Тункинская баллада
I
Что же нам не жилось, что же нам не спалось? Что нас выгнало в путь по высокой волне? Нам сиянье пока наблюдать не пришлось, Это редко бывает, сиянья в цене.
В.Высоцкий
В июне восемьдесят второго года жара так и не пришла. Небо над столицей висело низкое и серое, грузные тучи цеплялись за громоотводы и то и дело проливались долгим, затяжным дождем, отчего казалось, что лето промелькнуло, как одно мгновение, сразу же уступив место осени, и больше никогда не будет тепло. Даже в аудитории было прохладно, и приоткрытое окно качалось туда-сюда, едва слышно поскрипывая на ветру, который нес с улицы запах жареных пирожков с картошкой – а здесь, в аудитории, пахло мелом, книгами и типографской краской. Высокие окна с деревянными рамами выходили на внутренний двор, серого дневного света не хватало, и в окнах отражались желтые глаза ламп, мутные, неясные лица студентов и высокая, сухощавая фигура преподавателя, которая виднелась то в переднем, то в заднем окне.
Преподаватель прошелся до конца аудитории, взял с полки коробку и вынул несколько образцов, которые осторожно разложил на ладони. Они были темно-серыми, почти черными, с характерным металлическим блеском на ступенчатых плоскостях спайности, и в неживом, желтом свете ламп казались то синеватыми, то рыжеватыми – в зависимости от падения света и тени. Дойдя до кафедры, он выложил минералы на стол, взял мел и вывел на доске две похожих формулы, в состав которых входили в одну железо и марганец – в другую. В гулкой тишине раздавался только стук мела по доске.
Дописав формулы, Гордин, преподаватель практической минералогии и петрографии, слегка облокотился на стол спиной и, сунув руки в карманы, развернулся к студентам лицом. Лицо у него было мягким, интеллигентным и смугловатым, как и руки с навсегда въевшимся горным загаром, светло-русые волосы с проблесками ранней седины лежали мягкой короткой волной, носил он чаще всего светлую водолазку и темно-серые твидовые брюки, и оттого вся его внешность казалась нарисованной простым грифельным карандашом; выделялись только глаза – они были голубые, как и у многих светловолосых, но пристальный и цепкий взгляд придавал всему его облику удивительной серьезности и суровости для далеко не старого еще человека.
– Кто скажет, что это у меня такое? – спросил преподаватель, кивнув в сторону формул и выложенных в ряд минералов.
С третьей парты поднял руку серьезный молодой человек в пиджаке:
– Это вольфрамит. Он является вольфраматом железа и марганца, поэтому вы написали две формулы. Часть железа может замещаться марганцем, и в зависимости от этого меняются свойства минерала. Если преобладает железо – это ферберит, он более тяжелый, черного цвета, с металлическим блеском. Если марганец – гюбнерит, он светлее, с рыжеватыми и бурыми пятнами.
– Спасибо, Леша, хорошо, – кивнул Гордин. – А теперь давайте представим, что мы с вами в партии, обрабатываем шурф. Из снаряжения у нас лопата, молоток, нож и лупа. Кто сможет без химического анализа отличить вольфрамит от его ложного близнеца?
Взяв журнал, Гордин скользнул взглядом по списку фамилий. Он знал всех своих студентов поименно, и на его занятиях у всех набиралось достаточно оценок, потому что он часто давал ребятам практические задания и лабораторные работы, спрашивал у доски и мог поставить оценку за особенно хорошую реплику, даже если за всю пару она была одна. Но некоторые старательно отмалчивались, на контрольных и лабораторных с горем пополам переползали с тройки на тройку и во время устных опросов прикидывались мебелью.
– Отдельный урок по распознаванию вольфрамита нам проведет Александров, – Гордин поправил карандашом съехавшие на нос очки и поднял взгляд, отыскивая в аудитории тихого троечника Александрова. Тот сидел на задней парте у окна и самозабвенно рисовал, прикрывшись учебником и даже не слыша, что его вызвали. Его рука летала над бумагой, заляпанные чернилами пальцы двигались так быстро, что, не зная его увлечения, можно было решить, что он старательно конспектирует каждое слово.
– Витя, – окликнул Гордин чуть громче. Сосед по парте толкнул товарища в бок, и тот вздрогнул, мазнув по рисунку некрасивой, лишней чертой, посмотрел исподлобья:
– Олег Иванович, я не готов.
– Ты не готов посмотреть на минералы и сказать, чем они отличаются? – улыбнулся Гордин. По аудитории прошелестело негромкое хихиканье. Витя Александров удрученно покачал головой.
– Хорошо, я тебе помогу, – сказал Гордин. – Выходи, Витя, не бойся.
Витя с видом приговоренного к расстрелу медленно вылез из-за парты и пошел к доске, вся его одухотворенная увлеченность стерлась с лица, и лицо сделалось тоскливым, равнодушным, глуповатым. Гордину был хорошо знаком этот взгляд, взгляд человека, которому все равно. Он часто видел таких же, потерявших к происходящему всяческий интерес, не видевших смысла в том, будут они правы или нет. Равнодушие страшнее гнева, страшнее слез: люди кричат, когда им просто жизненно необходимо, чтобы их услышали, плачут, когда терпеть становится невыносимо, а когда все идет мерно, спокойно и слишком однообразно, человек увязает в этой трясине одинаковых дней и не видит ни того, что будет в конце, ни ставит цели на несколько дней и месяцев вперед, ни пытается что-либо изменить, потому что менять бессмысленно. Подтолкнув дощечку с минералами поближе к студенту, Гордин спросил:
– Какие два минерала ты проще всего отличишь друг от друга?
Витя подумал, наклонив голову набок, и выбрал из горстки похожих камней два, один из которых напоминал черное стекло, а другой поблескивал чистым металлическим блеском.
– Так, – кивнул Гордин. – А теперь поясни, чем они отличаются?
– Ну, – замялся Витя и повертел в руках оба минерала. Поднес их к свету, прищурился, почесал в затылке. – Этот мутный. Этот на стекляшку похож.
Смешки в аудитории стали громче и отчетливее. Называть камень стекляшкой не пришло бы в голову ни одному уважающему себя геологу. Александров покраснел и почти отшвырнул образцы обратно в форму:
– Не знаю, Олег Иванович. Я без понятия, чем они отличаются!
Гордин протянул незадачливому студенту один из минералов и тиски.
– Ломай, – сказал он. Витя взглянул на него так, будто он предложил этим самым камнем разбить окно.
– Ломай, – повторил Гордин. – И смотри внимательно на сколы.
Приложив усилие, Витя Александров разломил минерал на две части: сперва один камень, потом другой. От первого на руках остался легкий порошковый след, от другого на пол посыпалась мелкая крошка. Прищурившись и снова подняв обломки к лампе, Витя немного подумал и сказал:
– У этого скол ровный, гладкий, черный. У этого – крошится. И светлый, почти белый.
– Так, – подхватил Гордин. – И кто из них вольфрамит?
– Гладкий.
– А второго как зовут?
– Черный кварц? – неуверенно спросил Витя. Гордин покачал головой.
– Близко, но нет. Спасибо, Витя, хорошо, садись. В выносах черного кварца, особенно если это кварце-полевой шпат, могут встречаться его жилы. Это касситерит, – Гордин взял два обломка, почти одинаковых с виду, и продемонстрировал аудитории их такие разные сколы. – Касситерит несет в себе олово, он тоже темный и тяжелый, но у него совсем другая спайность, и по твердости он другой. Вольфрамит – хрупкий, дает ровный излом, и черта его – от серовато-коричневой до темно-буро-черной. Касситерит снаружи черный, а на скол даст такую вот серую крошку.
Гордин положил минералы в крышку от коробки и пустил по рядам. Студенты принялись всматриваться в черные и серые полосы, кто-то попытался покрошить более хрупкий касситерит перочинным ножом. Преподаватель, заложив руки за спину, неторопливо пошел среди рядов, рассказывая так, будто рассуждал наедине с собой:
– Вольфрамит – типичный минерал гидротермальных месторождений. Проще говоря, он образуется на поздних стадиях магматического процесса, когда от остывающей гранитной магмы отделяются горячие флюиды, насыщенные летучими компонентами. Гранитная магма более легкая и менее подвижная, чем базальтовая, в ее теле образуются кристаллы, в которых позже формируются другие ископаемые. Фтор, хлор, бор, вода – все это переносит вольфрам в виде комплексных соединений. Когда эти растворы в различных пропорциях попадают в трещины магмы, где падает температура и давление, вольфрамит кристаллизуется. И да – чаще всего в кварцевых жилах, в ассоциации с касситеритом, молибденитом, арсенопиритом.
– А если на местности нет вулканических пород? Вольфрам ведь может образоваться без магмы? – раздался вопрос из аудитории.
– Да, хорошее замечание, – кивнул Гордин, прогуливаясь от окна к шкафу с образцами и обратно. – Строго говоря, подобное оруденение всегда связано с гранитом. Вольфрам тяготеет к окисленным магматическим породам, обогащается их остатками. Поэтому, если на карте вы видите выносы гранитов, особенно лейкократовых, богатых кварцем и полевыми шпатами, то сразу можно думать о вольфраме. Геологическая разведка на вольфрам начинается с того, что вы ищете гранитные купола, внутри них рассчитываете определенные системы трещин, заполненных кварцевыми жилами. В этих жилах и сидит вольфрамит. Но, – Гордин сделал паузу и, повернувшись на подошве, неожиданно зашагал в другую сторону, – гранит может образовываться как магматическим способом, так и метаморфическим. Это более долгий процесс, если уже существующие горные породы, скажем, сланец или песчаник, под воздействием высоких температур и давления меняют свою структуру. В этих условиях минералы могут выкристаллизовываться внутри постоянно формирующихся полостей, и в итоге получается порода, похожая на гранит, пронизанная жилами других минералов.
– Олег Иванович, – вдруг с ближней парты подняла руку девушка, одна из немногих в аудитории. В геологоразведке женщины встречались не слишком часто, и те, кто в самом деле оставался, не пугался тяжелой работы, науки и постоянных командировок, всегда, без исключения были достойны уважения. Однако были и те, кто приходил на первый курс горного института по вполне понятным причинам, куда более приземленным, чем призвание по сердцу. Девушка с первой парты была, кажется, из первых: серьезное круглое лицо, большие умные глаза, простые, смуглые руки с коротко обрезанными ноготками. – А можно личный вопрос?
– Можно, – разрешил Гордин.
– Вы ведь специализируетесь на золоте, верно? И пособие у вас по благородным металлам Алтая и Саян. Тогда почему вольфрам? Почему ни разу с Нового года вы не сказали нам о сибирском золоте?
Гордин поправил очки и молча прошелся вдоль рядов, думая над ответом. Да, этой группе он читал минералогию и петрографию с Нового года, когда все слушания наконец-то завершились и его вновь допустили к преподаванию. А со времен своего студенчества он побывал в разных отраслях, но золото горных территорий оставалось самой интересной сферой, в которой ему довелось работать. Золото в природе встречалось десятками разных видов, однако настоящим чудом было золото самородное, и найти такую жилу в регионе, где изначально наличие золота вообще не рассматривалось всерьез, было чудом не меньшим. С золотом Гордин работал и в лаборатории, и в поле, и его преподавательская деятельность тоже пересекалась с этим благородным металлом: за последние шесть лет он написал два небольших пособия, которые, правда, пока что отказывались издавать по десяткам разных причин.
Гордин понимал, что причины все до одной такие ненастоящие и неискренние, что было бы смешно, если бы не было так обидно. Но пока что со всеми своими вопросами, идеями и предложениями отказы слышал чаще всего – и понимал, почему; и по той же причине вопрос застал его врасплох, но тем не менее в глубине души он был польщен тем, что его работы читали и знали.
– Потому что сейчас важный вопрос нашей лаборатории – расчет и разведка вольфрамовых руд на Восточном Саяне. Золото подождет, – ответил Гордин, немного помолчав, и голос его стал тише. Это была полуправда, потому что врать студентам о том, что вольфрам особенно нужен стране и поэтому страна бросает все силы на его добычу, он не хотел, но и правду сказать ему было тяжело, потому что по себе знал, каким некрасивым, гадким бывает разочарование в том, во что ты верил многие годы. Этим молодым ребятам, полным энтузиазма будущим геологам, которые наверняка принесут стране много новых научных и полевых открытий, еще не время знать, что иногда приходится выбирать между тем, что важно для тебя самого, и тем, что хотят видеть и слышать другие.
– Без вольфрама встанет металлообработка. Девяносто процентов вольфрама – это наша современная техника отечественного производства. В Прибайкалье, на Урале и в Казахстане у нас есть месторождения, развитая промышленность… На самом деле вольфрам и золото намного ближе, чем кажется, – добавил Гордин с улыбкой мальчишки. – Нередко они встречаются в одном рудном месторождении, а значит, если мы видим вольфрам и его количество постепенно увеличивается, то высока вероятность того, что мы придем к золоту.
Придет ли он еще к своему золоту, докажет ли, что вся его десятилетняя работа по разработке саянских месторождений шла не напрасно? Все это теперь казалось прошлой, чужой жизнью. А может быть, это сейчас он жил чужую жизнь: его исследования принимали в лаборатории, слушали доклады с явным снисхождением, как будто делали ему одолжение, принимая на заседаниях и круглых столах. Ему даже вернули место на кафедре и право преподавать, хотя он постоянно замечал косые взгляды и чувствовал себя лишним. Одна ошибка, и его сократят и хорошо, если оставят в лаборатории. Одно неверное, неосторожное слово – и все повторится.
Отпустив студентов, Гордин сделал вид, что никуда не торопится. Стер с доски формулы и схемы, сложил минералы в коробку по номерам, нарочито долго возился с ключом от шкафа и собирал портфель, краем глаза поглядывая в сторону третьей парты у окна: Витя Александров тоже медлил, тянул время, словно нарочно стремился опоздать на следующую пару, перебирал свои тетради, пока, наконец, из одной не выскользнул листок грифельной бумаги. Гордин поднял и, близоруко щурясь, присмотрелся: на неоконченном рисунке в кресле сидела женщина – немолодая, красивая, с мягкими, усталыми чертами не до конца прорисованного, но вполне угадывающегося лица. Из-под косынки выбивалась челка, виднелись морщины на лице, руки, большие, крепкие, тяжелые, покоились на коленях с книгой. От изображения веяло покоем и уютом родного дома.
– Олег Иванович… – пробормотал Витя Александров и, опустив голову, покраснел как рак. – Простите, я не слушал.
– Я знаю, – спокойно сказал Гордин и сел на парту напротив паренька. – Тебе не интересно?
– Нет, то есть, интересно, но… Вы правда хорошо рассказываете, – вконец смутился Витя, теребя пуговицу на пиджаке, – и правда все это очень увлекательно. Камни такие одинаковые, но такие разные, и как они появляются в глубине земли, это, конечно, настоящее чудо. Но не мое. Понимаете?
Витя учился с трудом, посещал занятия, но присутствовал исключительно географически, карабкался с тройки на тройку, на зачетах не списывал, но и знаниями не блистал, и не потому, что был глуп, а потому, что ему было все равно. Он учился механически, без интереса, без блеска, как человек, который выполняет неприятную обязанность. А в его рисунке сквозь бумагу и неживой карандаш светилась настоящая жизнь.
– Понимаю, – неожиданно кивнул Гордин. – Ты очень хорошо рисуешь. Кто это?
– Мама, – по нарочито равнодушному и апатичному лицу Вити промелькнула улыбка, и он взял из рук преподавателя неоконченный портрет с бережной нежностью, которую невозможно было скрыть. – Это так, эскиз. У нее скоро день рождения. Я хочу ей в подарок настоящий портрет написать. А пока думаю, ищу. Позу, масштаб, свет…
– Почему ты здесь? – спросил Гордин вдруг строго. – Зачем ты поступил в горный, если не хочешь быть геологом?
– Так получилось, – вздохнул Витя. – Отец у меня геолог, и дед был геологом. Я с детства был среди этих таблиц, минералов, проб. Отец живет горами, он ими грезит, дольше месяца в городе ему будто тесно становится. А мне – мне все равно. Я уважаю вашу профессию, – поспешил добавить он, заметив, как на лице преподавателя отразилось некоторое удивление. – Но сам себя в ней не вижу. Я могу рисовать горы, но работать в них… не могу.
Он произнес это с внезапной откровенностью, словно прорвал плотину, которую держал долгие годы. Гордин не удивился. Он смотрел в честные Витькины глаза и видел в них ту самую тоску, которую знал по себе – тоску человека, который делает не свое дело, который идет по чужой дороге, потому что ему не дали выбора.
Немного подумав, как будто решая, стоит или не стоит доверять этому человеку такое личное, такое сокровенное, что расскажешь не каждому близкому, Витя заговорил. Он рассказывал, что всегда хотел рисовать, что рисовал даже на практике, все эти камни и горы, а отчет написал с горем пополам и с помощью добродушных товарищей. Ему страшно говорить отцу правду, потому что у них в семье династия, и так повелось еще с дедовой юности, и не ему, Вите, обходить эти устоявшиеся семейные традиции. Потому что не хватит смелости. Чтобы нарушать правила, нужно иметь достаточно храбрости, но еще больше храбрости нужно, чтобы найти в себе силы пойти своей дорогой, не обижая правил дороги чужой. Гордин слушал, не перебивая. Он чувствовал, как внутри него поднимается знакомое чувство печальной горечи – это была та самая боль, которую он знал давно, та самая борьба между долгом и призванием, которая определяет судьбу человека. И если не выбрать свой путь вовремя и правильно, то потом всю жизнь будешь мучиться и жалеть о том, что когда-то не хватило силы духа или смелости.
И этот парнишка, который стоял теперь перед ним, стесняясь и пряча свой талант только потому, что талант не соответствовал положенному роду занятий, рисковал упустить свою возможность, на многие годы обрекая себя на работу, которая ему неприятна, на дело, которое не заставляет его сердце гореть и биться чаще. Да и, кроме того, работая небрежно и не имея достаточных, качественных знаний, он будет совершать ошибки, а ошибки в их опасной профессии полевиков и разведчиков недопустимы, они могут серьезно навредить не только самому незадачливому работнику, но и всей партии.
Одна подобная ошибка однажды стоила жизни дорогому для Гордина человеку.
– Я все это понимаю, – вздохнул Витя, ероша волосы на макушке. – Но что скажет отец?
– Он будет гордиться своим сыном, когда тот добьется успеха сам и по-настоящему, – серьезно ответил преподаватель. – Он боится не того, что ты не продолжишь семейное дело, и не того, что не станешь известным. Любой родитель хочет видеть своего ребенка в первую очень сильным человеком, человеком, который способен сам выбирать свой путь и нести за него ответственность. Если ты станешь заниматься тем, что тебе не нравится, это будет не ответственность, а тяжелая обязанность. Если же работа будет тебе по душе и по сердцу – ты добьешься куда больших высот, чем с отцовской помощью, но без собственной воли. Понимаешь?
В хмуром и задумчивом лице Вити Александрова что-то дрогнуло и изменилось: такое выражение бывает у тех людей, которые и в самом деле открыли для себя что-то такое, что в дальнейшем если не изменит их жизнь кардинально, то подтолкнет к новому и важному повороту. Гордин усмехнулся, глядя, как в глазах этого паренька, который никогда и ничем не выделялся среди своих более расторопных и увлеченных одногруппников, зажигается путеводная мысль. Витя бережно собрал свои рисунки, которых оказалось намного больше, чем только один листок с портретом мамы, аккуратно смахнул со стола крошки от разлома касситерита, которые испачкали его руки, и обернулся у выхода из аудитории:
– Спасибо вам, Олег Иванович. Большое спасибо!
– Удачи, Витя, – кивнул Гордин и, когда дверь за ним с тихим скрипом закрылась, еще недолго постоял один в тишине и вязком полумраке холодного июньского утра. Он был уверен, что лет через шесть-восемь Союз обязательно услышит о подающем надежды художнике-графике по фамилии Александров. И даже для него, преподавателя минералогии, никак не связанного с искусством, это будет лучшая благодарность от студента, который вовремя сделал выбор.
II
Он сидел с краю, слушая вполуха: выступал следующим и волновался, как первокурсник перед экзаменом, хотя столько уже жизнь представляла ему этих экзаменов, что можно сбиться со счета. И все-таки он нервничал, задумчиво разглаживая согнутым пальцем разворот папки. Он выступал здесь еще аспирантом, в семьдесят втором, когда впервые приехал из Иркутска с образцами, обнаруженными в окрестностях Листвянки – помнится, его выслушали, покивали, с интересом рассмотрели привезенные материалы, но дальше дело не пошло: он был молод, горяч и верил в дело чести, поэтому чем дольше его слушали, тем больше считали тункинское золото юношеской фантазией, фантазией молодого человека, который искренне считает, что его родина – всесильна и безбрежно богата.
Сейчас Гордин понимал, что нет в мире ничего и никого всесильного, поэтому надеялся только на убедительность фактов. Факты он привез, и на этот раз их было достаточно.
Гордин поднялся на кафедру, когда стихли спокойные, равнодушные аплодисменты в лекционной. На рядах собралось человек сорок: члены ученого совета, представители министерства цветной металлургии, на задних рядах шушукались молодые аспиранты, и перешептывания стихли, когда он зашел на кафедру и некоторое время простоял молча, ожидая, пока тишина в лекционной позволит ему говорить. Он шлепнул перед собой папку с тезисами, передал ассистентке раздаточный материал таблиц и схем, и пока она ходила по рядам, включил диапроектор и заговорил негромко, но твердо. На доске, дрогнув, появилась геологическая карта с черными изобарами и более тусклыми линиями высот и рек. Неровными линиями по обе стороны озера Байкал тянулись два хребта: Тункинские гольцы и Хамар-Дабан.
– Товарищи, для начала хочу поблагодарить редакционную комиссию за то, что мой доклад допущен к публичному представлению. Моя фамилия Гордин, я доцент кафедры минералогии и петрографии, читаю полевую минералогию. Мое исследование посвящено перспективам комплексного освоения полезных ископаемых, в частности – вольфрама, молибдена и золота в Тункинской долине Восточных Саян.
Мы знаем о Саянах как о перспективном регионе с двадцать седьмого года, когда впервые был обнаружен исключительных размеров самородок. В течение четырех лет поиски были либо бесполезны, либо по тем или иным причинам скрыты от государства…
– Это вы про себя говорите, товарищ Гордин? – выкрикнул кто-то сзади. Гордин снял тонкие прямоугольные очки и близоруко моргнул, привыкая к яркому свету диапроектора. В полутьме лекционной сложно было увидеть смельчака, да и на него сразу зашикали, и он затаился. Гордин протер очки краем водолазки и надел обратно. Дальняя картинка потеряла и фокус, и значение.
– В тридцать четвертом году попытку подтверждения предприняла экспедиция инженера Митрофанова, но обнаруженная золотоносная жила располагалась почти в пятидесяти километрах от предполагаемых координат, – продолжал он, делая вид, что пропустил реплику мимо ушей. – Исходя из имеющихся дневников и полевых заметок Митрофанова, мы можем сделать вывод, что его группа недостаточно продвинулась на восток. Обнаружив крупное и богатое месторождение, они на этом остановились и отметили его как самое значительное. Однако с теми сведениями, что мы знаем о легендарном “деминском золоте”, отметки Митрофанова расходятся почти на семьдесят километров. Он полагает, что “деминский шурф” завалило камнями, или же сами старатели, занимающиеся незаконной деятельностью, спровоцировали обвал, скрывший удобные подходы к жиле.
Позже, в пятьдесят втором, на Шумаке было обнаружено еще одно качественное месторождение, что уже ближе к истине, и все-таки “золото Демина” описано как относительно неглубокий выход в пещере, а в устье реки Шумак пещер не предполагает специфика рельефа. К Шумаку выходит каньон реки Нарин-Гол, однако, если ориентироваться на описание самого Демина и нынешнее состояние пород, то в каньоне Нарин-Гола не может быть такой пещеры, в которую был бы доступ независимо от сезона. Во время затяжных дождей уровень воды в каньоне настолько поднимается, что каньон превращается в небольшие пологие берега, и любая пещера, доступная в засушливый период, будет затоплена сильным дождем. Поэтому второе месторождение, обнаруженное в пятьдесят втором году, мы тоже исключаем. Таким образом, я беру на себя ответственность заявить, что искать следует в двух местах. Во-первых, стоит продолжать поиски не в устье, а на истоках реки Шумак, потому что рельеф, предполагающий наличие крупных пещер, можно найти только там. Кроме того, двигаясь вверх по реке Яман-Гол через перевал Обзорный, можно выйти в долину реки Нарин-Гол, где я лично в июле семьдесят пятого оставлял пометки на карте…
– Которые не дошли до Всесоюзного института по причине таинственного исчезновения? – спросил кто-то из сидящих ближе. Приглушив свет диапроектора, Гордин снял очки и прищурился: во втором ряду на него пристально смотрел пожилой профессор с широкой рябоватой лысиной и пышными усами. В его голосе явственно слышался неприятный скепсис, и Гордину хотелось возразить, но возразить было нечего.
– В исчезновении моих полевых дневников нет никакой тайны. Они пропали, когда я собирался предоставить отчет, – сказал он. – Кроме того, кому и зачем они понадобились.
– Прошло шесть лет, а вы до сих пор не выяснили? – продолжал издеваться усатый профессор. – Вы могли бы реабилитироваться и продолжать исследования Зун-Холбинского месторождения, а не перекапывать в теории весь Восточный Саян в поисках мифической жилы. Зачем же вам, товарищ Гордин, изобретать велосипед?
– Товарищ…
– Шильман.
– Товарищ Шильман, я понятия не имею, что произошло с моими заметками по Зун-Холбинской экспедиции, – ответил Гордин, и его голос дрогнул, выдавая старательно сдерживаемые гнев и досаду. – Если вам интересно послушать доклад на тему исчезновения дневников и отчета за семьдесят пятый год, я вам предоставлю.
– Мне интересно, почему…
– Дайте же вы дослушать, – с явным неудовольствием проворчал невысокий, щупленький человек с рыжеватой бородой клинышком, сидевший рядом с Шильманом. Тот замолк, как будто потерял к докладу всякий интерес. – Продолжайте, Гордин, – добавил незнакомый академик, и он, кашлянув и снова протерев очки, заговорил, сперва потеряв нить.
– Так вот, согласно моим выводам с семьдесят пятого, Яман-Гольское золото сопутствует полиметаллическому оруденению: медь, молибден, вольфрам, серебро, а также редкие теллур и селен.
Лекционная притихла, и больше никто не отпускал едких замечаний. Докладчик переключил диапозитив, выводя на доску схему поэтапного обнаружения тункинских золотоносных жил. Он говорил о структуре и зонах тектонических нарушений, о том, как вода выносила металлы в верхние горизонты, создавая богатые окисленные зоны. Говорил о шлиховых пробах, которые брал лично, о гранулометрическом составе, о большом количестве спутников золота – пирите и халькопирите. Показывал фотографии образцов, оставшихся от экспедиций Митрофанова и Тихомирова, и собственные расчеты выходов кварцевых жил, которые могли уходить на глубину до тридцати метров и промышленных концентраций.
– Товарищи, – добавил Гордин, заметив возросший интерес. – Тункинские гольцы – это не просто месторождение. Это основа добычи сырья для горного обогатительного комбината, который даст стране молибден, вольфрам, золото. Жила Демина, не исследованная и не разработанная до сих пор, позволяет нам судить лишь о части богатства Восточных Саян и в частности Тункинской долины. Если продолжить исследование в направлениях, которые я указал, и организовать партию на летний и осенний сезоны, к концу года, максимум – к следующему лету мы сдадим месторождение в промышленную эксплуатацию.
Он замолчал и опустил ладони на закрытую папку тезисов, давая понять, что доклад окончен. Зал зашумел. Вопросы, конечно, были: «Где ваши образцы с Зун-Холбина?», «Почему не предполагается бурения?», «Почему вы думаете, что в районе Шумака не очередная россыпь, а коренное месторождение?». Гордин отвечал спокойно. Он видел, что главный щуплый профессор с бородкой-клинышком кивает, когда он говорит о зонах окисления и полиметаллического выноса, что даже чопорный Шильман разглядывает его схему с неподдельным вниманием. Он знал этот момент, когда идея начинает жить собственной жизнью, прорастает в умы слушателей, как семя в благодатной почве.
Зал начал редеть. Его доклад был последним, и люди постепенно расходились, ряды пустели, голоса слышались в отдалении, то и дело хлопала дверь, а он стоял у кафедры, собирая папку и раздаточные схемы, и не торопился, дожидаясь, пока договорят Шильман и тот самый незнакомый академик с рыжей бородкой. Шильман, попрощавшись с собеседником, подошел к нему первым и протянул руку:
– Прошу меня извинить за вмешательство. Доклад в самом деле заслуживает внимания. Хорошая работа, товарищ Гордин, достойное исследование.
– Спасибо, – улыбнулся тот впервые за утро.
– Но в этом году Всесоюзный институт геологии не может выделить средства на новую экспедицию. Понимаете, ваши расчеты не гарантируют результат, а бюджет уже утвержден. Вот если бы вы гарантию дали, поручились, что ли. А так… то ли к концу года, то ли следующим летом. Я наслышан о вас и вашей, скажем, не самой успешной экспедиции на Зун-Холбинское…
– Экспедиция была успешная. После меня это подтвердила партия Грекова.
– Я имею в виду вашу, – Шильман поморщился, как от зубной боли, – вашу партию. По итогам которой с вами случилось, ну, то, что случилось…
– Я понял, – коротко сказал Гордин и захлопнул папку. – Спасибо.
– На следующий год мы обязательно рассмотрим ваши расчеты. Приходите, когда появится больше ясности.
– Больше ясности не будет, пока не будет полевого исследования, – возразил Гордин. – В лаборатории я не могу посмотреть на шурф и оценить глубину жилы. Расчета недостаточно. Нужна практика.
– Вы можете передать исследования на кафедру, – добавил Шильман. – Наверняка, кроме вас, есть сотрудники геологоразведки, которые специализируются на золоте Сибири.
– Спасибо, – холодно перебил его Гордин, не скрывая резкости. – Простите, но свое исследование я не отдам.
– Что ж, в таком случае, всего доброго и приходите, когда сможете нам дать что-то более точное, – Шильман неопределенно поводил в воздухе руками и вышел с видом победителя.
Гордин щелчком погасил диапроектор и уставился в темноту. “Есть сотрудники геологоразведки, кроме вас”. Конечно, есть – молодые аспиранты, которым научные руководители ищут лазейку, и он – вполне удачная дыра в этом заборе. Отстраненный от лабораторных и полевых исследований и даже от преподавания, потом, правда, восстановленный, но все равно – пятно на рубашке отстирать можно, а пятно на репутации – это на всю жизнь.
Ему забудут проклятые Зун-Холбинские отчеты, только если он еще раз лично докажет, что золотоносная жила в Тунках – крупнейшее месторождение в Саянах, что больше и удобнее не найти. Дневники пропали, утащив за собой в небытие его честное имя успешного геолога и преподавателя престижной кафедры. В институте его восстановили – спасибо тем, кто похлопотал в деканате, – но больше никто, кроме студентов, не воспринимал его всерьез. Подумаешь – идея, подумаешь – новая разработка и исследование. Любая экспедиция стоит денег, любая геологическая партия требует финансирования из государственного бюджета, а тому, кто с этим самым государством имел неосторожность вступить в конфликт, пусть даже не по собственной воле, путь к финансам заказан, а значит, не будет ни лабораторных материалов, ни экспедиций на его имя. О конце карьеры никто не говорил, но тогда, стоя в опустевшем зале у погасшего диапроектора, он ощутил это особенно отчетливо.
– Гордин, – окликнули из полумрака аудитории. Он раздосадованно сунул папку в портфель и чудом удержался от вопроса, ну что там еще. Незнакомый академик с короткой седой бородой, тот, что в середине доклада перебил дотошного Шильмана, стоял у портрета Анатолия Ивановича Шиша, знаменитого исследователя Хибин и Камчатки.
– Можно вас на минуту?
– Да, – растерялся он. Снял очки, протер краем водолазки, снова надел. Тонкие металлические дужки вдруг ни с того ни с сего стали давить на нос. – Простите, я не знаю, как вас зовут…
– Подлужный Сергей Селиверстович, – отрекомендовался академик. – Я тоже из Всесоюзного института, профессор кафедры цветной металлургии. С Федором Львовичем мы со студенческих лет дружим. Шильман, Федор Львович, – пояснил он, видя непонимание, мелькнувшее на лице Гордина. – Человек системы, если вы понимаете, о чем я. Ему не нравится этот случай с дневниками, но…
Подлужный подошел ближе и встал, опираясь спиной на подоконник. Гордин вышел из-за кафедры, чтобы не стоять выше, чем профессор, и ему вдруг бросились в глаза трость и кривоватая осанка собеседника; левое плечо Подлужный держал заметно выше правого, да и, когда он стоял, было заметно, что правая нога у него будто короче левой. Он смущенно отвел глаза, а профессор, ни капли не смущаясь, взял его руки, поднес к свету и некоторое время пристально рассматривал. Гордин имел привычку прятать их в карманы: руки были темные от горного загара и работы на улице, в смуглую кожу навсегда въелись дорожная грязь и угольная пыль.
– Вы что строили, БАМ или Саяно-Шушенскую? – неожиданно поинтересовался профессор.
– Что? – моргнул Гордин и тут же опомнился: – БАМ. Участок на Забайкалье.
– Где были?
– Сначала в Чите, потом в Северобайкальске. Там уже до конца.
– И сколько вам дали?
– Семь. Но отбыл пять, потом досрочно…
– За хорошее поведение? – усмехнулся Подлужный, и вокруг его темных глаз собрались лучики морщин. Гордин напрягся, но не услышал в его голосе иронии.
– За заслуги перед стройкой, – улыбнулся он неловко. Подлужный приподнял бровь, с интересом наклонив голову, и он понял, что придется рассказать. Говорить о себе он никогда не умел и не любил, только если это было не в академическом контексте, и, с трудом подбирая слова так, чтобы в них не звучало сильное хвастовство, он добавил: – Я был там, как все, образование мало кого интересовало. Камни таскал, бетон месил, лопатой махал. Как-то дошли мы до участка в распадке между сопками. Начальник стройки хотел поставить там опору моста. Залить котлован бетоном, и вперед. А я копаю там, смотрю – земля такая податливая, что не похоже на обычный грунт. Сверху – мерзлое, потом – песок, а потом раз – и без суглинка сразу глина, густая, как масло. Я посмотрел – глинистый сланец. Такой держать опору не будет, даже если его зацементировать. Просядет лет через десяток, там ведь еще реки пронизывают, ну, вы и сами понимаете, что такое сланец. А рядом, прямо в распадок, сходила ледниковая морена. И я прорабу говорю: смотри, через пару недель пойдет оттепель, и вот эта морена побежит вниз, перекроет стройку и хорошо, если никого не убьет. Мы работали тогда на участке неделями посменно, на одной смене – до семидесяти человек. И у тех, кто там жил эту неделю, палатки стояли прямо под сопкой, чтобы до стройки не ходить далеко. Говорю прорабу, что надо укреплять откос либо сопку обходить, пока не поздно. Он меня обматерил и послал дальше Камчатки, – усмехнулся Гордин и поскреб кончик носа. Вспоминать это сейчас было смешно: как пришлось побегать по всему лагерю, все начальство запомнил по именам и лицам. – Я написал рапорт на имя главного инженера участка, который раз в неделю приезжал проверять. Он был не “зэк”, из Сибирстроя, так что я подумал – поймет. И представляете, Сергей Селиверстович, – понял. Сам взял лопату, пошел со мной на эти сопки, я ему вырыл два шурфа и показал, что сланцевый слой сплошняком на этой территории, просчитал при нем, как пойдет морена в оттепель. Он и отвел стройку. А через неделю меня снова к начальству вызвали. Как фамилия? За что срок дали? Гордин, говорю, так и так, политический. И освободили.
Профессор Подлужный слушал с интересом, не перебивая, только кивал изредка, оглаживая ладонью свою заостренную седую бородку. Гордин замолчал, опустив глаза. Трудно было говорить о себе, не хотелось вспоминать грязный, промозглый апрель семьдесят девятого, боль в руках от тяжелой лопаты и помороженных пальцев, тачки и мешков с камнями. Тогда же он впервые заработал одышку и, пока прораб не видел, не раз хватался за грудь, загоняя подальше невесть откуда взявшиеся иглы. Потом, конечно, пролечился, и иглы исчезли, но оставили на память отголоски боли.
– Хороший доклад у вас про Тунки, Гордин, – проговорил наконец Подлужный, прищелкнув языком. – Хороший доклад, мне нравится. Зря Шильман в него не верит. Я слышал эту историю с вашими дневниками и, знаете… Это понятно, почему у вас они пропали. Очень даже понятно. Кому-то очень не хотелось, чтобы золото Демина вышло на поверхность. Так я думаю… У меня как раз сейчас там партия работает. Они недалеко от поселка Хойто-Гол стоят, если не ушли еще, и прорабатывают Тункинскую долину до Аршана. Начальник партии Снегирев заболел. Его забрали в город. Работа встала. Если вы согласны работать с чужой партией, могу вам ее поручить.
– Правда? – Гордин с трудом сдержал улыбку и постарался, чтобы голос звучал без лишних эмоций. – Яман-Гольскую партию?
– Отчет спрошу по всей форме! – Подлужный постучал по подоконнику согнутым пальцем. – И только попробуйте его снова потерять.
III
В тот вечер небо стекало на землю, в лужах плавали мутные желтые глаза фонарей, а от остывающей мостовой пахло мокрой землей и дождем. Ветер трепал волосы и вырывал из рук зонт, и Гордин бежал на платформу, даже не опаздывая к поезду: хотелось поскорее преодолеть это расстояние между домом и вагоном, чтобы вновь очутиться в сухом и спокойном тепле. Холодная вода заливалась за шиворот и капала на руки, пронизывающим ветром остужало еще сильнее, и отчего-то в городе эта сырая и неуютная промозглость холодного лета ощущалась намного сильнее, чем в лесу – наверное, дело в простой привычке человека к теплу и уюту, к светлой лампе под мягким абажуром, горячему ужину, теплой постели.
Бормоча извинения, он с трудом втиснулся в вагон, то и дело задевая рюкзаком полки, поручни и чужие спины. Прикрученный к железному каркасу и под завязку набитый, рюкзак был громоздким, тяжелым и жутко неудобным: железные трубки, использованные для разгрузки веса по всей спине равномерно, давили на плечи под тяжестью вещей, регулировать их можно было, лишь подхватывая снизу. Собирался Гордин спешно – меньше, чем за полдня, поэтому рюкзак больше походил на бесформенный баул, обвязанный веревками и обвешанный прочим снаряжением: снаружи висели сапоги, кружка, котелок-эгоист, палатка. В партии должны быть большие палатки, казенные, но на всякий случай стоило иметь собственное снаряжение: мало ли, сколько придется добираться до партии пешком, мало ли, что может случиться по дороге.
В плацкарте, как всегда, было людно и шумно. Гордин к роскоши не привык и купил самый дешевый билет из последних оставшихся: боковушка у самого выхода, дуло нещадно, так, что даже раздеваться не хотелось, и он лег, как был, в штанах и сером свитере с поднятым горлом. Напротив, в “квартире” из четырех полок, расположилась пожилая женщина с двумя внуками, которые всю дорогу прыгали и хохотали, даже на ночь почти не успокаиваясь. Гордин долго лежал без сна, накрывшись с головой, но все равно слушал детские крики, ворчание бабушки и грохот состава на стыках. На маленьких промежуточных станциях яркий свет бил в глаза, потом снова пошел дождь, и к общему шуму прибавился еще монотонный и гулкий стук капель по стеклу. Наутро Гордин поднялся невыспавшимся.
Собрав нижнюю полку в столик, он разложил на ней записи, что накопились за много лет работы по Сибири и Саянам в частности. Здесь были два черновика исследований Тункинских гольцов, полевой дневник из самой первой экспедиции, новые расчеты, выполненные в лабораторных условиях и требующие проверки на местности. Без местности нельзя оценить почву, составляющую стены шурфа, глубину и теоретическое углубление, окружающие породы и жилы. А записи, которые могли бы послужить подспорьем и хранили многие выводы и полезные схемы, заметки, зарисовки – все это бесследно исчезло. И подозреваемых у Гордина не было: всем, кто ходил с ним в экспедиции и работал в первой партии, он доверял и мог бы доверить не только свои записи, но и свою жизнь.
Правда, после его ареста группа распалась: кто-то ушел работать к другому начальству, кто-то остался в лаборатории, насчет всех Гордин точно сказать не мог. А теперь, вернувшись, чувствовал себя выброшенным на берег китом: вроде и большим, и сильным, и в то же время бесполезным и беспомощным.
Он ехал в Иркутск уже шестой раз. Впервые попал туда студентом на практику, в партии был самым молодым и, наверно, самым восторженным, верил, что кто ищет – тот найдет, а золота в пойме реки Тунки не было и в помине. После этого он три месяца провел в лаборатории, пытаясь выяснить, где они ошиблись и почему не стали продвигаться дальше, есть ли вообще надежда на тункинское золото, или это легенда, лишь немного дополненная научными объяснениями. Тогда его не слушали, потому что был слишком молод – а теперь наоборот, в связи с его, так сказать, жизненным опытом не хотели даже пускать на кафедру. Исследования грозили остановиться; от этого не пострадал бы никто, кроме начальника партии и тех рабочих, которых он нанимал в свои предыдущие экспедиции, но если бы только тункинскому золоту дали шанс, если бы в него поверил, кроме самого Гордина, кто-то еще!
Пять с половиной лет он просто безнадежно потерял. Три месяца шло следствие, которое передали в КГБ, обозначив “политическим” – Гордин и сам не понимал сперва, почему. Почему не выпускают, хотя говорят, что допросов больше не будет, почему допросы вообще такие странные, на которых тебе едва ли дают сказать два слова. Почему дело о мелкой краже, которое, казалось, так просто расследовать, передали в “политические”. Почему он – пострадавший, а его держат и допрашивают, как первого подозреваемого. В Москве у него никого не было, и к нему никто не приходил, а мать не говорила ничего – только плакала, и что происходит там, с делом, он знать не мог – узнал только, когда вынесли приговор. Там, куда его направили, о продолжении исследований можно было забыть: первое время он думал только о том, как бы выжить, не умереть от голода, не заболеть тифом, не замерзнуть холодными сибирскими ночами в хлопающей на ветру палатке или насквозь выстуженной землянке. От работы на холоде руки сильно болели; рукавиц ему почему-то не досталось, и в первую же зиму он знатно поморозил пальцы, так, что долго еще не мог толком удержать ни карандаша, ни ложки. Читать было некогда, да и практически нечего, и без того слабое зрение превратилось в близорукость, вместо исследовательских работ он писал редкие рапорты, а когда вернулся – тоже не смог сразу приняться за науку. Благодаря помощи и хлопотам научного руководителя, старого профессора цветной металлургии, его восстановили в лаборатории, потом – на кафедре, и на это ушло еще полгода. А потом профессор умер, и Гордин пытался заново заслужить репутацию самостоятельно и доказать пригодность своей работы…
И вот теперь многое было позади, многое забыто, многое прожито, многое спрятано так глубоко, что и самому не хотелось доставать. Эта поездка была, возможно, той, что поставит в его изысканиях логичную точку: либо он найдет, либо нет, и золото Демина останется тайной до следующих таких же безумных энтузиастов. Он не должен подвести профессора Подлужного, и если золота они все-таки не найдут, он обязан предоставить честные отчеты, в том числе и для того, чтобы те, кто пойдет следом, не искали впустую.
Дорога тянулась однообразно и долго. На больших станциях – Киров, Пермь, Екатеринбург, Омск – он выходил на перрон, покупал газеты, смотрел на людей, но не видел их лиц, только силуэты, тени, которые напоминали ему о собственном одиночестве. И эта мысль – об одиночестве, о том, что никто не ждет его нигде, и даже в этой партии, где его еще не знают, – была одновременно и горькой, и облегчающей. Не нужно было никому ничего объяснять и оправдываться. Он просто приедет, возьмет дело в руки и начнет сначала – как будто не было этих трех месяцев работы у партии и пяти лет отсутствия – у него, как будто он сам еще тот молодой геолог, который верил, что если долго искать, то найдешь однажды.
Ровно в пять-тридцать за окном качнулся и повис густой серой моросью город Иркутск. Низкое небо давило на крышу состава и невысоких пятиэтажек, растущих неподалеку от вокзала вразнобой, как грибы. Напирающей волной нетерпеливых пассажиров Гордина вытолкнуло из вагона и втолкнуло в голубое здание вокзала, почти растворившееся в дожде. Его рюкзак всем мешался, люди шумели, толкались, один низенький мужичок в измятом картузе от души наступил ему на ногу и от души обругал за неосторожность; не успел Гордин и рта раскрыть, как мужичок исчез, толпа схлынула, и он остался на ступенях пустынного здания почти один.
Серая хмарь холодного северного июня проникала под одежду, и вещи намокали мгновенно. Подняв воротник легкой брезентовой штормовки, Гордин спустился под козырек автобусной остановки и, привычно сунув руки в карманы, огляделся: где-то здесь должна ждать его обещанная Подлужным машина, но и машины тоже не было. Утро стояло еще слишком раннее, улицы пустовали, и автобусы не шли – чтобы согреться в отсыревшей куртке, он размялся, обошел остановку кругом, купил стакан чаю в привокзальном кафе, но чай оказался невкусным и не слишком горячим, совсем слабым, как будто заварили одно и то же в третий раз. Только спустя добрых полтора часа просыпающуюся, оживающую постепенно дорогу огласил сиплый, точно прокуренный гудок. Из кабины видавшей виды “шишиги” высунулся смуглый узкоглазый водитель, окинул Гордина недоверчивым взглядом и не менее прокуренным голосом поинтересовался:
– Ты нащайник?
– Я, наверно, – растерялся тот. – А вы из партии?
– Я из Слюдянки, – сообщил водитель-бурят. – Газар звать. Садись кабина.
Промокшего и продрогшего Гордина долго уговаривать не пришлось; забросив рюкзак в кузов, он подтянулся в высокую кабину и со вздохом облегчения вытер рукавом залитое дождем лицо:
– Погодка!..
– Погодка, – согласился словоохотливый водитель, нажал на педаль, и “шишига” рванула с места, взметнув колесами тучу грязи. – Все лето жара стояла, засуха, как пустыня. А тепе-ерь… Ты, нащайник, кури, если надо. В окошко.
– Спасибо, я некурящий.
– А я… эх, – водитель приспустил свое окно и высунул руку, выпуская из салона горьковатый дым. – Тридцать лет живу с женой, тридцать лет она меня ругает.
– И что, надолго обещают вам такие дожди? – осторожно спросил Гордин. Очень, очень некстати были ему дожди! Ведь если земля будет влажной, реки поднимутся и пойдут вверх, размоет шурфы, размоет все проработанные квадраты, и из старого ничего нельзя будет увидеть, и нового в такую погоду много не накопаешь – придется ждать тепла или тратить неоправданно много сил и времени на укрепление стенок, рыть больше в ширину, чем вглубь, а это простой, потеря драгоценных дней сезона.
– А кто их знает, – пожал плечом водитель. – Обещали недолго, но уже льет третий день. Да ты не бойся – как солнце придет, так все высохнет, еще дождя попросишь, – он засмеялся и, покашляв, добавил: – А ты поспи, если хочешь. Ехать долго. Часов пять-шесть.
Шишига колесила по пустынным улицам, покачивая кузовом и бодро разбрызгивая грязь. Водитель замолчал, закурил, расслабленно бросив руки на руль. В тесной кабине на высоких колесах, странно неуклюжих на хорошей, ровной дороге и не знающих себе равных на лесных ухабах, было так тепло и спокойно, как он хотел, еще только выйдя из квартиры в Москве: пахло табаком, жареными пирожками и семечками, перед глазами покачивалась низка деревянных бусин с толстым и веселым божком, чем-то отдаленно напоминающим самого водителя, а город уплывал, растворяясь в густых и низких облаках, будто не машина, а самолет оставлял его позади. Прислонившись головой к холодному стеклу, Гордин сам не заметил, как задремал под шуршание шин по мокрой земле и мягкому покачиванию на высоких колесах.
Мысли его быстро убежали туда, в глубину высоких каменных громад, где шесть лет назад он уже предпринимал попытку найти чудесную жилу, но не смог. Он был уверен, что партия близка к разгадке, и вдохновленно писал о месторождениях вольфрама, о жилах халькопирита, насквозь пронизывающих тело земли в долине реки Шумак. Судя по этим жилам, которые в низовье напоминали кровеносную систему живого тела, а чем выше к истоку, тем становились шире и глубже, золото следовало искать не в долине, как делали многие, и не в устье, и даже не в каньоне реки Нарин-Гол, который – как считал его предшественник Митрофанов – нес в себе золото и выносил его на Шумак. Судя по документам и воспоминаниям тех, кто был знаком с легендарным золотом Демина, его не могло быть там, где Шумак разливается: сам Демин указывал на “пещеру” (хотя вполне возможно, что по незнанию “пещерой” он называл глубокий шурф, уходящий не ровно, как обычно, а в сторону), и в долине, на открытом просторе, не было никаких пещер. В связи с тем, что Демин не пользовался картой и, конечно же, никак свой клад не отметил, исследовать нужно было по-хорошему не только Шумак и впадающие в него речушки поменьше, но и параллельно идущие долины, каньоны, ущелья. На эту работу могли уйти месяцы, если не годы, и хотя от Гордина давно никто не ждал гениальных проектов, посмеиваясь у него за спиной, он был твердо намерен в этой экспедиции вычислить если не местонахождение деминского клада, то хотя бы его точное направление.
Спустя четыре часа трассы в одной деревеньке, недалеко от Слюдянки, водитель остановился на перекур, и Гордин проснулся от громкого шелеста, как будто совсем рядом плескалось море. Открыв глаза, он даже не сразу понял, почему вдруг туман оказался со всех сторон, как будто машина въехала в облако: это был не туман, а великое озеро, раскинувшееся километрами вдоль берега, и в нем отражалось тяжелое свинцовое небо, отчего озеро тоже казалось бездонно-серым, как огромный природный глаз. Когда Гордин, разминая затекшую от долгого сидения в кабине спину, подошел к нему, осторожно ступая по мокрой гальке, холодная вода вздохнула, лизнула носы его непромокаемых ботинок и, бормоча что-то на своем языке, отползла прочь. Небо стекало в озеро густой и вязкой пеленой. Ветер скользил по берегу, нанизывая деревья невидимой нитью, и они шуршали густыми и влажными кронами.
Байкал вздыхал и ворчал, как старик, разбуженный шумными внуками от спокойного глубокого сна, и непонятно было, то ли сон, то ли явь, то ли бесконечный серый туман, тянущийся от облаков до земли и воды и превращающий все вокруг в такую же вязкую и серую мглу.
– Ну, поехали, что ли, – поторопил водитель, потушив жесткими желтоватыми пальцами замусоленную самокрутку. Гордин кивнул и влез обратно в кабину, пропахшую жареными пирожками и семечками, зато теплую. Спать больше не хотелось, и он смотрел в окно на горбатые спины гор, которые все приближались, появляясь из тумана, как киты. К его несказанной радости, по мере того, как машина удалялась от озера и подъезжала к горам, облака становились все светлее и чище, пока не пропали совсем, и над горами было почти ясно, только изредка цеплялись за хребет рваные серые клочья. Правда, и здесь недавно прошел дождь – машина взрывала колесами бурую грязь.
Мимо проскакивали редкие дома и дворы с маленькими, но вполне ладными заборами, загонами для скота, невысокими домами, отдаленно напоминающими юрты, но все-таки с каменными стенами. Грунтовка внезапно закончилась, оборвавшись прямо посреди поля и леса, и еще некоторое количество километров шишига проскочила напрямик, а потом, в очередной раз фыркнув и вздрогнув, затормозила у развилки. Одна дорога, узкая, но хорошо читаемая среди камней и молодых деревьев, уходила в серые силуэты далеких гор, другая вела в глубину синеющей в закатных тенях тайги. Водитель приспустил окно, указывая Гордину в сторону первой дороги:
– Вон туда тебе, нащайник. Вон там твои люди. Иди прямо, никуда не сворачивай. Как лес пройдешь, там будет большая река. Большая, но неглубокая. За ней подъем недолго. И вот там… Отсюда не видать.
Поблагодарив разговорчивого и добродушного водителя, Гордин подкинул на спине рюкзак поудобнее и, наглухо застегнув штормовку и натянув капюшон, шагнул в легкую зелень предтаежного молодого леса. После дождя высохнуть еще не успело, и по куртке сразу потекла вода, но брезент не промокал. Погода и вправду была лучше, чем в городе – а может, просто привычнее, что в горах редкость – жаркое солнышко. Золотистый вечерний туман сочился сквозь смешанную листву и хвою, и в нем висели мельчайшие капли воды, отчего казалось, что воздух дрожит и искрится. Некоторое время можно было идти в ботинках, но потом, ближе к реке и заболоченным тропкам, ботинки стали пружинить по мягкой сырой почве, как по пуховой перине, и пришлось сменить удобные легкие ботинки на неуклюжие сапоги.
Тайга сомкнулась за спиной, принимая его в густоту своей изумрудной зелени, и как будто страница перевернулась и захлопнулась обложка – так вдруг стало ново и неожиданно просто. Он любил эти моменты, когда вроде работа еще не началась, но вот-вот начнется, и ты идешь, считая минуты и шаги до партии, и вместо того, чтобы в который раз вспоминать тяжелые дни из прошлого, думаешь лениво и расслабленно: как там партия, какие люди в ней собрались, как примут тебя, пришедшего позже остальных? Хорошо, если народ работящий и дружный, не партия, а мечта; когда все знают задачи и каждый умеет делать свою работу, – почти не бывает беспорядка и сумятицы, но если хотя бы кто-то бестолково бегает из одной бригады в другую, если завхоз работает в поле вместе со всеми, а “старшим геологом” считается либо самый старый, либо самый крикливый участник, вот тогда начинается самая большая трудность – объединить таких разных людей и заставить их выполнять одну общую задачу, в которую входит лично работа каждого. Потому и тяжела должность начальника партии, потому, бывает, что и не выдерживает здоровье даже у крепких и сильных мужчин – когда сил не остается и не помогает никто.
Шагая по узкой росистой тропе и размышляя так, Гордин не желал предыдущему начальнику партии зла, но надеялся, что Снегирев действительно заболел, а не был смещен или не отказался сам по состоянию, а вернее, несостоянию здоровья.
Первый день на маршруте всегда ощущается самым тяжелым. Гордин миновал лес и добрался до речушки Хубуты, только когда солнце уже село, и из тайги в открытую долину потянулись длинные лиловые тени. Впотьмах трудно было разглядеть, где заканчивается берег и начинается река: она была сравнительно неглубокой, но течение неслось вниз по крупным камням, и река шумела и грохотала так, что казалось – там бьется мощный водопад. Гордин сбросил рюкзак, достал фонарь и осмотрелся. Яркий желтоватый луч выхватил из густой и синей темноты неглубокую, неширокую, но весьма бурную речушку. Через нее можно было перебраться в пару-тройку шагов, но эти шаги еще следовало сделать. Подняв фонарь так, чтобы светило на противоположный берег, Гордин подошел к самому краю и, качнув рюкзак назад, с силой швырнул его через реку – с глухим стуком железа о землю рюкзак перелетел и покатился по невысокому склону, собирая торчащие камни. Убедившись, что с грузом все благополучно, Гордин отступил на несколько шагов, раздумывая. Перепрыгнет или нет? Хватит разбегу или надо взять побольше?
Посмотрев на то, как бурлит и пенится вода, приобретая белый цвет на особенно крутых поворотах, он рисковать передумал. Все равно при нем уже не было ничего ценного. Он присмотрел большую крепкую ветку и, осторожно ступая в скользких сапогах, уперся веткой выше по течению. Сделал два шага, проверяя опору: ветка заскрипела, но выдержала, и так, поочередно перенося вес с одной ноги на другую, а потом переставляя ветку крохотными шагами, он перешел на другой берег. Дальше склон забирал круто вверх, тропа терялась в густом ельнике и высокой траве – идти по темноте было небезопасно, к тому же, начинала просыпаться ночная тайга, которая была не слишком рада непрошеным гостям: то ухнет сова, невидимая в древесных кронах, то зашуршит по мокрым камням змея, то затрещат в глубине чащи ветки, то ли от ветра, то ли от чьих-то тяжелых шагов.
Изрядно исцарапавшись и обжегшись крапивой, Гордин вытащил из кустов рюкзак и развернул свою палатку, облегченную, по прозвищу “эгоистка” – как и маленький, легкий котелок всего лишь на полтора литра. Палатка ставилась в два счета с помощью штормовых оттяжек и короткой палки покрепче; мысленно радуясь, что дождь закончился, Гордин развел костер и набрал воды, но есть не хотелось. Он плеснул себе в кружку кипятку и сел у входа в палатку, обхватив нагревшуюся кружку замерзшими ладонями. Не мерзнуть было роскошью. Наслаждаясь горячей водой и жаром близкого костра, отчего тепло было и внутри, и снаружи, он думал, как же все-таки мало надо простому человеку для радости: дорогу – и цель в конце пути, кружку чистой, свежей горячей воды и сухую палатку, ясное звездное небо над головой и вполне определенный, уверенный завтрашний день. В Москве это чувство уверенности давно пропало, даже несмотря на то, что официально он был восстановлен и на кафедре, и в лаборатории: исследования встали, его пособия не печатали, экспедиций не позволяли. Он приходил в институт каждый день, три раза в неделю читал минералогию и петрографию, а потом возвращался в тихий, пустой дом, куда и возвращаться не хотелось, и каждый вечер надеялся, что к нему не явятся с ордером на обыск.
Здесь, в тайге, в глухой глубине любимой Сибири, было намного спокойнее: он делал свою работу и точно знал, что завтра утром встанет пораньше, пройдет десяток километров и доберется до партии, а там о нем наверняка уже знают. Он предполагал, что придется объяснять рабочим и заново пересказывать все свои исследования, ведь вряд ли кто-то из них читал его пособие по разведке вольфрама и золота в Тунках, но это тоже казалось приятной рутиной. Помнится, даже равнодушный к геологии художник Витя Александров сказал, что рассказывает он интересно и понятно – значит, умные люди поймут.
С обнадеживающей мыслью о том, что ему все по плечу, Гордин завязал изнутри палатку и заснул, едва голова опустилась на свернутый вместо подушки жилет.
IV
До базы партии Гордин добрался на следующий день.
Водитель оказался прав: ночью грозовой фронт откатился на восток, и к утру распогодило так, что он проснулся от духоты в брезентовой палатке. Солнечный свет проникал сквозь плотные стенки, прогревая палатку изнутри, как баню, и, когда солнце окончательно выбралось из предутренних сумерек, лежать стало просто невыносимо. Выбравшись наружу, Гордин даже замер на мгновение: сколько раз уже бывал на Восточном Саяне, а всегда удивлялся, как будто впервые видел эти каменные громады, поросшие изумрудной зеленью и протыкающие небо остроконечными конусами. Скрытые вчера за облаками, горы величаво выплыли из тумана и поднялись стеной вокруг облюбованной им на ночь поляны, и казалось – вокруг больше ничего нет, и в мире нет больше ничего, только эта полянка, палатка и бесконечные, уходящие в небо каменные стены. Внизу, в таежной зоне, еще стояла жара, и, судя по тому, как солнце палило сквозь густую “расческу” елей и сосен, – она уже прибывала. Гордин поторопился свернуть палатку и собрать рюкзак, чтобы выйти до самого солнцепека, завтракать не стал – торопился, да и аппетит с самого Иркутска куда-то пропал, видно, укачало в “шишиге”, а потом было как-то недосуг. Он напился пригоршнями чистейшей ледяной воды прямо из реки, этой же водой умылся, и ненадолго стало легче, пока вода, высыхая на ветру, холодила кожу.
Маршрут через перевал Хубуты Гордин еще не ходил: Зун-Холбинская партия, печально известная и не менее печально ему знакомая, тогда располагалась километрах в тридцати от этих мест, и здесь ему еще не доводилось бывать. Река то выбегала, то пряталась глубоко в крутых берегах, тропа петляла вверх и вверх серпантином, и на отдельных участках приходилось прямо-таки карабкаться, цепляясь за торчащие корни и камни. Иногда, задыхаясь от жары и от бесконечного подъема, он позволял себе короткие передышки и садился в тень, вытягивая напряженные ноги и пытаясь унять бешено стучащее сердце.
Ледяная вода обжигала горло. К счастью, в Саянах можно было почти не носить воду с собой: чаще всего она протекала в доступе, хотя, конечно, бывали и горные, и засушливые места, где до ближайшей воды идти было дольше полудня. Все чаще обливаясь холодной водой и пытаясь напиться, ближе к вечеру, когда облака слетелись над долиной, как большие серые птицы, а дневные краски потускнели и слились в один сплошной оттенок лилового, Гордин наконец понял, что устал и проголодался. Время близилось к закату, и второй раз ночевать в одиночку в тайге ему не хотелось – не потому, что трусил, скорее, надеялся дойти наконец до своих и приняться за дело. Заглушив голод горстью сушеных яблок, он еще немного отдохнул и пошел дальше, решив про себя идти, пока не стемнеет совсем.
Передышки незаметно стали чаще, и ему совсем это не нравилось. Зун-Холбинская экспедиция отняла не только время, честное имя и наработки за несколько лет, но из-за ее последствий еще и ощутимо пострадало здоровье. Гордин презирал себя за слабость и злился, но в глубине души понимал, что его вины в этом нет, однако все равно подгонял себя, не позволяя посидеть лишние пять минут. “В казенной палатке отдохнешь” – внушал сам себе самообман, прекрасно сознавая, что в палатке партии ему только прибавится работы. Это пока можно мерить горы в длину, ни о чем не думая – шагай себе под бескрайним сибирским небом, твое время еще придет.
В долине темнело быстро. Темнота ползла из ущелий и трещин, поднимаясь и заполоняя собой ложе реки, и казалось, что это не река, а ночь течет среди камней, растекаясь по миру и вытесняя из него дневной свет. Вдобавок ко всему снова заморосил мелкий, унылый дождь, земля зачавкала под ногами, разъезжаясь в разные стороны. Впору было ставить палатку и прятаться до утра, но Гордин надвинул капюшон и назло себе останавливаться не стал: до базы остались пустяки, подумаешь, три километра.
На последнем участке снова оказалось необходимо подниматься вверх. Перевал с красивым названием Усть-Илимцев широкой улыбкой раскинулся между двух внушительных вершин, что скрывали соседнюю, нужную ему долину. Подъем был затяжным и выматывающим, хотя и не слишком трудным: из-за висящего в воздухе дождя трава и камни сделались скользкими, уклон был не слишком крутой, и поэтому идти пришлось долго, поднимаясь медленно и постепенно. Однако на одном подъеме перевал не заканчивался, и, оценив спуск, Гордин разочарованно присвистнул: спуск казался труднее подъема – высокие отвесные скалы, торчащие беспорядочно по всему склону, крупные камни, опасно нависающие над кулуарами, скользкие каменные ручейки, застывшие до первого шага и готовые сорваться вниз камнепадом.
Зато отсюда, с седловины, был уже виден лагерь геологов, вставших сразу за перевалом. Река выбегала из-под камней, превращаясь в сильный, бурный горный ручей, а затем и в значительный, широкий поток, и мимоходом Гордин отметил, что место выбрали не слишком удачно: если пойдут затяжные дожди, река поднимется и лагерь будет первым, что она снесет. Поэтому нужно запрашивать сводки погоды, а при малейшем предупреждении о ливнях дольше трех дней надо уходить – он надеялся, что ребята в партии об этом знают.
Вопреки ожиданиям, спуск оказался легче, чем выглядел сверху. Где-то спускаясь осторожно, почти скалолазанием, где-то съезжая вместе с каменной крошкой, Гордин оказался внизу чуть больше, чем за полчаса: даже луна не успела поменять положение, и вскоре его заметили. Длинный и яркий луч фонаря отделился от общего приглушенного света костра и других фонарей, пополз в его сторону, скользя по каменным бокам спящих гор. А потом из темноты неожиданно вышел невысокий парнишка, совсем юный, почти подросток. В желтом свете фонаря его светлые волосы казались соломенными, глаза из-за толстых стекол очков оглядели чужака пристально и с любопытством.
– Вы к нам? – осведомился паренек, опустив фонарь. – Здравствуйте.
– Гордин, Олег Иванович, – он протянул руку. – Да… Кто тут за главного?
– Я Коля Бельков, – паренек с охотой ответил на крепкое рукопожатие. В золотистом кругу фонаря его стеклышки блеснули, как будто настороженный взгляд потеплел. – Дежурный сегодня. А за главного у нас… ладно, пойдемте, я вас к нему провожу.
Наконец-то некоторая определенность, подумал Гордин не без облегчения, и последовал за новым знакомым. На вид ему было лет двадцать, не больше: еще студент или вчерашний выпускник, такой же, как сидели за партами в Горном институте и с любопытством расспрашивали Гордина о его злополучном золоте.
Сейчас в геологии было много молодых. Одни шли за романтикой и разочаровывались, когда приходилось целыми днями стоять в ледяной воде, морозить руки, промывая рамы для проб, трясти тяжелый шейкер до тех пор, пока не начнет рябить в глазах, таскать тяжелые рюкзаки почти в собственный вес, жить в глухой тайге неделями, месяцами. Другие приходили работать по-настоящему – и видели эту счастливую романтику странствий во всем. Кто-то уходил, не выдержав тяжелого труда и условий, кто-то оставался надолго – шло время, и советская геология росла, как наука, расправляла плечи. К началу восьмидесятых она стала уникальным явлением: пожалуй, самым масштабным и амбициозным геологическим проектом в истории человечества. По разведанным запасам многих полезных ископаемых Союз занимал первое или одно из первых мест в мире: природный газ, уголь, железные и марганцевые руды, цветные металлы. И за всем этим стояли люди, которые месяцами жили в палатках, мыли пробы в ледяной воде и шли в тайгу, не зная, найдут ли они хоть что-то.
Масштаб работ был поистине огромен. Только в Западной Сибири, начиная с семьдесят восьмого года, геологами было пробурено свыше миллиона и двухсот тысяч метров глубоких скважин, почти в два раза больше, чем пять лет назад, были открыты десятки нефтегазовых и рудных месторождений. Но при всех этих достижениях советская геология оставалась наукой, которая зависела не только от технологий, но и от людей. От их веры. От их готовности идти в неизведанное, даже когда это неизведанное обещало только холод, голод и, возможно, смерть – за мечту и цель, одну на всех.
Геологи искали не только нефть и газ. Они искали руду – вольфрам, молибден, медь, олово, золото. И золото, как ни странно, было особым металлом. В СССР было разведано множество золоторудных месторождений – Ольховское, Медвежье, Лысогорское, Константиновское, печально известное Зун-Холбинское и другие. На Восточном Саяне золотоносные районы разрабатывались плохо в связи с удаленностью от Москвы: снаряжать экспедиции было некому, на Урале этим не занимались – им и своих гор хватало, ехать из Москвы было очень дорого, и не все были готовы финансировать лишь предполагаемый успех.
Золото Демина, которое волей-неволей стало делом жизни Олега Ивановича Гордина, было как раз одной из таких легенд Восточного Саяна. В середине прошлого столетия беглый каторжник Дмитрий Демин обнаружил крупное месторождение и присвоил около двух пудов золота – этого хватило на то, чтобы выкупить свою жизнь, свободу и имущество в Тункинской долине. Семья Демина жила безбедно, а перед смертью он передал сведения о чудесной жиле сыновьям – вот только Демин был безграмотен и не оставил ни карт, ни записок, а устные факты столько раз переврали, что в конце концов забыли, и больше легендарного золота никто не видел, и больше того – экспедиции и партии, которые предпринимали попытки его найти, погибали, отступали или совершенно неожиданно отказывались от долгой проделанной работы.
Но чем больше проходило времени, тем сильнее легенда обрастала новыми деталями, тем больше геологов уходило в эти горы и возвращалось ни с чем. А те, кто не возвращался, оставались там навсегда. И все равно новые партии, новые отряды, новые начальники отправлялись в Тункинские гольцы – потому что геология, настоящая геология, никогда не была наукой с точным ответом на все вопросы. Она была наукой, в которой стоило полагаться на веру. И в этом, наверное, заключалось главное противоречие советской геологии начала восьмидесятых. С одной стороны – значительные масштабы, плановая экономика, утвержденные бюджеты, сверхглубокие скважины и космические снимки. С другой – люди, которые, как и сто лет назад, шли в тайгу с рюкзаком и молотком, верили в легенду и искали золото там, где его, возможно, никогда не было.
Гордин был из тех, кто не сдается. Вопросами Тункинского золота он занимался уже три года, если не брать в расчет пять потерянных лет, когда он тоже ни на минуту не забывал о нем. У него было много поводов отказаться, но со временем и особенно с последней неудачей золото стало его личным принципом и личным вызовом чудесной и неизведанной дикой природе Сибири.
– Подождите здесь, – наконец сказал мальчишка, остановив своего спутника у большой палатки, напоминающей штаб, и сунул голову в брезентовый полог: – Михаил Егорыч! Тут к вам это самое!
За “это самое” было обидно.
Судя по неразборчивому ворчанию, шуршанию и стуку посуды, в палатке началось какое-то движение, и Гордин, с наслаждением сбросив рюкзак, пристроился спиной к ближайшей сосне. Ждать пришлось долго, но вот наконец, нервно оттолкнув брезентовый полог, из палатки вышел невысокий, коренастый мужик в выцветшей защитной куртке, со скуластым загорелым лицом и веселыми глазами. Он шагал прямо на Гордина и на ходу вытирал руки о штаны, и так уверенно он это делал, что казалось – не остановится, снесет, как танк, и Гордин даже отступил невольно, уступая ему дорогу. Танк остановился.
– А вот и начальство приехало, – заметил коренастый, подходя и протягивая широкую, смуглую и задубелую ладонь. – Я Дымов, Михаил Егоррыч, прораб, значится. А мы уж думали, вы через неделю только приедете. Там, в Москве, все затянули, как всегда. Здравствуйте.
– Здравствуйте, – с опаской Гордин пожал протянутую ладонь. Ладонь стиснула его пальцы, как железная клешня, бодро тряхнула, но тут же отпустила. – Олег Иванович Гордин. Меня к вам прислали на замену.
– Э-эх, где она теперь-то, партия! Одни разбежались, другие уехали, третьих хоть бы и не было здесь совсем, мать их так, – Дымов махнул рукой и сжал зубы отчего-то зло, как будто ему было больно об этом говорить. Он зашагал вдоль палаток, переступая через брошенные инструменты, и Гордин молча пошел за ним, точно так же аккуратно переставляя ноги в неудобных сапогах и переступая через лежащий на земле инструмент. Мимоходом заметил, что даже молотки подъела ржавчина у самых рукояток; если так и дальше пойдет, через месяц экспедиция совсем без снабжения останется, а он видел, как выписывают геологам снаряжение: хорошо, если раз в сезон дадут новую куртку и сапоги, а сапоги очень быстро снашиваются, и люди ходят в дырявых, а сказать некому, потому что новых все равно не будет.
– А что, много кто уехал? – осторожно полюбопытствовал Гордин. – Мне только про ваше предыдущее начальство сказали.
– Да вот вишь ты, Снегирев заболел, то ли бронхит у него, то ли воспаление легких, и главное когда? В самый разгар сезона, значится! Кашлял тут, ходил почти месяц, пока вертолетом его не пришлось забирать, до того тяжело заболел. Вот так-то. А вместе с ним еще троих кашляющих забрали, потому как не дело это, ходить тут и распространять заразу. Иначе мы все тут заболеем, сляжем с этим самым бронхитом, а работать кто будет? А, Колька?
– А че сразу я? – вскинул белобрысую голову сидящий у костровища паренек в зеленой пуховке и роговых очках. Дымов узнал того самого дежурного, который встретил его у перевала. На коленях у него распахнула внутренности развороченная радиостанция, а рядом, на газете, разложились бесчисленные винтики и шурупчики, которым полагалось быть внутри станции. Дымов снисходительно усмехнулся и взъерошил его и без того растрепанные волосы, выгоревшие до белизны под бурятским солнцем:
– Да ничего, это я просто так сказал, к слову. Ты-то работаешь. И Иван Ильич тоже. Да, Иван Ильич? – Дымов мотнул подбородком в сторону другого человека, который расположился по другую сторону выгоревшего круга золы и пепла, только у него вместо радио вокруг лежали сетки, лески и тонкие проволоки. Одной рукой натягивая сетку и зажимая ее коленями, другой он аккуратно протягивал через нее проволоку или леску, в зависимости от ширины дыры или плотности самой рамы.
Чинивший рамы поднял голову, и Гордин в очередной раз удивился, до чего тут собрались разные люди и как они только уживаются в партии долгие недели, а кто и месяцы. В который раз за день он протянул руку и пожал узкую, суховатую ладонь с длинными и сильными, будто музыкальными, пальцами:
– Гордин. Олег Иванович.
– Очень приятно, Санников, – ответил мастер негромко и вежливо. Глаза у него были ясно-голубые, как апрельское небо после дождя, а волосы – до того светло-русые, что лунный свет на них блестел и отливал золотом. Одетый аккуратнее многих, тщательно причесанный, с легкой щетиной такого же ясного, золотистого цвета, и золотистым же пушком на сильных загорелых руках, он задумчиво рассматривал порванные рамы и спокойно, размеренно, по одной ниточке латал дыры так легко и непринужденно, будто делал это всю жизнь.
– А вы, Иван Ильич, завхозом будете?
– Нет, я по специальности, – Санников даже не поднял головы, словно этот вопрос уже слышал не в первый раз. Он снова подцепил тонкую проволоку железной палкой, подозрительно напоминающей вязальную спицу, и, ссутулившись над рамой, принялся протягивать ее в дыру. Дымов ответил за него:
– Это да, Иван Ильич у нас старший геолог, горный инженер, он в этой партии дольше нас всех. А с хозяйством вы еще познакомитесь. Пойдемте, я вам еще штаб покажу, а дальше сами, товарищ начальник.
Обернувшись на подозрительно молчаливых и тихих работников, белобрысого радиста Кольку и старшего в поле Санникова, которого почему-то тут было принято звать по имени-отчеству, Гордин покорно поплелся за разговорчивым прорабом. Воинственно размахивая руками и разговаривая с самим собой, прораб Дымов очень быстро шел к палаткам, и Гордин, следуя за ним, грустно подумал, что еще неделю-другую он будет здесь ходить чужаком. Пока у всех будут "свои" места и "родные" шурфы, он будет запоминать, как пройти от общего костра к штабу, а от штаба к радиостанции, а еще хорошо бы сразу запомнить все квадраты...
У Гордина голова шла кругом, и в который раз он пожалел о том, что согласился сюда приехать. Стране нужна руда, говорили там, в институте, и на всех собраниях тоже говорили. А еще стране нужны уголь, медь, уран, титан, алмазы и золото, а геологи ходят в худых сапогах и драных ватниках, потому что все деньги уходят в прокладку дорог и новую технику…
V
На Павелецкой в семь утра было уже не протолкнуться. Толпа хлынула из душных, пропахших горячей резиной зеленых вагонов и сразу же врезалась в другую толпу, которая потоком лилась на спуск. Дежурный по станции уважаемых пассажиров в громкоговоритель просил уступать дорогу и занимать только одну сторону эскалатора, но какое там – на привокзальных станциях порядка почти никогда не бывало, и все спешили, толкались, страшно опаздывая на поезда и пригородные электрички.
Катю вместе с рюкзаком зажали еще где-то внизу, волной пронесли до лестниц, и так она и ехала, смирившись со своим положением: ни пошевелиться, ни встать поудобнее. А что – суббота, утро, все хотят уехать, кто в деревню, кто на дачу, кто в поход. Взгляд то и дело выхватывал знакомые неуклюжие, неловкие в толпе фигуры с рюкзаками и длинными свертками палаток. По ним и не скажешь, что в обыкновенной жизни серьезные люди – учителя, врачи, юристы, инженеры-проектировщики, – все, как один, довольные, веселые от предстоящей поездки и злые от постоянно напиравшей толпы.
Кое-как вынырнув из потока, стремительно несущегося к поездам дальнего следования, Катя свернула к пригородным кассам и только растерянно огляделась, разыскивая глазами знакомые лица, как ее неожиданно подхватили под руки с двух сторон:
– Жемчужникова!
– Какие люди и не в белом халате!
– Мы думали, ты не вырвешься, – добавил Петька Смирнов и, стянув с Кати рюкзак, взвесил на руке: – Ого! Ты в лес на неделю собралась?
– Я предусмотрела все, что нам может пригодиться, – уклончиво ответила она и отняла рюкзак. Самым тяжелым там была аптечка. – У вас лишнего билета не найдется? Нет? А жаль.
Она пошла пристраиваться в хвосте очереди, но скучать долго не пришлось: Игорь и Петька остались и развлекали ее разговорами. Правда, общались они больше между собой, но Катя смеялась, потому что невозможно было не смеяться, когда невысокий, крепкий Игорь в очень серьезных прямоугольных очках возмущенно рассказывал, как в комиссии развернули его запланированный лыжный поход, потому что у него недостаточно опыта руководства. Он очень забавно пожимал плечами, поднимая их к самым ушам, маленьким и слегка оттопыренным роговыми дужками, и Катя знала, что надо Игорю посочувствовать и посодействовать – может быть, порекомендовать категорию похода снизить или добрать в группу более опытных лыжников, – но ей было смешно, и она смеялась, морща веснушчатый нос. И Петька смеялся и предлагал заменить лыжи снегоступами, и через несколько минут Игорь наконец махнул рукой и надулся.
В электричку до Подосинок ввалилась шумная, веселая толпа студентов и ребят постарше. Все говорили разом, пытались протиснуться с рюкзаками вглубь вагона, но почему-то намного спокойнее и вежливее, чем в метро: кто не успел – уходил в тамбур и садился прямо там. Над рядами скамеек ждали, пока Генка Мелихов, долговязый парень в клетчатой рубашке, пристроит наверху гитару, а гитара все время норовила выскользнуть, пока кто-то наконец не предложил привязать ее веревкой. Генка радостно согласился, и остальные наконец спокойно уселись.
Кате и Петьке с Игорем места не хватило, и они тоже вывалились в тамбур, где казалось немного прохладнее. Игорь положил на пол длинный сверток палатки, и на нем уместились они с Петькой, а в Катином распоряжении остались все рюкзаки.
В тамбуре грохотали рельсовые стыки, из плохо закрывающихся дверей прорывался стремительный воздух, горячий, пахнущий железом и пылью. Город оставался позади: сначала многоэтажки, потом старые деревянные дома, потом поля, перелески, маленькие станции с названиями, примелькавшимися за пять лет. Игорь и Петька спорили про Брежнева, и Катя слушала вполуха, глядя в окно. Она всегда так делала перед походом, уходила в себя, собиралась, чувствовала, как внутри нее растет тишина, которая нужна, чтобы услышать голос леса, озер и гор.
На станции Подосинки, где веселая толпа туристов вывалилась из вагонов, было пустынно: только станционный домик, деревянный, покрашенный уже давно облупившейся желтой краской, и платформа, поросшая травой. Длинная вереница ребят с рюкзаками потянулась по грунтовке мимо домов, где жили дачники, потом дорога свернула в лес, где сразу сделалось прохладно и сумеречно, и вот тогда Катя почувствовала – начинается.
Лес встретил их соснами, высокими, прямыми, как корабельные мачты. Под ногами хрустел песок, смешанный с иголками, и было слышно, как где-то далеко, невидимый в изумрудной вышине, стучит дятел. Казалось, что дышать здесь намного легче: густой и прохладный воздух полнился ароматом сухой травы, смолы и хвои. Здесь можно было забыть о городской жаре и суете: лето еще не вступило в свои права, но жара заявила о себе еще в начале мая, да так и тянулась уже целый месяц.
Пешком от станции пришлось идти долго, около часа, но вскоре наконец впереди идущим открылось озеро, и вереница сразу же рассыпалась, растянулась по поляне, смеясь и переговариваясь. Принялись натягивать палатки и тенты, раскладывать провизию, разыскивать знакомых, не встреченных в электричке, и кто-то уже помчался вешать веревочные дистанции.
Вот уже пять лет на всех слетах у Кати роль была одна и та же: организовать станцию обучения первой помощи и руководить на ней заданиями и соревнованиями. В медицинском не сложилось своего турклуба, и с несколькими таким же увлеченными однокурсниками Катя примкнула к инженерам и физикам из Бауманки – те обрадовались появлению “настоящего доктора”, и с самого начала она во всех походах была нарасхват.
Катя облюбовала себе местечко под соснами, подальше от самой оживленной части лагеря, но так, чтобы ее станцию хотя бы иногда находили, натянула брезентовый тент, разложила на двух плащ-палатках бинты, жгуты, репшнуры, короткие слеги и старый драный ватник для наложения шин, ампулы лекарств, ради шутки – собранные на берегу травы и пустую флягу, в которой, конечно же, предполагался спирт. Пока ребятам было не до соревнований, она могла оставить свой пост.
Озеро сверкало черной зеркальной гладью, и на его поверхности плавали, покачиваясь, широкие листья-кораблики. Кто-то на складе турклуба разжился байдаркой, собрал ее, и незнакомый парень с девушкой неподалеку от берега дрейфовали, любуясь высоким хрустальным небом и только изредка отгребая подальше от камышей. Катя села, спустив ноги с высокого песчаного берега, и тоже откинула голову, глядя вверх – утреннее солнце цеплялось лучами за самые высокие кроны деревьев, и лучи эти отражались на черном зеркале озера, дрожа и переливаясь. Все голоса, смех и звон посуды слышались в отдалении, и было так хорошо и спокойно, что казалось – нет в мире никаких войн, бедствий и продовольственных кризисов, а есть только хрустальное небо, пьянящий сосновый запах и черное озеро, а еще рядом друзья, скоро – горы, и все непременно будет хорошо.
– Катюша! Это ты, что ли? – окликнули сзади, и она вздрогнула, невольно выныривая из своих счастливых грез. Рядом села Таня Мирошникова, знакомая из альплагеря в Приэльбрусье. – Надо же, сколько лет, сколько зим.
– Всего одна, – улыбнулась Катя, однако с удовольствием и крепко обняла приятельницу. Таня, прошлой весной носившая короткую стрижку, неожиданно отрастила волосы до плеч и где-то уже успела так загореть, что кончик ее вздернутого носа облупился. – Где это ты так подрумянилась? Куда ходили?
– К деду на огород ходили, – засмеялась Таня и заправила за ухо непривычно длинную темную прядь. – Шестьдесят соток сверху вниз пропахали и засеяли. Так что у меня самый лучший и самый здоровый загар!.. Как твои дела? – Таня вдруг посерьезнела и даже перестала болтать ногами. – Уже получила назначение?
– Нет, в понедельник за ним пойду, – вздохнула Катя. Она писала Тане, не удержавшись и похваставшись, что по итогам комиссии у нее оказался самый лучший в группе диплом, а значит, распределение должно быть удачным – ну ведь не может не быть? И даже ее руководитель говорил, что готов взять ее уже не просто ассистентом, а младшим сотрудником, и она не ждала распределения с таким же нетерпением, как все остальные, зная, что особенных перемен жизнь для нее не приготовила.
После ординатуры остаться на кафедре, пойти в помощники к своему руководителю и учиться в аспирантуре было пределом мечтаний многих студентов, но не всем удавалось так удачно устроиться: большинство уезжали по распределению в другие города и села, кому совсем не повезет – на Крайний Север, Чукотку, Таймыр. Катя гордилась своим опытом и красным дипломом, поэтому шансы остаться в столице у нее однозначно были, причем довольно высокие. Только одно обстоятельство заставляло ее волноваться, хотя она и не рассказывала никому, не доверяя другим своих сердечных тайн, – поэтому, когда мимо них, не обращая внимания на почти незаметных за сосной девчонок, стали спускаться к озеру парни, Катя вдруг замерла и оборвалась на полуслове, внимательно следя за одним из них, высоким, светловолосым, в синей майке без рукава. Но тот говорил с товарищами и на девушку не смотрел.
– Ты чего? – удивилась Таня, зная Катину строгость и педантичность, однако, проследив за ее взглядом, сразу же все поняла. – Ах, так вот за что ты волнуешься! Это который? Вон тот, что ли, кучерявенький?
Катя смущенно кивнула и, заливаясь краской, опустила глаза. Митя Донченко тоже окончил с красным дипломом, вот только все его пятерки стоили Катюшиных стараний еще с третьего курса, когда он впервые пригласил ее на танцах, а она впервые снизу вверх взглянула в его бездонные карие глаза. Он был старательным и прилежным, но то одно не давалось ему, то другое, а Катюшина добрая душа не могла допустить, чтобы любимый получил тройку и лишился и без того маленькой стипендии. Митя даже в турклуб пришел вместе с Катей, за компанию, а потом вдруг втянулся, заинтересовала его нехитрая жизнь с рюкзаком и палаткой, и он оказался в Осетии, Фанах, Приэльбрусье, рассказывал Кате, что и к восхождению на Эльбрус готовился, но не взяли – подвела кардиограмма. Все время обстоятельства были против него, и она переживала, как бы и распределили его в Москву или куда-нибудь поближе…
Митя с товарищем хотели занять освободившуюся байдарку, а еще двое шли за ними, не отрываясь от разговора, потому что решительно невозможно было отрываться или перебивать, если рассказывал Митя:
– …И она мне тогда говорит: “Ах, Донченко, у вас такая прекрасная челюсть, вашу челюсть бы за образец для слепков брать!”
Парни захохотали, и Митя – громче всех. Катя слышала эту историю раз двенадцать – о том, как у него нет отбоя от хорошеньких медсестричек и даже пожилые фельдшерицы нет-нет да и заметят, какие у него зубы ровные, осанка спортивная или что-нибудь еще.
– Что насчет работы? Распределили тебя уже? – поинтересовался Ленька Васюков. Леньку Катя тоже знала, маленький, невзрачный, он всюду хвостом ходил за Митей, словно нежился в лучах его неиссякаемой славы, прекрасно оттеняя самого Митю.
– Да ерунда, – махнул рукой Донченко и тряхнул головой, откидывая с лица русые кудри. – Меня оставляют на кафедре. Вот еще, в фельдшеры идти деревенские, не для того я семь лет за партой горбатился.
– А разве не Катю на кафедре оставили? – Ленька даже остановился, приоткрыв рот, и песок с крутого обрыва поехал сверху вниз, ручейками заливаясь парням в кроссовки. – Профессор ее больше всех отмечал…
– Какую Катю? – от неожиданности Митя тоже притормозил и ругнулся, споткнувшись на торчащем корне.
– Ты же с ней еще… того, этого… в кино, что ли, ходил. У которой отец в “Главдорстрое” где-то руководит.
– А, Жемчужникова, – протянул Митя таким ленивым и безразличным голосом, что у затаившейся под сосной Кати сердце болезненно дрогнуло и замерло. – Ничего я с ней не того и не этого. Она же зануда, каких поискать. Отличница, – пискляво протянул Митя, и парни неловко засмеялись, потому что надо было засмеяться здесь и сейчас. – Если бы не диплом, я бы ее давно бросил и с Людмилкой Верховцевой замутил.
Катя побледнела и сжала кулаки так, что ногти впились в ладони. И это Митя, ее Митя, ради которого она не спала ночами, переписывая конспекты и перерисовывая анатомию, который катал ее на аттракционах и смеялся, когда она визжала от страха на высоких каруселях, который кормил ее с ложечки клубничным мороженым и с такой ласковой бережностью заправлял за ухо короткие светлые пряди, подстриженные ровненько до подбородка, что у нее щемило в груди от нежности и восторга… Митя, Митя!
А как он однажды ввалился в комнату в общежитии, куда жившая с родителями Катя приходила в гости к подружкам, и притащил целую сумку настоящих костей – плечевых, берцовых, шейных позвонков, когда они готовились к зачету и им отчаянно не хватало наглядных пособий!.. Катя тогда смотрела на него, как на героя, потому что ей и правда было очень интересно, а просто так на кафедре скелет ей, разумеется, не давали. Но стоило вспомнить, что в той комнате, кроме подружки Наташи, жила еще первая красавица курса, рыжая, статная, как русалка, Людмилка Верховцева… Гнев и досада жаркой волной хлынули на Катю так, что у нее даже потемнело в глазах.
Вскочив с места и едва не скатившись кубарем с берега, она подбежала к Мите Донченко. Ветер растрепал ее короткие золотистые пряди, на веснушчатых щеках расцвел румянец от гнева и злого бессилия, она дышала тяжело и часто, как после быстрого бега. Митя даже растерялся на мгновение. Его глаза забегали, не зная, куда смотреть, а трое спутников странно притихли, поджав губы.
– Катюш, – проговорил он, с трудом выдавив из себя слова. – Ты не так поняла…
– Людмилка будет рада, – тихо, сквозь зубы сказала Катя, и размахнувшись, на глазах у парней и совершенно изумленной Тани влепила ему звонкую пощечину. А потом побежала прочь, спотыкаясь и путаясь в песке. Митя схватился за обожженную скулу, и голос его зазвенел обиженно и зло:
– Да нужна ты кому! Дура!
Слезы застилали глаза, Катя спотыкалась и падала, пачкая колени, сердце кувалдой било по вискам, гремело в голове. Она знала до мельчайших подробностей, как работать с сердцем, какие у него бывают болезни и от чего оно вдруг замирает, но сейчас – сейчас не могла помочь своему собственному сердцу, которое разрывалось от боли. Кое-как добравшись до знакомой зеленой палатки с желтым носком вместо опознавательного флажка, Катя отдернула полог, упала на чью-то куртку, до горечи пропахшую табаком и костром, и заплакала, зарывшись лицом в капюшон так, чтобы не слишком были слышны снаружи всхлипы. А ведь и мама была права, когда тихо качала головой, глядя, как она собирается на свидание, крутит короткие локоны и примеряет платья. С самого начала Катя сомневалась и боялась, ведь обычно такие, как Митя, красивый, веселый и щедрый, не обращают внимания на таких, как она, все свободное время посвятивших учебе и спорту. Катю не интересовали столичная мода и кино, она любила фильмы «Вертикаль» и «Белый взрыв», которые до дыр засмотрели дома, без всяких темных залов, а в кафе-мороженом ей было скучно…
Есть люди, которые любят – любят изо всех сил, всем своим распахнутым сердцем. В них полна жизнь, и так много в них этой жизни, жажды и радости, что они выплескивают все чувства через край, делятся с другими, не в силах уместить в одном маленьком теле такую большую любовь. А есть те, в ком этого света и тепла недостаточно. Они принимают, позволяют себя любить, Митя лишь позволял ей себя любить, делал вид, что ему интересно с ней, но ему было все равно, о чем она рассказывает: про новый метод аортокоронарного шунтирования или про новый лыжный поход, который ведет такой замечательный человек, как Артем Сергеевич Никитин, ну, совершенно замечательный!.. Мите было интересно утереть ей нос и первым подняться на Эльбрус, да вот незадача – не справился, не взяли. Кардиограмма наверняка стала простой отговоркой: сердце у него работало, как механизм. Как холодный, бездушный и расчетливый механизм.
Катя плакала долго и самозабвенно, слезы лились и лились сами, и она даже не сразу поняла, что кто-то сидит рядом и неловко гладит ее по плечу неуклюжей жесткой ладонью.
– Петька, – всхлипнув в последний раз и размазав по щекам слезы, она с трудом нашла в себе силы улыбнуться и сесть. Он накинул куртку ей на плечи. – Ты чего?
– Это я тебя хотел спросить, – ответил Смирнов. – Это ты сбежала и ревешь тут, в палатке. Что случилось?
Катя поджала губы. К горлу подобрался липкий и колючий комок, и она сглотнула, прогоняя его, чтобы голос предательски не задрожал, потому что, если ты дружишь с такими веселыми и крепкими, как Петька, как Игорь и Таня, то плакать стыдно. Петька смотрел на нее без улыбки, без смеха. И все-таки ему рассказать было трудно. Казалось – посмеется, скажет – “лиха беда!”
– Так… пустяки. Услышала, как ребята говорят про распределение. Сказали, что место на кафедре уже занято.
– Катька, нашла из-за чего реветь! Поедешь в тайгу, с рюкзаком своим знаменитым, будешь воздухом дышать, людей добрых встретишь, опыта наберешься. Разве плохо?
Она улыбнулась сквозь слезы, потому что не поймет физик Петька, что если доктор Катя однажды уедет по распределению в глубинку, то уже не вернется. Да и некуда будет возвращаться, и не к кому, потому что тот, к кому бы она могла вернуться хотя бы с самого края света, бросил ее чувства в песок и растоптал тяжелой подошвой модных кроссовок.
VI
Поплакать о своей тяжелой печальной судьбе и предстоящей ссылке Кате больше не удалось. Чтобы не оставлять ее в таком состоянии одну и не позволить больше заливать слезами палатку, Петька сходил к палатке всех организаторов и подтолкнул все действие к началу; большой лагерь зашевелился, как муравейник, все как-то разом отправились на станции, и только горстка ребят постарше, тех, кто приехал на слет уже с семьями и детьми, остались в лагере и взялись готовить обед. От этих самых палаток и костров вскоре совершенно умопомрачительно запахло ухой и тушенкой, и Катя подумала, что надо было ставить свою медицину еще дальше, чтобы не урчало в животе при каждом дуновении ветерка со стороны.
В жизни студента медицинского должно произойти два самых главных события, прежде чем он станет настоящим врачом, профессионалом, работником или исследователем. Сперва нужно понять – кто ты, а еще – где ты. Кто ты по призванию? Хирург, умеющий проводить операции на самом драгоценном, самом ювелирном органе человека? Стоматолог, которого все боятся почему-то еще сильнее, чем того самого хирурга? А может быть, совершенно героический врач в детской больнице, который просто обязан быть добрым и сильным еще больше, чем другие коллеги? Катя Жемчужникова точно знала, что станет сердечно-сосудистым хирургом. Это казалось невероятно трудно и страшно, разве можно хоть что-то сделать с живым сердцем, пока оно бьется, пока гонит по человеческому телу жизни? Но все может человек – были бы только сильные руки, светлая голова и большое желание.
А с ответом на вопрос “где” было труднее. На вопрос, кем работают ее родители, в детском саду маленькая Катюша ответила, что мама работает мамой, а папа работает, конечно же, папой – после того, как воспитательница вытерла слезы от смеха, с Жемчужниковыми-старшими провели беседу, что ребенок непременно должен знать, как называются профессии!.. И так маленькая Катя узнала, что мама лечит детей, а папа строит дороги, и только спустя много лет уже взрослая пионерка Катя поняла, что папа работает куда как на более серьезной должности, и он не просто строит дороги, а решает, какую дорогу строить и где, что для этого нужно сделать, каких привлекать рабочих, сколько нужно материалов и где это все брать.
С родителями все стало просто и понятно: Жемчужниковы жили в Москве, квартиру получил папа от Главдорстроя. Катя училась в школе, потом поступила в медицинский – самый лучший в стране медицинский! – а вот теперь растерялась: кто она, Катя Жемчужникова, и где она теперь будет? Место на кафедре было только одно, и оно занято, занято совершенно несправедливым образом. А она поедет по распределению, и хорошо, если, скажем, в какой-нибудь Воронеж, но скорее всего – в дальнюю таежную глубинку, в деревню, где не хватает фельдшера, и будет работать в нетопленой избе с утра до вечера, лечить ревматизм у стариков, принимать роды у женщин и смотреть, как режутся зубки у детей. И ей казалось – не может быть, это не ее жизнь, не такого будущего она себе хотела, когда днями и ночами пахала на лучший диплом, когда билась над анатомией сердца и выступала на научных чтениях с докладом о новом коронарном шунтировании французских специалистов.
Где она теперь будет, кому нужен ее диплом с отличием и богатая практика у известного в Москве и Ленинграде профессора? В деревне этот диплом понадобится, только если у нее вздумают проверить документы, а вернуться в Москву спустя три положенных года будет решительно невозможно: к тому времени ее там никто не станет ждать. И, как назло, на ее станцию почти никто не приходил. Стайка новичков, которые впервые держали в руках жгуты, пара-тройка опытных ребят, которые пришли просто поболтать с самой Катей, да вездесущие Петька с Игорем – вот и вся компания.
В майском лесу темнело быстро. Не успели расползтись тенями по чаще голубовато-серые приозерные сумерки, как густая темнота уже окутала весь лес, как-то разом опустившись от тяжелых вечерних туч. От озера потянуло прохладой и сырой свежестью, в прибрежной темноте забормотали лягушки, воздух сгустился и наполнился звоном комаров и треском поленьев. Пока дерево не просохнет до хруста, костер будет трещать и дымить – из всех лесных походов Катя знала это очень хорошо, и правда: вскоре запахло горьким дымом от ольшаника, и позвали ужинать. Она кое-как втиснулась между Петькой и Таней, по кругу передали миску с горячей гречневой кашей, щедро сдобренной тушенкой и грибами, и сразу же стало теплее. Закутавшись в большую Петькину куртку, Катя вместе со всеми стучала ложкой по миске, собирая гречку до последнего зернышка, и в груди сделалось душно и тесно от одной мысли о том, что совсем скоро у нее не останется и этого тоже. Ведь если ее отправят далеко от Москвы, то о московских друзьях и совместных походах можно будет забыть. Все уйдут, а она останется.
В тарелку с кашей сорвалась большая капля, и есть сразу стало солоно. Поспешно сглотнув колючий комок и вытерев непрошеные слезы, Катя улыбнулась, потому что длинные тени костра выхватывали из темноты и ее лицо тоже, и нельзя, чтобы кто-то увидел, как она плачет: ребятам и без того забот хватает, не нужно, чтобы ее утешали. А потом Генка взялся за гитару; разве можно грустить, когда Генка поет? До того хорошо у него получается, до того складно они с женой Леной поют на два голоса, до того нежно и переливчато плывут над озером два голоса, звонкий и бархатный. Кате тоже хотелось так петь, но не с кем, никто так не споет с ней, да и петь она не умеет так, как Лена, красиво и чистенько. Поэтому она только позволила себе тихонько подстроиться под второй куплет, когда голосов стало больше и уже не так страшно было фальшивить и забывать слова:
Не гляди назад, не гляди, Просто имена переставь, Спят в твоих глазах, спят дожди, Ты не для меня их оставь, Перевесь подальше ключи, Адрес поменяй, поменяй, А теперь подольше молчи, Это для меня...
Когда допели одну песню и начали другую, повеселее, Катя незаметно поднялась и ушла. Нестройные, фальшивые, но такие дружные голоса и чистый, звенящий перебор гитарных струн еще долго висели в густой и гулкой тишине ночного леса и озера. В палатке все это слышалось как будто в отдалении, как будто в другом мире. Там, в том мире, где теперь жила Катя, не осталось места для радости, песен и беззаботных посиделок у костра. Если то, что она услышала на берегу – правда и Митька не просто бахвалился перед товарищами, а в самом деле получил место на кафедре вместо нее, то ей нужно было решить что-то как можно скорее. Прийти в деканат с идеальными отметками в зачетной книжке… Но что это изменит?
Она легла на ворох спальных мешков и, закинув руки за голову, долго лежала в темноте без сна, слушая, как вдалеке, за брезентовой стенкой палатки, негромко смеются и переговариваются самые стойкие, оставшиеся у костра, несмотря на комаров и ночную прохладу. Среди тех, кто смеялся и пел, гремел посудой и шумно пил чай, обжигаясь кипятком, Кате слышался и Митин голос, хотя вряд ли он был там, среди семейных пар, которые вместе были знакомы годами и прошли через многое, и не только в походах. Он жил на широкую ногу, гулял, сколько вздумается, и тратил деньги так, будто они были бесконечны – а Кате хотелось домашнего тепла и семейного уюта. Может быть, и хорошо, что они разошлись? Больше не будет споров и обид по поводу совместного времяпровождения, да и Митя избавится от нелюбимой девушки, и у нее освободится время для действительно важных дел.
Впрочем, вот-вот она узнает, что места на кафедре больше нет, что ее заветную аспирантуру отдали другому, а ее направят на Чукотку или Таймыр, или же в какое-нибудь глухое селеньице в тайге.
Что ж, и в тайге люди живут, и на севере выживают…
Но Кате хотелось жить, жить, а не выживать! Не считать копейки до получки, а заниматься важной, полезной работой, не смотреть каждый день на ревматизм и пьянство, а благородно трудиться в столичной больнице, спасать людей от болезней, которые до недавних пор казались неизлечимыми. И если еще не поздно, она лично придет в деканат и будет бороться за свое место, которое она заслужила.
Погруженная в невеселые мысли, Катя и сама не заметила, как заснула, свернувшись в самом углу, на теплом и мягком спальнике. Она уже не слышала, как Петька с Игорем забрались в палатку, как они шушукались и шепотом спорили, пытаясь не разбудить ее, как Петя заботливо укрыл ее курткой и погасил болтающийся под потолком фонарик. Палатка, как лодка, нырнула в темноту и пропала до утра.
Путь домой был совсем не таким веселым. Шумная компания с гитарой, песнями и громким смехом убежала далеко вперед, чтобы расположиться в переднем тамбуре электрички, а все, кто устал от шума и хотел побыть наедине с собственными мыслями, которых почему-то всегда приезжает из леса полная голова, остались позади. Катя уезжала с тяжелым сердцем. Почти впервые в походе не только не стало легче, но и ей казалось, что она еще сильнее запуталась. Однозначно стоило пойти в деканат и хотя бы попытаться отстоять свое право, но изменит ли это что-нибудь, поможет ли в самом деле?
В деканат она пошла на следующий день. Так странно и так непривычно было шагать по совершенно пустынному институту. Выпускники могли приходить в течение дня, но было еще слишком рано, даже троллейбус ходил не так часто, как в разгар рабочего дня, и от метро Кате пришлось идти пешком. Впрочем, профессор Рябченко, руководитель ее диплома и практики, тоже был на месте, и увидеть в первые же минуты с открытия института свою студентку он не ожидал: спокойно пил кофе в кабинете, листая книгу. Рябченко был уже немолод, но и еще не стар: высокий, грузный, с лысиной и густыми, пышными усами, он носил на занятия белый халат, а вне практики – внушительные “квадратные” пиджаки, не пропускал ни одного заседания и по праву считался одним из самых уважаемых людей кафедры, попасть к нему на практику или в подшефные на диплом считалось большой удачей. Катю познакомила с ним на третьем курсе научная работа: она писала про методы коронарного шунтирования заграничных специалистов, которые вполне применимы и в советских больницах, его заинтересовала ее осведомленность и увлеченность.
Антон Васильевич Рябченко принял Катю, как родную, предложил ей кофе, она отказалась, он тогда ни капли не обиделся и налил ей чаю, подвинул вазочку с конфетами.
– Дети из Ленинграда приезжали, дочка с мужем, внуков привозили и подарков оставили, – похвастался он. – Угощайтесь, Катенька, очень вкусные конфеты.
Катя из вежливости взяла, но есть не хотелось, да и ни о чем, кроме распределения, думать она не могла; профессор некоторое время молчал, дочитывая главу и нет-нет да и поглядывая в ее сторону поверх очков, словно ожидал, что она заговорит первой, и так и не дождался.
– Вы, Катенька, наверное, за распределением? – спросил он аккуратно и отложил книгу, глядя, как она взволнованно сжала руки на столе. – Скажу сразу, что вас оно не обрадует…
Сердце дрогнуло и сорвалось в бездонную пропасть. Медленно и глубоко вздохнув, он почувствовала, как кровь отлила от лица, похолодели ладони. Только не север, только не Таймыр! Заметив ее волнение, Рябченко вздохнул не менее печально:
– В аспирантуру взяли Дмитрия Сергеевича. Донченко, – добавил он с таким видом, будто ему предложили к чаю не конфеты, а касторку. – Я и глазом моргнуть не успел, как уже появился приказ. Раньше сроков, в обход всех рекомендаций… понимаете, о чем я?
Катя нашла в себе силы только кивнуть. “Обход” означал только одно, и она прекрасно знала, что, вот только признавать это было слишком больно, слишком грязно. Не вязался этот блатной аспирант и обманщик с Митей, ее Митей, который дарил ей ромашки и импортный немецкий шоколад, носил на руках через лужи и водил в кино на самые лучшие места, а потом клевал носом на парах и жаловался ей, что подрабатывает поздно вечерами, вот и устает, как рабочий в шахте… И она верила. Скорее всего, никакой там работы не было никогда.
– Верите ли, Катенька, мне и самому от этого приказа тошно, хоть увольняйся, – вздохнул Антон Васильевич Рябченко. – Но пока я здесь и не уволился, могу вам предложить кое-что. Выход, не выход, но вы подумайте, не отказывайтесь сразу. Есть у меня друг один, старинный товарищ, – заговорил Рябченко, немного помолчав и заговорщически понизив голос. – Он из Горного института. Бывший полевик, разведчик, а теперь профессор, академик, большой человек. Подлужный, Сергей Селиверстович. Он весной отправил партию в Саяны на золотой прииск и все пытался вытрясти из меня практиканта, чтобы я ему в экспедицию врача дал. Там, в тайге, ни фамилия, ни связи роли не играют. Вот я и думаю, Катенька. Студента отправлять что-то мне не хочется. Молодые они, зеленые, у доски отвечают бодро, как заведенные, а как на практике что случится, так уши прижмут и в кусты. Недостаточно у них опыта, недостаточно жизни повидали, а экспедиция, геологическая партия – это вам не шуточки. Бывает всякое. И вам придется быть не только хирургом сердечно-сосудистым, как вы учились. А еще ортопедом, травматологом, инфекционистом, санитаром и медсестричкой. И если вы, Катенька, согласны на такую авантюру, то я вас от имени нашего института с удовольствием рекомендую. А за то время, пока вы будете там, в партии, работать – месяц, быть может, два, – я попытаюсь уладить ваш вопрос с кафедрой. Не заслужил Донченко ни аспирантуры, ни практики московской. Не заслужил! – профессор сердито хлопнул по столу ладонью, отчего подпрыгнула и звякнула обиженно чайная ложечка в кофейной чашке.
Катя задумалась. Если она откажется, испугавшись тяжелой работы, чужих людей и незнакомого места, тогда ничего не изменится, и ее отправят на три года на север, в неизвестный поселок, откуда очень тяжело будет вернуться. Из экспедиции она хотя бы наверняка вернется через месяц, самое большее – два, и тогда можно будет говорить о себе как об опытном враче, а не вчерашней выпускнице. К тому же, за это время может что-то измениться: надежды было немного, но она верила, что однажды обман Донченко раскроется и тогда справедливость восторжествует.
Однако, с другой стороны, ехать на далекий Байкал, где она никогда не была, жить в палатке или старом, полузаброшенном зимовье, среди чужих людей – еще и мужчин, казалось выше ее сил. Одно дело – выбираться с друзьями в походы раз в год, видеть в горах романтику и сказку, бродить по миру с единственной целью – увидеть и разделить его красоту, зная, что скоро вернешься домой и сохранишь в сердце эту искорку большого костра, и совсем другое – работать в этих условиях вечного холода, ветра, нестерильности, в условиях вечного дефицита, отсутствия инструментов, лекарств и самых обыкновенных чистых вещей и горячей воды. По немногочисленным знакомым из этой сферы Катя имела представление о геологах весьма смутное: обыкновенно они бывали немногословны и суровы, первыми заговаривали редко, над восторженными туристами добродушно посмеивались, однако не отказывались посидеть у общего костра, поесть нехитрого, но вкусного ужина и, может быть, даже подпеть гитаре. Они пропадали в экспедициях в сезон, а когда наступали холода – возвращались в город и до следующего лета ходили худые, загорелые, полные удивительных историй. Но ведь в жизни, в работе, это совсем другие люди, куда более серьезные, говорящие странными словами о плотности, спайности, бурении и кристаллических решетках. Сможет ли она среди них быть не менее сильной, выполнять свой долг, чтобы не подвести целую партию и в то же время – Антона Васильевича, который ее туда рекомендует?
Долго раздумывать было некогда. Задумчиво отхлебнув уже остывшего чаю, Катя взглянула на профессора снизу вверх:
– Вы знаете, кто там… работает? В партии?
– Не знаю, Катенька, – вздохнул профессор Рябченко. – Слышал только, что был у них начальник партии Снегирев, да в прошлом месяце заболел, и послали ему другого на замену, забыл я его фамилию. Сергей сказал только, что тот крутой. Строгий. Деятельный. Рабочим спуску не даст.
Катя медленно кивнула, осознавая про себя, что если новый начальник крут и строг с рабочими, то с ней, молодой незнакомой девчонкой, будет еще суровее и строже. Что ж. Вынесет. Она все вынесет. Ради того, чтобы остаться в Москве по праву…
Они поговорили еще немного, потом Катя встречалась с Геной и Леной и вернулась поздно – дома было тихо. Она обыкновенно прислушивалась, подходя к двери, и радовалась про себя, слышал знакомые голоса, не подозревающие, что вот-вот повернется в замочной скважине ключ, но сегодня не было слышно ни телевизора, ни разговоров, ни смеха. Аккуратно открыв дверь, Катя втиснулась в небольшую прихожую, потеснив рюкзаки и сумки, устроилась на табуретке, снять вмиг отяжелевшие ботинки. На кухне горел свет. Катя прошла на кухню босиком; отец сидел на мягком угловом диванчике, откинув руку на обитую велюром спинку, и пил чай, задумчиво позвякивая ложечкой в стакане.
– Мама на дежурстве, – сказал он, оглядев дочку с ног до головы. Наверное, уж слишком она выглядела бледной и усталой, потому что он озабоченно поинтересовался: – У тебя все хорошо?
Максим Николаевич Жемчужников поднялся, вымыл стакан и посмотрел на дочь так внимательно и пристально, что солгать было невозможно – Катя забралась на диван рядом с ним и выдала все как на духу: и про Митю Донченко, и про незадавшийся с самого начала турслет, и про предложение профессора Рябченко, и про партию незнакомых геологов…
– Катюшка, Катюшка, – вздохнул отец, притянув ее к себе и жесткой, крепкой ладонью ероша ее короткие светлые волосы. – Такая взрослая и такая маленькая. Разные бывают люди. И хорошие, и добрые… и не очень. Одни и в самом деле помочь хотят, другие… от других лучше держаться подальше. Но как понять? Только самой, только самой. Без трудностей человеку не вырасти. Ты настоящих трудностей не видела. Все это, учеба, практика, любовь твоя, – все это просто жизнь, Катюшка. И в жизни случается что-то такое, с чем ты можешь справиться только сама. Вот как твои горы – перейти эту вершину, пережить. И тогда, может быть, для тебя откроется что-то новое.
В партию нужно было ехать как можно скорее – и так работники ждали обещанного врача уже несколько месяцев. Утренний поезд в Иркутск отходил ровно в шесть…
VII
К жизни туриста Кате было не привыкать, но почему-то именно сейчас, когда на кону стояли ее судьба и карьера, уезжать не хотелось, и ей казалось, что она теряет контроль, что если она уедет, то навсегда потеряет и учебу, и кафедру, и все то, к чему успела привыкнуть за семь лет. Но если Антон Васильевич обещал помочь – наверное, сделает, уж ему-то не верить у нее не было причин.
Родители пришли ее проводить. Отец до самого вагона нес рюкзак, ни на минуту не переставая ворчать, какой же он тяжелый и каково будет ей, хрупкой девчонке, тащить этот рюкзак по горам – впрочем, перед каждым походом он ворчал по тем же причинам, и теперь волнения стало только больше: как она будет там одна среди чужаков, и посоветоваться будет не с кем. Она лишь смеялась в ответ и говорила, что если в группе туристов могут собраться новички и бестолковые, то геология не терпит таких, да и профессор Рябченко сказал, что руководство в партии хорошее, дельное. Отца это, конечно, не успокоило.
Поезд уже посвистывал на перроне, словно тяжко вздыхая перед долгой дорогой. Мама расцеловала дочку, отобрала у отца рюкзак и принялась прятать по карманам ее любимые домашние пирожки со смородиной – и когда только успела напечь? А отец, взяв Катю за плечи, заговорил негромко и осторожно:
– Ты знаешь, хоть я и не одобряю все эти твои походы, ты правильно сделала, что решила ехать. В горах нужны такие люди хорошие. И партия эта… пусть они станут тебе хорошими товарищами. И раз уж работаешь, то работай сердцем. Не думай ни о чем. Кафедра, карьера… Все будет так, как должно. И если вдруг в одном не получится, то в другом обязательно приумножится. Хорошо? – он шутливо щелкнул ее по веснушчатому носу и поцеловал в лоб. Катя на миг прикрыла глаза, стараясь запомнить сухой, но теплый поцелуй отцовских обветренных губ.
– И еще просьба у меня к тебе будет, – добавил Максим Николаевич, немного помолчав. – Мы сейчас занимаемся проектом дороги в Забайкалье, ответвление БАМа, от Иркутска до Усть-Каменогорска. И я тебя прошу сделать фотографии местности. Горы, тайга, русла рек, перевалы – все, что захочешь, всю землю, которая тебе понравится. Мне нужно иметь общее представление. А сам я уехать туда пока не могу.
– Хорошо, пап, – кивнула Катя. – Я привезу тебе самые лучшие фотографии.
Они обнялись втроем – как в детстве, и она, уже совсем взрослая девушка, спряталась между родителей, прижавшись щекой к широкой и крепкой отцовской груди и целуя в щеку маму, от которой так тепло и сладко пахло домашней выпечкой и “Красной Москвой”. Поезд чихнул, вздрогнул и загудел, будто стряхивая с себя остатки ленивого станционного сна, и пассажиры ожили, принялись пестрым ручейком втягиваться в вагоны, неуклюже пытаясь втиснуться в тамбур вместе с вещами, опережая друг друга. Катя пропустила большую часть, но потом, когда поезд снова засвистел, отец сам занес ее рюкзак, и они с мамой остались снаружи. Катя прижалась носом к стеклу. Месяц или два… Сколько?..
Поезд до Иркутска плелся четыре дня, потом еще предстояло добираться на машине, и у Кати оказалось достаточно времени на размышления. Спрятав свой рюкзак под нижнюю полку, она переоделась в удобные вещи, достала книгу и, не удержавшись, мамины пирожки со смородиной, еще мягкие и даже почти теплые. На соседней полке, напротив, расположился мужчина лет шестидесяти: с заметной сединой в аккуратно причесанных волосах, короткой щетиной и усами щеточкой, в рубашке и парусиновых брюках. Он читал газету, закрывшись, но спустя недолгое время опустил ее и поверх очков взглянул в сторону своей попутчицы:
– Вы до Иркутска?
– Да.
– Я тоже. Виталий Анатольевич Молчанов, – он протянул руку, и девушка осторожно пожала протянутую ладонь, сухую, твердую, крепкую.
– Меня зовут Катя.
– Вы в Иркутск путешествовать или по делам? Видел, у вас рюкзак такой внушительный?
– Я еду в геологическую партию, – ответила она.
– Так выходит, мы с вами коллеги? – улыбнулся новый знакомый, и тогда, приглядевшись к тому, что он читал, Катя увидела, что это вовсе не газета, а карта-раскладушка с множеством карандашных пометок, и покачала головой:
– Не совсем. Я врач.
– Врач в партию? Это хорошо. Это не лишнее. Горы Байкала – удивительное место, – задумчиво проговорил Молчанов. – Таинственное и опасное. Знаете, Катерина, я сам из Иркутска, в сезон подрабатывал горным инструктором по молодости. На Байкале, по Саянам много куда ходил. И все равно не могу сказать, что хорошо его знаю. Хотите – верьте, хотите – нет, но там, на Байкале, случается… всякое. И люди пропадают, и целые группы. И дороги уводят совсем не туда, куда ожидалось. И чудеса случаются. А кого-то туда, к Байкалу, своя дорога приводит, и жизнь у человека прежней уже не будет. Вот как у меня. Или у вас.
– Почему вы так думаете? – смутилась Катя и, развернув бумажный пакет с пирожками, придвинула на столике к нему. – Угощайтесь. Мама пекла в дорогу.
– Сто лет не ел домашних пирожков! Спасибо, Катенька. А почему я подумал, что у вас поменяется что-то… Глаза у вас такие, растерянные очень. Испуганные. Вы как будто ищете, к чему бы прислониться, за что бы зацепиться. Как деревце на ветру. А будет ветер посильнее, так деревце и не выдержит. Надо быть тростником. Он кажется легким и гибким, однако любую бурю выстоит, согнется, но не сломается.
Договорив, он взял пирожок со смородиной, и некоторое время они оба молча пили чай. Поезд качался и плыл по полотну железной дороги, вздрагивая и грохоча на стыках, ложечки тихо звенели в стаканах, как будто качались на ветру. Катя думала о словах нового знакомого: она – тонкое, слабое деревце, а еще у нее, оказывается, испуганные глаза. И он думает, что она не выдержит бури, трудностей, которые ждут впереди. Она и сама не знала, что ждет впереди, поэтому и не могла сказать с уверенностью, что он неправ. И больше всего ей тогда хотелось, чтобы он ошибался.
А что до опоры, этого ей и вправду очень не хватало. Она была искренне уверена, что опора, твердая земля под ногами или стена за спиной должна быть у каждого человека, который хочет смотреть вперед с уверенностью. Ведь если не на что и не на кого опереться, если рядом не будет надежного плеча, которое поддержит в трудную минуту, крепкой руки, которая подхватит, когда упадешь – силы закончатся намного быстрее, и вера в успех растает с первым же поражением, потому что некому будет возразить, если сам в себя верить перестанешь.
До сих пор у нее эта уверенность всегда была, и Катя даже не мыслила своей жизни без знания о том, что есть родители, которые любят ее безусловно и принимают всегда, есть сердечная хирургия, профессия трудная, но благородная, которая станет ее жизненным ориентиром. Есть горы, куда можно убежать, особенно когда станет вдруг тяжело и горько, есть друзья, с которыми интересно и всегда надежно, есть Митя, с которым они собирались пожениться… Вернее, был. У Мити есть другая, другие, а ей чужого не надо. И так будто бы даже легче уезжать, зная, что, кроме учебы и кафедры, цепляться больше не за что. Друзья, может быть, забудут ее, если она перестанет ходить с ними в горы и проводить выходные. Да и родители – далеко не старики еще, и пока дочка выросла, а внуков еще нет, им нужно подумать о себе.
Катя усмехнулась и покачала головой, отвечая собственным мыслям. Ну какие внуки…
К концу второго дня в вагонах стало ощутимо холоднее, а на долгих станциях, если хотелось выйти и пройтись по платформе, следовало хорошенько одеваться. В воздухе пахло сосновым лесом и свежим прохладным ветром, небо сделалось выше и легче, очистившись от тяжелых дождевых туч в Москве и области, и в последний вечер пути даже вспыхнул ярко-розовый закат, расчерченный линиями электропередач и железных мостов. Позади остались мягкие, долгие уральские горы и золотистая степь. Впереди была Сибирь. Катя никогда еще не была так далеко. Кавказ, который они исходили вдоль и поперек, Урал и Хибины не в счет…
В последнюю ночь пути спала она плохо и тревожно. Почему-то весь вагон долго не мог уснуть, и за тонкими стенками все ходили, гремели посудой, громко разговаривали и смеялись, кто-то пел, кто-то хлопал металлической дверью вагона. Кате удалось забыться лишь ненадолго, и проснулась она задолго до прибытия. Яркий свет бил в глаза даже сквозь плотную занавеску, и Катя, щурясь и прикрываясь рукой, высунула нос из-под покрывала. Поезд стоял где-то на промежуточной станции. В вагоне было холодно, все спали, попрятавшись под теплые куртки и одеяла, вдалеке, будто за толщей воды, механический женский голос объявил в громкоговоритель, что поезд дальнего следования Москва – Иркутск прибыл на третий путь и будет стоять еще двадцать минут. Предрассветная прохлада мгновенно взбодрила, спать было слишком холодно, и, сунув ноги в кроссовки и набросив на плечи теплый свитер, Катя осторожно выскользнула из плацкарта.
По небу вовсю разливался золотистый летний рассвет, и сверкали на солнце запотевшие стекла, металлические вышки и вагоны, вымытые ночным дождем. На перроне было тихо и пусто; только старый стрелочник шагал куда-то, переступая через рельсы, спешила к поезду молодая мамочка с малышом на руках, и неподалеку от вагона, прислонившись плечом к фонарному столбу, ее попутчик стоял и курил, задумчиво рассматривая витрину закрытого киоска. При свете дня он казался будто бы старше: заметнее сделались морщины на лбу и вокруг густых усов-щеточки и глубже – глаза.
– А, Катерина, – улыбнулся он и кивнул, заметив ее. – Не спится?
– Думаю, – проговорила Катя и прислонилась к фонарю с другой стороны. – Когда соглашалась – не рассуждала, а теперь… В походах всегда вы как будто вместе, друзья рядом, есть с кем поговорить, а если что случится – ты всегда знаешь, что тебе помогут, и сам поможешь, если сумеешь. А это… Какие там люди, в партии? Как я там буду совсем одна?
– Вы заранее людей-то не судите, – Молчанов глубоко затянулся и выпустил в небо колечко дыма, подняв глаза. – Может быть, они все станут вашей семьей. И два месяца пролетят, как два дня, и возвращаться не захочется. А может и так, что тяжело будет, но это был ваш выбор и вам за него перед собой отвечать.
Он снова затянулся и закашлялся сухо, поперхнувшись дымом. Катя предложила воды, но он качнул головой:
– Пустяки. Вредно курить, но мы там почти все, каждый второй, дымили… Осталась привычка дурная. А кашель я привез из-под Воронежа. Ужасные там были осень и зима в сорок третьем.
– Вы воевали? – осторожно спросила Катя. – Где?
– Много где, – задумался Молчанов. – Когда война началась, мне девятнадцать было. Лейтенант молоденький. Сам я из Иркутска, служил под Одессой, войну встретил там же командиром зенитно-ракетного взвода. Эти места, эти города на себя первый удар приняли. Кто-то узнал, что я вырос рядом с горами, и командование направило в Приэльбрусье. У нас там своих альпинистов не хватало. Наш батальон выбивал немцев с перевалов на восточных склонах Эльбруса. Там я ранен был, отправили в госпиталь, а оттуда – в южные города. Ростов, Воронеж. Курская дуга… В Воронеже через водохранилище два берега, левый, где все заводы, фабрики и предприятия, и правый, где в основном люди живут. Правый берег обстреливали сильно. Почти каждый день. И левый бомбили, чтобы все эти заводы уничтожить, чтобы городу дыхание перекрыть, его сердце, моторы и станки. Однажды наш взвод шел через мост и попал под обстрел. Мост, конечно, обвалился, а на дворе ноябрь, и мы все в ледяную воду посыпались, как горох. На мне автомат был. Тогда поговорка другая была, сам погибай, а автомат выручай. Казенное оружие потерять – пойдешь под трибунал. И я этот автомат задрал, а сам чую – тяжелое что-то в меня вцепилось и тянет, тянет. Шарю под водой, смотрю – человек. Живой. Я его сгреб другой рукой, а он меня за шиворот. Так и догребли до берега – в четыре ноги, можно сказать, и одну руку. Его. Друг друга вытащили и автомат мой заодно. А как выбрались, я смотрю – а это Ленька Нечаев, с которым мы больше всех друг друга цепляли. А там, на воронежской речке, друг другу жизнь спасли. Вот так бывает… И не ждешь от человека никаких подвигов, и всех, кто рядом с тобой, не считаешь друзьями-товарищами, а они оказываются самыми верными. Самыми… настоящими.
– Вы, наверное, лучшими друзьями стали, – улыбнулась Катя.
– Не успели. Ленька погиб там, в Воронеже.
Виталий Анатольевич замолчал, выпустил в небо сразу несколько дымных колечек, снова глухо, надсадно закашлялся и все-таки принял у Кати воду, а она смотрела на этого человека, простого, улыбчивого, с внимательными и умными серыми глазами, и не понимала, как же все-таки не разочаровываться и не ошибаться в людях. Как может случиться так, что тот, кого любишь, и кто говорил красивые слова о любви, называл тебя ласково и стихи посвящал, может оказаться самым распоследним и подлым предателем, а тот, с кем ни слова доброго не прозвучало, кто не был врагом, но и другом не был, вдруг оказывается самым надежным и верным товарищем. Может быть, это и есть та самая жизненная мудрость, о которой твердят родители и которую не постичь ни в кино, ни в книгах, а только на собственном опыте. Например, не судить человека и вообще никак не судить его, а особенно – не делать поспешных выводов, ничего о нем не узнав. Может быть, Молчанов не нарочно рассказал эту историю, но после этого ей пришла в голову удивительно простая и светлая мысль: каждый человек по-своему смел, умен и хорош, надо только рассмотреть это хорошее и, если хочешь добрых с человеком отношений, – полюбить это хорошее среди всех его качеств, среди которых могут быть и не самые лучшие. Ведь и Митю она за что-то тогда полюбила. За то, как он мог на нее смотреть…
Когда поезд прибыл в Иркутск, выяснилось, что Молчанов ехал в те же места, что и она. В партии, которая работала на тункинском прииске, сменилось руководство: начальник партии тяжело заболел, его секретарь и заместитель не менее тяжело заразились, в Москве им выбрали замену, и, по словам ее попутчика, он и был тем самым назначенным заместителем, а кого поставили в руководство – не знал.
Маленький вокзал в Иркутске встретил гостей чистотой и пронзительной утренней прохладой, какая бывает только перед началом долгой дневной жары. Воздух висел густой и туманный, солнце пробивалось сквозь плотную пелену облаков, пронизанных золотистым светом и дорожной пылью. На тихих, сонных улицах было пустынно, как будто город спал, и Катя мысленно порадовалась, что Виталию Анатольевичу было с ней по пути: одна она ни за что бы не добралась до партии так просто, а он в подобных вопросах наверняка имел опыт.
На дороге стоял старенький грузовичок-”шишига”. Туристы часто пользовались подобным для заброски на маршрут. Возле кабины, прислонившись спиной к двери и скрестив руки, стоял, вероятно, шофер – лет тридцати пяти, в затертых походных брюках, футболке и жилете, и вся его внешность была будто нарисована простым карандашом: светлые русые волосы, смугловатое лицо без примечательных черт, тонкие прямоугольные очки без оправы. Завидев идущих к нему людей, он приподнял руку в приветственном жесте.
– Вы, вероятно, к геологам?
– Так точно, – отозвался Катин попутчик и пошутил: – А вы, вероятно, от них?
Водитель грузовичка улыбнулся и протянул руку:
– Я новый начальник партии. Гордин Олег Иванович.
Виталий Анатольевич и Катя представились в ответ, и Катя сразу оробела, перестала с таким любопытством глазеть по сторонам и разглядывать “шофера”.
– Забирайтесь, поехали, – кивнул начальник в сторону кабины. – Ехать долго, в пути ваши документы гляну. Хотелось бы сегодня до партии добраться без ночевок.
VIII
В кабине “шишиги” трое помещались с трудом, однако в тесноте, да не в обиде. Катю усадили в серединку, где оказалось теплее всего, еще и Гордин вручил глубокую крышку от термоса, в которой был крепкий, горячий черный чай с кислинкой лимона. Согревшись от промозглой утренней сырости и с наслаждением обхватив ладонями теплую кружку, она смотрела во все глаза: лобовое стекло открывало перед ней всю Сибирь, как на ладони, и, когда город остался позади, и спереди, и справа, и слева распахнулся необъятный голубой простор. Сразу за городом, будто вытекая из него, простирались холмы и хвойные леса, такого глубокого изумрудного цвета, какого она никогда не видела в Подмосковье и на Кавказе. Стена сосен и елей тянулась по обе стороны от дороги, отчего сама трасса казалась темнее и сумрачнее, и даже когда солнце поднялось в зенит и начало припекать сквозь лобовое стекло, дневного света, казалось, все равно не хватает.
Утро заполонила серая промозглая хмарь. В теплой кабине Катя согрелась, горячий чай с горьковатым привкусом крепкой заварки и почему-то хвои ходил по рукам, и ей казалось, что благодаря этому термосу, большому, неуклюжему, но зато так кстати заполненному крепким и сладким чаем, они стали немного ближе. Ведь часто подобная душевная близость возникает между теми, кто сидел у одного костра, шел по одной дороге и пил из одного котелка.
Начальник партии – Катя забыла, как его зовут, и его фамилия, и сам он, все показалось ей каким-то уж очень простым и тусклым, – вел машину быстро, но бережно, обращался с ней, как с живой, так что даже видавший виды грузовичок ехал хорошо и мягко. Через пару часов дорога превратилась в широкую, чистейшую и ровную трассу. И сосны, и небо – все здесь имело другой цвет, более яркий, насыщенный и глубокий, как будто там, в большом городе, художнику не хватало красок, а здесь он размахнулся во всю ширину бесконечной фантазии. Невозможно было привыкнуть к здешней густоте, сочности красок и масштабу полотна: хотелось смотреть, смотреть, покуда хватало глаз.
Раньше слово “Сибирь” вызывало у Кати исключительно неприятные ассоциации. В Сибири была вечная зима и короткое, влажное лето, там плохо рос урожай, жили кочевые племена, которые разводили оленей, пили соленый чай и едва ли говорили на знакомом языке. В Сибири жила первозданная, почти не тронутая человеком природа, и эти глубокие изумрудные долины, мягкие волны таежного моря и спины холмов, как плывущих в вечности китов – все это она представляла себе только в воображении.
Начальник партии за рулем едва уловимо усмехнулся, заметив, как Катя всякий раз при виде высоких холмов, далеких, туманных горных цепочек или особенно яркой таежной зоны восторженно ахает и подается вперед, ближе к окну. Он-то, конечно, наверняка привык к бесконечному, размашистому великолепию долгих гор и свинцовому цвету низкого, тяжелого неба.
– Впервые в Сибири? – спросил он негромко, коротко взглянув в ее сторону. Катя кивнула, во все глаза разглядывая встающие из-за горизонта горы.
– Они похожи на спящих китов, – проговорила она. – Из тумана, как из моря, видно круглые спины. Вы видели китов?
– Видел. На Камчатке.
– Что вы делали на Камчатке?
– Работал.
– Там хорошо? Лучше, чем здесь?
– Неплохо.
– А сюда вы ведь тоже недавно приехали?
Их какой-то будто бы зеркальный разговор ее весьма забавлял, словно они перебрасывались короткими вопросами и ответами, как небольшим упругим мячиком.
– Ну да, – согласился начальник, немного подумал, бросив взгляд на “китов” и снова сосредоточившись на дороге, и Катя не поняла, то ли он всегда так разговаривал, то ли ее расспросы быстро его утомили. – Простите, я не спросил: а как вас зовут?
– Катя, – улыбнулась она. – Жемчужникова Катерина Максимовна.
– Очень приятно. Вы бывали в горах, Катерина Максимовна?
– Я очень люблю горы…
Начальник партии, так и не напомнивший свою фамилию, оказался не слишком разговорчивым, и, когда Катя умолкла, ожидая расспросов, он, вопреки ожиданиям, ничего больше не сказал и не спросил, только задумчиво кивнул. Дорога тянулась и тянулась, то прячась в сонных голубых холмах, то вылетая на широкий участок большой бескрайней долины, и тогда старенький грузовичок бодро набирал скорость, и в его кузове, будто в нутре, что-то громыхало и глухо постукивало. Под эти мягкие, успокаивающие звуки дороги Катя задремала. Сначала в поезде, потом в “шишиге” – от долгой поездки ее укачало, и она заснула быстро, слушая гул мотора и шуршание тяжелых шин по влажной дороге. Голова отяжелела и сама собой медленно опустилась набок.
Ехать пришлось долго, и, когда грузовичок остановился на краю старой, полузаброшенной деревни, было уже почти темно. Густой фиолетовый свет угасающего заката разливался по чаше широкой долины, поглощая крохотные домики, наполовину вкопанные в землю, старые изогнутые деревья и полуразвалившиеся остатки плетня. Катя вздрогнула от того, что чья-то сухая и жесткая ладонь мягко и осторожно, но тем не менее настойчиво похлопала ее по щеке:
– Просыпайтесь, Катерина Максимовна, станция пересадка.
Катя медленно, с трудом открыла глаза, осмотрелась. После странного, неглубокого сна тело все еще казалось тяжелым, будто налитым свинцом, и она с изумлением обнаружила, что грузовичок стоит на краю внезапно обрывающейся грунтовой дороги, большое и тяжелое синее небо темнеет и окрашивается в розовый, малиновый и золотой, а сама она все оставшееся время дороги проспала, положив голову на плечо… как же все-таки его фамилия?
Он сидел, замерев в одном положении и держа правую руку на руле, хотя в этом уже не было никакой необходимости – просто, если бы он пошевелился и убрал руку, она могла бы упасть вперед и удариться о панель управления. Катя проснулась окончательно и, вздрогнув, подскочила на месте:
– Что же вы сразу не сказали…
– Мы только приехали. Я тоже отдохнул, – ответил он, немного помолчав, и она сразу поняла, что это была неправда. – Вставайте. Вертушка ждет.
На таежный поселок опустился малиновый вечер. Конусы гор почернели, облака опустились ниже, разделив их напополам, и висели в воздухе розоватым мягким пухом. В пронзительной тишине близкого леса пахло мокрой землей и листвой, и тишину нарушало только стрекотание заведенного винта. Пилот вертолета высунулся из кабины, придержав окно перчаткой, и хрипло закричал:
– Ну где вы там все, а? Олег Иваныч!.. В ночь полетим или как?
Начальник партии с размаху кинул рюкзаки в темное, непроглядное нутро вертолета рюкзаки Кати и Молчанова, потом запрыгнул туда сам. Протянув руки, подхватил Катю за пояс и легко подтянул ее наверх – она и ахнуть не успела, только поджала ноги, чтобы не зацепиться ботинками за борт.
Он усадил ее на железную скамейку у стены, сам пристегнул широкий ремень безопасности и, сняв с верхней полки наушники, зафиксировал на ее голове. Наушники были большими и то и дело сползали за затылок. Она взялась их поправить, и вдруг он накрыл ее ладони своими – руки у него были шершавые и теплые.
– Держите вот так. Полетим, будет громко, – а потом помог пристегнуть вещи Виталию Анатольевичу, сел на железную скамью сам и рукояткой инструмента постучал по железной обшивке. Вертолет вздрогнул, заворчал, затрясся, снаружи загрохотал, набирая обороты, винт, и неожиданно сердце ухнуло в глубину, а в голове сделалось странно легко и пусто. Катя испуганно схватилась за наушники, в полутьме перехватила взгляд начальника партии и вспомнила, как его зовут. Гордин Олег Иванович. Такое звучное и в то же время простое имя.
Вертолет грохотал, как будто летел не по небу, а кувырком по каменистому склону. Изо всех сил прижимая к ушам наушники, Катя зажмурилась и даже поджала ноги, но это не помогало: ужасный, дребезжащий звук старой машины словно пронизывал насквозь, проникая внутрь и перетряхивая каждый внутренний орган – а еще откуда-то очень сильно тянуло ледяным вечерним ветром, и противный, пробирающий холод вместе с этим выворачивающим наизнанку шумом так измучили непривычную к полетам Катю, что к тому времени, когда винт зашумел по-другому и сердце взлетело в макушку, давая понять, что вертолет начал снижаться, она зареклась летать на этом отвратительном транспорте еще раз.
* * *
Большая, тяжелая железная стрекоза примяла траву, и гул винта превратился в стрекот, а потом совсем затих. Девчонка первой торопливо выскочила на твердую землю, как будто спешила покинуть темное нутро, пропахшее горячим железом и топливом, и даже пошатнулась, едва встав на твердую землю. Гордин спрыгнул следом, принял у Молчанова рюкзаки и дал отмашку пилоту, что салон пуст.
Девчонка стояла посреди поляны и во все глаза смотрела на тайгу, а тайга, казалось, всматривается в нее, чужачку в светлых сереньких штанах и смешных рыжеватых ботинках, выцветших от воды и солнца. Гордин порадовался про себя, что подгадал почти идеально: шесть часов на машине, полчаса на вертушке, и вот они уже успели добраться до партии до того, как стемнеет совсем. Розоватые и золотистые лучи заката с любопытством скользили по макушке девчонки, и ветер играл ее короткими волосами цвета спелой пшеницы.
Пока в машине она спала у него на плече, он словно бы даже чувствовал аромат этих колосьев и лугового разнотравья. Ее волосы пахли летом и горячей дорожной пылью, и от их легкого, почти невесомого прикосновения к его щеке на миг стало тепло, а потом снова скользнул холодный ветер, и Гордин, вспомнив об этом тепле невзначай, даже поднял повыше воротник штормовки, потому что вдруг сделалось холодно и неуютно в сырой вечерней тайге.
– Олег Иванович!
Надо же, какая вежливая. И голосок мягкий, тихий, интеллигентный.
– А мне куда можно?.. – спросила девчонка, озираясь озадаченно и слегка растерянно. В одной палатке жили Санников и Колька, Дымов и Трофимов обитали в хозяйственной, остальные были заняты другими рабочими, и понятно, почему она растерялась. Гордин и сам не ожидал такого вопроса. Он подумал даже о том, что нужно организовать для нее что-то наподобие фельдшерской палатки, но там было немного места. Не ночевать же ей, в самом деле, на улице.
– Пойдемте со мной, – сказал он, помолчав и подумав. Катерина вспыхнула:
– Мне что, в палатку с вами?
Гордин засмеялся.
– Ну вот еще! Вадим вам выдаст штормовку и спальник. Сегодня переночуете в штабе, а завтра я что-нибудь придумаю.
Нахохлившись и зябко сунув руки в рукава, Катя пошла за ним, и в свете синих таежных сумерек в большой тяжелой куртке ее фигурка казалась совсем маленькой и хрупкой. Гордин шел и размышлял: о чем думал профессор, когда отправлял ее сюда? Долго ли она, такая птичка-невеличка, здесь продержится? И ведь ему теперь отвечать за нее. Если не замерзнет до утра, это будет уже победа…
Пока Трофимов выдавал ей под опись куртку и спальник, Гордин зашел в штабную палатку, разложил сброшенные в кучу вещи, веревки, молотки и прочее снаряжение. Да уж, пока он тут разгребал бумаги и пробы, брошенные Снегиревым, две недели один, не было времени на то, чтобы наводить порядок, и штабная палатка обросла снаряжением, которое могло пригодиться в любой момент, теплыми и легкими вещами, посудой, книгами, бумагами и невероятным количеством оставшихся без внимания сухих пайков. Освободив достаточно места в углу за импровизированным складом проб и шлихов, Гордин устало опустился на стул и раскрыл дневники Снегирева, бывшего начальника Яман-Гольской партии.
Дневники эти оказались документом прелюбопытным. Снегирев писал недостаточно и не слишком подробно, больше места занимали схемы и чертежи. Судя по его записям, экспедиция стартовала от того же поселка, Хойто-Гол: он хорошо запомнил эту дорогу по тайге и долгий, изматывающий подъем вдоль речушки Хубуты, мимо цепи безымянных перевалов. На одном из перевалов стояли пометки – буква “Г” и точки красным карандашом. Скорее всего, гранаты в пойме реки Хубуты, но странно, что отмечены они были не в реке, а на самом теле горы, как будто россыпь гранатов была обнаружена прямо на земле. После этого экспедиция отправилась дальше по маршруту, минуя перевал Усть-Илимцев. А после этого экспедиция как будто все время сидела на одном месте, так и не продвинувшись дальше.
В свое время Гордин долго исследовал реки Яман-Гол и Нарин-Гол и точно знал, что в них есть золотоносные места, но чтобы определить их конкретно, нужно было пройти всю реку и промыть шлихованием каждый участок. Однако чем больше он смотрел на схему, зарисованные Снегиревым, тем менее хаотичным ему казалось движение. А потом, карандашом соединив выбранные прошлым руководителем точки, он вдруг отложил бумаги и долго вглядывался в эти линии. Они были хорошо ему знакомы.
Потому что шесть лет назад он чертил их на карте сам.
Но тогда еще совсем безрезультатно и почти безнадежно.
Ему сделалось очень интересно, каким образом маршрут этой партии до его приезда так идеально согласовался с маршрутом, который он разработал, частично прошел, а вторую половину не успел. В прошлой партии, которая стала последней для его исследования шестилетней давности, маршрут трижды проходил через пересекающиеся точки: каньоны, устья и точки слияния рек. Как раз те места, где вполне вероятно можно было обнаружить золото. Как раз те места, которые он оставил в безвозвратно пропавшем отчете, надеясь либо исследовать самостоятельно в следующей экспедиции, либо оставить для потомков. А потом все пропало.
Или не пропало. Или не все.
Негромкий шорох по ту сторону палатки отвлек Гордина; резко отложив стопку бумаг, он поднялся и взял со стола фонарь. Яркий желтый луч скользнул за брезент, сразу нырнув в темноту:
– Кто там?
– Это я, – брезент отодвинулся в сторону, и в штабную палатку скромно проскользнула Катя. Осмотревшись, она бросила теплую куртку и кое-как свернутый спальный мешок на расчищенный пятачок травы, который освободили специально для нее, и в нерешительности замерла у вертикальной балки, что поддерживала крышу палатки шатром. Гордин вздохнул и, погасив фонарь, сел обратно; Катя тихо возилась у него за спиной, в полной тишине шорох вещей казался громким, но вскоре все стихло, и, обернувшись, он увидел, что она лежит, завернувшись в огромную куртку и спрятав нос в подшитый снизу воротник. Вскоре ее дыхание сделалось ровнее и тише, и она будто бы очень быстро заснула. Во сне она казалась еще моложе, совсем юной; сколько ей лет, двадцать два, двадцать три года? Наверняка только закончила медицинский, или вовсе студентка еще, практикантка. Плохая была идея отправить ее на практику сразу в такие суровые условия. А им врач нужен, хороший и сильный, квалифицированный врач, который в случае чего и вывих вправит, и рану зашьет, и, не приведи, конечно, чтобы пришлось, но и на себе вытащит взрослого крепкого мужчину. Врач, а не детский сад, с которым придется нянчиться вместо настоящей работы. Мало ему забот о целой партии, теперь еще и девчонка.
Поэтому Гордину не спалось. За рулем он клевал носом, потому что встать пришлось рано, чтобы встретить их с поезда, а сейчас, когда вся работа закончилось и появилось время отдохнуть, спать почему-то расхотелось: может быть, дневники Снегирева виноваты, а может, то, что он слишком много думал про эту девочку, Катю. Беспокоился, что ей будет негде спать и нечего надеть холодными таежными вечерами – но у Кати все было как нельзя лучше, она мирно спала, укутавшись в большую куртку, пропахшую хвоей и дымом. Гордин усмехнулся, покачал головой и положил подбородок на скрещенные руки.
IX
Ночь выдалась спокойной и такой тихой, какой бывают только сибирские таежные ночи – детям про такие ночи говорят, что можно услышать, как шепчутся звезды. Ни ветерка, ни птицы, только река тихо плескалась под крутым берегом, и небо было низкое, бесконечно черное, как будто покров, натянутый между особенно высокими макушками елей и кедров.
Мимо палаток по лагерю шел человек. На безлесной долине, открытой, как на ладони, разливался холодный серебряный свет луны, и без фонаря было светло, как в сумерках; человек осторожно переступал через ящики с инструментами и пробами, колышки и оттяжки палаток, и шел, не таясь, словно был уверен, что в такую глухую и тихую ночь никто лишний раз не проснется. Он подошел к реке, где накануне партия проходила шлихованием участок: там, где геологи промывали пробы, течение было спокойным, а глубина самой реки – чуть выше колена, однако сразу же за небольшой естественной запрудой река резко поднималась и неслась вниз порогами, грохоча и плескаясь. Здесь место было опасным: по камням реку не перейти – скользко, просто так, вброд – глубоко, поэтому оставленные после вчерашней работы ящики со свежими образцами и шлихами были пристрахованы к дереву веревкой и карабинами. Прораб Дымов любил надежность и всегда требовал перед тем, как закончить работу, убедиться, что результат не пропадет.
Человек задумчиво осмотрел ящики, обошел их кругом, посветил фонарем в два верхних, словно что-то искал, а потом ослабил узел страховки и рядом с ящиками положил очки – большие, неуклюжие, в черной роговой оправе. Скользнув лучом фонаря по берегу и убедившись, что его никто не видел, человек поднялся с берега обратно на поляну и ушел в сторону лагеря.
Рваное серое облако накрыло луну, погружая долину в глубокую темноту.
* * *
Утром Катя проснулась рано, еще до солнца: на удивление, выспалась она прекрасно, большой, мягкий спальник и теплая куртка согрели ее не хуже городской постели с подушками и одеялом. В палатке было тепло от примуса, который, впрочем, давно погас, а солнце еще не встало: в чашеобразную долину, со всех сторон окруженную серыми громадами, рассвет приходил дольше всего. Выбираться из-под теплой куртки и спальника было пронизывающе холодно, но, сделав над собой усилие, Катя одним движением сбросила ее вместе с остатками сна, встряхнулась и протерла лицо сухими холодными ладонями, пытаясь взбодриться.
За столом, положив голову на скрещенные руки, спал начальник партии – как был, в сапогах и жилете, даже очки не снял. Светло-русые пряди падали ему на лоб, и во сне он отчего-то хмурился – наверно, ему снились все эти чертежи, дневники и схемы, рядом с которыми он вчера уснул. Катя тихо подошла поближе и осторожно тронула его за плечо; Гордин спал чутко и от малейшего прикосновения поднял голову и поправил съехавшие на нос очки:
– Катерина Максимовна? Что случилось?
– Вы заснули прямо за столом, – прошептала Катя и, наклонившись, подняла упавшие со стола записи. – До рассвета еще есть время, может быть, пойдете прилечь?
– Да нет, выспался, хватит, – решил Гордин, помолчав немного. – Это я сегодня даже проспал. Вы, если очень проголодались, возьмите на столе печенье и чай. Пока дежурные приготовят, еще час пройдет.
– Спасибо, я лучше со всеми, – Катя покачала головой, хотя голод уже и вправду давал о себе знать: она ничего не ела еще с поезда. – Если можно, вы мне пока расскажите, где будет мое место и где можно взять все лекарства и перевязочные…
Выдав Катерине медицинскую сумку с перевязочными материалами и рассказав, что где можно найти в штабной палатке, Гордин хотел было еще недолго поработать в тишине, но, судя по звукам за брезентовой стенкой, лагерь уже просыпался: у палатки завхоза слышался громкий, звучный голос прораба Дымова, в стороне импровизированной кухни кто-то гремел посудой и насвистывал незамысловатый мотив. Гордин со вздохом собрал свои записи в тонкий потертый портфель и обернулся к Катерине:
– Вам чем-нибудь помочь?
– Буду признательна, если поможете перенести все это в фельдшерскую палатку, – кивнула Катя и опасливо покосилась в сторону ящиков с лекарствами и прочим медицинским оборудованием. Гордин подхватил сразу два и молча вышел – ей ничего не оставалось, кроме как поспешить за ним.
Солнце уже позолотило макушки деревьев и мягкие очертания хребтов, и в долине сделалось намного теплее, хотя от близкой реки тянуло прохладой. Ночью прошел небольшой дождь: камни были скользкие, трава от росы блестела алмазной россыпью, и капли под солнцем сверкали на брезенте палаток и тентов. Фельдшерская палатка стояла в стороне от остальных, сразу за ней начинался густой лиственничный лес – Катя с одобрением отметила, что это правильно, что доктору следует находиться чуть поодаль от лагеря, особенно на случай, если кто-то тяжело заболеет и придется изолировать. Гордин первым нырнул в палатку и, разместив ящики, придержал полог изнутри, пропуская Катю.
В палатке, отданной под медицинскую, пахло аптекой и немного сыростью – так бывает в палатках, которые долго не проветривали. Здесь имелись два складных стула и легкий стол, спальное место с уложенными мешками и небольшой пустой ящик для личных вещей. Солнечный свет проникал сквозь зеленый брезент, но его не хватало, и под потолком на крючках болталось две лампочки.
– Если вам света будет не хватать, не стесняйтесь, скажите, – заметил Гордин, окинув взглядом палатку, которую обустраивал накануне сам. Тогда казалось, что предусмотрел все и даже больше, но когда увидел эту пигалицу в большой не по размеру куртке и с огромными глазами на бледном веснушчатом лице, то сразу же понял, что всего будет недостаточно, но она не пожалуется. – И если ночью будет холодно, тоже… скажите. Мы вам дополнительных спальных мешков выдадим.
– Ничего, привыкну, – улыбнулась Катя. – Там еще надо два ящика отнести, поможете?
Отказать Гордин уже не мог. Они вернулись в штабную палатку, и оказалось, что про вновь прибывшего доктора знает уже вся партия; в палатку началось настоящее паломничество: одни заглядывали под предлогом позвать начальника позавтракать со всеми, другие хотели уточнить сегодняшние квадраты, хотя еще вчера Гордин распорядился, что в течение четырех дней, пока не будет прошлихован весь участок реки Яман-Гол на определенной зоне, новых участков не будет и изменений в плане-графике не предвидится; третьи не скрывали честного любопытства, а прораб просто принес котелок с водой и примус, сделал чаю и остался.
– Знакомьтесь, Катя, – Михаил Егорович Дымов, руководит работами на участке, – представил Гордин. Не успел он добавить что-то и представить саму Катю, как Дымов с охотой протянул руку и сама девушка неожиданно весело и крепко ответила на его рукопожатие. Михаил Дымов обладал удивительной способностью расположить к себе кого угодно за минуту-другую обыкновенного разговора, и сам Гордин еще в первые дни знакомства ловил себя на том, что в первую очередь идет за советом к нему, о работниках спрашивает у него и в самом деле доверяет ему больше всех. На мгновение в глубине души шевельнулось чувство, похожее на ревность: ему бы хотелось, чтобы Катерина Максимовна в первую очередь обращалась к нему. Конечно, было бы хорошо, если у нее ничего не случится, но кто знает, понадобится ли что-то или захочется спросить, поговорить… Гордин даже незаметно тряхнул головой, стараясь отогнать странное и неожиданное чувство. Нельзя быть эгоистом. Без сомнения, Катерина будет в центре внимания, хочет она того или нет – единственная женщина в партии, к тому же, молодая и красивая, непременно вызовет любопытство.
Кипяток подоспел, Дымов разлил чаю, наполнив палатку горьковатым ароматом простой и крепкой черной заварки с еловой хвоей, выудив из кармана тканевый мешочек, бросил себе в кружку пару листьев:
– Саган-дайля, местная травка. Это мне вместо кофе, для бодрости. Хотите попробовать, Катерина Максимовна? Она вкусная.
– Давайте, – усмехнулась Катя и подставила кружку. Гордин скептически хмыкнул, встал рядом с Катей, оперевшись на деревянный стол, и отхлебнул из кружки просто так. Катя взяла чай из вежливости, но мыслями была уже занята делом. – Михаил Егорович, мне из Иркутска нужно будет выписать недостающие медикаменты. Я не вижу здесь очень многого из того, что нам пригодится.
– Да как же, недостающие? – удивился прораб. – Вот же полная аптечка!
– Ага, – вставил Гордин. – Цитрамон от головы, корвалол от сердца и аспирин от всего остального.
Катя хихикнула, и тогда мужчины тоже переглянулись с усмешкой. Однако она была права, и на первый взгляд, как минимум, не обнаружилось лидокаина и новокаина, сиропов от кашля, а те, что были, пережили свой срок годности. Катя раскрыла тонкую тетрадь в клеточку и, поблагодарив за чай, прошла к ящикам, сняла верхний, принялась выкладывать на стол перевязочные материалы, пересчитывая бинты, марли, стерильные салфетки и закрытые упаковки шприцев. Гордин одним махом опрокинул в себя остатки чая, чувствуя легкую вину за то, что сидит без дела, пока остальные уже чем-то заняты:
– Михаил, позови сюда Колю Белькова, мне нужна связь с Иркутском. Сейчас Катерина Максимовна составит список того, что нам нужно в первую очередь, и мы запросим в институте…
Прораб не успел ничего ответить, потому что брезент штабной палатки взлетел, пропуская Санникова, отчего-то взволнованного и бледного. Инженер был молчалив и не имел обыкновения лишний раз вообще что-либо говорить, однако по его лицу можно было многое понять; едва взглянув в его сторону, Катя поняла, что рано сложила медицинские препараты.
– Дайте чистую тряпку, – сказал Санников совершенно спокойно. Правой рукой он крепко зажимал левое плечо, но все равно и Катя, и Гордин, и Дымов увидели, что его рубашка слева вся залита кровью, и кровь сочится сквозь пальцы и капает на траву, на его штаны и сапог.
– Какую тряпку, Иван Ильич? – возмутился Гордин. – Сядьте!
– Там шейкер на ходу, – сказал он, и все поняли, что он скажет следующим: «Я не могу».
– Михаил, – Гордин кивнул в сторону выхода, Дымов все понял и исчез, ушел проследить за шейкером и подменить товарища. Санников устало опустился на ворох курток и спальных мешков, которые Гордин уже собирался было укладывать, и Катя присела на корточки рядом, протерла руки разведенным спиртом и, дождавшись, пока он разберется с пуговицами, сняла рубашку с одного его плеча и с трудом удержалась от того, чтобы ахнуть: по руке тянулась глубокая рана, которую и царапиной назвать было трудно. Что-то длинное и тонкое разорвало плотную ткань рубашки и сильно задело руку, вокруг кожа покраснела, словно обожженная, и Катя заметила, что на пострадавшей руке была надета перчатка. Вторую он, вероятно, снял, чтобы не занести инфекцию.
– Что вы такого сделали с веревкой? – тихо спросила она, пока искала чистую тряпицу и обрабатывала рану. Санников только чуть поморщился, когда спирт коснулся кровоточащего края:
– А вы наблюдательны. Ящик с пробами упал в реку. Я успел поймать за страховку, но течение там... Выбило из рук и рвануло.
Катя помолчала. Видно, ящик был очень тяжелым, а течение таким сильным, что вместе с рывком сбило его с ног: слева его одежда была испачкана, как будто от падения. Кровь вскоре остановилась, но рваные края глубокой царапины нельзя было оставлять просто так. Катя нахмурилась, осторожно осматривая руку: задело сильно, края разошлись, если не закрыть рану – заживать будет долго, неприятно, и может воспалиться: только инфицированных ран им тут, в тайге, и не хватало, если простые травмы она вылечить может без труда, то от заражения избавиться будет сложно. И хотя раньше ей подобного делать не приходилось, Катя попыталась говорить спокойно и не суетиться.
– Рана серьезная. Нужно зашить.
– Зашивайте, – равнодушно отозвался Санников.
– Новокаина нет, – ее голос предательски дрогнул.
– Ну и что?
– Обезболивающего, – повторила Катя, думая, что он не сообразил по названию.
– Я понял, – сказал Санников. – Так зашейте.
Катя медленно вздохнула. В Москве, в лаборатории, в операционной, где все было стерильно и практиканты друг другу ассистировали, где был строгий взгляд профессора и старшие, опытные врачи, достаточно чистых бинтов, горячей воды и яркого света, работать было не страшно – ошибку сразу же исправляли, присутствие опытных врачей внушало уверенность, но теперь "опытной" приходилось становиться самой.
Этого человека она не знала и видела впервые: еще толком не успела ни с кем познакомиться, кроме Гордина и Дымова, но почему-то с коротким разговором у нее сложилось такое ощущение, будто она знала его очень хорошо. Казалось, что он из тех людей, с которыми всегда присутствует чувство, словно вы знакомы всю жизнь: такие люди хорошо умеют молчать, никогда не говорят и не делают лишнего, а их присутствие незаметно, но рядом с ними всегда хорошо и спокойно. Даже сейчас, с серьезной травмой, инженер сидел совершенно спокойно, даже не пытался прикоснуться к ране лишний раз – после того, как Катя обработала, спиртовой раствор, без сомнения, сильно обжигал, однако этот человек хорошо умел либо терпеть боль, либо не чувствовать ее.
– Олег Иванович, вы мне поможете? – прошептала Катя и тут же кашлянула, чтобы от волнения голос не казался севшим. Гордин удивленно кивнул.
– Что надо делать?
– Вскипятите воду, маленького котелка будет достаточно. Отлейте половину и разбавьте холодным, чтобы не было слишком горячо. Это мне нужно для очистки. Во второй половине, которая останется горячей, прокалите иглу и вот этой стерильной салфеткой протрите насухо, – Катя протянула ему закрытую упаковку салфеток, говорила медленно, обдумывая каждое слово, и Гордин кивал, как будто записывал мысленно. К счастью, незадолго до происшествия они с прорабом пили чай, примус не успел остыть, и вскоре у Кати под рукой было все необходимое. Гордина не прогоняли, и он не ушел; остался и смотрел, как работает эта девчушка, на удивление спокойно и сосредоточенно, как будто всю жизнь занималась этим, зашивала раны на живую в глухой тайге без всякой помощи и необходимого набора препаратов. Он не знал, о чем она думала и чего боялась, но лицо ее оставалось бесстрастным, словно они со старшим инженером сговорились, что он не будет пугать ее и показывать, что ему больно, а она – что не умеет и боится работать без обезболивающих.
Катя протянула в иглу крепкую шелковую нить. Нить была светлой и скользила в пальцах, едва заметно дрожащих от волнения.
– Посветите мне, – тихо попросила она. Солнечным днем в палатке было светло, но для врача недостаточно; без вопросов Гордин присел рядом, включил фонарь и направил луч света на руку пострадавшего. Катя коротко вздохнула, как будто перед прыжком в воду с вышки, и протянула первый стежок. Нить скользнула легко и непринужденно, Санников дернулся и напрягся, на скулах заиграли желваки. Вспомнив его имя в подходящий момент, Катя, как могла, ласково тронула его ладонь:
– Потерпите, Иван Ильич. Я знаю, что очень больно. Но заражение нам не нужно...
Санников стиснул зубы и прикрыл глаза. Катя зашивала осторожно и бережно, едва касаясь кончиками пальцев, но нить ложилась крепко, и спустя несколько минут она закончила; Гордин помог ей отрезать нить, она сама затянула несколько надежных узлов, еще раз обработала жгучим спиртом и наложила сухие, чистые бинты.
– Вот и все. Вы герой. Вечером еще зайдите ко мне, сменим повязку. Олег Иванович, не нужно ему сегодня работать, – Катя взглянула снизу вверх, и Гордин рассеянно кивнул, он даже не предполагал, что Санников вернется на квадраты после такого. Выудив из ящика флягу "особого случая", он плеснул на дно кружки немного:
– Выпейте. Легче перетерпится.
Санников взглянул на него с легким удивлением, как будто начальник предложил ему не водки, а жидкого мыла.
– Я непьющий, – тихо ответил он и снова прикрыл глаза, набросив рубашку на плечи и откинувшись головой к туго натянутой брезентовой стенке. Катя осторожно тронула его здоровую руку:
– У вас там тугая повязка, но если начнет кровоточить, сразу зовите меня. Пока что поменьше двигайте рукой, чтобы швы не разошлись, – убедившись, что он услышал ее и молча кивнул, она поднялась и направилась к выходу: – Пойдемте, Олег Иванович, надо поговорить…
X
День уже вступил в свои права, и на улице солнце припекало вовсю: в Москве о такой жаре с начала лета могли только мечтать. Воздух раскалился от горячих камней и висел зыбким, дрожащим маревом. Не спасала даже тень: под соснами и большими раскидистыми кедрами густо и терпко пахло смолой, хвоей и теплой древесиной, и от этого запаха становилось душно и сонно. Обмахиваясь тетрадкой, Катя кивнула в сторону палатки:
– И часто у вас такое?
– Травмируются? – Гордин снял очки, покрутил дужку в руках и смущенно пожал плечами. – Бывает…
– Вы видели, как он поранился? Ему веревкой могло и мышцы порвать, и все тогда, инвалидность, – возмущенно прошептала Катя. – Что у вас с техникой безопасности?
– А что тут сделать? – Гордин посмотрел в сторону реки, где рабочие заново укладывали ящики, а прораб объяснял кому-то, как обращаться с шейкером. – К сожалению, это личная ответственность каждого из нас… Мне кажется, Катерина Максимовна, или вы хотите меня отчитать?
Он приподнял одну бровь, глядя на нее с легкой, едва уловимой улыбкой одними глазами, и выражение его лица, спокойное и в то же время несколько удивленное, казалось обезоруживающе смущенным и растерянным. Солнце позолотило его светло-русые волосы, и ветер растрепал отросшие пряди, скрывая раннюю седину на висках.
– Хочу, но не буду, – девушка медленно вдохнула и выдохнула, считая про себя до десяти туда и обратно, чтобы не сорваться и не закричать: ведь на самом деле он не виноват, что кто-то неосмотрительно схватился за убегающую страховку, не виноват, что не хватает лекарств, не виноват, что она, Катя, впервые столкнулась с подобным случаем, еще и в непривычных для себя условиях. – Это действительно нельзя предусмотреть, но…
Кате очень не хотелось ссориться с начальством в первый же день, к тому же казалось, что Олег Иванович и в самом деле всерьез переживает за случившееся и не считает, что это в порядке вещей. Катя и сама понимала, что геологоразведка – не курорт, и травмы бывают и похуже, но также она понимала и то, что необходимо принять меры, чтобы подобное случалось как можно реже.
Гордин будто прочитал ее мысли. Когда молчание затянулось и ей было больше нечего возразить, он сказал:
– Я пойду посмотрю, что там случилось. Если понадобится, укрепим страховки, перенесем снаряжение в более безопасное место, поставим на шлихование больше людей, чтобы контролировали друг друга в случае чего…
– Что такое шлихование?
– Шлиховое опробование. Это то, чем мы здесь сейчас занимаемся, – пояснил Гордин. – Изучаем русло реки на наличие золота, вольфрама и молибдена. Перед более глубокими разработками всегда осматривают землю на наличие минералов. Если река их не выносит, значит, на этой площади искать смысла нет. Для этого ребята расходятся по руслу реки вверх и вниз на несколько километров, черпают песок и гальку и отмывают все это в специальных рамах по несколько раз. Весь мусор смывается, в рамах остается золото и серый шлих, в котором можно найти еще что-нибудь полезное… Работа нудная, но это необходимо.
Катя понимающе кивнула, и он ушел, посадив очки обратно и сунув руки в карманы: похоже, это было его привычкой. Она постояла еще немного, справляясь с волнением, и вернулась в палатку. Казалось, за время их отсутствия там сделалось еще жарче, и она привязала брезентовый полог снаружи и открыла оконце, чтобы проветрить. Ее пострадавший сидел там же, где она его оставила, на ворохе спальников, прислонившись спиной к натянутой брезентовой стенке. Едва девушка вошла, он открыл глаза.
– Как вы себя чувствуете? – улыбнулась Катя, распахивая в палатке все возможное, чтобы стало полегче дышать. – Как рука?
– До свадьбы заживет, – отозвался Санников и, помолчав, добавил: – До золотой.
Катя засмеялась. По его лицу тоже промелькнула улыбка, и он ни разу даже не поморщился, пока она осматривала швы и заново обрабатывала их дезинфицирующим раствором. Теперь, когда самое страшное было позади и никто не суетился рядом, под рукой, она взглянула на его ранение спокойнее и поняла, что ничего совсем уж страшного не произошло: сильным рывком веревки разрезало одежду и руку, но не слишком глубоко, через неделю-другую рана затянется и рука сохранит подвижность.
Она хотела расспросить его подробнее, как это случилось. Еще ей было очень любопытно, что другие участники партии думают про Гордина, и это было такое любопытство, за которое ей вдруг сделалось стыдно самой. Старший инженер не был похож на человека, готового сплетничать, да и разговаривать ему вряд ли хотелось; закончив перевязку, Катя тихонько убралась за стол и принялась пересматривать препараты в аптечке, рассчитывая на три месяца: может быть, она уже отсюда уедет, а им придется справляться самостоятельно. Но пока она здесь, она будет очень стараться, чтобы таких случаев происходило поменьше.
…Гордин спустился к реке, чувствуя легкие уколы совести за свою предвзятость. Он не любил судить людей заранее, но так уж получилось, что профессиональный взгляд на геологию сыграл с ним злую шутку: ему думалось, что в партии сможет работать только очень сильная физически и духовно женщина, что такие тоненькие и тихие, как Катя, здесь не справятся, однако он сразу же понял, как ошибся в ней. Ему понравилось, как быстро и без лишних причитаний она остановила кровь, обработала рану и даже не испугалась наложить швы, хотя в условиях отсутствия обезболивающих и стерильности ей наверняка еще не приходилось работать. А ведь он ей даже ничего не сказал, не ободрил, когда все закончилось – мог бы и похвалить, но забыл за своими мыслями. У края берега он обернулся, скользнул взглядом по лагерю, но хрупкой девичьей фигурки больше не было видно среди сосен: видно, вернулась в палатку. Он мысленно укорил себя за то, что не доверял ей и думал, что не справится. Работа уже шла полным ходом: на этом квадрате, ближайшем к лагерю, работало шесть человек, инженера Санникова заменил Михаил Егорович. Завидев начальника, он сказал что-то рабочим у шейкера и подошел к нему.
– Как он там?
– Ничего, нормально, – кивнул Гордин. – Знаешь, я зря думал, что Катерина Максимовна будет нам обузой. Пока о ней судить рано, но сейчас она неплохо справилась.
– Да, Катенька молодчина, – охотно согласился Дымов. – У меня старшая дочка ее ровесница…
– Сколько у тебя их? – усмехнулся Гордин. – То ты говорил, сын у вас, то дочка.
– Четверо, – Дымов как-то сразу приосанился, сделавшись от гордости на сантиметр-другой выше ростом. – Старшая дочка, а потом три сына… Ты знаешь, Олег, что-то мне не нравится эта история с ящиками. Я же сам их крепил, два раза вокруг сосны обошел, потом еще приходил проверить, перед тем, как вчера закончили. Не могли они сами по себе так сорваться, чтобы улететь в реку, еще и мужика крепкого за собой дернуть.
– Думаешь, кто-то их намеренно отвязал? – Гордин даже остановился и посмотрел на него, взяв за плечо. – Зачем? Там же вся наша работа. Две недели сборов.
– Шут его знает, зачем, – нахмурился Дымов, отведя глаза, и повторил ту же фразу, что Гордин когда-то услышал от профессора: – Может, кому-то не хочется, чтобы золото вышло на поверхность. Он ведь, мать его так, и не украл ничего, только работу хотел испортить. Задержать пытается экспедицию, чтобы мы на этой реке до самых дождей засиделись, а потом сбежали от селей.
В чем-то прораб был прав, но верить в это никак не хотелось. Конечно, в отличие от той партии с Зун-Холбинского месторождения, где все были друг другу товарищи и почти братья, вместе прошли огонь и воду, здесь люди словно бы отгораживались друг от друга, не держались вместе лишний раз, как будто каждый избегал остальных. Дымов успевал поговорить и поработать со всеми, был одновременно везде и всюду, и оттого казалось, что никому он не уделяет достаточно внимания. Радист Бельков был слишком молод, поэтому те, кто постарше, относились к нему больше снисходительно, чем по-товарищески; Санников был замкнут и неразговорчив по натуре, завхоз Трофимов больше ворчал, чем разговаривал по-простому, а сам Гордин к дружбе и не тянулся особенно. Разве что рабочие, нанятые одной бригадой сразу, держались вместе, но при этом от всей партии особняком, и от этого они тоже казались чужими, незнакомыми даже спустя месяц совместных работ.
Поэтому, если уж и дошло бы до подозрений, то, с одной стороны, Гордин мог подозревать в саботаже кого угодно и в то же время – никого. Прораб все время находился рядом, и он бы просто не стал сам портить страховку, а потом докладывать о ней начальству. Санников не полез бы туда, если бы знал заранее. Колька?.. Но этот мальчишка – добрый и такой наивный, что верит каждому слову старших товарищей и исполняет распоряжения даже с неким благоговением перед всей геологией. У него на такое не хватило бы ни фантазии, ни совести. Оставались только рабочие, но, перебирая в голове фамилии, – Степнов, Ковалев, Аветисов, Данилевич… – Гордин раз за разом упирался в тупик. Он знал их недостаточно, чтобы обвинять. И в то же время недостаточно, чтобы оправдывать перед самим собой.
Подобные случаи бывали редкостью в партиях, однако нельзя было исключать их совсем. В работе геологов многие могли найти выгоду для себя: партия укажет направление, где могут быть жилы золота, серебра, алмазные россыпи, а хитрые старатели сами доведут дело до конца. Доверенные лица могли оказаться теми, кому доверять стоило в последнюю очередь, скрыть истинные намерения, предложить в отчете неверные координаты, поддельные схемы, чертежи. Все это делалось для того, чтобы скрыть особенно крупные жилы и россыпи, разработать впоследствии без государственного контроля; к счастью, в большинстве случаев таких быстро вычисляли, но в последней экспедиции Гордин подозревал, что случилось именно это: за неимением доказательств напрямую никого не обвинял, однако и на мистику списать не мог, потому что в таинственное исчезновение без причин не поверил бы и сам, что уж говорить о сотрудниках КГБ и Всесоюзного института.
Яман-Гольская партия, которую снарядила и выпустила кафедра промышленной металлургии под руководством Сергея Селиверстовича Подлужного, была один в один похожа на ту, которую когда-то собрал сам Гордин для исследования Зун-Холбинского месторождения, в тридцати-сорока километрах от этих мест. Точно так же по официальным документам для института разрабатывались вольфрам, молибден и алюминий, а золото в документы не вписывалось, и с ним дела велись наудачу: если обнаружат, то предоставят отчет, если нет – то как будто и не было в планах экспедиции тункинского золота. В этом были одновременно и свобода, и затруднение: если честности в отчетах и чертежах руководству покажется недостаточно, могут и обвинить в “нечистоплотности”, а если золото будет найдено, то есть риск точно так же таинственным образом потерять отчеты, потому что кому-то они не понравятся.
Выслушав прораба и решив не торопиться с обвинениями, Гордин просто запомнил эту мысль, потому как пригодится она непременно, но не сейчас, а позже, когда ситуация прояснится. Гордин сменил легкие кроссовки на большие сапоги, закатал рукава и сам встал с лотком в небольшую запруду между двух больших валунов, где река слегка замедляла свой бег – обыкновенно в таких местах течение сбрасывало тяжелые осадки и металлы могли задержаться в сером шлихе. Гордин зачерпнул рамой со дна и принялся медленно и тщательно вымывать первый легкий осадок.
* * *
У Коли Белькова утро не задалось с самого начала. Где-то после полуночи он проснулся от ночных шорохов, и долго еще ему казалось, что по лагерю кто-то ходит, и он лежал без сна, уставившись в темный брезентовый потолок и прислушиваясь, но вскоре все снова стихло, и только из соседней палатки доносился бодрый храп промывальщика Ковалева. Вздохнув, Коля поджал поближе замерзшие ноги и укутался спальником потеплее. Вот везет всем остальным – спят себе и ничего не слышат…
До рассвета Коле поспать уже не удалось, и вылез из спального мешка он голодный и злой. В довершение не самого доброго утра у него пропали очки: по привычке похлопав ладонью по земле вокруг себя, он их не обнаружил, а когда выбрался из спальника и принялся искать повнимательнее, то выяснил, что очки будто сквозь землю провалились, и выходить на работу ему не было смысла: с самого детства Коля был страшно близорук и без очков с сильным увеличением не мог разглядеть ни кнопок, ни колесика на радиостанции, а уж о том, чтобы помогать геологам на реке и рассматривать шлих, не могло быть и речи.
С тех пор, когда он приехал в партию, направленный на летнюю практику от политехнического института, негласное шефство над ним взял инженер Санников. Девятнадцатилетний Коля поначалу его побаивался: Санников был крайне молчалив и очень сдержан, за день бывало так, что он не говорил и двух слов, и Коля со временем тоже научился рядом с ним быть спокойнее и тише. Однако потом понял, что старшего инженера бояться не стоило: Санников был добрым, мог скорее сам исправить Колину оплошность, чем отругать его и заставить переделывать. Ему было нетрудно объяснить, как здесь, в глухой тайге, поймать радиосигнал, куда удобнее поставить станцию, чтобы лучше ловило, как промывать лоток для проб, как отбирать эти самые пробы и что можно выбросить, а что стоит внимания – Коля не особенно разбирался в геологии, хотя интересовался, и начальник партии ставил его в помощь старшим товарищам, потому что, по мнению начальства, никакие рабочие руки не должны пропадать праздно. Никто не говорил Коле, где он будет жить, и в палатке старшего инженера он оказался как-то сам собой; Санникову было как будто все равно, есть кто-то рядом с ним или нет, присутствие молодого радиотехника его не беспокоило. Он никогда не отказывался объяснить или показать что-то по делу, а просто так разговорить его не было никакой возможности: он не грубил и не делал вид, что не замечает, просто односложные и краткие ответы не располагали к разговору, поэтому Коля был знаком с ним уже два месяца, но все равно стеснялся, когда требовалось лишний раз обратиться.
Санников проснулся давно: уже успел переодеться в рабочие штаны и рубашку и сидел у выхода из палатки, разбирая инструменты. Отложил две лопаты, два совка и четыре рамы – две круглые, для промывки золота, и две прямоугольные, в которых можно было шлиховать все остальное. Щурясь и тщетно пытаясь удержать картинку не расплывчатой, Коля его окликнул:
– Иван Ильич! Вы мои очки не видели?
Санников, не оборачиваясь, покачал головой.
– Я их, кажется, вчера у костра мог забыть. Посмотрите, пожалуйста, если вам не трудно. Боюсь, что сам их теперь не найду…
Санников поднялся и молча вышел. Коля сунул ноги в сапоги, застегнул легкую ветровку и пошел за ним, стараясь шагать осторожно, чтобы по дороге ничего не поломать. Судя по размытому силуэту в клетчатой рубашке, Санников обошел кругом место у костра, присел, разворошил руками непримятую траву, провел ладонями по земле, но потом поднялся и снова качнул головой:
– Нет здесь. Где еще?
– Черт, не знаю… Я вчера на реке был целый день. Потом ужинали, но я не помню, в очках ел или нет… Они запотевают от горячей каши, я я их обычно снимаю, когда ем.
– Посмотрю на берегу, – решил Санников и пошел к реке. Споткнувшись все-таки на чьем-то забытом рюкзаке, Коля побежал следом. – Здесь подожди, – добавил инженер у края скользкого, осыпающегося спуска и протянул руку, останавливая его. – Тут и с нормальными глазами свалишься…
Коля грустно опустился на камень у самого края, чувствуя себя до слез бесполезным и беспомощным. Больно осознавать собственную беспомощность в самых обыкновенных вещах, и особенно досадно – когда ты не виноват, потому что человек создан для труда, и если не может трудиться и хотя бы стараться наравне со всеми, то легко почувствовать себя неполноценным и ощутить болезненные уколы совести и досады.
– Коля! – окликнул Санников снизу. У реки погромыхивал запущенный шейкер, и ему пришлось кричать. Радист поднялся, прищурившись и приглядевшись, и улыбнулся, увидев, что он поднял руку, держа злополучные очки.
– Спасибо!
А дальше все случилось в одно мгновение, и он не успел даже спрыгнуть с крутого спуска, чтобы помочь, да и вряд ли бы тут пригодилась какая-либо помощь. Санников хотел было подняться обратно, но совершенно случайно задел плечом один из ящиков, в которые накануне сложили отобранные пробы. Ящик скрипнул и, соскользнув со своего места, рухнул в реку; развязанная страховочная веревка скользнула прямо под ноги инженеру, и Санников инстинктивно схватил ее, но ящик, подхваченный стремительным течением ниже запруды, кувыркнулся и полетел прямо на камни, рискуя разлететься в щепки и выплюнуть в воду драгоценные пробы, добытые с таким трудом. Веревка зацепилась за камни, натянулась до предела, а потом течением ее смыло, и она с силой рванулась прочь из рук. Санников упал, но сумел встать и принялся быстро вытаскивать веревку. Ящик перескочил через камни обратно, дело пошло легче, и спасенные пробы оказались на берегу. А сам геолог вдруг опустился на землю и согнулся, зажав правой рукой левую чуть ниже плеча.
Забыв о том, что ему на спусках без очков опасно, Коля кувырком скатился на каменистый берег и бросился к нему:
– Иван Ильич! Что с вами? Вы целы?
Инженер отнял ладонь и посмотрел на плечо. Резким рывком веревки рубашку разорвало, сильно зацепило саму руку, и кровь хлынула на штаны, на сапоги, на серые камни. Санников поморщился, зажал рану снова.
– Вам к Олегу Ивановичу надо, наверняка у него что-то из аптечки есть, бинты там, перекись, что надо, – засуетился Коля. – Вы встать можете?
– Не волнуйся. Вон твои очки, – Санников кивнул в сторону поваленного дерева и поднялся сам. – Не бросай где попало. Я до штаба.
Коля растерянно кивнул и проводил его взглядом, а потом наконец-то вернул себе четкую картинку всего происходящего, нацепив очки на нос, и оттащил ящик с пробами на безопасное от реки расстояние. Как работать на шейкере, он знал не очень хорошо, только успел взяться за рукоятку, как увидел, что к реке бежит прораб Дымов, а от лагеря тянется еще десяток рабочих. Довольно с него на сегодня ошибок…
– Там тебя начальство требует, – сказал Дымов, запыхавшись и пытаясь поскорее отдышаться. – Связь с Иркутском нужна.
– Понял, – обрадованно кивнул Коля, наконец-то занятый своим делом, в котором разбирался неплохо, и, оставив шейкер рабочим, направился в сторону лагеря. В штабной палатке оказалось пусто, а вот неподалеку от нее, в палатке поменьше, которую отвели под медицину, слышались неразборчивые голоса. Коля заглянул туда и не без удивления остановился в проходе: брезентовый полог от духоты был привязан снаружи, его старший товарищ сидел на спальных мешках, устало прикрыв глаза, а за столом сидела девушка в серой водолазке и что-то писала, беззвучно шевеля губами. Солнце играло на ее золотистых волосах, остриженных мягкой линией вдоль подбородка, в тонких пальцах она задумчиво крутила пустой шприц. Коля робко кашлянул, чтобы не заходить без разрешения, и девушка подняла голову.
– Здравствуйте. Заходите, – вежливо кивнула она. От малейшей улыбки на ее щеках, тронутых россыпью веснушек, обозначились ямочки. – Я Катерина, буду у вас врачом.
– Очень приятно, – смущенно пробормотал он. – Я Коля. Радиотехник. По связи, в общем… Ну, и… помогаю.
– Понятно, – улыбнулась девушка и крепко пожала его вмиг похолодевшую руку. – Вам что-то нужно, или просто так, познакомиться?
– Я просто… нет, – вконец смутился Коля посмотрел в сторону Санникова, который за время их разговора так и не пошевелился. – Как он?
– Неплохо, – Катя тоже посмотрела туда и неодобрительно поджала губы. – Вам… Нам всем, – исправилась она, помолчав немного. – Нам всем здесь нужно друг друга беречь. Быть внимательнее не только к работе, но и к тем, кто рядом с вами ее выполняет, – сказала она тихо, но строго, и Коля почувствовал, что краснеет, как будто она отчитала его лично за неосторожность. Он хотел уже было начать извиняться и оправдываться, что он хотел помочь, но не успел, как неожиданно с улицы громогласный окрик прораба заставил их обоих вздрогнуть, а Санникова – проснуться:
– Бельков! А ну иди сюда!
XI
Начальство заставлять ждать некрасиво, особенно если оно не в духе. Спешно извинившись перед Катей, Коля выбежал из палатки – Дымов, Гордин и еще один человек, незнакомый ему. Все трое смотрели на него хмуро и подозрительно, и Коля смущенно остановился напротив, ероша волосы, одергивая рубашку, выбившуюся из штанов, и совершенно не зная, куда деть руки.
– Расскажи-ка, дружок, где ты был вчера вечером, до ужина? – поинтересовался прораб негромко и вкрадчиво. Еще из детства Коля помнил, что если родители начинают вдруг говорить таким голосом, то скоро разразится гроза, и ему хорошо бы вспомнить, в чем он виноват, и повиниться еще до того, как ему припомнят все проступки без срока давности. Дымов и Гордин смотрели на него хмуро и испытующе, третий человек, старше них обоих, седой и усатый, с военной выправкой, смотрел спокойно, чуть наклонив голову набок, как будто ему было интересно, что здесь происходит.
– Я… ну… – Коля растерялся, переминаясь с ноги на ногу, поскреб в затылке, поправил очки. – На реке был… А что сразу я?
– На реке? – прищурился прораб. – А потом? Когда работа закончилась, что делал?
Что же он делал? Вечер был похож на все остальные, как с копировальной бумаги, и вспомнить, что же он такого делал необычного, за что и прораб, и начальник, и этот незнакомый дядька-военный решили его отчитать, радист вспомнить не мог: он замялся, смущенный и пристыженный, и это не помогло, а, кажется, лишь усилило непонятные подозрения.
– Что ты мямлишь, как баба, отвечай! – рявкнул Дымов, и Коля открыл было рот, чтобы сказать, что не помнит, как за спиной раздался шорох брезента и негромкий голос:
– Со мной он был. В чем дело?
Коля обернулся с улыбкой: Санников вышел на шум и встал рядом, опираясь на сосну здоровым плечом. Он выглядел так, будто ничего не произошло, и только грязная, разорванная на рукаве рубашка и белеющие под ней бинты выдавали случившееся.
– И чем же вы там занимались, и сколько, когда работа кончилась? – так же тихо поинтересовался Дымов.
– Я учил его доводить шлих. До темноты на реке были. Потом ужинать пошли. Все.
– А утром что делали?
– Очки искали. Как раз у ящиков…
Санников вдруг запнулся и замолчал, опустив взгляд и нахмурившись, и по лицу его, всегда безэмоциональному и сдержанному, проскользнула едва уловимая тень, как будто он что-то сопоставил и внезапно понял. Когда он вновь поднял глаза и посмотрел на юного радиста, того обожгло такой волной стыда и досады, что он готов был броситься на колени, только чтобы ему поверили.
– Иван Ильич! Михаил Егорович! Это не я, честное слово, клянусь! – прошептал Коля севшим отчего-то голосом и кашлянул, пытаясь вернуть ему твердость. – Зачем бы мне!.. Я бы вам сказал, если бы знал! Иван Ильич, я бы вас туда не пустил!
Санников молчал, глядя на носки своих сапог, и это было куда страшнее, чем если бы он на него накричал, обозвал, ударил. Коля, чуть не плача, в отчаянии смотрел то на прораба с начальником, то на своего старшего друга и не знал, что сказать и как еще оправдаться, чтобы ему поверили, поверили хоть на миг. Нет ничего обиднее, чем быть несправедливо обвиненным в том, чего ты не совершал, и нет ничего труднее, чем доказать свою правоту в отсутствие всяких оправданий, чтобы не выглядеть жалко. Больно, когда тебе не верят, но еще больнее, когда теряют веру друзья, те, кому ты сам доверял больше всего и даже в жизни не мыслил их обмануть, подставить, отвернуться. Коля знал о том, что в науке бывают предательства и что тот, кому ты верил, может оказаться лгуном или трусом, но чтобы самому оказаться на месте того, кому приходиться оправдываться – об этом он даже помыслить не мог. Честному человеку тяжело представить обман и тяжело даже придумать его, потому что он просто-напросто не умеет, природа не заложила в него достаточно наглости и хитрости для обмана.
С трудом сглотнув подкативший к горлу комок и проморгавшись, старательно загоняя обратно злые, досадные слезы, Коля тоже опустил голову, не зная, что предпринять. Было стыдно, что на него даже подумать могли в таком грязном и подлом деле, и он боялся поднять глаза. Однако, спустя несколько минут страшного, тяжелого молчания начальник партии Гордин неожиданно проговорил:
– Миша, угомонись. Хватит парня запугивать. Это не он.
– С чего ты взял? – ощетинился Дымов. – А как же очки?
– Можно предположить, как они туда попали, – возразил Гордин. – Как человек, который носит очки, я с уверенностью могу заявить, что их не теряют и не оставляют просто так. Если Коля забыл их на ужине, а это вполне могло случиться, ведь он устал и хотел спать, то кто-то, кому было бы удобно его подставить, взял и унес очки к ящикам. Надеясь таким образом показать нам ложную улику.
– Это правда, – тихо добавил Коля, боясь, что ему не позволят договорить, однако никто его перебивать не стал. Дымов вопросительно взглянул в сторону начальника.
– Я слышал достаточно вранья, чтобы уметь отличать его от правды, – ответил Гордин. – Коля, зайди к Катерине Максимовне, возьми у нее список медикаментов и отбей телеграмму в Иркутск, чтобы нам прислали вместе с продовольствием в начале месяца. Свободен.
Не дожидаясь никого больше, Гордин зашагал в сторону реки, и за ним поспешили Дымов и усатый военный, а Коля остался один, совершенно растерянный, озадаченный, но в то же время обнадеженный тем, что сам начальник за него вступился.
– Коля, я понимаю, что ты Дымова побаиваешься. Но мне скажи честно, ты трогал ящики? – спокойно спросил Санников, подойдя ближе и заговорив очень тихо, так, чтобы никто их больше не слышал. Коля вскинул на него испуганный взгляд:
– Конечно нет! Если бы я знал, что там опасно, я бы вас предупредил!
Санников ничего не ответил, только задумчиво кивнул и тоже неспешно пошел к лагерю. Время близилось к полудню, жара поднималась, и через пару часов уже стоило звать бригаду на обед; этим занимались все по очереди, но он сегодня решил заступить на дежурство внеурочно, раз уж на основную работу со своей рукой пока не годился.
Оставаться в стороне, пока другие работали там, где должен быть и он, оказалось трудно; все время хотелось извиниться за отсутствие и присоединиться, встать на свое место, чтобы по-прежнему холодная струя хватала за ноги и заплескивалась в сапоги через край, и руки привычно ощущали тяжесть лотка с песком, галькой и илистым осадком. Однако сегодня он был бы и в самом деле бесполезен – только заставил бы других беспокоиться, поэтому, раз за разом подавляя в себе желание геройствовать и делать вид, что он железный, Санников остался на берегу с дровами и котелками – в конце концов, раз уж сегодня его подменили, надо подежурить вместо кого-то из рабочих.
Дежурство его не пугало – скорее, мучило собственное бессилие. Приготовить на всех уху было для него делом нетрудным, к тому же, накануне ребята из бригады в низовьях реки наловили столько рыбы, что теперь надо было от нее избавляться, и скудный рацион из сухарей, крупы, тушенки, грибов и ягод разбавили речные окуньки и плотва.
Обе бригады были на реке, и лагерь казался пустым и тихим, как будто все звуки ушли вместе с ними. Санников разжег костер, в большом котле поставил кипятиться воду, сам устроился рядом, в тени больших камней, разложив на камнях поменьше чертежи. В свободное от шлихов время он пытался просчитать, как же идут жилы по реке Яман-Гол. Пока что они стояли в верховьях реки, но если партия пойдет дальше – а он знал, что они непременно пойдут, потому что Гордин не из тех, кто остановится, если на одном-двух участках ничего не найдет, – то понадобится максимально точный расчет маршрута по теоретически возможному пути движения под землей жилы. Конечно, жила сама по себе никуда не движется, но количество золота в ней увеличивается по мере углубления, а значит, нужно просчитать, где может начаться тот момент, когда жила перестает бежать под землей параллельно и начинает уходить вглубь.
Санников спохватился лишь тогда, когда вода забурлила, сбивая крышку с большого котла. Одной рукой управляться было не очень сподручно, но он сумел начистить рыбу, бросил пшена и картошки, в маленьком котелке до шипения и шкворчания обжарил лук и мелко нарубленную морковь. Зря говорили, что в экспедициях геологи страдают от голода. Бывает, конечно, всякое, но если можешь добыть рыбу, куропатку или, на худой конец, зайца, набрать грибов, ягод и знать, какую траву можно класть в чай, а какая – ядовитая, то можно не только выжить в лесу, но и выжить вполне хорошо. Тайга благоволит тем, кто приходит к ней с уважением – так он считал еще со времен самых первых своих экспедиций…
Солнце перевалило зенит, жара изменилась, стала гуще и мягче. Полдень наконец миновал, и от реки впервые повеяло легкой, свежей прохладой, а камни еще хранили мягкое и ласковое тепло, и пахло горьковато и терпко смолой и хвоей, как в предбаннике. На чудесные ароматы наваристого супа все слетелись, как мотыльки на свет, и даже прораб Дымов вернулся, как ни в чем не бывало, как будто не он несколько часов назад яростно пытался доказать предательство. К его крутому характеру в партии давно привыкли: прораб был вспыльчивым, но отходчивым, его трудно было обидеть или разозлить, но если уж он и гневался, то обыкновенно это не длилось долго.
– Вот это уха, вот это я понимаю! – заключил он, когда ему в миску плеснули внушительный половник ароматного густого бульона с картошкой, рыбой и разварившимся пшеном. – Ты где так готовить научился, Иван Ильич?
Санников молча пожал плечами.
– Может, вы теперь все время нас кормить будете, а? А то от чьих-то вчерашних харчей у меня вчера весь вечер живот крутило, – пожаловался маркшейдер Аветисов. Дымов толкнул его в бок и заявил, что в таком случае он будет вместо инженера рассчитывать дальнейший маршрут и чертить отчетные схемы.
Пока все ели, попутно обсуждая и разглядывая мельчайшие частицы чистого, золотистого песка в намытых пробах, и споря, может ли это быть настоящий золотой песок или не может, к обедающей бригаде подошел Гордин. В стороне от общих разговоров шум превратился в монотонный, почти неразборчивый гул, и он, захватив миску горячего супа, подсел к привычно молчащим Санникову и Дымову. Некоторое время все молча стучали ложками по мискам, а потом Гордин, поев быстрее всех, разложил на траве карты – новые и старого образца, пожелтевшие и погнутые от влаги, исчерканные карандашом.
– Этот участок просмотрели полностью от тех мест, где река уходит в камни, до первого поворота, – не касаясь старой карты новым карандашным следом, Гордин обвел на весу маленькую часть ниточки на карте, обозначающей реку Яман-Гол. – Надо спускаться дальше, встать рядом с лесной зоной и просматривать там. Если же и там ничего не обнаружим, через неделю пойдем смотреть каньон, – карандаш скользнул к небольшому затемнению на карте.
– Так мы и планировали, – согласился прораб. – У Снегирева была такая же карта один в один. Мы должны были спускаться по долине Яман-Гола, а потом подниматься к перевалу. Он там один, безымянный, почти пологий. Но Снегирев говорил, что пройдем быстрее, а ты вон как… Каждый квадрат чуть не руками ощупываешь.
– Снегирев говорил? – задумчиво переспросил Гордин и поправил очки кончиком карандаша. – А карту кто рисовал?
– Не знаю. Она у него всегда была.
– Как это, карта всегда была? – подал голос Виталий Анатольевич Молчанов. – После каждой перемены места маршрут надо рассчитывать.
Гордин качнул головой, разглядывая исчерканную старую карту. Молчанов прав: если партия снимается с места, руководство должно знать наверняка, куда идти дальше и что там искать, в какой зоне, каким способом. Это либо высчитывает горный инженер по мере окончания работ на предыдущем участке, либо изначально у экспедиции есть полностью готовый маршрут, но такое может быть только в том случае, если экспедиция идет по чьим-то следам. Например, другой партии, которая когда-то уже проложила путь, но по тем или иным причинам не закончила своего дела. По спине у Гордина пробежал холодок, и сердце тревожно забилось быстрее. Неужели кто-то в партии Снегирева точно знал маршрут? Но кто? Из тех, кто работает здесь и сейчас, большинство видит его впервые. Если бы знали, наверняка бы сказали, чтобы ни начальник, ни инженер не тратили время на новые расчеты. А если не сказали, то почему?..
Исходя из этого странного то ли незнания, то ли молчания, можно было предположить, что партия Снегирева двигалась по маршруту, который когда-то предполагал сам Гордин со своим тогдашним инженером. Важнейшие точки, как минимум, на подходе к долине Шумак, совпадали в большинстве случаев, а остальные, судя по карте, были выбраны практически наугад: расставлены вдоль русла реки, предположительно, там, где было бы удобно встать лагерем. Чувствуя, как холодеют руки от волнения, он потер ладони друг об друга и спрятал в карманы, сунув карандаш за дужку очков. Если это и в самом деле так, то ему постепенно становилось понятно, как и зачем пропали отчеты тогда, шесть лет назад. И осознание того, что разгадка может быть совсем рядом, поднимала в груди неприятное, колючее и холодное волнение.
Отдышавшись и постаравшись не торопиться с выводами, Гордин поставил карандаш на предполагаемое место начала каньона реки Яман-Гол:
– Здесь река выходит из узкого ущелья. Дальше идет каньон километров на десять, может быть, пятнадцать. А там, где она из этого каньона спускается на открытую местность, там через десяток километров за перевалом начинается уже другой каньон, реки Нарин-Гол. И вот там, до перевала, где еще идет первый каньон, должен быть тектонический разлом, который контролирует оруденение. Все то, что нас интересует помимо золота, может быть там – я рассчитывал это еще с предыдущей экспедицией, но мы не дошли. За сезон не успели.
Он развернул карту так, чтобы всем было видно, и провел карандашом по длинной линии, которая пересекала хребет с северо-запада на юго-восток.
– Идем дальше. Вот здесь проходит зона глубинного разлома. Она прослеживается на десятки километров, и именно к ней приурочены все известные рудопроявления в этом районе. Шесть лет назад мы уже нашли выходы вольфрамита в верхнем течении Зун-Гола, но это был только шлих, только след. Коренное оруденение должно быть там, где разлом пересекает глубокую толщу земли. Такое место как раз должно быть в каньоне Яман-Гола. Но там я не был… нужно посмотреть породу.
– Ущелье сложено метаморфическими породами, – заметил Санников, молчавший до сих пор. – Сланцы, гнейсы, амфиболиты. Если там и есть разлом, то он должен быть заполнен кварцевыми жилами.
Из кармана брюк он вынул маленький образец:
– Гидротермальный кварц. Я взял его в долине Хубуты. Скорее всего, он образовался из горячих растворов по трещинам из глубины. Со временем растворы остыли. В осадок вышли металлы – вольфрам, молибден и золото. Но не все сразу. Вольфрамит кристаллизуется при более высоких температурах, ближе к источнику. Золото – при более низких, дальше от него. Когда в шлихе будет достаточно вольфрама, значит, выше по течению жила, в которой может быть и золото.
Санников помолчал, словно раздумывая, стоит ли говорить дальше, и добавил с особенной, уверенной твердостью в голосе:
– Снегирев кое-что упустил. Он хотел увидеть жилу рядом с руслом реки, но… Золото – металл тяжелый, его плотность почти девятнадцать с половиной граммов на кубический сантиметр. Кварц – два и шестьдесят пять. Пирит – пять. Из-за этой разницы в плотности золото оседает намного выше, чем кварц, пирит, тот же вольфрам.
Гордин, Дымов и Молчанов ничего не говорили, ожидая, что он скажет еще: если уж инженер и начинал говорить, то лишь по делу, и к его словам стоило отнестись серьезно. Санников взял у Гордина карандаш и принялся чертить на краю карты схему: русло реки, изгибы, отдельными темными штрихами – отмели, пороги.
– Вода в реке идет неравномерно. На прямых участках скорость выше, на изгибах – ниже. Там, где скорость падает, тяжелые частицы оседают. Это называется гравитационной дифференциацией. Золото, как самый тяжелый компонент из того, что нас интересует, оседает первым, еще до того, как песок и галька успевают опуститься на дно. Поэтому если мы увидим золото в шлихе на прямом участке, это значит, что оно пришло сверху. А если оно на изгибе, в заводи, там, где течение замедляется, – это значит, что оно осело. И источник совсем рядом… Каньон ведет себя иначе. В связи с наличием большого количества метаморфических пород, – карандаш в руке инженера, летая по новой карте, стремительно заштриховал обозначенные скалы, показывая поперечный разрез породы, – и большой скорости реки на горном порожистом участке, золото может и не уйти далеко. Осесть в каком-нибудь кармане. В таком случае надо будет высчитать скорость течения, уклон и относительную высоту каньона. Чем больше уклон, тем выше скорость потока, тем дальше уносит золото. Если уклон большой – не задерживается вообще. Если низкий – не вымывается из коренных пород. География, восьмой класс, – добавил он, смущенно улыбнувшись в ответ на уважительные взгляды, и отложил карандаш.
Гордин выслушал внимательно, даже забыв о своих подозрениях насчет маршрута. Пока не было никаких доказательств точного совпадения, об этом можно было не слишком задумываться; куда важнее то, что сейчас предложил инженер их бригады. Из выводов Санникова выходило, что каньон стоит особенного внимания, потому что в нем река ведет себя по-другому с точки зрения уклона и скорости, а значит, и породу выносить может необычно. Однако и долину забывать не стоит… Но если возиться на долине слишком долго, то можно до конца сезона застрять на одной реке, а им нужно просмотреть как минимум три: Яман-Гол, Нарин-Гол и Шумак, в лучшем случае – еще успеть обойти устье Китоя. Это казалось очень амбициозной задачей, и если осматривать русло каждой реки месяцами, то им не хватит и полугода, что уж говорить о трех месяцах сезона в Сибири.
Работу можно ускорить, например, разделив партию на две части: одна бригада, под его руководством, пойдет дальше по каньону Яман-Гола; другая, под руководством их бригадира, двинется на северо-запад к реке Китой. У них путь будет проще: система Китойских гольцов меньше, мягче, без таких резких перепадов высот, как Тункинские гольцы, в которых оставалась первая бригада. А значит, примерно через две, максимум – три недели они смогут сойтись в долине Шумака, куда впадают и Китой, и Нарин-Гол, и продолжить путь вместе.
XII
Москва плавала в скучном и вязком сером тумане. Долгая и сырая весна сменилась прохладным, дождливым летом, и не было в помине привычной пестроты и яркости на столичных бульварах: люди в плащах и куртках бежали под зонтами, торопясь нырнуть под козырек, в автобус или в нужный подъезд. Профессор минералогии Сергей Селиверстович Подлужный вышел из здания Всесоюзного института геологии и остановился на ступенях, глядя на поток машин и автобусов, который стремительно несся в обе стороны по Ленинскому проспекту, пробиваясь сквозь мелкую туманную морось. Дождя Подлужный не боялся: опирался на зонт-трость вместо того, чтобы его раскрыть, и долго, задумчиво смотрел вверх, а прохладные капли оседали на его лицо, намочив и заострив короткую бороду.
Профессор устал от тесноты и духоты в этом большом, казалось бы, здании монументального Всесоюзного института. За громким названием прятались бесконечные коридоры, кабинеты и документы, и он прождал в приемной Примаченко Валерия Викторовича, члена Политбюро, без малого два часа; два часа сидел на жестком стуле, стараясь устроить раненую ногу так, чтобы она прекратила ныть и болеть, смотрел на портреты других членов Политбюро, развешанные в ряд на скучной белой стене – все они были в одинаковых рамках, одинаково далекие, одинаково серьезные и равнодушные, совсем не похожие на тех счастливых, румяных людей, красиво говоривших об успехах страны в металлургической промышленности. Об успехах говорить легко – куда труднее признавать поражение, особенно если от тебя многого ждут.
Примаченко его не принял. Секретарь, молодая женщина с гладко зачесанными волосами и непроницаемым лицом, выходила к нему дважды: первый раз – чтобы сказать, что Валерий Викторович занят, потом – чтобы предложить перенести встречу на следующую неделю. Подлужный кивнул, поблагодарил, встречу перенес на указанную дату и вышел. Он знал эту тактику, в партбюро просто-напросто тянули время, не желая отказывать ему напрямую: может быть, из уважения к его возрасту и ученому званию, а может – просто потому, что не хотели прослыть теми, кто отказал профессору, достигшему немалых успехов в такой важной отрасли, как геология. Это напоминало ему метод промывки шлихов: действовали медленно, методично, смывая все лишнее, оставляя только то, что им нужно. Смывали только не песок, а людей – не спеша, чтобы не оставить следов. Чтобы человек сам ушел, сам сдался, сам признал, что его дело проиграно.
Но профессор Подлужный отказывался считать себя проигравшим. Одно разочарование, полагал он, – не причина все бросать и опускать руки, а лишь дополнительный стимул стараться и прикладывать еще больше усилий. Досадно вздохнув, он дождался троллейбуса и поехал в другой конец города, в обком партии, который располагался в старом здании на улице Горького, с колоннами и лепниной, с часовыми у входа, которые смотрели на прохожих равнодушно, как смотрят на все, что происходит снаружи, люди, привыкшие охранять не людей, а идеи. Обком КПСС был высшим органом областной партийной организации между конференциями, и его бюро, состоявшее из первого секретаря, второго секретаря и простых членов собрания, решало все важнейшие вопросы жизни региона от промышленности до культуры, от строительства до науки. Первый секретарь обкома был депутатом Верховного Совета СССР, он представлял интересы области в Москве, и от его слова зависело многое – в том числе и судьба далекой партии, затерявшейся в горах Восточного Саяна. Второй секретарь курировал промышленность, строительство и транспорт, и именно к нему должны были приходить все вопросы, связанные с геологоразведкой, с добычей полезных ископаемых, с планами и отчетами.
Подлужный ждал в тихой, пустой приемной еще около часа. Здесь было тише и приятнее, чем в институте: ковровые дорожки на полу, мягкие кресла, графин с водой на столике. Его подчиненный секретарь, пожилой мужчина с устало опущенными усами и такими же усталыми глазами, сказал, что Зырянов на совещании, но обязательно примет, если подождать. Подлужный умел ждать.
Наконец его пригласили. Кабинет Зырянова был большим, с окнами на площадь, с длинным столом для совещаний, с портретом Брежнева на стене. Сам Зырянов сидел за столом – грузный, седой, с внимательным взглядом поверх очков, – однако, когда Подлужный вошел, он поднялся ему навстречу, что было знаком уважения, потому что Зырянов мало перед кем вставал, кроме самых почтенных гостей.
– Сергей Селиверстович, – сказал он, пожимая руку Подлужного. – Рад вас видеть. Что у вас? Садитесь, рассказывайте.
Подлужный сел, беззвучно отхлебнул предложенного кофе и заговорил о партии, которой хотят перекрыть дальнейшие исследования. В глубине Сибири, в оторванных от цивилизации Тункинских гольцах, работает среднего размера партия, которую в институте геологии почти списали со счетов за то, что в руководстве – не самый угодный им сотрудник.
– Кто же? – поинтересовался Зырянов, сняв очки и протирая ладонью и без того блестящую лысину.
– Гордин, – ответил Подлужный и, видя, что второй секретарь непонимающе хмурился, добавил: – Гордин Олег Иванович, доцент кафедры минералогии из Горного института. В семьдесят пятом, насколько я знаю, был арестован за пропажу отчетов…
– А, вон оно что, – секретарь сразу же поморщился и расслабился в своем кресле, словно потерял к делу тот изначальный интерес. – Но ведь вы понимаете, что человеку с таким прошлым в партии не может быть доверия. Зачем же вы пришли ко мне? Вам нужно в своем институте доказывать его невиновность. Раз уж вам так хочется поиграть в адвоката.
Подлужный выдохнул, стиснув рукоятки бархатного кресла:
– Да не виноват Гордин! Где это видано, чтобы человек сам себе такую яму вырыл! Вы что, в самом деле думаете, что он их скрыл? Если бы он и мог, и хотел что-то с того получить, это ведь сущие пустяки по сравнению с тем, что он получил бы за успех экспедиции. У него тогда такие исследования шли, такой потенциал!.. Ему готовы были хоть Камчатку финансировать, только бы он работал. А сейчас его закрывают только потому, что сидел? И что теперь? А я у фашистов в плену был, давайте меня тоже врагом народа называть!.. Он, между прочим, за заслуги перед БАМ досрочно вышел.
Зырянов налил стакан воды из графина.
– Вы ему просто сочувствуете, – он устало потер виски, когда профессор умолк, тяжело дыша, и принялся пить предложенную воду. Зырянов был человеком старой закалки, он знал Подлужного еще с пятидесятых, уважал его за прямоту и за то, что тот никогда не просил ничего для себя. Но Зырянов был партийным работником, а партийный работник должен думать не только о том, что правильно, но еще и о том, что вписывается в план: мифическое золото в план не вписывалось. Золото было категорией из другого мира – мира легенд, мира авантюристов, которые искали удачу. А страна требовала руды. Страна требовала вольфрама, молибдена, меди, серебра – всего того, что можно посчитать, взвесить, отправить на завод, отчитаться. Золото было мечтой, мечты в госплан не входили.
Зырянов догадывался, почему профессор так старательно защищает человека, с которым в научной сфере почти даже не работал, однако при всем уважении и при всем понимании не мог ничего обещать. Госпланом утверждались задачи пятилетки, в этих задачах стояла добыча угля, вольфрама, нефти, если рассматривать Сибирь, как раз не так давно геологи в Надыме обнаружили целых два крупных месторождения, пробурив десятки скважин – вот это в планы входило. А золото, в которое верило так много людей, но которое могло оказаться лишь легендой, требовало больших и, возможно, неоправданных вложений.
Впрочем, нефть тоже искали почти наугад. Стоило только вспомнить историю геолога-нефтяника Фармана Салманова, который, рискуя всей партией и своим честным именем точно так же, как Гордин, о своих новых поисках не докладывал вообще: самовольно переносил базу с места на место, из собственных средств выделял деньги на оборудование и на зарплату дополнительно нанятым бригадам, а потом, когда в Приобье и под Сургутом обнаружили-таки нефтеносные месторождения, которым обязан теперь весь сибирский нефтяной промысел, – тогда-то он и выступил с этим достижением, которое само говорило за успех.
Также Зырянов догадывался и о том, что не такая уж и сказка это тункинское золото, если за него столь отчаянно бьется не только молодой специалист, но и профессор, держащий цветную металлургию уже без малого сорок лет. Он не готов был верить опальному доценту, но мог поверить Подлужному, и все равно одной веры было недостаточно: без поддержки государства партии не выделят деньги, без денег разработки встанут, как бы геологи ни старались.
– Я понимаю вас, Сергей Селиверстович, и очень хотел бы поддержать, но это вопрос не моего уровня, – произнес наконец Зырянов, обойдя кругом кабинет и измерив его шагами от угла до угла. Брежнев с портрета несоответствующе весело смотрел в светлое будущее. – Вам в ЦК нужно, в отдел тяжелой промышленности. Если там признают необходимость еще одного золотоносного месторождения, тогда считайте, что вам повезло. Если нет… будем бороться дальше.
Он развел руками, давая понять, что больше ни сказать, ни сделать ничего не сможет, и Подлужный, вежливо распрощавшись с ним, надел плащ и молча вышел, опираясь на зонт.
В ЦК КПСС отдел тяжелой промышленности и энергетики занимал несколько этажей и десятки кабинетов. Это был один из ключевых отделов, который курировал все государственные разработки, связанные с тяжелой промышленностью, углем, нефтью, черной и цветной металлургией. Отдел был создан в шестьдесят пятом году, и с середины семидесятых его возглавлял Владимир Иванович Долгих, кандидат в члены Политбюро, человек, который знал промышленность не понаслышке – он сам был инженером-металлургом, работал на заводах в Норильске, и его слово в вопросах руды и металла по праву считалось весомым. В отделе также располагался и сектор геологии, которым с середины шестидесятых по начало восьмидесятых руководил партийный геолог Низьев, а с 1979 года его сменил Юрий Алексеевич Кайгородов, не менее опытный и не менее осторожный. Именно в этот сектор и направился Подлужный, потому что понимал – без поддержки высших органов их общее дело обречено.
Здесь, в отделе государственной важности, профессор знал, что ему придется говорить не совсем ложь, но полуправду – к счастью, ему было, что сказать, ведь его подопечный занимался не только золотом, но еще и более реалистичными для Союза материалами: в сферу его профессиональных интересов, как и у самого Подлужного когда-то, входила разработка сибирских вольфрамовых руд и молибдена. Оба этих направления были необходимы и интересны стране для развития таких отраслей, как военная промышленность и ядерная энергетика: вольфрам и молибден добавляли в сталь, чтобы в десятки раз повысить ее прочность и тугоплавкость. Потребность в молибдене и вольфраме впервые резко возросла незадолго до войны, и сам Подлужный, тогда еще студент, исследовал рудные месторождения на Тянь-Шане, в Казахской и Киргизской ССР. Молибден придавал танковой броне высокую прочность, чтобы она выдерживала попадания тяжелой артиллерии. Молибденом снабжали стволы огнестрельного оружия, повышая прочность и жаростойкость, наряду с вольфрамом его использовали в авиации, машиностроении, орудийных корпусах. Благодаря жаропрочности вольфрама, молибдена и их сплавов, в сороковые годы они стали настоящим двигателем для военной, авиационной и космической промышленности и держали за собой это лидерство до сих пор. В связи с постоянно растущей необходимостью, геологическую разведку на вольфрам и молибден хорошо поддерживали в государстве, отправляли экспедиции на Байкал, Урал, Кавказ и Памир. Подлужный читал другие отчеты и пособия Гордина – там о добыче руд было достаточно. Достаточно для того, чтобы спрятать за полезностью и необходимостью его мечту.
Добыча золота в Союзе была не только опасным, но и как минимум делом секретным, как и все, что касалось валютных резервов страны. Союз экспортировал золото на запад, чтобы, в свою очередь, закупать зерно, оборудование, технологии и заграничные детали, и объемы этой добычи считались государственной тайной. В конце семидесятых, как раз тогда, когда Гордина отстранили от работы и сослали, цена золота на мировом рынке выросла до восьмисот долларов за унцию, и это было жизненно важно для советской экономики. Если бы он действительно тогда обнаружил тункинское месторождение, может быть, и не легендарное золото Демина, но какую-либо другую перспективную жилу, он бы получил не срок, а Героя Труда. Но кому-то очень помешали планы молодого геолога, и профессор Подлужный жалел, что тогда еще не был знаком с ним. А сейчас, чтобы поддерживать проект, в который не верят, стоило быть либо наивным, либо отчаянным.
К счастью, к визиту куда угодно со своей идеей Подлужный был готов. В его портфеле терпеливо ждали копии старых отчетов Гордина и его пособия, изданные сразу по возвращении и реабилитации на кафедре: не о золоте, о вольфрамите и молибдене. В них говорилось о перспективах разработки вольфрамовых руд в Тункинских гольцах, о том, что эти руды могут обеспечить страну сырьем для оборонной промышленности на десятилетия вперед. Там были чертежи и схемы, приложения настоящих карт и даже фотографии. Этот металл благодаря своим уникальным свойствам – высокой температуре плавления и износостойкости – позволял создавать особо прочные сплавы для производства вооружения, бронетехники и ядерных реакторов. Сплавы вольфрама применяли для производства стволов артиллерийских орудий и пулеметов, так как они сохраняли прочность и устойчивость к износу даже при интенсивном огне. Также вольфрам вводили в состав сталей для изготовления танковой брони, оболочек снарядов и торпед. Новая броня из таких сплавов отличалась стойкостью и надежностью, и только так можно было говорить о танках, как о серьезной угрозе. Без вольфрама не было бы современной армии. Это звучало куда надежнее, чем мифическое золото, мечта, в которую многие разучились верить.
Но также профессор понимал, что в отделе тяжелой промышленности сидят не вчерашние студенты, полные гордости и надежды на улучшение советского производства, а опытные люди, которые видят насквозь любую попытку обмануть систему. Они были профессионалами, знали геологию не хуже его, и если бы он попытался выдать золото за вольфрам, это было бы не просто оскорблением, а могло бы считаться преступным. Поэтому он решил говорить правду, но не всю: можно без зазрения рассказать о вольфраме, о перспективах разработки этого металла, о том, что партия Гордина может дать стране рудное месторождение, которое введется в промышленную эксплуатацию сразу по завершении работы партии, то есть, уже на следующий сезон. А о золоте он упомянет вскользь, как о возможном дополнительном исследовании по пути с поиском более важных госплану металлов, как о том, что природа может дать больше, чем от нее ожидают. Правда, спрятанная за хитростью и полезностью, при достаточной честности называется не ложью, а стратегией…
Третий раз за день секретарь, молодая женщина с мягкими, внимательными глазами, проводила его в приемную и попросила подождать. Подлужный сел в кресло, поставил зонт между колен и огляделся. Приемная была обставлена просто: стол секретаря, несколько стульев, недопитый чай на столике, портрет Брежнева на стене. Ничего лишнего, ничего показного, но именно здесь, в таком скромном кабинете, вершились большие дела.
На удивление, в этот раз ждать пришлось недолго. Минут через десять секретарь заглянула и сказала:
– Юрий Алексеевич сейчас подойдет.
Прямо как Гагарин, мельком подумал профессор. Кайгородов действительно вошел через несколько минут и неуклюже протиснулся в кабинет, на ходу снимая плащ и шляпу, словно извиняясь за отсутствие. Казалось, что в собственном кабинете ему неуютно и тесно: Юрий Алексеевич Кайгородов, ответственный в партии за тяжелую промышленность и цветную металлургию, был высокий, плотный, некогда мощный и плечистый, а теперь погрузневший человек. На вид ему можно было дать как шестьдесят, так и все семьдесят, однако стариком он не выглядел и, поздоровавшись с профессором, весьма бодро и даже почти дружески пожал его маленькую сухую ладонь.
– Сергей Селиверстович, – проговорил он, и в его густом, бархатном голосе послышалась теплота. – Не стойте, садитесь, садитесь. Лиза! Будь добра, кофе и сливки!
– Спасибо, – улыбнулся Подлужный, садясь. – Я ненадолго.
Однако ароматный свежий кофе уже прибыл, и Кайгородов, подвинув чашку к собеседнику, сел напротив, сложив руки на столе:
– Пожалуйста, я вас слушаю.
Подлужный вздохнул, пряча взгляд в кофейной чашке. Он готовился к этому разговору, но сейчас, увидев спокойные глаза Кайгородова и услышав его мягкий, добрый голос, он вдруг понял, что не может говорить то, что так тщательно спланировал. Этот человек, расположенный и к нему, и, кажется, к самой советской геологии, не заслуживал лжи.
– Юрий Алексеевич, – начал он, кашлянув и старательно скрывая волнение. – Я никогда не прошу ничего для себя, но на этот раз это и в самом деле важная для меня просьба. Я был в деканате института, был в обкоме, и больше мне некуда пойти. В Тункинских гольцах у меня работает партия. Ее возглавляет человек, которому я верю, но здесь его не слишком любят за его прошлое. Вы слышали что-нибудь о деле Гордина?
– Напомните?
– В семьдесят пятом был начальником Зун-Холбинской партии на Восточном Саяне. Потерял отчеты и был осужден на семь лет по политической статье…
– Понял, было, – нахмурился Кайгородов. – Но, насколько я знаю, его отпустили досрочно и он сейчас даже работает. Что вы хотите от меня?
– Дело в том, что в связи с его назначением мою партию отказываются финансировать. В институте прямо сказали, что могут и закрыть за несостоятельностью. Гордин пошел за идеей, а я… Я ему верю. Много лет назад это была моя идея, моя мечта. Война нарушила мои планы, а сейчас уже не мы, а они молодые. Гордин ищет то золото, которое в свое время не нашел я. Поэтому я его поддержал… Партия работает не напрасно, – Подлужный вынул из портфеля увесистую папку и положил перед Кайгородовым отчеты, написанные от руки еще в пятидесятые им самим, старые разработки Гордина, его новые пособия для кафедры. – Тункинское золото считают легендой. Но я знаю, что оно существует. Я бы и сам пошел туда, если бы мог.
Кайгородов скользнул задумчивым взглядом по всей невысокой и щуплой фигуре профессора, по зонту-трости, что покоился у него рядом с креслом, по тому, как он сидел, не сгибая левую ногу в колене.
– Простите за вопрос, – негромко сказал он и выразительно взглянул на его левую ногу. – Протез?
– Да.
– Вы сами были в Тунках?
– Только до войны. Теперь походы не для меня. Гордин делает то, что я уже не могу.
Кайгородов взял папку, раскрыл и начал медленно перелистывать страницы. Он не торопился, и Подлужный видел, что он действительно читает, вникает. Прошло несколько минут, и в кабинете стояла тишина, только шелестели страницы и за окном летним дождем шумела Москва. Наконец Кайгородов поднял голову. К несказанному удивлению профессора, на его лице не было того скучающего выражения, что у других секретарей, которых он уже посетил сегодня.
– Я не обещаю вам, Сергей Селиверстович, что золото будет вписано в план. Это не в моей власти. Но я могу пообещать, что передам запрос в Иркутск о снабжении вашей экспедиции. Если в институте вас откажутся финансировать, я сделаю так, чтобы они не остались без поддержки. Это можно.
Пожимая его руку на прощание, Подлужный вдруг почувствовал себя в десять раз счастливее и на десять лет моложе. Он готов был к отказу, очередной задержке и проволочке, но неожиданно получил понимание – и это было для него столь же ценно, как тункинское золото.
XIII
Шильман Федор Львович, заведующий кафедрой геологической разведки в Московском институте золота и цветных металлов, пришел на работу рано, когда коридоры были еще пусты, а лаборантки только начинали протирать подоконники. Ранние часы рабочих дней, пока сотрудники еще не явились и было время побыть в тишине и покое, нравились ему больше всего: он спокойно садился за стол, раскладывал бумаг, наливал чай, принесенный из дома в термосе – он всегда носил с собой из дома термос и обед, потому что не любил ходить в столовую, где приходилось разговаривать с людьми, – и начинал думать. Думать Шильман умел и любил, на несколько ходов вперед, как шахматист, который знает, что игра на скорость заведомо проигрышна, а тот, кто умеет высчитывать шаги соперника, – победит.
Накануне в архивах библиотеки ему удалось достать копии старых отчетов по экспедициям Восточного Саяна с семьдесят второго по семьдесят шестой годы. Именно в это время в саянских партиях работало больше всего людей, и тогда же за необходимость промышленной разработки выступал молодой и никому не известный аспирант Олег Гордин, активно продвигая идею о возможности параллельной добычи: в качестве основных металлов добывать необходимые стране вольфрам, молибден, и еще в качестве дополнительных исследований рассматривать золото, больше похожее на местную легенду, чем на реальный промысел. Гордин четыре года провел в экспедициях, жил в Иркутске и Улан-Удэ, приезжая в горы чаще, чем в Москву, и все его доклады и отчеты передавал Иркутский горный институт. Тогда ему было двадцать семь; впрочем, геолог и должен начинать свой путь с молодых лет, потому что к успеху, как и к вершине, не добираются одним прыжком. А мечта не достается подарком – за нее надо бороться, и чем дольше и тяжелее эта борьба, тем более ценным окажется то, что иные назовут даром судьбы. Там, особенно на кафедре геологоразведки, им искренне восхищались, однако Шильман не разделял восторга по поводу чужих исследований: его интересовали свои собственные, потому что он тоже изучал тункинские золотоносные месторождения, но не столь активно – боялся рискнуть и поторопиться с выводами, боялся быть высмеянным на кафедре, боялся, что его исследования забракуют и заставят заниматься тем, что ему не было так интересно.
Гордин тогда не побоялся рискнуть и стал первым. Он первым предоставил отчеты в Иркутск, где его выступление приняли благосклонно и дали ресурсы на вторую, более долгую партию, которая должна была пройти Тункинские гольцы насквозь и изучить все реки, связанные с Зун-Холбинским месторождением. Так прошло еще два года; Гордин изучил устья рек Зун-Холбин, Ара-Ошей и Ехэ-Гэр, намеревался пройти еще и реки Яман-Гол и Нарин-Гол, как раз те, что обещали дать богатые оруденения, помимо золота, но в октябре семьдесят пятого, когда он вернулся с одними только устными доказательствами, обескураженный и растерянный, его после выступления во Всесоюзном институте не только не поддержали, но и арестовали, и партия была закрыта и расформирована. Дальнейшей судьбой Гордина Шильман не интересовался, потому что районом Тунки, труднодоступным, удаленным от цивилизации и почти не исследованным, не интересовался больше никто, и ему выпала прекрасная возможность заявить о своих исследованиях.
А теперь Гордин вернулся, и он стал уже не тот молодой кандидат наук, рвущийся к легенде – ему важнее честность, и если теперь он не найдет свое золото, то хотя бы докажет, что был обвинен напрасно. Шильман не ожидал, что его поддержит сам Подлужный. Он думал, что в очередной раз эту тункинскую сказку выслушают и забудут, но нет – Подлужный вцепился, как клещ, обрадовался появлению молодого соратника. И так как Шильман хорошо помнил семьдесят шестой год и собственную неудачу по причине медлительности, второй раз отдавать лавры какому-то выскочке он не собирался. Даже если ради этого придется встать поперек дороги своему коллеге.
Шильман не был злым человеком, по крайней мере, он сам так считал. Он не желал Гордину смерти, не злорадствовал его аресту – просто не хотел отдавать первенство другому, и дело было даже не в личной неприязни: будь на месте Гордина кто угодно, он рассуждал бы также, потому что на научно-исследовательском поприще, как и на вокзале, опоздавший – это неудачник. Шильман не хотел быть неудачником, поэтому, когда молодой и неизвестный геолог со своими доказательствами его опередил, что-то в нем сломалось – то ли гордость, то ли вера в справедливость.
Когда же молодой выскочка исчез и некоторое время в институте ничего не слышали ни о нем самом, ни о его исследованиях, у академика Шильмана появился шанс заявить о том, что первым был он, и все маршруты Гордина шли наугад, а у него, Шильмана, есть карты и отчеты предыдущих экспедиций, – он решил им воспользоваться, но в самый неподходящий момент выяснилось, что Гордин жив, здоров и снова работает. Если он доведет то исследование, начатое в Тунках шесть лет назад, и предоставит веские доказательства жизнеспособности месторождения, он выйдет победителем, героем. Шильман кусал локти.
Немного еще полистав дневник и подумав, он снял телефонную трубку и набрал номер. На том конце ответили быстро.
– Валерий Викторович? Доброе утро. Это Федор Шильман… Да-да, есть разговор.
Заместитель директора института по научной работе, член Политбюро Валерий Викторович Примаченко, был старинным товарищем Федора Львовича Шильмана, а еще он не любил конфликтов и предпочитал, чтобы все решалось само собой. Нашествие геологов из Всесоюзного института его немного удивило; только накануне приходил академик Подлужный, но, узнав через секретаря, в чем дело, Примаченко сделал вид, что очень занят, и принимать его не стал, надеясь, что огорченный профессор не захочет приходить еще, но Подлужный спокойно перенес встречу и не стал ломиться к нему в кабинет. Теперь же звонил Шильман, вопрос у него был наверняка из той же оперы, но ему отказать было труднее, и Примаченко со вздохом отозвался:
– Выкладывайте.
– Наверняка вам докладывали о работе Яман-Гольской партии на Восточном Саяне, – начал Шильман негромким, вкрадчивым голосом, как будто понимал, что говорит вещи, которые члену Политбюро, скорее всего, не понравятся. – Они работают там с начала июня уже полтора месяца. Нашли следы молибдена и разведывают вольфрам, это факт. Но есть кое-что еще. Вы знаете, что настоящая цель партии – золото в Тункинской впадине?
– Нет, – скучающим голосом ответил Примаченко. – А что?
– А то, Валерий Викторович, что на добычу золота разрешения они не имеют.
На том конце провода помолчали. Шильман торопился выложить все сразу, но понимал, что, раз уж заместитель директора не в курсе о деятельности партии, то спешка его только запутает.
– У них есть разрешение только на разведку и на обработку рудных месторождений, – добавил он, когда молчание затянулось. – А это значит, что если они найдут золото и достанут его, то эта добыча будет незаконной.
– И вы думаете, что начальник этой партии такой дурак, что не доложит о золоте? – недоверчиво хмыкнул Примаченко. – Я бы на его месте не рисковал головой за сомнительную авантюру.
– Начальник этой партии, Гордин, уже отбыл срок за подобное дело, – сказал Шильман, немного помолчав и подумав, стоит ли такое говорить. – В семьдесят пятом он не предоставил результатов Зун-Холбинской экспедиции. Реабилитировался и продолжает работу, но, как вы понимаете, в институте ему не слишком доверяют.
– А от меня вы что ждете, Федор Львович? – вконец запутался Примаченко. – Вы что, хотите его еще раз посадить? Просто за то, что человек ищет золото, у нас не…
– Никто не знает, что он там делает, – возразил академик, яростно крутя в пальцах карандаш. – Тунки слишком удаленный район, это и хорошо, и плохо одновременно. Хорошо для тех, кто хочет добывать золото в обход Госплана. Плохо для нас, потому что мы это никак не проверим. Впрочем, у меня там есть один свой человек, но только один…
– Но партию ведь отправил туда не Гордин. Ему бы просто бюджета не дали, раз у него такая… интересная биография.
– Партией заведует Сергей Селиверстович Подлужный, – Шильман чуть заметно поморщился и, сам поймав себя на этом нелицеприятном действии, плеснул в кофе побольше сливок.
– Вон оно что, – задумчиво пробормотал Примаченко, сразу вспомнив невысокого, сухонького профессора с чеховской бородкой, что приходил вчера и не дождался приема. – И что же, его все устраивает?
– Подлужный – идеалист. Верит в то, что победителей не судят. И еще в то, что если человек талантлив – ему можно все.
– Ну, о победе рано говорить, – резонно возразил Валерий Викторович. – Пока что я не вижу оснований для незаконной деятельности. Насколько мне известно, вольфрам и золото – геологические спутники, там, где есть один металл, вполне может оказаться и второй. А так как изначально партия не заявляла о целенаправленной разведке золота, то его нахождение может быть случайностью.
Примаченко был неприятен этот разговор: он ценил товарища, но юлить не любил. А Шильман, в свою очередь, был хитрым и умел пользоваться своим положением, создавать проблемы на пустом месте и видеть то, чего нет. Если он всерьез заинтересуется возможностью найти подвох и повод упрятать за решетку начальника партии – он это сделает, и тогда Гордину конец. Но беда в том, что партия – это не только один начальник. Это целый рабочий механизм, начинающийся с тех людей, кто ее отправил, продолжая теми, кто в ней работает, и заканчивая теми, кто ее финансирует. И в перспективе от столь позорного поражения Гордина могут пострадать и рабочие, и ответственный за партию Подлужный, и сам Примаченко, который знал, но ничего не сделал.
– Мы изучим этот вопрос, – проговорил наконец заместитель директора серым бесцветным голосом. – Но учтите, товарищ Шильман, если вы будете ослеплены своей исключительностью, то в темноте вырытую для другого яму так легко не заметить.
* * *
Профессор Подлужный узнал о разговоре совершенно случайно, через неделю. В назначенную дату он пришел в кабинет заместителя директора, потому что даже учитывая самый успешный разговор в ЦК, игнорировать предложение члена Политбюро о переносе встречи было просто некрасиво. Примаченко принял его с явной неохотой: навстречу не поднялся, руки не подал, не предложил ни кофе, ни чаю. Профессор и не рассчитывал на теплый прием, однако отсутствие малейшей вежливости слегка его обескуражило.
Не подавая виду, Подлужный опустился в кресло и сдержанно улыбнулся:
– Извините за беспокойство, Валерий Викторович, этот вопрос уже поднялся выше, дошел до ЦК. Я просто хотел бы обсудить с вами снабжение Яман-Гольской партии, потому что скоро закончится месяц и надо будет прислать им продовольствие и снаряжение на замену…
– Яман-Гольская партия может брать снаряжение и продовольствие где угодно, только не в институте, – отрезал Примаченко сухо и холодно, отчего профессор даже невольно отодвинулся в кресле подальше. – Цели этой экспедиции мне неясны, и тратить казенные средства на чью-то чужую фантазию я не собираюсь.
– Главной целью экспедиции является добыча молибдена и разведка вольфрамовых руд на Восточном Саяне… – начал было Подлужный, расстегивая портфель и вытаскивая из него папку, содержимое которой выучил уже наизусть, однако Примаченко протянул руку, останавливая его, и даже отвел взгляд в сторону:
– Довольно. Я достаточно услышал про эту экспедицию, про вольфрам и золото, про вашего несказанно талантливого доцента. Но на своем выступлении он сам сказал, если помните, – через один сезон или, может быть, два месторождение может выйти в промышленную разработку. Вы слышали? Через один или два. Может выйти, а может и не выйти. Где точность, что я предоставлю в качестве отчета? Извините, Леонид Ильич, они не нашли вольфрам, потому что искали золото? Так, что ли?
Вскочив со своего кресла, Примаченко заходил по кабинету туда-сюда, нервно одергивая пиджак и подтягивая ремень. Его не интересовала судьба начальника этой затерянной в горах экспедиции, не интересовали факультетские подковерные игры – он должен был выполнить план, отчитаться о средствах, выделенных на сезонную геологоразведку, но проблема была в том, что эта маленькая несчастная партия требовала меньше всех, а могла бы принести больше многих. Но профинансировать ее означало поддержать начальника… как его там, Гордина, с сомнительным прошлым и теперь сомнительной целью. А еще – обмануть Шильмана, которому он пообещал разобраться. Этому академику, в свою очередь, он не обещал ничего.
– Кто вам про нее сказал? – вдруг тихо поинтересовался Подлужный. – Меня вы на прошлой неделе не приняли.
Примаченко и сам понял, что проговорился насчет информации, и, яростно потерев друг о друга вмиг вспотевшие ладони, отвернулся от собеседника лицом к окну, чтобы тот не видел его эмоций, с которыми сам секретарь был совладать не в силах. Проклятый Шильман! Всех поставил в неловкое положение!..
– Уходите, – попросил Примаченко глухим голосом. – Уходите, товарищ, ради бога. Вы все меня со своими интригами под суд подведете. Мне это не надо. Запрашивайте снабжение в Иркутске, в Горном институте, за который вы так радеете, где хотите запрашивайте.
Подлужный вышел и тихо побрел по улице, не разбирая дороги – ноги сами несли его во Всесоюзный геологический институт. Он хотел прийти к человеку, которого много лет считал своим коллегой и товарищем, и просто посмотреть ему в глаза. Дождь моросил, и прохожие торопились мимо, прячась под зонтами и капюшонами, и никто не обращал внимания на старого профессора с тростью, который шел медленно, его обгоняли, а он думал. Ситуация, в которой оказалась партия Гордина, казалась безвыходной – и с той, и с другой стороны, как ни посмотреть. Если они найдут золото и не заявят о нем, их обвинят в незаконной добыче. Если заявят – начнется проверка, и Шильман найдет способ повернуть дело против них, а если и не найдет, то помешает выступить с результатами работы. Если они не найдут золото – их обвинят в растрате государственных средств и бессмысленности экспедиции, в неоправданных затратах, в том, что они гонялись за легендой, вместо того чтобы заниматься реальной работой. А если они найдут – будет то же самое, только с другой формулировкой: незаконная разработка, сокрытие доходов, нанесение ущерба металлургической промышленности.
К своему сожалению, профессор знал, как это делается, видел и слышал не раз. Сначала человек делает то, что нужно стране, – находит руду, открывает месторождение, спасает стройку. А потом приходит проверка, и все переворачивается с ног на голову. Найденное объявляется незаконным, спасенное – присвоенным, подвиг – преступлением. И человек, который сделал больше, чем сотни других, исчезает за решеткой, потому что кому-то не понравилось, что он оказался прав.
Чем больше Подлужный вникал в обстоятельства, тем сильнее сочувствовал Гордину – молодому, талантливому, упрямому. Старый профессор с теплотой в сердце про себя замечал, что они чем-то неуловимо похожи; оба верят в свое дело, даже когда не верит больше никто, и идут к цели, несмотря ни на что. Права, теперь по направлению к цели Подлужный мог только лежать, надеясь, что хотя бы заданное им направление укажет путь еще кому-то неравнодушному – хотя бы председателю отдела цветной металлургии, Юрию Алексеевичу Кайгородову.
Уставший от бесконечных визитов, тяжелых разговоров и мыслей, Подлужный присел на скамейку в сквере возле института и прикрыл глаза. К сожалению, в этой стране, которую он любил и за которую воевал, правда стоила дорого. И люди, которые ищут правду, всегда оказываются в меньшинстве. Сильным можно назвать не того, кто громче всех кричал и быстрее всех бежал, а того, кто сумел подняться, когда упал ниже всех, и заговорить шепотом среди этого крика так, чтобы его услышали. Правда, как и счастье, любит тишину.
Дождь усилился, и сидеть на улице стало слишком неприятно. Сняв в гардеробе мокрый плащ, Подлужный, как мог, быстро поднялся в знакомый кабинет и без стука распахнул дверь.
– Федор Львович.
– А, Сергей Селиверстович, – с улыбкой Шильман отложил телефонную трубку и широким, гостеприимным жестом указал за стол. – Вы сегодня поздно.
– Я был у Примаченко, – произнес академик медленно, наблюдая за тем, как Шильман напряг плечи. – Вы говорили с ним о моей партии.
– Говорил, – на удивление, отпираться Шильман не стал. – Это моя обязанность как члена ученого совета, следить за тем, чтобы наши экспедиции работали в рамках закона.
– В рамках закона, – повторил Подлужный, и в его голосе прозвучала сталь. – Вы просто ждете, пока Гордин даст повод…
– Этого я не говорил, – ответил Шильман спокойно. – Но мы не знаем, что они там делают. Именно поэтому проверка необходима.
– Проверка – это предлог. Вы хотите отозвать партию. Мою партию.
Шильман посмотрел на него, и в его глазах мелькнула тень, холодная, острая, как лезвие.
– Сергей Селиверстович, – проговорил он с чувством. – Вы знаете, я вас уважаю. Я уважаю ваш возраст, вашу ученую степень и все заслуги перед кафедрой. Но я не позволю вам обвинять меня, как мальчишку, в том, чего не знаете. Мне не нужна ваша партия, я лишь хочу, чтобы все было по правилам.
– По вашим правилам, – подчеркнул собеседник.
– Да бросьте, – ухмыльнулся Шильман, преспокойно отпивая кофе. – Если ваш Гордин найдет золото и оформит это как полагается, я первый его поздравлю. Но если он нарушит закон, я первый потребую разбирательства. Это моя работа.
Подлужный смотрел на него и чувствовал, как внутри поднимается холодная ярость. Он знал этого человека сорок лет и неожиданно понял, что не знает его совсем. Ему прекрасно были известны его ум, его хитрость, его умение прятать свои истинные намерения за словами о законе и порядке, однако он не ожидал, что Шильман окажется способен на такую низость, как перекрыть путь тому, кто вырвался вперед него только благодаря собственным трудам. И профессор знал, что за этими словами стоит старая обида десятилетней давности, которая появилась в тот год, когда Гордин опередил Шильмана в исследованиях саянских вольфрамовых руд.
– Вы врете, – прошептал Подлужный, сжав зубы. И в этом коротком слове было больше искренности, чем в долгом, патетическом обличении. Шильман побагровел. Рванул воротник рубашки, оттягивая галстук, выпил остаток кофе залпом и, поднявшись, навис над невысоким и худым профессором большой каменной глыбой.
– Что вы сказали? – прошелестел его голос, сухой и бесцветный, как сухая бумага.
– Я сказал, что вы врете, – устало повторил Подлужный. – Вы не о законе думаете. Вы о себе думаете. Вы не можете простить Гордину, что он вас обошел. Десять лет прошло, а вам все завидно, что тогда он нашел вольфрам в Забайкалье, а вы опоздали на полгода. И теперь вы хотите его уничтожить не потому, что беспокоитесь о законе. А потому, что терпеть не можете, когда кто-то лучше вас.
Шильман молчал, все так же опираясь на стол и глядя на коллегу долгим, тяжелым взглядом. Потом медленно повернулся и пошел в лаборантскую, а у двери взялся за косяк, остановился и сказал, не оборачиваясь:
– Вы знаете, Сергей Селиверстович, я уже говорил, что вас уважаю. Но если вы продолжите в том же духе, я буду вынужден обратиться в партком и доложить о клевете. Что будет с вашей партией, если у нее не останется даже вас?
– О клевете?.. – эхом повторил Подлужный. В кабинете вдруг сделалось жарко и душно, и лишь мельком проскользнула мысль, что в Москве давно не было такой летней таежной погоды. Воздух закончился, сердце дрогнуло и вонзилось в грудь горячей иглой. Рука сама собой потянулась к галстуку, но предательски дрогнула, трость упала с глухим стуком, и, прислонившись к стене, старый профессор начал медленно оседать на пол.
XIV
Утром по долине полз туман, как живое существо. Он тянулся по единственной протоптанной тропке, клубился вокруг палаток и полупрозрачным молоком стекал вниз, к реке. Он был таким густым и плотным, что за ним спрятались и серые вершины, и даже солнце, которое от преломления света превратилось в серый расплывчатый диск. Было еще очень рано и очень холодно; ночные облака разойтись не успели, в воздухе висела легкая невесомая морось.
Зябко кутаясь в казенную коричневую штормовку, Катя высунулась из палатки и вздрогнула от пронизывающей до костей сырости, надевать отсыревшие ботинки даже не рискнула и, натянув побольше теплых носков, сунула ноги в высокие, неуклюжие сапоги. Женской обуви, разумеется, не предполагалось, и она спрятала в носы немного ваты, чтобы мужские сапоги на три размера больше не слетали с нее совсем.
До света оставалось еще немного времени, и лагерь спал – только у импровизированной кухни чудилось какое-то движение, фигура в темной одежде ходила туда-сюда, перекладывая вещи и бормоча себе под нос. Катя подошла ближе и увидела Дымова, который пытался разжечь костер на отсыревших дровах, с помощью мелкой щепы и бумаги. Получалось плохо; чтобы не тратить понапрасну спички, он прикрывал искру от ветра и раздувал ее, но маленький огонек, съедая очередной листок бумаги, вспыхивал и угасал.
– Да чтоб ты провалился, – в сердцах сказал Дымов, и в тот же миг верхушка костра-колодца осела внутрь, образовав дыру. Катя прыснула и подошла ближе.
– Доброе утро, Михаил Егорович. Давайте я помогу. Сейчас мы его поправим, – присев на корточки, она принялась перестраивать колодец в таежную звездочку, Дымов подложил поленья покрепче, сгреб щепу в середину и поджег. Катя закрыла слабый, едва уловимый огонек от ветра двумя руками, а Дымов осторожно, легонько помахал на него тетрадью. С легким порывом ветра искра вспыхнула ярче, огонь с бумаги перекинулся на щепки покрупнее, и, наконец, сырые поленья громко затрещали и задымились, отдавая накопленную влагу.
– Вот замечательно, вот славно, – с облегчением выдохнул прораб, отряхивая о штаны пепел с ладоней. – Спасибо, Катюшка. Ты куда в такую рань вскочила? Поспала бы.
– Я рано встаю, – пожала плечами Катя. – А давайте я вам с завтраком помогу. И вообще, если у вас так можно, я могу все время готовить. Если, конечно, геологам моя стряпня понравится.
– Да ладно, выдумаешь тоже, – проворчал Дымов. – Не маленькие, справятся.
– Всегда приятно, если о тебе кто-то заботится, даже если ты не маленький, – улыбнулась Катя и, не дожидаясь возражений, перебралась поближе к костру. Дымов помог ей закрепить котелок с водой на костровом тросике, поднял его повыше, чтобы вода не выплескивалась в огонь, добытый с таким трудом, и вручил вещмешок с упаковками, завернутыми в плотную бумагу, на которой было подписано содержимое. На сегодняшний завтрак предполагалась гречневая каша; сварить кашу Кате было уж точно проще, чем зашивать раны, и она спокойно принялась за дело. Дымов у нее за спиной удовлетворенно крякнул и пошел будить начальство.
Вскоре у костра запахло густой, распаренной гречневой кашей, и рабочие быстро собрались с мисками и ложками – подвязав волосы косынкой, чтобы челка не мешалась, Катя только успевала раскладывать порции и отшучиваться на реплики о том, что сегодня завтрак особенно вкусный, потому что готовила женщина. Каша и вправду получилась на славу – то ли потому, что она сама успела проголодаться, то ли хорошо положила соли и топленого масла, но ее миска быстро опустела, и, собрав посуду у всех, кто доел, Катя поспешила опустить ее во второй котелок с водой, лишь слегка подогретой. Отмыть гречку в холодной таежной реке она и вовсе не представляла возможным.
Гордин поел быстро, хотел ополоснуть свою миску сам, но Катя перехватила его руку над котелком:
– Не надо, Олег Иванович. Я все сделаю. У вас много работы.
– Что ж, спасибо, Катерина Максимовна. Вы наша помощница, – улыбнулся он мягко, одними глазами, так, что только взгляд за стеклами очков чуть-чуть потеплел, и у Кати от одного этого взгляда в груди вдруг сделалось тепло и пусто, как будто сердце дрогнуло и повисло в невесомой пустоте.
А Гордин опустил миску в теплую воду и больше на Катю даже не взглянул.
Работы сегодня было много. В партии присутствовали и специальные рабочие-промывальщики, но пока не нашлось определенного места для разработки шурфов, промывали абсолютно все, независимо от специальности; и Санников, спустя неделю решивший, что рука зажила достаточно, чтобы работать, и Молчанов, который вышел на пенсию уже три года как, и сам Гордин, начальник партии, стоял в реке с рамой, закатав штаны и войдя по колено в холодную таежную воду.
Через пару часов от рассвета быстро распогодилось и стало даже жарко, ледяная вода в широком, чистейшем Яман-Голе уже не казалась такой пыткой. Гордин вновь чувствовал себя тем молодым и восторженным геологом поле аспирантуры, когда ездил в Саяны уже не просто участником, а руководителем партии. Его работа в большинстве времени оставалась все такой же, однако к ней прибавлялось еще чувство ответственности и причастности к большому и важному делу, и он снова ощущал эту особенную, почти болезненную гордость за дело, которого пришлось долго добиваться. Чем труднее путь к ней, тем красивей кажется твоя собственная вершина.
Вода плеснула за шиворот, освежая, и Гордин, ненадолго отложив лоток, вытер рукавом испарину со лба, скинул рубашку, бросил ее на берег. Утро только-только вступило в свои права, а хрустально прозрачная вода уже сверкала, словно алмазная россыпь, и солнце припекало совсем как к полудню, и река стала настоящим спасением. И хотя помороженные пальцы сводило легкой судорогой, хотелось погрузить в холодное течение не только руки, но и нырнуть туда целиком. Но сейчас никому не до купания: шла кропотливая, монотонная работа, которая требовала терпения и внимания. Он брал лоток, наполнял его песком и галькой, погружал в воду, наклонял, круговыми движениями заставляя воду смывать легкие частицы, и на дне оставался концентрат – тяжелые минералы, среди которых могли оказаться золото, пирит, вольфрамит.
Когда в его раме блеснуло что-то холодной искрой, ему показалось, что это у него темнеет в глазах от долгого положения в наклоне, однако, когда он выбрался на берег и проморгался, разгоняя налетевшие цветные круги, оказалось, что в раме и вправду что-то блестит. Осторожно, лезвием ножа плашмя счистив серый шлих, Гордин увидел чистую поверхность с тусклым металлическим блеском. Находка была совсем крошечной, однако сам факт ее присутствия уже его обнадеживал. Опустив небольшой осколок вольфрамита в пробирку и спрятав его под лежащую на берегу рубашку, Гордин захватил чистый лоток и вернулся в реку.
Он работал уже несколько часов, и за это время ему попалось лишь несколько крупинок вольфрамита, мелких, темных, с характерным металлическим блеском. Золота не было вовсе, ни песчинки, ни намека. Это казалось странным: если вольфрамит есть, значит, где-то рядом должна быть кварцевая жила, а если есть жила, значит, может лежать и золото. Но золото не находилось, и Гордин, который привык доверять своему чутью, начал сомневаться.
Когда он решил передохнуть и снова вышел на берег, в тень, к нему подошел Молчанов Виталий Анатольевич, назначенный заместителем. Дымов его почему-то недолюбливал с первых дней, а потому старался пересекаться поменьше и, если приходилось работать на одном участке, старался уходить подальше, и теперь прораба не было видно, так что если Гордин и хотел совета, то мог спросить только у малознакомого человека, что ему было не очень по душе.
Молчанов казался располагающим. Таким людям можно было доверять, и Гордин, будь он в других обстоятельствах, не задумываясь бы первым предложил Виталию Анатольевичу дружбу, однако теперь стоило быть осторожным, и он держался с заместителем уважительно и вежливо, но близко не подпускал.
– Что у вас? – полюбопытствовал Молчанов, присаживаясь на камень рядом. Рукава его рубашки, опущенные, чтобы защититься от солнца, были по локоть мокрые и грязные.
– Вольфрамит, – Гордин продемонстрировал ему пробирку. – Пока все.
– Это может быть обломочный материал, – сказал он, подумав. – Вольфрамит вымывается из коренных пород, но если бы жила пролегала далеко, он бы оседал в русле и не доходил до нас. Он не может взяться из ниоткуда. Если он есть в шлихе, значит, где-то выше по течению есть кварцевая жила, из которой он вымывается. И если есть жила, значит, там может быть и золото.
– А может, это просто осколки породы, – возразил Гордин, оценивающе взглянув на скалы снизу вверх, которые окружали этот участок реки. Они складывались из метаморфических пород и вполне располагали к тому, чтобы внутри пролегали кварцевые жилы, но до них было слишком глубоко, чтобы вольфрамит откалывался сам собой. – В гнейсах и сланцах иногда встречаются вкрапления вольфрамита и пирита. Это не обязательно жила, но все может быть…
Молчанов вынул из кармана кисет и обрывок газеты, свернул короткую, тугую самокрутку. Кончики его густых седых усов были желтоватыми от табака.
– Хотите, Олег Иваныч?
– Спасибо, я не курю.
Молчанов крепко затянулся, и он слегка отодвинулся, чтобы не дышать горьким дымом. Разговор не клеился. От жары и усталости мысли ворочались лениво и тяжело. Молчанов был вежлив и никогда не грубил, не увиливал, но почему же с ним так сложно, намного сложнее, чем с Михаилом? Гордину казалось, что за тридцать семь лет он научился видеть некоторых людей насквозь, но этот человек оставался для него закрытой книгой.
– Я тут подумал, – произнес вдруг Молчанов, сдувая искру с усов. – Может, нам сдвинуть работы по реке? Слышал, все равно собирались двигаться дальше, но пока торопиться нам некуда. У нас две с половиной реки и два, максимум – три месяца. Успеем… Если вольфрамит идет сверху, значит, там его должно быть больше.
Гордин задумался: в этом было здравое зерно. Если вольфрамит вымывается из коренных пород, то там его вполне может оказаться больше, и, двигаясь по его следам в реке, можно найти начало жилы. Но было и другое: не уходя в горы, река разливалась, течение замедлялось, и тяжелые минералы могли оседать на дне. В каньоне подобных карманов и складов можно обнаружить больше всего, вот только ущелье – задача со звездочкой.
– Впереди каньон, – ответил Гордин. Карты не было, и он начертил осколком камня на другом камне, плоском и сером. – Километров на десять-пятнадцать, я об этом недавно говорил. В каньоне мы застрянем надолго. Там не только промывать нужно, а еще молотком работать, осматривать породу в скалах и пещерах. Если вы хотите поспешить, то есть смысл послать вперед другую бригаду. У них все равно в плане только вольфрамит и молибден. А нам… нам нужно посмотреть еще. Передайте бригадиру Званцову, пусть берет своих людей и идет до начала каньона. Но только до начала. Чтобы мы могли с ними держать связь.
Целый день обе бригады провели на реке, и лишь когда без фонарей работать стало невозможно, а Катя третий раз прибежала на берег, чтобы позвать всех ужинать, Гордин махнул рукой и бросил лотки в запруду, специально огороженную для того, чтобы смывать из сетки забившиеся песчинки. Вечер опустился на тайгу – синий, холодный, густо пропахший смолой, хвоей и дымом костра. Застегивая на ходу рубашку и пытаясь попасть руками в рукава теплой куртки, Гордин шел, раздосадованно думая, что еще один день экспедиции потерян. Они ничего не нашли – ни золота, ни даже его следов, ни даже толком вольфрамита, только появилось одно предположение, что выше по течению, к каньону, его может оказаться больше, но это было пока только вилами по воде. Подойдя к костру и едва взглянув в сторону Дымова и Санникова, он понял, что никто ничего не нашел: прораб хмурился, постукивая ногой по земле и думая о своем, инженер сидел, ссутулившись и протянув к огню озябшие в реке ладони.
Ужин немного взбодрил людей, и вскоре сквозь стук посуды и громкое прихлебывание горячего чая раздались разговоры, смешки. Катя с горячей, дымящейся миской протиснулась рядом и поджала ноги подальше от костра.
От огня тянулись длинные, живые тени. Хвойный лес обступал стеной с обеих сторон, вырастая прямо из голых горных склонов, и т этого черного леса, частокола сосен и елей, вечерами было особенно темно. На высоком черной небе алмазной россыпью вспыхнули звезды, как-то одновременно и все разом, и искры костра взлетали в небо и исчезали, и казалось, что именно так появляются новые звезды.
Гордин обхватил ладонями горячую кружку чая, и ему вновь почудился рядом такой уютный и знакомый запах лета, земляники, мяты, горячей дорожной пыли. Катя чуть наклонилась вперед, поворошила палкой угли в костре и невольно оказалась совсем близко к нему – так, что даже в золотистой полутьме он разглядел ее веснушки и светлые, выгоревшие на солнце ресницы, и тень от этих ресниц на бледной, еще не тронутой загаром щеке.
Гордин моргнул, прогоняя наваждение. Катя выпрямилась, и тени исчезли. Он поспешно уткнулся в кружку с чаем, но, забыв о том, что горячо, глотнул слишком много…
– Иван Ильич, а у вас рука сильно болит? – вдруг поинтересовался маркшейдер Аветисов. Санников покачал головой. – А может, вы нам поиграете? Сто лет вас не слушали!
– Да, да, Иван Ильич, поиграйте! – из темноты попросил кто-то еще, и тогда все остальные подхватили, принялись наперебой просить:
– Ну пожалуйста! Пару песен!
Санников молча поднялся и ушел. Его высокая, плечистая фигура скрылась в темноте палатки, и Катя наклонилась к Гордину, спросила шепотом:
– Обиделся, что ли?
– Сейчас придет, – отозвался Гордин, и правда: не прошло и нескольких минут, как старший инженер вернулся с гитарой. Костер выхватил ее из синего сумрака: старая, потертая, со сколами на рыжеватой деке, даже с небольшой трещиной, которую хозяин аккуратно, как рану, заклеил пластырем. Когда он устроился на своем месте, вокруг наступила такая тишина, что стало слышно, как потрескивают поленья в костре и шевелится ветер в густой лесной зелени.
Золотистые искры костра взлетали вверх, и рыжеватые отблески скользили по загорелому лицу инженера, бросая длинные тени. Он не смотрел на струны, пальцы перебирали их сами собой так же уверенно, как накануне разбирали породу и песок в шлихе. Задумчиво прищурившись и глядя в огонь, словно видя там что-то свое, Санников скользнул пальцами по струнам и запел негромко, вполголоса:
– Дымилась роща под горою,
А вместе с ней горел закат.
Нас оставалось только трое
Из восемнадцати ребят…
Голос у него оказался неожиданно хороший, густой и бархатный тенор. Катя, сидевшая между Молчановым и Гординым, услышала, как Виталий Анатольевич вздохнул тяжело и тихо, а обернувшись, заметила, как он опустил голову, уронив руки между колен. Она с трудом могла себе представить, что он вспоминал, слыша военные песни, но, может быть, эта память была горькой, но хорошей – такой, которую не хочется терять, даже если она приносит боль. Потому что горькая память нужна для того, чтобы не забывать о ценности мирной, спокойной жизни, о том, какая это радость – просто жить.
– Над нами “мессеры” кружили
И было видно, словно днем,
Но только крепче мы дружили
Под перекрестным артогнем.
И как бы трудно ни бывало,
Ты верен был своей мечте
У незнакомого поселка,
На безымянной высоте.
Доиграв, гитарист медленно опустил руку, позволяя последнему аккорду дозвенеть в воцарившейся тишине, и долго еще все молчали, каждый думал о своем. Война оставила след в памяти каждого, даже если он тогда был еще ребенком; все через что-то прошли, все кого-то потеряли, и даже сейчас, спустя столько лет и в мирное время, отголоски военных лет нет-нет да и слышались в стуке трости по земле, тяжелой, шаркающей походке, тихом голосе вечерами на кухне, таких вот песнях.
Семью Гординых тоже захлестнуло той волной, хотя его самого тогда еще не было на свете. Его отец воевал, прошел от Москвы до Берлина, а потом, когда вернулся, долго и тяжело пытался вернуть свое место на работе, потому что его, ветерана, получившего инвалидность по ранению, легко и быстро заменили молодыми кадрами. Мама уезжала в глубокий тыл и работала там учительницей в сельской школе, а он сам родился чуть меньше, чем через год после победы…
Однако в этой песне, здесь и сейчас, слышалась ему не только война. Это была еще и его личная, и их общая война – то, ради чего они сейчас боролись, что должны были отстоять по завершении полевых работ. Гордин понимал, что в том, что их не воспринимают всерьез, виновата не только и не столько тень его прошлого, сколько настоящее. Даже если бы золото лежало на поверхности, он бы никогда не справился один. И все, кто здесь, рядом с ним, верит в мечту и в тункинскую легенду, – все они заслуживают честности, решительности с его стороны. Потому что, если он струсит, сдрейфит перед системой, побоится стоять до конца, то проиграет не только он – проиграют все, кто пошел за мечтой. Потому что идти за мечтой – трудно, но жить без мечты – значит не жить вовсе.
Когда тишина сделалась совсем долгой и тягостной, Санников снова положил руку на гриф и прикрыл глаза. Тихие, хрустальные, как осенний дождь, переборы полились сами собой:
– Ветер стих, промелькнув над осинами,
Угасает пылающий день,
Над горами, торжественно-синими,
Натянулась закатная тень.
Пахнет воздух кедровою горечью,
Спит тайга под покровом небес –
Мне не спится под звездною полночью,
Мое сердце болит о тебе.
Я иду каменистыми кручами –
Бесконечен и труден маршрут,
Но я знаю, за синими тучами
Будут те, кто нас любят и ждут.
Пусть тайга одевается моросью,
Пусть сбивают с ног ветер и шторм –
В этой песне лишь слышится голос твой,
А за ними мерещится дом.
Мне порой самому себе завидно
За столь щедрый подарок небес:
Ты прекрасней, чем звезды над заводью,
И нежней, чем цветок эдельвейс.
Между нами Сибирь и Смоленщина,
Километры уральских степей,
Но любовь наша чистая, вечная,
Расстояний намного сильней.
И когда затоскуешь отчаянно,
Знай, что нет для печали причин.
Пусть обнимет за плечи нечаянно
Горный ветер со снежных вершин.
И звезда засияет полярная,
Не придется в дороге блуждать.
Ты возьми меня, милая, за руку
Невесомой ладонью дождя.
– Как красиво! – воскликнула Катя, когда последние аккорды взлетели и растворились в ночной мгле. – А кто автор песни?
Санников чуть заметно усмехнулся краем губ:
– Я.
– Правда? – ахнула Катя. – А я и не знала, что вы умеете… Такая песня, правда, Олег Иванович?
Среди собравшихся у костра прошелестел неразборчивый, но не менее восхищенный шепот, и Катя в порыве восторга обернулась к нему. Ее глаза блестели, а Гордин молчал, подперев кулаком подбородок, хотя, несомненно, разделял и удивление, и восхищение. Он не знал, что старший инженер может вот так. Но песня взяла за душу слишком ощутимо, слишком больно, и колючий комок, подобравшийся близко к горлу, не позволял сказать ни слова. Гордин боялся, что если он скажет хоть слово – голос предательски дрогнет.
– Давайте что-нибудь повеселее, – робко предложил кто-то из совсем молоденьких рабочих. – А то я расплачусь, честное слово…
– Ну повеселее, так повеселее, – неожиданно легко согласился Санников и, немного подумав, перехватил гитару поудобнее. Пальцы ударили по струнам жестко и весело:
– Распрягайте, хлопцы, коней,
Да лягайте спочивать,
А я выйду в сад вишневый,
В сад криниченьку копать.
Эх, Маруся, раз, два, три, калина,
Чернявая дивчина,
В саду ягоду рвала!
– О-о, кто о чем, а Иван о Марусе, – заметил прораб Дымов. Сделав вид, что не услышал, Санников закрыл глаза и не прервался. По его лицу, освещенному отблесками огня, блуждала задумчивая улыбка, особенно на припеве, который с удовольствием, громко и весело подхватывали все, даже те, кто едва знал слова.
Работники увлеклись песнями. Закончив про Марусю, Иван Ильич взял аккорды еще одной казацкой песни про берлинскую мостовую, и нестройный хор голосов подхватил припев, и у костра стало так тепло, шумно и весело, как не было еще никогда. И только Катя заметила, что Гордин тихо поднялся и ушел, захватив геологический молоток и фонарь. Осторожно перебравшись через служившее скамейкой бревно, она побежала вслед за удаляющейся высокой фигурой начальника.
XV
Вечер угасал, плавно переползая в глубокую, чернильную ночь. Река шумела и плескалась совсем рядом, но видно ее не было – только изредка блеск луны выхватывал из темноты серебряные брызги. Катя не захватила фонарь и тут же об этом пожалела: берег нельзя было разглядеть, а ступать на черную воду было страшно. Однако она успела увидеть, что Гордин перешел без особенных затруднений и шагнула на высокий камень с плоским верхом. Вода плеснула сбоку, охладив кожу даже сквозь брюки, и Катя пошатнулась, едва не потеряв равновесие, выпрямилась и сделала еще один шаг – но обманчиво гладкая поверхность камня оказалась залита водой, и она поскользнулась, не удержавшись, испуганно вскрикнула, неуклюже взмахнув руками и клюнув носом вперед.
Яркий свет фонаря ударил ей в лицо и тут же опустился, как будто сама темнота обескураженно вздохнула ее безрассудству.
– Стойте на месте! – крикнул Гордин с берега и шагнул обратно в темную воду. Только тогда Катя увидела, что на нем были высокие сапоги, даже выше колена, поэтому намокнуть он не боялся, а вот она уже успела намочить брюки и зачерпнуть воды ботинком. Ноги мгновенно свело от мокрой и ледяной хватки. Гордин тем временем добрался до нее. Выглядел он скорее не сердитым, а удивленным:
– Вы зачем же в реку полезли?
– Я за вами пошла… – пробормотала Катя и покраснела, понимая, как глупо выглядит со стороны ее необдуманный поступок: ведь она – опытная в походах, должна была понимать, что ночью любая река, даже самая мелкая, слишком обманчива. Но геолог не стал ее отчитывать – наверное, в холодной реке, когда с малейшим неосторожным движением она могла упасть в воду, было не до того. Он подошел вплотную к ее камню, покрепче встав на ноги, и наклонился к ней:
– Обнимите меня.
– Что? – Катя вскинула на него изумленный взгляд. – Зачем?
– Катерина Максимовна, не заставляйте меня ругаться. За плечи возьмите, если так будет проще.
Осторожно и неловко Катя положила руки ему на плечи под расстегнутой курткой. Среди холодного таежного вечера озябшие ладони почувствовали тепло чужого тела, холод и испуг мгновенно отступили. Гордин наклонился, подхватил ее под спину и под колени и в несколько шагов без труда перенес на берег – готовая провалиться сквозь землю от стыда и смущения, Катя старательно не смотрела в его сторону, боясь встретить насмешку в голубых глазах.
И почему-то вдруг подумалось: что бы сказал Митя? Когда он позвонил и она выскочила к нему в домашних тапочках в ноябре, он ничего не сказал, пока она не заметила сама. Наверно, ему было лестно, что к нему так торопятся. Мысленно Катя тут же одернула себя: это неправильное сравнение, Олег Иванович просто не может допустить, чтобы в его партии кто-то пострадал, даже если сам виноват.
Дойдя до берега, он легко, как пушинку, поставил ее на ноги и, скинув куртку, вернулся к тому, ради чего ушел от теплого и дружного круга у костра. С помощью геологического молотка обрабатывал выступающую над рекой часть скалы: сначала тупым концом отбил несколько крупных, тяжелых образцов, потом, сложив их все в одно место, устроил фонарь рукояткой в трещине, так, чтобы свет падал на образцы, но фонарь выскользнул – и мог бы разбиться, если бы Катя не успела поймать.
– Давайте лучше я посвечу, – предложила она и, встав у Гордина за плечом, направила луч ему на руки. Он ничего не сказал, только признательно кивнул и, взяв первый обломок, принялся аккуратно сбивать верхние слои породы более тонким концом молотка. Иногда он останавливался, подносил сколы поближе к свету и долго рассматривал, поворачивая то одним, то другим боком. В желтоватом свете фонаря они поблескивали черным или серебристым блеском. Черный блеск его устраивал, и такой породе он уделял больше внимания: уже не молотком, а ножом счищал слоистую поверхность и разглядывал под увеличительным стеклом.
Фонарь оказался довольно тяжел, и, спустя некоторое время, когда у Кати уже заболела кисть, Гордин наконец отложил молоток и сунул в карман куртки несколько отобранных обломков.
– Отдохните. Не светите пока.
Катя с облегчением вздохнула и положила фонарь на камень. Теперь теплый желтоватый свет падал наискосок, освещая ее, сидящую напротив, и часть лица и правую руку начальника партии. Он слегка щурился за очками, задумчиво глядя на реку и вертя в пальцах черный, тихо поблескивающий образец. Звон гитарных струн и пение на берегу лагеря уже давно стихли, большинство рабочих разошлись спать, только изредка от костра доносились неразборчивые разговоры и взрывы хохота, а здесь, на противоположном берегу, было так тихо, что можно было услышать сонное поскрипывание старых сосен.
– Что это вы делаете? – поинтересовалась Катя, неловко нарушив повисшую над рекой умиротворенную тишину.
– Сделал несколько свежих сколов. За целый день на реке мы обнаружили едва ли несколько образцов вольфрамита. Это мало, ничтожно мало. В хороших местах бывает, его намывается столько, что можно закрыть все дно лотка. Я подумал, что это не жила, а всего лишь мельчайшие обломки породы. Вода, ветер, время, да и любое механическое воздействие способствует тому, что камень крошится. Я хотел осмотреть скалы на наличие вольфрамита. Если вольфрамит вкраплен в кварц – значит, это жила. Если он в гнейсе, между таких вот складок, – значит, это просто вкрапление, почти случайное образование. Пока что я вижу только “случайности”.
– Может быть, он лежит глубже?
– Вряд ли. Дело в том, что снаружи порода часто покрыта оксидной пленкой, лишайниками или слоем выветривания – это прячет ее истинный цвет и структуру. Поэтому надо вынуть несколько таких вот обломков, чтобы обнажить структуру и открыть новую, невыветренную поверхность. Именно на таком сколе становятся хорошо видны слои, цвета, зернистость, а также могут проявиться минералы. Если бы жила была глубже, если бы она вообще была, это было бы понятно по поверхности и кварцевому выносу. Кварца тут нет. Жилы, соответственно, тоже. Мы просто теряем время… – он досадно бросил в реку осколок пустой породы сцепил руки замком на коленях. Фонарь осветил его ладони – смуглые, темные от земли и загара, с въевшейся под кожу, под ногти грязью и пылью, с длинной, кривой полосой давно зажившего шрама на запястье. Катя невольно смотрела, ловя себя на мысли о том, что раньше она терпеть не могла грязных рук – это было ее профессиональной болью, у всех одногруппников и коллег по лаборатории, педагогов, профессоров, абсолютно у всех руки были идеально чистыми, без малейшего намека на лишнюю песчинку.
Заметив, что она смотрит, Гордин спрятал руки между колен. Катя смутилась: наверняка он подумал, что ей неприятно.
– К сожалению, это уже не отмыть, – сказал он, опустив взгляд и будто оправдываясь.
– Вы ведь работаете с землей, – пожала плечами она. – Земля имеет свойство пачкать… Откуда у вас шрам?
Гордин одернул рукав рубашки, помолчал, глядя в сторону. Она уже подумала было, что спросила лишнего, что он не ответит или ответит резко, заставив ее забыть о расспросах, но вместо всего этого он негромко сказал:
– Рельсой прижало. Я без рукавиц был.
– Как?.. – изумленно прошептала Катя, и глаза распахнулись в удивлении сами собой.
– Ну, вот так. Не досталось.
Подумать только, класть голыми руками рельсы в такой мороз, когда металл может запросто примерзнуть просто потому, что на улице слишком низкая температура. Но почему он вообще клал рельсы, при чем здесь геология?
– Так вы… – вдруг догадалась Катя, и что-то внутри у нее оборвалось, таким вдруг показалось холодным, далеким и страшным и это слово, эта догадка о его прошлом. – За что? Вы же не преступник, вы же ученый, исследователь!
– В КГБ решили иначе, – негромко ответил Гордин. – Шесть лет назад я был в этих местах, начальником экспедиции. У меня была своя партия, мы искали золото в Зун-Холбинском районе. Это километров двадцать-тридцать отсюда. Мы были близки. Сумели доказать, что тункинское золото – это не легенда и не сказка, что нужно проработать еще один или два сезона, пройти все реки, впадающие в Шумак, чтобы обнаружить коренное месторождение и выдать его в промышленную разработку. Там и вольфрамит с молибденом были, так много, что и предоставить не стыдно. Значительное месторождение. Чтобы мне позволили работать дальше и профинансировали от института, я должен был выступить на комиссии с присутствием обкома, ЦК, представителей от Всесоюзного института геологии. Но когда мы уже сворачивались и собирались уезжать, мои отчеты пропали. Все. До страницы. Чертежи, схемы, фотографии… ничего не осталось. У меня были только образцы и оставшиеся пробы, которые мы не успели обработать. Я пришел в институт с ними. Надо мной посмеялись. Сказали, что партия просто не захотела выдавать местоположение золотоносных жил. Мы думали, это шутка, настолько это было смешно и нелепо. Удивительно, насколько люди готовы видеть друг в друге врагов, если кто-то вдруг перестает быть привычным винтиком в механизме… Но через три дня меня арестовали. Просто заявились домой, перевернули все к чертовой матери, уж не знаю, что нашли или, наоборот, не нашли, но следующие полгода я провел в тюрьме, а потом еще пять лет в Сибири.
Он замолчал, глядя в сторону, и у Кати тоже не находилось слов. Если бы он сам не сказал, она бы даже подумать не могла, что этот интеллигентный и улыбчивый человек, кандидат наук, прошел через это и снова нашел в себе силы вернуться к прежним исследованиям, невзирая на еще больший риск. Нужны сильные крылья, чтобы взлететь, но чтобы взлететь со дна пропасти, нужны не только крылья, но и стремление вверх – то, ради чего стоит жить и стоит стараться.
– Получается, вы пострадали за правду… Это и страшно, и удивительно, – проговорила Катя, взглянув в его сторону. – Боль и трудности делают человека сильнее, но стоит ли одна-единственная мечта всех страданий?
– Катерина Максимовна, – Гордин нахмурился и встал, отряхнул брюки и снова взялся за молоток. – Иная мечта стоит того, чтобы ради нее умереть. Но умереть проще, чем выйти победителем, когда надежды мало. Я рассказал это не для того, чтобы вы меня пожалели. Просто хочу, чтобы вы знали правду. Я не знаю, что вам такого в институте пообещали, но наша экспедиция – это не гордость страны и не романтический поиск легендарного золота. Если мы вернемся ни с чем, если я хоть что-нибудь потеряю или предоставлю недостаточно… – он покачал головой, не договорив. – Хотите, провожу вас до лагеря? Мне надо еще поработать.
– А кто вам тогда будет светить? – улыбнулась Катя и подняла фонарь. Яркий луч ввинтился в темноту, разбивая длинные синие тени деревьев и нависающих доломитовых скал, и на мгновение за игрой света и тени ей показалось, что Олег Иванович улыбнулся с благодарностью – но, возможно, всего лишь показалось.
…Немного передохнув и сбросив с рук напряжение, Гордин вновь принялся за работу. От лагеря было достаточно далеко, а работники устали за день, и стук молотка вряд ли мог кому-либо всерьез помешать, поэтому он, не таясь и не слишком осторожничая, упрямо долбил скальную породу тупым концом молотка, откалывая крупные пробы, и над рекой разлетался гул глухих ударов.
Скала поддавалась тяжело. Молоток отскакивал, оставляя на серой поверхности лишь белесые сколы, и только после десятого удара от стены отлетал кусок породы – неровный, с острыми краями и кремниевой гладкостью. Гордин поднимал его, поворачивал к свету фонаря, подносил к нему лупу – и каждый раз отбрасывал в сторону. Везде был гнейс. Типичный метаморфический гнейс с полосчатой текстурой, с чередованием светлых кварц-полевошпатовых и темных амфиболовых слоев – порода, которая не имеет никакого отношения к гидротермальным жилам. И ни малейшего намека на проклятый кварц, ведущий к жиле.
Гнейс. Светлые полосы – песчаник и полевой шпат, темные — биотит, роговая обманка, иногда, совсем редко, поблескивали красные глаза граната. Типичная ассоциация для метаморфических пород.
Молоток отсчитывал удар за ударом, казалось, еще чуть-чуть, и от скального выступа ничего не останется. Гнейс. Гнейс. Снова гнейс. Иногда – сланцы, слюдистые, с характерной шелковистой поверхностью. Иногда – амфиболиты, темные, тяжелые, с зеленоватыми вкраплениями роговой обманки. Но нигде, ни единого осколка чистого кварца. И даже вольфрамита больше не было.
Может быть, он ошибся? И найденный накануне вольфрамит в шлихе – это не след жилы, а просто результат разрушения коренных пород. Что здесь, в руслах этих рек и в ближайших каньонах, нет ничего, кроме рассеянной вкрапленности. Что он гоняется за призраком, который существует только в его воображении. Мираж, мелькнувший и пропавший так же легко, как первый горный снег. Тункинская легенда, как называют это золото и все нужные, но такие неуловимые минералы в стенах Всесоюзного института.
В институте этого только и ждут – пока он сдастся, вернется с признанием, что Тунки – район безнадежный, что тут нет ни золота, ни богатых выходов вольфрамита и молибдена, а над теми, кто искал золото вместе с ним, всю оставшуюся жизнь будут снисходительно подшучивать. Так бывает, что золото не открывается, даже если оно есть. Что геологи не дошли совсем чуть-чуть, не хватило сезона, не хватило поддержки из города, потому что без поддержки, без снабжения, без продовольствия и новых рабочих рук, партия тоже не продержится долго. Гордин знал, что у него мало надежды на какую-либо поддержку и помощь, потому что работает он не благодаря, а вопреки Госплану, и хотя бы только поэтому надо доказать перспективность тункинской выработки. Доказать невозможное…
Но, проработав десяток выступов и не найдя ничего действительно стоящего, он остановился. Вытер лицо рукавом от испарины и каменной пыли. Если он завтра проспит работу или сегодня проработает всю ночь, а потом свалится от усталости, никому от этого лучше не станет. А если на этом участке ничего нет, ни вольфрамита, ни золота, ни даже кварца, указывающего на жилы – оно не появится, даже если ему придется продолбить всю скалу насквозь.
– Пойдемте, Катерина Максимовна, – наконец устало выдохнул Гордин, сунув молоток в глубокий карман куртки и подобрав с земли несколько удачных проб. Катя с облегчением выключила фонарь и встряхнула занемевшей кистью, и он уже не в первый раз взглянул на нее по-другому, совсем не так, как смотрел в первый вечер на удивленную, восторженную и немного растерянную девочку. Быть может, сначала она пошла за ним из чистого любопытства, но потом сама предложила помощь, и в самом деле очень помогла, ведь ему удалось освободить обе руки и не пришлось тратить время на то, чтобы то и дело поднимать падающий фонарь. Хотя бы за это он был ей благодарен. А еще – за то, что она тогда не отвернулась. Услышала правду и не отвернулась…
– Олег Иванович, спасибо, я дальше сама, – Катин голос выхватил его из рассеянных, но таких хороших мыслей. Тогда он заметил, что все еще не опустил ее на землю, хотя давно вышел из реки. И легкий, горьковатый запах земляники, сухой травы и дорожной пыли кружил голову не меньше, а быть может, и сильнее, чем усталость после долгого рабочего дня.
Он осторожно поставил ее на ноги. Катины теплые ладони соскользнули с плеч, и сразу же стало холодно – он заметил, что и ей тоже, потому что она поплотнее запахнула штормовку.
– Спасибо, Катерина Максимовна, – проговорил Гордин негромко, взяв ее за плечо. Катины глаза поблескивали в темноте, пронизанной холодным лунным светом.
– За что же? Я вам просто фонарь подержала.
– Вот за это и спасибо, – улыбнулся он и шутливо заправил ей за ухо короткую светлую прядь. – Отдыхайте. Спокойной ночи.
Она не успела ничего ответить, а он уже пошел к штабной палатке, зябко спрятав руки в карманы теплой куртки, и в сонной тишине лагеря слышался только шелест травы под его сапогами. Катя медленно прикоснулась к щеке, словно там воздух еще хранил тепло его руки.
XVI
Оставшись в одиночестве в штабной палатке, Гордин долго не мог уснуть: в голову лезли всякие мысли, которых он не ожидал, а те, что пригодились бы здесь и сейчас, крутились неясным колесом на периферии сознания. Он думал о том, что, с одной стороны, они напрасно промыли добрую четверть реки, обшаривая вручную каждый квадрат: раз в скалах нет кварца, есть только сплошные гнейсы (как же надоело это слово!), то и в воде достаточного количества быть не может, ни вольфрамита, ни золота. Напрасно он обкромсал скалу на другом берегу: в амфиболитовых складках тоже не может быть жилы, она разбивает породу, пронизывая насквозь, а складки лежат ровно, как будто слои земли кто-то нарочно накладывал друг на друга. В ближайшем районе километра на два-три вокруг точно нет никакой жилы, и партия в самом деле теряет время, просматривая и прошлиховывая реку насквозь.
Он думал о словах майора Молчанова, которые наверняка пришли тому в голову не в тот же день. Молчанов предложил разделить партию, чтобы пустить часть людей вперед и позволить им ускорить процесс промывки шлихов, потому как это самое нудное, времязатратное занятие, и можно задействовать людей в чем-то более полезном – хотя и без шлиховых проб, разумеется, никуда, потому что именно наличие или отсутствие минерала в русле реки позволяет сделать выводы о присутствии его в регионе в принципе. И все-таки, все-таки... вольфрамит, пусть даже крупицами и мелкими осколками, появлялся в лотках. Золото – ни разу.
Может быть, Молчанов что-то знает? Неожиданно, что ни прораб, ни даже главный инженер не предложили ускорить проработку реки, а он, невесть откуда взявшийся, вдруг так уверенно заявляет, что нужно отправить бригаду вперед. Не может ли это быть очередной подставой? Ответа не было. Гордин крутил в пальцах дужку очков и ходил по палатке туда-сюда.
И еще он думал о Кате, потому что просто не мог не думать после того, что случилось накануне у костра и еще потом, когда все разошлись. Зачем, зачем она побежала за ним, еще и полезла в реку, не глядя? А потом он с ней разоткровенничался и рассказал то, что ей бы не следовало о нем знать. Она еще жалеть его вздумала!.. Но какая-то глубокая часть его, спрятанная так далеко, что чаще всего он и сам не подозревал о ее существовании, вдруг воспротивилась: иногда приятно, когда тебя жалеют, да и, к тому же, это вполне естественная и самая настоящая часть русской души. Будь на его месте кто угодно другой, Катя бы тоже отнеслась с пониманием и участием. Просто она – хорошая, это он надумал себе слишком много. Но даже теперь, когда ее не было рядом, в памяти все равно оставался легкий, едва уловимый запах лета, земляники и дорожной пыли, когда остается в поле после полуденной жары.
Олег Иванович Гордин никогда не страдал бессонницей, но в ту ночь, пока небо не подернулось серой пеленой холодного рассвета, так и не смог уснуть...
...На следующий день было принято решение разделиться. Бригада Андрея Званцова сворачивала лагерь и уходила вверх по реке на пятнадцать километров, туда, где начинался большой каньон Яман-Гола. Договорившись о связи раз в день по рации, Гордин отпустил их; бригадира он знал не слишком хорошо, но тому доверяли неожиданно сошедшиеся в этом вопросе и Дымов, и Молчанов, поэтому у начальника партии не возникло сомнений.
Андрей Званцов был молодым геологом, парой лет после аспирантуры, ему прямо в экспедиции исполнилось двадцать семь. В его лице, круглом, мягком, удивительным образом сочетались наивная детская веселость – ямочки на щеках и подбородке, улыбчивые полные губы, веснушки и быстрые, живые черные глаза, – и в то же время серьезный, сосредоточенный взгляд, упрямая складка между бровей, хрипловатый, уверенный голос. Закончил он факультет горной промышленности в Забайкальском институте в Чите, за практику успел поработать на Алтае и Памиро-Алае, пройти реки Катунь и Чую, Амударью и Пяндж, в последние два года до того, как встретиться с Гординым на Байкале, работал на строительстве Нурекской ГЭС. Несмотря на молодость, Андрей Званцов был неплохим специалистом, умел работать без лабораторных инструментов, с одним молотком и лупой, что очень нравилось Гордину; и он не побоялся доверить ему важную, самостоятельную часть экспедиции.
В партию Званцов пришел сравнительно недавно: когда в начале мая приехала первая часть, сформированная московским институтом и некоторыми изъявившими желание специалистами из других городов, стало ясно, что десяти человек недостаточно и нужно больше людей на простую, почти не требующую особых знаний работу: мыть пробы, копать шурфы и разбирать завалы в пещерах. Такую бригаду и собрал в Иркутске Званцов, чтобы поехать в партию не простым подсобным рабочим, а вроде как бригадиром, и представил новому начальнику еще десяток простых рабочих без специальности. Гордин сперва с недоверием отнесся к людям, которые не имели к геологии никакого отношения, но без их помощи на реках провозились бы вдвое дольше запланированного, да и присутствие второго бригадира оказалось кстати, поэтому Гордин не раздумывал долго, кого отправить вперед, в каньон.
Виталий Анатольевич Молчанов, назначенный в Москве заместителем, вызвался пойти с ними: раз уж он предложил, то и сам хотел бы знать перспективы освоения другой части реки. Гордин полагал про себя, что Молчанов не слишком доверяет молодому бригадиру, поэтому хочет его проконтролировать,
Выходить решили рано, еще до солнца – так получится пройти больше до жары и устроиться лагерем до темноты. Так как предполагалось много перемещений, переносить половину базы не было смысла и Званцов распорядился взять только самое необходимое для жилья и быта; все пробы и не отсмотренные еще образцы оставили первой бригаде, вместе с лошадьми. Люди уходили почти налегке, с одной только поклажей, палатками, в рюкзаки под завязку набили инструменты, рамы, лотки и, конечно, продовольствие на неделю – по истечении этого срока оба, и Званцов и Гордин, рассчитывали встретиться.
Путь до начала каньона занял два дня. Первый день шли по тайге, вдоль реки, которая то пряталась в глубоких берегах, то выбегала на открытые каменистые россыпи и громко плескалась на порогах. Тропа едва заметно читалась среди низкорослого жесткого кустарника – ее оставили геологи прошлых экспедиций, и она успела зарасти травой и карликовыми березами. На второй день лес начал редеть, и из земли выросли высокие, серые доломитовые скалы с острыми гранями и глубокими трещинами. Река Яман-Гол, напитанная мелкими притоками, побежала быстрее и шумнее, ее русло сузилось, стиснутое каменными стенами.
Каньон открывался внезапно. Река исчезала между двумя огромными скалами, которые поднимались вверх на десятки метров, и вход в ущелье напоминал темную расщелину в каменной стене. Оттуда тянуло прохладой и сыростью, и слышался глухой, ровный гул воды, которая неслась по камням в тесной горловине. Лагерь разбили на небольшой площадке у входа в ущелье, на высоком берегу, где река делала широкий изгиб, образуя естественную запруду. Место было удобным: защищенное от ветра скалами и раскидистым кедром на краю утеса. К воде приходилось добираться по крутому склону, но спускаться вниз и вставать там Званцов посчитал неразумным: при малейших дождях лагерь может затопить и снести.
Дошли и расположились только к концу дня; вечером, отпустив рабочих на заслуженный отдых, Андрей Званцов долго еще сидел у костра, набросив на плечи дубленку и рассматривая копии карт, которые предоставил ему начальник экспедиции. Он восхищался Гординым, хотя и понимал, что этот человек – авантюрист, каких поискать, и все же верил в его цель и в то упорство, с какой он к этой цели шел. Еще со времен практики на Алтае Званцов помнил, что добывать золото в Сибири – это большой риск. Во-первых, потому, что в большинстве случаев приходится идти наугад. Старые карты несколько некорректны, а сейсморазведка не всегда бывает точна. У Андрея, молодого специалиста, получавшего опыт в современных партиях и на стройке, было несколько другое видение поисков, но в силу возраста и опыта он с уважением относился к приказу Гордина и решил представить свои идеи потом, если и в окрестностях каньона, где больше речных выносов и коренной породы, ничего не удастся найти. Во-вторых, потому, что золото представляет большую ценность и опасно само по себе: если в экспедиции найдется кто-то нечистый на руку, то пострадать может не только начальник, но и все остальные. Андрей подумал еще и о том, что, в таком случае, вольфрам должен иметь не меньшую ценность – ведь на нем и еще на молибдене держится советская оборонная промышленность, однако за золото некоторые готовы убивать, а вольфрамит, черный, неприметный камень, не кажется столь опасным.
В полевой разведке выходило так, что расчеты – это только теория. Даже самые точные схемы и чертежи оставались лишь догадками, пока их не удавалось подтвердить практикой. Геология была наукой неточной, и в ней многое зависело от удачи, от случая, от того, идти по левому берегу или по правому. Но он верил: если жила есть, они ее найдут, иначе и быть не может. Ползком проползут весь Восточный Саян, но докажут. А если нет – они вернутся и скажут честно. Доказать отсутствие будет еще труднее, но молодой и уверенный в справедливости Андрей был убежден в том, что правда важнее победы.
Утром начали шлиховать. Званцов разбил бригаду на пары: двое промывальщиков работали на запруде, где течение шло медленнее и тяжелые частицы могли оседать; еще двое становились выше по течению, за порогом, где река вырывалась из скал с особенной силой; сам Андрей с двумя рабочими отправился осматривать скалы и искать кварцевые жилы, трещины, выходы породы, все то, что могло указать на близость коренного месторождения.
Каньон был красив той суровой, дикой красотой, что уже не встречается в местах, обжитых человеком. Скалы поднимались отвесно, как стены древней крепости, и в серых, покрытых трещинами стенах отчетливо виднелись суровые лица, будто высеченные из камня; на самом деле то была лишь причудливая игра воды и ветра, света и тени, и молодому геологу казалось, что камни наблюдают за ними, слепо устремляя окаменевшие профили им вслед. Внизу река ревела и пенилась, пробиваясь между камнями, и брызги, взлетая вверх, сверкали на солнце, как то самое золото. Иногда скалы сужались настолько, что приходилось спускаться прямо в реку и переходить на другой берег. Солнце не доходило в ущелье, вода не прогревалась за день и в самое пекло все еще оставалась холодной.
Закатав мокрые штаны до колен и повязав рубашку узлом на плечи, Званцов шел по краю, внимательно глядя под ноги, и время от времени останавливался, чтобы отбить образец или осмотреть трещину. Его рюкзак, как и рюкзаки двоих его спутников, уже отяжелел и обвис за спиной, и он пожалел, что не захватил железный каркас: к тому моменту ,как они решили возвращаться, чтобы успеть выйти из ущелья дотемна, набранные пробы ощутимо оттягивали плечи, на одного человека выходило килограммов по двадцать. В лагере все это еще следовало обработать, но до лагеря было пока добрых полдня пути.
На обратной дороге Званцов заметил-таки то, что ускользнуло при первом осмотре: кварц. Жила была небольшой, не больше полуметра шириной, и выходила прямо в стену каньона, рассекая темный гнейс светлой полосой. Званцов присел на корточки, бережно провел по поверхности, очищая от пыли и лишайника: кварц был мутно-белым, с серыми и желтоватыми вкраплениями, и в нем поблескивали мелкие кристаллы – пирит, скорее всего, но мог быть и вольфрамит, без лупы не разглядеть. Андрей довольно улыбнулся и еще раз пристально осмотрел выход породы, зарисовал его в дневник, отметил на карте. Это была первая настоящая находка за много дней.
Однако чем дальше они продвигались вглубь каньона, тем чаще Званцов ловил себя на странном ощущении, что здесь что-то не так. Сначала он не мог понять, что именно его беспокоит: скалы, река, трещины – все было обычным, привычным для этих мест. Потом понял: трещин здесь слишком много. Скалы были разбиты сетью мелких и крупных разломов, которые пересекали породу во всех направлениях, и по этим трещинам струилась вода, как слезы, чистая, кристально прозрачная. Такое бывает в местах активных геологических разработок, но здесь, в глубине каньона, это выглядело слишком системно, что ли. Слишком правильно.
Он не стал делиться этими мыслями с бригадой, просто записал в дневник, запомнив на будущее, что надо будет сказать Гордину. Возможно, здесь уже шла разработка: вряд ли простые старатели обработали скалы так качественно, здесь трудился не один человек и не один день... однако, несмотря на системность работы и наличие кварца, эта территория тоже не давала ничего конкретного. Иначе о тункинском вольфрамите давно бы узнали. Иначе сейчас Гордин не шел бы наугад, прочесывая реку чуть ли не гребенкой.
Вечером, когда бригада вернулась в лагерь и промывальщики принесли пробы первого дня, Званцов вместе с остальными сел разбирать шлих. И даже когда большинство рабочих разошлись, он остался у костра, тщательно просушивая каждую порцию, сортируя, рассматривая под лупой. Результаты казались скромными: несколько зерен вольфрамита, редкие проблески халькопирита, но золота – ни одной песчинки. Ни одной. Если вольфрамит есть, если нашли кварцевую жилу, значит, золото должно быть если не рядом, то хотя бы в пределах досягаемости. Но его не было.
Званцов бросил лупу и задумался. Огонь трещал и искрил в темное бархатное небо, доедая последние угли. Гордин говорил, что золото и вольфрамит часто встречаются вместе, поэтому разведка на эти минералы может идти параллельно, но так бывает не всегда. Вольфрамит кристаллизуется при более высоких температурах, ближе к источнику, а золото – при более низких, дальше. Значит, если они нашли вольфрамит, но не нашли золото, это может означать, что они просто не дошли еще до той зоны, где золото могло бы осесть. Или что золото было, но его вымыло дальше, вниз по реке, за пределы каньона, куда угодно.
Но было и третье объяснение, которое ему не хотелось принимать: что золота в Тунках нет вообще. И эту мысль молодой геолог старательно отогнал: рано делать выводы, сезон в самом разгаре, найдут, найдут, непременно найдут.
Уставший за день, Званцов уснул прямо у затухающего костра, накрывшись собственной курткой и подложив под голову согнутую руку. Утром он вскочил раньше всех – от холода, который еще до первых лучей солнца кусаче схватил за босые ноги. Серое утро в горах бывало обманчивым: облака тяжело висели над ущельем, словно пуховая завеса, но на макушках самых высоких гор уже виднелся розоватый отсвет первых лучей солнца, обещавших долгожданное тепло. Этот розовый свет, слабый и нежный, но такой живой, пробивался сквозь темноту ночной тайги и выхватывал все больше и больше, и вскоре уже хвойный лес наверху ущелья сделался лиловым, а потом изумрудным, и заблестела на первом робком солнце река, да и ветер уже не казался столь пронизывающе холодным.
Протерев лицо сухими холодными ладонями, Андрей вприпрыжку побежал по склону, спуская за собой мелкие ручейки камней, с разбегу скинул штаны и майку, вбежал в реку и окунулся с головой. Ледяная вода стиснула грудь и горло стальным обручем; забыв, как дышать, он рванулся прочь из течения, парализованный холодом, но, не устояв на ногах, рухнул на четвереньки в воду. Колени и ладони отозвались болью, от свежей холодной воды, попавшей в рот, заломило челюсть, но, торопясь скорее выбраться на сушу и растереться жестким полотенцем, Андрей позволил течению поднести себя к каменному островку, торчащему посреди реки.
Подпрыгнув на пороге, вода выплюнула его на этот островок, и Званцов встал, отряхиваясь и подпрыгивая на месте, растирая руками онемевшие от холода плечи. И вдруг замер, словно налетев на невидимую преграду, пораженно моргнул и отступил на несколько шагов, с изумлением и страхом глядя на неожиданную находку. На каменистом островке, растрепанный и порванный кое-где, лежал рюкзак.
XVII
Вокруг было тихо – ни души. Отсюда не было видно ни палаток, ни дымка костра, ни людей. Только серые стены каньона, поднимающиеся вверх на десятки метров, только вода, бегущая между камнями, только небо – узкая полоса синевы, зажатая между отвесными берегами. И этот рюкзак – чужой, нездешний, случайный, как обломок другой жизни, выброшенный на берег. Из лагеря этот участок реки, скрытый под склоном, не просматривался, и никто не мог увидеть этот рюкзак раньше: иначе наверняка бы кто-нибудь особенно любопытный приволок его в лагерь. Опомнившись, Андрей подошел ближе, поднял палку и осторожно, словно рюкзак мог взорваться, поднял его за лямку и легонько тряхнул – из него высыпалось несколько крупных обломков, геологический инструмент, выпали две отяжелевших от влаги, измятых и изогнутых тетради. Ничего из этих вещей на первый взгляд не представляло опасности; казалось, что рюкзак брошен в спешке: во внутреннем кармане нашлись нож и размокший в мочалку коробок спичек, огрызок сломанного карандаша, вот и все…
Сколько он здесь мог пролежать, как сильно испортился под действием воды и солнца? Что-то могло унести ветром, что-то – утащить дикие звери. Не осталось ни малейшего намека на то, кому мог принадлежать рюкзак и как он сюда попал, в эти места, где давно не ступала нога человека. Впрочем…
Званцов тут же подумал о странных трещинах на скалах, похожие на профессиональную обработку. Скорее всего, здесь были люди, геологи, потому что работа в скалах выглядела так, будто делали умелые руки, а не просто кто-то долбил камень киркой и молотком. И рюкзак, вероятно, принадлежал одному из них. И еще он вспомнил слова Гордина о партии Снегирева: о том, что предыдущий начальник искал жилу, взял пробы, а потом его увезли вертолетом с воспалением легких. Кто еще мог быть здесь? Андрей хорошо знал историю разработки Восточного Саяна, в Тункинские гольцы партии направлялись крайне редко. Он не придал тогда значения: мало ли что бывает в тайге, болезни, травмы, несчастные случаи. Но теперь, глядя на этот рюкзак, на порванные лямки, на размокшие тетради, понял: это не просто напоминание о несчастном случае, а след человека, который был здесь, работал, а потом исчез, и рюкзак – единственное, что от него осталось.
Аккуратно, чтобы не повредить тетради, Званцов сложил все находки обратно в рюкзак и, подняв его на плечо, перебрался вброд с островка на берег и пошел обратно, вверх по течению. Мокрый насквозь, рюкзак неприятно холодил спину, с него ручьями текла вода. Званцов шел осторожно и медленно, босые ноги не привыкли к камням и ледяной реке, он то и дело останавливался, чтобы передохнуть и растереть занемевшие от боли и холода ступни, и снова шел – к счастью, его не слишком далеко отбросило от лагеря.
Солнце уже поднялось над ущельем, но в каньоне еще царили прохладные сумерки. Солнце скользило поверх скал, и лучи золотили поверхность скал, а небо там, далеко, было чистым-чистым, как река. Наконец добравшись до травянистого склона, Званцов устало выдохнул, смахнув со лба взмокшие волосы, вскарабкался к лагерю, волоча за собой рюкзак за лямки, по пути отыскал второпях брошенные штаны и рубашку. Одеваться было мокро и холодно, но, судя по голосам, эхом разлетающимся в скалы, рабочие уже проснулись, и появляться перед ними в неподобающем виде бригадиру сделалось совестно.
На походной газовой плитке дежурные уже занимались завтраком, по склону с другой стороны, от приглянувшегося всем чистого, пригодного для питья притока, поднимался Виталий Анатольевич Молчанов с двумя канистрами воды; завидев мокрого и взъерошенного бригадира, он поднес воду дежурным и окликнул его:
– Что у тебя?
Андрей опустил рюкзак на землю, сам сел рядом, вытер лоб рукавом. Он не знал, как все это объяснить, и сказал просто:
– Да вот рюкзак нашел. Там, за поворотом вынесло.
Молчанов подошел ближе, посмотрел на рюкзак, прищурившись, оглядел Званцова, приподнял лямку рюкзака, и та оторвалась, одним концом оставшись у него в руке. Майор бросил ее, в его глазах мелькнуло нечто похожее на узнавание, но сумеречное утро еще недостаточно окрасилось солнечным светом – Андрею могло и показаться.
– Знаешь, чей?
– Не знаю. Внутри молоток, нож, две тетради, больше ничего.
– И что, ты тетради не читал?
– Пробовал, но чернила расплылись. Только несколько слов можно разобрать. Там что-то про каньон, кварцы. И вот, наверное, фамилия. Руд… что-то.
– Может, руда, – Молчанов вгляделся в нечеткие контуры расплывшихся букв. Званцов пожал плечами: кто теперь узнает? Может, и руда…
Молчанов поджал губы, потеребил кончик пышных седых усов, коротко бросил взгляд в сторону палаток, как будто проверял, не слушает ли кто их разговор, и добавил тихо, вполголоса:
– Убери его с глаз долой. Пусть пока лежит у тебя.
Андрей кивнул, отнес рюкзак в палатку, переоделся наконец в сухое. Когда он вернулся, Молчанов все так же сидел у газовой плитки, обхватив колени и глядя вдаль, на чернеющие доломиты, как будто напряженно думал о чем-то и не мог ни с кем поделиться. Званцову еще с первого дня совместной работы казалось, что этот человек знает больше, чем говорит, и что его роль в партии не случайна, и если он даже в самом деле до пенсии работал геологом, то зачем поехал в экспедицию именно сейчас, именно сюда?.. Но Виталий Анатольевич годился ему в отцы, да и сам начальник партии принял его с уважением, поэтому Званцов держал язык за зубами и ни с кем не делился необоснованными подозрениями.
– Надо сообщить Олегу Ивановичу, – он вернулся к плитке и сел, поскреб в затылке.
– Поздно, – отрезал Молчанов и в ответ на удивленный взгляд бригадира добавил уже мягче: – Они наверняка уже ушли на квадраты. Вечером свяжешься.
– Как вы думаете, это мог быть кто-то из партии Снегирева? – спросил Званцов, немного поразмыслив.
– Может, и так. Может, и нет. Они работали в этих местах, но Гордин принял партию в низовьях Яман-Гола, а значит, вряд ли Снегирев до каньона добрался. Они же с другой стороны пришли.
Званцов помолчал, покрутил в руках кружку, подставил дежурным, чтобы плеснули кипятку; от волнения есть расхотелось, и, когда рабочие собрались завтракать, он распорядился, чтобы сегодня занялись обработкой первого скального участка на предмет кварца и вольфрамита, а сам, захватив молоток, направился в том же направлении, что и вчера, только на другой берег: там, где скалы поросли тайгой и этот лес тянулся далеко, до самых вершин, он хотел забраться выше, чтобы осмотреть местность сверху, как на ладони. Хотел понять, как далеко тянется каньон, как выглядят скалы через пару километров, есть ли в тайге следы присутствия человека. Впрочем, с тех пор, как отсюда забрали бывшего начальника партии Снегирева, прошло достаточно времени, и тайга могла многое стереть, смыть дождями, снести камнепадами.
День оказался намного прохладнее и хуже предыдущих: солнце встало и ненадолго озарило долину теплом и светом, но довольно скоро тучи заволокли его, поднялся сильный ветер, гоняя по земле сухую траву и колючки, дергая волосы и распахивая куртку. Словно все никак не удавалось согреться после купания в ледяной реке, Андрей то и дело растирал плечи руками и, останавливаясь, изредка делал десяток приседаний. Вместо того, чтобы думать о работе, он все время возвращался к мыслям о найденных вещах: что же случилось, почему неизвестный хозяин бросил рюкзак с такими важными тетрадями и инструментами. Много ли найдет геолог без молотка, ножа и рамы, и даже если найдет, то как сохранить без чертежа, тетради, фотоаппарата? А может быть, рюкзак не оставлен и не потерян, а с его владельцем случилось что-то не то…
Задумавшись, он не заметил затянутую густым мхом глубокую яму под корнями дерева. С высоты его роста нога провалилась выше колена, болью выстрелило вверх, и у Андрея потемнело в глазах. Попытавшись удержать равновесие, он неуклюже взмахнул руками, но, запнувшись за край ямы, рухнул ничком и чудом успел закрыть лицо руками, чтобы не повредить глаза. Всю ногу от ступни до бедра пронзило дикой болью, и, не выдержав, Званцов закричал. Правую руку чуть ниже локтя распороло колючей веткой, примятая трава потемнела от хлынувшей крови, и он почему-то не чувствовал кисти. Не в силах думать больше ни о чем, кроме этой долгой, раскатистой боли, он краем глаза заметил, что из его собственного рюкзака высыпались разбитые пробирки, молоток вылетел и исчез где-то далеко внизу по склону.
Сжав зубы, Званцов застонал, против воли выступили слезы. Он упал тоже по склону вниз, и от такого положения уже начинала кружиться голова и к глазам подбиралась пестрая темнота. Стараясь не двигать поврежденной ногой и сделав над собой усилие, он кое-как выполз из ямы с опорой на руки и лег на ровную землю, тяжело дыша. Перед глазами плавали, покачиваясь, цветные круги.
Немного опомнившись, он попытался приподняться; сидеть тоже было больно, и пришлось доползти до сосны и опереться на нее спиной. Андрей зубами оторвал край от рубашки и туго перетянул раненую руку – остановить кровь это не слишком помогло, но она хотя бы перестала хлестать струей. Стоило только немного расслабиться, как его с головой накрыла теплая и мягкая волна ужасной, невыносимой слабости и потянула в манящую глубину. Здоровой рукой Званцов сам себя ударил по щеке. “Не спи, нельзя спать!” Ему было хорошо известно, что нельзя оставаться раненому в тайге в одиночестве: на запах крови придут звери, и тогда ему не спастись.
Нога пульсировала и взрывалась болью с каждым движением. Наверное, все-таки перелом где-то в области колена – оно сразу же распухло и отказывалось подчиняться. С трудом нагнувшись, он попытался ее осмотреть, но и к колену, и к голени даже прикоснуться было невыносимо, и, как назло, поблизости не оказалось даже холодной воды, чтобы немного унять боль. Но оставаться на месте нельзя; оружия у него нет, кроме ножа, ни воды, ни еды, и даже для перевязок нет ничего, кроме кроме собственной одежды.
Свыкнувшись с неутихающей болью, Званцов подумал, что здесь, на склоне, поросшем густой таежной зеленью, его никогда не найдут, ни живым ни мертвым – значит, надо спускаться к реке. Спустить по реке к своим флягу с запиской – глупо, конечно, но если доплыл туда рюкзак невесть откуда, то рано или поздно тяжелую флягу тоже вынесет вниз по течению. Другое дело, что может быть слишком поздно.
Оставаться на месте и ждать неведомо чего Андрею не хотелось. Что бы там ни произошло со Снегиревым, с его партией, с неизвестным владельцем выплывшего рюкзака – Званцов еще надеялся вернуться домой живым и лучше бы здоровым. Проклиная собственную глупость и решение осматривать скалы в одиночку, он сцепил зубы, оперся на локти и тихо, осторожно пополз вниз по траве, внимательно оглядываясь по сторонам в поисках улетевшего молотка.
Лежа на земле, передвигаться было непривычно и весьма непросто. Переставляя руки поочередно, он подтягивал тело, стараясь не шевелить ногой. По лицу хлестала жесткая трава, в нос проникал густой, влажный запах земли, мокрой травы и перезревших ягод, а звуки слышались совсем по-иному, как будто их стало втрое больше, и вся тайга наполнилась перекличкой птиц, шорохом пищух и змей, хрустом веток и далеким гулом реки. Однако в этот гул изредка примешивался еще один звук, не похожий ни на дождь, ни на зверя; приникнув ухом к земле, Званцов почуял словно сама гора гудит и дрожит, и понял, что эхо приносило с высоты грохот камнепадов. Значит, скоро спустится ветер, облака отяжелеют, напоенные влагой от реки, и будет гроза…
Званцов попытался ползти скорее. Страшная, нестерпимая боль в ноге понемногу утихала – а быть может, он просто привык не обращать на нее внимания и не жалеть себя. Вскоре, наконец, вблизи появились черные выступы скал, изрезанных трещинами и глубокими расщелинами, и Званцов выдохнул с усталой радостью: наконец-то выбрался из леса. Но до берега было еще неблизко; он полз, упрямо переставляя руки и подтягиваясь, и в камнях чуть ниже обнаружился его молоток – Андрей подобрал его и вдруг замер.
Звук, доносившийся откуда-то со спины, не был похож ни на дождь, ни на камнепады, ни даже на шелестящий в глубине тайги ветер. От страшного треска ломающихся ветвей и глухого, утробного ворчания молодой геолог похолодел, почувствовал, на лбу и висках крупными каплями выступила испарина. Из густых зарослей к реке спускался медведь. Большие, мощные лапы с легкостью преодолевали бурелом, из густой шерсти торчали круглые уши и поблескивали маленькие любопытные глаза. Взглянув на исцарапанные, окровавленные руки, Званцов сразу понял, что именно заинтересовало зверя.
На свою удачу, он успел замереть на месте еще до того, как медведь вышел к нему на открытые скалы. Осторожно и медленно Званцов лег на землю вниз лицом и постарался не дышать, надеясь, что зверя не заинтересует добыча, лежащая без движения. В руке у него все еще оставался молоток, но разворачиваться и пытаться ударить было равно самоубийству – в случае чего он не сможет даже встать на ноги, да и сил не хватит на большее, чем один бросок. И поэтому Андрей лежал ничком, задыхаясь в густом и влажном запахе земли и травы, чувствуя затылком тяжелое дыхание зверя и молясь про себя, чтобы хищник был сыт.
Медведь подошел вразвалку. Под тяжелыми лапами хрустко перекатывались мелкие камни. Званцов задержал дыхание и замер. Зверь медленно обошел его, обнюхал – из пасти страшно разило, и Званцов, стиснув зубы, чудом удержал рвотный позыв. Холодный, мокрый нос ткнулся ему в шею, жесткая когтистая лапа зацепила за ребра и, больно царапая, перевернула на спину. Званцов закрыл глаза.
Перед внутренним взглядом поднялась солнечная, весенняя Чита, чисто умытая растаявшим снегом, залитая свежим апрельским солнцем. Звонко блестели лучи в лужах и вымытых окнах, тихим светом светились белоснежные жемчужные бусы на светлой, еще не тронутой загаром после долгой зимы, девичьей шее, сверкали золотистые косы, сложенные вокруг головы пышным крендельком, сияли ясные глаза, зеленые, как сибирская тайга. Юля, Юленька!.. Когда он уезжал в партию в Иркутск, она бежала за поездом, махала, и плакала, и улыбалась сквозь слезы, а он, высунувшись в окно, кричал: “Не плачь, Юля! Вернусь, поженимся!”. И, когда перрон закончился, она еще долго-долго стояла на краю, и все солнце апрельской Читы светилось в одной юной и хрупкой девчонке…
Нельзя ему погибать, никак нельзя!
Неожиданно его отчаянные, горькие мысли прервал грохот выстрела совсем рядом. Медведь рявкнул, присев на задние лапы, и, вспугнутый громким звуком, кинулся наутек. Глухое похрустывание камней начало удаляться, а потом снова зашуршали ветки, и все стихло. Не веря в свое везение, Званцов медленно открыл глаза, убедился, что зверь ушел, и лишь тогда позволил себе приподняться на локтях. В нескольких десятках метров от него стоял человек, и в руках у него дымилась охотничья двустволка. Судя по тому, что стоял он достаточно близко, а медведь не был ранен, охотник не целился – просто выстрелил в воздух, чтобы отпугнуть.
Из рассказов других, старших геологов, Андрей знал, что в глухой тайге, где на сотни километров вокруг нет ни души, встретить человека с ружьем может быть опаснее, чем зверя, но, радуясь спасению и тому, что он жив, он забыл это, поспешно сел на камни и закричал, размахивая руками. Быстрым, размашистым шагом незнакомец поспешил к нему.
На нем были широкие штаны-шаровары, заправленные в высокие болотные сапоги, потрепанная одежда с вышитыми узорами и длинными рукавами. Голова его была гладко выбрита, так, что поблескивала круглая лысина, а черная борода заплетена в короткую тугую косицу. Смуглое скуластое лицо с узкими, широко расставленными глазами могло принадлежать человеку как сорока, так и всех шестидесяти лет, а охотничье ружье не внушало доверия. Андрей даже оробел при виде странного узкоглазого старика.
– Здравствуйте, – пробормотал он неловко, все так же изумленно разглядывая его странные темные одежды и бороду в тугой косице.
– Здравствуй, здравствуй, – отозвался старик без улыбки. – Ты откуда такой взялся?
– Я Андрей Званцов. Геолог. Мы вон там, у выхода каньона встали. Работаем...
– Работаете, – повторил старик и опустился на камни рядом. От него крепко пахло лесом, потом и дешевым табаком, но все было лучше, чем страшная вонь из медвежьей пасти и тяжелый, металлический запах крови, поэтому Андрей даже нашел в себе слегка улыбнуться и протянуть руку. Старик с опаской легонько сжал его пальцы – ладонь у него была сухая, жесткая, жилистая.
– Амарсан, – произнес старик, и похлопал свою худую впалую грудь, и Званцов понял, что это его имя. – Хозяин тайги за рыбкой пришел. Тебя увидел, любопытный. Рыбку не взял. Ты умный, не стал хозяина пужать. Он тебя и не тронул. А я думал, ты мертвый. Шуганул его. Не дело тревожить мертвых.
Только тогда Званцов заметил, что в левой руке все еще сжимает побелевшими пальцами рукоятку молотка, и осторожно опустил инструмент рядом с собой. Казалось, опасность миновала, и старик оказался не таким уж и страшным.
– Что с ногой? – хмуро спросил охотник, кивнув в сторону негнущейся Андреевой ноги. Тот смутился, вспомнив глупое падение, но храбриться не было смысла: на одной ноге и без помощи до лагеря ему не доковылять, а бригаду нельзя бросать, да и, к тому же, не хотелось оставлять ребят наедине с Молчановым. Виталий Анатольевич, конечно, ничего такого не сделал, но подозрения, что тревожили душу молодого бригадира, все больше не давали ему покоя.
– В лесу в дыру угодил, под мхом не заметил, – признался Андрей. Старый охотник тем временем ножом разрезал его слипшуюся от грязи и крови штанину, ощупал ногу от ступни до колена, цокая языком и качая головой, а потом вдруг приподнял, легонько потянул на себя и резко дернул – Званцов даже понять ничего не успел, как мир вокруг неожидано вспыхнул ослепительной болью и померк.
XVIII
С тех пор, как бригадир ушел в тайгу, минуло почти два дня. Сперва его не искали: думали, что он обнаружил нечто стоящее внимания и задержался, но, когда утро сменило ночь и Званцов все еще не вернулся, маркшейдер Аветисов начал волноваться первым. Он знал Званцова еще по стройке Нурекской ГЭС и был уверен, что этот человек всегда держит свое слово: раз обещал вернуться самое позднее к утру, значит, что-то случилось и надо помочь. Вот только сам он уйти не мог – в одиночку искать другого человека в тайге бесполезно, а снаряжать на поиски группу отказался Виталий Анатольевич Молчанов, назначенный заместителем бригадира. Аветисов долго пытался ему доказать, что необходимо помочь, осмотреть лес, осмотреть каньон – всякое могло случиться, хотя Андрей и опытный, тайга не прощает ни малейшей ошибки, – но Молчанов сказал, как отрезал: “Отставить!”. И только потом объяснил, что если группа уйдет с указанного начальством места, разбредется по тайге и растеряется, то начнется такой бардак, который никакому начальнику партии не разобрать. И если они не хотят добавить Гордину проблем, то стоит оставаться на месте, продолжать выполнять свою работу и дожидаться Званцова здесь; в конце концов, может случиться так, что он ранен и идет обратно намного медленнее, чем мог бы, и если группа уйдет с оговоренного места, то он выйдет на пустую поляну и снова будет плутать.
Во многом слова майора Молчанова звучали правильно, но на сердце у молодого рабочего по-прежнему было неспокойно. Составляя техническое описание скальных выходов и пород, он не находил себе места и все думал, что произошло и почему Званцов до сих пор не вернулся. Они с Андреем были дружны уже третий год; Званцов познакомился с ним на Памире, потом позвал на стройку, и они изредка пересекались по работе, и еще после окончания полевых работ, по пути домой, в Ереван, Аветисов несколько дней гостил у Званцова в Чите и даже узнал, что у Андрея на руках двое младших сестричек, в его отсутствие за ними присматривает тетка, а еще у него есть невеста Юля… Как будут девчонки без него, если он не вернется? И, едва мелькали такие мысли, Аветисов изо всех сил отгонял их и с усердием принимался за чертежи и схемы, чтобы не думать больше ни о чем, кроме работы.
Работа, впрочем, шла своим чередом: после того, как Званцов ушел, Молчанов взял руководство на себя – спокойно, без суеты, как человек, привыкший командовать. Точно так же, как и Андрей, он распределил людей по участкам, установил порядок, назначил дежурства. Промывальщики продолжали мыть шлих на запруде, рабочие ушли в скалы, Аветисов вел топосъемку, параллельно осматривая породу. Описание каньона казалось куда более интересным, чем той долины, где они стояли лагерем ранее: характер трещин и сколов напоминал обработанные поверхности, и некоторые скалы выглядели так, будто на них уже отсматривали и отбирали образцы. А ближе к вечеру, когда солнце уже скрылось за хребтом и горы вспыхнули золотой чертой над синими хребтами, он присел отдохнул на выступе, в последних, запоздалых лучах заката, и, просто взглянув вниз с крутого уступа, увидел…
…Молчанов вернулся в лагерь первым, но времени отдохнуть ему не дали: едва он успел переодеться в теплые вещи и набросить куртку, как со съемки вернулся взволнованный Аветисов. Его быстрые, живые черные глаза блестели лихорадочно и радостно:
– Виталий Анатольевич, вы только представьте, метровая жила!
– Да что ты? – заинтересованно поднял голову Молчанов. – Ну, веди, показывай.
Вернувшиеся рабочие тоже услышали их разговор, и вслед за Аветисовым поспешила вся бригада. Некоторое время шли вверх по каньону, осторожно пробираясь по скалам в темноте, лучи фонарей скользили вверх и вниз, освещая черную глубину расщелины, и вскоре, наконец, маркшейдер остановился, луч его фонаря уперся в каменный выступ:
– Вот здесь, – он обернулся к бригаде.
Жила выходила прямо посередине скального выступа. Мощная, широкая, – не меньше полуметра, а может, и больше, – она рассекала буровато-розовые полоски гнейса неровной светлой полосой, которая тянулась вверх, к вершине, и уходила вниз, к реке, а посередине расширялась и разветвлялась. Кварц был мутно-белым, с серыми и желтоватыми вкраплениями, а в нем виднелись темные, почти черные кристаллы с характерным металлическим блеском. Вольфрамита здесь было много. Не вкрапления, не отдельные зерна, а целые гнезда, которые в свете фонарей блестели желанной драгоценностью.
Аветисов провел ладонью по тонкой, прерывающейся линии этих черных осколков, стряхнул с них следы лишайников и песка, и блеск сделался ярче, заметнее. Все принялись трогать, осматривать, кто-то даже поднес лупу, но результат был вполне очевиден и очень убедителен.
Вольфрамит и золото – не просто соседи по таблице Менделеева. Они часто встречаются рядом, в одних и тех же жилах, в породах, месторождениях. Вольфрамит кристаллизуется первым, при высоких температурах, ближе к источнику тепла, к магме, а золото – позже, при более низких температурах, дальше от источника, но в тех же трещинах, в тех же кварцевых жилах, которые служат путями для горячих растворов. Поэтому геологи знали, что если найден вольфрамит, значит, где-то рядом – источник тепла, гранитный массив, который дал начало жиле. А если есть источник, значит, есть и зоны, где оседало золото. Оно может быть глубже, дальше по ходу жилы, может быть в соседних трещинах, и массивах, но с большой вероятностью оно есть.
Все больше тункинская легенда переставала быть просто легендой.
– Надо сообщить Олегу Ивановичу, – заметил Аветисов. – Пусть поторопятся сюда, посмотрят.
– Надо, – согласился Молчанов, сел на камень, достал кисет и обрывок газеты. На его ладонь легла маленькая горстка табаку. – Молодчина, Серго. Молодчина!
Аветисов улыбнулся похвале, смущенно опустив глаза, и тут же опомнился:
– Надо взять пробу. Олег Иванович на слово не верит.
– Я возьму, – кивнул Молчанов и закурил, задумчиво глядя на чернеющие причудливые скалы. – Возвращайтесь в лагерь. Ужин готовьте.
– Айда, ребята! – весело крикнул маркшейдер.
Ночь опустилась на каньон, но, несмотря на то, что за день все наработались, сон со всех как рукой сняло. Радость от такой ценной находки переполняла каждого, даже те, кто последнее время после долгих неудачных поисков в низовьях Яман-Гола постепенно терял веру в успех всей экспедиции. У кого-то нашелся спирт, и хотя на следующий день еще предстояло много работы и первая находка совсем не означала богатство месторождения, все равно за успех, за первую маленькую победу все выпили глоток-другой.
Искры взвивались в небо, огонь потрескивал с мягкой, уютной теплотой. На черном небе одна за другой вспыхивали звезды, как будто искры, взлетая вверх, оставались там новыми звездами. И среди всех разговоров и смеха кто-то вдруг негромко заметил:
– Андрюха бы обрадовался, – и снова стало тихо, за треском поленьев послышался негромкий удрученный вздох.
– Как думаете, живой? – спросил несмело кто-то еще, как будто о таком и говорить было совестно.
– Да живой! – поспешно воскликнул Аветисов. – Что ему станется, он бывалый. Придет, мужики, придет!
И все поверили уверенному голосу маркшейдера с густым и теплым, таким располагающим грузинским акцентом, и всем тогда после неожиданной радости хотелось, чтобы непременно все было хорошо. И чтобы поскорее вернулся бригадир, которого все любили, ведь не могло же быть так, чтобы он погиб, когда только-только нашли жилу, сделали первый, но такой большой и важный шаг.
Когда костер догорел, смех и разговоры стихли и работники разбрелись отсыпаться, в лагерь вернулся и Молчанов. Затоптал остатки костра, немного подумав, сложил взятые в скале пробы отдельно, не туда, где лежали намытые в реке и набранные в ближайших выбоинах, а в мешок в своей палатке. Рация долго трещала, хрипела и посвистывала, но вот наконец через несколько долгих минут ожидания сквозь эти хрипы и треск пробился хрипловатый спросонья голос Коли Белькова:
– Первый-Первый, я База, прием?
– База, я Первый, – Молчанов прижал рукой наушники, подкручивая колесико частоты. – Мы обнаружили хороший кварцевый выход с прожилками касситерита, как поняли, прием?
На другом конце долины что-то противно запищало, потом сквозь какофонию, как будто за толстым слоем ваты, кто-то глухо сказал: “Дай сюда!”. Рация захрустела и затрещала еще громче, и вскоре из шума помех, будто бы водопад грохотал прямо над ухом, вырвался голос начальника партии:
– Первый, я База, повторите?
– В каньоне обнаружили жилу кварца с хорошим касситеритом, как поняли, прием?
– Первый, вас понял, – озабоченно отозвался Гордин. – Объем, масштаб доложите.
– Ширина чуть меньше метра, высота неопределенная, метра четыре на поверхности. Возможно, ушла вглубь породы, надо бурить.
– Вас понял, – ответил Гордин, и даже сквозь шумящий и трескающийся помехами эфир в его голосе послышалась задумчивость, как будто начальник партии прямо сейчас прикидывал дальнейший план действий. – Первый, возьмите пробы и ждите нас, через два дня подойдем.
– Так точно, – коротко ответил Молчанов и закончил связь. Повесил наушники на край рации и, взяв один маленький образец, наполовину черный, наполовину белый, долго еще рассматривал его, поворачивая под лампой то в одну, то в другую сторону. Характерный черный металлический блеск нельзя было спутать ни с чем, но сказать правду по радио он просто не мог…
* * *
Андрею Званцову снился страшный сон. В этом сне он был совсем маленьким, лет девяти, и будто со стороны наблюдал за всем тем, что с ним случилось накануне: сначала смотрел, как шагал по тайге, потом – как будто камнепады не звучали далеко в горах, а летели прямо у него за спиной, потом увидел свое нелепое падение и во сне скатился по склону кубарем, а медведь будто бы не нашел его раненым и обессиленным, а гнался за ним по тайге несколько километров. И бежать быстро все никак не получалось: нога болела, как проклятая, а он сам задыхался в густом и терпком запахе таежного разнотравья. Когда, наконец, зверь настиг его и навис над головой, закрывая дневной свет своей страшной темной мордой с маленькими глазами, Андрей вскрикнул и очнулся.
Никакого медведя, конечно же, не было; над ним склонился старый охотник-бурят, а темно стало из-за того, что лежал Званцов на высокой и широкой лавке, лицом почти к самому бревенчатому своду. Такие низкие бревенчатые потолки и широкие, занимающие почти все пространство лавки-постели бывали разве что в зимовьях – наверное, охотник и принес его сюда, когда на берегу он потерял сознание.
В руках у старика была старая, тронутая ржавчиной фляга с водой и глубокая деревянная миска с куском лепешки и сухим сыром. Заметив, что пострадавший открыл глаза, он поставил еду и воду на доски рядом, так, чтобы Званцов мог дотянуться, а сам сел рядом, не спрашивая, поднял его разрезанную штанину и положил на колено холодную, влажную повязку с какой-то едкой, пахучей мазью – Андрей даже спрашивать побоялся, что там. Наверняка старик-охотник знал, что делать, если человек повредил ногу в тайге или сильно расшибся. Повязка и мазь под ней охладили настолько, что он почти совсем перестал чувствовать боль, и Званцов с благодарностью кивнул:
– Спасибо, добрый человек. Всю жизнь тебя помнить буду.
– Помнить, не помнить, – проворчал старик, все той же мазью с горьковато-терпким запахом протирая исцарапанные, изодранные руки Андрея. – Какая разница? Вы духа тайги гневаете. Молотком стучите, камень ломаете, из реки дно тащите.
– Да не тащим мы ничего, дедушка. Стране нужно золото, вольфрам нужен, молибден. Пирит, касситерит тоже нужны. Тайга на такие богатства щедрая. А мы ничего не воруем, мы честные. Найдем, где находится, и в Москве расскажем. Оттуда людей пришлют, может, поселение построят. Будет вашим внукам школа, а геологи будут добывать минерал…
– Много вас тут! – прервал его рассуждения охотник. – Тайга вас не любит. Вот в иной раз сожрет кого лесной хозяин, вот будете знать!
– Много? – Андрей заинтересованно приподнялся на локтях. – Ты еще кого видел?
– А как же, видел. Три месяца назад видел. Почти такой же, как ты, молодой, с рюкзачищем огромным. По реке шел и бил камень. Каждый день бил и в рюкзак клал.
– А потом? – взволнованно заторопился Званцов. – Куда он пошел? Что с ним было? Он жив?
– А я почем знаю? – буркнул старик. – Шел себе и шел. Я не подходил. Я смотрел издалека.
Званцов коротко выдохнул сквозь сжатые зубы, но он понимал, что разговор старику не очень приятен, а потому, раз он больше ничего не скажет, то самое время замолчать и перестать сердить своего спасителя. Как бы ни ворчал старый охотник, он в самом деле спас Званцову жизнь и даже дважды, поэтому хотя бы за то стоило быть благодарным.
– Возьми себе, – охотник протянул ему плетеный берестяной коробок, из которого ярко и резко пахло полынью, зверобоем, рябиной и чем-то еще, незнакомым, лесным. – Через неделю будешь как новенький. Отдохни тут, поешь. И уходи.
– Спасибо тебе, дедушка, – Званцов искренне склонил голову. Не дослушав его благодарности, охотник Амарсан махнул рукой и, нагнувшись под низкой потолочной балкой у выхода, шагнул прочь из зимовья и исчез за бревенчатой кладкой. Андрей опустился на широкую и твердую лавку-постель; голова болела, ногу ломило, но уже не было той страшной боли, простреливающей все тело насквозь – значит, не перелом, а всего лишь вывих, и зря он сам себя напугал. Значит, можно немного передохнуть, набраться сил и возвращаться к своим – наверное, он не успел уйти далеко, да и охотничьи зимовья чаще всего ставились близко к реке.
Хотелось скорее пойти, но голод оказался сильнее, да и здравый смысл победил: далеко ли он уйдет, если его будет шатать от усталости? Званцов без аппетита пожевал сухой соленый сыр и пресную лепешку, запил водой – стало немного легче, и тогда он с трудом выбрался на улицу. Зимовье пряталось в густой зелени на краю леса, река плескалась совсем рядом, но в глубине каньона, и тогда Андрей удивился про себя – насколько же далеко тянутся эти высокие, крутые скалистые берега, если даже за полтора дня пути не удалось дойти до конца каньона! Хвойный лес, прореженный светло-зеленым, пушистым молодняком, подбирался здесь к самому обрыву; в таком изобилии Званцов без труда нашел себе крепкую палку, обломал колючие ветки, один конец обернул собственной курткой, чтобы опираться было поудобнее – вышло что-то вроде костыля, со здоровой ногой, конечно, не сравнится, но идти можно. Забрав из-под порога истрепанный и порванный кое-где рюкзак, Званцов закинул его за спину, оглядевшись по сторонам, благодарно кивнул приютившему его зимовью и заковылял к реке. Река в тайге – лучший ориентир; хочешь вернуться, откуда пришел – просто иди себе вдоль русла в обратную сторону и никуда не сворачивай.
Помня о “лесном хозяине”, Званцов не решился со своей ногой и без оружия идти по таежной зоне и спустился вниз – там хотя бы можно было спрятаться в скалах и идти незаметно, изредка меняя сторону берега и тем самым смывая следы рекой. Река была другом, но бывала и врагом, особенно когда скальные прижимы подбирались слишком близко к воде, и Званцову, ставшему ужасно неуклюжим, не удавалось пройти по узкой каменистой кромке. В таких местах река бывала глубокой, а течение – бурным, и он с трудом перебирался на другой берег, падая, отлетая на камни, глотая ледяную воду. Через пару-тройку переходов он вымок насквозь, одежда уже не спасала от холода, и больное колено снова заныло, распухло.
Забравшись в небольшое, сухое углубление между выступающих скал, Званцов сменил повязку. Сухих вещей у него совсем не осталось, но холодная вода хорошо снимала боль. Устало откинувшись на каменную опору, он расслабленно скользнул взглядом по противоположному берегу, но вдруг глаз зацепился за яркий, характерный блеск на той стороне. К полудню солнце перевалило хребет и спустило лучи вглубь каньона, и на сухих, сероватых гнейсах что-то отчетливо сверкнуло. Подхватив костыль и забыв об усталости, Званцов поспешил на другой берег, будто блеск мог исчезнуть, раствориться в сером камне. Но солнце сверкало на гладком черном сколе, и, выхватив молоток, Андрей осторожно отбил крохотный обломок породы; это был, без сомнения, вольфрамит – гладкий, ровный скол, почти не крошащиеся края. Следуя по линии этого блеска, он все чаще замечал эти черные крупинки, пока они, наконец, не сложились в неровную ломаную линию, бегущую по белому кварцевому пути. Жила вольфрамита, тонкая, слабая, но зато длинная и уверенно увеличивающаяся, бежала в сторону лагеря. Званцов сразу же подумал, что надо поторопиться и передать бригаде, чтобы прошли дальше, вглубь каньона. Да, распоряжения от начальства не было, но Гордин наверняка будет рад узнать о вольфрамовой жиле прямо у себя под носом.
Идти до лагеря отсюда было недалеко, но Андрей, усталый, голодный, брел еще долго, все чаще останавливаясь отдохнуть, и почти на каждом привале с удовольствием замечал черный вольфрамитовый блеск на противоположном берегу.
День угасал, и небо темнело. В каменный мешок глубокого каньона моментально рухнула ночь, и без фонаря идти стало совсем тяжело. Двигаясь вдоль скал почти на ощупь, чтобы не свалиться в реку, Званцов шел медленно и периодически кричал, отпугивая любопытных зверей. И вскоре, когда он уже думал, что не дойдет, когда измученное, распухшее колено совсем перестало слушаться, с каждым шагом взрываясь пронизывающей болью, на его крик неожиданно ответил чужой голос, приглушенный расстоянием.
– Ааа-ндре-ей!
Эхо разлетелось по каньону, рассыпавшись вдали отголосками крика. Радостно улыбнувшись, Званцов заторопился, поскальзываясь, падая, вставая. Ему уже и не верилось, что он сможет дойти, но вот по темным спинам скал заскользили яркие лучи фонарей, снова кто-то закричал, окликая его, и он отозвался, затем еще раз, и еще, а потом вдруг желтый свет фонаря ударил прямо в глаза, и Званцов невольно отпрянул, закрыв лицо свободной рукой.
Маркшейдер Аветисов кинулся к нему, с другой стороны, отобрав костыль, подхватил промывальщик Ковалев, и они вместе, поддерживая его под руки, потащили его к лагерю. Званцов, смеясь, отбивался:
– Да что вы, ребята, я дойду, дойду!
Облегчение от того, что он все-таки выжил, счастье от того, что его ждали, и радость от неожиданной, но такой драгоценной находки переполнили его. глазам без огня стало горячо, и он только улыбался, пытаясь отогнать подобравшийся к горлу предательский комок.
XIX
За брезентовой стенкой палатки доносились ночные шорохи. Бригада сегодня припозднилась: днем пролился короткий, но сильный дождь, и на время работы были приостановлены, но, чтобы выполнить план, люди единодушно пожертвовали вечерними часами отдыха и довели свои квадраты с фонарями и лампами. Радист Бельков с обеда до девяти часов дежурил у рации, и, когда в девять наконец позвонил Молчанов, Гордин отпустил радиста, но тому никак не удавалось отдохнуть: спал он очень чутко, вздрагивая от малейшего скрипа, и, когда мимо палатки кто-то прошел, ненароком задев аккуратно сложенную под тентом посуду, Коля вскочил и высунулся наружу.
Свежий воздух приятно остудил голову. Когда погас костер и выключились все фонари, стали отчетливо видны на темном небосводе луна и далекие, колючие звезды. Горы, осыпные каменные гольцы, поднимались ввысь бесконечной черной стеной, как старые крепости. От воды тянуло ночной прохладой, отчетливо пахло рекой и соснами, но долго полюбоваться таежной ночью Белькову не удалось: из штабной палатки ему послышалось неясное движение, и, осторожно подкравшись к ней, юный радист замер у сосны, чтобы изнутри не видели его тень, прислушался.
В палатке молчали. Кто-то прошелся из угла в угол, шурша бумагами, скрипнула защелка на ящике с пробами, и снова стало тихо-тихо, так, что Коля услышал собственное испуганное дыхание. Он и самому себе не хотел признаваться в том, что ему стало страшно, однако страх пробежал ощутимым холодком вдоль спины. Коля думал, что и солдат, и связист, и геолог, и путешественник не должны ничего бояться, потому что тем, кто боится любого шороха, лучше сидеть дома, а не работать в горах, где опасность может оказаться на каждом шагу, а настоящий геолог, которого судьба забрасывает в тяжелые условия, всегда должен быть немного героем.
Но геройствовать ему в тот раз не хотелось. Он думал только о том, кто, кроме Гордина и Дымова, мог зайти посреди ночи в штабную палатку, а главное – зачем. Спустя недолгое время отчетливо послышался приглушенный треск, за ним – писк, как будто сигналы разной длины: короткие, длинные, пауза…
Забыв об осторожности, Коля бросился в палатку, с шумом рванул брезентовый полог и принялся тормошить старшего инженера:
– Иван Ильич! Вставайте! Иван Ильич, проснитесь!
Санников открыл глаза почти сразу и сбросил спальник.
– Кто-то с нашей станции вышел в эфир, – прошептал Коля. Санников поднялся и пошел за ним, у штабной палатки они остановились послушать, но характерного писка азбуки Морзе больше не было слышно – только в палатке послышался неясный шорох, как будто кто-то рассыпал листы бумаги. Обернувшись к Коле, Санников приложил палец к губам и бесшумно пошел на звук, встал спиной к натянутой брезентовой стенке и одной рукой откинул полог.
Ничего не произошло. Тогда инженер осторожно заглянул внутрь и неожиданно лицом к лицу столкнулся с начальником партии – Гордин, в свою очередь, вышел, чтобы задернуть брезент.
– Черт, напугали, – буркнул он и протер заспанное лицо холодными ладонями. – Что вы хотели, Иван Ильич?
Тот ничего не ответил, вместо этого позвал Колю и подтолкнул его вперед, чтобы он сказал сам. Напуганный и пристыженный, радист поднял глаза на начальника:
– Кто-то недавно выходил в эфир. Отправил сообщение азбукой Морзе.
Коля очень надеялся, что Олег Иванович кивнет и скажет, что это был он, что он отправил сообщение в Иркутск или в Москву после разговора с Молчановым, наверное, передал информацию о том, что в каньоне Яман-Гола обнаружили кварцы и касситерит. Но Гордин покачал головой, у Коли сердце обрушилось куда-то очень глубоко. Если вдруг по радио передали что-то не то, он будет первым виноватым, потому что радио – его ответственность, да и на станции дежурил последним он.
– Нет. Я замерз, зашел за курткой, – тихо сказал Гордин. – А что было?
– Я услышал шаги и азбуку Морзе, – Коля поскреб в затылке, уже чувствуя себя виноватым, как будто ему показалось и он зря поднял начальство. – Кто-то пришел в штаб, отправил сообщение и, наверное, ушел…
Гордин озадаченно поджал губы. Санников тем временем осматривал стол, приподнимая аккуратно сложенные папки бумаг, книги, инструменты. Прошелся вдоль брезентовых стенок, попытался их приподнять. Поднялась только одна, противоположная от входа, но она и служила запасным выходом и заодно окном для проветривания в сильную жару. Санников остановился и задумчиво осмотрел палатку снизу вверх.
– Что вы хотите найти? – Гордин обернулся к нему.
– Не знаю. Что-нибудь. Не могла же Коле морзянка присниться.
– Здесь даже не земля, а трава, – Гордин посмотрел под ноги. – Вряд ли остались следы.
Санников подошел к столу, внимательно посмотрел на него еще раз и вдруг попросил:
– Дайте мне два карандаша, какие не жалко. Вату и клейкую ленту.
Коля сбегал за карандашами, Гордин в ящиках для проб отыскал запас клейкой ленты, вместо ваты нашли чистый носовой платок. Санников разломил карандаши на несколько частей, вынул обломки грифеля, на листе газеты камнем раздавил их в порошок, ссыпал с газеты на гладкую круглую поверхность телеграфного ключа и аккуратно, едва прикасаясь, носовым платком провел по ключу. Коля отрезал небольшой прямоугольник клейкой ленты, и этой лентой Санников снял с телеграфного ключа получившийся графитовый след и приклеил прямоугольник на чистый лист бумаги. Под лентой на желтоватой тетрадной поверхности явственно проступил смазанный серый отпечаток пальца.
Гордин удивленно присвистнул.
– Откуда… Ничего себе, вы меня прямо поразили.
– Да так, вспомнил… – Санников смутился, отряхнул испачканные графитом ладони. – В детдоме баловались. Играли в милицию.
– Теперь мы можем всех проверить, – заключил Коля, но Гордин качнул головой:
– Нет. Мы же все-таки не милиция. На следующей неделе я полечу в Иркутск, заодно зайду в обком и уточню, как нам быть… в такой ситуации.
– Что у вас тут за шум? – в палатку заглянул прораб Дымов и широко, сладко зевнул. – Партийное собрание?
– Меня еще не приняли, – отшутился Коля. Дымов зашел, по-хозяйски осмотрелся, сел на стул и взял со стола кружку с остывшим чаем.
– Холодно, как черт возьми! – пожаловался он. – Так что стряслось?
Гордин и Санников переглянулись, как будто раздумывая, стоит ли посвящать еще одного человека в произошедшее. Однако Дымов, как и Гордин, тоже непосредственно относился к руководящей части партии, поэтому промолчать было нельзя.
– Думаем, кому, зачем и куда понадобилось отправлять шифровку, – сказал Гордин. – Вот комсомолец Бельков утверждает, что кто-то ночью отправил сообщение, а он услышал, но человека не разглядел.
– Дела, – протянул прораб. – И что будем делать?
– Пока непонятно, – тихо отозвался Гордин и скрестил руки на груди, глядя в сторону. Зябкая таежная ночь не оставляла надежды поспать, да и не заснуть теперь вовсе. Что произошло сегодня в эфире? Не послышалось ли Коле, в самом деле, ведь у страха глаза велики, а ночью в тайге, да еще когда трусишь, всякое может привидеться, и пенек примешь за медведя. Может быть, птица? А отпечаток остался с тех пор, как… но за все время, пока он работал в этой партии, он не помнил, чтобы кому-нибудь приходилось отправлять сообщения азбукой Морзе. И в Иркутск, и на небольшие расстояния все передавалось по радиостанции. Азбукой Морзе могли передать то, что хотели скрыть, чтобы никто не услышал, а если услышал, то не понял. Заем только? Они ведь не нашли ничего стоящего. Вот разве что Молчанов передал про жилу кварца с касситеритом.
Гордину не терпелось взглянуть на этот самый касситерит. Только в июне он рассказывал студентам, как отличить касситерит от вольфрамита, и отчего-то ему казалось, что в полевых условиях могли перепутать, что на самом деле в жиле может быть и вольфрамит, а тот, кто ее исследовал, обрадовался находке и всмотрелся не слишком тщательно.
Но для этого нужно было прийти на место и самому все осмотреть.
На следующий день решили выходить рано, с первыми лучами солнца, чтобы прийти на базу второй бригады как можно скорее. Поэтому до утра Гордин уже не ложился. Собрал вещи в рюкзаки, вещмешки и ящики, бережно свернул листок с отпечатком пальца и спрятал в нагрудный карман рубашки, в своем рюкзаке оставил самое необходимое – инструменты, фляги, посуду, спальный мешок, мелкое необходимое снаряжение, и первым вышел грузить на лошадей освобожденные палатки, пробы, остатки провизии. Заметил, что продуктов оставалось немного, а значительная часть ящиков рассохлась или, наоборот, тронулась плесенью от сырости – в таком продукты хранить нельзя, пришлось разбирать испорченные ящики на дрова. Оставалась надежда на то, что в середине месяца им выпишут снабжение из Иркутска, как обещал профессор Подлужный.
От первой базы до каньона было около двадцати километров – в лучшем случае, два дня пути, если без задержек. Бригада уже подтягивалась к лошадям, все собирали вещи, а Кати все нигде не было видно; Гордин даже подумал, что она проспала, и пошел проверить, но на месте фельдшерской палатки обнаружил три аккуратно свернутых тюка – саму палатку со спальником и казенной штормовкой, личный Катин рюкзак и вещмешок, отведенный под аптечку. Все перевязочные материалы она педантично рассортировала в два ящика, использованные упаковки отложила отдельно, потому как нельзя было оставить мусор. Сама же Катя нашлась на берегу; она сидела на высоком плоском камне, свесив ноги и трогая холодную воду кончиками пальцев, и смотрела вдаль. Ветер трепал выбивающиеся из-под косынки короткие пряди челки, солнце золотом блестело на светлых волосах.
Гордин подошел и молча сел рядом. Их плечи едва касались друг друга, и Катя не отодвинулась.
– Скоро выдвигаемся, – сказал начальник партии. – У вас все хорошо, Катерина Максимовна? Что-то вы грустная.
– Знаете, я приехала сюда не совсем по своей воле. Это была вынужденная мера, отправить меня из института куда-нибудь подальше… на время. Мой научный руководитель обещал побороться за место на кафедре, потому что его отдали другому… Человеку, который не станет хорошим врачом. Я сделала за него почти весь диплом целиком. Вытаскивала его на лекциях и семинарах. Он обещал, что женится на мне этим летом, – совсем тихо добавила Катя и, горько вздохнув, сдернула с руки браслет с разноцветными стекляшками и силой швырнула в реку. С тихим плеском браслет скрылся в темной глубине. – А он меня бросил и предал. Его отец – декан. Вот тебе и диплом хороший, и место на кафедре, и практика в столице.
– А вы что же?
– А я теперь поеду куда-нибудь на Север, если ничего у Антона Васильевича не выйдет. Буду в деревне лечить стариков и старушек. Три года ссылки. Если однажды уедешь, вернуться очень сложно.
Катя помолчала. Ветер вдруг сорвал с ее головы неплотно завязанную косынку, и Гордин, не удержавшись, придержал белый ситцевый отрез, аккуратно заправил под косынку выбившиеся пряди – словно живое золото проскользнуло сквозь пальцы. Девушка вдруг покраснела, рассеянно глядя вдаль.
– И тогда я подумала о вас, – добавила она вполголоса. – Вас несправедливо арестовали и отправили в лагерь. Это намного, намного хуже, чем просто… по распределению. Но вы вернулись и снова работаете. Снова идете к своей мечте… Может быть, это и правильно. Может быть, мне действительно нужно было уехать. Испытания либо сделают сильнее, либо добьют. И человеку только самому решать, бороться или нет. Я смотрю на вас и думаю…
Она повернулась, посмотрела на него снизу вверх. Их глаза встретились – впервые по-настоящему. Гордин поправил очки, близоруко моргнув, словно пряча собственное смущение за тонкими стеклами. Она была так близко, что он видел все ее золотистые веснушки, длинные густые ресницы, печальные серые глаза. Борясь с желанием обнять ее и просто сказать, что все образуется и непременно будет хорошо, он спросил:
– О чем?
– Думаю, что вы, сами того не зная, преподали мне хороший урок, – тихо проговорила Катя и первой спрыгнула с камня.
Наскоро позавтракав, первая бригада выдвинулась ко второй. Выйти до солнца все-таки не успели, в первую половину дня распогодилось быстро, поднялась жара, и воздух, густой и ароматный, звенел и дрожал, наполненный полуденным зноем. Солнце висело в зените и пекло нещадно, и такой жары, вязкой, влажной и пахнущей смолой и хвоей, никогда не бывало в Москве. Стоило только зайти в зеленую зону, как начинали донимать комары, а идти по открытой местности было слишком тяжело: пот заливал глаза, липли к телу штаны и рубашки, рюкзаки казались вдесятеро тяжелее обычного.
Все спасались от изматывающей жары, как могли. Одни обливались водой прямо из реки, черпая кружкой и брызгая друг на друга, ветер остужал разгоряченную кожу, ненадолго охлаждая. Другие не выходили из тени и предпочитали жаре комаров, третьи обмахивались ветками, а некоторые терпели молча, не придумав ничего лучше, чем головной убор. Гордин шел впереди и иногда осматривался, следя, чтобы никому от такой невыносимой жары не сделалось плохо, и сам украдкой вытирал лицо и шею тряпицей. Катя тоже следила за другими, это была ее работа, и он видел, что она старается, но также замечал и то, как она все чаще подкладывает ладони под лямки рюкзака, стараясь разгрузить уставшие плечи, как ему все чаще приходится чуть замедлить шаг, чтобы ей не было трудно догонять.
– Вам нужен привал, Катерина Максимовна? – спросил Гордин, подавая Кате руку на крутом спуске. Мелкие камни ручейком зашуршали под ее ботинками, она с трудом удержалась, крепко схватившись за его ладонь, и он аккуратно стянул ее вниз. Оказавшись на твердой земле, Катя смутилась:
– Не надо меня жалеть!
– Я не жалею. Но и не хочу, чтобы вы упали от усталости.
– Я привычная, – тихо сказала девушка, но от него не ускользнула сквозившая в ее голосе усталость. Он по себе знал: тяжело идти по жаре, тащить этот неподъемный рюкзак с неудобным железным каркасом, останавливаться, чтобы завязать шнурок или вытряхнуть из обуви песок и камни. Тяжело идти без воды, хотя вода так близко, тяжело дышать густым и влажным воздухом, когда, кажется, уже во рту поселилась эта смолистая горечь соснового леса. Но еще тяжелее признаться в своей слабости, в том, что ты не так силен, как те, кто идет вместе с тобой.
Поэтому, когда спустились в долину и от ручья вышли к руслу реки и все бросились пить, кое-кто – даже не снимая рюкзаков, Гордин махнул рукой и объявил привал.
Уставшие люди разбрелись кто куда; многих сманила голубая хвойная тень, те, у кого было побольше сил, спустились ниже по течению и полезли купаться – река была ледяная, и над тайгой эхом разлетались веселые крики. Гордин скинул рубашку, вымыл лицо и руки и набрал полные фляги чистой, до боли холодной воды.
Когда он вернулся, Катя спала там же, где ее и оставили: Михаил Егорович попросил приглядеть за чаем в котелке, вода уже начала бурлить и выплескиваться наружу, а Катя, уставшая и измученная жарой, заснула, устроившись прямо на камне, головой на рюкзак. На ее щеках расцвел румянец, сухие губы чуть приоткрылись.
Он много раз видел подобное состояние – там. Сибирское лето было жарким, и те, кто послабее, не выдерживали долго: палящее солнце брало верх, и они точно так же падали от усталости, страдали от жажды, становились вялыми, сонными, жаловались на тяжелую головную боль. Следя за другими, Катя совсем позабыла о себе и ни словом, ни взглядом не пожаловалась, хотя вся раскраснелась от жары и дышала коротко и намного чаще обычного – верный признак сильной жажды и усталости.
Гордин наклонился, веткой снял с огня котелок с бурлящей водой, а потом, недолго подумав, осторожно поднял Катю с жестких, неудобных камней. Она была для него совсем легонькая, иногда даже рюкзак с пробами бывал тяжелее, и сквозь прискучивший запах смолы и хвои вдруг проскользнул легкий аромат мяты и земляничного мыла, каким пользовалась только она. Короткие Катины волосы мягко коснулись подбородка. Гордин вдохнул медленно и тихо, стыдясь собственных мыслей. Хотя и постыдного ничего в этом не было. Просто он никогда еще и никого не держал на руках – вот так. Разве что ее переносил через реку.
Ступая мягко и осторожно, он перенес ее в тень, к скалам. Однако только он порадовался тому, что она не проснулась, и так же бережно опустил ее на мягкую траву, Катя вздрогнула и открыла глаза.
– Олег Иванович! – она вскочила и села, протирая лицо ладонями. – Что случилось?
– Ничего, Катерина Максимовна. Вы уснули прямо у костра. Могли обжечься.
Пока она приходила в себя и просыпалась, что было намного труднее в полуденный зной, он принес кружки, зачерпнул из чистейшего, звонкого ручья и подал одну Кате, а вторую оставил себе и сел рядом, откинувшись спиной на скалу, нагретую солнцем. Катя с наслаждением торопливо пила маленькими глотками, прикрыв глаза, и они долго молчали, не глядя друг на друга. Голоса товарищей слышались в отдалении, а здесь, в прохладной и свежей тени сосен и скал, тихо плескалась река и переливчато переговаривались птицы.
– Как вы себя чувствуете? – тихо поинтересовался Гордин. – Мне показалось, что вам от жары нехорошо.
– Вам... – "показалось", хотела ответить она, судя по тому, как слегка сжались ее губы, сухие и обветренные. Но, помолчав с мгновение, она неожиданно проговорила: – Не показалось. Спасибо, Олег Иванович. Я стеснялась вам сказать.
Он понимал, чего она стеснялась и почему долго терпела. Она ведь врач и обязана заботиться о других, обязана быть сильной, должна быть для всех опорой и помощницей. Но кто поможет, когда трудно будет ей? Он почему-то хотел, чтобы даже в таких мелочах она доверяла ему и не боялась признаваться, не боялась быть слабее. И точно знал, что никогда ее за это не посмеет осудить.
– Чтобы помогать другим, нужно самому крепко стоять на ногах, – заметил он. – Вы же врач, понимаете, о чем я? Мне не трудно вас разгрузить, принести воды или сделать так, чтобы вы не замочили ног на переправе. Но я не хочу всю оставшуюся дорогу до каньона нести вас на руках. Чем быстрее вы скажете мне о том, что вам плохо, больно или что-то еще, тем вероятнее мы сможем решить эту проблему и не создавать еще больше проблем.
– Но вы бы не пожаловались, – пробормотала Катя.
– Хотите, чтобы я пожаловался? – усмехнулся Гордин. – Я ногу натер в этих сапогах проклятых. Ну что, мы квиты?
Девушка улыбнулась, потянулась за сумкой с бинтами и лейкопластырем:
– Ну и что же вы молчали, последний герой?
XX
Затяжная и влажная жара была верным предвестником сильного дождя. Первые крупные капли упали в дорожную пыль, когда солнце перевалило зенит, и оглушительный ливень обрушился на тайгу. Дождь отплясывал джигу на реке, заставляя ее бурлить и пениться, качались и скрипели на ветру мачты-сосны, и стало темно, как в сумерках – тяжелая, пузатая туча заслонила солнце. Путники прятались в скальных выбоинах, кто-то успел развернуть палатки, но ставить их было недосуг, и под плотным брезентом прятались впятером, вшестером, растягивая его над головой, как плащ. Гордин все время держался рядом с Катей и, когда хлынул дождь, он быстро развязал прикрепленную к ее рюкзаку палатку – его собственная уехала на лошади.
Под брезентом было достаточно места, но они вдруг оказались так близко, что, если бы у Гордина не были заняты руки, он мог бы ее обнять. Катя улыбалась, глядя, как с небес на землю протянулась стена воды, а он смотрел на нее.
Через минуту под их укрытие влетел мокрый, взъерошенный Коля. С его рубашки и походных брюк ручьями текла вода, светлые соломенные волосы налипли на лоб, очки залило дождем.
– Олег Иванович, простите! Вы были ближе всех!
– Всегда пожалуйста, Бельков, – улыбнулся Гордин и подвинулся, пропуская его подальше от льющейся с краю палатки воды. Коля втиснулся между ним и Катей, и Гордин, прикрыв глаза, устало выдохнул: почему-то в последнее время он сделался ужасно сентиментальным.
Дождь барабанил по натянутой палатке с такой силой, что казалось, еще немного, и она не выдержит, порвется, и вся эта небесная вода обрушится на них. Пахло мокрым брезентом, нагретой землей и хвоей, и в тесноте этого укрытия было тепло и странно уютно – вот так, плечом к плечу с теми, кого считаешь своими товарищами, почти близкими людьми. Высоко в горах шумели камнепады, за скалами ржали напуганные лошади, которых Дымов с рабочими заботливо накрыл тентами от палаток. Вдалеке, за лесом, за мягкой линией далеких перевалов, предостерегающе рявкнул гром, и дождь вприпрыжку побежал вниз по реке, его догонять.
Струи воды превратились в капли, потом – в мелкую морось и вскоре пропали совсем. Гордин высунул руку из-под палатки:
– Поутихло. Выходим!
Сильные, хотя и кратковременные грозы были не редкостью в Тункинской долине. Днем здесь поднималась жара градусам к тридцати, от камней поднимался раскаленный, дрожащий воздух, напитанный влагой от реки и жирной черной земли, к полудню налетали толстые, тяжелые и неповоротливые тучи, вбирали в себя этот восходящий воздух и тут же проливались дождем, не выдерживая собственной тяжести – земля намокала, реки полнились водой, а на следующий невыносимо жаркий день все повторялось.
К тайге нужно было иметь привычку. Привычку к грызущим заживо комарам и мошкаре, к резкой смене погоды с жаркого солнечного лета на пронизывающую мокрую осень, к неожиданному снегу в июле и затяжному, разноцветному сентябрю, к ночам, до дрожи холодным, и безмолвному, мертвому предрассветному часу, к сухому палящему солнцу и стремительному возвращению жары. Многие геологи из тех, кто начинал полевую практику на Кавказе, Урале или в Хибинах, Ловозерских тундрах, приезжали в тайгу и сперва восхищались древней, могучей силой и дикостью мест на краю карты Советского Союза, а потом с непривычки ругали все эти хвойные леса и погоду, непредсказуемую, как женщина.
Гордин слышал, что Катя бывала в походах, но все-таки удивлялся ее терпению и стойкости. Даже когда он предложил ей сесть на лошадь, она отказалась и сказала, что в таком случае ту поклажу, которую с лошади снимут, придется нести людям, а ей совсем не трудно дойти своими ногами. Начальник партии покачал головой и больше не предлагал.
После обеда их снова задержал дождь, на этот раз более сильный и затяжной, чем накануне, и пришлось отсиживаться почти четыре часа, пережидая. Зато после дождя идти по тайге было особенно хорошо. На все лады щебетали потревоженные птицы, пахло мокрой землей, теплым деревом и сосновой смолой, воздух густел и теплел, и сапоги мягко проваливались в упругую перину травяного и мшистого покрова.
Гордин шагал, пружиня сапогами по мокрому мху, рассеянно смотрел, как блестят мокрые после дождя золотистые волосы у идущей впереди Кати, и думал о разговоре по рации. Молчанов был явно взволнован, однако сведения не взволновали самого Гордина: Молчанов сказал – касситерит. Касситерит Гордину был неинтересен. И поэтому он шел и думал: не ошибся ли Виталий Анатольевич, приняв вольфрамит за касситерит? Ведь только недавно он сам рассказывал студентам, как отличить этих ложных близнецов без лабораторного анализа: по сколам, цвету полос и крошке. Неужели Молчанов не знал, как проверить? Или соврал? Но зачем?
А кто ослабил страховку, которой Дымов прикрутил ящики с пробами у шейкера? Кто набрал сообщение азбукой Морзе, пока все спали, и кому? Почему Дымов и Молчанов все время, как кошка с собакой, хотя до партии не были знакомы? Как только Гордин пытался об этом подумать, у него сразу же начинала болеть голова, и думать было бессмысленно: он не мог найти ответы, не мог ни за что зацепиться. Даже если они возьмут у всех отпечатки пальцев с помощью грифеля и типографской краски, то совместить их без специальных приборов и точно удостовериться, кому принадлежал смазанный след на телеграфном ключе, невозможно. А привлекать к этому делу милицию Гордин пока не хотел – хотя бы до тех пор, пока он не определит тех, кого можно подозревать. Пока что подозревать он мог кого угодно – и в то же время никого, потому что не было доказательств.
Как он и рассчитывал, до базы второй бригады они добрались к ночи второго дня. Большинство рабочих уже разошлись спать, в одной палатке изнутри виднелся тусклый, приглушенный желтый свет фонаря, а у газовой плитки, закутавшись в теплую штормовку, сидел человек. Когда пришедшие люди поднялись к лагерю, он неуклюже поднялся навстречу, опираясь на суковатую палку, и Гордин не без удивления узнал бригадира Званцова.
На походной газовой плитке грел бока котелок; Званцов плеснул кипятку всем желающим. Гордин тоже не отказался, но о деле не забыл.
– Здорово, Андрей, – дружески хлопнул по спине молодого бригадира. – Что это за посох у тебя такой интересный? – кивнул он в сторону палки. Званцов невесело усмехнулся.
– Провалился в яму, повредил колено. Спасибо деду-охотнику, иначе я б не дошел…
– Какому еще деду?
– Не знаю, – пожал плечами бригадир. – Наверно, пастух местный или охотник. Выручил меня, в общем… И сказал, что три месяца назад видел в этих местах человека, наверное, тоже геолога. Он шел по каньону вверх и брал пробы. А еще вот, – Андрей нырнул в палатку и вынырнул с рюкзаком в руках. – Нашел чуть ниже лагеря. Рекой вынесло, в общем. И знаете, Олег Иванович, что я думаю? Я думаю, что это и был владелец рюкзака.
Гордин присел на корточки, раскрыл рюкзак, вытряхнул из него проржавевший молоток и тетради, пролистал, хмурясь, и поднял голову:
– Очень может быть. Вот еще что-то… “Руд”, – попытался разобрать написанное, но вода стерла половину слова без следа, превратив чернила в голубые разводы. – Руденко? Рудин?
– Может, руда, – неловко предположил Званцов. Гордин удрученно качнул головой.
– Вряд ли, скорее, фамилия. Зачем бы ему про руду писать в углу страницы. Значит, так, Андрей, – Гордин поднялся и добавил негромко: – Рюкзак и тетради сохрани, думаю, пригодится. Молоток отдай завхозу, пусть починит, будем пользоваться. А так, в целом, какие новости? Виталий Анатольевич сказал, вы обнаружили касситерит?
Званцов взглянул на него с удивлением, на его мягком, округлом лице брови взлетели кверху:
– Как это касситерит? Отличный вольфрамит, Олег Иванович, там жила почти в метр!..
Андрей восторженно рассказывал что-то еще, как он шел к лагерю и почти всю дорогу видел черные сверкающие глазки вольфрамита, как ребята обнаружили кварцевый вынос, и все это соединяется в большую, мощную вольфрамитовую жилу. Гордин слушал и мрачнел, хотя новость его, несомненно, очень обрадовала; зачем Молчанов обманул его? Версию с тем, что Молчанов мог ошибиться, Гордин сразу отверг: опытный геолог – если, конечно же, он не лгал и про себя – не мог перепутать. Просто не мог.
Час был уже поздний, и, выслушав бригадира, Гордин настоял на том, чтобы тот поспал хотя бы несколько часов. Работы предстояло много, и даже несмотря на его травму, дело найдется всем. Сам же начальник партии заглянул в палатку, которую в этом лагере Молчанов определил под штаб; там царил удивительный для экспедиции порядок, ящик стояли уголок к уголку, бумаги и расчеты маркшейдера были аккуратно сложены стопкой на краю, а сам Молчанов дремал за столом, положив голову на скрещенные руки. Рядом с ним лежала раскрытая исписанная тетрадь, а лицо, заметно пожелтевшее с горным загаром, теперь казалось еще старше. В других обстоятельствах Гордин ни за что бы его не разбудил, но тогда в нем кипели непонимание и глухая, досадная злость, – наклонившись, он легонько тряхнул своего заместителя за плечо.
Молчанов встал, натянув куртку. Ночи у реки стояли пронизывающе холодными, даже в палатке никак не удавалось согреться, и он зябко скрестил руки на груди, кивнул без улыбки:
– Здравствуй, Олег Иванович. Пришли уже?
– Пришли, – кивнул Гордин. – Скажите мне, Виталий Анатольевич, в лицо – что вы обнаружили в каньоне? Касситерит? Или что?
Молчанов провел ладонью по волосам, приглаживая седые пряди, и взглянул на начальника хмуро:
– Вольфрамит.
– А врать по рации зачем? – спросил Гордин тихо и вкрадчиво. – Вы думали, я не узнаю? Или что никто больше касситерит от вольфрамита не отличит? Виталий Анатольевич, вы почти сорок лет в поле, если войну не считать. Я не верю, что вы ошиблись.
– А я не ошибся, – Молчанов сел, закинув ногу за ногу. Его жесткие пальцы поспешно развернули кисет и в несколько привычных, от волнения рваных движений сложили самокрутку. – Я тебя, Олег Иванович, защищаю.
Гордин растерянно моргнул, снял очки, снова надел. В тусклом свете керосинки ему почудилась усмешка на лице заместителя, и он, не понимая, в чем дело, только сильнее злился.
– От кого же?
– От того, что передавать по рации такие важные сведения – все равно, что выйти на улицу с плакатом, – Молчанов затянулся, закашлялся, отмахиваясь от горького дыма, но лицо его оставалось таким же поразительно спокойным. – Мы пока не знаем, что это. Не знаем, куда ведет жила, может, никуда она не ведет, и нет там залежей ни вольфрамита, ни молибденита, ни твоего золота. А ящики помнишь? Ну, те, которые кто-то со страховки отцепил? Я потом проверил – в них тоже был вольфрамит. Мало. Но был…
Гордин устало облокотился на стол, подставив руки, и прикрыл глаза, пытаясь осознать сказанное помощником. В этом было здравое зерно, что не стоит сразу объявлять о находке и радоваться заранее, но вот врать зачем? Мог бы уж и ничего не говорить, если хотел сохранить в тайне. Все равно бы не сегодня, так завтра бригада Дымова пришла к бригаде Званцова и все узнала.
– Вы знаете, я терпеть не могу, когда мне врут, – тихо проговорил он и вдруг с силой врезал кулаком по столу: – С того дня ящики были заколочены! Я сам, лично приказал Дымову их забить гвоздями к чертовой матери! Месяц работы чуть не пропал, понимаете вы это или нет? Это вы сделали, да?!
К потолку взвилось аккуратное дымное колечко. Молчанов сдул с густых усов шальную искру, затушил самокрутку пальцами и вдруг гаркнул на весь лагерь:
– Отставить!
От неожиданности Гордин замолчал и сглотнул. На сухой, жилистой шее майора Молчанова дернулся кадык, выдавая старательно сдерживаемый гнев:
– За кого ты меня принимаешь?
– За человека, который уже дважды меня обманул, – сказал Гордин тихим, дрожащим голосом и вышел вон, с силой отшвырнув брезентовый полог.
Глухая и холодная таежная ночь мигом остудила разгоряченную голову. Влажный ветер с реки проскользнул под штормовку, вцепившись в тело холодными лапами, и Гордин невольно поежился, поплотнее запахивая куртку, но легче от этого не стало. Он не понимал ровным счетом ничего, запутался в собственных домыслах и подозрениях, от этой досады на всех вокруг и в первую очередь на самого себя внутри все кипело, и он чувствовал себя готовым взорваться паровым котлом.
От реки доносились неразборчивые голоса, потом по спящему ущелью разнесся тихий приглушенный смех. Одна фигура медленно поднялась, выпрямившись и оказавшись невысокого росту, и Гордин узнал радиста Колю:
– Ну что ж, надо, значит, надо. Посижу, – сказал он. – В лагере тоже дела найдутся… Спокойной ночи, Катя.
Катя… Они были почти ровесники, и, конечно же, Коля легко называл ее таким простым и милым именем.
Катя… Как будто камушки легко перекатываются в тихом течении спокойной реки.
Ка-тя… Он словно пробовал ее имя на вкус, и оно напоминало ему крепкое, хрусткое ядро лесного ореха, мягкую сладость лесной земляники и почему-то легкую горечь лекарственной ромашки.
Задумавшись, он не заметил, как подошел к самому краю, где она сидела, свесив ноги и грея руки между колен – но, заметив начальника партии, встревоженно обернулась и заглянула ему в лицо:
– Олег, все в порядке?
А он и не знал, что у него имя такое красивое.
– Простите! Олег Иванович, – даже в темноте стало видно, как девушка покраснела и принялась исправляться. – Я не хотела, это случайно вырвалось. Мы просто с Колей разговаривали, а я с ним…
– Ничего, – сказал он и добавил, запинаясь, как смущенный мальчишка: – Катерина Максимовна… Катя… Можете говорить мне «ты». Так даже лучше. Правда.
Она рассмеялась. И это было лучшее, что он услышал за сегодня.
– Ну, тогда взаимно, – с улыбкой она взглянула снизу вверх.
– Встань с камней, холодно, – мягко добавил он, просто чтобы не молчать неловко, и, когда она поднялась, подстелил на камни свою штормовку. Они сели рядом, и их руки снова едва касались друг друга – так, что он чувствовал рукав ее куртки, и от одного этого прикосновения холодная таежная ночь вдруг сделалась намного теплее.
Рядом с Катей хорошо было просто молчать. Она не задавала лишних вопросов и не говорила невпопад, словно чувствуя его дурное расположение духа, но он почему-то знал наверняка, что и без слов она поняла – у него на душе так паршиво, что хоть волком вой.
Маленькая, теплая Катина ладонь вдруг коснулась его напряженной руки, и он, сам не зная, зачем, легонько сжал ее тонкие пальцы и приложил к своей обветренной щеке. От ее рук едва уловимо пахло лекарствами и земляникой. И этот легкий, беззаботный аромат, теплое прикосновение и возникшая между ними невесомая ниточка связи помогали Гордину забыться, хотя бы ненадолго перестать думать об окруживших его обманах и странных поступков тех, кого он считал верными.
– Колючий, – сказала она.
– Завтра побреюсь, – усмехнулся он и сам опустил ее руку, но она не отняла, и ее маленькая ладошка как-то сама собой легла в его холодную и жесткую ладонь, как будто только того и ждала.
– У вас... у тебя руки холодные, – заметила Катя озабоченно. – Сердце беспокоит?
– Бывает, – признался он. Как врачу, ей сказать об этом было несложно. Как девушке – до боли неловко. Но она, казалось, даже не заметила ни его смущения, ни этой неловкости – только взяла его ладонь обеими руками и аккуратно, словно несмело, прислонилась щекой к его плечу. Гордин провел ладонью по ее мягким волосам, словно тронул теплое и живое золото.
– Если тебе захочется поговорить, если будет тяжело или грустно... – Катя взглянула на него снизу вверх, и в ее глазах он увидел совершенно искреннее волнение. – Ты можешь рассказать мне. Нельзя держать в себе чувства. И нельзя тащить все в одиночку. Оставим небо атлантам, – пошутила она, и он улыбнулся, пожалуй, впервые за вечер.
XXI
Холодный свет луны серебрил спящие горы. Деревья, черные, острые, как пики, упирались в черное бархатное небо, казалось, что особенно высокие остроконечные ели без труда могут его проткнуть. Лагерь спал; только изредка слышались приглушенные разговоры и шорохи. К полуночи ощутимо холодало – влажный речной ветер пробирал до мурашек, из глубины тайги тянуло свежей ночной прохладой. Катя давно ушла спать – за длительные переходы она устала, и Гордин сам отправил ее отдохнуть. Работы ей предстояло достаточно: как минимум, нужно было позаботиться об Андрее с его травмированной ногой, ведь улетать в Иркутск он откажется – это Гордин знал по себе, сам бы он ни за что не уехал. Сам он чувствовал необъяснимую, тяжелую усталость: усталость от напряжения в партии, от сплошной череды неудач, в конце концов, от вранья.
Откуда-то снизу донеслись негромкие, приглушенные гитарные переборы. Спрыгнув с выступа, Гордин спустился к реке и увидел, что не только его в ту ночь мучила бессонница: Санников сидел на поваленном дереве, откинувшись спиной на удобно торчащую ветку, и задумчиво перебирал струны, глядя в высокий, темный купол неба. Гитара пела тревожно и грустно, особенно пронзительные ноты улетали в звездную синь. Перепрыгивая с камня на камень по крупному курумнику, Гордин добрался до него и сел рядом, спустив ноги с обрыва. Река шумела совсем рядом, налетая на каменистые берега и разбиваясь в пену, словно хотела вырваться из этого бесконечно длинного каменного мешка и бежать по простору – и в этом шуме природы тихая гитара, невозможная без присутствия человека, звучала особенно одиноко.
– И вам не спится, Иван Ильич?
– Думаю, – тихо ответил Санников и, отпустив в небо последний аккорд, положил гитару и сел так, чтобы развернуться к начальнику партии лицом: – Олег Иванович, вы извините, что вмешиваюсь, но я услышал… Молчанов прав. Вольфрамит – это военная промышленность. И о том, что ребята его нашли, пока что говорить лучше шепотом. Сигнал радиопередачи можно перехватить, если настроиться на ту же частоту.
– Откуда вы знаете? – удивленно приподнял брови Гордин.
Санников молча пожал плечами, и он понял, что больших подробностей от него не добьется, но все-таки спросил:
– Зачем кому-то вторгаться в наш эфир?
– Мало ли зачем. Один частотой ошибся и услышал не то, – Санников закинул руку за голову, устраиваясь поудобнее на своем дереве. Вся его обманчиво расслабленная поза выглядела так, как будто он рассуждал о прогнозе погоды, а не о полезных ископаемых стратегической важности. – Другой настроился специально. О нас знают. И в Москве, и в Иркутске. Не нужно, чтобы следили за каждым нашим шагом. Вам будет тяжело так работать.
Гордин усмехнулся, покачав головой: уж кто-кто, а инженер Санников был прав, как никогда. Ему было бы тяжело работать в условиях постоянной слежки, знания того, что его действия передаются руководству сразу же, едва он успевает сделать шаг, что его приказы и распоряжения не являются последней инстанцией. Да и Молчанов поступил правильно, а он на него накричал… Пожалуй, стоит извиниться.
– Олег Иванович, – добавил Санников, помолчав еще недолго. В тот вечер он был на удивление разговорчив. – Еще. Снегирев не заболел. Его сняли… Если что, я вам этого не говорил.
– Как сняли? – опешил Гордин.
– Он летал в Иркутск принимать снабжение на июнь. Пришла телеграмма. Потом за ним и заместителем отправили вертолет. Все.
Гордин медленно протер лицо сухими и холодными ладонями, пытаясь осознать все то, что услышал. Как он ни пытался найти подвох – ничего не получалось: зачем бы Санникову врать о таких вещах? Наоборот, если бы он хотел, чтобы новый начальник партии совершил ошибку, он бы ни о чем его не предупреждал. А сам он, когда только ехал в партию, надеялся, что Снегирев и в самом деле заболел, и никто сверху не вмешивался в их деятельность. Оказывается, что за партией наблюдали куда пристальнее, чем он мог себе представить.
Кто-то там, в Москве, стремится им помешать, и чем дольше этот человек остается неизвестным, тем опаснее их работа, потому что они не знают, чего опасаться. Как будто идут в темноте на ощупь, ищут свое золото и блуждают кругами, натыкаясь на одну и ту же преграду в виде московской бюрократии.
Санников тем временем вынул из кармана педантично перевязанный резинкой блокнот и протянул Гордину:
– Посмотрите, там, где закладка. Я посчитал направление жилы. Аветисов дал замеры с кварца. Простирание – северо-восток, сто двадцать градусов. Падение – семьдесят. Мощность – метр десять. Если жила не меняет направление, она должна выходить в скалах через километр. А потом еще раз. И еще.
Гордин раскрыл блокнот и всмотрелся в аккуратные чертежи. Там, куда они еще не доходили, в поперечном разрезе было видно, как проходит жила вдоль русла реки на северо-восток – как раз по направлению их планируемого маршрута. Если она и дальше идет так, то теряясь, то пропадая в более мощных породах, то обрываясь, то продолжаясь, то теория о золоте на Шумаке имеет абсолютно реальные, научные доказательства. И доказал это простой инженер-геофизик, с помощью обыкновенных расчетов, которые сумел бы сделать каждый внимательный геолог. Эта жила, спрятанная глубоко в скалах, не требовала ни гениальности, ни нового научного подхода. А значит, тайной природы она не была.
– Вы хотите сказать, что об этом вольфрамите должно быть известно всем, кто так или иначе приходил сюда? – осторожно спросил Гордин, разглядывая чертежи. – Андрей сказал вечером, что месяца три назад здесь видели геолога. Он был один, шел вверх по течению и брал пробы в скалах. Это мог быть кто-то из снегиревской партии?
Санников пожал плечами. Немного подумав, добавил:
– От нас уходил один. Но с ним была собака. Без собаки – наверно, не он.
С этими словами он поднялся и, захватив гитару, пошел к лагерю. Луна светила ему в спину, и вверх по скалам поднималась длинная черная тень. Гордин проводил его взглядом и долго еще сидел в одиночестве, прислонившись спиной к поваленной сосне и глядя в черную бездну пропасти над рекой. Слишком много неприятных новостей посетило его за этот вечер. Он шел сюда с энтузиазмом, надеясь на разрешение хотя бы одной загадки, про касситерит, однако вопросов стало только больше.
Санников не забрал свой блокнот; вероятно, забыл или нарочно оставил, чтобы начальник партии мог изучить расчеты без спешки. Гордин поднялся в лагерь за фонарем, молотком и компасом, опустошил свой рюкзак и, переобувшись в легкие кроссовки, направился к кварцевому выносу, который указали ребята из бригады Званцова. Все равно ему не уснуть до утра; следуя по расчетам инженера, можно пройти и хотя бы примерно прикинуть расположение вольфрамита на этой территории. Гордин спустился вниз, к реке, и медленно пошел вдоль скал, освещая их фонарем снизу вверх.
Судя по трещинам и сколам, здесь явно кто-то был и работал. Кое-где в скалах Гордин замечал отчетливые следы молотка, размытые от дождя и стертые ветром, но все-таки заметные. Причем работа выглядела достаточно беспорядочной: как будто пробы выхватывали из скал, не особенно просчитывая последовательность, из разных мест. Следуя по обозначенной жиле в блокноте, Гордин все больше убеждался в том, что эти места уже были в обработке – не полноценной, но кто-то до них уже знал об этой жиле, скорее всего, тоже видел вольфрамит.
И исчез – так, что спустя три месяца Званцов нашел выброшенный на берег рюкзак…
* * *
Этой ночью сон почему-то не приходил, хотя за длительный переход все основательно устали. Коля два дня носил тяжелую радиостанцию, и теперь у него болело плечо, растертое тонкими лямками, и он все пытался устроиться поудобнее в тонком, изношенном спальнике и никак не получалось. Он даже сказал Катерине Максимовне, попросил у нее “что-нибудь, чтобы плечо не болело”, и она сделала ему теплый разогревающий компресс и посоветовала на следующий день остаться в лагере, взять двойное дежурство и не ходить на скалы, не работать лишний разу рукой и не напрягать плечо. Колю немного огорчала перспектива снова оставаться в стороне, но ему было не менее интересно работать на станции и следить за тем, чтобы больше никто не вздумал вторгаться в эфир, а еще он был уверен, что Катерина Максимовна знает свое дело и собирался ее послушаться.
К тому же, она позволила обращаться к ней “Катя” и на “ты” – и от этого ему почему-то хотелось веселиться и радоваться. Катерина Максимовна… Катя была старше него на четыре года, но когда они болтали о пустяках, об учебе, о доме, о родителях, когда он наливал ей крепкий чай из котелка и она внимательно и бережно осматривала его растертое ремешками плечо, а он, глядя в сторону, видел, как поблескивают в ночном свете ее золотистые волосы и луна освещает мелкие крапинки веснушек, она совершенно точно была не Катерина Максимовна, а просто Катя – милая, улыбчивая, добрая, с мягкими, нежными руками и большими, вечно встревоженными глазами цвета тайги.
И Коля старательно прятал эти мысли поглубже и подальше, потому что Катя была старше на пять лет, потому что она была из Москвы, а он – из Иркутска, потому что, в конце концов, он видел, как смотрит на нее Олег Иванович, как они часто и подолгу разговаривают, оставшись вдвоем, как он на руках переносит ее через ручей, через который она могла бы легко перепрыгнуть сама.
Коля не завидовал. Но где-то там, глубоко внутри, его будто ветка смородины царапала: Катя со всеми была одинаково мила и приветлива, но вот с Олегом Ивановичем разговаривала совсем по-другому. И это был единственный раз, когда он и в самом деле хотел бы оказаться на месте начальника партии.
Стихли далекие смешки и разговоры, и лагерь погрузился в сон, как будто ушел на глубину – до того вдруг сделалось тихо, что стало слышно, как там, за плотной брезентовой стенкой, ходит дождь босиком по реке. Ходит и бормочет, и шепчется с ветром, и река сонно ворчит на них, переваливаясь с боку на бок на неудобном каменном ложе.
Хорошо ли спится горной реке на острых камнях? Или она не спит никогда, все бежит и бежит, гремя и грохоча на порогах, чтобы в конце концов исчезнуть в изумрудном море тайги? Хорошо реке – у нее одна дорога, русло, данное природой, и ни больше ни меньше. Если бы он, Коля, был рекой, он бы подхватил со дна все золото, которое только таилось под этой хрустальной водой, подхватил бы и бросил к ногам Кати. Или, может быть, лучше – Гордину? Все-таки Гордину золото нужнее. А Кате – ей можно речной жемчуг. Молочно-белый, мелкий и изящный, он так идет к ее тонким рукам и светлым волосам. И фамилия, конечно. Красивая у нее фамилия – Жемчужникова. Какая из нее “Белькова”? Нет, не то. А может быть, фамилию можно не менять?
В груди словно плеснули теплого и сладкого чаю, сердце размякло и растаяло, как забытый на солнце пломбир. И Коля даже тихонько засмеялся этой мысли о золоте и жемчуге, до того странной, что даже забавной. Человеку не стать рекой, как не стать ни скалой, ни ручьем, ни золотым песком, ни ветром. Не для того ему дан разум, чтобы раствориться в стихиях, не для того дано живое, горячее сердце, чтобы разметать его над землей, пролить дождем или превратить в камень. Чудесное существо – человек, созданный природой и желающий эту самую природу победить. Зачем ее побеждать, если можно просто жить и радоваться, что ты – есть, и она – есть, и хорошо, что есть ромашки, потому что невероятно мило смотрится белый венок на Катиных коротких светлых волосах, и еще лучше, что есть речной жемчуг, потому что он так идет к Катиной загорелой коже. Катя, Катя!..
Коля яростно потер горячие щеки холодными руками, и стало немного легче, однако все эти мысли требовали выхода, иначе грозили взорвать его несчастную голову, как динамит – горную породу.
Керосинка давно погасла, и в палатке было темно, только пятно лунного света, проскользнув в приоткрытый полог, плавало в пустоте. Коля не видел никого и ничего, кроме черных очертаний собственных рук, и только изредка шуршал спальный мешок Санникова совсем рядом. Инженер вернулся поздно; к тому времени во всем лагере было уже тихо, и хотя у него была привычка перед сном что-нибудь читать или писать, на этот раз он только допил остывший чай и сразу же лег, едва сняв сапоги.
– Иван Ильич! – позвал Коля шепотом, боясь нарушить висящую в воздухе тишину, наполненную далеким грохотом реки и шлепаньем невидимых дождевых ног. – Иван Ильич, вы спите?
Тишина вновь сомкнулась над ним, и Коля уже подумал, что Санников и правда спал, но через минуту тихий, чуть хрипловатый голос отозвался из темноты:
– Сплю.
– Спите и разговариваете, – тихо засмеялся Коля и приподнялся, подставив руку под голову. Внутри, там, где вроде как должно было быть сердце, все еще таял сладкий пломбир, а теперь к нему добавилось еще веселое детское любопытство. Он хотел спросить о том, что не давало ему покоя с самого начала июля, о том, о чем он думал постоянно, глядя на Катю и на то, как ветер треплет ее короткие волосы цвета спелой пшеницы, забранные скромной серой косынкой, на то, как она улыбается, забавно щурясь и морща нос, и вместе с ней улыбаются десятки золотых веснушек.
– Иван Ильич, а вы когда-нибудь… любили? – спросил Коля, от волнения даже запнувшись, и выдохнул, разом растратив весь воздух на короткую фразу. – Так, знаете, по-настоящему, чтобы вы на нее смотрите, нет, можно и не смотреть даже… Чтобы думали о ней, и все внутри переворачивалось?
Тишина набилась в уши, в рот и в нос, до того глупо, казалось, звучат его наивные расспросы. Разве есть дело старшему инженеру-геологу до какой-то там восторженной мальчишеской любви? Санников молчал так долго, что Коля успел трижды пожалеть о своем вопросе, хотел уже извиниться и сказать, что глупости все это, что можно не отвечать, что…
– Любил, Коля. Что ж я, по-твоему, не человек?
Голос Санникова, как всегда, прозвучал тихо и ровно, и непонятно было, что он чувствовал. Таким же тоном он мог сказать “Завтра тебе четыре квадрата”, или “Все нормально, я знаю этот маршрут”. А может быть, это было так давно, что он и не помнит вовсе? Впрочем, сколько ему… тридцать семь, тридцать восемь? Не так уж и давно, должно быть. Коля видел: у Санникова загорелые руки, а на безымянном пальце – светлый след от кольца. Не носит? Или снял однажды и насовсем? Коля замер, ожидая продолжения, но в палатке снова зашелестела дождливая тишина.
– А как вы поняли, что любите? И за что? Долго думали?
– Когда любишь, не думаешь. Ни за что, ни почему, – ответил Санников почти сразу и даже не замолчал после двух слов. Коля навострил уши и подался вперед. Старший инженер практически никогда не говорил ничего длиннее пары фраз. – Любовь словами не выразить. Тебе хорошо рядом с ней, и ты хочешь, чтобы ей тоже хорошо было. Тебе с ней тепло и спокойно, и ты тоже хочешь согревать ее и беречь. Ты любишь ее не только красивой и хорошо одетой. Когда она болеет, когда кричит и злится, даже если поругаетесь, ты все равно будешь ее любить. Придешь, поцелуешь и скажешь – не сердись, Маруся, я был неправ. Даже если прав. Это неважно, кто прав. Важно, чтобы она у тебя была, и что ты у нее – тоже.
– А что для вас в этой любви самое главное?
– Чтобы любовь была. Когда она есть, ради любимого человека горы свернешь. А когда нет… очень быстро вы друг к другу охладеете. Тяжело будет.
– Но как понять, что она – та самая? Что лучше никого не будет?
Санников снова помолчал. Но Коля уже не боялся этой его выдержанной тишины: он знал, что ему нужно подобрать слова, чтобы не говорить много. Сказать один раз, но так, чтобы понял бестолковый младший товарищ.
– Встретишь “ту самую”, сравнивать и не захочется. Она будет для тебя идеальной, никаких недостатков не заметишь. А если и заметишь, то все это такие мелочи, – в голосе старшего инженера вдруг проскользнула теплота, словно солнечный луч из пасмурного неба. Почувствовав эту теплоту и ухватившись за невидимый лучик, Коля спросил:
– Иван Ильич, а вы женаты?
Видно, Коля совсем осмелел, раз даже испугался собственной храбрости и притих, боясь даже звук издать на лежанке. Дождь на реке отплясывал джигу.
– Спи, Коля, – мягко ответил Санников, помолчав. Темнота шевельнулась, поудобнее укладываясь в спальном мешке, и вновь сделалось тихо. Коля понял, что разговор окончен, но сон все равно не шел к нему, и он долго еще лежал с открытыми глазами, уставившись в низкий брезентовый потолок и слушая, как дышит тайга в темноте, то всплескивая быстрой волной, то тяжело вздыхая ветром с перевала.
XXII
Ночью прошел дождь: утро выползло из ущелья холодное, серое, хмурое. В воздухе висела мелкая морось, и привычный утренний туман не рассеялся, а к тому времени, как все проснулись, сделался только гуще – так, что с трудом удавалось разглядеть собственную руку. Гордин с досадой поглядывал в низкое серое небо, стекающее на землю, и медлил с началом очередного рабочего дня: в таких условиях работать в каньоне может быть неприятно, в тумане хуже видно, хуже слышно друг друга, скользкий курумник, неспокойная река – непогода в горах обманчива и опасна.
Впрочем, и в лагере в ожидании хорошей погоды тоже было чем заняться. Катя готовила завтрак, геологи рассматривали и описывали собранные пробы, прораб Дымов с самого утра куда-то запропастился, и Гордин ушел в штабную палатку, чтобы побыть в одиночестве и написать хотя бы часть отчета. Он описывал найденную жилу вольфрамита тщательно и подробно, но потом в один момент остановился, вспомнив слова Санникова – стоит ли об этом писать в отчете настолько подробно? Но, с другой стороны, если скрыть – не будет ли это преступлением? Возможно, залежи вольфрамита, ценные для оборонной промышленности, спасут и экспедицию, и его честное имя. Всесоюзному институту геологии будет явно интересно узнать о значительных стратегических запасах, которые смогут покрыть план не только одной экспедиции, но и целого года исследований. Обнаружить месторождение, которое не планировалось по изначальной заявке – это значительное достижение. Гордин за достижениями и перевыполнением плана не гнался, но все же приятно было получить стоящие результаты.
Тункинские гольцы не были ни самым высоким, ни самым протяжённым хребтом Восточного Саяна. Они уступали и Китойским Альпам, и пикам Мунку-Сардыка, и диким белогорьям Западного Саяна. Но ни один другой уголок Сибири не обладал таким странным, почти необъяснимым притяжением для геолога, как эта узкая горная гряда, стиснутая между двумя впадинами – Тункинской на севере и Окинской на юге. Здесь, на стыке двух великих тектонических структур, земля была разорвана разломами, перекручена складками, пропитана растворами, поднята на поверхность из глубин, куда не добирались ни буровые, ни самые смелые теоретические построения. Здесь можно было увидеть то, что в других местах скрыто километрами осадочных пород, – и именно поэтому Тункинские гольцы с двадцатых годов числились в списках первоочередных районов для поисков стратегического сырья.
Мощность кайнозойских отложений в Тункинской впадине достигала двух с половиной километров. Это означало, что хребет поднимался, а впадина опускалась, и вдоль этого контакта, на протяжении десятков километров, обнажались породы, которые в других местах лежали бы под толщей осадков. Такие зоны – тектонические уступы, где глубинные породы выходят на поверхность, – всегда интересовали рудную геологию. Здесь можно было искать коренные месторождения, не тратя годы на проходку шурфов и бурение скважин: природа сделала эту работу сама.
Но главной ценностью Тункинских гольцов для Советского Союза в начале восьмидесятых была не вода, не графит и не зерно. Главной ценностью был вольфрам – и та связь, которую геологи уже начинали угадывать между вольфрамом и золотом. Если в жиле есть вольфрамит, если он кристаллизовался при высоких температурах, ближе к источнику тепла, то где-то ниже, дальше по простиранию жилы, при более низких температурах, должны были отлагаться золото и сульфиды. Это была не догадка, а закономерность, выведенная из сотен анализов, из десятилетий полевых работ, из тех законов физической химии, которые управляли кристаллизацией минералов из горячих растворов. Найти вольфрам означало найти ключ к золоту. А найти золото – дать стране то, что она покупала за границей на валюту, которую приходилось вырывать из других статей бюджета.
Изредка поглядывая на чертежи пролегания жилы и взятые из нее образцы, Гордин писал отчет о полиметаллическом оруденении в каньоне реки Яман-Гол. Подробно описал руду, вольфрамит, пирит, касситерит, жилы белого и черного кварца. Даже без указания на поиски золота можно было догадаться, что оно очень интересует автора отчета, но про золото Гордин пока не сказал ни слова. Он и про вольфрамит говорить не очень-то хотел, вполне резонно полагая, что не следует торопиться с радостью, однако и совсем скрывать столь важный элемент не стоит.
Гордин исписал одиннадцать страниц, и весь отчет уже походил не на тонкую тетрадь, а на пухлую папку. От того, как крепко он сжимал карандаш и торопился, уже заболела рука, но, немного передохнув и размяв затекшую кисть, он взял еще десяток чистых страниц и принялся переписывать все заново, а уже готовую работу сложил в несколько раз и сложил в отдельную папку на столе. Возможно, тот отчет, что останется на виду, снова кому-то захочется украсть – он не мог бы это предотвратить, но мог написать два одинаковых отчета, чтобы в случае утери одного у него сохранилась копия.
Чай в кружке давно остыл, керосинка на столе догорала, и от нее на бумагу, на руки и на исписанные страницы ложилось тусклое, размытое пятно желтоватого света. Гордин погасил ее и устало положил подбородок на скрещенные руки, прикрыв глаза – от долгой работы с бумагами зрение перенапряглось и голова разболелась. Но без отчетов вся работа была бы бессмысленной. Стоило попросить Катю дать лекарство или хотя бы капли, но беспокоить ее подобными пустяками Гордин не хотел. Слегка сжав виски двумя пальцами, он тихо выдохнул и устроился поудобнее – за плотным брезентом снова шуршал мелкий дождь, погода портилась, и после очередной ночной работы его клонило в сон. Затяжная непогода в горах была тоскливой, серой, тягучей, как кисель, и в этом киселе время тянулось невыносимо медленно. И, зная, что все это будет продолжаться еще целый день, а кроме отчетов, работы ему сегодня не предвидится, Гордин со спокойной совестью позволил себе заснуть.
Снаружи дождь барабанил по реке, по лужам, по туго натянутому брезенту, а там, внутри палатки, было хорошо и уютно, тепло от керосинки и нагретого примуса. Накрывшись штормовкой, Гордин провалился в сон почти мгновенно и уже не слышал, как спустя четверть часа, пряча шорох шагов за шумом дождя, в штабную палатку вошел человек.
Закатав рукава, чтобы не текло с мокрой одежды, он наклонился над столом, всматриваясь в разложенные бумаги, взял одну, на которой было больше всего зарисовок и чертежей, и аккуратно спрятал ее под куртку. Потом, задумчиво осмотревшись, протянул руку через стол, переставил кружку с остывшим чаем прямо под локоть спящему и вышел вон.
Начальник партии проснулся через полчаса; дождь прекратился, шлепанье босых ног по реке пропало, и стало так тихо, что в ушах зазвенело от этой тишины. Подняв голову и первым привычным движением нацепив очки, Гордин потянулся, разминая затекшую спину, и ненароком задел подвернувшуюся под руку кружку. Темное пятно крепкого чая пролилось на стол, и он успел только сбросить кружку на землю, но было поздно: холодный чай залил бумагу, чертежи и блокнот инженера.
Гордин выругался и вытер мокрые руки о штаны. Все произошло мгновенно и в то же время медленно, будто на плохой, застревающей кинопленке. Со стола на траву капало, будто в насмешку, и мокрые листы слиплись в разбухший желтоватый комок. Отчет погиб на его глазах, то, что было собрано с таким трудом за две с половиной проработанных недели, безвозвратно исчезло. А он не помнил наизусть русло реки целиком, не мог бы назвать и описать сходу любую точку. Что теперь? Неужели – конец? И его отличная, на первый взгляд, идея писать все в двойном экземпляре оказалась бесполезной перед лицом такой глупой, несчастной оплошности?..
Смахнув бесполезную размокшую бумагу на землю, Гордин вышел из палатки и запрокинул голову, тяжело дыша. Дождь перестал, рабочие уже выбрались на улицу, и Катя возилась у полевой кухни, с помощью Дымова и Молчанова торопливо разводила костер, пытаясь высушить на слабом огне отсыревшие дрова… В лагере все было по-прежнему мирно и хорошо, а у Гордина будто земля под ногами пошатнулась. От неожиданности произошедшего, досады и бессмысленной злости он даже почувствовал, что дышать стало тяжелее, ладони похолодели, а в голове, наоборот, стало горячо, и перед глазами заплясали цветные круги. Он и сам толком не знал, как добрался до разгоревшегося костра, – помнил только, что кто-то несколько раз окликнул его по имени, а ответить не смог, словно разум отказывался подчиняться, в голове осталась только навязчивая мысль о том, что все повторится.
В груди сделалось горячо и больно, сердце ухнуло в пустоту, и в глаза хлынула темнота.
– Держи его, падает! – крикнул кто-то, и он в самом деле тяжело опустился, почти упал на поваленное дерево, служившее скамейкой, и согнулся, схватившись за грудь.
– Олег! – маленькие теплые ладони схватили его за руки, и от этого прикосновения его заледеневшим пальцам вдруг стало тепло. – Олег, выпрямись. Вот так… Дыши спокойно, медленно. Не глубоко.
Он осторожно вдохнул – коротко. Воздуха не хватило, в сердце снова опасно кольнуло, прежде чем он смог вдохнуть еще раз, прошло некоторое время. А потом еще раз, и еще, и еще. И через несколько минут стало легче, отпустило, и, не веря собственной радости, он вдохнул полной грудью, и перед глазами поплыли круги от такого большого количества свежего воздуха сразу.
Спустя некоторое время дышать стало проще, тогда же и вернулись чувства. Мелкий, едва уловимый дождь оседал хрупкими иголочками на траву, на одежду, на лицо. Маленькая прохладная ладонь покоилась на его горячей, пылающей голове, и от этой прохлады было так хорошо и приятно, что казалось – это сон, и так не хотелось просыпаться.
Катины глаза, огромные, тревожные, широко распахнутые, оказались совсем рядом, и в них будто бы отражалась эта тайга и это грозовое серое небо. Гордин нашел в себе силы улыбнуться – наверняка получилось вымученно, криво.
– Катюша…
– Господи, – Катя вдруг всхлипнула и неожиданно крепко обняла его, уткнувшись лицом в грудь. Одной рукой опираясь на траву, другой он прижал ее к себе, тихо гладя дрожащие плечи. Спустя минуту-другую Катя отстранилась, вытерла слезы, лицо ее сделалось серьезным и сосредоточенным, хотя в глубоких глазах-озерах плескалась тревога.
– Олег, тебе нужно отдохнуть, – тихо проговорила она, взяв его за плечи и пристально глядя прямо в лицо. – Не подремать за столом, а лечь и выспаться. Как врач я запрещаю тебе сегодня работать. Если уж тебе совсем себя не жаль, подумай о том, что ты нужен нам всем. А мне особенно.
Она улыбнулась одним уголком губ, и он неловко усмехнулся, опустив глаза. От глубоких вдохов в груди было больно, и даже дышать приходилось осторожно и медленно. В совершенно опустевшей голове, легкой, как воздушный шар, не осталось ничего, кроме случившегося накануне в палатке. Как он мог забыть об осторожности, как вообще мог поставить проклятую кружку на такие важные бумаги? Такой беспечности он никогда за собой не замечал, и от этого было досадно вдвойне.
– Виталий Анатольевич, помогите мне, – попросила Катя, подхватив его под руку, и Молчанов без лишних разговоров закинул другую его руку к себе на плечо. Чтобы не слишком тяжело опираться на невысокую, хрупкую Катю, Гордин почти повис у майора на плече, кое-как втроем они добрались до штабной палатки, и земля под ногами у него плыла и шаталась, как зыбучий песок. Катя расстелила несколько спальных мешков друг на друга, Молчанов осторожно помог Гордину улечься поудобнее и все так же, не говоря ни слова, отошел в сторону. Даже теперь, сквозь туман и легкую пелену в глазах, Гордин заметил, что Молчанов старательно избегает и взглядов, и разговоров.
– Виталий Анатольевич... Простите меня, – прошептал он, и голос показался тихим, хриплым, будто не своим. – Я был неправ.
– Ладно, что уж там, – буркнул Молчанов, хмурясь и глядя вниз, на носки своих сапог. – Я и сам хорош. Надо было тебе... по-другому сказать. Чтоб ты понял.
С этими словами он кивнул Кате и вышел, аккуратно задернув за собой брезентовый полог, и в палатку снова вполз серый пасмурный полумрак. Пахло дождем, сыростью, мокрой землей и травами, и еще – сладковатым, пронзительным запахом лекарства. Катя давно решила держать в штабной палатке аптечку на всякий случай, понимая, что геологи скорее пойдут к начальнику партии предупредить о том, что по причине травмы или чего-то еще не смогут работать в тот или иной день, а к ней обратятся только в самом трудном случае – и ей нужно быть наготове всегда. Даже если не просят. Особенно если не просят. Ведь даже на пределе возможностей человек отказывается верить в самое страшное.
Крохотные таблетки нитроглицерина в узкой стеклянной пробирке она хранила на крайний случай. Она не знала, можно ли считать это крайним случаем, но, когда Гордин, бледный, как бумага, подошел к костру нетвердыми шагами, глядя на нее и Молчанова совершенно безумным взглядом, а потом вдруг пошатнулся и почти без памяти опустился на бревно, у нее самой сердце дрогнуло и оборвалось. Подхватить его она не успела, да и не удержала бы, наверно...
Она дала ему таблетку и протянула кружку с водой. Сам взять кружку он не смог – рука дрогнула, пролив половину, и тогда она, сев поближе и поддерживая под голову, напоила его сама. А потом мягко опустила обратно на свои колени и взяла его руку – большую, тяжелую, с грубыми мозолями на ладони, и начала осторожно растирать, разгоняя кровь. Пальцы были холодные. Она растирала их долго, один за другим, чувствуя, как в ладони возвращается тепло, как пульс под кожей становится отчетливее.
– Тебе лучше?
Он кивнул, прикрыв глаза. Высвободив руку, накрыл ее ладонь своей, и столько тепла и нежности было в этом движении, что Катя почувствовала, как в уголках глаз стало горячо.
– Что случилось, Олег? Ты вышел из палатки, и... я думала, кто-то умер.
– Я залил отчеты водой, – проговорил он с трудом, будто даже слова причиняли боль. – Смахнул кружку локтем. Хотя я был точно уверен, что ставил ее на другой конец стола, чтобы не задеть. Хотя, может, мне это приснилось... Отчеты погибли. Почти три недели нашей работы. А я не помню наизусть все эти породы, шлихи, выходы рельефа. Я все записывал.
Гордин говорил спокойно и ровно, без эмоций, но голос его едва слышно дрожал, и в этой дрожи звучало что-то опасное, как будто вот-вот лопнет невидимая струна. Катя даже почувствовала, как он сжал ее руку сильнее и крепче, как последнюю в этом мире опору, и легонько погладила холодные напряженные пальцы.
– И я не то чтобы за себя боюсь... просто... Эти места, Катя, они очень ценные. Здесь можно брать вольфрамит, молибденит в промышленную разработку. А если я просто привезу образцы, мне не поверят. Скажут, что я фантазер и прошу невозможного. А ведь в Иркутске впору уже сейчас строить металлургические комбинаты.
Он говорил еще долго, тихо, не прерываясь, и голос его был, как ровная кардиограмма – сухой, пустой, безжизненный. За этой пустотой старательно скрывались страх и тревога, а Катя понимала, что приступ стал следствием невероятного напряжения – и полного непонимания, изумления от произошедшего. Ему было некого винить в этой оплошности, но ужасный, досадный случай погубил его работу, его достижение, которым он гордился, и от этой нелепой случайности было тяжелее вдвойне.
– Я могу фотографировать, – предложила Катя, когда он умолк и снова взял ее руку, тяжело дыша. – Если у тебя что-нибудь пропадет или испортится, то у меня останутся фотографии. И, во всяком случае, ты сможешь потом восстановить. Переписать.
Гордин молчал. Катя видела, как он смотрит на нее – пристально, внимательно, как будто пытается запомнить что-то важное. Она почувствовала, как под этим взглядом щеки начинают гореть, и опустила голову ниже, чтобы волосы упали на лицо и скрыли румянец. Гордин улыбнулся, его холодные пальцы легонько сжали ее ладонь, а по бледному лицу словно промелькнул лучик света. Говорить ему было трудно, однако глаза, потеплевший взгляд и это ласковое прикосновение говорили все за него. И Катя ловила себя на том, что за этот взгляд и за эту его мягкую благодарную улыбку готова сделать если не все, что угодно, то очень, очень многое.
Молчал он долго. Смотрел на нее, не говоря ни слова. А потом – Катя даже не поняла, как это случилось, – его рука, холодная, жесткая, но старательно нежная, коснулась ее щеки – легко, почти невесомо, как будто он боялся, что она исчезнет. Она закрыла глаза. Прижалась щекой к его ладони. И в этом жесте было столько доверия, столько нежности, столько всего того, чего они оба так долго не позволяли себе, что у нее перехватило дыхание и в горле встал предательский комок.
– Катюша, – начал он неловко и тихо. – Я тебе очень благодарен. Но ты... не должна. Не обязана.
– Я просто хочу помочь, – проговорила она так же негромко. – Ты работаешь очень много. И днем, и ночью. Переживаешь за каждый шаг. Так можно и не выдержать. Понимаешь, если тебе так проще, сердце – оно как кабина в шахте. Работает, работает, возит туда-сюда людей, уголь... а если перегрузить, тросы не выдержат. И кабина сорвется. И сердце остановится. Олег, я...
Катя сглотнула, часто моргая, старательно смахнула слезы с ресниц.
– Я за тебя боюсь, – тихо сказала она. Голос дрогнул, подвел, и она чуть слышно всхлипнула. Гордин повернулся, притянул ее голову к себе и прикоснулся к ее лбу невесомым поцелуем. Губы его были сухими и холодными.
– Ничего, Катюша. Ничего. Я выдержу. Все будет хорошо. Прости меня...
Катя еще недолго посидела с ним, устроив его голову у себя на коленях, гладя и перебирая короткие светлые волосы, согревая холодные ладони. Гордин вскоре уснул, и во сне его лицо казалось моложе и мягче, исчезала между бровей короткая вертикальная складка – Катя невольно любовалась его спокойным лицом, светлыми, выгоревшими ресницами, падающей на лоб короткой челкой, сильными, жесткими руками, которые – как она теперь знала – умеют быть такими нежными.
Аккуратно переложив его голову на сложенный вчетверо ватник, Катя поднялась, застегнула куртку. Она была уверена, что отчеты погибли не безвозвратно, что наверняка остались записи у других рабочих, у педантичного Молчанова, рассеянного Дымова, остались чертежи и расчеты у маркшейдера Аветисова, у геофизика Санникова. Тихо задернув брезентовый полог, Катя в первую очередь побежала к нему.
XXIII
Санников ничего не знал, но, услышав о случившемся, помрачнел и нахмурился. К счастью, у него нашлись и чертежи с описаниями, и исчерканные карты с легендой – все это можно было заново описать словами. Замеры жил и пород хранились у маркшейдера, а еще оставался дневник, который вел Молчанов – судя по тому, что накануне они поссорились, Катя сначала не думала, что он согласится помочь, однако общее дело объединяет даже после самых тяжелых ссор. Молчанов без долгих расспросов захватил кожаную папку-портфель и отправился в штаб.
Санников тем временем отыскал в своей палатке все чертежи, даже со времен руководства Снегирева. Бумаг набралось достаточно; Катя не знала, хватит ли этого Гордину для того, чтобы вспомнить и собрать по крупицам всю работу с первого дня, но лучше хоть что-нибудь, чем совсем ничего.
– Катерина Максимовна, где вы спите? – неожиданно поинтересовался Санников, когда они устроились возле примуса погреть руки, посушить намокшую, отяжелевшую от сырости одежду и выпить чаю. Катя малость опешила от такого вопроса:
– В фельдшерской, а что?..
– Было бы хорошо вам перебраться в штабную. Медчасть мы вам расширим. А так… приглядите за штабом.
– Зачем? – удивилась Катя еще больше. Санников задумчиво посмотрел в сторону, а потом снова на нее:
– Чтобы никто не навредил ни Гордину, ни партии. Такие, как он, не забывают, куда поставили кружку. Кто угодно мог зайти в штаб… Понимаете?
Катя встревоженно кивнула. Она понимала, что штабную палатку, да и вообще любую палатку, на замок не запереть, а запрет заходить туда звучал бы странно, ведь в штабе хранятся инструменты, туда ставят ящики для проб, оттуда берут карты квадратов на день, там собираются выпить чаю в дурную погоду, да и не след начальнику прятаться от своих подчиненных – но при этом лишнее внимание не повредит.
Снаружи послышались голоса, смех и хриплый собачий лай. Катя с удивлением выглянула и увидела, как геологи собрались у берега реки, обступив кого-то или что-то. Старший инженер вышел за ней, толпа рабочих расступилась, пропуская их. Посреди этой толпы прямо на мокрой траве на коленях сидел Коля Бельков, а перед ним стояло очень странное существо, худое, лохматое, всклокоченное, кое-где на его грязной свалявшейся шерсти виднелась засохшая бурая кровь.
– А вот и собака, – негромко проговорил Санников.
– Что? – обернулась Катя. Он только молча качнул головой и, наклонившись к жуткому созданию, отважно запустил руку в отросшую неряшливую шерсть, раздвинул ее и продемонстрировал истрепанный, истерзанный кожаный ошейник, на котором было нацарапано плохо разборчивое слово.
– Руденко Ю., – прочитал Андрей Званцов и, обхватив обеими руками лохматую башку, ласково потрепал висячие уши: – Мне теперь все понятно… Кто хороший мальчик?
Пока Званцов скармливал оголодавшей собаке галеты, которые нашел у себя во всех карманах, Катя с помощью Коли сняла запутавшийся в шерсти репей, осмотрела худое, истощенное тело, но серьезных ран не нашла – только длинную царапину на боку, которая и кровоточила, пачкая и слепляя в комки шерсть.
– Надо его перевязать, наверно, – жалостливый Коля гладил всклокоченную собачью голову, глядя на Катю не менее печальными глазами, чем одичавший пес.
– Не нужно, – мягко ответила Катя. – Царапина большая, но собака сама ее залижет. Он ведь не человек, ему так привычнее. А вот что отмыть его надо, это правда. Ребята, помогите мне.
С помощью Коли им удалось подвести нежданного гостя к воде. Андрей отвлекал пса галетами, Коля держал за ошейник, а Катя поливала его водой из ковша и оттирала чьей-то ненужной футболкой, превращая воду в реке в грязевой поток, пока шерсть из грязно-бурого цвета не сделалась золотисто-рыжей, как темная медь. Коля сбегал за ножницами, но собака мотала головой и не хотела стоять спокойно, поэтому подстричь ровно не получилось, но все-таки из лесного чудища пес превратился в нечто, отдаленно напоминающее сеттера. Пока Коля с Андреем спорили, ирландец это или англичанин, Катя принесла на газете остывшую кашу и сама села рядом, обхватив колени.
– Юрка Руденко, – тихо проговорил Андрей, гладя медно-золотистый бок. Пес набросился на еду так, словно не ел целый месяц, и вскоре Кате пришлось принести еще одну порцию каши. Две порции улетели мгновенно, как сметенные, и, наевшись, пес улегся у ног Званцова, устало вытянув лапы. – Он был у нас одним из практикантов. Снегирев его выделял, умный, талантливый… А потом, когда Снегирева… увезли, он ушел. Сказал, что пройдет вперед по плановому маршруту, а потом сам вернется в Иркутск. Забрал Лаки и ушел.
Услышав свое имя, пес открыл глаза и вяло постучал хвостом по земле.
– И рюкзак – его? – хмуро спросил Молчанов. Андрей грустно пожал плечами:
– Ну в общем, да, кажись, его. От воды и солнца выцвел, я его сначала даже не узнал. Я, когда увидел это “Руд…”, то сразу о нем подумал, но сразу говорить не стал. Чтобы не врать. А теперь вот…
Званцов прервался на полуслове и замолчал, рассеянно гладя собаку. Сеттер по кличке Лаки, верный друг и спутник одного из рабочих, выглядел таким исхудавшим и измотанным, будто бродил по тайге без малого месяц; впрочем, почти так оно и было: Снегирева увезли вертолетом за неделю до того, как пришел в партию новый начальник, и хозяин пса, Руденко, ушел примерно тогда же, решив продолжать поиски самостоятельно. Званцов еще раз продемонстрировал сидевшим рядом Молчанову и Коле тетради, вымокшие и растекшиеся, но сохранившие отдельные слова и буквы: там были остатки чертежей и схем, обрывки формул вольфрамита, трудноразборчивые записи.
– Надо отнести Олегу Ивановичу, – решил Званцов и окликнул Катю: – Катерина Максимовна, ужин скоро? Позовите его, а?
– Ужин уже готов, – ответила Катя и первому шлепнула ему щедрую миску гречневой каши с тушенкой. Вокруг костра потянулся запах уюта таежных вечеров: густой, наваристой каши, разогретого мяса, крепкого черного чая, дыма и пепла. – Только Олега Ивановича сегодня лучше не беспокоить.
Катя разложила ужин всем, кто пришел к костру, разделила порции сухарей и галет, а сама захватила две миски, налила чаю в термос и, пока работники были увлечены ужином, юркнула в штабную палатку. Приглушенный гул разговоров, смеха и потрескивания поленьев в разгорающемся костре остался позади, за брезентовым пологом. В палатке царил синеватый полумрак, только на столе коптила керосинка и лежали длинные дрожащие тени. Неподалеку от рюкзака начальника партии были сложены две пухлые синие папки; из любопытства Катя заглянула туда и заметила, что все листы были исписаны разным почерком. Это писал Санников – мелкие, округлые, разъединенные между собой буквы. Это почерк Молчанова – крупный, плохо разборчивый, но уверенный. А это отчеты Званцова за все дни, пока их бригады работали раздельно, и непонятные для нее, но наверняка необходимые математические расчеты маркшейдера Аветисова… Катя не смогла сдержать улыбки: без лишних просьб и уговоров все откликнулись на одну беду. И ей хотелось верить: не только потому, что этот несчастный случай с отчетами касался работы всей партии в целом, но и потому, что честному, порядочному человеку свойственна отзывчивость и готовность помочь товарищу. Иначе зачем тогда работать вместе, если не чувствовать этой причастности к одному общему делу?..
Гордин лежал на ворохе спальников, накрывшись штормовкой с головой. В штабной палатке было тепло, но он весь сжался, как будто замерз. Отставив миску с дымящейся кашей, Катя села рядом и осторожно тронула куртку. Ответа не последовало, и, стянув штормовку, она прикоснулась к его лбу – тот был горячий, как печка.
Сквозь тяжелую, вязкую полудрему он все равно потянулся к ней. Взял ее руку в свою, но слабая ладонь только скользнула по ее пальцам – снова холодная, жесткая, как неживая. Катя успела схватить его руку, чтобы он не ударился, и, сама, не осознавая, что делает и зачем, прильнула губами к тыльной стороне его ладони.
Гордин открыл глаза. Свободной рукой пошарил по земле, и Катя протянула стеклышки, помогла надеть. Не удержавшись, отодвинула со лба короткие пряди челки.
– Олег Иванович… Олег, надо поесть, – прошептала она, старательно скрывая отчетливую тревогу. – Я ужин принесла.
– Уже вечер? – Гордин приподнялся, с ее помощью сел и протер лицо сухими холодными ладонями, приходя в себя. – Да, вот это я проспал…
– Это хорошо, что ты смог поспать, – Катя села поближе, подогнув ноги под себя, и протянула ему горячую миску каши. – Сегодня и завтра я тебя все равно работать не пущу. А поесть-то сам сможешь?
Она зачерпнула ложку густой, ароматной гречки и вручила ему. Гордин усмехнулся, покачал головой:
– Справлюсь.
Некоторое время они сидели молча, старательно избегая разговоров и случайных взглядов. Гордин ел без аппетита, хотя Катя тоже попробовала кашу и поняла, что получилось очень даже вкусно; просто понимал, что Катя не оставит его в покое, если он не съест хотя бы половину, и, когда в миске промелькнуло дно, он отложил ложку и взял кружку с чаем. Блики от золотистого напитка в глубокой кружке отражались в его очках, и оттого казалось, что его голубые глаза сделались темнее, синими, как глухая таежная ночь.
Судя по тому, что за стенкой палатки сделалось тихо – работники поели и разошлись. У костра кто-то еще остался, но разговоры уже не были слышны, только река шумела глубоко в своих каменных берегах, и все, что осталось за пределами этой палатки, вдруг стало совершенно неважным, пустым, бесцветным, безмолвным. Катя сидела, обхватив колени и положив подбородок на скрещенные руки, и изо всех сил старалась смотреть куда-нибудь в сторону, но взгляд все время невольно поднимался вверх, цеплялся за эти тонкие прямоугольные очки-стеклышки, чуть заметно поблескивающие в синей полутьме, упрямо останавливался на пробивающейся светлой щетине, на тонких обветренных губах, на светлых выгоревших ресницах. Катя мысленно била себя по щекам, заставляя думать о чем-то другом, но все остальное казалось неважным, кроме того, как…
Как же она тогда испугалась.
В один момент Гордин перехватил ее взгляд и в немом вопросе чуть приподнял брови. Катя смутилась, вспыхнула и поспешно отвела глаза, а в ответ на его вопрос пробормотала, что просто он выглядит слишком бледным, и она переживает о его здоровье. И добавила про себя, на всякий случай, чтобы не расползалась внутри странная, уютная теплота: просто тебе было плохо, и я, как врач, не могу не беспокоиться…
Вслух она этого, конечно же, не сказала. И Гордин улыбнулся одним уголком губ, ничего не подозревая:
– Это ты сделала, – он многозначительно кивнул в сторону рюкзака, куда Санников пристроил все материалы для новых отчетов – как будто даже не спрашивал, а знал наверняка. – Ты всех заставила собрать материалы.
– Не заставила, а попросила, – тихо ответила Катя, перебирая пальцами по “молнии” своей штормовки. – Это было нетрудно. Многие из вас ведут отчетность. Я не знаю, что именно тебе нужно, но, наверное, что-то точно пригодится…
Не успела она договорить, как его холодные пальцы прикоснулись к ее подбородку и приподняли. Теперь она не могла отвести взгляд, и тонкие прямоугольные стеклышки казались слишком слабой, слишком ненадежной защитой от того, чтобы нырнуть и утонуть в глубине его глаз.
– Спасибо, Катюша, – тихо проговорил он, и тонкие, едва заметные лучики морщинок от улыбки разбежались к вискам. Она моргнула, старательно прогоняя золотистую пелену, и мир стал четким. Слишком четким, удивительно легким и простым.
– Не за что, – только и смогла ответить она на одном вдохе.
Между ними натянулась и повисла осязаемая тишина, до того густая и плотная, что ее, казалось, впору было резать ножом. Этой невидимой, но очень прочной нити было достаточно для того, чтобы Катя поняла: если два месяца ее работы пролетят слишком быстро, она будет очень об этом жалеть.
Гордин хотел добавить что-то еще, но неожиданно на улице послышался металлический грохот, возмущенное шипение костра и хриплый, простуженный лай. Гордин с сожалением отпустил Катин подбородок, отчего ей сразу же стало холодно, и попытался подняться, но она схватила его за плечо и удержала на месте:
– Нет! Тебе нельзя вставать. Я сейчас посмотрю сама.
Он вздохнул и опустился обратно на спальники, устроив под головой согнутую руку и свернутый жилет. Катя выглянула из-за полога палатки и увидела, что от костра в сторону хозяйственной палатки шел Дымов, а собака стояла, раздраженно подергивая хвостом, и хрипло лаяла ему вслед.
Коля, оставшийся на ночь дежурить со станцией, пытался успокоить пса, гладя его по загривку и соблазняя очередным печеньем, но тот будто сорвался с цепи, и радисту даже пришлось схватить его за ошейник, чтобы не побежал вслед за прорабом. Казалось, что у пса к нему давние счеты – настолько злобным казался этот лай. Из ближайших палаток выглядывали разбуженные шумом геологи.
Катя подбежала к костру и, закрыв от собаки обзор на хозяйственную палатку, обхватила руками его голову и принялась торопливо гладить, шепча что-то успокаивающе-непонятное; помаявшись еще немного, пес тихо заскулил и принялся лизать Катину ладонь, как будто просил внимания – она снова стала гладить потускневшую от голода и скитаний серовато-рыжую шерсть.
– Чего это он? – поинтересовалась Катя, обернувшись в сторону радиста. Бельков поспешно скомкал и спрятал за пазуху пару вырванных тетрадных листов, и даже в темноте, в рыжеватых отблесках костра, Катя заметила, как вспыхнули и залились краской его щеки. Коля вцепился в пуговицу и крутил ее туда-сюда так сильно, что казалось – вот-вот оторвет вместе с нитками.
– Не знаю, – пробормотал Бельков. – Михаил Егорович просто мимо шел. Лаки вскочил и как давай лаять… насилу удержал.
– Если этот Юрий Руденко и раньше был в партии, значит, был и Лаки, – задумчиво проговорила Катя. – А ты не помнишь, раньше Лаки на Михаила Егоровича сильно злился?
– Да нет, не припоминаю, – Коля почесал в затылке, ероша светлые соломенные волосы. – Недолюбливал, это да. А чтобы вот так кидаться, первый раз вижу.
Катя ничего не ответила, только еще раз рассеянно погладила успокоившегося было пса и поднялась уходить. В груди скреблась неприятная, необъяснимая тревога, и хотя Санников накануне попросил ее пока ночевать в штабной палатке, она и сама не решилась бы этой ночью оставить Гордина одного. Возможно, это лишнее, и с теми лекарствами, что она ему давала, он прекрасно проспит до утра, но она точно знала, что сама не уснет, если не будет уверена, что с ним все хорошо. Он потерял сознание всего на несколько минут, но и эти минуты показались ей вечностью, рисуя в голове самое страшное.
Катя вернулась в штаб со своим спальным мешком и казенной штормовкой. Начальник партии еще не спал, грел руки о кружку с чаем и рассматривал листок с мелким, округлым почерком Санникова. Катя улыбнулась и отобрала листок – он не слишком сопротивлялся и даже послушно снял очки. Без очков его лицо казалось открытым, молодым, каким-то будто бы беспомощным.
– В лагерь пришла собака. Худющая, страшная… мы ее отскребли, отмыли, оказался сеттер. Андрей и Коля его узнали. Лаки зовут. А хозяин его ушел еще до того, как ты принял партию. Андрей сказал, что это был Юрий Руденко.
– Руденко… – задумчиво проговорил Гордин, словно вспоминая что-то. – Иван Ильич говорил, что от них уходил человек с собакой.
– А еще пес не любит Дымова, – добавила Катя. – Зарычал на него и залаял, как на врага.
– Странно, – Гордин нахмурился, потер складочку на лбу, которая появлялась всегда, стоило ему о чем-то напряженно задуматься. – Дымов мужик хороший, толковый. Не думаю, что он мог собаку обидеть.
За все три недели их знакомства Дымов производил впечатление “своего” с первого же дня. Он был спокойный, но не отстраненный и холодноватый, как Санников, а абсолютно уверенный в том, что все идет так, как надо. Его не удивляло отсутствие золота при всех рудных и геофизических признаках, не удивляли странные выходы вольфрамита – то мельчайшие осколки породы, то, наоборот, мощная кварцевая жила, не удивляло ничего: ни рюкзак, выплывший по течению, ни собака. Гордин уважал его за это умение не принимать ничего близко к сердцу, но в то же время таких уверенных немного опасался.
Катя ничего не ответила и пожалела, что сказала ему об этом сейчас: наверняка он будет думать, почему пес невзлюбил прораба и что такого случилось с хозяином собаки, что его рюкзак нашли в каньоне, а Лаки вернулся один – а ведь известно, что собака никогда не бросит человека, особенно в беде…
Гордин и в самом деле заснул нескоро, но Катя больше не расспрашивала его ни о чем, чтобы не волновать. Дело клонилось к полуночи; керосинка догорела, вместо мягкого желтоватого света оставив только запах, примус погас, в палатку пробрался ночной таежный ветер. Она постелила себе чуть поодаль, но ей быстро стало холодно. Недолго помучившись в попытках улечься потеплее, она наконец перетащила свой спальник поближе и осторожно, чтобы не разбудить, обняла Гордина сзади. Он не проснулся, и тогда она, дрожа от холода, прижалась к его спине, уткнулась носом в мягкий шерстяной свитер, вдохнув слабый запах мандаринов и хвои. И уже в полусне Катя вдруг почувствовала, как Олег Иванович шевельнулся, устраиваясь поудобнее, и взял ее окоченевшие ладошки в свои.
XXIV
Утром Катя проснулась от холода и поняла, что Гордина нет рядом. Она вскочила, осматриваясь, но не оказалось его и в палатке; утро стояло еще слишком раннее, и рабочие так рано не выходили, только Коля у костра дремал в обнимку со своей драгоценной радиостанцией, и пес, заслышав чужие шаги, поднял голову и приветственно постучал хвостом.
– Лаки, Лаки, – Катя тихонько поцокала языком, потрепала длинные висячие уши собаки, и тот тихо заскулил, вскочил на ноги, по-прежнему виляя хвостом, и принялся хватать зубами Катину куртку, тянуть ее куда-то. Катя с сожалением оглянулась в сторону палаток.
– Что ты хочешь? Иди, погуляй сам! Иди, Лаки, погуляй!
Пес явно нервничал, то утробно ворча, то просительно поскуливая, крутил хвостом, как пропеллером, и все настойчиво дергал Катю то за рукав, то за полы штормовки. С трудом ей удалось оторвать от себя собаку, и Лаки заскулил явно обиженно, улегся на прежнее место у погасшего костра, положив печальную морду на лапы. Катя попыталась оживить костер, подложив немного поленьев и хвороста, раздула тлеющие угольки – вскоре на мертвых ветках расцвел огненный цветок, и огонь затрещал, приплясывая искрами.
От близости тепла и шумной возни рядом проснулся Коля. Протирая заспанное лицо ладонями, он выгнулся назад, разминая затекшую спину, и, увидев Катю, сразу же подтянулся, подобрался. Пес снова встрепенулся и теперь принялся просить о чем-то его – не менее настойчиво и жалостливо, чем Катю.
На шум вышли Дымов и Молчанов, не слишком довольные ранней побудкой. Крутясь под ногами у Коли, собака нервничала, злилась, рычала на Дымова, опасливо поджимала хвост, когда Молчанов попытался взять за ошейник, и в конце концов Коля придержал собаку сам.
– Он хочет что-то показать, – заметил Молчанов. – Пойдемте, что ли, проверим.
– Катюша, вы тогда готовьте завтрак, – согласно кивнул Дымов. – Мы ненадолго. Туда и обратно.
Катя проводила их тревожным взглядом. Коля держал собаку, и только благодаря этому пес не умчался вперед по тайге один – так он волновался, крутился и скулил. Мужчины шли следом, и вскоре все четверо скрылись под высокими, отвесными стенками каньона. Катя вылила воду в большие котелки, помахала на огонь, чтобы тот взвился посильнее, и бросила в один котелок горсти заварки, в другой – крупу.
Утро светлело и теплело. Каменные громады гор, обступившие пятачок над каньоном со всех сторон, из черных и пугающих стен, превращались в большие каменные нагромождения, величественные, но совсем не страшные. Когда солнце вскарабкалось на каменную гряду и пролило в долину яркий золотистый свет, Катя прищурилась, глядя наверх: ей показалось, что там, на самых высоких перевалах и вершинах, что-то белеет. Июль, самый жаркий летний месяц, заканчивался, и макушки гор за ночь поседели – к началу августа выпал первый снег.
Катя невольно обхватила себя руками за плечи. После холодной ночи ей казалось, что она все никак не может согреться, и что больше никогда не будет тепло. Зябко кутаясь в штормовку и пытаясь отогреть руки у костра, она меланхолично помешивала крупу в котелке, думая о своем, и не сразу заметила, как подошел Гордин – вздрогнула и вскинулась, когда он попросил у нее кружку кипятку.
– Доброе утро, – улыбнулся одними глазами и будто невзначай поправил сбившийся на сторону ее капюшон. – О чем задумалась, Катюша?
– Ты зачем встал? Надо еще отлежаться, – вздохнула она и поймала задержавшуюся у капюшона руку. Сегодня его ладонь казалась намного более живой и теплой.
– После смены отлежусь, – отмахнулся он и сел рядом, на бревно. Катя налила ему полную кружку горячей воды и покачала головой:
– Вот неугомонный. Нитроглицерина ведь не напасешься.
– Надо все-таки выпросить в горном институте снабжение, – задумчиво откликнулся начальник. – У нас скоро все закончится, а нового почему-то так и не прислали. Ни продовольствия, ни лекарств. Я просил еще выделить нам буровые установки, “Амурец-100” нужны штуки две – они, конечно, здоровенные и неудобные, но золото надо разведывать бурением, иначе это и правда путь в никуда. Я думал, заодно проверим ход вольфрамита. Но в ответ тишина.
– И что же, вы близки к золоту? – спросила Катя с волнением. Она мало что понимала в геологоразведке, но Гордин рассказывал хорошо и понятно, без лишних терминов, простыми словами. Слушать его было увлекательно, и Катя мысленно даже завидовала студентам, которые посещают его лекции в институте. Могут задавать ему вопросы по делу, разговаривать, спорить. Обсуждать темы, которые волнуют его больше всего на свете. Наверное, с ней ему не интересно – она ничего не смыслит ни в вольфрамите, ни в золоте, ни в цветной металлургии.
Однако Гордин либо старательно сделал вид, что ему и в самом деле интересно, либо рассказывал только потому, что привык говорить со студентами. Третьего варианта Катя не представляла.
Пока густая, наваристая пшенная каша доходила без воды с топленым маслом и солью под крышкой, можно было оставить ее без внимания. Гордин сел на краю площадки, спустив ноги вниз, и Катя устроилась рядом, обхватив колено. Недолгое время они сидели рядом и молчали; вокруг распахнулся голубой простор, залитый солнечным светом, и воздух был до того свеж и чист, что дышать им было и сладко, и горько. Катя сделала вдох – и замерла, не в силах справиться с восторгом. Несколько дней в горах шли дожди и царил туман, а вот теперь, когда вся небесная, речная и озерная синева слились воедино и разделились только неровно горной чертой, куда ни глянь, везде простиралась необъятная, бесконечная тайга.
Гордин вновь надел очки и протянул руку, указывая Кате в сторону горизонта, туда, где каньон круто уходил наверх, перетекая в плавный перевал. Река, изгибаясь и петляя, выбегала из-под высоких скал и серебрилась по долине, разделяя на две части изумрудное море тайги, а по обе ее стороны круто вздымалась земля, то сопки, то холмы, то горы, словно кто-то смял и бросил. И где-то глубоко в недрах этой земли пряталось столько полезных ископаемых, что наверняка хватило бы на еще один Советский Союз – только никто еще не смог этого доказать.
– Вот представь, что когда-то этот каньон был просто берегом реки. Со временем вода вымыла, пробила себе такое глубокое русло, река обмелела, ушла в глубину. Со временем гранитный массив, который образовал эти берега, остывал – может быть, очень долго, сотни лет. Пока он хранил тепло и остывал, внутри него двигались горячие растворы, несли в себе воду, а она, в свою очередь, разные… полезные вещества. Хлор, бор, фтор, серу, кальций… Со временем растворы остывали, и из этих жидкостей выкристаллизовывались высокотемпературные металлы: вольфрамит, молибденит, касситерит. Первые два нам интересны больше всего. Это основа промышленности цветной металлургии, которая сейчас особенно нужна стране. Кто-то ищет нефть, кто-то – уголь, а мы – минералы, из которых потом добывают цветные металлы. Из вольфрамита, молибденита берут необходимые для военной промышленности вольфрам и, соответственно, молибден. У вольфрама, например, самая высокая из всех металлов температура плавления. Самый сильный, самый прочный металл… А у золота температура намного ниже. Градусов сто пятьдесят, максимум – двести. Поэтому оно выпадает в осадок гораздо позже и может залегать от условно обнаруженного вольфрамита так далеко, как нам и не снилось. Только потому, что они никогда не следуют один за другим. Все время расходятся…
– “Как закалялась сталь”, – почему-то вспомнила Катя. Гордин улыбнулся:
– Вроде того. Бывают такие люди, как вольфрам. Что бы ни случилось, как бы ни повернулась к ним судьба, а им все нипочем. И нет такой трудности, которая могла бы их сломать или расплавить. А бывают люди – как алюминий. Легкие, веселые, блестящие от малейшего солнца. Из них можно делать все, что угодно. Хоть посуду, хоть тончайшую фольгу, им тоже все нипочем, только совсем по другой причине – они, наоборот, слишком легко гнутся и плавятся.
Он замолчал, покачивая ногой над обрывом, и Катя искоса поглядывала, как тонкий солнечный лучик цепляется за его очки, и думала, что он прав, как всегда. И кто же он сам из тех людей, о которых только что рассказал? Наверное, он – вольфрам. Как бы ни бывало тяжело, больно, он все равно не сдавался. А кто она? Неужели алюминий, легкий, слабый и мягкохарактерный, который легко и согнуть, и сломать, и расплавить? С мягким характером, не имея стержня или хотя бы крепкой опоры под ногами, жить будет очень тяжело – в этом она не сомневалась. Но, может быть, из алюминия и вольфрама бывают сплавы?
– Бывают, конечно, – согласился Гордин и почему-то посмотрел на нее внимательно и пристально. Катя смутилась от этого взгляда, словно спросила что-нибудь не то. – Тогда получается универсальная лигатура, промежуточный сплав, в котором один металл является основой, а другой – вспомогательным элементом, разбавляющим свойства первого или, наоборот, укрепляющим его. Все зависит от того, что мы хотим получить в итоге. Укрепить алюминий или смягчить нутро вольфрама. Смягченный вольфрам можно использовать в керамике, в стекле, укрепляя их. А сплав алюминия благодаря вольфраму станет огнеупорным и тугоплавким. Совсем как люди. Вольфрамит тяготеет к более легким металлам. Живым. Кому-то нужна опора, поддержка и крепкая основа, а другому, наоборот, нужно научиться быть мягче и легче… Видишь, Катюша, какая геология наука интересная. Как будто и не про минералы вовсе.
Катя задумчиво улыбнулась, глядя вдаль. Море тайги шепталось о чем-то с ветром, а в воздухе уже явственно ощущалось приближение осени и уход лета – до конца сезона оставалась ровно половина, небо сделалось чище и выше, голоса птиц – пронзительнее и тоньше, а ветер с перевалов все чаще приносил запах мокрого ягеля, брусники и дождя. И больше всего Катю удручало даже не близкое окончание сезона, а то, что за этот сезон геологи могут и не обнаружить свое золото. Вольфрамит – главная цель экспедиции, но ведь совсем о другом мечтает Олег Иванович Гордин, с совсем другой, куда более смелой надеждой он приехал сюда и взялся за дело. Впрочем, Катя ничего не понимала в геологоразведке, однако кое-что знала наверняка: человек-вольфрам никогда не отступится от своей дороги, даже если ради этого придется плавиться и гореть.
* * *
Пустые пробы были привычным делом.
От нечего делать он сам, без приказа спустился к реке с лотками и рамами. Два дня подряд, с тех пор, как своими глазами увидел мощную метровую жилу, он пытался рассчитать возможную скорость движения растворов в гранитной толще, купол и уклон кристаллизации, и только теперь наконец понял, почему ребята нашли крупицы вольфрамита, но так и не увидели золота: золото лежало выше по течению, и если вольфрамит вынесло несколько дней назад, то вполне резонно стоит проверить реку еще раз.
За большим валуном течение замедлялось, образуя естественную ловушку для тяжелых частиц. Здесь, думалось Санникову, река, огибая препятствие, должна сбрасывать скорость, и все, что несла вода – песок, гальку, а если повезет, то и крупицы чего-то более полезного – должно было оседать в этой небольшой заводи, где даже в условиях горного течения вода только тихо плескалась, облизывая прибрежные камни. Санников закатал штаны, шагнул поперек течения и встал потверже; холод обжег ступни и вцепился в ноги целиком, невозможно было привыкнуть к его колючей хватке. Это сейчас, когда квадраты небольшие, есть возможность меняться, а иногда приходилось с утра до вечера торчать в реке пятой точкой кверху, пока не начинало темнеть в глазах.
Санников плеснул себе ледяной водой за шиворот, чтобы не темнело подольше, и черпнул рамой со дна: смесь мелкой гальки, темного, коричневатого песка и грязных примесей кварца, – а потом опустил лоток в воду, чуть наклонил его, давая течению схватить верхний, самый легкий слой, и начал водить рамой из стороны в сторону, то заставляя воду вымывать песок, и с каждым движением все больше обнажался тяжелый осадок, тот самый концентрат, в котором, если повезет, могли оказаться драгоценные крупицы. На шейкер встал Андрей Званцов, которому понравилась идея не сидеть без дела, даже несмотря на то, что начальник дал всем день передышки. После травмы Андрей ходил с трудом и не мог долго стоять в реке, но помочь товарищам и поработать у инструмента никогда не отказывался. И теперь он неторопливо и размеренно крутил ручку шейкера, пока Санников вымывал новые и новые рамы.
Мало кому приходилось по душе отмывать пробы. Говорили за себя и давящая, звенящая боль в висках от перенапряжения вниз головой, и помороженные, негнущиеся пальцы, к утру опухающие и краснеющие, как будто ты их сунул в осиное гнездо, и ноющие колени с поясницей заодно, – однако Санников, несмотря на все тяготы, видел в мытье рам особенное очарование. Ему нравились эти минуты волнительного затишья, когда река плещет холодной водой на руки и деревянную раму и, слизывая легкие слои, раз за разом обнажает последние, самые ценные крупицы. Еще в юности, в самых первых своих партиях, куда его брали мальчишкой-разнорабочим между тем, как он вышел из детдома и поступил в институт, Санников узнал, что золото не любит торопливых. Равно как не любят торопливых и руда, и алмаз, и все эти горы, которые стояли, стоят и стоять будут, и некуда спешить этим величественным каменным громадам.
Да, торопилась партия профессора Подлужного, и бывший начальник работу торопил, не было в Снегиреве той же хорошей, спокойной основательности, что у Гордина. Санников слышал из обрывков разговоров, что Гордин будто бы только исполняет приказ по назначению, и что профессору Подлужному нужны доказательства, чтобы снарядить в Тунки партию не разведки, а промышленной выработки, чтобы все его исследования получили некоторое логическое завершение. Санникову и самому было интересно узнать о легендарном золоте, но он давно не был восторженным мечтателем и доверял только собственным глазам и фактическим отчетам – и больше никому и ничему. А еще ему очень хотелось верить Гордину, но до конца он не был уверен ни в чем. Просто делал свою работу.
Река пела свою древнюю песню, грохоча на камнях, и эхо разносило ее рокот над тайгой, а небо было синим и ясным, без единого облачка, поэтому, когда стоять буквой зю в ледяной реке стало совсем невыносимо и Санников выпрямился, в глаза ему полилась темнота, он пошатнулся и с трудом устоял на ногах. А когда наконец проморгался и вгляделся в раму, то глазам своим сперва не поверил.
Солнце зацепилось за мелкую железную сетку, и Санников заметил, как в игре света и тени в гуще осадка мелькнул теплый желтоватый отблеск. Он замер, перестал дышать, боясь спугнуть видение, и медленно, сантиметр за сантиметром, начал ножом расчищать тонкий слой песка, обнажая то, что осталось на самом дне.
Крупинок было пять, быть может, шесть – маленьких, едва заметных, но каждая из них горела на солнце тем особенным, живым пламенем, которое не спутать с халькопиритом или медным колчеданом. Они лежали, вдавленные потоком в грязь, но показались Санникову прекраснее, чем звезды на ночном небе.
– Ну вот, – сказал он вслух, и все тут же обернулись, оставив свои дела, потому что он никогда и ничего не произносил просто так. – Есть, мужики.
– А ну покажи! – заорал Аветисов и, швырнув молоток, кинулся прямо в реку, обдав Санникова тучей ледяных брызг. Осторожно и бережно, как маленького ребенка, чтобы не уронить и не просыпать, тот наклонил раму, и Аветисов, пытаясь отдышаться, уперся руками в колени и заглянул ему через локоть.
– Ай-я-яй! Золото, мужики, золото как есть! – маркшейдер, сверкая черными глазами, даже схватился за край рамы, словно хотел ощутить тепло этих крошечных блестящих песчинок в руках товарища. – Ты смотри, а! Ты смотри, как в породу забилось! Эк оно спряталось! Товарищ Гордин! – закричал, сложив руки рупором. – Олег Иваныч! Вы только гляньте, Иван Ильич чего нашел!
Все бросились прямо в реку, обступили Санникова и Аветисова, чуть ли не вырывая лоток у них из рук, и в конце концов геофизику пришлось выбраться на берег, спасаясь от слишком крепких объятий и рукопожатий. Гордин и Катя бегом спустились, и глаза у начальника партии горели совсем так же, как у молоденького и восторженного Аветисова. Санников молча кивнул в сторону ящика, поставленного на большой плоский камень, и Гордин кинулся туда, взял на ладонь крупицы, бережно и нежно, будто боялся, что они растают, и долго рассматривал их под увеличительным стеклом.
– Ну? Что? – взволнованно спросил Званцов прерывающимся голосом. – Не ошиблись?
Гордин нашел в себе силы только покачать головой. Не ошиблись. Да и трудно было ошибиться, он проверил лишь для порядку, потому что самому было трудно поверить в такую удивительную находку. Катя подоспела следом – спуск по крупным скальным сбросам дался ей несколько труднее и дольше.
– Золото? – прошептала она, улыбаясь и сияя ярче этих самых крупинок. – Да?
Вместо ответа Гордин схватил ее за плечи, притянул к себе и, закрыв глаза, крепко прижался к ее губам поцелуем.
XXV
Бежать по прибайкальской тайге практически невозможно: то подъем, то спуск, то бурелом, то стланик, то лежащий посреди дороги поломанный бурей кедр. Густые заросли молодого березняка и ельника вырастали прямо поперек тропы – приходилось искать обходные пути или продираться напрямки, цепляясь одеждой. В лесу было шумно: под стенками каньона грохотала река, разгоняясь на порогах, на все лады переговаривались потревоженные птицы, собака скулила и лаяла, злилась, волновалась, торопила своих не столь расторопных спутников. Коля бежал, не разбирая дороги, спотыкаясь, падая, его рубашка вскоре порвалась на боку так, что пришлось завязать узлом, на лице и руках красовались свежие царапины. Молчанов и Дымов пробирались осторожнее, но остаться чистым и невредимым в тайге не представлялось возможным.
Они шли очень долго. Солнце уже перевалило зенит и начало клониться к горной гряде, чистейшее небо снова заволакивало, и с перевалов, которые стали неожиданно ближе, поднялся ветер. Солнце упало на неровный горный край и растеклось, как неудачная яичница, окрасив вечерние облака в золотистые и розоватые оттенки – к ночи становилось все холоднее, а пес все вел и вел, казалось, не зная ни усталости, ни голода, ни холода.
Когда они в очередной раз набрели на непроходимый бурелом, в обход которого простиралось болото, а с другой стороны высились отвесные гнейсовые скалы, Дымов остановился и бросил рюкзак:
– Все, хватит, заночуем здесь. Не хватало еще ночью по тайге шарахаться.
– Но мы не дошли еще, – робко возразил Коля и посмотрел на собаку.
– Что мы там увидим, кроме тела его хозяина? – резонно вздохнул Молчанов и тоже опустил рюкзак на землю. – Мертвые никуда не денутся. А вот если мы в темноте на рожон полезем… я башкой рисковать не хочу.
Дымов ничего не ответил, но вытряхнул из рюкзака тент и принялся его растягивать между соснами. Коля, вздохнув, понял, что они оба точно никуда дальше не пойдут, принялся разводить костер. Хорошо, что в партии не один он умеет работать на радиостанции – в случае чего, на одно дежурство Иван Ильич его подменит. Или радист из другой бригады, имя его Коля, как назло, забыл.
От волнения перед тем, что они могут обнаружить, Коле не спалось, и, когда Молчанов и Дымов устроились под тентом спать, он захватил рюкзак, фонарь и карандаш и пошел к реке – там было прохладнее, но от луны светлее. Устроившись между двумя камнями, Коля выудил из кармана сложенный в несколько раз тетрадный листок. Он остался наедине с черным ночным небом и звездами. Облака уползли за хребет, и ночь в долине выдалась ясной и звездной – будто над темным покрывалом художник тряхнул кистью с серебряной краской, и крупные сверкающие брызги рассыпались по всему небу, кое-где вспыхивали и гасли – начало августа в Сибири всегда знаменовалось звездопадами. В траве стрекотали кузнечики, где-то крикнула спросонья ночная птица, и только река шумела и плескалась вдалеке, за крутыми берегами – она не засыпала никогда. Из-под тента вскоре послышался приглушенный храп, и Коля невольно хихикнул: старшие товарищи устали за день, шутка ли – добрый десяток километров прошли по тайге почти бегом, продираясь за собакой сквозь бурелом и заросли. А он сам как будто не устал вовсе; сон к нему не шел, шли слова и строчки, и он лизнул карандаш, чтобы написать почетче.
Какие есть рифмы к слову “росы”? “Розы”? Слишком просто. “Грезы”? Как-то, наоборот, вычурно. “Косы”? Но у Кати нет кос, и короткая стрижка ей очень к лицу – вдруг обидится? Коля в отчаянии грыз карандаш, пока у того не треснул кончик, и только тогда опомнился и прекратил…
Собаке тоже не спалось. Лаки крутился где-то в кустах, все время то тут, то там раздавалось его нетерпеливое поскуливание, но в темноте идти дальше было никак нельзя, и через полчаса Лаки успокоился, вышел на плато и устроился рядом с Колей, положив морду на вытянутые лапы. Радист сразу же принялся гладить его и причесывать пальцами густую свалявшуюся шерсть.
Он вырос в многодетной семье старшим: кроме него, подрастали еще две сестры и два брата. Коля души не чаял в своих младшеньких, но еще втайне с детства мечтал о собаке, а родители были против, и теперь, когда пес из всех геологов признал именно его, Коля чувствовал себя немножечко счастливым, воображая, что это его собака, и что это он, а не Юрка Руденко, приехал в Сибирь с самым верным другом. Пес был породистый и красивый, даже несмотря на скитания по тайге, голод и грязь; пожалуй, если бы не трагические обстоятельства, Коля был бы очень рад неожиданно завязавшейся дружбе и охотно забрал пса к себе, но хозяина, Юрку, он знал – они не дружили, но в партии так или иначе почти все были знакомы. Юрка был упрямый, упертый – всегда стоял на своем и спорил до хрипоты, не любил несправедливости. Он работал в бригаде Андрея Званцова, поэтому Коля знал его не слишком хорошо, но часто слышал, как на общих сборах Юрку хвалили за старательность и большую проделанную работу. А потом, когда начальника партии Снегирева забрали в город, Руденко разругался с прорабом, Михаилом Егоровичем, забрал собаку и ушел – вот и все, что помнил о нем Коля…
Луна светила ярко, и было светло, как в сумерках – даже почти не пригодился фонарь. Коля дописал еще несколько строк, с трудом выдумывая рифму, и, перечитав, с досадой скомкал странички и сунул их обратно в нагрудный карман. Нет, не то!.. После того, как Санников сыграл собственную песню, ему не давала покоя мысль написать что-то свое – потому что Катя уж очень восхищалась, и ему так хотелось ее удивить и порадовать, что он решил попробовать, хотя стихов и песен никогда не писал – а вдруг получится? Иван Ильич тоже не филолог и не поэт…
Так что же там рифмуется с “холодными таежными росами”?..
Пока он размышлял и крутил слова и так и эдак, холодные таежные росы и в самом деле засеребрились в лунном свете крупными каплями. Сидеть у реки на камнях сделалось холодно, и, сунув карандаш в карман, Коля вскочил, растирая замерзшие плечи, принялся приседать и прыгать. Заслышав его, проснулся и пес – сперва тоже стал прыгать вокруг, поскуливая и припадая на задние лапы, потом просительно заглянул в глаза и принялся кружить по поляне туда-сюда – в конце концов Коля взял фонарь и сдался. Пес был настойчив, а ему все равно не спалось.
Лаки вел его вдоль реки, как будто внутри у него был встроен собственный компас. Едва поспевая за ним, Коля заметил по дороге, что участок реки выглядел не слишком безопасным: скалы нависали под отрицательным уклоном, под ногами то и дело что-то сыпалось, было скользко, приходилось карабкаться по открытым скальным сбросам, рискуя свалиться в реку. Наконец пес остановился у глубокой, узкой пещеры и, потянув носом, стремглав кинулся вглубь расселины; недолго подумав, Коля побежал за ним. Спуск оказался не самый простой: камни поехали под сапогами раз, другой, третий, потом над головой загрохотало, и Коля испуганно прижался спиной к каменной стене, пропуская камнепад мимо. В подобных пещерах, старых, закрытых, камнепады были опаснее всего – если в такой узкой щели завалит выход, выбраться самостоятельно будет очень тяжело. На мгновение юный радист даже пожалел, что не дождался утра, но сожаления сопровождали его недолго – вскоре они сменились мыслью о том, что в этой дыре столько черного кварца с вольфрамитовыми вкраплениями, что Гордину и не снилось, и если Коля не ошибается, то непременно надо будет потом рассказать начальнику партии про это место. Ведь только здесь можно набрать проб на всю экспедиционную выработку!..
Неожиданно шорох собачьих шагов стих, и, когда Коля, раскидывая камни и пробираясь от скалы к скале, наконец догнал беспокойного Лаки, он остановился, изумленный, испуганный. Конечно, они уже и не надеялись найти пропавшего участника экспедиции живым, но при виде мертвого человека, того, которого он даже знал и прекрасно помнил живым, у Коли похолодело внутри, и что-то закрутилось в тугой узел. Сердце заколотилось высоко в горле, к глазам подступили слезы, и он замер на месте, не в силах ни подойти, ни отвернуться.
Юрка Руденко – а это, несомненно, был он, – казалось, упал недавно: еще не успела испортиться от воды и сырости одежда. Он лежал лицом вниз, безжизненно разбросав руки и уткнувшись в ручей, затылок его прикрывала сбившаяся панама, и из-под нее вдоль спины когда-то пробежала, а теперь давно запеклась и потемнела тонкая струйка крови. Упругий комок подобрался к горлу, и Коля с трудом удержался от приступа тошноты – страшное это было зрелище, до дрожи жуткое. Давно ли Юрка, живой, шумный, спорил с прорабом насчет того, стоит или не стоит уходить дальше по каньону? А потом ушел сам, вконец с ним разругавшись. И ведь он оказался прав: золота, может быть, здесь и не обнаружилось, зато залежи вольфрамита вполне оправдывали цели экспедиции…
Сеттер уселся возле плеча хозяина и, вскинув морду, отчаянно завыл. Громкий, тоскливый и пронзительный вой наполнил всю пещеру, отчего Коле показалось, что дрогнули каменные стены, и он испуганно обхватил себя руками за плечи и отступил на шаг.
– Лаки! Хватит! Лаки, замолчи!
Но пес, потерявший хозяина и всякую надежду, выл не переставая. Захлебываясь воем и изредка срываясь на жалобное поскуливание, он плакал громко и безутешно, как обиженный ребенок, и от этого пронзительного воя у Коли по спине побежал холодок. С трудом заставив себя сдвинуться с места, он попятился, прижимаясь спиной к камням, споткнулся, упал, поднялся, побежал, снова поскользнулся на мокрой земле, снова побежал, не разбирая дороги – только бы подальше, подальше отсюда, от этого страшного, тоскливого воя, пробирающего до нутра.
Напуганный и обескураженный этим страхом перед неизвестностью и смертью, оглушенный глухими ударами собственного сердца, Коля не услышал предупреждающего грохота. А когда услышал его совсем рядом, то было уже поздно. Что-то тяжелое и холодное, отскочив от каменной стены, с силой ударило в спину, упало сверху, промелькнуло перед лицом, врезавшись в грудь, и он упал, задохнувшись резкой болью.
…После долгой непогоды утро выдалось сухим и жарким. Солнце перевалило хребет довольно быстро, и воздух прогрелся – лагерь стоял в каньоне, куда долго по утрам добиралось тепло, зато здесь, на открытой местности, наоборот, едва ли не с самого рассвета начиналась жара. Молчанов проснулся рано, когда под тентом сделалось душно, и выбрался наружу – сделал зарядку, потянулся, разминаясь после не слишком удобного сна.
На камнях и одной только штормовке спалось, разумеется, плохо, однако сон его был тревожен не поэтому: всю ночь ему чудились шаги, грохот далеких камнепадов, собачий лай и вой – а может быть, это потому, что они вчера целый день бежали за разволновавшейся собакой по тайге неизвестно куда.
Коли на плато не было – ни у тента, ни у реки. Собаки, впрочем, тоже. Неужели ушли ночью?.. Молчанов крякнул досадно, плеснул себе водой из реки в лицо и за шиворот, пытаясь поскорее проснуться, свернул привычную самокрутку и закурил, быстро, нервно, комкая в пальцах газетный край. Где же Коля? Может быть, все это ему не приснилось?
Прораб Дымов видел десятый сон. Отец большого семейства, привыкший спать урывками, он самозабвенно похрапывал, укутавшись казенной штормовкой, и Молчанов, поспешно докурив, толкнул его:
– Михаил Егорыч! Миша!
Дымов нахмурился, сонно зевая, приоткрыл глаза:
– Чего вам?
– Бельков пропал, – хмуро доложил Молчанов. – И собака с ним вместе.
– Да черт бы задрал эту собаку, – проворчал Дымов и широко зевнул. – Ну, погулять пошли, ну что вы, в самом деле? Собакам свойственно…
– Подъем, я сказал! – рявкнул Молчанов, толкнув его еще раз. Дымов от неожиданности сел, протирая заспанное лицо ладонью. – У нас пацан в тайге пропал, а ты дрыхнешь!
– Рано еще. Погуляет и вернется. А то вы этого растяпу Белькова не знаете. Небось, для Катерины ромашки собирает, – снова зевнул Дымов и хотел было улечься обратно, но майор схватил его за грудки и, рванув на ноги, с силой встряхнул:
– Отставить! Мало я терпел твое наплевательское отношение! Мало тебе одной смерти в партии, вторую хочешь?
– А кто умер-то?
– А ты думаешь, мы одиночку в тайге живым найдем?
Молчанов оттолкнул прораба и сел. Пальцы сами потянулись свернуть еще одну самокрутку, но, вынув кисет, он качнул головой и спрятал его обратно. Дымов брезгливо поморщился, глядя на это, но ничего не сказал: он не любил табачный дым и запах махорки, да и самого Молчанова терпеть не мог, но вконец разругаться с ним и отправить обратно означало потерять доверие – и его, и Гордина, а когда руководство сменили, то доверие заслуживать пришлось заново, и лишиться своего места Дымов был бы не готов. В подмосковной Балашихе у него осталась большая семья – жена, работница швейной фабрики, старшая дочка, которая в этом году должна закончить школу, и трое мальчишек – почти погодки, поэтому уходить из партии и терять хороший заработок он просто не мог.
То, что происходило в партии последнее время, не нравилось ему совершенно, однако разговор с Гординым все время откладывался по разным причинам. Увольняться и уезжать Дымов не хотел – где еще найти работу без высшего образования, да еще и к концу сезона? Поэтому он молча наблюдал, не вмешиваясь: не хотел рисковать репутацией, зная, насколько плохо заканчиваются ошибки. Поэтому он недолюбливал Молчанова – идейного, деятельного, слишком прямого, слишком честного.
Однако же случившееся невольно заставило их объединиться, и долгих несколько часов, по жаре, по непроходимой тайге, они вдвоем с майором облазили ближайшие склоны и скалы, осмотрели реку, забрались в лес и покричали там, но не обнаружили ничего, что могло хотя бы намекнуть на то, где искать младшего товарища. Коля будто сквозь землю провалился – никаких следов, на крики не отзывался, пропала и собака – не было слышно привычного за два дня лая и воя. Молчанов курил одну за другой, Дымов оглядывался по сторонам – уже без особенной надежды.
– Надо сообщить в партию, – проговорил наконец Молчанов упавшим голосом, сцепив руки замком на коленях. – Надо искать всем вместе.
– Надо… – эхом откликнулся Дымов. – Гордин нас за такое по головке не погладит.
– А ты за себя беспокоишься? – сердито бросил Молчанов и резко затушил самокрутку двумя пальцами, ругнулся, обжегшись. Дымов ничего не ответил, только покачал головой. Тревожное предчувствие уже поселилось где-то под сердцем и скреблось на душе. Он жалел, что они пошли за собакой, жалел, что взяли с собой молодого радиста. И еще – что в самом центре событий оказался именно он – прораб партии, которому следовало бы работать на участке, а не бегать по таежной глухомани, доверившись чужой собаке. Ничего хорошего из этого не вышло бы – он сразу это понимал.
С тяжким вздохом Молчанов поднялся, и Дымов последовал за ним. Майор наконец осознал, что вдвоем в глухой тайге они не найдут парнишку, даже если тот жив и здоров – легко мог уйти от лагеря так далеко, что не слышал их криков. Заблудиться, потеряться, сорваться в пропасть. Дымов очень хорошо понимал все опасности тайги.
XXVI
Гордин сидел за столом, раскрыв перед собой отчеты Снегирева и свои, но внимание его было далеко от записей: перед ним, в пробирке, тихо поблескивали крупицы золотого песка. Это было мало, ничтожно мало, но сам факт его существования и возможно выхода в реку уже казался невероятно обнадеживающим: пожалуй, впервые за два месяца, да что там – впервые за целый год Гордин чувствовал уверенность в том, что его исследования шли не впустую, что тункинское золото – это все-таки не легенда и не выдумка.
Он и сам толком ничего не успел понять – снизу рабочие закричали, стали звать его, и он увидел, как Санников стоял по колено в реке с промытой рамой. Тогда все бросились к нему, обступили, закричали, и в этом шуме и гаме Гордин на мгновение потерял способность думать. Он помнил только, как Катя подбежала к нему, как сияли ее глаза, как она улыбалась, ярче этих самых крупинок, – и как он, не отдавая себе отчета, схватил ее за плечи и поцеловал прямо там, при всех. К счастью, никто не сказал ни слова – только Санников отвернулся, пряча улыбку, а уж он-то наверняка умел молчать.
С одной стороны, его золото было мечтой, с другой – куда более простая и серьезная вещь, твердая валюта, которую можно обменять на что угодно: на зерно, на станки, на технологии, на политическую поддержку. Страна, которая не могла похвастаться изобилием потребительских товаров, но которая строила заводы, электростанции, дороги, нуждалась в золоте как в воздухе. Золото шло на закупку импортного оборудования, на оплату иностранных специалистов, на поддержку дружественных режимов в Африке и Азии.
И вот теперь перед ним лежали пять крохотных обломков породы и один, шестой, совсем маленькая песчинка – и все-таки они были настоящими, реальными, могли стать началом большого месторождения, а могли оказаться случайно вынесенными по течению. Гордин взял пробирку, поднял ее к свету и долго вертел в разные стороны, задумчиво рассматривая яркий, ни с чем не сравнимый блеск.
Что дальше? Что дальше делать с этой находкой?
Первое, что приходило в голову – прямо сейчас сообщить в Иркутск, а оттуда – в Москву. Отправить телеграмму в институт, в обком, в ЦК, пусть знают, пусть гордятся. Сообщить, что партия нашла золото – настоящее, шлиховое, в русле реки Яман-Гол. Сообщить, что необходимы дополнительные исследования, дополнительное финансирование, дополнительные люди. Сообщить, что Тункинское золото – не легенда, не миф, не сказка для доверчивых студентов. Оно существует.
Но Гордин знал: так нельзя.
Во-первых, шесть крохотных крупинок – это еще не месторождение. Это вполне могло оказаться случайностью, следствием длительной непогоды, которая принесла в русло реки примеси из других рек, рукавов и притоков. А еще это может быть признаком того, что где-то там, выше по течению, ближе к выходу или в соседнем каньоне, каньоне реки Нарин-Гол, есть жила в коренных породах, из которой и вымывается это золото. На то, чтобы найти эту жилу, обработать, оконтурить, потребуются недели, месяцы – именно поэтому не стоит торопиться. Гордин все еще надеялся выписать из Иркутска буровую установку, хотя бы одну – уже с одним инструментом работа пойдет намного живее, ведь людям не придется копать шурфы вручную, только если это очень кропотливая работа.
Во-вторых, Гордин понимал, что в институте и в обкоме их находке будут не слишком-то и рады. Он знал, что профессор Шильман только и ищет повода, чтобы скомпрометировать его, доказать, что партия работает впустую, что Гордин – фантазер и дилетант, что его исследования – пустая трата времени и государственных средств. Если он сообщит о находке сейчас, без доказательств, без коренного месторождения, без точных координат, то Шильман использует это против него. Скажет, что шесть крупинок можно найти в любой реке, что это не доказательство, что это подлог. И будет прав – потому что для науки шесть крупинок действительно ничего не доказывают.
В-третьих – и это было самым тревожным – он знал, что где-то рядом есть человек, который не хочет, чтобы золото вышло на поверхность. Человек, который отцепил ящики со страховки, который куда-то передал шифровку азбукой Морзе, который, возможно, следит за каждым шагом. Если он узнает о находке – а он работает в партии, и скрыть уже невозможно, – то сделает все, чтобы помешать. Уничтожит пробы, сорвет экспедицию, подставит, в конце концов, самого начальника партии.
Золото – это не то, о чем следует кричать на каждом углу. Как и вольфрамит, и молибденит. Они – военная, оборонная промышленность, а золото – единица экономики. И если Гордин возьмет на себя смелость прямо сейчас заявить об обнаружении золота, то за ним будут слишком пристально следить, а как сказал недавно Санников – работать в условиях постоянной слежки, словно под микроскопом, Гордин бы не мог. Как открытому миру путешественнику, ему жизненно необходима была свобода.
Поэтому, пока позволяет погода, пока у всей партии достаточно сил и стремления, – нужно идти дальше, двигаться вверх по каньону. Сам старатель Демин описывал свое золото как чашу за Шумакским перевалом – а значит, оно могло оказаться где угодно в окрестностях Шумака, любой стороны того самого перевала, и каньоны обеих рек вполне подходили под это определение. Теперь стоило быть особенно внимательным. И – наверное, немного поторопиться, чтобы до непогоды успеть просмотреть русла рек на шлих. Никто не захочет этим заниматься, когда в тайге ощутимо похолодает, да и самому Гордину не хотелось бы, чтобы рабочие рисковали заболеть от долгого купания в холодной воде.
Он долго ходил по палатке, раздумывая, стоит ли об этом говорить. В любом случае, в партии о золоте узнали все, и скрывать от рабочих смысла уже нет; другой вопрос, не захочет ли кто-то передать сведения о находке, куда не следует? Ведь передал же кто-то шифрованное сообщение по радио, пока все спали? Гордин все еще хранил у себя снятый отпечаток пальца, но без специального анализа проверить было невозможно. Кого же еще так интересует тункинское золото, кроме него самого, еще Подлужного и Шильмана? А может быть, человек передавал информацию как раз Шильману? Ведь может же быть такое, что два профессора из одной области стали врагами. Гордин не мог забыть той холодной неприязни, с которой Шильман задавал ему вопросы на докладе, а потом сам, лично, будто ему это доставляло особенное удовольствие, отказал в финансировании проекта. От такого неприятного и самодовольного типа, как Шильман, ожидать можно чего угодно – Гордин это понимал прекрасно и все-таки не хотел верить в простую человеческую подлость. До последнего не хочется верить в самое плохое, потому что порядочный человек не склонен думать плохо о других.
Не решившись умолчать, Гордин аккуратно перенес из блокнота в отчет предложенную маркшейдером схему русла реки, перепроверил формулы и расчеты Санникова и перенес начисто их тоже, а от себя написал целых две страницы об одном дне – охарактеризовал местность, подробно описал каждую найденную крупицу. Если ему снова придется пострадать за идею – пожалуй, он к этому готов. Но в первую очередь он хотел бы быть честным перед собой и перед работниками – даже если что-то случится и ему снова придется доказывать состоятельность работы партии, его совесть останется чиста.
Единственное, за что ему тогда было стыдно, неловко, и он понятия не имел, что теперь делать и как это исправить – был тот порыв, который он позволил себе, забывшись от неожиданной радости. Еще и у всей партии на глазах… Гордин смущенно потер лоб и покачал головой. Наверное, теперь Катя и разговаривать с ним не захочет. И будет права.
Не успел он подумать о том, что теперь будет и как бы перед ней тактично извиниться за этот несдержанный, совершенно мальчишеский поступок, – брезентовый полог взлетел, и в палатку вошел Виталий Анатольевич – бледный, встревоженный, встрепанный, как будто долго бежал сквозь тайгу.
– Бельков пропал, – сообщил он, кое-как отдышавшись и оперевшись обеими руками на стол. – Мы пошли за собакой, ночью остановились на плато. Дымов сказал, что дальше не пойдет, и в общем-то правильно сказал. Но Бельков с этой собакой ночью сам ушел.
– И что? – тихо спросил Гордин, хотя прекрасно догадывался об ответе. В груди снова нехорошо закололо, и он сел, стараясь дышать неглубоко, но спокойно, как учила Катя. Дышать почти не получалось, словно грудь стиснуло железным обручем: он боялся, что уже знает ответ и не хочет его услышать.
– Не вернулся, вот что, – хмуро передразнил его Молчанов, опустив голову. – Мы его с утра поискали, покричали. Километров пять обошли в лесу, дальше он просто не успел бы уйти. Никаких следов.
Гордин опустил подбородок на сложенные руки. От поселившейся внутри тревоги, необъяснимой, но очень осязаемой, в груди кололо все сильнее, так, что вздохнуть уже было тяжело. Такое не раз бывало, и он знал, что нужно просто успокоиться и взять себя в руки, и через несколько минут все пройдет, но сейчас… С пропажей важных бумаг он еще мог как-то справиться. Переписать с фотографий и черновиков, взять у работников их чертежи, формулы, записи, что-то воспроизвести по памяти. Ему совершенно не нравилось присутствие этого риска, что в партии может что-то пропасть, могут украсть, испортить, навредить. Конечно, очень неприятно, но все это можно исправить.
А вот если пропадает человек, один, в глубине тайги, и неизвестно, жив ли он вовсе, и есть ли с ним кто-то еще, сможет ли он в случае чего позвать на помощь или не сможет… Это уже не просто мелкое нарушение, вредительство, помеха – это серьезное преступление. А если никто не виноват и Коля действительно просто заблудился сам – от этого не легче, ведь начальник партии не только отвечает за всех, кто в ней работает, но и переживает, как за близких. За самых близких товарищей… Коля – не геолог, а радиотехник, ему еще и двадцати нет, насколько Гордину было известно, ни походами, ни альпинизмом раньше не увлекался. Неизвестно, сможет ли он выжить в лесу один, сможет ли продержаться, пока его не найдут. Только если с ним ничего не случилось хуже, чем просто потеряться в лесу…
Гордин неосознанно стиснул край стола до боли в пальцах и зажмурился. Встревоженный голос Молчанова донесся будто сквозь туман:
– Олег Иваныч!.. Что такое? Плохо тебе? Катя!
Молчанов подхватил его за плечи, удерживая и не давая согнуться или упасть. Катя влетела в штаб, будто там, снаружи, прогремел взрыв. Едва взглянув в их сторону, бросилась к аптечке, которую держала на видном месте, встряхнула темный пузырек, отсчитала тридцать капель валидола на кружку воды. В воздухе тонко и тревожно запахло лекарством. К губам ткнулся холодный металлический край, и от этого холода, от пронзительного запаха и все тех же маленьких теплых ладоней, что взяли его руки в свои, удерживая от дрожи, Гордин понемногу пришел в себя, отдышался. Сам взял кружку и выпил залпом.
– Елки-палки, – пробормотал Молчанов и сел на ящик, вытирая лоб рукавом. – Ну что, полегчало?
Гордин кивнул, пряча взгляд в кружке. Было ужасно стыдно за свою слабость. Стыдно перед майором, перед Катей, которой опять пришлось его спасать, перед всеми работниками, хотя, возможно, многие даже не знали о его проблеме – своей болезнью он подводит всех, и сам не может спокойно работать, и других отвлекает от дел. Но, когда он соглашался принять руководство партией, то сердце не давало знать о себе так часто, и он думал, что справится. Отказаться, подвести Подлужного, подвести всех остальных? Отступиться от цели, к которой они так близко, и снова совсем чуть-чуть не дойти до собственной мечты? Нет, пока все еще можно держать под контролем – он будет работать. Через слабость, через боль, через все свои страхи. Мало ли на стройке прихватывало – и ничего, живой…
– Олег, так нельзя, – Катя присела на корточки перед ним, держа за руки, заглянула в глаза снизу вверх. В ее светлых зеленых глазах плескалась неподдельная тревога. – Ты просто себя загонишь. По-хорошему тебе надо в Иркутск, в больницу. Но если в больницу не хочешь, так хоть отлежись несколько дней. Никто тебе слова не скажет. Ты и днем, и ночью работаешь, еще и отчеты эти…
– У нас человек пропал. Мы не можем его бросить. Вот найдем… тогда и отдохну. Обещаю, Катюша. Буду три дня отсыпаться.
– Кто?..
– Коля, – тихо проговорил он, не глядя на нее. – Пошел за собакой и не вернулся.
Катя медленно поднялась и провела ладонью по губам, словно услышанное причинило ей боль. Ее ладонь выскользнула из руки Гордина, и он заметил, как она изменилась в лице, побледнела, растерялась. Она тоже переживала за него, но не знала, что сделать.
– Чем я могу помочь?
– Соберите всех у штаба, – наконец собравшись с мыслями, Гордин осторожно поднялся, придерживаясь за тряпичную спинку походного стула, но вроде бы на ногах стоял твердо и заговорил спокойно и сдержанно, изо всех сил запрятав свой страх поглубже. – Пусть бросают работу, пусть все бросают. Разделимся внутри бригад и… будем прочесывать лес и каньон.
Катя и Молчанов вышли, и он ненадолго остался один. Приступ тревоги отпустил, стоило только подумать холодной головой и успокоиться: он знает, что делать, как искать в тайге заблудившегося человека, у него и раньше бывало, что люди уходили без карты, компаса и терялись, кто-то мог упасть со скалы, кто-то – просто заблудиться в лесу. И всегда, спустя сутки, максимум – двое суток поисков получалось их найти. Замерзшими, голодными, ранеными, обессиленными – но самое главное, живыми. Он вспомнил, как Званцов не так давно ходил осматривать породы дальше по каньону и сильно повредил колено – если бы не помощь местного охотника, его бы тоже нескоро нашли. Но Званцов жив и почти здоров, ковыляет с палкой и на берегу отлично работает. Правда, Андрей – горный строитель, к тайге и горам привычный, да и покрепче Коли будет…
Снаружи уже слышались голоса, шумное движение – работники партии собрались у палатки, и, сложив в маленький рюкзак аптечку первой необходимости, веревку, два фонаря, флягу с водой и блокнот с картами, Гордин вышел на улицу. И правда, у штабной палатки собрались все: серьезные, встревоженные, притихшие. Даже у шутника и весельчака Аветисова пропала улыбка, и в быстрых, живых черных глазах читалось волнение за товарища.
– Как некоторые из вас уже слышали, у нас… беда пока не случилась, но всякое может быть, – Гордин заговорил негромко, но в лагере воцарилась такая тишина, что слышали его все. – У нас пропал человек, ушел в тайгу и, скорее всего, заблудился. Вы все знаете Николая… Колю Белькова, нашего радиста. Предположительно, он ушел по направлению на восток, точку начала поисков предполагаю в десяти километрах отсюда. До этой точки нас доведут Виталий Анатольевич и Михаил Егорович… а дальше мы разделимся и будем искать. Какие будут вопросы?
В толпе рабочих послышались взволнованные перешептывания. Вопросов не было, но тревога начальника партии невольно передалась и всем остальным. Протиснувшись сквозь ряды, Андрей Званцов шагнул вперед:
– Олег Иванович, я вам в тайге сейчас, к сожалению, не помощник. Но кто-то должен остаться здесь. На случай, если Коля не найдет того места, откуда ушел, и решит пойти по реке обратно в наш лагерь. Если вы все уйдете… он же не знает, что мы пошли его искать.
– Здраво, – согласился Гордин. – Вот ты и оставайся. Выбери еще двоих, одному оставаться тоже нехорошо. Если через три дня мы не придем, то вы втроем собираете лагерь, пакуете его на лошадей и двигаетесь до конца каньона. Мы вас нагоним.
– Понял. Остаются Серго Аветисов и Егор Ковалев. А заменит меня пусть Виталий Анатольевич, – распорядился Андрей и, хромая, отошел, чтобы не мешать остальным. Парни, которых он назвал, тоже остались в стороне, а остальные собрались по бригадам, десяток людей возле Дымова и еще десяток – подошли к Молчанову, и по очереди выдвинулись: одна бригада пошла по нижней части каньона, осматривать реку и скалы, другая – выше, в зону тайги. Гордин пересчитал всех уходящих, окинул взглядом лагерь. Вещи вполне разумно было решено оставить: если через три дня поиски не увенчаются успехом, то надо будет двигаться дальше, а за лагерем присмотрят Андрей и парни из его бригады.
Пропустив уходящих вперед, Гордин на миг задержался и обернулся. Он совсем забыл про Катю. Оставлять ее одну, пусть даже с товарищами из бригады Званцова, почему-то было тревожно, но и заставлять ее участвовать в поисках он не мог. Ей будет тяжело…
– Олег Иванович, я пойду с вами, – Катя шагнула к нему и задержала, коснувшись локтя. При всех она не решалась говорить ему “ты”. – Это не обсуждается.
– Но вы…
– Да, я девушка, не спасатель и не геолог, но в первую очередь – я врач, – сказала Катя строго. – И я давала присягу. Перед лицом всего Советского Союза обещала никогда не бросать человека в беде. Но еще Коля мой друг. Не только по присяге, но и по сердцу… я не могу остаться в стороне.
– Пойдемте, – кивнул Гордин, подхватив с земли рюкзак.
XXVII
Каньон реки Яман-Гол тянулся почти до самого перевала – только за пару сотен метров начиналось небольшое выполаживание, выносило реку на широкую, открытую местность. По обе стороны поднимались высокие каменные стены, реку приходилось все время бродить туда-сюда, и в этих стенах виднелись глубокие ущелья, пещеры, вертикальные трещины: ветер, вода и время разрушали стены каньона, ломали выстроенную природой крепость, и от сильного воздействия эта крепость рушилась – от громкого крика, звука выстрела, сильного порыва ветра или мощного ливня могли начаться обвалы, камнепады. Группа Молчанова шла по более безопасному пути, а Дымов вел прямо по руслу реки, и люди шли медленнее: приходилось останавливаться, осматриваться, если летели камни – прижиматься и пережидать.
На то, что Коля сам выйдет к их общему лагерю, надежда была слабой: времени прошло уже достаточно, за минувшие часы он вполне мог бы прийти, однако почти с самого начала ребята выкрикивали его имя и слушали, замолкая, но только эхо разлеталось между мокрых черных скал, и отвечали потревоженные птицы. Гордин изредка смотрел на Катю: она не подавала виду, но по тому, как крепко ее пальцы сжимают ремешок на сумке через плечо, как она растерянно осматривается, пытаясь обнаружить хоть какие-нибудь приметы, он замечал ее волнение и думал, что хорошо бы ее ободрить, поддержать, но и сам не был уверен в правдивости этих слов.
Гордин хотел бы поторопиться, но прекрасно осознавал всю опасность и потому не спорил. К тому же, с фонарями стоило осмотреть все пещеры и ущелья: ночью от дождя или холода разумный человек легко бы укрылся там.
Они шли целый день. Завхоз Трофимов и двое рабочих даже сорвали голос, но все было безрезультатно. Вскоре пещеры закончились; стены стали ровнее и выше, прятаться здесь было негде. Ловко пройдя несколько камнеопасных участков, Дымов принялся забирать по тропе вверх, и через час подъема по низкорослым колючим кустарникам, небольшим буреломным участкам и заболоченным склонам перед геологами открылась небольшая поляна на плато: добрых двадцать шагов в диаметре, с остатками костра на крутом берегу, открытый пятачок между старых сосен и елей.
– Мы здесь ночевали, – заметил Дымов. – Отсюда он и ушел…
На поляну Бельков, конечно же, не вернулся.
Из-за облаков начало быстро темнеть, и в самом каньоне уже воцарились густые синие сумерки, продолжать поиски стало затруднительно. Бригада Дымова собралась у поваленных деревьев, развели костер, но ни об ужине, ни об отдыхе никто даже не думал: все беспокоились, каждый переживал по-своему. Одни думали молча, другие обсуждали, что может случиться с одиноким парнишкой в тайге, и картины представлялись одна другой страшнее.
– Да ну вас! – прикрикнул наконец Дымов, мрачнее грозовой тучи. – Вот-вот дождь польет, отсиживается где-нибудь, наверно. Что ему в этой пещере сделается?
– Какой пещере? – поднял голову Гордин.
– Не знаю я. В какой-нибудь, – буркнул прораб не слишком вежливо и сел, обхватив колени. – Он же не дурак, устанет, замерзнет, заберется куда-нибудь отдохнуть…
Кто-то из рабочих повесил на ветку благоразумно захваченный котелок, согреть воды: люди устали, и хотя всем было не до ужина, сырой и промозглой таежной ночью чай пришелся бы очень кстати – за целый день поисков все забыли и о еде, и о питье.
Вскоре из леса вышла и вторая бригада; едва взглянув на Молчанова, усталого, осунувшегося, Гордин все понял и не стал ничего спрашивать. По мрачным и тревожным лицам было ясно: не нашли. Промокшие и замерзшие работники подтянулись к костру, а сам Молчанов подсел к начальству и некоторое время угрюмо молчал и курил одну за другой, так, что табачным дымом вскоре запахло сильнее, чем костровым, и Гордин, не выдержав, попросил его перестать. Майор погасил последнюю самокрутку, выбросил в костер.
– Прости, не буду, – устало вздохнул он. – Нервы ни к черту. Боюсь я за пацана.
Никто не ответил, но все были согласны. Днем это казалось еще не так страшно: может быть, бродит где-то, сбился с тропинки, а сосны вокруг все одинаковые, и к реке выйти не смог, или спрятался слишком далеко в пещеру и потерялся там, но сможет же рано или поздно выйти к реке, понять, куда идет течение, и начать спускаться. А теперь, в холодной таежной ночи, сами замерзшие и уставшие, ребята все меньше верили в то, что все обойдется.
– Олег Иванович, – геофизик Санников неожиданно поднялся с места. – Разрешите, я еще немного пройдусь. Ровно километр туда и обратно.
– Идите, – вздохнул Гордин. – До полуночи только вернитесь. Часы есть у вас?
Старший инженер кивнул и, захватив только фонарь, вышел из теплого, яркого круга костра. Катя тревожно посмотрела ему вслед, но ничего не сказала: знала, что не удержать.
Санников спустился на берег, узкую каменную полоску, добрался до первого поворота, где крупные камни превращались в песок и грязь, и включил фонарь. Луч выхватывал из темноты следы: к счастью, дождь еще не прошел, и их можно было разглядеть. Неподалеку от скал, где чернело неясное углубление, с человеческими следами, истоптавшими всю кромку берега, путались и собачьи. Санников снял один свой сапог, измерил подошву двумя пальцами, потом приложил ладонь к одному следу на земле. След был заметно меньше. Примерно сорок первого, сорок второго размера. Осмотрев землю возле чернеющего проема в скалах, Санников заметил, что эти самые небольшие следы уходили в ту сторону и обратно не возвращались. Взглянув на часы и заметив, что до полуночи времени предостаточно, он аккуратно зашел в этот скальный проем. Да, вот и пещера…
Необыкновенная темнота обступила его со всех сторон, как будто кто-то выключил дневной свет, захлопнув каменный мешок; зажав фонарь в зубах, Санников принялся осторожно спускаться на ощупь, обшаривая руками каждый камень. Пару раз под тяжестью его веса шурф снова обвалился, и на второй раз он все-таки сорвался, – чудом успел прижать подбородок к груди, чтобы не удариться головой, и прикусил губу до крови.
За этим последовал страшный шум, эхом отдавшийся под каменными сводами: загрохотало со всех сторон, зашуршал ручей из мелких камней и песка, побежал по кулуару, проторенному большим валуном. Санников прижался спиной к скале, закрыв голову руками; камни пролетали мимо, отпрыгивая от стен, и долго еще гудело в расщелине потревоженное эхо. Он поднялся, отряхнулся, взяв фонарь, пошел дальше.
Тусклый луч скользил по скальным стенам, выхватывая из темноты полосатые гнейсы, пестрые выносы розоватых и желтых кварцитов, нависающие слои доломитовых скал, а в них – мощные прожилки вольфрамита, одна, вторая, третья, если Коля и был здесь, он мог это все увидеть, – и вдруг наткнулся на преграду в нескольких шагах впереди. Высокую, неровную каменную стену, нагромождение обломков скал, что образовалось в результате обвала. Теперь, если здесь что-то и было, все скрылось под завалами, все было похоронено под кучей обломков.
– Коля! – крикнул Санников, сложив руки рупором. Ничего – только эхо загудело в глубине каменного мешка. Ему показалось, что вдалеке, словно в глубине земли, раздался тихий, тонкий скулеж, как будто собака.
И из-под этих камней, почти такая же посеревшая от грязи и пыли, виднелась рука человека: окровавленные пальцы застыли, бесполезно цепляясь за землю снаружи.
Положив фонарь так, чтобы свет протянулся от стены до стены, Санников кинулся разбирать завал. Сделать это оказалось не так-то просто, чтобы не сорвать новых камнепадов на себя и на застрявшего под обломками человека: он торопился, сбивая в кровь пальцы, и стаскивал тяжелые камни по одному, забыв о боли в ноге и в расцарапанных руках, изредка смахивал с глаз пыль и песок и продолжал растаскивать в стороны камни. Руки вскоре налились свинцом и загудели, будто весь день он разгружал вагоны, но Санников ни на минуту не позволял себе прерваться, как будто от его теперешней спешки могло еще что-то измениться.
Наконец последние обломки были с трудом сдвинуты в сторону; он ужаснулся про себя, до чего же они тяжелые. Коля Бельков лежал на спине, безвольно разбросав руки, его рубашка была вся изорвана и перепачкана, лицо посекло острым каменным крошевом, разбитые и треснувшие очки обнаружились тут же – и Санников зачем-то поднял их и зацепил дужкой за нагрудный карман, как будто надеялся про себя, что радист сейчас откроет глаза и, как обычно, близоруко щурясь, похлопает ладонью вокруг, разыскивая свои стеклышки.
– Коля! – негромко позвал Санников, взяв его за плечи и с ужасом ощущая, какая теплая и липкая от крови у него одежда. – Это я, Иван. Ты слышишь меня, Коля?!
Парнишка не отвечал, не открывал глаза. Расстегнув несколько пуговиц на его рубашке, Санников положил ладонь ему на грудь и приник ухом к губам, пытаясь услышать дыхание, но сперва слышал только глухие и тяжелые удары собственного сердца и лишь спустя несколько мгновений почувствовал, как щеки касается слабое, едва уловимое тепло. Радист был жив. Он дышал так тихо и рвано, с глубоким и долгим хрипом, что дыхания почти не было, но он все-таки дышал, и в душе у старшего инженера шевельнулась надежда. Он не верил в бога и не привык доверять чувствам, но именно сейчас готов был молиться, готов был просить о защите и помощи кого угодно, только знать бы, что это и правда поможет, и что Коля будет жить, будет по-прежнему старательно и тщательно промывать пробы, исправно отбивать телеграммы в Москву и настраивать радио, будет донимать его, старшего инженера Санникова, наивными вопросами, просить добавку картошки, прыгать с разбегу в ледяное озеро...
Неожиданно Коля тихо застонал, его светлые выгоревшие ресницы дрогнули, он попытался приподняться и не смог.
– Иван Ильич... – прошептал он едва слышно и задышал коротко и часто, открытым ртом, будто ему не хватало воздуха. В синем полумраке его светлые голубые глаза лихорадочно блестели от старательно сдерживаемых слез. – Больно...
– Где, Коля? – Санников наклонился к нему, с трудом разбирая слова. – Где больно?
–Я... не знаю, – прошептал Бельков, снова закрыв глаза, и слезы все-таки потекли по его щекам. – Везде... везде больно... Иван Ильич! я, кажется... ног не чую.
– Ничего, Коля. Ничего. Испугался ты просто, – ответил он так же тихо, рассеянно гладя мальчишку по светлым, слипшимся от крови вихрам и пытаясь быстро сообразить, что же делать. Самостоятельно ему не вытащить Колю из-под обвала: если он не чувствует ног, видно, перебит позвоночник, а значит, без носилок трогать его нельзя. Сделать носилки самому, из плаща и куртки? Но так не получится подняться наверх. Бежать до лагеря – далеко, пока туда, обратно – Коля может и не дождаться.
– Там… Юрка Руденко… и Лаки… – проговорил он едва слышно, задыхаясь и останавливаясь через слово. – Там, завалило их…
– Коля, слушай меня. Ты, наверное, сломал ногу, я один тебя не донесу. Я позову на помощь и вернусь. Я мигом, слышишь? Жди меня, Коля! Держись, Бельчонок, – прошептал Санников, и голос его дрогнул и прервался. – Держись, дружок. Вот, гляди, я тут фонарь оставлю. Тебе не страшно будет.
– Спасибо... – прошелестел радист одними губами. И улыбнулся. И от этой слабой, светлой улыбки едва живого от боли и страха мальчишки у него, взрослого и крепкого мужика, вновь заныло внутри.
Санников снял с себя штормовку и водолазку, мягкое подложил Кольке под голову, теплой курткой укрыл его и поднялся. Сразу же сырой, предрассветный таежный холод вцепился в тело, стиснул грудь ледяной лапой, и это только подгоняло идти скорее. И он побежал, сам толком не зная, как именно вышел к лагерю без фонаря и карты по серой предрассветной тайге.
Начальник партии Гордин и все остальные сгрудились вокруг костра, грея онемевшие от холода руки и поочередно передавая друг другу флягу без крышки. Растирая руками напряженные от холода плечи, Санников шагнул в желтоватый круг костра, и все как-то разом обернулись в его сторону: он обещал вернуться к полуночи, но до нее было еще далеко.
– Иван Ильич! – изумленно воскликнул Гордин, тоже поднявшись и оглядев его. Санников стоял в одних брюках, мокрый по колено, бледный от холода, и его всегда спокойные глаза горели каким-то нехорошим огнем. Гордин раскрыл было рот задать еще больше вопросов, но вместо этого протянул ему свою куртку, сухую и теплую, нагретую жаром костра: – Вот, возьмите, вас прямо трясет...
– Я нашел его, – тихо проговорил Санников, отдышавшись. – Пойдемте.
Никто больше не спрашивал, когда и сколько они будут отдыхать. Бригада Молчанова, которая пришла намного позже, побежала вперед отдохнувших, и все торопились, и тайга наполнилась шумом голосов и топотом сапог и ботинок. Прораб Дымов, чертыхаясь, побежал вперед всех, и Санников рядом с Гординым шли быстрым, широким шагом, боясь не успеть.
В узкой и темной пещере, напоминающей каменный мешок, геофизик пошел первым, указывая путь, и за нужным поворотом резко остановился, словно налетел на невидимую стену, и Гордин, шедший в двух шагах позади, от неожиданности толкнул его. Узкую расщелину заливало темнотой, фонарь погас и теперь валялся бесполезной железкой, а радист Бельков лежал точно так же, как его и оставили, уронив голову набок. Санников опустился на колени рядом с ним. Еще раз прислушался к дыханию. Словно пытаясь найти что-то еще, прислушался внимательнее. Катя, наконец пробравшись к пострадавшему, едва взглянула на лежащего Колю, на один короткий миг притронулась ладонью к его руке и шее, а потом, взглянув на Санникова странным, отсутствующим взглядом, вдруг мягко отвела его руки:
– Хватит. Постойте.
"Вы сделали все, что могли" – хотела сказать она, но слова комом застряли в горле. Санников стоял на коленях и смотрел на нее с такой мольбой и надеждой, что на правду у нее не хватало сил.
– Иван Ильич, – проговорила Катя тихо и мягко, насколько смогла. – Мы уже не поможем.
– Катенька... – голос старшего инженера сорвался, сделался хриплым, будто не своим. – Катя...
Рывком обхватив большими, сильными руками ее хрупкую фигурку, Санников вдруг молча уткнулся лицом в ее штормовку. Геологи опустили глаза, кто-то стащил шапку, и в пещере повисла страшная, мертвая тишина.
XXVIII
Заслышав голоса и почуяв близко людей, из-за образовавшейся в результате обвала каменной стены заскулила и завыла собака. Санников снова взялся разбирать камни, Гордин и все остальные присоединились к нему. Камнепад произошел небольшой, но мощный: крупные обломки, которые не всегда удавалось сдвинуть в одиночку, тяжелые валуны и осколки выступающих скал. Собачий плач слышался все ближе и ближе, пока, наконец, люди не раздвинули последние обломки, и тогда все увидели еще одного человека. Пес метался рядом с ним и выл так отчаянно и самозабвенно, как будто все понимал, однако, как только вошли люди, он оскалился и зарычал тихо-тихо, словно просто просил не подходить.
Можно было догадаться, что случилось это сравнительно давно. Закрыв рот и нос рукавом, Гордин медленно подошел ближе, осмотрел тело лежащего человека и палкой сдвинул панаму, что прикрывала его затылок: огнестрельное ранение трудно было с чем-либо спутать, опаленные светлые волосы слегка закурчавились и потемнели, крови вытекло немного. Переворачивать погибшего на спину у Гордина уже не осталось сил. Он отошел на негнущихся ногах к скальной стене и, прислонившись к ней, прикрыл глаза и вдруг почувствовал себя совершенно опустошенным, обессиленным, как будто и его жизнь тоже закончилась здесь, в этой пещере, камнеопасной, глубокой, глухой.
Он уже сталкивался с тем, что в партии могла случиться внезапная и оттого еще более страшная смерть. Когда исследования Зун-Холбинского месторождения, на котором Гордин работал шесть лет назад, только начались, на прииске тоже погиб человек – это был несчастный случай, тогдашний начальник партии получил выговор за недосмотр и вынужден был объясняться с родственниками погибшего, милицией и комиссией.
Собака лежала рядом с рукой хозяина, и ей было безразлично все – она только поднимала морду и предупреждающе ворчала, если кто-то пытался подойти. Казалось, у Лаки тоже не осталось сил скулить и лаять, и единственное, что он мог сделать – оставаться с хозяином до конца. Даже если ради этого пришлось бы лечь и умереть здесь, в этой пещере. Когда один из работников поманил куском хлеба, Лаки вовсе не сдвинулся с места, а когда другой попытался взять за ошейник, чтобы увести, пес показал зубы и зарычал.
Коля и Юра лежали недалеко друг от друга, проход был нешироким, и не смотреть ни на кого из них, совсем отвести взгляд было просто невозможно. Надо было что-то решить, как поступить дальше, искать ли виноватого или сразу же сообщить в Иркутск, чтобы прислали вертолет? Коля – из Иркутска; возможно, стоит как можно скорее сообщить его близким. Про Юру Гордин совсем ничего не знал. В голове роилось множество мыслей, но сам он словно оцепенел – не находил в себе сил и решимости, чтобы сдвинуться с места, что-то сделать или сказать.
Катя сидела рядом с Колей и смотрела в пустоту отсутствующим взглядом. Глаза ее были сухими, губы дрожали, и она кусала их, чтобы успокоиться, но выходило плохо. Она держала его руку, неживую, безвольную, словно это еще могло хоть чем-нибудь помочь.
Гордин встал и, мягко взяв ее за плечи, поднял с холодной земли. Катя не сопротивлялась, но ноги ее будто не держали; покачнувшись, как кукла, она уткнулась ему в грудь, но так и не заплакала, как будто слез не осталось. Он только молча запрокинул голову, глядя в низкий, неровный каменный потолок. В таких местах, сырых и узких, камнепады и обвалы были не редкостью, а, скорее, порядком вещей, и, пока от шагов, голосов и прочего шума не обрушилось больше, начальник партии наконец сказал:
– Надо уходить. Обвалиться может в любую минуту. Отметьте место на карте, Виталий Анатольевич. Надо их… – он кашлянул, запнулся. – Надо передать семьям.
– А еще врачам и милиции, – хмуро добавил Молчанов. – Руденко-то не от камня погиб…
Пока все выходили, осторожно пробираясь между завалами, Катя отпустила его и отстранилась сама. С болью и сожалением оглянувшись в последний раз, Санников вышел после всех, но она так и застыла на месте, и тогда Гордин крепко взял ее за руку и сам повел к узкому коридору, ведущему наверх – она словно ничего не понимала и не видела. Он забрался по каменистым уступам первым, потом вытащил ее, и, только когда холодный и влажный ночной воздух лизнул лоб и щеки, Катя будто очнулась, моргнула, провела рукой по лицу, прогоняя странное, неживое оцепенение, и посмотрела на него так, будто только проснулась.
– Олег… прости, – тихо проговорила она, опустив глаза. – Я просто… я так испугалась. Не могу поверить.
Он рассеянно кивнул в ответ. Хотел сказать, что и он напуган и растерян не меньше, что и сам бы хотел отмотать время назад, вовремя заметить, успеть, уберечь… Но разве он знал, куда пойдут Коля, Молчанов и Дымов? Разве мог представить, что Коля в этой пещере найдет и кому расскажет? Если бы не камнепад, он бы уверен, что и Юрка Руденко, и Коля погибли из-за одного и того же человека. И отчеты украл он же, и по радио кому-то отправил сообщение, и ящики от страховки отцепил… Вот только – кто? Кто и с кем заодно пытается помешать экспедиции, причем так старательно, что дело дошло уже до преступления?
– Олег, – Катина рука, необычайно холодная, легонько сжала его руку. – Пойдем. Я замерзла.
Он бы, наверное, так и простоял у черного зияющего проема всю ночь, но все-таки включил фонарь, и они стали осторожно подниматься по каменистому склону: в темноте по верху берега идти было легче, чем по низу, не приходилось бродить реку, не было опасности попасть под еще один камнепад. Поддерживая свою спутницу на особенно крутых и скользких участках, Гордин шел и думал, что еще теперь надо сделать – чтобы в голове держалось еще хоть что-нибудь, кроме этих страшных, тяжелых мыслей о смерти. Надо сообщить в обком Иркутска, в местный горный институт – а еще хорошо бы запросить снабжение, потому что работа партии должна продолжаться, и у людей прохудились сапоги, истрепались куртки, стремительно тает горючее и остатки казенного продовольствия, и нужно выпросить-таки бурильную установку, а еще хорошо бы заменить магнитометр для геофизической магниторазведки – Иван Ильич замучился заряжать ослабевший аккумулятор каждый день… Надо сообщить телеграммой или по радио, если удастся поймать сигнал. Радиосигнал… телеграмма… Коля…
Размышляя о судьбе партии, он неизбежно возвращался к судьбе одного человека, потому что вся партия и состоит из отдельных людей, которые однажды выбирают эту работу, приходят и остаются, и становятся одной семьей, товарищами, братьями. И вот – один убит, а другой погиб по ужасной, досадной случайности. Они не смогут работать, все время подозревая друг друга и ожидая удара в спину. Да и он сам терпеть не мог изворотливости, хитрости, обмана. Кто-то из участников экспедиции лжет – вот только кто?
Андрей Званцов и двое его товарищей придут с вещами и инструментами только через два дня. Как только радиостанция будет здесь, надо сразу же позвонить в Иркутск, чтобы за ним выслали вертолет: и объясняться с милицией и обкомом, и выпрашивать снаряжение лучше, конечно, лично. Иначе не услышат. Или не поймут, насколько все стало трудно.
В лагере было темно и тихо. Палаток с собой, конечно же, не брали – ограничились тентами и брезентовыми растяжками от дождя и ветра. На краю поляны слабо тлел костер, но рядом с ним никого не осталось, все разбрелись по углам, тяжело переживая случившееся. Гордин остановился возле пустующего тента; спать ему, конечно, не хотелось, – какой уж сон теперь? – но отдохнуть стоило.
Он посмотрел на Катю. Куртку отдал тогда Санникову, и теперь ей предложить было нечего.
– Ночи холодные. Замерзнешь… Давай я в костер дрова подброшу.
– Я не хочу спать, – проговорила Катя. – Я посижу там, у скал.
– Не уходи далеко, – вздохнул Гордин и хотел было уже забраться под тент, как вдруг что-то в нем перевернулось и оборвалось. Слишком много произошло за последние несколько дней, слишком неожиданно все это случилось, и он всей душой, всем нутром почувствовал, что если не скажет ей это, если не попросит, то не будет уверен в том, что она в безопасности, что она будет в порядке, если она не пообещает. Развернувшись, он сгреб Катю в охапку, прижал к себе так крепко, что она пискнула, и вцепился в ее узкие худенькие плечи, как в последнюю в этом мире опору.
– Катюша, я прошу тебя, я тебя очень прошу, будь осторожна, береги себя, пожалуйста, – шептал он, обнимая ее, как в первый и последний раз. – Я не могу еще и тебя потерять.
Она тихо обняла его в ответ, сомкнув руки за спиной. Его подбородок лег аккурат на ее макушку, и неясным, необъяснимым чувством Гордин понял, что она улыбается – ей тоже тяжело, совершенно не меньше, чем ему, а может, и больше, ведь они с Колей так подружились за последнее время, – однако же она все равно нашла в себе силы улыбнуться, чтобы ему стало хотя бы немного спокойнее. Он прижался губами к ее макушке – от ее волос едва уловимо пахло ромашками, земляникой и дождем.
– Со мной ничего не случится, Олег, – прошептала Катя, прижавшись лбом к его колючему подбородку. – Я тебе обещаю. Папа говорит, что у меня судьба счастливая. Так что мне еще долго жить.
– Долго и счастливо, – поправил он. Хотя все счастливое теперь казалось таким далеким и невозможным.
– Конечно, – согласилась Катя, старательно скрывая дрожь в голосе. – Но сейчас пока счастливо не получается...
Она отвернулась, пряча глаза, и первая пошла к скалам, по шагам слыша, что он идет за ней. Сам начальник партии думал о том, что же теперь делать. Вопросов по-прежнему оставалось слишком много, и он не знал ответа ни на один из них. Нужно привлечь к делу милицию, потому что если гибель Коли могла называться несчастным случаем, то Руденко был убит выстрелом в затылок, и чтобы это понять, не нужно было даже расследования. Однако вопрос, кто это сделал, оставался открытым, и у Гордина было одно слабое, смутное предположение, но его он старательно гнал от себя. Потому что это не могло быть правдой. Просто не могло.
Но тем не менее прораб Михаил Егорович обмолвился о пещере – значит, он о ней знал. Но откуда? Неужели он, примерный работник, руководитель, правая рука начальства и отец четверых детей, мог сделать такое? Обстоятельства указывали на него, но Гордину отчаянно не хотелось верить. Он невольно крепче сжал Катину руку, словно и правда надеялся, что это поможет.
Катя хотела побыть в одиночестве, но понимала, что Гордин не отпустит ее одну, как минимум до тех пор, пока не найдут и не передадут в руки милиции преступников. Она даже представить себе не могла, насколько ему должно быть тяжело – не только как начальнику партии, который за всех в этой самой партии отвечать должен, но и как человеку, который все принимает близко к сердцу. К сердцу, которое надо беречь, и особенно – ему.
Но ей и самой было так больно, так горько, что ни слов, ни чувств не хватало на эту огромную, невыносимую боль, и она ходила, как будто замороженная, потерянная. И ей все казалось – она стоит совсем одна посреди этой огромной, темной и недружелюбной тайги, и не знает, что делать дальше и куда идти. Все время цепляться за руку помощи, которую так любезно предлагает Олег Иванович, – это просто бессовестно. Ему и самому тяжелее некуда: работа, череда случайностей, теперь вот смерть двух участников экспедиции, еще и она со своими страхами и растрепанными чувствами. Нет, если уж он сам себя беречь не хочет, то для нее как доктора это прямая обязанность. И, может быть, не только обязанность.
Катя все время, всегда чувствовала себя немного одинокой. И в институте, когда большинство девчонок ходили на танцы и гулять, она сидела дома и училась, а свободное время тратила с Митей, потому особенно крепкой дружбы у нее не сложилось ни с кем. В турклубе были Петька с Игорем и подруга из альпинистского лагеря, Таня, но встречи с ними со временем стали такими редкими и короткими, что это уже и не дружба была вовсе, а так – приятельство. Ну а здесь, в партии, она ни о чем, кроме работы, не думала. Геологи заходили к ней довольно часто: кто простудился и раскашлялся, кто на объекте сорвал голос, у одного плечо болит от нагрузки, у другого спину прихватило – словом, занятий ей всегда хватало, и она даже не заметила, как некоторые успели стать ей почти что близкими людьми. Коля, скромный, вечно смущенный и неловкий, все время выпрашивал у нее мятные пастилки – жаловался на горную болезнь, хотя на самом деле они ему просто нравились, и он таскал их вместо леденцов. Иван Ильич – тихий, сдержанный, никогда ни на что не жаловался, но сперва заходил, чтобы она ему меняла повязки и потом сняла швы, а как-то раз вернулся с маршрута, где вел электроразведку, и принес для нее полную миску голубики и земляники. Молча поставил на край стола, улыбнулся и ушел… А Олег Иванович, начальник партии, которого она поначалу всерьез побаивалась, за этот месяц успел стать для нее просто “Олегом”. Или… не просто. Она и сама себе не могла дать отчета, что такого произошло между ними, какой невидимой нитью их накрепко, намертво между собой сшили, так, что она теперь и дня не представляла без его пристального и доброго взгляда светлых голубых глаз, без его улыбки и голоса, и каждый раз первым делом утром старалась отыскать его среди всех остальных и только увидеть – все ли хорошо? Улыбается, шутит, смеется с рабочими, сам идет на реку, сам заглядывает в магнитометр – значит, все хорошо… Тогда и ей хорошо целый день, даже если они едва ли двумя словами перекинутся. Что это и откуда такое взялось – Катя не могла бы рассказать даже самой себе. Но теперь, когда случилось страшное, страшное настолько, что ей даже не верилось, ни о чем другом она думать не могла и не хотела.
Между краем обрыва и скалами оказалось занято. Легок на помине, инженер-геофизик сидел на плоском камне, ссутулившись и уронив голову на руки, однако, заслышав чужие шаги, он выпрямился и молча подвинулся, уступая пришедшим удобную, пологую часть камня.
Катя села между ними и положила подбородок на колени, глядя вдаль. На плечи легло нечто мягкое и теплое – скосив глаза, она увидела, что Санников снял штормовку и укрыл ее дрожащие плечи. Снаружи сделалось тепло и уютно, как будто кто-то обнял, но внутри все еще била дрожь, и хотелось сжаться так, чтобы не дрожать больше, чтобы не выпрыгивало сердце из груди.
– Иван Ильич... Вы, наверное, Колю давно знали? – робко спросила Катя. Санников пожал плечами, но, помолчав немного, все-таки ответил:
– Не очень. С апреля.
– Даже не представляю, каково будет маме с отцом узнать…
– Он не один был, – со вздохом добавил Гордин. – Кажется, два брата и сестры тоже две. Все младшие. А он в Москве мечтал работать. На радио.
Надо же, Коля, тихий и скромный парнишка из Иркутска, мечтал о Москве. И ведь у него все, все было впереди! И учеба, и Москва, и карьера. И самое страшное – что не было ему еще и двадцати лет, а ведь мог бы Коля чуть позже стать отцом, вырастить своих детей, таких же добрых и честных. А теперь – ничего этого не будет. Оборвалась ниточка еще одной несбывшейся судьбы.
– Катя, – инженер вдруг окликнул ее первым и, достав из нагрудного кармана скомканный, перепачканный тетрадный листок, протянул ей. – Думаю, он хотел, чтобы вы прочитали.
Пальцы предательски дрогнули, но Катя взяла листок, развернула, закусив губу, и вчиталась в неаккуратные, исчерканные строчки.
Там звездная ночь над вершинами,
Здесь чистый хрустальный ручей –
Брожу я горами, долинами,
И сам по себе, и ничей.
Шагаю тайгой и болотами,
И путь мой свободен и чист –
Но все же судьбы поворотами
Оторван осиновый лист.
Ты – ветер в рассветной туманности,
Луч солнца в сосновой глуши.
За гранью привычной реальности
В свою полусказку спешишь.
Улыбкой согреешь – и скроешься,
И голос твой не для меня.
Без веры, что встретимся скоро мы,
Теперь не прожить мне и дня.
Нам вместе идти не возможно ли,
Хотя бы недолго во сне?..
Холодные росы таежные
Растают, как образ в окне.
Глазам вдруг без огня стало горячо. Горло сжалось от подобравшегося кома, и Катя разрыдалась, уткнувшись лицом в колени. Слезы капали на измятый листок, на строчки, полные неловкого тепла и неумело высказанной нежности... Неожиданно чужая рука мягко повлекла в сторону, прижала ее голову к плечу в клетчатой рубашке, пропахшей костром.
– Поплачь, Катюша, поплачь, – прошептал Санников с тихой горечью. – Может, оно и легче станет…
XXIX
Последний месяц лета уже давал о себе знать: от лета осталось одно название, по утрам начинались заморозки – трава серебрилась инеем и едва слышно похрустывала под ногами, а брезент за ночь подмерзал и к утру покрывался тонкой пленкой конденсата. По утрам работать почти никто не любил: в сибирских горах утро всегда промозглое, холодное, – однако теперь, когда и день едва ли был лучше, работа по утрам приобрела особенную привлекательность: чем раньше выйдешь – тем раньше закончишь и подберешься к костру греться.
На этих квадратах, откуда так спешно снялись обе бригады, доделать осталось не очень много: досмотреть последние метры реки и, если не найдется ничего лучше, чем недавно обнаружил геофизик Санников, – с чистой совестью двигаться дальше. По распоряжению начальника партии, сниматься с места предстояло в любом случае на третий день ожидания, поэтому Андрей Званцов, заставив себя забыть о больной ноге, сам тоже пошел работать на реку: четыре руки – хорошо, шесть – еще лучше и быстрее. Хотя расторопностью Андрей теперь не отличался, он вполне справедливо считал, что пока руки и голова целы – работать можно.
По его расчетам, на то, чтобы пройти шлихованием последние десятки метров реки, потребуется один день, на то, чтобы разобрать пробы и очистить тяжелые и легкие осадки, а потом собрать лагерь – еще один. Пока что все шло по его плану. Аветисов и Ковалев бродили реку с одного берега каньона на другой, то и дело останавливаясь, чтобы вымыть шлих в лотке, а он сам остался у шейкера и крутил тугую рукоятку, приводя в движение тяжелые, неуклюжие рамы. Было бы славно, если бы Гордин добился в Иркутске снабжения. “Амурец-100” – машина хорошая, бодрая, и с бурением, пусть даже одним инструментом, дело пойдет намного быстрее. Это все-таки не вручную рыть и ломать породу.
Но, кроме снабжения, кроме мыслей о том, что таинственное тункинское золото уже так близко, что совсем недавно подмигнуло из черного песка ни с чем не сравнимым блеском, из головы у Андрея не выходили мысли про радиста Белькова. Коля числился в бригаде Дымова, поэтому Званцов знал его не слишком хорошо, но не раз просил отбить телеграмму в город или передать прогноз погоды, и Коля всегда выполнял просьбы беспрекословно и быстро, его не нужно было долго просить и напоминать, и лишнего беспокойства он никогда не создавал – Андрей всерьез заволновался, когда Бельков не пришел в лагерь ни к вечеру, ни к утру, и от Гордина тоже не было никаких вестей. Пожалуй, ожидание в неведении – это самое трудное, самое страшное. И Андрей только теперь понимал, почему Юля всякий раз плакала, провожая его – потому что боялась этого ожидания, этой неизвестности.
Андрей никогда не считал себя жалостливым и сентиментальным, но именно теперь не давала ему покоя жалость к парнишке младше него – подумать только! – почти на десяток лет, который и учиться еще не закончил, и геологом-то не был, а попал в эту партию случайно, на практику, и теперь мог пострадать по такой досадной неосторожности.
За брезентовой стенкой палатки дождь вскоре стих. Уже вечерело, двое его рабочих, скорее всего, заснули под этот спокойный и умиротворяющий шум, и Андрей не стал их будить – сам спустился к реке, крепко опираясь на палку и чуть не на четвереньках сползая с крупных камней, сбросил в шейкер последние, брошенные под дождем пробы и запустил его, размеренно и неторопливо крутя ручку. Шейкер загремел и застучал, сливаясь с шумом растревоженной дождем реки, и Андрея успокаивал этот рабочий шум, помогал забыть о тяжелых, тревожных мыслях. Ему всегда было легко забыться на работе – на стройке, на раскопе, на монотонном и однообразном мытье шлиха. Насвистывая себе под нос песню про трех танкистов с Дальнего Востока, он лопаткой перебрасывал черный и серый шлих, чтобы осадок спадал равномерно, и вдруг прервался, даже поперхнулся от неожиданности, когда из лопатки, среди грязного песка и черно-белого кварца вдруг промелькнули одна за другой несколько золотых крупиц. Поспешно остановив шейкер, Званцов разворошил осадок руками и снова увидел их: маленькие, со сколотыми краями, сросшиеся с другой, темной породой… При всей обманчивой схожести опытный геолог не мог спутать их ни с каким-либо видом пирита, ни с чем угодно еще. Дрогнувшей от радостного волнения рукой Андрей сжал пробирку, аккуратно ссыпал сверкающие крупицы в стекло.
– Егор! Серега-а! – спотыкаясь на скользких камнях и подволакивая ногу, Званцов поспешил к лагерю, размахивая пробиркой. – Есть! Еще золото!
Маркшейдер и промывальщик будто и не спали – выскочили сразу же, подбежали, подхватили его под руки, помогая сесть на поваленное дерево – только тогда Званцов вспомнил о больном колене и невольно поморщился, тяжело упав на бревно. Оба с горящими глазами ухватились за него с двух сторон:
– Покажи!
Андрей протянул на ладони пробирку. В его мокрых и грязных от шлиха руках золотые крупинки блестели особенно ярким, отчетливым цветом. Ковалев и Аветисов по очереди повертели пробирку в руках, то глядя на свет, то встряхивая зачем-то, и наконец Андрей отобрал драгоценную находку:
– Ну, будет, будет. Это еще записать надо и Олегу Ивановичу сообщить. И вообще, знаете, что я думаю? Завтра с утра будем потихоньку выдвигаться. Если Коля и пойдет сюда, то мы его скорее встретим. Торопиться не будем. Заодно еще посмотрим русло. Один раз – случайность, два – удача, три – уже закономерность. Найдем третий раз – значит, надо бурить скважину…
Рабочие с ним не спорили. Андрей был молод, но принимать решения умел. На следующий день они поднялись рано, задолго до рассвета, свернули палатки, собрали механику и выдвинулись вверх по течению.
* * *
Тишина стояла такая, что было слышно только реку – грохот и плеск воды на каменистых уступах давно стал привычным шумом, а теперь, в страшной и гулкой тишине, эти звуки казались особенно громкими, как будто в мире не осталось больше ничего – только эта река и камни, и там, за краем, была только бездонная пропасть.
Катя вскоре успокоилась, вытерла слезы и отстранилась, смущенно отводя глаза, но в холодном серебряном свете луны Гордин видел, как она сжала губы, как блестят слезы на ее ресницах, но слова казались ему неискренними, лишними. И он молчал, глядя вниз, в страшную черноту, где шумела и грохотала река, и мыслей было много, а толковой – ни одной.
Нельзя ведь подойти к Дымову и сказать, что он преступник и доверия ему больше нет: если прораб и в самом деле в чем-то виноват – во что Гордину верить, конечно же, не хотелось, – он найдет способ укрыть от милиции и следователей то, что его выдаст, а может быть, решит скрыться и либо погибнет в тайге, либо спрячется так, что его никогда и никто не найдет. Тайга очень хорошо умеет хранить секреты – и учит тому же всех, кто приходит сюда.
Но дальше молчать и разгадывать загадки тоже нельзя, потому как вопрос стоял очень серьезный: в партии снова пропали отчеты, несколько раз произошли мелкие правонарушения, а теперь еще двое погибших, и один из них без сомнения был убит. Ждать два дня до того, как придет Званцов с радиостанцией, – невыносимо, да и преступник, если это и в самом деле кто-то из партии, успеет еще натворить дел и скрыться. Если, конечно, еще не сбежал до того, как кто-нибудь догадается. А в своих догадках Гордин снова и снова возвращался к началу: подозревать он мог кого угодно и в то же время – почти никого, потому что не было никаких улик, кроме смазанного отпечатка пальца – да и тот проверить невозможно. Только если не передать дело и этот отпечаток милиции в Иркутске.
Зябко закутавшись в куртку, Катя уткнулась лицом в сложенные руки и притихла. Гордин встал, скрестил руки на груди, пытаясь хоть немного согреться, и отошел от холодных камней. Столкнул в реку мелкие камушки с краю, и те зашуршали ручьем и пропали в глубокой пропасти. За этим шорохом он не расслышал шагов и не заметил, как Санников оказался рядом – и сразу же мысленно отругал себя за то, что забылся. Пока ответа нет, надо все время быть начеку.
– Олег Иванович, – инженер-геофизик остановился в двух шагах, заложив руки за спину и тоже глядя вдаль, на черные спины спящих гор. – Что вы собираетесь делать?
Санников практически никогда не заговаривал первым. Гордин взглянул на него несколько озадаченно, но в тот вечер его бы не удивило ничего, даже если бы заговорил его собственный геологический молоток, поэтому он только пожал плечами и негромко ответил:
– Пока не решил. Надо сообщить в милицию и в обком. Я надеюсь через три дня оказаться в Иркутске, тогда и сообщу лично.
– Надо сделать перекличку, – сказал Санников, помолчав еще немного. – Всего здесь шестнадцать. И Катя.
– Думаете, что это знание поможет мне удержать преступника? – невесело усмехнулся Гордин. – Это его не остановит. И вообще, с чего вы взяли, что он среди нас? Почему Юрия Руденко не мог… убить кто-то еще? Например, кто-то из местных. Званцов говорил, что встретил охотника с ружьем. Мало ли, что они про нас думают.
– Дымов сказал, пещера, – тихо проговорил Санников. – Тогда я решил проверить дальше. Откуда он знал о пещерах, если мы до них не дошли?
Гордин хотел возразить, что Михаил Егорович мог и оговориться, и ляпнуть про пещеру наугад, потому как человеку без палатки в тайге нужно как-то укрыться от дождя – и понял, что сам пытается отрицать собственные подозрения. Он все еще сомневался. Если Дымов сорвал крепление с ящиков, то зачем сказал об этом ему? И как там оказались Колины очки, и почему Дымов так старательно пытался найти виноватого? Неужели лишь для того, чтобы от себя отвести подозрения? А если и так, то зачем ему все это, зачем ему срывать работу партии?.. Но неожиданно другая догадка мелькнула в сознании начальника, не менее невероятная, чем мысль о том, что виноват прораб.
Ведь если человек слишком много молчит, скорее всего, ему есть, что скрывать. Те, у кого светло и легко за душой, не бывают похожи на дверь за семью печатями.
Гордин развернулся, прищурившись, и пристально вгляделся в спокойное, бесстрастное лицо Санникова. Тот все так же стоял на краю, заложив руки за спину, и смотрел на чернеющее вдалеке море тайги. Гордин знал его совсем плохо, отдельными моментами, как будто не жизнь человека видел, а лоскутное одеяло: он знал, что у Санникова отец был летчиком-испытателем, получил Героя Советского Союза, но посмертно, что сам он с девяти лет рос в детдоме, а потом учился в геологоразведочном институте имени Орджоникидзе по специальности геофизика, что в этой партии работал с марта, пришел в лабораторию к Снегиреву за месяц до начала поля – пожалуй, вот и все… Можно ли доверять тому, о ком ты ничего не знаешь? К тому, что инженер молчит и общается односложно, все привыкли, но теперь в этом его ледяном и отстраненном спокойствии Гордину вдруг почудилось что-то страшное: как будто он знал, что все это произойдет, и потому ничего его не удивляло…
Сразу же вспомнилось вопреки доводам, как инженер был встревожен, когда сказал, что нашел Колю, и как он молча плакал, когда Катя сказала, что уже не спасти… Стал бы он вести себя так, если бы знал все заранее?
Но ведь и Дымов тщательно участвовал в поисках, и потом, когда уже нашли, бежал впереди всех… а не потому ли, что знал, куда идти?
Гордину казалось, что от подозрений он вскоре сойдет с ума. И теперь, столкнувшись с этим удивительным, почти нереальным спокойствием, он растерялся.
– Олег Иванович, – Санников вдруг снова заговорил, не глядя на него. – Нам нужно поговорить.
– Что еще?
– Не стоит принимать решение сгоряча. Вы не знаете… всю правду.
– А вы знаете? – вспылил Гордин и, схватив его за рубашку, рванул к себе. – Да что вы строите из себя Эверест неприступный? Знаете, кто Руденко убил? Знаете, кто отчеты второй раз ворует? Так скажите! А может, вы и веревку нарочно задели, чтобы никто на вас не подумал?
– Я себе не враг, – ответил геофизик, и в его всегда мягком и спокойном голосе отчетливо зазвенела ледяная сталь. – И вам тоже. Отпустите меня.
– Так о чем поговорить хотели? – Гордина раздражало это его безумное спокойствие, и, встретив в ответ еще больше холодности, он разозлился. – Сознаться? Это вы сделали?
В пылу ссоры они оказались слишком близко у края, и под тяжелыми ботинками вниз зашуршали камни мелким ручьем.
– Олег! Хватит!
Заметив их перепалку, Катя вскрикнула и вскочила с камня, хотела подбежать, но застыла в нерешительности. Ее испуганный голос немного привел Гордина в чувство, он немного ослабил хватку, и тогда Санников перехватил его руку, сжав запястье, и одним движением заломил за плечо. От неожиданности он охнул, но инженер держал крепко.
– Иван Ильич! – Катя бросилась к нему, чуть не плача, вцепилась в рукав. – Да что ж это такое! Перестаньте, прошу вас!
Санников посмотрел на Катю, потом на него, опустил руку. Гордин устало выдохнул и потер плечо – было больно, но эта боль неожиданно отрезвила его, как будто ледяной водой облили, и хотя он понимал, что в таком случае не всякий выдержит, ему стало очень стыдно за свою вспышку, за то, что так накинулся на своего же сотрудника. Как недавно сказал Молчанов, нервы и правда сделались ни к черту, а ведь нужно держать себя в руках: если начальник партии станет срываться на каждый шаг, что будет с рабочими и с их общим делом, которое, несмотря ни на какие внешние обстоятельства, требует завершения, как минимум по Госплану?..
– Нельзя так... Простите меня, – тихо сказал Гордин и поднял глаза. Санников одернул сбившуюся рубашку, нахмурившись:
– И вы меня простите.
– Так что вы хотели мне сказать?
Он вздохнул еще раз, глядя вдаль, качнулся с пятки на носок, словно хотел что-то сказать и не решался. Тишина снова затянулась, Санников нарочито долго возился с пуговицей, но вот, наконец, расстегнул нагрудный карман и молча протянул начальнику партии маленькую красную книжечку.
Гордин взял ее так осторожно, будто красная обложка могла обжечь пальцы. Раскрыл. На первой странице плотного разворота виднелась хорошо известная ему символика с печатью, а с черно-белой фотографии в углу смотрел офицер в форме, при погонах: все те же светлые волосы, мягко остриженная челка, усы-шеврон, спокойные и открытые глаза. Гордин даже поднял взгляд, словно хотел сравнить человека на фото и стоящего перед ним инженера-геофизика, но сомнений не оставалось, к тому же, в соответственном месте черным по белому было написано – “капитан Санников Иван Ильич состоит в должности старшего оперуполномоченного, владельцу удостоверения разрешено ношение и хранение огнестрельного оружия…”
– В милицию, значит, играли, – прошептал Гордин севшим от волнения голосом и стиснул обложку так, что побелели пальцы. – И азбуке Морзе вас Коля научил. И в школе преподавали географию с физикой…
Катя приглушенно ахнула и отошла на пару шагов. Он схватил ее за локоть, отводя от края обрыва, и снова взглянул на человека, о котором знал еще меньше, чем думал. Он хотел спросить слишком многое и понимал, что вряд ли ему ответят, хотел кричать и ругаться, но понимал, что это уже ничему и никому не поможет и не приблизит его к ответам. А надо что-то решать уже сейчас, потому что долго тянуть с расследованием нельзя.
– Это шутка? – тихо спросил Гордин. – Не смешно.
– Что бы вы сейчас ни подумали, я на вашей стороне.
– Будьте добры объяснить мне только одно, Иван Ильич, – проговорил он и устало потер виски. – Почему я должен вам верить?
– Кроме меня и Кати, больше вам верить некому, – спокойно ответил Санников.
XXX
Небо над тайгой из глубокого черного сделалось дымчато-синим; хотя утро еще не наступило, его приближение чувствовалось в холодеющем хрустальном воздухе, светлеющих вершинах и первых голосах птиц, но время будто щелкнуло и замерло. Гордин смотрел то на удостоверение, то на стоящего перед ним человека, и мир вокруг него сузился до этого маленького красного прямоугольника. Символика КГБ – щит, меч и звезда на первой странице разворота, черно-белая фотография и подпись – «капитан Санников... в должности старшего оперуполномоченного...».
Все это было настолько чуждо и нелепо здесь, в глухой тайге, у холодных скал, где они оба только что так откровенно говорили о правде и долге, что Гордин почувствовал, как будто теряет последнюю опору. Тот человек, которому он верил и хотел бы доверять, все это время был одним из комитета государственной безопасности. Невольно вспомнились пустые и серые кабинеты, где его допрашивали, а он молчал, потому что не знал, что сказать, потому что понятия не имел, в чем его обвиняют. Вспомнились и камера с холодными, жесткими нарами, и решетки на окнах, и пустые холодные вагоны на этапе, и… Неужели опять? Что в партии делает оперативник КГБ, почему это происходит именно с ним и опять тогда, когда он меньше всего к этому готов? Земля уходила из-под ног. Гордин закрыл глаза и сразу же почувствовал, как за руку его схватились маленькие теплые ладони.
– Простите меня.
Санников опустил голову, не глядя на них обоих, и молчал так, как будто ждал решения. У Гордина уже не осталось сил, чтобы с ним ругаться и что-то выяснять, да и смысла в этом не было никакого: что он теперь сделает? Уволить инженера-геофизика он не имеет права – во-первых, официально обвинить его не за что, во-вторых, не он его нанимал, не ему и увольнять. И, в конце концов, если за все это время Санников ничего не сделал против него и ни разу никуда не доложил, ни слова не сказал без ведома начальника партии – может быть, и не стоило так уж бояться его должности? Впрочем, с чего он взял, что ничего не было доложено?
– Да не за что вас прощать, – устало вздохнул Гордин и все-таки приобнял за плечи испуганно прижавшуюся к нему Катю. – Вы работаете. И хорошо работаете. Если бы вы сами не сказали, я бы никогда не догадался. Что теперь будет? Арестуете меня? – горько усмехнулся Гордин. Санников нахмурился с удивлением:
– Вас-то за что?
– Ну… нашли же тогда, за что. Все было точно так же: сначала саботаж, потом – кража, потом вот… Наверняка вы слышали, что шесть лет назад я пошел под следствие за растрату и невыполнение Госплана.
– Слышал, – кивнул Санников. – Теперь услышьте меня вы. И пусть этот разговор останется здесь… Снегирева отозвали по моей рекомендации. Легенда о том, что он заболел и заразил своего секретаря, появилась как-то сама собой. Вольфрамит и молибденит – это военная промышленность, сами понимаете. Осторожность нужна. Если бы Снегирев узнал слишком много, его бы… убрали. Поэтому потребовалось заменить начальника партии. И когда прислали вас и я навел справки, то подумал – это хорошо. Вы с таким уже сталкивались и второй раз ошибку не совершите.
– Но профессор Подлужный… – Гордин провел ладонью по лбу, все еще не до конца сознавая, что произошла сложная шахматная рокировка, и он в этой игре неожиданно для себя самого стал фигурой первого ряда. – Он сказал, что задачи партии соответствуют моим целям. Я хотел, нет, будем честны, я мечтал о тункинском золоте, а вольфрамит был всего лишь моей лабораторной работой. Думал, что институту и правда интересно.
– Сергей Селиверстович тоже не первый раз работает с золотом, – ответил Санников осторожно, будто аккуратно подбирал слова. – И, как говорится в вашем пособии по Восточному Саяну, Тункинская долина богата множественным оруденением. Полиметаллическим. Вольфрамит и золото в большинстве случаев залегают в одной жиле. И если вы придете к своему золоту, то значит, где-то рядом есть мощная жила вольфрамита, молибденита. И, если об этом узнают там, – Санников многозначительно приподнял брови, – то вас снова закроют. Вам не дадут работать, потому что вы слишком много знаете. Слишком много видели. В лучшем случае – отстранят. В худшем – найдут, за что посадить.
– Вы ведь нам поможете? – тихо спросила Катя, глядя на него широко распахнутыми глазами. Таким глазам невозможно было солгать, и Санников ничего не ответил. Гордин понимал его: он не мог ничего обещать, даже если хотел быть на его стороне, была система, которой он должен подчиняться, и было руководство, которое могло приказать. И если вдруг какой-то капитан, мелкая сошка в общей структуре комитета, решит держаться своих принципов вопреки всему… расстрел можно будет назвать не самым страшным наказанием.
Вопрос доверия в партии всегда стоял очень остро. С одной стороны, здесь все друг друга знали, как раскрытую тетрадь, жили бок о бок в течение нескольких месяцев, а потом дорабатывали в одной лаборатории, и те, у кого секретов больше, чем честных слов, обыкновенно в такой замкнутой структуре выживали недолго – начинали чувствовать себя лишними, изгоями, собственные тайны давили тяжелым грузом. Не секретом было так же и то, что немало тайн оставалось внутри партии, внутри экспедиции. Здесь, в глухой тайге, далеко-далеко от столицы и от любого города вообще, люди не боялись говорить открыто и честно, обсуждали такие темы, за которые в Ленинграде и Москве могли бы рисковать головой. Гордин делился с молчаливым геофизиком своими размышлениями на тему того, кто может быть преступником и почему, куда пропали его отчеты, а тот молчал и делал выводы.
Впрочем, в сфере геофизики и технических работ упрекнуть его было не в чем. В любую погоду, на любом квадрате аккумуляторы заряжались вовремя, магниты и электронные приборы работали, как надо, данные разведки обновлялись почти каждый день и по мере необходимости, а сам инженер никогда не становился причиной общего сбора по чьей-то неосторожности. Да и молчание, и нежелание говорить о себе начальник партии списывал на большую замкнутость, что, конечно, не является причиной для обвинений.
Несколько раз он думал о том, что сотрудником спецслужб мог оказаться Виталий Анатольевич Молчанов: военный, прошедший почти всю Великую Отечественную, еще и получивший образование геолога – прекрасный кандидат в оперативники. Однако Молчанова выдавало многое. Когда он волновался или нервничал и старался это скрыть – он курил, а так как курил он постоянно, то в такие минуты и вовсе дымил, как неисправный паровоз. Он и сам признавался, что это нервное, поэтому Гордин вскоре отмел свою догадку: у тех, кто служил там, должно быть куда больше выдержки. И теперь, глядя на инженера с другой стороны, он понимал, что это чистая правда.
КГБ за глаза называли спецслужбой, но это была огромная система, вены, артерии и капилляры советского государства. Деятельность комитета не ограничивалась разведкой и контрразведкой, хотя самые известные его управления занимались именно этим, – он контролировал все, от транспорта, печати и связи до границ, промышленности и науки. Комитет решал, какие экспедиции получат финансирование, а какие будут закрыты, кто из ученых продолжит работу, а кто будет отстранен. Причем делалось это не всегда по соображениям государственной безопасности – иногда по соображениям политической целесообразности, а иногда и вовсе по личным мотивам, которые никогда не выносились на поверхность. В каждом институте, на каждом заводе, в каждом министерстве существовал так называемый «первый отдел» – подразделение, отвечающее за секретность и работающее в тесной связке с комитетом. Именно через первый отдел проходили все документы, связанные с государственной тайной, и именно там решалось, что можно публиковать, а что должно остаться в закрытых архивах.
Для геологов это имело особенное значение. Все, что касалось стратегически полезных ископаемых – золота, вольфрама, молибдена, урана и нефти – было окружено секретностью, хранилось под грифом и не подлежало разглашению: карты месторождений, данные о запасах, результаты разведки. Даже внутри института далеко не каждый сотрудник имел доступ к полным данным, и то, что знал профессор, могло быть неизвестно доценту, а то, что давали доценту, не всегда доходило до аспиранта.
Гордин помнил, как в первый год работы в лаборатории пытался получить доступ к архивам по Зун-Холбинскому месторождению. Ему отказали. Тогда еще работавший на кафедре его научный руководитель очень осторожно сказал, что попробует попросить сам, и даже у него добыть материалы получилось с трудом – молодой доцент думал, что это просто вопросы бюрократии. Со временем он понимал, что не все так уж просто, а позже, когда сам оказался под следствием за “растрату казенных средств экспедиции”, то узнал, что обвинение могло быть и неправдивым. Надуманным, подходящим под совершенную ошибку, вывернутую так, что пострадавший оказывался виноватым.
До рассвета было еще далеко, но небо уже светлело и переливалось из темно-синего до желтовато-розового на горизонте. По ногам в намокших от росы и ночной сырости брюках тянуло предутренним холодом, и на траве засеребрилась крупная роса – еще немного, неделя-другая, и ударят первые ночные заморозки. Надо было дойти до Шумака в течение этих двух недель, чтобы до завершения сезона успеть проработать реки Шумак и Китой – именно там их последняя надежда на золото.
Гордин пошел обратно к лагерю. После произошедшего мало кому удалось заснуть: почти все собрались у костра, кто дремал, уткнувшись носом в колени, кто курил сердито и нервно, кто лежал с безразличным и опустошенным лицом, глядя в золотисто-сизое небо, и за этим безразличием скрывались страх, ужас и непонимание. Небольшой, но такой теплый и живой костер освещал рыжеватыми отблесками усталые, хмурые, обветренные лица. Начальник партии смотрел на них в который раз и думал: неужели преступник правда среди них? Неужели мог человек так поступить с другим человеком, а потом преспокойно работать рядом с остальными на участке, обедать со всеми из общего котла, смеяться, петь, и ничего-то ему не сделалось?..
– Прошу внимания, – кашлянув, Гордин оглядел всех собравшихся и, немного подождав, крикнул: – Общий сбор у костра!
Те, кто дремал, подняли головы, а кто прятался под тентами – нехотя выбрались наружу. В предрассветной хрупкой тишине строгий голос начальника казался особенно суровым.
– Значит, так, товарищи. Дело очень серьезное. В партии двое погибших, и смерть одного из них можно наверняка считать насильственной. Кроме нас, в этой тайге никого нет… во всяком случае, прямо сейчас. Я доложу в обком Иркутска при первой возможности. Поэтому ради нашей общей безопасности, до официального распоряжения из города, я запрещаю покидать лагерь кому бы то ни было без острой необходимости, которой могу признать только тяжелую болезнь. Чтобы удостовериться в составе, проведем перекличку.
– Да куда мы денемся, – недовольно буркнул Молчанов.
– Тайга большая, прячься – не хочу, – резонно возразил молодой промывальщик Васильев. – Ушел в лес – и поминай, как звали.
– Да мы что, дети малые, перекличку? – возмутился другой рабочий. – Или вы на кого-то из нас думаете, товарищ начальник? Мы вам тут что, зеки на стройке? Кто Руденко убил? Ты? – он схватил за грудки сидевшего ближе всех мастера горных работ. – А может быть, ты?
Санников молча взял молодого рабочего за шиворот и с силой посадил обратно на землю. Начальник партии кивнул в знак признательности за помощь, развернул список и пробежался по нему взглядом.
– Аветисов остался… Бельков… нет… Васильев!
– Я!
– Глущенко!
– Я!
– Так, Гордин – это я… Дымов!
Он обвел взглядом затянутую утренней дымкой поляну, беспокоясь, что не увидит этого человека и получит еще больше поводов для подозрений, но…
– Присутствует, – откликнулся прораб чуть поодаль от костра.
– Жемчужникова, – он поднял взгляд от списка и встретился с большими, испуганными глазами цвета тайги. О том, чтобы она была здесь, он беспокоился не потому, что мог ее в чем-либо подозревать, а потому, что боялся: если ее не будет рядом, от беспокойства он сойдет с ума.
– Званцов, Ковалев остались… Кравченко!
– Я!
– Молчанов!
– Я, – майор поднял руку из-за спин рабочих.
– Санников!
– Здесь.
Начальник партии назвал еще семь фамилий, убедился, что все на месте, кроме троих оставшихся в первом лагере, и первым “наблюдателем” назначил бурового мастера Глущенко: он не знал будет ли в этом прок, но полагал, что хотя бы один человек всегда должен оставаться ответственным. Сам он за всеми не уследит, а станут помогать Катя, Санников и кто-то еще – даже если преступник среди них, он не уйдет, зная, что за ним следят.
Оставалось только дождаться следующего дня: в лучшем случае Званцов и двое его товарищей придут на следующее утро, если не решат выйти раньше, и тогда все решится с вертолетом и Иркутском.
Гордин медленно пошел к палаткам. На удивление, сердце не срывалось больше вскачь, не замирало и не простреливало насквозь: то ли помогло лекарство, то ли он и в самом деле просто взял себя в руки. Добравшись до растянутого между соснами тента, он забрался на небольшой сухой участок под брезентом, сел, обхватив колено, и долго смотрел в пустоту. Почему-то вспомнился давний разговор с Катей о мечте: стоит ли мечта всех страданий, испытаний, мук совести и тяжелых решений?
Ему было не жаль себя; жалел, конечно, что не вырастил своих детей и внуков, что не оставил после себя ничего, кроме этих никому не нужных пособий, однако ему было уже тридцать семь, а мечта все еще оставалась мечтой, и с каждым шагом к ней он все отчетливее понимал: не будет никакой мечты и никакого научного достижения. Достижением будет уже то, что в партии больше никто не погибнет, что по завершении сезона все благополучно вернутся домой, а он сам сможет защитить отчеты, пусть даже без золота, и не узнать о том, что его проект закрывают, а партию распускают.
Кто-то тихо пробрался через кусты, устроился рядом, и правому плечу стало намного теплее; даже не оборачиваясь, Гордин невольно улыбнулся и, потянувшись, обнял Катю и притянул ее поближе к себе. Она прислонилась щекой к его плечу и уже так легко и привычно взяла за руку. В одной его руке помещались обе ее маленьких ладони.
Свободной рукой Гордин провел по ее коротким волосам, растрепанным и влажным от дождя, заправил под косынку выбившиеся пряди и прикрыл глаза. Рядом с ней он чувствовал себя свободным, чувствовал себя живым. Но чувствует ли то же самое она, да и нужна ли ей такая жизнь? Ей всего двадцать пять, у нее прекрасная, хотя и тяжелая, профессия, столица, перспективы – она ведь сама ему рассказывала, что мечтает остаться на кафедре и работать в московском госпитале. Ничего этого не будет, ведь оставаясь рядом с ним, она и на свою репутацию бросает тень. А еще он боялся того, что она остается рядом с ним из жалости: услышав непростую историю, сперва посочувствовала, а потом решила, что ему нужна поддержка, и поэтому относится к нему так хорошо.
Но тогда, в сырой и промозглой тайге, насквозь пронизанной невидимым мелким дождем и густым, пряным запахом смолы и хвои, в далеких от Москвы и от всякого города Саянских горах, рядом с непонятной, но ощутимой опасностью, – тогда ему было все равно. Она была рядом, она пришла к нему сама, наверняка не думая о том, что им друг от друга нужно, и нужно ли вообще.
Может быть, когда закончится работа и завершится сезон, они разъедутся и больше никогда друг друга не увидят. Но все-таки Олег Иванович хотел верить, что Москва не такая уж и большая, как кажется. Что протянулась между ними невидимая ниточка еще в первый день знакомства, когда в кабине грузовичка она уснула у него на плече, а в салоне вертолета он сам застегнул ее ремень безопасности не столько для того, чтобы убедиться в его надежности, сколько для того, что поймать случайное прикосновение ее руки, и что теперь со временем эта ниточка превратилась в настоящую динамическую веревку, которая может растянуться, закрутиться и запутаться, но даже под огромной нагрузкой не порвется.
Он развернул ее к себе спиной и обнял, стянул косынку из белого хлопка, уткнулся носом в ее светлый затылок, неосознанно вдыхая легкий и едва уловимый аромат дождя и земляники. Его руки сомкнулись у нее под грудью, и он почувствовал, как замерзшие пальцы согревает тепло ее рук, маленьких, хрупких, но удивительно сильных. А потом она прильнула губами к тыльной стороне его ладони, и он с трудом удержался от того, чтобы отдернуть – он всегда стеснялся своих грязных и не отмывающихся рук, особенно перед ней – врачом, привыкшим к чистоте. Но он точно знал, что если пошевелится, то спугнет эту удивительную нежную теплоту. И пусть сейчас им обоим было не до того, пусть впереди будет еще тяжелее, и пусть будет неизвестно, сколько им отмерено этой маленькой радости – ошибкой будет отказываться от нее.
Неожиданно пальцев коснулось что-то теплое и мокрое, как будто капля воды. Но под брезентовым тентом было сухо, и, с удивлением отстранившись, Гордин мягко взял Катю за плечи и развернул к себе. Ее щеки были мокры от слез, но, когда он все-таки увидел, она всхлипнула и потянулась к нему. Гордин обхватил ее, как маленькую, прижал к себе осторожно и бережно.
– Катюша, Катя… Что ты? Ну что такое?
– Мне за тебя так страшно, – прошептала она куда-то ему в грудь. – Иван Ильич не стал бы говорить просто так. Работникам ничего не будет, они просто план выполняют, а вот ты отвечаешь за все. И если что-то случится, если вы увидите что-то, чего не следует, спросят ведь с тебя. И виноватым первым будешь ты. Олег… – Катя подняла голову, глядя на него снизу вверх, и вытерла слезы, но они все текли и текли по щекам, и ее голос предательски дрожал и срывался. – Мечта – это прекрасно, но и жизнь у тебя одна.
Он не знал, что сказать: все слова казались какими-то нелепыми, искусственными, – только грустно улыбнулся и провел двумя пальцами по ее щеке, стирая мокрые дорожки. Катя задержала его руку и прильнула к ладони.
– Все будет хорошо, – прошептал он, хотя и сам давно уже перестал в это верить. – Не плачь, ладно? Слезами никого не вернешь и никому не поможешь. Не надо плакать. Жить надо.
– Надо, – всхлипнула Катя и снова прижалась к нему так, словно боялась отпустить.
XXXI
Всю ночь Гордин не мог уснуть. Восточный Саян в августе бывал крайне непредсказуем, и если первые месяцы экспедиции погода благоволила партии, позволяя и осматривать реку шлихованием целый день на открытом воздухе, и копать надежные шурфы, не боясь, что их размоет первым же дождем, то сейчас дожди налетали внезапно, барабанили по брезенту палаток и тентов глухими беззвездными ночами, вколачивали в мокрую землю длинные серые гвозди. Гордин лежал на штормовке, закинув руки за голову и уставившись в темно-зеленую брезентовую крышу, и в голове не было ни одной мысли, ни толковой, ни бестолковой. Все, что случилось за два минувших дня, металось где-то там, в подсознании, изредка вспыхивая отдельными воспоминаниями, что отдавались резкой болью в висок и в сердце. И он сам отсчитывал себе тридцать капель валидола на кружку воды, давился таблетками, но будить Катю не хотел – она, бедная, и без того натерпелась, наверняка уж не ожидала такого, когда ей предлагали короткую, сезонную работу врача в геологическую партию.
Пытаясь сопоставить все случившееся за то время, пока он здесь работал, Гордин даже достал карандаш и тетрадь, чтобы точно ничего не упустить. Итак, они нашли крупицы золота в реке Яман-Гол, как и предполагалось, но коренного месторождения пока не обнаружено. Также по всей протяженности каньона реки Яман-Гол и даже в начале каньона соседствующего с ней Нарин-Гола встречаются крупные залежи вольфрамита и молибденита – это тоже еще далеко не та жила, которую можно выдать в промышленную эксплуатацию, но основание для того, чтобы заниматься ее исследованием. Тункинские гольцы перспективны, кто бы ни утверждал обратное, и то, что здесь глухие места, бесконечная тайга от города до горизонта, только способствует богатству этого почти не исследованного района.
Что делать с золотом, Гордин прекрасно знал: изначально золото не было обозначено целью Яман-Гольской партии, поэтому, если будет обнаружено значительное месторождение, то его можно будет вписать в отчет как дополнительное достижение. Если же коренного месторождения нет и ни ему, ни ребятам найти больше ничего не удастся – о золоте можно будет промолчать, а пробирку с тем материалом, что обнаружили на днях в Яман-Голе, оставить здесь. В свою очередь, вольфрамит и молибденит были довольно опасной частью отчета, и Гордин думал: что, если не золото виновато в том, что с ним произошло тогда? Что, если кто-то знал о вольфраме и точно так же, как Снегирева, решил избавиться и от него? Если бы Санников не признался сам, он бы ни в жизнь не догадался, что у них в партии есть оперативник – точно так же могло быть и в той партии, которую он возглавлял шесть лет назад. Ведь не только он набирает работников и не только главный геолог экспедиции согласовывает их кандидатуры. Есть куда больше формальностей, о которых, как говорится, знать им необязательно…
Вольфрамит, молибденит и золото оказались именно в этих местах – это хорошо, но теперь весьма небезопасно. Кто-то пытался саботировать работу, отвязав у реки ящики от страховки. Кто-то отправил ночью сообщение азбукой Морзе – неизвестно, куда, кому и зачем. У него снова пытались украсть отчеты, но благодаря тому, что многие рабочие так или иначе вели собственную отчетность, а Катя попросила записи у всех, он сумел восстановить почти все. Коля погиб… Юрий Руденко, участник предыдущего состава экспедиции, убит подлым выстрелом в спину… Кто это сделал, зачем? Ответа у Гордина не было. Подозревать он мог многих – и в то же время не хотел обвинять никого. Еще и Санников…
Гордин невесело усмехнулся и покачал головой. Случилось уже слишком много, чтобы его работу можно было считать обыкновенной. Оставалось только надеяться, что Иркутск – не Москва, и там скорее поверят его честности.
Утром он выбрался из укрытия рано, едва закончился дождь. Лагерь притих, подавленный горечью и тяжестью двух смертей, и небо висело над горами, низкое, серое, тяжелое, однако за рекой быстро светлело, из темно-синего перетекало в фиолетовый, малиновый, золотистый. Туман тянулся сквозь изумрудную хвою и висел так низко, что можно было погрузить в него руки, как в холодное вязкое облако. О жаре, которая царила в июле, теперь можно было лишь вспоминать, однако Гордин прошелся по каменной кромке и, пока никто не видел под высоким берегом, разделся и смело шагнул в холодный поток. Ледяная вода хлынула с разбегу, сбила его с ног, и он окунулся с головой; чудом удержавшись от того, чтобы закричать, вынырнул, отфыркиваясь, встряхнулся и, осторожно ступая по большим скользким камням, выбрался на твердую землю. Кое-как наскоро растер закоченевшие ноги полотенцем, надел брюки и наклонился, чтобы стряхнуть воду с отросших волос, но неожиданно зашуршала за спиной осыпь. Он резко обернулся – сам ведь просил всех быть осторожнее, – и увидел Катю.
Она стояла на скалистом уступе в нерешительности, прижимая к себе полотенце и сверток чистой одежды, и раннее солнце, пробившись сквозь тучи, зацепилось и засияло золотом на ее волосах. Гордин смущенно отвернулся и принялся натягивать рубашку, как назло, не попадая руками в рукава и промахиваясь мимо пуговиц. А она смотрела на него, будто впервые видела, и сквозь уже привычную горечь и задумчивость в ее глазах промелькнули удивление и… неужели восхищение?
Давно ли она так наблюдала за ним? Или пришла только что?
Гордин тряхнул головой, разбрызгивая воду с волос, вытер лоб рукавом и в три шага вскарабкался на уступ к ней; она сделала шаг назад, и он инстинктивно обхватил ее рукой за пояс, чтобы не оступилась. Почему всякий раз, прикасаясь к ней случайно, нарочно ли, он заливается краской, как мальчишка, на которого обернулась симпатичная отличница с первой парты? Какие уж тут чувства? Ему недавно исполнилось тридцать семь…
– Речка свободна, – пошутил Гордин и, легко подняв Катю в воздух, поставил на ноги на плоский камень ниже себя. Она тоже с чего-то вздумала краснеть, на мгновение испугавшись, схватилась за его плечи, но, оказавшись на твердой земле, сразу же отпустила.
– Извини, что помешала.
– Ничуть, – хотел улыбнуться, но получилось криво. – Я постою вон там, – он махнул рукой на пологое место, где сплелись в вечном объятии две старых сосны. – Не бойся, смотреть не буду.
Катя усмехнулась, но, видно, поняла, что он боится оставить ее одну, раз уж она не спит, и согласилась. Гордин забрался под широкую и прохладную сосновую тень и, как обещал, отвернулся, а она спустилась к воде.
Пахло смолой и хвоей, и легкий теплый ветер сквозь утренний холод будто обнимал за плечи мягкими невесомыми ладонями. Некоторое время Гордин честно смотрел на тайгу, но за недели экспедиции этот лес, измученный буреломом, порядком успевал надоесть, и сначала Олег Иванович прикрыл глаза, но, не удержавшись, осторожно повернулся, стараясь не зашуметь.
Катя уже вышла из воды, дрожа от бодрящего холода и переступая с ноги на ногу на неудобных, скользких камнях, и невероятных усилий стоило ему остаться на месте и не подбежать к ней, чтобы обнять, прижать к себе, закутать в сухую и теплую штормовку, чтобы не дрожала, чтобы не мерзла. Но также он понимал и другое: ей это нравится. Ей нравится быть сильной, нравятся эти горы и эта река, и, что бы ни случилось, далекая и неведомая тайга ей, впрочем, как и ему, всегда будет милее уютной городской квартиры.
Рассветное солнце тонкими лучами словно насквозь пронизывало стройную, легкую фигурку девушки, переливалось на ее мокрых волосах, как живое золото, а когда она тряхнула головой, разбрызгивая воду, во все стороны разлетелись сверкающие капли. Она поспешно вскочила в чистые брюки и в два изящных движения натянула голубую водолазку, откинула короткие пряди одной рукой, как будто догадывалась, что он смотрит, и неосознанно старалась казаться чуточку нежнее и красивее. Он и правда смотрел, но не понимал, зачем – ведь она и без того так хороша, что всякий раз, встречаясь с ее таежными глазами, он мучительно краснеет…
Неожиданно Катя обернулась первая и закричала, замахала кому-то. Туман над рекой шевельнулся, выпуская троих человек с рюкзаками и четверку тяжело навьюченных лошадей за ними – это был маленький отряд Званцова, и Гордин поспешно спустился со своего поста, обменялся с молодым бригадиром крепким рукопожатием, похлопал его по плечу. Андрей все еще сильно хромал, припадая на правую ногу, но палку уже куда-то выбросил, да и в целом выглядел намного бодрее, чем в первую неделю после травмы. Он был из тех людей, которых труд и в самом деле может лечить.
Катя кинула полотенце через плечо и завязала мокрые волосы в низкий коротенький хвост. Гордин посмотрел на нее, провел ладонью по лицу, прогоняя наваждение и стараясь забыть о том, как солнце плавало в тумане, освещая золотыми нитями стройную девичью фигурку.
– Что у вас тут… – Андрей окинул взглядом реку и притихший берег лагеря и осекся. Времени было уже достаточно, и лагерь немного ожил, но рабочие бродили, как неприкаянные, и никто не разжег костер, не захотел заниматься чаем. Подавленные и обеспокоенные, все будто разом забыли о себе.
– Мы нашли хозяина рюкзака и собаки, – тихо произнес Гордин, обернувшись в сторону пещер. – Юрий Руденко из бригады Михаила Егоровича Дымова. Он ушел, когда Снегирева отправили в город. Кто-то убил его и бросил там, в пещере…
– Руденко убит? – переспросил Андрей, и голос его сделался хриплым и чужим. – А Коля?.. Олег Иванович! Что же вы молчите?
– Коля погиб, – ответил Гордин, не глядя на него. – Пещеры камнеопасны, но вот что произошло на самом деле… Несчастный случай, обвал из-за громкого шума, или кем-то все это было подстроено. Я не знаю. Так что мне, Андрей, понадобится твоя помощь. Поднимайте все это на поляну, буди ребят и начинайте ставить лагерь. А мне в штабе пусть твой радист станцию настроит. Будем до Иркутска дозваниваться.
Званцов кивнул и, махнув рукой своим спутникам, медленно пошел к лагерю. По его круглому, живому лицу всегда можно было понять, что он думает и чувствует, и сейчас он был удивлен и опечален – Гордин нарочно занял его важными делами, чтобы ему стало легче. Начальник партии знал его не слишком хорошо, но точно знал, что, как бы ни было трудно, Званцов не подведет.
Пропустив вперед Катю, начальник партии тоже поднялся в лагерь. Жизнь партии текла своим чередом – даже прораб, проснувшись и собравшись с духом, сидел у затухающего костра, склонившись над топографическими снимками этих квадратов за каньоном. Другой работник по фамилии Кравченко, связист Званцова, уже занялся радиостанцией: нашел сухое место под самым большим тентом, где разместили штабную палатку, расчистил площадку на плоском камне и расположил внушительную коробку станции там. Антенну вытянул между двумя соснами, и она тревожно и тонко загудела на ветру, закопал заземление, подкрутил настроечную шкалу и аккуратно выравнивал ее до тех пор, пока шипение и треск не превратились в слабый, но хорошо различимый сигнал. Коля сделал бы это быстрее и точнее. Гордин потер переносицу под очками. Коли больше нет.
Когда настроились на нужную частоту, Гордин сам сел за кнопку передачи. Погода была не самой лучшей для сообщения, и он в целом знал, как управляться с радиопередачей, а потому торопился, ведь когда выпадет погодное окно, оно может пропасть в любой момент. Слегка увеличивая и уменьшая частоту, он наконец настроился на "четверку" и аккуратно прижал нужную кнопку. Сигнал пошел.
– Штаб вызывает Город, Город, ответьте, прием. Штаб вызывает Город, Город, ответьте... Город, ответьте!
Из-за тумана и ветряных помех сигнал то и дело срывался, шелестел и скрипел помехами, сквозь которые изредка пробивался неясный голос. Радист заскучал, откинувшись к стволу дерева, подходили Дымов, Молчанов, кто-то еще, но Гордин, не обращая ни на кого внимания, упрямо стучал по кнопке передачи:
– Штаб вызывает Город...
– Город слушает, – наконец раздался по ту сторону сигнала густой бас с легким бурятским акцентом. – Штаб, как слышите, прием?
– Слышу вас хорошо! – он встрепенулся, зажал колесико частоты, фиксируя на нужном уровне. – Говорит начальник Яман-Гольской партии Гордин. У нас ЧП, повторяю, в Шумакском районе ЧП, запрашиваю санитарный вылет. Как поняли, прием?
Радио кашлянуло, фыркнуло и зашлось в приступе помех, а потом сквозь этот треск и шипение вместо связиста отдела пробрался голос руководителя экспедиций по цветной металлургии:
– Штаб, прием! Вы там что, озверели? За один сезон третье ЧП в Тунках! Вы что, издеваетесь?
– Город, два человека погибли, один убит из огнестрела. Требую санитарный вылет, как поняли, прием?
– Мать моя Родина, Штаб! Что там творится у вас? Будет вам вертолет, но молись, чтоб тебя в тюрьму не посадили! Координаты давай!
Радист поспешно встал и подтолкнул листок с криво нацарапанными цифрами. Гордин продиктовал, повторил, убедился, что приняли и что вылет будет, закончил сеанс связи и откинулся на тряпичную спинку походного стула, запрокинув голову в низкое серое небо. Громкий голос начальника отдела экспедиций все еще гремел в голове, и голова у него разболелась, однако как минимум вертолета он добился – и то хорошо. Значит, будет возможность прилететь в Иркутск и доложить обо всем лично. Может быть, лично его услышат. Может быть, поймут. Он думал, что уже готов ко всему, но понял, что, сталкиваясь с собственным прошлым, человек вдруг оказывается удивительно слабым перед иррациональным страхом того, что все повторится, даже если он прав. Особенно если он прав.
Званцов слышал почти весь разговор. Вынув из-за пазухи куртки пробирку, протянул ее начальнику на раскрытой руке:
– Олег Иванович, давайте хоть я вас обрадую. Нашли километром выше, чем Иван Ильич. В общем, в этом же русле.
Позвали Санникова, сравнили обнаруженные крупицы. К радости геологов, они оказались примерно одинакового размера, оттенка, похожим образом закреплялись в черном кварце – на сколах виднелись остатки кварцевой породы, а значит, все эти крупицы золота могли вымываться из одной жилы. Рассмотрев их под увеличительным стеклом и счистив остатки кварца, Гордин задумчиво оглядел золото и сопутствующую ему породу, даже позволил себе улыбнуться: это было хорошо. Два найденных образца – лучше, чем один, и хотя они крошечные, это все равно намного лучше, чем ничего. Санников смотрел на это золото скорее удрученно, и Гордин, помня их разговор ночью на скалах, тоже не знал, радоваться ему или думать, как бы представить отчеты так, чтобы доклад не был сплошным враньем, а масштабы золота и вольфрамита могли оценить те, кого целенаправленно припишут к партии конкретно для этих целей. Он больше не хотел прятаться, понимая, что честным быть легче.
Остаток дня пришлось потратить на то, чтобы перенести в отчет все события последних дней. Это оказалось не так-то просто, хотя помнил он все идеально; одна деталь тянула за собой множество других, а как описать все это, не высказывая собственных подозрений и не выдавая ничьих других, – это было труднее. Потратив пару часов на порядком надоевшее, но необходимое копирование и сборы, Гордин распорядился, чтобы те, кто свободен, развязали тенты посреди поляны, перенесли палатки ближе к лесу, а взамен расставили шесть самых больших и мощных фонарей в форме круга, чтобы хоть как-нибудь обозначить посадочную площадку.
Вертолет прилетел вечером. Санитарный рейс с красным крестом на зеленом боку выглядел тревожно, и чем ближе подходило время, тем сильнее Гордин волновался, хотя и понимал, что ничего противозаконного и нарушающего правила экспедиции он не совершал – но под его ответственность шли и мелкие нарушения вроде ящиков и передачи таинственного сообщения, и куда более тяжелые события. Молчанов отвел санитаров в пещеру, и погибших удалось поднять на носилках, хотя и с трудом...
Каждый день совершалось по несколько рейсов, и Яман-Гольская партия была не единственной на Восточном Саяне. Пилот уже начал заводиться, когда носилки подняли и закрепили на борту, и тогда Гордин подошел к нему, замахал рукой, прося опустить окно.
– Чего вам? – крикнул пилот, молодой парнишка, сквозь шум винта.
– Мне бы в Иркутск!..
– Ну садитесь! Только вещей не берите много, у нас и так перегруз!
– Понял! – отозвался Гордин и уже привычным движением кинул в салон вертолета небольшой рюкзак, собранный на несколько дней. Несколько работников вышли его проводить. Своим заместителем на время отсутствия он поставил Молчанова, потому что по официальным документам Молчанов заместителем и был назначен, однако начальник партии просил Андрея Званцова не останавливать геологические работы, вне зависимости от его присутствия. Званцов справится с руководством, ему бригадой меньше, бригадой больше – и разницы никакой.
Вещи уже были закреплены, и пилот ругался в кабине, и санитар кричал из салона, однако Гордин медлил, то и дело оглядываясь в сторону лагеря. Он искал только одну палатку, спрятанную в густой хвойной зелени, и поэтому все никак не хотел улетать, надеясь, что Катя выйдет, хотя бы на минуту, но ее все не было, и не было, и...
Вздохнув, Гордин схватился за поручни и поставил ногу на ступеньку, чтобы подтянуться в салон, но неожиданно рука соскользнула с холодного железа.
– Олег!
Он обернулся и увидел ее. Она бежала к вертолету, ветер от винта трепал ее волосы, а щеки раскраснелись от быстрого бега, и она что-то крикнула еще, но сквозь шум винта он не услышал. Она подбежала, так и не остановившись, и он подхватил ее с земли, крепко прижал к себе. Она вскрикнула, потеряв под ногами твердую землю, и ее тонкие руки обхватили его за шею.
– Береги себя, – выдохнула она, глядя на него снизу вверх. Руки соскользнули с его плеч, и теплые ладони нежно и ласково коснулись щек. Он порадовался, что перед городом не забыл старательно побриться.
– Будь осторожен, – повторила Катя. Ее глаза блестели, но она не плакала. – И возвращайся... Пожалуйста, возвращайся!
Всегда легче возвращаться, когда кто-то ждет. Как будто маяк на твоем родном берегу ярко вспыхивает всякий раз, когда ты приходишь.
– Все будет хорошо, – повторил он в который раз за это время. Хотел добавить что-то еще, что Званцов и Санников в случае чего непременно помогут, и чтобы она не забывала отдыхать, и чтобы за него не беспокоилась, но не получилось больше ничего сказать, потому что, встав на носочки, Катя закрыла глаза и прильнула поцелуем к его сухим, обветренным губам.
Он подхватил ее за талию одной рукой, другая мягко легла на затылок, путаясь пальцами в золоте коротких волос. Он гладил и перебирал ее пряди, целовал осторожно и бережно, чувствуя каждую трещинку на ее губах, и так старался ни на секунду не сделать ей больно, словно впервые прикасался к женщине. Вместо привычной глухой боли в груди разливалось тепло, и было так хорошо и так странно, что хотелось ущипнуть себя за руку – неужели не сон?.. Но еще больше хотелось, чтобы никогда не заканчивался этот короткий и удивительно-нежный миг.
Но винт разгонялся, и ветер свистел в лопастях, и из низин наверх уже выползала ночь – а рейс у санитарного борта не последний.
– Олег Иваныч! Летим или нет?!
– Иду! – досадно крикнул Гордин.
XXXII
В маленьком поселке и почта была маленькая: всех посетителей Антонина Даниловна Сагарбаева знала по имени-отчеству, с каждым успевала побеседовать, а кому предлагала и чаю, и конфет. Письма ложились в почтовый ящик с благоговейным шорохом, телеграммы переписывались так бережно и тщательно, будто несли в себе, по меньшей мере, партийный секрет, а сами посетители разговаривали с Антониной Даниловной так уважительно и приветливо, будто от нее одной зависела судьба всех этих улетающих и прилетающих конвертов.
Антонина Даниловна проработала на почте без малого сорок пять лет, однако со временем глаза стали видеть хуже, ноги болели так, что не только по поселку, но и по избе она ходила с трудом, зимой то и дело прихватывало спину – ни вздохнуть, ни повернуться, и дети настояли на том, чтобы мать перебралась к ним, в город. Здесь, в Иркутске, она тоже устроилась на почту, хотя и должность, и работы были совсем другими, без дела сидеть она не могла, да и, что уж говорить – любила она эти письма. Эти радостные улыбки получателей, заинтересованные, любопытные взгляды отправляющих, дрожащие пальцы, старающиеся поскорее вскрыть конверт, чтобы увидеть знакомый почерк…
Здесь ничего этого не было. Никто не знал ни ее имени, ни даже ее лица толком. Те, кто приходил на почту, долго там не задерживались. Конверты и телеграммы протягивали в небольшое окошечко, за которым и человека-то разглядеть было трудно, – о том, чтобы выпить чаю, не могло быть и речи, а разговаривать о жизни, о погоде, о внуках ни у кого не было времени.
И все-таки Антонина Даниловна любила свою работу. Ей нравилось чувствовать себя причастной к тому, что куда-то на другой конец Советского Союза летит-торопится телеграмма “молния”, и она может набрать ее побыстрее, чтобы “молния” точно долетела в срок. А вот тихая, грустная девушка в красном берете пытается втиснуть в конверт штук пятнадцать страниц, исписанных крупным, изящным и нежным почерком – и Антонина предлагает конверт побольше, доплатить пять копеек. А вот, следующий в очереди, мужчина лет тридцати пяти в потертой кожанке и серой водолазке с высоким горлом – геолог, нефтяник или строитель. Они, когда с “поля” в город выходят, у всех глаза такие внимательные и в то же время потерянные. Привычным движением поправив очки на носу карандашом, он неуклюже нагнулся, скользнул взглядом по окошку почтового отделения:
– Здравствуйте. Гордин Олег Иванович. На адрес горного института. Есть что-нибудь для меня?
Антонина Даниловна, пряча улыбку, придвинула к себе папку неразобранных адресатами писем и телеграмм. Беззвучно шевеля губами и повторяя его простую фамилию, она пролистала все бумаги и протянула ему два серовато-желтых конверта:
– Вот ваши, до востребования. Что ж не забираете так долго.
– Работаем, пока сезон, – он смущенно улыбнулся, пожав плечами, и исчез, выпрямившись за окошком. – Спасибо, – добавил уже его голос откуда-то сверху, и к окошку Антонины Даниловны подошел следующий адресат. Да, угадала – наверное, геолог или строитель. Вон руки-то какие – сильные, темные, загорелые.
Гордин, отойдя от почтового окошка, раздобыл у паренька из очереди перочинный нож и торопливо вскрыл телеграммы. Одна – от коллеги из института, с кафедры цветной металлургии, другая – от соседа снизу, Володи Сеничева. Отправители показались ему совсем уж неожиданными лицами, но сезон длится больше четырех месяцев, в Москве за это время много чего могло произойти – для чего же понадобилось отправлять ему срочную, до востребования?..
На первой телеграмме, наклеенной аккуратно и педантично, виднелись мелкие строчки. Чтобы сразу прочитать все, он вскрыл обе телеграммы и всмотрелся в наклеенную строку.
“Подлужный болен зпт лаборатория прикрыта зпт будешь Москве зайди кафедру = Стрельников”
“Тетя Даша тяжелом состоянии немедленно приезжай = Володя факт болезни заверяет Московская областная больница врач Аксенов”
Вторая телеграмма выскользнула на пол и упала к его ботинкам, а он словно и не заметил – только бессильно прислонился спиной к стене и прикусил губу. Но долго раздумывать было некогда; телеграммы “до востребования” могут лежать в отделе неизвестно сколько, бывает и так, что месяцами ждут своего получателя и не дожидаются. Гордин невольно подумал, есть ли телеграммы на имя Коли Белькова, Юры Руденко. Писал ли кто-нибудь им в партию, тоже “до востребования”, которого уже никогда не случится?
– Простите… Извините… Я только спрошу, – случайно толкнув невысокого мужичка в картузе, Гордин протиснулся к почтовому окошку, надеясь застать ту миловидную старушку в горошковом платке, что выдала ему бумаги. – Простите, я получил вот только что… А давно они ждут?
– Так неделю уж, сынок, – словоохотливо откликнулась старушка. – Одна точно, а какая – то я не помню…
Спешно поблагодарив, Гордин подхватил телеграмму с пола и спрятал за отворот куртки. Сердце колотилось как бешеное, а лекарства он, как назло, не взял, и потому только крепко сцепил руки замком за спиной – это тоже помогало успокоиться. Сперва нужно прийти в обком и доложить о случившемся, чтоб дело передали милиции – и потом он будет решать свои личные вопросы, какими бы тяжелыми они не оказались.
Обком партии находился в центре города, в старом здании с колоннами и лепниной. Тогда он входил сюда с чувством гордости, с докладом о перспективах Зун-Холбинского месторождения, с верой в то, что его проект принесет пользу. Теперь же он шагал в сторону главного входа с чувством совсем другим – тяжелым, как камень в груди: разговор будет трудным. Может быть, ему не поверят. И все же попытаться стоило.
Он поднялся по широким ступеням, прошел через массивные двери и оказался в просторном вестибюле, где пахло казенным сукном, пылью и старым деревом. За стойкой дежурного сидел пожилой мужчина в форме, с усталым и равнодушным лицом. Гордин назвал себя, объяснил, что ему нужно в отдел экспедиций, к товарищу Руденко – однофамильцу, похоже, погибшего в партии Юрия. Дежурный долго смотрел на его документы, зевая, потом поднял трубку внутреннего телефона, доложил куда-то и кивнул:
– Проходите. Второй этаж, кабинет двадцать три. Вас ждут.
Гордин поднялся по лестнице, прошел по длинному коридору с высокими потолками и портретами на стенах, и остановился у двери с табличкой «Отдел экспедиций и геологоразведки». Постоял секунду, скрестил руки за спиной, собираясь с духом, потом постучал и распахнул дверь. Кабинет казался большим, но тесным от мебели: столы, шкафы с папками, карты на стенах, карты на столах, карты даже на подоконнике. За широким столом сидел грузный мужчина лет пятидесяти, с полным лицом, гладко выбритыми щеками и лысиной, которую прикрывал, зачесывая назад редкие рыжеватые волосы.
– Здравствуйте, Петр Алексеевич, – Гордин неуверенно остановился на краю ковра, снял очки, протер краем водолазки, надел обратно, скрывая волнение. – Мне сказали, что вы ждете.
– А, это вы Гордин с Шумака, – не очень-то радушно буркнул Руденко, закрывая книгу учета. – Договаривались на пятнадцатое августа, но сегодня седьмое. Цель планового визита?
– По плану я должен был запросить месячное снабжение. В июле мое заявление проигнорировали, решил обратиться лично.
– Так бывает, – пожал плечами Руденко, отчего вся его большая и грузная фигура легонько вздрогнула. – Не вы одни там на Саянах, иная партия инструменты месяцами ждет, а вам все вынь да положь. Экие торопыги, что Снегирев, что вы. Ладно, давайте сюда ваш список, посмотрим, что можно сделать. Так… – Гордин с готовностью протянул его несколько страниц, исписанных крупным, размашистым почерком завхоза Трофимова с приписками от разных рабочих, у кого что испортилось. – Три палатки… продовольствие, понятно… “Амурец-100”? На кой черт вам “Амурец”?
– “Амурец-100” используется для ударно-канатного бурения, если мы ищем золото, – начал было Гордин, но Руденко его перебил, неопределенно взмахнув рукой:
– Я в курсе, для чего нужен “Амурец” вообще. Вам-то он зачем, если у вас вольфрамит и молибденит?
– Дело в том, что мы разведываем вольфрамит более быстрым и удобным, так сказать, способом. Этот способ – моя разработка, пока идет успешно, но для лучших и более быстрых результатов нам нужно бурение. Золото в Тункинской долине часто встречается в полиметаллическом оруденении, то есть, в одной кварцевой или полево-шпатовой жиле может находиться достаточное количество рудных минералов и других металлов, помимо золота. Вольфрамит кристаллизуется при высочайшей температуре, а золоту требуется намного более низкая. Это значит, что если мы находим на выносе жилы золото или хотя бы разного рода пириты, то можно думать о вольфрамите в глубине породы. Бурение поможет нам ускорить разведку в разы.
Начальник экспедиционного отдела задумчиво погладил округлый подбородок, причесал тонкие жидкие волосы над блестящей лысиной и поджал губы с некоторым довольством, как будто и в самом деле ему понравились слова геолога. Гордин с надеждой подался вперед:
– Ну что скажете, можем запросить?
– Запросить-то можем, за спрос денег не берут, – проговорил Руденко медленно, глядя в стол и упираясь в него обеими руками так, будто боялся, что тот сейчас взлетит. – Но вы мне еще вот что скажите, товарищ Гордин. Мы с вами вчера связывались по радио, и вы мне доложили про ЧП. Что там у вас произошло?
Гордин вздохнул. Казалось, он уже наизусть выучил ответ на этот вопрос, и все-таки с каждым новым интересующимся нужно было подобрать другие, подходящие слова. Здесь, в представительстве партии, не нужны были ни имена, ни личные трагедии – требовалось доложить факты, цифры, обстановку. Гордин доложил, как требовалось, и почувствовал, как внутри сворачивается колючий комок: это неправильно, так нельзя, за каждым фактом – история человеческой жизни и смерти, а ведь они были совсем молодые, и, если бы у Гордина были дети, Коля Бельков мог бы быть чуть старше его сына… Он потер переносицу под очками, прогоняя такие страшные мысли.
Руденко выслушал его, изредка кивая, но после этого долго молчал, поглаживая подбородок и отстраненно глядя в окно, и начальнику партии становилось все сильнее не по себе от этого повисшего неопределенного молчания. Когд Руденко заговорил, стрелки часов успели подползти к следующей отметке.
– Значит, так, товарищ Гордин, – произнес он наконец, отклонившись на стуле и слегка хлопнув ладонями по обтянутой сукном столешнице. – По геологии я тебе не судья, ты специалист, решать тебе. Идея с бурением хорошая. Насчет установки попробую договориться, и ее к вам вместе с продовольствием отправят… ну, если все хорошо будет, то завтра-послезавтра. А вот насчет ЧП твоего, тут дела обстоят по-другому.
Руденко встал из-за стола и оказался неожиданно высоким и грузным, как тяжелый шкаф. Пройдясь от стола к окну, он добавил:
– В Тункинских гольцах третий раз за сезон что-то происходит. Я понятия не имею, что там у вас творится, но ясно одно – работает преступник. Или даже группа. Начальник, между прочим, уполномочен организовать задержание или увольнение в таком случае, а иначе будет считаться невыполнением обязанностей… Понятно?
– Понятно.
– Да ни хрена тебе не понятно, – вдруг повысил голос Руденко и резко развернулся у окна, оперевшись руками на подоконник. – Если хоть что-нибудь, хоть одна бумажка, хоть один камень окажется свидетельством против тебя, ты за такое лет на пятнадцать можешь сесть по соучастию. А можешь и под политическую статью пойти. Особо тяжкое политическое – расстрел. Ясно тебе, Гордин?
Он только молча кивнул, в упор разглядывая носки своих ботинок.
– Я вызываю милицию, и пусть дальше они с тобой и с твоими ЧП разбираются. Снабжение вам вертолетом передадут. Все. Сиди здесь и жди.
Олег Иванович почувствовал, как пол уходит из-под ног: он сидел на стуле, но ему казалось, что он падает в темноту, в пустоту и холод и никак не может остановиться. История повторялась, и он снова оказался в таком положении, из которого выхода было только два, и если первый был очевиден и крайне нежелателен, то второй мог бы считаться чудом, а в чудеса в своей жизни Гордин давно верить перестал. Ну, разве что два маленьких чуда произошли с ним во время работы на Яман-Голе… Золото, обнаруженное в верховьях каньона, и еще одно событие, в котором он и сам себе признаться стеснялся. Вот только солгать этим большим глазам цвета тайги было невозможно, и он думал, что она догадывается. Ах, как не вовремя, как же все это не вовремя…
Он молча разглядывал стены с портретами партийных деятелей, перелистывал копию своего отчета, переписанную от руки второй раз, но теперь этот отчет никому не был нужен. Какая горькая ирония: он так старался спасти все эти данные, а в итоге потерял двух человек, и пусть в гибели Руденко не было никакой его вины, за радиста Колю он сам себя простить не мог.
И еще – эти телеграммы… Какая же из них пришла раньше?
– Петр Алексеевич, – Гордин поднял глаза наконец. – Можно мне сделать звонок? Пожалуйста.
– С милицией будешь разговаривать, – буркнул Руденко, но Гордин встал и подошел вплотную к его столу, закрыв свет из окна.
– Прошу вас. Это не связано с партией. У меня в Москве… – он опустил глаза, замялся, словно боялся сказать, но все-таки сказал: – У меня мать в тяжелом состоянии. Получил сегодня, вот, до востребования, – он вынул из-за отворота куртки небольшой желтоватый конверт и дрогнувшей рукой положил его на стол. – Я не знаю, как долго телеграмма ждала. Но мама может не дождаться. Пожалуйста, дайте мне позвонить.
– У них тоже мама была, – сердито отрезал начальник экспедиции, мотнув подбородком в сторону окна, но Гордин понимал, о ком он говорит. – А еще папа был. Ты знаешь, как вашего второго погибшего геолога звали? – он вскочил, сорвался на крик. – Знаешь, нет?
Начальник отдела экспедиций выдохнул и вытер со лба испарину. Не дожидаясь ответа, он сказал сам, и голос его сделался глухим и тихим:
– Юрий Петрович. Руденко Юрий Петрович…
Эти слова ударили Гордина, как пощечина. Он шагнул назад и медленно опустился на стул, понял, что позвонить ему не дадут, и не потому, что Руденко-старший просто так на него зол или хочет как-то отомстить за сына – этим Юрию уже никак не помочь и ничего не исправить, – но люди, которым больно, не чувствуют боли других, оглушенные своей собственной. Просить, умолять… Все будет бесполезно.
В кабинет вскоре пришли двое: мужчина и женщина в милицейской форме. Милиционер был немолод, невысокий, кругленький, усатый, чем-то отдаленно напоминал бы Молчанова, если бы стал худым. Женщине на вид было лет тридцать пять – молодая, но с усталым, бледным лицом и тусклыми глазами. Гордин поздоровался, и она кивнула равнодушно, а кругленький милиционер казался вежливее: и ему ответил, и хозяину кабинета руку пожал.
– Пройдемте, товарищ Гордин, – вздохнул он с таким видом, будто ему все это очень не нравилось. Начальник партии в недоумении взглянул на него:
– Куда?
– В отделение. До выяснения обстоятельств. Будем ждать следователя.
Он потянулся к наручникам, пристегнутым к поясу, но Гордин поднялся:
– Не надо, я сам.
– Вот и договорились, – густые усы милиционера успокоенно шевельнулись: видно, ему тоже не слишком хотелось идти на серьезные меры задержания. – Ну, все тогда. На выход.
Иркутск висел над землей в дождливо-туманной серой мгле, и Гордину невольно вспомнилось, как он приехал сюда в начале июня: стояло точно такое же сырое промозглое утро, и он остался в этом городе совсем один, не знал, что будет дальше… Теперь он точно так же оставался в тревожном неведении, и еще тяжелее было от того, что и сообщить-то он никому не мог. И в партии, наверное, теперь не узнают, и мама там, в Москве… Что будет с мамой? Она так тяжело переживала его прошлый арест. Хоть бы никто ей не сказал!
Колючие проволоки, тяжелые, облупившиеся железные двери – все повторялось, как тогда. Изолятор временного содержания в Иркутске один в один походил на тот, в Подмосковье: все тот же бесконечный коридор, неровный каменный пол, железные нары и прикрученный к полу стол. Кроме как мысли о том, что теперь ему сможет помочь только Иван Ильич Санников, да и то – маловероятно, что всего лишь старший оперативник сможет сделать хоть что-то против всей системы, которая упрямо и упорно не давала работать.
Да и как Санников узнает, в конце концов?!
И когда за милиционером закрылась дверь с решетчатым просветом, Гордин устало откинулся головой к стене. Казалось, что в камере еще холоднее, чем на улице; а может быть, это его била дрожь от волнения, и он скрестил руки на груди, пытаясь хоть как-нибудь удержать последнюю каплю тепла. Бессилие и беспомощность, пожалуй, он ненавидел больше всего, но ничего не мог поделать.
Что ж, во всяком случае, ему нечего стыдиться – честным быть легче, хотя и больнее.
XXXIII
Росту Гордин был не то чтобы маленького: на каком-то из медосмотров сказали, что метр семьдесят семь, так он и запомнил. В камере на три шага в ширину и пять – в длину ему казалось тесно, хотя она была почти пустой: железные нары, прикрученный стол без стула, яркая лампочка под потолком, которая горела круглосуточно, изредка неврастенически мигала и не давала уснуть. Зарешеченное окно находилось так высоко, что свет в него почти не проникал, а если и проникал, то тянулся широким лучом по самому потолку. Гордин лежал на жестких нарах без всякой постели, укрывшись городской кожаной курткой, которая была далеко не такая теплая, как горная штормовка, и смотрел на этот тусклый, серый прямоугольник света на потолке. Он не помнил, спал ночью или нет, да и была ли вообще ночь, потому что взяли его довольно скоро, слишком долгим ожиданием мучиться не пришлось.
Молоденький молчаливый конвоир привел его в кабинет на втором этаже, маленький, душный, без окон, с одинокой лампой и двумя стульями по разные стороны сдвинутых столов. Его посадили на стул, и он не сопротивлялся. Яркий белый свет лампы с пронзительной силой ударил по глазам, и он невольно сощурился, борясь с желанием снять очки, но руки велели держать на столе и никуда не убирать. По другую сторону сидел, вероятно, следователь: сухощавый, жилистый, лет сорока, с гладко выбритым лицом и глубокими темными глазами, узковатыми, но не совсем восточными. Чуть поодаль, у стены, остановились двое помоложе – конвоиры.
– Гордин Олег Иванович, – механическим голосом прочитал следователь, не поднимая глаз от бумаг. – Образование – высшее, кандидат наук, специальность – геология цветных металлов. Московский институт геологоразведки имени Орджоникидзе, доцент кафедры минералогии и петрографии, временно назначенный начальником Яман-Гольской геологоразведочной партии. Так?
– Так.
– Тридцать семь лет, постоянно проживает в Москве, временно в Иркутске. Семейное положение: не женат, детей нет. Отец – Гордин Иван Николаевич, профессор Московского государственного университета, ветеран Великой Отечественной войны, пенсионер, инвалид. Мать – Гордина Дарья Дмитриевна, учитель начальных классов, пенсионер. Так?
– Так, – глухо повторил он, стараясь, чтобы голос не дрожал. Мама, мама… Что же с ней случилось? Ждет ли она его еще? Дождется ли?
– Общий стаж работы по специальности – пятнадцать лет. В семьдесят пятом году был осужден по статье “О растрате и невыполнении государственного плана”, отбывал наказание сроком семь лет в исправительно-трудовом лагере, освобожден на пятом году досрочно, реабилитирован. Так?
– Так.
Следователь поднял на него глаза. Взгляд был пустой, как у рыбы, без злобы, без интереса, без сочувствия – на него смотрел человек, который делал работу и давно привык к тому, что работа эта грязная.
– Расскажите, как погиб член вашей партии, радист Николай Бельков.
Гордин начал рассказывать. Он говорил спокойно, размеренно, давно уже без эмоций: сказал о том, как Коля вместе с двумя другими членами партии ушел ночью за собакой и как потом не вернулся, как его искали два дня, а нашли случайно, в пещере, под завалом. Он не упоминал ни о чем лишнем, ни о подозрениях, ни о страхах, ни о том, что кто-то мог подстроить камнепад или намеренно сказать Коле об этой пещере. Следователь отстраненно слушал, кивал, что-то записывал. Молодой конвоир в углу сверлил тяжелым, немигающим взглядом, и от этого взгляда сбоку и от слепяще яркой лампы в лицо было не по себе.
– Значит, вы полагаете, что это был несчастный случай? – с прежним безразличием спросил следователь, когда Гордин замолчал и сжал руки замком на столе.
– Да.
– А что скажете про Юрия Руденко? Он тоже погиб случайно?
– Нет. Его убили. Выстрелом в затылок.
– Кто?
– Я не знаю.
Следователь отложил ручку и посмотрел на Гордина долгим, внимательным взглядом. Он никогда не боялся смотреть людям в глаза, но именно сейчас больше всего ему захотелось сжаться и спрятаться под стол.
– Вы не знаете. Вы – начальник партии. Вы отвечаете за всех людей. И вы не знаете, кто убил вашего сотрудника?
– К сожалению, нет, – повторил Гордин, и в его голосе появилась глухая усталость. – Я не следователь. Я в геологоразведке работаю. Даже если бы я был уверен, что это преступление, то не мог бы сказать – чье именно.
– Не можете, не обязаны, – согласился следователь. – Но вы должны были обеспечить безопасность. Вы должны были следить за людьми. Вы должны были предотвратить всякий несчастный случай по вине ваших работников. А вы недосмотрели. И два человека погибли. Один – убит. Это ваша ответственность.
– Моя ответственность, но не моя вина, – вздохнул Гордин.
– А чья? – следователь подался вперед, и в его глазах впервые мелькнуло что-то живое, словно интерес, азарт, как у охотника. – Может быть, моя? Или его? – он кивнул в сторону молодого, который устал стоять и привалился плечом к серой стене. – Или, может быть, вы хотите сказать, что это сделал кто-то другой? Кто-то из ваших людей? И вы знаете, но не хотите выдавать?
Гордин поджал губы и промолчал. Он понимал, куда клонит следователь. Догадался, что его пытаются сделать виноватым – не потому, что он виноват в самом деле, просто нужно хотя бы кого-нибудь сделать виноватым, а он для этой роли вполне хорош. Начальник партии, без звучной фамилии, без особенных связей в Москве, уже осужденный когда-то – прекрасный кандидат.
– Я не знаю, кто это сделал, – тихо повторил он. – Но точно не я.
– Вы не знаете, – протянул следователь с насмешкой. – Да… Все так говорят. Все, кто сидит здесь, говорят, что они не виноваты. За что же они тогда сидят? А потом выясняется, что на самом-то деле виноваты. Вы же умный человек, Олег Иванович. Аспирантуру вон закончили, работаете сколько лет, и все в начальниках ходите. Вы же все понимаете. Так что давайте не будем тратить ни мое, ни ваше время. Не хотите про Белькова говорить, расскажите мне тогда про отчеты. Вы сообщили в обкоме, что они пропали, что их украли. Кто украл?
– Я не знаю.
– Ах, не знаете, кто украл отчеты. Кто убил Руденко, кто убил Белькова, вы тоже не знаете. А что вы тогда вообще знаете, Гордин?
– Я знаю, что целью экспедиции был стратегически важный объект, зона, которая может выделить в промышленную добычу вольфрамит и молибденит. И еще знаю, что там же находится легендарное деминское месторождение золота, – в глуховатом голосе начальника партии зазвучала усталая, бессильная злость. – Знаю, что там, наверху, невыгодно, чтобы об этом знали слишком многие. Поэтому погиб Руденко. Поэтому я здесь. А все остальное – не моя работа. Это ваше дело. Вы следователь. Так найдите преступника и в самом деле не тратьте на меня время.
Следователь откинулся на спинку стула, усмехнулся, расправив рубашку на плечах. От сумасбродно яркого света, бьющего в глаза, Гордин видел все остальное в черно-белой дымке, кроме этого желтовато-белого пятна. Он устал. Он проголодался и хотел пить.
– Хорошо, – произнес следователь, едва заметно дернув бровью, как человек, недовольный от того, что никак не может добиться нужного ему ответа. – Если вы и в самом деле ничего не знаете, тогда скажите мне хоть что-нибудь.
– Дайте воды, – не выдержал Гордин.
– Вот скажете, тогда дам. Кто, по-вашему, мог это сделать, если не вы?
Начальник партии снова молчал, уставившись в стол, чтобы не смотреть на эту проклятую лампу. Он понимал, что если назовет Дымова, которого и в самом деле подозревал давно, то его слова могут быть использованы против него самого. Следователь спросит: «А почему вы сразу не задержали его? Почему не сообщили? Почему допустили?» – и тогда снова окажется виноватым начальник. Но он также понимал, что если не скажет ничего, то это будет больше похоже на то, что ему есть, что скрывать.
– У меня есть подозрения, – проговорил он наконец, не без борьбы заставив себя это сказать. – Но нет доказательств. Поэтому я не хочу называть имена людей, которые могут оказаться невиновными.
– Благородно, – тускло усмехнулся следователь. – И бессмысленно так делать. Вы не хотите называть имена, а я думаю, что вы просто покрываете преступника. Надеюсь, понимаете, что это выглядит как соучастие?
– Я никого не покрываю. Просто не хочу оговорить невиновного.
– А не думали о том, что невиновны на самом деле вы? Если вы не назовете преступника, то сами им станете. Кто-то ведь должен отвечать. Если мы никого не сможем обвинить по-настоящему, то вас обвинят просто по факту руководства партией. И укрывательства. А значит, соучастия. Пятнадцать лет, Гордин. Вам сейчас уже тридцать семь. Подумайте хорошенько.
Гордин молчал, смотрел в стол, и хотелось кашлять от сухости во рту, а в голове роились беспорядочные мысли: назвать Дымова просто так, без доказательств, он не имеет права. Назвать Дымова с доказательствами, которые притянуты из таких мелочей, как наблюдения Коли, Санникова, его самого – тоже неправильно. Но кто тогда еще? Хотя бы один или два раза все вели себя так или иначе странно. А у радистов в таком случае опасная работа.
Пока он думал, следователю, видно, все-таки надоело ждать, и он встал.
– Ладно. На сегодня хватит. У вас теперь достаточно времени подумать. Если вы не расскажете мне сами, то мы будем говорить по-другому.
Он спокойно вышел, аккуратно прикрыв железную дверь, и молодой конвоир, будто дождавшись, пока старший уйдет, подошел к арестованному и окинул его сверху вниз неприязненным взглядом.
– Ты понял, что тебе сказали? – спросил он тихо. – Такие, как ты, тут долго не живут. Либо быстро ломаются, либо долго умирают. Так что выбор у тебя небольшой.
Рывком подняв Гордина на ноги, он ударил ребром ладони под грудь – коротко, но так сильно, что весь воздух словно выбило напрочь, и Гордин задохнулся, согнулся пополам, пытался вдохнуть и не сразу смог. Перед глазами вспыхнули белые круги, и он хотел отдышаться, но его уже вытолкали в коридор, и железная дверь грохнула сзади. Было больно, но он слишком устал, чтобы бояться, и сильнее боли была только жажда. Страшно, невыносимо хотелось пить.
К счастью, в жестяной кружке на столе обнаружилась вода, и на закрытую камеру, и на решетку, и на мерзкую желтую лампу ему было плевать: он опрокинул в себя кружку залпом, закашлялся от того, как ледяная вода обожгла изнутри, но сразу же стало легче.
Гордин не думал, что сможет заснуть на холодных и жестких нарах, но провалился, как в черную дыру – мгновенно, без мыслей и кошмаров, и его будто бы сразу же разбудили. Прошло некоторое время, но о том, чтобы выспаться, не могло быть и речи. Ему даже показалось, что это снится: тот же кабинет, тот же следователь с рыбьими глазми, тот же молодой конвоир в углу. Только теперь на столе еще лежала папка – толстая, с множеством страниц, и следователь, открыв ее, начал читать вслух словно бы для себя, как будто кроме него, здесь больше никого не было.
– Акт проверки Зун-Холбинской партии от шестого ноября семьдесят пятого года. В результате проверки установлено, что отчеты не предоставлены, документация отсутствует, материальные ценности не сданы. Начальник партии Гордин объяснить ничего не смог. Версия о краже признана подлогом. Начальник партии признан виновным в растрате государственных средств и невыполнении плана...
– Это шесть лет назад, – заметил Гордин. – Я давно реабилитирован.
– Реабилитирован, – равнодушно согласился следователь. – А теперь посмотрим, что у нас сегодня. Акт проверки Яман-Гольской партии. Отчеты снова отсутствуют. Документация снова не в порядке. Да еще и два человека погибли. Один – убит. Второй – несчастный случай. И снова – начальник партии Гордин. Вы не находите это странным?
– Я нахожу это очень странным, – сердито ответил он. – Я думаю, что кто-то снова пытается меня подставить. Как шесть лет назад. Потому и странно.
– Ну и кто? – насмешливо взглянул следователь, приподняв брови.
– Я не знаю.
– Вы не знаете. И снова не знаете. Вы ничего не знаете, Гордин. Вы – пустое место. Вы – никто. Вы – человек, который не может ответить ни на один вопрос. Зачем вы вообще нужны? Зачем вы работаете? Зачем вы живете тогда, если ничего не знаете?
Он молчал, как и вчера – или пару часов назад? – смотрел в стол и думал о том, что этот человек говорит правду. Он действительно никто. Он в самом не может ответить ни на один вопрос. Пустое место, да. В тридцать семь лет – ни жены, ни детей, ни дома, ни научных достижений, ни заслуг перед институтом, ничего. Зачем ему дальше жить и какая разница, как умереть?
– Ладно, – сжалился следователь. – Давайте еще раз. С самого начала. Расскажите, как погиб Бельков?
Гордин вздохнул и в сотый раз повторил одно и то же. Снова и снова. Про Колю, про пещеру, про камнепад. Руденко, выстрел в затылок, собака, ах да, бригадир нашел в реке рюкзак с тетрадями, но их так размыло, что не смогли прочитать. Отчеты, ящики, посланная кому-то куда-то шифровка. Куда, кому? Я не знаю… Каждый раз следователь задавал одни и те же вопросы: чуть-чуть по-другому, с другой интонацией, с иным подтекстом, пытаясь поймать его на вранье, на ошибке, на противоречии самому себе, но Гордин говорил правду и каждый раз отвечал одно и то же, потому что правда всегда одна.
Но это не помогало. Следователь не верил ему. Или делал вид, что не верит: он искал не правду, а виноватого, а виноватым должен был оказаться Гордин – потому что он для этого был удобным, потому что он здесь, под рукой, ну а система не могла признать, что кто-то другой мог совершить преступление. Система не ошибается. Система не может ошибаться. Значит, виноват тот, кто уже был когда-то под следствием – с чего бы человеку вообще исправляться?
Гордин потерял счет времени. Он не знал, ночь или утро за окном, а может быть, это все еще тянулся один и тот же день, просто время шло так медленно, что он перестал его замечать. Вместо солнца, луны, звезд и бескрайнего таежного неба у него теперь были низкий серый потолок и ослепительно яркая лампа.
Допросы шли постоянно. Иногда его вызывали, когда он сидел, страдая от безделья, иногда будили, иногда тащили просто так, не удосужившись особо разбудить, и он думал, что спит, но все равно отвечал одно и то же – правду, правду, болезненную, неудобную, но единственно настоящую правду. Следователь не кричал, не ругался, не делал ничего – только спрашивал. А вот конвоиры были куда хуже. Они его таскали по коридорам туда-сюда, грубо толкали за стол, включали лампу прямо в глаза, а когда следователь уходил – били молча, даже особенно не стараясь. Однако иногда до того, что он лежал ничком, уткнувшись лбом в холодный каменный пол, и долго не мог даже дышать. От пола пахло плесенью и сыростью. От стен, впрочем, пахло не лучше.
У этих холодных, шершавых и насквозь проплесневелых стен его заставляли стоять часами, и не давали воды, не давали спать – потому что лампочка в камере горела круглосуточно, и заснуть он просто не мог. Потом из камеры куда-то пропали нары, нельзя было прилечь, приходилось все время стоять, и он научился спать стоя, и нескольких мгновений сна хватало, чтобы чувствовать себя живым. Голова давно сделалась тяжелой, как чугун, мысли путались, и он уже сам не понимал, что говорит – правду или бред.
Однажды его привели в кабинет, и там сидел другой следователь. Этот был пожилой, с усталым лицом и добрыми глазами. Он предложил Гордину чаю, а тот не пил ничего, кроме ледяной воды, уже несколько дней (или все-таки часов?), схватил кружку дрожащими руками и обжегся, принялся пить аккуратно, мечтая только о том, чтобы этот крепкий черный чай не заканчивался никогда.
– Олег Иванович, – заговорил пожилой следователь спокойно и мягко. – Я даже не представляю, как вам тяжело. Вы очень устали, хотите просто поспать и поесть. Домой хотите. Да?
– Мне бы в партию, – ответил он хрипло и кашлянул, смутившись собственного, такого чужого голоса. – Меня люди ждут. Работа стоит.
– Я вас отпущу, Олег Иванович. Вернетесь в свою партию, будете дальше работать, никто вам и слова не скажет, – добавил следователь еще мягче. – Но сначала вы должны мне помочь. Не желаете им правду говорить – расскажите мне… Хотите еще чаю?
Он хотел бы целый чайник этого чаю, котелок, кастрюлю, ведро. Но согласиться – это была бы слабость, и он отодвинул кружку, покачав головой.
– Не хотите, – усмехнулся “новый” следователь, и взгляд его добрых глаз сделался таким же холодным и жестким. – Хорошо. Тогда расскажите мне про золото. Нашли вы свое золото?
– Предполагаю, что да. Но пока не знаем. Не…
– Опять не знаете? Может быть, вы про него в отчете написали? А отчеты пропали. Их у вас сейчас нет. И в прошлый раз они у вас пропали. Не находите это странным?
– Очень странно.
– И что думаете, кто их украл?
– Я не знаю.
– Вы не знаете. Опять не знаете. Олег Иванович, вы понимаете, что это очень, очень плохо? Посудите сами. Вы – начальник партии. Партия нашла золото. А кроме золота, у вас там еще и другие полезные ископаемые, или как вы их там называете. Вольфрамит, касситерит, молибденит. Много, правда? А отчеты пропали. Люди погибли. И вы, товарищ начальник, ничего не знаете. Так же не бывает, верно? – голос следователя снова зазвучал обманчиво мягко. – Скажите, кого вы подозреваете, и вас, может быть, оставят в покое. Назовите имена.
– Это ничего не изменит.
– Ну как же, ничего? С вас будут сняты обвинения, а под суд пойдет настоящий преступник. Вы же не хотите, чтобы вас считали преступником. Ну, скажете вы или нет, кого нам подозревать вместо вас?
– Не могу, – устало ответил Гордин. – Я не уверен. Я не имею права обвинять просто так.
– Вам пятнадцать лет по статье грозит. А может, и пожизненное, если одно на другое наложится. Обвинять, значит, без доказательств вам жаль. А неужели вам себя не жаль? Вы же погибнете там. Вы ученый, исследователь, сорока даже нет. Вам бы еще жить и жить. А вы по статье пойдете. Почти на всю жизнь, ну или вот на всю.
– По какой статье? Объясните, в чем конкретно моя вина?
– Да какая вам разница, вы что, законы знаете наизусть? Лучше бы вы про отчеты знали. Про смерть людей своей партии знали. Больше вам ничего знать не обязательно. Ну так что? Дальше будем играть в благородных?
Гордин не ответил, следователь грузно встал и вышел. А он остался сидеть за столом, с пустой кружкой в руках, и лампа по-прежнему смотрела на него слепым желтым кругом, а в голове была только одна безумная, но теперь понятная ему мысль: «Он прав. Если я не назову – то сяду. А если назову – могу оговорить невиновного. И тогда все, что мы делали, все, за что мы боролись, все, ради чего я жил, – все это окажется напрасным».
Он закрыл глаза. Не сдаваться. Говорить правду. Назвать Дымова – потому что в этом он был почти уверен. Если не назвать, будет хуже. Это только кажется, что хуже уже некуда.
После этого допросы шли волнами. То несколько дней подряд, с утра до ночи, то неделя тишины – и тогда Гордин стоял у себя в камере, глядя в стену, и думал, что одиночество страшнее всего, потому что в тишине просыпались мысли, и от этих мыслей было мучительно больно. Мама, отец. Профессор Подлужный. Партия. Катя. Катюша…
Спать не давали. Есть не давали. Раз в какое-то время давали воду и сухари, но от сухарей першило в горле и только больше хотелось пить, и он их не ел. Как только он закрывал глаза и пытался поспать хотя бы стоя, дверь открывалась и появлялся молодой конвоир. Гордин их не запоминал: может быть, это был один и тот же человек, а может, и нет. Били они все равно одинаково.
– Расскажите, как погиб Бельков. Расскажите, кто убил Руденко. Расскажите, куда пропали отчеты, кто их украл, куда вы их дели, расскажите, расскажите, расскажите.
И он рассказывал снова и снова. Голос сделался хриплым, потом сорвался и остался только тихий, безжизненный полушепот. Он говорил и говорил, и кашлял, задыхаясь от ударов под ребра, а слова теряли смысл, превращались в набор звуков, а следователь слушал, кивал, задавал вопросы, и голос его был ровным, спокойным, как у машины.
Когда после очередного удара он кашлял так, что едва не задохнулся, бить стали по-другому. Очки сломались в первый же день, и он закрепил их шнурком от ботинка – точно знал, что если будет вместо людей видеть размытые пятна, точно сойдет с ума. Кое-как пытался закрыть лицо, но это было бесполезно; очки слетали сразу же, стоило ему раз согнуться, и его били, куда дотягивались. Он уже и не чувствовал ничего, кроме одной сплошной боли. Из разбитой губы текла кровь, на щеке и над бровью что-то сильно саднило, да и сердце прихватывать стало несравнимо чаще, но он ничего никому не говорил. Не было смысла жаловаться. Никто не собирался его жалеть – они хотели признания, признания в том, чего он не совершал.
Как-то, в очередной раз сплюнув кровь с разбитых губ и с трудом уняв простреливающую боль в груди, он тихо сказал про Дымова. Вспомнил, как тот оговорился про пещеру, в которой в самом деле нашли Колю и Юру, – следователь слушал, удовлетворенно кивал, записывал. А потом сказал:
– Вот видите, все вы знаете.
Однажды его привели в кабинет, и там сидели трое. Оба следователя, которые уже с ним разговаривали столько раз, теперь смотрели молча, а третий, незнакомый, в штатском, с толстым портфелем и такими же холодными глазами, достал папку, положил на стол и раскрыл.
– Гордин Олег Иванович, – произнес он. – Вы утверждаете, что невиновны. Но у нас есть показания. Ваших товарищей. Ваших коллег. Людей, которые работали с вами. Хотите послушать?
Начальник партии молчал. Болело горло.
Третий перевернул страницу и начал читать.
– Показания свидетеля Кравченко. «Гордин часто уходил из лагеря один. Возвращался поздно. Иногда ночью. Я не знаю, что он делал. Возможно, работал, а может, что-то искал. Он всегда был сам по себе».
– Это ложь, – хрипло кашлянул Гордин. – Кравченко вообще из другой бригады. Он меня видел-то раза два.
– Показания свидетеля Молчанова. «Гордин часто говорил о золоте. Он был одержим этой идеей. Он готов был на все, чтобы найти его. Я слышал, как он говорил, что ни перед чем не остановится».
– Это ложь. Я никогда такого не говорил.
– Показания свидетеля Дымова. «Гордин был в пещере в тот день, когда погиб Руденко. Я видел, как он выходил оттуда. Он был чем-то напуган. Он сказал мне, чтобы я никому не говорил».
Гордин замер. Слова Дымова были откровенной ложью. Он смотрел на третьего, и в его глазах было столько боли, столько отчаяния, что даже следователь отвел взгляд.
– Это же неправда, – прошептал он в отчаянии. – Я не был в пещере. Я о ней даже не знал. Это может кто угодно подтвердить.
– Кто? – усмехнулся Третий. – Жемчужникова, врач партии? Ее показания не объективны.
Гордин вскочил – откуда только силы взялись:
– Не трогайте Катю!
– Она его любовница, – негромко заметил второй, тот, что предлагал когда-то чаю, и Гордин вспыхнул от стыда и возмущения:
– Неправда!
– Гляньте-ка, голосок прорезался, – с иронией протянул Третий. – В любом случае, ее показания не объективны из-за чувств к вам. А других вполне достаточно. Мы знаем, что вы виновны. Это вы убили Руденко. Он нашел золото вперед вас, и вы застрелили его, верно? Смерть Белькова тоже подстроили вы. Вы больше десяти лет изучаете Восточный Саян, вам там каждый камень известен. Вы же сами уничтожили отчеты, чтобы скрыть и преступления, и тункинское золото. Видите, как все складно получается, товарищ Гордин. У нас есть свидетели. У нас есть показания. У нас есть все, кроме вашего признания. Подпишите, – Третий подтолкнул к нему листок. Гордин отшатнулся.
– Это все неправда. Я не знаю, где вы взяли эти показания и как их подделали, мои люди не могли такого сказать.
– Плохо вы разбираетесь в людях. Подписывайте.
– Я невиновен.
От тяжелой и оглушительной пощечины его голова дернулась назад и вбок, в ушах пронзительно зазвенело.
– Пишите, Гордин, – с нажимом повторил следователь.
– Нет.
Его ударили в подбородок, и в шее что-то болезненно хрустнуло. Он поморщился, сплюнув кровью.
– Давайте, Олег Иванович, – добавил Второй. – Фамилию свою напишите. Так трудно?
Сил отвечать уже не было, и он только покачал головой. В третий раз кровь хлынула из носа, и следователь, ругнувшись, поспешно выдернул лист с чистосердечным признанием, однако было поздно – все буквы и печати залило яркими красными пятнами.
Гордина снова вернули в камеру. Лежать на полу было нельзя, и он уткнулся лицом в стену – его трясло, он задыхался, захлебывался кровью, которая почему-то все никак не останавливалась. Умереть хотелось больше, чем жить, потому что он понимал: там, наверху, уже решили, что он виноват, потому что кому-то надо быть виноватым. Слезы застилали взгляд, но все равно пробивалась сквозь пелену проклятая желтая лампа.
Гордин закрыл глаза и в темноте вдруг отчетливо и ясно увидел Катю, будто она стояла совсем близко. Ее лицо. Большие, испуганные таежные глаза. Тонкие, теплые, но сильные руки. Она смотрела на него, и в ее взгляде было столько любви, столько нежности, столько веры, что он не выдержал и заплакал, кусая губы, чтобы никто не услышал, и только повторяя ее имя. Слезы текли по щекам и капали на руки, на колени, на пол. Ему было плевать, что кто-то может увидеть. Плевать, что кто-то может войти. Плевать на все.
Дверь открылась. На пороге стоял конвоир:
– Выходи давай.
Он вышел. Слезы высохли сами собой.
В очередном кабинете не было лампы. Вернее, она висела на потолке, а не стояла, как раньше, перед лицом, и Гордина уже это очень удивило. Конвоир остановился у двери, как обычно, а за столом, совершенно пустым, без всяких папок, исписанных признаниями листов и тетрадей, сидел человек в зеленом суконном пиджаке, при погонах. Из полумрака лампа выхватывала его спокойное, бесстрастное лицо, светлые волосы, сложенные перед собой загорелые руки.
– Здравствуйте, – сказал человек за столом и поднял на него ясные голубые глаза. – Я по вашему делу.
Едва взглянув в его сторону и услышав до боли знакомый голос, Гордин пошатнулся и схватился за край стола. Пол, потолок и серые стены закачались и поплыли, а потом вдруг резко поменялись местами; в глазах потемнело, ноги подкосились, и он без сознания рухнул на пол.
XXXIV
Сверху обрушился поток ледяной воды. Она попала в рот и в нос, смешавшись с кровью, и Гордин закашлялся, открыл глаза. Один из конвоиров рывком поднял его и бросил на стул, и он клюнул носом вперед, но удержался ровно. С волос и отросшей щетины ручьями текла вода.
Санников смотрел на него молча, и Гордину стало стыдно за свою слабость, но он и так едва держался на ногах и путал настоящее с бредом, а встретить его здесь уж точно не ожидал. Он привык видеть инженера-геофизика в простых и скромных клетчатых рубашках, а теперь, в форме, в гимнастерке и защитного цвета кителе, с четырьмя звездами на погонах, его было не узнать. Однако же это был несомненно он, и Гордин боролся с желанием ущипнуть себя за руку, чтобы убедиться в том, что ему не приснилось. Впрочем, во сне не бывает боли, а он от боли уже просто устал.
– Оставьте нас, – со стальными нотками в голосе приказал Санников милиционеру и двум конвоирам, которые, как часовые, вытянулись у дверей, и Гордин смотрел на него и не верил глазам: не только из-за формы сотрудника спецслужб, но и потому, что таким жестким он его никогда не знал. Милиционер пожал плечами и ушел, а эти двое так и остались стоять, не спуская глаз с арестованного.
– Мы здесь для вашей безопасности…
– На выход, – сухо и холодно отчеканил Санников, и конвоиры наконец закрыли дверь с той стороны. Гордин обессиленно выдохнул и уронил голову на руки, будто впервые за столько минувших дней вздохнул свободнее, без этих прожигающих взглядов и ожидания боли сразу после вопросов.
Санников молча подвинул к нему кружку воды. Вода не была ледяной, от нее не несло подвальной сыростью, Гордин выпил с наслаждением, маленькими глотками, и кружка наполнилась еще раз – из личной фляги, и он все никак не мог напиться, но, когда хотел взять кружку в третий раз, Санников усмехнулся:
– Не спешите. Не отберу.
Гордин хотел задать волнующие вопросы, но не знал, можно ли ему доверять здесь и сейчас. Если дело взяли под контроль сотрудники КГБ, то либо оно настолько серьезное, что ему грозит снова политическая статья, либо, наоборот, спецслужбы как-то узнали про милицейский беспредел и поэтому вмешались. Но тем не менее, на столе перед оперуполномоченным не было ни листов для протокола, ни даже ручки или карандаша, и Гордин нерешительно поинтересовался:
– Вы тоже… допросить?
– Нет, что вы, – вздохнул Санников.
– Они и до партии добрались?
Капитан непонимающе нахмурился.
– Милиция. Они зачитывали мне ваши показания. Говорили, что Катя… – он прервался и качнул головой, не в силах повторить ту мерзкую грязь, что услышал про нее.
– С Катей все хорошо. Она вас ждет. Вы нам нужны, Олег Иванович. Особенно сейчас.
Гордин неловко улыбнулся. Разбитая губа сильно саднила, но этих слов ему было достаточно, чтобы хотя бы в чем-то почувствовать себя спокойнее. Катя в безопасности, с ней все в порядке, и это самое главное, а он – пережил когда-то, переживет и теперь. Конечно, приятно знать, что его ждут и что не бросили – человеку нужен человек, всегда, везде и не только в далекой, глухой тайге. В партии бывали и одиночки, но про себя начальник всегда знал, что в работе для него самое главное – приносить пользу и быть нужным. И вот, когда неожиданно помощь потребовалась ему, партия не отвернулась, а ведь могли сделать вид, что не могут узнать, не могут помочь.
– И не было никаких показаний, – добавил Санников с легкой досадой в голосе. – Они вас сломать хотели. Показать, что надеяться вам больше не на что. Человек до последнего верит в хорошее. А если верить больше не во что, тогда и жить незачем. Вы еще… долго держались.
– Давно я здесь?
– Две недели.
Он выдохнул, провел по лицу ладонями. Две недели – для партии это долго. Несмотря на то, что он верил в хорошую работу и руководство Молчанова и Званцова, у него все чаще закрадывались сомнения насчет прораба Дымова. Прораб никогда не вызывал подозрений в плохой работе и саботаже, но последнее время мог подумать, что ему все сходит с рук, и почувствовать безнаказанность – разумеется, если это и вправду он, – поэтому и оговорился про пещеру, когда искали Колю. А еще Гордин точно знал, что он не мог, просто никак не мог сам поставить кружку под локоть и заснуть – в тот день, когда он сам случайно испортил отчеты, в штабной палатке кто-то был. Кроме Кати, Молчанова и Дымова, просто так сюда никто не ходит. Молчанова тоже можно было бы подозревать, но в это Гордину уж совсем не верилось: Виталий Анатольевич иногда вел себя странно, но и в самом деле по-своему заботился о партии, даже догадался умолчать про вольфрамит по радиопередаче…
Пока Михаил Егорович Дымов оставался в партии и раздавал распоряжения, имел доступ к картам и отчетам, Гордин все время опасался подвоха. Но в открытую прораб ничего не делал, и начальник все еще надеялся: может быть, все-таки не он? Но кто тогда? И с какой целью? Если у Дымова были покровители в Москве, он вполне мог бы в это поверить…
Перед партией стояла непростая двойная задача. Основной целью экспедиции были вольфрамит и молибденит, разведка вольфрамовых руд Тункинской долины, чтобы понять, есть ли смысл строить комбинат под Иркутском, или руды недостаточно для мероприятий такого масштаба. Второй целью было золото, и об этом знали все, кто в партии работал: золото Тункинской долины, легендарное деминское месторождение, было давней целью и мечтой многих экспедиций, но в связи с огромным количеством неудач эту зону считали бесперспективной, а потому вряд ли бы стали финансировать. Разведка золота наряду с вольфрамитом была выгодна тем, что шлихование, геофизическую и геодезическую разведку, а потом и бурение можно было производить в одних и тех же местах. Таким образом, у партии в сезон получалась работа в двойном размере. Зарплата была хорошей, достойной. Но и начальник партии, и все в руководстве, да и сам Сергей Селиверстович Подлужный, снарядивший эту экспедицию, прекрасно осознавали опасность этой работы.
В партию вложили значительные казенные средства – не учитывая того, что сначала Снегирев, а потом и Гордин доплачивали работникам из собственного кармана, особенно когда снабжение задерживалось вместе с зарплатами. Об этом знали уже немногие, но если и знали, то во избежание забастовок предпочитали не говорить. Поэтому саботировать работу партии было очень сомнительно. Разве только это не было целью человека, который хотел сохранить в тайне все то, что скрывает Тункинская долина – может быть, для того, чтобы разобраться в этом самому. И Олегу Ивановичу слабо верилось в то, что Дымов хочет в одиночку развернуть такую деятельность: вряд ли партия поддержит его одного, особенно если подтвердится его виновность.
Конечно, Гордин не хотел никого винить. Но все-таки кто-то работе мешал, и, может быть, его задержание тоже было следствием этих поступков и размытости, отсутствия улик.
Оперативник тем временем перешел к делу:
– Помните, мы сняли отпечаток с телеграфного ключа? Катя нашла его в кармане вашей рубашки. Я его завтра отдам начальнику, пусть разберутся. А пока – пойдемте.
– Куда? – Гордин растерянно моргнул, пряча за очками встревоженный взгляд.
– Я поручился. Вас отпустят с подпиской о невыезде до окончания следствия.
– А в Москву можно будет?
– Погодите в Москву. У коллеги есть квартира здесь, в Иркутске… приведете себя в порядок, выспитесь. Потом к врачу. А там… видно будет.
– Я в порядке. Но правда очень нужно ненадолго попасть домой. И надо к работе вернуться и…
– Олег Иванович. У вас сердце – это раз, – мягко перебил Санников. – Могут быть травмы, которых не увидеть сразу – это два. От истощения вы только что потеряли сознание. Нужно прокапать глюкозу – это три. Катя – золото, но в полевых условиях она этого не сделает.
Гордин встал с трудом, его шатало, и инженер подставил руку, позволяя ему опереться. Не сдержавшись, покачал головой:
– Натерпелись вы… До машины-то дойдете?
На улице вечерело. Темно-синее небо висело низко, моросил мельчайший дождь, и было прохладно, намного холоднее, чем когда он только прибыл в город – чувствовалось приближение осени. Он плохо помнил, что было после: как добрался до служебной машины, как долго они ехали, куда. Где-то на краю города, среди одинаковых серых пятиэтажек, Санников все так же, не говоря ни слова, помог ему выйти, они поднялись на второй этаж, и на маленькой кухне зажегся мягкий желтоватый свет. Вскоре там приглушенно загремела посуда и засвистел чайник, но Гордин, едва сняв ботинки, прошел в гостиную, упал на диван и мгновенно заснул. Сквозь тяжелую, вязкую полудрему чувствовал, как под голову кто-то подложил подушку, отобрал куртку и вместо нее накрыл теплым пледом – и он провалился в темноту без мыслей и снов.
Проснулся он от громкого шума за окном, как будто кто-то быстро набирал текст на огромной печатной машинке, и понял, что это просто полил сильный дождь – такой, что ветка яблони колотила в стекло, а за ней уже ничего не удавалось разглядеть, настолько мощные потоки воды летели с темного сумеречного неба. Кажется, он проспал почти сутки: в прошлый раз, когда они сюда пришли, было темно, а сейчас еще светло, но на утро не похоже.
Горло болело, как в простуду. Болело в груди, где-то под ребрами, и ноги гудели так, будто он эти две недели не стоял на одном месте, а мерил горы пешком, не останавливаясь. Хотелось заснуть еще на сутки, но Гордин ни на минуту не забывал о телеграмме и каждый день, вспоминая о ней снова и снова, думал только о том, чтобы все обошлось, чтобы мама там, в Москве, дождалась и ничего не узнала – пусть бы думала, что он просто работает в горах, потому и не приехал. Но он обязательно приедет сейчас – если отпустят. Он очень надеялся, что не опоздает…
Пришлось собирать себя по осколкам и вставать. На стуле обнаружились чистые брюки и рубашка. Свет зажигать не хотелось – от ярких ламп до сих пор резало глаза, и он в полутьме коридора разыскал ванную. Из старого, подржавленного по краям зеркала на него взглянул бледный, осунувшийся, заметно исхудавший человек: в русых волосах проскальзывали седые пряди, особенно заметные на висках, щетина отросла небрежно и непривычно, под глазами залегли отчетливые тени, между бровей отпечаталась вертикальная складка, кровь запеклась на разбитых губах, ссадина на скуле, еще одна – на переносице. Гордин поспешно умылся и оттирал лицо до тех пор, пока мыло не защипало в глазах, потом тщательно сбрил неряшливую бороду. Очки неуклюже и кособоко держались, перевязанные на уголке шнурком – неудобно, надо бы купить новые.
На маленькой и тесной кухне висели шторы в крупную светло-голубую клетку, и Гордин моргнул несколько раз, прогоняя мелькнувшую перед глазами решетку, как на маленьком окне следственного изолятора. На столе нашел остывшую гречневую кашу в кастрюле, пару бутербродов, завернутую в бумагу крепкую черную заварку и записку аккуратным, округлым почерком:
“Как проснетесь, поешьте и сходите в больницу. Ваши документы и кошелек в портфеле на комоде. Ключи в шкафу прихожей. Замок 2 оборота. Надеюсь, вам лучше. Иван”
Гордин часто бывал в Иркутске и местную больницу знал хорошо, хотя раньше иметь с ней дела по серьезным вопросам не приходилось – только брал справки и рецепты на лекарства для партии, если что-то не удавалось достать в аптеке просто так, например, сильные обезболивающие. Врач, пожилой, седой, в круглых очках, чем-то отдаленно похожий на писателя Чехова, узнал его и, полистав карту, а потом окинув его пристальным, задумчивым взглядом, покачал головой:
– Похудели-то как. Я вас немного другим помню… На что жалуетесь?
– На сердце. Еще где-то под ребрами болит постоянно. И… – Гордин замялся, поскреб в затылке. – Знакомый рекомендовал глюкозу. Но я не знаю, надо или нет, как скажете.
– Обязательно надо, причем в двойном размере. Очень, очень неважно выглядите. Вставайте, послушаю вас.
Холодный стетоскоп притрагивался к спине и груди в разных местах, и кое-где было больно, а глубокие вдохи пришлось делать с осторожностью, опасаясь нового приступа боли в ребрах или сердце. Врач выдал направление на рентген, потом, уже получив снимки, долго хмурился и качал головой.
– Сердце, дорогой мой, прямо скажем, не машина. Кардионевроз во всей красе и нестабильная стенокардия на нервной почве.
– Это серьезно? – нахмурился Гордин.
– Ну, как вам сказать. Это все лечится таблетками, покоем и хорошим настроением. Если будете и дальше так же себя не беречь, то вполне вероятно заработать инфаркт годам к сорока пяти. А если побережетесь и вспомните, когда последний раз вы хорошо отдыхали, то будет давать о себе знать намного реже – под сильной физической нагрузкой, например. С этим живут. Но живут осторожно, а не как вы.
Гордин усмехнулся, опустив голову, как будто доктор его отчитал, как мальчишку. Работу он поменять не сможет, да и не хотел бы променять тайгу и горы на кабинет или кафедру. Преподавание ему нравилось, и он в самом деле с удовольствием читал лекции, объяснял материалы и готовил лабораторные работы для студентов, но если бы ему запретили походы и экспедиции, жить бы стало еще тяжелее. Позвав однажды, горы не отпускают – никогда…
– И ушибы, конечно, нехорошие, – мрачно добавил доктор, выхватывая его из задумчивости о родной партии. – Еще чуть-чуть, и были бы переломы. Что случилось?
– Упал со стремянки.
Доктор ничего не ответил, хмурясь, долго писал что-то в карте, а потом отправил его на третий этаж. Судя по задумчивому и грустному взгляду поверх очков, в стремянку он ни на секунду не поверил, но и расспрашивать не стал: наверное, не раз уже видел таких вот “неудачно упавших” и понимал, что самостоятельно так пострадать почти невозможно, однако также понимал и то, что никто не захочет признаваться в том, что произошло на самом деле. Одни будут стыдиться пятна на репутации, другие не захотят, чтобы их жалели, а ведь просить помощи не стыдно – стыдно не предложить ее, когда она кому-то в самом деле нужна.
В процедурном с капельницей в руке Гордин закрыл глаза, спасаясь от ярких ламп, и неожиданно для себя снова заснул, а разбудила его только медсестра, аккуратно вынимая иглу, – девчонка лет двадцати пяти, немногим старше Кати. Она смущенно извинилась и предложила отдохнуть, если нужно, но он отказался и пошел обратно в квартиру.
Иван Ильич вернулся со службы поздно, когда на улице уже вспыхнули размытые дождем желтые глаза фонарей, и сразу направился на кухню, по-хозяйски поставил на конфорку чайник. На этот раз он был в штатском – в шерстяных брюках и привычной синей рубашке, без погон и звездочек, и Гордину отчего-то стало спокойнее видеть его без формы. Некоторое время они молча пили чай, думая каждый о своем, но спустя несколько долгих минут этой уютной, умиротворенной тишины Санников взглянул на него и кивнул:
– Ну вот, другое дело. А то вы на тень свою стали похожи… Отпечаток отдал. Полковник Немцов рвет и мечет. Обещал и это расследовать, и милицию перетряхнуть. Потому что не дело это, гестапо в СИЗО устраивать.
– Я вам, Иван Ильич, и спасибо-то не сказал, – смутился Гордин. – Вы столько сделали и для партии, и для меня лично.
– Да будет. Зовите Иваном, – просто сказал Санников, и это означало, что все благодарности приняты.
– Ладно. Раз так, тогда – Олег, – Гордин протянул руку, и оперативник, усмехнувшись, ответил крепким, дружеским рукопожатием.
XXXV
Следующей ночью после того, как санитарный борт ушел и начальник партии отбыл в Иркутск, в горах выпал первый снег. Ночью ударили заморозки, отчего палатки захрустели тонким слоем наледи, инструменты покрылись инеем, а теперь холодное раннее утро медленно карабкалось вверх по долине, и все вокруг оттаивало, оживало. Снег еще лежал на забытых на улице рюкзаках, где-то на столах и стульях, с тяжелым звуком шлепался с палаток на траву и прятался в глубокую тень, но и там настигало его беспощадное солнце. Казалось, что природа все перепутала: воздух нагрелся и наполнился ароматом теплой смолы и хвои, но листья смешанных лесов уже тронуло первой, робкой желтизной, горные реки не замерзали никогда, но на вершинах уже лежал снег, а в долине таяли его разбросанные повсюду грязные клочья.
Тункинские гольцы в любую погоду были удивительны своей молчаливой и гордой, величественной красотой. Широкие, мощные реки изрезали долины напополам, а сами долины, раскинувшись от перевала до перевала, переливались всеми красками: изумрудное море тайги и алые ягодки брусники, малины, клюквы, бордовая россыпь гранатов и сверкающий белизной горный кварц, первые золотистые листья, тронутые осенью, розовые лучи рассветов и закатов, а по обе стороны от реки – высокие, крутые хребты оттенками от серебристого до черного камня. Крупные осыпи и мелкие “сыпушки” изредка оглашали долину эхом камнепада, а среди высоких остроконечных пиков вершин гудел и завывал ветер холодными ночами. И вот теперь выпал снег.
Как только вертолет скрылся в густом сером облаке, у Кати где-то внутри заскреблось дурное предчувствие, но она сразу же отогнала его подальше, стараясь забыть, а забыть не получалось. Она поступила очень опрометчиво и довольно безрассудно, но ничего тогда не смогла с собой поделать – поцеловала его на глазах если не у всей партии, то у многих работников. К ее несказанному счастью, неприятных шуток и обсуждений не было слышно, но она всей кожей чувствовала любопытные, заинтересованные взгляды. Только один раз Михаил Егорович за обедом позволил себе отпустить в Катину сторону шпильку – мол, Олег Иванович всю жизнь был повенчан с сибирской тайгой, а теперь, стоило в партии появиться какой-никакой девчонке, быстро нашел ей замену. Катя вспыхнула и едва не опрокинула миску горячей каши, но вовремя сдержалась. Прораб из семьи таких же рабочих был далек от интеллигенции, а потому на его шутки обижаться не стоило бы, к тому же, шутил он про тех, кто давал мало-мальский повод: особенно доставалось Санникову, особенно после песни про Марусю – ни дня не проходило без того, чтобы Дымов не помянул цветочек с красивым именем иван-да-марья. Так все и узнали, что Иван Ильич и в самом деле женат на донской казачке по имени Маша…
На другой день с самого утра в фельдшерскую палатку заглянул завхоз Трофимов с застуженной спиной; старательно втирая ему разогревающую мазь, Катя мыслями была далеко, и ему пришлось дважды окликнуть ее по имени, прежде чем она услышала и отозвалась:
– Катерина Максимовна! Что же вы, не выспались совсем? Спите на ходу.
– Простите, – Катя моргнула несколько раз. – Я задумалась.
– Как придет борт и вы получите лекарственные препараты и перевязочные, зайдите и занесите их ко мне. Нужно сделать расписку. Чтобы потом не говорили, что мы их сами у себя воруем.
– Хорошо, я зайду… А что же думаете, Вадим Петрович, придет вертолет? Думаете, дадут нам снабжение?
– Дадут, конечно, куды они денутся, – с уверенностью заявил завхоз. – Всегда давали, чего б не дать? Так бывает, что месяц перерыву. И по два месяца, бывало, ждали. Все будет, не закрывают же нас, в самом деле.
– Надеюсь, – пробормотала Катя и вытерла руки сухим полотенцем. – Поясницу оберните шарфом или теплым свитером. Перед сном еще приходите.
– Спасибо, Катерина Максимовна. Добрые у вас руки, хорошие.
– Это моя работа, – улыбнулась Катя, провожая его.
Времени прошло уже достаточно, и геологи к ней привыкли, перестали стесняться и считать слабой, хрупкой девочкой. Ей льстило, что почти все называют ее по имени-отчеству, не замолкают неловко, если она подходит в разгар беседы или спора. К ее радости, болезней и рабочих случайностей было не так уж много, и у нее оставалось достаточно времени, чтобы помогать по хозяйству: она готовила еду трижды в день, в холодной реке мыла котелки и миски, если оставалось время – раз в несколько дней собирала большую стирку и тщательно следила за чистотой в лагере.
Однако руки были заняты делами, а мысли – совсем другим, и в партии почти все заметили, что всегда веселая и улыбчивая Катерина Максимовна вдруг стала молчаливее и тише, перестала подпевать, перестала смеяться над шутками и байками, только улыбалась тихонько и задумчиво смотрела в пустоту. А Катя думала только о том, что вертолет улетел два, три, четыре, пять дней назад, но так и не вернулся. Снабжения так и не было и, что самое страшное, Гордин тоже не возвращался. Зная о том, что в геологическом тресте его не слишком жалуют, она боялась всякого и чем больше боялась, тем чаще поднимала голову и смотрела в небо, ожидая глухого стрекота винта. Но небо висело над тайгой, чистое, хрустальное и до дрожи тихое. В ушах звенело от этой тишины.
Вертолет прилетел только на седьмой день.
Долгожданный гул раздался внезапно, геологи не успели даже подготовить посадочную площадку, и большая железная стрекоза грузно опустилась на плоские камни. Из кабины выскочил пилот, распахнул двери салона, гудение стихло – и больше ничего. Катя выбежала на шум, но замерла на краю поляны.
Первым к вертолету подошел заместитель начальника, Молчанов. Было далеко и нельзя было разобрать слов, но пилот что-то сказал и как-то безнадежно махнул рукой в летной рукавице, а Молчанов удивился и покачал головой, а потом отошел от вертолета и крепко затянулся махоркой, что могло означает лишь одно: волнуется. Пока пилот с рабочими выгружали ящики с продовольствием, замененным снаряжением и вытаскивали в разобранном виде небольшую буровую установку, Катя подбежала к майору:
– Виталий Анатольевич! Что случилось? Что-то с Олегом Ивановичем?
Молчанов посмотрел на нее тяжело и долго, как будто не хотел говорить. Катя умоляюще схватилась за его локоть:
– Ну что же вы молчите?
– Задержали его, говорят. Расследование там у них.
В голове зашумело, и ее бросило в жар. Голос Молчанова пробивался сквозь плотную пелену, и ей стоило большого труда не вскрикнуть и не заплакать. Нельзя плакать, не сейчас! Она прижала похолодевшие ладони к пылающим щекам.
– Что теперь будет? – прошептала она. – Виталий Анатольевич, его же в тюрьму не посадят? Он же не виноват ни в чем!
Молчанов докурил, потом приобнял Катю за плечи, привлек к себе. В носу засвербило от едкого дыма, и она закусила большой палец, чтобы наверняка не заплакать, хотя к горлу подобрался предательский комок.
– Трудно сказать, Катюша. Дело серьезное. У нас двое погибших, а доказательств – никаких и свидетелей нет. Я вот что думаю. Надо ходатайство подписать, чтобы мы все как бы за него поручились. Написать правду. Каким мы его знаем, как он работал, как ночами не спал ради партии этой.
– Да вы что? – послышался за спиной голос прораба, Молчанов и Катя одновременно обернулись и увидели Дымова с рамами для проб в руках. – Да быть того не может! Что ж мы без начальника делать будем?
Молчанов взглянул на него так мрачно, что даже Кате стало не по себе. Дымов с грохотом уронил раму на собственный ботинок, попятился:
– Да что я не так сказал-то?
– Подслушивать некрасиво, – бросил Молчанов и отвернулся равнодушно. Дымов ушел, пожав плечами, и вскоре его голос доносился уже от штабной палатки.
До того, как бригады разошлись по квадратам, Молчанов обошел всех с наскоро собранным докладом о работе начальника Яман-Гольской партии. Подписались почти все, и Катя первая – без малейших сомнений. А потом рабочие ушли, и лагерь опустел; она подбросила дров в костер, налила в котелки воды на суп и чай и, оставив ее закипать на небольшом огне, пошла в штабную палатку.
Она не была здесь очень давно, но все оставалось на прежних местах: дневники, чертежи, аккумуляторы, легкая походная кружка и тот термос, из которого они втроем пили чай в “шишиге”. На “жилой” стороне – аккуратно собранные спальники Гордина, рюкзак, его синяя спортивная сумка и горная штормовка с вышитым солнышком на рукаве, на месте прожженной костром дыры.
И почему-то при виде этого смешного солнышка, неуклюжего, неровного, но вышитого так старательно, до сих пор державшаяся оборона рухнула карточным домиком. Уткнувшись носом в теплую подкладку, все еще хранящую легкий, едва уловимый запах мяты и мандаринов, Катя разревелась.
Несмотря на то, что Олега Ивановича с ними не было, работы меньше не стало, а пожалуй, наоборот – только прибавилось. Утром назначенный заместителем Молчанов собирал бригады у костра, распределял квадраты, проверял, все ли собрались выходить на маршрут, и сам себе тоже находил работу. Когда Андрей Званцов принес еще одну пробирку золота, часть рабочих занялась шлихованием реки Нарин-Гол, а другая часть отправилась обследовать скалы по берегам каньона. Канон Нарин-Гола, небольшой, но живописной речки, которая выходила на Шумак, был интересен рудным разнообразием, и, судя по расчетам геофизика и маркшейдера, именно здесь продолжались обнаруженные в низовьях жилы кварца и вольфрамита.
Август подходил к концу, ночи становились все холоднее, и в воздухе, особенно по утрам, уже чувствовался тонкий аромат приближения осени: пахло гарью и дымом, прелой листвой и свежим морозцем. Геологи говорили, что пройдет неделя-другая, и снег ляжет на перевалах – а там и до полного закрытия летнего сезона в Сибири останется всего пару недель, рукой подать.
Званцов вышел из палатки, поежился. Рыжий сеттер Лаки спал у него в тамбуре и всякий раз вилял хвостом, когда этот человек протягивал руку. В пещере, когда санитары пытались вынести тело Руденко, Лаки захлебывался лаем и воем, бежал за носилками и долго, тоскливо выл, задрав морду к небу, где скрылся вертолет. Несколько дней лежал в кустах, не ел и не пил – только терпеливому Андрею удалось впервые с тех пор его накормить, и с тех пор Лаки считал своим новым хозяином его.
Товарищи по бригаде, Аветисов и Ковалев, уже завтракали, сидя на корточках у огня и вяло ковыряя прискучившую овсянку. Каша в котелке еще была горячей, Катя плеснула два щедрых половника, и Андрей, подобравшись поближе к огню, тоже ел молча, глядя на карту, разложенную рядом на земле. Эту карту он раздобыл еще у Снегирева, а Гордин когда-то ее доработал и исчеркал пометками вдоль и поперек. На карте были обозначены русла рек, хребты, отдельные вершины на Шумаке, и пунктиром – маршруты прошлой экспедиции Гордина.
Званцов досадно думал, что они ищут золото не там.
После того, как обнаружили золото во второй раз, Андрей работал с удвоенной силой. С геологическим молотком он расставался, лишь когда спал и ел, а все остальное время отбивал образцы, осматривал сколы, записывал в дневник и на всякий случай велел Кате фотографировать: история с пропажей отчетов его не удивляла, он знал, как бывает, если кто-то хочет подставить бригадира или прораба на строительном объекте, поэтому однажды сердито сказал, что на месте Олега Ивановича сразу попросил бы Катю об этом, едва увидев у нее фотоаппарат.
Золото и вольфрамит по-прежнему играли с геологами в прятки, лишь изредка показываясь на глаза и снова исчезая в толще неисследованных пород. Гнейсы, сланцы, амфиболиты – все те же метаморфические породы, которые повсеместно встречались и раньше. Но в некоторых местах, там, где скалы были разбиты трещинами, где проходили кварцевые прожилки, Званцов и его бригада находили все больше халькопирита – медный колчедан, минерал характерного латунно-желтого цвета с зеленоватой чертой на краях сколов. И еще попадался молибденит, но плохой, грязный, тот, что не имеет никакой промышленной ценности. Он был рассеян в породе мелкими чешуйками, как хрупкий графит, и больше напоминал случайные вкрапления, чем качественное месторождение.
Званцов все это брал в качестве проб и образцов, записывал ход маршрута и точки выборки в дневник, но в душе у него росло сомнение: чем выше они поднимались, тем беднее становились породы. Вольфрамит, который они находили внизу, постепенно исчезал, золото, если оно и было, больше не показывалось. Все, что они находили, оказывалось медными рудами и молибденитом такого качества, что за него не дали бы и копейки.
Подошел маркшейдер Аветисов, заглянул через плечо.
– Ты неправильно смотришь, Андрей Сергеич, – заявил он, и молодой бригадир от неожиданности поперхнулся горячей кашей. – Не смотреть надо. Мерить надо.
– Ну измерь, – Званцов подвинулся, уступая маркшейдеру место рядом с картой. Аветисов приложил к двум руслам рек карандаши, обозначил угол и провел дугу, соединяющую два луча. Потом передвинул один из карандашей ровно на девяносто градусов, вытащил из нагрудного кармана линейку, приложил – оказалось почти ровно, с небольшими отклонениями.
– Вот смотри. Это – Яман-Гол. Это – Нарин-Гол. А это, вот тут поперек, – это Шумак. Нарин-Гол и Шумак сходятся под углом градусов в семьдесят, может, семьдесят пять. Мы находили золото в верховьях Яман-Гола – помнишь, Санников нашел? Потом нашли еще раз, чуть выше. А в низовьях не было и в помине. Сейчас мы сидим в низовьях Нарин-Гола, и золота снова нет. Значит, во-от сюда надо идти, в вершину этого угла.
– Погоди-ка, – Званцов взволнованно схватился за карандаш, отставив миску, и этим сразу же воспользовался пес. – Ты хочешь сказать, что мы зря все это прошлиховали? И надо было сразу в верховья идти?
– Да нет же, зачем зря? – искренне изумился Аветисов. – Если бы мы не шлиховали, никаких бы крупиц не нашли. А так я вот чего думаю, Андрей Сергеич. Надо подняться в верховья. Сначала разведать, а потом бурить – у нас теперь и “Амурец” есть, быстро управимся.
Андрей поскреб в затылке, рассматривая карту с новыми пометками. Аветисов был прав: золоту требовалось больше времени на то, чтобы уйти по жиле и кристаллизоваться – но не так много, чтобы золото и вольфрамит разбросало на десятки километров. Им могли попадаться мелкие скопления, небольшие жилы, а вот основное, значительное месторождение следовало искать там, где река Шумак уходила с перевала.
Званцов обрадованно присвистнул. Можно было смело переносить разведку на Шумак. А вернется Олег Иванович – пойдут бурить скважину.
Пилот вертолета ночевал в лагере, а наутро собирался улетать: Молчанов в тот раз о чем-то с ним договорился. Когда солнце выползло из-за перевалов и стало понятно, что погода очень даже летная, пилот засобирался возвращаться, и на поляну, обозначенную посадочной и взлетной площадкой, пришел инженер-геофизик с небольшим рюкзаком. Званцов, который только хотел уточнить у него про логичность своей идеи про верховья Шумака, не без удивления поинтересовался:
– Далеко вы, Иван Ильич?
– В Иркутск. Виталий Анатольевич поручил, – Санников показал Званцову докладную с тремя десятками подписей работников. И правда, Молчанов, назначенный заместителем начальника, партию оставить не мог, поэтому передал ходатайство надежному человеку. Андрей улыбнулся и кивнул.
– Ну, хоть вы не пропадайте надолго. Надеюсь, мы ему этим поможем.
Санников молча кивнул и, кинув рюкзак в железное нутро стрекозы с винтом вместо крыльев, на руках подтянулся в салон…
* * *
…На маленькой кухне пахло крепким черным чаем и сладкими северными яблоками. Ходатайство, что подписали тридцать человек, давно уже лежало на столе у полковника КГБ Игоря Алексеевича Немцова, но даже от одной мысли о нем, о всех рабочих, что захотели подписать, о поступке Виталия Анатольевича Молчанова и, конечно же, о Кате, которая ждала его и верила, у Гордина внутри разливалось приятное тепло. Он улыбался впервые за две минувших недели и чувствовал, как в уголках глаз без огня становится горячо.
– Спасибо, Ваня, спасибо вам всем, спасибо, – только и мог повторять он, чувствуя, как горло сжимается от нестерпимого желания то ли смеяться, то ли плакать. Санников смутился наконец:
– Ты за нашу работу всей душой. Так ведь и мы не железки бездушные. А это разве трудно?
Гордин ничего не ответил, не в силах прогнать с лица счастливую улыбку. Да, может быть, не так уж и трудно написать рапорт, подписать бумагу, договориться с пилотом. Но для того, чтобы догадаться сделать доброе дело для другого, нужны и честность, и смелость, и отзывчивое сердце.
XXXVI
На следующий день, взглянув на себя в зеркало и убедившись, что он выглядит достаточно прилично, чтобы не вызывать косых взглядов и вопросов, Гордин улетел в Москву. Билеты вышли недешевые, но добираться поездом было слишком долго, а он торопился, не в силах избавиться от дурного, тревожного предчувствия и не мог думать ни о чем, кроме телеграммы от соседа Володи. Чувство вины перед матерью не давало ему покоя; он всегда так боялся, что с ней что-нибудь случится, пока он будет в экспедиции, и он об этом не узнает, или же узнает, но слишком поздно – случай не заставил себя долго ждать, и Гордину все казалось, что даже самолет летит недостаточно быстро.
Времени у него было немного: всего три дня. В комитете и в милиции Санников написал поручительство, которое подразумевало также и то, что условно задержанный будет все время у него под наблюдением, и они договорились только на три дня, не больше – Иван Ильич полагал, что в течение этого небольшого промежутка вряд ли кто-нибудь решит проверить. Из аэропорта Гордин поймал машину, по дороге купил цветы и всю дорогу до родительской квартиры в Измайловском районе просидел, сцепив руки на коленях и вспоминая телеграмму. Володя Сенчин, угрюмый и замкнутый автомеханик, не стал бы ему писать, если бы дело не было серьезным, однако Гордин знал, что мама о нем заботилась, угощала своими пирогами, привечала в гостях, и сердитый, грубоватый Володя очень ее уважал. С Гординым они были знакомы мало; сам Олег Иванович жил в Ховрино и просто так с Володей редко пересекался – поэтому, если мамин сосед послал ему целую телеграмму, должно быть, случилось что-то из ряда вон…
Гордин бегом поднялся на третий этаж. Сердце колотилось, как бешеное, и он отдышался, прежде чем нажать кнопку звонка. За дверью послышались короткие трели, но никто не открыл; он подождал минуту и нажал звонок дважды – трель запела птичьими переливами, и из глубины квартиры послышались шаркающие шаги и до тепла в груди знакомый голос:
– Иду, иду!
Мама шла долго и возилась с ключом, но открыла дверь сама – и ахнула, заулыбалась.
– Олежка! Сыночек!
Гордин перешагнул порог и, бросив рюкзак в угол, с высоты своего роста аккуратно и бережно обнял мать, словно фарфоровую статуэтку, прижался щекой к ее волосам, некогда светлым, а теперь почти совсем седым. От маминых рук и домашнего платья пахло корицей и выпечкой, щеки еще глубже тронула сеть морщин, и, отстранившись, Гордин взял ее за плечи и взглянул в лицо. Мама плакала, улыбаясь сквозь слезы, и тогда он снова прижал ее к себе, гладя по голове. В который раз за несколько минувших дней в горле стоял колючий комок.
– Ну что ты, мама, не плачь, – шептал он растерянно и смущенно и сам готов был расплакаться от счастья, видя, что она жива и выглядит почти здоровой, вот только ходит теперь медленно, осторожно и с палочкой – палка упала, когда она потянулась его обнять, и он поскорее поднял ее, отдал маме, но она держалась за него, улыбалась и тихо всхлипывала.
– Приехал все-таки, приехал, мой родной, – повторяла она, и Гордин чувствовал, как его свитер на груди сделался мокрым. – Володя сказал, что написал тебе, как я заболела, попросил вот... А тебя все нету и нету. Но я знаю, что ты работаешь, мой хороший, что не доходят там до вас телеграммы. Меня уж и из больницы выписали давно. Доктор велел побольше любимым делом заниматься, вот я и блинчики затеяла… Пойдем, мой хороший, пойдем чай пить.
– Пойдем, конечно, – Олег Иванович оставил в прихожей ботинки и, все так же поддерживая ее под локоть, прошел на кухню. Мамины любимые красные хризантемы перекочевали в вазу на столе, отчего в кухне как будто вспыхнуло яркое закатное солнце. Гордин разлил чаю, пока мама хлопотала над сковородой, и по небольшой, но уютной квартире поплыл сладкий запах выпечки, ванили и абрикосового варенья.
– Ты, наверное, с дороги-то устал, проголодался? А я вот ничего не приготовила, – сокрушалась мама. – Откуда ж я знала, что ты приедешь… Я думала, ты в октябре только, как у вас сезон закончится. Напишешь за денек хотя бы. А ты вон как, нежданно-негаданно… Похудел-то как, что вы там едите, в ваших экспедициях? Сухари, поди, гречка и чай пустой?
Мама ни о чем не знала – это хорошо. Возможно, ни до института, ни до Москвы вообще слухи не доходили, и Гордину стало чуть легче: меньше всего на свете он хотел бы от близких – унизительной жалости, а от коллег – презрения. Он улыбнулся:
– Нет, жаловаться не приходится… Просто ты меня давно не видела. Это не так важно. Мам, – он наклонился к ней поближе, взял сухонькую, морщинистую руку в обе свои ладони. – Что врач сказал? Что с тобой?
– Да что, сынок, – она отвернулась, вздохнула. – Как умер папа, так и болею, то одно, то другое. Тогда, вон, три недели назад поясницу прихватило, думала – спина больная, врач говорит – с почками что-то. Да не смотри ты на меня так, не смотри. Все потихонечку. Я на тот свет не тороплюсь. Я еще внуков не дождалась, – мама лукаво посмотрела на него снизу вверх, тогда Гордин понял, что она и вправду чувствует себя неплохо, раз еще шутит, и смутился:
– Мама! Ну какие внуки…
– Какие-какие, самые обыкновенные, старшего внука хочу и младшенькую внучку. А можно и наоборот. А можно и побольше, – она похлопала его по руке. – Что ж ты, Олежка, не женишься? Что ж ты, столько в мире повидал, и на Эльбрус вон забрался, и на Камчатку, и всю Сибирь пешком исходил, а женщину себе по сердцу так и не встретил?
– Встретил, – пробормотал Олег Иванович и почувствовал, как отчаянно краснеет, в цвет маминого букета.
– А раз встретил, так женись! Разве ж это долго? Разве ж трудно сказать то, что хочется, если два сердца друг к другу тянутся? Гляди, Олежка, короток век у нас, как бы ты потом не жалел. Все вернуть можно, все исправить. Только время назад не вернешь.
– Да зачем я ей такой нужен, – горько усмехнулся он. – Она молодая, красивая. Профессия у нее… врач, сердечный хирург. Она в партии у нас сезон работает. Вернется потом в Москву, в госпиталь, и все у нее хорошо будет. А я – что? Полгода дома, полгода в горах. А если дома, то в лаборатории с утра до ночи. А если не в лаборатории… ты, мама, не понимаешь. Она такая, что… ее не то что такой вот, я не знаю, кто ее был бы достоин.
– Вот вернешься в октябре, меня с ней познакомишь, – не терпящим возражений тоном сказала мать. – Выдумал тоже, достоин, не достоин. Если любишь, то ни на профессию не посмотришь, ни на что. В любви не профессия главное и совсем не достоинства. В любви главное – вместе быть, чтобы тебе с ней хорошо было и ты сам хотел ее жизнь сделать лучше, легче, добрее. Чтобы она тебя любила и уважала, чтобы ты ее на руках носил. Вот ты придешь домой, а она навстречу выбежит, тебя обнимет. А утром проснешься – и вот она рядом, красивая, единственная, твоя. Разве станешь тогда думать, кто она – учитель, врач или стенографистка? Ты в глаза ей будешь смотреть, а не на возраст и не на профессию. Смотри, Олежка, потеряешь – сам же потом всю жизнь будешь себя корить.
С этими словами мама поднялась, любовно поправила хризантемы в вазе и отвернулась мыть посуду, а Гордин подошел к окну и, оперевшись руками на подоконник, задумчиво взглянул вдаль. Как назло, день был выходной, и по парку, что виднелся из окна, неспешно прогуливались парочки рука об руку, родители с колясками и малышами, ребятишки постарше играли в мяч на траве. Гордин мечтал о своих детях, но давно и безнадежно оставил эту мечту: он понимал, что не имеет права просить от женщины такой беспримерной верности, чтобы она либо уезжала с ним в экспедицию, либо ждала его полгода, а то и дольше – зачем жениться, если жить порознь?
И тут же мелькнула снова та самая мысль, которую он так старательно спрятал десять минут назад: но ведь та, о которой он думал не только в этом неудобном разговоре, но и уже давно, любила тайгу и горы не меньше, чем он, и к походной жизни ей было не привыкать, и в партии давно и прочно она стала своей. Он думал о ней бесконечно, даже если не думал – все равно ни на минуту не забывал и не расставался с ее светлым и легким образом. Сверкающие на солнце брызги, разлетающиеся от золотистых волос, большие зеленые глаза цвета тайги, которые умели смотреть и строго, и ласково, и так нежно, что у него самого в груди щемило. А как красиво она подпевала гитаре, как ловко управлялась со всеми ранами и ссадинами, с каким неподдельным интересом слушала все рассказы и мысли про золото, кварц, вольфрамит. И еще… она поцеловала его, не таясь, и он тогда даже не заботился, что подумают о них другие: это было хорошо, это было правильно. Он бы не отпустил ее тогда, если бы не окликнул пилот.
Лето восемьдесят второго года выдалось холодным и в Москве, и в Сибири: листья начали желтеть и опадать рано, и за все три месяца едва ли выдался десяток жарких, солнечных дней. Недавно в Москве тоже прошли дожди, и казалось, что уже сентябрь – долгий, серый, бесконечный, как будто осень еще дремлет, а лето не желает уходить. И тогда он на миг подумал: вот наступит и в самом деле сентябрь, и надо будет сворачивать работу партии, уезжать, отпускать людей. Те, кто не занимается камеральной обработкой собранных материалов в лаборатории, поедут по домам, остальные будут еще дорабатывать до следующего “поля” с будущего апреля или мая. И вот они уедут в Москву, может быть, обменяются адресами – и непременно потеряются. Его самого закружит работа, лаборатория, лекции и семинары, и она будет все время в госпитале, то на учебе, то на операциях, и, быть может, раз или два они друг другу напишут – вот и все…
И, размышляя так, Гордин ловил себя на мысли о том, что если она и сможет жить дальше без него, то он будет отчаянно тосковать по ее улыбке, смеху, маленьким теплым рукам и тонкому, нежному запаху земляники. Впрочем, о чем он думает? Надо спасать партию, которую вот-вот могут закрыть, и еще он обещал зайти на кафедру по просьбе коллеги, доцента Стрельникова, а мысли о Кате следовало оставить, чтобы не разочаровываться лишний раз.
После двух недель, проведенных на ногах и почти без сна, он успел выспаться в Иркутске, еще немного в больнице и в самолете, однако здесь, в родительском доме, отдыхать было особенно хорошо – спокойно и беззаботно, как в далеком и полузабытом детстве, даже несмотря на то, что к дивану пришлось подставить стул, чтобы уместить длинные ноги. Мама старательно соблюдала режим и легла спать рано, однако в свою квартиру на Ховрино, пустую и тихую, Гордин решил не возвращаться: забирать ему ничего не надо, а так можно было повидаться с матерью лишних пару часов. Он устал, но сон не шел к нему: в голову настойчиво приходили мысли о том, о чем бы думать сейчас не следовало. Стоило только закрыть глаза, как он снова и снова видел Катю: как она смеялась, широко улыбаясь и щурясь, запрокидывая голову и забавно морща нос, как встревоженно хмурилась, отсчитывая одну за другой капли лекарства, как сосредоточенно переписывала рецепт, писала едва ли не носом по столу. Как она смотрела на него смущенно и нежно, когда он позволил себе там, под тентом, обнять ее, как дремала у костра, неизменно подстраиваясь щекой к его плечу, и наконец, как, зажмурившись и испугавшись собственной решительности, поцеловала его у вертолета.
Щеки снова потеплели от румянца – как и все светловолосые, Гордин легко краснел. В темной комнате, где никого не было, можно было смущаться, сколько угодно, однако, снова и снова вспоминая и ее неловкий поцелуй, и свой – еще более неловкий и неуклюжий, когда впервые нашли, наконец, золото и от избытка радости он сгреб Катю в объятиях, Гордин закрыл лицо ладонями и тихо застонал. Оставалось лишь надеяться, что она не сочтет это слишком уж позорным и поймет, что ни в первый, ни во второй раз он просто не смог сдержаться.
И поэтому в ту ночь, тихую, спокойную, Гордин почти до утра пролежал без сна, закинув руки за голову и глядя, как тусклым желтым глазом смотрит в темноту старый фонарь. Может быть, и стоило сказать Кате, признаться в том, что думает о ней бесконечно. Но с другой стороны – что он своим признанием изменит? Только заставит девочку лишний раз мучиться чувством вины. Наивно было бы надеяться, что она с радостью ответит ему той же любовью и преданностью, и то, что она за него боялась и беспокоилась, можно объяснить обыкновенной привязанностью, ведь они вместе проводили достаточно много времени. А может быть, и говорить не стоит, чтобы не бередить душу ни себе, ни ей. Все равно ничего у них не получится… Когда думать об этом по кругу стало невыносимо, Гордин все-таки закрыл глаза и мгновенно заснул.
За чистой одеждой и городскими брюками все-таки нужно было съездить домой, поэтому утром он поднялся рано, поспав от силы часа три, но теперь и это казалось роскошью. Мама, однако, уже хлопотала на кухне и расстроилась, когда завтракать он отказался, почти на ходу выпив чаю с простым хлебом, взяла с него обещание, что он обязательно заглянет еще раз, когда соберется улетать, и проводила до дверей.
Уходил он с легким сердцем, и радость от того, что мама жива и постепенно идет на поправку, что она дождалась его и совсем не сердится, был куда сильнее тревоги перед предстоящими встречами. После пережитого в следственном изоляторе Гордин уже не боялся за себя, но волноваться стоило за дальнейшую работу партии: если их деятельность прикроют незадолго до окончания сезона, то они не смогут отчитаться, и не только начальник партии вновь окажется виноватым, но и работники получат сильно урезанную зарплату, нельзя будет написать хороших рекомендаций, да и уже проведенные, и дальнейшие исследования окажутся бессмысленными: официально не будет никакого осуждения, но – Гордин прекрасно знал, как это бывает, когда ни на кафедре, ни на выступлениях не желают слушать, задают глупые вопросы, раз за разом припоминают неудачу. Люди склонны забывать обо всех успехах при малейшей неудаче, потому что плохое запоминается проще и обсуждается дольше, а хорошее становится порядком вещей, и никто не знает, сколько за каждым месторождением, за каждый новым маршрутом останется историй о людях и судьбах, о радостных событиях или чьих-то трагедиях.
В Геологическом институте при Академии наук Гордин раз пять выступал с докладами, поэтому знал его очень хорошо. Кабинет профессора Подлужного располагался на втором этаже, среди целого отдела геологии цветных и отдельно благородных металлов. Поднявшись по широкой лестнице, Гордин вошел в пустынный коридор и вздрогнул от неожиданности, когда за спиной гулко хлопнула дверь и раздался голос, который он хотел слышать меньше всего:
– Олег Иванович?.. Разве вы не в Иркутске под следствием?
XXXVII
Геологический институт при Академии наук был оплотом всей геологии не только в Москве, но и в регионах. Здесь объединялись десятки лабораторий, изучение всех видов металлургии и промышленности, здесь разрабатывали теоретические основы для поиска полезных ископаемых, изучали минеральные ресурсы регионов от Кавказа до Камчатки, решали инженерно-геологические задачи для строительства метро, каналов и гидроэлектростанций. Геологический институт был научным фундаментом, который по своей сути держал всю научную и практическую геологию Советского Союза.
Однако в стенах института занимались не столько прикладной работой, сколько научными исследованиями и предположениями, поэтому практиков здесь не слишком жаловали, предпочитая теорию. Не столь многочисленные полевики и разведчики крепко держались друг за друга, организовывая экспедиции и работая в связках друг с другом. В этом и заключалось главное отличие между работой профессоров Сергея Селиверстовича Подлужного и Шильмана Федора Львовича: первый всю жизнь был практиком, второй – теоретиком, который стремился подкреплять свои научные изыскания практикой, но не всегда успевал за теми, кто готов был идти на риск без первичной долгой оценки, которая могла длиться не то что сезонами, а годами.
Гордин медленно повернулся и увидел Шильмана, человека, которого надеялся встречать в своей жизни как можно реже. Тот стоял, распахнув дверь кабинета и прислонившись плечом к дверному косяку, и смотрел на него так, будто увидел привидение – с недоверием и удивлением в вечно хмурых глазах.
– Я слышал, что вас арестовали.
– Здравствуйте, – кивнул Гордин с вежливой холодностью. – Отпустили.
– Ходили слухи… – начал было Шильман и тут же осекся, махнул рукой. – Ладно, в таком случае я рад, что вас это не слишком коснулось. А здесь вы что делаете, позвольте спросить?
– Я пришел к научному руководителю экспедиции, – ответил Гордин по-прежнему отстраненно и прохладно. – Мы получили снабжение, работы скоро завершатся, и мне нужно уточнить о дальнейшей эксплуатации.
Шильман повел бровью, неопределенно хмыкнув, и, не попрощавшись, грохнул дверью; Гордин поспешил уйти. Ему помнилось, что Зун-Холбинскую партию тоже кто-то пытался погубить, хотя как раз в это время на кафедре особенно активно шли изыскания по золоту Тункинской долины. Шильман очень интересовался документацией Зун-Холбинской партии, но отчеты прочитать, судя по всему, не успел до того, как они исчезли. Он никогда не скрывал своей неприязни к Гордину и называл его выдумщиком и выскочкой, поэтому как тогда, во время доклада, его не слишком удивили нескромные вопросы, так не удивили и теперь. Любопытным оставалось только одно: откуда Шильман узнал о его задержании, или же кто-то любезно ему сообщил? Но кто и с какой целью?
Пока Гордин шагал по гулкому пустынному коридору, он вспомнил, что следователь зачитывал ему акт проверки Яман-Гольской партии. Конечно, это мог быть и подлог, как и показания его работников, однако в проверку партии он бы поверил скорее, чем в то, что Молчанов, например, свидетельствовал против него. И это было бы даже логично, проверить партию после гибели двоих рабочих. Однако Гордин понимал, что никто ничего не найдет, или же найдет, но совсем не то. Если в виноватые уже определили его, а у настоящего преступника в Иркутске или в Москве есть серьезное покровительство, то такие проверки ни к чему толковому не приведут.
Гордин остановился в дальнем конце коридора, перед массивной дверью с табличкой “Профессор кафедры цветной металлургии, доктор геологических наук Подлужный С.С.” и постучал.
– Войдите! – отозвались изнутри. Он толкнул тяжелую дверь, и его тут же окутало облако тепла, аромата теплого дерева, свежесваренного кофе и типографской краски от новых книг. Подлужный сидел за столом, разбирал коробку новеньких распечатанных атласов для студентов и прихлебывал дымящийся кофе, однако, увидев вошедшего доцента, отставил коробку и радушно взглянул из-за очков на тонкой цепочке:
– Олег Иванович? Рад, очень рад. Не ожидал вас увидеть раньше октября, – широким, гостеприимным жестом он указал ему на кожаное кресло по другую сторону стола. – Проходите, присаживайтесь. Хотите кофе или, может быть, чаю?
– Не откажусь, – улыбнулся Гордин. Профессор предпочитал кофе, а ему когда-то врачи кофе не рекомендовали.
– Заварка и чашки в шкафу под портретами. Возьмите сами, сколько нужно… Слышал, до вас опять милиция добралась. Рад, что вы здесь. Как прошла проверка в партии?
– А не было проверки, – откликнулся Гордин, пытаясь извлечь чашку из-под старых, забытых за ненадобностью проб и образцов. – Снаряжение, продовольствие и ударно-канатную буровую нам в Иркутске выдали. Но в партии произошло ЧП… даже два. Радист первой бригады погиб по неосторожности. А другого человека убили. Правда, мы пока не выяснили, кто. Поэтому пошло расследование. Пытались даже меня обвинить. Якобы это я его застрелил, из-за золота.
Подлужный удрученно покачал головой, рассеянно обводя регион Восточного Саяна тонкой линией карандаша на новеньком атласе. Гордин плеснул себе кипятку из чайника и устроился в кресле напротив.
– Сергей Селиверстович, можно я задам вам один вопрос, а вы ответите на него правду? – тихо спросил он. Подлужный изумленно приподнял брови и поправил цепочку очков, но тем не менее пожал плечами:
– Смотря что вы хотите. Попробуйте…
– Вы знали, что предыдущий начальник партии Снегирев был снят с должности? Он не заболел. Его отозвали… Вы знали это?
Судя по тому, как поднялись плечи профессора и как виновато он отвел глаза, переплетая пальцы замком на столе – предположения оказались правдивы. Гордин не почувствовал ни досады, ни разочарования: он думал об этом, пока шел сюда, и боялся, что ответ профессора его огорчит, но в целом он предполагал, поэтому не сильно удивился.
– Конечно, я знал, – вздохнул Подлужный. – Это ведь я его когда-то назначил.
– Тогда почему не сказали? Вы не думали, что меня тоже могут вот так “убрать”, если я стану неудобным? Или вам было все равно?
– Я полагал, что вы окажетесь умнее и догадливее Снегирева, – вздохнул профессор еще тяжелее. – И когда обнаружите тункинский вольфрамит или те залежи молибденита, о которых, между прочим, сказано в вашей статье по цветмету Восточной Сибири, – вы сразу поймете, что случилось со Снегиревым и почему я попросил заменить его именно вас. У вас был опыт работы в тех условиях, когда о находках не стоит говорить. В случае успеха партии вы поймаете двух зайцев. Сможете и найти золото, что важно для вас, и провести разведку вольфрамовых руд, что нужно сейчас стране. И знаете, Олег Иванович, я ни о чем не жалею. Ваш доклад про Тунки мне тогда понравился, я много о вас слышал и в самом деле хотел помочь. Но ничего другого не мог вам предложить.
– Почему сразу не сказали? Я был бы к такому готов.
– К этому невозможно подготовиться. Разведка вольфрамовых руд всегда была, скажем так, шагом канатоходца над пропастью. Да, это небезопасно с точки зрения знаний и сведений, но можно ли идти к мечте без риска? Пусть это звучит слишком романтически, но для любого человека мечта – это очередная вершина, по пути к которой он возьмет несколько других перевалов и высот. Вы ведь по молодости увлекались альпинизмом, Олег Иванович. Так где в горах вы видели прямую дорогу?
Гордин усмехнулся и покачал головой: ему и в самом деле стало даже немного весело от того, какой поворот произошел с этой партией. В юности он читал много книг о приключениях, но даже представить себе не мог, что простая работа, к которой он привык за столько лет, сама превратится в подобное приключение. Риск и мечта всегда идут рука об руку, и человек только сам должен выбирать, на что он готов ради своей мечты, чем он сможет пожертвовать и что за нее отдать. Работать с золотом в связи с его высочайшей ценностью было небезопасно, но еще более небезопасно было работать на объекте, который в случае успеха партии должен будет стать секретным.
Гордин знал, что когда-то придется выбирать между мечтой и домом, мечтой и спокойным налаженным бытом, может быть, даже между мечтой и семьей. Но вот того, что выбирать придется между мечтой и чьей-то жизнью, кроме своей собственной, начальник партии не хотел. Да, он понимал, что для него самого мечта всей жизни дороже самой жизни, но распоряжаться чужими судьбами и решать за других он считал себя не вправе.
Что будет с работниками, если им удастся обнаружить вольфрамовые руды в количестве, пригодном для промышленной разработки, и партию закроют по причине секретности территории? Бригадиры – Михаил Дымов, многодетный отец, и совсем молоденький, умный и старательный Андрей Званцов – могут оказаться за решеткой только для того, чтобы о находках молчали. Санникову за сокрытие политически важных сведений и за уклонение от служебных обязанностей, когда он помог Гордину вместо того, чтобы придерживаться нейтралитета и просто докладывать полковнику о делах партии, грозит как минимум снятие с должности, а в худшем случае – расстрел. А что станет с Катей? Ее мечта о столичном госпитале и хорошей, престижной работе тоже будет разбита вдребезги: с таким опытом в опальной партии ее не то что в столице работать не возьмут, а сошлют в такую глушь, о которой она себе даже не представляет.
При этих мыслях о людях, которые стали ему особенно дороги и которых он может подвести любым неосторожным, неправильным шагом, Гордин почувствовал, как у него опасно кольнуло в груди. Откинувшись на мягкую кожаную спинку, он глубоко вдохнул, сжав виски двумя пальцами, и медленно выдохнул, стараясь унять волнение и бешено стучащее сердце. Пока ничего дурного не произошло – и он должен быть внимателен вдвойне. Как сказал однажды следователь, себя ему и вправду было не очень-то жаль, но чью-то чужую сломанную жизнь он бы никогда самому себе не простил.
– Вольфрамовые руды, военная промышленность… Вы знали, что в партии работает капитан КГБ, оперуполномоченный?
Подлужный, казалось, растерялся.
– Да вы что! Кто же? Это его дело, с вашим арестом?
– Нет. Он, наоборот, меня спас… А то, что моим заместителем стал именно бывший военный, майор на пенсии, это тоже случайность?
– Виталий Анатольевич? Нет, не случайность. Это я его назначил. Именно в связи с тем, что зона ваших поисков – стратегически важная для государства территория. Если вы найдете что-то или уже нашли, вся деятельность партии будет под угрозой. Теперь, когда вы мне сказали, что там еще и КГБ замешан, я уверен, что мы всегда работали под наблюдением… так сказать, сверху. Молчанов должен был знать обо всем, что у вас там происходит, что вы найдете или, наоборот, не найдете. Когда вы соберетесь выступать с докладом по завершении работы в поле, Молчанов проверит все, что вы захотите говорить и показывать. Он разбирается, ему можно доверять. Я знаком с ним еще с войны.
Гордин молча и задумчиво кивнул. Значит, его подозрения насчет Виталия Анатольевича точно можно было отбросить: если сам Подлужный послал Молчанова в партию, чтобы тот стал ее глазами и ушами, то ему не было никакого смысла подводить начальника. Гордин не верил, что тот работал на две стороны: он был склонен считать людей проще, чем те могли бы оказаться на самом деле…
Профессор порекомендовал ему сходить в ЦК к председателю отдела цветной металлургии, Юрию Алексеевичу Кайгородову: этот человек парой месяцев назад согласился поспособствовать тому, чтобы Яман-Гольской партии не отказали в снабжении в Иркутске, и сейчас за помощью лучше всего было бы обратиться к нему. Гордин понимал, что поддержка нужна не столько материальная, сколько моральная: когда придется выступать с докладом о ходе работы в Тункинских гольцах, может статься, что ему зададут такие неудобные вопросы, на которые ответить он не сможет, и присутствие начальника отдела металлургической промышленности не позволит оклеветать результаты – конечно, если Юрий Алексеевич не откажет.
У Подлужного он пробыл без малого два часа. Распрощавшись с научным руководителем экспедиции, Гордин хотел было направиться сразу в ЦК, но у дверей “профессора цветной металлургии и кандидата геологических наук Шильмана Ф.Л.” невольно замедлил шаг, а потом, услышав за неплотно прикрытой дверью голоса, и вовсе задержался. Он знал, что подслушивать некрасиво, но любопытство пересилило, к тому же, мимоходом послышалось знакомое имя, и с замиранием сердца Гордин остановился неподалеку от дверей.
Разговаривали в кабинете двое и даже, судя по громкости, спорили на повышенных тонах: спорил сам Шильман с кем-то еще. Другого человека Гордин не знал, но во второй раз явственно услышал знакомое имя:
– Рябченко послал Катю туда только потому, что это я его об этом попросил. Он знаком с Подлужным, но у него столько людей в подчинении. Вы что, в самом деле думаете, что отправить в тайгу врачом хрупкую двадцатитрехлетнюю девчонку сразу после диплома – это была его идея?
– Подлужный творит, что хочет, и за заслуги перед партией ему все прощается, – зло выплюнул Шильман. – А некоторым приходится по головам идти, чтобы их хоть раз в жизни заметили. Несправедливо, а?
– Да уж вам ли кричать о справедливости, – насмешливо заметил второй человек. – И вы ни перед чем не остановитесь, чтобы только уничтожить эту горстку людей? В таком случае, вам придется выбирать между моей помощью и собственными амбициями.
– Ну, простите, я не знал, что эта Жемчужникова – ваша дочь, – с нескрываемой досадой в голосе ответил Шильман. – Я бы не стал тогда, наверно…
– Слышите, если с Катей что-нибудь случится, вы у меня из института вылетите, – с тихой яростью проговорил его собеседник. – За превышение должностных полномочий или за подстрекательство к преступлению вас уволят по статье.
– Какой еще статье?
– Найдут по какой, – холодно отрезал он.
– Я подниму все свои связи… – проблеял Шильман. – Все с вашей дочерью будет хорошо.
– Уж постарайтесь. Всего доброго.
В кабинете гулко раздались шаги, и Гордин, поняв, что разговор окончен, поспешил уйти, чтобы не обнаружить себя. Через минуту после того, как он успел выйти на лестницу, за спиной хлопнула дверь, и мимо него быстро прошел высокий человек в сером плаще с черным зонтом-тростью – судя по услышанному разговору, это был… неужели это был отец Кати, его Кати? Какая же у него должность, чтобы он мог вот так приказывать и угрожать самому профессору, которого многие в институте уважают и боятся? Гордин никогда не видел его раньше – скорее всего, он не был геологом, работал в другой сфере, но так или иначе был причастен к Тункинским гольцам. И так как у них присутствует некий взаимный интерес к одной и той же территории, Шильман с ним сотрудничает и все, что происходит в партии, знает? Но от кого, откуда? Гордин испытал такое изумление, что понимал – не сможет больше ни о чем толком думать, пока не выяснит у Кати, кем работает ее отец и знала ли она о его планах.
Стоило сходить в ЦК и побеседовать, наконец, с Кайгородовым. Раз уж у Шильмана с его целью прикрыть деятельность партии есть сильная поддержка, ему тоже следует заручиться надежным тылом в геологическом тресте. Помощью человека, который в случае чего сможет защитить эту работу.
На улице заморосил долгий, затяжной дождь. Люди спешили от арки до арки, прикрываясь руками, плащами и портфелями, и только редкие счастливчики с зонтами могли идти по улице спокойно. Гордин зонта не захватил – давно потерял эту привычку носить зонт с собой, потому как в тайге такая роскошь была без надобности. Поспешно добежав до трамвайных путей, он спрятался под козырек остановки и взглянул на часы. До закрытия оставалось не так уж много времени, а больше у него не осталось дней: обратный рейс до Иркутска улетал следующим утром, а он клятвенно обещал Санникову вернуться, и подвести человека, который его спас, было никак невозможно.
Но что, если и в ЦК ему откажут? Он – не Подлужный, а просить еще одного поручительства Гордин считал унизительным. С мыслями одна мрачнее другой он с трудом дождался трамвая до Старой площади.
XXXVIII
Над городом висело тяжелое серое небо, совсем как в тайге – не хватало только густой, умытой дождем изумрудной зелени. Дождь барабанил по крышам и окнам автомобилей, плясал по дорогам, подпрыгивая в лужах холодными брызгами, и совсем по-осеннему город пропах свежей выпечкой из булочных, бензином и дымом, мокрой землей и прелыми листьями. Выйдя из трамвая, Гордин спрятался под свою папку, хотя это, конечно, не слишком помогло, и, перебежав через улицу, оказался у широкого парадного входа в Центральный Комитет – внушительное, строгое здание кремового цвета, с массивными колоннами и высокими окнами.
У входа Гордин снял насквозь мокрую куртку и аккуратно причесал намокшие волосы. Новые очки с крепкой оправой вместо сломанных стеклышек держались гораздо надежнее, но почему-то казались неуклюжими, и от волнения он дергал их еще чаще. На посту охраны его записали и отправили на третий этаж, в отдел металлургической промышленности, и еще некоторое время пришлось дожидаться в коридоре, пока секретарь сказала, что Юрий Алексеевич занят.
Кайгородов пришел спустя полчаса – он не успел даже все обдумать, что будет говорить первому человеку в отделе, которому подчинялись и институт, и экспедиции, и все партии, занимающиеся разведкой цветных металлов. Кайгородов оказался совершенно обыкновенным, в нем не было и капли той неприятной напыщенности и торжественности, которые окружали в Иркутске Руденко-старшего; повесив пальто на крючок, Кайгородов пригласил его войти, мимоходом кивнул молодой женщине, что выполняла обязанности секретаря:
– Много там ко мне народу, Елизавета Михайловна?
– Нет, пока только он, – ответила женщина, имея в виду Гордина.
– Прекрасно, прекрасно, – кивнул начальник отдела. – Будь добра, сделай нам кофе.
– Простите, – пришедший у него за спиной робко подал голос. – Мне кофе нельзя.
– Понял, – совершенно просто отозвался Кайгородов. – Лиза, мне кофе, моему гостю чай с лимоном. Ну и погодка, а? Проходите. Присаживайтесь. Сильно промокли?
– Да не то чтобы, – он улыбнулся, смутившись от такого теплого, почти даже дружеского приема. – Юрий Алексеевич, меня зовут Гордин Олег Иванович, я доцент кафедры минералогии в институте Орджоникидзе и временно назначенный начальник Яман-Гольской партии…
– А-а, собственной персоной! – неожиданно и неясно чему обрадовался начальник отдела металлургической промышленности. – Летом приходил ваш научный руководитель, Сергей Селиверстович. Ходатайствовал за снабжение партии. Много про вас рассказывал хорошего. А я думал, вы сейчас в поле.
– Приехал ненадолго по делам. Юрий Алексеевич, я бы хотел с вами обсудить несколько вопросов вокруг моей партии…
– Только давайте сразу договоримся: не надо вокруг меня плясать, – Кайгородов грузно откинулся в кресле, положив на стол большие, загорелые руки. – Терпеть не могу всего этого показного уважения. Итак, со слов профессора я знаю, что вы работаете в Тункинских гольцах, что ваша партия ищет вольфрамит каким-то новым методом разведки через золото. И знаю, что к этому золоту есть вопросы. В связи с вашей историей вокруг работы партии много разговоров – и не все из них доброжелательные. Поэтому говорите прямо: что вам нужно?
Гордин помолчал, собираясь с духом погрел руки о кружку с чаем. Он ценил эту прямоту, которая избавляла от необходимости плести словесные кружева, чего делать он никогда не умел и не любил, полагаясь лишь на факты, а не на красивые истории. Он достал из папки отчеты, чертежи и черновики, взятые из партии, и подтолкнул их к Кайгородову.
– Юрий Алексеевич, – начал он. – Наша партия работает в Тункинской долине с начала мая, лично я руковожу с двадцатого июня. Мы обнаружили достаточно мощные, метровые на выносе жилы вольфрамита. Обнаружили молибденит, халькопирит. Нашли золото – пока только крупицы, но они есть. Исходя из расчетов маркшейдера и геофизика, вот здесь можете изучить, мы считаем, что в верховьях реки Шумак находится коренное месторождение – кварцевая жила с золотом, вольфрамитом и молибденитом. Для того чтобы это доказать, нужно время. Я планировал в августе перенести разведку на Шумак и к концу сезона уже предоставить готовый отчет, но сейчас у нас остается недели две до закрытия сезона. И я совершенно случайно выяснил, что партия рискует. Не только в том плане, что нашу деятельность могут закрыть за малейший недочет в работе, но и сама партия, люди, которые в ней работают. И в милиции, и в институте на кафедре я не раз уже услышал, что из-за секретности предприятия люди могут пострадать.
– К сожалению, это действительно так.
– Не хотелось бы никому ломать жизнь. Как начальник партии, я буду нести за это ответственность. Как человек... ответственность двойную. Я опасаюсь не проверок. Для проверок у нас все чисто. Боюсь только того, что нам не дадут доработать, когда осталось пройти совсем немного. Нам нужна неделя, может быть, две – не больше. И мы либо докажем, что золото есть и что вольфрамита достаточно для промышленной выработки, либо принесем все расчеты вместо с чертежами и фотографиями, которые позволят нам не быть голословными и доказать бесперспективность Тункинской долины для геологии. Впрочем, все расчеты говорят об обратном: есть золото, есть вольфрамит, нам осталось проверить эту гипотезу в последней долине. Поэтому мне нужно быть уверенным, что нас не закроют и не расформируют, просто чтобы молчали. Надеюсь, вы правильно меня поймете...
Кайгородов поднялся, прошелся от стены до стены, остановился у окна, задумчиво глядя на улицу. Во всей его фигуре, высокой и грузной, в той позе, в которой он облокотился на широкий подоконник обеими руками, сквозила усталость. На плечах начальника отдела цветной металлургии лежала ответственность за геологию, за стройки, за плавильные комбинаты, и иногда получалось так, что, помогая одним, он вынужден был отказывать другим, и в условиях выбора без возможности выделить финансирование или поддержку всем, это было тяжело. Гордин смотрел на него снизу вверх и видел не просто начальника, но человека, уставшего от тяжелых решений. Точно так же, как Руденко-старший, напуганный и подавленный гибелью сына в экспедиции, зажатый меж двух огней – с одной стороны, своим руководством, с другой стороны – партиями, которым нужно снабжение, – Кайгородов был бы рад, если бы выбирать не пришлось.
К тому же, живая искренность всегда требует смелости, а отказать в письменном виде намного легче, чем сказать человеку неудобную правду, глядя в глаза.
Гордин понимал, что ему, скорее всего, откажут, что просит он слишком многого, особенно учитывая его прошлое и даже настоящее. Что геологу с репутацией неудачника нечего и пытаться заявлять об открытиях – в геологическом тресте над ним либо посмеются, либо найдут, к чему придраться, чтобы работу остановить. Шильман когда-то выразился вполне ясным языком: есть много молодых специалистов, кроме вас.
– Чего вы боитесь? – неожиданно спросил Кайгородов, развернувшись и прислонившись к подоконнику спиной. – Почему вы пришли ко мне, зачем вам мое поручительство? Насколько велик риск и перед чем?
– Я и раньше слышал о стратегической важности территории и о том, что нас могут прикрыть из-за того, что мы о ней слишком много знаем. Но если рассматривать официальную версию, то уже второй раз, ровно как шесть лет назад, у меня пропадают отчеты. Кто-то пытается помешать партии. Сначала саботаж, пытались утопить набранные пробы. Потом кто-то куда-то передал сообщение азбукой Морзе – мы так и не поняли, что это было. Потом кто-то пытался уничтожить мои полевые дневники. Если по итогам сезона я приду в комиссию и не предоставлю их, то меня обвинят в растрате казенных средств, выделенных на экспедицию, отсутствии результатов. Простите за прямоту, но я все-таки геолог, а не следователь, и не могу одновременно работать и ловить преступника.
– Вы имеете полное право отстранить от работы человека, которого подозреваете. Не обязательно его увольнять. Это ваше право. Но вы, я вижу, человек мягкий и без серьезных причин так не сделаете…
Гордин смущенно пожал плечами. Да, особой жесткости за собой он не замечал и не смог бы просто так отстранять от работы кого бы то ни было, потому что прекрасно знал, что такое беспочвенные обвинения.
– Еще я услышал… совершенно случайно, вы не подумайте. Услышал, что профессор Шильман с одним человеком о чем-то договорился. Это косвенно касается партии, но я не знаю, о чем именно они говорили.
– В Тункинском районе планируется строительство дороги. Ответвление магистрали БАМ от Иркутска до Усть-Каменогорска. Это работа Главдорстроя, ответственный за нее – Жемчужников Максим Николаевич, не последний там человек. Ничего не имею против дороги, но Тунки – район тяжелый, труднопроходимый, особенно с точки зрения дорожно-транспортных объектов. Короче говоря, либо там геологоразведка работает, либо строится дорога. Одновременно, к сожалению, не получится. И я так понимаю, что вцепились именно в вашу партию, потому что вас закрыть проще всего.
Жемчужников Максим Николаевич… Едва услышав эту фамилию и имя, Гордин задумался: значит, это и в самом деле был отец Кати. Неужели этот человек здесь, в Москве, делает все для того, чтобы партию закрыли? Но знает ли об этом Катя? Почему-то он был уверен, что не знает. Катя так искренне огорчалась из-за места на кафедре, в аспирантуре, из-за предстоящей ссылки на севера. Она девушка честная, и, наверное, она не смогла бы смотреть ему в глаза, и они не стали бы так близки, если бы она что-то делала у него за спиной. В предательство Кати он отказывался верить. Это было бы самое болезненное в его жизни предательство.
А вот в то, что его партия и исследование – досадная помеха для Главдорстроя, в это ему верилось куда больше. Если регион, в котором сейчас продолжаются работы по разведке вольфрама и золота, признают перспективным для дальнейшей промышленной разработки, то специалистам дорожных работ придется стройку разворачивать или даже не начинать. Это больше деньги, которые они потеряют, если геологи найдут в Тункинской долине что-то действительно стоящее.
Гордин держал кружку, грел вечно мерзнущие руки и все никак не мог согреться – то ли от тревожных мыслей, то ли от того, что сильно промок под дождем. Кайгородов молча смотрел в окно, на мчащийся мимо шумный поток машин, на грустно бегущие по стеклу капли, как слезы, и от этого его молчания становилось не по себе – неужели нет решения, и придется уступить, отказаться от мечты, от цели? Если потребуется это сделать ради того, чтобы работники партии были в безопасности – он, конечно же, отступит. Но если можно хоть как-нибудь повлиять, хотя бы попробовать – он всегда считал, что лучше сделать и пожалеть, чем даже не попытаться и всю жизнь корить себя за упущенную возможность.
– Я вам верю, Олег Иванович, – вдруг произнес Кайгородов, задумчиво смахивая с пиджака невидимые пылинки. – Уже обещал вашему научному руководителю, что помогу партии, и сейчас от своих слов отказываться не собираюсь… Если вы найдете золото и вольфрам в промышленных количествах, то Тункинская долина станет зоной стратегических интересов. Там нельзя будет строить дорогу. Или, по крайней мере, ее придется строить по-другому, с учетом того, что рядом находится месторождение. Я могу дать вам возможность доложить о результатах работы лично министру цветной металлургической промышленности. Если он увидит, что ваш район перспективен – по-настоящему перспективен, то он сможет повлиять на решение о дороге. Может быть, стройку не отменят совсем, но под его влиянием сделают это так, что район Тунки можно будет обойти… Они хотят начать до зимы. Пока не саму стройку, до зимы начинать строительство бессмысленно, – но кабинетную работу, замеры, расчеты. Нужно либо остановить, либо развернуть их раньше, чем работа будет в активной фазе. С наименьшими, так сказать, потерями. Для этого нужно, чтобы вы завершили работу раньше, чем закончится сезон, и у вас осталось время на подготовку материалов. Сколько вам нужно дней, чтобы доказать или однозначно опровергнуть месторождение вольфрамита и ваше легендарное тункинское золото?
– Две недели, – ответил Гордин, поразмыслив.
– Сделайте за одну.
За одну неделю сделать это было практически невозможно. А если нагрянут проверки и милиция со своим следствием – то невозможно однозначно. Гордин сначала хотел было так и сказать, трезво оценивая свои силы и силу обстоятельств, но потом вспомнил, что однажды сам сказал Кате.
Иная мечта стоит того, чтобы ради нее и жить, и умереть.
И даже если ты висишь над пропастью, цепляясь за край кончиками пальцев, но точно знаешь, что там, наверху, будет то, ради чего ты карабкался по этой вертикальной стене, – ты будешь цепляться до последнего, и откуда-то появится сила в руках, и ноги сами собой отыщут опору, и ты обязательно выкарабкаешься. Потому что нет жизни без борьбы, нет цели без мечты и нет такой пропасти, у которой не было бы дна – и если ты ошибешься, сорвешься и упадешь, то обязательно будет шанс начать сначала.
Профессора Подлужного винить было не в чем. Он дал Гордину этот второй шанс и сделал все возможное, чтобы партия могла спокойно работать. Да, вершина была той же самой, и препятствия были очень похожими, но теперь Гордин точно знал, для чего ему эта вершина и что ждет его там, на этой высоте. Он сможет жить без нее, но будет ли это настоящей жизнью – вопрос… Так зачем тогда жить, если не пытаться, если не стремиться, испугавшись трудностей? Риск в их профессии присутствовал всегда. Где-то больше, где-то меньше, но, как сказал Подлужный, не бывает в гору ровной дороги, как и не бывает прямого пути к мечте и цели.
– Сделаем, – сказал Гордин. – Если нам, конечно, снова не помешают.
– Давайте так, – Кайгородов хлопнул в ладоши, словно принял наконец непростое решение, и сел за стол. – Я выпишу вам разрешение на разработку и добычу золота, вольфрамита, молибденита и им сопутствующих полезных ископаемых в Тункинской долине. Это не значит, что вас не будут проверять и махнут рукой – как вы сказали, ЧП в партии не оставят просто так. Но это даст продолжать работу, даже если партия будет под следствием. И еще позволит лично вам написать доклад, не скрывая ничего. Ни вольфрама, ни золота, ни молибдена. Ничего. Чем полезнее окажется район с геологической точки зрения, тем больше вероятности, что вашу партию не закроют и дорогу не построят или хотя бы развернут… Да, это может быть рискованно, и я понимаю ваши опасения, но именно для этого вам и нужно заручиться поддержкой министра. И если все сделать грамотно, то к концу сентября у нас будет ваш отчет о перспективах Тункинской долины, а у Главдорстроя – разработка их магистрали в более компромиссном, скажем так, направлении. Вам все ясно?
– Да, Юрий Алексеевич, – Гордин даже невольно улыбнулся. История, которая тянулась почти десять лет, поиски тункинского золота и разработки стратегического месторождения, должна была вот-вот завершиться, и он с волнением следил, как ложатся на чистый лист чернила, как крупный, красивый почерк Кайгородова открывает ему тот путь, о котором он даже мечтать не смел: написать честные отчеты и при этом не рисковать ни своей, ни чьей-либо чужой жизнью и репутацией. Если тункинское золото и правда существует, во что Гордин верил всей душой, то можно будет не скрывать его. Если вольфрамит и молибденит окажутся в достаточном для промышленности объеме – регион будет признан перспективным, и не только его партию не закроют, но, возможно, будут новые экспедиции, район разведки будет расширяться,
– Почему вы нам помогаете? – не удержавшись, поинтересовался он. – Почему, когда от меня отвернулся весь институт и геологический трест, вы, начальник отдела металлургии, даете мне карт-бланш?
Кайгородов размашисто подписал бумагу и взглянул на него снизу вверх.
– Потому что, даже если бы я вам отказал, вы бы все равно не сдались, – улыбнулся он.
XXXIX
Самолет приземлился рано утром, нырнув в туман и вынырнув уже на посадочную полосу. Люди, сонные, хмурые, торопились покинуть салон и разбежаться по своим делам, и Гордин, уставший от внимания к собственной персоне, радовался возможности затеряться в шумной, ворчливой толпе. В Иркутске переломное лето уже почти превратилось в осень, и в воздухе висела легкая и влажная взвесь – еще не дождь, но уже и не просто туман.
Если Санников приезжал в Иркутск, а его товарищ, наоборот, был в другом месте – он жил в его квартире, на краю города, среди серых пятиэтажек. За всеми переживаниями последних дней Гордин умудрился забыть адрес, долго искал нужную улицу, а позже, с горем пополам вспомнив номер дома, – нужный подъезд. Поднявшись на второй этаж, он еще стоял перед квартирой и думал, какая из них. К счастью, ключ к замочной скважине подошел, и беспокоить соседей не пришлось.
В квартире было тихо, однако, стоило ему снять ботинки и аккуратно поставить их в углу прихожей, как в гостиной послышался шорох, и в коридор выглянул Санников в примятой клетчатой рубашке, провел по лицу ладонью и зевнул.
– Я тебя разбудил? – смутился Гордин. Санников покачал головой, пригладил растрепанные со сна волосы и все так же молча прошел на кухню, поставил чайник, положил в пустую деревянную хлебницу ванильных сухарей и сел верхом на стул, положив подбородок на сложенные руки и отчаянно зевая.
– Все-таки разбудил… Прости, Вань. Думал, что ты на службе.
– Я сегодня в ночь, – ответил Санников. – Полковник подрядил сверять отпечатки. Три часа торчал в отделе дактилоскопии. Потом архивы смотрел.
– И что, нашли что-нибудь, узнали?
– Не поверишь, – вздохнул он. – Дымов.
Рука дрогнула, но чайник Гордин удержал. Налил кипятку по кружкам и устроился напротив, на трехногом табурете, и устало подпер кулаком подбородок.
– Михаил Егорович, значит… Я подозревал, – проговорил он задумчиво. – Полковник уже знает? Что он тебе сказал?
Санников пожал плечами и отпил из кружки, потом долго молча смотрел в нее так, будто ожидал увидеть ответ там; впрочем, к его немногословности все в партии давно привыкли, и Гордин только сильнее проникся к нему уважением, когда узнал, что он все это время работал на две должности, ухитряясь скрывать такую важную информацию о себе в условиях замкнутого пространства одной рабочей партии. Молчание, умение наблюдать и слушать здесь были очень кстати. И теперь, когда требовалось хранить секреты и не высказывать ни предположений, ни обвинений раньше времени, помощь такого человека была бы ему особенно кстати.
Если прораб Дымов и в самом деле виновен, дальнейшую работу партии это крайне затруднит. Отпечаток пальца, взятый с телеграфного ключа, еще ничего не значит, но если бы сообщение не было нежелательным или вовсе секретным, то его не стали бы отправлять за полночь, когда все уже спят и дежурного по радиостанции нет. И еще Гордин вспомнил, что когда они обсуждали, что делать с отпечатком дальше, прораб пришел в штабную палатку, и все решили, будто ему тоже не спалось. Очень, очень странное совпадение. Дымов тогда очень удивился, услышав про отправленное сообщение. А до того очень старался найти виноватого в том, что ящики с пробами едва не улетели в реку. Потом – этого Гордин подтвердить для себя, конечно, не мог, но кроме Кати, Молчанова и Дымова некого было подозревать в том, что он мог бы зайти в штабную палатку просто так. Вряд ли Катя и Молчанов стали бы нарочно портить отчеты. Потом – его оговорка с пещерой. А еще собака… Лаки страшно недолюбливал Дымова, все время на него рычал и лаял. Может быть, пес что-то знал и сказать не мог? Что, если Дымов и убил Юру Руденко? Но почему, за что? Неужели просто за золото? И тот рюкзак, который обнаружил Андрей Званцов, скорее всего, выбросили в реку нарочно.
В таком случае, если в интересах Дымова было сорвать работу партии, кто тогда украл отчеты шесть лет назад? Ведь Дымова в партии не было, прорабом был совершенно другой человек, никак с ним не связанный. Однако же, в Москве точно так же был Шильман, который мог послать в партию кого-то из своих. И, наверное, Дымов – тоже его человек. И все его действия по срыву работы – это лишь поручение Федора Львовича, который, в свою очередь, действует по согласованию с Жемчужниковым – человеком на высокой должности Главдорстроя.
А Катя? Случайность ли – то, что она оказалась именно в этой партии? Она рассказывала, что отец всегда был недоволен ее походами, а тут вдруг неожиданно отпустил? Нет, Катя ни в чем не виновата…
Олег Иванович сжал виски двумя пальцами. Столько мыслей просто не помещалось в голову, и он решил, что расскажет все свои подозрения капитану по дороге в партию и, может быть, убедится в том, что это и в самом деле улики, а не его собственная паранойя.
– Как мать? – поинтересовался Санников после долгого молчания, и Гордин был приятно удивлен, что он запомнил.
– Неплохо. Из больницы выписали, сейчас дома. Ходит с палочкой, но держится молодцом.
– Про тебя знает?
– Нет. Все спрашивала, почему я не женюсь…
– Ну и почему ты не женишься?
Олег Иванович со стуком поставил кружку на стол, едва не выплеснув чай:
– Да вы что, сговорились? Никакая жена меня по полгода из экспедиций ждать не будет. А если ребенок? Зачем ему расти без отца? Зачем ему такой отец, как я? А если сейчас с партией что случится и меня опять обвинят? Следователь мне пятнадцать лет обещал. А если с партией все в порядке, так я в отделе цветной металлургии добьюсь-таки финансирования, и будут новые экспедиции. В следующем году хорошо было бы на Зун-Холбин вернуться…
– Дурак ты, Олег, – вдруг сказал Иван Ильич и поднялся. – Она тебя любит. Ты что, правда не видишь?
– Кто, Катя? – Санников кивнул, и тогда Гордин растерянно моргнул и снял очки, потер переносицу, устало прикрыв глаза. – Вань, понимаешь? Не хочу ей всю жизнь перечеркивать. Зачем я ей нужен? Ей в Москву надо, работать, учиться. Она молодая…
– А ты больно старый.
– Но тринадцать лет…
– Ну и что. Моя жена на десять моложе. Ей было пятнадцать, когда мы встретились. Пошутил тогда: что, Маруся, подрастешь – пойдешь за меня замуж? Она говорит – пойду. Ну, и расписались, как ей восемнадцать исполнилось. А сейчас ребенка ждем. Я вот доченьку хочу…
Иван Ильич тихо, едва заметно улыбнулся, рассеянно и мечтательно глядя в сторону, и до того теплым и ласковым вдруг сделался взгляд его голубых глаз, что у Гордина сердце дрогнуло и сжалось. Он бы тоже хотел вот так. Вот так с замиранием и трепетом ждать от кого-то писем и телеграмм, говорить о ней “моя жена”, а потом, когда-нибудь, ждать и гадать – кто же там, сын или дочка?..
Но, кажется, не для него это тихое и светлое чудо, которые люди называют любовью.
– И он молчит! Очень рад за вас, – он крепко пожал руку инженеру и от души похлопал его по плечу. – Обязательно мне потом напиши.
– Я не об этом, – вздохнул Санников. – А о тебе. Ты же потом всю жизнь ее не забудешь. Да и она…
Он не договорил, выплеснул остатки чая, вымыл руки и кружку.
– Вертолет дадут в шесть. Собирайся пока. Через час меня разбуди.
Собирать Гордину было почти нечего, и он устроился за столом, взял бумагу, которую подписал ему Кайгородов. Это разрешение на разработку и добычу всех сопутствующих полезных ископаемых было очень кстати: если в связи со следствием нагрянет проверка, то могут заинтересоваться не только самим ЧП, но и общей документацией партии. И если решат придраться, то увидят, что все разрешения у начальства есть – иначе могли бы обвинить еще и в незаконной добыче золота или вольфрамита. Пожалуй, обвинений ему с головой достаточно.
Гордин развернул отчет, который планировал представить комиссии по итогам работы партии, в октябре, когда обыкновенно проходили слушания по сезонным партиям. В таком случае, если от честности и подробности его отчета зависит продолжение геологических работ на Восточном Саяне или же строительство дороги, ему нужно быть более честным. Подлужный рекомендовал не слишком много говорить о золоте. Но во-первых, от наличия золота, вольфрамита и молибденита в разы возрастала стратегическая важность объекта. Во-вторых, этот способ, который Гордин разработал – разведку вольфрамита через золото – мог не только позволить добывать два минерала в одном месторождении, но и существенно ускорял процесс разведки. Гордин решил для себя, что, как только точно удостоверятся в том, что золото на Шумаке есть, – он перепишет все с абсолютной достоверностью.
Ближе к осени темнело рано, и к пяти часам на город уже мягко и плавно наползали сизые сумерки. К счастью, дождь прекратился и небо очистилось от туманной взвеси, и вертолет в самом деле дожидался; пилот даже узнал своих пассажиров. Всю дорогу до партии Гордин просидел с закрытыми глазами, скрестив руки на груди и стараясь не думать о том, что произошло за несколько минувших дней – куда важнее то, что ждет его в партии, здесь и сейчас.
Вертолет тяжело плюхнулся на траву и камни. Здесь, в тайге, даже воздух был совершенно другой – хрустальный, прозрачный, и сладко, и горько пахло дымом, смолой и хвоей, мокрой землей и листвой. Санников скинул рюкзаки, Гордин помог принять, а когда распрямился и потянулся, разминая затекшую на жесткой скамейке спину, сразу же попал в крепкие руки майора.
– Здравия желаю! – Молчанов с силой хлопнул его по спине, выколачивая из куртки пыль. – Вернулся?
– Вернулся, Виталий Анатольевич. Спасибо вам за все.
– Не за что, – подмигнул Молчанов. – Заждались мы тебя, Олег Иваныч. Там Званцов уже копытом бьет, на Шумак бежать хочет, но говорит, что без тебя никуда не пойдет…
– Ладно, сейчас разберемся, – кивнул Олег Иванович. – Соберите, пожалуйста, работников. Нужно кое-что срочно сделать.
Молчанов ушел исполнять распоряжение, и Гордин хотел было зайти в штабную палатку, забрать штормовку – совсем продрог в легкой кожанке, – но неожиданно его окликнул звонкий голос, радостный, изумленный, родной.
Катя с разбегу бросилась ему на шею, прижалась к его колючей щеке, и он только успел раскрыть руки, подхватил ее и закружил. Она взвизгнула от неожиданности, и тогда он аккуратно поставил на ноги, наклонился, не размыкая объятий, и почувствовал, как дрожат ее ресницы, щекоча где-то у виска.
Разве бегут вот так навстречу после не такой уж и долгой разлуки, если нет совсем никаких чувств? Гордин обнимал ее, тонкую, хрупкую и в то же время такую сильную, и чувствовал, как в сердце становится горячо – впервые за три минувших недели не от тревоги, не от боли, а от радости, которой в груди не хватает места. Крепче прижав ее к себе, он прикоснулся губами к ее золотистой макушке, и она тогда подняла взгляд, обхватила его лицо ладонями.
– Я так за тебя испугалась!..
– Я здесь, – он заправил ей за ухо выбившуюся светлую прядь и шутливо приподнял двумя пальцами подбородок. – Все хорошо.
Рабочие собрались за лагерем на широкой поляне, которая давно и негласно стала считаться местом для общих собраний. На усталых, хмурых, загорелых лицах читалась трудно скрываемая радость, и Гордин даже смутился от такого теплого приема, ведь раньше он полагал, что вся его работа – это всего лишь работа, которая вовсе не обязательно перерастет в дружбу или товарищество. Он даже взглянул мимоходом на Дымова, и тот тоже улыбнулся и кивнул. В глубине души шевельнулось чувство противоречивое, но теперь, когда они были так близки к цели, стоило придерживаться плана.
– Товарищи, – начал Гордин, кашлянув. – В первую очередь, хочу поблагодарить вас всех за докладную. Для меня это очень, очень ценно. Во-вторых, у меня важное объявление. Бригадиром первой бригады до окончания работ назначаю бурового мастера Глущенко.
– Не понял, – Дымов шагнул вперед. – А я что же?
– Михаил Егорович Дымов, – Гордин скользнул взглядом по его невысокой, сутуловатой фигуре. – Остается на должности прораба, но от должности бригадира освобождается. На этом все. Свободны.
– Да пошел ты. Начальник… – вдруг послышалось в наступившей тишине. Дымов резко развернулся и зашагал прочь. Гордин вздохнул, но не стал его останавливать, зная, что без вещей и снаряжения тот далеко уходить не будет.
Холодная предосенняя ночь сгустилась над тайгой, и на иссиня-черном небе одна за другой вспыхнули звезды – крупные, яркие, колючие. Вертолет прилетел поздно, и обе бригады успели поужинать, но костер остался, и Олег Иванович устроился у старой сосны, захватив теплую штормовку. Золотистые искры взмывали в небесную синь и с треском лопались, исчезая в темноте. Подумать было о чем, но он очень устал, да и эта бессильная злость прораба говорила лишь о том, что сказать-то в свое оправдание ему и нечего.
Когда из темноты послышались тихие шаги, Гордин даже не обернулся, зная, кто пришел. Катя, закутавшись в большую казенную куртку, подобралась к нему поближе и села рядом, поджав ноги. Он распахнул свою штормовку и одной полой укрыл ее спину и плечо – она сидела так близко, что он чувствовал легкий аромат земляники, и теперь сил думать о делах не осталось вовсе, однако он не мог не выяснить правду о ней.
– Катюша, – Олег Иванович наклонился чуть ближе, чтобы говорить шепотом. – Можно задать тебе один личный вопрос?
Она кивнула и с недоумением взглянула на него снизу вверх.
– Ты мне тогда правду сказала? Что тебя отправил в партию твой научный руководитель, и ты здесь только потому, что он обещал похлопотать за место на кафедре?
– Конечно, – ответила она с искренним удивлением и даже отстранилась. – Олег, ты меня в чем-то подозреваешь?
– Не в этом дело, – вздохнул он. – Просто я узнал кое-что. И это в самом деле так, потому что подтверждает начальник отдела цветной металлургии… Дело в том, что нашу партию хотят закрыть даже не из-за меня. Да, меня обвинять несколько легче, чем кого бы то ни было другого, но… твой отец собирается через Тункинские гольцы строить дорогу. Для этого наша партия ему не нужна. И там, в Москве, он пытается как-то ее закрыть.
– Он просил меня фотографировать места, но не больше, – вспомнила Катя и испуганно прикусила губу. – Олег, не может быть! Это же…
“Это же мой папа, который меня любит и не желает мне плохого”. Но родители частенько знают лучше детей, что такое хорошо на самом деле. И если отец узнает, что между его дочерью и начальником опальной партии возникли чувства, целый корабельный канат – он от этого будет не в восторге.
– Это ужасно, – прошептала Катя. Ее глаза заблестели, наверное, от едкого дыма, и она крепко схватилась за руку Гордина. – Я ничего не знала… Олег, что бы ни случилось, что бы он ни сделал… Я буду на твоей стороне.
– Я тебе верю, – прошептал он и, прикоснувшись кончиком носа к ее виску, нахмурился: – Погоди-ка, ты замерзла. Пойдем в палатку.
Катя не спорила, и тогда он сгреб ее в охапку прямо вместе с курткой, подхватил и снова поставил на ноги только за брезентовым пологом. Казенная куртка упала на землю, и Катя в серых походных брюках и тонкой голубой водолазке казалась такой нежной и хрупкой, что у него снова тепло и грустно защемило в груди. Неужели, неужели они и в самом деле расстанутся и больше никогда не увидятся? А может быть, Иван Ильич был прав, и он просто сам себе придумал тысячу причин, по которым у них ничего не сложится – но не спросил саму Катю? А стоило ли спрашивать вообще?
– Олег, – Катя опустила голову и прислонилась щекой к его груди, обнимая за пояс. – Знаешь, когда Антон Васильевич отправил меня в эту партию, я думала, что не продержусь здесь долго. Боялась тебя, потому что не знала, какой ты. А теперь я не представляю, что будет, когда сезон закончится. Я так не хочу возвращаться.
– Это первый сезон, который я бы тоже не хотел завершать, – так же тихо ответил он. Холодные ладони сами собой коснулись ее тронутых смущенным румянцем щек. Скользнули к шее, пропустив сквозь пальцы короткие золотистые пряди. Слегка потянули вперед, и Катя встала на носочки, и Гордин, наклонившись к ней и прикрыв глаза, осторожно и несмело коснулся губами ее губ – и сразу же отстранился.
– Катюша, можно?..
– Тебе все можно, – прошептала она, и маленькие теплые руки снова обвили его шею. Он поцеловал ее смелее, глубже, мягче. Катины губы были сухими от ветра, но ничего в мире не было нежнее этого первого настоящего, не случайного или отчаянного, поцелуя с ней.
В палатке было не слишком теплее, чем на улице, но Гордин почувствовал, как его бросило в жар, и в голове сделалось необычайно легко и пусто. Она сказала, что ничего не знала, и он верил изо всех сил. Она сказала, что будет на его стороне, и для него это было равносильно самому искреннему признанию. Больше нечего бояться. Что будет после окончания работы партии – это ведь так нескоро. А сейчас он не начальник, не преподаватель и не сотрудник лаборатории цветных металлов. Сейчас у него было другое золото.
Гордин сбросил теплый пуховый жилет – до того стало жарко. Задыхаясь в тонком и нежном аромате земляники и хвойного леса, он не находил в себе сил, даже чтобы сделать вдох, и лишь когда Катя отстранилась первой, дыша тяжело и часто, он тоже позволил себе короткую передышку – но лишь для того, чтобы через мгновение снова схватить ее за плечи, притягивая к себе, и на одном-единственном вдохе целовать, целовать, целовать. И пальцы путались в коротких и мягких, как шелк, волосах, и смешно и щекотно дрожали ресницы, и Катина тонкая талия так хорошо ложилась в его большие, широкие ладони, что казалось – для него предназначена, такая красивая, единственная, любимая.
Ночами в тайге уже замерзала роса, но он даже не почувствовал холода от разбросанных по земле спальников – и все вокруг было теплым: сбитое тихое дыхание, Катины мягкие, податливые губы, ладони, что гладили его напряженные плечи, руки, грудь. Он и не понял, когда успел снять очки, но зрение сейчас было не так важно, как все остальные чувства. Он прикасался к ней так осторожно и бережно, словно боялся повредить, и все-таки не мог ни отпустить ее, ни отстраниться, целуя ее, лаская, любуясь.
– Что это? – вдруг испуганно спросила Катя, прикоснувшись ладонью к ребрам. В полумраке, освещенном лишь одной керосинкой, еще и без очков он не видел, но понял, что она разглядела темные следы ушибов и ссадин. – И вот… и здесь… Олег! Это что такое?!
– Неважно, – прошептал он. – Не смотри, Катюша. Иди ко мне.
И тут же почувствовал, как на груди вдруг стало тепло и мокро. А она гладила и целовала каждый след и беззвучно всхлипывала, даже не вытирая слез. Закрыв глаза, Гордин вновь подхватил ее за талию, приподнимая, и поднялся сам.
– Ты куда?
– Керосинка, – сказал Гордин. Не уходя далеко, потянулся к лампе, щелкнул рычажком – палатка нырнула в темноту.
И звезды повернулись горящими спинами, оставляя любимым и любящим целую ночь до рассвета.
XXXX
Жаркое лето в Сибири было коротким, как вспышка, и, едва промелькнув и понежив ласковым теплом, оно уступало место холодам. Воздух стремительно остывал, реки шумели и грохотали, напитанные снегом с вершин. В палатках по утрам тоже было холодно, несмотря на теплые вещи, спальные мешки и плотно застегнутые “молнии” – Гордин проснулся от этого холода и долго еще лежал в тишине, слушая, как за брезентовой стенкой в лесу перекликаются первые птицы. Катя, видно, замерзла ночью: свернувшись клубочком, прижалась к нему, так что он боялся пошевелиться и даже лишний раз вздохнуть, чтобы не потревожить. Первые лучи солнца, проникшие сквозь щели в палатку, поблескивали драгоценными нитями на ее светлых волосах, и Гордин вдруг вспомнил, как заметил недавно Санников: “Катя – золото”...
Может быть, это и есть то самое золото, о котором он всю жизнь мечтал и к которому стремился? Ведь может случиться так, что в экспедиции они не обнаружат золотоносной жилы легендарного искателя Демина, не доберутся до этой вершины, и это отнюдь не значит, что работа шла напрасно: в таком случае они докажут, что район пуст, спасут от лишней работы будущие партии. В конце концов, страшно не проиграть, но сдаться и самому для себя решить, что ты проиграл. А настоящее золото он уже нашел, и оно не требовало ни доказательств, ни отчетов, ни тайн.
Не удержавшись, он прикоснулся губами к золотистой челке, растрепавшейся надо лбом, и Катя улыбнулась сквозь сон, завозилась, устраиваясь поудобнее. Гордин осторожно выскользнул в предутренний холод и накрыл ее теплой курткой и спальником, чтобы холод не разбудил ее сразу. Катя уткнулась носом в его штормовку и, кажется, не проснулась; полюбовавшись на нее еще минуту-другую, Гордин зябко поежился и тихо вышел из палатки.
Если им и правда суждено расстаться, он точно знал, что никогда ее не забудет и что это лето, несмотря на все произошедшее вокруг партии, станет лучшим в его жизни.
Однако время не ждало; нужно было скорее выйти на Шумак и на следующее утро начать бурение, иначе они не успеют за неделю проработать все пять точек, которые указали Аветисов и Санников, а ведь он обещал Кайгородову в ЦК, что работы будут закончены не то, что в срок, а на неделю раньше срока.
Подумать только, кажется, совсем недавно Подлужный предложил ему выйти на замену начальника Яман-Гольской партии, а теперь эта партия была близка к цели, и он сам подошел как никогда близко к своей мечте. Но до мечты было еще далеко, и, пока постепенно просыпались рабочие, Гордин начал собирать вещи и снаряжение. Андрей Званцов готов хоть сейчас бежать на Шумак – вот и будут выходить сразу после завтрака. С тяжелым снаряжением, лошадьми и лагерем он думал оставить кого-то из надежных людей – например, Молчанова, а самому пойти вперед с буровой установкой и сразу заняться скважиной. Для этого много людей не нужно: маркшейдер, буровой мастер, геофизик и, конечно, несколько рабочих из обеих бригад. Гордин считал, что будет справедливо, если Андрей Званцов тоже примет участие – в конце концов, это его рабочие провели последние, самые важные расчеты, и именно Андрей нашел вторую пробирку золота.
Утро выдалось солнечным, но покрытая серебряным инеем трава похрустывала под ногами. Катя выбралась из палатки совсем скоро, устроилась у костра – готовить завтрак. Вид у нее был задумчивый и совершенно отсутствующий, и хотя она не забывала помешивать кашу, она делала это уже добрых десять минут по кругу. Он не стал ее окликать. Наверно, больше бы удивился, увидев ее веселой и счастливой после того, что произошло между ними, и понимал, что ей тоже нужно побыть наедине со своими мыслями.
Завтракали наскоро, некоторые не стали даже садиться и торопливо глотали горячую кашу. Гордин развернул вырезку из карты региона и, сверившись с расчетами угла, которые придумал маркшейдер, объявил:
– Сегодня снимаемся с места и уходим в сторону Шумака. Пойдем в два отряда. Первый – налегке, с установкой и одной палаткой, возьмем еще молотки и рамы. Второй – донесет до места все остальное. Стоять будем вот здесь, – он обвел на карте площадку под Шумакским перевалом, там, где река Шумак делала изгиб и выходила в излучину: по описаниям и старым чертежам, а также его собственным расчетам и предположениям давних экспедиций, золото Демина находилось именно там, “в чаше за перевалом на изгибе реки”, и следы, указывающие на вольфрамит и молибденит, тоже вели именно туда.
– Первый отряд займется бурением скважины. Нам нужно взять керны для разведки и оценки пород. Непосредственно добыча, если обнаружим и докажем – это следующий шаг. Пока что интересует только оценка. И фотографии, – он взглянул в сторону Кати, и та встрепенулась. – Фотографии будут вторым по достоверности доказательством. Итак, на Шумак вперед пойдут… Первая бригада – Глущенко, Санников, Дымов и я. Вторая бригада – Званцов и Аветисов. Катя, ты тоже с нами.
Она молча кивнула, опустив глаза. Никто не спорил, но Дымов вдруг подал голос:
– Как бригадиром назначать, так Глущенко, а как что бурить – так и Дымов оказался нужен.
– Вы прораб, Михаил Егорович, и это ваша обязанность – наблюдать за работой, – заметил начальник партии. – Если вас что-то не устраивает, всегда есть возможность вернуться в Иркутск. Даже теперь. Держать не стану.
– Сам быстрее вернешься, – буркнул прораб и ушел собираться первым. Последнее время он был не в настроении, и Гордин понимал, почему, но не вмешивался.
Каньон реки Нарин-Гол был короче, чем на Яман-Голе, однако скальные стены были темнее и круче, река – более бурной и шумной, и приходилось перемещаться с берега на берег намного чаще. Буровую в разобранном виде тащили все вместе, и через несколько часов пути все поняли, почему начальник партии рекомендовал брать как можно меньше личных вещей. По каньону шли почти целый день, прервавшись только один раз на обед в самый теплый час полудня. По обе стороны реки поднимались крутые скальные участки, изумрудным, золотистым и желтовато-красным разливалась бескрайняя тайга. Август промелькнул незаметно, и осень уже вовсю шагала по Тункинской долине, то тут, то там взмахивая разноцветной кистью, и природа замерла в ожидании пышной, буйной и холодной сибирской осени.
Шли долго и быстро, почти не позволяя себе отдыха. Из всей партии начальник выбрал не только самых ответственных и умеющих работать с буровой установкой, но и самых стойких – Дымова только в расчет не брал, взял лишь потому, чтобы не упускать из виду, и замечал, как с того дня, когда погиб Коля Бельков, между ним и прорабом будто пробежала черная кошка – настолько тот изменился, из разговорчивого, добродушного и простого мужика сделался ворчливым, угрюмым и грубоватым. У Гордина даже появилось предположение, что Дымов и есть человек Шильмана, и сообщение о том, что партия обнаружила первый вольфрамит, он передавал именно ему.
После происшествий в Иркутске Гордин смотрел на Санникова совсем иначе. Он не слишком просто сходился с людьми, но с геофизиком они незаметно перешли на “ты”, и молчаливый, замкнутый инженер оказался очень умным, прямым человеком; теперь они частенько спорили, и если раньше Санников заговаривал с ним только по делу и коротко, то теперь мог показывать промежуточные результаты разведки, с ним можно было поделиться мыслями по поводу следствия и знать, что он если и скажет что-нибудь, то это будет важно.
Чем ближе подходили к Шумакскому перевалу, тем чаще Санников отлучался и шел по своему маршруту: несмотря на его настоящую роль в партии, о которой теперь Гордину было известно, он занимался еще и прямыми обязанностями, электро- и магниторазведкой. Магнитометр он носил на специальной штанге, чтобы не вносить помехи от собственного тела, и через каждые тридцать метров останавливался, записывал показания, наносил на планшет точки. Электроразведку вел методом сопротивления: частично закапывал в землю четыре электрода, пропускал через них ток и измерял, как меняется напряжение. По этим данным можно было судить о том, что находится под землей: если порода проводит ток хорошо, значит, она влажная или содержит сульфиды; если плохо – значит, залегают плотные, сухие породы. С утра он пересматривал расчеты – подперев кулаком подбородок, задумчиво разглядывал свой блокнот и показания магнитометра.
– Что скажешь, Вань? – пока Званцов и Аветисов собирали “Амурец”, Гордин подсел к нему.
– Да пока ничего, – негромко ответил Санников с некоторой досадой в голосе. – Магнитное поле спокойное. Крупных магматических тел нет, магнитных руд нет. Магнитометр тут не поможет. Я зря трачу время.
– А электроразведка?
– Можно, но тоже не густо. Сопротивление высокое, породы плотные, сухие. Это гнейсы, сланцы – все метаморфика. Сульфидов мало. Если бы здесь была сульфидная зона, сопротивление было бы низким. А так... – он покачал головой. – По верхам пусто. Глубже десяти метров – сложно сказать, надо бурить.
Пять дней. А потом – ехать в Москву, выступать перед министром и молиться, чтобы их сведений было достаточно для признания Тункинской долины перспективным стратегическим районом.
“Амурец-100” был тяжелой, неуклюжей машиной, но в умелых руках мог творить чудеса в ударно-канатном бурении – это был старый, проверенный способ, который использовался еще с прошлого века. Долото сбрасывалось в скважину с высоты, дробило породу, а затем длинная труба с клапаном – желонка – извлекала разрушенный материал на поверхность. Медленно, но верно за день проходилось несколько метров, иногда и меньше.
Станок собрали к восьми утра. “Амурец-100” представлял собой массивную раму на гусеничном ходу с двигателем внутреннего сгорания, двумя лебедками и стрелой, через которую перекидывался канат. Глущенко, немолодой, опытный буровой мастер, негласно стал ответственным за этот станок: проверил натяжение канатов, смазал подшипники, отрегулировал ход ударной балки на сорок пять ударов в минуту. Каждый удар долота дробил породу все больше и глубже, и после каждого рейса – углубления на двадцать-тридцать сантиметров – нужно было очищать скважину желонкой.
Скважину заложили вертикально, диаметром сто шестьдесят восемь миллиметров. Первые метры проходили без обсадки, в рыхлых отложениях, песке и гальке, но позже, как только пошли неустойчивые породы, Глущенко распорядился спустить обсадную трубу, чтобы удержать стенки скважины от обрушения. Ударно-канатное бурение велось под защитой этой тонкой стальной трубы. А за результаты и их сохранность была ответственной Катя: Гордин попросил ее фотографировать процесс, взятые керны и его собственные дневниковые записи.
– Нет ничего, – наконец крикнул Глущенко, перекрикивая шум установки. – Давайте сдвигаться!
Двигались за три дня четыре раза, и вот наконец осталась последняя возможная скважина. Гордин стоял у станка, наблюдая за работой. Он знал: верхние пробы почти всегда пустые. Золото не лежало на поверхности, но пряталось в коренных породах, в кварцевых жилах, в зонах дробления, и чтобы до него добраться, нужно пройти десятки метров пустой породы.
Но также он знал и то, что найти золото – это только начало, а настоящая работа еще впереди. Нужно было определить мощность жилы, ее протяженность, содержание металла; понять, как золото извлекается. И здесь, на этом рудопроявлении, в кварцевых жилах с сульфидами, золото было не свободным, как в россыпи, а связанным с породой – вкрапленным в кварц, ассоциированным с пиритом и арсенопиритом. Такое золото не промоешь лотком – его нужно дробить, измельчать, обогащать.
Гордин знал технологию. Сначала – гравитационное обогащение: отсадка, концентрационные столы, шлюзы. Тяжелые частицы золота оседали, отделяясь от легкой пустой породы. Но если золото оказывалось тонким, рассеянным в сульфидах, гравитация могла не сработать. Тогда в дело вступала флотация – процесс, при котором сульфидные минералы, вместе с заключенным в них золотом, всплывали на поверхность в виде пены, отделяясь от пустой породы. А для упорных руд, где золото было заперто в кристаллической решетке сульфидов, применяли цианирование – выщелачивание золота из измельченной руды растворами цианидов. Это был сложный, дорогой, но эффективный процесс. И если их месторождение окажется достаточно богатым, именно такая технологическая цепочка станет основным видом деятельности комбината, который смогут открыть недалеко от Тункинского района через несколько лет…
Первый день ожиданий сменился вторым днем сомнений: скважина шла дальше, но пробы все время оказывались пустыми. Золото, которое они нашли на восьмом метре, оказалось единственной, случайной крупицей. Гордин промывал пробу за пробой, и в каждой было пусто. Он не спал ночами, сидел у костра, смотрел на огонь и думал: а что, если они ошиблись? Что, если все это – гнейсы, сланцы, кварцевые жилы – пустая порода, и золота здесь нет и никогда не было? Что если он тащил людей через тайгу, через каньон, через холод и голод – ради призрака? Геофизик не мог взглянуть еще глубже, приборы туда уже не доставали, и стоило рискнуть.
Скважина уходила вниз, метр за метром, и с каждым метром порода становилась все плотнее. Гнейсы, сланцы, амфиболиты – все те же метаморфические породы, которые они видели и раньше. К вечеру третьего дня скважина достигла глубины десять метров, ровно столько, сколько сумел проанализировать Санников. Гордин взял пробу, промыл ее в лотке, долго рассматривал под лупой, но ничего не увидел.
– Глубже, – сказал он и швырнул бесполезный керн в сторону.
– Канат может не выдержать, – заметил буровой мастер Глущенко.
– Глубже заходите, – повторил Гордин. – Еще метра два он точно выдержит. Зайдите пока на один.
Но ни через метр, ни через два по-прежнему не просматривалось ничего.
– Еще глубже, – приказал Гордин, лично осмотрев скважину. Глущенко развел руками:
– Канат не выдержит, долото оборвется. Останемся без установки – будем копать вручную и вообще ни черта не успеем.
– Надо пробовать, может, и не оборвется, – как заведенный, повторял начальник партии. – Плевать на канат, надо будет – починим. Заходите глубже!
– Да не выдержит канат! – заорал Глущенко и досадно ударил шапкой о колено. – Упадет долото, хрен мы его оттуда достанем! А установка-то казенная, и время у нас, поди, не резиновое! Понимаете вы это или нет?
– Еще два метра, – взмолился Гордин. – Два метра точно выдержит!
– Не выдержит!
– Выдержит!
– Не выдержит, кому говорю!
– Запускайте, я вам приказываю, запускайте!
– Сам запускай, – сердито плюнул мастер и отошел, давая понять, что не готов пойти на риск. Гордин сам встал за долото, вручную приспустил канат до входа в скважину и махнул сидящему за управлением Аветисову, что можно запускать. “Амурец” загудел, застучал, натужно скрипнули железные петли, казалось – вот-вот оборвется, однако, судя по раздавшимся из глубины мерным глухим ударам, канат выдержал.
Заглянув в новый керн, Гордин сперва не поверил своим глазам. Но, обернувшись к столпившимся вокруг рабочим и увидев, как все замерли, как Катя потянулась к фотоаппарату и крепко стиснула его черный корпус, он еще раз осторожно заглянул в лоток. В концентрате, среди серого шлиха, блестели желтые крупинки. Не одна, не две и даже не пять – несколько крупных, окатанных, с тем самым живым блеском, который ни с чем не спутать. Гордин прикоснулся к ним так осторожно, будто боялся, что они исчезнут, осмотрел, ощупал – и вдруг почувствовал, что только сейчас вздохнул полной грудью с той минуты, как сам запустил установку.
– Мужики! – крикнул, обернувшись, и вскинул лоток над головой. – Золото! Есть золото!
Званцов, Аветисов, даже сам буровой мастер обступили его, закричали, зашумели все разом, то хлопая его по плечу, то заглядывая в лоток. Только Дымова не было, но этого почти никто не заметил. А Глущенко, смеясь, снял шапку и вытер ею лоб, хотя было совсем не жарко, но на его лбу выступила крупными каплями испарина.
* * *
Пока все радовались, вырывали лоток друг у друга из рук и поздравляли начальника партии, Катя бегом бросилась в штабную палатку – скорее поменять пленку на “Зените”, чтобы успеть отснять окончание работы и вынутый керн с явственно проступившим золотом. Гордин хранил пленку у себя, и она подбежала к столу. Мимоходом обратила внимание, что еще с утра на столе был хаос чертежей и заметок, а теперь стало подозрительно пусто, но сфотографировать работу было важнее всего. Она торопливо вытащила использованный рулон, свернула его и неожиданно почувствовала, как в затылок упирается что-то холодное и твердое.
– Катерина Максимовна, – вдруг послышался за спиной знакомый голос, неожиданно показавшийся таким отстраненным и чужим. – Положите пленку, если хотите жить.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
