Три дня вечности
Глава 1
ГЛАВА I
В тот самый миг, когда стрелки всех часов в мире замерли прощальной терцией, и время выгнулось петлей нового витка, Тарновский снова вернулся назад, в начало отсчета, в то самое весеннее, солнечное, последнее безмятежное свое утро. В бездумное невесомое скольжение по глади яви, сладкую блаженную истому, будто метрономом, размеренную пунктиром гудков в трубке. Обрывки телефонного разговора все еще вьются, кружат в сознании, — неприятности, проблемы? — какая ерунда, чушь! все — мелочь, несущественно, преходяще. Разве может случиться что-то плохое здесь, сейчас, в этой уютной светлой комнатке, залитой ароматами сирени и акации, увязшей в паутине сквозных ажурных неторопливых теней. Разве может что-то случиться, когда весна, май, и впереди все лето, и вообще все впереди, и все получится, и все будет хорошо, потому что так должно быть, потому что ну разве может быть иначе… Но кнопка уже нажата, курок уже спущен. Подчиняясь сопряжениям невидимого механизма, дверь отворяется, впуская в комнату девушку, и скольжение останавливается, застывает реальностью. И персонифицируются и идентифицируются имена, роли, даты, и Тарновский вспоминает, что девушку зовут Оля, что она — бухгалтер в ООО «МегаЛинк», и что он — Тарновский Александр Валерьевич, вот уже десять лет, как его бессменный руководитель.
Как и всегда, в руках Оли — ежедневник и большая белая папка «Банк», как и всегда она пришла на ежедневную пятиминутку, вот уже который год неукоснительно повторяющуюся в одно и то же время и давно и прочно занявшую краеугольный паз в утреннем конкистадорском ритуале. Глоток свежего времени, самого крепкого, самого густого и концентрированного — дежурная жертва золотому тельцу, — увы и ах! — но, как бы то ни было, поставленному здесь во главу угла; в конце концов, «время — деньги», зачем строить невинность и изобретать велосипед? — Доброе утро. Оля улыбалась церемонно и строго, как и было предписано протоколом, и Тарновский с облегчением окунулся в знакомую атмосферу. Он просматривал выписки, слушал Олины комментарии, и сухие символы цифр наполнялись метафизической сутью, проецируясь на экран воображения, выстраиваясь ситуационными конструкциями, комбинациями, — тоже часть ритуала, своего рода управленческий импрессионизм, конфирмация образного мышления. День начинался совсем недурно, цифры складывались в радужные картинки прибыли и успеха, и Тарновский позволил себе немного расслабиться. Вообще, к бизнесу он относился снисходительно и даже с некоторой долей презрения, считая его бледной и скучной копией жизни, ее усеченной и выхолощенной версией. Своего рода прикладной утилитой, позволяющей поддерживать атрибуты статуса и удовлетворять потребности, — ум и интуиция в данном случае служили предусловием и инструментом. Попахивало все это, конечно, конформизмом и лицемерием — их пришлось выкрасить под фатализм и практичность; труднее было отказаться от номинации на мудрость, но он справился и с этим. Девальвировав и дискредитировав иронией, определив в категорию полезных навыков. Хотя — мудрость? а почему бы и нет? на пятом-то десятке? «С вашими аналитическими способностями, вам надо работать в бюро прогноза погоды» — сценка старого советского фильма мелькнула в сознании теплым вкраплением, растаяла на пестром полотне действительности. Оля молчала, надев на лицо маску удовлетворения от выполненного долга, но где-то в глубине ее глаз увиделась Тарновскому смутная тень; кольнула-ожгла иголка тревоги. Это еще что такое? Оля попала к нему случайно, если так можно сказать обо всем, что с нами происходит. Хотя, обожавшему всякого рода камбэки и хэппиэнды, Тарновскому больше импонировало сравнение с воронкой, затягивающей в себя всех, по неосторожности оказавшихся рядом, — реверанс собственной скромной персоне и реабилитация той самой случайности, до того имевшей в уравнении сомнительный статус погрешности, а теперь становящейся детерминантой, безусловной и неоспоримой аксиомой. А началось все десять лет назад, с внеплановой проверки налоговой инспекции. Надо признаться, финансовая отчетность в «МегаЛинке» на тот момент практически не велась. Тарновский и Гена, тогдашний его компаньон, так и не удосужились наладить хоть сколько-нибудь сносный учет, легкомысленно считая бухгалтерию делом второстепенным, тешась надеждами, что все устроится само собой. Ситуация грозила самыми разнообразными карами, вплоть до ликвидации и уголовного преследования, что стало для новоявленных бизнесменов совершенной неожиданностью, громом среди ясного неба. Первым опомнился Тарновский. Не дожидаясь осадков из сгустившихся туч, он порылся в записных книжках и выудил спасительный номер. Его знакомая, бухгалтер с солидным стажем вошла в положение, согласилась помочь, и налоговики, уже занесшие было карающий меч, вынуждены были отступить. Сбив первый, самый грозный вал проверки, Екатерина Михайловна (так звали знакомую) вернулась к своим делам, оставив за себя свою племянницу Олю, вчерашнюю студентку, только-только закончившую местный профильный ВУЗ. Компаньоны приняли ее неохотно, но благодарность за оказанную услугу была слишком велика, чтобы позволить недовольству принять радикальные формы. Проверка, продлившись почти два месяца, закончилась почти ничем, принеся минимальные осложнения, и Оля осталась в «МегаЛинке» полноправной сотрудницей. Для недавней провинциалки, робкой, затюканной Золушки такой кульбит был равносилен полету в космос, и Тарновский, невольно чувствующий ответственность за вверенную душу, автоматически теперь попадавшую в разряд «тех, кого мы приручили», с тревогой, разбавленной, впрочем, изрядной долей скепсиса и иронии, следил за перипетиями ее онтогенеза. Волнения, однако, оказались напрасными: молодая ядреная поросль шутя пробила хлипкий городской асфальт, и вскоре уже никто не смог бы угадать в броской и уверенной красавице давешнюю замухрышку, зажатую и комплексующую по любому поводу простушку-тихоню.
На этим можно было бы и закончить, перевернуть страницу и шагнуть дальше, но что-то настораживало, не отпускало. Провоцировало приступы беспомощности, болезненной и безадресной раздражительности. И даже разного рода образы-аллегории. Смутные, нехорошие — что-то вроде ружья на стене: выстрелит не выстрелит? чье это ружье? какой сейчас акт? Угли тлели, время от времени кусая ожогами, смутными подозрениями, и сейчас за молчанием, за выражением самоуверенного спокойствия на Олином лице, увиделась ему вдруг самая настоящая издевка, глумливое, презрительное высокомерие; где-то уж совсем глубоко мелькнула тень злорадства.
Тарновский попытался разобраться в ощущениях, связать все неизвестные в едином спасительном объяснении, но тщетно, в голову ничего не приходило. Будто слепые щенки, мысли толкались, путались, в конце концов, запутавшись окончательно, вызвав ту самую, привычную уже вспышку раздражения.
— Ну что? Что там еще? — пробурчал он.
Оля опомнилась, и Тарновский почувствовал — момент упущен. Еще секунду, дыхание назад все было реально — двумя-тремя ничего не значащими вопросами усыпить бдительность, отвлечь, разговорить, вытянуть все, но… Возможность была упущена, бездарно брошена в топку вспыльчивости.
— Костик звонил. Вас спрашивал. — Оля смотрела в сторону, всем своим видом выказывая безразличие.
— Костик? Зачем? Что хотел-то? — он постарался, чтобы голос звучал как можно мягче, — определенно, корни многозначительного Олиного молчания — в этой новости.
— Вас, — коротко ответила она, и Тарновский понял — ей известно что-то большее, что-то важное, и она сознательно не говорит об этом. Предпочтя беспечной искренности бремя лжи. Почему?
Если бы он знал тогда, чем все это обернется уже через несколько часов, то с чистым сердцем плюнул бы на этику и гордость, пустил бы в ход все обаяние, хитрость, коварство, но вытащил, вытащил бы у нее тайну!
— Так он что, просто типа «как дела», или подъедет? — Тарновский скорее размышлял вслух, чем спрашивал. Он уже не надеялся ни устыдить, ни разговорить Олю, — инерция мысли тащила лабиринтами рассуждений. — А почему мне не позвонил напрямую? Да нет, вряд ли что-то серьезное, скорее, просто поболтать хочет. Скучно ему, как всегда.
— Это ваши дела.
Оля улыбнулась, встала, и Тарновский, будто впервые, увидел ее, молодую, уверенную в себе, красивую. Луч солнца упал на заколку в волосах, отразился, выплеснув на стену миниатюрную радугу.
— О себе рассказал что-нибудь? Где он? Что с ним? Как он? — с каждым словом, все больше и больше Оля закрывалась, укутывалась отрешенностью.
— Так, — подчеркнуто равнодушно протянула она, — веселый…
— Ясно, — подытожил Тарновский.
Ясно. Ничего, блин, не ясно! Внезапно он почувствовал себя неуверенно, будто ребенок, среди чужих и незнакомых людей. Оля повернулась, шагнула к двери, и Тарновский ощутил непреодолимое желание что-то сказать, оставить за собой хотя бы видимость доминирования.
— Пусть Володя заходит! — крикнул он вслед, понимая, как жалок, как беспомощен сейчас. Что? Молодость победила?
Визит Костика, или Константина Ордовского (как значилось у того в паспорте) по шкале сейсмологической активности приравнивался как минимум к стихийному бедствию, и никакие страховки и иммунитет не гарантировали принимающей стороне ментальной безопасности и душевного равновесия. Даже во времена относительно вегетарианские, на заре становления он выделялся тем нервным, магнетическим типом экспрессии, вызывающей у окружающих тревожность и неуверенность, вгоняющей в тоску и апатию. При этом оставлящей счастливого правообладателя трезвым и холодным, во всеоружии рациональности, убедительности и настойчивости. При всем внешней безалаберности и пофигизме всюду и всегда успевающим, всегда и ко всему готовым, — ни разу Тарновский не видел, чтобы Костик сдался, спасовал даже перед самыми каверзными, самыми непреодолимыми, казалось бы, трудностями. Создавалось ощущение, что он не нуждался ни во сне, ни в отдыхе; даже настигнутый однажды каким-то особенно забористым вирусом, от которого любой другой свалился бы напрочь и навсегда, все так же выходил на работу, уже с утра хрипел что-то в телефоны, назначал встречи, кого-то ожидал и куда-то торопился. Он и сложением был под стать своему темпераменту — высокий, осанистый; широкие плечи, сильная шея. Впрочем, все великолепие скрадывалось небольшими бегающими глазками, словно по ошибке, посаженными по сторонам правильного скандинавского носа. Очевидно, коррелируя с той самой, обязательной порцией дихотомического черного, никак пока не проявленной и остававшейся неразъясненной; природа не могла не смазать перечисленные выше достоинства каким-нибудь изъяном.
Люди, прячущие взгляд, всегда вызывают настороженность, но Костик ни разу не был пойман за чем-нибудь неблаговидным и хоть сколько-нибудь предосудительным, ни разу невнятные опасения не облеклись неопровержимой фактурой фактов. Тарновский корил себя за излишнюю мнительность, корил, однако, так и не нашел сил перебороть, поэтому, когда Костик однажды объявил, что открывает собственное дело, вздохнул с облегчением. Испытав при этом что-то вроде жиденькой ностальгии и любопытства вперемежку с тревогой — что-то хранится там, на дне этих многосложных и многослойных глаз.
Костик не пропал, время от времени, не реже раза в квартал, наведывался, эксплуатируя ностальгию, выведывая новости, напропалую сплетничая, и вскоре загадка открылась. Впрочем, не было там ничего сверхъестественного и оригинального, все ограничилось банальным и непритязательным авантюризмом, генерацией мелких, почти безобидных афер. Которые Костик всячески рекламировал и продвигал, с присущей ему экспрессивностью убеждая всех (в том числе и в первую очередь Тарновского) принять участие, гарантируя невероятные бонусы и преференции.
Поначалу Тарновский даже обрадовался, посчитав такой исход меньшим из зол, однако, от встречи к встрече предложения становились все более и более настойчивыми, рискованными, элемент безобидности понемногу испарялся, отдавая душком криминала, разверзая бездны и пропасти; каждый следующий визит Тарновский ждал с обреченностью, с мрачным и бессильным нетерпением, будто жертва — палача.
Разговаривая со своим замом Володей, невысоким, немногословным мужчиной лет 50-ти, со смуглым невыразительным лицом и арбузным животиком, Тарновский мучительно пытался определить источник неожиданной тревоги. Ложь Оли? Да, но не только. Очередной хипес Костика? Наверно, даже наверняка, но и это еще не все. Так что ж тогда? Откуда, чего ждать?
Догадки множились, роились, выстраиваясь самыми невероятными комбинациями, поднимая волны тяжелого раздражения. Нет, надо быстрее уезжать отсюда. Только дорога, только скорость смогут помочь, сгладить, отвлечь. А пока — отключиться, отрешиться, нырнуть за ширму машинальности, отстраненности. Купируя вспышки отчаяния и — да! да! представьте себе! — страха! неопознанного, безосновательного и потому тем более позорного, унизительного! — подгоняя буксующее, будто уснувшее время. Вот сейчас, сейчас он подпишет документы, отдаст распоряжения, разберет почту, и все! все! Будут, будут потом еще брызги согласований, утрясаний, просьб, но это — уже ошметки, уже ерунда, мелочи, главное — продержаться, преодолеть эту дистанцию, вот это «прямо сейчас и здесь»! отрезок пути по пересеченной, простреливаемой насквозь местности!
Продержаться, преодолеть, сейчас, здесь — приходили и уходили люди, мельтешили сквозь мутненький зазеркальный плексиглас; кто-то другой за него отвечал, убеждал, приказывал, спорил, соглашался. А потом кто-то выключил бег, дверь закрылась и больше не открывалась; сиреневая сквозная ажурность подернулась патиной тишины. Кажется, все. Все? — на аллегорической плоскости аллегорического экрана утлая, груженая доверху повозка перевалила хребет, запылила по дороге. Что ж, и снова он прошел этот путь; день начат, день идет и с этим уже никто ничего поделать не сможет. Никто, ничего, не сможет…
Тарновский взял со стола фотографию в золотистой рамке, заглянул в умные усталые глаза.
«Что грустишь, Солнышко? Я расстроил тебя чем-нибудь? Что-то сделал не так, где-то сфальшивил? А, может быть, ты грустишь просто так? Просто потому, что сегодня тебе грустится? Тогда я сделаю вид, что ничего не замечаю… Ну что, я пошел?».
Тарновский еще раз улыбнулся, задвигал мышью, расчищая путь в компьютере; снова шевельнулось что-то тяжелое, недоброе. Скорее, скорее закончить со всем этим, и — в путь!
Как порой невнимательны мы к подсказкам интуиции, как легкомысленны и неосторожны в поступках. А ведь иногда достаточно одного движения, одного клика, чтобы обрушить и без того хлипное равновесие, отправить маятник в роковой отсчет. Сделать непоправимое неизбежным.
Но ничто не дрогнуло, не отозвалось. Тарновский вошел в Scype, остановившись на имени Сергей Дзюба, сделал свой клик.
Глава 2
ГЛАВА II
— Здорово, Серый, — сказал он человеку, появившемуся на экране. — Как жив-здоров? Дела как?
— Спасибо, хреново, — откликнулся тот и улыбнулся, показывая крупные желтоватые зубы.
Лицо у него было тоже желтоватое, с темными умными глазами, — сейчас они показались Тарновскому незнакомыми, чужими. — А что такое? — кольнуло, царапнуло нехорошее предчувствие, голос невольно дрогнул. — Что стряслось-то? Собеседник хмыкнул, рубанул сплеча. — Стряслось. Вся работа по твоей теме приостановлена — вот, что стряслось. — Как это? — от неожиданности Тарновский даже поперхнулся.
— Каком кверху, — сообщил тот, кого он называл Серый. — Накрыло меня руководство. Еще три дня назад. С поличным, как раз на последней твоей посылке. Кипеж подняли, от работы отстранили. До особого распоряжения. Так что, теперь — все, лавочка прикрыта. — он замолчал, подвесил паузу; Тарновский озирался, взвешивал, нащупывал почву, интуиция ныла краденой надеждой. — Не очень-то ты и огорчен. Ладно, давай, колись уже. Не тяни кота. Дзюба посветлел, заулыбался, — Ну! Так я же и говорю — не было бы счастья. Заинтересовались шефы мои твоей работой, даже двух делегатов к тебе направили. Жди, скоро должны быть. — прыгнула, ушла из-под ног земля. — Какие делегаты? — Тарновский подался, придвинулся к монитору... — Сюда? Ко мне? А откуда они?.. — он поймал взгляд друга, осекся; по лицу Дзюбы скользнула тень — досада, растерянность.
— Ну да, да, я сказал. А что такого? Спросили, я и ответил. Когда узнал, зачем. А что, надо было молчать? С какого перепуга? Эй, Тарновский! Ты, может, не понял? не расслышал? Может, не проснулся еще? Твоей работой заинтересовались. Серьезные люди, с деньгами и связями. Ты меня слышишь, эй? Голова плыла расстроенным пианино, лихорадочно, наугад Тарновский жал клавиши. — Да слышу, слышу… Ты это, ты не подумай… Я просто… Я только сказать хотел, спросить — приезжать-то зачем?.. Дзюба скрестил руки на груди, снисходительность подернулась иронией, покровительственностью, где-то совсем глубоко отозвалось что-то еще, мутненькое, дрязглое. Ревность? Зависть? — А сам как думаешь? Участок застолбить, купить тебя на корню и с потрохами — все как всегда, стандартная практика. Не знаю, что уж там углядели бонзы мои в твоих цифрах, а только ажиотаж здесь капитальный, аж колбасит всех от возбуждения. Ты чего там наизобретал, Кулибин? Машину времени? Перпеттум-мобиле? Черт! фантазии не хватает! Но — что-то исключительное, глобальное, судя по реакции. Видишь, как бывает! Ты сколько лет уже со всем этим возишься? — дай Бог памяти — десять? двадцать? — и все никак, и давно уже рукой махнул. Ну, признайся! признайся — махнул! Потому что – давай начистоту! — пустышка, красивая, занимательная, но — пустышка. А тут — абсолютно случайно, абсолютно случайные люди и на тебе — ажиотаж, сенсация! Или все-таки — не пустышка? Есть предпосылки? — он поднял взгляд, пиксели монитора сблюрили блеск глаз. Латентность интонации, подтекст умолчания купировали фривольность, прямиком отсылали в покаяние и самоедство, в совесть. Так, спокойствие! только спокойствие! Ровно, веско, чуть укоризненно, в глаза. — Говорено-переговорено уже, Серега, с последнего раза ничего не изменилось. Цифры и цифры. Честно? — подустал я уже за эти двадцать лет. Так что, если действительно обнаружилось что-то, и это не ошибка и не обычный ляп — клянусь — буду только счастлив. — Хорошо бы! А то, по правде говоря, не знаю уже, что и думать… — Дзюба опустил глаза, в уголках губ обозначились тени. Тарновский невольно втянул голову в плечи. — А что? что такое? Что-то еще? Тени загустели, застыли складками,
— Следят за мной, Саня, — Дзюба поежился, зябко, как-то беспомощно, сердце болезненно дрогнуло. — Кто?
— Канадец в пальто. — Дзюба протянул руку за пределы экрана, вернул со стаканом, отхлебнул. Сквозь холеную непроницаемость лица резко и грубо проступили-набрякли складки, морщинки, мешочки. — Сначала думал — показалось, а потом понял: нет — действительно следят.
Тарновский подался вперед, впился глазами в экран.
— Ты… уверен? — он ощупывал друга взглядом, монохромным маячком пульсировала надежда. — Может быть, все-таки…
— Да нет, не может. — Дзюба помрачнел еще больше. — Я — воробей стреляный, в девяностые всякого насмотрелся. Да и ни с чем это не перепутаешь: тревожно как-то, не по себе. Противно — будто в затылок кто-то дышит. И началось все как раз три дня назад, делай выводы. — он салютовал стаканом, отхлебнул. — Так что, про машину времени или перпеттум-мобиле — вполне себе версия, имет право… Черт! я здесь с ума с вами со всеми сойду!.. Тарновский всмотрелся в лицо на экране, прислушался к себе, к странному и приятному возбуждению. Захотелось, чтобы Дзюба поволновался еще, разволновался в слезы, в сопли, в кровь, захотелось увидеть его сломанным, раздавленным, побежденным, молящим о пощаде. Униженным, размолотым жерновами отчаяния и страха. Впрочем, все это в ту же секунду исчезло, оставив растерянность, раскаяние; неожиданно он почувствовал себя старше, много старше, себя самого и Дзюбы, сердце дрогнуло, зашлось.
— Ну, ну, — он заговорил бодро, фальшиво, видя себя со стороны, остро и болезненно презирая, — было бы с чего так переживать! Нормально все будет, Серега, вот увидишь!
— Хорошо, если увижу. — Дзюба придвинулся к монитору, заговорщицки понизил голос. — Теперь слушай сюда, синьор оптимист. Массивы твои последние я, все-таки, обработать успел, у меня они, на флешке. А флешка — в тайнике, а тайник — в лабе. Так что, жди. Наверно, уже завтра, ближе к вечеру. Если никакой оказии не подвернется, что вряд ли — обложили, как волка. Как тебе такой вариант, прокатывает?
Тарновский, изобразил радость, попутно отметив в лексиконе друга новое слово. «Прокатывает» — как символично. Что ж, Дзюба всегда любил ввернуть при случае понравившееся словцо, выуженное в сленговой полифонии рунета. Приводя в замешательство русскоязычных коллег и ставя в тупик переводчиков. Тарновского и самого поначалу коробила лингвистическая развязность друга, но вскоре он привык, увидев за маской эпатажа способ коммуникации с Родиной, своего рода попытку — хоть и опосредованной, и виртуальной, но — репатриации. Впрочем, ничего экстраординарного, все в рамках стандартной эмигрантской травмы. Беда в том, что человек, не способный быть счастливым на Родине, не сможет быть счастливым уже нигде...
История Дзюбы хоть и не претендовала на оригинальность, тем не менее, была не вполне типична для 90-х со ставшими уже привычными депрессиями, деградациями, деструкциями, уходом из профессии. Он покинул Москву, уже на излете эпохи, в отличие от своих менее титулованных коллег званый и востребованный всюду. И бежал он не от безденежья и безработицы, — он и вообще предпочел бы определению «бегство» «отъезд». Но себя, судьбу не обманешь — он все-таки бежал. От себя, от собственной бесполезности, бессмысленности, безысходности. Ненужности, неважности, неприменимости и неспособности с этим примирится. От унижения и обиды. Бежал зряче, обдуманно, зло. Имея вид на жительство, контракт на курс лекций и фигу в кармане — только бы побольнее уколоть, досадить этой безумной, безмозглой, бездарной, самодовольной власти. Ткнуть в глаза и оставить с носом. Хлопнуть дверью. Хоть и без малейшего шанса и пусть даже и такой ценой — приняв бремя чужого поражения. Сдавшись на милость, торгуясь, продаваясь, комкая принципы и убеждения, — обида, жажда мести покрывали и оправдывали все.
Тогдашние его письма изобиловали горечью и сарказмом, предвещали бури и катаклизмы, непременно долженствующие обрушиться на страну, так легкомысленно разбазаривавшую свое интеллектуальное достояние. Кое-где, между строк слышались, впрочем, робкие надежды на «прозрение» и триумфальное возвращение, но время шло, лихолетье все не заканчивалось, и туманные надежды потихоньку таяли. Незаметно первоначально оговоренный «годик» сменился другим, за ним — третьим. В конце концов, оптимизм и воля возобладали, беспредметное брюзжание сменилось привычным предметным практицизмом; Дзюба возглавил созданную им же лабораторию, приобрел дом, получил гражданство.
Теперь письма были полны энергии и целеустремленности, новая идея, проект создания островка русской науки захватил его целиком. Он снова стал прежним Дзюбой, хватким, дельным, деятельным, принялся разыскивать бывших коллег. Разыскивать, расталкивать, всеми правдами и неправдами перевозить к себе, в Канадскую сытую мечту. Словно добрый волшебник, давал людям билетик в новую жизнь, генерировал надежды, обналичивал мечты. Выписывал ордера на счастье. Но все это было потом, вернее сейчас. А тогда… Боже, как давно все это было!
Волна ностальгии нахлынула, захлестнула.
— Спасибо, Серега! — Тарновскй приложил руку к груди. — Спасибо, дружище! Вот разгребусь с делами, навещу тебя. Не прогонишь старого алкоголика? — Свежо предание! — Дзюба закивал головой; лицо прояснилось. — Сколько раз уже было — приеду, уже еду, уже вот-вот, а потом — раз! — все, не могу, прости, дела. Дела, дела... — он осекся, всплеснул ладонями. — Хотя, подожди! Какое, на хрен, что! К тебе же делегация наша отправляется! Вот и предъявишь ультиматум — освобождайте друга и меня к нему везите! А без этого не будет никакого разговора! никаких вам сотрудничеств и соавторств! И все! Галантерейшик и кардинал — это сила! Мы им с тобой тут такой талалай устроим! Я им покажу, как русского ученого гнобить! Плебеи, карлики духа! — он погрозил кулаком куда-то вдаль, будто именно там собрались в ожидании экзекуции плебеи и карлики духа.
Сейчас Дзюба напоминал раззадоренного мальчишку, и снова зябкое, теплое, зыбкое колыхнулось, прохватило; Тарновский опустил взгляд.
— Приезжай, Саня, приезжай поскорее, — будто в эхо, глаза Дзюбы влажно блеснули, голос просел сиплостью, надеждой. — А то, ей-богу, хреново мне как-то. В последнее время особенно. Мысли разные одолевают, а сейчас, так и вообще, жутковато…
Он выдавливал слова, запинаясь, через силу, и вновь бросились-обозначились тени, складки, морщинки, мешочки. Впалость щек и стариковская (!) неуверенность. Господи, поскорей бы все это закончилось! Тарновский широко улыбнулся, как можно более уверенно засмеялся.
— Что ж ты раскис так, Серега? Не ерунди, возьмись в руки! Враг будет разбит, мы еще нагнем корсиканское чудовище! И насчет траблов этих всех — ну, ты понимаешь, о чем я — не парься, разберусь я с канадцами твоими, вот увидишь! Объяснюсь, выведу тебя из-под удара. А через недельку сам заявлюсь, живо твою меланхолию растрясу.
Дзюба смущенно рассмеялся.
— Ну, ты со мной, как с маленьким, честное слово.
— Ладно, ладно, с большим, с маленьким — какая разница? — Тарновский уже изнывал от нетерпеливого бессилия. Да что, он — нянька ему, что ли! — Все! До скорого, дружище!
— Пока, Саня, — ответил Сергей, не сводя с него взгляда, — до скорого…
Изображение исчезло, убралось в пиксельно-цифровые недра; Тарновский закрыл глаза, сжал лицо ладонями. С полминуты сидел, не шевелясь, прислушиваясь к себе. Мысли мурмурировали рыбьей стаей, стремительно и хаотично меняя направление, сбиваясь в одно большое неупорядоченное множество; он чувствовал себя каплей, переполнившей чашу, костяшкой домино, задавшей отсчет какому-то процессу. Механизм запущен, вращаются огромные шестерни, тянутся во все стороны приводные ремни, и лишь он один — чужой, ненужен и неприкаян, статист, на счет которого можно записать лишь тот самый, сомнительный клик мышью.
И, все же, что такого могли обнаружить в его цифрах канадцы? Что их зацепило? Вернее — где он прокололся. Хотя, что значит — прокололся? — «имеющий глаза — да увидит». А, может, все-таки — ложная тревога? Может быть, все-таки — методика, софт? У него там есть парочка изящных решений, — ничего особенного, конечно, но а вдруг, почему бы и нет, — сарказм плеснул, едко, остро. Методика, софт — самому не смешно? Ради нескольких киберфинтифлюшек срываться с места, пересекать океан? Слежку устраивать? Смешно. Есть, конечно, остается маленькая надежда — ошиблись ребята, тупо, элементарно. Пали жертвой собственной наивности — сколько уже было таких, романтиков, честолюбцев, стяжателей, очарованных, кто — магией цифр, кто — перспективами славы и денег. В итоге всех как один сдавшихся, сдувшихся, слившихся. Потерявших интерес и сошедших с дистанции, — ну что ж, да, красиво, впечатляюще, но абсолютно абстракто, оторвано от жизни, бесполезно. Бесперспективно, уж простите за откровенность, — почему сейчас должно быть иначе? Даже Дзюба, зрелый и опытный, так ничего и не понял, легенду про некую отвлеченную теорию, детскую мечту проглотил сразу и навсегда. И обрабатывал материал вслепую, по предложенным лекалам. И ни разу не усомнился и не задал ни одного неудобного вопроса. Да и вообще вопросов никаких не задавал, кроме самых естественных и безобидных. Тарновский мысленно чертыхнулся, сжал виски — нет, нет, конечно! глупо было бы даже надеяться! Любовь к абстракциям, пусть даже самая сильная, пусть даже к самым красивым — несовместима с издержками. С бухгалтерией, со всеми этими кассовыми ордерами, чеками, биржами, индексами и курсами. Опять же — колпак, слежка, — нет, на этот раз все серьезно, по-взрослому, так что не тешься иллюзиями, «простись с надеждой». В сиреневом мареве проплыла папочка с параферналиями, зашелестела страничками — да, да, наверняка и дело завели уже, оформили, как говорится, чин по чину — родился-учился, дебет-кредит, задание на командировку. Так что? — все? Разоблачение? Финал? Ну и ладно, ну и что ж — рано или поздно, шило в мешке, сколько веревочке не виться. Ладно то ладно, только что ж неуютно так? неспокойно? Что гложет, гнетет? Что там, за изнанкой псевдодиссидентства? Все как обычно? как обычно бывает в таких случаях? — неожиданно? страшно? неверие-неуверенность-неизвестность? Да, да, все так, и он — не исключение, как и все — слаб, подвержен, зависим, и все именно так обычно и бывает, и все так и работает, но что-то еще впилось, вцепилось, царапает, грызет. Что? Засуетился, задвигался внутренний сканер, распознавая, отбраковывая, диагностируя — ну, конечно, она, совесть! Серега! — в очередной раз обманул, слицемерил — зачем? Клялся зачем-то. Теория больших чисел? Война все спишет? Осадок поднялся, вспенился злостью, отторжением. А сам он? сам Серега? А так ли прост? Так ли не в теме? не при делах? Незаинтересован? Неангажирован? Искренен?
Серега? Искренен? Вопрос застал врасплох; поплыли в ретроспективе умные темные глаза, голос, улыбка. Нет! Не может быть! Но как тогда объяснить то, что канадцы, зеленые, неискушенные, младенцы по сравнению с ним, с первого взгляда увидели то, что он ухитрялся не замечать столько лет? И зачем он выболтал им все? Серега, не признававший никакого начальства, не склонявший головы ни перед кем и ни перед чем! Как объяснить депрессию, страх, слезы на глазах? Талантливая пантомима? Гримасы ресентимента? Или, все-таки, совесть? И это непонятное собственное раздражение — уж не реакция ли на фальшь?
Тарновский тряхнул головой. Совсем с ума сошел! Что, вот так запросто записать друга в предатели? Только из-за того, что сам по уши в дерьме? Кстати, о дерьме; он бросил взгляд на часы, торопливо скомкал обрывки мыслей. Обо всем можно подумать и в дороге, а теперь — последняя «лягушка». Самое неприятное, камнем висящее на душе с самого утра.
Так, собраться, прокашляться; знакомый номер, сиплый тон гудка.
— Здорово, Николя, — сказал он в трубку.
— Здорово, бродяга, — сочный, жизнерадостный баритон заполнил эфир без остатка. — Али случилось что? Иначе, услышал бы я тебя.
— Грустно мне, Коля, — пожаловался Тарновский, что означало: «У меня неприятности, о которых говорить по телефону нельзя».
Шифр был, конечно, детский, и понять его мог любой, но что с того? Всегда можно сослаться на буйную фантазию подслушивающего; к тому же, вдруг Тарновскому и действительно стало грустно, и именно это он имеет в виду, разговаривая со своим другом, офицером КГБ?
Ничто не изменилось в сочном баритоне, не дрогнула ни одна струнка.
— А ты уверен? — пророкотал он. — Комиксы полистай, прекрасное средство от меланхолии. Я тут недавно листал один, как раз про твоих любимых клоунов, чуть не обхохотался. «Что, опять гаишники права отобрали?»
— Да нет, Коля, — возразил Тарновский, — мои клоуны злые, потому что голодные. Это не смешно. «Нет, дружище, все гораздо хуже».
— Злые, голодные клоуны? — баритон недоумевающе завибрировал. — Их что, не кормят? Это что же за цирк такой?
— Такой вот цирк, Коля, — Тарновский притворно вздохнул, — цирк есть, а денег нет.
— Злые, голодные, безденежные клоуны? — баритон бархатисто рассмеялся. — Разве такое бывает? Так, может, это не клоуны совсем?
— Клоуны, Коля, клоуны, — заверил его Тарновский, — но специальные такие, чтоб людей пугать хороших.
— Страхи ты мне какие-то рассказываешь, — баритон ненадолго замолчал. — Вот что, ты набери меня вечерком, попробую развеселить тебя как-нибудь. Водку то пьешь, мальчик?
— Ой, пью, дядя Коля.
— Ну, вот и ладненько, — баритон удовлетворенно хмыкнул. — Значит, сегодня. Вечером. Жду.
Тарновский откинулся в кресле. После утренней суеты, после известий о предстоящем визите Костика и разговора с Дзюбой утренний звонок следователя ДФР (Департамента финансовых расследований) почти забылся, затерялся в сутолоке новоявленных тревог, и, если бы не цепкая память, так и сгинул бы в будничном водовороте. Впрочем, кажется, хотя бы эту проблему можно исключить из списка экстренных. Не было ни малейших сомнений в том, что Коля отлично понял его, и к вечеру уже будет располагать исчерпывающей информацией — полковники КГБ знают волшебное слово. А может случиться так, что ничего больше и не понадобится — волшебного слова будет достаточно, и проблема рассосется сама собой, — тоже вполне вероятный исход. А, если нет, — вдвоем они наверняка что-нибудь придумают. Хорошо иметь в друзьях полковника КГБ…
Конечно, паскудно вот так, ничтоже сумняшеся, как снег на голову: а вот у меня проблемка свежая — не посмотрите. При том, что в Городе человек уже несколько месяцев, а ты так и не нашел времени заехать, перекинуться парой слов. Ограничился дежурным звонком, промямлил в трубку что-то абстрактно-дежурное, и все на этом. Будто бы и не было юности, дружбы, разлук, свадеб, смертей, побед, поражений, десяти последних лет. Потом, правда, пересеклись все-таки в мартовском оттепельном парке, побродили по аллеям. Покормили голубей, обменялись анекдотами. Выпили по рюмке в каком-то незнакомом и чужом баре, также буднично разъехались. Каждый при своих, никто ни в чем не виноват. И что это было, сухой остаток? Перемирие или рекогносцировка? Стали взрослее, умнее? Хитрее? Мудрее? Две жизни, две правды легли на чаши весов, оплывает золотом свечка, — Господи, Тарновский! столько лет прошло, а был ли мальчик! Может, выдумалось все, пригрезилось? Сложилось из конспирологического будничного хлама? Хотя. Даже если и не придумалось — стандартная ведь история: пубертатный максимализм, инверсия в антагонизм-дружбу, симбиоз с элементами войны и предательства — чего убиваться, комплексовать. Живут же, здравствуют тысячи и тысячи, миллионы с таким диагнозом, до ста лет доживают, дружба вообще — изнанка и канва измены, полигон для внутривидовой борьбы. С недопуском посторонних и взаимоохранением от внешних угроз. Вот и сейчас Колька даже и пальцы гнуть не стал, даже для проформы. Хотя и мог, конечно; в таких случаях — сам Бог велел. Так что, игра продолжается? Новый уровень? Что, вообще, происходит на белом свете?..
Сарказм облил, разлепил губы усмешкой. Ну просто панмодератор, титан мысли какой-то! Какую декорацию воздвиг! Дружба-симбиоз, с элементами войны. А сам струсил элементарно, скис, — ну и побежал искать протекции, прошлым торговать. И память — как услужливый официант: вот вам, телефончик, пожалуйста, звоните, не стесняйтесь… Да плевать! На все, на всех! — неожиданная апатия вдруг обрушилась, смяла-скрутила; Тарновский застыл в кресле, уставившись в одну точку, не в силах пошевелиться, отвести взгляд. Будто та самая крохотная частица, тот самый атом, застывший на краю цепной реакции и покорно ожидающий последнего импульса. И уже все равно, что будет дальше и как все сложится; будущее не принадлежит ему — кто-то невидимый, чья-то рука мягко, но властно приняла, убрала, спрятала. Подменив, оставив взамен несколько секунд абсолютного вакуума, того, чего так не хватало всегда и что нужно сейчас больше всего — тишину, бездумье, покой…
Импульс скользнул хрустальной змейкой, бесшумно и легко, словно игрушечная, дверь в кабинет отворилась, и Тарновский увидел застывшего на пороге Костика.
Глава 3
ГЛАВА III
— Рад видеть тебя, Александр Валерьевич! — Костик шагнул в комнату, раскрыл объятия, и Тарновского слегка замутило при мысли о предстоящей церемонии.
Так было заведено — встречались они всегда весьма преувеличенно, всем своим видом показывая, что это — только прелюдия, разминка и вслед за ним стоит ожидать чего-то уж совсем экстраординарного и из ряда вон. Однако, как правило, после первых пассов энтузиазм выдыхался, и все дальнейшее протекало в рамках вполне себе стандартного и заурядного.
И в этот раз все происходило ровно так же. Они схлестнулись в мощном рукопожатии, обнялись, закружились по комнате, не разжимая рук, похлопывая спарринга по спине, наконец, отстранились, чтобы осмотреть (Тарас Бульба и сыновья) друг друга. Тарновский симулировал благодушие, скользнул взглядом — так и есть, содержание определяет форму — пропал Калабухов дом. Поплыл Костик, раздался; лицо, когда-то открытое-доброе-располагающее, витрина искренности и благородства постарело, подурнело, обрюзгло.
Вслед за Костиком в комнату вошел Широв, его нынешний компаньон, бывший спецназовец, тоже высокий, сильный, скупой в словах и движениях, примерно ровесник Костика, но более моложавый и подтянутый, с остатками военной выправки. Вид у него был спокойный, серьезный и сосредоточенный. С ним Тарновский просто поздоровался, бросив кисть в сухое, короткое, в меру крепкое рукопожатие.
Они расселись и несколько минут, как и положено, разговор вертелся вокруг налогов, аренды, глупостей правительства и казусов законодательства — стандартный треп, разминка перед схваткой. Первым перешел к делу сам Тарновский — встреча в его планы не входила и проходила сейчас поверх времени, отведенного на другое.
— Так я вас слушаю, господа, — черт! немного резче, чем хотелось бы (а, плевать! не до реверансов!). — Давайте ближе к телу.
Впрочем, похоже, гости, были готовы к такому приему — перегруппировка произошла молниеносно. Слово взял Костик.
— Видишь ли, Саша, тут такое дело, — он говорил, закатив глаза в потолок, растягивая слова, и нехорошие предчувствия оформились, окрепли. — Тут Гена на меня вышел. Предлагает фигню одну интересную.
Тарновский постарался спрятать улыбку, помимо воли разлепившую губы — он так и не смог заставить себя относится к Костику серьезно (наставнический синдром?), оставив за ним роль парвеню, школяра от бизнеса, не лишенного, впрочем, определенного чутья и обаяния. Неужели решил выступить в роли миротворца? С чего бы? Он еще раз, будто невзначай, скользнул взглядом по оплывшим щекам собеседника. Да какой, на фиг, миротворец! Деньги, самые обыкновенные деньги.
— Я не понимаю, Костя, какое отношение имеешь ко мне и Гене ты. — он придал голосу оттенок раздражения — может, испугаются и свернут разговор? А — нет, так хоть аккуратнее будут на поворотах. — И вообще, эта тема для меня закрыта уже года три как. Я искренне не понимаю, о чем тут можно говорить?
По лицу Костика скользнуло неуловимое, неприятное.
— Я ждал, Саша, такого ответа, — он вальяжно развалился в кресле, осклабился. — Но поговорить нам, все-таки, придется. А если не хочешь — просто послушай.
Неожиданно он подался вперед, заговорил страстно, проникновенно — вот же, артист хренов!
— Мамой клянусь, Саша, мы пришли без всяких наездов!. Просто так вышло, что Гена позвонил мне, а не кому-нибудь другому; может, и лучше, что мне, а то… — Костик выдержал паузу, эксплуатируя прокси-фобии, ожидая реакции; так и не дождавшись, продолжил: — Вы же с Геной официально развода не оформляли? Вот. Значит, 50% «МегаЛинка» все еще — его, значит, имеет право на дивиденты. Любой другой пришел бы и потребовал, но Гена, понятное дело, не может, он далеко…
Тарновский слушал, думал. Неприятно, конечно, но делать нечего. Придется переквалифицировать Костика из дураков во враги, закрашивать черным еще одну клетку. Впрочем, разговор еще не закончен, посмотрим, что будет дальше.
Он постарался вложить в голос, как можно больше сарказма.
— Нет, Костя, Гена не просто далеко, он очень далеко, я бы даже сказал — слишком. Но и это еще полбеды. Проблема в том, Костя, что слишком далеко он слишком долго, а это — уже и вовсе хреновое сочетание. А насчет дивидендов, так пусть приезжает — я готов выплатить. Все до копейки. Можешь так и передать ему, если уж он тебя выбрал посредником. Единственное — надумает ехать — пусть хотя бы за пару дней сообщит, чтоб я подготовился, — не хочется ударить в грязь лицом.
Тарновский откинулся на спинку кресла, скрестил руки на груди. Костик понимающе осклабился, в глазах — мутненькое, темное, тень одобрения.
— Согласен полностью. Поступил Гена, мягко говоря, не по-джентльменски. — он смачно хохотнул. — А если по-русски сказать, так и вообще…
— Да чмо полное, — проворчал молчавший до сих пор Широв.
— Вот я и говорю, — подхватил Костя, — чмо. Все вокруг, конечно, на твоей стороне, Саша. Ты — красава, настоящий мужик… Тарновский не стал дожидаться окончания дифирамба.
— Костя, мне сегодня еще верст пятьсот по области мотать, так что, давай — меньше пены.
— Как скажешь, — Костик пожал плечами, криво усмехнулся. — Короче, Гена предложил мне свою долю в «МегаЛинке», готов уступить по сходной цене. Такие дела…
Тарновский опустил взгляд. Пока ничего нового, но кто знает, как далеко намерен зайти Гена, насколько жадным и несговорчивым окажется Костик. Он заговорил устало, менторски, всем своим видом выказывая брезгливую снисходительность (хорошие шансы вывести противника из себя).
— По нашему законодательству, Костя, это можно сделать только с моего согласия.
— Я знаю это, Саша, — в голосе Кости послышались нотки превосходства; словно делая ход в игре, он тут же продолжил: — Гена готов выписать мне доверенность на право управления.
— И это тоже только через меня, — Тарновский не удержался, поддался вспышке раздражения, заговорил зло, рублено: — Все — через меня. Во всяком случае, я могу заявить отвод всем вашим этим писулькам, этой вашей филькиной грамоте! Я Гену не видел три года, кто может поручиться, что это он сам все зарядил-подписал? Что это не голимый развод? не оформлено тупо по украденному паспорту? И видео я не верю, и скайпам разным; а к заграничным нотариусам у меня и вообще доверия нет — за бабки заверят все, что хочешь. Так что, если ему так приспичило, пусть поднимает свою орденоносную задницу и стартует сюда! И объясняется, и подписывается, и крутится здесь сам, собственной персоной! И кстати, он еще гражданин? паспорт-то этот самый у него еще есть? Если нет — тогда я вообще не понимаю, о чем мы здесь разговариваем!.. — ух ты! Пузырьки адреналина взбивают кровь, летит голова — уже и забылось, как это бывает. Он посмотрел Костику в лицо, тот спрятал взгляд. Ого! Угроза? Так, ладно, уткнуться в ежедневник, корябать какие-нибудь каракули — пусть думают — пометки по делу. Костик заговорил снисходительно, терпеливо, не поднимая глаз:
— Саша, Саша… — после эскапады Тарновского его голос, негромкий, неторопливый казался шепотом. — Пусть все тысячу раз так, пусть ты тысячу раз прав. Дело же не в документах, дело — в справедливости.
Ага! Ты мне еще про вечные ценности расскажи! — А ты кто такой, чтоб про справедливость рассуждать? Святой? Господь Бог? — Тарновский чуть не задохнулся от ярости. — И с чего ты взял, что Гене нужна справедливость? Или так теперь называются деньги? В любом случае, я никому и ничего не должен!
— А Гена считает по-другому, — тихо сказал Костя. — Поэтому, Саша, я здесь, поэтому и разговариваю от его имени. Назвать тебе сумму?
Тарновский едва сдержался — вот тебе и парвеню. Неожиданно гнев трансформировался в ясную и холодную злость. Он нарочито потянулся, покачал головой.
— Не надо.
— Тебе не интересно?
— Вопрос поставлен некорректно, Костя. — Тарновский с удовольствием почувствовал (работает! работает интуиция!) растерянность собеседника. — Понятие «интересно» не для этого случая. Какая бы сумма не была названа, я не хочу это обсуждать. Я не торгуюсь, Костя. Тема закрыта. Злость съежилась, попятилась, теперь он смотрел на Костика с любопытством, даже с некоторой жалостью. Тот напустил глубокомысленный вид, закинул ногу на ногу. Ну, что ты еще там задумал, парламентер хренов?
— Я услышал тебя, Саша, — Костик произносил слова степенно, многозначительно, будто и в самом деле участвовал в каких-нибудь межправительственных переговорах. — Тогда вынужден предупредить: будет предпринят ряд шагов, которые сделают работу «МегаЛинка» невозможной.
Так. Как по бумажке говорит. Заучил, гаденыш!
Тарновский улыбнулся, через силу разжал губы.
— Кем же это, позволь узнать. И что за шаги?
Ну, давай уже, вещай, вольный каменщик, раскидывай сети словоблудия!
— Неважно, Саша. — Костик снова упрятал взгляд. — Первый уже сделан, результат ты должен был узнать уже сегодня. Будут и другие, поверь, арсенал большой.
Сегодня? Звонок из ДФР? Вот скотина!
— Но это же все туфта, Костя! — улыбка Тарновского стала ледяной. — Я отобьюсь на раз!
— Может, отобьешься, а может, и нет. — Костик вздохнул, в который раз завел глаза к потолку, и Тарновскому захотелось немедленно, сию секунду выбросить его из кабинета. — Это еще как пойдет, страна у нас какая — сам знаешь. И делать нечего — бизнес твой прикрыть. Хочешь, расскажу, как будет? Придет проверка, за ней — другая, обложат тебя со всех сторон. Оформят выемку, арестуют счета — пока отбиваться будешь, доказывать, что не верблюд, посыплются твои контракты, и теперешние и будущие. Кто же с тобой дело иметь захочет, если контора твоя под колпаком? Себе дороже! И потом как будет — тоже вилами по воде, — изъять-то легко, а вот вернуть… Так что задумайся, Саша!
Тарновский слушал молча, чувствуя левым виском тяжелый взгляд Широва. Страховка? Ну-ну…
Ободренный его молчанием Костик разошелся.
— Это сейчас ты такой, «железный Алекс», Тульский Токарев, — он говорил, откинувшись в кресле, щурясь, будто кот на солнце, — а случись что, никто палиться ради тебя не станет, все отвернутся. Я людей наших знаю хорошо, насмотрелся. А потом — что же, бегай со своими справками, опровержениями, тряси перед мордами — и ни хрена все равно не добьешься! Ну, может, посочувствуют, повздыхают, кто поприличней, но на этом — все! Ты, конечно, кинешься туда, сюда, из кожи полезешь, развернешь деятельность, но годы-то, годы-то — уже не те. Да и конкуренты в затылок дышут, и жизнь на месте не стоит — свято место, как известно… — он красноречиво развел руки, замолчал.
В комнате повисла тишина. Секунды отслаивались лепестками, бледные, измятые, изломанные тисками разговора. Тарновский пристально, в упор рассматривал Костика — лицо у того странно пожелтело, словно налилось парафином. Блеф на вдохновении или позиция силы? И как быть в этой ситуации? Ладно, устроить мордобой никогда не поздно, сейчас главное — побольше узнать. Итак, момент истины?
— Я одного не пойму, Костик. Если у вас с Геной все тип-топ (черт бы побрал эти арго!), зачем ты все это мне рассказываешь? Или у тебя какие-то другие предложения?
Костик встрепенулся, лицо дрогнуло радостью. Необходимость угрожать, шантажировать, запугивать (какая безвкусица, анахронизм!) отпадала за ненадобностью; наконец он оказывался на излюбленном поприще — интриг и обмана. И напрасно Широв делал ему какие-то знаки, остановить Костика в такие минуты было невозможно.
Предложения? Конечно же, есть! И пусть Тарновский забудет все, что сказано до сих пор, — он, Костик, для того и приехал, чтобы это предотвратить. Ведь он всегда — видит Бог! — всегда был на стороне Тарновского! Даже тогда, когда деревья были большими, а они с Геной — друзьями и компаньонами.
Просто, когда Гена обратился к нему, он, Костик, не стал сразу его «посылать», а благоразумно решил выслушать. И в самом деле, какой прок от того, что он закроет дверь? В таком случае Гена запросто найдет кого-нибудь еще (а таких, сам знаешь, сколько!), и наверняка этот кто-то будет посговорчивее, и наверняка совсем не так лоялен к Тарновскому. И тогда уже поздно будет что-то предпринимать, вероломный план Гены заработает, и он, Костик, уже никак не сможет помочь Тарновскому.
Поэтому он и решил поиграть с Геной, на свой страх и риск. Слушал его, поддакивал, притворился, будто согласен и будет заодно. Вот сейчас Тарновский этот план и услышал, и он, Костик, очень даже понимает, как ему это все неприятно. Но, предупрежден — значит, вооружен. И, кроме того, у него, Костика, есть и другой план, который он придумал, и который призван раз и навсегда поставить жирную точку в этом гнилом деле. И, если Тарновский хочет, он расскажет его немедленно, забив на осторожность и конфиденциальность — они же друзья, верно? (Будто со стороны, Тарновский видел себя, благосклонно кивающим). И видит Бог, он, Костик, готов в лепешку расшибиться, чтобы все так и оставалось, ведь, он хорошо помнит, кому обязан своим благополучием и вообще всем-всем (и снова — тонкая улыбка, благосклонный кивок).
И вот уже сверзаются покровы с истины, и уху Тарновского доверяется высокий замысел. Сначала Костик получает от Гены (как — это его проблемы) разрешение на владение пакетом акций (Тарновский закрывает на это глаза), потом легально вступает в права собственности (это тоже должно остаться якобы незамеченным), а затем торжественно передает его обратно Тарновскому.
— Мамой клянусь, Саша! — в возбуждении кричал новоявленный Талейран. — Так и будет!
Ну, а если элемент недоверия у Тарновского все же сохраняется, надо посоветоваться с юристами, пусть оставят лазейку на этот случай. И, если Костик захочет Тарновского обмануть, пусть сам же первый и пострадает.
— Забей туда такие штрафные санкции, чтобы внуки мои их выплачивали! — горячился он. — Пусть мне будет хуже!
Но этого не будет, ей-богу, не будет! Этого не может быть просто по определению! Ведь, он, Костик, не такой человек, это любой в Городе и не только подтвердить может!
И вот, посрамленный и уничтоженный Гена навсегда усыхает в своей вонючей Канаде, а они, Тарновский и Костик, все в конфетти и шоколаде, величественно смотрят вдаль со своего пьедестала. Зло наказано, добро торжествует и пьет шампанское. Из хрустального бокала.
Тарновский слушал вполуха, зафиксировав на лице маску внимания, стараясь не пропустить в потоке стандартного трепа какой-нибудь подвох. Нет, ничего нового, обидно даже — все из арсенала двадцатилетней давности!
Звенящая невесомость тишины уколола, позвала, он вернулся в реальность. Костик и Широв молчали, видимо, ожидая его ответа; оба смотрели напряженно, выжидающе. Ваш выход, господин Тарновский.
Он потянулся, как ото сна, протер глаза. Что ж, и в самом деле, пора заканчивать.
— Все это хорошо, ребята, но я хочу знать, какой ваш здесь интерес?
Костик и Широв переглянулись, в глазах у обоих — тень торжества.
— Это же очевидно, Саша, — затараторил Костик, — мы же созданы работать вместе…
Дальше они объединяются, создают холдинг или еще что-нибудь в этом роде (название можно придумать, не теряя прежнего, которое — на слуху), Тарновский, конечно же — генеральный директор, Костик — его зам. Бухгалтерия, банк, все службы, склады, право подписи, печати — все остается у него, Тарновского. Естественно, собственность Костика падает в общий котел, а он сам благородно отходит в сторону. Но, теперь уже будет логичным и оправданным его вхождение в число акционеров, ну скажем, из расчета процентов так… — шевеление губами, глаза в потолок — …ну, скажем, двадцати пяти (мимолетный изучающий взгляд — будто невзначай), — и это будет справедливо — ведь, именно его, Костика, усилиями и был спасен «МегаЛинк». Кроме того, не стоит забывать и о его активах, внесенных в уставный фонд, это — как-никак, тоже немало.
И все — они создают могучее предприятие, можно сказать, гиганта, который в крайне непродолжительный срок подомнет и вытеснит с рынка всех конкурентов, развернется, разрастется до республиканского масштаба. Они…
Тарновский посмотрел на часы, демонстративно зевнул
— Я все понял, Костя. Я говорю — нет.
Костик осекся, замолчал, потребовалось несколько секунд, чтобы справиться с ударом.
— А что, Саша, тебя не устраивает? — пафос исчез, он говорил открыто, смело. — Моя доля? Ну, так давай это обсудим. Или, может, тебе, все-таки, стремно? Так, пожалуйста — страхуйся, как хочешь! Что тебя волнует?
Тарновский откинулся в кресле, скрестил руки на груди. Наступала развязка, и он хотел не пропустить ничего.
— Я уже говорил, Костя — я не торгуюсь.
На лице Костика боролись упрямство и досада. Он уже понимал, что дело не выгорело, но цеплялся за шансы.
— Мы не торопим тебя, — он попытался говорить спокойно, равнодушно, — обдумай все, встретимся позже…
.Тарновский покачал головой.
— Я уже подумал, Костя. Не будет никакого позже.
Лицо Костика переменилось, отяжелело. — Если бы ты знал, Саша, как мне не хочется делать те гадости, о которых я тебе не рассказал.
Тарновский холодно улыбнулся.
— Так и не делай.
— Придется, Саша. — Костик с силой провел рукой по лицу. — Не хотелось, но теперь придется, ты не оставил мне выбора. — он произносил слова глухо, отрывисто, будто задыхаясь. — Ты знай об этом. Сейчас, здесь мы разговариваем, как друзья, и процентов пока — всего двадцать пять, а там, глядишь, все и поменяться может…
— И не в лучшую сторону, — неожиданно договорил сквозь зубы Широв.
— О, тезка! — засмеялся Тарновский. — А я думал, ты уснул. Сидишь, молчишь всю дорогу. — он привстал в кресле. — Господа, если у вас все, я хотел бы…
Костик поднялся, вслед за ним тенью встал Широв. Они замешкались в проходе, оба коренастые, сильные, и снова Тарновский почувствовал себя старым и беззащитным, безнадежно отставшим, одиноким. Судорожная попытка остановить, вернуть, наверстать заставила вскинуть руку, окликнуть.
— Один вопрос, Костя, всего один, — он вглядывался в бегающие, неуловимые на рыхлом лице глаза. — Кто позвонил первым? Гена? Или ты? Только честно, для меня это важно.
— Гена, — ответил Костик, и они в первый раз за сегодня встретились взглядами.
Глава 4
ГЛАВА IV
Тарновский выезжал со двора со смешанным чувством обиды, гадливости, гнева, раздражения. Сгорая от желания стать под душ, отмыться, оттереться; мысли, метались, юлили, сбивались на месть. Воспаленно сладкий, липкий, пьяный морок обволакивал, манил — он отбивался как мог, выпрастыстывался, будто из болота, снова и снова проваливаясь, наслаждаясь, задыхаясь, утопая в пароксизме горячечного жадного исступления. Месть! Инстинкт правоты, критерий справедливости — она нужна, обязательна, как хлеб, как вода и воздух, и она будет, будет, ее никто не отменял. Будет такая, что мертвые перевернутся в гробах, а живые им позавидуют, но все это — позже. Позже, потом, а сейчас нужно другое — хитрость, выдержка, самообладание; нужно переждать, пережить, переболеть. Так себе, конечно, рецепт — против подлости и коварства, особенно учитывая фактор внезапности и численное превосходство, но — слава Богу! — есть, присутствует в этой их сволочной гегемонии одно слабое звено. Звенышко; можно сказать, паршивая овца и троянский конь, — и вот это-то все и обнадеживает, и спасает. Априори и безоговорочно. Ну да, она самая — жадность. Старая добрая, вторая по счету в известном списке. И, как известно — лучшая подруга глупости, косвенно отмеченной в том же источнике пунктом первым, — так что, проколются эти ребята, где-нибудь да проколются. Обязательно, всенепременно; и вот тут-то и нужно оказаться рядом и быть во всеоружии. Правоты и силы, с лицензией — простите, так уж заведено, нравы-традиции — на беспредел. И он окажется, и он будет, будет, чего бы ему это не стоило. И вот тогда посмотрим — кто «у чьих ботфорт», похихикает последним.
Отъезд Тарновский скомкал. Мучительная, все усиливающаяся потребность в движении, скорости, свободе подстегивала, гнала, тащила; хотелось убежать, спрятаться, скрыться. Остаться одному, отлежаться, отплакаться, отболеть. Быть сильным, холодным, расчетливым сейчас слишком невмоготу, тяжко, тошно, — все это будет, будет, но потом, когда-нибудь, а сейчас — прочь, скорее прочь отсюда! Не останавливаясь, не глядя никому в глаза, оставляя клочья себя на колючках шепотков и взглядов, он выбежал из здания, прыгнул в машину, рванув с места, выехал со двора. Наступало время обеденных перерывов, и узенькая, в три полосы улочка (горлышко бутылки), сбегающая мостом в заречную часть города, была уже заполнена до краев. Тарновский ловко втиснулся в грузопассажирскую вереницу, двинулся вниз, к большой развилке, ведущей на север. Зная этот участок наизусть, до секунды помня интервалы светофоров, он преодолел его в полчаса и уже видел стеллу на выезде из Города, ленту трассы, когда сработал, залился колокольчиком безотчетный и безошибочный инстинкт самосохранения — за ним хвост. Хвост! Серебристая «Волга»! — вон она! Маячит в зеркале, ведет его уже несколько кварталов. Ведет дилетантски, топорно, уткнувшись наглым пижонским капотом чуть ли не в задний бампер. Навыки, приобретенные в приснопамятные девяностые, сработали мгновенно. Подчиняясь внезапному и непреодолимому импульсу, оставляя позади предаварийный шлейф, шквал истошных клаксонов, он рванул на красный, свернул на перекрестке («Волга» дернулась следом, отстала), проехал несколько кварталов и юркнул в открывшийся двор какой-то многоэтажки. Затаился, отсчитывая последние сомнения, ожидая, — секунд через десять «Волга» мелькнула в проем глянцевой тенью, быстро проехала вперед.
Мысли забегали белками. Костик? Вряд ли. Чересчур оперативно, даже теперь, когда у него есть Широв. Тем более, никто не знал, чем закончится разговор — зачем оплачивать услугу, которая, может и не понадобится. А, если не Костик, тогда кто? Кому и зачем мог он понадобиться? ДФР? Чушь! Их стихия — бухгалтерские ведомости и банковские проводки, к тому же, для слежки еще недостаточно оснований.
И самое главное — зачем? Он никогда не делал тайны из своих поездок, узнать его маршруты было проще простого. Тогда зачем следить, да еще так нагло, топорно? Вызывающе? Или это преследование, устрашение? И, опять-таки — зачем? Нет, что-то здесь не так.
С минуту еще подождав возвращения «Волги», так и не дождавшись, Тарновский снова вернулся на шоссе. И встретил ее там, на самом выезде, метрах в пятидесяти от автобусной остановки, — увидел еще издалека, чистенькую, нарядную, нестерпимо сиявшую зобастым пеликаньим профилем.
Он сбавил скорость, поравнявшись, медленно проехал мимо, надеясь рассмотреть находящихся в салоне. Но стекла были подняты (это в такую жару!) и тонированы; автоматически бездумно он проехал дальше, так же бездумно затормозил, заглушил двигатель. Мысли клубились роем, он будто плыл в темноте и невесомости. Что это? кто? И что делать? Может, просто — случайность, недоразумение? чья-то неудачная шутка — что ж теперь, муху из слона делать? В кашу мыслеблудия вторглось изображение с сетчатки; две жрицы любви, стоявшие неподалеку, с равнодушным любопытством наблюдающие за происходящим, сложили сумбур вектором, ярким и злорадным. А и в самом деле! Сейчас поглядим, какой это Сухов…
Тарновский высунул руку в окно, сделал приглашающий жест, обе девушки, как по команде, синхронно-неторопливо направились к его машине. На какой-то миг, в ослепительном сиянии майского полудня они показались ему юными, прекрасными, сделалось неловко, пробрало жалостью и раздражением. — Здравствуйте, красивый господин, — одна из девушек, брюнетка, облокотилась на открытое окно, выставила грудь, едва прикрытую декольтированной блузочкой. Вторая, блондинка, тоже крашеная, помоложе, остановилась поодаль, неестественно улыбалась.
— Я — Надя, она — Анжела, — хрипловатым голосом представилась брюнетка, — а вас как звать?
— Его не надо звать, он сам приехал, — блондинка качнулась и визгливо расхохоталась. Обе были навеселе, держалиь нарочито развязно и независимо.
— Вы очень вовремя приехали, — не обращая внимания на подружку, сообщила брюнетка, — мы как раз свободны.
Тарновский с сомнением посмотрел на нее, на ее подружку, но желание покончить с неизвестностью возобладало. Он достал из портмоне купюру.
— Девушки, вот деньги. Я хочу, чтобы вы узнали, просто узнали, кто сидит вон в той машине.
В глазах брюнетки мелькнуло темное, подозрительность, и Тарновский поспешил добавить:
— Нет-нет, вы (вы! о, Господи!) не подумайте, — это у нас с друзьями игра такая, развлечение. Мы переодеваемся и по описаниям пытаемся узнать друг друга. — подозрительность сменилась брезгливостью, он быстро проговорил, опустив взгляд: — Я хочу, чтобы вы описали мне этих людей; сделаете, и — деньги ваши.
— Мы постучимся, а нас оттуда — баллончиком, — брюнетка скептически прищурилась, покивала головой. — Нашел дурочку за три сольдо.
Она уже поняла, что Тарновский не отстанет, и решила поторговаться. Блондинка, заскучав, отошла в сторону.
— Да нет же, это исключено. — Тарновский добавил убедительности в голос. — Сделаете, как я сказал, получите еще столько же.
Огоньки подозрительности еще тлели, девушка попыталась изобразить независимость.
— А сколько их там?
— Двое, — соврал Тарновский.
— Ну ладно, — брюнетка выпрямилась, в окне появилась рука, — давай свои деньги, игрок…
Будто делая одолжение, она снисходительно забрала у Тарновского купюру, виляя бедрами, направилась к «Волге». Пройдя шагов десять, вдруг развернулась, пошла обратно. Наклонившись к окну, обдав смесью винных паров и мятной резинки, понизив голос до конспиративного шепота, спросила:
— Слушай, а если меня зафрахтуют, тогда что?
Тарновский замер, пораженный сочетанием грязи и почти детскими, наивными интонациями; хаос мыслей готовно сложился пошленькой конструкцией.
— Ну, тогда ты сможешь точнее их описать. — он осекся, поймав ее взгляд, спазм стыда транслировался мурашками. Да, что это с ним сегодня!
Брюнетка молча отвернулась, зашагала к «Волге»; он смотрел на худенькую спину, лопатки, выпирающие под блузкой, проклинал свою сентиментальность.
Дистанция между девушкой и машиноц сокращалась, вот уже осталось пятьдесят метров, двадцать, десять, — будто не выдержав пытки, взбрыкнув, взревев двигателем и поднимая клубы пыли, «Волга» рванула с места, отъехала метров на двести вперед и остановилась. Гордая, сияющая, будто новогодняя игрушка, — завороженно, отрешенно Тарновский смотрел, как девушка возвращается, что-то бормоча, неловко оступаясь на камнях. Он снова чувствовал себя стариком, больным, беспомощным, жалким.
— Ну что, видел? Плакали мои денежки, — Надя (он вдруг вспомнил ее имя) с надеждой покосилась на него. — Но эти я тебе все равно не отдам, — она тряхнула видавшей виды, расшитой облезшим бисером сумкой.
— На вот, возьми, — Тарновский протянул банкноту; будто провенансом жалости, вины, стыда увидел счастливое лицо, золотые коронки.
— А ты ничего, добрый, — девушка помедлила, забирая деньги. — Тебе точно ничего больше не надо?
— Нет, в самом деле, нет, — он вдруг понял, что говорит слишком поспешно, что смешон, жалок; инерция вины тащила в отрицание, оправдание. — Я тороплюсь сейчас. Очень…
Брюнетка еще раз внимательно окинула его взглядом.
— Может, заедешь как-нибудь? В другой раз? — она кокетливо улыбнулась, и за развязностью, бесстыдством Тарновский увидел вдруг надежду, робость; картины, одна смелее другой завертелись радужным калейдоскопом. Она сказала: «может быть»? Да, почему нет? Ведь, для того, чтобы все вернуть, бывает достаточно одного мгновения, точно такого же, как и то, которое это все отняло. Нужно только поверить в это мгновение, нужно…
Волшебство прервал какой-то посторонний звук, резкий, требовательный. Тарновский вздрогнул, обернулся. Это сигналила «Волга», сигналила ему. Сигналила, бросая вызов, вызывая на поединок.
Мираж рассеялся, Тарновский увидел перед собой неопрятную, обрюзгшую женщину неопределенного возраста, недалекую, нетрезвую, рассмотрел паутинки вокруг глаз, складки у рта, вульгарный макияж.
Господи, какой бред! Он и придорожная путана! Блудница и сибаритствующий эстет! что-то новенькое в мировой практике!
— Все, Надя, может быть. — выговорил он первое, пришедшее в голову. Краешком сознания цепляя подоплеку, генезис, брякнул: — Надежда умирает последней… — это-то здесь при чем? Ну, не идиот!? Вулканчик рефлексии саднил, пузырился чем-то еще, он скомкал, отбросил, переступил. Стараясь не смотреть в сторону девушки, проклиная все на свете, развернул машину, быстро выехал на трассу.
Глава 5
ГЛАВА V
Машина ровно и сильно пожирала ленту дороги, отрабатывая ее назад, под колеса неотступно следующей, будто привязанной, «Волги». За свою жизнь Тарновский сменил много машин, так много, что все они слились для него в некое сюрреалистическое существо, какофонию ассоциативно-аллегорической полигамии. Машины приходили и уходили, отождествляя и сменяя людей, даты, события, оставляя зарубки на косяке памяти, и Тарновский прощался с ними легко и без сожаления, словно с отслужившими свой век прошлогодними календарями. Он не знал, сколько суждено ему ездить на своей теперешней, но знал точно, что запомнит ее навсегда, от первой минуты до самой последней. Краешек сознания, крохотный сквознячок, образовавшийся вследствие душевной лени, легкомысленного попустительства неким туманным и безобидным абстракциям со временем разросся, академический авантюризм, склонность к эпатажу, как способу доказательства (в том числе и самому себе) собственной исключительности, довершили дело. Ну да, да, если опустить тонкости и подробности, отжать воду и читать по диагонали, вся исключительность свелась, в конце концов, к банальному (гора родила мышь?) антропомофизму. С налетом, впрочем, некого естествоведческого романтизма, можно даже сказать, благородства — он считал все сущее полномочным и полноправным актором бытия, наделенным чувствами и интеллектом. Этакий парафраз Гегельянского «все действительное разумно» и — если смотреть правде в глаза — плоть от плоти экстраполяция веры в Бога. И вот здесь коллизии дуализма накрывали уже категорически и всерьез — как можно, человеку его склада и калибра, какое-то детство, доморощенный оккультизм. Здесь уже игры заканчивались, попахивало глупостью и инфантилизмом, личностным и социальным дезертирством; в спешке, в стремлении оправдаться он прикрывался наспех сколоченными декорациями таких же скороспелых и невнятных теорий. Для пущей важности армированных принципами Канта и подправленными бритвой Оккама, — ну да, да, чем заумней, тем весомей, действенней — критики разума, априорные формы, апостериорное знание, в какой-то степени — переход количества в качество. И все же. При наличии связной довольно конструкции, убедительной и веской аргументации, он все-таки затруднялся поставить последнюю и все решающую точку, болтался где-то между предвидением и предзнанием. Смущали бескомпромиссность и взаимоисключение, совсем уж кондовый, обывательский канон, собственная нативно-иррациональная к нему предрасположенность; в пытках рефлексии все это казалось снисходительным соизволением саиба, допускающего за чернокожим право на жизнь, дребезжало лицемерием и фальшью. Впрочем, привычка к скрытности (не путать с трусостью), интроверсия взяли верх и здесь — он не особенно-то и афишировал свои убеждения. Даже вполне оправданно и фундированно находясь «выше толпы», обладая солидным запасом житейской прочности. На практике применяя что-то среднее, обтекаемое и универсальное — ирония судьбы, стечение обстоятельств. С досадой и раздражением отклоняя укоры совести и подавляя приступы фрустрации — зачем дразнить гусей, жизнь и так коротка. Но — к сути. История эта стартовала в небольшом районном городишке, — Тарновский заехал туда по делам, к хорошему знакомому, директору тамошней автоколонны. Тот был занят, и пришлось провести какое-то время, прогуливаясь по территории, минута за минутой пуская по ветру кредит нечаянного ничегонеделания. В одном из ангаров, в дальнем углу, внимание привлекло нечто объемное и бесформенное, словно нарочно, укрытое тентом так, чтобы понуждать и провоцировать фантазию. Прикинув так и этак, перебрав все возможные варианты, и так ни на чем и не остановившись, Тарновский поинтересовался и был вознагражден захватывающей и поучительной историей. Немного грустной, немного злорадной, о некоем немецком бизнесмене, года два или три (кто сейчас вспомнит) назад пытавшемся наладить здесь какой-то бизнес, переработку чего-то во что-то. И потерпевшего полное и безоговорочное (Сталинград) фиаско. При этом ухитрившегося оставить по себе неплохую, добрую, в общем-то, память, что-то вроде снисходительного и досадливого сожаления. Раскаяния, чувства вины — по мере рассказа злорадство понемногу смягчалось, улетучивалось, наскоро миновав фазу самоуничижения («гладко было на бумаге», «ничего в этой стране не будет»), сменилось нотками сочувствия, горечи, надежды, грусти. Чего-то еще, неуловимого, неловкого, опущенного за неуместностью и потому оставшегося за скобками; будто перчатка, натянутый поверх собственного, плоский бесцветный образ стал наполняться объемом, чувствами, светотенью черт и свойств. Итак, «немец». Чудак, не от мира сего. Душка со слабым полом, этакий великовозрастный ребенок, искатель приключений, прожектер и сумасброд. Немного энтузиаст, немного рехнутый, подвинувшийся на идее покаяния и искупления дедовских грехов. В силу тевтонской врожденной порядочности и практицизма ударившийся в такую вот предпринимательскую аферу, чистейшей воды авантюру-филантропию, — последнее вписывало и объясняло все. И не по возрасту и статусу романтизм, и наивность, и безалаберность, и альтруизм, и прожектерство. И даже некоторые совсем уж аномалии-странности, в частности — отношение (ау, Тарновский!) к своей машине. По свидетельству очевидцев — трепетное, нежное (родственная душа, собрат по ереси), будто к живому и близкому человеку. Самому близкому (близкой), единственно близкой среди чужаков, в порыве экстатической экзальтации вынесенной за скобки рационального и вознесенной в заоблачную и недосягаемую высь. Да! да! Именно так и никак не меньше! Ангел-хранитель, путеводная звезда в далеком и чужом краю! Будто бы даже (по свидетельству очевидцев) он разговаривал с ней, шутил, спорил, советовался, ссорился-мирился — в условиях тотального лингвистического невежества факт, безусловно, сомнительный и труднопроверяемый, но в констексте всего вышеизложенного — абсолютно закономерный, так сказать, подчеркивающий и характеризующий, как минимум — имеющий право на существование. Так что ж такое случилось? И что пылится там, в крысином углу под куском грязной прорезиненной материи? Ну да, да, та самая машина, та самая путеводная звезда. И ничего особенного — обыкновенная авария. Если говорить языком милицейского протокола — такого-то числа, во столько-то времени, находясь за рулем автомобиля марки BMW, госномер такой-то, гражданин ФРГ Уве Дитрих Зальцманн не справился с управлением и совершил столкновение с двигавшимся во встречном направлении автомобилем ГАЗ-51. ГАЗ-51, бравое дитя отечественного автопрома, отделался легким испугом и несколькими царапинами, тогда как для BMW последствия встречи оказались гораздо менее утешительными: бампер, фары, капот — прекрасное лицо юной фрейлейн было безнадежно обезображено. Судя по всему, удар был очень силен; несложно догадаться, что творилось на душе у нашего эзотерика-авантюриста. Итак, попытка подвижничества, наивные мечты компенсировать нематериальное материальным потерпели крах, покаяние обернулось воздаянем, принесено в жертву единственное близкое и родное существо — так или приблизительно так думал, наверно, он, глотая местный самогон и подписывая милицейские протоколы, — Тарновский слушал рассказ, варьируя вероятностями, угадывая развязку. Ну да, ну да. А дальше, и вообще, все было очень грустно, хотя и вполне предсказуемо. Осень года и жизни, одиночество и неутешительные итоги. Вдалеке от дома, от родины. А тут еще припустили дожди, замаячила зима, и все сделалось так сложно, так трудно, так запутано и безотрадно, все навалилось вдруг и сразу; в один прекрасный день несчастный немец попросту сбежал. Бросив проект на конкурсного управляющего, а несчастную свою любимицу — на произвол судьбы. В качестве доверенного лица назначив приятеля Тарновского, благословив и наделив самыми широкими полномочиями. Тот отнесся к поручению со всей ответственностью, немедленно выставив изуродованную сироту на продажу, со знанием дела и энтузиазмом (он надеялся на процент со сделки) представляя интересы поручителя. Но всякий раз, как только переговоры вступали в заключительную фазу, ту самую, которая знаменуется подписями и передачей дензнаков, приходилось констатировать неудачу, причем из-за ерунды, по самым, казалось бы, нелепым и неправдоподобно абсурдным причинам. Не хватало финального аккорда, последнего хозяйского «ja» — то ли номера, оставленные Уве, успели измениться, то ли они с самого начала были неверными (форма мести? надежда? стыд?), но связаться с последним не представлялось никакой возможности. И раз за разом сделка срывалась, вызывая досаду (мягко говоря) и раздражение покупателей и продавца. Причем, последний к тому же еще и оказывался в абсолютно идиотском положении, в роли то ли мошенника, то ли собаки на сене, — стоит ли говорить, что очень скоро вся эта тягомотина ему надоела, и он попросту перестал размещать объявления. Заточив несчастного подранка в недра ангара и вручив его судьбу в руки Господа. Тарновский дослушивал, уже стаскивая чехол с замершего в пыльном сумраке существа. Резонанс с чужим сознанием, ни с чем не сравнимое ощущение края и сопричастности рвали воображение, выбрасывали в кровь лошадиные дозы адреналина. Машина оказалась годовалым BMW 328icoupe, шикарного темно-синего, почти фиолетового цвета, с шестицилиндровым двигателем и непривычно дорогим кожаным салоном. «Моей будет», — решил он, и, не слушая брюзжания приятеля, тут же стал воплощать свое решение в жизнь. Он таки разыскал (кто ищет, тот всегда найдет) неуловимого Уве Дитриха, сумел с ним договориться (очень деликатно, виртуозно; в какой-то момент показалось, что тот плачет), и уже через пару недель оформил все документы. Еще через какое-то время закончился и ремонт — безобразные следы ужасной катастрофы были устранены, лицо несчастной жертвы вновь обрело первозданное совершенство, и вот здесь-то Тарновского ждало горькое разочарование. Он так и не «почувствовал» свою машину. Не было чувства локтя, того весомого внесознательного ощущения близости, густой и упругой сопричастности единения. Он радовался богатству приборной панели, комфорту салона, безупречности форм, ему льстили завистливые взгляды зевак и знатоков. Но всякий раз тянуло по душе холодком неприязни, стылой сыростью отчужденности. Он представлял, как раздраженно брюзжит двигатель, вырванный искрой зажигания из утренней дремы, как в надменной гримасе щурятся фары глаз, как брезгливо фыркает отработанным топливом выхлопная труба. Трудно было понять, что это — банальный каприз, обида на прежнего хозяина или презрение ко всему неблагодарному человеческому племени. Тарновский уже совсем было отчаялся, но тут в ход событий вмешалась судьба. Действующая жестко и решительно, разрешившая все довольно эффективным, хотя и несколько экстравагантным способом. Однажды пришлось очень спешно ехать на западную границу области, где в открытом заседании тендерной комиссии решалась судьба крупного контракта — предмета давней и безуспешной охоты. Личное присутствие было обязательно — таким образом подчеркивалась серьезность намерений и приобретались дополнительные возможности. Надо ли говорить, что на этот раз было не до сантиментов, и Тарновский выжал из несчастной своей пленницы все возможное, только чудом избежав катастрофы, по сравнению с которой инцидент с ГАЗ-51 показался бы размолвкой в детском саду. И таки успел. Это, как, впрочем, и многое другое, решило вопрос в пользу «МегаЛинка» — домой он возвращался триумфатором, с подписанным контрактом и приятной усталостью от хорошо выполненной работы. В мыслях уже роились сладостные картины праздничного ужина и бутылки шампанского в ведерке со льдом, однако, у урагана, пришедшего откуда-то со Средиземноморья (ничего мистического-романтического-Булгакоского!), были на этот счет свои соображения. Еще пару минут назад чистое и солнечное небо вдруг налилось свинцом, раскололось кардиограммами молний, ветер задул с такой силой, будто задался целью смести с земли все живое. Нечего было и думать — куда-то ехать, пришлось сбросить скорость до минимума, а потом, и вовсе остановиться на обочине. Радио молчало, интернет — тоже, не оставалось ничего, кроме как погрузиться в раздумья. Поблуждав немного по ленте недавних событий, в очередной раз вызвав к жизни сладкое эхо победы, Тарновский привычно съехал на будничное, заговорил с машиной. Для него это так же было легко и просто, как и для прежнего ее владельца. Будто оттолкнуться от берега или настроиться на нужную частоту; психи всех стран, соединяйтесь! Он говорил, грустно, негромко, отпускал слова в необъятное, зыбкое, настороженно внимательное; говорил и говорил, будто сбрасывая тяжесть, лепесток за лепестком обрывая цветок. Да, досталось тебе здесь, бедняжке. Сначала изуродовали, потом предали, бросили. Потом вот заставили дороги эти осваивать — а к ним даже наши, местные, привыкнуть не могут. А тут еще и приключения такие вот, непогода, мягко говоря. Ну, ничего, ты уж потерпи, моя хорошая, не буду я тебя больше напрягать. Последняя гастроль, как говорится. Не получилось у нас дружбы, будем, наверно, с тобой прощаться… Любовь без радости, разлука без печали… Слова вылетели неожиданно, спонтанно, и горечь потери мутировала грустью, фиксировалась осознанием правоты. И в самом деле, зачем мучить друг друга? Прощаться надо красиво… Где-то в глубине еще плавал мутненький осадочек, теплилась надежда, но слова были сказаны, сказаны и услышаны; решение было принято. «Куплю себе что-нибудь попроще, и новое, чтоб без всяких сюрпризов...», — подвел он черту, и тема сама собой иссякла. Снаружи продолжала бушевать стихия, и мысли растеклись, поплыли в других направлениях. Прошел час, другой, фронт циклона переместился восточнее; стало спокойнее, ветер почти стих. Быстро темнело. Из леса вдоль дороги то и дело выползали машины, карабкались на дорогу, раздраженно отшвыривая комья грязи, торопились уехать. Тарновский решил, что пора трогаться и ему, и повернул ключ зажигания. Машина не заводилась. Отказываясь верить самому себе, принять и смириться с реальностью, он еще и еще, снова и снова поворачивал ключ, но результат был таким же — машина молчала. Он вылез из салона, открыл капот, с тоской уставился в компактную монолитную изощренность. Агрегаты, узлы, модули, секции, разноцветные жгуты кабелей — он ровным счетом ничего не понимал в этом средоточии инженерно-логистической энтропии. Слабая надежда устранить неисправность, поставив на место контакт или поджав гайку иссякла быстро, быстрее, чем успела родиться, — он пробовал и то, и это, но все было тщетно, машина не подавала признаков жизни. Не помогли также ни уговоры, ни заклинания, щедро приправленные ненормативной лексикой, — в сотый раз глубокомысленно заглянув под капот, проверив давление в колесах, уровень масла и клеммы аккумулятора, он сдался. Последние «если», «вдруг» и «может быть» осыпались мишурой, обнажая беспристрастную данность, а вместе с ней — малорадостную перспективу. Вызвать эвакуатор можно будет только завтра, бросать машину — верх неблагоразумия; оставалось одно — ждать. Либо нечаянной помощи, либо утра. После мечтаний об ужине и сопутствующих удовольствиях, такая перспектива представлялась совсем не радужной, но делать было нечего; кроме того, подписанный контракт перевешивал все неприятности. Он вспомнил, что в салоне есть бутылка минералки и пакетик с орешками — неважная, конечно, замена праздничному застолью, но, все же — лучше, чем ничего. Поужинав орешками, поразмышляв о том о сем, он мало-помалу успокоился, в очередной раз попытался активировать радио, телефон, дозвониться хоть куда-нибудь, так ничего не активировав и никуда не дозвонившись, тихо уснул, откинув голову на подголовник… Проснулся Тарновский от мягкого удара по лобовому стеклу. Что-то огромное, черное, темнеющее даже на фоне ночного неба, заслонило все вокруг, и спросонья, на одно долгое, растянувшееся бесконечностью мгновение он умер, и смерть — это была именно она — уносила его в зазеркалье, в зловещую и мутную апокалиптическую тьму. Потом миг лопнул осязанием, глотками тяжелого спертого воздуха; растерзанные мысли очнулись, сложились тяжко и зыбко — зловещей тенью была самая обыкновенная сова, привлеченная, очевидно, огоньком на приборной панели, он все еще жив, и апокалипсис со своими ужасами ему не угрожает. Еще не вполне доверяя ощущениям, Тарновский открыл дверь, вдохнул ночную свежесть, ароматы леса. Грозу окончательно унесло, на небо высыпали звезды, и неожиданно, будто опомнившись, счастье плеснулось звонким отголоском, прелюдией наступающего дня. Ясного и погожего, яркого и необыкновенного, такого, каким и должен быть день триумфа. Все будет хорошо! С машиной все как-нибудь устроится-образуется, их спасут, оттащат, отремонтируют, скоро они будут дома. И дома тоже все будет хорошо — лужи уже к полудню высохнут, ветки и мусор уберут вездесущие дворники, город заполнится пестрой многоголосой суетой. И ничто не омрачит память и небосвод, и ничто не напомнит об урагане — крошечной помарке в светлой и чистой, в общем-то, повести жизни. Тарновский опять сел за руль, машинально повернул ключ зажигания — словно ждавшая этого, машина тут же завелась; еще полсекунды понадобилось на то, чтобы поверить в реальность происходящего. Шепча слова благодарности в адрес всех Богов, на ходу приводя себя в порядок, он бодренько стартовал и успел отъехать уже километров десять от места вынужденной своей стоянки, когда увидел впереди проблесковые маячки ГАИ. Взмахом жезла инспектор приказал объехать какой-то предмет, бесформенной грудой лежащий на дороге, и сердце учащенно забилось: авария! человека сбили? Проезжая мимо, Тарновский вцепился в предмет взглядом, сантиметр за сантиметром сканируя, пытаясь сложить сумбур линий и светотени в рельеф изувеченного тела; внезапно, будто притянутые магнитом, разрозненные фрагменты соединились в чудовищный пазл, явив оглушенному разуму невероятное — на дороге, в громадной луже крови лежала половина лошади. С неестественно выгнутой, запрокинутой безобразно шеей, жгутами порванных артерий, — воображение дорисовало и хронологизировало картинку — удар, боль, безумие, горячка агонии, последний рывок… Медленно, бесшумно проплывая мимо жуткого обрубка (обрывка? обрезка? обломка?), Тарновский будто проваливался в продолжение кошмара, перенесенного в явь крыльями совы, в инфернальный натурализм Гойинских офортов, завертевшихся откуда-то вдруг перед глазами. Не в силах остановить, остановиться, освободиться, плавая в густой выморочной прострации. В каком-то внесознательном оцепенении, балансировании на грани рационального и сверхъестественного… Вернувшись домой, он постарался выбросить из головы эту историю, однако, вскоре она сама напомнила о себе. Через день позвонил представитель фирмы-заказчика, курирующий подписанный контракт, и поинтересовался ходом его исполнения. Поинтересовался, надо сказать, как-то скованно, натужно; Тарновский насторожился. Разговор выходил рваный, полный пауз и недоговоренностей, куратор что-то мямлил, изрекал банальности и неопределенности. В, конце концов, Тарновскому это надоело, и он напрямик поинтересовался, в чем дело. Запинаясь, извиняясь через каждое слово, собеседник посоветовал прочитать номер «Городских ведомостей» за вчерашнее число и поспешил (наконец-то!) откланяться. Тарновский от корки до корки проштудировал газету, ровным счетом ничего в ней не обнаружил, и хотел уже было отбросить ее, машинально вертя мыслишками относительно психического здоровья партнеров по бизнесу, как на глаза попалась заметка, напечатанная мелким шрифтом, в самом подвале последней страницы. В заметке рассказывалось о дорожно-транспортном происшествии в одном из западных районов области. В одном из западных, ага, так-так-так. Привязанная к дереву лошадь каким-то образом освободилась от пут и вышла на трассу. Ну, так. По которой в этот момент проезжал на своей BMW некий бизнесмен, житель Города. Та-ак, ну и? Бизнесмен с управлением не справился, наехал на лошадь, получившую страшные увечья (что за увечья такие, интересно?) и разбился насмерть, врезавшись в придорожное дерево. Так... Дерево, лошадь… Тут только Тарновский вспомнил зловещую сову, оскал лошадиной морды, глянец крови на асфальте. Вспомнил, и вся невероятная цепь из случайностей, странностей, невероятностей и совпадений вспыхнула гирляндой надсознательной ассоциативной догадки. Выдержка изменила ему, достоверность произошедшего сводила с ума, делала бесполезными сарказм, здравомыслие, рационализм… Как объяснить? На что отнести? Куда спрятать? А, может, и не прятать? Может, это как раз тот самый случай, последний довод и доказательство, делающие бессмысленными сомнения, все эти «если» и «но», — он изнемогал, взвешивал, искал, нащупывал, скользил, оступался, балансировал. Вновь и вновь возвращаясь в тот день, в те несколько часов, вновь и вновь все переживая, перечувствывая, переосмысливая, вновь и вновь начиная сначала. Что-то необъяснимое, большое и настоящее прошло мимо, близко, совсем рядом, и он чувствовал, осязал свою сопричастность, вовлеченность, органическое экзистенциальное родство. И одновременно беспомощность, слабость, несостоятельность, — он — статист, манекен, кукла в руках всесильного и всезнающего аниматора. Сознание очнулось, вернуло в реальность. Сверкающий корпус «Волги» все так же маячил в зеркале заднего вида, слепил глаза.Уже не было злости, гнева — все вобралось, сжалось пружиной, холодной и хищной силой. Далеко не уходи. Сейчас мы сделаем тебя, сволочь… Тарновский перестроился в левый ряд, начал разгон. Увеличив дистанцию между собой и «Волгой» метров до пятисот, он какое-то время выдерживал ее, с иезуитским наслаждением наблюдая за соперником, за его слабостью, беспомощностью. Забылось все, причины и следствия, люди в салоне, теперь «Волга» тоже была живым и разумным существом, за каким-то чертом увязвшимся за ним, шагнувшим на зыбкую тропу естественного отбора — он словно слышал, как захлебывается в агонии ее двигатель, задыхаются в исступлении ее механизмы. Еще несколько минут он продолжал тянуть время, невидимая нить, будто нервом связывающая две машины, натянулась струной; пузырились, лопались волдырями секунды. Оскаленная лошадиная морда мелькнула вдруг перед глазами, и он сам стал машиной, а машина стала им, они сделались единым организмом, единой сущностью, с одним сердцем, одним мозгом, одним телом. Они обгоняли друг друга в самих себе, заполняли собою пространство и время, несли и хранили себя в миллионах собственных проекций и отражений. Стрелка спидометра ползла вверх и вправо, рвались назад деревья, столбы электропередач, облака, все смешалось и переплелось в тончайшей и сложнейшей мозаике, соединившись в упоительно долгом миге, равном своей емкостью сотням и тысячам столетий… Когда Тарновский опомнился, «Волги» уже не было видно, и ничего не напоминало о ней. Уже на мосту, в самом навершии витка, внахлест уводящего дорогу на юг, он услышал сигнал сообщения, нашарил телефон, поднес к глазам. Строчки прыгали, складывались словами, предложениями, абсолютно фантастическим смыслом. «Посылка у тебя. Скорее, как только сможешь, обнови расчеты, я хочу знать результат. Ты — гений! Звони немедленно, это важно! Сергей».
Глава 6
ГЛАВА VI
Старость — прежде всего страх смерти, ее главный симптом и символ; алогичный и беспристрастный, он может придти к любому и в любой момент, независимо от возраста, состояния здоровья, социальной принадлежности и вероисповедания.
Вообще, мысли о смерти живут в нас постоянно. Скрытно, исподволь; по сути, они не оставляют нас никогда, впервые посетив в детстве и покидая только с уходом, на самой границе сознания. Но в детстве они интуитивны и безобидны, вполне соответствуют и коррелируют с общей концепцией познания, а сущностную, осязательную весомость приобретают лишь спустя много лет, когда активируется и начинает свой отсчет старость.
Когда вспоминаешь детство, обязательно наткнешься на вопрос, который рано или поздно задаешь взрослым. Вопрос этот выглядит трогательно и наивно, тем не менее, он спровоцирован именно смертью, он — ее звоночек и атрибут. Звучит он примерно так: «Мама, а когда я умру?», или: «Мама, а я тоже умру?». И ты заглядываешь в мамины глаза, неожиданно делающиеся растерянными и фальшивыми, ты пытаешься увидеть в них нежность и уверенность, но их там нет, и страх впервые проникает в твое сердце, впервые обжигает отчаянием бессилия.
Все дело, конечно, в твоей гипертрофированной чувствительности, словно сеть, собравшей воедино планктон неосознанных ощущений, наблюдений, предчувствий, и простенький, тщедушный твой вопросик — фабула жизни, ее смысл и анамнез, тайна и ключ к разгадке.
Вспомни, как умирал ты голой веткой за окном, и какой прилив сил ощущал, когда эта же ветвь набухала почками, вспомни, как радовался вместе с солнцем и грустил под завывание вьюги. И сознание твое, еще не отравленное лицемерным двуличием мира, ваяет формулу, простую и очевидную: зима — это смерть, это — плохо, весна — жизнь, а жизнь — хорошо.
Но взрослые опять качают головами. Они объясняют, что зима нужна для обновления природы, что так положено, так уж заведено на белом свете, и сквозь смущенные взгляды и растерянные улыбки, наконец-то, брезжат убедительность и правота. Кроме того, взрослые обещают, что умрешь ты совсем еще не скоро, и, вообще — может, и вовсе не умрешь; может быть, к тому времени люди уже научатся жить вечно. И в их словах слышится грусть, какая-то горькая и щемящая недоговоренность, и тебе становится жаль их, жаль себя, и жаль зиму, и весну, и хочется верить, и хочется, чтобы все было хорошо, и ты соглашаешься, и принимаешь, и веришь. И все — ты на крючке. Ты попался на эту вечную уловку, на рабское «так надо», призрачное «может быть». Ты впустил в себя этот яд, этот наркотик, и теперь только дистанция порога, метаболизм надежды отделяет тебя от старости. И страха. И смерти… Тарновский старел. Он получил свою черную метку совсем молодым и полным сил, и, если бы не признаки высшего вмешательства (тогда еще спорные, неоднозначные), все, что с ним случилось, вполне могло сойти за кризис среднего возраста. Однако, стремительность событий, беспощадность, точность, прицельная последовательность ударов, превратили стандартные вполне себе по человеческим меркам неприятности в самый настоящий коллапс. И не оставили никаких сомнений в искусственном (заказном?) характере происходящего. В персонифицированном, таргетированном и пристрастном приговоре — в течение сравнительно короткого промежутка времени он лишился всего — любви, работы, надежды; он потерял даже больше, чем все, — если бы величину тогдашнего его жизненного потенциала можно было изобразить в цифрах, наверняка, они были бы отрицательными. Кстати говоря, надо отметить (характеристика личности), что на всем протяжении экзекуции (ну, а как еще все это назвать-то?) Тарновский испытывал довольно противоречивые ощущения. С одной стороны, он был шокирован кровожадностью своей хозяйки (увы, увы, хозяйки), с другой — чувствовал что-то отдаленно напоминающее удовлетворенное тщеславие, — значит, все-таки, избран, уникален, не игры воображения, не плод загулявшей фантазии. Впрочем, все было предельно ясно, читалось с ходу и на раз. Старая история — глупый и строптивый, захотел жить как все. Предал-обманул, а какие надежды возлагались, сколько души вложено! — глядя на себя тогдашнего, Тарновский не мог удержаться от сарказма, от злой и язвительной иронии, граничащей с самоуничижением. И в то же время с теплотой, с сочувствием, даже с нежностью — эстетика боли, благородная бронза, патина ностальгии. Но это — сейчас, а тогда… Хотя, надо признаться, судьба (а вот и имечко хозяйки) была не так уж и изобретательна. Ничего нового, оригинального — ну, подумаешь, изгнание с работы, подсидели, разменяли, скормили, раздрай в личной жизни — банальная, в общем-то, история, гримасы внутривидовой конкуренции. Но обостренная впечатлительность (на это и был расчет), склонность к аффектации, соединившись вместе, дали эффект разорвавшейся бомбы. Да и момент выбран был как нельзя более подходящий — на растяжке, износе, на перепутье, когда вообще уже совсем расслабился, думал — забыто, поросло-пронесло. Не пронесло. И дальше новизной его тоже не баловали, все шло по накатанной. Вдоволь потрепав воронками турбулентности, сполна насладившись его беспомощностью и собственным всемогуществом, выбросили на берег, отвернувшись надменно, всем видом показывая презрение, брезгливость, и он, несчастный осколок кораблекрушения, жалкий, растоптанный, обреченный на мучительный процесс саморазрушения, стал саморазрушаться. Здесь будет справедливым отметить, что и ему тоже не удалось соригинальничать, впрочем, этот отрезок не изобилует разнообразием ходов, — как и многие, он нашел забвение в алкоголе, избрав этот путь, как самый быстрый и эффективный.
Дни потянулись в слепом, вязком, липком тумане, сбились в один огромный бесформенный ком из слов, мыслей, движений. Коротких просветлений хватало только на поход в магазин и ведение хоть какого-то календаря. Изредка в пространство вторгались звонки, какие-то люди говорили что-то, он что-то им отвечал, но это было словно не с ним, словно в другой и чужой реальности. Тарновский твердо знал, что она существует и так же твердо знал, что ему туда нельзя, он обречен жить здесь, в этом своем мире, мире холодных, скользких, отвратительных гадов. Пришедших неизвестно откуда, направляющихся неизвестно куда, днем притворяющихся людьми, а по ночам — он это видел! видел своими собственными глазами! — выползающих из человеческих тел, обнажающих мерзкие чешуйчатые тела, обвивающих друг друга в страшных и бесстыдных игрищах. И он принял, свыкся с мыслью, что когда-нибудь будет поглощен этими чудовищами, станет жертвой их гнусной, противоестественной страсти, и никто не защитит, не поможет, не вспомнит о нем. И в самом деле, ну, кому, кому он такой нужен теперь? Слабый, больной, никчемный? Кому? В такие минуты приходило что-то вроде просветления, реденького дождика посреди ненастья, и он тихо плакал, отвернувшись к продранной спинке дивана, закрыв лицо ладонями.
А потом случился день, когда к нему вернулась жена. Он знал, помнил, что у него есть жена, его Наташа, помнил, что любит ее, но все это было уже несущественно, все это осталось в прошлом. Потому, что он ее чем-то обидел, и она ушла. Тарновский не удержал в памяти, как и почему обидел, но знал, что Наташа не вернется. Он понимал, что не должен был так поступать, чувство вины давило, угнетало, и смерть в зубах ужасных рептилий уже не казалась ужасной и незаслуженной, это было воздаянием справедливости, искуплением грехов.
И вдруг Наташа пришла. Она пришла, и ее глаза оказались близко-близко, так близко, что он смог разглядеть в них страдание, а за страданием еще что-то, неуловимое, неясное, что было доступно ему раньше, и что теперь он утратил. И неожиданно на лицо упали капли, теплые и быстрые, и он сразу понял, что это слезы. Наташины слезы. Они были его спасением, эти слезы, они были живой водой из сказок, которые он читал в детстве. Детство… Весна… Жизнь…
Тарновский озирался вокруг, будто сквозь ахроматический фильтр, смотрел на изувеченную комнату, на пустые бутылки, объедки, хлопья газет; Наташа говорила, и он слушал ее, не понимая, не разбирая слов. Он не мог еще понимать их, даже самых простых, но ее голос, чистый, спокойный, без отупляющей монотонности, без фальши завороживал, покорял, он вцепился в него из последних сил, как тонущий — в спасательный круг. Голос был маяком в душном и сером пространстве, он звал, он манил, он обещал. Гавань, спасение, прощение. А рядом с голосом были Наташины руки, заботливые, нежные, и губы, и глаза, и день за днем, ночь за ночью, просыпаясь и стряхивая паучью кошмарную муть, он судорожно искал эти руки, губы, глаза, панически страшась не найти их, вновь окунуться в беспроглядный смрадный угар…
Заканчивалось все в полном соответствии с законами жанра — тяжко и страшно; безумие медленно уходило из акватории организма, обнажая рифы тоски, отмели неустроенности и безнадежности. Тарновский днями бродил по городу. Заново привыкая к улицам и людям, подолгу наблюдая за птицами. Вслушиваясь в разговоры, вглядываясь в лица, вчитываясь в криптограммы афиш. Нащупывая забытый ритм, чувствуя себя нагим, чужим, беспомощным, отверженным. Жизнь скользила мимо, царапая диссонансами, несовпадениями, несостоятельностью, — неприветливое хмурое пространство. И надо было возвращаться, входить, вползать, просачиваться, искать и находить свое, с нуля, заново, встраивать, встраиваться, выстраивать, привыкать. Вспоминать, забывать, прощать, прощаться, терпеливо и бережно, цепляясь за каждую секунду, минуту, час, — муторный, кропотливый пасьянс, — дни напролет Тарновский раскладывал его, а ночами трясся от страха — смерть близкая, безжалостная, неотвратимая нависала немой угрозой, ужасной паучьей тенью.
Но начинался новый день, и снова и снова жизнь требовала его к себе.
Глава 7
ГЛАВА VII
Спасение пришло неожиданно, и совсем не так и не оттуда, как это всегда и бывает. Как-то вечером зазвонил телефон и какой-то, как тогда Тарновскому показалось, несмелый и сумрачный голос, запинаясь, спросил его. Звонивший представился Геннадием Герасимовичем (торжествующе-хулиганским пазлом — аббревиатура ГГ, неожиданное злорадство), будто пароль, назвал имя давнишнего и, как оказалось, общего знакомого, и предложил совместный бизнес.
Тарновский резвился — желчь и остроумие, накопившиеся за недели вынужденного безделья, рвались наружу.
— И выбрал же себе отчество! Хотелось бы посмотреть на его папашу — никогда не встречал живых Герасимов. Судя по всему, какой-нибудь столяр или сантехник. А, может, дворник? Несчастная Муму! А сын, наверное, этакий младо-бизнесмен, за плечами ПТУ или, в лучшем случае, техникум; хорошо, хоть, не глухонемой. Интересно, а отчество поменять можно? Ведь, меняют же имена и фамилии, почему отчество нельзя? — он сыпал остротами, бегал из угла в угол, и Наташа провожала его растерянным взглядом, улыбаясь, не успевая вставить ни слова.
Однако, вскоре поток остроумия иссяк, Тарновский плюхнулся в кресло, уронил голову в ладони — совсем не таким он представлял свое будущее. Что, что сулило ему это предложение? Самое большое — захудалую торговлишку на паях с этим самым ГГ, стол за стеклянной перегородкой, корпоративные вечеринки с польщенными подчиненными и отдых в Турции раз в год. И это в самом лучшем случае, если повезет, и он, что называется, попадет в тренд, «найдет свою нишу» в каверзном шельфе коммерческого счастья. Все это показалось тогда Тарновскому настолько мелким, ничтожным, настолько не стоящим его надежд, что он не смог сдержать стон. Стоило ради этого выживать!
Подошла Наташа, заглянула в лицо, рассмеялась.
— Ну, зато принесешь пару свежих анекдотов, — она смотрела на него кротко, чуть иронично, и от сердца отлегло.
Тогда с ним была Наташа, она умела найти нужные слова.
На встречу Тарновский едва не опоздал. Трясясь на жестком сиденье троллейбуса, он с грустью думал о превратностях судьбы, по привычке наделяя ее вполне земными свойствами и смыслами, встраивая в систему житейской логики. Стоило только освоиться, только обустроиться, как она — раз! и закатила погром, разбив все, разметав по ветру нехитрые пожитки. И чего она хочет теперь? Позволив выжить и вновь, как слепого щенка, бросая на исходную? Все это здорово напоминает месть обманутой (или считающей себя таковой) женщины, и самое время оправдаться, привести алиби, ткнуться влажными губами в плечико, – вот он я, покорный раб, влюбленный вассал. Но он не будет изворачиваться, не будет лгать — ложь здесь бессмысленна. Да, польстился на богатство, счастье, любовь, да, это — предательство, побег, если угодно, адюльтер, и, наверняка, заслуживает самого сурового наказания. Но ведь он — всего лишь человек и не самый лучший, не самый подходящий. Не годится на роль ниспровергателя и героя, намеченная когда-то вершина оказалась слишком высока. Да, что — высока, она — недосягаема!
Мечта, на алтарь которой уже положили жизни миллионы и еще миллионы и миллионы обреченно ожидают своего часа, эта мечта — неисполнима! Немыслима! Неподвластна человеческому разуму! В самом ее смысле, самой концепции уже кроется что-то неправильное, предосудительное, зловеще крамольное, и он, Тарновский, не хочет губить свою бесценную жизнь ради розовых грез, стать еще одним Икаром, сверзившимся на землю комком обугленного мяса и перьев.
Тайна бытия! Формула мира! Предложенное занятие сравнимо с собственноручной аутопсией, разумеется, небыстрой, скрупулезной, разумеется, небезболезненной, и, конечно, без наркоза.
И не нужна ему слава, почести, имя, золотыми буквами высеченное на граните, он пройдет свой путь по земле, маленькими шажочками, наслаждаясь видами, достопримечательностями, красотами флоры и фауны. Да, вот так мелко, низменно, обывательски. И плевать на юношеский пыл и чистоту, плевать на данные когда-то клятвы, тридцать лет — немного поздновато для наивного тщеславия, даже с этой мизерной высоты можно хорошо рассмотреть рельеф будущего.
Что ждет его впереди? Схима! Подвижничество! Годы унылой борьбы с неизвестностью, годы нужды, лишений, аскетизма — да, да! высокие цели не терпят половинчатости! И никакой надежды — наоборот, пессимизм, безысходность, прогрессирующая год от года, болезни, преждевременная старость, и, в конце концов, смерть, справка врача, безвкусная эпитафия, что-нибудь вроде: «Еще один из нас сгорел в испепеляющем горниле науки…». И ведь не факт, далеко не факт, что весь этот подвиг чем-то закончится, и даже почти наверняка — ничем, и тогда уж, вообще, становится как-то непонятно и невесело. А почему должно быть по-другому? Те несколько экспериментов в заводской лаборатории, нечаянные открытия, будто впотьмах, будто ткнули щенка носом, призрачные догадки, еще более призрачные перспективы — разве они что-то значат? Может быть, вообще все это приснилось ему?
Но, почему же так скверно на душе, так, будто нагрубил хорошему человеку или обидел животное? Обманутые надежды? Просроченные клятвы? Да и черт с ними! И, вообще, все это — просто профанация, фантазии, не в меру расшалившееся воображение!
Сейчас, когда хрусталик памяти повернулся под другим углом, все тогдашнее оттаяло, согрелось теплом ностальгии, но в тот день, под тяжелым мартовским небом, пробираясь меж грязных сугробов все никак не тающего снега, он казался себе таким жалким, таким ничтожным и никому ненужным, таким несчастным, что чуть было не повернул обратно.
Но он не повернул. Постояв немного под козырьком известной в Городе высотки, в сотый раз прокрутив в голове карусель всех «за» и «против», наконец, решился.
Поднявшись на нужный этаж, Тарновский толкнул подозрительно непрезентабельного вида дверь с искомым номером и попал в узенькую комнатку, битком заполненную столами, тумбами, стеллажами, коробками, увешанную по казенненьким, старушечьей серенькой краски стенам плакатами, вырезками, перекидными календарями; предчувствия и скепсис немедленно трансформировались бессмертным «Это не Рио-де-Жанейро».
Воинственно накрашенная блондинка и юноша в свитере неопределенного цвета скользнули безразличными взглядами, сидящий за дальним, прямо напротив входа, столом, человек встал, шагнул навстречу — за несколько мгновений, предшествующих рукопожатию, Тарновский успел рассмотреть его — лет тридцати, среднего роста, коротко стриженый, светловолосый, простоватое, хотя, и довольно приятное лицо. В следующий момент неуловимые признаки заочного знакомства определили в нем самого ГГ, вспыхнули категорической формулой: «Ну, как есть — ПТУ»; сразу следом откуда-то свалилась еще одна мысль, совсем уж пессимистическая: «Кина не будет».
Скованность и неуверенность исчезли, уступив место безразличию, развязному высокомерию; Тарновский не сделал и попытки придти на помощь собеседнику, рассыпавшемуся в сложных построениях претенциозно-витиеватого приветствия. «Даже с ПТУ перебор». — думал он, издеваясь над собой, мучительно придумывая повод для побега. Ему стало скучно, дико, нестерпимо скучно, захотелось домой, в уютный торшерный купол, в обволакивающий плен любимого чтива, и он с тоской листал страницы предстоящей встречи, за каждой ожидая увидеть долгожданный финал.
Приняв его молчание за одобрение, ГГ разошелся, вовсю рекламируя перспективы коллаборации. Видимо, он уже видел Тарновского своим компаньоном, совсем разоткровенничался и в порыве энтузиазма довольно подробно описал несколько бизнес-схем, призванных принести баснословные барыши.
Тарновский отхлебывал кофе, приготовленный бесцеремонной блондинкой, со скукой глядел на вдохновенное лицо собеседника.
«Что тут у нас? Ну, как всегда — там купить дешевле, здесь продать дороже. И, ведь, действительно, гордится, считает, что делает великое одолжение! Господи, да что ж так нелепо все!»
— Скажите, а кто ваши родители? — слова вылетели спонтанно, неожиданно, так, словно их произнес кто-то другой.
ГГ осекся, прерванный на самом, как ему казалось, увлекательном месте, взгляд его цепко прошелся по Тарновскому.
— Они умерли, я один остался, — он немного помолчал, видимо, раздумывая, продолжать ли дальше, все-таки, проговорил, натянуто, почти с вызовом: — Мама умерла давно уже, отец один меня воспитывал.
Тарновский едва сдержался, чтобы не убежать сию же секунду, раздавленный приступом фрустрации, отвращения к самому себе. Отвратительным было все — он сам, тесная комнатенка, тусклый свет, воздух, ставший неожиданно душным и спертым. И этот человек в нелепом зеленом пиджаке — зачем он рассказывает все это, чего ждет?
Он скомкал разговор, бормоча что-то невразумительное, давясь дежурными фразами, бросился вон из комнатки, минуя лифт, спустился к выходу, с жадностью глотнул сырой, гаревый воздух улицы. Сейчас он чувствовал себя самым гнусным, самым тупым, самым невезучим снобом на свете. Домой расхотелось — мысль о еще одном вечере, вечере пустоты и вины, чтении, телевизоре, ничего не значащих и в то же время перегруженных смыслами фразах, которыми он будет перекидываться с Наташей, была невыносима. Он долго бродил по парку, по пустым мерзлым аллеям, кормил птиц, глядел в неподвижное, неживое небо.
Что-то смутно бродило в голове, раз за разом ускользая, скрываясь за тяжелой портьерой, тревожа интуицию абрисами движений. Мир нависал, громадный, необъятный, очевидный и одновременно недосягаемый, будто колесо рулетки кружащий тысячи слов, надежд, решений, и он стоял перед ним, беспомощный, побежденный, глотая унижение, горькие бессильные слезы. Что делать? На что поставить? Где оно, то самое число, та самая карта? В чем судьба, счастье? Колесо слилось в громадную пеструю круговерть, рвало, драло, распирало мозг миллионами комбинаций, вероятностей, бой курантов на дворцовой башне оборвал кружение. Ножницами стрелок вспоров глупую ткань, обнажив подноготную разгадки — так надо. И крах, и запой, и ГГ — так надо. Все это — туда, в копилку мечты, к клятвам, будущему, надеждам. И впереди у него — красивая, яркая жизнь, всего в ней будет вдоволь — и власти, и денег, и любви, всему — свой срок и порядок. И задумываться больше ни о чем не надо — все предусмотрено и учтено. Сегодня он позвонит ГГ, скажет, что согласен, и уже завтра жизнь примет его, подхватит, понесет. Так надо. Все предусмотрено, все учтено.
Домой Тарновский возвращался пешком. Часто останавливаясь, словно не в силах надышаться, набирая полную грудь воздуха, смакуя призрачные, невесомые капли. Вернулся совсем поздно, долго пил чай на кухне, вглядываясь в сумерки, в созвездия огней в окнах. Этим же вечером набрал номер с визитки, унесенной сегодня из узенькой комнатенки с огромным, во стену окном, сказал в трубку: «Надо встретиться»
Это и было отправной точкой империи, которую пытался захватить сегодня Костик. Наконец-то, конвейер дней, передвигающий даты вхолостую, сбрасывающий их пустым хламом в календарную корзину, заработал в полную силу. Время побежало вперед с удвоенной, утроенной скоростью, жизнь отлилась плотным, насыщенным графиком. Возвращая смыслы и ценности, забытые уже ощущения полноты, целостности, удовлетворения. Но подевались куда-то беспечность, непосредственность, отзывчивость. Доверчивость, сентиментальность — все будто бы и не уходило никуда, осталось с ним, в нем, осталось, но будто бы — негромко, за стеной. Совсем свежей, новосложенной — сквозь незастывшую сырую штукатурку явственно виднелись шрамы пережитого, следы недавнего; казалось, достаточно протянуть руку, толкнуть посильнее, и стена рассыплется, как призрак, как изваяние глупой и нелепой ошибки, но…
Он не сделал этого сразу, а потом было уже поздно. Судьба вновь обхитрила его — теперь ему уже точно было не сорваться с крючка, и он знал это. Знал и избавлялся от воспоминаний, как от чего-то стыдного, обременительного, оставляя за чертой памяти все, и плохое, и хорошее. И только обрывки, осколки, как мотыльки, фантомы анонсированного, но несостоявшегося счастья, смешные, наивные, неуклюжие, кружили в памяти клятвами, поцелуями, расставаниями, обещаниями…
Легкий, заблудившийся в просеке шоссе ветерок ласково трепал молоденькую листву, солнце щурилось сквозь кроны деревьев. Машина Тарновского рвалась вперед, съедая километр за километром, наверстывая так некстати растраченное время.
Глава 8
ГЛАВА VIII
— Еще чаю, Валерьевич? — Тамара Михайловна дородная и моложавая женщина лет шестидесяти, одетая дорого и вызывающе, с унизанными перстнями пальцами рук, предупредительно склонилась пышным бюстом, и Тарновский поспешил изобразить выражение лояльности, благонадежной и почтительной вежливости.
Тамара Михайловна была крупным чиновником в областной администрации и по совместительству его коррупционной связью (от ее расположения зависело многое), и давнее знакомство и вполне приятельские отношения не отменяли необходимости быть душкой и начеку, бдительно и чутко флуктуировать в рамках хороших манер и чиновничье-бюрократического этикета.
Встреча проходила в приватном кабинетике, находящемся за стеной кабинета официального и предназначенном исключительно для «своих». Хотя, кабинетик этот ничем не отличался от сотен таких же, в казенной и лицемерной непритязательности запечатлевших симбиоз тщеславия и келейности — традиционную изнанку власти, рука хозяйки все же смогла привнести теплые тона, некое подобие уюта. И типовая мебель, и репродукции на стенах, и драцена в углу казались по-домашнему чистенькими и ухоженными; комнатка оставляла впечатление гибрида красного уголка и будуара. — Тебе бы коньячку сейчас, — игривость и заботливость в голосе хозяйки неуловимо переплелись с директивностью, и Тарновский невольно вытянулся, пробежал лесенку оправданий — за рулем, антибиотики, завязал. И тут же усмехнулся в душе — старые, знакомые мотивы. Тамара Михайловна виртуозно пользовалась привилегиями возраста и положения, жонглируя ими, при необходимости легко трансформируя в довольно правдоподобный сорт обаяния и вызывая в людях — при соблюдении все же известной дистанции — чувство раскованности, откровенность и снисходительность к чужой фамильярности.
Впрочем, о каких-либо недопониманиях между ней и Тарновским не могло быть и речи — уж кто-кто, а они понимали друг друга с полуслова — сильные, властные, самоуверенные, окруженные магнетическим ореолом доминирования. Впрочем, на этом сходство заканчивалось — разница в возрасте, культурный, социальный и образовательный ценз довольно широко разнесли их по шкале жизненного цикла, но определяющим здесь было все же другое. Тот самый, упомянутый выше, коррупционный фактор, клещами взаимозависимости зажавший обоих в уродливой каторжной коллаборации, в тисках рабской и унизительной необходимости. Ходить по краю, пряча стыд и страх за масками беспечности и фатализма, циничного и высопарного философствования — да, да, вот именно так, такие тоже бывают, попадаются в этой системе, хотя и крайне редко, — белые вороны, паршивые овцы, достаточно умны, чтобы видеть и понимать, и недостаточно толстокожи, чтобы не мучаться. Впрочем, как ни странно, весь этот background не привел ни к ненависти, ни даже просто к неприязни, хотя и не исчез бесследно, отозвался, вылез побочными эффектами и осложнениями. Отношения их, внешне довольно приязненные и доверительные, с высокой довольно степенью открытости и терпимости, мутировавали чем-то вроде ролевой игры с элементами моралистического и назидательного буллинга, в которой Тамара Михайловна была матрона и наставник, а Тарновский — неофит и парвеню. Внимающий и мотающий на ус — вполне себе вегетариански и безобидно, учитывая криминальность базового профиля, назначения скорее спортивного и профилактического (лазейка и отдушина), ровно до «первой крови». Однако, сегодня Тарновскому было не до игр — не давал покоя какой-то важный разговор, о необходимости которого пару дней назад намекнула Тамара Михайловна, и ожидание которого растянулось одной бесконечной и томительной нотой. Несколько раз он порывался перейти к сути, но неизменно наталкивался на ледяной взгляд своей vis-à-vis. Зачем-то превратившей абсолютно проходную (оперативно-тактическую, раз в месяц) встречу в дипломатическую церемонию и скрупулезно и последовательно выполнявшую все пункты протокола.
Тарновский сатанел. Ритуальный обмен приветствиями плавно перетек в мини-совещание, якобы срочное и безотлагательное, на котором он зачем-то (знакомьтесь, наш контрагент) должен был присутствовать, потом они отправились в инспекционную поездку по подотчетным владениям, потом еще куда-то — он и оглянуться не успел, как убежали скорым поездом два с лишним часа, и вышло все время, отведенное на встречу. А впереди — еще обед, чаепитие со светской беседой и только потом — если, конечно, повезет и не случится ничего экстраординарного! — тот самый разговор. Если, вообще, все это — не блеф, не часть их этой чертовой высокосмысленной игры!
Но все проходит. Пункты протокола, один за другим, были выполнены, дежурные фразы сказаны, по-деревенски сытный обед съеден. Они, наконец, вернулись обратно, в резиденцию, и там, в комнатке «для своих» Тарновский и исполнил последнюю часть ритуала — передал Тамаре Михайловне обычный в таких сакральный конвертик (старый добрый нал). В папке, полной документов (попятный для него и фактура для адвоката в случае чего), — он выждал несколько секунд, наблюдая за ее реакцией (как всегда — ледяное спокойствие, сквозь и вскользь — элементы легкой рассеянности, впрочем, довольно естественные и органичные), запинаясь (чертов интиллегент!), проговорил:
— Получилось немного больше, Тамара Михайловна. Образовался неожиданный ресурс, и я не стал жадничать.
Несмотря на громадный житейский опыт, всякие тренинги и практики, каждый раз давая взятку, Тарновский переживал сильнейший дискомфорт, сжимался, как перед прыжком (никогда не пробовал, но так наверно оно и есть) с трамплина. Не то, чтобы он как-то уж сильно опасался карающих органов (всегда можно договориться, опять же — попятный, адвокат), хотя, конечно, элемент опаски присутствовал всегда, — нет, его мучило другое. Сознание участия в чем-то скверном, предосудительном и порочном раздирало на части, на двух разных людей, один из которых боялся оскорбить честного человека, другой — цепко отслеживал все стадии рефлексии. Первый страшился услышать в ответ что-нибудь горькое и обидное, испытать стыд и унижение, второй, веселый и вальяжный, с дружелюбным и садистским интересом наблюдал за его муками.
И каждый раз, Тарновский словно рвал в себе что-то тонкое, нестерпимо болезненное, будто сгорал, проваливался в бездну виртуального самоубийства. Потом, разумеется, все срасталось (как на собаке; какие твои годы), затягивалось, возвращая привычные краски, притупляя боль, но частые повторения так и не смогли снять ее совсем, превратив в автономный придаток совести, что-то вроде апофиза-аппендикса, функционально — барометра зла. Который, как ни странно, сейчас молчал. Ладно, он — что? его роль пассивна и вторична, он здесь — ведомый; послушаем, что скажут старшие.
— Жадность — нехорошее качество для людей твоей профессии, — Тамара Михайловна улыбнулась, обнажив (Надя?) золотые коронки, — будешь жадничать — прогоришь. Тарновский пристальнее (насколько позволяло комильфо) взглянул на нее, подавил раздражение. Ничего-ничего, так всегда в начале, сейчас пройдет. Тот, второй, темный и злорадный, как ребенок запрыгал на месте, захлопал в ладоши — да, да, да!
— Странно слышать это от вас, Тамара Михайловна, — да, вот так, в проброс, в затравку, — ведь я должен быть бережливым, я же бизнесмен. Если начну деньгами швыряться, недолго им пробуду.
— Молодежь, молодежь, — Тамара Михайловна все так же улыбалась, серьезно, веско. — Беречь деньги и скопидомничать — разные вещи. Ну, ты-то, ты-то уж наверняка это понимаешь, иначе здесь бы не сидел, — она цепко взглянула на него (ага, вот! начинается). — Или ты, может быть, про меня плохо думаешь? Думаешь, взяточница я, хапуга? Как это по-новому, по-западному?.. Вот! — коррупционер? коррупционерша! Бог с тобой, Саша! вся система наша так построена! Не возьму я — другой возьмет, а меня — взашей, скормят собакам и имени не спросят…
Тарновский слушал, не перебивая, постепенно успокаиваясь. По привычке собирая в живую мозаику все фрагменты действия — слова, альтерацию интонаций, жесты, мимику — тайную жизнь души, выхваченную на бегу, моментальными кадрами кинохроники. Внезапная мысль заставила улыбнуться — а что, если бы они могли слышать мысли друг друга?
Впрочем, постстрессовый релакс, послеобеденная истома делали свое дело, понемногу, но брали верх. Сглаживали резкости, скрадывали углы; мысли потекли плавно, неторопливо, будто мед по стеклу — ну, разговор и разговор, рефлексия, вынесенная во вне. Мало ли их было, этих разговоров, этих рефлексий. Вот сына он давно не видел, вот это — да. Уже и соскучиться успел. Как там его Женька, Женечка, круглые глазки? Хорошо бы заехать, провести вместе пару дней — там, на Днепре сейчас клево. Кстати, надо бы связаться с Серегой, узнать, почему он гений. А еще неплохо бы…
— Ну, что задумался, Валерьевич? — голос Тамары Михайловны звякнул инородно, вырвал из забытья. — Или что-то не так я говорю?
Тарновский стряхнул оторопь, подобрался.
— Да нет, Тамара Михайловна, все так, — он постарался, чтобы голос звучал как можно тверже, убедительнее, и, сам не понимая как (моторика или подсознание? да, какая разница! идиот! шляпа!), посмотрел на часы. И это, разумеется, не ускользнуло (да уж не ускользнуло!) от его собеседницы.
— Что, наскучила своими проповедями, старая баба? — она моментально перегруппировалась (старая школа, та еще закалка), тут же перешла в наступление. — Думаешь, небось — как бы свинтить поскорее?
Тарновский прижал руку к груди, кое-как нацепил выражение истовости.
— Что вы, Тамара Михайловна! Как могли подумать! Тороплюсь просто. Мне еще в одно место сегодня...
— Правильно, — Тамара Михайловна одобрительно (ох, лиса! лисище!) кивнула, — волка ноги кормят. А время почему смотришь? Опаздываешь?
— Да не то, чтобы, — он изобразил смущение (лучшее успокоительное). — Привычка просто такая.
— А я заметила, давно заметила, — в голосе Тамары Михайловны неожиданно зазвучало торжество (что еще такое?). — И что часики свои любишь, тоже заметила. Ты где такие красивые берешь? Я вот специально мужику своему на юбилей хотела купить, так не нашла. Искала, а таких, как у тебя, и близко не встретила.
Тарновский улыбнулся; что-то похожее на злорадство мелькнуло на заднем плане.
— Такие в простых магазинах не продаются.
— Так и я не в простых смотрела. В дорогих смотрела, в ювелирных.
Злорадство съежилось, демпфированное необходимостью конкретики; Тарновский принялся объяснять.
— Нет, Тамара Михайловна, это должен быть специализированный магазин, а лучше магазин дилера или торгового представителя. Такие в столице есть. И все равно, — зачем-то добавил он (грубо, грубо и глупо, и ни к чему, черт побери!), — есть такие часы, которые здесь купить невозможно. А есть и такие, которые вам, вообще, не продадут.
— Мне не продадут?!
Тарновский поторопился себе на помощь.
— Не лично Вам, конечно, — маска школяра трещала по швам, он наспех латал дыры, — а, вообще, всем. Такие часы стоят очень дорого, иногда целое состояние. Собирают их вручную и только самые лучшие мастера, которые — наперечет. Не всем, конечно, они по карману, но и это не главное.
— А что? — условности и церемонии были отброшены, стало заметно — Тамара Михайловна заинтересовалась всерьез.
— Пожалуй, то, что продают их только людям… заслуженным, что ли, — Тарновский с облегчением нашел подходящее слово, — политикам, артистам, бизнесменам. Ну, вообще, селебрити разным, понимаете?
Женщина слушала внимательно, жадно, слово селебрити — Тарновский почувствовал это — зашло точно и убедительно, будто ключ — в замочную скважину.
— Селебрити. Выходит, мы с тобой рылом не вышли, так, что ли?
— Ну, наверно, так, — неожиданно для самого себя Тарновский услышал в своем голосе нотки оправдания. Вот же черт! будто виноват в чем-то!
— Вон оно что! — на лице Тамары Михайловны появилась презрительная гримаска. — Хорошо, а, все-таки, такие, как у тебя, купить можно?
Тарновский развел руками.
— И такие — тоже вряд ли, это — ограниченная серия, их больше не производят и не продают. А, вообще, такой марки — пожалуйста, сколько угодно.
Тамара Михайловна поерзала в кресле.
— И это мне в Минск надо ехать? Или вообще — в Москву? — игра закончилась, сейчас она напоминала ребенка, в каждом слове взрослого собеседника ждущего подвох.
Тарновский сдержал улыбку.
— Не обязательно. Можно заказать по интернету, но это рисковано — слишком много контрафакта. Если хотите, свяжу вас с человеком, он даже и сам к вам может приехать. Привезет образцы, каталоги. У него — с гарантией, можете заказать, что понравится.
Неожиданно лицо Тамара Михайловна стало мягким, по-детски застенчивым
— А можешь свои дать посмотреть, — она стыдливо улыбнулась. — А то я издалека на них все любуюсь, любуюсь.
О, скромное обаяние бюрократии!
— Да, конечно, пожалуйста, — Тарновский снял часы, протянул ей.
— Ой, слушай, тяжеленные! — обаяние зарябило, завибрировало, столкнувшись с материальным. — Ой! А что это такое на браслете?
— Где?
— Да вот же, вот. Смотри!
Тарновский посмотрел и опешил. Хваленая швейцарская сталь в нескольких местах будто выкрошилась, показав на сверкающей полировке россыпь темных пятен — случай, и в самом деле, неслыханный. И это при том, что ни с какими агрессивными веществами он не контактировал, под дождь не попадал и даже еще не купался!
Не веря своим глазам, он вглядывался в следы неизвестной аномалии и внезапно, будто оцарапавшись мыслью о что-то, почувствовал мгновенный укол страха. Укол был несильным, комариным, но, все же он был, был, и, делая вид, что внимательно изучает браслет, спрятав лицо, Тарновский погрузился в себя, попытался дифференцировать, понять, настроиться. Показалось? Может быть, просто — отголосок последних каких-нибудь (да мало ли!) тревог или огорчение из-за любимой вещи? Нет, нет, это точно был страх — слишком характерна, специфична боль, боль и осадок после нее, неприятный, липкий — его ни с чем не перепутаешь.
Но откуда? И при чем здесь часы?
Добрая душа Тамара Михайловна попыталась успокоить.
— Ну, и черт с ним, с браслетом! Капнул, наверно, чем-нибудь. Вы, мужики, всю дорогу — неряхи, хоть тракторист, хоть директор!
Она сердито поерзала в кресле.
— Вот мой тоже — заладил как попугай: хочу часы дорогущие, иностранные, и все тут! Ну, что хочешь с ним делай! А куда ему часы такие? Он же у себя в гараже с машинами постоянно, с железом, с соляркой, угробит он их через месяц, а это ж деньги такие! И хочет, чтоб непременно, как у городского все было. Увидел, наверно, где-нибудь, — она покосилась на Тарновского, — позавидовал. Я ему говорю: Петя, Петя, вспомни, как начинали мы с тобой, как жили когда-то — какие часы! У меня приданого всего — чемоданчик, да то, что на мне, а у тебя — и того меньше, белья сменки не было. Я с семьей — только-только из землянки, чуть отстроились, семеро по лавкам, мал мала меньше, ты, вообще, сирота, с тетками жил. Голодуху вспомни, вспомни, как шелуху картофельную варили! А сейчас часы тебе подавай! Куда тебе на старости лет! кому пыль в глаза пускать собрался! — глаза Тамары Михайловны (это еще что!) подернулись влагой. — А он мне знаешь, что? Говорит: что же я — всю жизнь с железом, и на кусок железа не заработал? А что мне ему ответить? Ведь, заработал же? заработал Петя мой? Как думаешь, Валерьевич? — она заглянула Тарновскому в глаза. — Пусть хоть перед смертью поносит, что хочет…
Да, поворотец! Шекспир, блин!
— Что-то вы не о том, Тамара Михайловна, — Тарновский хотел было разразиться отповедью, но вдруг понял — пошло, глупо, замолчал. Женщина снова заговорила.
— Знаю, что скажешь, Саша, знаю. А-а, говори, не говори, жизнь прожита. И это все, — она кивнула небрежно на так и не спрятанный конверт, — только пеня нам за страдания наши. Сколько Бог даст — все наше. Ни копейкой больше, ни копейкой меньше.
Помолчала, убрала конверт в стол. Небрежно, даже надменно, Тарновский восхитился. И тут же будто очнулся, вспомнил — разговор! Ну, когда же она о деле заговорит?
— Да что часы, не в них дело, — Тамара Михайловна посмотрела в сторону, вздохнула. — Внучка куролесит. Учится в университете, второй год уже учится-мучится! В общежитии жить не захотела, квартиру ей подавай. Сняли ей квартиру, живет там с такой же, как сама. Заехала я к ней как-то, так что я только в той квартире не понаходила!
— А что такое? — Тарновский вежливо улыбнулся; о деле! о деле давай!
— Так, ведь, стыдно признаться, Саша! — Тамара Михайловна (и не играет ведь!) всплеснула ладонями. — Но, говорит: не мое это. Говорит — подружки, а той уже и хвост простыл. Тарновский закрыл глаза, вздохнул.
— След простыл, — машинально поправил он.
— Да хоть что простыло, — Тамара Михайловна даже пристукнула по подлокотнику. — Я в ее годы про учебу только и думала, а про хлопцев — ни-ни, что ты! Да и какие хлопцы! Дома матка хворая, хозяйство, огород…
У-ух, натерпелись мы. Да все поколение наше натерпелось. Перебивались с хлеба на воду, страну заново строили. Построили, наладили, а рулевые наши тогдашние все это в воровские руки-то и отдали, а то, что осталось — теперешние разбазаривают! И спросить не у кого! И некому! А кому спрашивать? — там, наверху, теперь все такие, а сам не воруешь — так, извини, подвинься. Вот тебе и вся идеология!
А дети видят все, они ж поумней нас с тобой будут, видят, и повторяют, как под копирку. Живут только, чтобы брать. А спроси его, ребенка этого: не боишься, что потом отдавать придется, так еще посмеется над тобой — на мой век хватит. А того не понимают — чтобы брать, так сперва дать что-то нужно. А даром взятое счастья никому еще не принесло, и им не принесет. Нет, не принесет… — последние слова Тамара Михайловна произнесла уже совсем тихо, будто сама с собой. — Как оно все дальше будет, Саша? — она снова заглянула Тарновскому в глаза. — У тебя же у самого сын растет, а?
Тарновский неопределенно пожал плечами, меньше всего хотелось сейчас ударяться в патетику.
— Ему четырнадцать только. — ответил он максимально нейтрально. — Рановато еще думать об этом.
— Вот пока мы так будем рассуждать, страну всю и профукаем! — Тамара Михайловна вновь хлопнула ладонью по подлокотнику. — И в запасе у нас года три от силы, не больше. Вот ты уезжаешь, я слышала? В Канаду? В Америку? — она наклонилась к нему, цепко всмотрелась. — Правда?
— Да уж который год уезжаю! (Вспомнился Дзюба, виноватые глаза). Все уезжаю-уезжаю, да не уеду никак! Когда еще уеду! — Тарновский как мог безмятежнее улыбнулся. Ну, наконец-то, решилась! Значит, все-таки — эмиграция (Канада-Америка!), а он-то уж все передумал. — И потом, даже если и уеду — я же только туда обратно, через недельку-другую вернусь, сувениры привезу.
Тамара Михайловна бросила скептический взгляд.
— Ну да, ну да. Гена твой тоже на месячишко, как будто, уезжал, а уже сколько годков с того месячишки? Дай Бог памяти, четвертый пошел. Знаешь, его не жалко, гнилой был человечишка, а вот тебе, тебе зачем это надо? Или где-то нашкодил, что-то скрываешь?
Нашкодил! Спокойствие, только спокойствие! И голос, голос — потверже, поубедительнее. Со слезинкой искренности.
— Друг там у меня, Тамара Михайловна, дела кое-какие. И скрывать от вас мне нечего.
— Дела у тебя здесь, а там — делишки!
Она величественно выпрямилась, поправила кулон на цепочке. Потом наклонилась, придвинулась (дешевые приемчики), словно их могли подслушать:
— Так что, и правда, уезжать не собираешься?
Тарновский не смог сдержать улыбку. Детский сад, ей-богу! Ладно, пора огрызнуться.
— А вы сами, Тамара Михайловна, вы сами от меня ничего не скрываете? — он посмотрел (супернаглость и вразрез всей этике) ей прямо в глаза. — Я с вами абсолютно откровенен, а вот вам, я чувствую, есть, что мне рассказать. Только ходите почему-то вокруг да около…
Тамара Михайловна уже поняла, что перегнула и быстро отступила (на заранее подготовленные…).
— А может, я тебя сначала хотела послушать? — подарила невинную улыбку. — Всегда лучше от самого человека узнать, что он задумал.
— Тамара Михайловна!
Слова для спича уже суетились, комбинировались — вот, сейчас, ждите, разражусь, но собеседница предупредительно подняла руку — брейк.
— Ну, все, все, побаловались — и будет. Что-то мы с тобой, действительно, вокруг да около… А ведь тут — дела серьезные, люди большие замешаны…
Странно, не трус вроде, а коленки — вдруг ватные и в горле пересохло. Тамара Михайловна встала, отошла к окну.
— Я сейчас не только от своего имени разговариваю. И не столько. Понимаешь? — она говорила, повернувшись к нему спиной, и от этого голос казался приглушенным, чужим.
Тарновский склонил голову в знак понимания, будто она могла видеть.
— Появилась у нас информация, Александр Валерьевич, что неприятности у тебя. — Тамара Михайловна все так же глядела в окно, неподвижно, не оборачиваясь, и Тарновский насторожился еще больше — она редко называла его полным именем. — И неприятности твои — из столицы, чуть ли не с самого, что ни на есть, верха. Вот мы и подумали, а не потому ли сваливает наш Александр Валерьевич за кордон — уж больно все как-то совпадает. Что скажешь?
Тарновский молчал, думал. Мысли замелькали штрих-пунктиром, сплелись клубком. Кто такие «мы»? Какие неприятности, с какого «верха»? Сегодняшний звонок, ДФР?
Он сцепил пальцы рук в замке, хрустнул суставами.
— Нечего мне сказать вам, Тамара Михайловна. Кроме того, что уже сказал. Не еду я ни в какую Канаду, пока, во всяком случае. Хотя друг и зовет. А про неприятности свои я сейчас только от вас и услышал. Кстати, а вы о них откуда узнали?
Произнося последнюю фразу, Тарновский сделал ударение на слове «вы», Тамара Михайловна обернулась, и он увидел, что она улыбается. Впочем, улыбка тут же исчезла, словно соскользнув с губ, оставив неурочную и смутную теплоту.
— Кто такие «мы», откуда, и что нам известно — не твоего ума дело, — она роняла слова веско, тяжело, будто давая отповедь. — Вот, если бы это «мы», хотя бы, лет десять назад было — в другой стране сейчас жили. А ты для нас — человек не последний, нужный ты нам, уж извини, проверенный человек, поэтому и волнуемся. Но информация верная, верней не бывает. Так что, подумай, кому ты там на хвост наступил.
— Да, где там, Тамара Михайловна? — в знак искренности Тарновский прижал ладони к груди. — Подскажите, хоть, откуда прилетело? ДФР, налоговая, ОБЭП — кому я нужен?
— Налоговая… — Тамара Михайловно презрительно скривила губы. — Тоже мне, нашел организацию! КГБ тобой интересуется, Валерьевич. А в самом КГБ человек один, ну, очень серьезный. Больше ничего тебе сказать не могу, сама не в курсе. Ну? Есть мысли?
— Не знаю, — Тарновский тщетно пытался выбраться из ступора, связать обрывки мыслей. — Не понимаю, чем я КГБ насолил! А это точно?
— Я же сказала! — Тамара Михайловна категорично передернула плечами, опять села напротив. — Ну что, как настроение? Не передумал еще на Родину возвращаться?
Удар был так силен, что Тарновский даже не воспользовался проколом соперницы.
— Чтобы вернуться, сначала уехать надо! — он опомнился (а где же твой патриотизм!). — У меня здесь все, — уже спокойно, убедительно добавил он, — дом, сын, могилы. Дело, в конце концов… Как я все это брошу?
— Ну-ну, — Тамара Михайловна усмехнулась. — Впрочем, так я и думала… Ну, что ж, — задумчивость исчезла из ее взгляда, сменилась жесткой внимательностью, — предупрежден — значит, вооружен? Если не сбрехал, конечно.
— Тамара Михайловна!
Суматошное мелькание рук, торопливо-небрежная гримаска досады.
— Верю, верю. Ну, спасибо, что заехал! Заболтались мы с тобой, времени — не напасешься!
Она поднялась, давая понять, что встреча закончена. Не слишком тактично, конечно, но для человека, выросшего в землянке — вполне себе.
Тарновский мельком, будто невзначай, глянул на часы, вздрогнул, зацепившись взглядом за испорченный браслет; темно колыхнулось воспоминание.
Они спустились по узкой деревянной лестнице, вышли во двор.
В дверях толкались какие-то люди, суетились, глазели на «саму». Наверно, завидовали ему — где это видано, чтобы «мама» (так за глаза называли Тамару Михайловну) провожала гостей до машины.
— Ну, Саша, удачи тебе, — Тамара Михайловна глядела ему в глаза, строго, внимательно, глядела, будто что-то искала и все никак не могла найти. Вдруг она как-то спонтанно, неловко нашла его руку, пожала ее — рукопожатие оказалось крепким, почти мужским.
— Звони, не забывай!
Тарновский неожиданно почувствовал, как комок подкатил к горлу, ожгло горечью — а, ведь, кажется, она не поверила ему.
— Когда это я вас забывал! — так же серьезно и не отводя глаз, ответил он.
Как-то сразу обмякнув, постарев, Тамара Михайловна выпустила его руку, зашагала к дверям, потом неожиданно остановилась, вернулась обратно.
Усевшийся уже в машину Тарновский хотел выйти, но она покачала головой, показывая на окно. Тарновский опустил стекло, и она наклонилась, большая, неловкая, требовательно наивная.
— А что, Саша, сильно мы тебя зае…ли?
Только правду, Тарновский! Правду!
Он ответил, глядя ей в глаза, замерев над пропастью:
— Да нет, Тамара Михайловна, терпимо…
Она развернулась и быстро зашагала назад. Не оборачиваясь, ни на кого не глядя, словно не замечая молчавших у дверей людей.
Глава 9
ГЛАВА IX
Тарновский остановил машину через несколько кварталов, вышел на маленькую набережную, узеньким лоскутком прижавшуюся к берегу Днепра.
В голове крутился хоровод — звонок из ДФР, появившийся, как черт из табакерки Костик, слежка, теперь вот какая-то угроза. Из столицы, с самого «верха» — что ж за день сегодня такой паскудный? знал бы — дома остался.
Болезненной занозой засело в сердце письмо Дзюбы. Неужели, все-таки, что-то понял? Что ж, лучше поздно, чем никогда. А тут еще эти канадцы, будь они неладны! Пришла беда… Да ладно — беда, тоже мне — беда! Как будто — война. В любом случае — шила в мешке не утаишь; сколько веревочке не виться…
А, и в самом деле, сколько еще виться веревочке? Ведь, он знал, что так будет, всегда знал. Знал и метался между надеждой и страхом, и страхом-то — чего? разоблачения? осуждения? осмеяния? Ну да, последний пункт наиболее значим во всем перечне, вкупе с природной скрытностью, привычкой и моралью избранности, непубличности, въевшихся уже в подкорку, с соображениями разной степени — да, да! — застенчивости и суеверий, поставил на все жирный штамп «Совершенно секретно». На все. На исследования, на профессию, на любовь, на дружбу. На жизнь. А сейчас надо признаться — вся легенда летит к чертям, и маска скомороха уже давным-давно мала и трещит по швам, и новое вранье придумывать поздно и глупо, да и зачем? Зачем эти кривляния, ужимки, все это полуанонимное, полубутафорское существование, полунищенское существование, эти крохи с барского стола? Завтра он сядет за этот стол полноправным партнером, смело запустит руку в святая святых… Завтра. Это будет завтра. Завтра? — проекция будущего опустилась, легла мягко, прозрачно, скользнув по речной глади, подняла его, одним движением перенесла на набережную в Городе, в верхнюю ее часть, прямо к усеченному у верхушки конусу смотровой башни, — неправдоподобно явственно, словно в линзе зеркального объектива, он увидел дубы, замершие в мареве вечернего зноя, серебристую ленту реки, выбеленную солнцем кладку. Это длилось всего лишь секунду, даже меньше, и в следующее мгновение Тарновский очнулся, судорожно втянул в легкие горячий и влажный воздух, будто впервые, увидев излучину уже другой реки, одним сильным движением забравшей во владение все видимое пространство — и набережную, и далекий берег, желтеющий отмелями, и островерхий лес за ними.
Эхо виртуальной гравитации отдалось в переносице, сквозь лихорадку пульса, качаясь и пошатываясь (да что это с ним!), он побрел по белесой полосе вышербленной фигурной плитки, вдоль зеленоватой глянцевой воды, чувствуя себя слабым, изможденным, выжатым до основания.
Ожидаемо вспомнилась Наташа — она очень любила этот кусочек берега, называла его местом встречи природы и цивилизации, симбиоза разума и свободы. Разума и свободы, вот же как…
Тарновский присел на корточки, подставил ладонь воде. Какая удобная штука — память, надо лишь уметь ей пользоваться. Пользоваться — значит, управлять, редактировать, редактировать — значит, цензурировать. У него отличная, послушная память, ведь, не пришло на ум сейчас ничего плохого, одна лишь правильная, сентиментальная дребедень. Безопасная дребедень…
Память все лишнее прячет? Чушь! Впрочем, какой смысл философствовать? Ведь, ничто уже не вернуть, и вся философия — лишь объяснение уже случившегося. Комментарии вслед, для тех, кто так ничего и не понял. Кто до сих пор еще на что-то надеется. Тарновский встал, разминая затекшие ноги. Пора ехать. Он окинул взглядом набережную, пытаясь отыскать в сердце что-нибудь еще, кроме горечи, так ничего не нашел, побрел к машине.
На выезде из города он снова увидел свою «Волгу». Увидел стоящей на обочине, тихо плачущей струйками воды. Выжженную, исходящую белесым жиденьким дымом, жалкую, совсем не похожую на возмутителя спокойствия и агрессора. Сейчас она напоминала сгоревший дом, мертвый, почерневший, со слепыми глазницами окон, зияющими дверными проемами, ребрами стропил — мрачный и горестно-трогательный памятник несчастью.
Рядом, будто частью скульптурной композиции, стояли трое: инспектор ГАИ, зажавший в руке какие-то документы, и двое незнакомцев — вероятно, ее пассажиры. Разоблаченные, лишенные воровского своего заячьего...конспиративного иммунитета — теперь Тарновский мог беспрепятственно рассмотреть их с расстояния нескольких метров. Он снизил скорость — неожиданно, будто повинуясь команде невидимого режиссера, все вокруг — звуки, движения — тоже замедлилось, растянулось; продираясь сквозь разом загустевшее время, Тарновский беззастенчиво рассматривал своих преследователей, совершенно беспомощных сейчас, распятых в ракурсе стреноженных, оцепеневших мгновений.
Оба лет сорока, оба чуть выше среднего роста, оба одеты в светлые серые костюмы, светлые же сорочки, в цвет галстуки. Коротко стриженные седоватые волосы, лица ничем не примечательные, ну самые, что ни на есть стандартные-обыкновенные, но что-то царапает, настораживает — как-то несовместимы, несообразны они с окружающим, с пыльной декорацией обочины, контекстом занюханного провинциального городка. Рука оператора дрогнула, время вновь побежало с привычной скоростью, и Тарновский оторвал, наконец, взгляд. В зеркале заднего вида прыгнуло шоссе, полоска неба, мелькнули лица — незнакомцы все так же молчали, смотрели вслед, Не обращая внимания на изувеченную свою «Волгу», никак не реагируя на гаишника, продолжавшего что-то им говорить, — кто они, зачем здесь, почему шпионят за ним? Почему загорелась их машина?
Голова лопалась от вопросов, от неизвестности, неопределенности, кольца дыма, пущенные «Волгой» вдогонку, обвились щупальцами вокруг колес, тянули назад, в темноту, и мгновенная вспышка страха, отчаяния заставила втиснуть в пол педаль акселератора, бросить машину вперед, гнать и гнать ее прочь, быстрее и быстрее, как можно дальше от этого страшного, несчастливого места.
Тарновский тряхнул головой, отгоняя морок — да что же это такое с ним сегодня! —бешеная, свинцовая усталость навалилась вдруг тяжко и страшно, сковала тело; каждая клеточка организма просила, умоляла, требовала отдыха. Сон! хотя бы капельку сна! Уже почти ничего не соображая, из последних сил разлепляя веки, он нырнул в открывшийся между придорожными деревьями съезд, почти наугад провел машину вглубь леса. В голове продолжалось бесшумное беспрерывное скольжение — словно проекции ассоциативного ряда, неявные смазанные картины чего-то кружились, накладывались, сменяли друг друга, тут же дробясь, рассыпаясь, собирались вновь. А над всем этим радужным хаосом плыл гигантский шар Солнца, торжественно и плавно опускаясь в воду, разламываясь, раздваиваясь реальностью и отражением, и Тарновский смотрел, смотрел, смотрел, как золото струится между пальцами, смотрел, забываясь, растворяясь, исчезая в этой прекрасной, обжигающей, ласковой лаве…
Глава 10
ГЛАВА X
Все вокруг было залито ослепительным солнцем. Тарновский вновь стоял на маленькой набережной, волны лизали босые ноги, и память, конечно же, спрятала все лишнее. Исчезли жестокие воспоминания, чувство вины, тревоги, страх, рядом снова была Наташа, они снова были молоды и счастливы.
Наташа появилась просто и естественно, будто отлучалась на минуту и все время была где-то здесь, неподалеку.
— Привет, — сказала она, — почему ты так долго не приходил?
Комок в горле помешал объяснить, что ушел не он, совсем не он, он никуда не уходил, что он все время ждет ее, ждет давно, вместе с Женькой, который теперь уже совсем большой, взрослый и рассудительный, и очень похожий на нее. И еще многое помешал сказать этот комок, и Тарновский только улыбался, растерянный, беспомощный, несчастный.
Они пошли рядом, совсем близко, так близко, что можно было разглядеть сквозь блузку родинку на ее плече, коснуться руки, вдохнуть тончайший и сладчайший, сводящий с ума аромат — мягкую свежесть ландыша и ежевики и терпкую патину горячего тела. Весенний день плыл золотым облаком, плыло небо, плыла голова. Надежда боролась с рассудком, Тарновский поминутно останавливался, останавливал Наташу, цепляясь за призрачную грань допустимости, стремясь заручиться гарантиями.
— Все теперь будет по-старому, да? Ты не уйдешь больше? — он ждал ответа, растерянный, растревоженный, благоговея, замирая от страха, каждую секунду ожидая сурового приговора и вслед за ним — крушения всего нечаянного своего рая, каким-то чудом отмеренного зазевавшейся судьбой.
Наташа ничего не боялась, она смеялась, звонко, смело, светло, подставляя лицо солнцу.
— Ну, конечно, нет, глупенький! Вот же я! — ее глаза сияли нежностью, теплотой, и Тарновский млел от восторга, виновато и несмело улыбался.
Наташа вдруг оборвала смех, остановилась.
— Пойдем на нашу набережную, — предложила она и подала руку; Тарновский шагнул вслед за ней и вдруг увидел, что они в городском парке, у той самой смотровой башни.
Легкость перемещения почему-то нисколько не смутила его, они не спеша зашагали вдоль пустых скамеек, дальше, к западному крылу дворца. — Я теперь каждый день здесь прогуливаюсь, — говорила Наташа. — Здесь так хорошо сейчас, только мне скучно одной. Почему ты не приходишь?
Тарновский остановился.
— Но, ведь я не знал… я не думал, что ты меня ждешь… — рациональное боролась с мечтой, ставя подножки, увлекая в пропасть неверия. Наташа с укором посмотрела на него.
— А ты просто так приходи, без приглашения. Придешь? Явь вторглась в сон, день померк, накренился — корабль, терпящий крушение. Приглушенно, пасмурно, будто издалека Тарновский услышал себя: — Но как? Как это возможно?
— Для тебя теперь все возможно. — Наташа сжала его ладонь. — Так придешь? Наташа стояла вполоборота к нему, не то всматриваясь, не то прислушиваясь к чему-то и Тарновский понял — она собирается уходить, и при одной этой мысли едва не застонал. Все, что было после и без нее, дни и ночи, рассветы и закаты, зимы и весны, все эти грозы-ливни-метели-листопады, все эта неявная импликативная необязательность, весь этот предательский, траченый меланж жизни, вся эта дырявая жизнь, кокон, который он старательно и лицемерно выпрядал, надеясь на — на что! на что он надеялся, кого хотел обмануть, старый завравшийся имитатор! — все это теперь обозначалось тем, чем и было на самом деле — виной, окончательным и без права обжалования приговором с учетом всех отягчающих и геометрической прогрессией тяжестей. У него был! был шанс, но он им не воспользовался! так и не успел ничего! — объяснить, объясниться, облечь слова, мольбы, покаяние в эмоцию непреодолимой силы, смелого и чистого движения души. И все, единственный его человек, его человек, единственная и последняя надежда уходит; новая встреча не назначена, впереди — безысходность, серое тусклое одиночество, боль и страх. Отчаяние навалилось, смяло, мир расплылся пепельной дождливой слякотью.
Наташа погладила его по щеке. — Не надо, не надо, милый. Не надо ничего говорить, я все знаю. — голос ее прерывался, дрожал.— Я люблю тебя. Я всегда с тобой, всегда. А сейчас мне пора…
Тут только Тарновский заметил, что он сам, Наташа, аллея и все, что на ней есть, неумолимо, с неотвратимостью часовой стрелки, движется назад, откатываясь, приближаясь к черной бездне, притаившейся в самом углу сна.
— Время! — догадался он.
— Время, — эхом отозвалась Наташа, и шагнула в проем, открывшийся неожиданно в башенной стене. — До свидания, милый. Я буду ждать… — прощальное эхо рвануло сердце, и Тарновский бросился за ней, в зарастающую вязкой плотью бездну.
Он еще видел свою Наташу, угадывал за густеющей дымкой кирпичной кладки, он еще чувствовал ее тепло, слышал ее голос, но явь, поглотившая уже всю аллею за спиной, упала на него, оторвала от стены.
— Наташа! — еще раз жалобно позвал Тарновский и очнулся.
Смеркалось. Весенний лес отдавал смолистое тепло вечерней прохладе, тягучий, загустевший воздух благоухал ароматическими испарениями. Тарновский мгновенно вспомнил все — и сон, и то, что ему предшествовало, заплакал, растирая по щекам слезы, шепча что-то невнятное, какие-то слова. Вышел из машины, долго умывался минералкой, пытаясь унять сердцебиение, дрожь в руках. Что значит этот сон? Что значит «все возможно»?
Было уже около восьми часов, когда он наконец-то выехал на шоссе и взял курс на Город. Теперь все для него было возможно, словно экстраполяцией сна, предчувствием чуда и всемогущества перенесенное в явь. Машина снова стала частью организма, продолжением воли и разума, и в этом уже не было ничего необычного, наоборот — было естественно и органично, как если бы после долгого отсутствия вернулся домой; будто обнажая рельефы берега после наводнения, возвращались понемногу спокойствие, уверенность, рассудительность.
Итак, что дальше? Из всех графиков он выбился, да и черт с ними, с графиками! Все графики — отменяются. Их больше не существует, этих графиков, никаких. Потому что он — гений. Так сказал Серега, наверняка, так думают канадцы. Потому, что он сделал невозможное. Свернул горы, взял высоту. Перевернул мир и сорвал банк. Что-то не так? Нет ощущения победы? Да ну и фиг с ним! Не стоит даже и напрягаться, наоборот, апатия, равнодушие — индекс триумфа, координата вершины; выше уже ничего нет. Так бывает всегда, он знает, он читал.
Так что ж так муторно? что ж так тревожно, неуверенно? Что? Что такое? Отголоски рефлексии, эхо вины? Кодекс пораженчества? Да неважно, в принципе, но и вправду — а вдруг он ошибается, и многолетняя его работа, его каторга — пшик? Вдруг окажется, что формула, которой отдано двадцать лет — вся жизнь! — просто красивый фантик, пустышка, бесполезный набор символов и чисел? И Дзюба ошибается и канадцы его — купились на сенсацию и фанфары, филистерские феерические перспективы — что тогда? Что, если он проиграет? Все, до последней надежды? Пойдет по миру с обгоревшей тетрадкой и сушеной розой? Несостоявшийся триумфатор, опозорившийся гений. А мир — все такой же, презрительный, жестокий, а он — стар, гол, сир, убог, он — безнадежен. Потому, что нет у него больше двадцати лет, которые можно поставить на кон, нет друзей и любимых, которых можно было бы потерять, и вряд ли хватит пороха начать все сначала.
Но таковы ставки в этой игре; неясное вначале стало понятно потом — дорога полна красноречивых вполне и информативных указателей…
Неожиданная ярость ожгла, растолкала — что за сопли! Хватит трусить! Хватит юлить и прятаться за высосанные из пальца оправдания; у трусости нет и не может быть оправданий! Бояться — глупо, бояться непоправимого — глупо вдвойне, все непоправимое — неизбежно. Миллионы, миллиарды не задумываясь отдали бы все за возможность оказаться на его месте; он должен, он обязан сделать этот свой шаг, пусть даже и последний!
Тарновский и не заметил, что говорит вслух, громко, почти выкрикивая слова, постукивая ладонью по рулю.
— Черт побери, ведь, ты же никогда не был трусом! У тебя в руках величайшая тайна, тайна тайн, а ты все торгуешься, все переливаешь! Из пустого в порожнее! Придурок! Перестраховщик! — все скопившееся, сотни раз передуманное и переосмысленное соединилось, сложившись бесповоротной формулой: — Назад! В Город! Скорее в Город!
Мелькнуло слева озерцо каких-то огней, приняла, подхватила, вынесла упруго глиссада моста; разгоняя мощными фарами густеющие сумерки, Тарновский направил машину на восток, к разгадке и развязке.
Глава 11
ГЛАВА XI
Тарновский вошел во дворик старенькой, сплошь увешенной мемориальными (здесь, в период с такого-то по такой-то, жил и работал, — как будто все эти герои сговорились, или места другого не нашли, ей-богу) досками улочки. Ни один фонарь во дворике почему-то не горел и буйно разросшиеся кусты шиповника придавали ему вид мистический и одновременно разбойничий, казались чудищами из Кинговского «Сияния».
Он остановился, привыкая к темноте, осмотрелся — дворик был ему совершенно незнаком. И абсолютно безлюден и тих, только из открытого настежь на пятом этаже окна доносилась музыка, взрывы хохота, возбужденные голоса — наверно, именно там Коля и «вливается в коллектив», о чем ничтоже сумняшеся и поведал по телефону. И ведь сам позвонил, уже на подъезде к городу, когда не оставалось никакого люфта для маневра, когда отказываться, врать, придумывать что-то на ходу — нечего было и думать; опять-таки, кому это больше нужно, кто за кем бегать должен. Хотя, вообще-то, в практике их отношений — случай уникальный; несколько лет назад Тарновский легко заподозрил бы розыгрыш. Но слишком серьезным был голос друга, слишком серьезными и скучными сделало их время. Что ж, без всякого ханжества и конформизма — пусть резвятся другие, те, кто помоложе, их удел — дрейф, увядание. Ну, где же ты, Коля?
Может быть, подняться, засвидетельствовать, так сказать, почтение? А что? Пусть все видят — честен, лоялен, трезв. В друзьях — не абы кто, а их коллега, целый полковник, может быть — чем черт не шутит! — и зачтется. Не сейчас, не здесь, а потом, когда-нибудь. Косвенно, окольными путями, в случайном необязывающем разговоре, околовсяческом постскрипт-трепе с «самым верхом» (или на «самом верху»), к слову и без задней мысли скользнет, скользнет и запомнится, отложится характеристикой беглая реплика: да нормальный парень! дружок, кстати, новенького нашего, бывшего вашего, Кольки! Представляешь! как тесен мир! И — раз! Рассыплется и растает как дурной сон то самое обвинение, анонсированное Тамарой Михайловной, и потянется облеченно-властная холеная рука и вычеркнет его фамилию из черного списка, — ну и в самом деле, раз такое дело! — чего голову себе и другим морочить? время зря тратить?
Стоп! Уже занесший было ногу, Тарновский остановился. Э, нет, ребята! Да ну вас всех на фиг! Кто вас знает, самураев долбаных, что у вас там на уме! Вдруг у вас там тонкие расчеты разные, психологические этюды? Каша из Фрейда с Юнгом, архетипы и амбивалентности? Ага, сам пришел — значит, в доверие втирается, сволочь, обхитрить хочет. Значит, на карандаш его, в список подозреваемых! И это — как минимум. А как максимум — винтилово в духе старых добрых традиций, репрессивный зуд, конвертированный в комплекс оперативных мероприятий. Каких? Да Боже мой! Примут добры молодцы его да под белы рученьки, и отведут в темницу. А, может, и не отведут. Может, сразу в расход пустят. Пристрелят прямо тут, в кустах. В раже патриотизма и служебного рвения. А что? Формула известная: нет человека — нет проблемы. А, может, и вообще — все по-другому будет, значительно проще. У них там операция, конспирация, а тут он — «Колю можно?». И все, дальше — как у Жванецкого в знаменитой миниатюре, пертурбации-первертации, но его, Тарновского, все равно — в расход, от перемены мест слагаемых…
Хотя, судя по децибелам и контенту, вылетающим из окна, суровая чекистская жизнь уже не так сурова, и отдых у этих ребят такой же красноречивый и незатейливый, как и у подконтрольного большинства. Нельзя, конечно, проводить параллели и делать выводы, основываясь исключительно на социометрии корпоративных предпочтений, но… Из темноты, от последнего подъезда, совсем утонувшего в обилии растительности, донесся голос Коли; Тарновский напряг зрение и увидел пятно белой рубашки, призывно машущий рукав. Махнул в ответ, почти на ощупь, то и дело натыкаясь на кусты и спотыкаясь, пошел на голос. — Привет, — пятно поднялось навстречу, жар сигареты осветил лицо, и Тарновский увидел, что Коля улыбается. — А ты что, пешком?
Тарновский пожал протянутую руку. — Так сюда же не въехать, а, если въедешь, так не выедешь. — неизвестно отчего, будто икота, взялась, напала откуда-то тревога, отозвалась дрожью в руках, голосе. — Я тебя только по голосу нашел. Темно, блин, хоть глаз выколи! — о, Господи! он что? — оправдывается?
— Да наверно снова авария какая-нибудь. Как всегда. Не обращай внимания. — Коля говорил коротко, отрывисто, будто бросал камни, и Тарновскому показалось, что и он тоже нервничает. Чего-то опасается? дрожит? Дрожит! — страх взметнулся нетопырем, отдался в коленях. Отложился видением — бледное Колино лицо, рука с сигаретой в ознобе мелкого тремора. Показалось? Не может быть?
— Ну да, — словно во сне, Тарновский всматривался в Колино лицо, предчувствие беды, близкой и неминуемой вдруг схватило, навалилось, подмяло. Распахнутое окно с грохотом захлопнули, стало совсем тихо, жутковато; он попытался взять друга за локоть, вывести из темноты. — Может, найдем место посветлее?
— Да ты что! — Коля вырвал руку и в шутку перекрестился. — С ума сошел, что ли! Я специально здесь спрятался, в себя прихожу. После местного гостеприимства… — он посмотрел вверх, на прямоугольники окон, за которыми угадывались люди, движение. — Танцы начались, — уверенно сообщил он, — теперь мне туда уже точно нельзя. Нет, Саня, давай лучше здесь посидим, ты — единственное мое спасение. Или не жаль друга?
Тарновский вдохнул вечернюю прохладу, провел рукой по лицу. Вроде бы отпустило. Или нет? А, может, и не было ничего, просто день сегодня такой дурацкий, что-то кажется всю дорогу.
Он присел на скамейку, с наслаждением вытянул ноги.
— Ладно, все, не обращай внимания. Расскажи лучше, какие новости. Как это у цыганки: что было, что будет. Чем сердце успокоится.
Коля затянулся, аккуратно затушил сигарету об асфальт. Стало совсем темно.
— Чем успокоится? Ой, не знаю, гражданин Тарновский. Решается вопрос о возбуждении в отношении вас уголовного дела. По статье, как оказалось, вам уже известной. Материал у следователя по фамилии Героимов.
— Уклонение от уплаты? — Тарновского не узнал свой голос, мятый и бесцветный. И в самом деле — ужасный день! — Стандартное дело.
— Стандартное, — согласился Коля; неожиданно в его голосе послышалась издевка. — Только ответь мне, дорогой мой человек, почему сразу не посвятил в историю своих подвигов. А то я интересуюсь, весь такой из себя гордый и представительный, а друг-то мой, оказывается — рецидивист!
Тарновский стиснул зубы.
— Прости. Не успел. Да и по телефону… Что у них есть?
Коля хмыкнул, покачал головой.
— А есть у них, Сашенька, заявленьице…
— Чье? Коля пожал плечами.
— Да ничье. Аноним какой-то подбросил в ящик. Не знаешь, кто бы это мог быть?
Тарновский чуть не застонал. Наконец-то стал складываться пазл.
— Кажется, знаю.
Коли поперхнулся.
— Да? Тогда, может быть, со мной поделишься? Раз уж я здесь.
— Подожди, послушай, — и Тарновский рассказал об утреннем (Господи! как же давно все это было!) визите Костика. Мелькнула мысль о Тамаре Михайловне, о «верховной» угрозе, но что-то помешало, остановило (да и зачем? какое отношение?), он скользнул мимо, обогнул сквознячок, закончил: — Я и сам был не в курсе еще, когда звонил. А сейчас, когда сопоставил все… — он махнул рукой, словно говоря: «сам видишь, какие дела».
— Дела, — Коля закурил еще одну сигарету. — Ты сам-то как думаешь, что делать? Они, видишь, как хитро подобрались. Если б ДФР только, ну так и хрен с ними, договорились бы как-нибудь. А так… Слушай. Вообще это, конечно, глупый вопрос, но я должен его задать. Может, было уже что-нибудь в твоей практике похожее? Есть рецепты, технологии? А? — в твоей богатой практике?
Тарновский подавил раздражение.
— Такое — впервые. — он вздохнул. — Ладно, видно, придется с Костиком договариваться, Хотя, это, в принципе, и с самого начала понятно было.
— Договариваться или договариваться? — Коля внимательно смотрел на кончик сигареты.
Тарновский взглянул на него.
— Что?
Коля ухмыльнулся, покачал головой. Огонек сигареты описал замысловатую петлю.
— Да брось! Все ты понимаешь. Они не остановятся, пока не обдерут тебя как липку, — и ты, и я, мы оба это знаем. Тарновский в упор смотрел на друга, на правильный, жесткий профиль. — И что ты предлагаешь? Коля повернул лицо — на миг дерзко-насмешливое сменилось хищным, мелькнуло темное, страшное; в следующий момент он рассмеялся, ткнул в бок. — Да успокойся ты, ей-богу! Не хочу я никого убивать! Для того и спрашиваю — пока ситуация не вышла из-под контроля. Может быть, существуют какие-то иные способы решения проблемы? Упреждающие, так сказать. Короче, водятся за Костиком этим твоим грешки какие-нибудь? Только разная чухня типа асоциального поведения или безбилетного проезда здесь не прокатит, нужно что-нибудь посерьезнее. Что-нибудь убойное, расстрельное, наркота там, совращение малолетних, бесхозный труп на пустыре-даче? Знаешь, слышал, может быть, что-нибудь похожее? Тогда — самое время. Давай, жги, я — одно большое ухо…
Тарновский произнес тихо:
— Наверно, есть. Даже наверняка. Только я об этом не знаю ничего...
— А должен! — Коля решительно взмахнул рукой. — Сколько лет ты с этим Костиком знаешься? Вот то-то же! А он тебя — изучил. Героимов — тот самый следователь, если ты забыл, намекал, между прочим, что кроме заявления у него еще кое-какие «документики» имеются. Что скажешь?
Раздражение вырвалось, мутировало злостью, решимостью...
— Ладно, я понял. — он выпрямился, положил руки на колени, готовясь встать (вот встану и уйду, и гори оно все синим пламенем!). — Сам разберусь. Как-нибудь. Ведь я же — рецидивист.
В воздухе раскорячилась пауза. Ночь нависала звездным небом, черная, необъятная, угрюмая. На плечо легла рука друга.
— Да ладно тебе! С чего завелся-то? Ну, прости, прости, наехал по инерции — с моей работой-то… А ты и раскис... — Коля говорил негромко, уверенно. — Ты это — давай бросая свою мерихлюндию, придумаем что-нибудь. На крайняк Героимовым этим займемся, операцию «чистые руки» устроим. Не хотелось бы, конечно, шумиху, но раз такое дело… — А сейчас-то что делать? — Жить! Работать! Спокойно, не дергаясь. Если случится что нештатное — сразу ко мне. В любое время. А я… Мне пару дней надо, чтобы этого Костю в оборот взять.
— А ДФР?
— А что ДФР? — Коля снова ухмыльнулся (кольнуло, неприятно). — Если я правильно понял, тебе — не впервой. Вот и сходи, расскажи, что знаешь. Чего не знаешь — не рассказывай. Я замолвлю, конечно, словечко, но дальше — сама-сама…
Тарновский нашел его руку, сжал.
— Ясно, Ник, спасибо тебе. Выручаешь меня.
— Не булькает…
— Давай ко мне на выходные, я ведь один сейчас.
— Созвонимся…
Они сидели рядом, раскинув руки по спинке скамейки, касаясь локтями друг друга, молча смотрели в небо.
— Луна полная, — вдруг мечтательно сказал Коля, — сейчас бы любви, большой и платонической… — он повернул голову к Тарновскому. — А ты хотел бы влюбиться? Ладно — я, тупой служака, но ты-то у нас — романтик и поэт. Или ты уже иссушен жизнью?
Забрезжили смутным облачком воспоминания, неизбежность объяснения нависла косой тенью. Нет! только не сегодня!
— Э, да ты, ваше благородие, нарезался! — Тарновский встал, подал другу руку.
Коля тоже встал, стоял перед ним — сильная шею в свободном вороте, широкая грудь, разлет бровей, и предчувствие несчастья снова навалилось, обрушилось, тело сжалось, словно ожидая удара. Видимо, что-то в лице его изменилось, потому что Коля растерянно и беспомощно улыбнулся, шагнул к нему, будто желая поддержать, подхватить; сквозь грохот сердцебиения, сквозь искреннее «Ты чего?», изломанное и обесцвеченное тугим растром темноты, заскользило по грохочещему желобу суматошное, выморочное.
«Нервы — ни к черту! Да что же это со мной такое?!»
Словно из бездны, выплыло, качнулось лицо друга, глаза, тревожные, требовательные.
— С тобой все нормально? Как чувствуешь себя? Эй!
— Нормально, нормально, Николя, — забормотал Тарновский, — измучился я сегодня совсем, понимаешь… День сегодня такой, долгий, неуклюжий…
Все плыло перед глазами, он неловко пожал протянутую руку, грузно побрел к выходу. Коля пошел за ним, вышел на улицу, смотрел вслед; уходя за поворот и обернувшись, Тарновский увидел его одинокий ссутулившийся силуэт…
Тарновский остановил машину через несколько кварталов, долго сидел, молча, не шевелясь, успокаиваясь. Мысли скакали белками — хорош триумфатор, нечего сказать! Не хватало только в психушку загреметь — очередной изобретатель машины времени! Или вечного двигателя… В любом случае, ехать сейчас домой — невозможно, противопоказано — больному, перепуганному, в пыльное сумрачное одиночество. И вообще. Слишком мелок он сейчас, непрезентабелен для великого, делать открытие в таком состоянии — нет, не так он себе это представлял. Он прислушался к себе — снова страх? фальшь? Где-то далеко продолжал ухмыляться антипод: ах, да! без шампанского и белого, дивного покроя фрака открытия просто немыслимы…
Мелькнуло конформно: а, может — в офис? совсем рядом, буквально в двух минутах! Тарновский представил себя в любимом кресле, за любимым столом, с чашкой кофе листающим воспоминания: вокруг — никого и только он один, томный, меланхоличный (…грусть моя светла…) в этом склепе теней, виртуальном акрополе ностальгии. И в самом деле — а что, если? Мыслишка, конечно, так себе, сомнительная, но чем черт не шутит? Может, и попустит?
Через пару минут Тарновский уже входил в здание. Отсутствие вахтера, темнота в его каморке не смутили и не насторожили — что еще делать на посту, если не спать? Он подошел к главной комнате, достал ключи, и тут только заметил полоску света под дверью. Оля? Не поздновато ли? Он открыл дверь, заглянул — Оли не было. Компьютер на ее столе работал, лежали какие-то раскрытые папки, ведомости, номера «Налогового вестника» — нормальный рабочий беспорядок. И снова выплыла, кольнула тревога, Тарновский отогнал ее: глупости, все — глупости, Оля где-то здесь, отлучилась на минутку. Жаль только, поностальгировать не получится.
Тарновский вышел, спустился вниз, в маленький коридорчик, ведущий к его кабинету. Здесь тоже горел свет, поэтому Олю он увидел сразу.
Сначала он увидел ее ноги, неуклюже согнутые в коленях, гладкие и ухоженные, как у куклы. «Почему у куклы? Разве Оля похожа на куклу?». Нет, но вот ноги ее, болезненно неуместные в строгом прямоугольнике дверного проема, обнаженные — прямо из-под сбившейся вверх коротенькой юбочки, нелепой и нестерпимо вызывающей сейчас, здесь, в мучительно повисшем электрическом безмолвии. Он никогда не обращал внимания на ее юбочки, оказывается, они у нее были коротенькими. Коротенькими, как у куклы. Сломанной, брошенной зачем-то прямо ему на порог.
Надо было бы остановиться, но тело механически продолжало двигаться; сделав несколько шагов, он увидел все.
Оля лежала, неловко подвернув под себя руку, под ней растеклась большая лужа крови, уродливым пятном осевшая на ковролине. Ступая аккуратно, стараясь не попасть на страшное пятно и не задеть Олю, Тарновский склонился над ней, наткнулся на страдальческий оскал застывшего лица, остановившийся, неживой (как у куклы?) глаз; из приоткрытого рта тоненькой змейкой выбежала и застыла темная струйка.
Гребень в Олиных волосах, так изящно нарисовавший радугу вот на этой самой стене сегодня утром, теперь потух, и только сейчас, рассмотрев в искусственном желтом свете его тусклый блеск, Тарновский понял, что Оля мертва. «Мертва? Но как? Она — убита. Да-да… Убита…».
Он смотрел на ее тело, такое маленькое, хрупкое сейчас, когда она лежала, и не мог отыскать в голове ничего, хоть чуть-чуть похожее на связную мысль. Не было ни страха, ни ужаса, ни жалости. Не было ничего. «Это у меня шок», — догадался он, — «это шок, так бывает. Но надо же, надо же что-то делать. Ведь, что-то же делают в подобных случаях…»
Негнущимися пальцами он потащил из кармана телефон, набрав нужные цифры, чужим, хриплым голосом проговорил: «Милиция? Убийство…»
Глава 12
ГЛАВА XII
Было позднее утро, стрелки замерли где-то на северо-западе циферблата, и сейчас, с высоты прожитой ночи вчерашний день казался сновидением, планы — наивными абстракциями.
Уже несколько часов Тарновский находился в здании РОВД, ожидая окончания утренней планерки, ловя, примеряясь, подстраиваясь к незнакомому ритму чужой жизни. Наблюдая за снующими мимо милиционерами, вслушиваясь в сообщения громкой связи — кого-то куда-то вызывали, искали, требовали, — его собственная жизнь осталась где-то в стороне, тихо там угасала, забытая, потерянная, просыпаясь иногда телефоном в кармане, и он, не глядя на номер, сбрасывал ее обратно. Болела голова, ломило виски, и он прикладывал разгоряченный затылок к прохладной стене; когда ему казалось, что стена нагрелась, пересаживался на стул рядом и начинал все заново. Состояние апатии, пришедшее на смену нервному шоку, опустошило, обезволило, мыслей, эмоций не было никаких, одна только хмурая, серая, безнадежная усталость, мучительное затяжное похмелье.
Всю ночь он провел в офисе, наблюдая «следственные мероприятия», не в силах избавиться от ощущения чуждости происходящему, его противоестественности и нереальности. В то же время отчетливо понимая, что все вправду и всерьез, и он — действующее лицо, исполняет какую-то свою роль, пока еще неясную, но тягостную, неблагодарную, засевшую в сердце анонимной занозой. Лица присутствующих были серьезны и сосредоточены, они переговаривались друг с другом вполголоса, обменивались сухими отрывистыми фразами, болванками профессионального сленга — многое было непонятно, и от этого чувство потерянности, несовпадения, сиротства только усиливалось.
Тарновский никогда не был в подобной ситуации, не мог даже представить себе такое. Все его контакты с криминалом сводились к просмотру ленты новостей, механическому и индифферентному считыванию информации; иногда фантазия сооружала вдогонку иллюстрации, моментальные ситуативные макеты — на этом все и заканчивалось. Все было где-то далеко, не с ним, не в его мире, все было косвенно и абстрактно. Теперь же каток прошелся по нему самому, по его чистенькой ухоженной лужайке, и он с ужасом, с отвращением наблюдал черный безобразный след. Хотя когда-то в юности он обожал детективы, зачитывался жадно, самозабвенно — пища и гимнастика для ума, дидактическая оцифровка интуиции; навыки выстраивания логических цепочек, причинно-следственных связей, картотека психотипов — все оттуда. В принципе, то же самое могла дать и любая другая литература, но в детективах все было сжато, укрупнено, акцентировано, — вкупе с элементом интриги, наративом скорого и обязательного торжества истины действовало эффективно и безотказно. Воспоминание плеснуло ностальгией, ресентиментом, он встряхнулся, попытался собраться, воскресить прежнее-забытое-изжитое, юношескую когнитивную похоть, но все терялось, все тонуло в расфокусированном растре восприятия — там, где еще недавно звенела высота ясного и холодного, плескалась мутненькая предательская жижа. Вины, слабости, надежды. Стремления препоручить, положиться, довериться — сейчас, здесь, на этой изуродованной лужайке он не мог быть вершителем и героем, ему было уготована совсем другая роль. Жертвы, свидетеля, подозреваемого, да кого угодно, но только не героя. А сюжету требовался именно герой — именно ему, ему и никому другому Вселенная вручит оперативный карт-бланш и функциональный иммунитет, именно его протащит сквозь тернии сомнений и ошибок к звездам истины. Напоследок, разумеется, отравив сладость победы горечью разочарования, потери, фатального знания, — ну, так это всегда так, неотъемлемая часть сценария, роли. И — только потом. А пока, сейчас — свято место пусто не бывает! — он придет, он появится, он обязательно появится! Он не может не появиться! И вот тогда только спадет камень с души, и сойдет муть, и снова можно будет становиться умным, трезвым, сильным. Ироничным, быть над и вне. А пока… Ну, где же он?! Время от времени Тарновкий ловил на себе любопытные взгляды, подходили какие-то люди, в форме, в штатском, спрашивали о чем-то, опять уходили, и он не мог запомнить ни одного вопроса, ни одного лица — все это были не те, не так, не о том. Олин бойфренд, которого зачем-то вытащили из постели, Екатерина Михайловна, упавшая в обморок при виде тела, покрытого простыней, владелец здания, приехавший едва ли не быстрее наряда, и, судя по всему, чувствующий себя в этой зловещей суматохе как рыба в воде — все они были лишь фоном, шумом, декорациями; он плыл, флуктуировал в интуитивном слепом мороке…
И только перед самым рассветом — окна налились прозрачной матовостью, тени на лицах и предметах легли глубже, контрастнее — появился тот, кого он ждал: молодое дерзкое лицо, немного уставший, немного раздраженный, презрительный и независимый; сразу сделалось зябко, горько, легко, захотелось заплакать. Жадно, лихорадочно Тарновский вертел конструции фраз, моделировал мизансцены, примеряясь сблизиться, скоммуницировать, но тут появился Володя, и, повинуясь другой, необъяснимой и доминантной логике, Тарновский вышел с ним во дворик. В первую минуту даже не поняв, чего хочет от него заместитель — слова, смыслы, понятия перепутались, подменились, с трудом, торопливо, сбиваясь, он расставлял все по местам. Как инструктировать людей? Что и кому говорить? Что делать? Что, вообще, дальше? Житейская рассудительность и здравый смысл поразили, разбудили, хлынули отчаяние, страх; прижавшись лбом к шершавой неровности стены, судорожно глотая вязкий, густой воздух, он набирал Колю, торопясь, не попадая в номер, задыхаясь, рассказывал о произошедшем, словно в детстве, жалуясь маме на обидчиков. Но это была последняя вспышка, последний всплеск, вслед за этим ушло, отодвинулось куда-то все; съежился и растаял сон, до сих пор дрожащий где-то в глубине горькой и щемящей нежностью. Он замкнулся, так ничего и не смог сказать заместителю, на все вопросы отвечая сумбурно и невпопад. А немного погодя его увезли в РОВД, оставили в коридоре и попросили подождать. И вот, прошло уже два часа, не меньше, а он все еще сидел здесь, измотанный, разбитый параличом бездействия, абсолютно равнодушный к дальнейшей своей судьбе…
Раскрывшаяся в конце коридора дверь брызнула потоками ярчайшего утреннего солнца, выпустила в сумрак коридора нескольких человек, — в раскатах громкого разговора, смеха, шумные, победительные, всевластные, они были похожи на Богов, спустившихся с Олимпа, снисходительно и непринужденно снизошедших до смертных. Дверь кабинета затворилась, разговор и смех стихли, рассыпались, коридор опять погрузился в полумрак. Смутно колышущийся чьим-то силуэтом, дробящийся ритмом быстрых шагов, — это — к нему, это — за ним! Ожидание вытянулось пульсом, тоненьким, лихорадочным пунктиром, шаги приблизились, и он увидел того, из ночи, с дерзким и бледным лицом, встал навстречу. Встал так, будто преклоняя колено, принося присягу; ничего не подозревающий незнакомец (Бог? Герой?) как ни в чем не бывало открыл одну из дверей, сделал пригласительный жест.
— Прошу!
Тарновский вошел и увидел небольшую комнатку, столы, составленные друг к другу, старенький потрепанный диван, холодильник, два сейфа и вешалку с висящей сиротливо милицейской фуражкой. Незнакомец раздвинул шторы, и солнце хлынуло в комнатку, обнаружив толстый слой пыли на поверхностях, он украдкой попытался смахнуть ее, чертыхнувшись, отряхнул руки. Чтобы скрыть смущение принялся собирать, складывать какие-то папки, документы. Не поднимая взгляда, не прекращая бумажной возни, буркнул: — Присаживайтесь, — скользнули и пропали нотки иронии, раздражительности, вспыхнуло и растаяло чувство общности, родства; взгляд, острый, умный полоснул пристальностью, холодом. — Как себя чувствуете, Александр Валерьевич? Врача не требуется? Такая нервная ночь…
— Нет-нет, спасибо, — Тарновский покачал головой.
— Хорошо, — взгляд съежился, подернулся безразличием,— тогда давайте знакомиться. Я — следователь по особо важным делам, майор милиции Андриевский Александр Станиславович. Буду, как вы понимаете, расследовать это дело.
Александр Валерьевич, — голос Андриевского звякнул официальным, заставил сосредоточиться, всмотреться, — хочу, чтобы вы сразу поняли всю серьезность происшедшего. У вас в офисе произошло убийство, тяжкое преступление против личности. Очень вызывающее, резонансное, и уже взятое, — он вздохнул, — на контроль руководством. Даже поставлен в известность министр. Я это к тому, чтобы вы понимали: нами будут предприняты абсолютно все меры для раскрытия этого преступления и поимки преступника или преступников, если их было несколько. Это понятно вам, Александр Валерьевич?
Тарновский утвердительно кивнул. Для чего он все это говорит? Чтобы успокоить, испугать?
Будто смутившись его взгляда, Андриевский отвернулся к окну.
— В связи с этим, — голос его зазвучал глухо, монотонно, — хотел бы попросить вас не скрывать никаких сведений, которые могут представлять интерес для следствия. Более того, вы даже обязаны предоставлять их, умышленное сокрытие влечет уголовное преследование — это понятно? Итак, может быть, хотите прямо сейчас сделать какое-нибудь заявление? Признание? — он повернулся Тарновскому и смотрел ему теперь прямо в глаза.
«Признание? Он что — подозреваемый?».
Тарновский отрицательно покачал головой.
— Ну что же, тогда все по порядку, — сказал Андриевский сухо, словно Тарновский обидел его чем-то, — назовите свои фамилию, имя и отчество…
Допрос длился уже третий час, и напоминал нечто среднее между игрой в прятки и партией в шахматы, впрочем, наверно, как и все другие допросы. Изначально предполагаемый (и предложенный) формат fair play, искренной, по душам беседы был отвергнут Тарновским немедленно, отвергнут поспешно, неуклюже (слишком поспешно, неуклюже!), — чересчур уж фонило фарсом, фальшью, интервенцией в душу; неожиданно он почувствовал себя раздетым догола, стоящим на продуваемом всеми ветрами мартовском зыбком, слякотном серой оттепельной кашей льду. Оказалось, он — уязвим, безоружен, беззащитен, оказалось, ему есть, что скрывать. Вопросы, самые простенькие вроде бы, вроде бы самые невинные скрывали ловушки и каверзы, грозили вскрыть сейфы со скелетами, обрушить с таким трудом выстроенный нравственный раек. Вынести сор, грязное белье, то, о чем и думать боялся, в чем боялся признаться даже самому себе. Имена, события, лица плыли и кружились в конвенционной зыбкой круговерти, тащили шлейфы тайн и background'ов, он понимал, что поступает глупо, неправильно, невзросло, понимал, но ничего поделать не мог. Скользя, проваливаясь в трясину лжи во благо и меньшего зла, чувствуя себя лягушкой, распятой на столе вивисектора. Закладывая (да и черт с ним! вывезет кривая!) фундамент подозрения и неприязни, будущей нарративной драмы. Впрочем, Андриевский не выказывал кровожадности (прием такой?) и не упорствовал; всякий раз наткнувшись на стену, отступал, храня в глазах (умный, черт!) иронию и невозмутимость, тонкую (ох, и наплачешься ты, Тарновский!), едва заметную усмешку. Они вдвоем плясали на этом льду, только у него это получалось лучше, легче, он разыгрывал свою партию умело и уверенно (герой все-таки!), каждым ходом, каждым вопросом урезая зону комфорта, выталкивая на свет, в область конкретики, ясности и фактажа; ничего не оставалось, как врать и врать, недоговаривать, наслаивать, усугублять. Отступать. Неловко разъезжаясь, кое-как сохраняя мину и равновесие, вглядываясь в лицо напротив: не заметил? прокатило? А Андриевский все спрашивал, и спрашивал, его интересовало буквально все, даже, казалось бы, не имеющее никакого отношения к делу; все так же юля, спотыкаясь, петляя, ненавидя себя, Тарновский пятился, прятался, лгал. Делая ошибки, оставляя за спиной пустоты и пробелы, искательно-готовно (грубая работа!) бросая кости общедоступного, лежащего на поверхности. Хронометраж, Костика, поездку, имена и телефоны; Дзюба, «Волга», разговор с Тамарой Михайловной, встреча с Колей автоматически остались за кадром, скелетировались в каком-то одном из бесчисленных шкафов. И снова Андриевский ничем не выдавал эмоций (ох, и наплачешься!), снисходительно, чуть брезгливо принимал и систематизировал оставленное, вполне профессионально (курсы стенографии?) набирая текст на клавиатуре ноутбука. Иногда прерывался, задумывался, видимо, пытаясь сформулировать мысль, и тогда одновременно со злорадством Тарновский чувствовал неловкость, мучительное желание помочь — скорей! скорей бы все закончилось!
Впрочем, все когда-нибудь заканчивается, вопросы выхолостились, стали односложными, прямолинейными. — Александр Валерьевич, имеется ли у вас какое-либо огнестрельное оружие? Состоите ли в обществе охотников? Производили ли выстрелы в последние 24 часа?
— Нет, не имеется, не состою, не стрелял.
— Александр Валерьевич, это вы убили Ольгу Васильевну Власову, своего главного бухгалтера?
Тарновский оторвал взгляд от узора на ковре под ногами, посмотрел на следователя. Лицо того было невозмутимым.
— Нет, не я, — он не смог скрыть раздражения в голосе, но это было лишь эхом, обрывком задушенного: «Это не я! Не я! Не я!»
И опять все та же маска невозмутимости, щелканье клавиш, задумчивый взгляд в монитор. Андриевский еще несколько минут набирал что-то, уже не задавая никаких вопросов, и Тарновский понял, что допрос закончен, остались только кое-какие мелочи, формальности. И, действительно, принтер на столе ожил, заскрипел, начал выдавать один за другим листки с текстом.
— Читайте, — следователь собрал листки, пробежав взглядом, передал Тарновскому, — внимательно читайте.
Вслед за этим откинулся на спинку стула, потянулся, вытянув руки в стороны. Не поворачиваясь, будто почувствовав удивленный взгляд Тарновского, ответил:
— Устал за ночь, а еще трех человек по вашему делу допрашивать. Когда я уже высплюсь? — он открыл глаза, царапнул Тарновского неожиданно колючим взглядом. — Вы читайте, читайте. Если есть замечания какие-нибудь, дополнения, ну, или там, ошибку заметите — не стесняйтесь, внесем, поправим.
Внесем, поправим… Тарновский всматривался в текст, буквы прыгали перед глазами, складывались в слова, слова — в ткань бессвязного, невнятного смысла.
— Я не понял главного, — он старался говорить спокойно, даже иронично, — я для следствия кто, подозреваемый, свидетель, или как?
— Или как, — Андриевский улыбнулся, сел ровно, — в любом случае, прошу вас не покидать города в ближайшее время без особой на то необходимости. Ну, а если таковая возникнет, — он пошарил глазами по столу, подвинул Тарновскому визитку, — вот мой телефон, ставьте в известность, пожалуйста. Кстати, это же касается и того случая, если вспомните что-нибудь по делу. Любая информация важна для следствия.
Тарновский не смог скрыть… – чего? вот чего, спрашивается? Раздражения, разочарования, недовольства?
— Подписка… Значит, все-таки — подозреваемый…
Андриевский хмыкнул.
— Говорите, как бывалый, можно сказать, как рецидивист. Да, подписка о невыезде. А что вас не устраивает?
Тарновский вспомнил Дзюбу, канадцев, едва удержался, чтобы не рассмеяться. Мелькнула мысль, смутная и взбалмошная — отблеск далекого благополучного вчера.
— А если вдруг мне понадобиться уехать? Очень?
Андриевский чутко следил за его лицом.
— Куда, например, — он вежливо склонил голову набок.
— Ну, например, в Канаду… — Тарновский впился взглядом в лицо следователя.
— В Канаду? — протянул Андриевский, и в этом его развальце ясно слышалась издевка. — Ну, это — вряд ли. — на лице его появилось упрямство, язвительная и злорадная досада.
Тарновский почувствовал подступающее — и все-таки! — раздражение.
— Хорошо, давайте начистоту, — он заговорил быстро, решительно. — Вы меня подозреваете. Нет-нет, не отрицайте, я знаю: вы меня подозреваете. Воля ваша, но ответьте тогда на один вопрос: зачем мне убивать своего главбуха, бухгалтер — не последний человек в любой организации, уверяю вас! У меня коллектив, у меня объекты, куча смет, актов, договоров, накладных. Кто этим сейчас будет заниматься? И потом, чтобы убить, надо же мотив какой-нибудь. Ну, там, месть, ревность, неприязнь, в конце концов. А этого не было! Этого ничего не было! Этого не могло быть! У нас с Власовой были исключительно ровные, рабочие отношения. Я — бизнесмен, черт возьми, а не убийца!
Андриевский слушал его, не перебивая, на губах играла улыбка. Внезапно улыбка исчезла.
— Все? — голос его не предвещал ничего хорошего. — Хотите начистоту? Извольте. Убита женщина, а преступник — как говорил Жеглов — разгуливает на свободе. Поймать его — моя задача, и я буду выполнять ее всеми доступными мне законными способами. Вы дали показания, я их обязан проверить. И я буду проверять их, буду проверять еще много других показаний, сопоставлять, составлять, восстанавливать картину происшедшего. До тех пор, пока не станет ясно, как случилось, что женщина оказалась убитой, убитой и лежащей на полу офиса. Заметьте, на полу вашего офиса! — по лицу его прошлась судорога. — И мне плевать на все ваши проблемы, договора и сметы. И даже на Канаду вашу, и даже на вас, глубокоуважаемый Александр Валерьевич! И если бы не позвонили моему шефу ваши друзья, сидели бы вы у меня сейчас в камере, пусть и невиновный, зато задержанный по делу. Так мне начальство хотя бы меньше шею мылило и не мешало работать. Так что, скажите спасибо, что под подписку уходите, а то… Канада!.. — Андриевский фыркнул, покрутил головой, сразу сделавшись похожим на легендарного Сухова. — Я надеюсь, это не требует дополнительных пояснений? — и, не дожидаясь ответа, как ни в чем не бывало: — Ну вот, в принципе, и все. Ваш пропуск, держите. Еще раз напоминаю: я всегда должен знать, где вы находитесь.
Тарновский не помнил, как оказался на крыльце — скользнули мимо сумрачные коридоры, лязгнула за спиной стальная тяжелая дверь, и весенний день обрушился на него всей силой своего могучего великолепия. Словно вырвавшийся из ада, растерянно и завистливо смотрел он на машины, несущие на глянцевых боках блики солнца, на людей, чем-то занятых, куда-то спешащих, знать не знающих о смерти, убийствах, ревниво остро чувствовал свое несоответствие, неправильность, несостоятельность. Надо было срочно что-то предпринимать, пробиваться обратно в этот прекрасный ужасный самовлюбленный мир, стремительно убегающий поток целей и возможностей. Он обязан вернуться, у него просто нет выбора!
И с чего-то надо начинать. Ага! Ну, конечно — ванна, кофе! Надо ехать домой! Домой! — при мысли об этом все тело заныло истомой, сладко и требовательно, он вытащил телефон, напряг память: кого набрать? может, такси?
Ого! Звонков — целая прорва. Это для него сегодняшнее утро — чистилище и кошмар, для всех остальных, похоже, оно вполне себе деятельное и плодотворное. Вот кто-то особенно настойчивый — звонил аж семь раз. Номер не то, чтобы известный, но где-то уже попадавшийся, успевший осесть в памяти. Телефон вдруг завибрировал, ожил в руке, определив именно этот набор цифр; Тарновский вздрогнул, неожиданно для себя принял звонок.
В трубке вкрадчиво шелестел уже знакомый уже голос.
— Александр Валерьевич? Здравствуйте! Беспокоит следователь Героимов, ДФР. Это я звонил вам вчера. Мы договаривались встретиться сегодня в девять…
Тарновский мысленно чертыхнулся. Слетелись вороны!
— Но… — начал было он, голос перебил его, металлизировался настойчивостью.
— Я знаю, знаю обо всем, узнал из сводки. А вы сейчас, простите, где находитесь? — голос окреп, стал непреодолимо бодр и напорист. — Я, конечно, понимаю, вам надо бы отдохнуть. Но, если вы еще у РОВД, может, есть смысл заглянуть и ко мне, это ведь рядом? И покончили бы разом со всеми этими формальностями, и гора с плеч. Ну, так что скажете?
Мысль заметалась где-то между горячей ванной и удовлетворением от выполненного долга. Что выбрать?
Голос в трубке напомнил о себе.
— Алло, Александр Валерьевич, где вы?
— Через пару минут буду, — коротко ответил Тарновский.
Глава 13
ГЛАВА XIII
Следователь Героимов оказался высоким, худощавым, лет тридцати пяти, с узким лисьим лицом и небольшими, глубоко посаженными глазками. Видимо, он действительно ожидал Тарновского, потому что встретил прямо у окошка дежурного, сократив, таким образом, церемонию приема до минимума.
Тарновский шагал по темным коридорам, словно старых друзей, приветствуя знакомые двери, в очередной раз удивляясь цепкой всеядности памяти. А он-то, чудак, думал, что забыл, что выбросил все эти воспоминания из головы, ан нет — все живо, все стоит перед глазами, будто было вчера. Бесконечные допросы, следователи, сменяющие друг друга, как в эстафете, казенное однообразие лиц и кабинетов — в свое время Тарновский бывал здесь чуть ли не каждый день, всякий раз ожидая ареста и камеры, и каждый раз с удивлением глядя, как следователь хмуро подписывает его пропуск. Уклонение от уплаты налогов — черная метка для целого поколения бизнеса, словно слепой щенок, брошенного временем в бурные волны новой жизни.
Впрочем, вся эта спекулятивно-фискальная история была для Тарновского скорее ширмой, прикрытием. Возможностью маскируясь жадностью и стяжательством бросить вызов власти, ее лицемерию и пошлости, хоть так, но пройти по краю, потрепать тигра за усы. Впрочем, со временем острота ощущений притупилась, сошла, как ребенок, переросший свою болезнь, Тарновский понемногу остыл, стал прозорливее, мудрее. Подросший бизнес предполагал прозрачность и ответственность, вступавшие в непреодолимые противоречия со всякого рода рисками и комбинациями; оставались еще кое-какие грешки, но они были скорее исключениями, недоразумениями. Камнями на шее, и он абсолютно искренне готовил (вот разгребусь немного с делами, тогда) явку с повинной, готовился быть наказанным и забыть, и наверняка так и случилось бы в самое ближайшее время, но события опередили его, — и вот он снова в этих коридорах, у этих дверей…
Он сел на предложенный стул, осмотрелся. Не таясь, спокойно-насмешливо наблюдая за изображающим крайнюю занятость следователем. Делающим вид, что ищет что-то, роющимся в каких-то бумагах (все из одного инкубатора!), перекладывающим их, роняющим, снова собирающим, бегающим глазками и шепчущим под нос что-то невразумительное. Так продолжалось несколько минут; так ничего и не найдя (во всяком случае никак этого не декларируя), Героимов оставил поиски, подвинул к себе ноутбук, решительно (сняла решительно) вздохнул и поднял взгляд на Тарновского (ну, вылитый хорек!).
— Александр Валерьевич, вы, наверно, в курсе, зачем вы здесь?
— Нет, а должен? — Тарновский и не думал скрывать иронию.
«Так я тебе все и выложил, придурок!»
— Что, и предположений никаких нет?
В другое время Тарновский безусловно и даже с удовольствием поиграл бы с этим пионером, но сейчас он хотел только одного — отдыха. Горячая ванна и чашка кофе вожделенным фантомом ежеминутно проплывали перед глазами, и он ужал свой сарказм в лаконичное «нет».
Глазки следователя прищурились.
— А ООО «Импэкс» — такое название вам что-нибудь говорит?
— Ничего не говорит.
— А как тогда вы объясните, что между вашей фирмой и ООО «Импэкс» существует договор? — глазки блеснули торжеством. «Вот клоун!».
— Ну, значит, был заключен, раз существует.
— Подождите, как же так? Вы же только что сказали, что не знаете фирмы с таким названием.
— Сказал.
— А откуда же договор?
— Не знаю.
— Но вы же сами только что…
— Не знаю.
Глазки следователя споткнулись о ласковый взгляд Тарновского, потухли.
— То есть, вы хотите сказать, что…
— Да, именно это я и хотел сказать. Я не помню, что подписывал договор с этим «Импэксом», скорее всего, просто подмахнул не глядя. Таких договоров проходит по десять штук в день, я не обязан помнить все.
Героимов откинулся на спинку стула, усмехнулся.
— Но подпись свою отрицать не будете?
Тарновский пожал плечами.
— Бог с вами, зачем же. Только сначала хотелось бы взглянуть на нее, да, кстати, и на сам договор. Надеюсь, вы подготовились к встрече?
С видом фокусника, извлекающего из шляпы кролика, Героимов достал из стола файлик с документами, вытащил оттуда несколько листков, с медовой улыбочкой положил перед ним. Тарновский почувствовал, как пересохло во рту — вместо копии он держал в руках свой, «МегаЛинковский» экземпляр, с аккуратно проставленным Олиной рукой и выделенным ее же любимым салатовым фломастером, номером; ему даже показалось, что он узнает следы родного дырокола, пробившего отверстия для скоросшивателя. Откуда он здесь, черт возьми?!
— Ну? Ваша подпись? Подтверждаете? — Героимов явно наслаждался произведенным эффектом. На лице сияло торжество, мышиного цвета глазки победно поблескивали.
— Откуда это у вас? — Тарновский кивнул на договор. — Как попали к вам эти документы?
Голос Героимова сделался вкрадчивым.
— А попали ко мне эти документики вместе с заявлением некоего гражданина, пожелавшего остаться неизвестным…
Тарновского передернуло.
— Анонима, — он и не думал скрывать презрение. — Давайте называть вещи своими именами
— Анонима, так анонима, — Героимов пожал плечами, — дела, ведь, это не меняет. Кроме того, анонима, радеющего, так сказать, за интересы родины. Улавливаете суть?
Тарновский пытался собрать воедино рассыпавшиеся мысли и не смог. Мельтешило белесой крупкой, тянуло бездной катастрофы.
— В общих чертах.
— Так вот. Появились у меня на столе эти документики, Александр Валерьевич, — Героимов говорил нарочито приветливо, улыбчиво, заученным движением выравнивая бумаги в стопке, — уже с резолюцией моего начальника. Приказывающего мне с этим делом разобраться, и если факты подтвердятся… — он состроил многозначительную гримаску.
— Как интересно.
— Да, да, представьте себе, возбудить уголовное дело. Ну, если, конечно, факты подтвердятся. — Героимов жеманно улыбался, отложил в сторону аккуратно собранные бумаги. Сейчас он был похож на школьника, ответившего урок и ждущего похвалы. — Вот я и позвал вас, Александр Валерьевич, для того, чтобы услышать ваши пояснения — живая эта фирма или очередная прокладка. Да, что мне вам объяснять! Вы же человек бывалый, можно сказать, акула…
Время уходит! Надо контратаковать, черт возьми!
— Я не понимаю, какой интерес может вызывать прошлогодний контракт, пролонгированный просто автоматически. И почему решается вопрос о возбуждении уголовного дела только по эпизоду уклонения от уплаты налогов? Почему вас не интересует, как попал частный контракт, подлинник в чужие руки? Насколько я понимаю, перед вами лежит готовый материал для возбуждения дела о хищении, нарушении коммерческой тайны и так далее. Целый букет статей!
— Согласен с вами абсолютно, уважаемый Александр Валерьевич, — голос Героимов просто источал елей, — но я, ведь, не могу возбудить дело просто так, без заявления, к тому же, это не наша епархия. Однако, вашими стараниями мы подошли к главному, — следователь напустил на себя значительность. — Я надеюсь, вы понимаете, что без участия работника бухгалтерии эти документы не могли быть похищены и вынесены из вашего офиса? Конечно, это мог сделать кто угодно, любой, но, согласитесь, знать какой документ, в какой он находится папке — в компетенции всего нескольких человек, а именно — делопроизводителя, секретаря, главного бухгалтера; участие последнего наиболее вероятно. Кроме того, на бумагах не заметно следов спешки, обычной для похищения — смотрите, извлечены аккуратно, не торопясь, нигде ничего не надорвано, края не смяты. Ну, согласитесь — наверняка главбух.
Тарновский выдохнул, процедил сквозь зубы:
— Дальше.
— А дальше напрашивается вопрос: а не причастен ли господин директор к смерти Власовой Ольги Васильевны, так его подставившей? И по времени все совпадает, и с мотивом все в порядке… Так как? Что скажете, Александр Валерьевич?
Звенящая тишина обрушилась, оглушила, взгляд сфокусировался на тщедушной фигурке человечка, выговаривающего беззвучные слова, что-то перебирающего на столе тонкими, длинными, похожими на сухие ветки пальцами. Сердце лопнуло в ушах, багровая муть застлала глаза, и вот уже человечек лежит на полу, поверженный, растоптанный, лицо искажено страданием и болью, в безумном крике раскрыт рот — отвратительные розовые десны, кровоточащие осколки зубов, толстый лепесток языка...
Неведомо откуда взявшаяся жалобная флейта вкралась, вплелась, нарушила, разрушила; страшный образ поблек, растаял. Тарновский втянул в легкие воздух, будто сквозь туман, увидел перед собой съежившегося в кресле, невзрачного человека с желтым перекошенным лицом, словно сквозь вату, услышал свой голос.
— Это же не ваша епархия.
Будто оттаивая, принимая привычные очертания, человек распрямился, голос, еще совсем недавно уверенный, ироничный, потускнел, слегка вибрировал.
— Тем не менее, я обязан поставить в известность коллег из уголовного розыска, — он делал паузу после каждого слова, так, что Тарновскому показалось, что он смотрит фильм, в котором звук не успевает за действием. — Я надеюсь, вы понимаете меня?
Тарновский закрыл глаза, чтобы не видеть это лицо, постарался абстрагироваться от реальности. Интересно, чей же он, все-таки, человек, Широва или Кости? Скорее, все же Костика… Это у того никогда не было тормозов, привык добиваться результата любыми средствами. Шагать по головам — всего лишь способ передвижения, главное только, чтоб в нужном направлении. Шагать в ту самую настоящую, из книжек жизнь, где мораль и принципы, и законы и кодексы — она есть, ждет где-то далеко, за горизонтами многих и многих побед. Вот когда он одержит их, получит причитающееся, вот тогда — пожалуйста, он готов к этим законам, кодексам, будет соблюдать их неукоснительно, станет самым суровым апологетом и ревнителем! А пока извольте подвинуться, он готовит свой триумф! Еще одно потерянное поколение, сколько их потерялось, где? Все сдохнут, а я останусь…
И самое главное — в том, что произошло, есть вина и его, Тарновского. Это его легкомыслие, его прекраснодушие, самоуверенность, нетребовательность. Возвращаются к нему бумерангом…
И снова листы протокола, галочки «вот здесь и вот здесь», и рука уже привычно выводит фискальную формулу: «с моих слов записано верно, мною прочитано», не возвращая смысл, не одаряя пониманием.
— Не смею больше задерживать, Александр Валерьевич. — Героимов изобразил на лице что-то вроде предупредительности — он уже простил себе недавнюю трусость и был полон подобострастного оптимистического сочувствия. — Вам отдохнуть теперь надо бы, наверняка, голова кругом идет от всех этих дел. Как все это некстати, как некстати… — «Перекупить бы тебя, да противно и времени нет». — Приношу еще раз свои соболезнования, надеюсь, уже в ближайшее время виновные будут найдены, — Героимов вышел из-за стола, протянул руку — рукопожатие у него оказалось довольно крепким, но влажным.
Он провел Тарновского до дежурной части, вышел вместе с ним на улицу. Тарновский отказался от предложенной сигареты, вопросительно уставился — давай, рожай уже что-нибудь, раз увязался. Словно в плохом кино, наспех затягиваясь и переминаясь с ноги на ногу, будто кому-то другому, Героимов стал говорить в сторону:
— Тело выдадут завтра вечером, дольше держать нет смысла. Тогда похороны, надо полагать, будут послезавтра. Документам я дам ход только после, так что, три дня у вас есть. Всего хорошего, Александр Валерьевич! — он выбросил недокуренную сигарету и быстро скрылся за дверью, не дав Тарновскому опомниться...
Весь путь до офиса Тарновский проделал пешком, чувствуя себя чужаком в этом мире, отторгавшем его, жалкого, возомнившего, посягнувшего неудачника. Раскаленное солнце плыло в безветренном мареве, тени застыли кляксами Роршаха, предметы, лица, голоса скользили мимо, будто призраки, заблудившиеся отражения угасающего сознания.
Войдя во дворик, Тарновский поймал несколько любопытных взглядов, впрочем, тут же погасших, увидел свою машину, почувствовал комок в горле; Володя, разговаривающий по телефону в глубине двора, оборвал звонок, подошел.
— Ну что? Как ты? — он смотрел участливо, искательно, но вместо радости и благодарности Тарновский почувствовал глухую неприязнь, смутное, почти инстинктивное отторжение.
Он взял заместителя под руку.
— Пойдем, на пару слов…
— Меня Андриевский домогается, звонит через каждые пять минут, — в голосе заместителя неожиданно послышались нотки отчаяния, и Тарновский покосился на него — износ металла или временный сбой? А, впрочем, все равно — ночь продержались, день простоим уже по инерции.
— Ничего, успеешь.
Они остановились за оградой, в тени сирени, и заместитель нехотя, путаясь и запинаясь, рассказал о прошедшем дне. Тарновский слушал, не перебивая, за паузами и недомолвками угадывая жесткие рифы правды. Как и следовало ожидать — уныние, сплетни, разброд и шатание.
Он распорядился созвать на вечер общее собрание, сделал шаг к машине; Володя извернулся, схватил его за руку.
— Подожди! А что на допросе-то говорить? Давай сейчас договариваться, чтоб врать одинаково, — заместитель заметно нервничал, заглядывал в глаза.
Тарновский поморщился, но уже полезла, посыпалась штампованая ободрительная чушь — Володя слушал жадно, истово; снова, как сутки назад, сердце кольнуло смутной тревогой.
«Галлюцинации, бред какой-то…», — подумалось вдруг неизвестно о чем. — «Ладно, вечером договорим», — успокоил он себя, и с облегчением плюхнулся в машину.
Глава 14
ГЛАВА XIV
Пена в ванне плескалась радужными хлопьями, жеманно приоткрывая взгляду тело, его тело. Тело сорокалетнего мужчины, все еще моложавое и подтянутое (спортивная молодость, абонемент в тренажерный зал), — и отсутствует брюшко, и отсутствуют складки в тех местах, где они обычно присутствуют, и мускулатура рельефно бугрится под круглогодичным (спасибо солярию) загаром; в качестве побочного эффекта — аллюзии комплексов, ощущение имитации, плагиата: тело это — чужое, за чужой счет, не по совести, карману и праву. Возможность и допустимость несоответствия обложки и содержания — лучшее в мире свидетельство несовершенства мира, приговор его разумности и гармонии. И так во всем, вплоть до самых мелочей — вместо бокала с коньяком, более приличествующего случаю, — всего лишь чашка кофе, — ну да, да, разумеется, ясная голова и коньяк несовместимы. Хотя, разве в этом дело! Судьба снова нанесла удар! Нанесла исподтишка, в самый неподходящий момент, и теперь снова надо как-то спасаться, выкарабкиваться, выживать. Удар. Тарновский вспомнил преподавателя теоретической механики, флегматичного, сдержанного и невозмутимого, с высоким умным лбом и всезнающими грустными глазами. Вспомнил, как однажды, читая теорию удара, он аккуратно отложил мелок, обвел всех своим фирменным, внимательным и скептичным взглядом, и с иронией в голосе (Тарновский готов был поклясться — это была именно ирония), понятной тогда только ему одному в переполненной громадной аудитории, проговорил: «Удар в жизни, строго говоря, идентичен удару в механике». Слова эти врезались в память, хотя понимание пришло значительно позже.
Что могли знать тогда о жизни они, «младая поросль», посадочный материал для декорирования прогнивших клумб мертворожденной страны? Через пять лет обрушились девяностые и их как щепки разметал, растрепал, рассеял по одной шестой части ураган перемен, тот самый удар, о котором предупреждал профессор. Девальвировались смыслы и ценности; мягкость и доброта стали синонимами слабости и глупости, скромность и подвижничество грозили голодной смертью. Действительность все сильней и сильней затягивала в противоестественный параноидальный круговорот, все больше и больше напоминала военные действия; лозунги «Миру — мир» и «Все люди — братья» стали неактуальными, рудиментами, фольклором. Сознание раскалывалось на части, отказывалось принять очевидное, но жизнь раз за разом предъявляла свои аргументы, и они были наглядны и убедительны, они были безусловны и неоспоримы. И вот уже откуда-то пришла, примазалась хлесткая с претензией фразочка: «Война — нормальное состояние», и уже он ухватился за нее, как за панацею, за единственное оправдание, хоть как-то объясняющее, направляющее, примиряющее — идет война! Ну, ведь война же! она все спишет! И, кстати! — война, ну и что?! Такое же умонастроение, как и остальные, не хуже и не лучше, и рассматривать его надо как непременность, данность, как атмосферное давление или гравитацию, — должно быть везде, всегда, любое отступление равносильно катастрофе, коллапсу, срывающему Землю с орбиты.
Разумеется, контекст предполагал войну совсем иного рода, оперирующую совсем иными материями, скорее метафорическими, чем реальными, но эхо детских фантазий наполняло сердце вполне себе марциальными эмоциями, букетом романтики, эйфории, риска. И пусть здесь не убивали — по эстетическим и гуманитарным соображениям смерть была заменена поражением в других, более умеренных его ипостасях и интерпретациях, но суть, механизм, логика оставались теми же: поединок сил, нервов, темпераментов, интеллектов, своего рода социальный фильтр, отсеивающий слабаков и неудачников.
Сейчас, повзрослев, набравшись опыта и мудрости (последнее — довольно спорно), Тарновский с грустью смотрел на себя тогдашнего — глупого, тщеславного мышонка, снобствующего романтика и позера, мечущегося между «как можно» и «как надо». В поисках несуществующего идеала, золотого сечения душевного равновесия. Но канули в небытие те годы, канули слабаки и неудачники, исчез и он сам — милый, обаятельный парнишка, поверивший очередным посулам старого авгура и мистификатора времени, и уже не вернуть его, и никого не вернуть. И не вернуть Наташу, и Олю, потому что — не вернуть и все тут. Потому, что раз в год стреляет даже палка, и даже в такой иллюзорной, в такой метафорической и романтической войне смерть иногда бывает совсем не романтической и совсем не гипотетической, а вполне себе настоящей, и удар в жизни в точности повторяет удар в теоретической механике. И он его пропустил, прозевал, прошляпил, несмотря на всю хваленую свою мудрость и опытность, несмотря на все системы оповещения и защиты, и сейчас остается только терпеть, терпеть и ждать, когда включатся силы отторжения. Они включатся, они обязательно включатся — таков закон, но только будет это потом, позже, а пока нужно терпеть и ждать. И абстрагироваться. От боли, эмоций, сложить воедино ворох фактов, предчувствий, предположений, догадок, слепить мозаику — что же, в конце концов, произошло. Расставить, как любит говаривать Серега Дзюба, точки над ё.
Итак, совершенно ясно: против него играет бывший ученик, играет по сценарию, написанному бывшим компаньоном. Звучит пусть и дико, но вполне правдоподобно, хоть и не объясняет, кем и почему Оля тоже переведена в категорию «бывших», и, вообще, связаны ли между собой эти события.
В том, что именно Оля передала документы Косте, нет никаких сомнений — доступ к документам был только у нее. Почему так поступила? Вопрос. Деньги? Месть? Те самые неприязненные отношения? Да все, что угодно — с этим можно разобраться после, когда будет время, много времени на все, и на это тоже. А пока — следующий вывод, логически вытекающий из предыдущего. Переносящий в ситуативную мотивационную плоскость. Совершенно ясно, что до убийства Оли у Костика и компании (Широв, Героимов) был только один более или менее веский аргумент — документы, и только ее гибель принесла им полную горсть козырей. Тогда, что же такое произошло в его кабинете — часть плана или просто трагедия, случайность? На пятом десятке так легко потеряться в собственных и чужих заблуждениях, — так как? все-таки, можно верить в случайность? Вот в такую — непредвиденно востребованную, предсказуемо роковую? Такое красивое словосочетание — эксцесс исполнителя.
Ну что же, глянем на их мозговой центр — Гену. Гипертрофированно жаден, подл, лжив, но при всем этом — труслив, для большого и опасного дела не годится. Вряд ли отважился бы на такой риск — целое убийство. И, кроме того, зачем убирать с игровой доски такую фигуру, как Оля? Нет, думать в этом направлении — пустая трата. Так что? — все-таки, случайность? Но, почему так жестоко, откуда оружие?
Оля, Оля! Кто, как, зачем втащил тебя в это? Кто бы это ни был, он должен был рассказать тебе, что там, на улице — война! Должен был объяснить, что на войне убивают. Бедный ребенок!
Так, хватит, это все — для панихиды. А для дела — вот какой вопрос: а вдруг убить Олю решили уже Костя с Шировым? По собственной инициативе? Что им чей-то план? они сами себе — план. Просто в какой-то момент стало понятно, что задуманное Геной — мелочь, дерьмо, годится только для слабонервных канадских обывателей, свято верящих в общечеловеческие ценности и частную собственность. А что? В любом случае, они остаются сверху: примет Тарновский их требования — они — хозяева «МегаЛинка», не согласится — ну, и ничего страшного, — запускают компромат в ДФР, убирают Олю и все равно отжимают фирму, от перемены слагаемых. Задумка просто гениальная, исполнение — выше всяких похвал!
Кстати, насчет исполнения — а кто же у нас исполнитель? Вряд ли кто-то со стороны, зачем лишние свидетели. Тогда кто? Костик? Тоже вряд ли. Обмануть, запутать, обобрать до нитки, это — пожалуйста, в этой роли его легко можно представить, но убить! Нет, не вяжется, не срастается. А вот Широв мог. Здоровый парень без комплексов, спецназовец, горячие точки, наверно, шей скрутил больше, чем Тарновский съел пончиков. Да и оружие ему достать легче легкого, и стрелять опять же, наверняка не разучился. Да, так вполне себе правдоподобно. И с Олей, по всей видимоти, связь у них была налажена давно, крепко. Так что и придумывать ничего не надо было, — назначили встречу прямо в офисе, благо знали, что Тарновского в городе нет. Убили и затаились где-нибудь неподалеку — отдыхать после трудов праведных, следить за развитием. С безопасного расстояния — не подкопаешься!
Так что, в скором времени жди ареста. Интересно, сколько еще у тебя этого самого времени? Что там этот клоун из ДФР говорил? Ах да, три дня. Вернее — трое суток. Целая вечность в другом исчислении, а в этом — всего каких-то несчастных семьдесят два часа, — что он сможет, что успеет? в западне, под колпаком? Зато у этих — все на мази, все под контролем. И можно не сообщать ничего Андриевскому, не светясь, не поднимая шума, переждать, и потом, когда все уляжется, совершенно законно, не торопясь и без нервотрепки прибрать все к рукам. А что? Имея на руках компромат — легче легкого, а если рыпаться вздумает — дело и вновь открыть можно. В связи с вновь открывшимися обстоятельствами. Тогда все срастается. Да так, скорее всего, и есть. Единственное, что не укладывается в этот пазл — серебристая «Волга» и двое незнакомцев. Ну, уж как-то совсем не вяжется с происшедшим. Но, как говорится, поживем — увидим. Может быть, это здесь, вообще, не при чем, по ошибке.
А тогда что же делать? Мужественно, с честным лицом бороться с превратностями судьбы, терпеть, подставляя щеки, чтобы, в конце концов, в один прекрасный день лишиться всего и благородно удалиться? Отдать, предать дело, в которое вложил десять лет жизни? предать память? себя? Ну, уж нет! Это — дудки! У него же целых три дня, точнее — трое суток, а может быть, даже и побольше. Пока еще Костик с Шировым поймут, что их дурачат, пока Андриевский решится, пока получит санкцию, пока доберется до него — это же целая прорва времени! вечность! Начинались и заканчивались войны, рушились и учреждались государства! Он принимает бой, и пусть не обманываются те, кто сделал ставку на его благоразумие! Благоразумие слишком дорого в этой ситуации, оно мутировало в ненависть, в скупую и расчетливую злость…
И обязательно надо встретиться с Колей, он наверняка уже в курсе всего, наверняка даже уже что-то и придумал. Ну, и самому тоже надо что-нибудь предложить, нельзя же надеяться на другого человека, пусть даже он профессионал и друг детства. Но, что придумать? Что?
Тарновский сделал большой глоток кофе, прислушался к себе. Мысль, подгоняемая тамтамом пульса, металась, как зверь в клетке.
Так, хорошо, у него есть два пути: либо доказывать свое собственное алиби, либо рушить алиби Кости и Широва. Либо и то, и другое. Ну, допустим, о себе он знает все, а вот о своих «доброжелателях» — мизер. И с чего начать? Искать улики? Вот только какие, где? На месте преступления — бессмысленно, вряд ли Широв наследил, да и оперативники там уже все вылизали. Но Широв — исполнитель, всего лишь исполнитель, а между исполнением и планом могут возникнуть какие-нибудь люфты, нестыковки, трения, а в этой стране, они непременно возникнут, это страна трений и нестыковок. Да и разница темпераментов у исполнителя с разработчиком (а это, безусловно — Костик) существенная — где-нибудь, да и промелькнула искра, где-то в чем-то они прокололись. Так что, единственный способ — проверить весь их вчерашний день, восстановить поминутно, все перемещения, встречи, переговоры…
Перемещения, переговоры — звонки, детализация, биллинг? Снова просить Колю? Вот черт! Может, не стоит так уж наглеть? К тому же — наверняка шифровались, может быть, даже и симки другие использовали. Но другого способа нет. Ну, и ладно! Не сможет помочь Коля — надо попытаться самому. Обходными путями — старо как мир: золото, осел. Рискованно? А что делать — он пропустил удар, он в нокдауне и рефери отсчитывает секунды. Но он уже готов встать, он уже привстал на одно колено, и дремавшая за ненадобностью война проснулась, подняла голову; он снова — опасный и жестокий. Сами виноваты! На себя пеняйте!
Тарновский вылез из ванны, поплелся в спальню. Машинально снял с полки колоду Таро, вытащил несколько карт. Ну, конечно. Башня, Дьявол, семерка мечей, паж мечей. И туз чаш, и туз пентаклей вдовесок — затейливое довольно сочетание; ладно, спишем на ипохондрию, душевный разлад. Оделся, долго рассматривал себя в большом зеркале в прихожей; не найдя ничего, к чему можно было бы придраться, вышел.
Глава 15
ГЛАВА XV
В офисном дворике было людно, тут и там стояли группки людей, курили, переговаривались; слышались невнятные возгласы, обрывки смеха. Тарновский посигналил, его заметили, узнали, расступились; группки стали распадаться, тоненькими струйками утекать в узенький проем входной двери. Вскоре двор почти опустел, оставались лишь несколько человек, торопливо докуривающих, наспех бросающих последние фразы; тщеславие, польщенное количественной составляющей успеха, медленно остывало, теснимое ответственностью, — у него не было никаких иллюзий относительно будущего «МегаЛинка» без себя.
Тарновский спустился в свой кабинет, сразу же наткнулся на большой кусок нового ковролина, уложенный поверх старого, там, где была кровь; в глаза бросился общий беспорядок. Повсюду валялись какие-то бумаги, ящики стола были выдвинуты, шкаф — выпотрошен; вчера, ночью (тысяча лет!), он как-то не обратил на это внимания.
Что же они искали? Ведь, не могла же это сделать сама Оля, имеющая ключи и доступ, миллион возможностей пересмотреть все ежедневники и блокноты, обшарить и общмонать все столы, шкафы и тайники (если бы таковые имелись). Так что, это они искали, убийцы. Они искали… Но что?
Наверняка, что-то такое, о чем Оля не знала, или то, во что ее посвящать не желали. Получается, она их спугнула? Вошла неожиданно и спугнула? Картина происшедшего реконструировалась в воображении: Олины глаза крупным планом, конвейер смерти в них — удивление, тревога, ужас, и выстрел, и боль, и прощальный высверк золотистой заколки. Тарновский почувствовал слабость в ногах, нащупал кресло — не хватало еще упасть без чувств, тоже мне, роза-мимоза.
Он попытался собраться, сконцентрироваться, но мысли вились понизу, вокруг мелкого, несущественного. Что с кабинетом делать? Уборщицу, видимо, придется нанимать какую-нибудь специальную, криминалистическую. А может быть, сделать сразу целый ремонт, чтобы не перепрыгивать каждый раз, как сейчас, через порог? Пусть, хоть косметический.
Ладно, об этом потом, сейчас — люди. Над головой явственно слышался гул многих голосов, шаги, он почти физически ощутил атмосферу нервозности, скученности. Легко сказать: хочу видеть всех, а говорить-то им что?
Какие слова подобрать, о чем рассказать? О событиях десятилетней давности, истории создания «МегаЛинка»? О своем бывшем компаньоне, из-за океана пытающемся отомстить за собственную подлость, о бывшем их коллеге, ступившем на скользкий путь, об Оле, ставшей их жертвой? А, может, ничего не рассказывать, отделаться дежурными фразами? Успокоить, пообещать премию — лучший способ завоевания авторитета?
«Ладно, как будет — так и будет», — мысль мелькнула усталой тенью, растаяла в сумбуре других. Аккуратно переступив порог, Тарновский вышел, взбежал по лестнице, толкнул белую с красным по золоту надписью дверь…
— Ну, ты даешь! Да ты — оратор, блин, Цицерон! Так народ завести! Вон, до сих пор успокоиться не могут!.. — Володя кивал в потолок, в никак не утихающий многоголосый шум собрания, а Тарновский лишь бледно улыбался, слабо отмахивался.
Разговор опустошил, иссушил, клубилось понизу что-то вроде поземки, рефлекторно- инерционного похмелья. Нервы, обнаженные, взвинченные отзывались дрожью пальцев, остро и болезненно реагировали на малейший диссонанс, фальшь; голос заместителя ломался, вибрировал, распятый в диапазоне этого камертона. Куда-то подевались легкость и простота, пустота тянула, сквозила недоверием, подозрительностью. Слова скользили мимо, гладкие, обтекаемые, выверено-мадригальная кладка: переживает, хочет поддержать — здесь ничего, с этим все понятно. А где тогда? с чем? Он шагнул вперед, запрыгал по хлипким мосткам. Что у Андриевского, как прошло? Да ничего, нормально все. Как и следовало ожидать, самая ходовая версия — убийство, связанное с профессиональной деятельностью. Где рылся? упоры-акценты? Да, только и шнырял вокруг него, их с Олей отношений, — заместитель говорил, легко, словоохотливо, ничего не замечая, а Тарновский шарил, нащупывал источник сквозняка, тайные смыслы, подтексты. Умирая от пустоты, усталости, пытаясь унять позывы отторжения. Раз за разом возвращаясь во вчерашнее утро, в ту внезапную и зловещую недоговоренность, чувство незавершенности и тревоги. Стоп! Что? Что?! Володя — убийца?! О, Господи! Словно впервые увидев, он рассматривал лицо, знакомое и незнакомое, приторно моложавое в лучах угасающего дня, вслушивался в голос. Почувствовав взгляд, тот осекся, сморгнул.
— Как бы там ни было, тебя не закроют, — вполголоса, доверительно сообщил он, — это совершенно понятно.
Не закроют. Совершенно понятно. Надежда съежилась, будто от холода; Тарновский еще раз прислушался к себе, отставил недопитый кофе.
— Обоснуй.
— Ментовская логика, — Володя пожал плечами, — не закрыли сразу — не закроют и потом. Если, конечно, ты не причем.
Тарновский глубоко вдохнул, задержал дыхание. Если, не при чем. Волна пробежала по телу, сжалась горячей пружиной. Оговорка по Фрейду?
— Что если?
— Если ты не при чем, — Володя недоуменно смотрел на Тарновского, внезапно лицо его окаменело, застыло маской, глаза метнулись, потухли.
— Так ты думаешь, я виноват? Думаешь, это я убил? — обращать все в шутку было невозможно, немыслимо; Тарновский впился взглядом в обмершего заместителя.
— Я же не говорю — ты убил, — Володя улыбнулся, неуклюже и заискивающе, и Тарновский почувствовал, как пружина распрямляется.
— А-а, еще лучше! Выходит, я заказал? — пульс вытянулся нитью, сдавило виски. Датчики тревоги аспыхнули оранжевым, но уже было поздно, инерция гнева рвала, тащила вперед. — Ладно, — заказал и заказал. Но что это мы все обо мне и обо мне, хватит обо мне! Давай-ка лучше о тебе поговорим! — заместитель сделал движение, будто отгораживаясь, защищаясь, втянул голову в плечи. — Помнишь, как валялся у меня здесь в ногах? помнишь, какие песни пел? Богом клянусь! Саня, ни капли больше! Падлой буду! Вспомнил?! И жену свою вспомни и дочку! И те протоколы, которые сначала были, а потом вдруг пропали! Что смотришь? Ты же не думаешь, что это они сами по себе пропали? Я тогда не фантазировал отвлеченно, виноват Володя или это ментовская логика такая! Я просто взял и выкупил их, сделал то, во что верил! для того, кому верил! — Тарновский говорил, почти кричал, сбивчиво, торопливо, словно забивая досадный, лезущий прямо под ноги гвоздь, каждым словом — будто молоткком — глубже и глубже, вбивая, вгоняя, вдавливая шляпку за черту осязания и памяти. Может быть, потом он пожалеет об этом, может быть, даже сильно пожалеет, но только не теперь, не сейчас, когда все так обнажено и очевидно, когда так остро и больно.
Он вздохнул, перевел дыхание. Действительность возвращалась звенящей тишиной, очертаниями комнаты, прохладой, в дверь кто-то постучал, и он крикнул, чтобы обождали, крикнул и не узнал своего голоса — чужого и хриплого: Обернулся к Володе, через силу улыбнулся. — Ты еще предложи мне в бега податься... — он уже почти успокоился и говорил отрывисто и негромко, лишь руки мелко подрагивали.
Володя молчал, угрюмый, осунувшийся, и Тарновский отвернулся, прижался лбом к стеклу, несколько минут смотрел на темнеющее сквозь ветви небо, на вечерние длинные тени, на закатное солнце, умирающее в окнах домов.
— Володя, Володя… Мне сейчас вера, поддержка нужна — а ты мне такое!.. Ты же убиваешь меня этим, понимаешь! Убиваешь! — он говорил, будто мучась вместе с солнцем, вместе с ним плавясь на стеклах, распятый и разъятый ячейками окон.
— Да я не то совсем имел в виду, — Володя бросил на него несмелый взгляд, — я хотел сказать…
— Все! Больше ни слова! — Тарновский ударил по столу, чувствуя, как холодеет кровь, уходят последние силы — еще немного и можно умереть, расплакаться, сойти с ума. — Хватит, прошу…
Пространство кружилось чертовым кругом, хаосом бликов и теней, он потянул к себе кресло, сел. Мысли скакали ошалевшими белками: что же так хреново все? что ж все неуклюже так? Убили Олю. И еще что-то. Что? Ах да, его, Тарновского предали. Оля и вот этот человек с вороватыми, бегающими, в красных прожилках, глазами.
Мысль остановилась, отзеркалилась, углубилась. Красные глаза? снова запил? Да нет, вроде трезвый как и запаха не слышно. Тогда, что — недосып, слезы? Слезы? Но почему? Черт, кругом одни загадки. Впрочем, какая теперь разница — он отпускает этого человека вместе с его слезами, тайнами, ложью. Жестоко? Глупости. По законам военного времени — отделался легким испугом.
Мысли все еще кружили, опадали, и он выхватил несколько, наскоро соорудил макет будущего.
— Ну, вот что. Я вижу — отдохнуть тебе надо. Поезжай-ка ты домой, отоспись, отлежись как следует. Может, съезди куда-нибудь, — он старался, но голос рвался, дрожал, — сколько в отпуске-то не был. Через месячишко-другой, может, и встретимся, если, конечно, не упекут меня…
— Саня, не гони, — Володя заговорил сдавленно, натужно, весь подался к нему, почти сполз с кресла — вот-вот упадет на колени. — Я ж без работы пропаду, сопьюсь к чертовой матери. А что ляпнул глупость — черт попутал, вырвалось! сам не знаю, как вырвалось!
Тарновский опустил взгляд, где-то глубоко шевельнулась жалость.
— Ну, вырвалось и вырвалось, — он встал, показывая, что разговор закончен, — иди, пока похоронами занимайся. Когда все закончится, тогда и договорим…
Слишком часто стала у него слетать с языка эта фраза: «когда все закончится», видно уже в подкорке засела. О чем он, что закончится? Что, вообще, происходит, куда все катится?
Глава 16
ГЛАВА XVI
Следом за Володей, еще не успевшим закрыть за собой дверь, в комнату проскользнул Андрей (все слышал?), старший менеджер, парень лет тридцати, получивший свою (высокую!) должность совсем недавно, и теперь с простодушным энтузиазмом стремящийся оправдать доверие. В душе Тарновский довольно иронически, если не сказать больше, относился ко всем этим бюрократическим титулам, безнадежно дискредитированным псевдологией условностей, но на этот раз случай был особый: Андрей, если можно так сказать, был юнгой «МегаЛинка», взятым в обучение в бытность полуголодным студентом и отсчитывающим трудовой стаж чуть ли не со дня основания фирмы.
Вместе с должностью он автоматически приобретал неофициальную привилегию обращения к Тарновскому на «ты» (не снимать шляпу перед королем) и вхождения без доклада, чем и козырял при каждом удобном случае, иногда ставя Тарновского в довольно неловкое положение.
— Саша, — начал он с порога и Тарновский невольно напрягся, угадывая в его голосе тень дипломатичной виноватости (слышал все-таки, гаденыш!), — давай с похоронами определяться. А то у меня человек спрашивает, а Екатерина Михайловна говорит, что…
Память пробежала по ссылкам, вытащила нужный файл; Тарновский достал из стола визитницу.
— Вот, — он протянул Андрею визитку, — Леонид. Поезжай за Екатериной Михайловной, отвези к нему, пусть они все обсудят. По результату — отзвонись.
Андрей взял в руки кусочек картона, недоверчиво всмотрелся, будто надписи на нем были сделаны арабской вязью.
— Леонид, так Леонид, — сказал он, — но сейчас надо определиться с суммой, понимаешь? Я думаю, будет правильно, если мы…
Тарновский почувствовал отчаяние — он категорически не мог сейчас говорить, думать, успевать, определяться.
— Андрей, — Тарновский мучительно подбирал, отрывал от себя слова, — это как раз тот случай, когда думать не надо — просто делай то, что тебе говорят. Доверься мне. Мне и Леониду.
Андрей сел в кресло, в глазах мелькнуло любопытство.
— Твой знакомый? Вообще-то, в городе полно бюро ритуальных услуг…
У памяти тоже есть маятник; Тарновский откинулся на спинку, будто чужой, услышал свой бесцветный, деревянный голос.
— Этот человек — легенда. В девяностые — распорядитель на всех без исключения похоронах криминалитета. Ухитрялся быть полезен всем, сегодня хоронил одних, завтра — тех, кто в них стрелял. Со временем пользоваться его услугами стало чем-то вроде посмертного признания, подтверждения статуса. — «А еще он хоронил Наташу, да? Да, да! Господи! Ну, что еще надо? в чем еще признаться? Когда же все это закончится?!» — и снова — голос, безжизненный, бесцветный: — Можешь считать это суеверием или сумасшествием, или ностальгией, но сегодня, по всей видимости, нам нужен именно он. Повисла пауза, Тарновский подтянул мышцы лица.
— Наверно, — он философски улыбнулся, — когда-нибудь он похоронит и меня. Знаешь, я даже хотел бы, чтобы это сделал именно он… Маятник качнулся обратно, Андрей хмуро кивнул
— С этой точки зрения… Тогда понятно. — он встал, шагнул к двери, замер, положив руку на ручку. Тарновский напрягся — ну что еще?
Андрей обернулся.
— Я только хотел сказать… — он запнулся, опустил голову.
Тарновский сел ровнее (Господи! еще немного! дай сил!), надел маску сосредоточенности.
— Что? «Ну, давай уже, не тяни кота!»
— Если чего надо, ты только скажи — все сделаем. Весь коллектив за тебя.
Ну, точно — подслушал. Вольно или невольно? А, впрочем, какая разница, если весь коллектив — за него?
Тарновский почувствовал, как комок стал в горле, встал, через силу улыбнулся.
— Спасибо… Тронут… Честное слово, тронут… — он прижал руку к груди, попытался изобразить что-то вроде полупоклона, но не справился с лицом, отвернулся; сквозь разводы на ресницах, грохот пульса — аккуратно, чуть ли не бережно затворяемая дверь.
Он подождал, пока высохнут глаза, вышел в коридор, прислушался. Заканчивался день, шумный, хлопотливый маховик понемногу останавливался, замирал. Затихали чьи-то шаги, смех, голоса, вот-вот стихнет все. Все. И будет — тишина, прозрачная, как стекло, невесомая, как дыхание. Тишина.
Осознание горя, пронзительное, тяжкое бремя внезапно и страшно обрушилось, всколыхнуло, потрясло. Оля. Она лежит сейчас где-то там, в темном и холодном боксе, одинокая, несчастная, мертвая. Что она успела подумать перед смертью? Кого успела вспомнить, позвать? Тарновский окаменел, захваченый врасплох скорбью, священным первобытным ужасом. Он посмотрел на зловещий порог, перевел взгляд дальше, в пепельный сумрак коридора.
Когда-то вон там, в соседней комнате стартовал его «МегаЛинк». И были планы, много планов, были надежды, и предательство казалось чем-то невозможным, таким же немыслимым и далеким, как смерть; они все, и он, и Оля, и Гена, и Костик были молоды, сильны, были вместе, были одной командой.
Тарновский подошел к светлеющему в сумерках прямоугольнику двери, коснулся подушечками пальцев алебастровой прохлады. Десять лет. Трудно поверить, невозможно поверить. И тем не менее.
Комнатка эта стала конечным пунктом целой одиссеи, целью отчаянных поисков, едва не поставивших крест на всех его блестящих перспективах.
Аренда офиса — задача, казалось бы, пустячная и несоизмеримая с другими, куда более важными и ответственными, но именно она стала первым испытанием, своеобразной проверкой решимости покорить Олимп. Дело в том, что с некоторых пор Тарновский стал идеалистом, строил свое будущее основательно, не признавая помарок и компромиссов. Ему нужна была не просто комнатка для обстряпывания делишек и хранения документов, ему нужен был дворец, храм предпринимательства, святилище планов и надежд.
В те времена рынок коммерческой недвижимости был еще совсем неразвит, еще не строились шикарные бизнес-центры, элегантные high-tech палаццо, выбор был ограничен обшарпанными кабинетами заводоуправлений, на скорую руку нарезанных фанерными перегородками торговых площадей, бытовками складских помещений. Все это и близко не отвечало критериям поиска; Тарновский отметал, браковал, раздражался. И хуже всего было то, что никому, даже самому себе он не мог сформулировать эти самые критерии, набор смутных, абстрактных представлений и фантазий никак не мог конвертироваться ясным и четким перечнем требований; он измучил всех, измучился сам. Постепенно поиски стали казаться чем-то вроде неразрешимого квеста, сам офис — недосягаемым миражом.
Но он был упорен. День за днем кружил по Городу, допрашивал знакомых, знакомых знакомых, листал объявления, и, в конце концов, все-таки, отыскал эту комнатку. И первый взгляд, первый же шаг через порог знаменовал промежуточный финиш и старт к тому самому пресловутому Олимпу; квест был пройден, и где-то в лазурной выси невидимая труба хрипло пропела отбой.
Уже потом, реабилитируясь в собственных глазах, он таки структурировал свои абстракции, фантазии, представления, связал и подытожил жесткой последовательностью логики. Итак, преференции. Во-первых, тщеславие и эстетика. Находилась комната не в каком-нибудь замызганном индустриальном районе, не в затрапезном здании заводской администрации за турникетом проходной, а в самом, что ни на есть, центре, в доме, принадлежавшем к дворцово-парковому ансамблю. Во-вторых, логистика. Свободные и удобные подъезды и выезды, сквозной проезд, арендатор получал право на круглосуточную охраняемую парковку в уютном дворике, надежно скрытом от посторонних глаз. В-третьих, собственно и наконец-то — коммерческая выгода. В этом же дворике разместились очень недорогие складские помещения, конечно, не Бог весть что — обыкновенные постройки сарайного типа, крытые рубероидом, но вполне себе вместительные, соответствующие заявленным функциям и цене.
Помимо этих, нашлись и другие преимущества, факт удачного приобретения приятно щекотал самолюбие, светло тревожил надеждами — как оно все сложится там, дальше?
Спустя год у здания сменился собственник. Его выкупили приехавшие откуда-то из России оборотистые отец и сын, решившие пустить в Городе корни. Это никак не повлияло на жизнь и привычки арендаторов, поменялись лишь печати и «шапки» в договорах; стороны выполнили бюрократические формальности и тут же благополучно о них забыли. Все, и Тарновский тоже. Однако, судьба и здесь соригинальничала, а, может, просто напомнила о себе. Однажды один из двух счастливых обладателей раритетной недвижимости, а именно отец, зашедший в «МегаЛинк» по какому-то делу и увидевший его развалившимся в кресле за своим столом, побледнел, схватил за руку и буквально стащил с места.
Несколько секунд оба смотрели друг на друга и не могли выговорить ни слова. Глядя в расширенные зрачки арендодателя, Тарновский понемногу склонялся к версии внезапного помешательства и прикидывал варианты обращения в профильное медучреждение, тот же просто молчал, не позволяя, таким образом, ни подтвердить, ни опровергнуть поставленный диагноз. Так они и стояли друг напротив друга, потерявшие дар речи, балансирующие на грани скандала и потасовки.
Впрочем, недоразумение вскоре разъяснилось. Оказалось, что причиной странного поведения Анатолия Петровича (так звали второго участника интермедии) послужила картина вопиющей легкомысленности, с которой Тарновский (и, как выяснилось, его предшественники — тем посчастливилось так и не узнать этого), подвергали свою жизнь нешуточной опасности.
Дело было в том, что при осмотре фундамента вверенного объекта (давало знать офицерское прошлое Анатолия Петровича), последний обнаружил внизу, под давно сгнившим фальшполом целую анфиладу комнат неизвестного назначения, на плане здания никак не указанных и находящихся точно под креслом Тарновского; доски пола, как уже говорилось, прогнили, и тот в любой момент рисковал сверзиться вниз почти с десятиметровой высоты.
Тарновский заинтересовался, вместе с новоиспеченным диггером спустился вниз. Картина, открывшаяся при свете фонарика, долго еще потом отзывалась холодком между лопатками: масляно-черная темнота, арматура, хищно торчащая из остатков стен, далекое журчание невидимого ручья — точь-в-точь колдовское подземелье, приют нетопырей и прочих милых тварей; Анатолий Петрович, взобравшийся на кучу битого кирпича и размахивающий руками, был похож на Вельзевула. Казалось, темнота липнет, оставляет на теле жирные грязные следы, неудержимо тянуло убежать, вырваться из этого душного мрака, наплевав на вежливость и риск показаться трусом.
Анатолий Петрович так и не смог как следует отремонтировать пол — мероприятие оказалось слишком затратным, к тому же требовало реконструкции всего здания или как минимум этажа, бесконечных согласований и утверждений. Зато он отремонтировал найденные комнаты, но, то ли из-за неудобства (слишком глубоко), то ли из-за недостатка рекламы, только охотников арендовать их так и не нашлось. А потом внимание его отвлеклось другими заботами, более важными и насущными, за которыми три «потеряшки» были и вовсе забыты.
А Тарновский так и не смог объяснить себе, почему не убрал свой стол с небезопасного места. Смелость, глупость, желание пощекотать нервы присутствовали в той или иной степени, но полного объяснения не давали. Что-то неуловимое, иррационально-глубинное, что-то сродни чувству, заставившему когда-то позвонить Гене, выбрать машину, совершить массу других поступков, иногда противоречащих здравому смыслу и логике, не позволило сделать этого; впрочем, он и не заморачивался. А потом «МегаЛинк» переехал в освободившуюся наверху, более светлую и просторную комнату, и вся эта история забылась.
Тарновский прижался лбом к двери и стоял так, не в силах взять себя в руки, потеряв отсчет времени. Воспоминания сорвались в ностальгию, стали комком в горле. Все впервые — здесь, сюда, отсюда. Здесь они начинали когда-то, он, Гена и Оля, здесь — первые победы, первый успех. Отсюда он ехал домой, к Наташе, сюда же возвращался для нее. Нет теперь Наташи, Гена улетел за океан, а потом дотянулся оттуда и убил Олю. Олю, которая перед смертью тоже успела предать…
Что с нами делает время? Тоска, отчаяниео навалились, захлестнули; еще не вполне осознавая, что делает, Тарновский легонько надавил на ручку, толкнул дверь — она подалась, открылась, беззвучно, легко. Он вошел, потянуло нежилым, стылым. В комнате царили разгром и запустение — пол был усыпан какими-то бумагами, папками, битым стеклом; между двух окон грязно-белыми ребрами осклабилась батарея. А вот и место, на котором он должен был провалиться.
Он встал туда, несколько раз подпрыгнул, чувствуя, как под ногами упруго-висельно прогибаются доски. Мелькнула мысль: вот если бы сейчас случилась с ним беда, скольким людям это принесло бы облегчение, скольким планам дало бы зеленый свет…
Э, нет, ребята, игра еще не закончена! Тарновский словно видел свою судьбу, элегантную, утонченную, холеными пальцами перебирающую колоду. Еще одна партия? Не извольте беспокоиться, я здесь и готов соответствовать!
Он будто прирос к месту, бросаясь в омут, бросая вызов — ну уж нет, не дождетесь!
— Не дождетесь! — повторил он вслух и вздрогнул, — из коридора донесся сдавленный смешок, дверной проем загустел чьим-то силуэтом.
Глава 17
ГЛАВА XVII
— Похвально! — силуэт качнулся, персонифицировался Колей. — Звучит, как клятва с эшафота.
— Ты даже не представляешь, насколько прав, — Тарновский смутился, сделал шаг навстречу (сегодня все его подслушивают?).
— И что это было? Аутотренинг или сеанс практической магии? — Коля широко улыбался, но сквозь насмешку слышалась тревога, мгновенно передавшаяся Тарновскому; недоброе предчувствие сдавило сердце.
— И то, и другое одновременно. Обычно сразу после я пускаю молнии, но тебе сегодня не повезло — ты меня спугнул.
— А, может, оно и к лучшему. Ты был похож на Галилея, как раз в тот момент, когда он произносит свое сакраментальное «и все-таки». Я уже начал подумывать, не вызвать ли скорую, но решил ограничиться дружеским внушением.
— А что так?
— На твоем лице появилась осмысленность.
— Ух ты! Да здравствует душевное равновесие!
— Для человека, подозреваемого в убийстве, ты просто чертовски уравновешен. — голос подвел Колю, в последний момент свалившись в бемоль, и снова тревога уколола, сдавила.
Они покинули комнатку, прошли в его кабинет.
— Все так ужасно? — Тарновский сел в кресло, закинул ногу на ногу. — Мои отпечатки обнаружены на ружье, из которого был застрелен Кеннеди?
— Слушай, давай серьезно, — лицо Коли заледенело, подтянулось. — Дело складывается хуже, чем можно было предположить.
Мишура бравады осыпалась, Тарновский вздохнул.
— Да в чем дело-то?
— Дело… — Коля покачал головой, скрестил руки на груди. — А дело в том, дружище, что на данный момент у следствия никого кроме тебя нет. Я надеялся — подвернется кто-нибудь, может быть, даже и настоящего злодея поймают, но — нет, не срослось, пусто у них в загашнике.
Тарновский молчал, смотрел на бледнеющее в сумерках лицо друга.
Коля подался вперед, тени легли резко, контрастно.
— Ты что, не понимаешь? Ты теперь автоматически становишься главным подозреваемым со всеми вытекающими, и отрабатывать тебя будут по полной. Кроме того, у Андриевского этого на тебя зуб — с одной стороны начальство прессует, с другой — это же начальство тебя закрыть не дает. Так что, будь уверен — он сейчас твой день вчерашний на минуты раскладывает, все перетряхивает и перепроверяет; малейший прокол — и ты в камере, в статуче обвиняемого. Боюсь, как бы он специально там чего не подтасовал — кто их там знает, что им на ум взбредет… — Коля помолчал, голос дрогнул, напрягся: — Я читал твои показания, единственное слабое место — командировка — как-то долго ты до Города добирался. Не прояснишь этот момент? Для меня лично? Где ты был в промежутке примерно с 19.00 до 21.00?
Тарновский посмотрел в окно, на мерцающую светотенью листву, перевел взгляд на друга.
— Я спал.
— Чего? — в Колиных глазах мелькнула растерянность. — Ты заболел? Бредишь?
Тарновский сжал виски ладонями, закрыл глаза.
— Коля, мне не до шуток…
Как, ну, как рассказать о загадочной «Волге», о внезапной и неодолимой усталости, о сне?
Коля привстал с кресла, глаза округлились.
— Ты хочешь сказать, что не можешь объясниться за эти два часа? Именно за эти два гребаных часа?! — он шлепнул себя ладонью по щеке, замотал головой. — Скажи мне, что это все мне кажется.
Тарновский сжал зубы. Коля зарычал:
— Ты мог хотя бы предупредить!
— О чем?! Я даже думать не мог, что попаду под раздачу. И когда? Из кабинета следователя? И, вообще, я не убивал, понимаешь? Не убивал! На хрена мне алиби?! — Тарновский ударил кулаком по столу, жалобно звякнула чашка.
— Да уж пригодилось бы! — Коля потряс руками над головой. — Нет, я офигеваю, Тарновский! Ты — в разработке по убийству, у тебя нет алиби, и ты сидишь и рассуждаешь о душевном равновесии! Душевное равновесие! — он фыркнул, сразу сделавшись похожим на кота. Внезапно взгляд его прояснился, он подался к Тарновскому. — Хотя, постой-ка. Может быть, дурак — это я? Ты ведь уже позвонил этой своей Тамаре Михайловне, и она готова на Библии поклясться, что уехал ты… ну, скажем, часов в восемь, да? Тогда это меняет дело! Ну, успокой меня. Это так, да? — голос его вильнул, замер.
Тарновский выдохнул, покачал головой.
— Нет, Коля, никуда я не звонил.
И снова захотелось убежать, скрыться, исчезнуть из этого мира, от гнетущей необходимости изворачиваться, предвидеть, выживать.
— Почему? — Коля застыл изваянием, свет фонаря мягко золотил контуры. Давно надо было включить светильник, но Тарновский не мог заставить себя пошевелиться. — Почему, Саша?
— Почему? — Тарновский бессильно шевельнул кистью руки. — Поздно уже…
— Поздно — что?
— Поздно звонить… Да и будь, что будет… В конце концов, я же не убивал…
Во взгляде Коли появилось что-то новое, он с любопытством рассматривал его.
— Что ты так смотришь? — Тарновский не выдержал, отвел глаза. Коля улыбнулся, в голосе послышались нотки злорадства.
— Подожди, дружок, на тебя скоро и не так еще посмотрят…
Тарновский инстинктивно ощетинился.
— А ты меня не пугай! Пуганый уже!
— …Да еще Героимов материал в РОВД подгонит, вот тогда мы все на тебя посмотрим, — Коля говорил врастяжку, мечтательно, не обращая внимания на его слова. — Вылезет, вылезет боком тебе твой пофигизм, вылезет, вот увидишь. Копнет Андриевский поглубже, и алиби твоего — как не бывало, прочитает Героимова наводку — и мотив во весь рост. И закроют, закроют тебя, дружочек, никакой адвокат не вытащит, никто и слушать не станет. И еще хочу тебе сказать, Саша: это сейчас тебе пофиг, это ты сейчас такой смелый. Потому что — здесь, на свободе, и даже не знаешь, не понимаешь, как это — без. А там, — он махнул рукой в неопределенном направлении, — там свобода йок, там — тюрьма, ни телефона, ни интернета, вообще ни хрена. И заскулишь ты, дружок, ой, как заскулишь! Локти кусать будешь — почему таким дураком был! Не веришь? Напрасно! Недельку-другую баланду похлебаешь, на небо через решетку посмотришь — и сломаешься! И не такие ломались! И в несознанку тоже не поиграешь — кишка тонка. Да и следователю на несознанку твою — плюнь и разотри, главное — доказательная база, а она — в полном порядке. И если б ты знал, сколько народу пересажали вот так, без признания! Да еще и не факт, что его не будет! Под судом подпишешь все, как миленький — за пару лет срока. Когда поймешь, что все равно сидеть, подпишешь, — это я тебе говорю!
Коля замолчал, в наступившей тишине стали слышны голоса, шум улицы, обрывки музыки. Темнота затягивала, обволакивала, убаюкивала; Тарновский включил светильник, посмотрел Коле в глаза.
— Ты сейчас очень доволен собой, да?
Коля изменился в лице, взгляд метнулся, вернулся дружеским, открытым.
— Саня, дружище, прости, — он перегнулся через стол, потрепал Тарновского по плечу. — Ну, виноват! виноват! За день столько всего на голову свалилось, а тут ты — «я спал», — имею я право на эмоции? Да и Костик твой, рейдер хренов, так не вовремя — вот что с ним делать сейчас? Ведь, чувствую, спинным мозгом чувствую — каким-то боком и он, и Широв этот при делах, а каким — понять не могу. Вот, кстати, тебе их звонки, — он достал из портфеля несколько листков, — но только — детализация, сбой какой-то с сервером, геолокацию отказывается, гад, выдавать. Программисты говорят: день-два нужно. Так что, пока только так… — он с досадой бросил листки на стол, обвел взглядом кабинет. — Слушай! Ты вот мне лучше скажи, кто тебе такой кавардак устроил? Андриевский? Так вроде бы и обыска еще не было!
Тарновский криво улыбнулся.
— Они.
Коля цепко взглянул на него.
— Не Оля?
— Нет, они.
— А что искали, знаешь?
— Ни малейшего представления.
— Слушай! — внезапно вдохновился Коля. — А может, это гопники местные? Парк рядом, все-таки. Шли мимо, увидели свет, зашли, ну и давай шарить. Деньги искали, может, ценное что — а тут Оля. Ну, они и…
Тарновский не сдержал сарказма.
— Тебе бы — в участковые, протоколы сочинять. Какие тебе гопники со стволом? Чикаго у нас здесь, что ли?
Коля сник.
— Ну да, вообще-то. Но кто тогда? И что искали? Намекнул бы хоть, тогда и мне легче было!
Тарновский ответил твердым взглядом.
— Ты спрашивал уже. Я не знаю.
— Хорошо подумал?
— Думал, Коля, много думал.
— Ну, смотри, хозяин-барин. Вспомнишь чего — звони, я на связи круглосуточно. — Коля встал, протянул руку. — Все, Саня, поеду, еще в магазин заехать, в холодильнике мышь повесилась. В кафе пойти — так обрыдли все эти забегаловки-шалманы, с души уже воротит. А с другой стороны, и один жить так и не научился, трудно этому научиться… — он помялся, улыбнулся, растерянно, смущенно, и Тарновский почувствовал укол, неловкость, будто был виноват в чем-то. — Все, до завтра. Не надо, не провожай, выход сам найду.
Тарновский слушал, как затихают его шаги, вот хлопнула входная дверь, за ней — другая, автомобильная; фыркнул и заурчал двигатель; покружившись в лабиринте коридоров, звуки растаяли, стихли. Он постоял еще немного, словно ожидая чего-то, затем погасил свет, закрыл кабинет на ключ и вышел.
Глава 18
ГЛАВА XVIII
Вечер окутал сумерками, свежестью, мечтательной истомой, тревога, смутно дрожащая в душе, ослабла, отступила.
Через дорогу, в парке было оживленно, громко играла музыка, горели огни, работали аттракционы. Старый пройдоха Город пустился во все тяжкие, затягивая в свою паутину все новые и новые жертвы, расставляя капканы вечных соблазнов. Тарновский угадывал, знал — там за оградой, скрытые от завистливых взглядов юной листвой, снуют стайки тинэйджеров, воркуют на скамейках влюбленные, чинно вышагивают семейные пары. Страстно, до одури захотелось хоть ненадолго забыть про усталость, обмануть время, себя, других, стать хотя бы чуть-чуть похожим на этих красивых, беззаботных людей, отделенных лишь несколькими минутами ходьбы, люминесцирующей в сумерках зеброй пешеходного перехода. Захотелось снова стать ребенком, оказаться в начале пути, с ювенильной душой и стерильным сознанием, заново пережить все впервые и однажды…
Конечно же, все это — просто фантазии усталого, стареющего неудачника-идеалиста, и, конечно же «…не бывает так, чтобы все стало, как было». Так что, плюхайся, Тарновский, в свое чудесное авто и двигай домой, спать. Если повезет — успеешь еще что-нибудь зацепить по ТВ, полазить в нете.
Он уже сделал шаг к машине, вытряхивая из сумки ключи, когда из темноты, с противоположной стороны переулка, раздался негромкий, но внятный и отчетливый голос:
— Александр Валерьевич, можно вас на минутку?
Тарновский вздрогнул от неожиданности, напряг зрение, пытаясь разглядеть говорившего, разглядел и снова вздрогнул — человеком, окликнувшим его, был не кто иной, как один из пассажиров той самой злополучной «Волги», безуспешно гнавшейся за ним и бесславно сгоревшей. Второй его спутник полусидел на капоте черного «Мерседеса», припаркованного чуть поодаль.
— Вы? — мысли, сбились, спутались. Заплясали кадрами кинохроники события вчерашнего дня, отозвались забытыми уже тревогами; где-то на самом дне затеплились любопытство, облегчение — значит, все-таки — не случайность.
Все это время он гнал мысли об этих людях, Он боролся, он противостоял этому вторжению, неведением инстинктивно охраняя себя от чего-то неизбежного, от того, что вместе с ними войдет, вошло в его жизнь. Вошло в тот самый миг, когда он увидел их на пыльной провинциальной обочине. А теперь они снова пришли, уже как победители, провозвестники и правообладатели будущего. Чтобы зафиксировать факт капитуляции, передачи права собственности, вручить билет на жертвоприношение по случаю, и он отнекивается, пытается отказаться, но ему отвечают, что так нужно, что это неотъемлемая часть процесса, а билет — это и не билет вовсе, а повестка, и он должен, обязан, обречен…
— Вы? — повторил он, делая шаг вперед. — Откуда вы знаете, как меня зовут? Кто вы?
Ответом ему были белозубые улыбки, негромкие смешки. Один из незнакомцев, тот, который окликнул его, подошел поближе — моложавое лицо, аромат «Bulgary».
— Отдаем должное вашему такту (шутник?), однако, хочу все же выразить искреннее удивление вашей… м-м-м, недогадливостью. О нашем приезде вас должен был уведомить ваш друг и коллега Сергей Дзюба — он тоже, невольно, конечно, оказался вовлеченным в события, попал в неловкую довольно ситуацию, впрочем — сейчас не об этом. Да, да, мы — те самые представители компании, делегированные к вам. Прошу извинить некоторую экстравагантность нашего поведения — мы хотели познакомиться с вами… — он защелкал пальцами, страдальчески сморщился, — ну, как это?
— Инкогнито, — подсказал его спутник, подходя поближе. — Это называется инкогнито, Том.
— Да, вот именно — инкогнито, — с досадой повторил первый. — Но с нами произошло это… недоразумение… Ну, вы ведь видели, вы проезжали мимо… Нет, нет! никаких претензий! Вы были совсем не обязаны помогать, кроме того, наш образ действий… Да… Впрочем, забудем об этом. Хотелось бы, как говориться, не откладывая в долгий ящик, обсудить некоторые вопросы, разрешить, так сказать, формальности… — проговорив все это, незнакомец замолчал, выжидательно глядя на Тарновского.
Мысли заметались; смерть Оли, алиби, Костик ушли на второй план, тускло посверкивали вкраплениями запоздалой рефлексии. Итак, все? Момент истины? Ведь, знал же, все знал — почему так неожиданно? Почему не приснилось накануне?
Деликатное покашливание вернуло в действительность, он улыбнулся, забормотал извинения.
Канадцы стали довольно мило отнекиваться (откуда так хорошо говорят? шпионы?), поочередно представились, это — Генри, а я — Том, мы — братья (правда, двоюродные, но — тем не менее, а, вообще-то, хе-хе, так все перемешалось в этой жизни, так что, может, даже и родные); вот наши визитки (прямоугольнички плотной бархатистой на ощупь бумаги, невразумительные построения латиницы, одно бесспорное связное золотом «Morgan», выхваченное из темноты; суматошный поиск своих, спасительный холодок визитницы на дне сумки); только прошу вас, без церемоний, по имени, это более подходит случаю, церемонные расшаркивания; лицо Генри, обманчиво знакомое, дрожащее калейдоскопом парковой иллюминации.
— Алекс — ведь, можно вас так называть? спасибо! — вы как смотрите на то, чтобы поужинать с нами? Положительно? Слушайте, как здорово! А то мы, знаете ли, проголодались! — эти перипетии с автотранспортом, второй день — милиция, страховка, бумаги, формальности. Вот здесь, напротив нашей гостиницы — летнее кафе, прямо в парке, довольно миленькое — как оно вам? ничего не имеете? Вот и славно! А то нам многое надо обсудить, и лучше сделать это в неформальной, так сказать, обстановке…
Тарновский слабо улыбнулся — нет, это не момент истины, скорее, его отсрочка, очередная (когда же это закончится!) ступень инициации. Запланированный триумф (или катастрофа?) опять откладывается, и прокравшееся облегчение — еще одно доказательство трусости, маркер неуверенности, неверия, сомнений. И впереди — как минимум, еще один день, еще одна дистанция лицемерно вынужденного, тягостного и позорного неведения… Зачем все это, сколько еще таких ступеней впереди? А, впрочем… Он чувствовал, что снова сдался, принял правила игры, и сознание уже суетилось, наскоро камуфлируя, ретушируя уступчивость стандартными в таких случаях подачками совести — долг гостеприимства, необходимость отдыха, вред сухомятки и микроволновки. Как бы между прочим, мелькнули на заднем плане темы искупления грехов, подножки врагам, пользы общества остроумных собеседников.
— Что же вы задумались? Вас что-то смущает? — крупным планом — глаза Генри, внимательные, чуть настороженные, с едва заметной, хваткой насмешливостью на дне (вижу тебя насквозь, никуда от нас не денешься!). — Если беспокоитесь о правомерности, безопасности, то уверяю — напрасно, мы — законопослушные туристы, шпионаж — не наш профиль.
Тарновский усмехнулся, покачал головой.
— Простите, господа, замотался. Просто у меня был сегодня длинный, слишком длинный день…
Глава 19
ГЛАВА XIX
Они сделали заказ, и в ожидании тянули коньяк, незаметно присматривались друг к другу. Том и Генри, действительно, были очень похожи — одного роста и сложения, оба коротко стриженые, светло-русые, со светлыми глазами и белесыми ресницами, оба производили неуловимое и в то же время абсолютно явственное ощущение общности, родства. Впрочем, после внимательного изучения различия, все таки, обнаруживались — Генри более мягок, обходителен, улыбчив, тонкие, приятные черты, Том, напротив — жестче, темпераментнее, лицо сухое, резкое, с упрямыми складками у рта.
И, опять-таки, где так насобачились по-русски? имена — английские, манеры — не разбери поймешь чьи. Вот Генри залпом допил коньяк и налил себе еще, Том, тем временем, рассматривает девушек за соседним столиком — девушки кокетливо хихикают, польщенные вниманием импозантного иностранца. Да, черт побери, все-таки — иностранца, фактуру не спрячешь, не пропьешь.
Пропьешь; через минуту коньяк подействовал, звон в ушах отступил, притупился, сознание заколыхалось гулким, желеобразным ульем. Вот же черт! Нет, долго так не выдержать, надо скорее заканчивать со всем этим, надо форсировать. Разведка боем? Универсально нейтральный вариант — вежливостью.
— Нравится вам у нас?
Генри обаятельно зажмурился.
— Ах, Алекс, — он откинулся на спинку стула, сразу стал домашним, тысячу лет знакомым, — ваш городок — просто прелесть, находка! нетронутый цивилизацией заповедник прошлого! Вам не кажется, что время здесь остановилось? — он приложил руку к груди. — Нет-нет, ничего такого, я вовсе не хотел обидеть ваш прекрасный город. Просто и Париж, и Лондон, и Берлин — символы Европы — уже клишированы глобализмом, никто и никогда не вернет им прежней аутентичности, былого шарма, блеска. Всего, что являлось визитной карточкой, духовной и метафизической плотью и сутью, простите за пафос. Ушел двадцатый век, вместе с ним ушли романтизм, поэзия, культура, искусство, и города ушли тоже. Что осталось? Так, примитивные муравейники, архитектурная чехарда, невразумительное население… Тьма, невежество, грязь и фальшь под маской прогресса… — Генри вздохнул мечтательно и грустно, сделал глоток из бокала.
Том вежливо рассмеялся.
— Старина Генри оседлал любимого конька. Не относитесь слишком серьезно к брюзжанию профессионального путешественника, Алекс. Наш Генри — неисправимый эстет и романтик, в вечном поиске идеала. — он повернулся к брату. — Мой тебе совет — попробуй снизойти хотя бы до простого наслаждения этим вечером.
— Так а я о чем! — Генри поднял бокал. — Выпьем, друзья! Как это говаривал старина Гете — ergo bibamus! Ибо мы находимся в прекрасном месте и в прекрасной компании!
Голоса пробивались, будто сквозь вату, конвертировались смыслами натужно, вязко; Тарновский чертыхнулся про себя — давайте уже к делу! хватит всех этих коньячных церемоний!
— Ну, Генри, боюсь, что эпитет «прекрасный» по отношению к моей персоне, все-таки, несколько преувеличен. Во всем остальном я с вами полностью солидарен.
— Позвольте это решать нам, — вежливо улыбаясь, проговорил Том. — Мы знаем вас, Алекс, несколько лучше, чем вы можете предполагать (ага! кажется, начинается!). Вы ведь не думаете, что мы проделали такой путь ради удовольствия поужинать?
— Не думаю. — Тарновский вложил в голос изрядную долю сарказма. — И в чем же ваш интерес? — ощущения тянулись ассоциативной бахромой, разводами, наслаивались пластами, усталостью; он чувствовал, как сжимается внутри невидимая пружина.
— Не хитрите, Алекс. — Том налег на столик, попытался заглянуть в глаза. — Вы прекрасно знаете, зачем мы здесь; звонок вашего друга Дзюбы должен был развеять все сомнения. Слушайте, вы не против, если мы закажем еще бутылочку? Оказывается, пить коньяк в вашем обществе — одно удовольствие!
Тарновский сделал заказ. Официант красивым жестом убрал пустой графин, ловко наполнил бокалы из вновь принесенного.
— Выпьем! — предложил Генри.
— А за что? — Том хитро улыбнулся (прикидывается пьяным? старый трюк!). — Русские не пьют просто так, русские обязательно пьют за что-нибудь. Ведь это так, Алекс?
— Не совсем, — Тарновский попытался собраться с мыслями (черт! а вот он, кажется, уже набрался!). — У нас говорят: только пьяницам нужен повод, нормальный человек может выпить и просто так. А вообще, мы здесь пьем просто для запаха, дури в голове у нас и своей хватает.
Братья вежливо отсмеялись, и Том проговорил, ясно и отчетливо выговаривая слова:
— Мы уполномочены сделать вам предложение. — взгляд его на мгновение заледенел, и сердце прыгнуло, провалилось — вот оно!
— От которого я не смогу отказаться?
— Вы будете не в состоянии сделать это, уверяю вас, — Том вновь стал учтивым и благожелательным. — И это не угроза, Алекс, это констатация. Вы ведь разумный человек, я только потому так и говорю — прямо, откровенно. Кроме того, зная о событиях последних дней, мы считаем, что предложение наше будет очень своевременным.
Захотелось бросить бокал в его чистенькое, ухоженное лицо.
— Вот как? И что же вы знаете?
Том многозначительно усмехнулся.
— Если в двух словах — погиб ваш работник, а вы попали под подозрение. И давайте не изворачиваться — мы знаем о вас все, это — часть нашей профессии.
Тарновский улыбнулся. — Я полагаю, вопрос о профессии неуместен? Генри не шелохнуся, Том зеркально-непринужденно (маски сорваны?) улыбнулся в ответ. — Давайте перевернем эту страницу. Необходимость лгать прямо пропорциональна необходимости ложь эту выслушивать, пощадим же друг друга. — А я думал, начнете: «вы же взрослый человек»… — Зачем? Мы же с вами — взрослые люди… Раскованная наглость; да, вот именно так — раскованная наглость. Тарновский плеснул себе коньяка (погибать — так с музыкой!). — И все-таки. Мне кажется, господа (да, вот так — господа), вы меня с кем-то путаете, здесь какая-то ошибка. Ей-богу, не представляю, чем мог вас заинтересовать. Если речь о неустойке — ну, там, перерасход-растрата, нецелевое использование оборудования — прошу вас, не стесняйтесь, я бизнесмен и привык обсуждать щекотливые вопросы. Если не готовы сейчас — что ж, встретимся в другой раз, визитками мы обменялись. А пока прошу простить меня, я устал и откланиваюсь. И завтра, скорее всего, тоже будет трудный день, так что…
— Он будет еще труднее, чем вы думаете, Александр Валерьевич, — перебил его Том. — Сядьте-ка на место, — вдруг повелительно приказал он.
— Ого! — неожиданно для себя Тарновский опустился на стул.
— Александр Валерьевич, — голос Тома понизился до отметки конфиденциальности (пугать будет?), — вы ведете себя так легкомысленно, потому что не представляете степень нависшей опасности. А между тем, она велика, очень велика; уже погиб человек. А по поводу ошибки… — он опустил взгляд, улыбнулся мыслям (переигрывает). — А давайте так — мы задаем вам несколько вопросов, вы отвечаете на них, искренне, конечно, отвечаете, и мы вместе решаем, ошибка это или нет. Взамен — никаких претензий к вашему другу Дзюбе, никаких неустоек. Идет? Тогда попрошу вас вспомнить кое-что, вернуться назад, лет этак… — он зажмурил один глаз, — …ну, скажем, на двадцать. Вы тогда участвовали в большом проекте, сначала простым инженером, потом руководили лабораторией; вы разрабатывали технологии производства неких кристаллов для электронной промышленности. Припоминаете, Александр Валерьевич?
Пружина сжалась до отказа, словно чужой, со стороны Тарновский услышал (действительно все знают?) свой собственный голос, мятый, неуверенный.
— Да, что-то такое брезжит в памяти… Как будто…
Том поспешил на помощь.
— Я напомню. Кристаллы были пьезоэлектрические, а технология позволяла варьировать их частотами — так? Практически в любых диапазонах. — Ну, допустим! Дальше что? — теперь Тарновский увидел себя всего — маленького, затравленного, отступающего.
— Вы курировали весь цикл — от скрайбирования до герметизации, — теперь заговорил Генри, и сухая пунктуальность сменилась игривым торжеством. — Снимаю шляпу, Александр Валерьевич! Метод финишной настройки — блестящее решение, необыкновенно зрелое для двадцати пяти лет! Как это вы додумались использовать палладий? В любой стране мира такой патент принес бы имя и состояние, впрочем, что не будем о грустном! Да, собственно, на тот момент и страны уже никакой не было — Советский Союз рухнул, почил, так сказать, в бозе!..
— Бросьте паясничать! Дальше!
— А дальше, на каком-то этапе проекта Александр Валерьевич Тарновский, а тогда просто Саша…
— Александр Валерьевич, — вмешался Том, — он уже был начальником лаборатории, в подчинении — уйма народа.
— Виноват, — приложил руку к груди Генри, — уже тогда Александр Валерьевич придал проекту несколько иное направление, не посвятив, правда, в это свое руководство. Ну, да и Бог с ним! Не посвятил — и не посвятил, тем более, что никакого криминала в этом не было. А было просто невинное развлечение скучающего и бесспорно одаренного молодого ученого. Ведь не наказываем же мы ребенка за желание узнать, как устроена кукла! Вот и мы не будем порицать Александра Валерьевича за то, что он время от времени генерировал не имеющие никакого отношения к производственному циклу частоты, моделировал из этих частот массивы, а из них, в свою очередь — математические ряды…
— Дальше, — проговорил Тарновский, перебирая кончиками пальцев бокал. Мыслей не было, на месте улья звенела пустота. «Вот и все, вот и все, вот и все…». Вот и все.
Генри удрученно (клоун!) развел руки.
— А вот что дальше, дорогой Александр Валерьевич, я не знаю. К сожалению, или к счастью. В данной ситуации я — всего лишь наблюдатель. Или хроникер — как будет угодно. Знаю только, что ряды, сформированные на базе ваших опытов, поразительно точно коррелируют с результатами одного недавнего эксперимента. О котором вы не знали и знать не могли и, тем не менее, описали его с точностью до седьмого знака после запятой. Сначала мы подумали, что имела место утечка, однако, служба безопасности утверждала — и у нас нет оснований ей не доверять — что такое в принципе невозможно. А в совпадения или случайности мы не верим. Вот все это и заставило обратить на вашу персону такое пристальное внимание, вот поэтому мы и здесь. Ну, так что? где, в чем ошибка? — он замолчал, откинулся на спинку стула, бледный, хмельной, возбужденный.
Апатия навалилась многотонной тушей, Тарновский уронил голову в ладони, даже с закрытыми глазами чувствуя, как обжигают, жалят жадные взгляды.
Глава 20
ГЛАВА XX
Что-то оборвалось. Что-то цельное, сильное, неделимое еще утром сейчас повисло дряблыми лохмотьями — идол, мечта были развенчаны, десакрализованы, стали общими, доступными. Он отнял от лица руки, запрокинул голову в иссиня черное, в золотистых оспинках небо. Голоса братьев комкались магнитофонной лентой, доносились глухо, словно издалека.
— Признайтесь, в основу положен какой-то хронологический алгоритм, — голос Генри атаковал откуда-то слева, где-то справа бубнил голос Тома: — Мы пока не можем рассказать о результатах, полученных в ходе компиляции ваших рядов, но они нас поразили… — голоса плыли, интерферировали, возникали снова, рваные, неузнаваемые; Тарновский вздрогнул, словно от холода — лица братьев показались чужими, незнакомыми. Страшными — кто они? Пространство качнулось мороком, искоркой надежды — обмануть, убежать, уйти сквозь решето.
— Слушайте, а зачем я вам? Вы сказали — наши результаты совпали, для чего вам дубляж, контрафакция? В глазах братьев — растерянность, смущение (что? что такое?), Генри несмело взглянул на Тома, ослабил галстук.
— Видите ли, Алекс, я выразился несколько …э-э, неточно. — голос ломкий, неуверенный. — Дело в том, что ваши данные… значительно точнее наших, и — как бы это правильно сказать? — значительно полнее, что ли… Кроме того, очевидно, что получены они не эмпирическим путем, то есть, вы каким-то образом смогли смоделировать процесс… И вообще! — на лице плеснулась пьяная (а ведь не притворяется! не притворяется!) решимость. — Я давно хотел вам сказать: вы — гений, Алекс! Вы понимаете, что вы — чертов гений! Как вам удалось?! одному, с ручкой и листом бумаги! — ведь это просто невероятно! непостижимо! — он замолчал: взгляд в пустоту, ладони на висках.
Тарновский прислушался к себе — будто выдернули стержень, обезболили нерв. Выбили табуретку из-под ног — какая надежда? резистенция? Цепочка следов петляет по насту, глубокому, лежалому, смерзшемуся снегу, обрывается неподалеку — что там? — нет, не надо, лучше не смотреть, — еще один маркер трусости, конформизма. И вот, кстати — ведь вот! то самое признание! дифирамбы! — что ж ничего не дрогнуло, не отозвалось? Слишком пьян? Чепуха! Судьба-злодейка! и здесь сжульничала! триумф, и тот — зажилила, замылила; все невнятно как-то, косвенно, вскользь…
— Ну, допустим, все так. Но я, все-таки, не пойму, о какой опасности идет речь.
— Александр Валерьевич, Александр Валерьевич, — Генри говорил быстро, укоризненно-горячо, — неужели вы думаете, что вашего бухгалтера убили случайно? из-за каких-то споров с компаньоном? Ну, да, да! мы и об этом знаем! я же говорил — мы все знаем! А если так, что в таком случае искали у вас в офисе? Не учредительные же документы! Раскройте же глаза, наконец! Охота устроена за вами, за вашими расчетами, и мы здесь для того, чтобы спасти вас!
— Искали мои расчеты? — пазл сложился, гулкой плоскостью лязгнула ловушка — Кто? И почему я должен вам верить?
В разговор вмешался Том.
— А у вас нет выбора, Алекс. — он невесело усмехнулся. — И никто, кроме нас не способен вас защитить. Ни милиция, ни друзья, ни кто бы то ни было еще. Да, вот так откровенно, вот так цинично. Ваша беда в том, что вы держали свое открытие в секрете. Для всех вы — самый обыкновенный бизнесмен, а в этой стране жизнь такого стоит не слишком дорого, уж извините за откровенность. Кроме того, вы и сами — под подозрением. Вот почему у нас есть все основания предполагать, что вы не отклоните нашего предложения. Хлынуло, брызнуло жесточью, желчью. — Хороша вербовка — шантаж смертью! Новая тактика? Или просто урезали финансирование? Том издал что-то вроде стона, Генри вскинулся, подался к нему. — Да нет же, Алекс! вы все не так поняли! Мы — математики, ученые, цели нашего визита — исключительно академические. Просто так все совпало, форс-мажор; никто не ожидал, никто не был готов. И сейчас на первый план выходит задача сохранить вашу жизнь! Жизнь и изобретение! И выполнять ее мы намерены безотносительно вашего решения о сотрудничестве! руководствуясь самыми элементарными гуманитарными соображениями!.. Заноза ныла, желчеточила. — Но в финале и знаменателе — все то же самое, предательство.
Том шумно выдохнул, взгромоздил руки локтями на стол.
— Помилуйте, Алекс! Я совершенно не понимаю — ну какое предательство! о чем вы говорите! В вашем случае понятие Родины — нонсенс; страна, в которой вы живете — чужая вам и по духу, и по менталитету, вы ей ничего не должны. И слово-то какое! — предательство! Анахронизм! Рудимент! Просто сделка, если хотите — выгодное вложение интеллектуального капитала! — он привстал, нашел глаза Тарновского. — Вам стоит только намекнуть, только намекнуть! слышите? Сумма, страна проживания, условия — все принимается априори…
Голос подернулся, истлел звуками, нотами; намекнуть, априори. И все — ради нескольких листков, ради прощального взгляда Наташи. Ради двадцати лет одиночества… Желчь задрожала, оплыла студнем. Триумф? Триумф...
— Что, здорово я вам нужен, да? — Тарновский откинулся на спинку стула, провел ладонью по лицу. Хотелось встать и уйти, остаться наедине с самим собой, с памятью, тоской, болью. Кровь тяжело толкалась в висках, плескалась темной тяжелой мутью — бежать, бежать отсюда, как можно дальше, вычеркнуть, как можно скорее забыть этих людей, этот вечер, этот разговор…
В пустоту ворвался Генри.
— Алекс! — он качнулся, едва удержал равновесие (Господи, да ведь он пьян! совсем пьян!), — как один из тех, кому довелось работать с вашим открытием, я весь вечер хотел сказать вам… Сказать, что вы мне стали дороги, бесконечно дороги, — он сделал попытку обнять Тарновского, едва не упал, опрокинув соседний стул. — Ваше открытие — бесценно, грандиозно, Эйнштейн рядом с вами — пигмей… Величайшая тайна Вселенной открыта…
Том неуклюже поднялся, подхватил брата под руки.
— Нам, кажется, пора, — он пытался изобразить улыбку, но лицо расползалось бесформенной массой (Господи! и этот — тоже!), голос прыгал, петлял. — Завтра созвонимся, да?
— Конечно, Том, — ответил Тарновский, неожиданно чувствуя что-то очень похожее на симпатию.
— Нет, я хочу поговорить с Александром начистоту, — пьяно настаивал Генри. — Я весь вечер хотел спросить у него, а что с вашими часами? Они имеют какой-то совершенно непрезентабельный вид! Для человека, который разгадал тайну времени, это недопустимо! Зачем вы их носите? Или это — амулет? память? нет? Тогда знаете, что? Я хочу предложить вам свои в обмен на ваши — пусть это будет добрый жест и все такое… У нас, у русских, так принято, да? В знак дружбы и понимания. Давайте, Алекс, — он принялся расстегивать ремешок часов, и снова едва не упал, и Том снова подхватил его, стал уговаривать, засуетился, захлопотал, приседая, растопыривая руки, словно наседка крылья, — Тарновский поймал себя на мысли, что сочувствует этим двоим, уже привязался, привык к ним. И плевать на маски, миссии, кодексы, — там, под масками и кодексами они честны, порядочны, добры. У них тоже есть матери, отцы, жены, невесты; они могли бы быть его коллегами, приятелями, даже друзьями — в следующий момент Тарновский уже обнимал кого-то из них, бормотал что-то доброе, хорошее; звезды расплывались чудесными золотыми разводами — «дорогие, милые мои! как же вас угораздило!». Чертова судьба, грязная старуха! — она уже провела свой кастинг, раздала роли. Назначила палачей и жертв, разбросала по разные стороны баррикад, и теперь ничего не остается, теперь уже ничего не изменишь…
Они хлопали друг друга по плечам, жали руки, обнимались, несколько раз пили «на посошок», и несколько раз прощались, каждый раз отпуская такси, вновь возвращаясь за столик; наконец, расстались, и сквозь заднее стекло Тарновский видел, как братья, покачиваясь, глядели вслед, улыбаясь, размахивая руками.
Бедные, несчастные! Все они — и Тарновский, и Том, и Генри, и все люди, живущие на этой планете — все, все — несчастны! Но у него есть ключ от этих дверей, и он откроет их, очень скоро он распахнет их настежь…
Глава 21
ГЛАВА XXI
Дом встретил пустотой, холодной, брезгливой тишиной; даже не пытаясь встроиться, адаптироваться, мимикрировать, кое-как раздевшись, Тарновский повалился на кровать. Комната кружилась в муторном круговороте, вместе с ней кружились картинки дня — Андриевский, Героимов, Володя, Коля, «братья» — все что-то говорили, чего-то ждали, требовали, нервничали, тянули руки, дергали за рукав и, лишь спрятавшись под одеялом, зарывшись лицом в душистую лавандовую подушку, он смог, наконец, провалиться в долгожданное, спасительное, беспросветное забытье.
Ничего не было видно из-за тумана, сплошным молозивом повисшего в воздухе, не видно было даже неба над головой; дорожки под ногами. Тяжело и мрачно хлопали где-то крылья, раздавались невнятные голоса, шорохи, стоны; мелодия пустоты и безысходности, тусклая и бесцветная, кружилась, умирала в невидимом далеке.
Он очень устал, усталость поселилась в каждой клетке, каждой мышце, отдавалась болью при каждом шаге, но он все шел и шел, забытый всеми и для всех потеряный, случайный осколок выморочного несостоявшегося мира, его эхо и искра. Он шел и шел —он уже не понимал, не помнил, куда и за чем — он шел за мечтой, шел, чтобы поставить за нее жизнь, и не было святее цели, и не было ее необходимее, и ставка была соразмерна и достойна, кратна и оправдана.
Внезапно дорожка оборвалась — он стоял перед громадным потемневшим от старости дворцом, у выщербленных временем, покрытых слоем вековой пыли ступеней — он прищел, дошел, добрался, и теперь лишь пролет лестницы, лишь несколько истертых миллионами ног кирпичей отделяют его от победы или поражения. Лживые, мерзкие, липкие голоса шипели за спиной. О том, что впереди смерть, что не поздно еще уйти, отречься, забыть, но он стиснул зубы, оскалился — он знал: там, сзади тьма уже сомкнулась черным кольцом, исчезла дорожка, туман, исчезло все, и нет пути назад, и надо побеждать, побеждать или умирать.
Колонны портика уходили ввысь, терялись в грозовой угрюмой мути, на исполинском крыльце, по сторонам тяжелых темных дверей стояли два его недавних приятеля, два брата, Том и Генри. Одетые в великолепные, зеленого бархата ливреи, с огромными серебристыми шпагами по бокам, они будто несли и транслировали скорбь Вселенской мудрости, жестокой трагичности чуда — сумрачные и суровые лица, пустые глаза, взгляд сквозь и вдаль.
Как по команде, братья открыли перед ним створки дверей, Тарновский переступил порог и замер, ослепленный потоками света, раздавленный размерами — зала была огромна, пределы терялись где-то вдалеке, таяли за границами зрения. И вокруг, везде, куда бы не упал взгляд — люди, люди, люди, мужчины, женщины, белые, черные, оливковые тела, фраки, камзолы, сюртуки, костюмы, платья, джинсы, сари, кимоно, звериные шкуры, набедренные повязки; лица, лица, лица, дикая, бешеная круговерть, лица бородатые, иссиня бритые, в эспаньолках, с бакенбардами, в метровых париках, шиньонах, косах, каре — все это танцевало, пело, говорило, кричало, плакало, смеялось, ругалось на всех языках мира; музыка и голоса сливались варевом горячечного и недоброго веселья, апокрифом подленькой формулки «после нас хоть потоп». Взгляды, любопытные, бесстыдные, дерзкие цепляли, липли, чьи-то руки щипали, ощупывали, чьи-то голоса шипели вслед, но Тарновский не оборачивался, продолжал свой путь — сквозь расступающуюся толпу, дальше, дальше, в дальнюю часть залы, туда, где за огромным игровым столом вырывался из стены столб медного огня. И вот он уже — перед столом. Много людей играют за ним, руки так и снуют, делая ставки, томясь в ожидании, беспрестанно теребя, передвигая, мучая фишки. Рук становится все больше и больше, они уже не помещаются на столе, отталкивают друг дружку, вот одна из них, сложив пальцы клювом, ущипнула другую, та еще одну, следующую — уже через минуту стол превращается в поле боя, арену мануальной схватки. Руки изгибаются, извиваются, сплетаются клубками, бросаются друг за другом, и вдруг, в один миг превращаются в разъяренных, ослепленных ненавистью змей; их ядовитые зубы мечутся совсем близко от лица, брызжут ядом, обливают жарким зловонием.
Но это продолжается недолго. Змеиный клубок съеживается, свертывается, тает, превращаясь в огромный камень на руке человека в длинном черном балахоне, неведомо откуда появившегося за столом. Человек немолод, морщины избороздили его некогда красивое гордое лицо, обрамленное длинными, цвета воронова крыла, волосами. Но в кресле он сидит крепко, мощно и тяжело положив руку на стол; большие черные глаза по сторонам орлиного носа смотрят пытливо и зорко.
Человек делает знак, и все в зале затихает. В абсолютной тишине он протягивает руку, кладет на стол жетон, необычный, больше, толще и тяжелее всех остальных, и одного мгновения, одного взгляда достаточно, чтобы понять: ни за что и никогда ты не сможешь уйти без него, жить без него, это то, за чем ты пришел.
Словно магнитом, притягивает взгляд огонек, мерцающий в золотистой мерклой глубине, огонек гипнотизирует, завораживает, и дьявольская усмешка скользит по губам черного человека. Скрестив руки на груди, откинувшись в кресле, он не отводит глаз, и кажется — вот-вот лопнет сердце, и земля уйдет из-под ног, и мир обрушится в тартарары, и Тарновский задыхается, судорожно хватает ртом воздух. Жаркие, потные, разгоряченные тела напирают, давят, все вокруг тонет, продавливаясь, уминаясь, погружаясь во тьму, и, уже теряя рассудок, глотая судорожные вдохи последних мгновений, он видит, как пламя в жетоне вспыхивает зеленым, и тут же скопище тел исчезает, языки пламени уходят в землю, невидимые оковы падают. Из груди черного человека вырывается крик ярости, в руке хищно блестит клинок — прежде чем Тарновский успевает что-либо сделать, он со страшной силой бьет по столу, и пространство стонет, визжит, разрывается миллионами голосов, стены, потолок, колонны рушатся, погребая под собой всех и вся.
Но еще раньше, с головокружительной скоростью, которая бывает только в снах, чудесный жетон оказывается зажатым у него в руке, и последнее, что он видит — глаза страшного человека, ярость, гнев, злобу, ненависть…
Еще мгновение — и Тарновский очнулся у себя на кровати, в холодном поту, задыхаясь от сердцебиения и духоты. Далекие раскаты за окном срезонировали с пережитым, заставили вздрогнуть, вспомнить страшные глаза, жуткий крик.
Тарновский сбросил одеяло, встал и распахнул окно; в комнату ворвалась ночная прохлада, влажная свежесть дождя. Снова загрохотал гром, но сон уже ушел, растаял, и этот раскат, и следующий уже не встревожили, не испугали; он стоял у открытого окна, вдыхая молодой, сильный воздух, озон первой майской грозы.
Только сейчас он заметил, что сжимает что-то в руке, разжал ладонь, несколько секунд оторопело смотрел на круглый предмет, матово блестевший в серебристом мглистом свете. Жетон?! Сознание метнулось, всполошенное безумной мыслью, но явь удержала, отрезвила — Тарновский узнал свои часы, окончательно соскочившие с браслета, улыбнулся: «Приснится же такое». Все еще улыбаясь, разъезжаясь на дремотной мозаичной скользоте, упал на кровать, и снова провалился в сон, на этот раз уже ровный и безмятежный, без всяких кошмаров и фантасмагорий.
Глава 22
ГЛАВА XXII
И снова — время. Оно величественно. Оно вездесуще. Оно совершенно. Оно бесстрастно, безлико и беззвучно. Оно не оставляет следов, не имеет цвета, запаха и вкуса, оно неосязаемо. Упорное, неиссякаемое, неутомимое, оно живет в каждой клеточке каждого организма, косвенно и незримо присутствует повсюду — в полете птиц, в пульсирующей артерии, в сеточке морщин на лице. И нет на свете ничего более постоянного и предсказуемого, изменчивого и необъяснимого, — оно шепчет нам об этом во сне, нагло заявляет из зеркал, кричит новорожденной жизнью. Время — в нас, вне нас, вокруг нас, оно было всегда, оно всегда будет. Оно не властно лишь над собой, и поэтому невольно разделяет с нами участь рабов, являясь своим собственным деспотом и палачом.
Тарновский ненавидел будильники с детства — топорные поделки угодливо-прикладного человеческого разума, производные и факсимиле его сервильной несостоятельности. Будильники ассоциировались с хмурыми утрами, раздраженными взрослыми, унылой перспективой школы. Уродливое крикливое чудовище бросало в грубый, неустроенный мир, вырывая из снов — ярких, удивительных сказок, прекрасных волшебных акварелей-коллажей.
Другое дело — часы! Изящная, дорогая штучка на ремешке или еще лучше — браслете. Циферблат, испещренный линовкой делений, разверстый циркулем стрелок — синтез точности и красоты, прирученное и воссозданное чудо. А как приятно ощущать на руке их тяжесть, а как славно, спрятавшись от всех под одеяло, слушать неутомимое тиканье, укладывать механическое монотонное однообразие в мелодии или стихи!
Тарновский хорошо помнил свои первые часы — круглый позолоченный корпус, римские цифры, апертура календаря. Подарок отца. До отца они принадлежали деду, его отцу, и, наверно, должны были стать семейной реликвией, чем-то сакральным и культовым (Golden watch), но, увы, в силу разных причин так и не стали. Впрочем, тогда он об этом не думал.
Как на иголках отсидев положенное за праздничным тортом, он опрометью выскочил во двор и стал прохаживаться, сгорая от нетерпения похвастаться подарком. А что? В конце концов, оборотная сторона этой медали — исключительно утилитарная, хотя тоже приятная, мерцающая некой исключительностью, жречеством — знать то, что не дано другим, время от времени снисходить к непосвященным.
Тарновский немедленно представил себе эту картину. Вот идут, например, парень с девушкой (почему именно парень с девушкой? неважно, просто так картинка ярче, выразительнее), парень старше его, в джинсах, в модной куртке, девушка — тоже нарядная, красивая, как с обложки журнала. И они торопятся куда-то, опаздывают (на поезд, например), и им срочно нужно узнать время, приободриться или смириться, — испытание неопределенностью, подвешенностью — та еще мука. И вот они озираются, ищут, у кого бы спросить, не обращают на него, конечно же (ну, откуда у пацана часы?), никакого внимания, уже готовы пробежать мимо, и, все-таки, в последний момент на всякий случай спрашивают, и он (в нужном месте, в нужное время! прям звездный час какой-то!), нехотя вскинув руку, выдержав крохотную, но емкую паузу, ленивым голосом объявляет приговор. И парень зеленеет от зависти, а девушка бросает один из тех взглядов, которыми в бульварных романах прекрасные незнакомки одаряют прекрасных незнакомцев, — в общем, хороший взгляд, правильный. Стоп, а зачем нам парень? парень нам совсем не нужен! Пусть лучше девушка будет одна, так значительно интереснее!
Тарновский шел, разговаривая сам с собой, взбивая мечты в желания, как вдруг заметил, что ноги сами собой привели его к знакомому подъезду знакомого дома. Дома, к которому тянуло как магнитом, и который при других обстоятельствах он обошел бы за километр. Здесь жила девчонка из параллельного класса, его давняя и безнадежная любовь. Безнадежная — потому что никогда (он был уверен в этом абсолютно, категорически!), ни при каких условиях не посмотрит в его сторону. Ну, еще бы! с чего бы ей смотреть! — ей, которой оказывает знаки внимания сам Серега, знаменитый на весь район задира и хулиган! Красавец, просто эталон красоты, старше и сильнее Тарновского, курящий, ездящий на мотоцикле, одевающийся в умопомрачительную потертую джинсу и состоящий на учете в милиции, — и это лишь неполный, весьма неполный перечень преимуществ и достоинств! — ну как можно даже думать, даже мечтать о соперничестве с таким! Впрочем, и иной терапии не существовало — привычно и покорно воображение саботировало действительность, сублимировало уязвленное самолюбие в самые разнообразные героико-апокалитичские сценарии. Например, какого-нибудь стихийного бедствия, потопа-пожара-землетрясения или (самое лакомое) войны, — проявляя чудеса мужества и отваги, рискуя жизнью, он осушает, тушит, спасает, побеждает. Получив под занавес предательское ранение и умирая (ну, или просто теряя сознание — в зависимости от настроения, отметок, погоды и тд) у нее на руках. Благородно и трогательно отклоняя запоздалое раскаяние, прощая нелюбовь и невнимание, — десятки сюжетов на все случаи жизни крутились в сознании пестрой каруселью, на разные лады врачуя, умеряя, примиряя. Оседая мутью-горечью, побочным седативным послевкусием — ну, какой! какой из него герой! разве может такое быть! Этого не будет никогда! никогда!.. В этот раз, впрочем, ситуация не требовала каких-то уж особенных изворотов и изысков; абстрактная девушка немедленно сменилась конкретной. И вот уже воображение соргазмировало, расплылось радужным половодьем — это она, она замечает у него на руке часы, замечает, и срабатывает золотая аддиктивная ловушка, гламурно-меркантильное тяни-толкай. И вот уже тает лед, и падает маска неприступности, и любимые зеленые глаза вспыхивают восхищением и интересом. Серега немедленно получает отставку, тут же исчезает в неизвестном направлении — жалкий неудачник, презренный второгодник, и они остаются одни. Дальнейшее, правда, рисовалоь довольно смутно, в этом месте фантазия обычно иссякала за недостаточностью знаний и практики, но разве имеют значение подобные мелочи! Разве может что-нибудь помешать, когда!..
Дверь подъезда отворилась настежь, с грохотом лязгнув о кафель стены, и Тарновский увидел ее, ту самую девчонку. Ее лицо, самое прекрасное лицо в мире, показалось ему сегодня совсем взрослым — макияж, уверенный блеск глаз, черный бант, как-то особенно красиво вплетенный в светло-русые волосы. Одета она тоже была по-взрослому — в какую-то небесно голубую куртку и коротенькую юбочку, на ногах — ослепительно белые сапожки. И снова рядом был Серега, тоже как и всегда выглядевший шикарно — в вызывающе потертой джинсе, стоптанных кроссовках, с шевелюрой, подстриженной по последней моде — верх мужественности и привлекательности.
Они остановились, словно для того, чтобы дать получше рассмотреть себя, свое великолепие; Серега раскуривал сигарету, а девчонка, рассеянно скользнув по Тарновскому безразличным взглядом, скучливо уставилась куда-то вдаль. Время застыло, истекая секундами, и Тарновский истекал вместе с ним, будто во сне смотрел, как его возлюбленная и ее кавалер спускаются по ступенькам лестницы, величественно и плавно, будто миражи, скрываются за углом дома. Не обращая никакого внимания на него — жалкого шпингалета, застывшего с открытым ртом. Так и не спросив времени, даже не обернувшись.
Уже давно канул, потерялся в будничной безвестности Серега, канула и забылась девчонка, а день остался, врезался в память. Ощущением внезапной и неизбывной пустоты, потери, первой взрослой горечью — карминовый мартовский закат, терпкие глотки весны, пронзительное предчувствие одиночества…
Зазвонил проклятый будильник, Тарновский разлепил свинцовые веки, и реальность обрушилась головной болью, тошнотой, грудой вчерашних проблем; он зажмурился, застонал. По воспаленной сетчатке метались невразуметельные, неряшливо затейливые кляксы, куцые, фиолетовые с оранжевым облачка, крючило, мутило, любое физическое или душевное действие представлялось абсолютно невозможным, равносильным суициду.
Что ж, примите поздравления, синьор Тарновский! — еще одно «прекрасное» утро. И ведь — не прожигатель, не алкоголик! и почему так? Впрочем, было бы о чем разоряться! Сколько раз уже просыпался вот так — апатия, депрессия, неприятие-отрицание-отвращение, и ничего — рассасывалось как-то, утрясалось, устраивалось. Так будет и на этот раз, надо только собраться, поднапрячься. Сделать первый шаг. Первый — что-нибудь легкое, не требующее усилий и подвигов.
Он приоткрыл один глаз, после недолгих поисков нащупал на тумбочке пластину айфона, активировал, пробежал пропущенные звонки. Неожиданного не было ничего — Андрей, Володя, мама (ожог стыда — снова не позвонил, не заехал), смущал только один номер, неизвестный, дважды пытавшийся пробиться сквозь блокаду недоступности, и так и не пробившийся.
Он потянулся к стационарному телефону, запустил автоответчик: все те же — мама, Андрей, Володя, и вдруг сердце замерло, оборвалось. Мягкий нежный голос объявлял, что его обладательница уже третий день в Городе, что она скучает, ей грустно и одиноко. И что она, в конце концов, девушка и не может навязываться, брать инициативу в свои руки — исключительно мужская прерогатива. Голос ломался и подрагивал, слегка грассировал, и, забыв о похмелье, Тарновский сел, сжал голову руками. Господи, неужели?! Он прослушал сообщение еще раз, сомнений не осталось — это была она, она. Она, Катя — даже имя сознание вербализовало с опаской, неуверенно.
Застигнутые врасплох мысли заметались, рассыпались, растеклись бессильными разводами. Куда, куда звонить? где она остановилась? У родителей? А вдруг — у Коли? — что ей делать там, у стариков, молодой и красивой? Мысль споткнулась, остановилась, остывая, успокаиваясь. Нет, не у Коли, конечно — иначе не стала бы она звонить, да и Коля вел бы себя по-другому. И вообще, почему позвонила? Ведь не к нему, не к Тарновскому же она вернулась. Возвращаются совсем не так — быстро и безрассудно, так можно только уходить, возвращаются надрывно, мучительно, оступаясь и обжигаясь на каждом шагу, на каждом шагу разочаровываясь. И куда возвращаться? Между ними — пропасть в десять лет, обида, измена, смерть. Смерть… Тарновский прислушался к себе — где-то далеко, за железными створками, на самом дне робко теплилась надежда.
Он опустил руку с телефоном. А зачем все это? Стоит ли начинать то, что так скверно кончилось? Конечно, время затерло тут и там, притупило боль, убрало заусенцы, но нечем подсластить застарелую горечь, память цепко хранит помеченные черным файлы.
Надежда слабо шевельнулась, тепло толкнулась в сердце — а вдруг? вдруг? Секунды густо таяли в окаменевшем пространстве, тишина лопалась пульсом — а вдруг? вдруг? Вдруг?! Судорожная решимость, знакомая комбинация цифр (ничего не изменилось, да?), песенка Джо Дассена в аппликации гудков.
— Алло, — трубку заполнил ленивый бархатистый голос, ее (!) голос.
Царапая небо сухим языком, продираясь сквозь фиолетовую липкую муть, Тарновский проговорил:
— Привет.
Голос осекся, нырнул в эфир, через несколько мгновений отозвался зеркально:
— Привет.
Они молчали, и тишина звенела, и звенела память, и он проклинал себя за внезапную предательскую слабость.
— Почему замолчал?
— А что говорить?
Было слышно, что Катя улыбается.
— Скажи, что не ожидал, что рад слышать…
Тарновский молчал, стиснув зубы, стиснув трубку. Хотелось сказать, что он очень рад — да что рад! — просто счастлив оттого, что она приехала, что позвонила, что он очень ждал этого звонка, и очень устал, и очень скучал по ней все эти годы. Нет, конечно, он — сильный, гордый, а она предала его, и он должен, не может, не имеет права, хотя бы ради памяти Наташи, но он все равно ждал, мечтал, скучал, надеялся, верил. Он хотел сказать, но слова замерли эмбрионами, стали в горле горячим комком.
— Рад. Я очень рад. Что ты приехала, позвонила. — казалось, он бредет наугад в темноте, захотелось вырваться, освободиться.
Катя тихо рассмеялась.
— Даже не верится, что это ты. Знаешь, столько раз придумывала этот наш с тобой разговор, раскладывала на реплики, и, все равно, все не так… Впрочем, извини, несу с утра разную чепуху. Как ты? Как дела, бизнес?
— Да нормально все.
— Как твой мальчик? У тебя же мальчик?
— Мальчик. Женя. Тоже нормально.
— Не можешь говорить? У тебя кто-то есть?
Эфир подернулся рябью, Тарновский усмехнулся в трубку.
— А что это меняет?
Голос на том конце дрогнул, надломился…
— Ничего. Прости, видимо, я напрасно, все-таки, позвонила…
И снова захотелось выговориться, высвободиться, признаться, фиолетовые облака перед глазами вдруг извернулись как-то по-особенному, и надежда вырвалась, вспыхнула радужной перспективой. Он быстренько разбирается с делами, забирает ее, и они проводят весь день вместе, где-нибудь в лесу или на берегу реки, в безмятежной квазиреальной праздности. А вечером — ужин при свечах в каком-нибудь уютном ресторанчике, и можно никуда не спешить, и никого не ждать, и ни под кого не подстраиваться. Можно забыть обо всем и посвятить время только друг другу. И, может быть, найдутся слова, и затеплится огонек, и вернется прежнее-былое? потерянное-утраченное?..
И снова, как в детстве, предчувствие счастья, огромного, всепобедительного, неоспоримого, охватило, подхватило, и все закружилось в волшебном полете. И растворились в сиреневых облаках беды, и сошли ледники, и осталась только мечта об этом непрожитом дне, нелепая и наивная, и неосуществимая, потому что Катя ответит сейчас «нет», и все рассыплется, как рассыпалось когда-то, потому что так заведено: хорошего понемножку, счастье не приходит дважды…
— Как тебе такой расклад? — словно со стороны, он слышал свой голос, глухой, прерывающийся.
Эфир затеплился радостью.
— Когда ты заедешь?
Темнота лопнула, брызнули лучи света.
— Я позвоню.
— Я буду ждать. — эфир в последний раз дрогнул голосом, иссяк, трубка в руке принялась агонизировать гудками.
И все. Так просто. Будто и не было ничего. Так рушатся континенты и цивилизации, так проходят эпохи. Ощущение счастья, еще секунду назад сильное, острое, явственное исчезло, действительность наваливалась еще одним предательством, еще одной глупостью. Еще одним днем; Тарновский поднялся, поплелся в ванную.
Глава 23
ГЛАВА XXIII
Мозг сортировал события, как грохот золотоносную породу; за несколько часов сна все просеивалось, фиксировалось, разносилось. Конечно, сейчас все заслонил звонок Кати, и чувствовался, угадывался в этой внезапности, чрезвычайности какой-то подтекст, подвох — судьба снова что-то задумала, крутит какую-то свою комбинацию; впрочем, все как в учебнике: ритуальные ужимки-издержки, генезис и антураж беды. Одна надежда — святое, все-таки, личное-интимное, — может, пожалеет, пронесет? А, может, вообще — просто совпадение, вдогонку и в довесок ко всему имеющемуся уже прочему «прекрасному». Конечно, неплохо было бы обдумать все хорошенько, но времени, как сказал Коля, йок; будем посмотреть по мере поступления. А сейчас — к делу, текущее-насущное-неотложное. Итак, звонки. Звонивших двое: Андрей и Володя, и здесь можно не беспокоиться — Андрей наверняка звонил отчитаться, Володя — покаяться и объясниться. И то, и другое не стоит времени и свеч, гораздо важнее — не звонившие, избежавшие сортинг анализа и прогнозов. Итак, почетное первое место, «братья». Нет, разумеется, после вчерашних подвигов было бы неправильно ожидать соблюдения протокола, но теперь они — часть уравнения, новые неизвестные, качнувшие чаши весов, — он должен учитывать и просчитывать все, все вероятности и варианты. Вообще-то, конечно, в первую очередь, он должен чувствовать облегчение — состоялось наконец-то пресловутое разоблачение, — должен, но не чувствует. Хотя, и прошло все, надо признаться, значительно проще и безболезненнее, чем представлялось (спасибо такту и деликатности разоблачителей, отдельное спасибо — коньяку), — все равно, осталось что-то гнетущее, тянется, плещется мутненьким осадком. И не в конфузе дело, и не в рефлексии — совершенно очевидно, что «раскрыли» его раньше, значительно раньше, и все это время «вели», наблюдали, ждали. Дождались и нагрянули — драку заказывали? просим любить и жаловать! Стоп! Дождались или инициировали? А если инициировали? Тогда что? Тогда Костик, Оля, ДФР — способы-инструменты? тактика-технология? Все для победы, любое лыко в строку? И как-то мозги не поворачиваются поверить в совпадение — слишком вовремя захлопнулась ловушка, просто удивительно вовремя.
Тарновский вспомнил вчерашний вечер, хмельного вдохновленного Генри, Тома, трогательно ухаживающего за ним. Нет, нет! не может быть! Никакие они не монстры! Хитрецы, шпионы — да, но не монстры. Это уж слишком — такой карамболь; запишем пока на счет прекраснодушия, на совесть интуиции. Конечно, их могли использовать втемную, но тогда уж слишком много темных получается, слишком много рисков для хозяев игры, так не бывает. С другой стороны, и в друзья их записывать рановато, обещали спасать, конечно, но обещать — не значит жениться. И карт ведь так и не открыли! не приоткрыли даже! Так, намекнули на какой-то там эксперимент, корреляции и — все. Так что вооруженный нейтралитет, ребята, пока — только так. Впрочем, какие карты, какой нейтралитет, загнали в угол, как крысу. И не боятся, знают — не бросится, не укусит… Эх, поговорить бы сейчас с Дзюбой! Поговорить, помолчать, заглянуть в глаза. Тарновский замер, балансируя между очевидностью и надеждой. Предал Серега? Растоптал двадцать лет дружбы? Нет, это невозможно! Невозможно, невероятно, немыслимо! Но не мог же он не видеть, не замечать, что происходит! И почему не предупредил? Если не заранее, так хотя бы вовремя; почему тянул до последнего?
Ладно, отодвинем все это на потом, до лучших времен — слишком мало пока фактов, информации. И слишком много «не может быть» — как быть с теми, что уже быть смогли, уже распускаются, уже плодоносят вовсю? И самое главное — в числе пропущенных нет звонка от Андриевского. Неприятным холодком тянет от этого молчания, и нет никаких иллюзий, и сомнений никаких — разрабатывают его оперативнички, шерстят, дербанят по полной программе. И уже наверняка зияет его алиби дырами-прорехами, и обнаружился конфликт с Костей, и обнаружился, разумеется, Гена — непаханное поле, простор для криминалистических фантазий. А последней каплей станет пакет из ДФР; правда, капля эта капнет только послезавтра, но кто сказал, что Андриевский будет столько ждать? Он может надеть на него наручники где и когда угодно, да хоть бы и прямо на похоронах! В момент, так сказать, абсолютной неготовности. Обусловленной состоянием благолепия и мыслей о вечном. Для большего, так сказать, эффекта и в назидание потомству. Еще и прессу подключит, скотина…
Тарновский мысленно скомандовал отбой — куда-то совем уж не туда завела его нить, уж слишком пессимистичненько все, неконструктивно. На самом деле, избежать ареста легко, легче легкого, — надо только предъявить другого подозреваемого, еще более подозрительного, чем сам, и всех делов. Еще лучше, разумеется, предъявить настоящего убийцу, но где ж ты его найдешь, настоящего-то? И с тем-то, с подставным-альтернативным — проблемы, а уж с настоящим — вот кого? кого презентовать? Только вчера он был абсолютно уверен, что лучшей кандидатуры, чем Широв, не придумаешь, сегодня такой уверенности уже нет.
Стараясь не замочить бумагу, Тарновский взял с полки распечатку телефонных переговоров, предусмотрительно захваченную с собой, пробежал глазами. Ага, вот, позавчерашний полдень. Вот Костик и Широв вышли от него — тут же звонок Костика Оле, (он видел, застал момент, выезжая со двора), потом еще и еще (взвинчивание, пинг-понг взимного индуцирования: надо же что-то делать! как-то прижать этого жучару Тарновского!), ближе к вечеру — вообще суматоха, судороги, — без конца входящие и исходящие, накладываются, смешиваются с чужими, непринятыми, дублируются; потом Костик отзванивается Широву (договорились о встрече), а потом — опаньки! — все, молчок, тишина, вакуум. С 20.00 или около того эта троица уже не созванивается, не звонит никому, даже не отвечает на другие входящие. И чем-то ледяным, гнетущим тянет от этой тишины; следующий вызов — только около 23.00 — сдают нервы у Костика. Он звонит Широву, длительность — всего несколько секунд — ого! несколько секунд! Да это — нервный срыв, истерика! — значит, знают о случившемся! знают! Даже были там! вдвоем были, видели все! Видели, как Оля умирала… Так может, все-таки — они? они?! Тарновский стряхнул муть, сглотнул горчинку. Нет. Не тянут Костик с Шировым. Ни на организаторов, ни на исполнителей; то, что вчера казалось очевидным, сегодня таким уже не кажется. Вчера казалось, сейчас — перестало. И дело не в мелких нестыковках или неточностях, в психологических портретах, просто он абсолютно точно и определенно знает, уверен, убежден — они этого не делали. Могли — да, но — не делали.
Но, тогда кто? Тарновский вспомнил вечер, Генри, бросающего невозможные, страшные фразы, «раскройте же глаза», «неужели вы думаете». Да, черт возьми! думает! Он именно так и думает! Вернее, думал… Потому, что расслабился, лопухнулся. Потому что, если так не думать — все срастается: и трехчасовой вакуум, и истерика Костика, и разгром в кабинете, — вот и что хуже в этой ситуации, что неправильнее? множение сущностей или подгонка под результат? Хуже или безнравственнее? — если вообще можно исключить эти понятия из синонимичного ряда.
Тарновский вдруг неожиданно ясно, отчетливо представил себе все случившиеся в тот вечер. Трое заговорщиков собираются, чтобы скорректировать свой план (может быть, подыскать еще какой-нибудь компромат), Оля зачем-то спускается вниз, в его кабинет, звучит выстрел, Костик и Широв бегут следом, видят все — в этом месте картинка размывается, лицо убийцы скрывается за мельтешении помех… Глупая смерть — увидела того, кого видеть было нельзя. А те двое? тоже видели? Почему же остались живы? И видели — кого? кто он, убийца? Тарновский поочередно представлял в этой роли всех, имеющих хоть какое-то отношение к нему, к «МегаЛинку», перебирал лица, сортировал по именам, воспоминаниям, ощущениям, раз за разом с досадой отбрасывал — не годится! Внезапно прилетела мысль, заставила улыбнуться — Андриевский, наверно, занимается сейчас таким же перфомансом. И не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, кого он там представляет — конечно же, его, Тарновского. Что ж, очень натурально… И главное: идеально вписывается в формулу преступления — мотив, возможность, отсутствие алиби.
Он снова почувствовал себя слабым и беспомощным; вдруг что-то мелькнуло, хвост какого-то откровения, блеснул и тут же растворился, исчез. Черт! Ведь есть, есть во всей этой истории что-то очевидное, лежит на поверхности, совершенно явно, не прячась, а он ухитряется этого не замечать. Надо только выхватить, зацепить взглядом, и сразу все разъяснится, пазл сложиться. Думай, Мегрэ хренов! Думай!
Он встряхнул головой, отгоняя наваждение, лохмотья мыслей — а что, если обратиться к «братьям»? Уж они-то точно все знают. Ну, или почти все. Напускали туман, скрытничали, гордо, красноречиво, так, что отпали всякие сомнения. И будут и дальше молчать — игра, тактика такая, элемент шантажа; во всяком случае, просто так не скажут. А не просто так — и незачем, слишком неравноценен обмен, да и вообще нечего говорить об этом! Кстати! А что, если тот высокопоставленный некто, упомянутый Тамарой Михайловной, и убийца как-то связаны? Что, если охота ведется оттуда, с самого верха? Черт! А ничего себе звучит, правдоподобно; вполне себе версия. Многое объясняет. В том числе и молчание-бездействие суперосведомленных и законопослушных «братьев». Но как, откуда протекло? Дзюба? Господи! Все шишки на бедную голову! Или что? — проверять всех в этой вшивой Канадской лаборатории? Хотя… Пустая трата — зачем огород городить, если «братья» и так знают конечного бенефициара. Если знают, конечно. В любом случае — тупик. И тревога, тревога, тревога, булыжник на сердце.
Что ж они задумали, шпионы хреновы? Слишком добрые какие-то для шпионов. Новые веяния? Гуманизм-филантропия? Стоп! Вот оно, тоненькое, тонюсенькое, почти неуловимое, заноза — он чувствует себя обязанным, должным, он уже завербован, уже купился! На доброту, лесть! Вот же, блин, неврастеник хренов! гримасы одиночества! Нет, понятно — ничего не подписывал, не передавал, не получал, но в том-то и соль! — слово чести сильнее любого векселя! То негласное, косвенное, условное, установившееся и оставшееся между ними, флер доверительности, откровенности и будет определять, уже определяет, предписывает, ...налагает, диктует! Черт! Черт, черт, черт! Да к черту всю эту розовую слюнявую тряхомудию! К черту благородство! Зарядить в лоб ультиматум — жизнь или кошелек, и все тут! Кто не с нами — кобыле легче! А то развели антимонии! Назначили слабоумным! Нет, ребята! не пройдет! Никому и ничего он не должен!.. Да, правильно, все так. Отчего ж хреново так, братцы? Будто разочаровался в ком-то. Или в чем-то. В Родине? Так ведь не Родина ему эта страна и в самом деле, оперетка с клоуном во главе. Россия? Что ж, ближе, теплее, но все равно, тускло, невнятно как-то, как-то отстраненно. И куда бежать? Что делать? И ведь придется что-нибудь когда-нибудь, рано или поздно. Придется… Черт! Будто бесконечная аппроксимация смерти, репетиция русской рулетки… Что ж, возьмем небольшой тайм-аут; конечно, неопределенность — не самое лучшее состояние, то еще удовольствие, но будем надеяться, что это — ненадолго. Во всяком случае, до встречи с «братьями».
Он вылез из ванной и пошел варить кофе. После второй чашки, в голове совсем прояснилось, встали на свои места последние фрагменты. Да! и надо не забыть абонировать операционистку из банка, лучше бы Алесю — мысль снова шарахнулась, сочетание неопределенности с запретным отозвалось мукой, диссонансом. Алеся. Еще одна смерть, еще один патрон...
Позвонил Андрей, Тарновский слушал вполуха, снова и снова прокручивая в голове карусель «если» и «потому»: расписание похорон, текст некролога, поминки — ничего особенного, как он и ожидал; потом набрал банк и узнал, что стал богаче на пятьдесят тысяч евро. Голос управляющего был на удивление грустным, уставшим. Ошибка? Нет, что вы, Александр Валерьевич, никакой ошибки. Перевод из Швейцарии, срочный, зачислен сегодня утром. Да-да, я в курсе ваших неприятностей, мои соболезнования… Алеся? Да, конечно, подъезжайте, она будет вас ждать.
Тарновский отложил телефон, замер. Мысли никак не хотели слушаться, схватывать, выстраиваться. Пятьдесят тысяч, Швейцария — бред! Братья?! Рука машинально нащупала колоду, узорный лиловый крап обернулся Тузом пентаклей, пятеркой чаш, Императором, семеркой мечей. И снова семерка, мечи, пятерка чаш… И нет времени сделать полноценный расклад, какой-нибудь Мальтийский крест. Времени или желания?
Он подошел к окну, раздвинул портьеры. Жизнь бесчинствовала солнечным майским днем, своенравная, требовательная, инерцией великолепия заставляя стараться, соответствовать. Торопиться, стремиться, действовать.
Тарновский быстро оделся, спустился во двор и сел в машину. Будущее расстилалось ювенильной гладью, мерцая миражами побед, рифами поражений. Он вздохнул и повернул ключ зажигания.
Глава 24
ГЛАВА XXIV
Когда он подъехал к банку, Алеся уже ожидала его, тоненькая, стройная, похожая издалека на гибкое деревце, каким-то чудом пробившееся сквозь асфальт. Память сразу реконструировала черты, растрепанные и размытые расстоянием: нежный овал, синие глаза, пунцовые губы; снова как когда-то дрогнуло сердце, подкатил комок, расстроенно отозвались мысли — вирус-эффект, преследующий с первой их встречи. В тот день Тарновский не сумел справиться с эмоциями, лицом — смутился, поспешил спрятать взгляд, но промедлил, опоздал, — в глазах Алеси мгновенно вспыхнул, завертелся калейдоскоп из радости, недоверия, надежды — он был вынужден ретироваться, проклиная гендерное рабство, слабость, трусость, мягкотелость. Вечером, оставшись один, напился, перебирал фотографии, разговаривал сам с собой. Умоляя, заклиная, проклиная кого-то неизвестного, далекого, всевидящего и всевластного, для чего-то устроившего эту встречу — еще одну ловушку, еще одно испытание на пути к истине. Нет, это невозможно! ведь он никогда, никогда не был романтиком, а любовь с первого взгляда — блажь, выдумка, нонсенс! Что он знает об этой девчонке? что знает о нем она? Не хватало только мезальянса — он будет глуп, смешон в этой роли! он будет в ней нелеп, жалок!
Глаза Наташи смотрели с фотографий, грустные, укоризненные, и он плакал, целовал, давал клятвы — нет! он не предаст больше, не заставит вновь страдать; тяжести совершенного и незавершенного лежат на плечах неумолимыми глыбами — ему не забыть, не простить, не сбежать, не бросить! И разве возможно променять сокровище на безделицу? Истину на любовь? Любовь бессмысленна и преходяща, бессмысленна, потому что преходяща, разве мгновение сравнится с вечностью? Совершенство не может иметь ни малейшего изъяна, любое сомнение развенчивает идеал.
И, все-таки, одного мгновения оказалось достаточно — что-то возникло, установилось между ними, какая-то незримая нить, эхо тайны, известной только им двоим. Стоило им оказаться рядом, и тайна проявлялась, искрила, искривляла пространство неловкостью, горечью, грустью; обычно бойкая и острая на язык Алеся замолкала, становилась кроткой и неуверенной, а Тарновский был вынужден прятаться в скорлупе лицемерного равнодушия, патернализма, за циничными и унизительными сентенциями о женской неискренности и меркантильности.
Вот и сейчас, Алеся уселась рядом, юная, синеглазая, ямочки на щеках, ароматы лаванды и фруктовой резинки, в глазах — тень робкой, настороженной доверчивости, штрих-пунктир надежды, и мгновенная слабость обрушилась, навалилась, обессмыслила все. Надо было что-то говорить, но говорить ничего не хотелось, хотелось молча и сосредоточенно ехать, ехать долго, далеко, куда глаза глядят, увозить себя и эту необыкновенную девушку из этого душного, безобразного мира.
Ехидный голосок очнулся, проскрипел где-то в глубине ржавыми петлями. А как же Катя, милейший? Как же волнительные воспоминания и запланированный пикничок? Тарновский отшвырнул голосок спазмом отторжения, но переход от беспомощности к раздражению был слишком резок, дал люфт душевной гуттаперчевости, и он юркнул в образ стареющего добряка, выдавил несколько пошлых, бесцветных фраз. Соболезнования? Спасибо, Алесенька, тронут. Дела? Дела — ничего, нормально, бизнес — процветает. Вот из Швейцарии деньги пришли сегодня — хорошо. Швейцария — романтично? Ха-ха! Нет, Алесенька, Швейцария — страна банкиров и часовщиков, там живут скучные и прозаические люди.
Тарновский перехватил ее взгляд — упрек, ирония, ожидание — едва не заскулил от ненависти к себе. Секундная заминка — и валюативный фильтр инвертировал ненависть в сентиментальность, вербализовался покладистым, искательным:
— Давай выйдем, прогуляемся.
Алеся молча кивнула, и он припарковал машину у парка.
Стоял чудесный весенний день, кроны деревьев шелестели ветерком, лужи лениво подрагивали отражениями. Светотень невесомо колыхалась на изумрудной траве, и Тарновскому на мгновение показалось, что и он тоже молод и счастлив, вспомнилось прошлое — сейчас, отсюда все виделось другим, ярким, светлым, счастливым.
Он тут же остудил воспоминания инъекцией сарказма: ерунда все это, обычный аберрация — время просто изменило фокус, и ты стал видеть иначе. И к тому же, рядом с тобой юность, красота, тебе кажется (да кажется! кажется!), что ты влюблен, любим, и кружится голова, и вскипает кровь, но ты же не маленький, должен понимать: это — еще одна уловка времени, мираж, вымысел. Иллюзия, помноженная на физиологию. Но время оплошало, опоздало, ты — у цели, и уже ничто, никакие иллюзии не смогут отнять ее у тебя…
— А когда похороны? — голос Алеси вернул на землю, мир снова стал будничным, пресным, расплылся цветным невнятным пятном. Он ответил.
— А можно мне прийти? — он не успел отвести глаза и ожегся о ее дерзкий взгляд.
— Конечно, можно, — действительно! а в чем дело! — ведь вы были подругами…
Они шли по аллее, ступая прямо по мельтешению ажурных теней; где-то вдалеке играла музыка, слышались детские голоса, и хотелось идти так долго-долго, молчать, ощущать рядом близкое, родное тепло.
И снова ее взгляд, тень улыбки, полукружье ресниц.
— И, конечно же, подозревают вас…
Тарновский пожал плечами, вздохнул-усмехнулся, — демонстративность «вы» иногда только подчеркивает его условность.
— Конечно же, — он спохватился. — Вообще, идет следствие…
Алеся покачала головой.
— Ерунда. Вы были обречены с самого начала. Почему? Не знаю. Вернее, знаю, но не могу объяснить. Просто чувствую — и все. Такие, как вы, всегда — жертвы, всегда оправдываетесь, защищаетесь. Если бы случилась война, вас убили первым. — она замолчала, отвернулась.
Мысли роились, кружились. Чего, в конце концов, он добивается? чего хочет от жизни? Счастья? Но для этого не нужно изобретать сотни формул и уравнений, просеивать миллиарды цифр. Все значительно проще, только протяни руку — твое счастье рядом, юное, прекрасное, безусловное, готовое к употреблению. Возьми его и насладись, и не мучь себя, и никого не мучь поисками рая, рай может быть только на Земле. Он будто провалился в одну из непрожитых жизней, там он — фат и ловелас, делает возлюбленной предложение. Он очень романтичен — становится на одно колено, откуда-то из воздуха извлекает шикарный букет; крупным планом — глаза девушки, мечтательные, счастливые, ее лицо, растроганное, взволнованное, ослепительно прекрасное в лучах солнца. Вот она что-то говорит ему, он поднимается с колен, подхватывает ее на руки…
Ну, что же ты? Давай, принимай эстафету, переноси мечту в реальность! Ах, да, это — не вполне счастье, вернее, не вполне то, что ты ищешь. В принятой системе координат это — пустяки, мелочь, а ты по пустякам не размениваешься. Тебе нужен абсолют, идеал, тебе нужна вечность и на меньшее ты не согласен. А что ты будешь с ней делать, с вечностью? Куда поместишь, на что истратишь? Зачем она тебе здесь, в этой тесном, убогом мирке, ограниченном куцыми рамками жизни?
Тарновский встряхнул головой, отгоняя осмелевшие мысли, поймал внимательный с грустинкой надежды взгляд.
— Что? Что, Алеся?
Грустинка растаяла, она посмотрела на него ясно, светло.
— Везите меня в офис, Александр Валерьевич, вас бизнес заждался…
Оставшийся участок пути они проделали в совершенном молчании, избегая смотреть друг на друга. Пространство скользило мимо солнечным днем, секунды таяли пульсом дисплея, и все по-прежнему было безрадостно и безнадежно.
Почему он так несчастен, так одинок? Он несчастен настолько, что делает несчастными всех, кто находится рядом! Господи, когда же все это закончится! Быстрее бы загрузить посылку Дзюбы, увидеть, наконец, свою судьбу! Судьбу! — столбцы все тех же цифр! Бесстрастных, неумолимых, окончательных. А пока он — здесь, на перепутье, и все — неоцифрованное, живое, и рядом — Алеся, близкая и далекая одновременно, одновременно родная и чужая — жертва его слабости и одержимости, несчастная, беззащитная, ни в чем не виноватая…
Он оставил ее наверху, за Олиным компьютером, спустился к себе, стал разбирать банковскую документацию. Вот они, первые уколы неустроенности — раньше этим занималась Оля, аккуратно сортируя и подшивая все по датам, тут же обклеивая их своими оранжево-салатово-красными стикерами.
Дурочка! Маленькая, жадная дурочка! Подошла бы к нему, рассказала все, может быть, вместе и нашли выход… Да нет! конечно, нет! — и не подошла бы, и не рассказала. Слишком они разные были, чужие с самого начала. И все на этом, точка. Надо переставать об этом думать. Но как не думать? Как?
Ну, вот эта платежка. Действительно, банковское поручение, из Швейцарии. Действительно — пятьдесят тысяч. «Братья»? Больше некому. Мотивы? — для формулы слишком мало, для обозначения намерений — много. И почему так срочно? И что вообще все это значит? — процесс запущен? Какой процесс! Он не давал согласия! Ни на что! Рука, уже несколько раз тянувшаяся набрать номер, написанный на обороте вчерашней визитки, снова начала движение к телефону, но тут в дверь постучали, и, еще прежде, чем она открылась, уже зная, кого увидит, он крикнул: «войдите!».
Глава 25
ГЛАВА XXV
— Здравствуйте, господа! — Тарновский поднялся навстречу «братьям», улыбаясь, поочередно пожал протянутые руки. — Рад видеть вас у себя!
«Братья» выглядели на удивление свежими и отдохнувшими: отглаженные сорочки, стрелки на брюках, аромат одеколона и мятных леденцов. Сегодня у них в руках были небольшие темные кейсы, как и сами они, очень похожие друг на друга.
— Я потрясен! — Тарновский так и не убрал с лица улыбку, сдувшуюся в некоторую ехидность. — Признаться, не рассчитывал увидеть вас раньше полудня.
— Я надеюсь, вы укажете это в отчете, — голос Тома ясно показывал, что ехидность замечена, — это позволит нам требовать премиальных. Впрочем, полдень — мелковато. Если вы хотели сделать комплимент, Алекс, следовало сказать, что вы вообще нас сегодня не ждали. Но у нас очень мало времени, — лицо его подтянулось, собралось, — образовалось много дел, требующих безотлагательного вмешательства, так что просим извинения…
— И все это из-за меня? — интонация потерялась где-то между вопросом и утверждением, отозвалась замешательством, неловкостью.
— Да, — коротко ответил Генри и протянул ему какую-то коробочку, — Возьмите, Алекс. Это — вам, от чистого сердца.
Неловкость сменилась любопытством, Тарновский повертел коробочку в руках — глянцевая подарочная бумага, внутри что-то твердое, увесистое (сердце сладко екнуло — подарок!).
— Что это? — он взглянул на «братьев» поверх коробочки.
Генри улыбался, на лице Тома застыло выражение загадочной приятности, легкая тревога: а вдруг не угодили?
— А вы раскройте. Не стесняйтесь, рвите упаковку.
Тарновский почувствовал радость предвкушения, оттененного легким недоверием, на мгновение показалось, что все это уже было с ним когда-то, но не здесь, а где-то далеко отсюда, в другой, давней и забытой жизни.
Он сорвал кожуру обертки, добрался до внушительного красного дерева параллелепипеда с золотыми каллиграфически-точеными символами знаменитого бренда. Часы! Не может быть! Где-то в глубине сознания взвились сенсоры тревоги, но пальцы уже доставали, тянули за кожаный ремешок изящный хронометр, прекрасное творение часовщика и ювелира: строгий солидный корпус, ажурные стрелки, матовое полотно циферблата…
Перехватило дыхание, Тарновский не верил глазам.
— Но это же — целое состояние… — голос его дрогнул, слова растерянно повисли в воздухе, — господа, я потрясен… Я не могу принять это…
— Дорогой Алекс! — Генри вонзился в желе паузы штопорным ножом. — Я прошу вас не отказываться и принять этот скромный презент; компания, которую мы с Генри представляем, лишь воздает должное вашим неоценимым заслугам на поприще науки. — он помолчал, заговорил снова: — От себя хочу добавить, что считаю вас величайшим ученым современности, горжусь и дорожу знакомством. Ваши исследования — настоящий прорыв, революция, шаг к подлинной свободе. Я уверен — недалек тот день, когда тайна времени, испокон веков волнующая человека, будет разгадана, фантастика станет реальностью. — его голос сорвался, и Тарновский почувствовал, как в унисон ему сорвалось (Господи, что ж так расклеился-то? ведь это лесть, всего лишь лесть!) сердце. — Благодарное человечество впишет ваше имя…
Голос Генри отдалился, истончился в фокусе отрешения, и Тарновский вслушивался, пытаясь нащупать в потоке славословии твердь подоплеки. Нашли болевую точку? Покупают? Пятьдесят тысяч, теперь вот — часы, стоящие примерно столько же. Да нет, вряд ли — слишком мелко для гения, облагодетельствовавшего человечество. Порыв? Не слишком ли? И что делать? Принять? Ну, хорошо, допустим, а вот что делать потом, хватит ли сил удержаться в границах благоразумия?
Тарновский относился к роскоши равнодушно, воспринимая материальные блага, как должное, исполнение судьбой заключенного когда-то контракта. Но как понять, как расценить такой поворот? Часы — не золотой слиток или банковский чек, их появление может служить тайным знаком, указателем на пути. Он вспомнил о сломанном браслете, о приступе страха, о снах, еще раз посмотрел на подарок — совершенство, искусно спрятанное под маской игрушки; изящные стрелки, строгая симметричность циферблата, в меру массивный, в меру изысканный драгоценный корпус. Снова мелькнуло давнее воспоминание: ранняя весна, тлеющий закат, горечь будущих потерь — нет, он не сможет отказаться, это — предопределено…
Голос Тома вторгся в размышления.
— Мы рады, Алекс, что наш скромный подарок вам понравился. Извините, что в спешке не успели сделать никакой гравировки. Но, если пожелаете — в любой момент, только намекните…
— Не знаю, что и сказать, господа, — Тарновский всматривался в их лица, искал признаки коварства, торжества, — я слишком слаб, чтобы отказаться от часов, тем более, от таких. Однако, меня гложет невозможность отдариться, я…
— Я думаю, такая возможность обязательно представится, — Том энергично уселся, раскрыл кейс. — Давайте-ка лучше обсудим другие, не менее важные аспекты наших отношений. Вы готовы?
Тарновский вздохнул — сам виноват, увяз коготок. Впрочем, шантажом и не пахнет, — в голосе Тома — деловитость, нетерпение, тревога, глаза Генри (менестрель чертов) увлажнены.
— Да, конечно, Том. Я вас слушаю.
Том взял быка за рога
— Алекс, вы ведь получили сегодня наш перевод? — утвердительность вопроса предполагала ответ, он щагнул...юркнул в предложенный коридор.
— А, так он все-таки ваш!
— Значит, получили. — Том удовлетворенно кивнул, делая пометку в бумагах, разложенных перед ним на столе.
— Я почему-то был уверен, что деньги — ваши, — где-то в глубине души потянул холодком предательский сквознячок благодушия, он круто развернулся. — Но я жду объяснений.
Том машинально кивнул, продолжая делать свои пометки
— Конечно-конечно. Все очень просто — нам надо было легализовать наши отношения, скрепить какими-либо обязательствами, не вызывая при этом подозрений и кривотолков. Из всех вариантов контракт показался нам наиболее приемлемым, перевод — подтверждение серьезности намерений.
Тарновский нахмурился — кажется, его все-таки рассматривают в качестве болванчика.
— Контракт? Вы о чем?
Том достал из своего кейса еще одну папку с бумагами.
— Вот он, читайте. Мы заключили его с вами вчера. Вы предоставляете нам услуги по… исследованию рынка… м-м-м, ну, читайте же, там все написано, — он с нетерпением прищелкнул пальцами.
— …По исследованию рынка интернет-услуг, — вырвал из текста Тарновский.
— Ну да, ведь это профиль вашего предприятия. Разве не так? — брови Тома вопросительно поднялись. — Не беспокойтесь, Алекс, времени у нас, действительно, мало, зато — очень толковые юристы. Смело подписывайте, мы сегодня же должны все это зарегистрировать в вашей Торгово-Промышленной Палате. — он заметил сомнение на лице Тарновского, уже другим, более мягким тоном добавил: — там нет никаких подлостей, не волнуйтесь.
— Хорошо, — Тарновский пробегал глазами страницы документа (действительно, ничего особенного, стандартный договор), оставлял подписи в отмеченных местах, — но, я надеюсь, вы объясните, зачем весь этот маскарад? Я хочу знать, во что меня втягивают.
Генри тихо застонал, Том раздраженно пристукнул по столу.
— Господи, Алекс! Откуда столько недоверия? Контракт — для отвода глаз, завтра же можете аннулировать его и забыть навсегда. Поймите, над вами нависла нешуточная опасность, один, без посторонней помощи, вы погибнете. — неожиданно он заговорил резко, жестко: — И никаких иллюзий, я имею в виду гибель не гипотетическую — я имею в виду вашу физическую смерть. Вас просто убьют и не факт, что сделают это быстро и безболезненно — вы ведь не захотите выдать тайну по первому требованию. Вы этого добиваетесь?
Том замолчал, отвернулся к окну; Генри тер щеки ладонями и тоже молчал.
Тарновский почувствовал, как лопнула где-то невидимая струна, обрушилась звенящей тишиной.
— Хорошо, — словно со стороны услышал он свой голос, усталый, надломленный, — так кто же, в конце концов, этот монстр, желающий выпустить мне кишки? Почему-то мне кажется, вы хорошо знаете, о ком говорите…
«Братья» одновременно вздохнули, переглянулись, Том уклончиво сказал:
— Не надо, Алекс, вам знать это сейчас. Погубите и себя, и нас. И дело не в том, что ваш враг силен и коварен, хотя, и в этом тоже, главная опасность в том, что он — непредсказуем. Если он поймет, что разоблачен, спрогнозировать его действия будет невозможно. — он заметил иронию во взгляде Тарновского, покачал головой. — Говорю же вам, этот человек очень опасен, он загнан в угол, у него нет путей отступления.
Навалилось, ожгло отчаяние.
— Но что-то же надо делать! Послушайте, господа, если начистоту — вы ведь не вчера узнали обо мне, стало быть, готовились, планировали свою поездку. Неужели нельзя было предусмотреть, постелить соломки? Не могу поверить, что весь этот цирк — форс-мажор!
Том упрямо наклонил голову.
— И, тем не менее, это так, мы уже приняли ситуацию такой. Человек, о котором идет речь, должен был помогать нам, но буквально за несколько часов, по сути, за время нашего перелета, он резко переменился, вышел из-под контроля. Видимо, узнал обо всем, и решил завладеть открытием сам, с целью дальнейшей перепродажи. — неожиданно он повысил голос, почти закричал, раздражаясь: — Я вас умоляю, Алекс, не задавайте вопросов, которые я вот уже который день задаю себе сам! Я не знаю, каким образом информация попала к нему, я не знаю, почему он решился на измену! — он остановился так же внезапно, как и начал, сжал голову руками. — Простите, ради Бога… Все труднее контролировать себя…
Тарновский хмуро усмехнулся, пожал плечами.
— Ладно, проехали…
В разговор вступил Генри.
— Вы не можете обвинять нас в слабости. Поймите, Алекс, мы с Томом — не совсем то, что сейчас нужно; изменения произошли настолько стремительно, что… — он промолчал, только на щеках проступили желваки. — Сейчас мы ждем группу поддержки, вы не представляете, какие силы задействованы. Не сегодня-завтра они подключатся и тогда, поверьте — мы с вами, наконец, сможем перейти к нормальной работе. Надо просто набраться терпения и подождать… Мы очень устали, всем очень непросто… Но главное — не спровоцировать на неадекватные действия нашего оппонента.
Будто увидев впервые, Тарновский смотрел на «братьев» — ну, конечно! как он раньше не догадался! Им кто-то поломал всю игру и сейчас они напоминают дипломатов, вынужденных общаться с вооруженными до зубов головорезами. Бедняги! Тут он вспомнил, что главный приз в этой игре — он сам, и сочувствие его убавилось.
— Не сегодня-завтра, — он презрительно хмыкнул. — Он что, по-вашему, ненормальный, что ли? Зачем ему ждать? (резко? плевать — надоело словоблудие, обтекаемость-обороты). — Он не хуже вас понимает, что время работает против него и, если он не идиот, будет обострять ситуацию. Он должен немедленно что-нибудь предпринять, чтобы не отдавать вам инициативу. Ожидать, не провоцировать, — язвительно пробурчал он, отворачиваясь к окну, — скрыть смущение, вызванное вспышкой. — Избавьте меня от ваших иллюзий, господа...
Том слабо шевельнулся в кресле.
— На этот раз вы правы, Алекс, — в голосе его сквозила усталость, беспомощность, — стратегической инициативой владеет он, и ближайшие двое суток это положение будет сохраняться. Конечно, мы предпринимаем кое-какие шаги, и контракты, — он небрежно взъерошил стопку бумаг, — и еще кое-что, но, надо признаться: все это — муравьиный дриблинг перед слоном. Самое неприятное — мы никак, никак не можем вас спрятать, увезти куда-нибудь, в общем, изъять на время отсюда — этому тоже есть свои объяснения, поверьте, крайне убедительные… — он, чуть ли, не оправдывался перед Тарновским, и тот почувствовал неловкость, словно был в чем-то (вот идиот!) виноват.
На несколько секунд в комнате повисла тишина. Первым ее нарушил Том.
— Ладно, за дело! — он встал, начал складывать бумаги в портфель. — Не вздумайте отключать телефон, старайтесь постоянно быть на людях. Кстати, вы нам все свои номера дали? Давайте-ка на всякий случай проверим.
В дверь тихо постучали. Братья вздрогнули, переглянулись и Тарновский по инерции поддался их тревоге, тут же почувствовав укол раздражения (так недолго и неврастеником стать!).
— Да! — позвал он громко. — Войдите.
Доверху нагруженная бухгалтерскими документами, закрытая огромной папкой-скоросшивателем так, что был виден лишь светлый хвостик волос, перехваченных яркой резинкой, в комнатку вошла Алеся. Вид хрупкой девушки, сгибающейся под непомерной тяжестью, заставил всех троих вскочить, броситься на помощь, но Генри находился к двери ближе, и это преимущество дало ему возможность опередить остальных, первому принять громадную, похожую на растопырившую крылья ворону, папку. Некоторое время он и девушка топтались на месте, переваливая-принимая несносную ношу, наконец, уродливые крылья сложились, открыли лицо Алеси, и Генри замер соляным столбом, вместе с ним замер Тарновский — что-то теперь будет? Черт! Надо предвидеть такие вещи! Кто мешал выпроводить «братьев» чуть раньше?
Генри обернулся к нему, словно ища поддержки, весь вид его выражал растерянность, беспомощность, безобразная папка в руках дополняла картину разгрома.
Тарновский почувствовал, как что-то оборвалось внутри, чужим, деревянным голосом проговорил:
— Господа, рад представить вам — Алеся. Алеся, это Том, Генри, мои канадские партнеры.
Генри взял руку девушки в свои (укол ревности; собственник чертов!), сжал почтительно, бережно, склонился целуя, а она смотрела, смотрела, смотрела на Тарновского, смотрела сквозь него, вдаль, невидящая, отрешенная, застигнутая мгновенным мечтательным оцепенением. Генри распрямился, натолкнулся, проследил, восторженные и остроумные любезности скомкались, рассыпались; ни слова не говоря, ни на кого не глядя, вышел, почти выбежал (оглашенный, блин), вслед за ним, торопливо рассовывая документы по кейсам и рассыпаясь в извинениях, выскочил Том. В глазах Алеси появилась осмысленность, она пожала плечами, улыбнулась нерешительно, виновато — святая простота…
Тарновский нашел «братьев» во дворе. Том сидел за рулем «Мерседеса», Генри стоял рядом, запрокинув голову, подставив лицо лучам солнца.
Тарновский подошел, остановился, при одной мысли о том, что вновь придется выяснять отношения, охватила паника; хотелось простой, классической тишины.
Том вздохнул, потрепал его за локоть.
— Держитесь связи, Алекс, и все будет хорошо. — он опустил на глаза солнцезащитные очки, демонстративно хлопнул дверцей.
— Спасибо вам, — тихо сказал Тарновский и вопросительно взглянул на Генри. Тот отвернулся, с преувеличенным восхищением посмотрел на его BMW.
— Слушайте, Алекс, а у вас потрясающая машина! Дадите прокатиться?
— Сейчас?
— Нет, сейчас — нет. Потом, когда-нибудь.
— Генри, говорите, ведь я жду, — попросил Тарновский.
— По-моему, все очевидно.
— А как же правило — никогда не женитесь на иностранках?
— Это не из той ли серии, откуда «никогда не наедайся досыта»?
— Чем лично я могу помочь?
— Не вмешивайтесь.
— Как вы себе это представляете? — Тарновский оценивающе оглядел собеседника — черт его знает, что у него в голове?
Генри играл желваками, смотрел в сторону.
— Алекс, мы с вами взрослые люди! Обещайте не ставить палки в колеса. — по его лицу промелькнула тень отчаяния. — Я же видел, как она на вас смотрела…
— Подробнее, пожалуйста.
— Зачем она вам? Вы вдвое старше, у вас ребенок. Скоро вы станете очень богаты, к вашим услугам будут все женщины мира, оставьте мне одну, эту. — он поднял глаза на Тарновского. — Дайте мне шанс. Не используйте свой …административный ресурс, — при последних словах он поморщился.
— Красивую роль вы мне отводите, Генри, — Тарновский вздохнул, — интересную…
Генри нервно дернул плечом (не хватало только драки!)
— Так как? Я могу надеяться?
Тарновский с сожалением посмотрел на него. Вот и все, конец сказке. Поедет ваша Алеся, господин Тарновский, за океан, а вы оставайтесь здесь, в своем родном болоте, старый, скучный, глупый и трусливый. И богатый. Ну да, в два раза старше, ребенок, к тому же скоро будете купаться в любви.
Он порылся в кармане, достал визитку.
— Возьмите, — сказал он в ответ на вопросительный взгляд Генри, — здесь ее рабочие телефоны. Домашний и мобильный дать не могу, я их сам не знаю. Это все, что я могу предложить. — он повернулся, чтобы уйти.
Генри задержал его за руку.
— Вы считаете, у меня есть шанс?
— Попробуйте узнать у нее сами, — Тарновский отдернул руку, зашагал к входу.
Глава 26
ГЛАВА XXVI
Тарновский пришел в себя только в машине — потребность действия, движения, сопряженность единого жизненного цикла, в конце концов, вырвали из тягостной отрешенности; шестерни стронулись, исторгнув наружу досадную наболевшую песчинку — Володя! Где его заместитель, поверенный, соратник, наперсник, почти друг? Память вытащила из запасников последний разговор, и раскаяние обожгло, выплеснулось чувством вины — зачем? ну, можно ведь было не так резко, нетерпимо!
Он вспомнил день беды, рваную горячку перед отъездом, недосказанность, незавершенность — словно было подвешено что-то в воздухе — что? чертова жизнь, спешка, эгоизм! — как мы порой невнимательны, поверхностны, черствы! Может быть, Володя хотел чем-то поделиться, о чем-то предупредить, попросить о помощи? Может быть, поговори, выслушай он его тогда, и не было бы ничего, не случилось бы несчастья! Стрелка интуиции дрогнула, поплыла в наэлектризованном лихорадочном пространстве — Володя! он знает что-то! немедленно к нему!
Тарновский схватил со стола ключи и телефон, даже не закрыв за собой дверь, выбежал из кабинета. Время, будто сжатое пружиной, распрямлялось с бешеной силой, сбивая в кашу мысли, чувства; воображение рисовало заместителя униженным, оскорбленным, едко терзало сердце — это вина его, Тарновского, только его.
Через несколько минут он уже был у дома Володи, набрал знакомый код, нырнул в темноту подъезда.
Как в детективах, дверь в квартиру, была приоткрыта, — Тарновский вошел, обозначил свое присутствие громким кашлем. Квартира хранила молчание.
— Есть кто дома? Володя, это я, Тарновский!
В комнатах стояла мертвая тишина. Где-то капала вода, с улицы доносились голоса детворы, шум двора. Не разуваясь, Тарновский прошел на кухню; картина, представшая взгляду, объясняла все — недопитая бутылка на столе, тарелки с остатками снеди, полная окурков пепельница. Стараясь не наступить на валяющиеся под ногами бутылки, он вышел в коридор, стал проверять поочередно все комнаты; Володю он обнаружил в гостиной, спящим на диване.
Тарновский раздвинул тяжелые портьеры, открыл дверь на балкон, вышел — после темной и сивушной духоты даже куцее тепличное пространство казалось чудом. Куда-то улетучилось чувство вины, поутихла рефлексия — обыденность проблемы низвела ситуацию в разряд бытового, примитивного, все встраивалось в рамки стандартной схемы — пьяница и пришедший его будить работодатель. Тарновский почувствовал подступающее раздражение.
Он вернулся в гостиную, рывком перевернул спящего на спину, жалобно скрипнули пружины. Рука Володи безвольно упала на журнальный столик, стоявший рядом с диваном, опрокинула пепельницу, вонь стала еще гуще, невыносимее, и, внезапно озверев, Тарновский отвесил соратнику полновесную оплеуху. Володя лязгнул зубами, моментально принял сидячее положение, испуганно озираясь, бессмысленно хлопая глазами. Разглядев перед собой Тарновского, тяжело вздохнул, попытался придать багровому, страшному в полумраке лицу выражение осмысленности, не сумел, сдался, сник.
— Ну, что ты скажешь, Володя? Я специально приехал тебя послушать.
Тарновский с гадливостью слушал свой голос, менторский, назидательный, представил себя со стороны — моралист, читающий нотации, брезгливо поморщился — вылитый старшина медвытрезвителя. А еще час назад был гигантом мысли и светочем науки.
Он уселся в кресло напротив дивана, задумался. Лицо Володи не выражало ничего, кроме тупой покорности, — вряд ли можно добиться чего-то путного, но он должен хотя бы попробовать, попытаться… Мы в ответе за тех, кого оттолкнули…
Тарновский заговорил громко и отчетливо, как учитель в школе,
— Володя, я приехал не ругаться, не выяснять отношения — этого не будет, — лицо заместителя было все таким же одеревенелым, бесчувственно-неподвижным. — Ты взрослый человек и сам выбираешь свою дорогу. Ты сделал выбор — он твой, и на этом обсуждения закончены. Но мне показалось, ты хотел что-то сказать, что-то очень важное, серьезное, я приехал, чтобы выслушать тебя. Говори.
Заместитель опустил подбородок на грудь, его большое красное лицо вдруг расплылось страдальческой гримасой, он заплакал навзрыд, как ребенок, размазывая по щекам слезы и жалобно выпятив губы. Это случилось так неожиданно, и видеть это было так невыносимо, что Тарновский вдруг понял, что ненавидит этого человека, ненавидит искренне, горячо, навсегда. Сознание рухнуло в глухую и неизбывную бездну, замелькало маскарадом видений, обрывочных, бессвязных, вновь выплыло клочьями мрака. Он прижал ладони к лицу, ощущая подрагивающие под веками яблоки глаз, судорожно вздрагивая всем телом. Как сквозь пелену доносились звуки, мысли, ощущения, что-то происходило с ним — что? беспамятство? сон? обморок? — совсем рядом кто-то плакал, плакал громко, некрасиво, поскуливая и сморкаясь. Тарновский убрал руки с лица, увидел Володю, стоящего перед ним на коленях, елозящего лбом по ковру.
— Эй, — позвал он его тихо, — Володя…
Володя не отвечал, все так же прижавшись к полу, односложно всхлипывая. Тарновский потрепал его по плечу, встал, качнувшись, будто и сам был пьян; постояв какое-то время над заместителем, не понимая, зачем, почему он здесь, пошел к выходу. Там остановился, сказал, ни к кому не обращаясь:
— Ну все, я пошел. Пока…
Слова повисли в воздухе дряблым отзвуком, он вышел, плотно прикрыв за собой дверь…
Понадобилось добрых полчаса, прежде, чем он пришел в себя. Словно замороженные, оттаивали ощущения, мысли; реальность понемногу возвращалась, просачиваясь сквозь хлопья мути.
Итак, он остался в одиночестве, Коля, «братья» — не в счет. Прикрыть, помочь, выручить — это они, конечно, смогут, с определенной, опять-таки, натяжкой, но — не более. Поддержка, сочувствие, добрый совет — ничего этого не будет; Володя убил надежду, убил безвозвратно. И неважно, кто или что тому виной, — случилось то, что случилось, и он, Тарновский — один на один с неприятностями, с неизвестностью, с одиночеством. С самим собой.
А вдруг, все-таки, все — просто страшилки «братьев», элементы шантажа? Но, тогда зачем все эти сложности, реверансы, дорогие подарки? — какой-то уж больно хитроумный и затратный замысел. И что мешало им сразу сделать то самое предложение, от которого невозможно отказаться, что мешает сделать это сейчас? Убийство — оно, видимо, и спутало все их планы. А если бы не было убийства, был бы Героимов, а не было бы Героимова, был бы кто-нибудь еще или что-нибудь еще, — кто-то целенаправленно и методично обкладывает его, будто зверя.
И тогда «братья» в этой ситуации — сами жертвы, двое несчастных, ничего не подозревающих, брошенных со всего размаху в варварскую стохастическую мясорубку. И вот уже поездка, обещавшая быть приятной прогулкой (ну, что стоит уломать безвестного ученого?), превращается в бег с препятствиями, военно-спортивную игру с совсем недетским оружием и такими же ставками. Другие бы спасовали, но эти ребята — ничего, не сломались. Конечно, не факт, что не сломаются и дальше, как и не факт, что и после победы (если таковая случится) останутся такими же белыми и пушистыми; победа наверняка тут же вернет все и всех в классический статус-кво, но без них, тем не менее, эта самая победа невозможна. А пока они — в одной лодке, и не хочется думать, что будет, если она перевернется.
И, как всегда, надо время. Всего лишь день или два, и тогда ситуация переломится — прибудет кавалерия или вертолеты, или тяжелая артиллерия, его защитят, спрячут, эвакуируют. А пока — ожидание, экстракт неизвестности, разбавленный морсом контракта, еще какими-то ингридиентами-телодвижениями — льстивые и бесполезные подделки решения, заигрывания с судьбой. Вот тут и всплывает вопрос, на который очень не хочется отвечать, и на который рано или поздно ответить придется: а с кем ты связался, Тарновский? Сотрудничаешь с кем? с какой организацией? Да-да, дружище, именно с …гуманизме, жертвенности и приверженности непреходящим ценностям, в сухом остатке — только приказ.
Так что же это за организация, где отдают такие приказы? Приказы, исполнение которых сопряжено со смертельным риском? Способная легко расстаться с пятьюдесятью тысячами и презентовать часы, которые по карману лишь миллионерам. Явно не пионерская ячейка. Так что? ЦРУ, МИ-6, Моссад? А, впрочем, какая разница?!
Тарновский почти физически чувствовал, как рушится обжитой его уютный мирок, как чья-то рука выдергивает вверх, под самый купол обжигающего неба, и нет способа и надежды спастись, и нет возврата, и все, что он может сделать — только повиноваться, смириться, ждать. Ждать, корчась в судорогах бессилия, медленно сгорая в потоке нарастающего жара…
Из тины задумчивости вырвал, выдернул звонок
— Рад слышать тебя, Александр, — рокотал в трубке знакомый голос, — а то я уже стал думать — померещилось. Ты не сильно занят?
— Я надеюсь, вопрос риторический, — Тарновский набросил ремень безопасности. — Говори, куда подъехать?
— В морг, Саша, в морг. Здесь и поговорим.
— Еду, — коротко ответил Тарновский.
Глава 27
ГЛАВА XXVII
Через несколько минут он уже прогуливался по аллее, прикрывающей от досужих взглядов унылое одноэтажное строение с неброской серенькой табличкой поверх дверей. В голове все еще крутились обрывки мыслей, каких-то конструкций, предчувствий, надежд, он все еще тасовал их, когда увидел Леню, моложавого мужчину лет шестидесяти, одетого подчеркнуто элегантно, державшегося уверенно и даже немного вызывающе. Они сблизились, пожали друг другу руки, и Тарновский с грустью увидел то, что издалека было незаметно — паутинку морщин, мешки под глазами, засилье седины. Момент застыл неопределенностью, хребтом жребия — надо было что-то говорить, куда-то двигаться.
— Рад тебя видеть, — сделал свой шаг Леня.
— И я тебя, — внезапно Тарновский почувствовал, что растроган, смутился, отвел глаза (чертова ностальгия!).
Леня сделал приглашающий жест, они присели на скамейку. Тарновский постарался скрыть замешательство, впрочем, ерунда — контекст ситуации все спрячет, замажет-сожрет.
— Три года, — проговорил Леня, закуривая сигарету.
— Что? — Тарновский наклонился к собеседнику.
— Именно столько мы не виделись, — пояснил Леня, щурясь на зажигалку. — Со дня похорон твоей жены. Ты потом как всегда пропал куда-то, я потерял тебя из вида. Пил?
— Был и такое, — Тарновский сдунул невидимую пылинку с брюк. — А ты? Что делал ты?
Леня хмыкнул.
— Странный вопрос! Хоронил людей, больше я ничего не умею. И все еще хороню, как видишь.
Они помолчали. Тарновский чуть повернулся к нему.
— Так что ты хотел? Если о деньгах, так я уже заплатил тебе сегодня — все по счету. Если что-то забыл указать, не волнуйся — я доплачу.
— А я, Саша, давно уже не волнуюсь, — Леня стряхнул пепел с сигареты, — иначе клиенты все разбегутся. А что, так просто встретиться поболтать — не судьба?
Тарновский почувствовал досаду — поймали, будто мальчишку; откинулся на скамейку, закинул ногу на ногу.
— Тогда не будем терять времени?
Взгляд Лени сделался оценивающим, цепко-ироничным.
— Если ты готов. — Слушаю тебя, Леонид.
— Саша, — Леня заговорил вкрадчиво, осторожно, — а что это за девочку ты хоронишь?
Тарновский спрятался за насмешку.
— Да ты, я вижу, прессу не читаешь! Весь Город на ушах, — он хотел добавить еще что-нибудь молодцеватое, игривое, но наткнулся на пристальный взгляд, закончил сухо и коротко: — Мой бухгалтер, застрелена позавчера, прямо в офисе.
Леня вздохнул, затянулся
— Прессу я читаю, Саша. Я спросил не кто, а что за человек, а это, согласись, разные вещи.
Тарновский сдержал раздражение.
— Племянница одной хорошей знакомой, — он говорил нарочито бесстрастно, монотонно, — работала у меня уже лет десять, нареканий не было, кто убил — не знаю. Что-нибудь еще, Леня?
— А ты чего окрысился-то? — голос Лени высох, заледенел. — Успокойся, не хочу я в твои тайны лезть, сто лет они мне не надо.
— Прости, старик, — Тарновский приобнял собеседника (и, в самом деле, чего это он?), — нервы уже ни к черту, так все навалилось сразу. Уже и не знаешь, откуда чего принесет. Так что за дело, Лень?
Леня раскинул руки по скамейке, посмотрел в небо.
— Ох, дело, дело, — проворчал он. — Вижу, снова куда-то торопишься… Но ты не бойся, надолго не задержу. Скажи мне, Саша, ты к снам как относишься?
— Что ты имеешь в виду, верю — не верю?
— Я имею в виду, не сдашь ли ты меня в психушку?
Тарновский улыбнулся.
— Не сдам, не сдам, Леня. К тому же, я — верю.
Леня еще раз внимательно посмотрел на него.
— Ну, а раз веришь, тогда скажу тебе — плохая твоя девочка… Приходила уже ко мне, плакала.
Тарновский мысленно вздохнул — где-то на горизонте таяла фигурка Кати, бледноц светотенью угасала надежда. Впрочем, рано еще унывать, немного здорового сарказма, и всей этой мистической мути — конец.
— Приходила во сне, я надеюсь? — он сымитировал веселость.
— А ты не остри, юноша, — Леня остался непоколебим, — когда хотя бы половину от моего людей туда (кивок в небо) проводишь, тогда и шути. — он опустил голову, помолчал. — Понимаешь, плохо это, Саша, когда они так приходят. Значит, оставили здесь кого-то.
— И что?
— А то, что скоро еще смерть будет, и может, не одна. — теперь в голосе Лени послышался металл. Он положил руку на руку Тарновского, блеснул гранями бриллиант на безымянном пальце. — Ты прости меня, старика, я должен это сказать. Я в этом бизнесе уже скоро сорок лет, жизнь вся прошла за этим ремеслом — с покойниками времени провел больше, чем с живыми. Так что, знаю, что говорю. Кровь еще будет, поверь старому гробовщику…
Тарновский стряхнул оцепенение.
— А она не рассказывала, кто ее убил? — он уже не скрывал иронии. — На словах передать ничего не просила?
Леня смотрел вдаль, на губах играла улыбка.
— Можешь сколько угодно потешаться, но мое слово — верное. Очень хотелось бы, чтоб не так было, но… — улыбка съежилась усмешкой. — Я ж говорю, у меня стаж — люди столько не живут.
Он помолчал, достал сигарету, закурил.
— Мне профессию дядька передал. Хороший человек был, хоть и пьяница, а может, и потому, что пьяница. И покойников видеть во сне я почти сразу стал. Гнал я эти сны сначала, воспитан был по-советски, даже в комсомол вступить успел. Так сказать, насильственный материалист. Но как-то раз привязалась ко мне старуха одна, — мы ее как раз схоронили недавно, — все ходит и ходит…
Тарновский сделал последнюю попытку.
— Она, я надеюсь, тоже — во сне?
Как ни в чем не бывало, Леня стряхнул пепел, продолжал: — Сядет на стул в прихожей, смотрит на меня и молчит. А прихожая эта и, вообще, дом весь, где это все происходит — незнакомы мне, ни разу я там не был, даже не представлял, где это.
Ну, старался я не обращать внимания на старушку эту, мало ли, что приснится, но она как на работу приходить стала. Сначала — так, пару раз в неделю, а потом — и каждую ночь. Взвыл я. Я ж — молодой, мне девки сниться должны, а тут старушенция эта. Какие тут уж девки… Да-а…
Натерпелся я тогда, испереживался весь. И рассказать никому не могу — засмеют или того хуже — в психушку определят, — тогда с этим просто было. Ну и не выдержал я однажды, подошел к дядьке, думаю — не чужой все-таки человек, плохого не сделает. Рассказал все, ну, тот поприкалывался, конечно, постебался сначала — говорит: а ты не пробовал в переговоры с ней вступить? ты, говорит, спроси в следующий раз: чего, мол, тебе, бабушка, надо? может, и помогу чем? Прикалывается, а мне в пору в петлю лезть. Я и взмолился: помоги, говорю, или с ума сойду! Или сопьюсь на хрен! — а я тогда уже на этой почве и к рюмке прикладываться стал. Ну, дядька видит — дело серьезное, смеяться перестал, спрашивает: а где ты ее видишь? Куда она приходит? Я отвечаю — домой, вроде бы, к себе и приходит. Собирайся, говорит дядька, поехали, сын бабки этой — кореш мой, у него и спросим.
Ну, приехали мы, уже и не помню, под каким предлогом, сообразили закусочку, дядька пару банок на стол поставил — сидим, отдыхаем. А только мне не до отдыха, вижу — не та комнатенка, обстановка не та, не здесь бабка мне снилась! Я — к дядьке, он — к знакомцу своему — а нет ли, спрашивает, у тебя еще каких-нибудь строений? где-нибудь поблизости или вообще? А тот и отвечает: был дом, говорит, в деревне, бабке принадлежал. Дом старый, ездить далеко, колхозу отдали. Так по сей день и стоит с окнами заколоченными. Я к дядьке — не бросай на полпути, помоги! Ну, и поехали мы туда, на следующий день и поехали.
Приехали. Чуть нашли мы дом тот по адресу — действительно, и добираться далеко, и деревня такая убогая — глухомань, одним словом. Доски с двери отодрали, вошли, у меня сердце и екнуло — сразу все узнал, и комнату эту, и лавчонку, ну все, как со сна списано, или сон — отсюда.
Ну, узнал и узнал, а дальше-то — что? Загрустил было я, но дядька у меня был — ух! хват! как борзая след взял! Ну, я пока с ноги на ногу переминался да озирался, он — аж дрожит, трется там в уголке, где я ему показал. И так в стенку постучит, и так по полу пройдет, все слушает чего-то, а лицо — не приведи Господь еще раз такое увидеть! — зрачки на весь глаз, ноздри с пятаки, дрожат, весь белый как покойник, а руки по стене так и бегают, так и бегают, все ощупывает он ее, как в горячке, будто лихорадка у него, судороги. Я отвернулся, потому что чувствую — сам дрожу, или закричу сейчас или заплачу, голова кругом, как во сне. И вдруг — дзинь! упало что-то на пол, покатилось прямо под ноги; наклонился, поднял — колечко это, с камушком цветным, старинное; я — глядь, а дядька уж из стены коробку тащит какую-то, а сквозь прорехи — не поверишь — как в кино — золото, камни…
Рассказчик замолчал, задумался. Тарновский тоже сидел молча, переживая услышанное.
— А дальше, дальше что, Лёнь?
— А что дальше? — Леня пожал плечами, усмехнулся. — Подняли мы этот клад, оказывается, его долго перед этим искали. И менты искали, и родня, и так, старатели разные по мелочи… Старушка-то непростая была, из купцов или дворян, что ли. Ну, знаешь, как все после революции перемешалось. Видно, запутались следы, потеряла их из виду власть Советская, и сберегла клад старушка. Так за собой весь век и таскала… Сын этот ее, как узнал, что мы с дядькой клад взяли, так чуть с ума не сошел.
— А как он узнал?
— Узнал. Дядька и до того с головой не очень-то и дружил, а тут у него, вообще, крышу снесло. Как в песне: «…тачки, шмотки, кабаки…». Как раз и время это, сволочное, перестроечное подошло, вот он и подсел на сладкую жизнь. Женился во второй раз, на молодой женился. А-а, потаскуха! Вместе они дядькину долю и прогуляли. А кончились деньги — ее и след простыл. Хорошо, я успел еще кооператив открыть. Первый в Городе. Ритуальные услуги. И первым клиентом моим дядька и стал. Цирроз у него был, неизлечимый. Он, когда умирал — как в воду смотрел: работы, говорит, Ленчик, у тебя хватит… Смеялся все. Так и помер — с улыбкой…
— Молодой, наверно, был? Жалко… — Тарновский провел рукой по лбу, выбираясь из омута; день плыл мимо судорожный, клочковатый, взъерошенный
— Жалко, — кивнул Леня. — Перед самой смертью, накануне, пришел я его проведать. Ходить он уже не мог, лежал, бредил… Я наклонился, послушать хотел, так он обхватил мне голову рукой, да так обхватил, что я и повернуться не смог! и все шепчет, шепчет в ухо: а я, говорит, Ленчик, ведь тебя тогда, в той хате, чуть не порешил. Как бранзулетки увидел — пожар в голове сделался. Думаю: а что? Место глухое, нас, как мы шли, никто не видел. Сейчас его ножичком под лопатку — чирк! и отлетит душа раба Божьего Леонида без мучений… Я уж и ножичек из кармана достал, и изготовился, а только в самый последний момент привиделась мне твоя старуха. Сидит на табуретке, вперила в меня свой взгляд леденящий — у меня рука и опустилась, стою — ни жив, ни мертв, воздух глотаю. До этого считал, что все шутки это, сказки — про Бога, жизнь загробную, а тут понял — есть Бог, и жизнь есть, и суд страшный. Так ясно я понял тогда, так отчетливо, будто в доску гвоздь вбил. А теперь видишь, все так и вышло — я умираю, а тебе Бог жизнь дает. Это мне за грехи мои, за неверие мое расплата…
Леня замолчал, Тарновский повернулся к нему.
— А дальше что было? Что бабка?
— А что бабка? Не видел я ее с тех пор. Она другому человеку являться стала, — равнодушно ответил Леня.
— Кому?
— Да жене дядькиной, Верке. Он тот перстенек, который ко мне сразу выкатился, ей подарил. Но видно, бабка за ним с самого начала и приходила, а вышло так — не достался он ей.
— А откуда ты знаешь, что бабка ей сниться стала?
Леня тяжело вздохнул.
— Да уж знаю, Саша, я все знаю. Как бросила Верка тогда дядьку, укатила в большие города, так года два ее и видно здесь не было. Я о ней уж и забывать стал, думал — не вернется больше. Да и чего ей здесь делать? Дядька-то — помер уже, а меня она боялась, знала, что злой я на нее. А только пошел я как-то раз поужинать, захожу в свое кафе, вижу — лицо знакомое, Верка. Что такое, думаю? Она — ко мне. Привет, говорит, Леня, а у самой глаза — на пол-лица, вся нервная, тряская такая… Э-э, думаю, подружка, и тебя жизнь зацепила. Она — в слезы. Отовсюду, говорит, погнали, кредита нет, Леня, помоги. Дай, говорит, денег, домой доехать; больна, дескать, дома умереть хочу. И слезно так просит, жалостиво, да только не было во мне жалости тогда, я, Саша, к тому времени уже ожесточиться успел. Все в жизни увидел. Видел, как люди курвились, как за копейку друзей продавали, возненавидел я людей. Да и дядьку жаль было, ведь после него никого у меня на свете не осталось. Ну, я ей и вломил по полной, она и рассыпалась…
Леня замолчал, раскуривая еще одну сигарету. Бриллиант в перстне полыхнул фиолетовым.
— Сейчас бы, конечно, не поступил так. Ведь и она мне не чужая, как не крути. А одному на свете быть — счастье невеликое, поверь старику. Но это сейчас я понимаю, старше стал, успокоился уже. Насмотрелся не грехи чужие, сам нагрешил — кого судить? А тогда… — он вздохнул. — Я и угляди у нее на пальце знакомый камушек. Денег, спрашиваю, хочешь? — продавай кольцо. Думал, сейчас в слезы ударится, проситься начнет, а она — нет, так, слышишь, спокойно говорит: забирай, говорит, конечно. Кольцо это мне одни только несчастья принесло — ведь любила, говорит, я дядьку твоего, семью, детей с ним хотела, да видно, когда много всего сразу дается — плохо это. Заплакала. И давай рассказывать про то, что я по малолетству своему замечать не хотел. И про аборты, что дядька делать заставлял, и про баб его, про водку с утра, про карты. Я уж было подумал, что так разжалобить меня хочет, так нет — вижу, на полном серьезе снимает кольцо, отдает. И сон мне, говорит, назойливый какой-то все снится и снится, женщина какая-то пожилая приходит, плачет. И так, говорит, жалобно плачет, что больше думать ни о чем не могу, хожу весь день, как в воду опущенная. Забрал я у нее колечко, отнес на могилку той женщины. Господи, сколько лет уж прошло, а до сих пор все помню…
— И что, перестала бабка сниться твоей золовке?
— А я откуда знаю? Денег я ей дал, на поезд посадил, что ж еще? Да и не видел я ее больше…
Леня замолчал, закинул голову в небо. Будто со стороны, издалека Тарновский улышал себя:
— Кольцо не жаль? Наверняка ведь нашел бомж какой-нибудь кладбищенский, да и пропил за пару горькой, цены ему не зная…
Леня повернулся к Тарновскому всем корпусом.
— Нашел тот, кто должен был найти, а что сделал с ним — это его дело. Пропил, значит, так тому и быть. Я почему тебе сейчас кусок жизни своей рассказал — неспроста твоя Оля приходит, совесть у нее нечиста. — он помолчал, заговорил снова. — Хоть в друзьях мы с тобой никогда не ходили, а наблюдаю я, Саша, за тобой с самой нашей первой встречи. Показался ты мне особенным, не таким, как все. А я-то уж людей повидал, и живых и мертвых. Мы, гробовщики — народ, знаешь ли, с фантазией, мы, в некотором роде — уникумы, ассистенты великого таинства и все такое… Работа у нас скучная, вот и упражняемся понемногу, кто — в мистике, кто — в ворожбе, я, например, угадываю, как человек жизнь свою проживет. Дар — не дар, а способность к этому у меня развилась — будь здоров! вот так взгляну — и сразу вижу, что человеку на роду написано. А тебя — не вижу и все! так и не разгадал я секрета твоего! Не по зубам ты мне. Да и никому не по зубам. Только одно объяснение и приходит на ум — хранят тебя высшие силы, для чего-то особенного, Бог сберегает. Не смейся, пожалуйста. Объяснить не могу, чувствую…
— Ну и что ты чувствуешь? — Тарновский казалась, что где-то глубоко внутри натянулась, звенит, вот-вот лопнет струна.
— Возня какая-то вокруг тебя, Саша, — Леня тяжело опустил кулак на колено, — нездоровое что-то, мутное. И не рассосется без крови, уж мне-то поверь. Так что, думай — кто следующий…
— А без крови что, не получится? — Тарновский закусил губу.
— Расклад такой, Саша, — Леня развел руки. — И по всему видно, случится это совсем скоро. Покойники ждать не любят…
Уже выруливая со стоянки, Тарновский все повторял врезавшиеся в память слова, повторял на разные лады, заставляя произносить их других людей, меняя интонации, тембры, выражения лиц. «Покойники ждать не любят». Ну, что за бред! Какие покойники! что к чему! Он злился, заставлял себя думать о другом, но через какое-то время снова съезжал на эту заколдованную фразу.
Кого они ждут, эти чертовы покойники? Не надо быть медиумом с сорокалетним стажем, чтобы понять, что ждут они именно его, Тарновского — все вокруг кричит, вопит, надрывается, чтоб донести до него это, все — сны, приметы, «братья». «Вам угрожает физическая расправа», «Эти люди ни перед чем не остановятся» — так и хочется послать всех их, этих манипуляторов-вещателей, жонглеров фобиями-слабостями.
А, может, пронесет беду стороной, растают тучи, выглянет Солнце? Пройдет время, все уляжется, утрясется, и он поедет к Сереге, и они напьются-таки допьяна, и уйдут страхи и подозрения, и вернется надежда, вернется молодость, жизнь?..
Но только вряд ли так будет — слишком далеко все зашло. И поднята планка — и не перепрыгнуть нельзя и от попытки отказаться невозможно. И не будет прежней жизни, и Сереги не будет, и даже надежды. А что будет? Что?
Глава 28
ГЛАВА XXVIII
Вот и все, казалось бы, дела сделаны, с делами покончено, можно бросаться с головой в состряпанную по случаю лохань халявного счастья, но… Но, но, но… Проклятая щепетильность, интиллегентское чистоплюйство! Страх несовпадения, страх быть неузнанным, оказаться ненужным! — картонный домик натужного цинизма рушился на глазах; не быть тебе генералом, таких не берут в космонавты! Тарновский долго колесил по городу, будто стремясь затеряться в потоках машин, спрятаться в лабиринтах улиц, сгорая от нетерпения и презрения к себе.
Катя… Какая она сейчас? Воображение рисовало тоненькую фигурку, зябко кутающуюся во что-то длинное, воздушное, разметанные ветром волосы, бледное одухотворенное лицо, обращенное вдаль — памятник его глупости, идеализму, тщеславию. Господи! он — все тот же неисправимый романтик, все тот же вечно грустный и жалкий Пьеро, никчемный и беспомощный мечтатель! И это после десяти лет успеха, несмотря на лавры и трофеи победительства! Единственным оправданием и утешением может служить лишь смутная подспудная надежда, да и не надежда даже, а так, эхо невнятного неубедительного «люди не меняются»; наверняка, и она — такая же, какой была? А какая, какая она была? настоящая?
В последний раз Тарновский видел Катю в день свадьбы — общепризнанная красавица, уверенная, яркая и счастливая; все в жизни — ясно, просто и понятно, до самого горизонта — ни облачка. Сегодня она выходит замуж за завидного и перспективного, офицера, ну и пусть, что постарше, зато уже обеспеченного и с положением, со связями и протекциями. Правда, он друг ее бывшего, но — ничего, в этом даже присутствует некая пикантность, особый шарм, который будет потом добавлен в гербарий семейных альбомов, в виде альковной гривуазной тайны преподнесен подрастающему поколению. Это ведь так романтично! Да и самой может еще пригодится — вдруг на этих угольках затеплится костерок интрижки? Когда-нибудь, где-нибудь на закате? Вдруг он тоже добьется высокого положения, станет известным, богатым, выдающимся? Может быть, им еще суждено ностальгическое танго? Кроме того, музам заката, как известно, достается все, чего так не хватало музам дебюта — деньги, имя, почет.
Ну, а пока бывшему выписан расчет, на него можно не обращать внимания. Да и кто он теперь, этот бывший? Проштрафившийся неудачник, женатик с женой и маленьким ребенком на руках, наверняка еще и без гроша в кармане. Нет, такой нам не нужен, такой нам не подходит! Если ты претендуешь на роль избранника, изволь быть героем! А какой из него герой — девушку свою не смог удержать! Конечно, с ним было интересно, одно время даже казалось, что у них любовь и все серьезно, но все течет, ничто не вечно.
И вот уже она во всем белом, под руку с красавцем мужем, окруженная ревнивыми подругами и удачливыми друзьями, а он — в стороне — жалкий, несуразный, вчерашний. Безнадежный, беспомощный, Пьеро…
Тарновский скомкал воспоминания — ну, сколько можно себя мучить! — направил машину к дому Кати. Он остановился у знакомого подъезда и провалился в томительное оцепенение, уставившись в одну точку, бездумно переключая каналы радио — пришлось сделать усилие, чтобы заставить себя выйти.
Доставая цветы с заднего сиденья, Тарновский замешкался, а когда обернулся, Катя уже стояла рядом, знакомая и неузнаваемая, близкая, как из снов; не зная, что говорить, на мгновение потерявшись в поплывшей вдруг громаде пространства, он протянул ей букет — она приняла, порывисто и неловко обняла его, и он скорее почувствовал, чем услышал ее невесомое «Привет!». Отступил на шаг, не отнимая рук, смотрел, смотрел, смотрел, не выдержав, обнял, хрустя пленкой, тугими душистыми бутонами, прижал к себе — все было как тогда, десять лет назад — кольца волос, упругая стройная податливость, нежная ароматная шелковистость. И уже не в силах сдержать себя, стиснул, стал целовать, торопливо, неуклюже, целовал и целовал, а она, задыхаясь, шептала, чтобы он перестал, немедленно перестал, что он сумасшедший, что вокруг дети и из окна все видно, и сама, не в силах оборвать это бесконечно растянувшееся счастье, смеялась и плакала, свободной рукой обнимая и прижимая его к себе. Потом они шли к машине, ослабевшие, опустошенные, и путь этот был похож на возвращение домой, и он все никак не мог попасть ключом в замок зажигания, а она терпеливо ждала, притихшая, оглушенная, покорная…
Мелькали за окном коробки домов, деревья, тротуары, будто магнитом, взгляд тянуло вправо, ловить, хватать сенситивную пыльцу, мгновенные, пьянящие глотки кислорода: копна каштановых волос, тонкий профиль, чуть припухлые губы, — с ним снова та, прежняя Катя, Катенька, Катюша. И не было этих десяти лет, не было расставания, и нет этих морщинок, и горьких складок, и пустыни в глазах…
— Ну, что молчишь, все рассмотрел? — Катя вдруг громко расхохоталась. — Если не все, то я разденусь! Черт с ним, с фуршетом, поехали к тебе!
Истерика? Вот черт!
— Катя, не психуй, — он услышал нотки беспомощности в собственном голосе, совсем растерялся.
— Поехали, поехали! Не пожалеешь! — Катя говорила все громче, все возбужденней. — Я разденусь, и ты рассмотришь меня с головы до ног. Или ты стесняешься? Ты не должен стесняться, ведь мы когда-то были любовниками! А замужество — не в счет, ведь я жила с холуем. Хочешь, расскажу, как это — жить с холуем?
— Катя, остановись, пожалуйста!
— Так вот, когда живешь с холуем, становишься холуйкой и сама. Сначала ты этого не замечаешь. Ты говоришь себе: нет, я не такая, я такой никогда не стану. Но ты живешь с ним, живешь в его доме, и ты начинаешь жить по его правилам, сдаешься постепенно, шаг за шагом. Это же совсем нетрудно — здесь промолчать, а там сказать то, что от тебя ждут. И вот проходит год, и ты уже сама все знаешь и все понимаешь. Нет, ты еще не холуйка, но круг твоего общения — одни только холуи, кто рангом повыше, кто — пониже, в зависимости от способностей к скотству и выслуги лет. Господа офицеры, па-а-апрашу встать! — она расхохоталась. — Шампанское, звон бокалов, а в это время высокопоставленный холуй, начальник твоего мужа, а, значит — и твой, лапает тебя на кухне… Мерзость? Что вы! Основы нацбезопасности, принципы субординации… — Катя вдруг всхлипнула, поникла, как-то по-детски сжалась…
Тарновский остановил машину, слезы и гнев жгли глаза, лицо горело, как у школьника. Циник-победитель хренов!
— Ну все, все, маленькая, — он придвинлся, стал гладить ее голову,— это просто истерика. У всех бывает. А вот знаешь что, давай мы с тобой сейчас… — и он зашептал, задыхаясь от нежности, едва не чихая от прикосновений ее волос; он шептал что-то невразумительное, теплое, глупое, чувствуя, как тает лед, как падают капли в почву, и прорастает и тянется к Солнцу лоза, и почки набухают соцветиями, и скоро лето, и скоро все изменится, и абсолютно определенно все будет хорошо. Не может быть иначе, потому что она очень и очень красивая, и молодая, и они наверняка уедут куда-нибудь далеко-далеко, и никто из них не упрекнет ни в чем другого, и впереди у них — ого-го! много-много лет и зим, и кто знает, может быть, где-то там, на этом пути, их ждет самое настоящее счастье…
— И потом, я не сразу поняла, что он — совсем не тот, не такой. — Катя остановила взгляд на лице Тарновского, грустно улыбнулась. — Фраза затертая, конечно, старая история, за версту тянет пошлостью, но по-другому — не скажешь…
Они расположились на берегу реки, между кромкой леса и обрывистым, испещренным ласточкиными гнездами, берегом. Вдалеке, через луг отливал медью корабельный бор, небо застыло ультрамариновым хрустальным кабошоном, будто раковина жемчужину, колыхая золотой диск Солнца.
Тарновский развел костер, они валялись на траве, болтали, время от времени замолкая, парализованные мгновенными невесомыми оцепенениями, словно за продолжением самих себя, наблюдая за полетом чаек, за лодкой, дрейфующей у противоположного берега, за выпрыгивающей из воды рыбой.
Тоненькая девочка, кутающаяся в шаль, пропала, уступив место молодой, сильной, красивой женщине, — Катя говорила и говорила, перемежая слова глотками вина, пьянела, становилась смелее, раскованнее. — Понимаешь, — она улыбалась растерянно, тревожно, — и не то, чтобы я была ни к чему не готова. Я была не готова именно к этому. Хотя, как оказалось, от меня это никогда и не пряталось, все лежало на виду, на поверхности, просто трудно было даже предположить, что этой мерзости не то, чтобы не стесняются, ей даже гордятся! — она отпила вина. — И у меня сразу глаза открылись, все на свои места стало. То, что у них называется офицерским братством, на самом деле — круговая порука, товарищеская критика — предательство, субординация — лизоблюдство. А сколько мелких подлостей, гадостей, сплетен, дрязг! А сколько лицемерия, лжи! Презрения! — для них все, кто не принадлежит к их кругу — быдло! А вечером, дома, вместе с формой он снимает с себя эту маску героя-патриота-товарища, и, Господи! что же там остается? Тупость, фальшь, невежество, невежество скотское, самодовольное, воинствующее. И допоздна — с торжественным и таинственным видом (фильмов Голливудских насмотрелся) — работа с документами. В закрытой комнате, в суперзасекреченном своем компьютере: даже дома я — на посту, Родина может спать спокойно.
Она коротко и грубо засмеялась.
— Я как-то залезла в его комп, защита на самом деле там хиленькая — если бы захотела, и раньше залезла, просто тогда не нужно было. А когда клюнул меня петух в одно место, стала я для полноты картины белые пятна раскрашивать. Представляешь, оказывается наш примерный служака и семьянин перед тем, как со мной в постель лечь, порнушку смотрел. — она смяла стаканчик, страдальчески хрустнул пластик. — Или с любовницами переписывался. Вот и вся работа. Грязь, грязь! И, вроде бы, ни в чем не виновата, а стыдно, стыдно! Уже не отмыться, не оправдаться перед собой… — она отвернулась, закрыла лицо руками.
Тарновский кусал губы, в голове творилось что-то невообразимое…
— Почему ты не ушла?
— Куда? — Катя усмехнулась, убрала прядь волос со лба. — Обратно домой? Возвращение блудной дочери! И к тебе уйти не могла. Знаешь, каково это — с повинной приходить? А ты же у нас праведник, столп гордости и чистоты! Я помню, как ты со свадьбы уезжал — весь из себя такой благородный-неприступный-возвышенный. А мне плакать хотелось всю дорогу. Пока ты рядом был, еще держалась как-то, а как увидела, что уехал — так и побежали слезы в два ручья. Я даже записку писать бросилась, мама остановила. Ну, еще бы — такой скандал! А друг твой все видел, все слышал; он все это и припомнил мне потом, ничего не забыл, гаденыш. — она схватила новый стаканчик, плеснула вина, пригубила. — Я же ребенком была совсем, что я видела, что знала? А тут — другой город, огромный, столица, жизнь другая, другие люди. Думала сначала — сбегу. Или с ума сойду. Скучала сильно, по тебе, по городу, по речке вот этой. Ревела много. Он приходит, а у меня глаза красные. Что такое, спрашивает, а я говорю: лук чистила. Представляешь, с детства лук ненавидела, а тут для конспирации готовила его каждый день… — она тихо засмеялась. — Скучала я, Тарновский, очень скучала… Казалось бы, триста километров всего лишь, разве расстояние? Села на поезд, три часа — и уже здесь. Пробовала… Только чужое без тебя все, в памяти — все по-другому! Все цельное было раньше, понимаешь? жила картинка! А потом кто-то взял и изъял тебя — и сразу стало пусто. Остановилась картинка, умерла. И все, и пропал Калабухов дом!
Тарновский улыбнулся.
— При чем здесь Булгаков?
— А люблю я его. Если бы не Мастер с Маргаритой, сдохла бы от тоски! Самое большое заблуждение — думать, что все пройдет, рассосется само собой. Понимаешь, когда так думаешь, сам к себе относишься, как к ребенку, снисходительно. Что, девочка, мучает что-то? Да ерунда, поболит и отсохнет. А ведь тебе уже двадцать, и это тебе не сон страшный приснился — жизнью тебя зацепило! Но это я сейчас такая умная-разумная, а тогда… Опять же мамки-тетки кругом, подруги… Подруги завидущие! Так и терлись всю дорогу вокруг да около — в доверие, в семью мою влезть хотели. Расчетливые. А Коленька мой — султаном ходит. Ну, еще бы — такой гарем, все — под рукой. Как праздник какой, смотрю — у очередной кошелки грудь так и вздымается, я не понимаю ничего, — на Коленьку, а он мне — свой профиль мужественный, — дескать, я — честь и гордость, какие претензии? А он ведь и дома пикнички устраивал, сволочь, когда я уезжала… Представляешь, в моей кровати кувыркался, козел!
Тарновский почувствовал себя больным и слабым, будто его измазали грязным, липким, зловонным; хотелось немедленно стать под душ, замереть, забыться, отрешиться. — Зачем ты мне это все рассказываешь? — он спрятал глаза. — Коля — мой друг, я с детства его знаю.
— И тут появилась она, и посеяла между братьями вражду, — Катя оборвала смешок, подалась к нему. — Думаешь: вы — друзья? Да ты в жизни не встретишь человека, который тебя так ненавидит! Который бы так завидовал тебе! И я ему нужна стала только для того, чтобы у тебя отобрать, чтобы больно тебе сделать! А сейчас он в Город перебрался, ты думаешь — зачем? Да, чтобы рядом здесь с тобой быть! Он затевает что-то, слышишь? — она близко-близкопридвинула лицо, искала, ловила его взгляд. — Он теперь и за меня мстить будет. Я все ему сказала, когда уходила… Я боюсь его, Саша, — лицо ее расплылось гримаской плача, Тарновский обнял ее, прижал к себе.
— Ну-ну. Ну, что ты? опять? Никогда и ничего не бойтесь! Так ведь у Булгакова?
Она спряталась у него на груди.
— Маргарите хорошо было, у нее и Мастер, и Воланд были!
— А чем я тебе не Мастер? Или не Воланд? — Тарновский усмехнулся в пространство. — Или тебе нужен антураж? шпага, черный плащ?
— Мне нужен ты, — Катя поцеловала его. — Ты, ты, ты, ты… — она говорила и целовала, щекоча волосами, окутывая облаком сладости, слабости, увлекая на край, в головокружительную томительную неизвестность, и внезапно небо упало, обрушилось всей своей синевой и разом пропало все, остались лишь эти губы, упрямые, нежные, требовательные, жаркое дыхание, шепот, невыносимая и нетерпеливая жадность движений, затем и это исчезло, смазавшись, слившись одним мучительно долгим упоительным мигом, забытьем, наслаждением…
Они оторвались друг от друга, долго лежали рядом, изнеможенные, умиротворенные, обессиленные, бесстыдные. Кружились, возвращаясь, звуки и запахи, небо отступило, отдав краски дню.
— Мы — сумасшедшие, — еле слышно прошептала Катя. — Скажи, ты любишь меня еще? Любишь? …или нет? — она оперлась на локоть, заглянула ему в лицо.
Тарновский молчал, не хотелось думать, говорить, чувствовать; где-то в глубине, далеко колыхалась прибоем сладкая истома, сливаясь с бездвижием, с бесконечной безятежной пронзительной легкостью…
Он открыл глаза, зажмурился, сквозь солнце рассмотрел любимое лицо, кольца волос. Лицо качнулось, оказалось рядом.
— Хорошо, перефразирую вопрос. Ты простил меня?
— Конечно. Уже давно.
— Я серьезно.
— И я.
— Значит, снова вместе? — Катя смотрела ему в глаза.
— С каких это пор тебя волнуют условности? — Сейчас меня волнует все, — голос ее прозвучал неожиданно мягко, — все, что связано с тобой… Как ты здесь жил? Ведь это уйма времени — десять лет… Десять лет. Тарновский скользнул вслед, пробежал, ужаснулся — проклятое одиночество! и ведь никто, никто и не нужен! нет, нет обратной связи! Как бумеранга, катапульты назад, как триггера возвращения — поздно, поздно, уже никогда не стать нормальным, веселым, открытым. Живым… Тоска навалилась, подмяла, захотелось прижаться, спрятаться, заплакать. Захотелось оправдаться, рассказать… Все, обо всем. О неудачах, о депрессиях, о безысходных днях и пустых вечерах. О бессонных ночах. О сером ноздреватом снеге, о холодных февральских дождях, о застывшем скорбном небе над головой. О криках птиц в нем, о зябких и пронизывающих ветрах. О том, как ужасна тишина в квартире, когда сгущаются сумерки и молчит телефон, как безнадежно и неизбывно ожидание весны…
Глава 29
ГЛАВА XXIX
Тишина вызрела, разрешилась вопросом:
— А обо мне… обо мне ты вспоминал? Хотя, конечно, глупо… Глупо спрашивать…
Тарновский вздохнул: пряники розданы, пряники получены; первый шаг — самый трудный?
— Вспоминал… Но я старался тебя забыть…
И это была чистая правда. Он не мог не думать о ней, но позволить себе этого он тоже не мог.
Интрижка с хорошенькой девушкой, предпочевшей ровесникам женатого и почти вдвое старше себя, была заведомо обречена. Случившееся по праву можно было считать самым банальным и не заслуживающим внимания, так, эпизодом повседневности, — что-то подобное происходит и тут, и там, уже с первых минут нежизнеспособное, изначально несущее разрушительный ген расставания.
Формат легкого увлечения, предполагает необременительные и ни к чему не обязывающие отношения, элегантное и безболезненное прощание, но именно в тот момент, когда согласно всем правилам и канонам нужно было это самое прощание инициировать, Тарновский сделать этого не смог. Он говорил себе, что еще не время, оправдывался занятостью, нехваткой времени, головной болью, даже непогодой. Вообще вел себя как мальчишка, потерявший голову, забывший об условностях и приличиях — поведение, несовместимое с образом прожженного ловеласа, анонсированного ролью и с упоением изображаемого. Потому, что он влюбился, влюбился неуклюже, несвоевременно, непростительно для взрослого, умудренного жизнью и искушенного в амурных делах мужчины; вкупе с возрастом — формула, гарантирующая одноименный (упомянутый выше) кризис со всеми вытекающимися и полагающимися в таких случаях бонусами неприятностей. Которые и не заставили себя ждать; впрочем, тяжесть содеянного была велика, несоизмерима со стандартным наказанием, — решено было извалять его в грязи, протащить по всем кругам ада. В назидание другим и вдогонку собственной мстительности; в другой раз неповадно будет…
И Тарновский и в самом деле чувствовал себя грязью, казалось, в грязь превращается все, к чему он прикасается, даже воздух, которым он дышал, был пропитан, отравлен ею. И ложь, ложь везде и во всем, в каждом слове, каждом поступке, каждой мысли… И теперь уже просто невозможно было представить жизнь без коротеньких светлых вкраплений встреч с Катей — за их стенами все представлялось не таким уж страшным и безнадежным, казалось, вот-вот, совсем скоро отсюда разольется свет и поглотит грязь и тьму снаружи, и все, все изменится, и начнется новая жизнь. Надо только немного подождать, потерпеть, потерпеть совсем немного, совсем чуть-чуть…
Однако, проходили дни, складывались в недели, время шло, но перелома все не наступало. Наоборот, тьма все больше и больше надвигалась, поглощала его с таким трудом выцарапанный у жизни мирок, и Тарновский задыхался от бессилия, от слепой, беспросветной безысходности. Иногда мелькала отчаянная мысль — покаяться, выложить все Наташе, а там — будь, что будет, но слишком далеко зашел он в своем обмане, слишком изолгался в нем. Он не сможет. Посмотреть в глаза, ей, сынишке, он предал всех, он — выродок, мерзавец, последний, отъявленный, законченный негодяй!
Тарновский замкнулся, стал неразговорчив, нелюдим. И встречи с Катей становились все более редкими, все более короткими; нечто неясное, темное, тревожное появилось за скобками их отношений. Она словно чего-то ждала, словно к чему-то готовилась — всего несколькими месяцами раньше Тарновский непременно все просчитал бы, обо всем догадался, но теперь все изменилось, он был уже совсем не тот. Не был способен даже на малейшее душевное усилие, сил не оставалось даже для латания дыр в камуфляже имиджа. Лица друзей, подернутые гримасками лицемерного недовольства, высокомерные сентенции их жен, коллеги-партнеры, нехорошее затишье на работе — катастрофа близилась, надо было срочно что-то предпринимать, как-то защищаться, но безволие лишило возможности здравомыслия, он готов был оттягивать наступление судного дня бесконечно.
На самом деле, он боялся. Боялся потерять Катю, боялся, что вместе с ней исчезнет то немногое, что еще связывало его с миром, полноправным обитателем которого он был еще совсем недавно, и который послал ему черную метку. Впрочем, а чего он ждал? Счастье всегда делает нас несчастными, играть с судьбой на счастье — все равно, что пытаться обыграть казино. Вот так вертя барабан, в погоне за прекрасным миражом самонадеянный игрок не замечает, как тает кучка жетонов, и оплывают свечи на столе, и бледнеют окна. И вот уже включают свет, и осыпается мишурой сусальная позолота, и приносят счет, и наш игрок хватается за голову. Но выпито вино и выпита ночь, и хмурое утро — всего лишь прелюдия, первый пункт в длинном списке долгов и должочков, вечной кабалы невзгод и лишений. Когда для тебя счастье — это любовь, будь готов к любым цифрам в своем счете.
Тарновский потерял все, что было важно для него, все, что составляло привычку и основу жизни. Он чувствовал, что теряет и Катю, он почти физически осязал необратимость этого процесса — вехи его читались за небрежностью разговора, в прохладце поцелуя, в опозданиях, когда-то таких милых, а теперь раздражающих и подозрительных. Мучила невозможность быть там, где она, их несовпадение, несоответствие, разность; открывшаяся вдруг седина на висках повергла в отчаяние, он начал стесняться самого себя, своей внешности, манер, возраста, ощущал себя дряхлым, старомодным, ни на что не годным. С ужасом осознавая, что безнадежно отстал, потерялся, заблудился. Что проигрывает эту априорную, необъявленную и неизбежную войну, сдавая позиции одну за другой, также быстро и легко, как когда-то их занимал. Он проигрывал. Он платил по счетам.
А потом на сцене появился Коля. Вернее, он появился еще раньше, когда Тарновский решил познакомить их с Катей — надо признаться, не самый лучший ход в партии, хотя и вполне расхожий и предсказуемый, — с этого момента развязка стала приближаться с неумолимой быстротой, точь-в-точь, будто под копирку, повторяя все его страхи. Они виделись все реже и реже, у нее завелись секреты, а однажды она легко и непринужденно солгала ему, — и именно по этой легкости и непринужденности Тарновский понял, что лгала она не впервые. А потом он увидел ее и Колю вдвоем, выходящими из машины, невероятно, нестерпимо белоснежной в слякотной мерзости ноябрьского вечера, и то, в чем до последнего боялся признаться себе, обрушилось вдруг всей тяжестью атмосферного столба, обрушилось и искалечило, искалечило мгновенно и непоправимо, как он тогда думал — навсегда.
Нет, он не стал заложником пошлого сценария, не полез бить морду и требовать объяснений, он просто ушел. Вышел из подворотни, где ожидал любимую, побрел под косым осенним дождем. В пустоту съемной квартиры, сжимая в руке бесполезные цветы; он просто не знал, не понимал, как жить дальше. А потом было одиночество, глухое и вязкое, были ночи и дни, слившиеся в монотонном скольжении в грязно-серую ленту. Он не ждал уже звонков, не хотел объяснений, все больше и больше отстраняясь от реальности, погружаясь в липкий страшный алкогольный морок. Остатками разума понимая, что сходит с ума, но не предпринимая ничего, уже не пытаясь противостоять фантазиям, раз за разом переносившим в комнатку с чудесными декорациями, в которой так легко и уютно, в которой любят и ждут. Все, что приходило извне, лишь нарушало и без того запутанные построения, служившие теперь только одной цели — как следует защитить и спрятать от всех обетованное хрупкое жилище.
И последний разговор с Катей погиб, смятый, скомканный, затертый судорогами памяти, ее гневными, лихорадочными конвульсиями. Она что-то говорила, он что-то отвечал, но все это было уже не важно, все это было уже не с ним. Тьма все сгущалась вокруг, и он отдался ей, ее черному зеву, таящему в глубине прекрасный мираж, так тонко перебирающий струны, так соблазнительно играющий чудесными огнями…
Но все это было давно, очень давно. Тарновский уже почти вытравил все из памяти, и теперь листал страницы отстраненно, будто о ком-то другом, далеком и чужом. Просто его попросили подтвердить оплату, и он предъявил чек.
Глава 30
ГЛАВА XXX
— И что, у тебя получилось? — в голосе Кати зазвучали нотки кокетства, и снова, как когда-то захотелось спрятаться от всех, стать неслышимым, невидимым. Какого черта! Он заплатил, заплатил сполна, но нигде не сказано, что он обязан предъявлять багаж досмотру. И все-таки — noblesse oblige, мы в ответе за тех, кого любили.
— Нет, — ответил он, — но были дни, когда казалось, что — да.
— А что было потом? — Катя прищурилась. — Ты нашел клад?
Клад! Стронулось большое, нежное, горькое; пора ретироваться, выбираться отсюда. Выбираться… Как по мосткам через лужу… Сдержанно, намеренно скупо, Тарновский стал рассказывать историю (алгоритм всегда один и тот же) успеха: депрессия, неверие, надежда, удача, подъем. Но вот голос сбился, завибрировал — вот же черт! а ведь думал — забылось, отболело! — рассказ подошел к эпическому, моменту разрыва с Геной. Будто снова окунули в липкий, мутный морок, в подозрительность, гнев, горечь, отчаяние — трудно, невозможно было поверить, что его обманывают, обманывают нагло, цинично, день за днем; он не верил себе, другим, очевидному. — И ты что, спокойно за всем этим наблюдал? — голос Кати распирало издевкой. — Даже не попытался поговорить с ним? по-мужски?
Показалось — упала сверху веревочная лестница, он вцепился, подтянулся.
— А смысл? Ну, поговорю я с ним, а он возьми и не признайся. И что дальше?
— Как что? Разбираться будете — вот что! Украл — пусть отдает! — Катя решительно взмахнула рукой, плеснулось вино.
— А если не украл? — Тарновский взобрался на следующую ступеньку; диалог заводил, затягивал. — Если мне только показалось? На тот момент бизнес наш уже разросся, структурировался — несколько предприятий, счета, директора, бухгалтеры, взаиморасчеты, взаимозачеты — не так-то и просто провести линию: здесь — мое, отсюда — твое. И потом, ну вот, например, доказал я Гене, что он — вор…
— Так значит, все-таки, доказал?
— Допустим. Ну, доказал, а дальше-то что? Как заставить украденное вернуть? Катя состроила презрительную гримаску. — А, типа, времена бейсбольных бит и паяльников закончились? Правовое государство? Укололо неожиданно, неприятно; захотелось оправдаться, реабилитироваться. — Чистая совесть — лучшая подушка! И потом — прессану (ох, и словечки, Тарновский!) я его, а он заяву (ох, словечки!) накатает — что тогда? Но суд, кстати — тоже не панацея. Чтобы подать иск, знаешь, сколько бумажек подготовить надо? А потом еще штук сорок заседаний, адвокаты, свидетели, слушания, отводы, прения, перерывы, полгода решения ждать… И неизвестно еще, в чью пользу будет это решение и как будет исполняться. Не говоря уже о том, сколько вони поднимется — ты же не думаешь, что в этой стране бизнес может быть честным и прозрачным?
По лицу Кати пробежала тень снисходительного уважения, одобрения. — А, с этой точки зрения… Ну, тогда ладно… И Тарновский — будто потянул закладку — открыл нужную страницу, огласил (зачитал, обнародовал) план (приговор). Плод дневного бессилия и бессонных ночей, задуманный так, чтобы не вспугнуть и одновременно заманить в ловушку, не оставить выходов и вариантов. Но, для начала надо было узнать, почему его честнейший и надежнейший компаньон осмелился на воровство, вероломство, ведь в голове не укладывалось — вот так вдруг сразу, ни с того ни с сего! Причем, внаглую, беззастенчиво, почти открыто. Часто люди становятся заложниками обстоятельств, злоумышленников — а вдруг и с ним случилось что-то похожее? Вдруг он таким образом хочет что-то дать понять? что-то такое, чего сказать не может?
Надо было подстраховаться, и Тарновский нанял (ханжа чертов!) работника розыска, устроившего слежку и прослушку. Результат ошеломил. Оказалось, что его компаньон уезжает в Канаду на ПМЖ, и устраивает себе что-то вроде золотого парашюта, — самым главным и едва ли не самым ужасным из всего узнанного было то, что во всем этом была замешана и Оля, — это стало откровением и ударом. Вообще, воровство было больше похоже на заговор — скрупулезное, продуманое до мелочей, учтены все, даже самые неожиданные повороты вплоть до третейства криминалитета и судебного разбирательства.
— И как же ты поступил? — Катя сделала большой глоток вина.
Тарновский вздохнул — самый неприятный во всей истории момент.
— Я пришел к Оле и открыл перед ней папку с документами — все их делишки, записи разговоров, банковские проводки. И сделал предложение, от которого она отказаться не могла. И не смогла…
— И что, она вернула деньги? Вернула, да? — голос Кати дрожал от возбуждения
— Вернула, — Тарновский вспомнил, как провожал не подозревающего ничего Гену (тот врал, что едет на пару месяцев), до самого последнего момента разыгрывая доверчивого идиота, верного и не подозревающего ничего партнера-товарища. Все надеялся на что-то — на что? на признание? раскаяние? хотя бы намек?
— А! Вот это хорошо! вот это правильно! Ну, а с Олей этой ты как поступил? Надеюсь, она понесла суровое наказание? — негодование поглотило иронию, на щеках Кати пылал румянец.
Тарновский промолчал, опустил голову — а ведь, лучше бы и понесла. Глядишь, и по-другому бы все вышло…
Кати презрительно прищурилась.
— Господи! Ты ее пожалел!
Тарновский стиснул зубы.
— Она раскаялась, плакала… Клялась… Катя рассмеялась.
— Хочешь расскажу, как все вышло? Ты пожалел ее, и она снова стала воровать! — она радовалась, торжествовала, будто подловила его, уличила в чем-то. — Добрый ты, Тарновский, веришь всем подряд. От таких людей надо сразу избавляться, и дело с концом! — весь ее вид выражал решительность и безапелляционность, для нее все было очевидно. — Ты должен немедленно выгнать ее! Немедленно!
— Не могу, Катя. Уже не могу. — Тарновский светло (Пьеро хренов!) посмотрел на нее. — Позавчера вечером ее застрелили. Прямо в офисе.
— Какой ужас! — Катя прижала ладони к лицу, округлила глаза. — А кто застрелил? За что?
Тарновский бросил на нее ироничный (да простит Господь!) взгляд.
— Странно, этот же вопрос волнует всех окружающих. Но главный подозреваемый — я.
— Какая чушь! — Катя рассмеялась, тут же оборвала смех. — Они что — серьезно? Но почему — ты?
Тарновский вздохнул — и ведь не вывалишь же перед ней все сразу.
— По разным причинам.
— И что теперь делать? Тебя же могут арестовать! Тебя арестуют, да? — в глазах ее метнулся испуг.
— Ну, думаю, до этого не дойдет… — он посмотрел на нее, оценил-взвесил вводные (рассказать про помощь Коли?), улыбнулся. — У меня в кои-то веки группа поддержки образовалась! Целых два брата из Канады приехали.
— Из Канады? И что, специально к тебе?
— Специально. Да, и еще они убеждены, что я открытие сделал, много денег сулят, если с ними уеду. А пока вот, — Тарновский поднял левую руку, — часы подарили.
— Тарновский, ты это — серьезно? — глаза Кати заметались между его лицом и часами. — А что за открытие? Ты еще и ученый? Ты мне ничего не рассказывал!
— Интересно, когда? И вообще, открытие — слишком громко сказано. — он помолчал немного, подбирая слова. — Так, проводил кое-какие исследования, это, вообще, длинная история…
Катя подалась к нему, затормошила.
— Расскажешь?
Тарновский отвел глаза.
— Расскажу, только давай не сейчас
— Не обманешь?
— Чтоб я сдох!
— Я тебя убью! — Катя шутя замахнулась на него, и он обнял ее, быструю, горячую, сильную.
— Боже, — прошептала она, — какой у меня сегодня длинный день. Какой длинный, чудесный, восхитительный день. У меня давно уже не было таких дней. А у тебя? Впрочем, что я спрашиваю? У тебя же все есть — и бизнес, и борьба за место под солнцем, и открытие какое-то. И я тебе завидую, Тарновский. Честное слово, завидую! Знаешь, хочу тебе сказать — ты победил. Не притворяйся, что не понимаешь, все ты понимаешь! Ты — победил, а я проиграла, не на ту лошадь поставила. Ну, что же ты? радуйся! — редко, когда побежденный признает поражение! А, может быть, именно поэтому он — побежденный?.. Я совсем запуталась, Саша, совсем запуталась… — она закрыла лицо руками, но Тарновский не шелохнулся, молчал — неожиданная апатия навалилась, все стало скучно, бесцветно, безразлично. И этот лес, и река, и Катя сделались вдруг чужими, ненужными, захотелось домой, взять с полки какую-нибудь хорошую книжку, завалиться на диван, читать, читать…
Катя отняла руки, сказала, скорее прошептала:
— Поехали в Город. Я хочу домой…
Тарновский вел машину по ухабистой лесной дороге, мелькали стволы деревьев, зелень подлеска, тугое высокое безветрие. Через открытые окна били ароматы хвои, земли, густой сухой зной, и Тарновский дышал глубоко, как можно глубже, стараясь подольше — когда теперь в следующий раз? — задержать воздух в легких.
Ныла, кровоточила заноза — неужели он и в самом деле не простил? А что не простил? Ее предательство? Свое? Смерть Наташи? И все его успехи, победы, формула — просто месть? Все так примитивно?
Он искоса посмотрел на Катю, что-то большое, нежное шевельнулось неуклюже, стало грустно и горько. Нет, это не месть, так — мелочи-дрязги в нагрузку, проценты по счету.
Ну что ж, жизнь — не собес и не женский роман. Сейчас они поужинают, потом он отвезет ее домой, а сам станет добровольной жертвой всемирной паутины. Нет, ну ведь глупо было бы даже предположить, что после разлуки, после всего того, что пришлось пережить, они сохранят чистоту, наивность, свежесть; и близость — лишь жирная точка, эпикриз и анамнез, итоговая черта…
Он повернулся к Кате.
— Что молчишь?
Она неопределенно пожала плечами.
— Так. Думаю…
Они выехали на шоссе, и он утопил педаль акселератора.
— Ты куда-то торопишься? — голос Кати кольнул безразличием.
— Я есть хочу, — подчеркнуто миролюбиво ответил он, — завтрак уже стал всего лишь воспоминанием.
Катя улыбнулась.
— Обещания надо выполнять? А ты ничуть не изменился — все такой же, человек слова, джентльмен…
Тарновский промолчал, сделал вид, что занят дорогой.
— Знаешь, а мне ничего больше и не нужно, — она ясно посмотрела на него. — Я будто в прошлое вернулась. И этот лес, и дубы, и река, и ты рядом — все, как когда-то, как много лет назад. Когда в моей жизни было все чисто и светло. — она убрала со лба непослушную прядь. — Я разучилась жить светло, Саша, я несчастна. Да, все понимаю, сама виновата, поражения нужно признавать, но ты подсластил пилюлю — и я благодарна тебе за это.
Горячая нежность сжала сердце, Тарновский ухмыльнулся.
— И что мне теперь сделать? Зарыдать?
Профиль Кати бледнел на фоне зелено-голубого за окном, он нашел ее руку, сжал.
— Прости. Ты же знаешь — на самом деле я лучше, чем хочу казаться.
Медленно, надменно она повернула к нему лицо — эпатажная модернистическая мадонна, прекрасный, недосягаемый идеал.
— А это мы еще посмотрим.
Глава 31
ГЛАВА XXXI
Тарновский привез Катю в то же самое кафе, где ужинал вчера с «братьями»; взгляд невольно метнулся в поиске. Да нет, глупо, конечно, наверняка заняты. Возведением бастионов-баррикад, какой-нибудь защиты Филидора, ну, да и Бог в помощь. Впрочем, зачем он так? люди стараются, работают! его спасают, между прочим — признательность отозвалась теплом, грустью, тут же царапнула тревогой — таки зацепило, привязался! К чужакам, малознакомым людям! когда такое было!
Прошедший недавно дождь оставил на тротуаре лужи, было свежо и бодро. На молодой листве дрожали спелые капли, у горизонта, в розово-сиреневой бахроме застыло бронзовое солнце. Официанты в белоснежных передниках расставляли стулья, вытирали столики; дисциплинированные посетители терпеливо переминались с ноги на ногу.
Тарновский и Катя выбрали столик подальше от входа, уселись, стали ждать. Тарновский прервал молчание первым.
— Представляешь, я уже второй день подряд буду ужинать в этом ресторане. До этого годами сюда не ходил, а тут вдруг — такая линия пошла.
— Рада за тебя, — Катя иронично улыбнулась. — Это так совпало или связано с моим приездом? Тогда вынуждена предупредить: в ближайшее время я уезжать не собираюсь.
Тарновский вздохнул (выпью — разойдусь?).
— Злая ты, язвишь всю дорогу. Никак проголодалась?
— Фи, как грубо! — Катя церемонно поморщилась. — И все-то мы переводим в материальную плоскость, в калории, ватты, километры. Живем как по расписанию. А как же полет души? Романтизм?
Тарновский постарался казаться равнодушным (играет? блефует?), улыбнулся.
— Ладно, не подлизывайся, говори сразу, чего надо.
— Открытие. Ты обещал.
Вернулось суточное, подкисшее; это место — что? заколдованное?
— Слушай, давай в другой раз. Давай завтра!
К столику подошел официант, они сделали заказ.
— Сам же говорил, обещал, — голос Кати сделался капризным, упрямым. — Или думаешь — я тупая, ничего не пойму?
Официант вернулся с графином, стал разливать по бокалам, — Катя молчала, ждала его ухода, дождавшись, с издевкой спросила:
— Ну, так что? Или у твоего благородства избирательный принцип? Обращать в шутку, отвлекать было глупо, поздно.
— Ладно, ладно. — была не была! Тарновский пригубил коньяку. — Так что тебя интересует?
— Господи! — Катя патетически воздела ладони. — Что меня может интересовать, если я вообще не знаю о чем речь?
— Ну, хорошо. — Тарновский задумался. — Помнишь, я начинал когда-то на «Коралле» — было такое предприятие в свое время, оборонное? Я же рассказывал, помнишь? Ну, так вот, я там работал над приборами одними хитрыми, кварцевые резонаторы называются. Знаешь, что это такое?
— Откуда? — Катя округлила глаза.
Тарновский сделал еще глоток, обволакивающее тепло (допинг, наконец-то!) растеклось по телу.
— Впрочем, неважно. Давай поговорим о другом — что такое резонанс, помнишь? Ну, из школьной программы?
Катя оживилась.
— Помню, конечно! Это когда солдаты по мосту ходят, и потом мост рушится. Оно?
— Блестяще! — Тарновский зааплодировал. — Но это резонанс в механике. В электротехнике он выглядит по-другому, хотя принцип везде один и тот же. Вообще, резонанс возникает, когда частота колебаний чего-нибудь совпадает с частотой изменения внешней силы. Что, сложно? Это только кажется. Вспомни мост с солдатами. Почему он обрушился? Потому что шаги солдат совпали с колебаниями самого моста. Солдаты здесь — внешняя сила, мост — предмет ее приложения или контур колебаний. Грубовато, конечно, сравнение, зато наглядно, объясняет механизм. По-научному это будет звучать примерно так: амплитуда полученных вынужденных колебаний резко увеличивается. — он заметил на ее лице замешательство, улыбнулся. — Не пугайся, все профессора любят употреблять заумные термины, на самом деле, все просто: соединяются две силы и вырастают многократно. Значительно больше, чем просто сложенные. Вот простейшая схема резонанса. Смотри, — он вытащил из сумки ручку, начертил на салфетке треугольник. Если на сторонах нашего контура разместить последовательно емкость, индуктивность и простое активное сопротивление, и пропустить через него переменный ток, что мы увидим?
— К сути переходи, Тарновский, — Катя толкнула его под руку, — и умничай поменьше!
Тарновский вздохнул, склонился к столу.
— А увидим мы то, что контур наш никак не сопротивляется прохождению тока. Ты спросишь: как такое возможно? Очень просто — вектора емкости и индуктивности прямо противоположны, они гасят друг друга; теперь, если максимально уменьшить размер активного сопротивления, мы получим эффект неограниченной электропроводности. Видишь? — он снова показал на салфетку. — В механике такая ситуация соответствует отсутствию силы трения. Если нет трения, что получается?
Катя растерянно смотрела на него.
— Вечный двигатель? Ты изобрел вечный двигатель? — в ее голосе боролись недоверие и насмешка.
Неожиданно Тарновскому захотелось ущипнуть ее.
— Нет, Катя, я не изобретал вечный двигатель; схема, которую я нарисовал — как раз наглядный пример для того, чтобы объяснить, почему вечный двигатель невозможен.
— И почему? — Катя не скрывала разочарования. — Все так красиво складывалось.
Тарновский скомкал салфетку с рисунком, бросил в пепельницу.
— Вечный двигатель на этой схеме не построишь, дьявол, как известно — в мелочах. Ты никогда не сможешь абсолютно точно отрегулировать величины всех трех сопротивлений, никогда не сможешь обеспечить хоть сколько-нибудь постоянный баланс. — он поднял вверх указательный палец. — Вот для этого, собственно, и предназначены кварцевые резонаторы — на определенных частотах выдавать практически нулевое сопротивление. Как их делают и как они работают, объяснять не буду, это — предмет отдельного разговора; сегодня речь пойдет о другом…
Официант принес заказ, они принялись за еду. Катя аккуратно, как это могут лишь женщины, разрезала мясо. — Знаешь, а интересно. (Тарновский польщенно улыбнулся). Кажется, впервые в жизни я понимаю физику. Она отставила приборы, придвинулась к столу. — Так что там дальше? Тарновский почувствовал, как губы снова раздвигаются в самодовольной улыбке. Кружилась голова, влекло вдаль, в хрустальную звонкую бездну — что может знать эта девчонка? что она понимает во всем этом? Колокольчики тревоги бренчали нервной дрожью, но он отмахнулся — остановиться всегда успею.
— Вернемся к нашему мосту. Представь, что мы соорудили его подобие, только вместо механических колебаний будем оперировать колебаниями электрическими, если проще — электромагнитными волнами.
Катя сникла.
— Ой, вот как раз с этим у меня не заладилось, экзамен три раза сдавала… Тарновский прищелкнул пальцами (красиво!).
— Жаль! — ведь именно из волн состоит наш мир. Оглянись (Катя невольно посмотрела по сторонам) — что ты видишь вокруг? Что слышишь, что чувствуешь? Свет, звук, запахи — это все волны, все живое на нашей планете, вся материя, мы сами состоим из них. Наши слова, мысли, чувства — это испускаемые нами волны, весь мир можно представить, как совокупность волн. А теперь представь себе все, что видишь вокруг, как систему, наполненную колебаниями. Тысячами, миллионами, миллиардами миллиардов. И все это — в постоянном движении, в доли секунды меняется, скачет, плывет.
Катя мечтательно проговорила:
— Тебе бы лекции читать. Я бы твой предмет знала на отлично.
Тарновский насмешливо поклонился.
— Никогда не поздно начинать. Итак, волны. На всякий случай напоминаю: самые главные их характеристики — длина и частота, они взаимосвязаны и надежно скреплены формулами. Вот здесь и появляются наши кварцевые резонаторы — не забыла еще? Так вот, они обеспечивают очень высокую точность этих самых волн; громоздкий контур, который я рисовал, может быть заменен одним этим маленьким прибором. Настроенным на определенную частоту, для передачи какого-либо сигнала, например, звука или изображения; есть такие, которые задают колебания в часах…
— В кварцевых часах! — Катя встрепенулась. — А я думаю — где я это слышала — «кварцевый»! Видишь, я все-таки не безнадежна!
— Конечно, не безнадежна, Солнышко, — Тарновский послал ей воздушный поцелуй. — А раз у нас есть приборы, способные повторить процессы, происходящие в мире, то есть — в нашей системе, почему бы нам не смоделировать ее? с их помощью, а? Как тебе такая идея? Что мешает нам воспроизвести наш мир? пусть и условно, хотя бы и в миниатюре? — Катя молчала, лицо ее застыло меловым пятном. — Но он очень сложен, скажешь ты, это невозможно — объять необъятное, такую громаду. Что ж, тоже верно. Но мы попробуем, начнем с простейшего. Для затравки совместим две волны, или лучше давай говорить так: две частоты двух резонаторов. Пропустим через них переменное напряжение, поместим в герметичную капсулу, — и вот уже у нас некое пространство, крохотный островок мироздания, — фантасты называют такое континуумом. А теперь представим, что наша капсула — прозрачная и луч лазера начинает жечь один из резонаторов. Представляешь? А когда что-то сгорает, пусть даже чуть-чуть, то это что-то теряет массу и как следствие изменяет частоту своих колебаний. Видишь, пока все просто, так ведь? Но мы помним: в системе, пардон, в континууме, два резонатора. Как в этой ситуации поведет себя другой? Наверняка не так, как раньше. Ведь они связаны между собой одной цепью, одним пространством, и наверняка второй будет реагировать на изменения в первом.
Катя все так же молчала, смотрела на него, эйфория провисла, завибрировала.
— Ну вот, сейчас ты наверно думаешь — какой ерундой занимаются эти ученые, бездельники, пускающие по ветру средства налогоплательщиков. Все так, Катюша, я полностью разделяю это мнение. Но на тот момент лаборатория моя простаивала (это было нормально в девяностые), я изнывал от безделья, вот и придумал себе занятие. Сначала просто совмещал разные частоты, фиксировал зависимости, потом ради любопытства начал эти зависимости исследовать. Понимаешь, у меня была лазерная установка для настройки резонаторов, и так получилось, что мы тогда работали с часовыми частотами, — вот я и взял за основу колебания часового контура…
— Подожди, так ты что? проводил опыты на времени? — Катя выговаривала слова с трудом, будто ей что-то мешало.
Тарновский смущенно улыбнулся.
— Если честно, с самого начала это и было моей целью — что поделаешь, начитался фантастики, путешествия во времени, теория относительности и все такое. Но только скоро, очень скоро все переменилось — ведь я строил копию мира, и время стало тем, чем и было на самом деле — одним из компонентов, переменной в уравнениях. Так вот, навесил я на эту свою установку компьютер, написал програмку, которая, управляла процессом — регулировала мощность луча, скорость и количество вспышек, и процесс пошел! Я отсчитывал удары лазера по кристаллу, видел, как плывут частоты, плывет время — я был абсолютным властелином в своем крошечном королевстве, я был Демиургом, я был Богом…
— А у тебя самомнение, однако, — Катя скомкала салфетку. — Но, послушай, это же безумно сложно! Лазер, программа…
Тарновский отхлебнул из бокала.
— А я был талантливый мальчик, талантливый и амбициозный. Получив первые результаты, я начал их систематизировать и — представляешь? — довольно скоро у меня появилась формула. Однобокая, несовершенная, но я стал добавлять и добавлять резонаторы в свой континуум, составлял ряды, спектры, варьировал ими…
— Но это же — чертова куча работы! — Катя сжала виски ладонями. — Это просто невероятно!
Тарновский пожал плечами.
— Так всегда думаешь в начале пути, потом втягиваешься, привыкаешь. И потом, я работал не один, у меня в подчинении была куча народа — химики, электроники, конструктора; я, конечно, не посвящал их в свой замысел, они даже не догадывались, чем занимаются… — он замолчал, задумался, вспоминая.
Глава 32
ГЛАВА XXXII
Тарновский опомнился, огляделся. Катя смотрела иронично, томно, облокотившись на стол и подперев лицо ладонями.
— А было что-нибудь в твоих исследованиях про любовь? — в сгущающихся сумерках глаза ее казались бабочками, замершими с распахнутыми крыльями. — Мне кажется, без нее мир никак не может существовать.
Тарновский снова почувствовал укол тревоги, отмахнулся. — Любовь. А что любовь? С точки зрения субстанциальной классификации — просто чувство, такое же, как и все остальные; весь этот романтико-религиозный пафос о даре Божьем, непостижимости и так далее давай оставим толпе. — он помолчал, вздохнул. — Люди в большинстве своем невежественны и ленивы, ведь гораздо легче расписаться в бессилии, чем думать, сомневаться, анализировать… Катя пожала плечами
— Не знаю, наверно я — из той самой толпы. Как можно анализировать любовь?
— А как по-другому? — слова срывались, улетали воздушными шариками. — Извини за сравнение, но когда ты в магазине пылесос покупаешь — ты же требуешь инструкцию по эксплуатации? Вернее, она сразу прилагается. А ведь планета — не пылесос, согласись, она — устройство куда как сложнее. Сложнее, тоньше, и, заметь, уже включенное и вовсю работающее. Так что, если инструкции нет, и спросить не у кого, надо самим учиться пользоваться, на ходу.
— Так что с любовью? — в сумерках лицо Кати стало неузнаваемым и загадочным.
Тарновский меланхолично перекатывал коньяк в бокале.
— Ну да, любовь — дар Божий. Но дар такой же, как и все остальное; проще говоря, все наши эмоции — набор резонансов, индивидуальный для каждого, так сказать, слепок личности. Как ДНК, отпечатки пальцев или сетчатка глаза. То же можно сказать и о любви.
Все зависит от того, насколько гармоничен человек, как сочетаются в нем интеллект и чувственная составляющая. Ведь способны любить и академики, и конченые дебилы, но в первом случае — это будет гимн красоте, торжество прекрасного, во втором — убогое следование животным инстинктам; опять же следует иметь в виду кучу исключений, девиаций, повторюсь — все специфично, индивидуально. Отсюда, собственно, и всякого рода легенды. — Тарновский неожиданно смутился. — Но с научной точки зрения любовь — всего лишь резонанс и подчиняется тем же законам, что и любое другое явление этого порядка; прошу прощения за аналогию — все то же самое, что и в случае с мостом. Необходима внешняя сила, совпадение колебаний, если порог допустимости пройден — получите вашу любовь.
Катя беспомощно вскинула руки.
— Тарновский, ты — страшный человек! Ты только что растоптал сказку!
— Прости! — Тарновский прижал руку к груди. — Помню-помню, все помню: «…тьмы низких истин нам дороже…». Но я не могу иначе, я — ученый, человек, который взял на себя труд докопаться до этих самых истин. В какой-то степени — уж извини! — ассенизатор, старатель на общественных началах. — он выдержал укоризненный (а и в самом деле!) взгляд Кати, скользнул дальше. — Но мы несколько уклонились, ведь не формулу же любви я искал. Ну, так вот, однажды я накопил результатов столько, что они едва поместились на несколько жестких дисков, взял отпуск и уехал на дачу. И потратил несколько месяцев — работал, выстраивал формулу. Которая смогла бы объединить в себе все. Все аспекты, все нюансы, короче — жизнь. Это была адская работа. Чтобы выявить хотя бы тень закономерности, перелопачивались миллиарды чисел, на ерундовый график уходили недели работы. Но я был упорен, искал, искал, искал… Облекал в цифры все живое и неживое, видимое и невидимое, плоть и кровь этого мира…
Тарновский замолчал; словно издалека, разбиваемая толчками пульса, доносилась музыка, чьи-то голоса. Катя наклонилась, лицо ее, бледное, неестественно красивое приблизилось, расплылось пятном.
— И что это значит? — она говорила совсем тихо, едва слышно. — Ты изобрел машину времени?
Тарновский покачал головой.
— Я же сказал: время — лишь составляющая уравнения, одна из главных, но — всего лишь составляющая.
— Ты хочешь сказать, что составил формулу мира? Ты это сделал? — Катя приложила ладонь к лицу. — Да? Да? Но как?
— Я же только что рассказал тебе. — Тарновский потянулся за бокалом.
Катя откинулась назад, пристально смотрела на него.
— Ты — сумасшедший, — проговорила она медленно. — Скажи, что пошутил и я клянусь — никогда об этом не вспомню.
— Это — не шутка. — Тарновский допил коньяк, поставил бокал на стол.
Где-то далеко-далеко невидимая труба протяжно сыграла отбой, и усталость сразу, по-медвежьи, навалилась, подмяла; что-то остановилось, закончило бег. День угасал, необыкновенно четко, остро, навсегда врезаясь в сознание очертаниями лиц и предметов. Ничего уже не будет, как прежде, только что все было утеряно безвозвратно, безнадежно. Зачем он открылся? Глупый мальчишка! А, впрочем, плевать…
Он налил себе коньяка, выпил. Солнце умирало осколками заката в окнах, стремительно темнело. Будто сквозь пелену донесся голос Кати:
— А почему ты это скрывал?
Улыбка растянула губы.
— А как ты себе это представляешь? Я должен был встать и заявить во всеуслышание: граждане, а я тут, между прочим, над одной формулкой бьюсь? Глупо, согласись. Да и примета плохая — раньше времени хвастаться…
Но шила в мешке не утаишь. Как следствие — двое из ларца, одинаковых с лица. Как пронюхали — одному Богу известно.
Катя наклонилась к нему.
— Но разве это плохо? Ведь, наверняка, все дадут, все, что попросишь! — по ее лицу пробегали тени мыслей, чувств. — Деньги, почет, слава. Все к этому стремятся…
Тарновский вздохнул.
— Деньги, слава… У меня в руках величайшая тайна, разгадка бытия, зачем мне реплики, суррогаты? Впрочем, фигня все это, не главное, меня другое волнует. До сих пор как-то и не задумывался, а сейчас — из головы не выходит. Ответственность колоссальная! Как распорядиться? Кому передать? Как? Вот в чем вопрос…
Он поднял глаза на Катю — она смотрела пристально, тревожно.
— Тарновский, я не верю своим ушам. Ты это все рассказывал кому-нибудь еще?
— Тебе первой. Ты недовольна?
— Я польщена. Но почему мне?
— А кому еще? — кажется, или он не смог скрыть горечи? — Кто способен понять, оценить? В конце концов, все сведется к деньгам или, в лучшем случае, к той же самой машине времени. Скучно. Пресно. Пошло.
Кати не сводила с него глаз.
— Но ведь и я — такая же, я — одна из многих. Почему я?
Тарновский пожал плечами.
— Прихоть автора, кроме того — надо же кому-то. И вообще, сегодня — итоговая черта, прощальная гастроль, — в общем и целом расчеты закончены. Остались еще кое-какие мелочи, процента два-три от общего целого, но каких-либо кардинальных изменений ждать не стоит. Здание стоит, а пару-тройку кирпичей в него можно доложить и после.
— А где ты хранишь… ну, эти… свои расчеты?
— Дома.
— Как дома? — Катя не смогла сдержать нервного жеста. — Ты же только что мне твердил, что это — великая тайна.
Тарновский хмуро усмехнулся (ау, грабители!).
— Эта тайна представляет собой несколько десятков уравнений, смысл которых не сможет понять даже самый образованный вор. Кроме того, квартира полным-полна вполне себе ликвидного добра и денег, так что…
Катя протянула руку, сжала его ладонь.
— Пойдем отсюда…
В парке было сыро и прохладно, под ногами жалостливо всхлипывали лужи. Тускло теплились плафоны фонарей, в желтом свете все казалось сказочным, нереальным. Катя запрокинула голову, засмеялась.
— Звезд столько на небе, каждый раз смотрю — как в первый… Красиво! Слушай! я, кажется, напилась! И на правах пьяной хочу сказать: я горжусь тобой, очень, очень горжусь. — она прижалась к нему, обожгла дыханием. — Ты так и не ответил мне. Скажи: любишь хоть немножечко?
— Катя… — Тарновский попытался отстраниться, но она прижалась еще сильнее, обвила шею руками.
— Ну и не люби, не надо, я буду любить за двоих. Я сделала ошибку, милый. Я виновата, я одна виновата во всем… Но я заплатила, я плачу до сих пор… Я знаю, как было нелегко тебе и прошу: дай мне шанс, еще один, последний, клянусь, я больше не попрошу. Только не гони меня, как хотел. Ведь ты хотел, да? Но это было давно, утром, а сейчас ты раздумал меня прогонять, ведь так? так? Скажи, милый, дорогой, скажи — ведь так? Да? Да? — она сжимала его голову ладонями, быстро и сильно целовала в лицо.
Через минуту они уже шли обратно, оставляя позади аллеи, дубы, скамейки, и только безмятежные звезды тихо мерцали на черном бархате неба, из своей далекой ледяной меланхолии поражаясь глупой земной суете…
Глава 33
ГЛАВА XXXIII
Тарновский очнулся от того, что кто-то в черных очках и черной широкополой шляпе изо всей силы хватил молотком на длиннющей рукоятке по циклопических размеров металлическому сооружению, похожему на увеличенную тысячекратно и тысячекратно повторенную, уходящую во все стороны стеллажным бесконечным однообразием кристаллическую решетку; сооружение удар приняло, отторгло с оглушительным грохотом, и на мгновение, на доли секунды показалось, что он оглохнет сейчас, сойдет с ума от этого страшного многоголосого вибрирующего эха. Он вскочил, сел на постели, вздрагивая и озираясь, и тут же понял, что никакого эха нет, вокруг тишина, что он в безопасности, у себя в квартире, в постели и рядом Катя.
Призраки страшных ночей вновь ожили, мелькнули спрессованным кадром — смерть Наташи, алкоголь, антидепрессанты и кошмары, кошмары, кошмары, кошмары дикие, беспощадные в своей инфернальной паучьей власти, безысходной, педантичной возобновляемости…
А сейчас рядом спит Катя, спит красиво, как на картинке — подложив руку под голову, уютно свернувшись под простыней; волосы живописно разбросаны по подушке, легкое дыхание, лицо чисто и безмятежно, как у младенца. И никаких страхов, никаких кошмаров. Цена предательства? предательство? Тарновский прислушался к себе — ничего, только опустошенность, хмурое, настороженное ожидание. И молчит совесть — маяк в море нравственного хаоса; может быть, так и надо?
Он встал, набросил халат, долго, с ожесточением сворачивал на кухне тугую пробку с горлышка минералки. Пробка никак не хотела поддаваться, бутылка шипела, оплывала струйками пузырей, и неизвестно в какой связи вспомнились вдруг присланные Дзюбой результаты — а почему не сейчас? почему нет? Получить ответ на рассвете — это так романтично, романтично и символично…
Он сунул минералку в карман, пошел в кабинет, открыл ноутбук. Ряды цифр, мгновенно появляясь, так же мгновенно исчезали, просеянные ситами формул; сознание, еще не вполне стряхнувшее сон, лениво тасовало мысли. Неожиданно подумалось о счастье. Счастье. Вот сейчас, в эту самую минуту он должен быть счастлив. Если отбросить всю эту мишуру, пустопорожний треп о тщеславии, самореализации — все, что он делал, он делал для этого. Ради этого рассвета, этих цифр, этой тишины. Чтобы быть счастливым. И вот все свершилось, он у цели, на вершине, но счастья нет. Ни намека, от слова совсем. И не верит он давно в благие намерения, экстернальность, экспансию, во весь этот бред о благородстве, самопожертвовании, — даже если на секунду представить, что все так — все равно вокруг — никого. «Братья», Катя не в счет, Наташа погибла, старых друзей растерял, новых не нажил, а благодарное человечество — миф, пафосная и пошлая абстракция. И что тогда такое, это счастье? Может быть, просто фикция, красивая фальшивка-декорация? Или илллюзия, мираж? — прекрасное вдалеке, вблизи — жалкая мазня, набор клякс и разводов? А? Как это там у поэта: «...лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстояньи...»? Или, может, так устроен сам человек? Например, конкретно он, Тарновский? Что ж, из всего перечисленного, последнее кажется наиболее правдоподобным, справедливым…
Однажды, когда он был совсем маленьким, родители купили ему велосипед, и он был счастлив целых три дня. Это было настоящее счастье! — все неприятности меркли в сиянии этого солнца. Но потом солнце потускнело, иссякло; маленького Тарновского охватила грусть. Стало жаль чего-то, он почувствовал себя обманутым. Странно, ведь велосипед остался таким же, свойств своих не утратил, но обладание им не приносило уже прежней радости; счастье ушло, оставив после себя воронку, еще долго напоминающую о себе пустотой, сквозняками досады и горечи.
Счастье приходило потом еще не раз, но снова и снова, повинуясь все тем же неизвестным и непонятным законам, исчезало, растворялось в повседневности; наступил день, когда впервые в Тарновский задумался: так что же это такое — счастье? Откуда берется? Почему уходит? И чем отличается счастье от покупки велосипеда от счастья вызванного, например, поцелуем? Нет, природа его во всех случаях одна и та же — ты получаешь желаемое, но почему оно всегда пропадает? И почему счастье от поцелуя сильнее и дольше, чем счастье «велосипедное»? и почему оно такое? и почему вообще возможно? Вопросы терзали, загоняли в тупик; обладая от природы умом пытливым и практическим, Тарновский принялся штурмовать источник знаний и депозитарий опыта — книги. Впрочем, чтение не принесло ответов, наоборот, вопросы только множились, генерировались, суммировались. Есть ли на свете Бог, отчего люди постоянно воюют, откуда в мире столько несправедливости? — ответов, ясных, конкретных не было. А были нужны именно такие — к жизни он подходил как к математической задаче, решению уравнения; книга в его понимании должна была выполнять функции решебника, содержащего правильные или хотя бы околоправильные, наводящие ответы. Вместо этого предлагались некие надуманные и схоластические конструкции, часто разрешающиеся довольно неубедительными исходами; любые попытки корреляции тонули в хаосе вариативности, неочевидности, нехарактерности, вызывали депрессии, тяжелые глухие раздражения.
Прошли годы, он закончил школу, и совершенно неожиданно для себя оказался на пороге взрослой жизни. Впрочем, пресловутой неизвестностью, той, которая хранит в своих недрах всевозможные испытания и ловушки, здесь и не пахло, все биографии в его стране вычерчивались по одним и тем же лекалам. Ему предстояло повторить путь многих, ступая след в след своему среднестатистическому предшественнику, — школа, институт, армия — ступени лестницы, которые он должен был пробежать без труда, на одном дыхании, движимый инерцией предыдущих поколений. Однако, именно здесь система и споткнулась и дала первый сбой. Которым немедленно и воспользовалась изобретательная судьба.
Как и положено, Тарновский поступил в ВУЗ, но от службы в армии был освобожден, что сохранило ему два года и уберегло от парамилитарных инфекций и деформаций. Впрочем, нельзя сказать, что он был так уж благодарен судьбе за неожиданный подарок; смутное понимание неправильности, ненормальности, незаслуженности терзало приступами рефлексий и фобий, сифонило сквозняками неуверенности и тревоги. Тем не менее, появилась возможность вернуться к вопросам, так и оставшимся пылиться на полках детства. Молодой преподаватель философии, душка-романтик, сколачивающий секту единомышленников-апологетов, попытался завлечь и его, однако и Гегель, и Кант, и Шпенглер (преподаватель был приверженцем немецкой школы) были с раздражением отвергнуты, — все они напомнили Тарновскому слепцов из анекдота, каждый по-своему изображающих слона. Вообще, философы и философия стали последней каплей разочарования, окончательно отвернувшей его от поисков истины вне собственного опыта, — с этим убеждением Тарновский и подошел ко второй своей ступеньке. На которой расшалившаяся судьба, уже взломавшая однажды систему и вошедшая теперь в раж и во вкус, и вовсе ударилась во все тяжкие. Каким-то чудом, вместо того, чтобы по окончании института быть распределенным на профильный завод, созидающий комбайны, зернокосилки и прочую агрошнягу, Тарновский угодил на предприятие электронной промышленности, работающее на ВПК — кульбит и вовсе головокружительный, невозможный в те времена просто по определению. На этом, казалось бы, и все, казалось бы, и хватит с него сюрпризов, и пора бы судьбе уже и угомониться, но неуемная, она вновь взбрыкнула, — пресловутая перестройка вошла в финальную фазу, замельтешило, замаячило на горизонте иностранное слово «конверсия».
Конечно, предприятие Тарновского не стало делать кастрюли — слишком велик был потенциал, и в качестве позиции к разработке, были выбраны кварцевые (ну да, те самые) резонаторы — изделие со всех сторон исключительно нейтральное, но при этом наукоемкое и перспективное: электроника, высокие технологии, будут востребованы всегда и везде.
Ну резонаторы и резонаторы, но как быть с технологией, оснасткой, оборудованием?
Империя разваливалась, вместе с ней разваливались министерства и ведомства, рассыпаясь на сотни и тысячи фрагментов, и каждый уносил с собой частичку общего целого; все это, разорванное на части, лишенное единого управления, напоминало огромную мозаику, разъятую, растащенную по углам бестолковыми, капризными детьми. Впрочем, метафоры оставались за бортом суровой действительности — то, что еще пару лет назад можно было получить способом простой переписки или межведомственной рокировки, теперь стоило денег; в лексикон руководителей вползало еще одно новое слово: «конкуренция».
Здесь-то и проявилась мудрая дальновидность судьбы. Смелость, дерзость Тарновского, врожденный авантюризм вкупе с острым аналитическим умом наконец-то, получили возможность реализоваться — вместо скучной работы конструктора ему было предложено заняться (временно, разумеется) промышленным шпионажем.
О, это интригующее слово — разведчик! Разве не об этом мечтал он в детстве, листая книги Семенова и Пикуля, в несчетный раз пересматривая бессмертного Штирлица! Роль, тысячекратно сыгранная в воображении, в действительности исполнилась блестяще. Энергичный, обаятельный, остроумный, он легко контактировал, входил в доверие, выуживал и добывал. Зачастую даже не снимая маски, ограничиваясь тратой скромных «представительских» (высший пилотаж), оставаясь для визави в зависимсти от ситуации рубахой-парнем, душой компании, стеснительным недотепой, милым и обворожительным любовником. При всем этом, показав себя талантливым инженером и стратегом-организатором, — начальство не скупилось на похвалы и эпитеты в превосходной степени, коллеги завидовали, тщеславие было удовлетворено. Так или иначе, но в два года линия была поставлена и запущена, — в условиях надвигающейся катастрофы это казалось невероятным, учитывая сложность и срочность, вообще, ставило в ранг сенсации и прецедента.
Руководство потянулось за званиями и премиями в столицы, Тарновского тоже не забыли — он получил материальное поощрение. Положенное по рангу и заслугам, не такое большое, чтобы причислить к небожителям, но и не такое маленькое, чтобы не быть незамеченным. Но судьба на этом не остановилась, привыкнув к безнаказанности, она окончательно распоясалась. Уже через год коллектив, участвующий в проекте был выделен в отдельную лабораторию, и Тарновский, двадцатипятилетний мальчишка, перепрыгнув сразу несколько ступеней служебной лестницы, стал ее руководителем.
Это было неслыханно для тех времен, когда каждая следующая ступень карьеры давалась исключительно стажем, кропотливым и верноподданическим усердием, соответствием всевозможным нормативам и стандартам. Назначение было тем более невероятно, что он сменил уже работающего в этой должности несколько лет кандидата наук, а в коллективе, который ему предстояло возглавить, наличествовали гораздо более заслуженные и достойные кандидатуры. Но и это еще не все. На волне успеха, было решено закупить в Японии несколько единиц оборудования и отправить двух специалистов на стажировку.
Япония! Это слово пьянило лучше любого алкоголя; было сродни средней силы землетрясению. И дело было, конечно же, не в любви советских граждан исключительно к этой прекрасной стране, не в пристрастии к самурайским практикам, саке и гейшам. Япония была частью той самой нарицательной заграницы, прельстительного и запретного в недавнем еще совсем прошлом сказочного мира изобилия и благополучия, для подавляющего большинства населения кипучей и могучей так и оставшимся миражом, чем-то фантастическим и недоступным. Нет, самолеты и тогда осуществляли рейсы, доллары уже имели вполне легальное хождение, но слишком невероятно, многосложно, баснословно было все это для них, неокрепших социально и финансово, неискушенных, диких в общем-то аборигенов-затворников, всю жизнь проведших в закупоренной наглухо комнатушке за непроницаемыми железными ставнями. Анонсированное счастье приняло привычный антураж лотереи, и каждый строил планы, мечтал, надеялся, ждал…
Нет, безусловно, жизнь кончается не завтра, будут, будут еще другие возможности. Будут, может быть, еще и получше шансы, поинтересней. Время-то вон нынче какое — неуемное, шебутное. Если и дальше так пойдет, скоро на всех континентах побываем, разбредемся-космополитизируем, дайте только срок… — поговорив так и разойдясь, участники таких разговоров, тут же принимались безбожно подличать и интриговать друг против друга. Чтоб хоть как-то, хоть на чуточку приблизиться к заветной цели. Потому что все до единого понимали, что шанс — один-единственный, что жизнь на самом деле — коротка и вполне предсказуема, что их много, а мест — только два…
И все знали, что лучшей кандидатуры, чем Тарновский быть не может; это знал и сам Тарновский. Он и в самом деле заслужил эту поездку. Не вылезая из командировок, трясясь в прокуренных вагонах вечно опаздывающих поездов, замерзая в нетопленных номерах убогих гостиниц, зачастую рискую здоровьем и свободой. Он оплатил ее двумя годами жизни, положив их к подножию своей высоты, и теперь ждал признания, лавров, констатации и монетизации реноме. Но на этот раз судьба оказалась бессильна — в Японию отправились другие, более достойные люди; стыдливо улыбаясь, судьба поспешила ретироваться. Предоставив ему одинокие пустые вечера, осенние слякотные сумерки, косые холодные дожди. Солидарное и злорадное молчание коллег. Прощай, мечта! Прощай, Япония!
Глава 34
ГЛАВА XXXIV
Удар был очень силен. Разговаривая с ним, прятали глаза, виновато улыбались; вполне предсказуемо и закономерно Тарновский возненавидел мир. Но в отличие от предшественников-собратьев, ненавидящих беспредметно и праздно, возненавидел рационально и конструктивно; количество скакнуло качеством. В очень короткий срок он совершенно преобразился-повзрослел, на смену общительному, жизнерадостному, беззаботному юноше пришел серьезный, дельный, целеустремленный молодой человек. Куда только подевались мягкость, дружелюбие, отзывчивость, романтичность; он видел свою цель, знал ей и себе цену.
Приведя руководство в легкое замешательство, новый Тарновский выказал полное смирение и лояльность, даже ввел в курс и проинструктировал отъезжающих в Японию, — сбитому с толку начальству только и оставалось наблюдать. С подозрением, настороженностью, держа наготове дубину дисциплинарных и иже с ними санкций. Не дождавшись, однако, ничего крамольного, начальство расслабилось, еще раз обласкав вниманием, заверив, что ему тоже ничего не чуждо и оно прекрасно все видит и понимает. И торжественно поклялось, что в следующий раз (при условии, конечно, освоения нового — да-да! принято такое решение! — резонатора, так называемого «часового» типа), в Японию или вообще куда-нибудь еще поедет уж точно он и никто другой. При этом был сделан намек, что пора бы, собственно, за упомянутое освоение и приниматься.
Не откладывая дела в долгий ящик, Тарновский уехал в Москву, торопясь успеть выудить в хаосе всеобщего бедлама хоть что-нибудь — наука скоропостижно агонизировала; институты распадались, перепрофилировались, закрывались. Выбрасывая на улицы тысячи не нужных никому лаборантов, профессоров, академиков, эмигрировавших, становившихся бизнесменами, бандитами, писателями, челноками, дворниками, бомжами, спивающихся и умерающих, канувших в бесславии и безвестии.
Тарновский встречался с патриархами советской электроники, пока еще держащимися на плаву, еще не выбитыми из обоймы жизни бойком безжалостного времени, — некоторые еще суетились, еще командовали, распоряжались, но уже сквозила натужностью жеманная значимость, сифонила обреченностью, слабостью; Тарновский чувствовал себя, будто у постели неизлечимо больного. Впрочем, не бывает худа без добра — проштрафившаяся судьба попыталась реабилитироваться — Тарновский подружился с Сережкой Дзюба. Нет, конечно, Сережкой — только для избранных, в число которых каким-то непостижимым образом затесался и Тарновский, для всех остальных — Сергеем Ивановичем, холодным и надменным снобом. Именно Дзюба снабдил его рекомендациями, дал фамилии и телефоны; даже принял непосредственное участие в приобретении технической документации, личным авторитетом исключив любую возможность обмана.
Как получилось, что этот человек, блестящий ученый с мировым именем, приблизил к себе его, выскочку-сопляка, никому не известного провинциала, не отметившегося никакими достижениями и не напечатавшего ни строчки ни в одном издании? Снова перст судьбы? Хотя бы косвенно, опосредованно, нет-нет, да и подталкивающей к цели? Кто знает? Как бы то ни было, но для Тарновского снова началась кочевая жизнь. Он опять мотался по громадной стране, изучая географию по рейсам самолетов и поездов, собирал будущее по крупицам. Извлекая из заброшенных хранилищ, из замерзших лабораторий и остановленных цехов, скупая, воруя и увозя все, что удавалось отыскать. Так или иначе, но через год все необходимое — оборудование, оснастка, материалы было свезено в Город, сшитая из лоскутов документация изучена и адаптирована, процесс отработки технологии неуверенно, со скрипом, но все же стартовал.
Теперь Тарновский редко выезжал в командировки, но свободного времени все равно не оставалось — все съедало новое детище. Неожиданно и безоглядно увлекшее и даже поработившее: добытая с таким трудом технология была уникальна. На смену уныло заурядным пластинам, используемым в качестве кристалла до сих пор, пришел другой, конструктивно повторявший форму камертона — изящный, стройный, аристократ среди прежнего примитивного однообразия, — Тарновский буквально влюбился в грациозный силуэт, едва различимые глазом сложные паутинки электродов, хрупко очерченные симметричные прямоугольнички настроечных площадок. Это был как раз тот случай, когда форма соответствовала содержанию: новое исполнение обеспечивало резонанс в самом широком спектре, превращая кристалл в универсальное совершенство, ключ к любой волне, — словно пытаясь вдохнуть жизнь, раз за разом Тарновский заставлял его резонировать, наблюдая, как табло частотомера вспыхивает заветной цифровой последовательностью.
Никто не понимал его, никто не разделял его энтузиазма, страсти, азарта, да он никому и не открывался. Пряча эмоции, чувства под какой-нибудь очередной маской из шпионского арсенала — два последние года не прошли даром. И наслаждался! То, что для других было лишь подтверждением соответствия и штатности, для него означало чудо, материализованное, укрощенное время. Он держал время в руках! Он управлял временем! Он снова стал тем мальчиком с подаренными часами на руке, только теперь все было уже по-настоящему, теперь все было правильно и серьезно. Вот сейчас он повернет тумблер и вместе с цифрами на панели появится жизнь, вот сейчас он замкнет цепь и жизнь станет бесконечной.
Когда же ввели, наконец, в строй лазерные установки, он и вообще едва ли не поселился в лаборатории. Забыв обо всем, пропуская мимо ушей шутки коллег о перемене прописки и обзаведении мебелью — он мог пропадать в лаборатории часами, регулируя частоту контура в ручном режиме, одиночными вспышками испаряя металл с настроечных площадок. Будто некоего абстрактного гомункула, освобождая свое детище от тяжести изъянов, пороков и несовершенств — понемногу мечтательность и романтизм, отвергнутые в обычной жизни, просочились сюда, адресуя кусочку кварца любовь и нежность, наделяя душой и интеллектом. Мысли, одна смелее другой, зрели, вызревали, набухая зернами идей, прорастая побегами планов. Они вместе раскроют тайну времени, они покорят его, загадочное, гордое, строптивое! Они утрут нос всем, и воплотятся самые дерзкие мечты, и мир раскинется перед ними бескрайним зеленым газоном — освобожденный, послушный, благодарный!
Если бы он знал тогда, что мечты сбываются лишь тогда, когда с ними что-то не так!..
Глава 35
ГЛАВА XXXV
А потом случилось непредвиденное — по заводу стремительно разнесся слух: его тему закрывают! Как бесперспективную и неактуальную, не соответствующую критериям, коньюктуре и задачам! Слух разрастался, обрастал сплетнями в каптерках и курилках, повисал многозначительными паузами на планерках и совещаниях; экспрессивное красноречие на экспертном совете впервые не возымело проверенного действия. Предприятию требуются оборотные средства для производства, и отвлекать ресурсы на науку представляется неправильным и даже невозможным в этих условиях — вы согласны со мной, товарищи? — плавное кивание голов, трение тщательно выбритых холеных подбородков о накрахмаленные воротнички. Спорить, доказывать, отстаивать было бессмысленно, решение было принято, переварено, запротоколировано; в порыве трансграничного отчаяния он бросился к судьбе — как же так? Как же его, их мечты? их детище? Судьба отреагировала молниеносно и на этот раз совсем уж непредсказуемо — Тарновский встретил одноклассницу, Наташку Трегубову. В своей лаборатории, в составе делегации банка, которым она управляла и который примерялся вероломным руководством на роль потенциального спонсора и инвестора.
Тарновский был застигнут врасплох: Эта Наташа была совсем не похожа на Наташку, которую он помнил. Хорошенькую, смешливую девчонку, с которой он прогуливал уроки и целовался на последнем ряду кинотеатра, сменила взрослая, красивая женщина в строгом деловом костюме, естественностью и апломбом резко контрастирующая с всеобщим суборднационным рабством; от него не ускользнул ни ее независимый тон в общении со свирепыми директорами, ни их почтительность и желание услужить. Встретившись с ней взглядом, за насмешкой, удивлением, смятением Тарновский сумел рассмотреть и что-то еще, неожиданное, затаенное, какую-то искру, тут же старательно погашенную, скрытую под безразлично бесстрастной поволокой.
Еще долго после ухода делегации Тарновский не мог придти в себя, цепко перебирая в памяти все детали мимолетной встречи. Он чувствовал, что ранен, и рана его глубока и безнадежна — задета артерия самолюбия, ущемлен нерв самодостаточности; чужой успех всегда ранит больней собственных неудач. Впрочем, дело было даже не в самолюбии, не в слабости или зависти — сама жизнь, такая, какой могла бы быть — яркая и стремительная, как вспышка лазера, ворвалась в его скудное жилище, осветила серые стены, паутину в углах, мрак, убогость, неустроенность.
А ведь когда-то Наташа была влюблена в него, жить без него не могла, а теперь от нее зависит судьба его проекта, его судьба. Он мял в руках оставленную визитку, царапал ногтем позолоту вензеля — пропуск в другой мир, мир свободы и независимости. Но как, как попасть туда? Как стать полноправным и законным обитателем? Утвердиться и утереть нос всем этим жирным лентяям, неучам, эксплуататорам его мечты, молодости, таланта? Конечно же, для этого не достаточно просто набрать номер, произнести несколько дежурных фраз. Нужно завладеть сердцем этой капризной красавицы, наверняка, привыкшей к деньгам, роскоши, мужскому вниманию. Но как? Ведь он — самый обычный, серый, пусть и выбившийся в руководители, пусть и оправданно выбившийся, но так и оставшийся нищим, простолюдином, одним из многих. И пусть ему повезло на первом пролете лестницы, но что будет на следующем? А до той ступеньки, которая поднимет на недосягаемую высоту — еще шагать и шагать, и нетерпение жжет пятки, и дышат в спину конкуренты, и времени совсем нет, и что? что делать?!
Он должен что-то придумать, он обязательно что-нибудь придумает. Мысли, жадные, злые, дерзкие толкались в голове; ночи оказалось достаточно, чтобы завершить эволюцию. К утру неизбежность окончательно содрала шелуху щепетильности, последние фрагменты мозаики стали на свои места — теперь это был человек, окончательно определившийся и утвердившийся в своей убежденности, выбравший курс и наметивший путь, собранный и целеустремленный, жесткий и решительный.
Тарновский набрал заветный номер, вновь встретился с Наташей, и на этот раз его самолюбие было полностью удовлетворено. Потому что он услышал слова, которые чертила симпатическими чернилами судьба, о которых мечтал ночью: она свободна, она не разлюбила, она помнит и бережно хранит все. Слова плыли, разлетались в весеннем хрустальном воздухе, переплетались с шелестом ветерка, плеском волн, криком далекого поезда, и он ждал стыд, жгучий, унизительный, перебирал в голове обидные прозвища. Но не было стыда, не было раскаяния и проворно-бесцеремонные мысли уже овладевали новой высотой — он ведь не для себя старается, он хочет делать людям добро, осчастливить человечество! А Наташа? А что Наташа? Он будет с ней добр, ласков, нежен, он будет по-своему честен — такая вот сделка с совестью, протокол матримониальных намерений. А потом, может быть — кто знает? — он сможет полюбить ее? Он сделает свое открытие и слава, успех, богатство станут счастливыми воздаяниями ее любви, ее вере, ее душевной щедрости. Надо только немного времени, совсем немного, и все обязательно случится, все обязательно будет…
Он смотрел ей в глаза, хотел и боялся увидеть насмешку, недоверие — справедливый ответ его лжи, но вместо этого читал в них мольбу, нежность, грусть — она любила, любила, любила. Она надеялась, верила…
Тарновский почувствовал комок в горле, сжал виски ладонями. Наташка. Наташенька. Ты спасла мечту, спасла его, а когда почувствовала, что больше не нужна, что ждать больше нечего, просто села в машину и уехала… Навсегда… И это «навсегда» открыло путь к последнему рубежу, последнему переходу, за которым пряталась та самая заветная дверь, дверь в будущее. Так тоже иногда бывает…
Тарновский вытащил из папки пожелтевший листок, исписанный рядами цифр. День победы, триумфа. День, когда он впервые зафиксировал отклонение часовой частоты. И в этот же день на экспертном совете его красноречие совершенно непостижимым образом (проклятые хамелеоны!) возымело действие — работы было решено продлить еще на год. Почему бы и нет — банк дает «добро», будто по мановению волшебной палочки открывается кредитная линия, живем, товарищи! И он был счастлив, радость, безумная, феерическая заслонила все дрязги фобий и рефлексий; он — фортунато! он — Крез! И где-то в судорогах торжества, в горячечной эйфории проектов потерялся хрупкий силуэт Наташи, ее глаза, ее любовь и надежды — цена мечты, мера души и совести. Опыты сменяли друг друга, миллионы цифр выстраивались послушными рядами, и все больше и больше он абстрагировался от материального, от жизни, впадая в чуткую и настороженную зависимость, отрешенность — он ждал чуда, вера в чудо поселилась в нем, прижилась, пустила корни; появилось что-то очень важное, нужное и дорогое, и это что-то было больше и выше цифр, выше чувств, выше любого понимания. И Наташи не было в этом уравнении, — новая религия принесла ее в жертву; застыла страшной кляксой нелепая смерть, черный топаз в радужной оправе весны. Яркой, бешеной, жадной, нестерпимо ранней и неестественно красивой, вульгарно помпезной, с густо безоблачным, бесстыдно обнаженным небом, с наглым оранжевым солнцем, хриплыми, пронзительными криками птиц.
Наташа ушла, устав жить надеждами, изверившись в счастье; она ушла холодно, отстраненно, безнадежно, расставив последние точки стуком каблуков и грохотом лифта. И остановились часы, и рвались пульсом слова в телефонной трубке, невыносимо отчетливые, зловещие в разверзшейся безумной пустоте: «несчастный случай… не справилась с управлением… не могли бы вы подъехать?».
И снова, как когда-то Тарновский умирал, расщепленный на миллионы мгновенных смертей, закольцованных в бессильное горькое отчаяние, страх, гнев, раскаяние, — судьба снова решила все за него! Но почему!? Почему — Наташка?! Не было ответа. Дикие мысли, лихорадочные мысли метались, разбивались о чужой, равнодушный мир. Мир, который он хотел победить. Мир оказался сильнее.
Тарновский спрятался на даче, порвав все связи с жизнью, отключив телефоны и интернет, лишь изредка совершая вылазки за продуктами. Он должен вернуться, вернуться с новой надеждой, новым смыслом, иначе мир отторгнет, сомнет его, слабого, больного, неудачника, сомнет уже окончательно, навсегда.
И вновь в голове — безумная вязь формул, и вновь цифры выстраиваются бесконечными шеренгами; и только в них спасение, только они способны провести туда, где зелень и небо, где солнце и счастье. Цифры стали пищей и смыслом, он раскрашивал их, давал имена, наделял характерами и внешностями. Он научился разговаривать с ними, часами перебирая сотни и тысячи листков, собирая алгебраические пасьянсы, складывая либретто, сюжеты. Будто режиссер, распределял роли, спорил, доказывал, интриговал, ссорился и мирился; репетировал, правил, переписывал, расставлял… Нащупывал нерв, нить, истину. Он должен отыскать ее, он найдет ее обязательно, непременно, и тогда судьба вернет ему все: и Наташу, и любовь, и жизнь, и счастье…
Он не вернулся домой, пока не был прочитан и учтен последний листок, последняя цифра, и фабула формулы не забрезжила зыбким абрисом — тысячи и тысячи героев, миллионы характеров, темпераментов, мизансцен сложились вдруг ясной и прочной композицией.
Как человек, очнувшийся от долгого забытья, Тарновский оглянулся вокруг, впервые за долгие месяцы заглянул в зеркало. Заглянул и отшатнулся, с трудом узнав себя — осунувшееся, изможденное лицо, седина, пустота, кривая улыбка, — он постарел на вечность, он постарел навсегда. Он победил. Но кого?
Лето было съедено. Большое, яркое, веселое, оно ускользнуло от него, проскользнуло в игольное ушко времени и исчезло навсегда. Тарновский не видел закатов и рассветов, алмазных бархатных ночей, ливней, гроз, журавлей, радуг; он словно проспал все это, проспал в тоннеле длинного, тягучего, гулкого сновидения. И сон этот с каждой минутой таял, расплываясь, расползаясь, теряя силу и остроту, впуская новый мир, совершенно иной, непривычный, незнакомый, неуютный. История повторилась трагифарсом, точно также когда-то он стоял у дверей новой жизни, неприкаянный, больной, неустроенный. Судорожно пытаясь попасть в такт, встроиться, приноровиться… Точно так же. И вот — все повторяется вновь. Только теперь нет молодости и сил, и нет Наташи, и нет спасения и пути назад. И он обречен на одиночество, безусловное, бессрочное, абсолютное. Одиночество… Наказание или благословение? Испытание или искупление?..
Глава 36
ГЛАВА XXXVI
Что было потом? Потом было вчера. И контрастный душ времени — судьбе все-таки удалось вернуть ему эти последние десять лет. Педантично и скрупулезно суммировав, спрессовав в один день. Но чем он заслужил такие почести? — ведь ничего не бывает просто так. Ему на что-то намекают? к чему-то готовят? Что ж, ладно. Но застать его врасплох не получится — теперь у него есть формула, великолепный универсальный инструмент для разоблачения тайн, обнаружения разного рода капканов и ловушек.
И все-таки. Что-то не так. Еще день назад он находил предлоги и радовался любому оправданию — лишь бы только отложить, отсрочить рандеву с истиной, — что-то инфернальное, кощунственное было в этом действии. Будто прыгнуть в ледяную воду, шагнуть в невесомость. Но молчала интуиция, сердце билось ровно, и он нажал клавишу ввода, замер, наблюдая, как диаграмма постепенно выстраивается, упрямо стремится к точке, отмеченной римской цифрой XX. Вот он, пресловутый последний шаг, финишная лента. Двадцать лет. Двадцать немыслимо долгих, бесценных, бесконечных лет. Конечно же — срок ничтожно малый, собственно, и не срок даже, но это все, что у него есть, время в этой системе ценностей — единственная твердая валюта…
Словно споткнувшись, кривая приостановилась, накренилась — Тарновский приник к монитору, в горле пересохло; с ужасом, недоверием он смотрел, как медленно, неуверенно проползла она несколько делений — ну! давай же! давай! ну! — и резко рухнула вниз, на бесстрастное полотно абсциссы. Сердце замерло, рванулось. Нет, не может быть! Не может!..
Тарновский втянул воздух, задержал, руки, бесцельно шарившие по столу, наткнулись на бутылку с минералкой, — он схватил ее, сделал несколько жадных глотков. Пузырясь и лопаясь, минералка стекала по щекам и подбородку, шипуче обжигала горло, не замечая этого, не отрывая глаз от зловещей диаграммы, он продолжал пить. Потом резко отнял бутылку, отставил, какое-то время молча сидел, уставившись на экран, на зеленую ленту индикативной строки.
Вот и все. Теперь хотя бы понятны и объяснимы знаки и предупреждения, даже сны теперь объяснимы и функциональны — аккомпанемент действительности, иллюстрации и комментарии.
Ты победил. Судьба склонила голову, но кто может помешать ей быть самой собой? Хитрой, ехидной, непредсказуемой? Так что, все — по-прежнему. И неважно, о чем ты там мечтал и на что надеялся, правила игры, принятые в начале — неизменны. Двадцать лет поисков бессмертия потянули лишь на открытку, официальное уведомление о смерти. О да! это — великая честь! Другим, конечно, тоже рассылаются похоронки, но все больше абстрактные, аллегорические, а такая точная и информативная, такая официальная — тебе одному. Да! еще и целые сутки на разграбление жизни! — это дорогого стоит!
Тарновский машинально подвинул к себе колоду карт, так же остраненно, бездумно вытащил несколько. Мир, Солнце, Башня; что ж, «карты не врут»… Вот только к чему Солнце; впрочем, какая уже разница, Солнце ли, Луна ли… Снова вспомнился Леня — «…мертвые не любят ждать…». Господи! какое прекрасное ремесло — хозяин похоронного бюро! вот какую профессию надо было выбирать! Это же блеск! предел мечтаний! Только представить, каково это — ощущение равновеликости с судьбой! избранности и всемогущества! филиал жизни за финишной чертой! Ну и что, что понарошку, детская игра в куклы! — все раз и навсегда определено, никто не сможет ослушаться, прекословить, сбежать, в конце концов…
Мысли рассыпались, заметались, путанные, торопливые, неловкие, растерянные — что делать дальше? А что делают в таких случаях? В каких — в таких? О, Господи! Наследство? Завещание? Нотариус? Что ж, начнем с архива…
Тарновский медленно, будто старик, поднялся, стал собирать в папку бумаги. Все, и старые, пожелтевшие, с истрепанными краями, исколотые прошлого века матричными принтерами, и совсем свежие, с ровными, четкими колонками цифр. Все расчеты, заметки, мысли, сделанные от руки на колене, в тряских вагонах поездов и видавших виды пеналах гостиничных номеров, — он был так поглощен своим занятием, что невольно вздрогнул, услышав писк компьютера. Конец работы, результат; что-то дрогнуло, ожил и завибрировал нерв надежды: а вдруг? Вот ведь человеческая натура! Только-только был согласен, смирился, но вот, стоило лишь чуть-чуть повеять ветерку, и уже сделал стойку, раздул ноздри, как старая кляча на ипподроме. Врач сказал — в морг, значит — в морг!
И все-таки… Он заглянул в плоское лицо монитора. Ну что ж…
Ладно, что дальше? Почистить компьютер? Чепуха — это все восстановимо. Да и зачем? Разве их что-нибудь остановит? Когда-нибудь останавливало? Тарновский будто бы уже видел этих «их», рыскающих по дискам, сканирующих флешки, и едкая горечь брызнула, растеклась — уже завтра время для него остановится, остановится бессрочно и безвозвратно, и другие, чужие и незнакомые, бесцеремонно, без помех и усилий возьмут то, что стоило ему жизни.
Он постарался взять себя в руки: пусть, пусть ищут, пусть забирают все — разве не для этого ты работал, страдал, надеялся? И все-таки. Вспомнились слова Генри, размышления о Родине — где она, его Родина? Легче всего объявить себя космополитом, гражданином мира, но мы же знаем, дети, легкий путь — чаще всего путь неправильный путь, не соответствующий морали и принципам юного строителя коммунизма, члена пионерской организации. Стоп! Пионер, космополит — в этом что-то есть, что-то здравое, зерно. И в самом деле! Кто он такой, чтобы брать на себя функции Бога! Ведь можно уравнять шансы, раздать всем по серьге и удочке, поиграть в Прометея. Даже из-за последней черты, после финального занавеса сделать свой ход. А что? американцы в свое время, как раз в разгар холодной войны, тоже брошюрку тиснули о технологии атомной бомбы — так что, не он первый. А ему и этого даже не нужно делать, всего-то нужно — несколько минут, пару кликов, несложный цикл «if — then — else», просто и изящно, — нет, он и в самом деле гений!
И выше нос, счастливчик! Ты ведь все-таки добился своего, сорвал джек-пот, и послание — небесная булла, дань уважения. Как достойному игроку, сильному партнеру-сопернику, где-то даже, может быть, другу. Сегодня — твой день, день триумфа и исполнения желаний! Ну и что, что последних? — тем слаще, горячей, острее! Вращайся и блистай, дерзай и преступай — и никакого возмездия, никаких мук совести, никаких искуплений. И сутки — тоже неплохо, больше, чем по часу за год; за сутки можно сделать все, что угодно. Одно уже то, что можно не надеяться и не оглядываться, и не лгать, не притворяться, не надевать маску — поистине шедевр, подарок подарков, как если бы оставаться в шляпе в присутствии короля.
А еще, в соседней комнате ждет девушка, твоя добыча, дар, поднесенный расщедрившимся палачом. Что ж ты медлишь? Иди и насладись ею. Сегодня ты — триумфатор, полубог, все твои прихоти тарифицированы и учтены, оплачены небесной канцелярией.
Тарновский вошел в спальню. Рассвет добавил розового в полумрак, окрасил свет оттенками пастели и земляники. Катя спала, чуть приоткрыв губы, положив под голову ладошку, лицо ее казалось совсем юным, чистым, прекрасным.
Тишина повисла, сдавленная тисками нерешительности, стыдливости, секунды сбились в пройме желания. Захлебываясь пульсом, изнемогая, толкаясь, теснясь, и вот — импульс! искра! — вырвались, побежали, вместе с ними побежало действие; все дальнейшее происходило, как во сне. Тарновский подошел, мягко и повелительно перевернул девушку на спину.
— Что? Что? Саша? Ты что? Что ты? — сонно зашептала Катя. — Подожди, милый… Я так не хочу!… Нет!…
Он сжал ее лицо ладонями, целовал губы, глаза, волосы, шептал что-то невнятное, невразумительное. Реальность стала прибоем, волны набегали, качали, несли, и он покорялся, тонул, растворялся, яростно и исступленно возносясь на самый гребень, на самую вершину тягуче острого, мучительно сладкого движения, тут же проваливаясь вниз, на дно, в бездну, проваливаясь, чтобы вновь тянуться, рваться, получать, чтобы умирать и воскрешаться в жадном эгоистическом ослеплении наслаждения, счастья…
Потом они долго лежали без сил, блаженные и опустошенные, качаясь, плавая, летая в невесомом потоке, и, уже погружаясь в дремоту, в призрачную мерклую истому и пустоту, Тарновский увидел лицо Алеси. Она смотрела, всматривалась, словно ожидая чего-то, словно о чем-то спрашивая, но водоворот других видений, неразборчивых, косвенных, смыл ее образ, втянул во всепоглощающую непроницаемую бездну, и он уснул, ощутив напоследок бледный, неясный укол тревоги.
Глава 37
ГЛАВА XXXVII
Проснулся Тарновский от яркого солнца, даже сквозь закрытые веки ожегшего разомлевшие клетки сетчатки. Он открыл глаза, прищурился, в потоках света разглядев Катю, раздвигающую шторы; мелькнули и тут же пропали, съеденные бликами, стройный изгиб спины, бедра, грудь, прикрытая лишь рубашкой. Она почувствовала его взгляд, не оборачиваясь, застыла хрупкой статуэткой.
Тарновский сел, откашлялся.
— Доброе утро… — голос дрогнул, не послушался, вместо бархатисто-вальяжного вышло неуверенно, сипло.
Катя повернулась, опустила глаза.
— Что? что случилось? — он мгновенно вспомнил все, похолодел; отсюда, из хрустального, девственного утра произошедшее казалось чем-то дремучим, темным, безобразным. Он протянул руки. — Иди ко мне…
Катя подошла, уткнулась в шею. Тарновский обнял ее, окунулся в аромат свежести, плен тяжелых, влажных волос. — Прости… Я — свинья… Не знаю, что нашло…
Она вздохнула, усмехнулась краешками губ; в глазах еще плавала рябь отчужденности.
— Ничего. Просто я была не совсем готова…
Господи! А уж он-то! он-то!
Тарновский тряхнул головой, отгоняя муть; изобретательное сознание тут же подбросило спасительное.
— Слушай, у меня к тебе дело. — он опустил ноги на пол, усадил ее рядом.
— Что еще? — плеснулась, резанула настороженность, глухо отозвалась совесть.
— Так, ерунда одна. — он встал, принес из кабинета пакет.
— Что здесь? — Катя внимательно наблюдала за ним.
— Формула.
— Ты это серьезно?
— Более чем, — он присел перед ней, заглянул в глаза. — Что-то не так?
— Нет, — она выглядела смущенной, растерянной, — просто все так неожиданно… Но зачем?
Тарновский встал, начал натягивать майку.
— Спрячь где-нибудь, ну, скажем, в банковской ячейке. Будет вместо исходника, чем-то вроде аттестата аутентичности. Видишь ли, я решил продать свое изобретение… (Легкая тошнота, брызги презрения. Не переиграл?).
В Катиных глазах — блеск, удовлетворение; вдогонку и поверх — озабоченность, качание головой.
— Ты не слишком ли торопишься?
— А чего тянуть? — Тарновский сел рядом, обнял ее. — Все равно этим закончится, так лучше играть белыми. И вообще, помнишь, как Талейран напутствовал дипломата, отправляя того на службу? Он говорил: «Вас будут стараться обмануть. Обмануть должны вы». Я беру с него пример.
Катя рассмеялась.
— Смотри не заиграйся. В один прекрасный день обманешь самого себя. Он взял ее лицо в ладони, всмотрелся.
— Это невозможно! ведь я — Бог.
— Наглец, — прошептала Катя, не отводя глаз. — Пойдем, покормлю тебя завтраком, Бог…
В прихожей она истово и торжественно расцеловала его, прижалась к груди.
— Я буду ждать, — ее шепот скользнул зыбко, потерялся в пространстве; Тарновский закрывал дверь, изнемогая от отчаяния, разрываясь между всем сразу — нет! лучше не думать об этом! вообще не думать! О черт! — лучше бы и не знать ничего… Стоило только приблизиться к Олиному дому, и горечь, тоска вползли и застыли чугунной тяжестью. Черной дырой зияющий подъезд, и чьи-то всхлипывания, и люди, много людей, тихих, сосредоточенных, объединенных общностью происходящего — фон, декорация, трамплин к горю; Тарновский вылез из такси, остановился, осматриваясь, осваиваясь, проникаясь. Откуда-то вынырнул Андрей, заговорил быстро, комкая слова, будто боясь, что его перебьют.
— Привет, Саша. У нас все нормально, все по плану. Леня сам здесь где-то, говорит, что лично хочет проследить. Наши тоже все здесь. Володя пришел. Уже навеселе…
— Твою мать! — забытая заноза ожила, брызнула раздражением, тревогой; Тарновский повел глазами, выискивая в толпе знакомое лицо. — Так уже или еще?
— Не знаю, — Анлрей закурил, выпустил колечко дыма, — я в таких тонкостях не разбираюсь.
— Ладно, встретишь, веди сразу ко мне. Не отправляй, а лично, за локоть проводи. И это… как? ментов много?
— Много, Александр Валерьевич. На каждого вашего по двое наших.
Тарновский резко развернулся и увидел Андриевского, по-детски склонившего голову набок и широко улыбающегося. Андрей поспешил ретироваться, они остались одни.
— Что ж вы так нас не любите, Александр Валерьевич? — насмешка в голосе следователя задребезжала, отлила сталью.
Тарновский не смог скрыть досады, он совсем забыл о скрытности, осторожности, все вокруг казалось придатком и продолжением его самого, собственной его свободы, открытости, прямоты, притаившейся где-то глубоко надежды. — А вам разве в детстве не говорили, что подслушивать нехорошо?
— Бог ты мой! — Андриевский иронично всплеснул ладонями. — Неужели вы думаете, что открыли для меня Америку? Или опять будете врать и убеждать меня в обратном?
Тарновский постарался взять себя в руки. Ну, что ты заводишься? Сегодняшний день — у твоих ног, стоит ли размениваться на пикировки?
— А за что вас любить-то? — Тарновский прислушался к своему голосу — уверенно-спокойному, бархатистому (да, да! вот так и надо!). — И кстати, меня настораживает слово «опять», или оно мне послышалось?
— Отнюдь, добропорядочнейший вы наш, Александр Валерьевич, — глаза следователя лучились искренним (Станиславского начитался, блин!) теплом. — Не послышалось, как это не прискорбно. Потому что, наврали вы мне давеча, а я, между прочим, склонен был вам доверять.
Они медленно брели, удалялись от подъезда. Тарновский представил себе картинку: себя, надменного, вальяжного (не слишком ли? а, плевать!), Андриевского, улыбающегося, какого-то уютно-домашнего; глядя со стороны, можно было бы подумать, что два друга беседуют, обмениваются мнениями.
— И в чем же мое вранье?
— Грош цена вашему алиби. Три часа целых, если не больше, выпадают из графика. Где вы были это время, что делали — неизвестно. А за три часа, я извиняюсь, полгорода перебить можно.
Тарновский вспомнил Колю, с тоской посмотрел на собеседника. Неожиданно Андриевский показался ему добрым, открытым, своим (улыбка? гражданская одежда?), мелькнула мысль: а может, рассказать все? все? Поверит?
— А я спал! — воскликнул он. — Устал, съехал в лес и проспал там эти три часа. В доказательство могу рассказать сон.
— Сон?
— Сон. Сон деликатный, конечно, интимный, но ради того только, чтоб вернуть доверие власти — готов поделиться и интимным. Ну что? рассказать? Будете слушать? — он с надеждой всматривался в лицо Андриевского. Ну? Ну?
— Бросьте юродствовать, Тарновский, — Андриевский поморщился. — Вранье ваше — системное, продуманное, ведь и мотив у вас, оказывается, был — слила вас покойница ДФР, слила и вы знали об этом. — (Тарновский усмехнулся — стоило разоряться). — Уж не знаю, что послужило причиной, какие там у вас были терки, а только факт, как говорится — налицо. Так что, моя бы воля — сидели бы в камере уже сегодня. — по лицу следователя пробежала жестокая гримаска. — Но вы же у нас, оказывается, публичная персона, лицо неприкосновенное! связи налаживаете, инвестиции привлекаете!
Тарновский вспомнил пятьдесят тысяч, контракт, какие-то газеты в руках Генри — так вот в чем дело! — словно сквозь вату услышал голос Андриевского:
— …так что, ордер прокурор не подписал. Пока. Но я умею ждать, Александр Валерьевич. К тому же, долго ждать не придется — алиби сыплются, как правило, по принципу домино, скоро всплывет и еще что-нибудь. Всплывет, всплывет непременно, уж поверьте опыту. Так что, не сегодня-завтра я вас закрою, будьте уверены и готовы…
Андриевский изобразил что-то вроде поклона (прям белый офицер!), отвернулся резко, демонстративно, зашагал назад. Тарновский смотрел вслед, разрываясь между иронией и жалостью — и ведь наверняка такой же как все, несчастный, неустроенный, ранимый, как и все прячется, притворяется, мимикрирует. Еще один потерянный, жертва кодексов и догм; маски, которые мы выбираем… Он постоял немного, оправляясь, приходя в себя — привычный сарказм уже цедил глумливое, желчь — тоже мне, праведник хренов, исусик нашелся! — шагнул в толпу, словно в ледяную воду, окунаясь в атмосферу горя.
Горе приняло, оглушило, отрезвило, и он прислушивался, изучал его в себе, его в себе и себя в нем, распластавшись в этом отравленном неизбывном скольжении, наблюдая за происходящим через тактильную мультифокальную линзу. Вот его ладони обнимают плечи Екатерины Михайловны, плечи мягкие, податливые, вздрагивают, вот он с кем-то о чем-то договаривается, жмет чью-то руку, кого-то похлопывает, придерживает под локоть; вот он несет гроб, и горе, то, что в нем, и то, что снаружи, сливаются, приобретают сущность и осмысленность, — сейчас он знает и понимает много, значительно больше, чем знал и понимал, стоя над Олиным остывающим телом, сейчас он сам — у последней черты, это и его хоронят, это он хоронит самого себя, и собственная отрешенность, вовлеченность, осознанность и добровольность принятия непоправимого наполняют душу тихим благоговением, делают сильнее, мудрее, старше.
— Пришли, — негромко сказал кто-то, чьи-то руки приняли гроб, втянули в недра автобуса, все вокруг ожило, забегало, засуетилось.
Тарновский оглянулся и увидел, что похоронная процессия рассыпалась, люди рассаживаются в машины, спешат куда-то; какие-то мальчишки подбирают оброненные цветы и ленты. Весенний день обрушился в колодец двора небом, солнцем, жарой, он снова почувствовал себя неуверенно, тревожно.
Подошел Леня.
— Ну что, ты едешь? Без машины сегодня? — он взял Тарновского за локоть, интимно пророкотал: — Все у тебя в порядке? А то, может, нитроглицеринчику?
Тарновский вяло улыбнулся, попытался отшутиться, — ничего не вышло, — махнул рукой, отвернулся, поймав напоследок сочувствующий взгляд. Сейчас он ненавидел всех, весь мир. Да и черт с ним! Черт с ними со всеми!
Потом они тянулись на кладбище. Через весь город, навстречу субботнему пикничному потоку, запрудившему артерии улиц и переулков, словно кровь, капля за каплей покидающему агонизирующий организм. И Тарновский задыхался вместе с ним, вместе с ним истекал, откликаясь на вопросы односложными, невпопад репликами, наугад и некстати резонируя с бестолковыми, бездумными мыслями.
Могила казалась зевом какого-то фантастического монстра, разверстым в ожидании следующей жертвы, и он отвернулся, едва успев спрятать гримасу отчаяния. Было душно, парило, где-то вдалеке слышались раскаты грома, но небо быор ясно, безоблачно. Подсознательное, инстинктивное желание хоть чего-нибудь, кардинального, радикального захлебывалось, разбивалось о стену реальности, сочась щелочью досады, горечью безнадежности.
Могилу понемногу обступали люди, молчаливые, сосредоточенные, светлые, печальные, все очень похожие сейчас, потому что такими нас делает горе. Горе и счастье. Где оно, счастье?
Острое отторжение происходящего, суеты, никчемности, неизбывности, жизни вообще, потребность одиночества навалились быстро..., неотвратимо, толкнули прочь; он повернулся и побрел наугад, вглубь кладбища. Чахлые деревца царапались ветвями, теснились оградами лабиринты проходов, он открыл какую-то калитку, присел на узенькую скамеечку. К мучительному ожиданию, застрявшему на полпути, где-то в левой половине груди, прибавилось чувство незавершенности и несовершенства — чего-то вокруг, не доставало, — будто откликаясь, пространство разрешилось неясным движением; он оглянулся, увидел спешащих к нему «братьев».
— Что-то случилось, господа? — он вложил в голос как можно больше сарказма. — вы похожи сейчас на стреноженных страусов. Ходите нормально, прошу вас.
— Нам надо уезжать, — безапелляционно заявил Том. — Мы пришли за вами.
Тарновский поморщился.
— Только не надо обещать все рассказать по дороге. Говорите здесь, сейчас, коротко и внятно.
— Подъехали две машины, — Том с трудом сдерживал волнение, — какие-то незнакомые нам люди. Подозрительные, явно по вашу душу. Надо ехать.
Тарновский усмехнулся.
— Куда ехать, Том?
Инициативу перехватил Генри.
— Вам надо спрятаться где-нибудь, — он озирался, будто в качестве убежища присматривая (а ведь точно как! символично!) какую-нибудь могилку, — затаиться, переждать. В конце концов, ведь нельзя же вот так сдаваться, бездействовать! Надо спасаться, надо что-то делать!
Тарновский иронично взглянул на него (сказать? не сказать?).
— Ладно, буду с вами откровенен, ведь мы (капля сарказма) — партнеры. — он переждал душевную одышку, набрал воздуху (да пошло оно все!). — Так вот, я сегодня умру, господа, и попрошу отнестись к этой новости серьезно: я не болен и не сошел с ума. И не смотрите на меня так, Генри, говорю же вам, я высчитал свою смерть. Или, если хотите, моя формула высчитала, программа. И положение мое — смешно и ужасно, не знаю, что хуже — ошибиться или оказаться правым. Так что — вот, такие пирожки с котятами. Очень надеюсь на ваше понимание…
На лицах «братьев» появилось растерянность, недоумение, где-то на заднем плане мгновенной тенью скользнуло отчаяние. Отчаяние? Может, показалось? Да нет, откуда? конечно — показалось.
Первым очнулся Генри.
— Но вы уверены Алекс?
Чертов щенок, кого угодно заставит рефлексировать!
— Да, черт бы вас побрал! я уверен! — Тарновский сплюнул ставшую вдруг горькой слюну. — Во всяком случае, хочу быть уверенным, — я выбираю этот вариант, все-таки правота для меня дороже жизни. Я, видите ли, немного фаталист и верю в царство небесное, а жертва науке — не самый худший исход. И кстати — это будет самым неопровержимым доказательством моей теории, до сих пор, увы, сомнительной и беспредметной…
— А вдруг вы все-таки ошиблись? — в глазах Генри плеснулась надежда.
Тарновский ответил красноречивым взглядом.
— И что вы намерены делать? — спросил Том.
Тарновский пожал плечами.
— Ждать. Я делаю это уже с пяти утра, и, если честно, немного устал. Занятие, прямо скажем, не из приятных…
— А… как это произойдет? — Генри едва смог поднять на него глаза, его тут же перебил Том:
— Что за глупые вопросы! А вы, Алекс, просто расклеились и не способны адекватно оценивать ситуацию. Недьзя сидеть сложа руки! надо что-то делать! Ведь можно же, в конце концов, предпринять какие-то действия! — его голос просел бессилием, пальцы сжались в кулаки. Тарновский улыбнулся.
— Какие, например? — мягко спросил он. — Вы не поняли еще? Моя смерть предопределена, это окончательно и бесповоротно. И, ради Бога, не заставляйте раз за разом возвращаться к этой теме! У меня осталось всего несколько часов, я хочу прожить их в удовольствие. Устроить вечер воспоминаний или наоборот — праздник, что-нибудь вроде мальчишника. Во всяком случае, я не намерен сидеть в подвале, считая часы и трясясь от страха. Я хочу умереть мужчиной, простите за пафос. Да! вас наверно интересует вопрос купли-продажи, права собственности, — все это — в завещании. На этом — все, разрешите откланяться. — он окинул взглядом замерших «братьев», поднялся. — Да, и не ходите за мной — это опасно.
Тарновский зашагал обратно, увидел вдалеке Леню, руководящего посадкой в автобус. Как он там говорил? «Любимчик фортуны»? Интересно, знай он сейчас весь расклад, поменялся бы с ним местами? Черта с два поменялся бы!
Тарновский обернулся, посмотрел назад. «Братья» стояли там же и что-то оживленно обсуждали. Обычно спокойный и уравновешенный Том резко рубил ладонью воздух, Генри, видимо, не соглашался. Оба увлеклись и не замечали, как людская масса тянулась к дороге, как быстро и обреченно пустело кладбище, приобретая прежний, меланхолический и пустынный вид.
Глава 38
ГЛАВА XXXVIII
— Будешь? — Леня достал из кармана пиджака флягу, взболтнул. — Хеннеси.
— Давай, — Тарновский отвинтил колпачок, глотнул прохладную тяжелую влагу.
Они возвращались в Город на Лениной машине — «братья» даже и не заметили его отъезда. А, может быть, не захотели замечать — кто знает? Да и черт с ними! Подумаешь — предательство! — у него не так много времени, чтобы растрачивать себя на всякие глупости. Вот, например, хороший коньяк — это не глупость.
И, вообще, эти последние несколько часов должны пройти под девизом — «только лучшее». Все только испытанное, проверенное, отфильтрованное временем — вот рецепт правильного отношения к жизни, ее главный урок. Если бы каждый наш день был освобожден от хлама иллюзий, несбыточных планов, пустых надежд — какой цельной, какой насыщенной стала бы жизнь! Хотя, с другой стороны — какой серой, скучной, пресной она бы стала.
И все-таки, насчет «братьев»… Всего лишь люди, что их осуждать. И за что? Они в этой ситуации — только статисты, прибыли уже к шапочному разбору; ну, не смогла я, не смогла. И перед руководством отмазка железная — несчастный случай, форс-мажор. Сгорел человек на работе, пал в неравной борьбе, но такова с’est la vie, он сам вытянул этот жребий. И пал, кстати говоря, верифицируя ценность потенциального приобретения, гарантируя функциональность и ликвидность, так сказать. И никуда ничего не денется, не пропадет — есть завещание — будет наследник, будет наследник — будем разговаривать. Ну, а если все-таки… А если все-таки останется жив — так и разговаривать не о чем — недоразумение, пустышка, ложная тревога…
Алкоголь пробежал по жилам, Тарновский сделал еще несколько глотков.
— Ничего, что я так налегаю? — он поболтал флягой.
— Да хоть все выпей, — весело ответил Леня. — Для хорошего человека ничего не жалко. Да и нужно тебе сейчас.
— С такой жизнью каждый день нужно, — Тарновский невесело усмехнулся. — Лень, на поминках садись рядом, будет хоть с кем поболтать.
Леня кивнул, какое-то время они ехали молча. Тарновский не выдержал.
— Слушай, а что бы ты сделал, если б узнал, что живешь последний день? Подумай, не торопись.
— Конец света, что ли?
— Только для тебя, все остальные остаются. Неважно как, почему, за что, просто ты знаешь — следующего рассвета уже не увидишь. Так как?
Леня покрутил головой.
— Умеешь ты мозги запудрить… Не знаю. Наверно, попробовал бы что-нибудь такое, чего не пробовал никогда. Дела в порядок привел, в церковь зашел бы в кои-то веки… Не знаю, Саша, здесь думать надо. — он бросил на Тарновского насмешливый взгляд. — Это на тебя так кладбище подействовало? Или коньяк?
Они въехали на центральный проспект, еще издалека Тарновский увидел оба автобуса, людскую толчею, заполнившую тротуар перед кафе. Леня ловко припарковался, дружески ткнул Тарновского в плечо.
— Ладно, потом договорим. И не вздумай раскисать! слышишь?
Первыми, кого Тарновский увидел, выйдя из машины, были Костик и Широв, разгоряченные, нервные, озирающиеся по сторонам. Те самые «подозрительные» — немудрено, что «братья» так перепугались. Он подошел к сзади, откашлялся.
— Не меня ищете, граждане?
— О! — Костик вздрогнул от неожиданности, тут же спохватился, как ни в чем не бывало, протянул руку. — Привет, Саша! А мы смотрим, смотрим… Ты на ком приехал?
Тарновский оставил протянутую руку без внимания.
— Давайте без фамильярностей. Зачем приехали?
Костик не смутился ничуть — его толстокожести мог позавидовать любой носорог.
— Ну, как же! мы ведь договаривались! И потом — похороны, мы с Олей пришли проститься. Она ж нам не чужая была…
Спокойствие! только спокойствие!
— Прощаться на кладбище надо было, — холодно заметил Тарновский. — А говорить нам не о чем. Я в прошлый раз все сказал.
— А вдруг с прошлого раза что-нибудь изменилось? — с вызовом вклинился Широв. Он стоял рядом, башнеообразный, могучий, Тарновский кожей чувствовал исходившую от него агрессию.
— Да, Широв, действительно, изменилось, я еще раз убедился, что иметь с вами дело — невозможно.
Широв моментально рассвирепел, хищно раскорячился.
— Ты че гонишь?! Это ты, типа, намекаешь, что мы — фраера, а ты — крутой пахан?!
Тарновский окатил его презрением (может, подраться напоследок?).
— Ваш человек в ДФР должен был ждать еще день, а сегодня я знаю, что бумаги уже у следователя. И кто вы после этого? Немая сцена, гоблины в трансе.
— Саша, — голос Костика сорвался, — мы не в курсе! Это какое-то недоразумение, поверь! А ты уверен, что все так?
— А откуда Андриевский знает? — Тарновский поморщился — зачем он вообще ввязался в этот балаган. — Может, это я ему подсказал? Или сам позвонил вашему оборотню? Все, ребята, — он поднял руки в знак завершения разговора, сделал шаг в сторону, — давайте аривидерчи.
— Саша, подожди! — заверещал вдогонку Костя. — Я сейчас позвоню! Мы все исправим!
— Да что ты исправишь, придурок! — зашипел на него Широв. — Кому ты уже позвонишь?
Тарновский видел, как они, препираясь и жестикулируя, пошли к джипу Широва, вошел в кафе…
Пространство плыло разворошенным муравейником, маячило столами, тарелками, графинами, бутылками, какими-то людьми, едящими, пьющими, что-то говорящими, — глаза, руки, губы — бессвязное месиво, архитектоника жизни; бледными, смазанными пятнами расплывались на периферии лица «братьев», во вспышках мгновенных рефракций выныривающие из мути отчетливыми кадрами, горечью, болью, тут же вновь расплываясь-рассеиваясь.
О, Господи! напился! Зачем? Впрочем, неважно. Все — неважно. Неважно, важно, важно, неважно…
Плавно и беззвучно возникло перед глазами лицо Лени.
— Слушай, Саня, может быть, это и не мое дело, но вот тот твой товарищ как-то странно себя ведет. Нервничает, блудит, нажрался уже, как скотина. Ты бы разъяснил его. Он у тебя за спиной, за другим столом. Только сразу не оборачивайся.
Тарновский тряхнул головой, сбрасывая оцепенение. Сознание засуетилось, сложилось догадкой — Володя!
— В коричневой куртке, рожа красная и глаза бегают?
Леня наморщил лоб.
— Так далеко шагнули технологии?
— Я его спинным мозгом чувствую. Поможешь?
— А труп будет во что завернуть?
— Я не шучу, — Тарновский лихорадочно выпрастывался из трясины, мысли вязли бестолковыми неповоротливыми мухами — черт! как невовремя! Он проговорил, тихо, обреченно, будто уже расписываясь в неудаче: — Мне бы и в самом деле поговорить с ним, другой возможности не будет. Только как бы это сделать…
Леня плеснул в рюмки, покровительственно похлопал по плечу.
— Если друг оказался вдруг? надо расставить точки? Нет проблем! Значит так, я сейчас — в туалет, а ты его через пару минут туда заводи.
— Ты что задумал? — Тарновский схватил его за рукав.
— Не дрейфь, товарищ! — Леня лихо опрокинул в рот рюмку, вытер губы салфеткой. — У меня по субботам — бесплатно…
Он вышел из-за стола, направился к выходу, и Тарновский тупо уставился в тарелку, вороша обрывки мыслей, пытаясь спрогнозировать ход событий. Внезапная оторопь навалилась, обездвижила, обессмыслила. Господи! кажется, он и в самом деле напился — когда успел? И Леня — тоже напился, все напились. Как же они будут разговаривать с Володей? Впрочем, ерунда. Все — ерунда. Потому, что он сегодня умрет, и это так же неотвратимо, как рассвет или закат, или что-нибудь еще, такое же неукоснительное и каноническое, берущее начало и уходящее корнями, сакральное и экзистенциальное.
Тарновский поднял голову осмотреться и вдруг понял, что абсолютно трезв. Он прижал к лицу ладони, закрыл глаза — да нет же! совершенно ясная голова! Вот же, блин! есть Бог на свете! Что ж, самое время действовать!
Он обернулся, посмотрел на Володю — тот почувствовал взгляд, сник, опустив глаза, ковыряясь вилкой в салате. Тарновский встал, подошел.
— Ну, что ты сидишь, как говно, — он тяжело положил руку на плечо заместителю. — Пойдем, поговорим. Обсудим дела наши скорбные. Вставай давай!
Последнее слово прозвучало громче, чем хотелось бы, несколько голов повернулись в их сторону — Тарновский заставил себя улыбаться, расшаркнуться. С примерзшей улыбкой, почти силой он поднял заместителя, направил к туалету; анекдотичность ситуации переполняла отвращением к себе, к нему, но было уже не до сантиментов, он хотел знать все, все и немедленно.
Тарновский толкнул дверь в туалет.
— Заходи!
Заместитель вошел, пьяно озираясь, растерянно моргая глазами. Дверь одной из кабинок распахнулась, вышел Леня (пошло-то все как, Господи!), стал споласкивать руки. Они встретились взглядами, и Тарновский неожиданно для себя самого подмигнул ему — неизвестно зачем, наверно, подсознательно, для придания хоть какой-нибудь легитимности, пусть даже такой — разбойничьей лихости; и в самом деле, откажется Володя говорить — и что тогда? ну, не бить же его!
— Рассказывай! — он увидел, как Володя разлепил губы, раздвинул в медленной улыбке — раскусил его, гад!
— Что рассказывать? — Володя все так же улыбался, Тарновский почувствовал бессильное отчаяние, поникшим голосом бросил:
— Все рассказывай! — (пойти и опять напиться! напиться к чертовой матери!).
Дальше все происходило быстро, будто в режиме ускоренного просмотра. Володя уже хотел что-то ответить, но в этот момент Леня прыгнул к нему, сбил с ног, заступив за спину, набросил на шею неизвестно откуда взявшийся шнурок. Володя захлебнулся, побагровел; он пытался схватиться руками за шнурок, но Леня умело не давал сделать ему этого.
— Что стоишь? Дверь закрой! — крикнул он оторопевшему Тарновскому; тот будто новобранец метнулся выполнять приказание.
Леня немного ослабил удавку, наклонился к Володе, отчетливо проговорил в ухо:
— Сейчас тебе будут задавать вопросы. Если будешь отвечать правду — останешься жить, нет — я буду душить тебя. Кивни, если понял.
Косясь на голос слезящимся глазом, насколько позволяла удавка, Володя кивнул; Леня вытер испарину со лба.
— Давай, спрашивай, чего хотел!
Только сейчас Тарновский понял, что не знает, о чем спрашивать, все слова забыты, утеряны; криво улыбнулся, выдавил первое пришедшее:
— Ну!
Лицо Володи сложилось страдальческой гримасой, он захрипел:
— Я ни в чем не виноват! Это он… он меня заставил!
Леня разочарованно поморщился.
— Столько лет прошло, а начинают все также. Слушай сюда, боров! — он пнул пленника в бок. — Нужно отвечать четко и понятно, будешь вилять — убью на хрен! И все! больше повторять не буду! — он посверлил поверженного взглядом, кивнул Тарновскому: — Давай!
— Кто он? — Тарновский чувствовал себя минером, перерезающим проводок. — Кто этот человек?
Володя стал давиться словами.
— Я не знаю… он… по телефону… хитрый…
— На чем он тебя подловил?
— Дочка… наркота…
— Что хотел от тебя? — Тарновский сделал знак Лене, чтобы тот ослабил петлю.
— Все хотел… информацию о тебе… — Володя судорожно закашлялся, и Леня совсем убрал руки; взметнувшись тоненькой змейкой, шнурок исчез в кармане. Володя схватился за горло, кулем повалился на пол, и неожиданно для себя, Тарновский пнул ногой это безобразное раскорячившееся тело.
— И ты все ему сливал? И о том, что я уехал в тот день допоздна?
Володя перестал кашлять, сжался.
— Ты знал, что он придет, да? Ты его увидеть хотел. Ты его увидел, сволочь?! — Тарновский задыхался от бешенства. — Он его увидеть хотел! — крикнул он Лене так, что тот вздрогнул.
— Прости, Саша, — Володя поднял лицо, и Тарновский увидел, что по нему катятся слезы; блестящие дорожки выглядели неестественно нарядно на страшном багровом лице.
— Да что ж ты у меня прощения просишь? — Тарновский схватил его за шиворот, поволок в сторону двери. — Там, там проси прощения! Перед всеми!
— Нет! — рот Володи раскрылся безобразной черной дырой. — Не-е-ет! Не надо!
Тарновский смотрел на настоящее лицо того, кого приблизил к себе, кому доверял; мелькнуло зыбкое, смутное, он сосредоточился, разжал пальцы.
— Подожди-ка. Ты же знал, что в офисе будет Оля с Костиком и Шировым, так? Так?! — Володя вздрогнул, но ничего не ответил, только еще ниже опустил голову. — Ты их специально свел, да? Отвечай, гад! ..
Володя обхватил голову руками, всхлипнул, Леня сплюнул и негромко выругался. Тарновский услышал свой голос, ласковый, вкрадчивый, моментально возненавидел себя.
— Володенька, а ты понимал, что Олю под пули подставил? Вижу — понимал. Тогда скажи-ка мне, зачем ты это сделал? Твой друг тебе что-то пообещал, да? Что он тебе обещал, Володенька?
— Ну! — Леня замахнулся.
Заместитель быстро отполз к стене, трясясь всем телом, торопливо, сбивчиво заговорил:
— Я знал, давно уже знал про Олю и Костика, ну, что они с Геной, крутят-мутят. Я подходил к ней… Как это ты, говорю, без меня? А она только смеялась в ответ. Говорит, зачем ты мне нужен? А как же это так! Я же… я же твой заместитель, у меня же — все… А она — вот так со мной… А тут этот… Властный мужик, сильный. И хитрый. Я, говорит, тебя хозяином сделаю, а Олю с Костиком — по боку. Только долго как-то он все это… Я и подумал в тот день, что это он меня все завтраками кормит, пусть уже делает, что-нибудь…
— Он и сделал, — Тарновский вытер лоб. — Он и шмальнул в Олю с перепугу, когда та посмотреть зашла, кто это там свет зажег. И ты был там. И выстрел слышал, и видел все… И ходил три дня со всем этим, и сейчас сидишь здесь, смотришь всем в глаза и водку жрешь, как ни в чем не бывало. Ты понимаешь, что наделал, мразь?!
Володя завыл, тоненько, по-бабьи, привалился к стене, сделавшись сразу маленьким, жалким. Тарновский прислушался к себе: внутри все звенело, но не было, ни злости, ни боли, ни жалости.
— Подожди-ка, хозяин хренов, — не вынимая рук из карманов, Леня склонился над Володей, — а что с Сашей твой друг собирался делать? Куда его вы девать собирались?
Тот затравленно съежился.
— Он говорил, что Саше другой расклад светит. Говорил, что большие люди под себя его взять хотят. Так говорил…
— Видишь ты, судьбу тебе высокую человек организовывал, — ехидно заметил Леня.
Тарновский почувствовал приступ удушья, захотелось на воздух, умыться, отдышаться.
— Все, не могу больше, — он рванул воротник рубашки. — Пойдем отсюда. Хватит…
Тарновский пил рюмку за рюмкой и не пьянел. Леня тоже выпивал, но осторожнее, расчетливо, молчал, теребя салфетку, философски ломая брови. Когда Тарновский в очередной раз поднял рюмку, приглашая выпить, проговорил:
— А ты ведь знаешь, кто убил. И знал еще до того, как этот клоун заговорил. Даже для вида приметами не поинтересовался. — он усмехнулся. — И человек этот по всему — непростой, ишь как лихо все закрутил. Ничего не хочешь рассказать?
Тарновский отставил рюмку. — Попросить хочу. — Одно большое ухо. — Ручаюсь, скоро все узнают об этом. О том, что я знаю, кто убил. И о том, что готов ментам его сдать. Дескать, не могу больше, совесть замучила… Леня сморгнул, опустил взгляд. — Ну, за всех не ручаюсь, но большинство… Ладно. А ты что, и в самом деле к ментам пойдешь?
— Не все так просто, Леня. А вообще, давай ты забудешь обо всем. А спрашивать будут, так отвечай что-нибудь нейтральное. Выпил много, не помню. Лады? Леня покачал головой.
— Слушай, ты куда ж это вляпался? Заговор, что ли, политика?
Тарновский вздохнул.
— Думай, как хочешь. Прости, дружище, больше ничего не могу сказать. — он растер лицо ладонями, стряхнул оторопь. — Ладно, Леня, мне пора. Не поминай лихом!
Ленины глаза дрогнули, в уголках наметился прищур.
— Ты это чего? прощаешься, что ли?
Тарновский улыбнулся.
— Да что ты, дружище! «Прощанье не для нас»!
Прищур исчез, взгляд потеплел:
— Смотри, не обмани. Тарновский крепко пожал протянутую руку, задержал в своей. — А что? снится тебе еще Оля? — он выдержал паузу, и не дожидаясь ответа, упиваясь несокрушимостью уверенности, прямо в встревоженные, удивленные глаза проговорил: — Она не побеспокоит тебя больше, я обещаю…
Глава 39
ГЛАВА XXXIX
Тарновский успел отойти от кафе метров сто, когда услышал за спиной звонкий окрик, торопливые, срывающиеся на бег, шаги. Сердце прыгнуло, задохнулось, он обернулся и увидел Алесю. — Здравствуйте! — она засмеялась, взяла его за руку, — все — запросто, естественно; совсем рядом качнулись большие, сияющие глаза. — Привет! Тарновский растерянно оглянулся. Что же это творится, Господи! Удар исподтишка, под дых, в тот самый момент, когда абсолютно не готов, слаб, беззащитен. Но как же она хороша сейчас! как сакрально опасна! Вечный укор любви, забаненная мечта, черный крест Купидона… Обрывки сомнений, вин, тревог, подозрений — все стало пустым и незначительным, уступило место главному, тому, что прятал от себя, и что теперь вырывалось, лезло наружу, раздирая фиговые листки, срывая маски. Словно почувствовав всю непрочность его обороны, интуитивно следуя альковным лекалам, Алеся приблизилась вплотную, — почти головокружение, состояние обморочной клубничной невесомости. — А я хотела с вами поговорить. Мне с вами интересно. — она улыбнулась, опустила глаза. — Наверно, девушка не должна так себя вести, навязываться… Господи! ну ведь незателивейший из приемов, азбука, первый класс, но почему так горько, нежно, так больно сладко! И рвется сердце, и надо что-то говорить, что-то делать, — еще минута — и он капитулирует, и тогда — к чертовой матери все формулы и диаграммы, все даты и предначертания; прощай мечта, прощай, вечность! Слова лживые, фальшивые обожгли гортань — Милая, милая (паяц! гаер!) Алеся, — он взял ее руки в свои, — мы обязательно поговорим, но не сегодня. Я сегодня никак не могу, я очень, очень тороплюсь. Давай завтра? — Завтра, — как эхо повторила она. — Ты не шутишь? Не обманываешь? — Вот глупенькая, — он поцеловал (пропади все пропадом!) ее в глаза, — как же можно тебя обманывать? — Я буду ждать, — прошептала она. — Только позвони. Пожалуйста… — До завтра, Алеся, — Тарновский повернулся, быстро зашагал вниз по проспекту. Словно спрессованная в угловатую лихорадочность перемотки, проносилась перед глазами вся их непрожитая любовь, дни и ночи, рассветы и закаты, расставания и встречи, цветы и поцелуи — судьба расплачивалась за все, одним махом погашая скопившиеся за жизнь ведомости желаний. Ничего страшного, что все — в один день. Кто будет придираться к таким мелочам? — мы ведь не формалисты. А вот и еще, в придачу, в качестве душевного контрацептива: разве можно ломать девочке жизнь? разве имеет он такое право? Он, изменивший ей вчера, и для которого завтра уже не существует? А у нее уже есть Генри, и оба увязаны в завещании, негласном и непреложном modus vivendi, а там первым пунктом, непременным и безоговорочным условием — его ретирада и смерть. Все, граждане, круг замкнулся, третий звонок, провожающих просьба покинуть вагоны… Ужасно хотелось еще раз обернуться, посмотреть назад, но он знал, что увидит — одинокую, тоненькую, покинутую, тростинку — отлитый воображением символ разлуки и прощания, — знал, что не выдержит, не устоит, вернется. Через пару кварталов Тарновский свернул, сбавил шаг, побрел, совершенно не представляя себе, куда. Действительно, куда идти? Это он, конечно, загнул про праздник, мальчишник — какой праздник, с кем мальчишник? Перспектива разгульной ночи со случайными собутыльниками и одноразовым красотками казалась сейчас абсолютно жуткой и помпезной мерзостью, едва не стошнило от вульгарности и пошлости. Нет, разврат слишком мелок, пресен, примитивен, чтобы утолить эту жажду, а на большее нет у него ничего. И никого. Некому позвонить, не к кому напроситься, на ужин, на партию в шахматы, бильярд, преферанс, на что угодно вплоть до банального кухонного полуночничанья с откровениями, раскаяниями, ностальгией. Двадцать лет фанатичного служения фантому отняли любовь и дружбу, а сегодня заберут еще и жизнь, — фантом оказался языческим идолом, жадным и жестоким, ревнивым и деспотичным. Тогда что? Домой? Нет, только не домой, тратить последнее драгоценное буднично и бездарно — преступление. И нельзя допустить, чтобы «это» произошло дома. Что «это»? Как оно выглядит? Каково на вкус? на цвет? запах? Воображение расплылось чем-то смутно-темным, замелькали какие-то тени, хищные профили — Тарновский тряхнул головой, отгоняя видения. Внезапно он почувствовал себя несчастнейшим из людей, неприкаянным, никому не нужным, плюхнулся на скамейку, откинулся, закрыл глаза. Сидел так несколько минут — слепота, бездвижье, бездумье; вот бы так и катапультироваться в небытие — не приходя в сознание, из состояния анабиоза. Вытащил телефон, пробежал список контактов. Ну, вот кому, кому позвонить? Маме? Но ее не обманешь, она сразу почувствует неладное, а врать он не сможет; и сынишке — тоже не сможет, и вообще — никому. Господи! Быстрее бы все закончилось! Он решительно встал, прошагал еще пару кварталов, прежде, чем понял (вспомнил?), что так и не знает, куда идет. Всплыли в памяти несколько анекдотов, обыгрывающих в той или иной степени похожие ситуации, снова плеснуло сарказмом; анекдоты показались не смешными, сарказм отдавал обреченностью, обреченность — паникой. Он сбавил шаг, пошел медленнее, — будто на казнь, — раздразненное сознание и здесь не преминуло ввернуть комментарий; подступили раздражение, холодная упрямая злость: буду идти, пока ноги куда-нибудь не приведут, пока туфли не изорвутся. Подул ветерок, легкий, ровный, но уже угадывалась вокруг свинцовая хмурая тяжесть, дыхание ненастья; солнечный день подернулся матовостью, небо потемнело, сгустилось, набрякло. Так, кажется, дождь собирается, а то и гроза. И нечего и думать — переждать под деревом или навесом, по всему — дождь будет нешуточный, сильный и надолго. Можно, конечно, зайти в какое-нибудь заведение и пересидеть там, но он слишком издерган сейчас, слишком измучен, чтобы находиться на виду, наблюдать чужую жизнь, чужую и недосягаемую беззаботность. Итак, спасение — все то же одиночество? Яд и противоядие, седатив и анальгетик, на все случаи? План созрел мгновенно — ждать приговора в офисе — единственном месте, в котором можно достойно его принять. Неожиданно офис представился землей обетованной, пресловутой колыбелью: оттуда отправился в плавание, туда и вернется… И, все-таки, каким оно будет, это пресловутое «это»? Может, что-то вроде укола или еще чего-нибудь в этом духе, ключевые требования — мгновенно и безболезненно; боль, страдания — зачем они? На роль мученика он не годится, ни по каким критериям; зачем превращать приличную вполне трагедию в фарс? Сердце замирало, то взбираясь на самый верх, то обрываясь вниз, нитью пульса прикрученное к оси жизни. Нет, он не выдержит этой пытки! легко было утром, когда день только начинался, и вечер казался далеким и эфемерным! Отсюда, из сейчас все выглядит совсем по-другому! Проклятая судьба! Тарновский усмехнулся: а что он, собственно, может ей предъявить, чем упрекнуть? Да, иногда она была жестока с ним, но это только его, субъективная и вообще человеческая оценка; может быть, с ее вершины все правильно и логично, гуманно и справедливо. И вообще. Если быть до конца искренним, надо признаться: он знал, на что идет, знал, чем все закончится, — приз, за который он боролся, изначально был несовместим с жизнью. Захотел стать Богом и опалил крылья, и нет в этом ничьей вины, кроме его собственной, никто и ничего ему не должен, и уж точно — нянчиться, утирать слезы. Так что, нечего плакаться, распыляться на бесполезное эфемерное, сослагательное наклонение, надо пить по каплям этот медленный изысканный яд, пить, смаковать, наслаждаться… Неожиданно Тарновский сообразил, что идет по парку; вот засеменила, поплыла назад кованая церковная ограда, золотые купола, усыпальница; вот в глубине узенькой аллеи показался тыльный фасад дворца, высокие окна в затейливых витражах, колонны, портик, куранты на башне. Он остановился — когда-то здесь находился погребок, носивший романтическое название « Грот Лунный камень», или попросту «грот» — излюбленное место отдыха детворы и тех, кого сейчас назвали бы тинэйджерами. Ах, какое это было кафе! Там можно было заказать слабоалкогольные коктейли с экзотическими названиями «Колибри» или «Занзибар», стоившие всех карманных денег, и кофе, сваренный тут же, в диковинной потемневшей от жара и времени турке, и умопомрачительные пирожные, увенчанные разноцветыми кремовыми пирамидками, бесподобно вкусные, воздушные, — их подавали на стильных фирменных блюдечках — высший класс, точь-в-точь как за границей, в гламурных зарубежных фильмах для взрослых. И там можно было восседать с независимым видом в массивных, темного дуба креслах, многозначительно перешучиваясь с друзьями, бросая время от времени пятачок в музыкальный автомат и посылая гордые взгляды подневольной мелюзге, ведомой повелительным родителями. И там всегда царил таинственный полумрак, — в свете, сочившемся из круглых окошек-иллюминаторов, аквариумы, вмонтированные в покрытые галькой и ракушками стены, низкие арки проходов и громадные камни, живописно разбросанные там и тут, казались необыкновенными, сказочными; и именно туда юный Тарновский привел свою первую девочку, отчаянно хорохорясь, лихорадочно соображая, хватит ли денег на заказ. А в том окне, за цветными стеклами он с другими шалопаями играл песенки битлов; а дальше, через несколько комнат праздновались новогодние огоньки; и было шумно, тесно, весело, и потом выключали свет, и зажигались гирлянды на елке, и тихо лилась музыка, и та, с которой ты танцевал, казалась феей; а еще дальше, в самой глубине дворца — зала, где когда-то, одним солнечным апрельским утром его приняли в пионеры… Неожиданно отчаянно, до боли захотелось попасть туда, хотя бы мимолетом, напоследок взглянуть, окунуться, прикоснуться. Будто в ответ, голову ожгла холодная капля, за ней другая, третья — дождь! Тарновский оглянулся, лишь теперь увидел, что парк обезлюдел, исчезли молодые мамы с колясками, стайки беззаботной молодежи, опустели аллеи и скамейки, и только вездесущие белки звонко и встревоженно верещали где-то высоко в ветвях. Он втянул голову в плечи, заторопился, почти побежал к офису — к черту ностальгию, сантименты! быстрее бы! быстрее бы все закончилось!
Глава 40
ГЛАВА XL
Тарновский вбежал в здание как раз в ту минуту, когда первые капли забарабанили по крыше, и пыльные стекла крошечной веранды инкрустировались дождевыми разводами. Каморка вахтера была заперта, и по устоявшемуся духу чеснока и перегара он определил, что хозяин каморки поужинал и спит. Вот и ладушки, одной проблемой меньше.
Тарновский спустился к себе, осмотрелся. Все было, как всегда — мебель, окна, едва уловимый аромат его одеколона — десять лет, день за днем эта комнатка была его вторым домом, здесь он обретался, обретал, растрачиваясь и реанимируясь, каждый раз оставляя частичку себя. Что ж, сегодня, видимо, придется оставить себя всего — кто-то наверху решил избавить его от необходимости проделывать этот ежедневный утомительный марафон — думать, чувствовать, работать, жить. И место выбрано не случайно — совмещение начальной координаты с конечной — стандартный вариант, бессмертный императив круга.
Зазвонил телефон, но он не стал брать трубку. Наверно, Катя или мама, а, может быть, Женька. Какая разница? — не с кем разговаривать и не о чем. И незачем. Если уж на то пошло — любой желающий пообщаться сможет сделать это, заглянув в его записи. Если поймет там что-нибудь, конечно. А если не поймет, так и говорить не о чем…
Он открыл холодильник, достал бутылку коньяка, плеснул в стакан — мелькнуло запоздало прежнее аккуратистское-житейское: сполоснуть бы надо, вслед — сарказм, мед с горечью: не надо, уже ничего не надо. Он отхлебнул коньяку, откинулся в кресле, вытянул ноги — нельзя уходить обиженным, мрачным, надо прощаться светло. В тонком золоте оправы улыбнулись Наташины глаза. Неужели все? Значит, скоро увидимся? Каково оно — умирать? — образ старухи с косой устарел, выгорел, а нового человечество не придумало. Почему? Тарновский залпом допил коньяк, задумался.
Он вырос в доме, стоявшем на несуществующей теперь уже улице несуществующего района; топонимы, планы утеряны безвозвратно в катаклизме индустриально-урбанистического бума. Прогресс пронесся чугунным катком, снося и выкорчевывая, ломая и перекраивая, и не осталось дома, лишь обрывки воспоминаний повисли лоскутами на каркасе памяти; там, где пролетело его детство, пыхтели теперь заводские корпуса, высились многоэтажки, сновали машины. А когда-то это был заповедник игр и забав, рай для юных романтиков, виртуозов рогатки и асов велосипеда; холмы были для них высокогорьем, луга — прерией, рощицы — лесами. А какие баталии разыгрывались между «белыми» и «красными», «немцами» и «нашими»!
Юное племя IT-пользователей, погрязшее в виртуальных игрищах чужих фантазий, послушные марионетки 3D софта! Не торопитесь смотреть свысока на деревянные автоматы и пластмассовые пистолеты — о, счастье перевоплощения! достоверность ощущений! — куда там симуляторам! куда Станиславскому! — ни на тысячную, ни на миллионную долю не приблизиться уже к той высоте! И ты разведчик, отправлен за линию фронта, ты крадешься по лесу, каждую секунду ожидая выстрела, смерти, и выстрел, и смерть для тебя так же реальны, как воздух, которым ты дышишь, хлеб, который ты жуешь. Объемное зрение, объемное чувствование, и замедляется время, и страх, смелость, восторг, жизнь пульсируют в каждой вене, в каждой мышце, входят в тебя остро, точно, навсегда.
А рыбалка! Утренний туман, кусочки сала, выжаренные в костре до хруста, вприкуску с черным душистым хлебом, пойманная тобой, туго бьющаяся на леске рыба, поленья, тающие в струистой лаве пламени. А осенние золотые пейзажи, запах грибов и яблок, косые дожди и голые ветви за окном, светлая тихая грусть. Весна, блики в лужах, крики птиц, и скоро лето, и завтра еще один день, а за ним — еще и еще, и новые игры, приключения, открытия; и жизнь прекрасна, прекрасна и бесконечна…
Зимой, когда на «карьерах» — небольших искусственных озерцах — становился лед, «белые» и «красные», «немцы» и «наши» забывали о «вражде» и до изнеможения гоняли шайбу на расчищенных от снега импровизированных хоккейных площадках. Дом Тарновского стоял ближе других, почти на самом краю самого крупного «карьера», и маленький Саша вовсю пользовался этим преимуществом, участвуя во всех без исключения матчах, первым выходя на лед, покидая его последним.
Однажды ночью он проснулся от странного беспокойного движения в доме, всюду горел свет, ощущалась молчаливая, неприятная суета. Сначала, спросонья ему показалось, что сейчас поздний вечер, он просто уснул прямо в гостиной и отец отнес его в кровать — такое уже бывало — но тут же понял, что уже ночь и происходит что-то важное и страшное, такое, что не терпит до утра. Он немного струсил, перебрал в небогатом своем жизненном опыте подходящие объяснения, но ничего не нашел и стал по очереди звать взрослых. Первой пришла мама, взволнованная и чужая; руки, привычно поглаживающие его по голове, были словно не здесь, не ее, как будто гладила мама совсем другого мальчика и мысленно была с ним. Разговаривала она отстраненно и отрывисто, все время прислушиваясь к чему-то, и Тарновский тихонько заплакал, когда она ушла.
Так, в слезах и неизвестности он и забылся под снование и суету взрослых. Наутро все были бледными, хмурыми и неразговорчивыми, будто участвовали в чем-то стыдном и нехорошем, и весь день в школе он ходил сам не свой, терзаемый тягостными предчувствиями и страхами. Конечно же, никто ничего не хотел рассказывать, и, конечно же, скоро он обо всем узнал.
Оказалось, ближе к ночи, уже совсем в темноте, какой-то человек побежал через карьер и провалился под лед. На дворе стоял март, лед был совсем хлипким, ступать на него было сущим безумием, и, тем не менее, тратить лишние десять-пятнадцать минут на кружной путь человек не захотел. Скорее всего, он просто торопился за спиртным — в те времена не было круглосуточных магазинов, опоздавший рисковал остаться один на один с жаждой до утра. Как бы то ни было, отпущенное ему везение кончилось в самый неподходящий момент, лед не выдержал эти ставшие непомерно тяжелыми, фатальные пятнадцать минут. Сначала несчастный, видимо, молодой и сильный, пытался выбраться самостоятельно, потом усталость стала брать верх, смелость и кураж улетучились; в освободившуюся брешь бросились страх и отчаяние — маятник всегда работает одинаково. Теряя силы, утопающий стал звать на помощь, первыми его крики услышали в доме Тарновского, подняли соседей. Вскоре сбежалась вся улица, каждый хотел стать героем, но лед не выдерживал тяжести многих тел, проседал. Попытались спустить лодку, но тоже безуспешно. Тогда кинулись сбивать щиты, сбили и подползли к тонувшему, но он ослабел и окоченел к тому времени настолько, что не смог ухватиться за брошенную веревку, и на глазах у всех тихо ушел под воду.
Тарновский был очень впечатлительный мальчик. Он живо представил себе эту картину, уходящего под воду человека. Вот пропадают его плечи, голова, руки, еще секунда, другая, и темная гладь сомкнется над судорожно скрюченными пальцами. Совсем недавно этот человек жил, разговаривал, надеялся, и вот — была жизнь, и не стало. Взлетела облачком над черной водой, повисела немного, будто прощаясь, и тихо растаяла…
История с утопленником не давала покоя. Тарновский сочувствовал утонувшему, но какое-то холодное, отстраненное любопытство, какая-то хищная и сосредоточенная наблюдательность ворочалась неуемным червем: а как это — умереть? какая она — смерть?
Вернейший способ узнать мысли человека — встать на его место — рецепт бабушки, еще ни разу не давший осечку; но всякий раз, когда, продираясь сквозь страх, Тарновский проделывал такую штуку с утопленником, он погружался в какое-то муторное, горячечное забытье: размытые водой проблески, взмахи рук, искаженные лица, разинутые в крике рты, плач, суматоха. И усталость, тяжелая, страшная, нечеловеческая, заставляющая сомкнуть веки и опускаться куда-то вниз, вниз, вниз… И тут же, вплетаясь тугой шлеей, возникало, сгущалось в воздухе что-то большое, черное, мохнатое, возникало и надвигалось, беспощадное, неотвратимое, вызывающее ужас и отторжение; и Тарновский карабкался вверх, открывал глаза, и солнечный свет возвращал в спасительную явь. Но еще долго после неясное, тягостное теснило грудь, томило, запирало дыхание.
Прошло пару недель с того случая и все, кроме него, уже забыли несчастного утопленника (мало ли людей тонет по пьянке?), а зима, словно желая скрыть следы преступления, поднатужилась и опустила столбик термометра до каких-то уж совсем рекордных показаний. И снова, веселая и беспечная, высыпала ребятня на озера, с упоением и азартом гоняя шайбу, врезаясь в лед отточенными лезвиями коньков.
Как-то раз Тарновский пришел со школы затемно (он учился на второй смене) и упросил бабушку отпустить его покататься. Это оказалось нетрудно — ни папы, ни мамы, способных наложить вето на сумасбродную просьбу, дома не было, и уже через пару минут он скользил по льду, самозабвенно выписывая замысловатые пируэты, пытаясь изобразить какой-нибудь наиоригинальнейший вензель.
Какие все-таки причудливые правила у игры под названием жизнь, как она зависима от своих же собственных капризов! Забытая всеми, занесенная снегом полынья, едва не оборвала замечательный бег маленькой планеты. Столкнув с орбиты, смешав в каше океаны и материки, города и страны.
Все произошло невероятно, немыслимо быстро. Сначала Тарновский даже не понял, почему ноги, только что легко и сильно несшие его по льду, вдруг сразу отяжелели и откуда взялись эти тысячи крошечных иголок, вонзившихся острой горячей болью. В следующий момент он сообразил, что произошло, и попробовал закричать, но крик не получился; словно обручем полынья стиснула тело, не давая пошевелиться, набрать воздух в легкие. Болела грудь, шея, болели руки и ноги; неожиданно Тарновский вспомнил того, утонувшего человека и непреложно ясно, отчетливо понял, что тоже утонет. Сейчас, здесь — он должен, должен умереть; жестокое, недетское отчаяние обрушилось, навалилось, он заплакал.
Сказать, что он что-то понимал, думал, все-таки, было бы нельзя, все пронеслось стремительно, неосознанно, не оформляясь мыслями; пронеслось и оставило беззвучно плачущим в черной ледяной воде, одиноким, беспомощным, обреченным. Из всех известных и понятных эмоций остался только страх, страх того, что сейчас он исчезнет, и все исчезнет, исчезнут мама и папа, исчезнет бабушка, его друзья, школа, книжки и мультфильмы, что впереди — неизбежная встреча с тем жутким, отвратительным, каждый раз приходящим, когда он думал про утопленника. А потом страх и боль куда-то испарились, на смену пришла необычайная легкость. Наполнившая светом и силой, поднявшая надо льдом, и он с облегчением увидел, что там, внизу — только он один, и чудища никакого рядом нет. И это так обрадовало его, что он рассмеялся и захотел рассказать обо всем бабушке. Конечно, надо ей рассказать об этом! Теперь, когда все стало легко и просто.
Он застал бабушку на кухне, она пекла его любимые блинчики с повидлом; бабушка почему-то не замечала его, и Тарновский уселся за стол в ожидании первой порции. Он уже хотел сказать что-нибудь, но бабушка повела себя как-то странно — выронила сковороду и опрометью, как была — в тапочках и халате, выбежала на улицу. Оставив блинчики подгорать, даже не закрыв за собой дверь. Тарновский вздохнул — так всегда, снова у нее какие-то дела, а про блинчики и внука и думать забыла.
Взлетев высоко над домом, он увидел бабушку, неуклюже спешащую к полынье, и снова рассмеялся, — до того смешной она казалась сверху, в халате и тапочках. Затем он увидел черный симметричный силуэт собаки, распластавшейся на снегу, узнал свою Пальму, немецкую овчарку, — упираясь и скользя лапами по льду, она тащила что-то из воды. Тарновский подлетел поближе, чтобы все рассмотреть, и тут же провалился вниз, увидел над собой остроухую Пальмину морду, услышал хриплое, скулящее дыхание, а над всем этим в хрустальной высоте неба — сияющие ослепительно алмазные брызги звезд. В следующее мгновение звезды собрались в упругую спираль, вспыхнули нестерпимым светом и погасли, и он провалился в темноту.
Его спасла собака, люди подоспели уже потом. Неизвестно как, она почувствовала беду, сорвала цепь, выбежала со двора и вытащила его. К тому времени, Тарновский уже потерял сознание и не утонул только потому, что зацепился курточкой за острые края полыньи.
Когда подбежала бабушка, Пальма оставила его, тихо отползла в сторону и легла на бок — она распорола живот о кромку льда, и ее пришлось потом везти к ветеринару, поставившему сразу несколько уколов и наложившему несколько швов. Но все это — и ветеринар, и мертвенная бледность мамы, и растерянное папино лицо, и неотложка бабушке — все это было потом, а тогда, очнувшись и увидев перед собой какого-то чужого и незнакомого человека (врача), Тарновский расплакался, потому что не было Пальмы, и не было звезд над головой, и не было того восхитительного чувства защищенности, единения с близким и родным существом.
Он не решился рассказать взрослым о том, как взлетел, о том, как бабушка бросила сковородку, он инстинктивно чувствовал, что должен сохранить это от всех, что случившееся — первая в его жизни сказка и тайна.
Тогда он еще не знал, что все сказки заканчиваются. Когда спустя пару месяцев они переезжали в новую квартиру, Пальму отдали приятелю отца, во избежание слез и сцен ничего ему об этом не сказав. А он искал ее повсюду, вслушиваясь в приторную ложь родителей, не веря им, не веря самому себе, впервые в жизни узнавая горький вкус предательства.
У взрослых и детей разные пороги чувствительности, его надежда жила еще долго.
И только много позже, уже глубокой осенью, устав верить обещаниям, Тарновский съездил вместе с дедом туда, где стоял когда-то их дом. Он уже не пытался обманывать себя, и страшный остов без окон, дверей, без крыши, заброшенный сад, кучи мусора и косой осенний дождь стали последним приютом его надежды, жирной точкой в первой его жизни. Она длилась целых девять лет и закончилась точно в срок, отмеренный судьбой.
Потом были другие жизни, тоже яркие, незабываемые, красивые, но все это было потом, а тогда Тарновский прощался со своей первой, пытался уловить ее трепет, ее дыхание, и слезы смешивались с дождем, текли по щекам, — первая осмысленная грусть, первая дань уходящему.
Пальму найти они тогда и не смогли бы. Сбежав от нового хозяина, так и не сумев отыскать своих в огромном городе, она не выдержала муки расставания и прыгнула на провода трансформаторной будки. Уже и не вспомнить, кто рассказал ему об этом, память спрятала все лишнее, сохранила лишь картинку, прекраснее и дороже которой не было для него ничего в мире: остроухая собачья морда под ослепительно сверкающим, хрустальным звездным небом…
Тарновский вздрогнул, неожиданно поняв, что в здании кроме него есть еще кто-то. Он замер, прислушался: да, точно, вот хлопнула входная дверь, за ней — следующая, поползла тишина, настораживающая, зловещая. Он представил, как кто-то повернул за угол, стал неторопливо спускаться по узенькой лестнице, вот еще поворот, еще один, казалось, он слышит дыхание вошедшего, шорох его одежды; вот еще шаг — и чужак остановился. Сейчас он должен стоять вот здесь, прямо перед дверью в его, Тарновского, комнатку, их разделяет только тонкая перегородка, несколько секунд, несколько метров.
Тарновский застыл в кресле. Он ждал, пытаясь сосредоточиться на чем-то важном, и не мог, в голове бешено вращалась пестрая смазанная карусель. Вот оно! Вот оно! Вот оно! Вот оно!
Медленно, с противным скрипом дверная ручка поползла вниз, замерла, остановленная фиксатором, плоскость двери дрогнула, начала движение…
Почувствовав в ногах слабость, не вставая с кресла, Тарновский изобразил на лице улыбку, проговорил:
— Здравствуй, Коля!
Глава 41
ГЛАВА XLI
— Здорово, коли не шутишь, — Коля шагнул в комнату, внимательно посмотрел на него. Он был румян, чисто выбрит, принес с собой свежесть дождя и теплый аромат одеколона.
Тарновский встал, пожал протянутую руку (страх рванулся, отозвался хаосом, сумятицей, диссонансом).
— А я уж заждался тебя. — он заставил себя взглянуть в глаза друга (неужели все-таки? он?!).
— Меня? Ты ждал меня? — Коля удивленно поднял брови.
— Не переигрывай, — поморщился Тарновский (только бы ошибиться! Господи! сделай так, чтобы он ошибался!). — Том и Генри почти не оставили сомнений, мой заместитель — тоже. Да и наследил ты…
— Что? — Коля изобразил насмешливое недоумение. — Ты, может, заболел? — он бросил взгляд за спину Тарновского. — Или перепил?
Тарновский едва сдержался, чтобы не сорваться, не закричать.
— С самого начала было понятно, что действует кто-то свой, а друзей у меня совсем не осталось, ты — последний. И капало, свистело отовсюду, слишком многое на тебя указывало… — он замолчал, парализованный сомнениями, раздавленный ожиданием, — будь что будет!
Секунду Коля молчал, потом рассмеялся.
— Ну, хорошо, — легко согласился он. — Разгадал, раскусил, вывел на чистую воду. Это был я. Но теперь маски сорваны, так, может быть, поговорим? Посидим, выпьем, а то, я смотрю, ты в одиночку пьянствуешь, а это, брат — верный путь к алкоголизму! — он вытащил из-за пазухи породистую бутылку, поставил на стол. — Твой подарок, между прочим, берег, хранил, будто предвидел. А курить у тебя здесь можно?
Тарновский махнул рукой — вот так все просто, оказывается, буднично.
— Кури, только не часто. — опустошение, бездумное, безысходное навалилось медвежьей тушей, все стало бесцветным, бессмысленным. Безразличным.
Коля закурил, прищурился сквозь дым.
— Да ладно, не принимай так близко, я и сам места себе не нахожу от всей этой бодяги. И не спеши, не делай выводов, все не так однозначно — сейчас сам поймешь. Посидим, выпьем, я тебе потихоньку все и выложу. Лады?
Тарновский покачал головой, горечь все красила черным.
— Вряд ли разговор у нас с тобой нормальный получится. Да и времени у меня не особенно много, — он бросил взгляд на часы у Коли за спиной (Боже! уже десять!).
Тот машинально отвернулся вслед, и внезапный безумный порыв — схватить со стола бутылку, опустить со всего размаха на эту красивую породистую голову, раз и навсегда покончив со страхом, отчаянием, с липкой, тревожной неуверенностью, обрушился, потащил, — словно почувствовав что-то, Коля резко обернулся, успел увидеть хвост ускользающей мысли, изменился в лице.
— Ну что, ж, — он спрятал взгляд. — Давай тогда, хотя бы выпьем за встречу, друг. Хотя бы, и за такую. Когда в следующий раз придется?
— За встречу, — как эхо, повторил Тарновский.
Он заметил, как жадно Коля осушил свой бокал, ни слова не говоря, снова налил ему, так же молча салютовал.
Коля усмехнулся, глаза темно блеснули.
— Ну, какой же из тебя друг хороший мог получиться, мысли на ходу читаешь. Только на фиг мне друг, при первом удобном случае норовящий в спину нож засадить? Или мне показалось?
Опустошение сменилось нервозностью, горячечной, порывистой прямолинейностью.
— Ну, насчет ножа в спину, ты наверно сейчас себя в виду имел. Кто меня подставил? — разве не твоих рук дело? И вообще, напаскудничал ты кругом, человека убил. Оля чем тебе помешала?
— Да не хотел я ее убивать! случайно это вышло! — Коля вскочил со стула. — Я только вошел, только стал к бумагам твоим примеряться, а тут — она, я на автопилоте возьми и шмальни!
Неизвестность схлестнулась с надеждой, брызнула щелочью, раздражением.
— Да ты, вообще, каким боком в этом деле? Зашел, стал примеряться! Ты откуда взялся? Говорить хочешь? Тогда давай весь расклад — кто, где, когда и откуда?
— Аттракцион небывалой честности? — Коля усмехнулся, закурил. — Легко. Началось все пару месяцев назад, посетил мое ведомство гость один из Интерпола. Гость не гость, а так — типа по обмену опытом. Привез запрос на тебя — собрать все данные: родился, учился и так далее. Я еще удивился тогда, думаю: может, ошибка? Человек ты вроде, как человек, к тайнам отношения не имеешь. А тут такой интерес, из самого Интерпола! — он помолчал. — Ну, слово за слово, я и признался. В таких случаях — лучше самому, все равно узнают, только хуже будет. Говорю: так и так — мой друг, знаю с детства; мои бонзы — за меня, и — сюда, тебя разрабатывать. Зачем, ты думаешь, я из столицы на периферию поперся? По своей воле?
— Ладно, ладно, — Тарновский поморщился. — Ну и что, разработал? Ты хоть понимаешь, чего натворил?
Коля глядел в сторону, кусал губы; внезапная жалость резанула сердце.
— Что ж ты молчишь?
Коля покрутил головой.
— Да понимаю я все, сам не рад, что ввязался. Просто обидно стало, Саня! Это кажется — полковник, шишка, а на самом деле… Без связей ты никто, у генерала свой внук. Командиры! Старые пердуны! Сидят в кабинетах, бумажки перекладывают. Смотреть противно — рожи исполнительные, глаза честные. По три дома здесь и еще где-то, счета в эмиратах, дочки-зятья по парижам-лондонам! Коррупционеры от сохи! А тут!.. И ладно бы их тема была! а ты же — мой друг! мой! Я и подумал: да идите вы все! — он вздохнул. — Короче, решил я сам… Вот и весь расклад…
Тарновский прислушался — как вчера в парке, что-то снова уходило, большое, неуклюжее, милое; ощущение потери травило горечью, непоправимостью.
— Так что же ты сразу ко мне не пришел? Ведь по-другому бы тогда все вышло.
Сильным движением Коля поднялся, снова сел.
— Побоялся я, — отрывисто произнес он. — Веришь? Хотел, но побоялся. Подумал: ну как приду, что скажу? А вдруг, ты меня сразу на фиг пошлешь — вообще, всю операцию загублю-поломаю, — что тогда делать? Кроме того, что бы тогда с тобой те пердуны сделали?
Мысли, слова складывались абстракциями, преломлялись звуком.
— С Володей понятно все, а Костик с Шировым? Экспромт?
Коля дернул щекой.
— Экспромт. Прямо там, у тебя в офисе… Когда с твоей Олей эта неприятность случилась… — он осекся, махнул рукой. — Втолковал им, что ничего страшного не произошло, так даже лучше, доля их увеличилась; припугнул, как водится… — он залпом осушил бокал, сжал голову ладонями. — Вот что, что мне сейчас делать?
Тарновский тряхнул головой, отгоняя морок.
— Не знаю, Коля. Ей-богу, не знаю… Час назад знал еще, а сейчас — все, кончилось, сам о себе ни хрена не понимаю…
Коля снова налил коньяка, откинулся в кресле; движения его были тяжелыми, скупыми.
— Слушай, я, конечно, не ученый, физику со школы не помню, но о твоих исследованиях все-таки кое-что понял. Ты, вроде как, машину времени изобрел, да? Нет, понимаю — упрощение, штамп, но в числе прочего — ведь правильно? так ведь? Слушай, так за этот подвиг все простят, поверь, и не такие грехи списывали, не в первый раз. Просто пристегни меня к теме, дескать, ассистент, помощник, да неважно кто! — кто-нибудь! — лишь бы с тобой, в твоей команде, под твоей крышей. Или нет мне места в этом ковчеге?
Тарновский посмотрел на него. В его команде? Ковчег? Да при чем тут что! — надо! надо рассказать об эксперименте, о Наташе, о судьбе! но мысли сбились, скомкались. — Нет, не получится, Николя. Поздно…
Коля мрачно подытожил:
— Рылом не вышел? Типа гений и злодейство — две вещи не совместные? Да и хрен с тобой! друг называется! — скабрезный мгновенный спазм вдруг исковеркал его лицо. — Да все у меня уже есть! Лежат твои документы в надежном месте, ждут своего часа. Сделал я вас всех, и тебя, и канадцев твоих полоумных, и генералов своих — всех!
Катя?! Катя!!! Глухая, судорожная пустота обрушилась, вылезла болью-надеждой, отчаянием, горечью. Сквозь гулкую и вязкую муть прорезалось, пробилось, заметалось: нет! нет!!! не может быть!!!
Слова резали, кромсали, безжалостно, по живому. Так, все! выпростаться, изобразить насмешку, цинизм, вот так — легко, непринужденно.
— А ты не радуйся раньше времени, — прямо в скотское, незнакомое, в бешеное, животное, торжествующее. — Нет больше никакой тайны, я разослал все по интернету. Повсюду, по редакциям, по информагенствам; все — в свободном доступе. Понимаешь меня? — Что? — выдохнул Коля. — Что ты сказал?
Горячий спазм сжал горло, перехватило дыхание.
— Я говорю, те документы, которые забрала у меня Катя — просто архив, раритет для коллекционеров. Вот и вся их ценность…
Все заволокло багровой мутью, он тряхнул головой, напоролся на ненавидящий взгляд.
— Ты… ты… — Коля пытался взять себя в руки, но удар был слишком силен, внезапен.
— Хочешь спросить, как я догадался? Она переигрывала, — Тарновский сделал вид, что всматривается в темноту за окном. — Она все время переигрывала. Оказывается, ты — просто чудовище, средоточие пороков, а я — ангел, херувим, чуть ли не святой. Даже обидно стало. И за тебя, и за себя. — он засмеялся. — Ну, и кроме того, она меня не любит — я редкая такая, чувствительная сволочь, интуитивная, меня не проведешь. Так что, извините, ребята, не прошло это у вас. Хотя, заход был хороший… — Значит, все зря? — Коля сидел прямо, не шевелясь, отрешенно глядя перед собой. — Ну, это как сказать… — Да говори не говори. Зачем ты это сделал? Из-за нее, да? Отомстить захотел? — Сделал и сделал. Какая уже разница? — Ой, вот только не надо вот этого — правильных слов, апломбов, «тебе не понять»! И что? Действительно разослал? Давай только — честно. — Подготовил пока что. Сегодня, в полночь. Если не отзову, а я не отзову… Воронка боли затягивала, растравляла, разъедала. — Тогда и ты со мной честно, до конца… — Что конкретно? — Небольшое уточнение — вы когда развелись?
— Полгода назад.
— Ага. А белогвардеец, ну, интерполовец в смысле, ты говоришь, нарисовался только в начале весны. — мозг лихорадочно крутил, тасовал даты, факты. — Значит, ты знал обо мне задолго, заранее… — догадки, предположения сложились вдруг пазлом. — Как ты вышел на Дзюбу?
Коля сидел все так же, неподвижно, отстраненно.
— Регулярный траффик, массивы информации туда-сюда… Госбезопасность все-таки…
— Все, спасибо, — Тарновский кивнул. — Дальше можно не продолжать. Но как ты заставил говорить его? Ей богу, не пойму. Неужели запугал? Чем?
Коля едва заметно шевельнулся.
— Вот именно — чем? Сам все рассказал и сам все предложил. Завидовал тебе. А потом, когда его уже канадцы прессанули, он и им тебя слил.
— А вот тебя сливать не стал почему-то, — сознание лихорадочно расчищало шелуху несвязного, лишнего. — Стоп! Катя мне говорила, что пару раз заходила в твой комп. Ну, про пару раз, конечно, соврала. Ага, видно, там они с Серегой и снюхались! И он влюбился в нее, влюбился, как мальчишка! — сознание сорвалось, всмятку-вперемешку — боль, радость, горечь, обида; Тарновский схватил бокал, сделал несколько глотков, повернулся к Коле. — Так что, это его операция, а не твоя! И не тебя он скрывал, а Катю. Ну вот, вот теперь все. Одно радует — архив мой в надежных руках. Как и Катя. Интересно, она знает, что Дзюба под колпаком? Господи! Зачем? зачем он все это говорит!
Коля встал, уперся кулаками в стол — Тарновский видел только пальцы, сжатые, напряженные, побелевшие суставы. — Шлюха! Тварь! — он наклонился, искал глаза Тарновского — дикий взгляд, перекошенный рот. — Это она все, все она! — слышишь, ты! И с тобой, и с Дзюбой — ее идея, она мне нашептала! Говорила: богатые будем, уедем… Сука! — он закрыл лицо ладонями, застонал, заговорил сбивчиво, бессвязно: — За что? за что мне все это? Это ты во всем виноват! Всю жизнь, во всем опережал, был лучше, удачливее, умнее. Даже свою женщину я получил только после тебя — унижение, достойное неудачника! Да, черт возьми, я был неудачником! Я, я, а не ты! Всегда в тени, всегда на вторых ролях. Но Катя делала меня сильным, делала независимым, смелым! И я любил ее! Господи, как же я любил ее! Мы уехали, я думал — все, с прошлым покончено; Господи! как я ошибался! Как же я ошибался! Ничтожество, трус, холуй! Проклятая судьба! Проклятый ты! И позволил! позволил уговорить себя! — как? как?! Отпустил, отдал тебе! Отдал, предал ее, себя, любовь — так поделом мне! туда и дорога!
Он нашарил бутылку, стал пить прямо из горлышка, отнял, расплескав, расхохотался.
— Так что, нет у меня теперь, ни жены, будущего. — он взлохматил волосы, остановил взгляд на Тарновском. — Зато есть ты, — Тарновский заметил на его лице новое, упрямое выражение. — И уж тебя-то я не отпущу…
Тарновский покачал головой, улыбнулся.
— Я-то тебе зачем? В заложники решил поиграть, что ли?
Коля ударил по столу. — А вдруг блефуешь? Вдруг развести хочешь?
Тарновский подвинул к нему клавиатуру. — Проверь! — Не буду я проверять ничего! У меня выхода нет, понимаешь? Ты — мой выход. — лицо его налилось желтизной, глаза блуждали. — Какая разница, что ты там послал, кому. Даже, если и не отзовешь, ты — автор, локомотив, без тебя все равно не обойдутся. И только не надо про здравый смысл, про мораль — я теперь ни перед чем не остановлюсь! Твои канадские друзья говорили, что я опасен? Вот! Самое время их вспомнить.
— И что, выстрелить сможешь? — Тарновский прислушался к ощущениям — оно?
Коля закаменел, вздулась вена на лбу.
— Смогу! Я теперь все смогу, Саня! Мне терять нечего.
Тарновский услышал свой голос, ровный, бесцветный (это и есть мужество?).
— Тогда стреляй. Заложником я не буду.
Коля застонал, ударил обеими руками по столу, жалобно звякнула посуда.
— Да почему?! Ну, что ты в угол меня загоняешь? Пойми же ты! — не могу я отсюда уйти ни с чем! Мне победа нужна! Победа! — он перегнулся через стол, вплотную приблизил лицо. — Дай мне шанс, Тарновский, я все улажу, со всеми договорюсь! Олю на Костика спишем, Дзюбе — так и быть — Катя, а канадцы твои — сожрут все, все, что предъявим, сожрут как миленькие. Пойми, счет — на часы, на минуты; если проиграю, к утру — я труп! Дай мне шанс! Мне нужна эта победа!
Тарновский прислушался к себе, где-то на самом дне нашарил островок — а может, действительно? почему бы и не? Замелькали в памяти картинки — он и Колька, юные, честные, чистые, белоснежные рубашки, пионерские галстуки, мелькнули и растаяли.
Он покачал головой.
— Не могу, Коля.
Коля насупился, нехорошо усмехнулся.
— Ну и дурак! Ты ж не меня — себя последнего шанса лишаешь! — он вытащил телефон, набрал какой-то номер, поднял глаза на Тарновского… — Все? Решения своего не изменишь? Ну, смотри… — …активировал звонок, заговорил в трубку: — Костя? Приезжай… Да, он здесь… Ну да, у себя, конечно… Жду.
Пауза повисла, тяжело, темно; злым, чужим отголоском:
— А как ты хотел? Не забиваешь ты — забивают тебе.
— Пытать будете? — Тарновский встал. «Ну, теперь уже точно! наконец!»
— Посмотрим на твое поведение, — Коля ухмыльнулся, поиграл в руке откуда-то взявшимся пистолетом. — Куда намылился! Давай-ка — обратно!
— Да пошел ты! — Тарновский сделал попытку выйти из-за стола.
Коля отскочил к двери, злобно, по-волчьи оскалился.
— Сядь! Последний раз говорю!
Теперь пистолет сидел в кулаке плотно, основательно, смотрел прямо в него — вот! вот оно! осталось только — шаг, шаг и боль — принять, перетерпеть, скользнуть в небытие, пустоту. Самое главное — шагнуть, шаг. Ну! ну!.. Где-то вдалеке, не с ним, в коротенькой паузе между синапсом мозга и биением сердца — звук открывающейся двери, торопливый неясный шум. Костик? Вот оно! Он рванулся к Коле, но тут дверь распахнулась, будто материализовавшиеся из темноты, в проемы возникли силуэты «братьев».
Глава 42
ГЛАВА XLII
— Нас не ждали, — констатировал Том, охватив взглядом открывшуюся картину. — Спрячьте оружие, полковник, — повелительно приказал он Коле, — спрячьте, спрячьте, вам говорят!
Генри встретился глазами с Тарновским, сморгнул, неуклюже подался к нему.
— Извините, задержались немного. — он приложил руку к груди. — Надо было согласовать кое-что.
— Они не могут без согласований, — пробурчал Коля, пряча пистолет. — Наверняка ведь обо мне говорили. — интонация была наполовину утвердительной, наполовину вопросительной; Тарновскому сделалось неловко.
— Располагайтесь, прошу вас. — он придвинул стулья к столу, достал непочатую бутылку коньяка, бокалы.
— Давай, давай, потчуй буржуев, — Коля презрительно фыркнул, — продавайся за тридцать сребреников. Хороши друзья! до последнего в темную тебя использовали. Часы подарили, с маячком…
— Да помолчите же! — Генри шагнул к Коле, и Тарновскому показалось, что он сейчас ударит его. — Вы уже столько дров наломать успели.
— Ну ладно, ладно, — Том примирительно встал между ними. — Самое главное, что нам удалось, как мне кажется, найти приемлемый вариант, — он избегал смотреть на Тарновского. — Для всех приемлемый, я думаю.
Тарновский прислушался к себе, попытался разобраться. Где-то в глубине, на задворках мелькнуло теплое, надежда — а может? Горячка последних минут таяла, отравленная ложью, улиткой в раковину пятился страх, на душе было неспокойно.
Он рассмеялся.
— Я надеюсь, про меня вы не забыли, Том? Или я для вас уже бутафория?
— Ты для них курица, несущая золотые яйца, — Коля по-хозяйски открыл бутылку, плеснул себе в бокал. Не отводя глаз от Тарновского, со значением, понятным только им двоим, произнес: — Хоть бы и до полуночи. А вообще, они со мной приехали поговорить. Верно, господа?
— Не обращайте внимания, Алекс, — Том нервно улыбнулся. — Николай Иванович как всегда шутит. И вообще — немного заблуждается относительно собственной значимости.
— То есть, как это заблуждается? — Коля изобразил возмущение, но изобразил как-то вяло, неубедительно — Тарновский почувствовал неожиданно усталость, жалость, смущение, будто в чем-то виноват. Сжалось сердце, будто сквозь вату слышал голос друга. — А к кому же тогда вы приехали, если не ко мне? Ладно, давайте — что у вас там? Банкуйте…
Братья переглянулись.
— Вам оставляют жизнь… — начал Том, Коля вскочил и отвесил шутовской поклон, — Том поморщился. — Не юродствуйте, полковник, меня лично уже тошнит от ваших выходок. Итак, вам оставляют жизнь, что я считаю — уже немало, учитывая все совершенное вами. Оставляют также звание, должность и все ваши регалии, с начальством договаривайтесь сами, как сумеете.
Коля сидел молча, склонив голову, вертя в пальцах какую-то скрепку.
— Кроме того, — голос Тома окреп, — вам будет выплачена денежная компенсация.
Коля поднял голову, бросил Тарновскому выразительный взгляд.
— Ого! компенсация! А можно поподробнее? Во сколько оценивает мировая закулиса мою персону?
Том продолжил:
— Размер компенсации вполне достаточен для покрытия материальных и моральных издержек, понесенных вами при выполнении этого задания.
— Так я не понял, лимон хоть дадут мне или нет? — Коля вальяжно развалился в кресле, и Тарновскому захотелось немедленно прекратить этот фарс, закричать, разбить что-нибудь с грохотом, вдребезги, лишь бы только прекратилась, закончилась эта мука.
— Дадут, дадут, — устало произнес Генри. — Но это еще не все.
— А что еще? Еще что-то забыли? — в глазах Коли мелькнула насмешка.
Теперь голос Том стал сухим и ломким (и этот блефует!).
— Мы не обговорили условия, на которых вы все это получаете.
— Какие условия? — Коля на миг встревожился. — Впрочем, все равно. Валяйте, обговаривайте.
Том начал загибать пальцы.
— Вы обеспечиваете беспрепятственный выезд господина Тарновского за границу, вы делаете так, что с него будут сняты все обвинения, вы оставляете в покое его бизнес и личную жизнь…
— Да понял я, понял уже, — Коля бросил на Тарновского ироничый взгляд. — Санек, ты не курица, я обознался, прости. Ты у нас, Санек теперь — священная корова, идол, и мы все, и лично я обязуемся тебя оберегать и холить.
Он посерьезнел.
— Где документы?
— Читайте, — Генри бросил на стол папку. — Только побыстрее.
— Читаю, уже читаю, — забормотал Коля, бегло просматривая страницы. — Кстати, — он оторвался от бумаг, — а что с моей женой? Это же ей я обязан пункту о моральных издержках? Где она сейчас?
— Летит в Канаду, — ответил Том. — А что такое? Разве это нарушает наши договоренности?
Коля изобразил равнодушие.
— Нет, нет, что вы! Никаких претензий! — он повернулся к Тарновскому. — Что, холодный душ? Привыкай, теперь так будет всегда.
Братья как по команде опустили глаза, Тарновский почувствовал себя обнаженным перед посторонними; горечь, стыдливость, боль смешались, больно, жгуче.
— Это несущественно, господа, это неважно… — пробормотал он, — об этом не надо сейчас…
— Неважно-неважно, не надо-не надо, — играя бровями, строя гримасы, пропел Коля, захлопнул папку. — Так, здесь все путем. Что дальше?
Том вздохнул.
— Если вы согласны с условиями, поставьте на каждом листе свою подпись. И я хочу детально обговорить ваши действия после того, как вы получите деньги.
— А кстати, где они? — Коля пошарил глазами.
— Деньги здесь, — Том показал на серый саквояж. — Я буду говорить, а вы пока пишите расписку о получении.
— Пожалуйста-пожалуйста, — Коля потянулся за листом.
— Итак, каким образом вы намерены избавить господина Тарновского от уголовного преследования?
— Нет ничего проще, — Коля старательно выводил прописью сумму, — а там ровно миллион? Без хвостика?
— Без, — Том был само терпение. — Так как?
Коля хмыкнул.
— Есть круг подозреваемых, сейчас ваш господин Тарновский находится напротив отметки «виновен». Но я поворачиваю круг таким образом, что напротив этой отметки оказывается другая фамилия…
— Например, чья?
— Например, его заместителя, некоего Савельева. — Коля оживился. — А что, чем не кандидатура? Мотив? Да любой! Вот, например, отвергнутая любовь. Или деньги. Да скажет то, что надо, было бы желание…
Генри перебил его.
— Нам не нужны притянутые за уши доказательства. А если через какое-то время снова начнется возня, всплывут новые факты, найдется дотошный адвокат и так далее? Вы можете поручиться за то, что так не случится?
— Согласен, — с готовностью подхватил Коля. — Тогда как насчет Ордовского? Он здесь при делах, ой как при делах! Даже выдумывать ничего не надо! И с оружием все в порядке — у него друг есть, не то бывший десантник, не то спецназовец. Они с ним постоянно вместе, как же его фамилия?..
— Широв моя фамилия!
Дверь распахнулась, и на пороге вырос Широв, грозный, широкий, угрюмо и сосредоточенно пьяный; из-за его плеча выглядывал Костик, тоже пьяный, сумрачно, недобро улыбающийся. Все произошло так быстро, что никто не успел даже шелохнуться.
От присутствия новых гостей комната сразу стала тесной, захотелось отворить настежь окна, зажечь яркий свет.
Первым тишину нарушил Костик. Он пьяно кивнул Широву на Колю, так и не успевшему спрятать расписку.
— А ты мне свистел: офицер, офицер! Он же нас продавал сейчас, Саша!
— Вижу, — Широв как-то хищно, ловко бросил свою правую руку к Коле за пазуху и вытащил ее уже с пистолетом. — Это из этого ты Ольку нашу завалил, сука?
Он навис над Колей, огромный, угрожающий. Коля опомнился, вскочил.
— Немедленно вернуть оружие! Ты хоть знаешь, говно, с кем имеешь дело?!
— С говном, — Широв коротким движением, тыльной стороной руки ударил его в нос. Лицо и грудь Коли залила кровь, он инстинктивно поднял руки, и Костик выхватил у него расписку, уже успевшую окраситься в красный цвет.
— Что там? — поигрывая пистолетом, спросил Широв.
От возбуждения глаза Костика чуть не вылезли из орбит.
— Ни фига себе! Лимон!
— Дай сюда, — Широв выхватил листок, некоторое время читал, видимо, с трудом понимая, шевеля губами, наконец, поднял голову, обвел всех взглядом.
— Это что, здесь лимон зелени? Слышь, Костя, а он нас выгодно продал. Прикинь, лимон!
Костик в упор посмотрел на Тарновского, ухмыльнулся.
— Где деньги, Александр Валерьевич?
Тарновский почувствовал озноб в груди.
— Знал бы — не сказал.
— Ты у меня сейчас все скажешь, — Широв шагнул к нему, и Тарновский увидел в его глазах пьяную и страшную решимость. Тут же на месте глаз возник аккуратный черный кружок дула. — Ну?!
Словно издалека донесся чистый и ясный голос Тома:
— Деньги у меня. Вот они, — он поставил саквояж на стол. — Но хочу заявить протест, я — гражданин Канады и считаю недопустимым подобное обращение с собой. А представитель власти, который здесь находится, должен был бы объяснить это вам первым. — он говорил, чуть повернувшись к Коле, от которого его отделяла лишь узкая полоска столешницы. — А еще этот представитель власти должен был обеспечить надежную охрану меня и моего коллеги, а также наших интересов.
— Так представитель власти и сам себя защитить не может, — Широв все еще не сводил глаз с Тарновского. Решимость в них потухла, колыхалась недоброй мутью. — Костя, посмотри-ка чемодан.
— Бабло! — радостно закричал Костик. — Бабло, — алчно, с звериным наслаждением проговорил он, тормоша пальцами пачку стодолларовых купюр. — Все, Саша, берем и отваливаем. Это мы хорошо зашли! — пьяно рассмеялся он.
— Подожди, Костя, — Широв остановился, настигнутый какой-то мыслью. — Что-то здесь не так. — он толкнул рукояткой пистолета Колю. — Там что, маяк? Отвечай, в чем подвох!
— Да и хрен с ним, Саша! — Костик едва сдерживался, руки дрожали. — Сейчас распотрошим все пачки, чемодан здесь кинем — и адью!
— Нет, что-то здесь нечисто, — Широв соображал медленно, но твердо. — Да ты сам подумай, этот, — он снова толкнул Колю, — гэбэшник, эти двое — иностранцы, так что получается? Они здесь Родину продают-покупают? — он обвел взглядом всех сидящих перед ним, остановил взгляд на Тарновском. — А этот зачем тогда здесь? Постой-постой… Надо разобраться, дознание устроить. А то я чувствую, нас здесь за лохов держат.
— Давай сначала решим, что с деньгами делать, — в голосе Костика сквозило беспокойство.
— А что с ними делать? — пьяно удивился Широв. — Деньги наши. И что-то, Костя, мне подсказывает, что вряд ли их кто-нибудь искать будет.
Он поискал глазами, где сесть, так и не нашел.
— Слушай, давай-ка их как-нибудь растасуем. Есть здесь место посвободнее?
— Рядом комната пустует, — Костик вышел; слышно было, как он пытается открыть соседнюю дверь.
— Давай-ка, все на выход, — Широв стал на пороге, выглянул в коридор. Тарновский почувствовал легкий толчок, покосился.
— У меня пистолет, — чуть слышно шепнул Коля, — я попытаюсь прорваться.
— Не сходи с ума, скоро все закончится… Убьют ведь, ни за грош…
— А я и хочу умереть, Саня, мне уже все равно… Ладно, держи хвост, прости, если что…
— Коля… Подожди…
Широв вернулся, ткнул в сторону Коли пистолетом.
— А тебе что, особое приглашение нужно? Пошел!
Коля встал, шагнул к выходу.
— Катю не бросай…
Широв немного посторонился, пропуская его, и через мгновение Коля оказался в коридоре. В ту же секунду один за другим громыхнули несколько выстрелов, и перед тем, как броситься к выходу, Тарновский почувствовал, как тяжело вздрогнуло и обмякло рядом тело Генри. Сознание всколыхнулось бедой, но неудержимая сила уже бросила в коридор, толкнула дальше, мимо окровавленного, что-то кричавшего Широва, мимо Костика, уставившего в потолок застывшие невидящие глаза, мимо Коли, медленно сползающего по стене, оставляющего на ней отвратительные кровавые разводы. — Стой! — Тарновский скорее почувствовал, чем услышал голос, плетью ожегший нервы, только распаливший и подхлестнувший. — Стой! — воздух над ухом вспорола вихревая дорожка, стена выпустила в лицо фонтанчик штукатурки, оцарапала висок. Тут же, следом — еще выстрел, толчок и боль в левой половине тела, руке; и прямо перед глазами — колодец примыкающего коридорчика, лестничный проем, темень подвального этажа…
Цепляясь здоровой рукой за перила, нащупывая зыбкие мостки ступенек, он спускался вниз, вниз, вниз, и пространство плыло кругом, в безумных рефракциях изламывая стены, углы, потолок. Боль рвала руку, силы уходили, наваливалась, растекалась усталость; сквозь розовый туман проступало, толкалось, пульсировало монотонное, гулкое, тупое. Вот. Вот оно. Все. Господи! Неужели — все?
Сжав зубы, Тарновский всем телом навалился на дверь, она поддалась; всхлипывая и придерживая на ходу омертвевшую руку, он перебежал комнату, так же легко открыл следующую дверь. Сзади послышался шорох, сквозь грохот сердца Тарновский услышал чье-то прерывистое дыхание, чужое, настороженное: Широв! он идет за ним, крадется! Чтобы не спугнуть, чтобы добить, чтобы наверняка… Он метнулся к последней двери, не выдержал слабости, упал. Перед глазами плыли багровые пятна, он сделал над собой усилие, поднялся на одно колено, обернулся. Весь пол за ним был усеян пятнами крови, кровь была везде — на руках, на брюках, рубашке. Неужели — все?!
Он оперся спиной о дверной косяк, мысли метались, тошнило. Костик мертв, Коля тоже. Генри… Что с Генри, как же теперь Алеся? О Боже! как глупо все! Зачем, почему столько смертей? Ведь должен был умереть только он один! Шаги слышались уже совершенно явственно, кто-то спускался по лестнице. Не крался, не осторожничал — шел, тяжело, уверенно, шел убивать. Убивать. Вот оно, теперь уже точно. Но ему не страшно, он уже умирал, умирал много раз, умирал и воскресал, — разве испугаешь его смертью! Его! — избранника судьбы, триумфатора вечности! Судьбы, вечности… Бессмертия… Стоп! Ведь он все еще жив, а значит, все еще бессмертен. А значит… Мысли путались, сбивались… Время, вечность, бессмертие… Время… О, Господи! Как он раньше не догадался! Не существует ничего вне его, без него, и время, эти секунды — рычаги, ниточки, за которые надо тянуть. Ничего и ничего — вот она гармония, вот он — тот самый искомый резонанс, все остальное — глупо, лишне, ненужно. Он нащупал в нагрудном кармане искалеченные свои, безбраслетные часы, вытащил — пространство под стеклом, там, где когда-то был циферблат, теперь мерцало зеленоватой, словно ртуть, переливающейся массой, корпус стал гладким, исчезла заводная головка и ушки для браслета. Монолитный, приятно увесистый цилиндр удобно лег в ладонь, стал неотделим от нее. Жетон! Тот самый, из сна! Поплыло иконой лицо Наташи, глаза, слова. Теперь для тебя все возможно… Господи! все! Все возможно! Так просто! Тарновский облизнул губы, прижал руку к сердцу. Он бессмертен! Бессмертен и всесилен, черт возьми! Не смерть предсказала ему формула, а победу, вечность! Ну, так он и расплатится ею за все. Расквитается за рабство, за Наташу, за всех, кто умер, и тех, кому суждено умереть, за всех, так и не сумевших дотянуться, дождаться, понять, узнать…
Судьба подставилась, попалась в собственную ловушку, и теперь лишь миг отделяет его от триумфа. И он получит его, он не упустит свой шанс! Сейчас он закончит эту игру, эту партию длиною в жизнь! И он выиграет на этот раз, ведь у него в руках — джокер! Надо только сделать шаг! Последний, решительный, шаг…
Тарновский рванулся, разъезжая ногами в натекшей темной луже, всем телом упал на ручку, повиснув на ней правой рукой, скользкой от крови; дверь распахнулась, и он сделал свой шаг, провалился в густую бездонную темноту…
Эпилог
Эпилог.
«Городские ведомости», 26 мая 20.. года. «Вчера в результате несчастного случая погиб известный в городе предприниматель Тарновский Александр Валерьевич. По неподтвержденным данным он провалился в образовавшуюся в результате ливневого подтопления карстовую полость, смерть наступила от многочисленных травм, несовместимых с жизнью. Прокуратой города проводится служебная проверка, решается вопрос о возбуждении уголовного дела. Присутствовавшие при трагедии представитель органов власти Редько Н. И., а также канадские бизнесмены Томас и Генри Мышковски, находящиеся в городе в рамках программы развития малого и среднего бизнеса, не пострадали».
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
