кровь с рукояти маузера носовым платком.
— Ну что, гражданин Андреев, — почти ласково произнёс он. — Давайте быстро и чётко рассказывайте: кем посланы, с кем связь держите, кто ваши сообщники в городе.
Он слегка наклонился к инженеру.
— Если начнёте говорить сейчас — выживете. Предстанете перед судом. Может, даже в Москву поедете. А вот если нет…
Корд усмехнулся уголком рта.
— Ну так нет. Шлёпну прямо здесь. Но сперва Матвей позабавится. Да, Матвей?
Тот самый рослый детина, выбивший дверь, шагнул ближе.
— А то как же, товарищ Корд, — вальяжно пробасил он.
И без всякого размаха, коротко и страшно ударил Андреева кулаком под почки.
Инженер мгновенно согнулся в кресле. Из его рта вырвался звук, больше похожий не на крик, а на тяжёлый сдавленный хрип.
— Ну что, Андреев, — негромко спросил Корд, медленно расхаживая по комнате. — Веришь мне или нет?
Инженер что-то бессвязно бормотал, почти не разжимая разбитых губ. Кровь стекала по подбородку на жилетку, капала на пол, а сам он сидел в кресле как-то боком, тяжело и неровно дыша, будто после долгого бега.
Корд молча кивнул Матвею.
Тот сразу шагнул вперёд, грубо ухватил Андреева за редкие седые волосы и рывком запрокинул ему голову назад. Лицо инженера дёрнулось от боли, свет лампы ударил прямо в окровавленные глаза.
А потом Матвей с размаху ударил его тыльной стороной ладони.
Удар вышел звонкий, хлёсткий.
Зубов слишком хорошо знал такие удары ещё по старой армии. Больно от него, бывало, не столько телу, сколько душе. Так били не равных. Так били тех, кого уже переставали считать мужчиной, человеком, противником. После такого удара тебя словно сразу переводили в какое-то другое состояние — униженное, беспомощное, почти скотское.
Андреев взвыл.
Не громко даже, а как-то жалобно и страшно, захлебнувшись собственной кровью.
Сквозь этот хрип и всхлипы Зубов с трудом разобрал повторяющееся:
— Верю… верю… верю…
Именно в этот момент из коридора донёсся шум борьбы.
Что-то тяжело ударилось о стену, кто-то коротко выругался, затем почти сразу грянул выстрел.
— Беги, Илюха! — отчаянно заорал чей-то голос.
На пороге комнаты возник молодой мужчина в железнодорожной форме — тёмный китель с латунными пуговицами, сбившаяся набок фуражка, перекошенное от ужаса и ярости лицо. Всё произошло настолько быстро, что Зубов даже не успел толком среагировать.
Железнодорожник, не произнося ни слова, вскинул револьвер. Грохнул выстрел, всего один.
Матвея буквально отбросило назад. Пуля вошла ему прямо в лицо — щека и глаз исчезли в кровавой вспышке, и здоровяк рухнул возле кресла инженера, ломая собой маленький чайный столик.
Корд и Зубов среагировали почти одновременно.
Зубов потом ещё долго не мог вспомнить, кто именно выстрелил первым. Всё произошло быстрее мысли — словно тело само, раньше сознания, успело понять опасность.
Два выстрела почти слились в один.
Молодой железнодорожник дёрнулся так, будто с размаху налетел грудью на невидимую стену. Голова его резко мотнулась назад, фуражка слетела на пол. Одна пуля вошла прямо в лоб, вторая — чуть ниже ключицы. Несколько секунд он ещё почему-то продолжал стоять, нелепо покачиваясь посреди комнаты, с револьвером в бессильно опущенной руке, а потом медленно осел вдоль дверного косяка, оставляя на стене тёмный кровавый след.
— Уходит! — рявкнул Корд.
И резко ткнул маузером в сторону дальней комнаты, откуда до этого доносились женские всхлипывания.
Зубов бросился туда почти машинально.
В комнате было темно. Только сероватый предрассветный свет проникал через распахнутое окно, колыхая занавески и делая всё вокруг каким-то призрачным, нереальным. И именно в этом зыбком сером свете Зубов успел увидеть силуэт человека, уже перелезавшего через подоконник.
Он выстрелил не думая.
На одном рефлексе.
Дважды.
В тесной комнате вспышки выстрелов ударили по глазам почти как молния. Силуэт у окна резко дёрнулся, будто его за что-то рванули назад, и тяжело рухнул обратно внутрь комнаты, с глухим стуком ударившись о пол.
Через секунду следом вбежал Корд с лампой в руке.
Жёлтый свет заметался по стенам, по разбросанным вещам, по скорчившейся в углу женской фигуре, а затем наконец остановился на лежавшем у окна теле.
Зубов замер. На полу лежал совсем мальчишка.
Лет пятнадцати, может шестнадцати. Худой, бледный, в пижаме. Над верхней губой ещё даже не начали толком пробиваться усы.
И лицо…
То же самое лицо. То самое выражение, которое Зубов уже видел раньше — у паренька в роще, у Раевского, у других убитых этой войной мальчишек.
Удивление, почти детский вопрос в мёртвых глазах:
«За что?»
Из соседней комнаты внезапно донёсся страшный, почти звериный крик, это инженер. Он вырвался от красноармейцев и, шатаясь, влетел в комнату. Никого вокруг Андреев уже не видел. Ни Зубова. Ни чекистов. Только сына.
Он рухнул перед телом на колени так тяжело, что стукнулся ими о пол, схватил мальчишку за плечи и только повторял хриплым, сорванным голосом:
— Зачем… Господи… зачем… зачем… зачем… Илюша, Петя…
Комната стремительно заполнялась красноармейцами. Кто-то тащил тело Матвея, кто-то орал из коридора про второй этаж и чердак, кто-то уже переворачивал мебель, распахивал шкафы, выбрасывал на пол бумаги и одежду. В тесной квартире сразу стало невозможно дышать — воздух сделался густым от керосинового дыма, пота, крови и пороховой гари.
Зубов почувствовал, что его начинает мутить.
Он молча вышел в коридор, потом на лестницу, спустился вниз и тяжело опустился прямо на ступеньки у входа в дом. Камень под ним был ещё влажный после дождя.
Ему отчаянно хотелось, чтобы его вырвало.
После фронта Зубов слишком хорошо знал это состояние — когда тело пытается хоть как-то избавиться от увиденного. Но рвота не приходила. Только била мелкая дрожь.
Над городом уже начинал медленно сереть рассвет. Где-то далеко, за Волгой, глухо бухнул одиночный артиллерийский выстрел.
Через несколько минут появился Корд.
Он молча спустился по ступеням, закурил, прикрывая папиросу ладонью от ветра, потом тяжело выдохнул дым.
— Инженер пока того… — устало проговорил он. — Совсем спятил.
Корд помолчал.
— Ну ничего. В ЧК приведём в порядок.
Он бросил окурок в лужу.
— Идёмте.
Зубов поднялся почти автоматически. Из парадного как раз выводили Андреева. Старик уже не сопротивлялся. Только шёл, шатаясь, и рыдал в голос — страшно, по-стариковски, захлёбываясь воздухом и всё повторяя что-то про сына.
Армейцы хотели было усадить в автомобиль Корда, но чекист коротко махнул рукой в сторону грузовой линейки, на которой приехали красноармейцы.
— Туда его.
Дорогу до ЧК Зубов почти не запомнил. Всё вокруг слилось в какой-то серый, дрожащий туман — мостовые, редкие фонари, лица красноармейцев, тяжёлое сопение мотора. Он сидел молча, уставившись перед собой, и вновь и вновь перебирал в голове события последнего часа, пытаясь понять, мог ли тогда поступить иначе.
Мог? Конечно, мог.
Мог выстрелить в руку. В ногу. Мог попытаться ранить, а не убить.
Но разве учили его этому? Годы войны, фронт, окопы, бесконечные атаки и отступления слишком крепко вбили в человека простую и страшную истину: в настоящем бою не бывает красивых решений. Есть только два пути: или ты, или тебя.
И всё же легче от этой мысли почему-то не становилось.
По приезде в здание ЧК ноги сами привели его обратно в архив. Там оказался только Иван Прокофьевич. Остальные, видимо, либо разошлись, либо были подняты по тревоге. Старик сидел за столом при тусклой лампе и медленно разбирал какие-то бумаги, близко поднеся их к глазам.
Увидев Зубова, он сразу всё понял. Ничего не спрашивая, поднялся, тяжело прошёл к чайнику, налил в жестяную кружку крепкого горячего чая и молча поставил её перед ним.
Зубов взял кружку обеими руками. Пил жадно, почти не чувствуя вкуса, только обжигая губы и язык. И всё никак не мог отделаться от одной мысли.
Что же это должно быть за дело такое…
Что за цель…
Чтобы ради неё люди готовы были рисковать жизнями собственных сыновей?
Что это за сила, которая превращает человека в зверя, способного крушить, убивать и самому идти на смерть?
И есть ли вообще на свете хоть что-нибудь, что может быть ценнее человеческой жизни?
Дверь архива снова открылась. Вошёл Корд, рукава гимнастёрки у него были закатаны почти до локтей. На манжетах темнели свежие пятна воды.
Зубов впервые видел Корда хоть и уставшим, но таким довольным:
— Старик совсем тронулся, — бросил он с порога. — То плачет, то молится, то сыновей зовёт.
Корд подошёл к столу, налил себе чаю прямо из носика чайника и продолжил:
— В короткий момент когда к нему пришло сознание признал, что приехал из Москвы. С двенадцатью миллионами рублей. Для разжигания контрреволюции.
Синеев медленно поднял глаза.
— А сообщники?
Корд поморщился.
— Пособников и организаторов называть отказывается.
Он устало провёл ладонью по лицу.
— Впрочем, теперь уже неважно все это. От чрезвычайного уполномоченного поступил приказ: не затягивать. Контру расстрелять до рассвета.
Корд посмотрел в сторону окна, за которым серело небо.
— Не до него сейчас. Казаки вот-вот на штурм пойдут.
Глава 20
Стук в дверь не прекращался.
Зубов медленно утёр ладонью слёзы и тяжело выдохнул, будто вместе с этим выдохом пытался вытолкнуть из себя всё пережитое за последние часы. Потом подошёл к висевшему у стены мутноватому зеркалу.
Из старого, потемневшего по краям стекла на него смотрело осунувшееся, будто за одну ночь постаревшее лицо. Глаза были красные, воспалённые от бессонницы и водки, под ними легли тяжёлые серые тени. Даже щёки, казалось, ввалились сильнее, а кожа приобрела тот землистый оттенок, который Зубов слишком хорошо помнил по лицам фронтовиков после долгих недель окопной жизни.
Несколько секунд он молча смотрел на собственное отражение.
Потом поднял со стола наган и медленно засунул его обратно в кобуру.
«Пока ещё не время», — устало подумал он.
И почти сразу вслед за этим пришла другая мысль.
«А может, уже поздно.»
Может, действовать нужно было тогда, утром, когда в здание ЧК буквально ворвался запыхавшийся Блюменталь — злой, взъерошенный, с перекошенным от бешенства лицом.
Он даже не поздоровался. С порога быстрым шагом пересёк архив и почти налетел на Корда.
— Вы что натворили?! — резко бросил он.
Корд, сидевший за столом с кружкой давно остывшего чая, медленно поднял глаза. Вид у него был тяжёлый и усталый, словно за эту ночь он постарел не меньше самого Зубова.
— И вам доброе утро, товарищ Блюменталь.
— Какое к чёрту утро?! — почти сорвался тот. — Вы расстреляли Андреева?!
Корд несколько секунд спокойно смотрел на московского чекиста, потом неторопливо поставил кружку на стол.
— Расстреляли, — ровно ответил он. — По приказу Севкаввоенокруга и с мандата горсовета.
Блюменталь уставился на него так, будто не поверил услышанному.
— Вы… — он даже задохнулся на секунду. — Вы совсем охренели здесь?!
Корд нахмурился.
— Полегче.
Но Блюменталь уже не слушал. Он нервно прошёлся по архиву, сдёрнул пенсне, зло вытер его платком и почти выкрикнул:
— Это был единственный человек, который хоть что-то понимал во всей этой истории! Единственный! А вы его к стенке поставили через три часа после задержания! Да вы хоть понимаете, что теперь все нитки оборваны?!
Корд медленно поднялся из-за стола, одёрнул гимнастёрку и некоторое время молча смотрел на Блюменталя сверху вниз. Лицо его снова стало тяжёлым и жёстким, почти каменным.
— Да поймите вы наконец, — утомленно проговорил он. — Всё это уже неважно.
Он раздражённо махнул рукой:
— Нет у меня времени играться в ваши ниточки да иголочки, господин сыщик. И людей нет.
Корд шагнул к маленькому воздуховому окну под самым потолком.
— Слышите?
Теперь и Зубов различил доносившиеся снаружи голоса. Во дворе кто-то громко отдавал команды, слышался топот сапог, лязг затворов, короткая злая ругань. Красноармейцев спешно строили и муштровали прямо во дворе ЧК.
— Это сводный отряд ЧК, — сказал Корд уже тише. — Те самые, кого вы, наверное, считаете палачами нового режима.
Он зло усмехнулся.
— Вчера они Андреева брали. А через два часа пойдут город от красновцев оборонять. До последнего человека, если потребуется.
Корд тяжело провёл ладонью по лицу, будто пытаясь стереть накопившуюся за ночь усталость.
— Задача у них — перерезать движение казаков у железной дороги. И да, не одни пойдут, вместе с частями РККА. Только легче от этого не становится.
Он резко повернулся к Блюменталю.
— Нет у меня на всё это людей. Нет. Попытка восстания предупреждена — и этого достаточно.
Голос его вдруг стал громче, жёстче.
— И тысячу раз прав товарищ чрезвычайный уполномоченный! Что бы там ваши Штольцы, Минины и прочие говоруны ни рассказывали — не можем мы Царицын сдать. Не можем!
Корд всё больше распалялся.
— Сдадим Царицын — посыпемся дальше. Вся республика посыплется. Сейчас не время в сыщиков играть. Сейчас время строить наше государство. Сейчас время писать нашу историю побед.
Он замолчал, тяжело дыша. А Блюменталь всё это время смотрел на него с каким-то странным выражением — почти растерянным, будто впервые видел стоявшего перед ним человека. Словно Корд вдруг превратился во что-то чужое и до конца непонятное.
Потом московский чекист медленно снял пенсне.
— Да что вы несёте… — тихо проговорил он.
Он покачал головой.
— Грош цена всему этому вашему государству, если мы с самого начала не научимся отличать необходимость от справедливости.
Корд зло усмехнулся.
— Судить нас будет не этот Андреев и не вы, товарищ Блюменталь. Нас история судить будет.
Он ткнул пальцем куда-то вверх.
— И я уверен, что тогда нам простят эти ошибки. Потому что совершались они ради великой цели.
Блюменталь медленно выпрямился.
— Лес рубят — щепки летят? — едко бросил он.
Корд лишь зло протер губы. Несколько секунд они просто смотрели друг на друга через стол — усталый московский чекист и чекист фронтового Царицына, оба вроде бы на одной стороне, а на самом деле уже будто говорящие на разных языках.
Потом Корд коротким, почти машинальным движением одёрнул гимнастёрку, словно вместе с её складками снова натягивал на себя привычную жёсткость и уверенность, развернулся и тяжело пошёл к выходу. Дверь архива тяжело хлопнула за ним, и в комнате сразу стало как-то пусто и тихо, только где-то за стенами здания всё ещё доносились далёкие команды и глухой топот строившихся во дворе красноармейцев.
Блюменталь остался стоять неподвижно посреди архива. Он всё ещё смотрел вслед Корду, тяжело и неровно дыша, будто только сейчас по-настоящему понял что-то важное и очень неприятное. На лице московского чекиста впервые за всё время Зубов увидел не злость, не раздражение, а банальную человеческую усталость.
Потом Блюменталь медленно надел пенсне, какое-то время ещё постоял неподвижно, словно собираясь с мыслями, затем коротко кивнул Зубову и, не сказав больше ни слова, тоже направился к выходу. Двигался он теперь заметно медленнее, чем несколько минут назад, будто после разговора с Кордом из него разом ушла вся прежняя нервная энергия. Зубов, сам не до конца понимая зачем, поднялся следом. Просто сидеть одному в душном архиве среди старых бумаг и потрескивающей лампы сейчас казалось почему-то ещё тяжелее.
Московский чекист быстро шёл по длинному коридору ЧК, почти не глядя по сторонам. Навстречу то и дело пробегали красноармейцы, связные, какие-то штабные писари с папками под мышкой. Наконец Блюменталь толкнул дверь и вышел во двор.
Там уже вовсю строился сводный отряд ЧК. Под серым утренним небом по двору маршировали люди в мокрых гимнастёрках. Командиры хрипло орали команды, лязгали затворы, скрипела кожа ремней, тяжело стучали сапоги по утоптанной земле. У стены штабелями лежали ящики с патронами, рядом суетились санитары и связисты. Несколько пулемётов уже грузили на подводы.
И среди всей этой суеты Блюменталь остановился.
— Скажите-ка мне, Алексей Иванович, — вдруг произнёс Блюменталь, не отрывая взгляда от двора, — а кем вам приходится начальник Высшего военного совета Раттель Николай Иосифович?
Зубов даже не сразу понял вопрос. Слишком уж неожиданно он прозвучал посреди этого шума, криков командиров и топота сапог.
— Никем, — растерянно ответил он. — Я… знаю только его племянника. Капитана Раттеля. Он меня зимой в военспецы устроил.
Блюменталь медленно повернул к нему голову. Несколько секунд просто смотрел — пристально, почти недоверчиво, будто пытался понять, шутит перед ним человек или говорит всерьёз.
А потом вдруг рассмеялся, немного истерически даже.
Сначала коротко, будто не поверив собственным мыслям, но уже через секунду смех вырвался по-настоящему — нервный, тяжёлый, совершенно неуместный здесь, среди двора ЧК, где под серым утренним небом строились к бою красноармейцы. Блюменталь согнулся, закрыл лицо ладонью и всё смеялся, до слёз, до хрипоты, словно вместе с этим смехом из него вдруг полезло всё накопившееся за последние дни напряжение.
Наконец Блюменталь кое-как успокоился, снял пенсне и вытер выступившие от смеха слёзы.
— Господи… — хрипло проговорил он. — Так вы ведь даже не понимаете, в какой именно замес попали.
Зубов непонимающе уставился на московского чекиста.
Блюменталь невесело усмехнулся и покачал головой.
— Вас ведь к нам не просто так приставили. Военспецы из штаба думали, что вы из своих. Из людей Раттеля. Потому и настояли на вашем включении в группу.
Он ткнул пальцем куда-то в сторону города, туда, где за домами и дымом скрывались штабные здания и казармы.
— Они же решили, что вы поможете. Потому что свой человек. Бывший офицер, со связями в штабе, свой — плоть от плоти всей этой бывшей армии.
Блюменталь снова внимательно посмотрел на Зубова, всё ещё будто не до конца веря собственному открытию.
— А вы и вправду человек Раттеля… только не того Раттеля.
Он коротко хмыкнул.
— А я всё хожу и думаю: что-то не сходится. Вроде военспецовский шпик, а по сути — обычный парень. Вообще не из бывших толком. Так… сбоку припёка.
Блюменталь наконец выпрямился, тяжело выдохнул и добавил уже спокойнее:
— Сначала думал — придуриваетесь. Потом смотрю — нет. Действительно простак.
И от этих слов Зубов вдруг почувствовал, как внутри начинает медленно холодеть.
А Блюменталь уже говорил дальше, всё быстрее:
— Я потому и попросил ваше дело перепроверить. И когда понял, что вы знакомы только с поручиком… что дальше передка вас ни при старой власти, ни при новой никто особенно не подпускал…
Он осёкся, потому что Зубов его уже не слушал. Среди строя маршировавших красноармейцев он внезапно заметил знакомую косынку. Зубов рванул вперёд, почти не разбирая дороги.
Во дворе ЧК было тесно от людей. Красноармейцы строились в колонны, кто-то тащил ящики с патронами, санитарные подводы пробирались между строем, командиры хрипло орали команды. Зубову приходилось буквально проталкиваться между мокрыми гимнастёрками и винтовками с примкнутыми штыками.
Блюменталь остался стоять на месте. Только проводил его удивлённым взглядом поверх пенсне.
Зубов видел впереди лишь верх знакомой косынки. Всё остальное закрывали высокие, плотные ряды маршировавших красноармейцев. Косынка мелькала то здесь, то там, исчезая между колоннами.
Аглая. Он наконец догнал её уже почти у ворот. Схватил за руку.
Чекистка резко обернулась. На секунду в глазах её мелькнуло искреннее удивление, но, узнав Зубова, она почти сразу нахмурилась и резко вырвала руку.
— Что вы здесь делаете? — растерянно спросил Зубов.
Аглая поправила ремень винтовки на плече.
— Работу свою, — сухо ответила она. — Революцию защищаю.
Зубов непонимающе посмотрел на неё.
— Но почему так? Ваше дело тут, расследование вести.
Аглая несколько секунд молчала. Потом коротко кивнула ему за спину, указывая в сторону Блюменталя.
— У него спросите.
И, даже не оборачиваясь больше, быстро пошла дальше вместе с колонной. Зубов ещё секунду стоял на месте, ничего не понимая, а потом медленно повернулся и пошёл обратно через двор.
Блюменталь всё так же стоял у стены архива, курил и задумчиво наблюдал за строящимся отрядом.
— Что у вас с товарищем Синеевой произошло? — сразу спросил Зубов.
Блюменталь медленно выпустил дым через нос.
— А-а… так вы ещё не поняли.
Он невесело усмехнулся.
— Докладывала наверх она.
Зубов уставился на него.
— Что?..
— Всё наше расследование наверх сливала. И в штаб, и в ЧК.
Зубов несколько секунд просто молчал.
— Да как вы…
— Как понял? — перебил Блюменталь. — Да очень просто.
Он щелчком стряхнул пепел.
— Помните, я тогда у гостиницы попросил организовать ужин на пятерых? Вы ещё удивились: зачем пять персон, если нас всего четверо? Я ведь сказал тогда, что собираюсь поделиться своими соображениями по расследованию.
Зубов кивнул.
— Там нас было трое. Вы, я и Синеева.
Блюменталь посмотрел ему прямо в глаза.
— Вы всё время были рядом со мной. Никуда не отходили.
Он слегка развёл руками.
— А вот она — отходила.
Блюменталь снова затянулся папиросой.
— И вдруг — раз. И Корд, и Протосевич уже сидят в архиве, как по заказу.
Он невесело усмехнулся.
— Кто ещё, кроме неё, мог знать, что будет ужин?
Зубов уже хотел было возразить. Сказать, что это какая-то ошибка. Что Аглая не могла. Что всё это слишком уж похоже на обычные подозрения Блюменталя. Но слова так и не пришли.
Потому что всё действительно сходилось. Только она знала, что Блюменталь собирается вечером рассказать результаты расследования за ужином у старика Ивана Прокофьевича. Только она.
Зубов медленно посмотрел вслед уходящим колоннам. Красноармейцы уже выходили со двора ЧК на улицу, постепенно растворяясь в сером утреннем тумане. Слышались команды, топот сапог, лязг оружия, но знакомой косынки видно уже не было. Она исчезла где-то среди спин, шинелей и штыков.
— Ну и что с того? — попытался возразить Зубов. — Она докладывала своему руководству.
— У неё руководство и в ЧК, и в штабе? — холодно ответил Блюменталь. — И, если бы товарищ Синеева придержала язык, может, не услышал бы Корд раньше времени о таинственном железнодорожном инженере.
И почему-то именно от этих слов Зубову вдруг стало особенно тоскливо. Всё происходящее казалось неправильным. Неправильным до какой-то почти физической боли.
Но Блюменталь всё равно был прав. Если бы Корда тогда не оказалось на том ужине, возможно, Андреев и его сыновья были бы сейчас живы. И не было бы того ночного кошмара, который теперь снова и снова вставал перед Зубовым каждый раз, стоило ему закрыть глаза.
Блюменталь взял Зубова за локоть и молча повёл следом за уходящими колоннами. Они медленно дошли до ворот ЧК и остановились в тени кирпичного здания, где ещё держалась ночная прохлада. Дальше идти было, по сути, некуда. Весь город уже просыпался к новому дню осады, а здесь, во дворе ЧК, почему-то оставалось ощущение странной оторванности от остального мира.
Блюменталь закурил новую папиросу, помолчал некоторое время, глядя вслед уходящим красноармейцам, а потом заговорил — быстро, будто торопился рассказать Зубову то, о чём думал уже давно.
— Андреев действительно был шпионом и диверсантом, — тихо сказал он. — Тут Корд прав. И деньги, скорее всего, настоящие. И связь с Москвой тоже.
Он стряхнул пепел.
— Только всё это ни черта не отвечает на главный вопрос.
Зубов поднял на него глаза, Блюменталь выдержал его взгляд.
— Что это были за нападения? Почему подменяли трупы? Откуда в городе свободно ходят люди, которых официально похоронили?
Он чуть прищурился.
— И главное… зачем?
Во дворе прозвучала последняя команда, и замыкающая колонна медленно потянулась к воротам ЧК.
А Блюменталь всё говорил, почти не обращая внимания на шум вокруг:
— Нет, Алексей Иванович. Андреев — это кусок картины. Возможно, важный. Но только кусок.
Он невесело усмехнулся.
— А мы этой ночью, кажется, приняли рамку от картины за саму картину.
— Ниточку дёрнули слишком сильно — и свитер расползся? —спросил Зубов.
Сил переживать всё это у него уже почти не осталось, ему вдруг почему-то нестерпимо захотелось просто догнать ушедшую вперёд колонну, встать рядом с Аглаей и снова заняться единственным делом, которое он по-настоящему умел — воевать.
Блюменталь будто и не заметил, что мысли Зубова уже где-то в другом месте.
— Именно. Как ниточка от свитера: потяни чуть сильнее — и всё, нет её, оборвалась.
Он глубоко затянулся папиросой.
— Вокруг нас творится чёрт знает что, Алексей Иванович. И самое поганое — мы даже не понимаем, что именно.
Блюменталь покачал головой.
— Какой-то сумасшедший дом.
В этот момент к ним быстрым шагом подошёл молодой чекист с винтовкой.
— Товарищ Блюменталь.
— Ну?
— Иванкин, — представился он, затем спросил: — Воеводин в допросной номер один. Что с ним делать?
Блюменталь нахмурился.
— Воеводин?..
Иванкин кивнул.
— Так точно. Товарищ Синеева по вашему приказанию велела доставить рядового Воеводина. С того поста, который позавчера атаковали.
Зубов никак не мог понять, о каком именно красноармейце идёт речь.
— Маевский сбежал, — продолжал молодой чексит. — А этот не успел. Вот и сидит теперь в допросной. Ждёт.
Иванкин вопросительно посмотрел на московского чекиста.
— Так что с ним делать, товарищ Блюменталь?
Глава 21
Блюменталь всё ещё хмуро смотрел на молодого чекиста, явно не до конца понимая, о каком именно Воеводине идёт речь. Потом неуверенно перевёл взгляд на Зубова, будто спрашивая, понимает ли тот, в чём дело. И тут Зубов вдруг почувствовал, как в голове одна за другой начинают складываться разрозненные детали последних дней.
— Подождите… — медленно проговорил он. — Если предположить, что в каждом взводе, который отправляли охранять тот или иной пост, были свои добровольцы…
Блюменталь сразу насторожился.
— Ну?
Зубов уже говорил быстрее, сам начиная понимать собственную мысль прямо на ходу:
— Тогда целью нападения могло быть вовсе не уничтожение поста. А инсценировка смерти этих людей.
Иванкин непонимающе переводил взгляд с одного на другого, но Зубов и Блюменталь его уже будто не замечали.
— А значит, — продолжал Зубов, — нужно было заранее вводить этих людей в состав караула. Так?
Блюменталь медленно выпрямился.
— Так…
— И если их добавляли по двое в каждый отряд, — Зубов уже почти не останавливался, — тогда получается, Маевский и этот Воеводин как раз и были такими добровольцами. Просто у одного хватило ума бежать после провала нападения, а у второго — нет. И товарищ Синеева это вычислила.
Блюменталь даже присвистнул.
— Ого… А ведь верно.
Он резко повернулся к молодому чекисту:
— На тот пост ведь напали уже после первой атаки? После неудачного нападения часом раньше?
— Так точно, товарищ.
Зубов кивнул своим мыслям.
— Ну да… Конечно. У нас в разведке всегда было так: цель «Альфа» и резервная цель «Бета». Если не вышло на первом участке — работают по второму.
Он поднял глаза на Блюменталя.
— Скорее всего, если сейчас сверить списки первого поста, там тоже окажутся два таких добровольца.
Блюменталь медленно покачал головой.
— И тут складно получается… Чёрт возьми, вот она ниточка.
Он вдруг утёр ладонью лицо и невесело усмехнулся.
— Ах, товарищ Синеева… Ах молодец.
На секунду он даже начал искать кого-то глазами во дворе, потом вспомнил, что Аглая уже ушла вместе со сводным отрядом.
— Кстати, надо бы и тех двоих с первого поста срочно сюда доставить, пока они тоже не исчезли, как этот Маевский.
Он поморщился.
— Да… Корд нам сейчас в этом деле вряд ли поможет.
Но Зубова всё это время мучила ещё одна мысль. Простая. Настолько простая, что от этого становилось даже не по себе.
— А знаете, что ещё… — медленно проговорил он. — Может, дело вообще не в каком-то хитром плане.
Блюменталь насторожённо посмотрел на него.
— То есть?
— Преступления ведь происходят каждые четыре дня. А что, если это связано не с заговором, а просто с графиком дежурств — сутки через трое?
Он помолчал секунду.
— Человек, который распределяет караулы по постам, получает возможность принимать такие решения раз в четыре дня.
Блюменталь аж подпрыгнул.
— Дежурный штаба…
Он резко выпрямился.
— Господи… Ну, конечно. Именно они выставляют наряды.
Иванкин, всё это время терпеливо стоявший рядом, снова осторожно кашлянул.
— Товарищи… Я извиняюсь. Так что делать-то с Воеводиным?
Блюменталь будто только сейчас снова заметил его существование.
— Поговорить с ним надо.
Потом быстро добавил:
— И милейший… Протосевич всё ещё здесь?
— Так точно. Товарищ Корд попросил его пока подержать во второй допросной.
— О как удобно… — пробормотал Блюменталь.
И коротким жестом велел Иванкину вести их внутрь.
Они быстро пошли обратно в здание ЧК. В коридорах теперь стало ещё шумнее, чем утром: навстречу то и дело попадались связные, красноармейцы с винтовками, какие-то заспанные писари с папками под мышкой.
А Зубов всё думал об Аглае. О том, что даже обиженная на Блюменталя, даже после всего произошедшего, она всё равно довела дело до конца. Не ушла молча. Не бросила. Всё-таки вычислила этого Воеводина и успела взять его раньше, чем тот исчез бы вместе с остальными.
Странным образом это почему-то казалось Зубову почти подарком. Может, даже лично Блюменталю. Последней попыткой всё же помочь расследованию, несмотря ни на что.
Они спустились в допросные подвалы. Здесь было заметно прохладнее. От каменных стен тянуло сыростью, под потолком тускло коптили керосиновые лампы.
Когда Блюменталь распахнул дверь допросной, Зубов сначала увидел стоявшего у двери дежурного красноармейца, а уже за ним — самого Воеводина.
Совсем молодой парень. Лет двадцати, не больше. Хорошо одетый даже сейчас — сапоги явно дорогие, гимнастёрка сидит слишком аккуратно для обычного красноармейца, пальцы тонкие, ухоженные. И главное — лицо. Зубову хватило одного взгляда, чтобы понять: из бывших господ.
До революции такие кутили в «Яре», снимали этажи в «Метрополе», прожигали отцовские деньги, спорили о поэзии за шампанским и волочились за актрисами. На сознательного красноармейца Воеводин был похож меньше всего на свете.
Теперь же этот прожигатель жизни сидел на жёстком стуле в полутёмной допросной и смотрел на вошедших совершенно затравленными глазами.
Блюменталь даже не стал садиться, с порога бросил:
— Маевский во всём сознался. Поймали его у вокзала. Думал, гад, сбежит.
Воеводин вздрогнул всем телом. А Блюменталь уже наступал дальше:
— Всё рассказал. И про подмену тел, и про инсценировки смертей, и про документы. Говорит, это ты всё придумал.
Он резко шагнул вперёд.
— Только чистосердечное признание теперь может хоть как-то облегчить вашу участь, красноармеец Воеводин. А не то — трибунал и стенка.
Потом вдруг почти закричал, нависая над вжавшимся в стул Воеводиным:
— Не дури! Говори! До завтрашнего рассвета иначе не дотянешь!
Воеводин вдруг всхлипнул, дёрнулся и неожиданно разрыдался — по-мальчишески, жалко, совершенно не умея держать себя в руках.
Он затряс головой:
— Да не я это!.. Не я!.. Это всё папенька… Папенька сказал, что надо уходить… Что здесь оставаться нельзя…
Блюменталь тут же словно переменился. Вся прежняя жёсткость мгновенно исчезла с его лица. Он спокойно сел напротив Воеводина, устало придвинул к себе стул и уже совсем другим, почти мягким голосом бросил через плечо красноармейцу:
— Воды ему принеси.
Потом достал папиросу, прикурил и протянул дрожащему Воеводину.
— Врёт, значит, Маевский, — спокойно проговорил он. — Не ты это придумал.
Воеводин сидел, опустив голову и мелко дрожа всем телом. Блюменталь чуть склонился к нему.
— Да и я вот смотрю… хороший ведь парень. Такое гадство явно не твоё.
Красноармеец вернулся с жестяной кружкой воды. Воеводин схватил её обеими руками так жадно, будто не пил несколько суток подряд. Пил долго, захлёбываясь, расплёскивая воду себе на гимнастёрку, и всё это время продолжал судорожно всхлипывать, пытаясь, но не умея остановить истерику.
— Давай теперь подробно, — уже совсем спокойно проговорил Блюменталь. — Всё как есть. И пойдёшь отсюда прямо домой.
Воеводин поднял на него мокрые, совершенно детские от страха глаза.
— А… папенька?..
Он произнёс это с таким ужасом, будто только сейчас по-настоящему осознал, где находится и что вообще происходит.
Блюменталь чуть помолчал.
— И папенька тоже, — ровно ответил он. — Если лично в убийствах не замешан.
Воеводин вдруг судорожно закачал головой.
— Нет… Боже мой, нет… — всхлипывая, забормотал он.
Блюменталь медленно кивнул, видимо, решив, что речь идёт именно о невиновности его отца в убийствах.
— Ну вот и хорошо. Тогда давай по порядку.
Он машинально поискал глазами бумагу для протокола, но на столе ничего не оказалось. И Зубов вдруг поймал себя на странной мысли, что обычно всё это уже давно приготовила бы Аглая. Чернильница, листы, папка, карандаш. Но Аглаи здесь больше не было.
Воеводин, кажется, и сам понял, что от него теперь ждут. Он судорожно вытер рукавом лицо.
— Михаил… Михаил Игоревич Воеводин. Отец — адвокат Игорь Игоревич Воеводин…
Потом снова схватил кружку, допил остатки воды и заговорил уже быстрее, сбивчиво, словно боялся, что если остановится хоть на секунду, то снова сорвётся в истерику.
— Понимаете… понимаете, это всё Вейский. Он появился где-то с месяц назад. Начал говорить, что вся эта война… белые, красные… это уже вот где сидит…
Воеводин нервно полоснул ладонью по горлу.
— Для красных мы эксплуататоры. Для белых… кало… кало…
Он запнулся, пытаясь вспомнить слово.
— Коллаборанты, что ли…
Произнёс он это с трудом и почти виновато.
— А мы ведь просто люди. Мы по-человечески жить хотим. Работать. Дела вести.
Воеводин снова всхлипнул.
— А Вейский говорил, что есть другой путь. Что можно собрать то, что ещё не отобрали большевики, и спокойно уйти. Совсем уйти.
Он нервно оглянулся на дверь допросной, будто даже здесь боялся, что его услышат.
— Говорил, у него есть люди среди большевистского начальства. Что всё устроят.
— В штабе, — неожиданно вырвалось у Зубова.
Воеводин растерянно посмотрел на него.
— Да чёрт его знает… Все эти штабы, советы… Я в этом ничего не понимаю…
Блюменталь тут же бросил на Зубова короткий, тяжёлый взгляд.
— Продолжайте, Михаил Игоревич.
— Вейский собирался нас поездом вывезти, — продолжал Воеводин, всё ещё время от времени судорожно всхлипывая. — Вроде даже договорился уже… Только тут казаки железную дорогу от Царицына перерезали.
Он растерянно развёл руками.
— Теперь, говорят, по Волге уходить будем.
— Как именно? — сразу спросил Блюменталь.
Воеводин пожал плечами.
— Не знаю… Нам сказали только ждать. Пароход будет.
Он нервно облизнул пересохшие губы.
— На юг пойдём. Вроде бы туда… где белые ещё не добрались.
Блюменталь и Зубов переглянулись. Только сейчас по-настоящему начал вырисовываться масштаб происходящего. Это была не просто группа заговорщиков, из города бежали люди. Целый слой старого Царицына — адвокаты, инженеры, купцы, чиновники — все те, кто уже понял, что ни с красными, ни с белыми у них больше нет будущего.
Блюменталь сразу насторожился.
— На юг?.. — медленно переспросил он. — И не к белым, к немцам что ли?
Воеводин растерянно пожал плечами, будто сам до конца не понимал, что именно в этом может удивлять.
— А что такого?.. — тихо проговорил он. — Пересидим у немцев. Пока вся эта мясорубка тут не закончится.
Он нервно провёл ладонью по мокрому лицу.
— У папеньки в Берлинском банке капитал есть. Не успели только до войны деньги в Цюрих перевести…
Блюменталь прищурился.
— И как же вы к немцам собирались попасть?
Воеводин чуть оживился, будто разговор наконец перешёл на что-то понятное и почти бытовое.
— По Волге вниз. До Астрахани. Там люди Вейского должны были всё устроить.
Он сглотнул.
— Дальше через Каспий, в Персию. А оттуда — кто куда изволит: кто в Константинополь, кто в Нью-Йорк, кто, как мы, к немцам. У Вейского везде связи, всё решит.
Зубов почему-то верил в реализуемость такого плана, именно так это и могло сработать. Потому что прямой дороги к немцам уже почти не оставалось — железные дороги были перерезаны, Дон полыхал, фронт постоянно двигался. Но через Волгу и Каспий ещё можно было выскользнуть из рушащейся страны — длинным, дорогим, опасным путём, зато подальше и от красных, и от белых.
Воеводин нервно продолжал:
— Вейский говорил, что сейчас половина приличных людей так уходит. Что здесь уже никому жизни не будет. Ни при красных, ни при белых… А у немцев пока порядок. Законы. Банки работают. Кабаре и богема.
Он снова всхлипнул.
— Мы ведь не против кого-то… Мы нормальные…
Блюменталь медленно поднялся со стула и несколько секунд молча ходил по тесной допросной. Сапоги глухо стучали по каменному полу. Он то и дело машинально тёр пальцами переносицу, о чём-то напряжённо думая, будто пытался прямо сейчас собрать в голове всю эту рассыпающуюся картину: Вейский, поддельные смерти, исчезающие люди, деньги, железная дорога, теперь ещё и немцы.
А Зубов неожиданно понял, какой вопрос во всём этом на самом деле главный.
— Когда пароход? — спокойно спросил он.
Воеводин сразу замялся.
Заёрзал на стуле, нервно посмотрел сначала на Зубова, потом на Блюменталя.
— А… правда отпустите? И меня, и папеньку?
Блюменталь остановился.
Несколько секунд внимательно смотрел на него, потом коротко кивнул.
— Слово даю.
Воеводин шумно сглотнул.
— Завтра… — тихо проговорил он. — В четыре утра.
Он снова понизил голос, будто даже стены допросной могли его услышать.
— На старой грузовой пристани. За нефтяными складами. Там, где раньше лес и зерно грузили.
Зубов сразу понял, о каком месте идёт речь. Старая полузаброшенная пристань на окраине царицынских причалов, куда после начала войны почти перестали заходить пассажирские суда. Место глухое, тёмное, забитое складами, баржами и ржавыми кранами. Ночью там легко могли исчезнуть десятки людей — и никто бы даже не заметил.
Воеводин нервно сжал кружку обеими руками.
— Вейский сказал, пароход будет без огней стоять ниже по течению. Маленький. Буксир какой-то переделанный… Нас должны были подводами туда отвезти небольшими группами. Чтобы внимания не привлекать.
Всё верно. Всё именно так и делалось — тихо, осторожно, пока вокруг полыхала Гражданская война и никому уже не было дела до исчезающих людей, думал Зубов. Но один вопрос всё это время не давал ему покоя.
— А трупы зачем подменяли? — вдруг спросил он.
Воеводин замолчал. Долго смотрел в одну точку перед собой, будто и сам пытался хоть как-то привести всё услышанное и пережитое в порядок.
Потом неуверенно пожал плечами.
— Точно не знаю… Папенька объяснял что-то… Говорил, это план Вейского. А может, и не только его.
Он нервно сглотнул.
— Папенька говорил, что это было одним из условий… людей из вашего руководства.
В допросной сразу стало тихо, даже Блюменталь перестал ходить.
— Какого ещё руководства? — очень спокойно спросил он.
Воеводин испуганно дёрнулся.
— Да я не знаю! Честное слово! Папенька так сказал… Что без этого нельзя. Что мёртвые люди вопросов не вызывают. Что так безопаснее…
Он снова беспомощно посмотрел на чекистов.
— А почему тогда в этот раз, во время нападения, все остались живы? — вдруг спросил Блюменталь.
Воеводин растерянно почесал затылок.
— Да тут промашка вышла…
Он нервно усмехнулся, но, встретив тяжёлый взгляд Блюменталя, тут же снова сжался.
— С утра приказ пришёл… От кого-то из ЧК, вроде. Чтобы на посту ни с кем не разговаривали. Ничего не брали. Есть только сухой паёк. Сухари и воду — только из своих фляг, что заполнили в казармах.
Зубов помнил, что Блюменталь так задачу Аглае не ставил, это Синеева додумалась уже сама. Спасла жизнь красноармейцам, додумав, правильно разложив приказ, и никому ни слова — скромно, тихо, исполнительно.
— Ну так что… теперь отпустите? Я могу идти? — заканючил Воеводин.
Блюменталь несколько секунд молча смотрел на него. Потом вдруг зло усмехнулся.
— Можете. Но чуть попозже. Когда мы всех возьмём.
Воеводин резко побледнел.
— Но… позвольте… Вы же слово дали…
Блюменталь аж дёрнулся от этих слов.
— Ты для меня враг, — жёстко бросил он. — И слово моё тебе ничего не стоит.
Он резко развернулся и пошёл к выходу. Зубов догнал его уже у двери второй допросной, где всё ещё держали Протосевича:
— Стойте.
Московский чекист резко обернулся.
— Но вы ведь и вправду слово ему дали.
Глаза у Блюменталя стали узкими от злости.
— Да вы посмотрите на него, Алексей Иванович.
Он раздражённо ткнул пальцем в сторону оставшейся за дверью допросной.
— Он же даже не за идеалы свои бьётся, как белые. Не за Россию он, не за власть. Нет.
Блюменталь скривился.
— Хочет просто переждать. Пусть, мол, эти с теми друг друга режут, а потом он обратно вернётся — и снова начнёт кутить по ресторанам.
Он зло усмехнулся.
— Ему же без разницы, под кем жить. Под нами, под белыми, под немцами…
Блюменталь покачал головой.
— Нет уж. Простите. Давать такому таракану слово — это себя не уважать.
— А вы не думали, — тихо проговорил Зубов, — что кто-то просто хочет жить? Не принимая ничью сторону.
Блюменталь несколько секунд молча смотрел на Зубова, потом лицо его медленно стало жёстким.
— А вы это тем красноармейцам скажите, — холодно ответил он, — которых убили только для того, чтобы эти господа смогли инсценировать собственную смерть.
Он шагнул ближе.
— Скажите это часовому с перерезанным горлом. Или мальчишке, которого из-за таких вот «нейтральных» людей закопали под чужим именем.
Блюменталь зло дёрнул щекой.
— Нет уж, Алексей Иванович. Когда человек ради собственного спасения начинает платить чужими жизнями, он уже сторону выбрал. Просто выбрал себя, и потому для меня он враг даже больше, чем белые.
Глава 22
Когда они вошли в допросную, Протосевич стоял у маленького окна под самым потолком. Света от него почти не было — только узкая полоска мутного серого дня ложилась на стену и край его гимнастёрки. Замначальник штаба стоял, чуть запрокинув голову, и внимательно прислушивался к чему-то наверху.
Услышав, как открылась дверь, он медленно обернулся, взгляд его скучающе скользнул сначала по Блюменталю, потом по Зубову.
— Что там? — спокойно спросил он. — ЧК тоже на фронт уходит?
Он чуть усмехнулся уголком рта.
— Всё настолько плохо?
Блюменталь пожал плечами.
— Корд говорит — удержим.
Протосевич тихо хмыкнул и машинально поправил усы ладонью.
— Много ли понимает ваш Корд…
Он снова отвернулся к окну.
— Может, в своей жандармской работе он и хорош. Но что он смыслит в военной службе? Все эти ваши Климы, чрезвычайно уполномоченные…
В голосе его вдруг прорезалось плохо скрываемое раздражение.
— Такого человека, как Андрей Евгеньевич, выжили. А теперь будут город учиться оборонять на ходу.
Блюменталь невесело усмехнулся.
— Больно вы бесстрашны, господин замначальника штаба. Не боитесь, что за такие разговоры отвечать придётся?
Протосевич даже не повернулся.
— А разве вы меня здесь не затем держите? — спокойно спросил он. — Чтобы вину какую-нибудь пришить.
Обернувшись, продолжил:
— Вам же только и нужно, чтобы военспецов к заговору привязать. К бунту. К измене.
Потом посмотрел уже прямо на Зубова с каким-то почти усталым сочувствием.
— А вы, Зубов, тоже не слишком радуйтесь.
Зубов нахмурился.
— Это ещё почему?
Протосевич невесело усмехнулся.
— Да потому что скоро и ваша очередь придёт.
Он чуть пожал плечами.
— Не посмотрят они, что вы из вольноопределяющихся вышли. Что у вас ни связей, ни состояния, ни генеральских родственников.
Протосевич помолчал секунду.
— Офицер вы для них. И всё.
— А я ведь Анатолию Леонидовичу про вас говорил, — неожиданно продолжил Протосевич, всё так же стоя у окна. — Говорил: умён, толков и, главное, честен. Вот, мол, поможет. Не подведёт. Не даст таким, как Корд, нас очернить.
Он наконец обернулся к Зубову полностью.
— Да, признаться, я даже рад был, когда узнал, что вас в группу включили.
Зубов ничего не ответил.
А Протосевич после короткой паузы вдруг спросил уже совсем другим голосом:
— Кстати… А как там Анатолий Леонидович?
Блюменталь коротко ухмыльнулся.
— Хорошо ваш Анатолий Леонидович. Пока в штабе. Обороной руководит.
— Пока, — негромко повторил он. — Ключевое слово в этом деле — «пока».
Потом медленно отвернулся обратно к окну, будто потеряв интерес к разговору, и вяло сказал:
— Ну… хоть так…
Блюменталь негромко откашлялся, примирительно.
— Между прочим, господин Протосевич, — спокойно проговорил он, — вас пока никто не арестовывал.
Заместитель начальника штаба медленно повернул голову, а Блюменталь продолжал всё тем же ровным голосом:
— И, скорее всего, в ближайшее время отпустят. Если вы честно ответите нам на несколько вопросов.
Несколько секунд Протосевич просто смотрел на него, потом вдруг театрально расхохотался.
— Господи… — выдохнул он наконец. — А сколько раз вы уже такое арестантам говорили?
Он утёр выступившие от смеха слёзы уголком пальца.
— Мол, скажи честно — и отпустим. Честное слово.
Протосевич покачал головой.
— Для меня что вы, что царские жандармы — всё едино. Сатрапы и подлецы.
Блюменталь раздражённо дёрнул щекой.
— Хватит бретёрства, Протосевич. Мы не в офицерском клубе.
Он резко шагнул ближе.
— Скажите лучше кто у вас сейчас дежурные офицеры штаба?
Протосевич медленно развёл руками.
— Ну вот. А говорите — не в этом дело.
Он невесело усмехнулся.
— Опять ищете, кто же у вас там в штабе виноват.
Зубов решил вмешаться.
— Поймите, Протосевич, дело серьёзное. Мы считаем, что периодичность нападений — раз в четыре дня — может быть связана с тем, кто именно в этот день был дежурным офицером штаба и распределял людей на посты.
Протосевич несколько секунд изумлённо смотрел то на него, то на Блюменталя. Потом даже головой покачал.
— Вы что, серьёзно?..
Он вдруг коротко хмыкнул.
— Господи, да я и забыл, что вы из полевых, Зубов. Армию только снизу и видели.
В голосе его не было издёвки — скорее усталое превосходство человека штабного.
— Вопросами размещения постов, караулов, охраны объектов и маршрутов занимается вовсе не штаб военокруга.
Он поднял палец.
— Это ведение руководства гарнизона. А в случае с Царицыным — непосредственно горсовета.
Протосевич внимательно посмотрел на Блюменталя.
— И, если уж на то пошло, лично товарища Штольца.
В допросной повисла короткая тишина, которую прервал насмешливый голос Протосевича:
— Так что, если у вас и есть диверсант, то искать его надо в горсовете.
Он медленно покачал головой.
— Ай-яй-яй, товарищ Блюменталь… Выходит, предатель-то в ваших рядах.
Блюменталь несколько секунд просто смотрел на Протосевича, а потом, к изумлению Зубова, впервые за всё время их знакомства зло и совершенно по-базарному выругался.
Долго. С чувством. Так, что, услышь это сейчас какой-нибудь портовый грузчик, и тот бы, наверное, уважительно замолчал.
Протосевич издевательски приподнял бровь.
— Ого… — протянул он. — Вот она, порода, и наружу полезла.
Блюменталь резко рванулся к двери, но у самого выхода его окликнул Протосевич:
— Товарищ Блюменталь.
Московский чекист зло обернулся.
— Ну чего ещё?
Протосевич спокойно пожал плечами.
— Если я вам больше не нужен, то, выходит, свободен?
Блюменталь на секунду замялся. Было видно, что он сам не понимает, как теперь правильно поступить — отпускать заместителя начальника штаба в разгар расследования или продолжать держать его в подвале без всяких оснований.
Но Протосевич сам избавил его от необходимости принимать решение.
— Успокойтесь, — спокойно сказал он. — Никуда я от вас не уйду.
Он поправил ремень гимнастёрки.
— Наоборот. Я хочу пойти с вами.
Блюменталь нахмурился, а Протосевич продолжал уже серьёзнее:
— Если в горсовете и правда сидит человек, из-за которого погибло столько хороших парней, то мне самому интересно посмотреть ему в глаза.
Он коротко кивнул в сторону Зубова.
— А если не доверяете — пусть Зубов за мной присматривает. Попытаюсь дать дёру — пускай стреляет.
Зубов невольно посмотрел на Блюменталя, тот несколько секунд молчал. Потом раздражённо махнул рукой. Видимо, он и сам прекрасно понимал, что сейчас любые свободные руки могут оказаться полезны.
Втроём они быстро поднялись наверх и почти бегом пошли к выходу из здания ЧК.
На первом этаже теперь, было непривычно пусто. Исчезли бесконечные курьеры и писари, пропала вся та деловая суета. Лишь где-то в дальних коридорах ещё слышались телефонные звонки да торопливые шаги. Видимо, Корд не соврал — большая часть людей ЧК действительно уже ушла вместе со сводным отрядом на фронт.
У выхода их перехватил Корд, чекист стоял посреди коридора, хмурый, небритый, с расстёгнутым воротом гимнастёрки. Вид у него был такой, будто за последние часы он успел постареть ещё лет на десять.
Он медленно перевёл взгляд с Блюменталя на Протосевича, потом прищурился.
— А это ещё что такое? — негромко спросил он. — Куда это вы собрались
Блюменталь быстро, почти на ходу, в нескольких коротких фразах объяснил ситуацию, Корд всё это время молча чесал затылок, хмурясь всё сильнее.
Потом тяжело сплюнул себе под ноги.
— Чёрт с вами… Я тоже иду.
Он обернулся к дежурному чекисту у стола.
— Слушай сюда. Если Баринов и Иванкин вернутся с поручения — пусть сразу дуют в горсовет. Понял?
— Так точно.
Корд коротко кивнул и снова повернулся к остальным, будто оправдываясь:
— А что делать… Людей у меня действительно больше нет.
Он устало усмехнулся.
— Те, кто не в окопах, те бандитов по подвалам шугают, чтобы не баловали. Скоро, видать, самим придётся и арестовывать, и фронт держать одновременно.
Вся компания с трудом разместилась в старом Руссо-Балте Корда. Машина была тесной даже для троих, а теперь в неё каким-то образом втиснулись сразу четверо взрослых мужчин. Пружины жалобно заскрипели, когда Корд с раздражением захлопнул дверцу и сам полез за руль.
Мотор несколько раз чихнул, закашлялся и наконец тяжело завёлся, Руссо-Балт дёрнулся с места и покатил по улицам Царицына. Город казался совершено пустым. Где-то далеко, за домами, глухо бухала артиллерия.
Чем ближе они подъезжали к центру, тем больше становилось следов спешной подготовки к обороне. На перекрёстках появились свежие баррикады из брёвен и телег, возле некоторых зданий уже копали неглубокие окопы.
Горсовет размещался в бывшем здании городской управы — большом трёхэтажном доме из тёмного кирпича с колоннами у главного входа. До революции здесь заседали купеческие комиссии и городская дума, а теперь над фасадом висело красное полотнище с потемневшей от пыли надписью: «Вся власть Советам».
Под окнами первого этажа были сложены мешки с песком. У главного входа стоял пулемёт «Максим» на колёсном станке, а рядом курил расчёт — трое красноармейцев в расстёгнутых гимнастёрках.
У самого входа их остановил молодой командир взвода охраны в потёртой кожанке:
— Здравия желаю, товарищ Корд.
— Здорово, Степан, — коротко кивнул тот. — Проводи-ка нас к штабу гарнизона.
Тот кивнул и повёл их по огромным коридорам бывшей городской управы, которые стояли полупустыми. Ещё совсем недавно здесь, наверное, толпились писари, курьеры, представители комитетов, бесконечные делегации рабочих и солдат. А теперь тут царила тишина.
Они шли по длинному коридору мимо закрытых дверей и пустых приёмных. Ещё один поворот — и они остановились у первой двери справа. Командир взвода охраны постучал и сразу толкнул дверь.
Внутри за большим канцелярским столом сидели матрос и женщина лет тридцати в тёмной кофте с закатанными рукавами. Между ними стоял чайник, кружки и надкусанный кусок чёрного хлеба. Оба о чём-то негромко спорили, но при появлении вошедших сразу замолчали. Корд без предисловий уставился на матроса.
— А ты чего не в части?
Матрос молча отодвинулся от стола, и только тогда стало видно культю чуть ниже колена.
— Отвоевался малость, товарищ Корд, — спокойно ответил он.
Корд несколько секунд молчал и потом, к удивлению Зубова, произнёс примирительно:
— Извини, братец.
Протосевич шагнул к столу.
— Где журнал распределения постов охраны?
Женщина без лишних вопросов поднялась, подошла к высокому шкафу и начала копаться среди папок.
— У Любани тут порядок, — с лёгкой гордостью заметил матрос. — Всё чин чинарём.
Женщина залилась румянцем, повозилась у шкафа и наконец вытащила тяжёлую канцелярскую книгу в потёртом переплёте и положила её на стол.
Все склонились над журналом, Блюменталь быстро перелистывал страницы.
— Двадцатое июля… — пробормотал он. — Подпись Штольца.
Перевернул страницу.
— Девятнадцатое… Мордвинов.
Ещё лист.
— Семнадцатое… Сутин.
Потом вдруг пять страниц вперед:
— Двадцать четвёртое… Опять Штольц.
Он поднял глаза на женщину.
— А что, товарищ Штольц у вас и двадцатого, и двадцать четвёртого дежурил?
Женщина пожала плечами.
— Так четвёртого дежурного нету.
Матрос хмыкнул.
— Его ЧК ещё в июне замело.
— За что? — сразу спросил Блюменталь.
Матрос усмехнулся уже откровенно зло.
— На пайках погорел. Спекуляция, недостача… Обычное дело нынче.
Корд коротко кивнул.
— Было дело.
Блюменталь тут же поднял голову от журнала.
— А где сейчас Штольц?
Матрос пожал плечами.
— Да дома вроде.
Он потянулся к стоявшим на столе часам, прищурился.
— Ночь не спал. Утром заходил, сказал, мол, съезжу переоденусь, побреюсь и через пару часов вернусь.
Матрос нахмурился.
— Только он уже как час назад вернуться должен был.
— Адрес знаете? — спросил Блюменталь у Корда.
Но ответил матрос:
— Про начальство всё знать надо. На Анастасийской живёт. Дом купеческий, двухэтажный, с зелёными ставнями. Там весь квартал его знает.
Блюменталь быстро переглянулся с Кордом. Тот уже захлопнул журнал.
— Поехали.
Через минуту вся компания снова с трудом втискивалась в старый Руссо-Балт. Машина тяжело просела на рессорах, Корд зло крутанул ручку стартера, и двигатель с хрипом ожил.
К автомобилю быстрым шагом подбежал Степан. Корд даже не стал глушить мотор, только тяжело вылез наружу и отошёл с ним чуть в сторону.
О чём именно они говорили, слышно не было. До остальных долетали лишь обрывки фраз да нервный гул работающего двигателя.
Но когда Корд вернулся обратно, лицо его было неожиданно бледным.
Он несколько секунд молча держался рукой за дверцу Руссо-Балта, будто собираясь с мыслями.
— Донесение от Звеньева, — глухо проговорил он наконец.
Помолчал.
— Сводный отряд ЧК попал в засаду. Связь прервалась… Но говорят, шансов там мало.
В машине сразу стало тихо. Зубов резко подался вперёд.
— А Аглая?
Корд устало посмотрел на него.
— А что Аглая… — хрипло ответил он. — Говорю же: шансов мало.
Он резко захлопнул дверцу и Руссо-Балт рванул с места и покатил по пустеющим улицам Царицына.
Глава 23
К Штольцу ехали в гробовой тишине, лишь старый Руссо-Балт тяжело дребезжал на выбоинах пустой мостовой. О чём задумались другие, Зубов не знал, сам он всё никак не мог перестать думать об Аглае.
В груди стояла какая-то тяжёлая, тупая боль. Даже не боль — щемящее ощущение неправильности всего происходящего.
Он вдруг с неожиданной ясностью подумал о том, что, наверное, ни одна идея в мире не стоит того, чтобы совсем ещё молодые девушки вместо того, чтобы любить, жить и рожать детей, брали в руки винтовки и уходили под пули, чтобы отцы рисковали жизнью сыновей, чтобы целые города медленно сходили с ума от ненависти и страха.
И, может быть, те, кто сейчас бежал из Царицына, были в чём-то правы, — те, кто не хотел умирать за идеи. Те, кто просто хотел жить.
Мысль эта оказалась неожиданно неприятной.
«Нет», — сразу же зло оборвал он сам себя.
Какое они имели право ради своего спасения жертвовать жизнями красноармейцев на постах? Какая разница, за что человек не хочет воевать, если ради этого он начинает подставлять под смерть других?
«Нет уж».
А потом пришла ещё одна мысль. Тяжёлая мысль о том, что, если Аглая и правда погибла, то бросить сейчас расследование означало бы предать всё, ради чего она пошла в этот бой.
Зубов медленно сжал зубы.
Нет.
Он доведёт дело до конца, чего бы ему это ни стоило, а потом — на фронт. К чёрту все эти заговоры, интриги и подковёрные игры.
К дому Штольца подъехали уже ближе к полудню, но солнца видно не было. Всё небо затянуло тяжёлыми серыми тучами, воздух стал густым, влажным и душным, будто перед большой грозой.
Машина остановилась у подъезда старого купеческого дома. Рядом стоял чёрный открытый «Фиат» с откинутым верхом. Возле него высокий широкоплечий мужчина в жилете торопливо загружал в салон чемоданы и какие-то свёртки.
Услышав звук мотора, он резко обернулся и сразу узнал Руссо-Балт Корда.
Лицо мужчины мгновенно побледнело.
— Чёрт… — выдохнул Корд. — Макеев. Личпом Штольца. Стой, гад!
Но тот уже бросил чемодан и со всех ног кинулся в подъезд. Все, не сговариваясь, одновременно рванули следом. Тяжёлые сапоги загрохотали по лестнице.
Первый пролёт, затем второй. Где-то наверху хлопнула дверь. Когда они выскочили на площадку второго этажа, Макеев уже исчез внутри квартиры и успел захлопнуть за собой дверь.
— Ломай! — рявкнул Корд.
Они с Зубовым одновременно навалились плечами, старое дерево жалобно треснуло. Со второго удара дверь сорвало с петель, и оба буквально влетели внутрь квартиры.
Следом ворвался Блюменталь уже со своим браунингом на изготовку, последним вошёл Протосевич с кольтом в руке.
Они оказались в просторной прихожей с высоким потолком. От неё в глубину квартиры уходили две двери. Долго решать, куда идти, им не пришлось, потому что почти сразу грянул выстрел.
Корд среагировал первым, не раздумывая выстрелил в ответ.
За комодом у стены кто-то коротко вскрикнул и тяжело рухнул на пол. Из рук Макеева выпал маузер. Но почти одновременно с ним осел и Протосевич.
Зубов бросился к нему. Пуля вошла ему в шею чуть выше воротника гимнастёрки. Видимо, Макеев стрелял впопыхах, почти вслепую, из-за комода.
Протосевич попытался что-то сказать, но вместо слов изо рта у него хлынула кровь.
Блюменталь тут же рухнул рядом на колени.
— Чёрт… Чёрт…
Но Корд уже рванулся к ближайшей двери, Зубов не отставал. Первая комната оказалась пустой, только распахнутый шкаф, разбросанные вещи и открытый чемодан на кровати.
Оставалась вторая дверь, они одновременно прижались к стенам по обе стороны от неё. Как раз вовремя, потому что в этот момент изнутри ударили выстрелы.
Раз. Два. Три.
Пули прошили дерево двери, выбивая щепки прямо им в лица, Зубов замер, прислушиваясь.
Наган, а это значит — семь патронов.
Он быстро начал считать выстрелы — Четыре. Пять. Потом короткая пауза, и затем Шесть и вот и Семь. И затем наступила тишина, только хрип то ли Протосевича, то ли Макеева сзади.
Зубов поднял глаза на Корда и коротко показал рукой — пусто. Секунда тишины, и потом внутри лязгнул барабан револьвера — перезаряжает.
— Сейчас! — рявкнул Зубов.
Он первым рванул дверь на себя и влетел в комнату. Штольц стоял у письменного стола, лихорадочно пытаясь вставить патроны в наган. Услышав шум, он резко вскинул револьвер.
Зубов выстрелил первым, пуля ударила Штольца в плечо. Рука дёрнулась вверх, наган отлетел на пол, и почти сразу грохнул выстрел Корда.
Штольца отбросило назад, он тяжело рухнул возле стола, вжавшись спиной в резную ножку.
На белой рубахе под пиджаком быстро расползалось тёмное кровавое пятно. В комнату вбежал Блюменталь, лицо у него было серым.
— Протосевич… всё… — хрипло проговорил он.
Штольц тяжело дышал, сжимая раненое плечо, под ним по паркету медленно растекался тёмный цветок крови. Он несколько секунд тяжело смотрел на Блюменталя, потом криво усмехнулся окровавленными губами.
— Зря… — прохрипел он. — Зря вас тогда в рощице не дожали.
Он тяжело втянул воздух.
— Надо было вас там всё-таки кончить… Всех.
Корд молча подтащил к нему стул и тяжело сел напротив, Штольц продолжал, уже с трудом выговаривая слова:
— Если бы не ваша… прыткость… не было бы всей этой кутерьмы.
Корд наклонился ближе.
— Ты давай, контра, не ерепенься. Расскажешь всё как есть — окажем помощь и отвезу тебя в больницу.
Он кивнул на кровавое пятно под Штольцем.
— Ранение у тебя так себе. Плёвое. Поднимут.
Штольц тихо засмеялся, но смех тут же перешёл в тяжёлый кашель.
— Чтобы потом к стенке поставить? — прохрипел он.
Потом медленно покачал головой.
— Нет уж… Обойдётесь.
Корд пожал плечами, поднялся и молча отошёл к стене, такой ответ его, похоже, вполне устраивал.
Штольц ещё с минуту пытался держаться — тяжело дышал, кривился от боли, смотрел на них с прежним вызовом. Но постепенно бравада начала уходить.
Наконец он устало поднял глаза на остальных.
— Ладно… — выдохнул он. — Только помогите… И я всё расскажу.
Зубов молча подошёл ближе и осторожно приподнял край окровавленного пиджака. Хватило одного взгляда, пуля вошла в живот. Даже если не задет кишечник — внутри уже начиналось воспаление. А если задет… тогда к вечеру Штольц будет умирать долго и в страшных муках.
Вслух Зубов ничего этого не сказал, только спросил:
— Аптечка есть?
Штольц с трудом махнул рукой в сторону шкафа.
— Там…
Пока Зубов шёл к шкафу, Блюменталь опустился на освободившийся стул, несколько секунд молча смотрел на Штольца, будто раздумывая, с чего начать:
— Кто такой Вейский? — наконец спросил он.
Штольц неожиданно хитро усмехнулся.
— А-а… — протянул он. — Всё вам сразу расскажи… На блюдечке подай…
Он болезненно поморщился и осторожно перевёл дыхание.
— Вейский… Да чёрт его знает. Шпион немецкий, что ли…
Штольц прикрыл глаза.
— Сам вроде из бывших… немецких баронов. Фон Вей… или фон Веер… Ещё лет сто назад перебрались в Россию-матушку. Теперь графья Вейские. А так чёрт его разберёт.
Он снова закашлялся.
— Во время революции говорили — помер. А потом вдруг опять объявился. Начал тут связи искать, входы-выходы…
Штольц медленно перевёл взгляд на Блюменталя.
— Вот на меня вышел. Денег предложил.
Он криво усмехнулся.
— А мне-то что… Всего и делов было — пароходик организовать да людям документы выправить. Обычные, тихие дела.
Штольц попытался было приподняться, но тут же взвыл от боли и снова обмяк у ножки стола, после этого он уже почти не двигался — только тяжело, с хрипом говорил, время от времени морщась так, будто каждое слово причиняло ему новую боль.
— Психический он вроде… — прохрипел Штольц. — Или прикидывается. Я так до конца и не понял.
Он судорожно сглотнул.
— Пунктик у него был… Говорил, мол, так положено тевтонам, еретиков наказывать.
Штольц тихо нервно засмеялся.
— Дурак… То ли саботаж хотел устроить, то ли просто внимание отвлечь.
Он прикрыл глаза, вспоминая.
— Вычитал в какой-то старой книжке, что ещё древние германцы врагам глаза выжигали да лица резали, чтобы страх по округе шёл, да души врагов в рай ихний не попадали.
Штольц поморщился от боли.
— Вот и придумал. Мол, город суеверный, слухи поползут, все начнут про чертовщину шептаться… А в этой суете никто и не заметит, как люди вдруг раз — и исчезают.
Он тяжело перевёл дыхание.
— А ты, говорил, мне только документы выправь да пароход подготовь… Остальное я сам устрою.
— Бред, — Корд наконец оторвался от стены. — То есть ты хочешь сказать, что он выкалывал людям глаза и вырезал посты только для того, чтобы потешить своё самолюбие?
Штольц болезненно скривился.
— Да говорю же — не знаю я…
Он тяжело перевёл дыхание.
— Повторяю, что слышал. А смысла в этом я и сам не видел.
Штольц слабо дёрнул здоровым плечом.
— Можно было и без всей этой кровищи обойтись. Просто документы новые выдать — и всё. Без добровольцев этих… Без нападений на посты.
Он закашлялся и поморщился от боли.
— Людей-то на пароходе много было. Документов я наклепал чуть ли не мешок… А добровольцев этих — человек десять, может двадцать.
Штольц покачал головой.
— Не было в этом смысла.
Потом вдруг нахмурился.
— Разве что…
Он тяжело задумался.
— Разве что он хотел их от земляных работ вытащить.
Корд прищурился.
— Каких ещё земляных работ?
Но Штольц уже раздражённо повернул голову в сторону Зубова.
— Эй… Где там аптечка?..
Зубов, который всё это время больше слушал, чем искал бинты, наконец раскрыл жестяную коробку, сразу запахло йодом, спиртом и старой аптечной ватой.
Он быстро разрезал блузку вокруг раны, осторожно прижал сложенный в несколько слоёв бинт к животу Штольца и туго перетянул поверх куском чистой ткани, пытаясь хотя бы немного остановить кровь.
Штольц зашипел сквозь зубы и побелел так, что на лице резко проступили веснушки и мелкие сосуды у висков.
Корд не отставал.
— Каких ещё земляных работ?
— Да неужто не знаете?.. — прохрипел Штольц. — Чрезвычайный уполномоченный с меня три шкуры спустил. Заставил всех бывших сливок общества рвы и окопы копать отправить. Всё сроки, сроки требовал…
Он тяжело сглотнул.
— Вот они, видать, Вейскому и платили, чтобы тот их на более спокойную работу определил.
Блюменталь чуть подался вперёд.
— А что по Андрееву?
Штольц криво усмехнулся.
— Андреев дурак…
Он прикрыл глаза.
— Приехал из Москвы с миллионами. Всё искал, кому бы их всучить для бунта.
Штольц закашлялся, на губах выступила кровь.
— С Вейским он знаком был… Да только думал, что тот ещё весной помер.
Он медленно перевёл дыхание.
— На меня вышел. А я его с графом и свёл.
Он поморщился.
— Идея-то простая была… На паровозике — ту-ту… И привет.
Штольц снова тяжело задышал.
— А потом я узнал, что всё… спёкся Андреев. Засветился.
Он перевёл взгляд на Корда.
— Ну я его вам и сдал.
Корд ничего не ответил.
— Знал я, что белая кость просто так не дастся, — продолжал Штольц. — Думал, стрелять начнут, живыми не дадутся…
Он вдруг коротко хрипло засмеялся.
— А оказался пшик. Взяли тёпленьким.
Штольц медленно посмотрел на Корда.
— Хотя вы, конечно, жару дали…
Он криво усмехнулся окровавленными губами.
— Спасибо вам, товарищ Корд… Что сыночков его убили. Андреев аж от горя с ума сошёл, да и стрельнули вы его очень оперативно. Лично бегал с мандатом, подписи собирал, успеть надо же злостного мятежника расстрелять до рассвета, как того революционная сознательность велит.
Корд молча сплюнул на пол и снова отошёл к стене, Блюменталь же, наоборот, чуть подался вперёд.
— А денежки Андреева вы, конечно, себе прибрали?
Штольц ухмыльнулся.
— А что ж не взять, если человек сам суёт? На, мол, бери. Без всяких авансов и гарантий.
Он тяжело задышал.
— Да и деньги-то хорошие были…
Блюменталь прищурился.
— Ну и где они, эти денежки?
Штольц разочарованно выдохнул:
— В коридоре, в чемодане коричневом.
— Так вы, выходит, за белых? Или за немцев? — спросил Зубов, когда воцарилось молчание.
Штольц попытался расхохотаться, но вместо смеха только болезненно взвизгнул и схватился за живот.
— Это только такие, как вы, дурики, думают, что обязательно надо быть или красным, или белым…
Он медленно перевёл дыхание.
— А мне всё едино.
Штольц слабо усмехнулся.
— Я и при тех, и при этих хорошо жить буду.
Он поднял мутный взгляд на Блюменталя.
— При красных даже лучше.
Блюменталь нахмурился.
— Это ещё почему?
Штольц снова усмехнулся.
— Потому что погнали вы всех профессионалов… А вместо них пришли матросы, крестьяне да прочие горлопаны.
Он слабо постучал пальцами по залитому кровью полу.
— А сами-то они ни бельмеса не понимают.
Штольц прикрыл глаза.
— Вот такие, как я, сейчас ох как нужны будут. Люди с организаторскими способностями.
Зубов закончил перевязку, вытер окровавленные руки о край уже испачканной скатерти и только тогда спросил:
— Вы сказали — много народу было на пароходе. Почему «было»?
Штольц вдруг зло засмеялся, смех вышел страшный — хриплый, захлёбывающийся кровью.
— А вы что… не знали?..
Он тяжело втянул воздух.
— Вейский-то после провала нападения всё переиграл.
Блюменталь резко подался вперёд.
— Что значит — переиграл?
Штольц довольно оскалился.
— Дату сменил.
В комнате сразу стало тихо.
— Сегодня утром они уже того… — прохрипел он. — Ушли.
Он прикрыл глаза.
— Небось уже к Астрахани идут. Или дальше.
Корд резко оттолкнулся от стены.
— Какого чёрта ты раньше молчал?!
Штольц снова криво усмехнулся.
— А вы не спрашивали…
Корд рванул к телефону, стоявшему на маленьком столике у окна:
— ЧК. Звеньева мне. Срочно.
Он нервно оглянулся на остальных и снова прижал трубку к уху, разговор вышел долгим.
Корд короткими, злыми фразами объяснял ситуацию, несколько раз перебивал собеседника, ругался, требовал срочно перекрыть пристани, проверить пароходы, поднять речную охрану.
Но даже по его лицу было видно — сам он уже не слишком верит, что это что-то изменит.
Потом Корд тяжело выдохнул и переключился на больницу.
— Санитарную карету сюда… Да, срочно… Огнестрельные.
Он покосился на Протосевича, лежавшего в прихожей, потом на Штольца.
— Двое.
Зубов же почти не слушал, он сидел у стены, машинально вытирая руки от крови какой-то тряпкой, и чувствовал только странную тяжёлую пустоту внутри.
Упустили, всё-таки упустили.
Все эти дни погонь, трупов, бессонных ночей, засад, допросов — и в итоге Вейский всё равно ушёл.
И вместе с ним ушли десятки людей.
А Аглая…
Зубов медленно закрыл глаза.
Нет.
Об этом он сейчас думать не хотел.
Глава 24
Санитарную карету ждали почти двадцать минут, все это время Блюменталь пытался вытянуть из раненого хоть что-нибудь ещё — спрашивал про Вейского, про людей на пароходе, про связи в городе, но толку уже почти не было. Штольц стремительно уходил куда-то в горячечный бред. То начинал бессвязно смеяться, то вдруг принимался шептать что-то невнятное, то снова открывал мутные глаза и смотрел на них с прежней злой насмешкой.
Под конец он уже почти никого не узнавал. Корд и Зубов тем временем бесцельно бродили по пустым комнатам квартиры.
Зубов машинально заглядывал в шкафы, рассматривал разбросанные вещи, дорогие книги, фотографии в серебряных рамках, недопитый чай на столике у окна. Всё это выглядело так, будто хозяева собирались второпях и бросали, все то, что строили столько лет, и от этого почему-то становилось особенно не по себе.
Ожидание тянулось мучительно долго. В квартире стоял запах крови, пороха, мокрой одежды и лекарств из раскрытой аптечки. Где-то за окнами всё чаще ворчал гром.
Наконец в дверь постучали и Зубов пошёл открывать, уже с облегчением думая, что это приехали санитары. Но на пороге стояла женщина средних лет в круглых очках. Когда-то, наверное, она была красивой, но теперь возраст и постоянная усталость уже брали своё. Под глазами лежали тени, мокрые волосы выбились из причёски и липли к вискам.
В руках она сжимала коричневый чемодан. Женщина заметно нервничала и всё время смотрела куда-то Зубову за плечо.
— А Вася… Василий Иванович дома? — неуверенно спросила она. — Мы сговорились встретиться у вокзала… Но его всё не было и не было…
Она попыталась натянуто улыбнуться.
— Вот я и решила зайти. Может, случилось чего…
Зубов молча обернулся на Корда, тот лишь пожал плечами и тогда Зубов просто сделал шаг в сторону, пропуская её внутрь.
Сам в зал за ней он уже не пошёл, хватит с него на сегодня чужих трагедий, криков и надрывных всхлипываний.
Первый крик раздался почти сразу, страшный, с горечью разбитых надежд. Такой, от которого внутри всё невольно холодеет.
Потом ещё один.
— Вася… Господи… Вася…
Дальше Зубов уже не слушал, он стоял у окна, глядя на дождь, и только крепче сжимал челюсти. Сколько продолжалась эта сцена, он потом так и не смог вспомнить, но вскоре в дверь наконец постучали снова.
На этот раз действительно приехала подмога. Сначала в квартиру вошли двое красноармейцев во главе с Иванкиным — мокрые, усталые, с винтовками за плечами. Следом появились трое крепких санитаров в белых халатах, уже местами забрызганных чужой кровью.
Работали они быстро и молча, Штольца вынесли первым. Тот уже почти перестал понимать, что происходит вокруг. Только тяжело, с присвистом дышал, время от времени морщился от боли и смотрел на всех мутным, ненавидящим взглядом. Когда его перекладывали на носилки, он вдруг попытался что-то сказать, но вместо слов изо рта вырвался только хрип.
Потом вынесли Протосевича, уже накрытого простынёй.
И вот тогда в квартире вдруг стало совсем тихо, будто вместе с телами оттуда вынесли остатки жизни. Когда санитарная карета наконец тронулась с места, на улице уже начиналась настоящая гроза.
Небо над Царицыным почернело, хотя до ночи было ещё далеко. Где-то над Волгой тяжело перекатывался гром. По крышам сначала робко застучали редкие капли, потом дождь хлынул сразу, сплошной серой стеной. Вода быстро смывала с мостовой дневную пыль и грязь у подъезда Штольца.
Делать в квартире больше было нечего, поэтому Иванкина с красноармейцами оставили проводить обыск и описывать вещи, а сами снова сели в Руссо-Балт и направились в ЧК.
Машина тяжело тронулась с места и медленно покатила по мокрым улицам Царицына. Фары выхватывали из темноты блестящие лужи, пустые перекрёстки, мокрые фасады домов и редких красноармейцев, торопливо бегущих куда-то под дождём с винтовками за плечами.
Говорить им уже было не о чем, да и сил на всё это не было, только старый двигатель натужно гудел, да дождь беспрерывно барабанил по брезентовой крыше автомобиля. Зубов сидел обессиленный, чувствуя, как мокрая гимнастёрка липнет к спине, и понимал, что думать больше не может.
Да и не хочет, всё внутри стало каким-то пустым, выжженным, словно за эти несколько дней в нём что-то окончательно сломалось.
В ЧК Корд сразу ушёл к Звеньеву, а Блюменталь и Зубов, уже почти по привычке, молча направились в архив.
Ивана Прокофьевича там не оказалось.
Тусклая лампа горела на столе, бумаги лежали аккуратными стопками, старый самовар стоял в углу, холодный и потемневший. Всё было на своих местах, только самого старика не было, и от этого архив вдруг показался странно чужим.
Блюменталь, не спрашивая разрешения, снял фуражку, бросил её на край стола и пошёл к самовару.
Зубов не задавая вопросов, пошёл ему помогать. Нашёл щепки, растопил, поставил воду. Потом сходил к дежурному красноармейцу за сахаром. Тот долго рылся где-то у себя под столом и наконец принёс четыре неровных куска, завёрнутых в серую бумажку.
— Больше нет, товарищ, — виновато сказал он.
— И за это спасибо, — тихо ответил Зубов.
Чай они пили тоже молча. В архиве слышалось только тихое потрескивание самовара да хруст сахара под зубами. Каждый осторожно откусывал по крошке, будто растягивая редкое удовольствие как можно дольше.
Зубов грыз свой кусок, пока тот наконец не превратился во рту в мелкий сладкий песок. Тогда он осторожно собрал его языком в кучу и сделал глоток горячего крепкого чая.
Сладость сразу растеклась по всему рту — простое человеческое счастье, и в этот момент Зубов был уверен, что сейчас в мире нет ничего лучше этого обычного горячего чая вприкуску с сахаром. Ни горечи поражений, ни боли утрат, ни ярости бессилия. Только тепло кружки в ладонях, горячий чай да медленно тающий сахар. И несколько минут тишины посреди окончательно сошедшего с ума мира.
Зубову хотелось просто отключить мозг и не думать ни о чём. Потому что стоило только позволить мыслям двинуться дальше — и сразу возвращались Андреев, Протосевич и Аглая. А также десятки лиц, с кем он столкнулся за эти безумные дни. Все их правды, которые были ничем перед простым человеческим счастьем — пить чай и жить, здесь и сейчас, жить. Все их правды, что привели их в могилы.
А Блюменталь, наоборот, кипел. Он ходил по архиву из угла в угол, не снимая мокрого пиджака, только изредка хватал кружку, делал жадный глоток и снова начинал ходить. Вид у него был такой, будто все слова, которые он сдерживал весь день, теперь разом требовали выхода.
Но высказаться было некому, пока к ним минут через двадцать не спустился Корд.
Мокрый, злой, с тёмными кругами под глазами. Он вошёл, остановился у двери, будто не сразу понял, зачем пришёл, потом молча подошёл к столу и налил себе чаю.
Почти следом появился Иван Прокофьевич.
Старик вошёл тихо, сгорбившись сильнее обычного. На лице его не было ни удивления, ни вопросов. Видимо, ему уже успели сообщить и про сводный отряд, и про засаду, и про Аглаю.
Он только задержался на пороге, посмотрел на всех мутными усталыми глазами, потом молча прошёл к своей маленькой комнатке за стеллажами.
Дверь за ним тихо прикрылась. Зубов проводил его взглядом, потом повернулся к Корду.
— Есть новости?
Корд медленно покачал головой.
— Нет.
Он поставил кружку на стол.
— Связи со сводным отрядом нет. Звеньев послал людей, но там сейчас чёрт знает что творится. Дождь, темнота, казаки давят. Кто жив, кто нет — неизвестно.
Зубов опустил глаза.
Корд помолчал и добавил уже тише:
— По пароходу тоже ничего. Пристани перекрыли, речников подняли, но если Штольц не соврал и они ушли утром…
Он не договорил. Да и не нужно было, все и так все поняли.
В этот момент Блюменталя всё-таки прорвало, он резко ударил ладонью по столу так, что звякнули кружки.
— Ну как так?! — почти выкрикнул он. — Вот же всё было рядом! Здесь! Под самым носом!
Он нервно заходил по архиву.
— Пароход… Штольц… Вейский… Да как мы это упустили?! Почему нам даже не пришло в голову проверить…
— А вот Аглае пришло, — тихо сказал Зубов.
Блюменталь резко обернулся, Зубов посмотрел в кружку с давно остывшим чаем.
— Зря вы её тогда прогнали, — негромко продолжил он. — Ну доложила начальству… Так всё по уставу.
В разговор включился Корд:
— Постойте.
Все посмотрели на него.
— Что именно она мне сообщила? — уточнил Корд.
Зубов не сразу понял вопрос.
— Ну… про ужин. Про ход расследования…
Корд медленно покачал головой.
— Ничего она мне не говорила. Меня пригласил...
И в этот момент грянул выстрел, Корд даже не успел дёрнуться. Пуля вошла точно в лоб. Его отбросило назад вместе со стулом, голова глухо ударилась о полки архива, кружка с чаем разлетелась о стену.
Почти сразу ударил второй выстрел, Блюменталь вскрикнул и схватился за плечо. Пуля прошила пиджак навылет, брызнула кровь.
Зубов среагировал раньше, чем успел что-либо понять, рывком опрокинул тяжёлый стол набок и рухнул за него, одновременно выхватывая наган. Верный револьвер привычно лёг в ладонь.
В комнату, ничего не понимая, вбежал дежурный красноармеец. И почти сразу пуля ударила его в грудь. Он ещё сделал по инерции два шага вперёд и тяжело рухнул на пол между стеллажами.
Зубов вжался в перевёрнутый стол, судорожно пытаясь понять, откуда стреляют. Пороховой дым быстро расползался по архиву, лампа качалась от сквозняка, тени метались по стенам.
И тут сквозь звон в ушах, сквозь пороховой дым и грохот собственного сердца Зубов вдруг услышал голос Блюменталя. Тот звучал уже совсем иначе — не зло, не резко, а как-то растерянно и почти по-человечески:
— Иван Прокофьевич… За что?..
Ответ пришёл почти сразу. Голос старика доносился откуда-то из-за архивных стеллажей — спокойный, холодный, удивительно ровный. Так мог бы говорить человек, много лет подряд аккуратно выполнявший одну и ту же тяжёлую, неприятную, но необходимую работу.
— Как это за что?..
Где-то в темноте негромко щёлкнул взводимый курок.
— Вы же грязь…
Зубов только успел сильнее вжаться в перевёрнутый стол, как новый выстрел с оглушительным треском ударил в дерево совсем рядом с его головой. Стол дёрнулся от попадания, по архиву сухо разлетелись щепки, одна из них больно полоснула Зубова по щеке, но он даже не обратил на это внимания. В ушах всё ещё стоял звон от первых выстрелов, сердце тяжело колотилось где-то в горле, а в тесном прокуренном архиве уже начинал густо висеть сладковатый запах порохового дыма и свежей крови.
И посреди всего этого Синеев продолжал говорить, все тем же ровным, холодным голосом старого чиновника, который много лет подряд терпеливо перекладывал бумаги, писал отчёты и методично выполнял неприятную, но необходимую работу.
— Я вас столько лет давил… — медленно проговорил он откуда-то из-за стеллажей. — Всех вас.
И вдруг голос его неожиданно сорвался в болезненный, почти визгливый фальцет, в котором прорвалась вся копившаяся годами ненависть:
— Бывшие бандиты… террористы… А теперь вот — власть.
После этих слов старик вдруг тихо засмеялся: вначале в безумном веселии, а затем с надломом, будто вот-вот заплачет. Так смеются люди, у которых внутри уже давно не осталось ничего, кроме усталости и ненависти.
Смех этот эхом прокатился по тесному архиву, затерялся среди высоких стеллажей, папок и связок старых дел, и от него почему-то стало страшнее, чем от самих выстрелов.
— Думаете, мы вас не помним?.. — продолжал Синеев, и теперь в его голосе слышалась уже не злость, а какое-то болезненное торжество. — Всех этих налётчиков… экспроприаторов… убийц…
Где-то справа тяжело дышал Блюменталь, зажимая раненое плечо. Зубов слышал, как тот пытается подняться, как под ним шуршат и скрипят рассыпанные по полу архивные бумаги.
— Иван Прокофьевич… — хрипло выдохнул он. — Да вы с ума сошли…
И вот тут голос старика впервые изменился по-настоящему, из него исчезли истерика, сиплый смех и старческая дрожь. В нём вдруг появилась твёрдость, упрямая твёрдость человека, который пережил слишком многое и слишком долго ждал этого часа.
— Нет, Абрам Исаакович, — медленно проговорил Синеев. — Это вы все с ума сошли ещё в пятом, а то и в восемьдесят первом.
За окнами тяжело грохнул гром.
— А я всё помню.
Он помолчал.
— Всё ждал.
И уже почти шёпотом добавил:
— Всё надеялся, что Россия эту заразу переживёт.
Зубов осторожно выглянул из-за стола и только теперь увидел его. Синеев стоял в узком проходе между архивными стеллажами. Старый, сгорбленный, в своём вечном потёртом жилете, который теперь казался на нём каким-то особенно жалким и одновременно страшным.
И с кольтом одиннадцатого года в руках. Стоял он прямо, медленно переводя прицел то на Блюменталя, то на дверь архива, то снова обратно, — явно сказывалась былая выучка.
А потом старик вдруг заплакал. Сначала тихо, почти беззвучно. Только плечи у него дрогнули. Но уже через секунду это был настоящий надрывный плач — страшный, стариковский. Синеев выл, не стесняясь слёз, всё ещё сжимая кольт дрожащими руками.
— Оставалась у меня только Аглаша… — захлёбываясь словами, проговорил он. — Только она…
Он судорожно вытер лицо рукавом.
— И ту вы своим ядом заразили…
Синеев почти с ненавистью посмотрел на Блюменталя.
— Сатрапом меня считала… Видеть не хотела…
Старик снова всхлипнул.
— А я ведь, может, только ради неё здесь, в аду вашем, и остался… Чтобы рядом была. Чтобы под присмотром.
Он вдруг сорвался почти на крик:
— А вы её до смерти довели!
Голос его задрожал.
— Да она умнее вас всех вместе взятых была… Всё сразу поняла. Всё!
Синеев зло ткнул дрожащим пальцем в сторону Блюменталя.
— Терпела только… Всё дивилась вашему таланту — «Блюменталь то… Блюменталь сё…»
Он судорожно сглотнул.
— А я смотрел… И видел, как вы её за собой тянете.
Старик медленно покачал головой.
— Я вам её никогда не прощу… Никогда.
— Вы же тупые… — почти прошипел Синеев сквозь слёзы. — Грязные. Ограниченные. Куда вам понимать…
Свободной рукой он протёр слёзы с лица.
— Вами же так легко было управлять.
Старик зло усмехнулся.
— Тут позвонил… Тут шепнул… И вот уже Корд сцепился с Протосевичем. Жук усатый и таракан кожаный.
Он вдруг захихикал сквозь слёзы.
— Смотрят друг на друга, ненавидят… А ведь оба Отчизну свою предали.
Блюменталь тяжело привалился к стеллажу, зажимая окровавленное плечо.
— И Андреева… тоже вы? — сквозь зубы спросил он.
— А как же, — почти гордо ответил старик. — Беседу тогда тонко повёл. Раз — и уже Корд бежит мандат добывать да Андреева стрелять.
Синеев покачал головой.
— Господи… Какие же вы все простые…
Блюменталь поморщился от боли.
— Зачем?..
Старик даже удивился вопросу.
— Как зачем?
Он резко ткнул пальцем в пол.
— Уехать мы должны были! Утром. На пароходе.
Голос его вдруг снова дрогнул.
— Только вы же Аглашу до глупости довели…
Синеев судорожно вытер лицо рукавом.
— Взяла винтовку… Сказала: никуда не пойду. Воевать буду. Как честный большевик…
— Аглая с вами бы никуда не пошла, — вдруг тихо сказал Зубов.
Синеев замолчал, потом медленно кивнул соглашаясь.
— Не пошла бы…
Он тяжело сглотнул.
— Домой пошла бы.
Старик вдруг заговорил быстрее, сбивчиво:
— Я с Вейским договорился… По пути его люди перехватили бы её … Я бы сам её встретил… Хлороформом бы усыпил… Увёз…
Голос его сорвался.
— А теперь…
Синеев задохнулся и вдруг почти закричал:
— А теперь она из-за вас где-то в степи от казацкой шашки смерть приняла!
Он согнулся пополам, всё ещё сжимая кольт, и завыл, страшно, по-звериному. Так воет только человек, у которого больше ничего не осталось и в этот момент дверь архива распахнулась.
Внутрь влетели двое красноармейцев с винтовками наперевес.
— Руки!..
Несмотря на возраст, Синеев среагировал раньше. Старик вскинул револьвер и, почти не целясь, дважды выстрелил подряд. Первый красноармеец вскрикнул и рухнул у двери, хватаясь за живот. Второй отшатнулся, но почти сразу вскинул свою мосинку и нажал на спуск.
Грохнул выстрел, Синеева резко дёрнуло. Пуля ударила его в грудь.
Старик замер посреди архива, всё ещё сжимая кольт в руках. На лице его вдруг появилось какое-то странное, почти растерянное выражение. Будто он только сейчас до конца понял, что всё действительно кончилось.
Он медленно перевёл взгляд на Зубова. Губы старика дрогнули.
— Аглаша…
И в этот момент Зубов поднялся из-за перевёрнутого стола. Наган в его руке дернулся, выстрел прозвучал глухо и коротко.
Пуля ударила Синеева точно между глаз. Старика отбросило назад, кольт выпал из ослабевших рук и с грохотом покатился по полу между стеллажами.
И на мгновение в архиве вдруг стало очень тихо. Только тяжёлые капли дождя били по слуховому окну.
А затем архив уже начал заполняться красноармейцами. Последним, заметно припадая на ногу, вошёл Звеньев.
Первым делом он посмотрел на лежащего Корда.
Медленно снял фуражку.
Несколько секунд просто молчал, потом тяжело выдохнул:
— Большого сердца был человек. Жил как большевик и умер как большевик.
После этого Звеньев подошёл к Блюменталю. Тот сидел у стены бледный, с закушенной губой, пока санитары разрезали пиджак вокруг раны.
Звеньев быстро оглядел плечо, коротко кивнул:
— Жить будет.
После этого он наконец подошёл к Зубову.
Несколько секунд молча рассматривал его с головы до ног — мокрую от пота гимнастёрку, кровь на рукавах, наган в опущенной руке, совершенно пустой взгляд.
Потом негромко сказал:
— А вы идите-ка, Алексей Иванович, в гостиницу.
Зубов медленно поднял на него глаза.
— Приведите себя в порядок. Поспите хоть пару часов.
Звеньев промолчал.
— А мы за вами позже заедем. Где-то через полчаса-час.
Он устало посмотрел на лежащего у стеллажей Синеева.
— Там уже и решим… как дальше быть.
Зубов ошалело посмотрел сначала на бледного Блюменталя, потом на лежащего Корда, на распростёртого у стеллажей Синеева, и всё происходящее вдруг стало каким-то чужим и ненастоящим.
Звеньев достал из кармана плоскую металлическую фляжку и протянул её ему.
— Спирт, — коротко сказал он. — В таких случаях помогает.
Зубов машинально взял флягу.
— Вернёте при встрече.
После этого Звеньев тяжело развернулся и, хромая, вышел из архива.
Зубов ещё несколько секунд стоял неподвижно, потом услышал тихий голос Блюменталя:
— Алексей Иванович…
Московский чекист отмахнулся от санитара, пытавшегося снова заняться перевязкой, и подозвал его рукой.
Зубов подошёл.
— Ближе, — тихо сказал Блюменталь.
Когда Зубов наклонился, чекист почти ему в ухо прошептал:
— А вы молодцом, Зубов… Большим молодцом.
Он тяжело перевёл дыхание.
— Я утром о вас с Москвой говорил.
Зубов нахмурился.
— В каком смысле?
Блюменталь слабо усмехнулся.
— В прямом.
Он прикрыл глаза от боли.
— Там… насчёт вашей кандидатуры… не против.
Несколько секунд Зубов молчал, потом тихо спросил:
— А если я против?
Блюменталь поморщился и чуть пожал здоровым плечом.
— После всего этого… вам на фронт дороги уже нет.
Он открыл глаза и внимательно посмотрел на Зубова.
— Не пустят вас.
Зубов ничего не ответил, только сделал большой глоток из фляги. Спирт обжёг горло так, что он сразу закашлялся, согнулся и несколько секунд не мог вдохнуть нормально.
Потом молча убрал фляжку в карман и пошёл к выходу, никто его не остановил.
На улице всё ещё лил дождь. Царицын казался вымершим. Только где-то далеко глухо перекатывалась гроза, и Зубову всё время чудилось, что среди грома уже слышится далёкая канонада.
Фронт приближался. Он шёл медленно, почти не замечая луж под ногами.
Мимо тёмных домов. Мимо редких фонарей. Мимо города, который медленно сходил с ума.
И впервые за всё это время Зубов вдруг с какой-то тяжёлой растерянностью понял, что совершенно перестал понимать окружающий мир.
Почему все вокруг так отчаянно рвутся к власти?
Почему у каждого обязательно есть великая цель, идея, ненависть, вера?
Белые, Красные, Серо-буромалиновые… Все чего-то хотели, все ради чего-то готовы были убивать... Или умирать…
А ему самому хотелось только одного — жить, по совести. Просто, по совести, не предавая, не подличая, не превращаясь в зверя.
Но, кажется, именно для таких людей места в новом мире уже не оставалось.
В этот момент рядом с ним тихо остановился чёрный «Фиат». Дверца открылась.
Из машины вышел тот самый молодой адъютант начальника штаба, которого Зубов уже видел раньше, под дождём лицо его казалось совсем бледным.
Он быстро подошёл к Зубову, распахнул дверцу автомобиля и ровным тоном, не допускающим возражений, произнёс:
— Алексей Иванович. Садитесь. Вас ждут.
Внутри машины сидел ещё один человек в форме, немолодой уже мужчина с аккуратной седой щетиной на щеках и усталыми глазами кадрового офицера. На мокрых петлицах тускло поблёскивали подполковничьи знаки различия.
Он чуть кивнул Зубову.
— Ковалевский, — представился он. — Подполковник.
Машина сразу тронулась с места. Несколько секунд ехали молча, потом Ковалевский негромко проговорил:
— Протосевич о вас очень хорошо отзывался.
Зубов ничего не ответил.
— Офицером был… как офицер и умер, — спокойно продолжил подполковник. — Большого сердца человек.
Он отвернулся к мокрому окну.
— Таких сейчас мало осталось.
Потом снова посмотрел на Зубова.
— Но на его место нужен кто-то другой.
Зубов нахмурился.
— На какое место?
— Анатолий Леонидович одобрил вашу кандидатуру.
Несколько секунд Зубов просто смотрел на него, ему показалось, что он уже все это где-то слышал.
— Кандидатуру на что?
Ковалевский ответил совершенно спокойно:
— Мы здесь лишние, Зубов.
Он медленно закурил.
— Завтра. Послезавтра. Через неделю — без разницы.
Подполковник выпустил дым в темноту салона.
— Эти фанатики из ЧК всё равно нас возьмут и расстреляют.
Он сказал это как давно решённый факт.
— Поэтому мы уходим, сегодня вечером.
Зубов медленно повернул голову.
— Куда?
Ковалевский слабо усмехнулся.
— К нашим.
Он чуть подался вперёд.
— Для нашей операции нам нужно определённое количество толковых людей. Нам нужен человек с вашими навыками. Вместо покойного Протосевича.
В машине снова стало тихо, только дождь тяжело барабанил по крыше «Фиата». Наконец Зубов тихо спросил:
— У меня есть выбор?
Ковалевский посмотрел на него внимательно и неожиданно честно ответил:
— Выбор у вас есть.
Он помолчал.
— А вот у нас — уже нет.
Машина остановилась возле гостиницы, Ковалевский открыл дверцу.
— У вас полчаса.
Он посмотрел на мокрую гимнастёрку Зубова.
— Привести себя в порядок. Собрать вещи.
Ничего не ответив, Зубов вышел под дождь, постоял немного у входа, молча подставляя лицо под тяжёлые холодные капли.
Затем, открыв большую дубовую дверь, вошёл в гостиницу, прошёл через полутёмную столовую и резко остановился возле полового.
— Водки.
Тот растерянно заморгал.
— Товарищ, нельзя же, комендантский час…
Зубов молча схватил его за ворот рубахи и прижал к стойке.
— Водки.
Через минуту у него в руке уже была бутылка. Решив одну проблему, он поднялся к себе в номер — решать другую.
В номере Зубов первым делом достал из кобуры наган и положил его на стол, потом налил полный стакан водки, а затем подошёл к окну и распахнул створки.
В комнату сразу ворвался холодный ветер с Волги, запах дождя, мокрой земли и далёкого дыма. Где-то далеко всё ещё глухо ворчала канонада. Или всё-таки гроза?
Зубов стоял у окна неподвижно. И вдруг с ужасающе ясной простотой понял, что всё это время мог сделать лучше.
Мог понять раньше, мог настоять, мог не отпустить Аглаю.
Может быть, тогда все они сейчас были бы живы, первая слеза медленно скатилась по щеке, потом вторая.
И в этот момент в дверь постучали, тихо, настойчиво.
«Те… или эти?» — вдруг мелькнуло у него в голове.
Зубов медленно подошёл к умывальнику, плеснул в лицо холодной воды, вытерся рукавом и снова вложил наган в кобуру.
Впервые за весь этот страшный день появилась совершенно холодная, ясная мысль.
«Значит выбор все-таки есть… говоришь?»
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
