Третья на фотографии.
Глава 1. Лето. У Марины
Она не сразу вошла в дом.
Она постояла на крыльце, потом не спеша раскрыла сумку и достала ключи. Дверь за эти годы почти не изменилась: та же вздувшаяся краска, тёмное пятно у ручки, узкая щель внизу, через которую зимой всегда тянуло холодом. Всё это она помнила с детства.
На ней было светлое пальто с узким воротником, шёлковый платок, завязанный низко, почти у ключиц, и маленькая шляпка без украшений. Волосы были уложены мягко; у висков уже проступала седина. Макияж лёгкий: ровный тон, немного румян, помада приглушённого розового оттенка. Она давно не спорила с возрастом. Просто держала в порядке руки, волосы, одежду.
Ключ вошёл не сразу. Она чуть повернула его назад, потом снова вперёд: замок всегда был упрямым. Отец когда-то смазывал его машинным маслом, и мать потом долго ворчала, что в прихожей пахнет гаражом.
Теперь пахло по-другому. Пылью, закрытыми окнами, старыми лекарствами. Вешалка у двери была пустая, только на нижнем крючке висел мамин зонт — коричневый, с погнутой спицей. Рядом, на тумбе, лежали квитанции, резинка для волос, пузырёк валерьянки и очки в тонкой металлической оправе.
Она вошла, прикрыла за собой дверь и несколько секунд стояла в прихожей, не снимая пальто. В доме было тихо, но не спокойно. Так бывает в комнатах, где долго болели: вещи ещё лежат по своим местам, но уже видно, что за ними перестали следить.
Она сняла перчатки, положила их рядом с сумкой и посмотрела в зеркало. Стекло помутнело по краям. В отражении за её плечом виднелся коридор, узкий и тёмный, с теми же обоями, которые мать собиралась заменить ещё лет пятнадцать назад.
— Ну что, — сказала она негромко. — Начнём.
Она сняла пальто, повесила его на свободный крючок и прошла на кухню.
Там ничего не изменилось так резко, чтобы сразу броситься в глаза, но всё вместе выглядело запущенным. На столе стояла кружка с тёмным ободком от чая, рядом лежала раскрытая пачка печенья, прикрытая салфеткой. На подоконнике, между цветочными горшками, стояли две баночки с таблетками. Мать всегда ставила лекарства туда, где они мешали меньше всего, а потом сама же не могла их найти.
Она открыла форточку. В кухню потянуло холодным воздухом, тонкая занавеска слегка шевельнулась и снова прилипла к стеклу. За окном было серо; внизу, у забора, мокли прошлогодние листья.
На холодильнике висел листок с номерами телефонов: поликлиника, соседка сверху, мастер по газовой колонке. Почерк у матери был уже неровный, буквы уходили вниз, будто рука уставала раньше мысли. Внизу, под магнитом с выцветшим подсолнухом, торчал уголок старой квитанции.
Она сняла листок, разгладила его пальцами и положила на стол. Потом открыла верхний ящик буфета, где мать обычно держала документы, рецепты и всё, что «потом пригодится».
Внутри лежали конверты, гарантийные талоны, старые открытки, несколько фотографий без рамок и тонкая картонная папка, перевязанная бельевой резинкой.
Она сняла резинку и раскрыла папку.
Сверху лежали рецепты, квитанция за ремонт плиты, старый страховой полис и несколько сложенных пополам листов. Бумага пожелтела по краям, на сгибах стала тонкой, почти прозрачной. Она перебрала всё это без особого интереса, откладывая документы в одну сторону, открытки — в другую.
Фотографии оказались в самом низу.
Небольшие, матовые, с белой каймой. Такие раньше печатали пачками и годами хранили в конвертах, пока кто-нибудь наконец не вклеивал их в альбом. На первой мать стояла у калитки в летнем платье, щурилась от солнца и держала в руках букет пионов. На второй отец сидел за столом, молодой, худой, с непривычно тёмными волосами. Перед ним стояла тарелка с арбузом.
Она задержалась на этом снимке чуть дольше.
Отец улыбался не в камеру, а кому-то рядом. Сбоку, у самого края фотографии, виднелась женская рука — тонкая, с кольцом на среднем пальце. Лица не было: его обрезал край кадра.
Она перевернула снимок. На обороте мать своим аккуратным почерком написала:
«Лето. У Марины».
Имя было знакомое. В детстве она слышала его не раз, но никогда не спрашивала, кто эта Марина такая. Тогда ей казалось: если взрослые называют человека просто по имени, значит, больше о нём знать и не нужно.
Она отложила фотографию рядом с папкой и взяла следующую.
Снимок был сделан там же, у калитки. Мать сидела на деревянной скамейке, положив руки на колени. Рядом стоял отец — в светлой рубашке с закатанными рукавами, с папиросой между пальцами. Чуть позади, возле куста сирени, была женщина в тёмном платье.
Не родственница — это она почему-то поняла сразу.
В семейных альбомах родственники обычно держались одинаково: становились ближе друг к другу, поправляли воротники, смотрели в объектив с терпеливым ожиданием. Эта женщина стояла чуть в стороне от остальных. В камеру она не смотрела — взгляд уходил мимо фотографа.
На обороте опять стояла подпись матери:
«Марина. Лето».
На этот раз — без пояснений.
Она поднесла снимок ближе к окну. Марина была молодой, тонкой, с короткой стрижкой и открытой шеей. Красивой её назвать было трудно, по крайней мере сразу. Но от снимка почему-то не хотелось отводить глаза. В ней не было ни улыбчивости, ни мягкости, которую обычно ждут от женщин на семейных фотографиях. Она стояла спокойно, почти строго, и это спокойствие не вязалось ни с летним платьем матери, ни с отцовской папиросой, ни с сиренью за спиной.
Она положила снимок отдельно, не в стопку к остальным.
Сделала это почти машинально и сама же заметила движение руки. Смешно: обычная старая фотография, чужое лето, люди, которых давно нет рядом или почти нет, — а ей почему-то не захотелось убирать Марину обратно в папку.
Она взяла ещё несколько снимков. Мать у стола с самоваром. Отец на крыльце, уже без папиросы, с прищуром от солнца. Кто-то из соседей, две незнакомые женщины в одинаковых халатах, мальчик с облупленным мячом. Марина появилась снова на пятой фотографии.
На этот раз она стояла рядом с матерью.
Не обнимала её, не держала под руку — просто стояла близко, плечом почти касаясь её плеча. Мать улыбалась в камеру. Марина — нет. Но в этом снимке было что-то спокойное, домашнее, будто её присутствие никого не удивляло.
Она долго смотрела на лица.
Странно было не то, что Марина попалась на нескольких фотографиях. Странно было то, как естественно она там находилась. Не гостья, которую позвали на один вечер. Не случайная соседка. Человек, которому в доме оставляли место за столом.
Она попыталась вспомнить её голос и не смогла.
Лицо — да. Имя — да. Даже платье на одном из снимков показалось знакомым: тёмное, с мелкими пуговицами до самого воротника. Но голоса не было. В памяти Марина оставалась немой, как человек с фотографии, хотя мать когда-то наверняка произносила её имя вслух, рассказывала о ней, может быть, даже смеялась с ней на этой самой кухне.
Она собрала снимки в одну маленькую стопку и отодвинула ближе к окну.
Внизу папки лежал ещё один конверт. Плотный, серый, без подписи. Он был заклеен не полностью: край высохшего клея давно отошёл, и изнутри виднелся уголок фотографии.
Она достала её осторожно.
Сначала показалось, что снимок испорчен. Слишком тёмный, неровный, будто сделанный в комнате, где не хватало света. Потом глаза привыкли, и она разглядела детскую кроватку у стены, белое одеяло, чью-то руку на перекладине.
Женщина у кроватки стояла боком.
Марина.
Только теперь она была без строгого тёмного платья. В простом халате, с убранными назад волосами, усталая, почти не похожая на себя с летних фотографий.
На обороте ничего не было. Ни даты, ни подписи. Совсем ничего.
Она перевернула снимок обратно и долго смотрела на кроватку. Ребёнка почти не было видно — только маленькая ладонь поверх одеяла, размытая, светлая, будто фотограф дрогнул в последний момент.
Она положила фотографию рядом с остальными, но пальцы с неё убрала не сразу.
Кухня вдруг показалась слишком тесной. Стол, буфет, подоконник с таблетками, мокрые листья за окном — всё осталось на месте, но снимок с детской кроваткой будто изменил воздух вокруг. В нём не было ничего страшного. Женщина у кроватки. Ребёнок под одеялом. Обычная домашняя фотография, каких в семьях бывает много.
И всё же её не вклеили в альбом.
Она ещё раз проверила конверт. Внутри больше ничего не было: ни записки, ни даты, ни имени. Видимо, когда-то там лежал ещё один листок или снимок, но его вынули неаккуратно, и на нижнем краю осталась тонкая полоска бумаги.
Она провела пальцем по этому месту, потом закрыла конверт и поднялась из-за стола.
В комнате матери было темнее, чем на кухне. Шторы оставались задёрнутыми, хотя день уже давно начался. На спинке кресла висела кофта, на прикроватной тумбочке стоял стакан с мутной водой. Рядом лежала раскрытая упаковка таблеток и маленькие ножницы, которыми мать разрезала блистеры, когда пальцы перестали слушаться.
Постель была застелена неровно. Покрывало сбилось к одному краю, подушка осталась вдавленной посередине.
Она остановилась у порога.
Последние месяцы мать почти не выходила из этой комнаты. Звонила по ночам, путала дни, просила закрыть окно, хотя окно было закрыто, и всё чаще говорила о людях, которых давно не было рядом.
Однажды она спросила:
— Марина приходила?
Тогда это показалось обычной путаницей. Мать могла назвать дочь именем соседки, потом вдруг вспомнить свою сестру, умершую двадцать лет назад, а через минуту спросить, поставила ли она суп в холодильник.
— Какая Марина, мам? — спросила она тогда.
Мать повернула голову на подушке и долго смотрела мимо неё, в тёмный угол комнаты.
— Наша, — сказала она наконец.
Глава 2. Наша
В тот вечер она больше ничего не спросила.
Мать закрыла глаза и отвернулась к стене. Дыхание у неё стало коротким, неровным. На тумбочке стоял стакан с водой, рядом лежала разрезанная пластинка таблеток и маленькие ножницы. В коридоре горел ночник, за дверью поскрипывал пол — старый дом остывал после дня.
Она тогда ещё посидела рядом, поправила край одеяла, убрала с подушки прядь материнских волос. Спрашивать дальше не стала. В последние месяцы мать часто говорила странное: вспоминала людей, которых давно не было, путала комнаты, просила принести вещи, выброшенные много лет назад. Иногда в этих словах угадывалась память, иногда — только болезнь.
Теперь, стоя в той же комнате, она вспомнила это иначе.
Она вернулась на кухню. Форточка оставалась открытой, занавеска шевелилась от сквозняка, и фотографии, разложенные возле папки, чуть приподнимались по краям.
Она закрыла окно и снова села за стол.
Марина была на трёх снимках. У калитки — чуть в стороне, в тёмном платье. Рядом с матерью — почти плечом к плечу. У детской кроватки — в халате, усталая, с рукой на деревянной перекладине.
Если бы Марина появлялась только рядом с отцом, объяснение нашлось бы быстро. Неприятное, но простое. Но она была не только рядом с ним. Она была рядом с матерью. Рядом с ребёнком. В доме. В летних фотографиях. В слове, которое мать произнесла так, будто речь шла не о знакомой и не о соседке.
Наша.
Она взяла первый снимок — тот, где отец сидел за столом, а у самого края кадра виднелась женская рука.
Кольцо было то же самое: узкий ободок с небольшим тёмным камнем. На среднем пальце, как и у Марины на фотографии у сирени.
Она придвинула к себе оба снимка.
На одном — отец за столом, тарелка с арбузом, край женской руки у самой границы кадра. На другом — Марина у сирени, в тёмном платье, с тем же кольцом на среднем пальце. Снимки были разного размера, один светлее, другой чуть мутнее, но кольцо не спутать: узкий ободок и маленький камень, почти чёрный на старой бумаге.
Значит, за столом рядом с отцом была Марина.
Она посмотрела на фотографию внимательнее. Летний день, гости, общий стол, открытая калитка, арбуз на блюде — всё это могло быть обычным семейным снимком. Но правый край был обрезан неровно. Слишком близко к руке, почти по пальцам. Будто снимок уже потом подрезали ножницами, оставив только то, что не бросалось в глаза.
Она снова перевернула фотографию.
«Лето. У Марины».
Мать подписала её ровно, своим обычным почерком. Ни числа, ни года. Только короткая пометка, по которой когда-то, видимо, всё было понятно.
Она отложила фотографию и раскрыла папку шире. Внутри оставалось ещё несколько бумаг. Она вытряхнула их на стол.
Выпали две открытки, пожелтевшая справка, квитанция за телефон и маленький снимок, сложенный пополам. Сложенный не наспех, а точно посередине, белой стороной наружу. Его будто специально сделали меньше, чтобы он не бросался в глаза.
Она взяла его двумя пальцами и развернула.
На сгибе бумага побелела, в одном месте почти треснула. Фотография была старая, но не такая, как остальные: меньше размером, с неровными краями, будто её вырезали из большого снимка.
Сначала она увидела мать.
Молодую, совсем ещё молодую, в светлом платье, с волосами, убранными назад. Мать сидела на ступеньке у крыльца и держала на руках ребёнка, завёрнутого в тонкое одеяло. Лица ребёнка почти не было видно — только круглая щека и маленький кулак у самого подбородка.
Рядом, на нижней ступеньке, сидела Марина.
Она не позировала и не улыбалась, просто смотрела на ребёнка так внимательно, будто боялась пропустить, как он дышит.
На обороте была подпись. Не материнская — почерк другой, крупнее и резче:
«Девочка спокойная. Марина опять не спала».
Она перечитала подпись ещё раз.
«Девочка спокойная. Марина опять не спала».
На обороте не было ни даты, ни имени ребёнка. Только эта короткая фраза, будто кто-то написал её для себя, между делом, не думая, что через много лет чужие глаза будут искать в ней смысл.
Она положила снимок на стол и несколько секунд смотрела не на лица, а на почерк. Он точно был не материнский. У матери буквы стояли ровно, близко друг к другу, с аккуратными петлями и тонким нажимом. Здесь строки будто торопились: одни буквы налезали на другие, в слове «Марина» хвост у последней буквы резко уходил вниз.
Она перевернула ещё две фотографии, потом третью. Сравнила подписи.
Нет, не мать.
Отец тоже писал иначе. Его записки она помнила по старым открыткам: крупно, размашисто, с наклоном вправо, будто он всегда не дописывал, а догонял собственную мысль. Этот почерк был чужим.
Она снова взяла снимок со ступеньками.
Мать сидела прямо, почти напряжённо. Ребёнка она держала обеими руками, прижимая свёрток к груди осторожно, даже слишком осторожно, будто боялась сделать лишнее движение. Лица девочки почти не было видно — только круглая щека и маленький кулак у самого подбородка.
Марина сидела ниже, сбоку. Её лицо было повернуто к ребёнку, и в этом взгляде не было ни улыбки, ни умиления. Только усталость, такая сильная, что она проступала даже сквозь плохую бумагу и старую размытость.
Марина опять не спала.
Она медленно опустила снимок на стол.
Получалось странно. Если ребёнок был мамин, почему не спала Марина? Почему это написали на обороте? И почему этот снимок сложили пополам и спрятали среди бумаг, а не оставили в альбоме рядом с остальными летними фотографиями?
Она встала и открыла нижнюю дверцу буфета.
На нижней полке лежали старые альбомы — толстые, тяжёлые, с картонными страницами и прозрачной плёнкой, пожелтевшей по краям. Мать всегда ставила альбомы вниз, подальше от окна, и сердилась, если кто-нибудь оставлял их на столе.
Она достала верхний альбом. На обложке была наклейка: «Семья». Буквы выцвели, но почерк всё ещё узнавался — ровный, аккуратный, материнский.
Первые страницы она знала почти наизусть.
Свадьба родителей. Отец в тёмном костюме, мать в простом платье с кружевным воротником. Потом поездка к родственникам. Застолья, чужие лица, двоюродные тётки, соседские дети, она сама — маленькая, круглолицая, то в шапке с завязками, то в платье с короткими рукавами.
Марина не попадалась.
Она перелистнула дальше. Вот ей год. Вот два. Вот отец держит её возле ёлки. Вот мать поправляет ей воротник перед каким-то праздником.
Раньше она смотрела на эти фотографии быстро: узнавала себя, родителей, знакомую мебель, старые платья матери. Теперь взгляд сам задерживался на другом — на краях снимков, на чужих плечах у самой границы, на руках за спинами, на отражениях в стекле серванта.
Она вернулась к началу.
На третьей странице, в фотографии с новогодним столом, она увидела знакомое кольцо.
Лица женщины не было видно. Только рука, протянутая к тарелке, и узкий ободок с тёмным камнем на среднем пальце.
Она наклонилась ниже.
Фотография была приклеена крепко, под пожелтевшей плёнкой, но правый край снимка слегка отходил от страницы. Она поддела его ногтем и сразу остановилась: бумага хрустнула, как старая корка. Ломать альбом не хотелось.
Она только приподняла плёнку и посмотрела внимательнее.
Рука с кольцом была слишком близко к краю. Чуть выше виднелся кусок тёмного рукава, дальше — пустота, уже обрезанная белой каймой. Если не знать, куда смотреть, можно было принять это за случайную деталь: кто-то подал тарелку, попал в кадр и тут же исчез.
Но теперь она знала это кольцо.
Она перелистнула страницу. Потом ещё одну.
Марина по-прежнему не появлялась лицом.
Зато её следы попадались там, где раньше она их не замечала: край плеча возле кухонного окна, женская ладонь на спинке стула, тёмное платье за отцовской спиной. На одном снимке, где мать держала её на руках совсем маленькой, у самого края виднелась чья-то тень на стене. Не человек целиком — только очертание головы и плеча.
Она провела пальцем по прозрачной плёнке.
Казалось странным не то, что Марина была рядом. Странным было то, как старательно она нигде не оказывалась полностью.
Она перелистнула ещё страницу.
Под плёнкой остались четыре пустых прямоугольника. Фотографии оттуда вынули давно: бумага под ними сохранилась светлее, чем остальная страница, а по углам ещё держались серые следы клея. Мать не любила пустых мест в альбомах. Если снимок выпадал, она тут же возвращала его обратно или подклеивала заново, ворча, что у людей теперь ничего не хранится как следует.
Здесь фотографии точно не выпали сами: их сняли нарочно.
Она провела пальцем по первому пустому месту, потом по второму. Под одним из прямоугольников была короткая подпись, наполовину закрытая пожелтевшей плёнкой. Она наклонилась ближе и разобрала только конец строки:
«…с девочкой. У М.»
Она перечитала несколько раз.
Подпись была материнская — ровная, аккуратная, чуть выцветшая. Значит, фотографии здесь когда-то были: мать сама вклеила их в альбом, подписала, а потом кто-то вынул. Или она вынула сама.
На соседнем снимке мать стояла у калитки с ребёнком на руках. Лицо девочки было повернуто в сторону, но бант на голове она узнала сразу. Такой же бант был на фотографии в рамке, которую много лет держали в гостиной.
Только на этом снимке рядом с матерью, почти у самого края, оставалась рука.
Женская рука с кольцом.
Она ещё раз посмотрела на страницу.
По отдельности всему этому ещё можно было найти простое объяснение. Но теперь всё лежало перед ней на одном столе: пустые места в альбоме, оборванная подпись, снимок со ступеньками, Марина у детской кроватки и эта рука с кольцом у самого края семейной фотографии.
Она достала телефон и сфотографировала страницу целиком. Потом отдельно — подпись под пустым прямоугольником и фотографию с новогодним столом, где у самого края виднелась женская рука.
На экране всё выглядело хуже: бледнее, мельче, с бликом от окна. Она пересняла ещё раз, придвинув телефон ближе и закрыв ладонью лишний свет.
Кольцо всё равно расплывалось, но его уже нельзя было не узнать.
Телефон завибрировал у неё в руке.
На экране высветилось: «Наташа».
Она смотрела на имя дочери несколько секунд, прежде чем ответить. Не потому, что не хотела говорить. Просто не сразу поняла, каким голосом теперь произносить обычные слова: что она у бабушки, что разбирает вещи, что всё нормально.
— Да, Наташ.
— Мам, ты там ещё долго? — спросила дочь без приветствия. — Я думала, ты уже закончила.
— Нет. Тут больше, чем я думала.
— Что именно?
Она посмотрела на альбом, на снимки возле папки, на фотографию со ступеньками.
— Фотографии, — сказала она после паузы. — Много старых фотографий.
На том конце послышался короткий вздох.
— Только не начинай всё перебирать по одной. Ты же знаешь себя. Опять застрянешь до ночи.
Она чуть улыбнулась, но улыбка вышла усталой.
— Уже застряла.
Глава 3. Наташа.
Наташа на том конце помолчала.
— Мам, ты только не сиди там до ночи, ладно? — сказала она уже мягче. — Дом старый, холодный. И мне не нравится, что ты там одна.
Она посмотрела на раскрытый альбом, на фотографии, разложенные возле папки, на снимок со ступеньками.
— Я скоро поеду.
— Ты это час назад говорила.
— Тогда я ещё не открывала буфет.
Наташа вздохнула. Она всегда вздыхала так, когда старалась не раздражаться. В этом вздохе было что-то от бабушки: та же привычка сначала потерпеть, потом сказать резко и потом самой же пожалеть.
— Мам, может, не надо всё это сейчас? Забери документы, фотографии сложи в коробку, остальное потом разберём. Или выбросим.
— Фотографии не выбрасывают.
— Я не говорю выбрасывать. Я говорю — не рассматривать каждую по полчаса. Ты же знаешь себя.
Она ничего не ответила.
Перед ней лежали фотографии, на которые ещё утром она посмотрела бы как на обычные семейные снимки. Теперь каждая будто получила другое значение: Марина у сирени, Марина рядом с матерью, Марина у детской кроватки. Рядом — сложенная пополам фотография со ступеньками, раскрытый альбом с пустыми местами и новогодний снимок, где у самого края виднелась женская рука с кольцом.
— Мам? Ты слышишь?
— Слышу.
— Ты опять молчишь.
Она провела пальцем по краю альбома.
— Наташ, — сказала она медленно. — Ты помнишь имя Марина?
Наташа ответила не сразу.
— Какая Марина?
— Не знаю. Просто Марина.
— Мам, у бабушки половина знакомых была «просто кто-то». Тёти, соседки, подруги с работы, женщины из очереди в поликлинике. Ты сейчас про кого?
Она посмотрела на снимок у сирени. Марина стояла чуть в стороне, в тёмном платье, с открытой шеей и спокойным, почти строгим лицом.
— Я сама пытаюсь понять.
— Подожди, — сказала Наташа уже внимательнее. — Это та, про которую бабушка спрашивала? Ну, когда болела?
Она подняла глаза от фотографии.
— Ты помнишь?
— Помню, что ты тогда злилась. Сказала мне потом: «Мама опять какую-то Марину ждёт». Я ещё спросила, кто это, а ты сказала — не знаю.
— Я правда не знала.
— А сейчас знаешь?
Она взяла снимок со ступеньками, но переворачивать его не стала. Подпись на обороте и так стояла перед глазами.
«Девочка спокойная. Марина опять не спала».
— Нет, — сказала она. — Но, кажется, мама знала.
Наташа помолчала дольше обычного.
— Ты сейчас из-за фотографий так говоришь?
— Не только.
— А из-за чего ещё?
— Там есть подпись, — сказала она. — Не мамина. На обороте одной фотографии.
— Какая подпись?
Она не сразу ответила. Слова были короткие, простые, но произнести их Наташе оказалось труднее, чем прочитать про себя.
— «Девочка спокойная. Марина опять не спала».
На том конце стало тихо.
Наташа не переспросила сразу, и от этой паузы в комнате будто стало слышнее всё остальное: слабый шум в трубах, сухой шелест плёнки в раскрытом альбоме, редкий скрип старого пола где-то в глубине дома.
— Это кто написал? — спросила она наконец.
— Не знаю.
— Но не бабушка?
— Нет.
— Ты уверена?
Она посмотрела на оборот фотографии, хотя почерк уже запомнила: ровные, немного вытянутые буквы, сильный нажим в конце строки. У матери почерк был другим — мелким, сбивчивым, с привычным наклоном вправо.
— Уверена.
— Подожди, — сказала Наташа. — Это на каком снимке?
Она повернула фотографию лицевой стороной. Мать сидела на ступеньках у крыльца, держа ребёнка на руках. Плечи у неё были расправлены слишком прямо, будто она специально держалась перед тем, кто снимал. Марина сидела сбоку, ниже. Не улыбалась. Смотрела на ребёнка.
— У крыльца, — сказала она. — Мама на ступеньках. С ребёнком. Рядом Марина.
— Ребёнок — ты?
Она посмотрела на маленькое лицо, почти спрятанное в светлом одеяле.
— Не знаю.
— Как это — не знаешь?
— Лица почти не видно. Ребёнок совсем маленький.
Наташа помолчала.
— Мам…
В этом «мам» уже не было раздражения. Только осторожность.
— Я не говорю, что это я, — сказала она. — Я вообще пока ничего не говорю.
Наташа молчала.
Она опустила фотографию на стол, но пальцы ещё несколько секунд держали край снимка.
— Там ещё фотографии вынуты, — сказала она.
— Откуда?
— Из альбома. Остались пустые места под плёнкой. И обрывок подписи: «…с девочкой. У М.»
— У Марины?
— Думаю, да.
Наташа больше не перебивала.
В комнате за стеной что-то негромко щёлкнуло. Наверное, батарея или старая мебель. Но звук был такой сухой и близкий, что холод прошёл по спине раньше, чем она успела себе объяснить, откуда он взялся.
— Мам? — позвала Наташа.
— Я здесь.
— Пообещай, что скоро уедешь.
Она посмотрела на часы. День уже заметно сдвинулся к вечеру, хотя ей казалось, что за столом прошло не больше получаса.
— Сейчас соберу фотографии и поеду.
— Все не собирай. Только важное.
Она снова посмотрела на разложенный стол.
— Я пока не понимаю, что здесь важное.
Наташа тихо вздохнула.
— Тогда хотя бы напиши мне, когда выйдешь.
— Напишу.
— И когда доедешь.
— Наташ.
— Просто напиши, ладно?
— Хорошо.
Она отключила звонок.
После разговора на кухне стало тише.
Телефон лежал на столе экраном вниз. Она ещё немного смотрела на него: вдруг Наташа перезвонит и скажет что-нибудь обычное — спросит, закрыла ли она дверь, взяла ли шарф, не забыла ли поесть. Но звонка не было, и кухня постепенно возвращалась к тому состоянию, в котором она была весь день: старый стол, раскрытый альбом, фотографии, лампа над раковиной и вечер за окном.
Она сказала себе, что соберёт только самое важное.
Первой она положила фотографию у сирени. Потом снимок со ступеньками, новогоднюю карточку с женской рукой у края и несколько фотографий из старой папки. Страницу альбома с обрывком подписи она сфотографировала отдельно: вынимать её было нельзя, плёнка держалась плохо, бумага под ней уже пожелтела и крошилась по углам.
Она уже потянулась к папке, чтобы закрыть её, когда звук за стеной повторился.
На этот раз она не стала сразу объяснять его батареей или старым деревом. Слишком уж отчётливо щёлкнуло где-то в материнской комнате, где после её ухода всё должно было оставаться неподвижным.
Она выключила лампу над раковиной, взяла телефон и вышла в коридор.
В доме быстро темнело. Ночник у двери давал мало света, и от этого знакомые вещи выглядели иначе: вешалка казалась выше, зеркало в узкой раме темнело, как пустое окно, а полоска света у двери материнской комнаты лежала на полу тонкой неровной линией.
Дверь была приоткрыта.
Она точно помнила, что оставляла её так же. И всё равно несколько секунд не трогала ручку.
В комнате всё было на своих местах: кровать с аккуратно подоткнутым покрывалом, тумбочка, стакан, коробка с лекарствами, тяжёлые шторы, комод у стены. Только нижний ящик комода оказался выдвинут чуть больше, чем днём.
Она подошла ближе.
В ящике лежали старые платки, наволочки, коробка из-под духов, несколько квитанций, перевязанных резинкой. Обычные вещи, которые мать годами перекладывала с места на место и никогда не разрешала выбрасывать.
Она уже хотела задвинуть ящик обратно, когда под стопкой белья заметила край тонкой серой тетради.
Тетрадь была без обложки. Листы держались плохо, один угол потемнел от сырости. Она осторожно вытащила её и открыла на первой странице.
В правом верхнем углу тем же ровным, немного вытянутым почерком было написано одно слово:
Марина.
Глава 4. Тетрадь
Она держала тетрадь раскрытой на первой странице. В правом верхнем углу было написано: «Марина».
Почерк был тот же, что на обороте фотографии со ступеньками: ровные, немного вытянутые буквы, сильный нажим в конце строки. Остальная часть страницы была почти пустой: только ближе к середине листа проступали выцветшие строки, написанные теми же чернилами.
«Сегодня она снова плакала ночью. Валентина сказала, что это пройдёт. У всех детей бывает. Но я не верю, что дело только в животе».
Она прочитала запись два раза, потом медленно опустилась на край кровати и снова нашла глазами имя в середине строки: Валентина. Мать почти никто так не называл. Для отца она была Валей или Валюшей, для соседок — Валентиной Сергеевной, для неё самой — просто мамой. Полное имя в доме звучало редко: в документах, на почтовых извещениях, в поликлинике.
Она перевернула страницу. Следующая запись была короче: чернила местами расплылись, край листа потемнел от сырости.
«Ночью она почти не спала. Я ходила с ней по комнате, пока Валентина сидела на кухне. Утром сказала, что я сама виновата: слишком быстро беру её на руки».
Она задержала взгляд на последней фразе. Потом закрыла тетрадь, но сразу снова открыла — на той же странице. Из кухни тянуло слабым светом. Там, на столе, лежала фотография со ступеньками: мать с ребёнком на руках, Марина рядом, ниже. На обороте — та самая подпись: «Девочка спокойная. Марина опять не спала».
Она поднялась, забрав тетрадь с собой. Пока шла по коридору, страницы мягко гнулись под пальцами, и приходилось придерживать их за край, чтобы тонкая бумага не загнулась окончательно.
На кухне она остановилась у стола. На первый взгляд всё было как раньше: раскрытый альбом, снимки, листок с переписанным обрывком подписи, тёмное окно над раковиной. Потом взгляд зацепился за мелочи. Карандаш лежал не рядом с листком, а поперёк фотографии. Край папки чуть съехал со стола. Альбом был раскрыт шире, чем она помнила. Скорее всего, она сама задела его, когда уходила в комнату, но от этой мысли почему-то не стало спокойнее.
Она положила тетрадь рядом с фотографией со ступеньками и раскрыла на нужной странице. На снимке Марина сидела сбоку, чуть ниже Валентины, и смотрела на ребёнка. В тетради тем же почерком было написано, что ночью она ходила с ним по комнате, пока Валентина сидела на кухне. Она пододвинула фотографию ближе к свету и ещё раз прочитала запись.
Потом взяла телефон и сфотографировала страницу. Снимок получился тёмным, поэтому она включила вспышку и сняла ещё раз: сначала всю страницу, потом отдельно правый верхний угол с именем, потом запись крупнее. Увеличила фотографию пальцами и проверила, читаются ли строки. Строки читались.
Она закрыла тетрадь и положила её на стол рядом со снимком со ступеньками. Несколько секунд смотрела на серые, потемневшие по краям листы, потом достала из сумки платок, завернула тетрадь отдельно и убрала в боковой отдел сумки. Туда же положила фотографии и листок с переписанным обрывком подписи.
Альбом остался раскрытым на столе. Плёнка на странице чуть отходила по углам, под ней белели пустые места от вынутых снимков. Она провела ладонью по потёртой обложке и закрыла его. В доме снова было тихо.
Она взяла сумку, но к двери пошла не сразу. Сначала вернулась к раковине, проверила кран, потом зачем-то открыла и закрыла верхний шкафчик, хотя точно знала, что ничего там не оставляла. Чашка у стены, старая сахарница, полотенце на спинке стула, тёмный круг от кастрюли на клеёнке — всё было знакомым, обычным, но теперь взгляд сам цеплялся за каждую мелочь.
Телефон коротко завибрировал. Наташа написала: «Ты вышла?»
Она посмотрела на сообщение, потом на окно над раковиной. В стекле отражались кухня, край стола и её рука на ремне сумки. «Собираюсь», — ответила она.
Некоторое время она стояла с телефоном в руке, ожидая, что дочь напишет ещё что-нибудь. Наташа не написала. Видимо, решила не давить. От этого стало только неприятнее: дочь ждала, а она всё ещё стояла посреди кухни с тетрадью в сумке и выключенным светом за спиной.
Она выключила свет в кухне, но в прихожей остановилась. Через ткань сумки под рукой чувствовался твёрдый край тетради. Она уже знала, что увезёт её с собой, и всё равно не могла уйти, не посмотрев последние страницы.
Лампа над раковиной снова загорелась резким жёлтым светом. Она положила сумку на стул, достала платок и развернула тетрадь на краю стола. Ближе к концу листы слиплись сильнее, несколько страниц были пустыми, на одной остался только след от вырванного листа. Там, где бумага разошлась сама, почти внизу страницы шла короткая запись.
«Валентина сегодня опять сказала: “Она наша”. Я попросила её не говорить так при нём».
Она не сразу перевернула страницу. За окном было темно, и кухня теперь отражалась в стекле целиком: лампа, стол, её плечи, раскрытая тетрадь. Где-то в глубине дома снова что-то негромко щёлкнуло, но она не обернулась.
Она прочитала запись ещё раз, медленнее: «Валентина сегодня опять сказала: “Она наша”. Я попросила её не говорить так при нём».
Палец задержался у последних слов. Кроме Валентины, Марины и ребёнка, в этой истории был ещё кто-то. Кто-то, рядом с кем это слово нельзя было произносить вслух.
Телефон на столе снова коротко завибрировал. Наташа написала: «Мам, ну ты где?»
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
