Цепи поцелуя
Пролог
Почему она не родилась обыкновенной девушкой? Зачем ей этот дар Морены — видеть огни чужого жития, знать отмеренный час и рассекать их? Зачем сила, от которой пальцы забыли, каково это — просто гладить, касаться без цели? Чтобы бороть тех, кто цепляется за жизнь, визжит и царапается, когда приходит их черёд. Слепцы! Без Смерти не замкнуть круг.
А для себя когда жить? Некогда.
Она переступает босыми ногами по пеплу, ещё тёплому, и чувствует, как остывает земля под ступнями — медленно, неохотно. Воздух терпкий, с привкусом гари и железа. Она сглатывает — и вместе со слюной в нутро уходит ещё немного того, чему нет имени, но что всегда сидит под рёбрами ржавой окалиной. Там, у живых, душа гнездится. А у неё — только выжженная яма. Тишина. Ветер шевелит волосы, да где-то далеко за лесом тонко и жалобно плачет ребёнок. Или волчица. Или сама земля стонет, принимая в себя кровь.
Тех, кто норовит круг этот порушить, всегда хватало. Что Горыныч, безумец с тремя личинами, от которого разило болотной гнилью и палёным мясом, что Тугарин со своей поганой ордой — все лезли, все хотели себе поболе, мимо очереди, поправ законы Нави. Она помнит, как звенела сталь, как хрустели кости под её рукой, как чужая кровь брызгала на лицо, и приходилось сплёвывать, чтобы не захлебнуться. Бились яро. До первой талой воды.
Она стоит над пепелищем. Дерево рукояти хранит тепло её пальцев, впитало пот, въелось в кожу шершавостью, к которой она привыкла так давно, что не помнит, каково это — держать что-то другое. Гладкий камень. Ладони любимого. Серп пахнет железом и смертью — этот запах стал для неё родным. Опускает взгляд на персты — в мозолях, в шрамах, в чужой крови. Нет той жизни, где можно не считать удары чужих сердец, а слушать своё. Не дано. Потому что тот, кто держит «длань Морены» — этот тяжёлый серп, ставший продолжением руки, — сам давно уж мёртв для простого счастья.
И всё же, когда ветер доносит запах цветущей яблони — откуда-то издалека, из мира, где ещё есть весна, — она на мгновение закрывает глаза. И позволяет себе забытье. Всего на миг. Потом открывает очи, сжимает серп крепче и идёт дальше. Надобно погасить ещё один огонёк жития. Благо идти было недалече.
Но где же искать Соловья Разбойника? Там, где свист его раздирает воздух в клочья, где трава стелется по земле, не смея подняться.
Она шагнула на опушку — и обомлела. Воздух здесь был густым, вязким, пропитанным не просто кровью — распадом. Тем особым, болотным духом, к которому примешивалось иное — хлад, проникающий сквозь кожу до самого нутра. Опоздала — и поняла это тотчас, как увидела сечу. Та не кипела, она застыла. Трава лежала пожухлой, рассыпающейся в прах, земля под ней стала черна, будто выжжена не пламенем, а стужей такой лютой, что сам огонь потух бы, не успев родиться. А посреди этого поля — неведомый. Мужчина в простой крестьянской рубахе, да токмо не было в нём ничего крестьянского. Волосы чернявые, длинные, до лопаток, и в них — пряди белые, не сединой, а чем-то иным выцветшие. Сидел на коне — чахлом, белом, худом до невозможности, с закрытыми веками. И на него бежала ватага Соловья.
Стрелы впивались в ездока. Она видела, как они входят в грудь, в плечо, в бок, и замирала, ожидая крови. Но тот молчал. Стрелы торчали из него, как нелепые украшения, и ни одна не упала. Крови не было — токмо инея пятна проступали на рубахе. Конь его тоже принимал колючие укусы, худое животное даже не вздрагивало. Дальше сабли начали сечь. Она слышала мокрый, чавкающий звук, но не было в нём жизни — только свист клинков, тяжёлое дыхание нападающих, их брань. Кровь оросила траву — чужая, разбойничья, — и там, где она падала, трава обращалась в серую слизь, оставляя чёрные проплешины. А потом, в один миг, тати полегли. Одни рассыпались в прах, другие застыли ледяными изваяниями, третьи обратились в камень.
Иней полностью покрыл мужчину и коня. Тонкий, искрящийся, лежал на плечах, на волосах, на ресницах.
Соловей засвистел. Но для ворога его этот свист значил не больше комариного писка. Даже не обернулся. Сидел на своём чахлом звере прямой, неестественно прямой, и взирал на неё. Она не смогла разобрать цвет глаз, но в этом взгляде таилось нечто, от чего у неё, впервые за бессчётные годы, заныло под ложечкой. Не страх — то, что живёт глубоко под всей тяжестью. То, что она считала давно умершим. Он смотрел на неё как на пустое место. Как на покойницу. И впервые это кольнуло.
Сглотнула. Рукоять под пальцами стала влажной. Переступила с ноги на ногу. Пепла под босыми ступнями не было — только тот же треклятый иней, жгучий, и сквозь него — мёрзлый чернозём. Земля дрожала. Не под ней — под ним. Она сделала шаг вперёд. Лёд захрустел под пяткой — тихо, но в этой тишине звук показался оглушительным. Хлад пополз выше, обжигая ноги, и с удивлением жница поняла: ей больно. По-настоящему. Незнакомец же тотчас чуть склонил голову набок. Едва заметно. Ветер дёрнул ей волосы, выбил прядь из косы, хлестнул по щеке. Затем чернявый втянул ноздрями воздух — медленно, глубоко, будто пробовал на вкус. И в бездне его зрачков мелькнуло что-то. Огонёк. Зримый даже издалека.
Моревна застыла, не в силах пошевелиться.
Соловей же всё свистел — отчаянно, надрывно, и в этом свисте уже слышались слёзы. А всадник всё глядит на неё. Потом, неспешно и вальяжно, слезает с коня. Земля застонала под сапогами — сухо, отрывисто. Он отвёл левую руку в сторону. Конь исчез. Не растаял — просто стал ветром. Северным, колючим, тем, что приносит стужу. Ударил Марье в лицо, хлестнул по щекам. Пах пустотой — тем ледяным ничто, от которого выстывает даже память о тепле.
Токмо теперь мужчина повернул голову к Соловью. Шагнул к нему — и в отведённой длани появился меч. Двуручный, но держал одной левой, легко. Лёд — синеватый, глубокий, с живыми прожилками. Кости — желтоватые, в трещинах, куда въелась стужа. И руны, пульсирующие мертвенным светом. Он взмахнул. Просто так, разминаясь. И там, куда пришёлся взмах, осталась полоса. Мёрзлая. Не просто наледь — смерть, после которой не будет возрождения. Трава обратилась в крошку ледяную. Камни потрескались. Воздух застыл. Докуда хватало взгляда — всё покрылось навьим мраком.
Моревна замерла, озираясь на эту полосу смерти и не веря. Ибо это — её работа. Только она имела право проводить эту черту.
— Что ты такое? — вырвалось само. Голос прозвучал хрипло, сорвано. Она видит огни жития каждого — каждого. А тут — ничего. Бездна. Та, в которой не было ни жизни, ни смерти, ни времени. Только хлад.
— Обескуражена… — Голос пришёл отовсюду и из ниоткуда. Шепотом ветра, карканьем ворона. Замогильный, дремучий, пробирающий до костей. — Каждый раз как первый. Так много раз…
Мурашки побежали по коже.
Белопрядый обернулся вороном. Она моргнуть не успела — чёрная птица, огромная, с размахом крыльев в добрую сажень, метнулась чрез поле и в следующее мгновение уже сидела на плече Соловья. Разбойник только и успел что взмахнуть саблей. Меч, снова оказавшийся в руке принявшего лик человечий мужчины, отбил удар легко, будто ворог был ребёнком. Клинок разбойника рассыпался в пыль. Миг. Длань с силой сжала шею Соловья. Марья услышала, как хрустнули позвонки. Она даже шагнула вперёд, по привычке. Вот оно. Сейчас житие погаснет. Но победитель разжал пальцы.
Тать рухнул на колени, хватая ртом воздух. Его огонёк пульсировал ровно, уверенно — сегодня не его день.
— И сегодня мы не встретимся. Там… — Голос снова зазвучал в голове. С тоской. С чем-то таким древним, что аж дыхание перехватило.
О чём он?
Незнакомец отпустил Соловья и повернулся к ней. Тот, за кем шла, был ещё жив. Но его судьба больше не волновала. Она не ошибалась. Никогда. До сегодня.
— Боишься? — спросил неведомый. В голосе не было насмешки. Лишь усталая, почти отеческая грусть.
— ДА КТО ТЫ ТАКОЙ?
Ярость взорвалась в груди, выплеснулась наружу. Марья рванула вперёд. Землица под ногами взрывалась кратерами, из которых вырывалось пламя и тут же схватывалось наледью. Кулаки налились той самой богатырской силой, что дана ей не для жизни, а для смерти. Она ждала, что он уклонится, исчезнет. Но не двинулся с места. Стоял, глядя, как несётся на него, и в жёлтых очах не было ни страха, ни удивления. Только отрешённая печаль. И когда жница была уже в двух шагах, он медленно отвёл меч в сторону. И тот исчез. Растаял, рассыпался пылью. Белопрядый распахнул рубаху — широко, до пояса, открывая грудь, на которой не было ни единого шрама. Кожа бледная, почти прозрачная, и под ней не угадывалось биения сердца — лишь тишина.
И он встал на колени. Прямо в пепел, в смерть, что нёс с собой. Руки опустил, голову склонил, подставляя шею под удар. Вот я. Бери. Она застыла. Серп повис в воздухе, дрожа от напряжения. Тело ходило ходуном, кровь стучала в висках.
— Да откуда ты взялся? — выдохнула гневно.
— Всегда был, — ответил он просто. — Здесь и нигде. Везде. Свой и ничей.
Не смогла остановиться. Тело подчинилось древнему инстинкту: рубить, сечь, уничтожать то, что нарушает круг. «Длань Морены» рассекала плоть снова и раз за разом, но погибели не было, не было того хрустящего сопротивления, с которым гаснут огни жития. Лишь глухие, мокрые удары, только собственное тяжёлое дыхание. А он стоял всё также на коленях и просто ждал. На теле проступило что-то похожее на юшку. Тёмная, густая, она сочилась из ран и пахла… ничем. Безвременьем. Моревна поняла: это не его кровь. Это морок. То, что он позволяет ей видеть.
— И долго будешь вот так? — спросил с лёгким разочарованием, но без тени упрёка. — Я же сдался.
Спокойствие. От него ноги подкашивались.
Она тяжело дышала, стоя над ним, и чувствовала, как дрожат колени, как саднит ладони, сжимающие серп. Воздух застревал в горле. Подняла очи и встретила взгляд. Два янтарных колодца. Грустные уже до такой степени, что, казалось, вся вечность выпила из них все краски. Отрешённые. И почему-то — нежная тоска. Так смотрят только те, кто вспоминает о любимых. Тех, кого не вернуть. Взор девушки скользнул ниже. По бледной, иссечённой груди, по ладоням, по шее — и замер. Кулон. Капля или игла — не разобрать, — с ушком, похожим на глаз. И глаз этот, казалось, смотрит на неё в ответ. Тёмный, глубокий, с мерцающей искрой. Что-то знакомое, из древних легенд. Но не вспомнилось.
— Ну? — спросил полонённый. — У Вечности нет счёта времени, но… может быть, я дождусь Смерти?
Глумится? Мысль пронеслась злая, колючая, и вместе с ней пришла новая волна гнева. Марья рванула вперёд, вцепилась в его рубаху, дёрнула вверх, поднимая с колен. Тот не сопротивлялся — дал себя поднять, как тряпичную куклу. Она тащила его, чувствуя под пальцами что-то твёрдое, неподдающееся — то, что было в нём настоящим, скрытым за человеческой оболочкой.
Странно. Но если уж сам идёт в плен, то пусть. Авось потом придумаю, как его умертвить.
Жница вела через ночь, через застывших разбойников, и ветер выл в ушах. Тишина смыкалась за ними, как вода. Она стискивала зубы и шла, всё также не понимая, почему под пальцами вместо плоти — лишь ощущение оной. И неведомое спокойствие где-то там, глубоко, на дне колодца по имени сердце.
Глава 1. Кощей
Потешная. Эвона как насупилась, ведёт, силится не отпустить, будто я хоть куда-то собирался сбежать. Не ведает того, что, даже будь у меня на то воля, ничего бы у неё не вышло. Никогда не ведала. Сколько их уже было? Несколько сотен тех, что повстречал. Незнамо скок — пока меня не было на Буяне. Покуда искал погибели там, за морем-океаном, да не снискал. Пришлось вернуться. Родной край, чтоб его… Земля, где некогда жили в Яви боги, покуда законов не попрали. Многие тогда пали. Всех и не упомнить уже. Ещё больше тех, кто так и остался потом в Нави, не воротившись. Вия стараниями. И зачем ему понадобилось идти супротив Чернобога со Сварогом и Белобогом? Чего ж ещё надобно было владыке Царства Подземного?
Да токмо не ответит отец. Никому и никогда. Лишь око его, в ушко игольное заточённое, над Царством власти знак, висит на шее напоминанием — и всё. И ведь не тронь он детей, своих же, не посягни на Морену, не возжелай — так и жил бы себе дальше. Не погас бы огонёк его жития. Не перешёл бы чрез Мост Калинов.
— Но мне ни жаль. Ни капли…
— Да что ж с тобой не так, окаянный? — оборвала Марья. — То тоскуешь, словно баба-плакальщица, то теперь лыбу давишь, будто Иван-дурак. Помалкивай да не болтай.
Грубо так, колко, устало.
Немудрено. Это тебе не те далёкие времена. Тогда ты была иной, а теперь — «длань», жница, никто. Лишь очередное отражение себя же былой, облачённое в смертную плоть. Но ты хотя бы жива, а я… А что я? Так, дух в колдовском сосуде, не боле. Но кое-что в тебе всё же изменилось. Другие не были столь уставши к твоим годам. Тяжела ноша Владычицы Зимы, да? Ничего. Коли уж встретились, то станет веселее. Авось и прибить сможешь. Было бы хорошо. Ведь тогда мы…
— Да хорош уже! — с криком влепила кулак прямо в нос, перевернув всё вверх дном. — Дурочкой считаешь? Издеваться изволишь? Думаешь, коли девица тебе сделать ничего не может, так и в полон можно сдаться? Кабы вырваться не мог, то и не шёл бы так легко. Не слепая, вижу же, как возрадовался неведомо чему. Отвечай, кто таков, покуда глотку не перерезала!
— Попробуй, — спокойно ответил я, глядя с земли. Не на неё даже — на небо. Ночное, красивое. На Буяне оно всегда было особенным. Переливалось сиянием да звёздами мерцало, словно самоцветы во дворце. И луна. Всегда была, даже днём. Такая похожая на почти забытое лицо. Девичье, светлое.
Вий. Отец. Зачем же ты тогда так?
Ладно. Теперь на небо не посмотришь да думы думать не позволят. Раззадорилась девица, елозит серпом по шее. Хорошо, а то от этой вечной стужи мышцы затекли, а тут хоть разомнёт немного. Ой, это что, позвонки хрустнули? Давно никто не ломал. Кто же это со мной такое провернул в последний раз? Пятидесятая, кажется. Мирослава из Китеж-града. Славная была, бойкая. Тоже Соловья гоняла по полям да весям, пока тот по Яви с ватагою бродил. В той жизни. Жаль, что до старости не дожила. Как и многие другие. Таков уж твой удел.
— Хватит, угомонись. Сдаюсь, вверяю тебе жизнь мою, — не хотелось, если честно, прерывать, но запыхалась, бедняжка. Да и коли будет лупить без конца, так мы и до рассвета не дойдём.
— Да пошёл ты! — Марья в ярости аж в лицо плюнула. — Кости все переломала, а ему хоть бы хны. И висюлька эта на шее… чего это зыркает на меня? Не привиделось же?
— Стой…
Не успел. Прошлые до такого не додумывались, а эта, дурочка, до иголочки дотронуться решила. И вот что теперь с тобой делать? Заглянула в око Вия — и стоит теперь камнем. Хоть не умерла. Точно Моревна, Мора-дочь. Иная бы уже на Калинов Мост ступала, а ты нет. Токмо статуей обернулась — и всё. Горе луковое. Интересно, Морена специально отражению своему все недостатки отдала, а себе настоящей лишь достоинства оставила? В её духе, коли подумать. Ибо плоха та жница, что человечности лишена, — ты, Морена, так всегда говорила, сколько помню.
Ладно, лежать хорошо, но делу этим не поможешь.
Больно. Каждый раз больно. Чувствовать, как зарастает каждая частица. Как сходятся друг к другу осколки костей и трещины заполняются. Как мёртвая вода начинает бег ручьями, неся хлад до самого сердца. Наверное, никогда к этому не привыкну. Быть бесконечно мёртвым, дышать лишь по желанию, теплеть — тоже. Жить лишь колдовством, ненадолго, да и не жить — так, существовать. Но то было не зря. Чтобы раз за разом видеть твой лик, твои очи, слышать твой голос.
— Твои очи и слова. Я узнаю их из тысячи.
Чернобог, дедушка, дай мне сил, пусть ныне ты и мёртв. Но я знаю: волею твоей, из Нави за мною бдящего, шанс от проклятия избавиться имею. И однажды сумею. Искуплю кровь отца на руках. Перестану чувствовать боль — бесконечную, гнетущую, бессмертную. Ту, что толкает встать на ноги. Провести по столь родным щекам пальцами. Коснуться иглы, ворожбу снимая. И получить тут же под дых. И в пах.
— Ты хоть ногу себе не отбила? Там… ну, как бы тебе сказать…
— Да что ты за мужик такой?! — в голосе Марьи уже чуть ли не плач стоял. За лодыжку держится, ступить теперь не может. — В камень обратил, за щёки лапает, а меж ног твёрдо так, словно скалу ударила!
— Я говорил тебе: стой. Не послушалась. Не тронь того, чего не ведаешь, — и беды не будет. И пинать не надобно. Там уж я, прости, давно защищаюсь. Приучила ты меня…
— Когда это успела? Впервые вижу морду твою басурманскую!
На иноземца я не походил, но чего уж в гневе да обиде не наговоришь. Ушиб у неё уже проходит. Ступила твёрже на Землю-Матушку — и сразу силушкой наполнилась. Таковы богатыри. А иначе им и не совладать с «ворогами» древними, в плоти смертной рождённым. Но хоть рождены, а не вот это тело — подарочек Виев.
Так, что с тобой там? Вот, уже полностью в себя пришла. Даже усталости будто и не было вовсе. Через плечо перекинутым быть и чтобы девица несла, как мешок с репой, — это непривычно, конечно. Только трое в деньки былые так делали.
Василиса. Алёнушка. Несмеяна.
Ну, хватит пока горевать по тогдашним временам. А то и не посмотрю толком, как остров за годы отсутствия моего переменился. Чего токмо встреча с Соловьём стоила, а? Ладно, коли уж глаголить честно да не лукавя, то только встреча и была удивительной. Пасть от длани его, увы, не дано. Как был слабаком свистун степной, люд простой токмо гонять годный, так и остался. Что тыщи тысяч лет назад, на заре времён, что и впредь будет таковым. Но это уж его удел: татям-лиходеям благоволить да в деле разбойничьем им помогать. Всякому делу, вестимо, нужен тот, кто его вершит. Один лишь я ни туда и не сюда.
Вздох сам вырвался с груди.
Лесочек уже. Речушка. Смородина, кажется. Токмо не та, что в Нави. Та бурлит, горит, телами мёртвыми в кипятке кипит. А эта просто течёт, кусты ягод тут и там по берегам. Да так вот потом у люда и рождаются мысли, мол, в честь ягодок назвали навью то тоже. И с мостом вот также. Он же почему Калинов? Калина вовсе не причём. Река горяча, мост медяной, вот и калёный. Не то что вот тот, то есть этот, чрез который уже несёт. И не устала вот она? Не, где уж там. Тут не только силушка богатырская уже переливается по жилам. Тут характер. То, что всегда в тебе любил, хоть в настоящей, хоть в других, тенях твоих.
Только вот одно смущает. Речку — помню. Мостик тоже был давно. А дальше что? Неужто люд на юге поселился? Коли так, то аж удивительно даже. Горыныч долго земли держал хваткой цепкою. Потом, правда, Тугарин его потеснил, но побороть не смог. Всё ж не столь дремуч и древен. Не рода Чернобогова. Хотя, если так подумать, то братец трёхликий порою в спячку впадал. Может и теперь впал. Это бы многое объяснило. И даже так — всё равно не на всё ответ. Без покровительства чьего-то не поселиться на Буяне, силами древними оберегаемом. А раз так, то… нет, Морена точно не стала бы. Её власть — зима, перерождение. Карна ещё, правда, Снегуркою нынче прозванная, где-то тут была до моего странствия, но дочка тож не стала бы.
Неужто кто-то с выживших в войне?
— Так, ты так и не назвался, но на это мне пока плевать, — Марья бесцеремонно прервала мои думы, удобнее перехватив на плече, ещё и серп, держа тот всё ещё, вонзила для уверенности в спину, почти угодив меж позвонков. — Решила я, что разбираться буду по ходу дела. Как смолк — так и молчи. Нечего люд в селе пугать да внимание лишнее привлекать. У нас в Ладино такого не любят.
— Ладино. Эвона как. Чудно…
— Цыц.
Я едва не рассмеялся. Давно так весело не было. И впрямь из выживших людям помощь пришла. Лада. С ней было интересно беседы вести. О жизни да о бессмертии. О любви. Ох, в любви она толк знала, её вотчина. Любовь бессмертной величала, даже и не поспоришь. Сколь уж зим минуло, а всё и впрямь храню в сердечке Деву Зиму. Интересно, а сама Лада в селе этом али нет? Посмеялась бы, наверняка, надо мною. Беззлобно так, как только она могла. Яблочком бы угостила, наливным, с сада своего. Молодильным. Юности мне, вестимо, не надобно, давно уж не старею, но они же вкусные у неё были, зараза. Таких яблок ни у кого больше не было. Ни на нашей землице, ни у люда мирского.
И отчего на душе вдруг вновь так тоскливо стало?
Мы же дружили. Так странно. Она всегда была светла и тепла, приходила из Прави в Явь, чтоб Купалы день наметить да любовь благословить. А однажды в Навь наведалась — и всё. Застала меня, тогда ещё молодца несмышлёного, как за Мореною подглядывал, когда та в проруби купалась. И не выдала же. Усмехнулась да сказала мне: «Ладно всё будет, люб ты Моренушке. И дочек будет у вас две, близняшки. Карна и Желя. Зимою в Нави будут жить, а с весною и осенью явьими станут». Не поверил тогда, но судьбинушка всё по местам расставила. А после войны разбросало семью кого куда, и лишь я несу бремя, духом в теле застрявши. Раз за разом вспоминая.
Хочу встретить Ладу. Она уж точно меня помнит. И почти наверняка будет как тогда: волосы золотистые, на голове венок с цветами розовыми, рубаха красивая, тож цветами украшена, ковылём да духом русским пахнет. И улыбка на лице. Мудрая. Она ж и матерей всех покровительница. Чуть старше меня, вроде, но кого уж волнует возраст в наши-то годы?
Эх, были времена.
А вон, уже село, похоже. Домишки небольшие. Теремов не видать, так избы бревенчатые, что тот мосток, но оконца богатые, со слюдою, а не пузырём бычьим. И колодцев не один. Это точно село, а не городишко какой? Вон, пристань есть, ладья у брега стоит. И башенки дозорные по округе. И…
— Мог бы и исчахнуть, как Горыныч с Тугарином, но нет же. Тяжёлый, зараза, — голос Моревны, недовольно бухтящей под нос, опять прервал мои мысли.
И я даже не знал, что больше меня теперь взволновало. То ли её усталость — совсем уж недобрый знак, ибо только когда до погибели недалеко, слишком часто устаёт. Либо весть про смерть двух сил могучих. И ладно Тугарин — родства с ним не имел, просто не любили друг друга, но вот что до брата дошло… Нет, не скажу, что я не рад: теперь он с семьёй, в Нави, но всё же. Повидаться было бы неплохо, а теперь уж неведомо когда. Но хоть проклятие его кончилось: проиграл в схватке честной, пустило значит чрез врата и Мост Калинов. Вернулся в круг. Сможет дома жить да в Явь перерожденьем отраженье отправлять.
Отрадно.
— Дожили. Теперь ты плачешь? В полон боле не желаешь аль чего закручинился? — девица язвить изволила да осеклась, понявши, что тут что-то иное, личное, глубокое. — Эй, прекрати.
Продолжая ворчать, остановилась возле какой-то избы, такой же, как прочие, не отличишь. Разве что у этой сарай был и люк рядом. В погребок под избу спуск, вестимо, иного объяснения не нашлось. Исчез серп, и в длани её появился платок. Им она и утёрла мои слёзы — не зазорные, мужицкие, — поставивши на землю пред тем. Потешная всё же. То нос норовила сломать и на тот свет отправить, а нынче утешать стала.
— Брат у меня был, — выдохнул я. — К семье воротиться не мог, но… спасибо.
Не поняла. Конечно же, откуда ж ей знать, что у кого-то из убитых брат был? Ан нет, что-то дошло. Молчит, но по глазам вижу. Пусть и не дано признать меня, никогда, но боль потерь ведома. Всегда. Та сторона её сути, что никогда не была по нраву, но без неё не быть перерожденью.
— Я не знала, правда, но срок истёк. Да и… — Марья осмотрелась вокруг. Село мирно спало, и даже младенец не думал плакать. — …он уже где-то в Яви. Слышала плач, когда пошла за Соловьём.
Лишь кивнул в ответ, с полным пониманием, ловя алые отсветы в тёмных марьиных очах, бесконечно любимых и столь же далёких. Всё ещё отражение. Зеркало истинной — и не боле.
— Хорошо, — похоже, она уже не собиралась даже удивляться. Так проще, когда дивного слишком уж много. — Полезай в погребок, покуда с соседей кто не вышел. Мне эти пересуды ни к чему.
— Ага. Где же это видано, чтоб девица себе мужика приводила, да? — усмехнулся, уже взявши себя в руки.
За шутейку пришлось поплатиться новым хрустом сломанных костей. Мог бы спокойно сойти по лестнице, но нет — кара влетела пинком под зад. Плохо ли это? Да нет, в общем-то. Ступени вот пересчитал. Глубоко, однако. Поболе, чем позвонков с рёбрами вместе взятых, будет. Опять вот боль терпеть, покуда все раны сходят на нет, — это да, вот тут уж печаль и огорченье. Зато, кажись, в дальнем углу хранилось варенье. Да и в целом тут было не так уж и плохо. Дурного ещё поискать надобно. Пол в каменьях, сверху гладких и почти стык в стык сложённых. Стены тоже каменьями обнесены. Хладно, наверняка, но сейчас бы мне холодов бояться, ага. Или вот той арки у дальней стены, с письменами древними. Погоди, неужто… врата в Навь? Так вот куда они после битвы с Вием подевались. Ещё бы игла их отпереть могла, но нет — не пустит. Покуда тело это, чтоб его, не помрёт с концами. А с этим есть проблемы.
— Сварог-батюшка, вот почему я раньше этого не сделала? — устал уже считать, в какой раз Моревна возвращает в реальность голосом. — Привела хлопца в полон, а у самой не прибрано. Да что ж это за хозяюшка такая?
Кажется, если бы не то, что смехом перебудил бы всех жителей, ещё и жницу оглушив, уже бы разрывало на части. Лишь ей удавалось вот так… даже не знаю как. Что вот так смутило? Та паутина по углам? Или вот те пятна пыли? Дык ладно бы ещё в избу завела, но нет же — погреб. И вновь насупилась, мою улыбку завидевши. Как погрубела-то резко, пихает к стеночке, там где цепи свисают. Это что же, не первый тут бывал? Не, не похоже, даже ржавчина есть. На всяк случай, видать, соорудила когда-то.
— На колени. Живо. Ты, — осеклась. — Имя назвал своё, наконец. Это приказ.
О, даже так? Вот такого на моём долгом веку ещё не бывало. Любопытно.
— Имени моего не упомнит уж никто, — без прикрас, врать было ни к чему. — Но как в плоть был заточён, так Кощеем стали величать, — продолжил, покорно выполнив каждую прихоть, разведя руки в стороны. — За то, что дух закостенел.
На несколько мгновений она замерла. Показалось даже, что во взоре очей тёмных что-то будто прояснилось, но нет. Привиделось.
— Брешешь. Всем вестимо, что мёртв Кощей. Его ж богатыри втроём по кругу побороли в усмерть.
— Двусмысленно… но хотя бы побороли.
Как-то резко стало мокро голове. Ну, когда так впечатывают, то немудрено. Ясно дело, ничего пахабного не глаголила, но до чего же хотелось уколоть её в ответ. Хотя бы словцом. Да и чем ещё? Руки поднимать не стал бы — девок бить себя не уважать. По крайней мере покуда умертвить не пытается, но с этим у нас тож несколько по-особенному, так что не считается. Зато вот заковывает добротно, с толком и расстановкой. Серп вновь в руке, ещё и яйцо изначальное рядом с ним появилось. Парит себе в воздухе, чёрное да с трещинами алыми. Жития символ, той самой, что с Нави в Явь вечно рвётся, в Прави сотворённое.
Таковое я одобряю. Значит, хороша будет ворожба. Ты же не разочаруешь? Ты же достойное отражение?
Умница.
Ух, как цепи натянулись, ещё и вокруг тела обернулись да шеи. Льдом и рунами покрылись. И с пола наледь поднялась, к нему по пояс приковав. О, на вратах тоже письмена загорелись? Теперь понятно. Милая, так это ты, да, ей власть свою изначальную дать решила? Только вот неопытна она. Что толку от силы, коли мудрости нетути? Так, баловство. Всё же лишь частичка, а не вся ты. Не тягаться со мной, но пусть будет так. Пусть верит в то, что не сбегу. Личико аж просияло. Даже намёк на румянец, хоть какой-то, наметился. И да, кстати, чуть не запамятовал.
— А откуда, к слову, сказ такой? Что мёртв Кощей?
Смотрит как на блаженного.
— Дык будь он жив, то проявился бы уж где за несколько сотен лет, разве ж не так?
Что же. Это многое прояснило. Стоило схлестнуться, поддаться тогдашним Алёшке с Ильёю да Добрынею, отправиться к люду мирскому под шумок — так и поминай как звали. Ну, может, оно и к лучшему. Про них сказы, люду надобны герои, а ты… не важно.
— А тебя хоть как звать? — пора бы уж узнать, даром что сам назвался.
— Марья Мо…
— Моревна, — перебил, закрыв глаза, но очередного удара не последовало. Обомлела. Значит, вопрошать желает, но решиться не может. Ничего, что у неё на языке и без того мне ведомо. — Откуда знаю? Да так, догадался.
Она лишь фыркнула в ответ, повела рукою, сокрывши серп с яйцом, да и ушла прочь с гордо поднятой головой. Ожидаемо. Уже доносились первые крики петухов. Народ начинал просыпаться, начинался трудовой день — иначе и не бывает. А мне лишь ждать теперь, в полной темноте, пока не воротится. Ничего, мне не привыкать.
Я дождусь.
Глава 2. Моревна
Устала ли я? Это ещё мягко сказано — аж зубы сводит, голова с недосыпу болит, веки слипаются, и подташнивает даже чего-то. Но это ничего, надобно отдохнуть — и всё будет хорошо. Куда больше злит мужик этот. Кощей, серьёзно? Всё ещё смешно. Он бы ещё Чернобогом назвался или Вием. Тоже обоих давно не видывали в Яви, но хоть известно, что в Нави обитают, не могут из неё воротиться. Не потому что слабы, конечно, а уже Морены волею. Той самой, что свалилась однажды на мои плечи — и живи теперь с этим как хочешь.
Ладно, опять за своё, и мысли по кругу, стоит лишь остаться наедине с самой собой.
Неважно. Надобно переодеться и умыться, пока никто из селян не увидал. Негоже в кровище да грязище на очи крестьянские лишний раз попадаться. Хорошо хоть от маменьки много одёжи осталось. Да, всё однотипно — рубахи да платья, сарафан ещё один праздничный, но хоть есть. И не в обрядном же мне по Ладино бродить? Представить даже не могу, как зыркали бы, узрев в платье чернявом, в кокошнике металлическом, с цепочками да каменьями красными. Что княжна какая аль царица из Царьграда. Не, не для мирского это. Токмо простецкое да чистое — большего и не надобно. На что? Всё равно помру — и всё, а в Нави… туда не заберёшь. И не надобно там оно.
Твою же, как в висок кольнуло. Надобно прекратить думать.
Вот оно. Потёртая ручка двери, привычный скрип половиц и не смазанных петель — под стать лёгкой затхлости. Давненько не проветривала, надо бы исправить. Ну, пока и не буду обратно закрывать, не до конца уж точно. Да и окошки можно отворить. Почему нет? Даром что весна на дворе всё ещё, а уж на юге, в Ладино, и вовсе тепло. Как там старики сказывают? Что-то про то, что богиня любовью своею согревает каждого, не иначе. Не знаю, может, они в чём-то и правы, но на меня её любови явно недостаёт. Другая женщина, зато, чтоб её, вниманием не обделила, ставши второй матерью по сути. Которую никогда не видела, правда.
— Плевать, — взбодрилась, вроде бы. Может, и не слишком здраво себе же пощёчину давать, но уж как есть.
Стало легче. Отлично. Хоть немного отпустило. Но где же чистые вещи? Даже не думала, что попаду впросак, а оно эвона как. Подол чуть ли не у каждой рубахи изодран, и отстирывать надобно. Некоторые уж и никогда цвета былого не воротят. Не дело. А, отлично, в сундуке таки нашлась парочка. Прекрасно. Поясок ещё, колечки мои — маленькая слабость. Теперь и в баньку можно. На растопку времени нет, конечно, но ополоснуться хоть. Всяк взбодрит. Да и пот смыть, а то всё ж самой не очень. Пахну так, что хоть убивай духом. Кстати, а чернявый и не сказал ничего об этом.
— Хотя, а чего бы он мог мне нового сказать? Он же не дышит даже, ирод живучий. Стоп, он же…
Дурочка. Совсем не подумала о том, что коли нужда ему какая приспичит, то тот и штанов теперь не снимет, да и куда справлять всё будет, а? И в кровище же и грязи. Разбойники-то его сполна оросили юшкою, да и сама повалять успела изрядно. Уж точно не васильками благоухает нынче. И чего тогда с ним делать? Не мыть же самой — это уж перебор. Был бы ещё покойником, то другое дело: того погребение требует, а так уж изволь без касаний моих обойтись. Опять голова сильнее болит, мысли треклятые, до чего же тяжки.
— Разберусь с этим потом.
Да, самое лучшее решение… и… Нет, только не он, нет…
Иван-дурак. Дураками много кого величали, на каждый сказ да быль свой имеется, но этот не таков. Нет, ума у него и впрямь столько, что хоть лукошко подставляй. Но от того, смелого и доброго, — нет, тут этим и не пахло за версту. Этот выродок меня пугает. Да, я готова признаться в этом, по крайней мере для себя. Потому что за миловидной внешностью чую что-то гадкое, липкое, склизкое. Будто гигантский язык склонился над головой и капает с него слюна, с маковки до пят покрывая. На деле, конечно, никакого языка, окромя обычного, у златовласого, что волосья под горшок стрижёт, не имелось. И слюны с него не капало. Лишь кончик по губёшкам бродит, когда глядит на стан мой глазёнками голубыми-преголубыми.
И аж плечами передёргиваю от этого. Не чувствую под очами этими могучести своей, ни плеч широты. А уж когда на грудь высокую взор скользнёт да на бёдра округлые, то так и хочется впиться в лицо его ногтями чёрными, кровью до угля пропитавшимися. Чтоб лишь жилы мои зрел, а не женственность. И ведь, надо же, вроде и сокрушаюсь, что нет житья и любови, не для меня, но когда встретишь… такое… тут уж и не тяжко. Почти. Лучше в девках быть, чем с такими вот Иванами. На роже ж его всё написано: мясо я для него, не боле. Но хоть не подходит пока — и на том спасибо. Девок других портит, правда, зараза.
Ведутся на него, неразумные.
Хвала Перуну, его Добрыня кличет, на ладье помощь понадобилась. А то неровен час и двинулся бы ко мне. Всё, быстрее, от греха подальше.
Ура, вот она. Родная, уютная, с веничками дубовыми да с полными водицы хладной бадьями. Запереть только на доску дверь не забыть. Щели, правда, так и не законопатила, но тут уж не так страшно. Не будет же подглядывать средь бела дня, когда тут и там люд снуёт ужо?
— Хотя, дурак же, станется с него.
Ох, хорошо…
Вот стоило лишь скинуть тряпьё и ветерку пройтись по коже — так и замлела. Давно так не бывало, кажись с прошлой осени. Зимою с щелями особо не помыться было, даже в столь тёплом краю Буяна. Даром что и не до того было — не дома будучи, а на брани поле. Неужто мне вот этого, человеческого, недоставало для хотя бы мимолётного счастья? Видимо, что да. И… О, какая интересная цепочка синяков. Уже сходят, но всё равно видать. Ещё бы, кожа что фарфор бледна, ещё и с синюшностью лёгкой. Сколь ни бывай на солнце, а всё едино — плоть Морены никуда не деть. Как и вот эти шрамы. Тогда я ещё не умела из земли силу пить. И не свести теперь толком, разве что мороком сокрыть.
Непутёвая. Знаю, что глупо рассуждать об этом, а всё равно девица то и дело пробуждается.
— Паршивая из меня жница, что ни говори.
Вздох. Собраться, зачерпнуть ковш воды и опрокинуть на себя. Бодрит. Теперь и прямо в кадку можно. Да, лепота… И волосья хорошо промыть. Сажа ещё годная, да и яичко куриное тоже потратить одно не грех уж будет. И головушка теперь чуть меньше болит. Даже и незаметно почти. Главное — мне теперь не заснуть, а то будет не очень хорошо. А зевки, предательски, один за другим, шагом строя, словно витязей рать. Веки ещё так потяжелели. Ничего, от того, что прикрою на минутку, ничего страшного не приключится, ведь так? Как и от того, что опущусь чуть пониже, облокотившись. Мутно теперь, конечно. Пятна коричневые в воде, что круги у сосцов, но так даже лучше. Плоть к плоти. Прах к праху. Опять зевок.
Заснула.
***
Миленький мой, родненький… Вот что делать с ним теперь, когда смотрит — и не насмотрится никак? Ещё и дуется, коли по имени величаю. Глаголет всё, молодец желтоглазый, что не надобно так, Кощеем лучше звать, чтоб вороги имя супротив не обратили. Глупый, не разумеет того, что окромя него никто словом дремучим повелевать не сможет. Больно стары мы с ним, но ладно уж. Чего женщина не простит мужику своему? Ещё бы тяжесть на душеньке его не чуяла, а ведь не откроет правду, охломон. Тревожить не желает, оберегает. И кого? Меня, саму Зиму и Смерть? Да ежели бы кто только попробовал пойти супротив, сто крат пожалел бы. Эх…
— Давай уже, признавайся, опять с отцом беда?
Свет в очах потух. Угадала, значит. Тяжело. Совладать со мной Вий не может, конечно, я старше, но глаз на меня, как иронично, положил. И знает ведь, что с сыном его я, а всё одно — седина в бороду, бес в ребро. Лишь бы уд куда пристроить. Самое паршивое семя Чернобогово, из всех, кого породил тот. Ладно, ничего страшного не будет же. Не попрёт же он на старших? На отца и Сварога? Они ж тоже старше, могучи, урезонят уж как-то. И ведь говорила же ему, что не люб мне, а всё едино — не внемлет.
Но вот токмо милого моего не успокаивает это.
— Познал он себя, силу в очах пробудил. Сказал, что может теперь старших бороть. И тебя, ежели сам в сторону не уйду, силою отнимет, — вымолвил наконец, не прошло и лет десятка. Только вот о чём ты говоришь, родной?
От волнения накатившего волосья тёмные мои побелели инеем первозданным, узором морозным переливчатым.
— Как это — познал? Как могучем стал, чтобы побороть? Где это видано, он бы ещё увещевал, что Соловей тебе ровней стать может, — смешок невольно сорвался ветром с губ, хладом обжигая кожу Кощеюшки бледную.
— Я сам зрел. Ведаю. — Голос слишком серьёзен, со страхом каким-то. И тут уж стало не до смеха. Похоже, и впрямь приключилося что-то.
Ну не томи, продолжай говорить. Так и хочется сказать, но должен сам смочь. Надобно научиться доверять, коль уж решился.
— Карачун. Вий убил его. За то, что тот мне мой Кладенец из ветра Северного сотворил. Из зависти.
Как странно. Вроде зима — моё время, а по коже мурашки побежали, и зябко так, что мочи нет. Не верю в то, что только что услышала. Как же так, как мог погубить любимого, вроде бы, сына? Поднять руку на свою кровь и плоть — такого даже Чернобог не сотворял, а зла за ним немало в жизни было. И ещё, главное, каким образом? Разве можно убить природы воплощение?
— Не томи.
Да, настояла. Да, тебе больно, но это важно. Потому что теперь старик и впрямь становился опасен. Для тебя же, прежде всего, любимый.
— Очи. Он иглу, ту что над Царством Подземным власть даёт, к глазам поднёс, веко приподнял, посмотрел сквозь ушко и… — со всхлипом, дрожа, почти паникуя, но ты говоришь. Умница. Успокаивайся, я же обнимаю тебя, я с тобой, мы вместе. — И Карачун в камень обратился. А потом раз — и всё, в пыль. И нет его боле в Яви.
Больше не проронит ни слова. Не может. Уткнулся в грудь и рыдает. И не успокоить уж никак, как ни старайся. Тут одно лишь поможет — выплакаться досуха. Пускай, а я теперь думу буду думать. Познал себя, да? Слышала о таком, давно, очень давно. Ещё до того времени, когда Правь появилась, было это. Что в каждом суть есть истинная. Неужто не сказ просто, а правда? А иначе и быть не может, на кривду не похоже. Допустим, но вот только должны же из Нави сражённые воротиться, разве не так? Такие, как мы, — уж точно.
Надо проверить.
Нет ничего. Не может быть…
Никто, окромя меня, не мог из круга перерождения вырвать. Ни у кого власти таковой быть не может, так издревле заведено. Это же законы мироздания, в Прави написанные. Выходит, попраны они? Нет, нет, нет. Замечу, почувствую, отыщу. Не мог он до конца житие оборвать, огонёк потушить, искру, Родом каждому дарованную. Но где искать? Стоп, вот оно, чую. Маленький отсвет, узором на оконце во дворце моём. Карачун. Не дух его, а образ. Слишком слаб. Много лет уйдёт до тех времён, когда вновь форму обретёт. Когда обратно всё же вернуться сможет. Не навсегда. И то благостно.
— Жив. В Нави. Но не воротится неведомо сколько, — проговариваю тихо, прямо на ушко, нежно так, касаясь мочки губами.
Чудо моё. Тут же носом в шею приткнулся.
— П-п-после… потом отец взял и доспех себе изо льда сотворил. Так только брат умел.
Новое откровение с набега ударило по голове. Как же громко я сглотнула. То есть не только развоплотил, но ещё и силу отобрал? Одна весть восхитительней другой. Коли уж так сумел, то дело в корне меняется. Поборет младших вдоволь, а там и со старшими на равных станет. Да даже сейчас он куда могущественнее, чем был. Доспех же Карачуна — под стать Кладенцам его, что тот сотворял. Тягаться с ним в этом только другие могут, самим Ярилом из света выкованные. Так, надо срочно поговорить со Сварогом и остальными.
Время стремительно истекает даже для Смерти.
***
Сколько времени я провалялась в воде? Я же всё ещё в кадке, а не в бадье? Да. Но хоть отдохнула немного, чище стала, даже в животе урчит. Немудрено на самом деле. Сколько дней от одной лишь земли питалась? А продохнула — и вот, тело даёт знать, что всё ещё живо и смертно. Всякому орудию уход надобен, даже такому. Способному видеть сны. Ещё бы помнить, что привиделось, хотя бы разок, а то другие потом делятся мороками, а я вот ни разу не смогла. Сколько себя помню — сплошная пустота, то ли было, то ли нет. Вроде и привычно, но как-то обидно. Будто вот даже такого недостойна. И почему — непонятно.
На кой-было Морене жниц видений лишать? У тех, кто до меня был, коли былины не кривят, тоже так. Ответа всё равно не получу. Хватит прохлаждаться.
Вода ручьями стекала по волосам и дальше, каплями очертив ключицы, груди, скользнув меж бёдер. На мгновение, всего на одно, ноги свело, стоило лишь ступить на земельку — досок в бане стелить не стала. И не судорога то, а чувствительность. Ласки никогда же там не ведала, а дар этот, как назло, лишь обостряет всё, дразня и искушая. Так и норовит с пути долга столкнуть на околицу, на тропку кривую. Ещё одной тайною для меня становясь, ибо не понять, зачем это Морене. Одной дланью лишить радостей многих, а другой жаждать их заставлять. Хотя, может, и не её воли дело, а Лады. До того как колобродить перестала и окончательно осела, в дом отчий воротившись, такого не бывало. Похоже на неё, на самом деле, сваха златовласая.
— Ещё и рубаха к коже липнет, — злость аж распирает. Каждый изгиб полотнище подчеркнуло. И сосцы видать. Вот как выходить с видом столь похабным? Никак.
Села на лавку, взяла с осени на ней гребень оставленный, да давай локоны вычёсывать. Раз уж ждать, то хоть делом займусь. Потом ещё косу плести. Сподручнее, и положено так. Негоже девице просто так с распущенными щеголять — а то потом ещё больше Иванов слетятся, что пчёлы на цветник али сад.
Интересно, а как пленник там, внизу?
Вроде и ворог. Вроде и должна умертвить, но людское же, как ни крути, берёт своё. Не евши, не пивши тот. С нуждой вопрос так и не решён. Но ничего на ум не приходит. А ведь не изверг я, не жажду мучить ради мук. Не приносит оно мне услады ничуть. Никогда не приносило. Кто бы ни был мне не мил. Хотя, ладно, одного белобрысого хотелось прибить и враз тыщу сильнее. Скотина. Опять кого-то обжимает. И ведь хватило же наглости ещё, за баней моею. А она ему всё «Ванюша» и охает так томно. Аж тошнит от сего. А он попользует и бросит. Следующую пойдёт окучивать. И так покуда дружина Добрыни не отбудет обратно, на земельку мирскую.
Окликнуть их, что ль? Не, пущай, а то ещё, гадёныш, ко мне приставать начнёт тут же. Узрит повод — сразу к ухаживаниям перейти, мол, сама же инициативу-то проявила. Индюк самовлюблённый.
Но могуч. Умён же, на самом деле, хоть и всё ещё дурак. И вещей у него видано-невидано: и сапоги-скороходы, и шапка-невидимка. Кладенец, один из тех, что Ярило некогда создал. Ещё и яблочки ест постоянно молодильные. Но это уже он у Лады сад обворовал. Радуется пусть, что не заметила пока. А может, и заметила, да только связываться с уродом смазливым не желает. Прилипнет же потом листом банным — и не отвяжется. А ей оно без надобности. И без того краса первая на Буяне, от женихов отбою нет. Но другие отступить вовремя умеют иль других себе дев находят. Многим сама она даже подсобила лад найти. А этот…
Отлично. Только вот стонов мне и не хватало для полного счастья, ага.
Может, околдовывает он их как? Не могут же просто так брать и отдаваться. Не воспитаны так, не по-нашенски это. Ещё какая вещица там или сам чего может, а? Ай, чего гадать, лучше пойду.
Обсохла уж, и скулёж внимать довольно. Лишь бы не народились потом от похождений Ванькиных дитятки по всему селу. Чада — хорошо, конечно, но отца же и знать не будут. Впрочем, коли уж родятся, то оно и к лучшему. Скажут: витязем был, отправился с дружиною половцев бить, погиб героем. Да, многие матери такие сказы потом сказывают, дитятко от правды гнетущей оберегаючи.
Не всем везло так же, как мне. Не у всякого полна семья.
Пойду поем. В животе опять урчит. А там и пленника проведаю. Решу, наконец, вопросы бытовые. Коли уж нести погибель, то по-человечески.
Правильно.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
