Травница из Глухолесья
Глава 1
— …ночь была тёмная-претёмная. Небо почернело, будто его тушью вымазали, и ни одной звёздочки на нём не было видно. Только ветер выл в щелях, да ставнями хлопал. А потом грянуло… — в этот момент старая знахарка резко хлопнула в ладоши, от чего стоящая перед ней девушка вздрогнула и выронила корзинку.
— Экая ты неловкая, Лийка, — недовольно заметила Агнесса (так звали старушку). А Лийка (полное имя девушки было Корелия, но бабка предпочитала его сокращать) была местной травницей, и вот сейчас она в который уже раз слушала историю о том, как бабушка нашла её в корнях старого дуба, имя ей потому такое и дала, и думала, что зря зашла во время обеденного перерыва, теперь придётся дослушать до конца. — Молния ударила в старый дуб на опушке, ба-бах! так, что стены задрожали, — продолжала тем временем старушка, не замечая недовольной гримасы названной внучки. — Свет тогда полился такой ослепительный, бело-синий, что на миг стало видно, как в самый ясный день. И в ту же секунду раздался треск, будто мир пополам разломился. Дуб, наш старый, могучий дуб, стоявший там, наверное, с самого начала света, рухнул.
Корелия хмыкнула. Время от времени свет менял свой оттенок, иногда же ночь была хоть глаз коли, но дуб в рассказе бабушки всегда падал; он и правда упал и до сих пор лежал там, на опушке, но вот когда — того ей никто сказать не мог, не помнили этого люди почему-то. Поэтому приходилось верить старушке.
— А после того наступила тишина, такая, что даже сверчков не было слышно, ты меня чего не слушаешь совсем? — кажется, Агнесса заметила, что внучка снова витает в облаках. Пришлось уверять, что всё она слышала, благо историю эту знала она наизусть. — Так вот, — продолжила бабка. — Ветер и тот стих, будто чего испугался, а я сидела как раз напротив окошка и всё это и видала, и заскребли у меня на сердце кошки, не смогла усидеть на месте, как тут усидишь-то, когда такое творится. Накинула платок потеплее, взяла посох и пошла к дубу, — вещала старушка.
Это Корелия тоже уже слышала не раз, и то, как героическая бабулька не побоялась молний, и то, как она шла, сопротивляясь ветру.
— Иду я, значит, по улице, ноги в грязи вязнут, дождь в лицо хлещет, с пути норовит сбить… — глаза женщины потемнели, и она погрузилась в воспоминания.
Шла она тогда, считай, на ощупь, по памяти, и чудился ей голос из тёмного леса, будто кто зовёт её к себе, вот и шла, спешила на этот зов знахарка, так как работа у неё такая — людям помогать.
Вышла на опушку, а там, там дуб их лежит, вывороченный прямо с корнем, и в той самой яме, среди корней и глины, вырос куст папоротника, что светился нежным голубоватым светом. Пылал весь изнутри этим огнём. Каждая веточка, каждый листок сиял, будто вырезан из одного большого камня светляка. И в сердцевине этого зелёного пламени, свернувшись калачиком, лежала она. Та, что впоследствии стала её внучкой.
Совсем ещё девчоночка, лет десяти, ну, может, двенадцати, не больше, это точно. Волосы у неё были тёмные-тёмные, мокрые от воды, льющейся с неба, прилипшие к щекам. Платьице на ней было надето простенькое, серое (у нищих и то получше будет), но целое, хоть и мокрое, хоть выжимай. И спала так крепко, что даже грохот и ливень её не разбудили.
— И стою я, смотрю на тебя, даже дышать как забыла, — Агнесса тепло улыбнулась. — Руки трясутся. Молния, дуб, папоротник, что за одну ночь вырос до небес… и дитя в его корнях. Сказка, да и только. Страшная и прекрасная одним часом, и не верится мне в это всё, уже даже подумала, что сплю я.
Этот момент тоже был разным, но комментировать Лия не стала, зачем перебивать такие важные для бабушки воспоминания.
— Подошла я поближе, наклонилась. Тихонько тронула за плечико тебя, ты вздрогнула и глазки-то и открыла.
А глаза у девушки были красивые, серые, со свинцовым отливом, будто грозовая туча сама в них поселилась.
— Дитятко, — прошептала я. — Как тебя звать? Откуда ты? Но молчала бы, ни слова не сказала, лишь головкой покачала и давай на меня дальше смотреть, глазищами-то своими.
В этот момент бабушка даже всплакнула, утерла слёзы и погрозила девушке кулачком.
— А сейчас? Рот не закрывается, и в кого такая только болтушка выросла! — Лия усмехнулась, и правда, кто же это в их семье болтает без умолку, в кого бы она болтушкой-то могла стать, если жили они вдвоём, наверное, в мракса Жулика, очень похожего на кота (кто такой этот кот, Лия не знала, но точно знала, что Жулик похож на него, животного, которое здесь держали в домах).
А бабушка тем временем рассказывала, как она распахнула свой плащ, взяла её на руки, лёгкую будто пушинку, посетовала, что нынче так бы не смогла, а всё от того, что Корелия слишком много ест, и прижала к себе, чтобы согреть. И как светился над ними тот куст папоротника.
«Ничего, ничего», — бормотала старушка, сама не зная, ей или себе. И понесла девчушку домой, где и выхаживала несколько месяцев, учила её заново говорить и ходить; ничего та о себе не помнила, а потому так и осталась жить со знахаркой. А вот о том выяснилось, что умеет этот странный ребёнок говорить с травами да разные приправы из них делать, что людям в их бедах помогали, лишь себе не могла помочь — память вернуть, чтобы вспомнить, чьего она роду-племени.
Корелия хотела было снова возразить бабушке, напомнить, что никто того папоротника не видел, кроме старушки, но та уже переключилась на деревенские сплетни, а вот их послушать было полезно, кто знает, вдруг услышит о чём, что может принести ей пару медных монет.
Агнесса тем временем, откашлявшись, ткнула пальцем в пучок сушёной мяты, лежавший на столе, и приказала внучке:
— Ну-ка, подмогни старухе, да смотри мне, режь мельче, это для старого Грошки, у него опять в животе буря, а он всё квас пьёт, дурак старый. И не слушай, как я там с тобой нянчилась, дело-то прошлое. Ты лучше скажи, — голос её понизился до конспиративного шёпота, и она пододвинулась поближе, — ты к мельнику-то за корой вчера ходила? Видала чего интересного? Говорят, он с духами якшается всякими, — старуха страсть как любила всяческие россказни про духов и разную нечисть, которой тут водилось в изобилии.
Корелия вздохнула, взяла нож и принялась аккуратно шинковать мяту. Пахучие зелёные иголки посыпались на грубую холстину.
— Ходила, кору взять надо же было, она очень хорошо помогает непорожним бабам дитя сохранить. Мельник…, а что мельник, не в духе он был, говорит, вода в реке мутная после дождей, жернова скрипят от песка, если бы он с кем и водился, баба, то они бы ему помогли, я думаю.
— Ага! — торжествующе хлопнула себя по коленке Агнесса. — Я так и знала! Не к добру это, осерчали на него духи, вот и пошёл песок. У них там, у мельника-то, неладное творится. Ты будто сама не замечала, дочка его, Анка, какая стала? Ходит, глаза опустив, будто тень. А ведь жених у неё был, тот красивый купеческий сын из-за перевала, помнишь, всё приезжал, подарки возил.
— Так он же, вроде, перестал приезжать, — осторожно вставила Корелия, пересыпая порезанную мяту в глиняную баночку.
— Перестал, ага! — фыркнула старуха. — А знаешь, почему? Я Марте, что ли, не верю? Она мне всё, как на духу, сказывает, я ж ей зубы-то лечу, так вот, сказывала Марта, что парень тот в последний раз заезжал когда, сидел в «Вепре», хмурый такой. А Анка к нему вышла, и он ей прямо при всех и говорит: «Не могу я на тебе жениться, сердце моё занято другой». И укатил. Вот так-то.
Корелия на мгновение отвлеклась от трав, представив себе бледное, всегда такое спокойное лицо Анки. Да, жёстко с ней жених обошётся, конечно.
— И кто же другая-то? — поинтересовалась она, хотя обычно чужие драмы её мало занимали. Пусть это была и драма её подруги.
— А вот это никому не ведомо! — с наслаждением протянула Агнесса, обжигая губы о кружку с чаем. — Тайна сия велика. Может, в городе невесту нашёл, а может, и не девушка вовсе его сердце заняла, а, скажем, карты долговые. Отец-то у него купец строгий, мог и брак по расчёту сосватать. Анка-то теперь с души воротит от женихов. Говорят, даже сватью, что на прошлой неделе приходила, со двора прогнала прямо помелом. Вон оно как.
— Жаль её, — тихо сказала Корелия, насыпая в другую баночку сушёную ромашку, которую тоже уже успела покрошить.
— Жаль, не жаль… Дело житейское. У всякого своя доля. Вот у тебя, к примеру, своя. Ты про Жишку Степанида слышала? — Агнесса снова переключилась на новую сплетню.
— Нет, а что? — Корелия уже привыкла к таким резким поворотам и приготовилась слушать новый рассказ.
— А то, что её козёл, тот самый, рогатый, Бесёнком звать-то которого, вчера к капусте старосты пробрался и пол-огорода потоптал! — старуха фыркнула, кашлянула и снова фыркнула. — Представляешь? Степан-то его ищет, а козёл у старосты капусту жуёт! Ха! Прибежал староста, красный как рак, орёт: «Степанид! Забирай свое чудовище, а то щи ему сварю из него же!». А Степанид ему в ответ: «А вы, Иван Кузьмич, забор почините, тогда и чужие козы к вам не проникнут!». Вот так и переругивались на всю деревню, пока мельник их не разнял. Смеху было!
Корелия невольно улыбнулась, представив, как их толстый староста, красный от злости, кричит на Жишку, который был дровосеком и, пусть был уже и не молод, но внешне ещё хорошо сохранился.
Что тут скажешь, одним словом — деревня, вечные страсти, развлечений тут особо не было, хоть и была их деревня самой большой в их стороне, но оставалась захолустьем. Иногда ей казалось, что её тихая хижина на отшибе — это отдельный мир, а Вереск — это шумный, кипящий котёл, в который она лишь иногда заглядывает, но слушать бабушкины сплетни было забавно.
— Ладно, что-то заболталась я тут с тобой совсем, — вдруг спохватилась Агнесса, с трудом поднимаясь со скамьи. — А у меня отвар для овец Олеши не готов. Снова у него какая-то хворь на стадо напала. Третий ягнёнок за неделю захворал. Иди-ка ты, внучка, проверь свои закрома, нет ли чего укрепляющего, для скотины подходящего. Денег он не пожалеет, стадо-то всё богатство, вот и заработаем немного монеток на праздник!
Корелия кивнула, откладывая нож в сторону; бабушка права, сплетни — сплетнями, а работа — работой. И может, пока она будет искать нужную траву для овец, она сможет найти что-нибудь и для Анны. Что-нибудь, что немного смягчит горечь в сердце. Какой-нибудь солнечный зверобой или успокаивающий чабрец. Если она добавит его в пирог и отнесёт подруге — никто ничего и не узнает. А девушка сможет наконец отпустить боль из сердца.
Корелия кивнула, молча подошла к своим полкам — целой стене, сплошь уставленной склянками, берестяными туесками, пучками сушёных трав и холщовыми мешочками с завязками. Воздух здесь пах густо и терпко: горьковатая полынь, сладковатый донник, крепкая дубовая кора.
Она на мгновение закрыла глаза, словно прислушиваясь к тихому шепоту своих запасов. Пальцы тут же потянулись к нужному — к жёстким серо-зелёным стеблям полыни овечьей, что помогала от глистов и желудочных колик; к смолистым зёрнышкам укропа дикого (их стоит добавить для аппетита и от вздутия); к тёмным, почти чёрным листьям зверобоя продырявленного (это было общеукрепляющее средство, да и против воспалений хорошо помогало). Мысленно она уже смешивала их в нужной пропорции, добавляя щепотку коры дуба для закрепления и горсть сушёной черники (она нужна, чтобы отвар был не таким горьким, и ягнята не отказывались его пить).
— Три части полыни, две — укропа, одна — зверобоя, щепоть коры… и черники для сласти, — тихо проговорила она себе под нос, отмеряя ингредиенты на маленьких деревянных весах.
Агнесса, тем временем, с шумом поставила в затопленную печь чугунный котёл, куда уже успела плеснуть воды и бросить крупную горсть грубой овечьей соли.
— Жирку бы туда… бараньего, — пробурчала она, — чтоб пожирнее был, сильнее. — Она порылась в погребке и достала небольшой кусок заветренного сала, бросив его в воду. По избе поплыл тяжёлый, специфический запах; внучка вздохнула, опять бабушка перепутала отвар для овец с отваром от простуды, самой всё придётся переделать. Со вздохом она налила чистой воды и поставила котёл на место, пока Агнесса того не заметила. В последнее время старушка частенько путала рецепты, а сама Лия была травницей, но не знахаркой. Её травы могли помочь утешить сердце, снять боль, но не излечить; чтобы излечить, тут дар нужен и без заговоров бабули ей не справиться. Но та, видимо, чувствуя скорый конец, уже учила её и заговорам, и пусть давались они пока с трудом (дара у неё пока не было, говорят, он приходит сам со временем), но по мелочи девушка что-то уже умела.
Закончив с травами, аккуратно завернула сбор в кусок марли, завязала его в тугой узел — получился своего рода чайный пакетик — и опустила в закипающую воду в котле. Ароматный пар поплыл по избушке, пахло травами так, что даже нос немного защипало.
— Пускай теперича варится, — удовлетворённо хмыкнула Агнесса, — минут пятнадцать, чтоб всю горечь свою отдала. Потом остудим, и пускай Олеша поит свою отару, глядишь, и выходим всех, — с этим она отвернулась к печи и принялась напевно читать слова лечебного наговора.
Пока отвар настаивался, Корелия, пользуясь моментом, принялась за другое. Она достала из буфета глиняную миску, мешок с ржаной мукой грубого помола, яйца из корзинки и драгоценную банку морошкового варенья — густого, янтарного, с целыми ягодами (его она сама лично варила прошлым летом, собрав ягоду на соседнем болоте). Достав всё нужное, девушка принялась замешивать тесто, ловкими движениями руки соединяя ингредиенты. Мука золотисто-коричневым облаком взметнулась в воздух.
— И чего это ты удумала, у нас едва отвар закипел? — недовольно проворчала Агнесса, сгребая угли в печи для выпечки. — Пироги печь? Анке, небось, понесёшь? — получив в ответ утвердительный кивок, снова заворчала. — Делать тебе нечего, по девкам бегать, пока старуха за тебя тут одна работает. У самой забот полон рот, а она — на пироги с вареньем дорогое время тратит!
— Мы с Анкой с детства дружим, баба, — спокойно отозвалась Корелия, с силой вымешивая упругое тесто. — Негоже ей одной в такое время сидеть. Хоть пирогом порадую, с морошкой, она её очень любит.
— Дружим! — фыркнула старуха, с раздражением помешивая темнеющий в котле отвар. — Ей, поди, не до пирогов твоих сейчас. Да и правильно, что жених-то тот сбежал. Слыхала я, будто он не только карты любил, но и по кабакам чужим шастал, девок легкомысленных к рукам прижимал. Так ей и надо, чтоб непутёвых невзлюбляла! Лучше бы за нашего кузнеца, Власа, вышла. Парень — как дуб, здоровый, работящий, не чета той тощей городской щепке. А этот… пижон! Но нет, богатого захотела, — Агнесса с силой швырнула ложку с длинной деревянной ручкой в котёл, отчего тот жалобно звякнул.
Корелия вздохнула, раскатывая тесто в большой круг. Спорить было бесполезно. Она уже собиралась перенести пирог в печь, как в дверь раздался настойчивый стук. Он был негромким, словно в дверь осторожно постучали только костяшками пальцев; это стук и прервал затянувшийся спор на самой высокой ноте.
Обе женщины замолчали и переглянулись. В их избушке на отшибе нежданные гости после заката были редкостью, да и примета это недобрая. Агнесса нахмурилась, поправила платок и сердито ткнула пальцем в сторону двери.
— Ну, чего встала как вкопанная, рот разинув? — шикнула она на Лию, понизив голос. — Иди, открой, небось опять кто с животом припёрся или ребёнок захворал. По-доброму делу кто ж после заката по чужим избам шастает!
Глава 2
Корелия, вытерев руки о фартук, двинулась к двери. Сердце почему-то забилось тревожно. Она отодвинула тяжелую деревянную задвижку и приоткрыла дверь, осторожно выглядывая за неё; за шиворот тут же упала холодная крупная капля, заставившая её вздрогнуть всем телом.
На пороге стоял мельник Гавриш, с которого ручьями текла вода (дождь зарядил сильный). Он был без шапки, и седые волосы спутанными прядями свисали на его землистого цвета лицо, искажённое таким страхом, что у Лии похолодело внутри. Обычно Гавриш выглядел совершенно иначе — был весел, румян, да и мясистые губы никогда не дрожали от слёз. Да ещё и вся одежда мельника была заляпана грязью, будто его кто по оврагам валял.
— Лия… Бабка Агнесса… — его голос сорвался на хриплый шепот. Он шагнул через порог, не дожидаясь приглашения, и тяжело опёрся могучей рукой о притолоку. От него пахло мокрой шерстью, речной тиной и холодным потом. — Анка… Дочка моя… Нет её…
В избе воцарилась гробовая тишина. Даже Агнесса, собиравшаяся было буркнуть что-то про поздний час, замерла с открытым ртом, ложка застыла в её руке, и бабка интуитивно сотворила охранный знак и отступила на шаг назад.
— Как нет? — первой выдохнула Корелия, подставляя мельнику табурет. Её собственные ноги вдруг стали ватными. — Гаврила Петрович, да присядьте, воды принесу… как нет, неужто она… — самое страшное подозрение повисло в воздухе.
— Преставилась, что ли? — взмахнув руками, спросила бабка, особой эмпатией и вежливостью никогда не отличавшаяся. — Та как же так, молодая совсем девка ещё… — начала причитать она.
— Да сплюнь ты, карга старая! — почти крикнул он, но всё же грузно опустился на табурет, скрипнувший под его тяжестью. — Пропала!!! С утра её не видел. Думал, к подружкам ушла, развеяться после… после всей той истории. К вечерню забеспокоился. Пошёл по деревне спрашивать, а никто не видал. В лесу, у опушки… — он затряс головой, сжимая виски пальцами, — …нашли её платочек. На кустике висел…
Агнесса снова сотворила охранный знак и судорожно сжала пальцы, так что они даже хрустнули.
— Лембой, может, попутал… Хотя отродясь в наших местах не слыхано было, чтоб он людей трогал… — прошептала она, думая о том, что же такое могло произойти с девкой.
— Я сам искать ходил, с мужиками, с факелами… — Гаврила говорил прерывисто, задыхаясь. — Обшарили всё вокруг. И ничего не нашли, ну, кроме платка-то этого. Бабки говорят, что видали, мол, в сторону Омутного озера пошла, но платок в другой стороне был. И ни следа, главное… Словно сквозь землю провалилась!
Он поднял на Корелию умоляющий взгляд, в котором явно читалась надежда, что она ему точно поможет.
— Лия… Ты… ты с лесом ладишь же… травы эти твои… Да и с Хозяином у тебя ладно выходит, не путает он твои дорожки, чуешь ты, видать, то, чего нам не видно… Прошу… помоги мне, отыщи дочку мою. Верни домой. Верни. Всё, что хочешь, всё отдам… Мельницу отдам даже! Только верни дочь!
Девушка стояла, обхватив себя руками за плечи и пытаясь осмыслить только что сказанное. Анка, тихая, милая и спокойная Анка, и сейчас она непонятно где, может быть, даже в тёмном лесу, куда и охотники-то заходили с опаской. Холодный комок подкатил к горлу. Но понимала она и то, что мельник прав — она и вправду понимала природу иначе, знала язык птичьего пересвиста, звериные вопли и даже шелест трав понимала, нутром чуяла, где притаилась опасность.
— Я… я найду её, — тихо, но твёрдо сказала она. — Сейчас же пойду искать!
— Совсем рехнулась?! — взвизгнула Агнесса, вскакивая. Её страх за девку мгновенно сменился яростью. — В такую-то погоду? В такую тьму? Да тебя там саму Лембой утащит, а то и кто похуже привяжется! Ты ей чего в голову дурь всякую вбиваешь, а? Свою потерял девку и мою решил сгубить?! — напустилась она на Гавриша. — Сбирай мужиков и лес прочешите лучше…
— Так уже ж прочесали, бабка! — с отчаянием в голосе развёл руками тот. — Собаки… собаки только крутятся да воют, следа взять не могут! Словно его и нету там вовсе…
— Я быстро, я места, где Анка бывает, знаю, — Корелия уже набрасывала на себя тёмный, непродуваемый плащ и запихивала за пояс увесистый складной нож в кожаном чехле. — Я знаю тропки, о которых наши мужики и не ведают. Соседей сейчас оббегу, опрошу, может, видал кто чего, сплетни послушаю. И пойду искать, не переживай, что со мной станется? Сама говоришь всегда, что я дочь грозы, неужели она своё дитя обидит? — пыталась она успокоить бабку.
— Послухает она! В гроб ты меня с своими слушаньями уложишь! — причитала Агнесса, заламывая руки, но уже больше для вида, знала она, что внучку ей в жизнь не переспорить. — Хоть отвару что ли выпей, для сил-то… И фонарь, фонарь-то, дура, возьми, а то все глазья выколешь свои ошалелые!!!
Корелия кивнула, налила в дорожную флягу ещё горячего отвара (вот и он пригодился и ей, а не только овцам) и сунула в карман плаща увесистый, обёрнутый в промасленную кожу фонарь с запасной свечой.
— Я найду её, дядько Гавриш, — девушка поплотнее завернулась в плащ и махнула рукой бабке. — Скоро вернусь, не волнуйся, ба!
Та что-то неразборчиво пробурчала, сплюнула и сотворила вослед непутевой и непослушной внучке знак защиты. А затем, затем накинулась на мельника с обвинениями, что тот её девку сбаламутил. Но девушка их ругань слушать не стала и шустро выскочила из избы, пока бабка силой в комнате не заперла, та была на всякое способна.
Едва она вышла наружу, как дождь тут же обрушился на неё сплошной, холодной стеной. Ветер рвал полы плаща, пытаясь завернуть его вокруг ног, но она, низко наклонив голову, уже бежала по раскисшей дороге, скользя на глинистых участках.
Мысли в голове путались и никак не хотели складываться в общую картину.
Мысли путались: Анка, платок, Омутное озеро… И бабки, что видели её в другой стороне. Нужен был хоть какой-то след.
Первой на пути стояла изба Марийки, самой болтливой и осведомлённой подруги Анны. Корелия, не раздумывая, постучала в ставень костяшками пальцев, чуть прикрытых промокшим до нитки плащом.
Долго ждать не пришлось. Дверь приоткрылась, и в щели показалось испуганное круглолицее лицо Марийки; красотой девка особой не отличалась, зато была словоохотлива и добра, хотя и завистлива не в меру.
— Лия? Батюшки, в такую-то погоду?! Ты это чего по домам носишься, как угорелая? — тут же затараторила Марка, всплёскивая полными, покрытыми родинками руками.
— Анка пропала, ищу её вот, — сразу, без предисловий, выпалила Корелия, переступая с ноги на ногу. — Дядько Гавриш говорит, пропала. Ты её вчера-сегодня не видала? Вы с ней подруги ж навроде, вдруг что слышала?
Марийка широко раскрыла глаза и тут же, озираясь, выскочила на крыльцо, прикрываясь от дождя подолом фартука.
— Как пропала? Да мы с ней вчера… вчера как раз у дядьки Добрада были! — зашептала она, придвигаясь так близко, что Корелия почувствовала запах парного молока. — Она верёвку выбирала. Хорошую, пеньковую, крепкую. Я спросила, зачем, а она… — девица на мгновение замолчала, глотая комок в горле и словно бы раздумывая, а говорить ли дальше, но затем продолжила, — …а она сказала, что «для системы хитрой нужно. Для важного дела». Я думала, может, люльку для кого смастерить или ещё что, сама ж знаешь, она плести всякое мастерица великая… А сама была какая-то… Словно и не она вовсе, во. Глаза пустые, будто всё ей равно.
Ледяная струя пробежала по спине Корелии. Верёвка. Крепкая, пеньковая верёвка. И пустые глаза. Обрывки бабушкиных страшных сказок о девушках, которых «нечисть в петлю заводила», зашевелились в памяти.
— И куда потом пошла? Не говорила? Планы, может, какие были или ещё чего?
— Нет… Она правда весточку какую-то получила и ушла, ей мальчонка из трактира донёс ту. Она ей глазами пробежала, быстро так, и сразу и заторопилась. Я хотела за ней, да мать окликнула по хозяйству… — в голосе Марийки послышались слёзы. — Лия, да неужто она… да не могла она… сама на себя… Руки наложить? То же грех-то какой, — белые руки девки зажали её рот. — Единый же её теперь не примет, неужто ей путь один — в Тьму?!
— Не могла, — отрезала Корелия с внезапной для самой себя уверенностью. В её памяти всплыло лицо Анны — гордое, даже в отчаянии. Та не стала бы прятаться в лесу для такого. Да и платок на кусту… его могли нарочно оставить. Как ложный след. — Не могла, — повторила она твёрже. — Это что-то другое. Спасибо, Марийка, я как что узнаю, сразу к тебе приду! И смотри мне, — она погрозила девке пальцем. — Никому ни слова! Не хватало, чтобы молчальник Никод что узнал!
Главный хранитель Света в храме Единого славился своей жестокостью к тем, кто не чёл заповеди Света, а значит, и не зачем ему пока ничего знать.
И уже не слушая причитаний подруги, она развернулась и побежала дальше, к лачуге на самом краю деревни, где жил старый Добрад, кантюжник и мастер на все руки.
Избушка торговца мелочëвкой стояла чуть в стороне от деревенской улицы, на самом обрыве над речкой. Больше похожая на огромную кособокую поленницу, чем на жильё, она скрипела и стонала под напором ветра, и от чего-то казалось, что она рыдает над своей горькой судьбой. Света в окошках не было — либо старик уже спал, либо экономил лучину, от магических светильников он всегда отказывался, говоря, что это всё от Тьмы, хотя в храме он был и не самым ярым прихожанином. Корелия, не раздумывая, подбежала к низкой, приземистой двери и принялась колотить в неё кулаком.
— Дядько Добрад! Это я, Корелия! Откройте, дело срочное!
Внутри что-то тяжко грохнулось, послышалось ворчание и шарканье босых ног. Наконец, дверь со скрипом отъехала в сторону, и в проёме, освещённая всполохом молнии, возникла фигура старика. Добрад был высок, сух и костляв, и неряшлив, как высохший корень. Его длинная седая борода сливалась с мехом медвежьей шкуры, накинутой на плечи. Глаза, глубоко посаженные под мохнатыми бровями, горели в темноте слабым, но живым огоньком.
— Травница? Ты это чего в такую погоду дома не сидишь, а по добрым людям бегаешь? — проскрипел он, потирая голову. — Иль Агнесса мой заказ поторопила? Так я ж говорил — к пятнице, а не к полуночи чтоб готов был…
— Не про заказ я пришла говорить, — отдышавшись, проговорила Корелия, стряхивая с плаща воду прямо на порог. — Про Анку, мельникову дочь спросить хочу. Она у вас вчера верёвку покупала. Какую? Зачем? Что она вам говорила?
Лицо Добрада, покрытое паутиной морщин, стало неподвижным, каменным. Он долго и пристально смотрел на девушку, будто взвешивая, что той можно рассказать.
— Зачем тебе? — наконец выдавил он. — Аль начудила чего девка?
— Она пропала, дядько. Её ищут всем селом. Платок нашли на кусту, а её — нету. Я должна найти её, мы ж подруги с ней!
Старик молча отступил вглубь избы, дав знак войти. Внутри пахло дымом, смолой, старым деревом и какой-то едкой травой. На столе, рядом с ворохом недоделанных ложек и веретён, лежал клубок грубой, просмолённой пеньковой верёвки. Добрад ткнул в него костлявым пальцем.
— Вот такую и взяла. Просила покрепче. Сказала — «чтоб на века держало». Я, дурак, думал, для колодца или для качелей на свадьбу, она ж у них с сыном купеческим вродь назначена почти… — он хмыкнул, коротко и беззвучно. — Деньгу она заплатила, не торговалась, лицом белая была, как полотно. А в глазах… в глазах, девица, пустота была такая. Такая пустота, что мне, старому, аж жутко стало. Я ей говорю: «Аннутка, аль задумала чего неладного? Нехорошее это дело — петлю вить». А она на меня взглянула, улыбнулась так, без единой искорки в очах, и говорит: «Не бойся, дядько. Петля — она ведь не только для шеи бывает. Иногда и спасти может. Отпор дать… или дорогу в иной мир открыть». Что к чему-то я не ведаю, но понял, как глянул, не к свадьбе готовится. Но то дело не моё, хочет человек верёвку — так пущай и покупает. Чего ж я противиться стану.
Корелию бросило в холод. Слова Анны висели в прокуренном воздухе избы, обрастая уже совсем иным смыслом. «Спасти… дорогу в иной мир открыть». Знала она, что есть такие ритуалы, что на такое способны, но неужто Анка решилась свою душу Тьме отдать?
— И что, что потом было? Куда она пошла? Не сказала ничего? Иль сам, может, что видал, а, дядько?
Добрад покачал головой, его борода колыхнулась, как сухая трава.
— Нет. Взяла верёвку, свёрток под мышку — и пошла. Но… — он запнулся, понизив голос до шёпота, и его взгляд стал осторожным, блуждающим по углам, будто он боялся, что их подслушает сама тьма за стенами. — Но вчера же, поздно вечером, я видел… — он облизнул пересохшие губы. — Видел, как она шла по тропе к Чёрному Камню. Одна. И не просто шла — словно на зов шла. Прямо, не сворачивая. А там, к ночи, сам знаешь, какая нечисть бродит… да и место-то проклятое, слыхал я, старики говаривали, что там порой бывает разлом, дыра меж мирами. Через неё души в Тьму уходят, да и обратно… кое-что может прийти.
Чёрный Камень. Огромный валун ледникового происхождения в самой глухой части леса, за Омутным озером. Место, окутанное дурной славой. Туда даже грибники боялись заходить. Бабки шептались, что возле него всякое случается. Лийкина так и вовсе той запрещала туда ходить, обещая, коль ослушается, то голову оторвать.
Сердце Корелии в который раз за вечер упало куда-то в ледяную бездну. Верёвка «на века», пустой взгляд, путь к Чёрному Камню… Все кусочки мозаики складывались в одну ужасающую картину. Нет, девка явно не покончить с собой решила, а на более страшное пойти удумала, и теперь ей нужно её найти поскорее, да спасти, покуда не поздно. Если оно, конечно, уже не поздно. А значит, нужно было ей поспешать.
— Спасибо, дядько, — голос её звучал чужим, приглушённым. — Вы… вы никому об этом не говорили?
Добрад мрачно хмыкнул.
— Кому скажешь? Мельнику? Так он с горя мне ж первому рожу-то начистит. А оно мне надо?! Вот и я говорю — не надо. Молчальнику Никоду? Так он сразу ярлык «ведьмы» на девку навесит да живьём на костре спалит, для очищения души, якобы. Нет, молчал я. Да и сейчас сказал только тебе. Потому что вижу — дело-то пахнет не житейским горем, а чем-то пострашнее и потемнее. Ты с лесом ладишь… Может, тебе и удастся… — он не договорил, но в его взгляде читался страх, да такой, что жилки от него тряслись и коленки подгибались.
Корелия кивнула, уже поворачиваясь к выходу. Что ж, значит, придётся ей разок нарушить запрет бабкин и сходить к тому камню Чёрному. Иначе об этом и думать не хотелось. Выпустит девка что оттуда — и как потом загонять обратно, а главное, кому?! Так что гляди, и не оторвёт Агнесса головы-то, как всё узнаёт.
— Берегись, дитятко, — бросил ей вдогонку старик, уже закрывая дверь. — Там, у Камня, кто не ходит, а некоторых хозяева на верёвках водят. Будь осторожнее, девка, будь осторожнее, — повторил он снова.
И захлопнул за её спиной дверь. Лия, оставшись одна, поежилась, то ли от дождя, что лил за шиворот, то ли от осознания, куда ей предстоит идти. Но идти было надо. Глупая девка решила договор с Тьмой заключить. И попёрлась, как положено, в новую Луну да в дождь. Ну не идиотка ли! — выругалась про себя травница.
Затем затянула потуже завязки плаща, сдвинула на лоб капюшон и, не оглядываясь, побежала прочь от деревни, в сторону тёмного, воющего леса. Надеясь, что встретит там не упырицу и не ведьму, а свою Анку, что не успела та дел наворотить, но сердце заходилось от мысли, что это не так.
Глава 3
Лес встретил Корелию сыростью, плотной, почти осязаемой стеной влажного воздуха. Каждый вдох отдавался лёгким хрипом в груди. Воздух был густым, насыщенным испарениями размокшей земли, гнилой древесины и влажной хвои. Его, казалось, можно было потрогать. Он оседал мельчайшей водяной пылью на лице и руках, мгновенно пропитывая ткань плаща. Дождь за стеной деревьев ещё барабанил по кронам, но под сомкнутым пологом старых сосен и елей его яростный стук превратился в глухой, отдалённый гул. Сверху лишь изредка прорывались отдельные тяжёлые капли, холодные, как слёзы. Они с хлопком ударялись о капюшон плаща или, промахнувшись, падали в мягкий, упругий сфагновый мох под ногами, бесшумно исчезая в его ненасытной губчатой толще.
Лия с трудом вытащила из кармана увесистый фонарь в промасленной коже, а потом долго чиркала кресалом о кремень, пока наконец искра не упала на пропитанный селитрой фитиль. Жёлтый, неровный, прыгающий огонёк вспыхнул, отбрасывая дрожащие тени. Свет не столько освещал путь, сколько выхватывал из непроглядной темноты отдельные фрагменты ночного леса. Вот чёрный, скользкий от влаги и лишайника ствол древней ели, похожий на колонну забытого храма. Вот коряга, причудливо изогнутая, напоминающая сгорбленную спину спящего зверя. Вот корни, вывороченные бурей, покрытые мхом, — они лежали, как огромные окаменевшие змеи, преграждая тропу. Сама тропа была не тропой в обычном понимании. Это была лишь цепочка чуть более утоптанных мест, знакомая только девушке, лесным зверям да, возможно, ещё кому-то. Она вилась вдоль старого, давно высохшего русла ручья, теперь наполненного рыжей дождевой водой и густо поросшего папоротником-орляком, чьи жёсткие листья хлестали её по ногам, оставляя на мокрой ткани тёмные влажные полосы.
Звуки здесь были особенными, непохожими на деревенские. Где-то высоко, в вершинах сосен, гудел и выл ветер, заставляя могучие стволы тихо поскрипывать. Этот звук был постоянным, низким фоном. Под ногами, в промоинах, хлюпала и булькала вода. А вокруг — шорохи. Их было множество, они накладывались друг на друга, создавая живое, дышащее звуковое полотно. Быстрые, юркие шуршания — это мыши или землеройки перебегали под опавшей хвоей. Тяжёлое, неспешное копошение и сопение справа — вероятно, барсук в своей норе, встревоженный светом и шагами. И где-то очень далеко, за болотом, донёсся протяжный, тоскливый, леденящий душу вой. Один. Потом второй, в ответ. Волки. Лес не молчал. Он жил своей полной, сложной, ночной жизнью. И он знал Корелию. Он не был враждебен, но был настороже. И она, в свою очередь, растянула всё своё внимание, как сеть, улавливая знакомые сигналы: резкий, тревожный писк бурундука из зарослей папоротника справа — там что-то есть. Внезапная, гробовая тишина, наступившая в кустах можжевельника впереди — птицы, сидевшие там, разом замолчали, затаились. Что-то их спугнуло, и недавно.
Она шла быстро, почти бежала там, где тропа позволяла, спотыкаясь о скользкие корни и увязая по щиколотку в неожиданных ямах, заполненных ледяной водой. Плащ постоянно цеплялся за колючие, цепкие ветки дикой малины и шиповника, их острые шипы норовили впиться в ткань, удержать, не пустить дальше. Через полчаса такого пути лес начал заметно меняться. Сосны и ели стали редеть, их стройные ряды расползались. Почва под ногами потеряла твёрдость, стала мягкой, зыбкой, пружинистой. Каждый шаг теперь сопровождался тихим чавкающим звуком. Воздух, и без того тяжёлый, наполнился новыми запахами — резким, одуряющим ароматом цветущего багульника, сладковато-горьким запахом гниющей клюквы, и над всем этим — тяжёлым, плотным запахом стоячей болотной воды, пахнущей тиной, железом и бесконечным разложением. Это были окрестности Омутного озера.
И тут, на краю небольшой, залитой чёрной водой поляны, она увидела её.
Существо сидело на скрюченном, полузатопленном корне древней ольхи, свесив бледные, почти прозрачные ноги в тёмную воду. Стопы были узкими, длинными, пальцы казались неестественно гибкими. Вода не плескалась о них — она просто обнимала их, как родная стихия. Длинные волосы цвета болотных мхов, тины и пожухлой осоки струились по плечам и спине, сливаясь с тенями и отражениями в воде. На ней было что-то вроде платья, сотканного из шелковистых водорослей, ивняка и тумана. Оно облегало худое, почти бестелесное тело, подчёркивая хрупкость ключиц и рёбер. Это была Вир-Икай. Лесная дева. Озерная нимфа. Её лицо было прекрасным, но красота эта была ледяной и бесстрастной, как лицо утопленницы, долго пролежавшей на дне. Кожа отливала синевато-бледным, как у молока, цветом. Глаза — огромные, миндалевидные, без видимых зрачков — были полны мутной озерной воды, в которой, казалось, плавали отражения давно минувших дней. Эти глаза смотрели прямо на девушку, не моргая и ничего не выражая.
— Травница, — голос Вир-Икай был похож на шелест сухого камыша, на тихий плеск воды о гнилую корягу, на лёгкий свист ветра в тростнике. В нём не было ни человеческого тепла, ни интонаций. — Ты ушла далеко от тёплого очага. Дождливая, чёрная ночь для твоего племени — время сна за закрытыми ставнями.
— Я ищу свою подругу, Вир-Икай, — сказала Корелия, остановившись в трёх шагах от воды. Она знала правила: с лесными девами говорят прямо, без лишних слов, с почтением, но без раболепия. — Анку, дочь мельника. Она, говорит, сюда пошла, к озеру. Видела ли ты её? Слышала ли?
Нимфа медленно, плавно повернула голову. Шея изогнулась с неестественной, птичьей гибкостью. Длинные мокрые пряди волос коснулись поверхности воды, и от этого места пошли медленные, ленивые круги.
— Печальная девочка с глазами, полными боли, я её видела, — прошелестел голос. — Она приходила. Сидела там. — Тонкий, длинный палец с ногтем, похожим на коготь, указал на плоский, поросший зелёным мхом серый валун у самой кромки воды. — Сидела и смотрела в воду. Мои сестры вышли к ней. Звали её. Говорили, что вода остудит её гнев, унесёт боль, даст лёгкость и прохладу навсегда. Но она покачала головой. Отказалась. Сказала, что у неё есть неоконченное дело. Потом встала, отряхнула подол, и ушла. Туда…
Палец нимфы плавно переместился, безошибочно указывая вглубь леса, туда, где за топью начиналась старая, непроходимая чащоба, куда даже звери заходили неохотно.
— Она несла с собой верёвку из волокон растения, что растёт под солнцем, — добавила Вир-Икай.
Корелия не стала говорить «спасибо», лишь слегка склонила голову — знак того, что слова услышаны и приняты к сведению. Затем развернулась и двинулась дальше, осторожно обходя зыбкую, пузырящуюся трясину у самого края озера. Слова нимфы не принесли облегчения.
Путь от озера к Чёрному Камню был самым трудным. Деревья сомкнулись здесь в сплошную, непроницаемую стену. Это были не высокие сосны, а низкорослые, корявые ели, кривые берёзы и ольхи, переплетённые друг с другом буреломом и колючим ежевичником.
Жёлтый свет фонаря казался жалкой, беспомощной искоркой, которая выхватывала лишь крошечный кусочек пространства прямо перед её лицом: ствол, корень, колючую ветку, которую нужно было отвести рукой. Под ногами не было твёрдой почвы. Сплошное болото. Оно хлюпало, чавкало, обволакивало сапоги липкой, холодной грязью. Она пробиралась сквозь заросли багульника, который достигал ей пояса, и осоки, оставлявшей на руках тонкие, как бумажные, порезы.
Лия осторожно обходила чёрные, маслянисто блестящие глазницы бочагов, где пузырьки газа лениво поднимались на поверхность, лопаясь с тихим звуком. И вот, из одной такой ямы, прямо перед ней, медленно, бесшумно поднялась фигура.
Она состояла из того, что было вокруг. Из чёрной торфяной жижи, из спутанных корней, из зелёной тины, из гниющих водорослей. Форма была почти человеческой, но расплывчатой, словно текучей. Вместо ног — два массивных кома спрессованного ила и корчей. Вместо рук — длинные, гибкие, покрытые слизистой плёнкой плети лозы, похожие на щупальца. Лица не было. На месте лица было просто более тёмное, впалое пятно на бесформенном комке тины. И в этой впадине виднелись два тусклых зеленоватых огонька, тлеющих, как гнилушки в тёмную ночь. Это был Со-ижанд. Хозяин этой топи, её дух и страж.
Болотник не издавал звуков, не двигался.
Корелия замерла. Сердце заколотилось с такой силой, что её затошнило. Медленно, плавно, чтобы не спровоцировать резким движением, она опустила руку в глубокий карман плаща и нащупала маленький холщовый мешочек. В нём была смесь крупной серой соли и мелких железных опилок — старый, проверенный бабушкин рецепт против нечисти.
— Пропусти, Хозяин, я тут по своему делу, твои богатства мне не нужны.
Болотник качнулся, и с его стороны послышался звук. А затем в её голове, подобно всплывающему со дна пузырю, возник булькающий, сиплый голос.
— Де-ви-ца… с запа-хом ды-ма и трав… — прошипело в сознании. — Там… у Кам-ня… твоя се-стра по кро-ви ду-ши… уж-ди-ла. Го-то-вит пет-лю. Не для ше-и бе-лой… Для врат. Для мо-ста меж ми-ра-ми. Ты… опоз-да-ла. Пес-ок в ча-сах у-тек.
— Пропусти, — повторила Корелия, пальцами разрывая тонкую нить, затягивающую мешочек. На ладонь высыпались крупинки соли и холодные железные крошки. — Мне нужно к ней.
Со-ижанд медленно, с тихим чавкающим звуком, поднял одну руку.
— По-ло-жи… — прошипел голос. — По-ло-жи и и-ди. Су-дь-ба её… ре-ше-на. Ка-мень про-бу-дил-ся.
Не спуская с болотника глаз, Корелия осторожно, плавно наклонилась. Грязь хлюпнула под её коленом. Она протянула руку и положила кусок хлеба, что всегда лежал в кармане, на указанное место, слегка вдавив его в мягкий мох. Когда она выпрямилась, Со-ижанд уже начал растворяться. Его форма потеряла чёткость, расплылась, осела обратно в чёрную трясину. Зелёные огоньки погасли последними, медленно утонув в пузырящейся жиже. Через мгновение на его месте была лишь рябь на воде да несколько пузырей, лопнувших на поверхности. Путь был свободен.
Последние несколько сотен шагов Корелия уже почти бежала. Ноги подворачивались на скользких корнях, она падала, поднималась, хватаясь за стволы, плащ рвался о сучья. Она не обращала внимания на хлёсткие удары веток по лицу, на ледяную грязь, забивавшуюся под ногти и за шиворот. Лес вокруг стал окончательно мёртвым. Ни единого шороха. Ни писка, ни шелеста, ни уханья совы. Даже комары, вечные спутники болот, исчезли.
И вот она вырвалась из последних зарослей кривых сосен и вышла на поляну. Та была круглой. Совершенно, неестественно круглой, будто её гигантским циркулем вычертили на теле леса. Диаметр — шагов двадцать пять, не больше. Поверхность поляны была не землёй и не травой. Это была утрамбованная, гладкая, почти отполированная площадка цвета пепла и тёмного графита. На ней не росло ничего — ни травинки, ни мха, ни лишайника. Она была абсолютно голой. По самому краю этого круга, образуя чёткую, жуткую границу, лежал пояс из костей. Кости были старыми, выбеленными временем и дождями. В основном мелкие — птичьи черепки, позвонки зайцев и лис. Но попадались и крупные, почерневшие — рёбра какого-то большого зверя, возможно, лося, и даже несколько явно человеческих — обломок тазовой кости, длинная бедренная. Кое-где из этого костяного кольца торчали воткнутые вертикально обожжённые, почерневшие колья.
И в центре этого мёртвого круга стоял Чёрный Камень. Камень был огромным. Высотой с добрую избу, неровным, как глыба, отколовшаяся от первозданной скалы. Его поверхность была шершавой, испещрённой глубокими, как морщины, трещинами. На ней угадывались какие-то знаки, высеченные в незапамятные времена, но теперь почти стёртые тысячелетиями. При свете фонаря они казались просто игрой света и тени, но если вглядеться, линии были слишком правильными, чтобы быть природными.
У самого подножия Камня, на небольшом, плоском, отполированном до блеска дождями… камне-алтаре, стояла Анка.
Она была бледной, её кожа была белой, как молочный грифель, и на этом фоне синяки под огромными глазами казались чёрными провалами. Её светлые, обычно аккуратно заплетённые волосы, были распущены, растрёпаны ветром и сыростью, слипшимися прядями падали на лицо и плечи. Простое серое домашнее платье промокло насквозь, потемнело, облепило её тело, вырисовывая худые плечи, впалую грудь, выпирающие кости таза. Она стояла босиком, и её ноги в темноте казались такими же бледными и хрупкими, как ноги нимфы.
В руках она судорожно сжимала ту самую, купленную у Добрада, пеньковую верёвку. Верёвка была толстой, грубой, в палец толщиной. Анка что-то бормотала. Непрерывно, монотонно, без пауз. Странные то были звуки, шипящие «ссссс», щёлкающие «кккк», гортанные «хххххх», сливающиеся в причудливый, гипнотический поток. Правой рукой, пальцем, она чертила что-то на мокрой поверхности алтарного камня. Из-под её пальца сочилась тёмная, почти чёрная в этом свете жидкость — кровь. На внутренней стороне её левой ладони зиял свежий, глубокий порез, из которого кровь продолжала медленно капать на камень. Рядом с её босой ногой лежал маленький свёрточек из белого платочка. По очертаниям в нём угадывался локон волос и что-то ещё, возможно, обрывок пергамента или ткани.
Ритуал был в самом разгаре, на его окончательной стадии. Анка наконец перестала чертить. Она подняла обе руки и вцепилась в натянутую, как струна, верёвку. Её суставы побелели от напряжения. Затем она сделала шаг в сторону Чёрного Камня. Её босая ступня наступила прямо на кровавую линию, которую она только что начертила.
И в этот момент Корелия, не в силах больше молчать, выбежала из последней полосы леса на край поляны. Её сапог с громким хрустом раздавил какой-то мелкий птичий череп на костяной кайме.
— Анка! Стой! Ради всего Светлого, остановись!
Подруга вздрогнула всем телом, как от удара током. Бормотание оборвалось на полуслове. Она медленно, очень медленно, будто против огромного сопротивления, повернула голову через плечо. И Корелия увидела её глаза.
Они были такими же пустыми, как описывала Марийка и Добрад, но в глубине этих огромных, потемневших глаз плясали, мерцали крошечные отражения. Но отражались в них не Корелия и не лес. В них отражался тусклый, лиловый, больной свет, который теперь сочился из самых глубоких трещин Чёрного Камня. Узнала ли она подругу? На её лице не вспыхнула радость, не мелькнуло удивление. Лицо оставалось маской отрешённого, нечеловеческого сосредоточения. Лишь уголок рта дёрнулся в чём-то, отдалённо напоминающем улыбку, но в ней не было ничего живого.
— Ко-ра… — её губы с трудом сложились вокруг этого детского прозвища. Голос был не её. Хриплый, сухой, скрипучий. — У-хо-ди. У-хо-ди отсю-да. Я уже… я уже почти до-го-во-ри-лась. Он… слу-ша-ет. Он даст мне… даст силу. Силу, что-бы вер-нуть его.
Голос Анки оборвался, прерванный грохотом, который поднялся из самой толщи Чёрного Камня. Лиловый свет из трещин вспыхнул ослепительно ярко, превратившись в слепящее фиолетовое сияние.
— Анка, нет! — закричала Корелия, делая шаг вперёд, но её ноги словно приросли к проклятой земле поляны.
Подруга уже не слышала её. Она повернула лицо к сиянию, прошептала последние слова заклинания, и её пальцы отпустили верёвку. Затем выпрямилась, раскинув руки, будто собираясь обнять исходящий от Камня свет.
Лиловое сияние рванулось к ней, обволокло её, как кокон. Контуры тела Анки поплыли, расплылись в светящейся массе. Лия увидела, как взгляд подруги на миг встретился с её взглядом.
Потом свет сомкнулся.
Раздался звук, похожий на хлопок огромного пузыря или на разрыв плотной ткани. Свет погас так же внезапно, как и вспыхнул, оставив после себя лишь густую фиолетовую пелену в глазах. Трещины на Камне снова погрузились в непроглядную черноту.
Там, где только что стояла Анка, на отполированном алтарном камне, теперь не было ничего. Она опоздала.
Глава 4
Корелия шла обратно сквозь лес, брела, как побитая собака, волоча за собой ноги, которые не чувствовали ни грязи, ни корней. Мокрый плащ тянул вниз ледяной тяжестью на плечах. Она не зажигала фонарь. Густая, сырая темнота была теперь ей роднее. Она шла на ощупь, по памяти, иногда спотыкаясь и падая на колени в ледяную жижу. Поднималась и шла дальше. В голове стоял гул, и в этом гуле, как вороньё над падалью, кружились одни и те же мысли: «Опоздала. Она опоздала. Не смогла, не удержала, не спасла…»
Даже ветер стих, будто затаив дыхание. Только редкие, тяжёлые капли с вершин сосен падали ей на голову. Но девушка их не замечала.
Через деревню она не пошла, боялась встретить Гавриша. Не могла она сейчас смотреть ему в лицо. Не могла видеть любопытные лица соседей из-за ставней. Она свернула с основной дороги прямо в чащу, вышла к задворкам своего огорода, к покосившемуся плетню, провела по нему рукой и стёрла с лица то ли слёзы, то ли капли дождя. И её ноги подкосились. Она упала на колени в раскисшую грядку, где ещё торчали жухлые стебли прошлогодней ботвы, и её вырвало, пусто, одной желчью и ледяной водой. Потом она просто сидела, опершись лбом о мокрый, гнилой кол плетня, и смотрела, как слёзы капают в чёрную землю.
Отдышавшись, она встала, с трудом отряхнулась и побрела к тёмному силуэту избушки. В единственном окошке светился тусклый, неровный огонёк лучины. Агнесса не спала. Ждала внучку.
Корелия, не стряхивая грязи, толкнула низкую дверь. Она вошла, и тяжёлый, тёплый воздух избы, пахнущий дымом, сушёным чабрецом и щами, ударил ей в лицо. Девушка замерла на пороге, капая грязной водой на выскобленный до желтизны пол.
Бабка сидела на лавке у печи, не вышивала, не перебирала травы, как обычно, вместо того она сидела, уставившись в огонь в открытой топке, и её лицо в прыгающих тенях казалось вырезанным из старого, морщинистого дерева. Она медленно повернула голову и посмотрела на внучку.
Лия скинула с себя промокший плащ. Он с глухим шлепком упал на пол. Потом она начала расстёгивать сапоги, но пальцы не слушались, дрожали, и травница сдалась, просто опустилась на скамью у стола, положив грязные, заледеневшие руки на колени.
— Ну? — тихо спросила Агнесса.
Корелия попыталась ответить, но из сдавленного горла послышался только хрип. Она сглотнула ком, который стоял там с поляны.
— Анка, — наконец выдавила она. Слово прозвучало хрустально-тонко, готовое разбиться. — Нашла я её...
Лекарка не шелохнулась, только пальцы её, лежащие на коленях, слегка сжали ткань фартука.
— Жива что ль, хоть? Али как? На тебе ж лица нет, девка… неужто? — озвучивать страшную догадку бабка не стала.
— Нет, — прошептала Корелия. Потом, собрав остатки сил, сказала громче, чётко, будто выкладывая перед судьёй улики: — Нет её. Камень… Чёрный Камень взял её. А я… я…
Старуха медленно закрыла глаза, не перебивая, давая договорить, но не услышав продолжения, сказала уже сама:
— Ну, говори ужо, что там произошло-то…
И Корелия рассказала. Говорила она не спеша, с паузами, давясь словами. Про то, как говорила с Вир-Икай. Про Со-ижанда и то, что он бормотал что-то про камень. Про поляну, костяной круг, про сам Камень, который пожирал свет. Про Анку на алтаре, бледную, как привидение, с верёвкой в руках. Про её бормотание, про кровь на камне, про свёрток с волосами. Про свой крик. Про то, как Анка обернулась. Про её последние слова: «…силу, чтобы вернуть его». И про то, как этот лиловый свет вспыхнул, обволок её, как кокон, и… схлопнулся. Оставив лишь тёмное пятно на отполированном камне и звенящую тишину.
Когда она закончила, в избе стояла такая тишина, что был слышен лишь тихий треск углей в печи и свист ветра в щели под дверью.
Агнесса сидела неподвижно. Потом медленно поднялась, кряхтя, подошла к столу, взяла глиняный кувшин и налила в две кружки чего-то тёмного, пахнущего травами и крепким мёдом. Одну поставила перед Корелией.
— На-кось, выпей лучше, согреться тебе надобно, девка.
Она взяла кружку дрожащими руками, сделала глоток. Горячая, пряная жидкость обожгла горло, разлилась теплом по животу.
— Это неспроста, — тихо пробормотала Агнесса, возвращаясь на свою лавку. — Была, помнится, одна старая история… — бабка пожевала губами и замолчала.
Корелия подняла на неё глаза.
— Какая история?
— Про девок, что уходили в новолуние в дождь и не возвращались, — сказала Агнесса, глядя в огонь. — Год назад, помнится, дело-то было. В Пеньках, деревня что за рекой, — пояснила она. — Девка, Наталка, гончарова дочь, пропала. Красивая была. Жених её, каменотёс, на заработки в город уехал, да там и остался, женился на богатой мещанке. Весточку Наталке прислал короткую, мол, не жди. Девка в отчаянии таком стала, как Анка. А потом — раз, и нет её. И вот ночь тоже тёмная была, мокрая, прям как и давеча.
Корелия почувствовала, как по спине побежали мурашки.
— А раньше? — спросила она, хотя уже знала ответ.
— И до того такое бывалось, — кивнула Агнесса. — При моей матери, слыхала я. Тоже из-за любви несчастной. Девушка из-за перевала, из Сосновки исчезла. И в других деревнях, поди, такие истории есть. Только не любят про то говорить. Скажут — утопилась, удавилась, зверь задрал. А если кто и заподозрит неладное, так молчит. Место проклятое. Кого туда пошлёшь? Да и… — она пристально посмотрела на внучку, — …не каждая к тому Камню дорогу найдёт. Тропу туда знают только избранные, а уж как их избирают, того не ведомо мне. Или те, кого он сам позовёт.
— Значит, он их забирает, — тихо, с нарастающей яростью пробормотала Лия. — Обещает силу, месть, возвращение любимых…, а забирает себе. Как… как росянка, что сладкой росой своей мух манит. Но зачем? Зачем камню души?
Бабка горько усмехнулась.
— Кто ж его знает, дитятко. Может, и не камню. Может, камень — только дверь. Щель. А за ней… что сидит. Древнее, да голодное. Может, питается нашим горем. Может, сторожит что, и ему стража нужна из тех, кто ничего уже не боится. А может… и страшнее чего…
Корелия сжала кружку так, что пальцы побелели.
— Надо что-то делать! Надо рассказать людям! Предупредить! Чтобы не было больше…
— Расскажешь — тебя же первой и обвинят! — резко, почти крикнула Агнесса, ударив костлявым кулаком по столу. Кружки подпрыгнули. — Мельник Гавриш с горя умом тронулся, может. Узнает, что ты видела, как дочь его пропала, и ничего не сделала — на тебя же с топором и кинется! А соседи? Они скажут: «Ведьма, это она! С духами общается, травы ведает, наверняка сама и навела, а теперь невинную из себя корчит». А молчальник Никод? — голос старухи стал ядовитым. — Он давно на наш дом косо смотрит. Для него мы — язычницы, колдуньи, бесовские соблазнительницы. Только повод дай. Схватит, на колесо потащит, пытать будет, пока не признаешься в сношениях с нечистой силой, а там уж во всём сознаётся, лишь бы закончилось. А потом — костёр. Для очищения души, якобы. Молчи. Молчи, внучка, и слушай старую! Силы нет у нас против такого! Камень, али то, что за ним, — он как чума. Нету у нас сил супротив него…
Они смотрели друг на друга через стол какое-то время, затем девка опустила голову, отпила из кружки, но напиток показался ей безвкусным.
— Иди спать, — тихо проговорила бабка. — Утро вечера мудренее. Завтра… завтра подумаем, что сказать Гавришу.
Но «завтра» было ещё далеко. А сон, который накрыл Корелию, едва она упала головой на подушку, оказался не отдыхом, а новым испытанием.
Тело, натруженное долгой дорогой, долгим страхом, обмякло на жёстких досках лежанки, укрытое колючим домотканым одеялом. Дыхание стало ровным, глубокым. Но сознание подхватила и понесла неведомая сила.
Первое ощущение — стремительное падение, а затем она ощутила, словно парит в воздухе. У неё не было тела, лишь дух, что мчался сквозь вихрь цвета и звука. Это не было похоже ни на туман, ни на воду. Это была субстанция, похожая на жидкий свет, переливающийся всеми оттенками — от ядовито-зелёного до кроваво-багрового. В этой жидкости вспыхивали и гасли образы — обрывки лиц, пейзажей, странных сооружений.
Внезапно поток вынес её на открытое пространство.
Она парила над чудовищно широкой, абсолютно прямой полосой чёрного цвета. Та была гладкой, как отполированный сланец, но упругой — она видела, как она слегка прогибается под тяжестью тварей, что по ней мчались. Никогда в жизни она не видела ничего подобного.
Существа были цельными, без сочленений, будто вылитыми из блестящего металла или гладкого, твёрдого лака, коим покрывают горшки, разных цветов — кроваво-красного, ядовито-синего, мёртвенно-белого. Формы их были угловатые, с острыми гранями, или обтекаемые, как тела крупных рыб. Вместо глаз спереди горели два или четыре круглых, ослепительно-белых или жёлтых глаза-фонаря. Рта у них не было. Вместо ног — четыре чёрных, идеально круглых колеса из какого-то тёмного материала, с диковинным рельефным узором.
Ранним потоком они катились, издавая низкий, рокочущий гул, смешанный с шипением и воем. Скорость была немыслимой — быстрее самой стремительной птицы в пике. Они мчались вереницами, плотно прижавшись друг к другу, останавливались и снова трогались с места, будто по мановению невидимой руки.
Сквозь прозрачные части их боков Корелия видела людей внутри. Сидели они на мягких, обитых чем-то сидениях, по двое, по четверо. Один человек, обычно сидящий впереди слева, держал в руках круглый обод, соединённый с телом чудовища, и время от времени поворачивал его. Люди внутри почти не смотрели по сторонам, их лица были напряжёнными, пустыми.
А ещё до неё то и дело доносился едкий, горьковатый запах гари, не похожий на дровяной дым. Запах горячего металла и чего-то странного, щекочущего ноздри. И девушка подумала, что видимо это и есть порождения Тьмы. Именно так их и описывал молчальник Никод.
Но не успела она разглядеть их получше, как поток снова понёс её ввысь, и она увидела странный город из Башен-Столпов. Они вздымались к небу, прямые, как копья, выше самых высоких сосен в заповедной роще у реки. На поверхности этих столпов с великой точностью были прорезаны тысячи и тысячи прямоугольных окон. Они были затянуты тем же прозрачным, гладким, как вода, материалом. Внутри многих горел свет ровный, холодный, бело-голубой, исходящий из плоских пластин, вмурованных прямо в потолки.
Дух её втянуло внутрь одного такого Столпа, в одну из Клетушек. Стены у неё были гладкие, окрашенные в блёклые, безжизненные цвета: бежевый, серый. На одной стене висело большое, плоское зеркало в деревянной раме, но в нём не отражалась комната, а двигались странные картинки.
Вместо лавок и стола в ней находились весьма странные предметы. Мягкое ложе на высоких ножках, застёланное ярким, гладким покрывалом с геометрическим узором. К нему примыкали такие же мягкие сидения-мешки разной формы. Был и стол, но не деревянный, а из блестящего белого материала, похожего на глазурь, на тонкой металлической ноге.
В комнате находились и люди, двое. Молодой мужчина в синих холщовых штанах грубой ткани и короткой, свободной тунике с капюшоном сидел, сгорбившись, перед чем-то, напоминающим доску. Она стояла на столе, была плоской, толщиной в два пальца, с чёрной глянцевой поверхностью. На ней светились и двигались крошечные фигурки людей в доспехах, они сражались, размахивая сверкающими мечами. Звуки битвы — звон металла, крики — доносились тихо, но чётко откуда-то рядом с доской. Сам мужчина не сводил с доски глаз, его пальцы быстро барабанили по плоской панели с кнопками перед ним. Его лицо было сосредоточено, но пусто. Видимо, чародей, — подумалось Лии, и она перевела взгляд на девушку, что стояла у окна.
Та была в обтягивающих штанах из тёмно-синей, как бы натянутой на тело ткани, и в короткой, свободной блузе. В руке она держала ещё один явно магический артефакт — небольшой, плоский, чёрный, с блестящей поверхностью. Затем поднесла его к уху.
А травница снова огляделась и принюхалась. Кроме звуков, что доносились от доски, в комнате тихо играла музыка, но самих музыкантов не было видно. Мелодия была ритмичная, с глухими ударами, похожими на биение сердца, и наложенными на неё писками.
В воздухе витал сладковатый аромат, запах пыли и ещё чего-то странного.
И тут её снова вынесло наружу, в ночь. И эта ночь была светлой, хотя на небе не было видно ни луны, ни звёзд. Их полностью затмила невиданная доселе иллюминация. Вдоль бесчисленных чёрных дорог горели ровные линии огней — оранжевых и холодно-белых. Они висели на странных, тонких, как паутина, конструкциях. На самих Башнях горели огненные письмена и мелькали движущиеся картинки — огромные лица людей, бутылки с диковинными напитками, странные одежды. Эти изображения менялись, плавно перетекая одно в другое. Воздух гудел. Рокот тысяч Железных Коней, отдалённые крики тварей, воющих на разные тона. Обрывки музыки из открытых окон.
Гул голосов, смеха, криков, доносящихся с улиц и из небольших избушек с прозрачными стенами, за которыми сидели люди за столиками с крошечными чашками.
Люди по улицам шли быстро, сумбурно. Они почти не смотрели по сторонам, их взгляды были опущены к светящимся камням в руках или устремлены куда-то вдаль. Контакты между ними были мимолётными, поверхностными. Одиночество в толпе было почти осязаемым. Оно висело в воздухе — тяжёлое, несмотря на всю эту суету и блеск.
Фокус снова сместился. Она оказалась в другой комнате, маленькой, более уютной, но оттого ещё более давящей. Комната была ещё более странной, чем остальные. На стенах её висели свитки с изображениями людей в откровенных нарядах. На полу царил беспорядок из одежды, книг с глянцевыми обложками. В центре стояло мягкое кресло-мешок.
В нём сидела девушка лет шестнадцати. Лицо её, миловидное, с курносым носом, было искажено гримасой горя, а ещё, ещё Лие казалось что она уже видела это лицо где-то. Щёки блестели от слёз, тушь на ресницах растеклась тёмными кругами. В её руках, дрожащих, был всё тот же странный камушек. На его поверхности мелькали символы. Корелия не сумела прочитать эти строки, но каким-то образом сумела понять эмоции девушки.
Жгучее унижение. Картинка девушки, нелепая, пойманная врасплох, сейчас мигала на камне. Колючие насмешки. Слова под ней. Короткие, как уколы: «лох», «фрик», «посмотри на себя». Видимо, какие-то страшные заклинания, раз уж так сильно напугали и расстроили её.
Девушка смотрела на камень, и Корелия видела, как в её глазах гаснет последний огонёк. Боль превращается в онемение, онемение в пустоту. А за окном комнаты хлестал дождь. В просвете между многоэтажками висел тонкий, ядовито-бледный серпик новой луны.
В этот момент её словно ударило молнией, дух рванулся прочь, назад, в знакомую тьму, спасаясь от всевидящего, древнего Холода.
Корелия вздрогнула всем телом и села на лежанке. Из горла вырвался хриплый, прерывистый стон. Она ловила ртом воздух, но его не хватало. Сердце колотилось, отдаваясь болью в груди. Девушка обхватила себя руками, но дрожь не унималась. Перед глазами ещё стояли нереальные картины: блеск фонарей, лица в свете камней, слёзы девушки в комнате. Запахи гари и странных цветов смешивались в носу с родным запахом избы — дыма, сушёных трав и дерева.
Она услышала знакомое поскрипывание половиц за перегородкой — бабка, встревоженная стоном, шла проверить, что случилось. Но Корелия не могла говорить. Она лишь сидела, вглядываясь в знакомую темень своей комнаты, но видя сквозь неё другой, страшный, блестящий мир.
Травница обняла колени, прижавшись лбом к костяшкам пальцев. Теперь её горе по подруге смешалось с новым, леденящим ужасом — от понимания масштаба беды и собственного полного, абсолютного бессилия.
Глава 5
Утро пришло хмурое и влажное, будто ночь так и не решила окончательно отступить. Серый свет пробивался сквозь запотевшее стекло единственного окошка, ложась на грубые доски стола и пыльные склянки на полках. Корелия проснулась от знакомого звука — бабка Агнесса уже возилась у печи, громко переставляя чугунки, словно нарошно пытаясь её разбудить.
Девушка потянулась, чувствуя, как ноют мышцы. Она сбросила колючее одеяло и села, потирая лицо ладонями. В голове всё ещё стоял тяжёлый дурман после вчерашнего, Лия с силой сжала веки, пытаясь прогнать видения, но те уходить не спешили.
— Проснулась что ли? Так чаго сидишь? — раздался резкий голос из-за перегородки. — Вставать пора, работа чай не ждёт! У Марфухи дитя хворает, сопли ручьём, кашляет так, что лёгкие, поди, выплюнуть хочет. Отвар ей обещала к утру сообразить. Да смотри, помельче кроши, а то опять как для лошади намешаешь!
Корелия вздохнула, встала и натянула поверх исподней рубахи серое рабочее платье, затянув его по талии верёвочным поясом. Ноги сами понесли её к умывальнику — старой деревянной кадке с ледяной водой из колодца. Она плеснула горсть себе в лицо, вздрогнув от холода, и быстро вытерлась грубым полотенцем. Вот и проснулась.
На столе уже стоял глиняный кувшин с остывшим чаем из иван-да-марьи и лежали два ломтя ржаного хлеба с мягким домашним сыром. Бабка, сгорбившись у печи, мешала в котле какую-то бурду, от которой тянуло кислым запахом забродивших трав. Это была её собственная микстура «для живота», которую та пила каждое утро уже лет двадцать.
— Ба, а где мята-то? Для отвара Марфухе, — спросила Лийка, оглядывая заставленный склянками стол, старуха кажется стащила сюда все их запасы.
— В углу, в берестяном туеске, под сушёной малиной, — не оборачиваясь, буркнула та в ответ. — И ромашку туда же, и липовый цвет щепотку. Да капельку шалфея, но чуть-чуть, а то горчить будет, а дитяти они горькое не любят. Выплюнет и всех дел.
Корелия кивнула, хотя бабка её не видела, и принялась за дело. Она достала туесок, сняла крышку, и густой, холодный аромат мяты ударил в нос. Пальцы сами отмеряли нужное количество — она насыпала на деревянную дощечку горсть сухих листьев, взяла тяжёлый нож с широким лезвием и принялась мелко шинковать. Ритмичный стук ножа о дерево заполнил избу, сливаясь с потрескиванием поленьев в печи.
Она работала молча, автоматически, мыслями возвращаясь к поляне у Чёрного Камня, это мешало работать и девушка с силой тряхнула головой, отгоняя видения. Нужно сосредоточиться на травах. На их простой, ясной логике: мята — от жара, ромашка — от воспаления, липа — чтобы пропотело, шалфей — чтобы горло не болело. А иначе и с ума сойти недолго.
Нашинковав мяту, она пересыпала её в глиняную миску, затем достала из холщового мешочка сушёные цветки ромашки. Они были лёгкими, хрупкими, рассыпались в пальцах, оставляя на коже жёлтую, крепко пахнущую, пыльцу. Девушка растёрла их ладонями, чтобы высвободить эфир, и добавила к мяте. Липовый цвет пах мёдом и летом, даже сейчас, посреди сырой осени. Шалфея она взяла совсем немного, всего три небольших листочка, и растерла их между пальцев до состояния серо-зелёной пыли.
Всё смешала в миске, потом пересыпала в небольшой холщовый мешочек, затянула его верёвочкой. Получился травяной чайный пакет. Осталось заварить да можно будет пить.
Затем взяла чистый глиняный горшок, насыпала туда смесь, залила кипятком из котла, который уже шумел на печи. Пар ударил ей в лицо, пахнущий травяной горечью. Накрыла горшок деревянной крышкой и поставила на край стола настаиваться.
— Минут пятнадцать, — пробормотала она себе под нос. — Не больше, иначе вся польза в пар уйдёт.
Тем временем Агнесса закончила со своим снадобьем, отпила из кружки, скривилась и поставила её на стол с таким стуком, что Корелия вздрогнула.
— Горчит сегодня что-то, — проворчала старуха. — Трава что ли старая…, а ли я ужо.
Она подошла к столу, уселась на лавку с глухим стоном и уставилась на внучку. Её глаза, чуть уже подслеповатые от возраста, были хитро прищурены.
— Ты чего сегодня какая смурная? Опять про Анку думаешь? — спросила она прямо, без предисловий.
Внучка кивнула, отводя взгляд. Она не хотела сейчас об этом.
— Думать-то думай, да дело делай, — Агнесса махнула рукой. — Мёртвого не воскресишь, пропавшего не вернёшь. У каждого своя дорога. Анка свою выбрала. Ты свою выбирай. А сейчас — отвар Марфухе снеси, да смотри, объясни как пить: по глотку каждые два часа, тёплым, но не горячим. И компресс на грудь из той гущи, после того как отвар выпьет пущай сделано.
Корелия снова кивнула. Она уже знала эти инструкции наизусть. Аккуратно перелила настой через ситечко в небольшую глиняную бутыль с пробкой, обернула её тряпицей, чтобы не обжечь руки, и поставила у двери. Сейчас позавтракает и отнесёт.
Но позавтракать ей не удалось.
В дверь вдруг забарабанили. Не стук, а настоящая дробь — тяжёлые, неровные удары кулачищем, от которых содрогнулась вся ветхая дверь.
Корелия и Агнесса переглянулись. Бабка нахмурилась, её лицо стало каменным.
— Не к добру, — тихо сказала она. — Ой не к добру. Знаю я кажись кого к нам принесло.
Стук повторился, ещё яростнее. Дверь затрещала и чуть не слетела.
— Открывай! — раздался за дверью хриплый, надорванный голос. — Открывай, говорю!
Корелия голос признала. Мельник Гавриш. Она двинулась было к двери, но Агнесса резко встала, заслонив её собой.
— Не лезь-ка, — коротко бросила она. — Сядь на место и сиди!
Старуха подошла к двери, медленно, с достоинством, отодвинула тяжёлую задвижку и распахнула дверь.
На пороге, заполняя собой весь проём, стоял Гавриш. Но это был лишь призрак того Гавриша, которого знали все. Его лицо было серым, землистым, глаза ввалились глубоко в орбиты и горели нездоровым, лихорадочным блеском. Седые волосы, обычно аккуратно зачёсанные, торчали клочьями, будто он их рвал. Одежда на нём была мятой, запачканной грязью, на рубахе виднелись тёмные пятна — то ли грязь, то ли что-то ещё. От него остро пахло потом и перегаром.
— И чего явился, — холодно, без обычного радушия, произнесла Агнесса. — Чаю, что ли, захотел в такую рань?
Мельник никак не отреагировал на её слова. Его взгляд скользнул по старухе и впился в Корелию, стоящую позади. Он сделал шаг вперёд, втискиваясь в избу. Агнесса не отступила, так что он оказался почти вплотную к ней.
— Ты, — прохрипел он, указывая на Корелию дрожащим, грязным пальцем. — Ты! Дочка моя где?!
В избе повисла тяжёлая тишина. Только потрескивали дрова в печи.
— О чём ты, Гавриш? — спокойно, но с холодком в голосе, спросила Агнесса. — С похмелья-то не прояснилось ещё? Или память отшибло? Твоя дочь пропала. Моя внучка её искала. Всю ночь в лесу шлялась, сама еле ноги принесла. А ты сюда с обвинениями явиться посмел?!
— Врать то мне не надо! — крикнул Гавриш, и слюна брызнула из его пересохших губ. — Я знаю! Я всё знаю! В деревне говорят! Марийка сболтнула, что Лия к ней приходила, расспрашивала, будто знала чего! А потом ночью к Добраду бегала! Зачем? Это вы?! Вы всё?! Вы её?!
Он запнулся, не в силах выговорить страшное.
— Мы её что, Гаврила? — голос старухи стал тихим и опасным. — Договори коль уж начал. Ясно скажи, в чём мою девку обвиняешь.
Гавриш вдруг схватился за голову, сжал виски пальцами.
— Не знаю… не знаю… — забормотал он. — Но она что-то знает! Она что-то видела! Она же сказала — «найду». И нашла? Нашла? Где она? Где моя Анка? Скажи где она?! Скажи… ради всего святого, скажи… ты же нашла её вчера. Ты же ходила. Что там было? Где она?
Корелия чувствовала, как подкатывает ком к горлу. Она сглотнула, пытаясь собраться, но голос подвёл.
— Дядько Гавриш… я… я нашла её, нашла…
Глаза мельника вспыхнули надеждой.
— Но… — продолжала травница, и надежда в его глазах начала гаснуть. — Она уже… она ушла. Я не успела.
— Куда ушла? — прошептал он весь обмякая.
— Не знаю дядько, Камень её забрал…
Слово «Камень» подействовало на Гавриша как удар хлыста. Он отшатнулся, будто его ударили по лицу. Цвет окончательно сбежал с его щёк.
— Чёрный… Камень… — он произнёс это словно проклятие. — Ты её… ты её туда и привела? Ну, отвечай! Ты, колдунья проклятая?!
— Она сама пошла! — вырвалось у Корелии, и в её голосе впервые прозвучала обида. — Я пыталась спасти! Я кричала ей, чтобы остановилась! Но она не слушала!
— Врёшь! Да я тебя сейчас! — рёв Гавриша щаглушил её оправдания. Он снова сделал шаг вперёд, его огромная рука взметнулась в воздухе. Агнесса мгновенно встала между ним и внучкой.
— Тронешь её, и я тебя самого куда нужно отправлю, — сказала она абсолютно ровным, будничным тоном. — Я Гавриш не только травы смешивать умею, ты то знаешь!
Но мельник уже никого не слышал. Его сознание, видимо, окончательно оставило мужчину. Он тряхнул головой, и слёзы, смешанные с грязью — потекли по его щекам.
— Она жива… она должна быть жива… — он бормотал, уже не глядя ни на кого. — Ты скрываешь… ты её спрятала… может, в сговоре с тем, кто её увёл… с тем купеческим сыном… может, деньги взяла… не хотел он, а она… Дурёха… дитятю носила ведь…
Это было уже совсем за гранью. Корелия почувствовала, как по спине пробежал холодок.
— Выйди, — повторила Агнесса. Её рука незаметно скользнула к поясу, где всегда висел небольшой, но острый как бритва серп для трав.
Гавриш вдруг обмяк. Вся ярость вытекла из него, оставив только пустоту. Он бессмысленно посмотрел по сторонам, потом на свои дрожащие руки.
— Моя девочка… — прошептал он. — Прости… я… я не знаю, что говорю…
Он развернулся и, пошатываясь, вышел на улицу, так и не прикрыв за собой дверь. Холодный влажный воздух хлынул в избу потоком, что помог всем остыть.
Старуха медленно подошла, захлопнула дверь и задвинула засов. Потом обернулась к внучке. Лицо её было усталым и очень старым.
— Видела? — тихо спросила она. — Вот что делает горе. И вот как будут смотреть на тебя другие, если узнают, что ты была там. Не спасительницей сочтут. Соучастницей.
Корелия молчала. Она смотрела на дверь, за которой только что скрылся убитый горем отец. Чувство вины, которое она пыталась подавить, поднялось с новой силой. Может, он и прав? Может, она могла сделать больше? Бежать быстрее? Кричать громче? Схватить Анку за руку и силой утащить?
— Я пойду, — вдруг сказала она поднимаясь с лавки.
— Куда? — настороженно спросила Агнесса и прищурилась сильнее.
— На болото. За клюквой схожу, мало осталось совсем, а скоро снегом укроет. И… подышать надо.
— В такую погоду? Да ты с ума сошла! Да ещё после этого…
— Мне надо, баба. — В голосе Корелии прозвучала такая твёрдость, что старуха замолчала, только губы поджала. — Я недалеко, до старого омута и обратно.
Она не стала ждать пока бабка кивнëт. Накинула на плечи старый, пропахший дымом плащ, сунула в карман небольшой складной нож и холщовый мешочек для ягод, будто и вправду собиралась за клюквой. Взяла с края стола бутыль с отваром для Марфухи.
— Это я по дороге занесу, — сказала она, уже открывая дверь.
— Корелия! — окликнула её старуха ещё больше постаревшая в эти минуты. Девушка обернулась. Агнесса смотрела на неё, и в её глазах плескалась тревога. — Береги себя. И… не заглядывай в те места, куда не стоит.
Травница кивнула и вышла, плотно прикрыв за собой дверь.
На улице было сыро и холодно. Моросил мелкий, назойливый дождь, превращавший дорогу в месиво жирной чёрной грязи. Деревня ещё спала, только из одной трубы поднимался жидкий дымок. Она быстро дошла до избы Марфухи, оставила бутыль на крыльце, постучала и, не дожидаясь ответа, пошла прочь, к окраине, где начинались огороды, а за ними — лес и болото.
Она шла быстро, почти бежала, будто пытаясь сбежать от собственных мыслей. Ноги скользили в грязи, плащ тянул вниз мокрой тяжестью, капюшон сполз на спину, и холодные капли затекали за воротник. Но девушка не обращала на это никакого внимания.
Огороды вскоре окончились. Началась узкая, едва заметная тропинка, ведущая в низкорослый, чахлый березняк, а за ним — к болоту. Воздух стал ещё холоднее, за пахнуло прелью, влажным мхом и какой-то сладковатой гнилью. Под ногами почва стала зыбкой, пошла кочками, покрытыми рыжим мхом и багульником.
Корелия замедлила шаг. Здесь нужно было быть осторожной. Болото было коварным, с глубокими трясинами, прикрытыми сверху ярко-зелёным мхом-обманщиком. Она знала безопасный путь к омуту — узкую гряду из корней и спрессованного торфа, почти невидимую для непривычного глаза.
Вот и шла по памяти, меланхолично обходя тёмные, блестящие глазницы трясин. Вокруг стояла мёртвая тишина, нарушаемая только редким писком какой-то болотной птицы да бульканьем пузырей газа, поднимающихся со дна.
Наконец вышла к омуту — небольшому, почти круглому озерцу с чёрной, неподвижной водой. Поверхность была гладкой, как стекло, лишь изредка её рябил падающий дождь. Вокруг омута росла высокая, бурая осока, а по краям воды лежали полузатопленные, почерневшие брёвна, покрытые зелёным осклизлым мхом.
Девушка остановилась на краю твёрдой кочки, сбросила капюшон и глубоко вдохнула, присела на корточки, обхватив колени руками, и уставилась в чёрную воду. Собственное отражение было размытым, неясным, будто это была не она, а кто-то другой.
«Что я вообще могу? — подумала она с горькой ясностью. — Травы смешивать. От кашля лечить. А против… против этого? Против Камня, против этой… силы, что забирает людей? Что я могу супротив неё?»
Из глаз потекли слёзы, горячие, злып. Она не стала их вытирать. Пусть смешаются с дождём. Здесь её всё равно никто не увидит.
Она сидела так, не зная сколько времени, пока дрожь не пробежала по телу от холода и сырости. Пора было возвращаться. А то бабка неровен час начнёт волноваться.
Корелия вздохнула, потянулась, чтобы встать, и в этот момент её нога неосторожно соскользнула с кочки, ступив на край зыбкого мха у самой воды.
И она провалилась.
Не сильно — только по щиколотку, но этого хватило. Холодная, липкая жижа мгновенно засосала её сапог. Она вскрикнула от неожиданности, попыталась вытащить ногу, но трясина уже схватила её с мерзкой, цепкой силой. Вторая нога, стоявшая на кочке, тоже начала скользить.
Паника ударила в виски. Она схватилась за стебли осоки, но те оборвались в руках. Пальцы уцепились за край полузатопленного бревна, но то было скользким, и удержаться не удалось.
«Глупо, — пронеслось в голове. — Очень глупо. Умереть здесь, в болоте, из-за собственной рассеянности».
Она собрала все силы, чтобы крикнуть, но голос будто застрял в горле. Кто услышит её здесь, на краю гиблого места?
И в этот момент над водой, прямо перед ней, на зыбкой, ненадёжной кочке, в двух шагах, появился человек.
Высокий, на голову выше её, стройный, но в плечах чувствовалась жилистая сила. На нём была простая одежда странного покроя: длинная рубаха из плотного холста цвета выцветшей лесной зелени, подпоясанная широким кожаным ремнём с медной пряжкой. Поверх — короткий, до бёдер, кафтан из поношенной, но добротной ткани оттенка древесной коры, со следами частой штопки на локтях. Штаны были небрежно заправлены в высокие, мягкие сапоги из тонкой кожи.
И красивое молодое лицо, ему было не больше лет двадцати. Чёткий овал, ровный, невысокий лоб, скулы, выступающие под натянутой кожей. Ни бороды, ни усов — гладко выбрит, что в их краях было редкостью. Загар ровный, глубокий, как у тех, кто проводит жизнь на воздухе. Кожа выглядела упругой, здоровой, только у внешних уголков глаз легли едва заметные, тонкие морщинки — то ли от усталости то ли ли от привычки щуриться.
Но глаза… Именно глаза заставили её дыхание сбиться. Цвета заповедной еловой чащи — тёмно-зелёные, с густыми, почти чёрными ресницами. Взгляд был прямым, открытым.
А волосы, таких в их краях не было ни у кого. Очень светлые, почти белые, словно лён, выгоревший за долгое лето. Длинные, до плеч, они были аккуратно, даже педантично, зачёсаны назад и связаны у затылка простым кожаным шнурком. Несколько прядей выбились, упали на лоб, и он даже не попытался их убрать.
— Руку подай, — проговорил незнакомец. Голос был низким, гортанным, словно бы во рту перекатывались камушки.
Корелия, парализованная его красотой, машинально протянула руку. Он сделал один лёгкий шаг по зыбкой трясине — и она не поддалась под ним, будто он весил не больше птицы. Его пальцы обхватили её запястье.
И потянул. Без видимого усилия, плавно, как вынимают из воды рыбину.
Её нога с глухим хлюпающим звуком высвободилась из грязи. Он подтянул её на твёрдую кочку, рядом с собой, и сразу отпустил руку.
Девушка стояла, тяжело дыша, дрожа от холода и пережитого потрясения. Она смотрела на незнакомца, и вопросы роем кружились в голове, но ни один так и не вырвался наружу.
Он рассматривал её так же внимательно, как она его. Его взгляд скользнул по её грязному плащу, по бледному, испуганному лицу, по дрожащим рукам.
— Ты что-то ищешь, — произнёс он наконец. Это был не вопрос.
— Я… я просто… — начала она запинаться подбирая слова
— Ты ищешь путь, — продолжал он, не обращая внимания на её попытку говорить. — И заблудилась. Не только здесь…
Корелия наконец заговорила.
— Кто ты? — выдохнула она. — Ты явно не из местных…
Он чуть склонил голову, и в уголке его губ дрогнуло что-то, отдалённо напоминающее улыбку.
— Меня зовут Миросвят. И ты права, я пришёл издалека… Как и ты…
Глава 6
Корелия стояла не зная что говорить, а незнакомец смотрел на неё самым спокойным, непроницаемым взглядом. Он не задавал вопросов, не требовал объяснений. Он просто ждал пока она сама скажет хоть что-то.
— Я… мне нужно было ягод собрать, — наконец выговорила девушка, чувствуя, как глупо это звучит, учитывая, что у неё даже корзинки с собой не было. Нет, был, конечно, мешочек, но он был взят больше чтобы успокоить бабку.
Миросвят кивнул, будто это было самое разумное объяснение на свете. Он обвёл взглядом края омута, где среди бурых кочек виднелись редкие, уже прихваченные морозцем, гроздья клюквы. Затем сделал несколько шагов, ловко переступая с кочки на кочку, наклонился и быстрыми, точными движениями начал срывать ягоды. Через минуту он вернулся, протягивая ей полную горсть крупных, тёмно-красных ягод. И несмотря на их хрупкую мягкость, абсолютно целых, ни одна капля сока не окрасила руки парня багрянцем.
— Бери, — сказал он просто. — Думаю, тебе уже пора домой, ты вся мокрая, так и заболеть недолго, — забота от чужого человека показалась ей безумно приятной, но в то же время пугающей. Так раньше никто не делал.
Она растерянно развязала свой холщовый мешочек, и он высыпал ягоды внутрь. Потом снова ушёл и снова вернулся с горстью. Так повторялось несколько раз, пока мешочек не стал практически полным. Он делал всё молча, сосредоточенно, как будто это была самая важная задача в мире. Его пальцы, несмотря на холод, были ловкими и быстрыми, ягоды не мялись, не падали в воду.
Когда мешочек был наполнен, он отошёл к самой кромке воды, где среди осоки рос одинокий, странный кустик. Миросвят оглянулся, затем наклонился и что-то сорвал. Вернувшись, он протянул ей ветку.
Это был папоротник. Но не такой, как все папоротники в их лесу — не зелёный и резной. Эта ветка была нежного, холодного голубовато-сизого оттенка, будто её вырезали из утреннего неба или из тончайшего льда. Каждый листочек-перышко отливал серебристым блеском, а прожилки на них казались нарисованными тончайшей серебряной нитью.
— Он такой красивый, раньше я его здесь не видела, — прошептала Корелия, принимая ветку. Она была прохладной на ощупь и пахла чем-то далёким — горным ветром и звёздной пылью. — Тут такой не растёт…
— Нет, — согласился Миросвят. — Не растёт. Но иногда… нужные вещи появляются там, где их ждут, — объяснение было странным, но ещё более странным было то, что спорить с ним не хотелось.
Он посмотрел на неё ещё раз, глубоко, прямо в глаза. И в этом взгляде было что-то такое, от чего сердце ёкнуло. Будто он видел её не в первый раз. Будто знал что-то, чего она сама не знала. Девушка зябко поежилась от налетевшего ветерка.
— Возвращайся домой, Корелия. Тебе предстоит трудный путь, — было совершенно непонятно, говорит Миросвят о дороге домой или о чём-то более сложном, но спрашивать травница от чего-то не стала.
Он повернулся и сделал шаг в сторону густого берёзняка.
— Подожди! — вырвалось у неё. — Откуда ты знаешь моё имя? Кто ты?
Но парень уже растворился среди серых стволов, его светлые волосы мелькнули в последний раз — и его не стало. Будто его и не было. Только полный мешочек клюквы в её руке и холодная голубая ветка, которую она сжимала так крепко, что пальцы онемели.
Обратный путь казался сном. Она шла, почти не чувствуя ног, обходя трясины, сжимая в одной руке мешочек, в другой — ветку. Мысли путались, перескакивая с лица мельника Гавриша на пустые глаза Анки, а потом на спокойные зелёные глаза незнакомца. «Миросвят». Имя звенело в голове. Тут никого не было с именем похожим на это. Да и сам он подтвердил, что пришёл издалека. В голове всплывали обрывки сказок о прекрасных принцах, что спасают бедняжек, что оказались в затруднительной ситуации. От этих мыслей девушка усмехнулась. Ну где она и где принцы, придумает же тоже.
Она вернулась в избу ещё до полудня. Агнесса, увидев её мокрую, грязную, но целую и с полным мешком клюквы, только хмыкнула.
— Набрала, значит. И ноги не отморозила. Молодец. Ставь на печь просохнуть, да сама тоже переоденься, вон, мокрая вся. А ягоды в миску потом перебери, вечером морс сварю.
Корелия молча выполнила, что велели. Спрятала голубую ветку в сундук, под свою нижнюю рубаху — показать бабке не решилась, та бы сразу начала допытываться, а объяснять она не могла. Не знала как. Да и не хотела. Старуха тут же найдёт к чему придраться. А то и вовсе дома запрёт.
Она уже собиралась приняться за другие дела — перебрать запас сушёных грибов, проверить, не завелась ли моль в шалфее, — как снова постучали в дверь. На этот раз стук был деловым, нетерпеливым.
На пороге стоял подросток Алёнька, сын булочника Ерохи. Лицо у него было испуганное, на щеке засохла прилипшая крошка теста.
— Лия, бабушка… Отец просит. У нас Бурёнка захворала. Лёжит, не встаёт, дышит тяжело, из носа течёт, мутная вся. Не знаем, что делать. Сходите, посмотрите, может, травками поможете? А то молоко у неё самое жирное, отец сливки на сметану ставит, без неё пропадём.
Агнесса вздохнула, вытирая руки о фартук.
— Ладно, ладно. Сейчас схожу. Ты, внучка, собирай что надо — ромашку, мать-и-мачеху, чабрец, кору дубовую. Да горсть соли крупной. Идём, дитятя, идём, — бормотала она, опираясь на плечо подростка. — Посмотрим, что с вашей кормилицей стало.
Корелия быстро собрала нужные травы в отдельный мешочек, достала из кладовки глиняную бутыль для отвара, взяла пустую флягу для горячей воды и бросилась догонять бабушку.
Изба булочника стояла на другом конце деревни, рядом с самой пекарней, от которой всегда пахло тёплым хлебом и жареной сдобой. Сегодня запах был слабым — видимо, с коровой беда, и не до того стало всем.
Бурёнка лежала в небольшом, чистом хлеву на толстой подстилке из свежей соломы, тяжело дыша, её бока ходили ходуном. Глаза были мутные, веки припухшие, из ноздрей текла густая желтоватая слизь. Ероха, мужик лет пятидесяти, коренастый и обычно вечно посыпанный мукой, сейчас ходил вокруг неё, беспомощно разводя руками, на его лице застыла растерянность.
— Не знаю, что и делать, Агнесса Петровна… С утра так. Вчера вечером ещё нормально была, жевала сено. А сегодня — на бок повалилась. Может, простыла? На выгоне вчера ветром надуло? Или вода из колодца плохая? Соседка говорит, у неё куры нестись перестали, тоже на воду грешит.
— И воду посмотрю, но потом, — отрезала Агнесса, опускаясь на корточки рядом с коровой. Она потрогала уши — они были горячими. Заглянула в глаза, оттянув веко, потом понюхала дыхание животного, скривилась. — Воспаление, Ероха. Лёгкие повредились. Сейчас отвар сделаем, напоим. Выживет — выживет, нет — не обессудь. Всякое бывает. Я ж не колдовка какая, с того света не вытащу.
Она отдала Корелии распоряжения, и та принялась действовать. Развела в углу хлева, на свободном от соломы месте, небольшой костёр в старой жестяной банке из-под дёгтя. Лёнька принёс из дома щепок и лучин. Корелия вскипятила воду из принесённой с собой фляги в небольшом походном котелке, висевшем всегда у них в сенях. Пока вода грелась, она отсыпала в котелок горсть ромашки, щепотку мать-и-мачехи, чуть чабреца и дубовой коры, предварительно растёртой в ступке.
— Соли, ба, нужно? — переспросила она.
Агнесса, тем временем осматривавшая вымя коровы, кивнула. Корелия насыпала в отвар полную горсть крупной серой соли, размешала палкой. Пахло горьковато-солёным паром.
Пока отвар настаивался под крышкой, она и Ероха занялись компрессом. Булочник принёс из дома глиняную крынку со свиным смальцем. Корелия растопила на краю костерка добрую ложку жира в маленькой сковородке, добавила в него растёртый в кашицу зубчик чеснока и щепотку сушёной горчицы. Этой тёплой, пахнущей резко смесью они растёрли корове грудь и бока, особенно тщательно над рёбрами. Животное слабо мычало, но не сопротивлялось. Этот метод лекарка использовала для всех простуженных, без деления на людей и животных. И как ни странно, но он помогал.
— Держись, красавица, — бормотал Ероха, растирая её могучей, но бережной рукой. — Вылечим. Как же я без твоих сливок-то? Из чего мне масло взбивать тогда?
Потом взялись за отвар. Корелия процедила его через чистое ситечко в бутыль, остудила, подставив в ведро с холодной водой из колодца, чтобы был тёплым, но не обжигал глотки. Ероха сел у головы коровы, приподнял её, а Корелия, осторожно разжав ей челюсти, стала вливать отвар из бутылки с широким горлышком. Бурёнка кашляла, фыркала, но большую часть снадобья проглотила, вода с травяной взвесью стекала по её морде, которую та теперь облизывала.
— Вот и умница, — похвалила Агнесса, наблюдая со стороны.
Они сделали компресс из оставшейся после процеживания травяной гущи, завернули её в чистую холстину и привязали к груди коровы поверх натёртых мест, чтобы тепло держалось дольше.
— Каждые три часа поить этим отваром, — наставляла Агнесса Ероху, собирая свои пожитки. — И просто тёплой водой между разами. И чтоб здесь, в хлеву, тепло было, печку в доме растопи, дверь в сени открой, теплом пойдёт. Но не жарко, не пари. И навоз убирай почаще, воздух чтоб не спёртый. Завтра к полудню зайдём, посмотрим.
Ероха благодарно кивал, суя им в руки ещё тёплый, душистый, только что из печи каравай «в подарок», да ещё завернул в тряпицу пару плюшек с маком.
— Спасибо, Агнесса Петровна, спасибо, Лия. А то беда… Только намедни с тёщей история приключилась, теперь вот это. У старухи, у Марфёны-то, зуб разболелся, так она на прошлой неделе к кузнецу Власу пошла, щипцами рвать. Так он так дернул, что не только зуб, а полчелюсти, кажись, вывернул! Теперь она с перекошенной рожей ходит, кашу одну жуёт и на Власа, как на врага, смотрит. Говорит, он нарочно, потому что она ему в прошлом году за подкову недоплатила. Чушь, конечно, Влас парень добрый, но смеху-то!
Агнесса лишь фыркнула, принимая хлеб.
— Каждый со своей бедой. Ну, будь здоров, Ероха.
Они вышли из избы, когда день уже клонился к вечеру. Серые тучи спустились ещё ниже, сырой ветер гнал по улице клочья тумана и крутил под ногами жухлые листья. Из трактира «Веприк» доносились приглушённые голоса и звон кружек.
И тут, из-за угла ближайшей избы, где торговала тканями вдова Горпина, вышел человек в длинном тёмно-сером балахоне с капюшоном. Высокий, сухой, с лицом аскета — молчальник Никод, главный хранитель Света в местном храме Единого. Он шёл прямо на них, не сворачивая, его худые, длинные ноги мерно отмеряли шаги по грязной дороге. Завидев женщин, остановился в двух шагах, преградив дорогу.
— Агнесса. Корелия, — произнёс он. — Возвращаетесь от страждущих?
— От Ерохи идём, отец, — ответила Агнесса, слегка склонив голову, но в её поклоне не было ни капли подобострастия, только холодная вежливость. — Скот лечили хворый.
— Милосердное дело, — кивнул Никод, но его глаза, холодные и светлые, как промёрзшее насквозь январское небо, упёрлись в Корелию, будто пытаясь пронзить её насквозь. — Забота о тварях света достойна похвалы. А вчера, слышал, и человека искали. Дочь мельника Гаврилы. И как… нашли?
Вопрос повис в воздухе. Корелия почувствовала, как у неё похолодели кончики пальцев, спрятанные в карманах плаща.
— Нашли, отец, — тихо сказала она, заставляя себя посмотреть в его бледные глаза. — Но… не спасли.
— Не спасли, — повторил Никод, растягивая слова, будто пробуя их на вкус. — И где же нашли? И в каком состоянии душа её пребывала?
— В лесу, отец. У Чёрного Камня. Она уже… ушла. Её там не было.
Никод медленно перекрестился широким, размеренным жестом, его тонкие, бескровные губы сложились в безрадостную, напряжённую линию.
— Чёрный Камень. Место скверное, неосвящённое, отвергнутое Светом. Там силы Тьмы и отчаяния властвуют, уловляя слабые души. И что же делала там девушка, воспитанная в вере? И… что делала там ты, травница? Не за тем ли, чтобы своими… особыми умениями… попытаться противодействовать Тьме её же оружием?
Вопрос прозвучал как обвинение. Агнесса тут же вмешалась.
— Отец Никод, моя внучка пошла искать пропавшую, как всякий милосердный человек! Она ночь в лесу провела, рисковала собой! А что до Камня — так Анка сама туда пришла, сама, с горя, на свою погибель! Кто ж её знал, что в голову взбредёт!
— Тише, тише, — холодно, без повышения тона, остановил её Никод, подняв руку. — Не горячись. Я же никого не обвиняю. Я вопрошаю. Справедливости ради и заботы о душах паствы. Слышал я, что Корелия тут не только травами, но и… иными, сомнительными вещами интересуется. С духами лесными, говорят, говорит. С птичьим языком знается. Тропы неведомые знает. Не опасно ли это для души её и для душ окружающих? Не от той ли Тьмы, что у Камня обретается, эти… умения?
Он смотрел на Корелию так, будто видел её насквозь, будто пытался разглядеть в ней какую-то скрытую печать.
— Травы — от земли, отец, — сказала Корелия, заставляя свой голос звучать ровно и твёрдо, хотя внутри всё сжалось в комок. — А земля — творение Единого. Знание трав — не колдовство, а ремесло. Я помогаю, как могу, как и угодно то Единому.
Никод помолчал, изучая её лицо.
— Да. Помогаешь. И слава Единому за это милосердие. Но помни, дитя: есть единственный путь Света, прямой и узкий, и есть множество путей Тьмы, широких и соблазнительных. И очень легко, желая помочь, свернуть на скользкую тропу, увлечься силой, которая не от Света. Особенно если… чувствуешь в себе необъяснимые дары, которым нет места в наших Писаниях. Будь осторожна. Прощайте.
Он ещё раз кивнул, резко, как солдат, отдающий честь, развернулся и зашагал прочь, его тёмный балахон быстро слился с наступающими сумерками.
Агнесса долго смотрела ему вслед, потом сплюнула через левое плечо, трижды стуча костяшками пальцев по деревянной обшивке ближайшего забора.
— Учуял, гад ползучий. Кровь учуял. Уж он-то знает, как за слабое место взяться. Ну ничего… ничего… живём пока. Пойдём, внучка, домой. Мороз по коже от таких «благословений» что-то взял даже, нужно чая себе налить.
Вечер они провели в тяжёлом, давящем молчании. Сварили морс из клюквы, сдобрив его ложечкой мёда. Поужинали тёплым ерохиным хлебом, нарезав его толстыми ломтями, с сыром и солёными груздями. Агнесса перебирала у печи корешки левзеи, но взгляд её был отстранённым, уставшим. Корелия мыла посуду в деревянном тазу, скребла ложки песком, а сама видела перед собой то спокойное лицо Миросвята среди болотной трясины, то ледяные, пронзительные глаза Никода.
Перед сном она полезла в сундук за чистой исподней рубахой — и пальцы наткнулись на прохладную, гладкую поверхность. Она вынула голубую ветку папоротника, поднесла к свету догорающей на столе лучины. В колеблющемся, жёлтом свете она казалась ещё более нереальной — сизые перья отливали перламутром, прожилки светились изнутри слабым, холодным сиянием, как далёкие звёзды. Она спрятала ветку обратно, засунула её поглубже, на самое дно, под все свои немногие пожитки.
Ложась на жёсткую лежанку, она слышала, как бабка за дощатой перегородкой долго ворочается, вздыхает, что-то невнятно бормочет во сне. Сама Корелия лежала на спине, уставившись в потолочную темноту, где в щель между двумя брёвнами пробивался лунный свет. В ушах звенели, смешиваясь, слова: «Твоя дорога ещё впереди. И она будет трудной». Она закрыла глаза, из последних сил пытаясь прогнать все голоса, все лица. Но сон не шёл. Она лежала и слушала, как за стеной воет ветер, бьёт ставнем о стену, как где-то далеко, на другом конце деревни, лает собака.
Глава 7
Ноздри приятно щекотал аромат пережаренной арабики с нотками карамельного сиропа и пыли, осевшей на вентиляции. А в уши врывался монотонный драйвовый ритм из колонок марки «JBL», под который стучала ложкой о фарфоровую чашку её подруга Катя. Теплый, желтоватый, искусственный свет от винтажных ламп Эдисона, свисавших на чёрных проводах с потолка кафе «Зерно», выхватывал из полумрака кирпичные стены и лица незнакомцев.
Симпатичная девушка сидела на жестком барном стуле из нешлифованного дуба, чувствуя, как дерево впивается в бёдра даже сквозь тонкую ткань джинсов. В руках она сжимала белую фарфоровую чашку с остывшим капучино. На поверхности молочной пенки уже образовалась сморщенная коричневатая плёнка. Перед ней, размахивая тонкими пальцами с идеальным маникюром в цвете «пыльная роза», сидела её подруга Катя.
— Ну что ты ноешь, Алëнка? Ты это серьёзно? — голос Кати был пронзительным и резал слух. Он перекрывал даже шипение кофемашины за стойкой. — Сама же и виновата. Кто тебя просил эти фото делать? Да еще и ему отправлять? Думала, принц на белом коне? На «ауди» восьмой серии? Пф…
Алёна смотрела не на подругу, а в экран своего телефона, лежащего на столешнице из слэба с необработанным краем и застывшей в эпоксидной смоле трещиной. Он то и дело вибрировал, с легким жужжанием скользя по дереву, вспыхивая новыми уведомлениями. Синий свет экрана отражался в её широких, наполненных ужасом зрачках. Каждый раз сердце сжималось от паники, как будто его сдавили ледяной рукой. Предыдущее сообщение было из рабочего чата в «Телеграме»: «Лен, ты в курсе, что тебя в паблике „Подслушано нашего района“ обсуждают? Жесть, конечно». Кто-то скинул скрин. На скрине было её лицо, неудачно скопированное с аватарки, и подпись: «Знакомьтесь, наша местная звезда OnlyFans».
— Я не отправляла ему ничего такого! — выдохнула она, голос сорвался на шепот, пропитанный слюной и стыдом. — Это он сам… сам понимаешь. Он сказал… Он сказал… сказал, что это наша маленькая тайна.
— Маленькая тайна, которая теперь гуляет по всему интернету! — Катя фыркнула, отпивая свой латте через белую бумажную трубочку. — Наивная ты, до мозга костей. Все мужики одинаковы. Особенно такие, как твой Макс. Натуральный павлин. С его зализанной причёской и вечной щетиной. Ты что, не видела, как он с другими девчонками флиртует в сторис? А ты ему — интимку. Браво, подруга, ты мегамозг!
Слова были горькими и очень обидными. Алёна чувствовала, как жар стыда переходит от шеи к щекам, окрашивая их в алый цвет. Она пыталась дышать глубже, но воздух в кафе был густым, спёртым, пропитанным запахом влажных пальто и чужого парфюма.
— Он… он сказал, что любит. Что мы вместе. — Это звучало глупо, как цитата из плохого подросткового сериала.
— Любит! — Катя закатила глаза, искусственно удлинённые стрелкой. — Любит выложить всё в сеть и посмеяться с друзьями в общем чатике! Ты посмотри на себя! Ты же как лохушка сейчас выглядишь! Все ржут! Я даже в ленте видела — какой-то ушлёпок уже нарисовал тебя в виде грустного мема с подписью «Когда думала, что это любовь». Ты понимаешь масштаб?
Алёна понимала. Она зашла на свою страницу «ВКонтакте» утром, ещё не вставая с постели, в полутьме комнаты, освещённой только светом экрана. Под последней, невинной, кстати, фотографией уже было больше трёхсот комментариев. Незнакомые люди, фейковые аккаунты с аватарками аниме-девочек или фотографиями спортивных машин, даже пара бывших одноклассников, которые в школе с ней не общались. Колючие, острые слова, как щепки, вонзались в разум: «Ну и рожа», «Сама напросилась», «Где тут интим, не вижу, может, там всё так же невзрачно?», «Лошара», «Выложи ещё, посмеёмся». Были и грязные предложения от аккаунтов с никами вроде «Медведь_69». И самое ужасное — скрины тех самых фотографий, которые Макс… которые он… На них было её тело, залитое резким светом вспышки, неуверенная, жалкая улыбка, искажённая плохим ракурсом. Теперь это видели все.
— Он просто… обиделся, — прошептала она, и её голос сорвался. — Он злился, что я не хотела идти на ту вечеринку к его друзьям. На ту, где должны были быть… ну, ты знаешь сама, и он знал, что я этого боюсь. Мы поругались. И он… так отомстил.
— Значит, довела! — Катя поставила чашку со стуком, и коричневая жидкость плеснулась на столешницу. — Вечно ты со своими принципами. Нужно было просто пойти, выпить, расслабиться, может, что-то принять для храбрости. Не быть занудой. А ты — нет, не хочу, там скучно, там твои друзья на меня странно смотрят. Ну он и взбесился. Сама спровоцировала.
Это было последней каплей. Алёна подняла на подругу глаза.
— То есть по-твоему, это я виновата? Я виновата, что он разрушил моё доверие? Что он совершил… это? Ты хоть понимаешь, что это может сломать мне жизнь? Это моя провинность?
— В какой-то мере — да! — подруга не отступала, её накрашенные губы растянулись в нечто, похожее на усмешку. — Надо думать головой, Лëнка! Теперь вся твоя репутация… Кто тебя на нормальную работу возьмёт? Кто серьёзно станет смотреть? Фу. Мне даже за тебя неловко. Я, если что, от тебя в соцсетях отпишусь и в друзьях ВК удалю, а то мало ли что…
Алёна молча смотрела на неё. На её идеальные, выщипанные в ниточку брови, на дорогую помаду оттенка нюд, на холодную ярость в глазах цвета мокрого асфальта. Эта девушка, с которой они делились всем с третьего курса, сидели на парах, списывали друг у друга конспекты, мечтали о путешествиях в Грузию, вдруг стала абсолютно чужой. Стала частью этого враждебного мира.
— Знаешь что, Катя? — голос Алёны звучал чуждо. — Иди к черту.
Она встала, скрипнув стулом, оставила на столе две хрустящие пятисотрублевые купюры за недопитый кофе и вышла на улицу, не оглядываясь. За спиной слышала возмущенное: «Ну ты даёшь! После всего, что я для тебя! После этого я точно…»
Шум города обрушился на неё почти сразу — оглушительный гул машин на Садовом кольце, визг тормозов такси, сирена «скорой» где-то вдали, чужие голоса, обрывки английской речи туристов, музыка из наушников прохожего, доносящаяся наружу, потому что он поставил громкость на максимум. Она шла, не видя дороги, спотыкаясь о стыки плитки, сжав телефон в руке так, что пальцы побелели, и стекло гаджета треснуло. Уведомления продолжали всплывать.
Она добрела до свою однушки в панельной девятиэтажке на окраине. В лифте пахло жареной рыбой с третьего этажа, дешёвым табаком и мочой. В квартире было тихо, пусто и неуютно. Пахло пылью на невыключенном обогревателе и вчерашней лапшой «Доширак». Она включила свет — люстра-плафон с тремя тусклыми энергосберегайками мигнула и зажглась, — бросила сумку и телефон на пол — тот отскочил и закатился под табуретку — и села на краешек дивана, покрытого колючим пледом с оленями, уставившись в пустой, запылённый экран телевизора.
Она отыскала телефон, с трудом нащупала его под табуреткой, снова открыла свою страницу. Новые комментарии. Новые насмешки. Кто-то даже создал фейковый аккаунт с её именем и выложил фотожабу, где её лицо было наложено на тело порноактрисы. Она чувствовала, как почва уходит из-под ног. Мир, который и так казался хрупким и ненадёжным, теперь рухнул окончательно. Не осталось никого: ни любимого человека, ни подруги, ни даже иллюзии собственного достоинства. Только всевидящее, безликое, жестокое digital-пространство, которое пожирало её по кусочкам, оставляя после себя лишь горечь и боль.
Алёна уткнулась лицом в подушку, пахнущую его одеколоном, пытаясь заглушить тихий, бесконечный вой, поднимавшийся изнутри. За окном, между мрачными силуэтами многоэтажек, висел тонкий, ядовито-бледный серпик новой луны. Он смотрел на неё холодным, равнодушным взглядом сквозь грязное, никогда не мытое снаружи стекло.
Корелия вздрогнула и села на лежанке, задыхаясь от волнения. Во рту стоял горький привкус чужих слëз. На лбу выступила холодная испарина.
«Снова», — прошептала она в темноту, и её голос был хриплым от забытья. Из-за перегородки послышалось шарканье босых ног по скрипучим половицам, и в дверном проёме, освещённая тусклым сизым светом начинающегося утра, пробивающимся сквозь заиндевевшее стекло окошка, возникла фигура Агнессы. Старуха была уже одета в длинную, до пят, поношенную домотканную юбку и толстую вязаную кофту, накинув на плечи большой шерстяной шаль с выцветшими розами.
— Чего шумишь? — хрипло спросила она, протирая слезящиеся глаза. — Кричала во сне...
Корелия махнула рукой, не в силах говорить. Она вытерла лицо грубым рукавом льняной ночной рубахи — оно было мокрым, а на ткани остались тёмные следы.
— Ладно, — вздохнула бабка. — Вставай что ли ужо. День на дворе, петухи уже пропели. Работа ждёт. И к Ерохиной корове сходить надо, проверить. Отоспишься потом, коли захочеться.
Девушка молча поднялась. Утренние процедуры прошли в тишине, нарушаемой лишь привычными бытовыми звуками: скрипом умывальника, плеском воды в жестяном тазу, мягким шуршанием одежды. Умылись, съели по ломтю вчерашнего ржаного хлеба с толстым слоем засоленного сала и кружком жёсткого, вязкого домашнего сыра, запили остывшим за ночь травяным чаем. Агнесса не расспрашивала, за что Корелия была благодарна. Она лишь изредка бросала на внучку тяжёлые, оценивающие взгляды, пока та завязывала на ногах портянки перед тем, как надеть грубые, пропахшие дёгтем сапоги.
А затем они снова отправились к булочнику. Утро было морозным, хрустящим, землю прихватил лёгкий морозец, сверху лёг иней, поблёскивающий как рассыпанная соль на блёклой траве и крышах. Воздух был острым, колючим, с чистым запахом дыма из труб и промёрзшей земли. В хлеву Ерохи уже не пахло болезнью, ароматно обдав их запахом скота, слегка прелого сена и тёплого, парного молока, которое стояло в подойнике у стены. Бурёнка стояла на ногах, медленно, с явным аппетитом жевала сено, громко чавкая и поводя ушами. Дыхание было ещё немного тяжеловатым, но уже чистым, без хрипов и бульканья.
— Вот это да! — обрадовался Ероха, хлопая корову по крупу широкой, в веснушках, ладонью. — К утру поднялась! Попила водички, сено ест! Молоко дала, правда, поменьше, но жирное! Спасибо вам, бабушка Агнесса, спасибо, Лия! Выручили! А то я уж думал, конец моей красавице.
Лекарка, причмокивая, осмотрела животное, потрогала уши — они были тёплыми, но не горячими, — заглянула в ноздри, велела продолжать поить отваром ещё день, но уже реже, два раза, утром и на ночь. Ероха, сияя и непрестанно благодаря, сунул им в руки свежий, только что буквально выпеченный, ещё горячий снизу каравай «в благодарность» и пару горячих, с пылу с жару, булочек с корицей, от которых валил душистый пар.
Обратный путь был легче. Солнце, пусть и слабое, белесое, грело спину сквозь толстую ткань плаща. Старуха даже разговорилась немного, ворча на цену соли на последней ярмарке «по три медяка за горсть, разорение!» и вспоминая, как лет двадцать назад одна знахарка из-за перевала лечила от сглаза целую отару овец «заговорами да святой водой, а потом оказалось, у них просто соль в кормушку забыли насыпать, дуры».
Дома, пока бабка ставила на угли медный, до блеска начищенный самовар и принялась разбирать вчерашние травы, раскладывая их на пергаменте по сортам, Корелия занялась готовкой простого завтрака — яичницы с лучком на чугунной сковороде. Она растопила на сковороде кусочек свиного жира, бросила туда мелко нарезанный лучок-севок, который хранился в подвешенном к потолку чулке. Шкворчащий, аппетитный запах жареного лука наполнял избу чем-то простым, добрым. Привычные движения успокаивали: разбить два коричневых яйца о край сковороды, быстро размешать вилкой, посолить серой солью из солонки-пенька.
Она думала о боли той, другой. О том, как та плакала в одиночестве в квартире, которая казалась клеткой. Она почти решила рассказать бабке — может, та знает, что эти видения значат? Может, это не просто сны? Но слова застревали в горле. «Баб, а я иногда вижу, будто бываю в другом мире, в каменных пещерах-башнях, и там у них странные штуки в руках, они светятся, телефон, а ещё они все ненавидят друг друга». Да и Агнесса сегодня была какая-то замкнутая, погружённая в свои мысли. Девушка уже было всё-таки открыла рот, но в этот момент в дверь постучали. Негромко, неуверенно, как будто стучащий не был уверен, дома ли кто.
На пороге, освещённый косыми утренними лучами, пробивавшимися в сени, стоял кузнец Влас. Огромный, могучего сложения мужчина, обычно уверенный и громкоголосый, чей смех было слышно за три двора, сейчас казался съёжившимся, неловким. Он стоял, сгорбившись, будто старался стать меньше. В его руках, привыкших гнуть подковы и держать тяжёлый молот, зажат был небольшой, тщательно завёрнутый в чистую, выглаженную тряпицу предмет. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу в громадных, стоптанных по краям сапожищах, не решаясь войти.
— Влас? Чего стоишь в сенях? Входи, а то неровён час простудишься, — позвала его Агнесса, вытирая руки о подол фартука. — Аль опять зуб у кого болит? Опять Марфёна челюстью мается, а?
Кузнец зашёл, снял шапку из заячьего меха, помял её в руках. Под шапкой волосы были тёмными, коротко остриженными, с проседью у висков, несмотря на молодой ещё возраст, седина уже тронула его голову. Его взгляд скользнул по Агнессе и задержался на Корелии, которая стояла у печи, помешивая яичницу деревянной лопаточкой. В его глазах, карих, глубоко посаженных, читалась какая-то странная смесь — вины, смущения и… робкого, непрошеного интереса? Он быстро отвел глаза, уставившись на трещину в половице.
— Нет, бабушка, не мается, хорошо ты тола заговорила, — пробормотал он, и его басистый голос звучал непривычно тихо. — Я это… насчёт Анки. Слышал, что Лия её искала. И что… что она не вернулась.
В избе повисла напряжённая тишина, нарушаемая лишь потрескиванием поленьев и шипением яичницы. Старуха нахмурилась, складывая морщины на лбу в строгие складки.
— Слышал, значит. От кого? От ветра что ли? И что?
— Я… я хотел спросить… — Влас тяжело сглотнул, и его кадык резко дернулся. — Она… она не говорила ничего перед тем? Про… про меня?
Корелия удивлённо повернулась и посмотрела на него. Влас? Анка никогда о нём особенно не говорила. Разве что вскользь, как о хорошем работнике, сильном парне, «который, поди, одна рукой быка удержать может».
— Нет, Влас, не говорила, — честно ответила она, перекладывая яичницу на глиняные тарелки. — А ты чего-то спрашиваешь?
Кузнец покраснел, его скулы, покрытые чёрной, жёсткой щетиной, залились густым, свекольным румянцем. Он потупился, разглядывая стоптанный, почти стёршийся подмёт своего сапога.
— Да так… Я… я к ней свататься ж хотел. Мать говорила, хорошая девка, бери её, теперича никто ж… ну, опосля того, как тот-то, ейный, ушёл. Даже отцу её говаривал. В трактире, за кружкой пива. Он сказал — «спроси у дочки, её воля». А я… я так и не собрался. Всё откладывал. Стеснялся. Думал, она на меня и смотреть не захочет. Что я ей, против купеческого сына с деньгами да манерами? А теперь… теперь вот. — Он поднял на Корелию молящий, полный немой тоски взгляд. — Может, зря? Может, если б я подошёл, сказал… она бы не… не наделала бы того, что есть то теперь, а?
В его голосе звучала неподдельная боль.
Девушка не знала, что ответить. Она поставила тарелку с яичницей на стол перед бабкой. Со вздохом посмотрела, как его могучие плечи, способные раздувать меха кузнечных горнов, опустились под тяжестью этой мысли. Снова вздохнув, Влас протянул ей свёрток.
— Это… это для тебя… сам ковал…
Она взяла. Развернув, увидела, что внутри лежала небольшая, но искусно выкованная из тёмного, матового металла брошь в виде тонкой ветки папоротника. Работа была изящной, каждый листик был проработан, а на обратной стороне была аккуратная петелька и острый, как жало, шпенёк.
— Спасибо, — тихо пробормотала травница, чуть не выронив её от неожиданности. — Красивая…
Кузнец кивнул, ещё раз посмотрел на неё — долгим, странным взглядом и, бормоча что-то невнятное про «заказ от старосты», поспешно ретировался, зацепившись плечом за косяк низкой двери.
Дверь закрылась с глухим щелчком засова. Агнесса, так и не притронувшаяся к еде, фыркнула, шумно втянув носом воздух.
— Вот тебе и Влас… это он чего это… с Анкой не вышло, так к тебе свататься удумал? А ты чего думаешь?
Корелия машинально села на лавку и взяла ложку. В голове снова всплыло лицо Миросвята. Его слова о трудном пути. И не нашлась, что ответить.
Глава 8
Корелия медленно вытерла руки о грубый холщовый подол фартука, оставив на серой ткани чуть заметный отпечаток. Мысли путались, как спутанные нитки в бабушкиной корзинке для шитья. Она подошла к полкам, сделанным из неструганых сосновых досок, почерневших от времени и пыли, уставленным склянками и мешочками. Нужно было проверить запас коры крушины — той, что помогает при запорах у скотины и, в меньших дозах, у людей. Она потянулась к верхней полке, где стояли коробки с более «тяжёлыми», редко используемыми снадобьями. Сняла с полки небольшой берестяной короб, туго набитый ломкой, тёмно-бурой корой, переложенной сухими листьями папоротника для сохранности. Поставила на стол, изъеденный червоточиной и покрытый царапинами от ножа, откинула плотно пригнанную крышку, скреплённую тонким деревянным шпунтиком. Запах ударил в нос, терпкий, с горьковатым оттенком — пахло сушёной землёй, осенним лесом и чем-то ещё, напоминающим аптекарскую лавку в уездном городе, куда она раз в год ездила с бабкой за разными алхимическими и другими веществами. Она взяла щепотку, растёрла между пальцами — кора была ломкой, с характерным сухим хрустом, но не рассыпалась в пыль, значит, хранилась правильно, в сухости и темноте, подальше от печного жара. Мысленно отметила: в коробке осталось примерно на две пригоршни. Хватит ещё на зиму, но к весне нужно будет сходить к дальнему оврагу, тому, что за Старой Мельницей, где росло несколько старых кустов с искривлёнными стволами.
Пока пальцы перебирали кору, мысли снова унеслись. Миросвят. Откуда он взялся? Почему помог? И это имя… «Миросвят». Оно звучало не по-деревенски, не по-здешнему. Скорее, как из старой песни или из сказания, которое иногда по праздникам рассказывал слепой гусляр, заезжавший в деревню. И его глаза… в них не было обычной человеческой суеты, не было того вечного беспокойства, что светится в глазах деревенских мужиков, озабоченных урожаем, и в глазах женщин, уставших от бесконечной работы. Они были как два глубоких лесных омута в заповедной чащобе, спокойные и тёмные. Она представила, как стоит с ним снова у болота, а он смотрит на неё, и от этого взгляда по спине пробегают мурашки — не от страха, а от какого-то смутного, непонятного волнения, похожего на то, что она чувствовала, впервые увидев лисьи огни — красота, от которой захватывает дух и становится немного страшно.
Потом мысль плавно перетекла к Власу. К его громадным, неуклюжим рукам, испачканным въевшейся копотью и усеянным мелкими шрамами от осколков раскалённого металла, которые смогли так нежно выковать эту брошь. К тому, как он покраснел, словно мальчишка, и как его уши, торчащие из-под шапки, тоже налились багрянцем. «Может, если б я подошёл…».
Это была та боль, которую не спрячешь за грубыми шутками или работой. С ним всё было бы ясно. Работа в душной, пропахшей углём и потом кузнице, звон молота по наковальне с рассвета до заката. Дом, который он, конечно, построил бы сам, крепкий, из кондовой сосны. Дети — здоровые, шумные, пахнущие молоком и хлебом. Простая жизнь, как у всех в деревне. С ним не пришлось бы ломать голову над загадками, не пришлось бы вздрагивать от собственных снов и ждать появления неведомых красавцев из тумана. Но… было ли в этой ясности, в этой предсказуемости каждого завтрашнего дня, то, чего ей хотелось? Или душа просила чего-то другого — того самого «трудного пути», о котором говорил незнакомец? Пути, на котором не знаешь, что ждёт за поворотом, но от этого и дышится как-то иначе, полной грудью, с лёгким холодком страха и предвкушения под ложечкой.
Она с силой тряхнула головой, и тёмные, неубранные в косу волосы хлестнули по щекам. Будто отгоняла назойливых мошек, которые вьются над болотом в летний зной. «Чего распустила нюни, дура деревенская? Делать нечего, кроме как о мужиках думать, своей головы не имея?» — мысленно отругала она себя голосом Агнессы, с её характерным присвистом на «с» и вечно недовольной интонацией.
Отложив коробку с крушиной, поставила её аккуратно на место, чтобы уголок не выпирал и не цеплялся за рукава, затем взялась за большой, потрёпанный холщовый мешок с сушёной крапивой, перевязанный дважды, чтобы пыль не сыпалась. Крапиву нужно было перетереть в муку для зимних добавок в хлеб и лепёшки — она кровь чистит, силы даёт, да и просто чтоб дольше не портилась, травяная пыль мешает жучкам заводиться. Она развязала бечёвку, развернула мешок и высыпала горсть свернувшихся в трубочку листьев в тяжёлую деревянную ступу с толстым, отполированным до блеска руками бабки каменным пестиком и начала толочь. Ритмичный, глухой стук заполнил избу, заглушая треск сверчка где-то за печью. «Тук-тук-тук. Тук-тук-тук.» С каждым ударом облачко крапивной пыли поднималось в воздух, кружась в луче света от окна, пахло сушёной зеленью, пылью и едва уловимой горчинкой. Работа была монотонной, успокаивающей.
В это время Агнесса, сидя у печи на низкой трёхногой табуретке, подложив под себя свернутый половик, принялась чистить луковицы для завтрашней похлёбки. Она делала это особым, быстрым движением — снимала верхний сухой слой, поддевая ногтём, потом одним резким поворотом пальцев снимала сразу весь слой до чистой луковицы. Старуха делала это молча, лишь изредка покряхтывая, да сбрасывая шелуху в жестяное ведёрко для мусора, стоявшее у её ног. Тишину нарушали только глухой, размеренный стук пестика, сухое шелестение луковой шелухи да тихое потрескивание полена в огне, изредка выстреливающего искрой на глиняный подтопок.
— Ба, — не выдержала наконец Лия, отрываясь от ступы и вытирая со лба капельку пота. — А ты… веришь в гадания эти? В суженых-ряженых, что девки сегодня будут выкликать?
Агнесса подняла на неё свои подслеповатые глаза, будто пытаясь разглядеть что-то на её лице.
— А ты к чему это? Аль Влас на ум взбрёл, с подарочком своим? Ну то дело молодое, пора тебе, пора…
Корелия смутилась, чувствуя, как жар бросается в лицо и уши. «Всё на лице у меня написано», — с досадой подумала она.
— Да нет… просто. Девки сегодня звать будут, на Коровий день, это ж точно. Придётся идти, а то осудят.
— Гадания… — бабка фыркнула, отбрасывая в ведро очередную очищенную, блестящую луковицу. — Девичья глупость. От скуки да от избытка молодой крови. Но… была у меня своя бабка, так та говаривала: «В каждой шутке есть доля правды, а в каждой глупости — ум». Глупости это всё, забава. Но… если душе весело, если сердцу легче от глупости этой — почему нет? Только не всерьёз принимай. Не строй жизнь по тому, что в бане на потолке паром нарисуется. Суженый придет не потому, что ты кольцо в воду кинула или нитку над ладонью держала, а потому, что судьба так решила. А уж как она решает — одному Единому да деду Лешему, может, известно. Да и то не факт.
Она помолчала, прищурившись, глядя в огонь, где языки пламени лизали почерневшие чугунные стенки печи.
— Помнишь, в прошлом году с Анкой гадали? Как раз она в ту пору в невесты вышла, купеческий-то сын уже вроде сватов готовил, кольцо обручальное ей даже, слышно было, прислал. Помнишь, как оно было?
Как не помнить. Корелия кивнула, ненадолго отвлекаясь от крапивы, оставив пестик в ступе. Прошлой зимой, в такую же морозную, звёздную ночь перед Коровьим днём, они все — Анка, Марийка, Дария, Уляшка, да ещё парочка девок из дальних дворов — тоже топили баню. Её саму тогда ещё не звали всерьёз — ей было мало годов, «хрен редьки не слаще», как говорила бабка, считалось, рано для таких гаданий. Она пришла как бы «за компанию», больше помогала — носила воду из проруби в коромысле, которое давило на ещё неокрепшие плечи, подкидывала в раскалённую каменку камни-голыши, обливая их потом водой из ковша с длинной ручкой, подавала размоченные в тазу берёзовые веники, пахнущие летом. А сама с интересом, затаив дыхание, наблюдала из тёмного угла предбанника.
Помнится, Анка тогда была необыкновенно, по-праздничному красива. Не от нарядов — все были в простых, хоть и чистых, поношенных белых рубахах. Красива от счастья. От того внутреннего света, что шёл из неё самой. Глаза светились, как два тёплых уголька в полутьме бани, щёки горели румянцем от жара, от пара и от волнения. Она смеялась звонче всех, и смех этот был лёгким, чистым, как звон льдинок, и заразительным — все вокруг начинали смеяться тоже.
Девки гадали на воске. Растопили в жестяной миске с отбитым краем кусок старой восковой свечи, позаимствованной тайком из храма после службы (Агнесса потом долго ворчала, что Никод если узнаёт, то уши оборвёт). Потом выливали расплавленный, золотисто-медовый воск в чашу с ледяной водой из проруби. Вода шипела, воск застывал, создавая причудливые, пугающие и прекрасные фигуры. Анка вылила свою порцию, и воск застыл в фигуру, похожую то ли на птицу с распахнутыми крыльями, то ли на корабль с высоким, пышным парусом.
— Ой, смотрите-ка все! — закричала тогда Марийка, хлопая в ладоши. — Птица! Это к дальней дороге! Или… корабль! Может, за синее море уплывёшь с мужем, Анка, в чужие края?
Подруга только загадочно улыбалась, прикрыв рот ладошкой, глаза её блестели в колеблющемся свете лучины, воткнутой в щель между брёвнами. Она тогда уже знала, что жених из города, что у него дела торговые, может, и за море вправду придётся ехать. Она смотрела на этот восковой символ не как на пустую забаву, а как на доброе предзнаменование, на знак свыше, как на подтверждение её счастливого, яркого будущего, которое ждало её за пределами этой деревни, этой жизни.
А потом гадали на кольцах. Бросили в глубокий глиняный горшок с водой, где плавали лепестки засушенного иван-чая, четыре колечка: медное (от Марийки), серебряное (Анкино, то самое, от жениха), с зелёной стекляшкой (Улькино) и простое оловянное, почерневшее от времени (Даркино). Водили над горшком на красной шерстяной нитке обручальное кольцо покойной бабки Акулины, приговаривая старинный, шепотком, заговор: «Колечко, колечко, покажи дорожку, где суженый мой ходит, где милый мой бродит…» Кольцо, раскачиваясь, должно было удариться о чьё-то колечко в горшке. Долго водили, онемевшие пальцы цепляли нитку. И вот — тихое «чпоньк» — ударилось о серебряное — Анкино. Все девки тогда заголосили:
— Богатый жених! Богатая жизнь! У-у-ух! Счастье, Анка, счастье!
Сама девушка сияла, словно её изнутри освещала лампада. А Корелия, стоя в уголке, прижимаясь спиной к прохладным, влажным брёвнам, смотрела на неё и думала: «Вот это и есть настоящая девичья доля. Счастливая. Ясная. Как по полной, налитой колосом ниве идёшь — видно начало и видно конец.» И немножко, по-доброму, без злобы, завидовала. Не жениху, не богатству, а этой самой ясности. Уверенности в завтрашнем дне. Вере в то, что всё будет хорошо.
Теперь… Теперь Анки не было. А её серебряное колечко, наверное, так и лежит где-то на дне сундука из кедра, обитого железными полосами. И все те гадания, все те счастливые предзнаменования оказались пустой, злой, насмешкой судьбы.
Лия с силой, словно желая раздавить это воспоминание, провела пестиком по крапиве, и облако едкой пыли взметнулось выше, заставляя её чихнуть.
— Помню, — тихо, сипло от пыли, сказала она.
— Ну, вот, — Агнесса вздохнула, закончив с луком и вытирая руки о тряпку. — Гадай, не гадай, а судьба своё возьмёт. Иной раз и знать о ней лучше не надо заранее. Знание-то это — оно как камень на шее. Но… если хочешь — иди с девками. Развейся. Сидишь тут, как сыч, вся в думах чёрных, лицо вытянулось, будто неделю на одной воде сидишь. Повеселись хоть, посмейся. Молодость-то не вечна. Глядишь, и правда какого дурачка нагадаешь.
К вечеру, когда щи уже тихонько булькали в печи, а картошка покрылась румяной, потрескавшейся корочкой и пахла дымком, снаружи и вправду раздался шум.
Разноголосый хор девичьих голосов, сливающихся в нестройный, весёлый гомон: визг, смех, дразнилки, притопывание по жёсткой, мёрзлой земле, чтобы согреть замёрзшие, завернутые в портянки ноги в тонких праздничных сапожках.
Дверь распахнулась с таким грохотом, что дремавшая на полатях кошка Мурка вскинула голову и недовольно щурилась, и на пороге, освещённые неровным пламенем лучины и багровым отсветом от открытой печи, возникла, буквально ввалилась, ватага девушек. Марийка — в ярко-красном, алом, домотканом платке, наброшенном поверх обычного, серого, чёрные, как смородина, глаза блестят азартом и озорством. Дария — более сдержанная, в тёмно-синей понёве, но и у неё на тонких, всегда поджатых губах играет сдержанная, но искренняя улыбка. Улька, дочка рыбака, высокая и долговязая, с раскрасневшимся от мороза лицом и влажными от пара волосами, выбившимися из-под платка. Катоня, самая младшая сестра Ерохи-булочника, круглолицая, с ямочками на щеках и вечно жующая что-то. И самая младшая, Фенька, её как когда-то Лию взяли на поглядеть, с восторгом, широко раскрыв глаза, оглядывающая загадочную избу знахарок, её полки со склянками, пучки трав под потолком.
— Лия! Лия, выходи скорее, гадать пора! — захлёбываясь от волнения и бега, прокричала Марийка. — Все уже у бани собрались! Пару пустили, веники в тёплой воде замочили! Только тебя не хватает, а то неполный круг будет!
— Бабушка Агнесса, отпустите Корелию, пожалуйста! — вступила Дария, делая вид, что складывает руки в умоляющем жесте, а сама пыталась скрыть смех. — Сегодня же гадания самые верные! Настоящие! Кто не погадает в такую ночь — тот три года, а то и все семь, замуж не выйдет! Хоть на посиделки потом не ходи!
— Да я и не тороплюсь, — буркнула травница, но уже чуяла, как её тянет к этому шуму.
— Чего там не торопишься! — возмутилась Уляшка, размахивая руками в грубых вязаных варежках. — Вон, мои погодки уже по второму народили, а я всё в девках, пора и мне. А там и тебе.
— Тем более гадать оно ж интересно! Кто знает, может, и правда судьбу свою в бане увидим! Айда, Лия! — кричала Марка.
Агнесса, наблюдавшая за этой суматохой с недовольным, казалось бы, видом, наконец махнула рукой, словно отмахиваясь от надоедливых мух.
— Ладно, ладно, идите, только баню, дуры эдакие, всю не разворотите, да ишо не переполошите, а то они потом вам всю куделю спутают. А ты, внучка, до вторых петухов чтобы была дома. Не ровен час, ваши суженые-ряженые в образе лешего или, того хуже, пьяного деревенского парня за вами в темноте придут… и что хуже — не ведаю, — напутствовала она молодух.
Девушки радостно взвизгнули, Марийка, не терпящая возражений, схватила Корелию за руку выше локтя.
— Бери что потеплее, платок потолще да юбку поплотнее, а то ветер на выгоне ледяной! А бежать далече нам!
Травница на скорую руку накинула поверх платья свою тёплую безрукавку из выделанной, уже лоснящейся на сгибах овчины, повязала на голову шерстяной платок с бахромой, подаренный бабкой на прошлый сюндум, и через мгновение её уже тащили за собой в холодные, звёздные, с россыпью ледяных алмазов на чёрном бархате неба сумерки. Они бежали по деревенской улице, под ногами хрустел подмёрзший, ноздреватый снег, что лежал там и тут, не успев до конца истаять, из труб изб тянулись в неподвижное небо прямые струйки дыма. Воздух был таким холодным, колючим, что перехватывало дыхание, и он вырывался изо рта густыми, молочными клубами пара, но от бега, от толчеи, от всеобщего возбуждения внутри горело, в груди распирало странное, забытое за последние дни чувство — предвкушение праздника.
— Ой, Лия, а я слышала, кузнец Влас к вам сегодня утром заходил! — не удержалась Марийка, уже на бегу заводя свою любимую песню. — Чего он тебе? Не свататься ли собрался?
— Да брошь принёс, в благодарность сказал, а за что — не поняла, — сдержанно, стараясь, чтобы голос не дрогнул от бега, ответила Корелия, чувствуя, как под платком снова начинают гореть уши.
— Брошь? — взвизгнула Катоня, едва не споткнувшись о кочку. — Сам ковал? Ой, да это же верная, вернейшая примета! Сам сделал — значит, своими руками счастье для тебя куёт! Не просто так! Ты гляди, Лия, не прозевай, а то такой мужик — редкость! Работящий, домовитый, сильный. Не чета нонешним-то, которые только по кабакам! — она говорила это с таким знающим видом, будто сама уже была замужем лет двадцать.
— Да бросьте вы, — пробормотала девушка, но мысль о том, что Влас мог приходить не только из чувства вины за Анку или простой благодарности, а с каким-то намёком, снова шевельнулась где-то глубоко внутри, смешиваясь с воспоминанием о его смущённом взгляде.
— А ещё, — таинственно понизила голос Дария, пока они, сбившись в кучу, как овечки, огибали последний дом перед выгоном, у которого ветхая ставня глухо билась о стену, — поговаривают, будто на болоте у Чёрного Омута намедни видели светлого парня, не местного. Красивый, мол, будто с луны свалился, в одежде странной. Никто не знает, кто такой. Может, купеческий какой залётный, заблудился? Или… колдун лесной? Ты, Лия, с болотом нашим знакома, не видела такого?
Лийка едва не споткнулась о внезапно подвернувшийся камешек. Сердце застучало чаще, глухо отдавая в висках. Образ Миросвята, ясный и отчётливый, встал перед глазами.
— Не… не видела, — солгала она, чувствуя, как предательский жар заливает щёки и шею. К счастью, в темноте, под платком, этого не было видно, да и все были слишком возбуждены.
— Ну, значит, брешут, — махнула рукой, завернутой в конец шали, Уля. — Кому на нашем болоте, кроме ышот да хозяина болотного, делать? Лучше о гадании думать давайте! Я кольцо мамино серебряное, с бирюзой, стащила! Да нитку шерстяную красную достала!
Наконец добежали до бани. Из высокой трубы, сложенной из глины и камня, валил густой, пряный, почти сладковатый дым — жгли не просто берёзу, а специально заготовленные, душистые ветки ольхи, можжевельника и немного полыни «для очищения места». Из-под низкой, обитой войлоком, чтобы тепло не выходило, двери струился тёплый, жёлтый свет лучин и свечи и вырывались клубы пара, смешанного с запахом мокрого дерева, раскалённых камней и душистых трав. Внутри уже слышался весёлый, оглушительный гвалт — там собрались почти все незамужние девки деревни от четырнадцати до двадцати лет.
Марийка, не церемонясь, распахнула низкую дверь, и волна тёплого, пряного воздуха ударила им в лица.
— Входи, Лия! Входи, не стой на морозе!
И Корелия, сделав глубокий вдох, переступила порог, с головой окунаясь в шум, пар, смех и густой, пьянящий запах девичьих надежд.
Глава 9
Пар, густой как туман, клубился в предбаннике, застилая низкий потолок из почерневших, смолистых бревен. Он стелился по полу, цеплялся за голые девичьи плечи и спины, превращая фигуры в призрачные, расплывчатые силуэты. Воздух был не просто горячим, а плотным, почти осязаемым, наполненным сложным букетом запахов: терпкий дух мокрого дуба, сладковатый аромат распаренной березы, горьковатая нота полыни, брошенной на раскаленные камни для очищения, и едва уловимая, но въедливая нотка ромашки и влажной ткани от мокрых полотенец, развешанных на гвоздях.
Корелия, стоя в самом темном углу, куда свет от единственной коптящей лучины, воткнутой в щель у двери, почти не доставал, чувствовала себя неловко. Ее пальцы, привыкшие к грубой работе, с трудом развязали узел на поясе домотканой юбки. Одежда, еще хранившая холод улицы, пахла дымом избы и морозной свежестью. Она сложила платье, безрукавку из жесткой овчины и грубые шерстяные чулки в аккуратную стопку поверх стоптанных, мокрых от снега сапог. Затем, сняв с головы платок, долго стояла, прикрытая лишь большим, грубым холщовым полотенцем; его жесткая ткань щекотала кожу на бедрах. Она наблюдала, как другие девушки, уже привыкшие к этой интимной близости, вели себя свободно. Марийка стояла спиной; ее полное, пышное тело с высокими, упругими грудями и широкими бедрами сияло в полумраке, как спелый персик. Она, не стесняясь, поливала себя из деревянного ковшика, и вода струилась по ее округлым формам, сверкая в слабом свете. Дария, более стройная и угловатая, с острыми ключицами и тонкой талией, быстро и энергично терла себя мочалкой из луба; ее движения были резкими, деловитыми. Улька, высокая и долговязая, больше всех походила на молодого жеребенка — с длинными конечностями и выступающими суставами; она сидела на полке, смеясь чему-то и болтая ногами. Их тела, разные, но одинаково молодые и сильные, казались девушке каким-то чужим, шумным племенем, к которому она лишь прикоснулась.
— Лия, чего там приросла, как пень на опушке? Иди к нам, греться! — голос Марийки, громкий и хрипловатый от пара, прозвучал прямо над ухом.
Корелия вздрогнула. Подружка уже стояла рядом; ее влажная кожа блестела, а в глазах искрилось знакомое озорство. — Место тебе на верхнем полке оставили, вот, возле Ульки. Там жарче всего, простуду как рукой снимет!
Травница кивнула, молча подхватила край полотенца, чтобы не споткнуться, и, ступая босыми ногами по скользким, прохладным половицам, двинулась к печке-каменке. Она ступила на широкую, отполированную множеством тел ступеньку, потом на вторую. Тепло от раскаленных камней ударило в лицо, заставив зажмуриться. Она устроилась на жесткой, теплой лавке из липы рядом с Ульяной. Та, распластавшись, как ящерица на солнцепеке, лишь приоткрыла один глаз и буркнула: «Не толкайся».
Вскоре ритуал захватил и ее. Сначала она просто сидела, давая жарку проникнуть в кости, чувствуя, как мурашки бегут по коже, а потом постепенно расслабляются мышцы спины и плеч, зажатые за день. Потом она взяла ковшик с теплой водой из большого дубового ушата, стоявшего у печи. Вода пахла деревом и прохладой — в нее добавили отвар мяты. Осторожно плеснула на камни. Раздалось громкое, сердитое шипение, и густая волна обжигающе-влажного пара накатила на нее, окутав с головы до ног. Воздух стал таким плотным, что дышать стало трудно, но в этом был свой, почти болезненный восторг. Затем достала из кадки с теплой водой новый веник — березовый, связанный еще летом; его листья уже потемнели, но аромат, сладкий и смолистый, сохранился. Она стала легонько, почти нежно похлестывать себя по ногам, спине, плечам. Каждый удар оставлял на коже легкое, приятное жжение и тонкий шлейф лесного запаха. Шум вокруг — смех, визги, когда кто-то попадал веником посильнее, плеск воды, притопывание босых ног, переклички — все это сливалось в единый, мощный, жизнеутверждающий гул. На какое-то время все тревоги отступили, словно смытые водой. Не было ни странных снов, ни загадочного Миросвята с его ледяным спокойствием, ни смущенного, тоскливого взгляда Власа. Было только это животное, простое ощущение тепла, чистоты, молодости и принадлежности к своему племени.
Когда кожа у всех покраснела, как у раков, а волосы, распущенные, стали тяжелыми мокрыми прядями, прилипающими к шее и спине, началась вторая, тайная часть вечера — гадания. Сперва — общие, шумные и веселые, чтобы разогнать возможную жуть.
— На воск, на воск первым делом! — закричала Катоня, ее круглое, раскрасневшееся лицо сияло радостью. Она уже юркнула в предбанник и вернулась с небольшим свëртком в руках, бережно развернув его. Там лежал толстый, желтый огарок свечи, стащенный из материного сундука. — Кто смелый? Кто первый?
Марка, недолго думая, выхватила свечу. — Я! Дай сюда! — разожгли на свободном месте у стены маленький, чадящий огонёк в старой чугунной сковородке. Воск быстро растаял, превратившись в мутноватую, желтую жидкость, от которой потянуло резким дымком. Марийка, зажмурив глаза и что-то шепча про себя, аккуратно, стараясь не расплескать, перелила воск в широкую деревянную чашу, доверху наполненную ледяной водой, только что принесенной с проруби. Вода встретила воск громким, яростным шипением. Золотистая лужица закружилась, заструилась и почти мгновенно застыла, превратившись в причудливую, ажурную фигуру, напоминавшую диковинный цветок с несколькими неровными, изогнутыми лепестками.
— Ой, смотрите все! — завизжала Фенька, подпрыгивая так, что с неё брызнули капли. — Цветок! Настоящий цветок! Это к красоте неземной! И к радости! Марийка, будешь самой пригожей невестой на всю округу!
— Ага, и самой веселой, гостей со смеху за животы хвататься заставлю! — самодовольно засмеялась Марийка, уже любуясь своим творением, поворачивая чашу так, чтобы восковой цветок играл в свете лучины.
Следующей была Дария. Она вылила воск, и в чаше образовалась фигура, отдаленно напоминавшая гриб — с толстой, коренастой ножкой и выпуклой, неровной шляпкой.
— Гриб! — торжественно провозгласила Улька, склонившись над чашей. — Это к деньгам, к достатку! Гриб — он в земле крепко сидит, корнями всё полезное тянет! Дария, выйдешь за купца, прямо как Анка… — она запнулась, вспомнив, и в бане на секунду повисло неловкое молчание.
Дарка лишь сдержанно улыбнулась, но в её глазах блеснула жадная искорка надежды.
У самой Ульки всё пошло наперекосяк. Воск, словно нарочно, вылился неровно, растекся бесформенной, толстой, уродливой лепешкой.
— Ну у тебя, Улька, и гадание! — фыркнула Катоня, показывая пальцем. — Лужу нагадала! Бесформенную! Значит, судьба твоя ещё не ясна, бродит где-то, как несчастный дух по болотам, не знает, куда приткнуться!
Все залились звонким, немного нервным смехом. Уля, покраснев до корней волос, отшутилась, стукнув Катю легонько по мокрой спине: «Зато крепкая, не разобьёшь, как твои финтифлюшки!»
Когда дошла очередь до Корелии, она взяла сковородку с оставшимся воском, чувствуя, как ладони становятся влажными. Жидкий, горячий воск в черной чугунной посудине казался живым, ожидающим её сокровенных мыслей. Она вылила его тонкой струйкой в воду, и тот повел себя странно: он не растекался, а словно сгрудился, свернулся, образовав угловатую, колючую форму — нечто среднее между обломком птичьего крыла с резкими, ломаными перьями и сломанным, зазубренным в одном месте клинком.
— Ой, а это что? — притихли девушки, столпившись вокруг.
— Крыло…, но будто подстреленное, — нерешительно сказала Дария.
— Или нож, — тише добавила Марийка, и в её голосе прозвучала непривычная серьёзность. — Острый, с зазубриной.
Корелия молчала, глядя на это восковое предзнаменование. «К дороге», — пронеслось у неё в голове, вспомнилась птица Анки, обещавшая полёт в счастливое будущее. Но эта птица была ранена. Или это был нож, разделяющий, отсекающий. Никаких веселых толкований не последовало. Все как-то неловко замолчали, отодвинулись, и гадание быстро, почти поспешно, перешло на кольца.
Бросили в глубокий глиняный горшок, наполненный до краев водой и сухими, бледно-сиреневыми лепестками иван-чая, четыре колечка: Марийкино потускневшее медное, Дарино с мутной зеленой стекляшкой, простое оловянное, почерневшее от времени — Ульки, и, как драгоценность, серебряное с голубоватой бирюзой, стащенное Ульяной у матери. Над горшком на толстой, колючей красной шерстяной нитке, вытянутой из старого, поношенного свитера, раскачивалось широкое обручальное кольцо покойной бабки Акулины — простой, но массивный золотистый ободок. Водили по очереди, приговаривая вполголоса, почти шепотом, древние, гадальные слова: «Колечко, колечко, покажи дорожку, где суженый ходит, где милый бродит…»
Когда очередь снова дошла до Корелии, нитка в её онемевших, скользких пальцах будто налилась свинцом; бросив своё простенькое украшение, она водила, водила обручальное кольцо над водой, а оно раскачивалось лениво, безучастно, словно не желая участвовать в этом гадании. И вдруг — не громкий стук, а едва слышный, но отчётливый, сухой щелчок. Кольцо качнулось и слегка, всего один раз, стукнулось о борт медного колечка Марийки. Все ахнули, а затем рассмеялись.
— Ну вот, опять Марке повезло! — закричала Катоня, пытаясь вернуть веселье. — Марийка, да ты, видно, сама себе и пара, сама себе и муж, и жена!
— Или значит, что твой суженый будет с характером, как медь — и прочный, и ценный, и звонкий, когда надо! — попыталась спасти ситуацию, найти хорошую примету Дария, но общее оживление уже схлынуло. В воздухе повисло легкое, но явственное разочарование и усталость.
И вот настал самый важный, самый таинственный и пугающий момент вечера. Все девушки, притихшие теперь по-настоящему, уставились на Корелию. В их взглядах читалось нетерпение, любопытство и тень суеверного страха.
— Ну что, травница? — Марка смотрела на неё. — Все уже попробовали. Шутки шутками, а осталось самое главное. Будешь в зеркало смотреть? На двух свечах? Или… побаиваешься? — последнюю фразу она произнесла с нажимом, и в её голосе прозвучал отзвук старой, детской обиды: ты, мол, всегда особенная, всегда знаешь травы, ходишь одна по болотам, а тут — оробела?
Вопрос повис в душном, пропахшем травами и воском воздухе. Гадание с зеркалом и двумя свечами было делом нешуточным. Его называли «окном в иной мир». Говорили, можно было увидеть не только лицо суженого, но и всю жизнь. Или призвать того, кого лучше не тревожить — кикимору, домового в дурном настроении, или даже душу неупокоенного покойника. Многие девушки, даже самые бойкие, на этом отказывались, предпочитая ограничиться воском и кольцами.
Лия почувствовала, как у неё в горле пересохло, словно она наглоталась крапивной пыли. Иррациональный страх сковал живот. Но под ним клокотало иное — то самое жгучее, неукротимое любопытство, что гнало её одной в самые глухие чащи, заставляло пробовать на вкус незнакомые ягоды, вслушиваться в шепот леса.
— Буду, — сказала она.
Воцарилась тишина, настолько глубокая, что стало слышно шипение угасающих углей в каменке и мерное падение капель с потолка в лохань. Дария и Марийка, как самые старшие и, как считалось, обладающие самым крепким духом, быстро принялись за дело. Они передвинули низкую табуретку из предбанника в самый дальний, тёмный угол парилки, куда не доставал неровный свет от сальной свечи, горевшей у двери. На табуретку водрузили небольшое круглое зеркальце в простой деревянной оправе, затертой до гладкости руками многих поколений девушек. Перед ним на грубом деревянном блюдце, выдолбленном из куска осины, поставили две тонкие восковые свечи. Все остальные девушки, включая болтливую Кату и впечатлительную Феньку, молча отпрянули к стенам, образовав вокруг табуретки и Корелии широкий круг. Даже дыхание они, казалось, старались затаить.
Лия подошла ближе. Её босые ноги ощущали разницу температур: пол под ними был прохладным, а от камней каменки на расстоянии тянуло жаром. Она медленно опустилась на низкую скамеечку, поставленную перед табуреткой. Сидеть было неудобно; скамья была слишком низкой, спина оставалась прямой и напряженной. Взяла коробок серых, длинных спичек, который молча протянула ей Марийка. Рука чуть дрожала. Первая спичка, чиркнув о бок коробка, вспыхнула и тут же погасла, не успев зажечься, оставив в ноздрях едкий запах серы. Вторая чиркнула громче, вспыхнула ярко-желтым, неровным пламенем, осветив на миг её бледное, серьезное лицо с каплями пота на верхней губе и напряженные, замершие лица подруг, выглядывающие из полумрака, как лица призраков. Она поднесла огонь сначала к одному фитилю, потом к другому. Два маленьких, желтых языка пламени ожили, заколыхались в почти неподвижном, спертом воздухе бани. Их свет, слабый и трепетный, отразился в темной глубине зеркала, удвоился, создав призрачную, мерцающую дорожку, уходящую в самую сердцевину стекла.
«Суженый-ряженый, приди ко мне, явись мне, покажись мне в зеркале…» — мысленно, беззвучно, но вкладывая желание увидеть в каждое слово, шептала старинный заговор, слышанный украдкой от старших девок во время прошлых гаданий. Весь мир сузился до прямоугольника черного стекла в деревянной раме и этих двух огоньков, пляшущих на осиновом блюдце. Собственное отражение было расплывчатым, искаженным волнами горячего воздуха, поднимающегося от свечей и от её собственного тела. Она видела смутные очертания своих широко раскрытых глаз, темные пятна растрепавшихся влажных волос, падающих на плечи, но лицо казалось чужим, маской, надетой на кого-то другого.
Минуты тянулись, каждая — как вечность. В глазах начало рябить от непривычного, мучительного напряжения, от необходимости не моргать, не отводить взгляд ни на секунду. Отражение пульсировало в такт ударам сердца, сливалось с окружающей тьмой, то появляясь чуть четче, то почти полностью растворяясь. Сперва она не видела ровным счетом ничего, кроме этой пульсации и двух золотых, дрожащих точек, будто подвешенных в черной пустоте. Сердце стучало где-то в основании горла, глухо и гулко, и каждый удар отдавался болезненной пульсацией в висках.
А потом… Потом ей показалось, что сама глубина зеркала изменилась. Оно перестало быть плоской поверхностью. Оно стало окном, а затем — туннелем, уходящим в бесконечную, непроглядную тьму. И в этой далекой-далекой тьме, на самом его краю, что-то пошевелилось. Тени сгустились, стали плотнее, обрели форму. Это был силуэт человека. Высокий, стройный, но абсолютно безликий, словно вырезанный из самого черного камня или вылепленный из ночной мглы. Он стоял неподвижно, но в его позе — легкий наклон головы, положение рук, скрытых во тьме — читалось странное, тягучее ожидание. И Корелии вдруг с невероятной, леденящей душу ясностью показалось, что он зовет её. По спине, несмотря на жар, заставивший пот струиться ручьями, пробежал ледяной холодок, точно кто-то провел сосулькой по позвонкам.
И в этот самый миг, будто в ответ на её нарастающий, животный страх, видение переменилось. Оно дрогнуло, как поверхность воды от брошенного камня, и на одно короткое, ослепительное мгновение тёмный, безликий силуэт сменился другой, невероятно четкой картиной. Яркий, резкий, бело-голубой свет, непохожий ни на одно известное ей свечение — ни на солнце, ни на луну, ни на пламя свечи или лучины. Свет был холодным, безжизненным, искусственным, как свет гнилушек в глубине пещеры, но в миллион раз ярче. И в этом бездушном сиянии — лицо. Мужское. Совершенно, абсолютно незнакомое, и от этого втройне пугающее. Черты его были удивительно, неестественно правильными: высокие, резко очерченные скулы, прямой нос, тонкие, сжатые в безупречную линию губы. Но в этой идеальной красоте не было ни капли человеческого тепла, ни тени души. Это была красота ледяного изваяния. Его волосы — очень светлые, почти белые — были коротко острижены и уложены в странную, идеально симметричную форму, какой не делал ни один деревенский цирюльник.
В груди у Корелии что-то оборвалось с тихим, внутренним щелчком. Сердце забилось с такой дикой, неистовой силой, что она физически почувствовала боль за ребрами, будто его рвут на части. В ушах послышался оглушительный звон, заглушивший всё. Инстинкт самосохранения, древний и неумолимый, сжал всё её существо в тугой комок. Она инстинктивно отпрянула, резко откинувшись назад всем телом. Деревянная скамеечка под ней отчаянно заскрипела, одна из свечей на блюдце качнулась от резкого движения воздуха, и горячий, жидкий воск брызнул ей прямо на колено, оставив жгучее пятно. Она даже не почувствовала боли.
— Ну что?! Видишь?! Лия, что ты видишь?! Говори! — не выдержала Фенька. Её тонкий, пронзительный, полный нетерпения голос разорвал видение.
Оно рассыпалось, без следа, как мыльный пузырь. В зеркале снова было только её собственное лицо — смертельно бледное, с широко раскрытыми, полными ужаса глазами. Два огонька свечей плясали, отражаясь в её огромных зрачках.
— Нет! — вырвалось у неё, хрипло, сдавленно, будто её душили за горло. Звук был чужим, сиплым. Она резко, почти истерично задула свечи, швырнув на них край полотенца, и резко отвернулась, уставившись в темный угол, где висели мокрые веники. — Нет… ничего. Пустота. Темнота. Только темнота и своё… своё отражение. Больше ничего не увидела. Ничего.
В бане повисла неловкая, тягостная пауза. Все смотрели на неё — на её трясущиеся плечи, на побелевшие костяшки пальцев, вцепившихся в полотенце, на красное пятно от воска на колене. Она солгала. И все это прекрасно понимали.
— Ну… что ж, — первой нарушила молчание Марийка, но её обычно такой звонкий и уверенный голос звучал приглушенно, устало. Она быстро, понимающе перевела взгляд на Дарию. — Бывает и такое. Не всем дано заглянуть за завесу. Судьба, видно, у тебя, травница, не простая. Не хочет показываться в наших, дурацких, девичьих забавах. Слишком… тёмная она у тебя, что ли. Или слишком светлая. Не для наших глаз.
— Наверное, — пробормотала Лия, с трудом заставляя себя встать. Ноги её дрожали и были ватными, не слушались. Она сделала вид, что поправляет сбившееся, насквозь мокрое полотенце, чтобы скрыть неудержимую дрожь в пальцах и яркое. Ей хотелось одного — провалиться сквозь землю, чтобы все это поскорее кончилось, чтобы остаться одной.
Оставшееся время прошло вяло. Общий энтузиазм был безнадежно подпорчен. Погадали ещё на поленьях — вытаскивали наугад из поленницы, толкуя трещины и сучки: «Вот эта трещина — к дому, к семейному очагу», «А этот сучок — к дальней дороге, видишь, как торчит?». Прислушивались к ночным звукам за тонкой стенкой бани: далекий лай собаки — «к пересудам и сплетням», протяжный, печальный крик филина с опушки леса — «к печали или вести издалека». Но всё было уже не то. Веселье стало напускным, смех — коротким и деланным. Корелия сидела в стороне, на нижнем полоке, кутаясь в полотенце, как в кокон, односложно отвечала на редкие вопросы, делала вид, что улыбается шуткам. Но образ из зеркала стоял перед её внутренним взором. Это было не предсказание о замужестве, не обещание богатого или красивого жениха.
Когда стали расходиться, уже глубокой ночью, звёзды на чёрном, как смоль, небе казались бесчисленными, ледяными и абсолютно безразличными очами, взирающими на крошечную деревеньку. Воздух, такой чистый, острый и морозный после удушливой бани, обжигал лёгкие, но был бессилен прогнать внутренний холод, проникший в самое нутро. Корелия возвращалась одна, намеренно отстав от ещё что-то оживленно, но уже без прежнего задора обсуждающей ватаги. Марийка что-то говорила, Катоня звонко смеялась, но звуки эти доносились, как из-за толстой стеклянной стены. Она шла, кутаясь в платок, чувствуя, как влажные волосы на шее начинают леденеть, и думала. Думала о том тёмном, безликом силуэте, беззвучно зовущем в неизвестность, и о том ледяном, совершенном лице из другого времени, другого мира. «Твой путь будет трудным…» — вспомнились тихие, спокойные слова Миросвята у болота. Выходило, что даже в этой простой девичьей потехе, в этом гадании на суженого, судьба отказывалась показывать ей простую, понятную дорогу.
Дома в избе пахло сонным теплом, уютной сыростью земли из подполья, сушёными травами с полок и печным дымком. Агнесса уже спала, её ровное, немного хриплое посапывание доносилось из-за перегородки. Лия, не зажигая света, на ощупь пробралась к своему сундуку. В полной темноте, нарушаемой лишь слабым отсветом тлеющих углей в печи, её пальцы нашли сначала прохладную, шелковисто-гладкую поверхность ветки голубого папоротника, а затем — твёрдую, холодную металлическую брошь в форме папоротника, выкованную сильной, неуклюжей рукой Власа.
Глава 10
Два месяца вытянулись в долгую череду дней, окрашенных в оттенки медленно тающего снега, первых бледных проталин, звенящих ручьев, а затем — в буйную, ликующую зелень июня. Холодная хватка зимы окончательно разжала пальцы, уступив место влажному, густому теплу, которое висело в воздухе, как парное молоко. Солнце, уже набравшее силу, но еще не ставшее палящим, заливало избу через маленькое запыленное окошко широкой полосой, в которой кружились золотые пылинки.
В избе пахло теперь иначе. Не уютной печной копотью и дымком, а сложным букетом: сладковатым ароматом сушеных трав, нагретых солнцем на полках, терпкой нотой только что принесенной лесной земляники в плетеной корзиночке у двери, и свежим, чуть горьковатым духом луговых цветов, которые Агнесса разложила на столе в сенях для просушки. Сквозь открытую настежь дверь в сени врывались звуки и запахи ожившей деревни: мычание коров на выгоне, далекие крики ребятишек, купающихся в реке, запах горячей смолы, которой где-то конопатили лодку, и густой, пряный аромат нагретой за день сосновой смолы от забора.
Корелия, стоя у тяжелой дубовой ступы, мерно, почти механически толкла сушеные соцветия ромашки. Каждый удар массивного каменного пестика отдавался глухим, сухим стуком, разбивая хрупкие желтые головки в мелкую, ароматную пыль, которая легким облачком поднималась в солнечный столб. Пальцы её, привыкшие к работе, были покрыты тонким слоем желтоватой пыли, а под ногтями забилась мельчайшая труха.
Напротив, за столом, покрытым потертой, но чистой домотканой скатертью, сидела бабушка. Её пальцы, быстрые и точные, несмотря на возрастную дрожь, с ловкостью, достойной ювелира, отделяли нежные желтые ромашковые «корзинки» от грубых стебельков. Каждый оторванный стебелек с легким шуршанием падал в жестяное ведерко для мусора у её ног. Работали молча, под размеренное жужжание двух назойливых мух, бившихся о запотевшее стекло окошка. Тишина была не напряженной, а усталой, летней, наполненной покоем тягучего полдня.
— К вечеру, как солнце на спад пойдёт, старосте отнести отвар надо будет, — нарушила молчание Агнесса, не поднимая глаз от своего занятия. Голос её был хрипловатым, как всегда по утрам. — У Маркея внучонок малый, Федькой звать, опять не в себе. Животом скрючило, видно, зеленых яблок наглотался или незнаемой ягоды в лесу. И сам старик на жабу жалуется, в горле комом стоит, давит да жмёт. Отвар ему из боярышника с мятой, да щепоткой аниса и сердечника, для облегчения ему приготовила. На паровой бане настаивала, в глиняном горшочке. Три раза в день принимать надо будет, после еды, ложкой деревянной, не железной. И этот мешочек — сушеной травы, если повторится, сам заварит пускай скажи.
— Ладно, ба, — кивнула девушка, пересыпая истолченную ромашку в чистое сито из конского волоса. Она просеивала порошок, и тончайшая, почти невесомая пыльца снова висела в воздухе, переливаясь в солнечном свете.
— И смотри, не болтай по дороге, не задерживайся, — продолжила бабка, и в её обычно бесстрастном тоне прозвучала непривычная, леденящая сердце нота. Она наконец подняла на внучку свои мутные, выцветшие глаза. — Скоро День Солнца. Купальская ночь. Самый длинный день, самая короткая ночь в году. Понимаешь? Грань. Рубеж. Всякая нечисть до него старается успоко́иться, дела свои тёмные завершить, а уж после… после она силу новую набирает. Словно наливается соками, как папоротник к полуночи. Но и добрые духи, силы лесные, водяные — они в эту пору близко-близко. Травы самые сильные собирать надо на утренней росе, вода в родниках — живая, целебная. Потом, после купальской ночи… — она умолкла, сделав долгую, многозначительную паузу, будто взвешивая каждое слово на невидимых весах. — Потом всё иначе пойдет. Мир перевернется на миг. Граница между нашим миром и тем, иным, тонка-тонка станет, как паутинка. И ходить по лесу одной, смотри, не вздумай. Особенно к болоту. Туда, к Чёрному Омуту. Там и в обычный-то день неспросто, а в эту пору… — она не договорила, лишь покачала седой головой.
— Я и так не хожу, — автоматически, чуть виновато пробормотала Корелия, хотя мысленно уже рисовала картины: какие именно редкие, целебные мхи, любящие сырость и тень, могли сейчас пышно разрастись на старых, подгнивших корягах у самого края Чёрного Омута. И вспоминала голубую ветку, спрятанную на дне сундука.
— То-то, «не хожу», — фыркнула старуха, но развивать тему не стала, будто сама боялась лишних слов наговорить. — Ладно. Завтракать будем. Каша в печи уже упрела, да вчерашних блинов, с вечера оставленных, хватит.
Завтрак был простым, сытным: пшенная каша, томившаяся в печи с ночи в глиняном горшочке, густая, рассыпчатая, с золотистой корочкой по краям и ароматным топленым маслом, разлившимся сверху в жёлтое яркое озерцо. Рядом на деревянной тарелке лежали два толстых, чуть задубевших, но от этого не менее вкусных блина — остатки вчерашней выпечки. Их ели, макая в глиняную мисочку со сметаной, густой, как мягкий сыр, и в блюдечко с темным, тягучим, свернувшимся вареньем из прошлогодней морошки, пахнущим лесом и солнцем. Ели молча, каждая погруженная в свои мысли, под мерный стрëкот сверчка за печкой. Корелия вдруг словно чувствовала, что это внешнее, летнее спокойствие деревни — лишь тонкая, зыбкая пленка на поверхности глубокого, темного омута.
Покончив с едой и убрав со стола, она собрала в узелок глиняный горшочек с еще теплым отваром, аккуратно завернутый в чистую, выстиранную и выглаженную льняную тряпицу, и маленький холщовый мешочек с сушеными травами для заварки. И вышла во двор.
Деревня в этот предобеденный час просыпалась медленно, по-летнему лениво. Воздух был густым и сладким от цветущих лип. Со двора старосты Маркея, что стоял на самом пригорке, откуда открывался вид на всю округу, доносилось размеренное, сонное мычание коровы, перебранка двух петухов, деливших территорию, и скрип колодезного журавля. Сам староста, седой, кряжистый, как старый дуб, мужик с лицом, изрезанным глубокими морщинами — не возрастными, а трудовыми, как борозды на пашне, — вышел на крыльцо, почесывая седую, всклокоченную бороду. Он был в простой домотканой рубахе, выпущенной поверх портов, босой.
— А, Лия. Принесла отвар небось? Спасибо, голубушка, — его голос был низким, грудным. Он взял горшочек своими огромными, узловатыми руками, покрытыми темными пятнами и шрамами, но держал посудину с неожиданной, почти бережной нежностью, будто это было птичье яйцо. Потом он понизил голос до шепота, оглянувшись через плечо, хотя вокруг, кроме куриц, никого не было. — А ты это, одна что ли, ты б так не расхаживала. Слыхала, какие новости ветром принесло? В Заречье, у соседей наших, беда стряслась. Девка пропала. Вчера к вечеру из дому вышла — за водой, что ли, — и будто сквозь землю провалилась. Молодуха, лет восемнадцати, Зоей звать. Родители в отчаянии, весь народ подняли, искали всю ночь с факелами.
Корелию пробрала ледяная дрожь, пронзившая всё тело, несмотря на летний зной. «Опять?» — пронеслось в голове, и перед глазами встал образ Анки у Чёрного Камня.
— И что… где искали? Нашли хоть след? — спросила она.
— Всё обыскали, — мрачно отозвался Маркей. — И лес по краям, и речку вдоль и поперек, и овраги. Ничего. Ни клочка одежды, ни следочка. Чисто. И знаешь, что самое заковыристое? — он прищурил свои маленькие, глубоко посаженные, но невероятно умные глаза. — Накануне, днём, её исчезновения, парня видели. Не нашего, не городского даже. Светловолосый, говорят, высокий, статный, лицом пригожий — красавец, мол, редкостный. И одежда на нём… странная, не по-нашему, не по-деревенски сшитая. У старой мельницы его заметили, на том берегу реки стоял, в воду смотрел, неподвижно. Потом, глядь — а его и нет. Будто растворился в воздухе. Никто не знает, кто такой, откуда явился, куда делся.
Описание поразило Корелию с такой силой, что у неё на мгновение потемнело в глазах. Светловолосый, высокий, статный. Лицом пригожий. Да одежда странная, нездешняя.
Каждое слово впивалось, как шип. Миросвят. Это мог быть только он. Сердце провалилось куда-то в пятки, оставив в груди пустую, леденящую пустоту. В ушах зазвенело.
— Может… может, просто путник, заблудившийся? Купеческий приказчик, али охотник из дальних мест? — выдавила она, чувствуя, как ноги становятся ватными и плохо слушаются.
— В наших-то местах? — староста покачал головой с таким видом, будто она сказала нечто нелепое. — Тут пути-дороги непроходные, не ездовые. Кому тут соваться, кроме своих да разве что контрабандистов лесных? Нет, не путник. Чую я нутром, что-то тут нечисто. Не к добру он появился. Ты, говорю, осторожней. И бабке своей, Агнессе, скажи. Пусть травы какие защитные на пороге посыплет, на ночь замки проверяет. Мало ли что. Нынче время такое… тонкое. Не человек он мне так кажется… не человек. Он то тут девку и увёл небось. А то и сам Черандак пожаловал, ему уже они пять как невест не приводили, вот небось сам за ними и пришёл.
Девушка прикрыла рот ладонью, так называли духа, что ломал по весне лёд на реках, и чтобы половодьем не смыло деревни, часто топили девок, невест ему так отправляли. Но уже вот как лет семь реки обмелели, и решил народ, что обойдётся он и без невест. Можно и прав, староста, обиделся да сам пришёл за новой женой.
Обратный путь Корелия проделала словно в тумане. Яркое июньское солнце било прямо в макушку, от нагретой за день земли поднималось дрожащее, прозрачное марево, пыль щекотала ноздри, но её бил мелкий, внутренний озноб. Слова старосты кружились, сцепляясь в тугой, колючий, беспорядочный клубок, из которого то и дело выскальзывали беспокойные мысли о Миросвяте. Его спокойные, глубокие, как лесные омута, глаза. Мягкие, чуть прохладные руки и доброжелательный голос. А теперь… Пропажа девушки в соседнем селе. Его появление накануне. Слишком странное совпадение, чтобы быть случайностью. Что, если вся его доброта, всё это загадочное спокойствие — лишь маска? От одной этой мысли стало физически тошно, а в горле встал ком. Образ его спокойного лица теперь казался не умиротворяющим, а пугающе бесстрастным, скрывающим бездонную, чуждую человеческому пониманию тайну.
«Нет, — отчаянно пыталась убедить себя она, спотыкаясь о выпирающий из земли корявый корень берёзы. — Он же… он помог. Руку протянул. Не мог он… не мог сделать такое». Но семя сомнения, брошенное словами Маркея, уже проросло колючим, ядовитым ростком, и вырвать его было невозможно.
На последнем повороте, уже видя покосившийся забор своего огорода, она, вздрогнув, услышала, как её окликнул звонкий, взволнованный голос.
— Лия! Лия, подожди, ради всего светлого!
Травница обернулась, сердце ёкнуло от нового витка тревоги. К ней, почти бегом, задыхаясь от быстрой ходьбы и невероятного возбуждения, неслась Улька. Лицо девушки было раскрасневшимся, глаза сияли таким безудержным, ослепительным восторгом, что Корелия на миг забыла о тревогах.
— Уля? Что случилось? Ты вся…
— Лия, ты не поверишь! Ты просто ни за что не поверишь! — приятельница, не дав договорить, схватила её за руку выше локтя. Её пальцы были липкими, сладкими от земляничного сока. — Я его видела! Того самого, о котором в деревне шепчутся! Светловолосого красавца-незнакомца! Ой, Лия, он такой… такой, что словами не передать! Словно не с земли, а с самого неба свалился, или из старой песни вышел!
Ледяная рука снова сжала сердце Корелии, на этот раз с такой силой, что перехватило дыхание.
— Где? Когда? Где ты его видела? — спросила она, и голос её прозвучал резко, почти грубо.
— Да вот только что, буквально! — Ульяша захлебнулась словами. — У ручья, за выгоном, знаешь, где поляна и земляника крупная, как орех, растет? Я корзинку набирала, наклонилась за очередной ягодкой, подняла голову, чтобы пот со лба убрать — а он стоит! У самой воды, под старой плакучей ивой. Стоит и смотрит куда-то вдаль, в сторону Темного бора, будто кого-то ждет или слушает что-то. Я так испугалась сначала, дух перехватило, подумала — леший, али водяной на берег вышел, али… — она махнула рукой, отмахиваясь от страха. — А он обернулся. Медленно, так. И увидел меня. И улыбнулся. Ой, Лия, такая улыбка у него! Теплая-теплая, добрая, будто солнышко из-за тучи выглянуло и сразу все осветило! У меня коленки подкосились! Потом он так, еле заметно, кивнул мне, будто здоровался, и пошёл неспеша вдоль ручья, в сторону леса. Я ему крикнуть хотела: «Постой, кто ты?», да язык, словно колодой, придавило, не повернулся!
— Уля, слушай меня, и слушай внимательно, — Корелия схватила подругу за плечи, заставив её остановиться и посмотреть на себя. Её пальцы впились в тонкую ткань Ульяшиной рубахи. — Ты должна держаться от него подальше. Забыть, что видела. Слышала, что в Заречье случилось? Девка пропала. Зорянка. И перед её исчезновением его видели. Ты понимаешь, о чем я? Он может быть… он может быть опасен.
Но восторг в глазах подруги лишь померк на мгновение, будто облачко набежало на солнце, но не угас. Она вырвала плечи из её хватки, и в движении была легкая обида.
— Ну, что ты такое говоришь, Лия! Это же просто совпадение! Он же такой… по нему видно, добрый, с открытой душой! Не может он такого натворить! Похожее лицо, может! Или та девушка сама куда ушла, с парнем своим сговорилась, али ещё что. А он… он, может, ищет кого? Потерялся? Или просто странник, поэт, али художник! Я, если ещё увижу, обязательно подойду, спрошу!
— Улька, нет! Ради всего светлого, нет! — в голосе девушки прозвучала настоящая паника. Она снова попыталась схватить её, но та отступила. — Не подходи к нему! Не разговаривай! Это не шутки, это может быть смертельно опасно! Я чувствую это!
— Ах, Лия, да брось ты свои страхи! — Улька отмахнулась, и в её тоне зазвучала уже явная досада и легкое пренебрежение. — Вечно ты всё усложняешь, со своими травами, снами, предчувствиями! Просто парень красивый в наших местах появился, и всё. Не порти всё! Не наводи порчу на хорошее! Я, может, и сама с ним познакомиться хочу. Почему нет? Представляешь, если он из далеких земель, из княжеской дружины, али купеческий сын заблудившийся, али… али сам царевич заколдованный! — её глаза загорелись романтическими, наивными грезами, совсем как в прошлую зиму горели глаза Анки, глядя на восковую птицу.
Корелия смотрела на подругу, на её простое, открытое, одурманенное первой влюбленностью и фантазиями лицо, и чувствовала бессилие. Как передать тот ужас, что сковал её в бане перед зеркалом? Как донести тяжелое, давящее предчувствие беды, что нависло над ней, как грозовая туча, с тех самых пор? Ульяша жила в простом, понятном мире, где красивый незнакомец — это потенциальное счастье, загадка, которую хочется разгадать, а не предвестник зла.
— Уля, пожалуйста… — начала она снова, голос её сорвался. — Подумай о родителях. Об Анке…
Но та уже отступила, улыбаясь своей собственной, сладкой мечте, абсолютно глухая к её предостережениям.
— Ладно, ладно, буду осторожна! Не беспокойся ты так! Побегу, а то мамка заругается, что ягоды не донесла, да еще и время к обеду, — и она развернулась и почти побежала по дороге обратно к своей избе, легкая, окрыленная, унося с собой запах земляники и беспечной юности.
А Лийка осталась стоять одна на пыльной дороге, под полуденным солнцем. В ушах звенела навязчивая, пронзительная тревога, смешанная с горькой обидой и леденящим страхом. Она была почти уверена теперь. Миросвят вернулся не просто так.
Глава 11
Две недели пролетели совершенно незаметно в суете и толчее приближающегося праздника. Ещё и зной стоял такой, что воздух над полями колыхался, как над раскаленными углями. Грозы, налетавшие по вечерам, не столько освежали, сколько добавляли в атмосферу запах озона, влажной земли и предгрозового напряжения, а после — и удушливого жара, что поднимался от влажной земли. В избе Агнессы царил небывалый хаос, пахнущий целебной силой и древней магией. На полках, на столах, даже на полу в сенях сушились связанные в пучки травы: зверобой, разложенный на белом холсте «чтоб силу солнца вобрал», собранная на утренней росе плакун-трава, стебли папоротника с еще не распустившимися вайями, душистая мята и мелисса. Воздух был густым, пряным, дурманящим.
Но самой важной работой стали рубахи. Агнесса, водрузив на нос самодельные очки из проволоки и полированного кварца, дни напролет просиживала у окна, где свет был ярче. В её мозолистых пальцах, привыкших к грубой работе, теперь порхала тончайшая игла. На снежно-белом, домотканном льне она выводила обережные узоры нитями, окрашенными в цвета заката, молодой листвы и темной воды. У кромки рукавов и подола расцветали сложные вязи: волны, переплетавшиеся с трилистниками — защита от водяниц и русалок, пытающихся утянуть в омут; стилизованные цветы папоротника, чьи завитки должны были отвести дурной глаз; солнечные символы-коловраты, призванные хранить девушку в самую темную часть ночи. Каждый стежок сопровождался едва слышным бормотанием, не молитвой, а именно заговором, обращенным к древним, доединым силам земли и неба. Иногда она просила Корелию подержать ткань, и девушка, касаясь холста, чувствовала едва уловимое тепло, исходящее от ещё незаконченной вышивки, будто в нити вплетались не просто краски, а частицы самой жизни.
Сама девушка была занята венками. Это была не просто забава, а ответственное ремесло. Венок на Купалу — это личный оберег, от его прочности и правильности состава зависело слишком многое. На широком дубовом столе перед ней лежали целые охапки: гибкие, упругие прутья молодой березы, срезанные с восточной стороны дерева — для основы, крепости и связи с силами света. Рядом — горки трав: серебристая полынь с её горьковатым, отпугивающим нечисть ароматом; чабрец, пахнущий летним лугом и обещающий здоровье; душица для девичьей привлекательности и любовной удачи. Цветы она выбирала тщательно: белые ромашки — символ чистоты и невинности, голубые васильки — верности, желтые купальницы — самой ночи Купалы и её волшебства. И главное — веточки папоротника. Не голубого, а самого обычного, лесного. Но и они в эту ночь обретали особую силу. Вплетая их, Корелия вспоминала слова бабки: «Папоротник цветет только в эту ночь, огнем алым. Цветок тот увидеть — великое везение и великая опасность. Но и лист его, простой, хранит искру того огня. Пусть охраняет тебя».
— Чтобы настоящая нечисть, чужая, к тебе не пристала, — говорила Агнесса, вручая ей готовую, еще пахнущую краской и воском от пялец рубаху. — Чужая, смотри, понимаешь? Не та, что из леса, из воды…, а та, что с другой стороны приходит. Рубаха на тебе будет чистая, обережная. Стежки двойные, узлы особым образом завязаны. И венок не снимай, пока к воде не подойдете, к своей, девичьей заводи. А уж там… сами знаете, что делать. Смоете всё лишнее, всё наносное.
Наконец наступил праздник. С самого рассвета деревня вышла из привычного ритма. Мужчины, громко перекликаясь, рубили на опушке высокую, стройную ель — будущую «марёнку», или «купалу». С неё срубили все ветви, кроме самой макушки, которую украсили пучками трав и лентами. Парни таскали хворост и сухие стволы для главного костра, складывая их в правильную пирамиду «чтоб горело до небес». Женщины, собравшись у общих печей во дворе у старосты, стряпали обрядовую еду. Запахи стояли умопомрачительные: дымный дух печеной в золе картошки, сладковатый пар от варящегося в огромном котле густого киселя из овса с ягодами, пряный аромат яичницы-«скородумки», которую жарили на сковородах с конопляным маслом, щедро посыпая толченым конопляным же семенем. Детишки, освобожденные от любой работы, с дикими воплями носились между избами, теша друг друга историями о том, что сегодня «и крапива не жжётся, и леший с лесу выходит, и по воде, как по суху, ходить можно».
К вечеру, когда огромное и багровое солнце замедлило свой ход, будто нехотя сползая к темной зубчатой кромке леса, всё население деревня потянулось на широкий луг за околицей, к самому берегу реки. Посреди луга уже горделиво возвышалась украшенная «марёнка», похожая на гигантский маятник. Рядом высилась пирамида будущего костра. Воздух трепетал от всеобщего возбуждения, смешанного с суеверным трепетом.
Началось всё, как и положено, с хороводов. Девушки, чьи белые рубахи сияли в сумерках, с венками на распущенных волосах (распускать волосы в обычные дни считалось неприличным, но сегодня — обязательным), взялись за руки. Первые песни были медленными, тягучими, заунывными, словно обращенными к умирающему солнцу. Их голоса сливались с тонким, пронзительным перебором жалейки и размеренным бубенцом в руках старого, слепого на один глаз пастуха Левона. Потом ритм ускорился, песни становились всё веселее, задорнее, переходя в плясовые. Парни, азартно сверкая глазами, начали уже соревноваться в удали: прыгали через уже разгоревшийся невысокий огонь, хвастая, кто выше, кто ловчее. Их тени, огромные и прыгающие, метались по лугу.
Потом настал черёд игр. Самой ожидаемой была «Ручеёк». Девушки, взявшись за руки, образовывали «живой коридор», а парни, по одному, должны были пройти сквозь него, выбирая себе пару и уводя её из хоровода. Корелию, как одну из самых заметных «русалок» (её венок был самым пышным, а вышивка на рубахе — самой искусной), пытались поймать многие. Кто-то хватал за руку, кто-то смело обнимал за талию. Она отшучивалась, ловко выворачивалась, смеялась звонким смехом, но внутри чувствовала странную пустоту и отстраненность. Она была здесь, но её мысли витали где-то далеко, будто она наблюдала за всем этим шумным, ярким, земным весельем сквозь толстое, немного мутное стекло.
Кульминацией стало сожжение «марёнки». Когда солнце, наконец, коснулось верхушек дальнего бора, под общий, нарастающий гул, под крики стариков и визг детей, шест торжественно подожгли сразу с нескольких сторон. Огонь, жёлтый и алый, с сухим треском взметнулся вверх, пожирая сухое дерево. За считанные минуты «марёнка» превратилась в исполинский, ревущий факел, озаряющий всё кругом нестерпимо ярким, подвижным светом. Тени плясали безумную пляску, лица людей в его свете казались то неземно красивыми, то гротескно-страшными. Искры, целые снопы искр, взвивались к темнеющему бархату неба, сливаясь с первыми, робкими звёздами. Вокруг этого очищающего пламени снова закружили, уже все вместе — старики, молодухи, парни, дети, взявшись за руки. Пели песни, в которых причудливо сплетались отголоски языческих заклятий солнцу, воде и огню, и обрывки светлых тропарей — наслоение веков, странный, но прочный сплав веры.
Когда костёр стал оседать, превращаясь в гору багровых, потрескивающих углей (через которые потом, на спор, прыгнут самые отчаянные парни, «очищаясь от скверны»), наступило время девичьих тайн. Переглянувшись, обменявшись быстрыми, понимающими улыбками, девушки стали потихоньку отходить от общего круга. Отойдя подальше, они взялись за руки и, как стая белых птиц, сорвались с места и побежали прочь от луга, от света углей, от глаз мужчин. Их босые ноги мягко шлёпали по остывающей траве, белые рубахи мелькали в наступающих сумерках, словно призрачные всполохи. Они бежали к своему особому, тайному, известному только им месту — маленькой, идеально круглой заводи на лесном озере, куда впадал ручей. Вода там была всегда чистой и холодной, а камыши и ивы скрывали это место от посторонних. Здесь, по древнему поверью, в самую короткую ночь, нужно было смыть с себя «русалий дух», набранный во время игр у костра, чтобы не привлечь внимания настоящей водяной нечисти, которая в эту ночь становилась особенно активной и коварной.
Добежав до самого берега, девушки, тяжело дыша, смеясь и слегка толкая друг друга, стали скидывать в воду свои венки. Это был важный ритуал. Венки, колыхаясь, уплывали в темноту заводи. Чей венок уплывёт дальше и не утонет, та и будет счастливее всех в любви. Корелия наблюдала, как её собственный венок, искусно сплетённый, поплыл ровно и уверенно, унося с собой часть её тревог. Потом, оглядываясь через плечо и прислушиваясь к каждому шороху в кустах (подглядывать парням в это время было строжайше запрещено, но они постоянно пытались это сделать), девушки принялись умываться. Они зачерпывали ладонями холодную, почти ледяную озерную воду и смывали с лиц краску от жара костра, пыль и пот праздника. Вода стекала по шеям, за шиворот, вызывая мурашки и вздохи.
Лия, умывшись, почувствовала необходимость побыть одной. Шум, чужие прикосновения, всеобщее возбуждение — всё это давило на неё. Она отошла чуть в сторону, к старой, полуповаленной иве, чьи длинные, гибкие ветви, усыпанные узкими листьями, склонялись к самой воде, образуя естественную, тёмную беседку. Она прислонилась спиной к шершавой, прохладной коре, закрыла глаза, пытаясь унять бешеный стук сердца. И в этот миг абсолютной тишины (ведь даже подруги её уже почти не было слышно) она поняла, что не одна.
Девушка обернулась, и сердце её остановилось. Из самой густой тени, из завесы папоротников и свисающих ветвей ивы, вышел Миросвят. Он стоял так близко, что она могла рассмотреть мельчайшие детали его лица в лунном свете, который серебристыми пятнами пробивался сквозь листву.
— Корелия, — произнёс он. Его голос был тихим, но звучным, чистым, как струна.
Она не могла пошевелиться. Все предостережения, все страшные догадки, леденящий ужас от слов старосты — всё это рухнуло, смытое волной чего-то гораздо более важного в этот момент. Это было влечение. Это была тяга мотылька к огню, ручья — к океану. Он медленно, неслышно ступая по влажному мху, приблизился. От него пахло лесом и полем, немного озёрной водой. И этот запах ударил ей в голову, опьяняя сильнее любого хмельного купальского сока, кружа сознание.
Миросвят поднял руку. Движение было невесомым, плавным. Кончиками длинных, изящных пальцев он коснулся её щеки, по которой всё ещё стекала, замерев, холодная капля озерной воды. Его прикосновение было прохладным, как прикосновение шёлка, оставленного на ночном подоконнике. И это касание пробудило в ней бурю. Кровь загудела в висках, в ушах, отозвалась горячей волной где-то глубоко внизу живота. По спине, под тонкой тканью рубахи, пробежали мурашки. Он наклонился ближе. Его лицо заполнило всё её поле зрения, вытеснив лес, озеро, ночь. Она видела каждую ресницу, отбрасывающую крошечную тень на высокие скулы, идеальную линию бровей, губы… губы, которые сейчас были так близко. Он медленно приближался. Его дыхание смешалось с её собственным, коротким, прерывистым, оно было свежим, как ветерок перед рассветом. Она уже чувствовала исходящее от него тонкое тепло, уже закрыла глаза, подчиняясь древнему инстинкту, её собственные губы чуть приоткрылись в немом ожидании…
И в этот миг из-за спины, из темноты кустов, раздался хриплый, пропитанный дикой яростью рёв:
— РУКИ ПРОЧЬ ОТ НЕЁ, ПОГАНАЯ НЕЧИСТЬ!
Из зарослей папоротника вывалился Влас. В его сжатом кулаке был огромный, кривой кол, обгорелый с одного конца — очевидно, выхваченный из потухающего купальского костра. Его лицо, искаженное гримасой такой первобытной ярости, стало почти чужим. Щёки пылали багровым румянцем, глаза, широко раскрытые, горели темным, почти звериным огнем. Он тяжело, с присвистом дышал, будто продирался сюда сквозь чащу, ломая ветки, не чуя под ногами земли.
Миросвят вздрогнул, будто его хлестнули кнутом. Он резко, почти оттолкнув девушку, отпрянул от Корелии. Он метнул на Власа один-единственный, молниеносный взгляд, полный непереносимого презрения, потом его глаза на мгновение встретились с глазами Корелии — в них читался немой, отчаянный вопрос, упрёк и растерянность, — и в следующее мгновение его не стало. Лишь легкое, едва заметное движение листьев папоротника, словно от пробежавшего ветерка, указало, где он стоял секунду назад.
Травница, вся ещё пылая от жара, с бешено колотившимся сердцем, готовым выпрыгнуть из груди, и дрожащими, как в лихорадке, коленями, осталась стоять на месте. Её тело требовало продолжения, а разум был опустошён и оглушён. И тут её сзади, грубо, почти жестоко, обхватили чьи-то железные руки. Они прижали её спину к твёрдой, массивной, вспотевшей от бега и неистовства груди. Кузнец тяжело дышал и терпко пах потом, но сейчас этот запах не казался ей противным, а скорее даже наоборот. А ещё, еще он был таким живым, что колени вновь начали подгибаться.
— Не… не бойся… я тут… я… эта нежить… она тебя теперь не тронет… — прохрипел он ей прямо в ухо.
Она была слишком дезориентирована, слишком выбита из колеи, чтобы сопротивляться. Её тело, всё ещё разгоряченное и возбуждённое встречей с Миросвятом, отозвалось на эту грубую силу парадоксальным, пугающим откликом. Она почувствовала жар его огромных ладонь сквозь тонкий лён рубахи на своих боках, ощутила, как напряжены мышцы его рук, как тяжело и часто бьётся его сердце у неё за спиной. Его дыхание, горячее и прерывистое, обжигало её шею. Он силой развернул её к себе. Его лицо, красное, потное, с безумным блеском в глазах, заполнило её мир. И прежде чем она успела что-либо понять или сказать, губы — жёсткие, обветренные, пахнущие хмельным квасом, хлебной коркой и солью пота — грубо нашли её губы.
Это был не поцелуй. Жесткое, требовательное, почти яростное прикосновение человека, который только что отстоял свою добычу у соперника и теперь метил её, заявляя своё первобытное право. В этом диком, необузданном, лишённом всякой нежности действии была своя, грубая, пьянящая сила. Корелия, потеряв всякую опору, инстинктивно вцепилась пальцами в его грубую, пропахшую дымом и потом рубаху, чувствуя под тканью бугры могучих, напряжённых, как стальные канаты, мышц. Мир сузился до клочка мшистой земли под ногами, до тёмного круга леса над головой, до этого жаркого, влажного, сильного объятия, в котором страх, невысказанная ярость, остатки неземного очарования и внезапно проснувшаяся земная, плотская страсть смешались в один ослепительный, оглушительный вихрь. Где-то вдалеке доносились испуганные, зовущие голоса подруг, искавших её, но здесь, в медвежьих объятьях кузнеца, под его жадными, требовательными губами, время остановилось, а граница между небом и землёй, между духом и плотью, окончательно стёрлась. Девушка понимала, что это неправильно, но такова была природа русальей ночи. Горячий разум и тела после плясок и кваса с мёдом требовали, чтобы им дали волю. Сколько сейчас таких же парочек ютится по соседним кустам, не перечесть. А потом, когда первая капель зазвенит с крыш, в Глухолесье народится много деток, многие из матерей так и не узнают, от кого понесли, так как в эту ночь лягут под куст не только с милым. А кто-то и вовсе, возможно, принесёт дитя, что стало плодом любви двух миров. Нечисти ведь тоже тепла людского хочется. Вот и принимает она облик знакомых мужиков да девок.
Эта мысль отрезвила Лию, и, та резко оттолкнув Власа, бросилась прочь от озерца.
Глава 12
Август, повелитель усталых полей и тяжёлых колосьев, вступил в свои права. Солнце из палящего тирана превратилось в златогривого жнеца — оно всё ещё светило ярко, но свет его стал медовым, густым, ласкающим уставшую спину. Воздух был плотным от пыли, взметаемой косой и цепами, сладковатым от запаха свежескошенной ржи и терпким от дыма, что поднимался над полями, где сжигали последнюю солому.
Жатва. Это слово звучало теперь в деревне на все лады. Глухолесцы готовились к страде, пришло время собирать зерно, молотить его тяжёлыми цепами и везти на мельницу. Хозяин которой, несмотря на то что не отошёл ещё от утраты старшей дочери, работу не бросал. Кормить семью-то надо, тем более что трёх оставшихся девок воспитывал он один. Жена, не перенеся горя, померла через пару недель после исчезновения Анки.
В избе Агнессы, затихшей после летней суеты, теперь тут и там целые гирлянды трав, высушенных ими за короткое лето, — тугие, увесистые, как победные знамёна. Зверобой, тёмно-бордовый, почти чёрный, иван-чай, рассыпающий при касании облачко розоватой пыльцы, душица, от которой веяло горным ветерком, и мята, бодрящая и резкая. Целая деревенская аптека была запечатана в этих сухих стеблях и листьях. Теперь же наступала пора другого, подспудного, лесного богатства — грибов. Так как кроме лечения ещё и пропитание добыть не помешало бы.
Бабка, отдохнув денёк после последней страды, с утра постучала сучковатой палкой по половицам, будя внучку. Собирались они идти не вдвоём, а целой артелью: Корелия, соседские девки Натанка (дочка гончара, крепкая и молчаливая девка) и Алейка (весёлая, болтливая, с лицом, как полная луна), да ещё племянница старосты, Глатка — тихая, испуганная своим новым положением невесты, её, как оказалось, посватали в соседний уезд. Парень, который видел девчонку всего раз на ярмарке, а позабыть не смог.
С рассветом, когда роса ещё лежала на траве серебряным, мелким бисером, а паутина между берёз сияла, как диковинные кружева, они, взвалив на спины плетёные кузовки и прихватив вдобавок корзины (зима впереди долгая, запасов нужно много), двинулись в путь. Не в ближний перелесок, а в настоящую глухомань — за Чёртов ручей, в старый лес, тот, где раньше по слухам жило племя бепси, где сосны стояли ровными, молчаливыми рядами, уходящими в небо, а земля была устлана мягким, пружинистым ковром из рыжей хвои и изумрудного мха.
Сама дорога казалась тут сказкой. Тропа, едва заметная, вилась меж корней и валунов. Воздух здесь пах так, что дух захватывало — не полынью и пылью, а смолой, влажной землёй и тишиной, которая была не пустой, а насыщенной, словно её можно было пить. Агнесса, опираясь на палку, шла впереди, и её обычно сгорбленная спина казалась прямой, будто лес возвращал ей какую-то давнюю, забытую силу. Она оживилась, и голос её, обычно сухой и хриплый, приобрёл неожиданную напевность, будто она вторила шуму ветра в вершинах деревьев.
— Лес-от этот, внучка, не простой, — заговорила она, обходя огромный, покрытый бархатным мхом пень, похожий на трон какого-то исчезнувшего царя. — Старый он. Древний. Ещё деды дедов наших помнили, как тут бепси жили, финново племя. Лесных духов почитали, не таких, как наши лешие-озорники. У них были хийси. Хозяева строгие, молчаливые. Не станут тебя в лесах морочить, в чащу заводить попусту. Но и шутить с ними не надо. Камень особый на тропе увидишь — гладкий, будто отполированный, с одной стороны мох не растёт — это знак. Не трогай его, не переворачивай. Лучше дар положи: ягодку спелую, грибок белый, ломтик хлеба. Уважение покажешь. А у воды… — она указала палкой на журчащий внизу, в овраге, ручеёк. — У ручья жил, говорят, маа-хийси. Водяной, но не как наш, не то чтобы за щиколотку хватал да на дно тащил. У него, говорят, борода рыжая, как медная проволока, и глаза зелёные, как эта моховина. Он с водой договариваться умел. Может, оттого и ручьи здесь такие чистые, холодные, будто из самого сердца земли бьют. Не то что наше болото… да мелкие ключики. Сила тут истинная имеется.
Она рассказывала о былом, попутно срезая ножиком с костяной ручкой крепкий, ладный рыжик, говорила, как правильно мочить грузди — не абы как.
— В дубовой кадке, не в железной, чтоб дух дерева в грибы перешёл. Под гнётом, но не железным давить, а чистыми, речными камнями, чтоб тяжесть была природная. И листья непременно — смородиновые, для духу, да вишнёвые, чтоб хруст потом был, как у первого льда, надобно класть, — бормотала старушка, складывая в корзинку очередной грибок. — А соли — не жалей, но и не пересаливай, чтоб грибной вкус не пропал. Это не просто еда, это — запас на зиму, кусочек лета впрок законсервированный.
Потом речь зашла о грядущих «пожинках» — празднике окончания жатвы.
— На пожинках-то, девоньки, не только ужинать да под гармонь отплясывать будут, — говорила бабка, и в её глазах мелькнул огонёк, помолодивший на миг её лицо. — Это время подведения итогов. Урожай собрали — можно и о новой жизни подумать. Самый разгар свадеб. Урожай нынче, слышу, знатный, ядрёный. Много пар после застолья под венец пойдёт. И тебя, к слову сказать, Корелия, не минует чаша сия, думается мне. Пора тебе, девонька, пора…
Девушка, в этот момент нагибавшаяся за боровиком, что прятался под лапником, замерла. Пальцы, уже коснувшиеся бархатистой шляпки, онемели. Сердце сделало в груди нелепый, болезненный кульбит. «Пора», — эхом прозвучало в голове бабкино слово, сказанное так, что сразу понятно — перечить бесполезно.
— Что ты, ба… — попыталась она возразить, но голос сорвался.
— Пора-пора, я знаешь чего тут слышала? — фыркнула Агнесса, не глядя на неё, будто обсуждала погоду. — Влас-кузнец, слышь, намедни отцу своему, старику Мирону, напрямик сказал: как хлеб обмолотят, последний сноп в овине устоится — сватов зашлёт. Говорит, пора оседлость заводить, хозяйку в доме иметь. Мужик он видный, плечистый, работа из рук так и кипит. Дом у них — полная чаша, не изба, а хоромы по нашим меркам. Чего ж тебе ещё ждать-то? Годы-то у тебя уже не те, чтобы по грибы да по ягоды бегать, как девочка несмышлёная. Пора, права бабка Агнесса. Я бы за Власа бегом побежала, если б позвал, — деловито закончила девка.
«Пора». Слово упало в тишину леса, как тяжёлая шишка, и замерло где-то там, в самой траве. Корелия медленно выпрямилась, чувствуя, как внутри закипает и пузырится странная, горьковатая смесь. Радость? Да, была и она. Тёплая, уютная, как печь в морозный день. Предсказуемость завтрашнего дня. Крепкий, срубленный его руками дом, где будет пахнуть хлебом и дымком. Сильные, привыкшие к труду руки, которые будут и защитой, и опорой. Простая, ясная дорога, по которой шли бабка и все женщины в деревне. Но вместе с этой теплотой поднималась из самых глубин души тупая, сосущая, как голод, тоска. Та самая ясность, которой она когда-то, глядя на сияющую Анку, так безрассудно завидовала, теперь казалась узкой, тесной клеткой, где каждый шаг предопределён. И поверх всего этого, ярче и острее всего, всплывал другой образ. Не грубые черты кузнеца, а спокойное, словно высеченное из утреннего света, лицо. Глаза, глубокие, как лесные омута, в которых отражалось не поле и не изба, а само небо. Рука, протянувшая не гриб или цветок, а странную, сияющую холодным светом ветвь папоротника. И тот миг у озера в Купальскую ночь — миг, когда весь мир, со всеми его правилами и страхами, сжался до точки между его приближающимися губами и её собственными…
Она не знала, что чувствовать. Радоваться ли предложению, которое любая девушка в деревне сочла бы удачей? Или плакать от ощущения, что дверь в какую-то иную, пугающую и манящую реальность захлопывается навсегда? Душа её металась, разрываемая на части.
Чтобы заглушить этот внутренний разлад, она нарочито энергично двинулась вглубь чащи, подальше от девичьего щебета и тяжёлых взглядов бабки. Грибы она искала теперь почти автоматически, её глаза скользили по подлеску, не видя его, мысли были далеко. И тут, в просвете между двумя исполинскими, поросшими лишайником соснами, она увидела мелькнувшую тень. Высокую, стройную. Светлое пятно волос, промелькнувшее, как луч солнца сквозь тучи, и скрывшееся за огромным, замшелым валуном, похожим на спящего каменного медведя. Миросвят — это точно был он.
Сердце зашлось бешеным стуком, заглушив на миг все другие звуки. Ноги сами понесли её вперёд, по мягкому мху, туда, где только что стоял мужчина. Но, не добежав и половины расстояния до валуна, она замерла, будто наткнулась на невидимую стену. Страх сковал её — не леденящий, как от встречи с нечистью, а густой, липкий, парализующий, как тёплый смолистый сок. Страх не за себя. А за что-то невероятно хрупкое, за ту тонкую, едва ощутимую нить, что, казалось, всё ещё связывала её с этим существом. Что, если он и правда хийси — не злой, но чуждый, живущий по своим, нечеловеческим законам? Подойди она сейчас — и эта нить порвётся, или, что страшнее, навлечёт на неё его гнев, его холодное, безразличное внимание? А может, он пришёл не за ней? Или, наоборот, пришёл именно за ней — чтобы завершить то, что было начато у озера, чтобы увлечь её в тот мир, откуда нет возврата, в мир её собственных снов и видений? Рука её инстинктивно сжала рукоять грибного ножа в кармане передника, ощущая холод костяной вкладки. Она сделала ещё один неуверенный шаг, потом ещё…, но смелости, чтобы обогнуть валун и встретиться с тем, что скрывалось за ним, не хватило. Она застыла на месте, слушая лишь бешеный стук собственного сердца и величественный, равнодушный шелест сосновых лап высоко над головой. Кто он, может быть, и вовсе не отсюда, как и она, а невесть откуда взявшийся дух, что неприкаянный бродит теперь по древним лесам? Так и не решив для себя, кем же является Миросвят, она вздохнула.
И спустя долгую, мучительную минуту, чувствуя себя одновременно и трусихой, и предательницей — и той мечты, что жила в ней, и того мира, что звал её, — Лия повернулась и почти побежала обратно, туда, где слышались голоса знакомых ей людей.
— Чего ты, внучка, бледная, как поганка? И чего это ты туда, как ошалелая, рванула? — прищурилась Агнесса, её зоркие, выцветшие глаза будто просвечивали Корелию насквозь. Бабка ловко срезала маслёнок, и желтоватое молочко выступило на срезе ножки.
— Да так… показалось что-то, за деревом, — выдохнула девушка, опускаясь на колени перед кустиком сыроежек и принимаясь срезать их с такой яростью, что хрупкие шляпки хрустели и ломались в её пальцах. — Волк, может… или тень…
— Тень? — фыркнула Агнесса, вытирая нож о подол запачканного фартука. — Тени по лесу сами не шастают. Волк и то реже в эту пору близко подходит, разве что голодный. А вот волколак… — она сделала паузу. — Волколак, внучка, он и днём не спит. Особенно если луна на ущербе стоит, да тучи низко ползут. Он ведь не зверь чистый, нет. Он — душа, что в звериной шкуре заточена. Ходит меж сосен, как призрак, и смотрит на живых темными-претёмными очами.
Корелия замерла с ножом в руке, забыв про грибы.
— Видела его разве, а то так говоришь, будто бы сама встречала?
— Видала, — кивнула старуха, складывая маслят в берестяной кузовок. — Давно, мать моя жива была. Мужик один, лесник, на опушке ночевал — сторожил от браконьеров. И видит — идет к нему волк. И не рычит, не нападает — стоит, смотрит. А потом… повернулся и ушёл в чащу. Наутро на том месте следов волчьих не нашли, а вот от сапог — как раз. Старики тогда говорили: это душа непогребённая бродит. Кто-то свою человечью долю не принял, вот и носит её в зверином обличье, пока не найдёт покой. Или пока кто не поможет.
— Поможет? Как?
— А кто его знает, — вздохнула Агнесса, поднимаясь с корточек и опираясь на посох. — Может, словом добрым. Может, с обидой той, что его сковала, разберется. А может… — она пристально посмотрела на внучку. — может, он и сам не знает, чего ждёт.
Девушка молча смотрела в гущу леса, где стволы стояли тесной стеной, а тени лежали глубокими, синими колодцами. И ей вдруг показалось, что за одним из сосновых исполинов движение, словно кто-то отступил вглубь, растворяясь в полумраке.
— Пойдём, баба, — тихо сказала она, вставая и стряхивая с рукавов прилипшие хвоинки. — Здесь уже всё собрали.
К полудню корзины и кузовки отяжелели, наполненные дарами леса: благородными боровиками, яркими рыжиками, скользкими маслятами, розоватыми волнушками. Пора было возвращаться, пока солнце в зените стоит и не спустилось, да не начало клониться к закату. Собрались в кучку, пересчитались, похвалились уловом… И тут Натанка, оглядевшись своими спокойными, внимательными глазами, спросила с лёгкой тревогой в голосе:
— А Ульку-то кто видел в последний раз? Она же вон туда, за овраг с клюквой, собиралась, говорила, там груздей целая поляна. Как ушла, так и не вернулась что-то…
Все замолчали, прислушиваясь. Из-за поросшего папоротником оврага не доносилось ни веселой песенки Ульяши, ни её переклички с подругами. Только безразличный, многослойный гул леса — жужжание мух, шелест листьев да далёкое карканье вороны.
— Улья-а-аша! — позвала Глатка, и её тонкий голосок затерялся среди деревьев. Эхо дразняще и уныло вернуло вызов: «…а-а-ша…». И снова тишина.
Сердце Корелии провалилось куда-то в пятки. Перед глазами встали восторженные, сияющие глаза подруги, рассказывающей о встрече с «красавцем» у ручья. Вспомнились её собственные неуклюжие, отвергнутые предостережения. Вспомнилась, леденя душу, история про пропавшую девушку из Заречья.
— Она… она вон на том пеньке сидела, грибы перебирала, я видела, — нерешительно проговорила Алейка, теребя край платка. — Потом, кажись, сказала, что морошки захотелось, там, за поворотом, будто ягоды видела… и пошла по той тропке, в чащу…а больше я её и не видала… Может, леший куда завёл? — робко предположила она.
— Дура! Бестолковая! — голос Агнессы прозвучал резко. — В эту пору, в такую глухомань, одной! Да вы что, совсем берега потеряли, девки ошалелые?! Глата, — она резко повернулась к девке, — беги в деревню! И побыстрее! Мужиков зови, с собаками, с рогатинами! Скажи — Ульяшка, дочь Ефрима, в лесу потерялась! Натанка, Алейка — со мной, овраг этот обыскивать, кричите, зовите! Корелия… — бабка бросила на внучку тяжёлый, испытующий взгляд. — Ты лес знаешь лучше всех. Куда она, по-твоему, могла податься? Где искать?
Но Лия уже почти не слышала её. Её взгляд был прикован к земле у самого края оврага. Там, среди помятой недавно кем-то травы и осыпавшейся рыжей хвои, лежал небольшой, пёстрый, недавно вышитый платочек. На нём были вышиты синие васильки и красные маки — работа самой Ульяшки. Она как смастерила, так всем и похвасталась: вон, я какая рукодельница. А рядом, на влажном, изумрудном мху, отпечатался чёткий след. Не от лаптя с намотанной портянкой, не от босой девичьей ноги. След был странным: узким, продолговатым, с глубоким отпечатком «пятки» и двумя более мелкими вмятинами спереди, почти как от раздвоенного копытца, но не оленьего (то круглее), не лосиного (то больше). Это был след, которого она раньше в этих лесах не встречала.
И чуть дальше, на гладкой коре старой сосны, на высоте примерно человеческого роста, виднелись три длинные, параллельные царапины. Они были глубокими, будто в дерево с силой кто-то вцепился, и края их были свежими, светлыми на фоне тёмной коры. Будто их оставили чьи-то страшные, изогнутые, как серпы, когти.
Холодный ужас, явственный и осязаемый, не такой как все её прежние смутные страхи и предчувствия, медленно, будто ледяная вода, пополз от копчика вверх по позвоночнику, сковывая мышцы.
Глава 13
Утро выдалось прозрачным и звенящим, будто первые заморозки уже постучались в землю. Воздух пах печёной картошкой и дымом из труб. В избе Агнессы царила тихая суета. Стол был выскоблен до желтизны, на нём уже лежала домотканая скатерть с геометрическим орнаментом по краям, символизирующим солнце и колосья. В центре воцарилась глиняная миска с мёдом, густым, янтарным, в котором стояла деревянная ложка-клюковка. Рядом — луковка, разрезанная крестом, чтобы очистить путь, и краюха свежего ржаного хлеба на вышитом рушнике.
Сама лекарка, облачённая в тёмно-синюю, почти чёрную, праздничную понёву и белую рубаху с вышитыми на оплечьях защитными ромбами, казалась необычайно важной и сосредоточенной. Её седые волосы были убраны под тёмный платок, сложенный особым треугольником — знак замужней женщины, хранительницы рода. Она поправляла на полке склянки, но взгляд её постоянно возвращался к Корелии.
Девушка стояла у печи, одетая в лучшее — белую льняную рубаху с рукавами до запястий, расшитую по подолу, манжетам и вороту красно-чёрной нитью в узор «гусиные лапки» и «бряцкие кресты», оберегающими от сглаза. Поверх этого — синяя клетчатая понёва, подпоясанная тканым поясом с кистями, концы которого были украшены бусинами из речного жемчуга — наследство от какой-то прабабки. Волосы, тщательно расчёсанные накануне гребнем из оленьего рога, заплетены в одну тугую косу, перевитую красной шерстяной нитью. На шее висела простейшая гривна из сплетённой медной проволоки. Она чувствовала, как под нарядом стынет кожа, а пальцы ног, обутые в новые лыковые лапти с суконными оборами, судорожно сжимаются.
И вот за окном послышались голоса. Не просто разговор, а ритмичное, певучее бормотание. Калитка скрипнула, и Агнесса, не торопясь, подошла к двери, но не открыла её сразу, а встала у порога, скрестив на груди руки. Это был древний знак — хозяйка дома стоит на страже своего очага и рода.
— Мир дому сему и всякому доброжительствующему в нём! — раздался за дверью звучный, хорошо поставленный голос тётки Апроси.
— Кто мир несёт — тому и мирен приём, — отозвалась Агнесса, всё ещё не открывая. — А кто с миром не пришёл — тому и ворота на запор.
— С миром пришли, хозяюшка, с миром и добром! — парировала сваха. — Не с пустыми руками и не со злым умыслом.
Только тогда Агнесса отворила дверь. На пороге предстала картина, что заставила сердце травницы испуганно сжаться. Впереди стоял Влас, по правую руку от него — Апрося, дородная, в ярко-красной душегрее поверх зелёной понёвы, с расшитым платком на голове, концы которого были закинуты за спину. В левой руке она держала каравай, покрытый вышитым рушником с изображением «древа жизни». В правой — небольшой туесок, тоже прикрытый рушником. Чуть поодаль стоял и его отец, старый Мирон, опирающийся на посох с набалдашником в виде конской головы. Лицо старика было серьёзным, почти суровым, но в глазах светилась одобрительная радость.
Сам Влас выглядел иначе, чем всегда. Его обычно растрёпанные чёрные с проседью волосы были аккуратно приглажены и, кажется, даже смазаны каким-то маслом. Новая рубаха из грубого, белоснежного холста с вышитой красной защитной каймой по вороту и подолу, подпоясанная широким кожаным ремнём с медной бляхой. Порты заправлены в свежевымазанные дёгтем сапоги. В руках он держал небольшой, туго свёрнутый рулон из бересты — знак серьёзных намерений.
Жених топтался на месте, не смея переступить порог без приглашения. Он стоял, опустив глаза, но вся его осанка — расправленные плечи, прямая спина, уверенная поза — говорила о силе и достоинстве.
— Проходите, гости желанные, место найдётся, — наконец произнесла лекарка, отступая вглубь сеней.
Они вошли, соблюдая порядок: первой — Апрося, за ней Мирон, и лишь потом сам кузнец. В избе тут же стало тесно.
Сваха, не теряя времени, начала обряд.
— Хозяюшка Агнесса Петровна, видим мы — дом ваш крепок, печь тёпла, порядок заведён. И живёт в доме этом пташечка не простая, жар-девица, что и травы знает, и узоры вяжет, и взглядом лесных хозяев укрощает. А у нас, — она кивнула на Власа, — сокол ясный завёлся. Крылья крепкие, взгляд зоркий, когти остры — не для добычи пустой, а для гнезда надёжного. Не завьётся ли ваша пташечка вокруг нашего сокола? Не сведёт ли судьба их пути в один?
Агнесса, усевшись на почётное место у печи, отвечала как положено:
— Пташечка наша ещё молода, не нагулялась на воле, песен своих не допела. Крылья у неё, может, и есть, да летать она толком и не научилась. Да и соколу, поди, ещё нужно поле широкое, небо высокое, а не теснота гнезда.
— А наше небо — над домом крепким, а поле — вокруг него пахотное, — не сдавалась Апрося. — И научится пташечка новым песням — и про дом, и про детей, и про достаток в закромах. Вот, принесли мы хлеб-соль свой, попробуйте, вкусен ли, сладок ли?
Она протянула каравай. Отказ от хлеба был бы прямым оскорблением и означал бы конец сватовству. А потому Агнесса медленно, с достоинством поднялась, взяла каравай и, не снимая его с рушника, отломила небольшую горбушку. Откусила, тщательно прожевала.
— Хлеб хорош, видать, добрые руки зерно садили, да потом собирали.
Апрося оживилась.
— А это от нашего сокола вашей лебëдушке, — она взяла из рук Власа берестяной свёрток и развернула его. Там лежала нехитрая, но искусная работа: пара новых сапожек, сшитых из тонкой телячьей кожи с вышитыми красными нитями узорами по голенищу, и небольшой туго набитый кошель. В кошеле, как все понимали, был «залог» — несколько монет и, возможно, кусочек серебра. Это был пока не выкуп, а знак серьёзности намерений и способности жениха содержать семью. — Пусть ноги вашей девицы по дороге к нашему порогу ступают в обуви крепкой, а в кошельке пусть всегда звенит, да пусть не станет.
Старуха приняла дары, положила их рядом с собой на лавку, но не на стол — это означало, что они «в рассмотрении».
— Девица наша хоть и не избалована, да характером не сахар, — продолжала она торг, как полагалось. — К лесу её больше тянет, чем к очагу. К прялке она равнодушна, зато ножом владеет не хуже парня. И свободу да волю иметь привыкла. Надобна ли вашему соколу такая жена? — рассказывала бабка всё без утайки.
— Характер это не что-то плохое, — вступил впервые старик Мирон. — Без характера и дом развалится. А что в лесу — так и в хозяйстве сноровка нужна. И нож — не лишний инструмент. Наш Влас он уже не мальчик, сварливую кобылу укротить сумеет. И в доме порядок наведёт. Без обиды, с уважением.
Разговор перешёл в более предметное русло. Апрося расхваливала хозяйство Власа: и дом новый, с резными наличниками, и баня тёплая, и землица прикормленная, и скотина ухоженная. Агнесса в ответ скромно упоминала о навыках внучки: и травы знает, и порчи снять может, и на охоте за зверем ходила — значит, смелая. Это был тонкий обмен информацией: они не просто хвалились, а определяли «цену» невесты и статус жениха.
Пили мёд, разбавленный водой из ковша, который трижды обносили вокруг стола по солнцу. Влас молчал, лишь изредка бросая на Корелию быстрые взгляды, от которых у неё замирало сердце. Она стояла, опустив глаза, чувствуя, как ладони становятся влажными.
И вот, когда тётка Апрося уже завела речь о возможных сроках свадьбы, говоря что лучшее время это после Чужого дня, когда и картошка убрана, да грибы посолены, Агнесса вздохнула и произнесла ключевую фразу:
— Что ж, коли судьба так сводит, да вы люди серьёзные… Последнее слово — за самой девицей. Неволить я ей не стану, пусть сама решает. Подойди, внучка.
Все замерли. Корелия, сделав глубокий вдох, шагнула вперёд, к центру комнаты.
И только она открыла рот, собираясь произнести слова, которые отрезали бы её от одной жизни и навсегда приковали к другой, как в этот самый миг, когда ответ уже готов был сорваться с губ, дверь в сени с резким, пронзительным скрипом распахнулась.
На пороге стояла Ульяша. Бледное, землистое лицо, на котором выделялись только огромные, ввалившиеся глаза, тёмные, как провалы, было удивлённым. Травница заметила и спутанные, украшенные сухими травинками, хвоей и каким-то серым мхом волосы, и разорванное по подолу платье, — ткань висела лохмотьями, испачканная землёй и бурыми пятнами. Босые ноги сплошь были в ссадинах и засохшей крови. Она стояла, слегка пошатываясь, и смотрела на всех совершенно невидящим взглядом.
— Улька? Мать родная… — Агнесса первая опомнилась, резко поднявшись. Её лицо выражало такой ужас, что Лия вновь похолодела. — Ты ли это? Где же ты была?!
Ульяшка медленно перевела на неё свой мутный взор.
— Баба… Агнесса? — голос её был хриплым, словно девка долго-долго кричала. — Я… я устала. Грибы… там, на поляне… я уснула, кажись. А вы… — в её голосе прозвучала детская обида, — вы меня бросили? Зачем бросили одну?
В избе воцарилась гробовая тишина. Влас нахмурился, его кулаки непроизвольно сжались. Апрося ахнула и поднесла руку ко рту, а отец кузнеца изучающе оглядывал девушку, не произнося ни слова.
— Уснула? Дитя моё… да ты пропадала десять дней! — голос Агнессы задрожал, в нём прорвалась неподдельная боль и страх. — Десять суток, Ульяша! Весь лес перерыли! Где ты была? Что с тобой? Отец с матерью уже молельню заказали у Никода, думали, ты… — она осеклась, не решаясь договорить.
Лицо Ульяши исказилось недоумением, она потёрла переносицу и нахмурилась.
— Де… десять? — девка произнесла это так, словно не понимая, что ей говорят. — Не… не может быть… Я же только… Солнце ещё высоко было… Я прилегла отдохнуть, голова закружилась… — она оглядела избу, взгляд её скользнул по знакомым лицам, по праздничной скатерти, по дарам на лавке, и в её пустых глазах вспыхнул настоящий ужас. — Нет… Нет! Не может этого быть! Я не помню… — её голос сорвался на визгливый шёпот, и она судорожно обхватила себя руками, будто пытаясь защититься от невидимой угрозы. — Только лес… и тень… большая тень… и тишина… такая тишина, что в ушах звенит… и холод… везде холод…
Девушка вдруг пошатнулась, глаза закатились. Корелия, забыв обо всём, бросилась к ней и успела подхватить, прежде чем та рухнула на пол. Тело Ульяны было удивительно лёгким, костлявым, и оно билось в мелкой, непрерывной дрожи, как у пойманной птицы.
Ход сватовства был безвозвратно нарушен. Агнесса, взяв себя в руки, резко повернулась к гостям:
— Влас, Мирон, Апрося… Видите, какое дело приключилось. Девицу нашли, да в каком виде… Сватовство… придётся отложить. Не до того сейчас. Не в обиду будь сказано.
Старик Мирон молча кивнул, его лицо стало ещё суровее. Прерванное сватовство, да ещё таким зловещим знаком — плохая примета. Но и спорить было немыслимо. Влас мрачно смотрел на бледное лицо Ульяны. Он что-то глухо пробормотал себе под нос, кивнул Агнессе и, не глядя на Корелию, развернулся и вышел вслед за отцом и смущённо кудахтающей Апросей.
Ульяшу усадили на лавку, завернули в бабкин шерстяной платок. Она не сопротивлялась, позволила напоить себя тёплым отваром мяты и зверобоя, проглотила несколько ложек размазанной по тарелке каши. Ела она механически, не глядя, не чувствуя вкуса, а её глаза всё так же смотрели в какую-то пустоту за стенами избы.
Потом её охватила внезапная, непреодолимая дрема. Её отвели в горницу, уложили на лежанку рядом с тёплой печкой. Где Улька свернулась калачиком и, почти сразу, провалилась в сон, похожий на забытье.
Когда в избе остались только они вдвоём, Агнесса медленно подошла к столу, сняла со скатерти миску с мёдом, отнесла в холодные сени. Вернулась, села на свою лавку у печи и долго молча смотрела на огонь в открытой топке. Отблески пламени прыгали на её морщинистом лице, делая его ещё старше.
— Ну, — наконец произнесла она, не поворачиваясь. — Что ты на это скажешь? Иль опять ничего не знаю, ничего не ведаю?
Корелия, стоявшая всё это время у притолоки, почувствовала, как подкашиваются ноги от усталости и нервного потрясения, и тяжело опустилась на скамью напротив. Больше скрывать не было ни сил, ни смысла.
— Видела, баба, я парня странного, сперва на болоте. Потом у озера. А после и когда мы грибы собирали. Он стоял за большим валуном, тем, что похож на медведя каменного. Просто стоял и смотрел. А я… я испугалась и не подошла. Убежала, — и девушка рассказала всё, что знала о Миросвяте.
— Испугалась? — Агнесса медленно повернула к ней голову, когда та закончила говорить. В её выцветших глазах не было упрёка. — Умница. Страх иногда — лучший советчик. Потому что не человек он, внучка. И не дух лесной, не хийси. Змей он. Огненный змей. Так оно мне кажется.
— Змей? — прошептала Корелия. — Но… у него ноги, руки… лицо человечье. И глаза… не змеиные.
— А кто тебе сказал, что змей — это тварь ползучая, с чешуёй да жалом? — старуха говорила тихо, но весомо, будто точно знала то, о чём речь ведёт. — Змей огненный — это дух. Дух из мира, что по ту сторону. Из-за Чёрного Камня, что ли, из тех потёмок, куда Анку унесло. Он является в облике прекрасного юноши — светловолосого, чистого ликом, с глазами, что в самую душу заглядывают и обещают… обещают всё, чего душа пожелает — любви ль хочешь, силы ли, а то и вечной юности и знаний. Заманивает он девушек, особенно тех, что сердцем чисты, да душой неспокойны, что ищут чего-то большего в своей жизни, чем им дано. Таких, которых увлечь запросто можно.
Она помолчала, ковыряя щепкой в углях.
— А на деле… на деле он душу из них вытягивает. Словно мёд из улья. Оставляет тело, по сути своей пустую оболочку, что бродит потом без памяти, как Ульяша сейчас. Или уводит их в свой мир, откуда нет возврата. Время там течёт не так, как у нас. Там десять дней — как час. Или сто лет — как миг. Улька, вона, говорит, что уснула мол на несколько часов. А прошло десять дней. Так оно и происходит, а иногда девки совсем уходят, как Анка. И как я сразу-то не догадалась…
Корелия вспомнила холодную ветку папоротника в своём сундуке, тот миг у озера, когда мир сузился до его лица, до его губ… И чувство жгучей, запретной тяги, смешанное с леденящим ужасом.
— Но… он помог мне. На болоте вытащил. Подарок мне сделал, говорил, что мой путь будет трудным. Не казался он мне злым, ба…
— В доверие втëрся, — безжалостно сказала бабка. — Чтоб доверилась. Чтоб сама к нему потянулась, да чтоб защиту свою перед ним опустила, кою я тебе ставила. Он тебя выбрал, внучка. Чую я это, видно, душа у тебя не простая, раз он на тебя глаз положил. А Улька… — она вздохнула. — Улька, может, случайно попала под его чары. А может и нет, кто знает, что в душе её творится. Но то, что змий-то пламенный, это точно, помнится мне случай был…
Агнесса замолчала, пожевала губами и продолжила.
— Было это… ой, давно было, ещё до твоего появления. Подруга у меня была, Дунятка. Весёлая, как шутиха, с косой до пят. Встретила она в лесу такого же красавца. Влюбилась без памяти, да от той любви стала таять на глазах. Из дому убегала по ночам, на человека не похожа стала — то смеётся без причины, то плачет, как водянка прямо. Потом пропала, неделю её искали. Нашли — когда ахнули все, — сидит на камне, на воду смотрит, и ничего не помнит. Только твердила: «Он такой прекрасный… такой прекрасный…». Привели домой. А через месяц… нашли её повешенной в той же бане, где она раньше с девками гадала. Ни записочки, ни слова. Старики тогда и рассказали другим девкам и мне тоже: змей-то огненный. Душу её отведал, насквозь увидел, всё, что в ней было светлого и тёмного, выпил. А пустую скорлупку выбросил. С тоски она и удавилась. Тоски по тому, что потеряла, сама не зная что.
— Что же делать? — выдохнула она.
Агнесса встала, с трудом разогнув спину, подошла к полкам. Долго рылась среди склянок и мешочков, что-то бормоча. Наконец достала небольшой холщовый мешочек, туго перевязанный девятью разными нитями: красной, чёрной, белой, зелёной.
— Вот. Носи всегда на себе, на шнурке под рубахой, да не снимай. Ни в бане, нигде б то ещё ни было, — она развязала узел и высыпала на ладонь содержимое. Это была сложная смесь: высушенные и истолчённые в порошок листья чертополоха, зверобоя и полыни. Среди порошка блестели крупинки крупной серой соли, собранной на трёх горах в полнолуние, и три маленьких, острых камешка-кремня. — Соль это чтоб путь его запутать. Камни чтоб искру живую в тебе хранили, чтоб не вытянул. И эту ветку его… — она посмотрела на внучку тяжёлым взглядом, — …ту самую, что он тебе дал. Её нужно сжечь…
Корелия взяла мешочек и вздохнула, так не хотелось ей расставаться с прекрасной веткой, да и Миросвят из головы никак не шёл. Но спорить не стала, решив что отложит это на потом.
Глава 14
Неделя, последовавшая за возвращением Ульяны, пролетела в тревожной суете. Изба Агнессы превратилась в лазарет и мастерскую одновременно. Что они только не делали, чтобы вернуть девку к нормальной жизни. Тревога за подругу не отпускала Лию даже по ночам. От чего она порой вскакивала на лавке и бежала посмотреть, на месте ли Улька. И лишь убедившись, что никуда та не делась, ложилась обратно и забывалась беспокойным сном.
Каждое утро начиналось с отвара. Не того, что для скотины или от простуды готовят. Бабка варила особый отвар, как она сама говорила, помогающий от любой встряски души. В него входило много всего, как-то: корень дягиля, щепотка любистка, цветы бессмертника и несколько капель настойки полыни на самогоне, он должен был помочь девушке прийти в себя. Горький, вязкий, с запахом многих трав и спирта, он был их единственной надеждой узнать, что произошло там, в лесу. Ульяша пила его, морщась, но покорно, как послушный ребёнок. Её глаза по-прежнему были пусты, но в них появилась усталость — не физическая, а какая-то глубинная, душевная. Она сидела на лежанке, завернувшись в шаль, и смотрела в окно на пожелтевшие берёзы, словно пытаясь разгадать загадку, написанную среди облаков. Иногда заходили её родители, она их узнала сразу, вот эмоций по поводу их прихода никаких не испытывала — пришли да пришли. Чем немало огорчала свою мать, которая, глядя на дочь, то и дело утирала слëзы кончиком платка.
— Ну что, вспомнила что-нибудь? — спрашивала её каждый день Агнесса, массируя ей виски смесью можжевелового масла и соли и поглядывая с прищуром: а ну как врёт, не хочет говорить, что было. И такое статься могло. Убежала с каким парнем, а теперь голову им дурит. Но нет, такое сыграть нельзя, — решала она, всматриваясь в пустые глазищи.
— Ничего, баба… — отвечала Ульяша односложно. — Только его помню, как подошёл он… подошёл, — на вопрос, кто ж к ней подошёл, всегда говорила одно. — Мужчина то был, какой не помню. И позвал меня за собой. А я… я и пошла, зачем не знаю, но больно хотелось. Больше не помню. Будто туман в голове стоит. Не мучай меня, ба… не скажу больше…
— А кто он? Из наших? Из приезжих? Голос-то какой был? — допытывалась лекарка, не взирая на вялые попытки отмахнуться.
— Голос… да не помню я толком какой голос, тихий вроде… А кто… — она хмурилась, вглядываясь в пустоту, — …знала я его, кажись. Знакомый. А кто — вспомнить не могу. Словно имя на языке вертится, да не выговорить. Не знаю я, ба, не знаю, — заканчивала она с отчаянием.
И вот эта её уверенность, что она знала того, кто сотворил с ней такое, всех особенно пугала. Значит, не просто дух из чащи, а кто-то, кто умел казаться человеком, прямо как Миросвят, — думалось Лие. И от того на душе становилось гадко и пакостно. Так, будто бы всеми руками залезла она в выгребную яму.
Помимо отваров, бабка ещё выкатывала порчу, как она сама называла то действие, что происходило. Берегла для этого старинное, отполированное до блеска гусиное яйцо, сохранённое одной ей известным способом, чтобы не протухло. Катая его по телу Ульяши от макушки до пят, приговаривала старые, жёсткие заговоры, обращённые не к светлым силам, а к самым древним, грозным хранителям леса и мира: «Откатись, прикосновение незваное, откатись взгляд пустой, откатись память украденная… в лес густой, в трясину чёрную, к тому, кто тебя послал». После каждого сеанса яйцо бережно ложили в чашку с водой и смотрели, как оно там крутится, распуская вокруг себя странные, серые хлопья, похожие на грязную пену, что течёт в ручьях по весне. «Ох, и порча сильная, — бормотала Агнесса, — да и не одна. И следов тут несколько, как ниток у паука». И снова принималась что-то ворчать себе под нос: о глупых девках, что словно гусыни бегают за парнями, а она их потом спасать должна, а проклятых духах, что этим самым девкам покоя не дают.
В перерывах между лечением шла обычная, осенняя работа. На столе в сенях стояли туески с грибами. Грузди нужно было солить, а то зимой жрать неча станет, — говорила лекарка, подгоняя внучку, чтобы та не стояла разинув рот, постигая науку, которая ей всё равно не даётся.
И Корелия послушно уходила, а потом, сидя на завалинке под холодным, но ещё ярким солнцем, очищала их от лесного сора тонким острым ножом. Рядом в большой дубовой кадке уже лежал слой грибов, пересыпанный солью и укропными зонтиками. Сверху ложились листья чёрной смородины и хрена, для хруста и защиты от плесени. Потом шёл новый слой: грибы, соль, укроп, листья. Работа была рутинной, пахло грибной сыростью, пряностью и будущей зимней трапезой. Агнесса, перебирая на столе рыжики, которые решено было засушить, ворчала:
— Улька-то наша, гляжу, чуть очухалась. Сегодня спросила, мол, а где моя новая лента, что к празднику купила. Память по мелочам возвращается. А главное — ну ни в какую. Не может она того ухаря вспомнить, хоть что ей делай, и всё тут.
— Может, и к лучшему, что не помнит, — тихо сказала Корелия, счищая землю с крепкой шляпки груздя.
— Может. А может, и нет. Пока не вспомнит, что за тварь её водила, всем нам покоя не будет. Он ведь вернётся. За тобой тоже может, так что цыть мне тут, — пригрозила она ей узловатым, тёмным от грибного сока пальцем.
Вечерами варили варенье. Последняя морошка, собранная в топких болотинах, булькала в медном тазу на печи, превращаясь в густое, янтарное золото севера. Сахар был роскошью, его добавляли немного, больше полагались на естественную сладость ягод, потому-то и собирали в самом конце, когда ягода набирала самую свою сласть. Воздух в избе становился сладким и душным. Ульяша, сидя в углу, вдруг сказала, не глядя на них:
— Помню, в том году мы тоже варенье варили. Мамка стряпать из черники. А я… я ложку слизала, когда она отвернулась. Она меня тогда ремнём по рукам… больно было, но сладко…
И она умолкла, уставившись на огонь в печи. Агнесса и Корелия переглянулись. Память возвращалась к девке, пусть пока и окольными путями. Но это была победа, маленькая, первая, но такая значимая.
Раз в три дня топили баню. Не для помывки, а для очищения Ули от той скверны, что она принесла в своей душе из леса. Вместе с Ульяшей, которую нужно было пока ещё поддерживать под руки, шли по узкой тропе. В предбаннике, пока девушка сидела на лавке, слабая и бледная, Корелия расплетала ей косы. Волосы, когда-то густые и блестящие, теперь были тусклыми, безжизненными. Она расчёсывала их гребнем из берёзы, долго и тщательно, стараясь не причинить боли, и снова заплетала в простую косу. Это простое действие казалось попыткой вернуть хоть какую-то норму, порядок в разрушенный мир подруги.
— Спасибо, Лия, хорошо ты плетëшь, мне нравится, — тихо говорила Ульяшка, и в её голосе на миг проступало что-то от прежней, живой девушки, весёлой хохотушки и заводилы.
— Волосы у тебя просто хорошие, — отвечала Корелия, чувствуя ком в горле. Она смотрела на худую спину подруги, на выступающие лопатки, и думала о том, что сама могла бы оказаться на её месте. Или в месте куда худшем. И от этого становилось снова горько и гадко. Но она молча глотала подступающие слëзы и принималась петь.
Мысли о свадьбе теперь казались чем-то далёким, почти несбыточным. Они приходили к ней в тихие минуты, когда руки были заняты работой, а мысли свободны. Крепкий дом Власа, тёплая печь в углу. Его уверенные, сильные руки, простая, такая ясная жизнь, где каждое действие имеет смысл: посеял, вырастил, собрал, сохранил. Свои дети, которые будут пахнуть так сладко, что захватит дух. И безопасность, — это слово манило, как тепло очага в лютую стужу. Но стоило ей представить себя в той роли — хозяйкой, женой, матерью, — как внутри поднималась та самая тоска по большему, о которой говорила бабка. И всплывало другое лицо, спокойное, почти неземное, с глазами цвета лесной чащи. И с ним приходил леденящий страх и жгучее, запретное любопытство. «Он тебя выбрал», — звучал в голове голос Агнессы. Свадьба с Власом казалась теперь не началом пути, а бегством. Плотной, надёжной стеной, за которую можно спрятаться от чего-то, что было страшнее, но и… притягательнее. Ведь по словам старухи, замужних девок змей не трогал.
Через неделю стало ясно: своими силами не справиться. Память Ульяны возвращалась обрывками, но ключевое, лицо и имя того, кто её увёл, оставалось всё там же, в глубине сознания. А в деревне уже шептались. Шепотки доходили и до избы Агнессы: «У Агнессихи внучка ведьмой становится, к ней теперь и нечисть ходит», «Это они сами таких духов прикармливают, вот они и шастают», «Надо к отцу Никоду, пусть очистит, а то всех нас поодиночке повыманят».
— Не выдержу я этих пересудов, — мрачно сказала как-то вечером старуха, зашвыривая в печь охапку луковой шелухи, чтобы прогнать запах одного из отваров. — И Ульке не на пользу это промедление, надо идти к Никоду. Может, их сила… их молитвы… то, чего нашим заговорам не хватает. Да и сплетен поменьше станет.
Корелия молчала. Мысль о том, чтобы впустить в свою жизнь строгие, холодные законы Единого и его слуг, была ей неприятна. Но иного выхода она не видела.
Храм Света в Глухолесье был неказистым, бревенчатым строением с высокой, островерхой кровлей, увенчанной простым железным крестом. Внутри пахло воском, ладаном и сыростью. Было пусто и тихо. Молчальник Никод, застигнутый ими врасплох в алтарной части, где он протирал уже и так сиявшую медную чашу, вздрогнул так, что та чуть не выпала у него из рук. Его худое, аскетичное лицо на миг исказилось неподдельным испугом, будто он увидел не двух женщин, а самое что ни на есть воплощение Тьмы.
— О-о… Агнесса. Корелия. Вы… что случилось? Не ждал я… гостей в столь поздний час, — он быстро овладел собой, но пальцы, поправляющие складки тёмного балахона, слегка дрожали.
Бабка, не церемонясь, выложила всё: и про пропажу Ульяны, и про её возвращение в состоянии сомнамбулы, и про странного «красавца», которого та якобы знала, и про свои подозрения, что это «нечисть, змей огненный, может статься».
Молчальник слушал, не перебивая, его светлые глаза стали ещё холоднее. Когда Агнесса закончила, он долго молчал, глядя на пламя единственной лампады перед ликом Единого — строгого старца с мечом и книгой в руках.
— Чёрный Камень… Огненный змей… — он произнёс это словно плюнул. — Силы Тьмы не дремлют. Они всегда стремятся проникнуть в мир Света через самые уязвимые места — через отчаяние, гордыню, неправедные желания. Ваша… подопечная, видимо, оказалась слаба духом. А то, что она «знала» его… — он покачал головой, — …это излюбленный приём. Они являются в облике того, кого девка хочет видеть. Чтобы легче было завлечь.
Он повернулся к ним, и в его глазах загорелся тот самый фанатичный огонь, которого так боялась Агнесса.
— Силами одних трав и заговоров против такого не попрёшь. Нужна сила истинная, благодатная, сила самого Единого. Нужен Палладин.
— Палладин? — не поняла Корелия.
— Воин Света, — пояснил Никод. — Из главной цитадели, что за горами. Они обучены бороться с самыми могущественными проявлениями Тьмы. У него будут священные реликвии, молитвы, способные запечатать любую щель между мирами. Я пошлю весть. Он будет здесь через три дня.
В его голосе звучала такая непоколебимая уверенность, что возражать не захотелось. Агнесса, хоть и насторожилась при слове «воин», но вздохнула с облегчением: помощь была обещана. Корелия же почувствовала лишь нарастающую тревогу. Что-то в этом стремительном согласии Никода, в его первоначальном испуге, в этом готовом решении «запечатать» всё беспокоило её куда больше, чем сам змей. Она ловила себя на мысли: а что, если Миросвят — не просто злая нечисть? Что, если в этой истории есть какая-то иная правда, которую они, сгоряча, пытаются уничтожить, не разобравшись? Но спорить не стала, кто её слушать будет. Решила, что попытается узнать сама, что же там произошло.
Ровно через три дня, когда первые утренние заморозки покрыли лужи хрупким ледком, в деревню въехал всадник. Не на крестьянской колченогой лошадке, а на высоком, статном гнедом коне с коротко подстриженной гривой и суровым взглядом. Сам всадник был облачён не в монашеские, а в странные, но явно дорогие одежды: длинный тёмно-серый плащ из плотной шерсти, под которым угадывался доспех из тускло поблёскивающей чешуи. На поясе был приторочен длинный, прямой меч в простых, добротных ножнах. Лицо его было молодым, лет двадцати пяти, но уже закалённым, с жёсткой линией рта и пронзительными, светло-серыми глазами, которые с первого взгляда оценивали всё вокруг как потенциальную угрозу. Это был Палладин Веслав.
Никод встретил его у церковной ограды, они о чём-то недолго говорили, после чего направились прямиком к избе Агнессы. Весь их путь сопровождался любопытными, но и испуганными взглядами из-за ставней. В деревню настоящий воин Света заезжал нечасто.
В тесной избе парень и вовсе показался гигантом. Сняв плащ, он обнаружил простой, но прочный стёганый дублет и чешуйчатые наручи. От него пахло холодным металлом, конской потом и запахом священного ладана, который, видимо, пропитал всю его одежду.
— Агнесса Петровна, Корелия, — представил их Никод, и в его голосе звучало непривычное почтение к воину. — Это Палладин Веслав, посланник Цитадели Солнечного Щита.
Веслав кивнул, его взгляд скользнул по полкам с травами, по сушёным грибам у печи, по простому убранству, и задержался на Корелии. Взгляд был оценивающим, но не враждебным.
— Расскажите всё, что знаете, — начал он без предисловий. Голос у него был низким, ровным, лишённым эмоций, но приятным.
Агнесса, подбадриваемая присутствием «силы», снова изложила историю, на этот раз более упорядоченно. Веслав слушал, изредка задавая уточняющие вопросы: «Опишите следы у оврага подробнее», «Что именно она говорила про знакомого?», «Вы сами видели этого „Миросвята“? Как он выглядел?».
На последний вопрос пришлось отвечать Корелии. Под его пристальным, холодным взглядом она, краснея и запинаясь, описала Миросвята: светлые волосы, зелёные глаза, странную одежду, поведение.
— И ты утверждаешь, что он помог тебе и не причинил вреда? — спросил Никод, и в его глазах мелькнуло недоверие.
— Да, — тихо сказала Корелия.
— Частый приём, — отрезал палладин, поворачиваясь к молчальнику. — Чтобы усыпить бдительность, Тьма часто рядится в одежды света, чтобы легче было творить зло. Вы были на грани гибели, — обратился он к травнице.
Когда рассказ закончился, Веслав помолчал.
— Описание совпадает с архивными записями о существах, называемых «Блуждающими Огнями» или «Духами-оборотнями». Они питаются жизненной силой, эмоциями, памятью. Особенно тяготеют к молодым женщинам с чистой, но мятущейся душой. Чёрный Камень, судя по всему, является одной из аномальных точек, «тонких мест», где барьер между мирами слаб. Ваша задача, — он обратился к Агнессе и Корелии, — привести меня к тому месту, где была найдена Ульяша, и к Чёрному Камню. Я проведу обряд освящения и запечатывания. А также… мне нужно будет поговорить с самой пострадавшей. Её память, даже повреждённая, может хранить много важного.
Он говорил так уверенно, так чётко, что сомнения, казалось, должны были развеяться. Но в душе Корелии они лишь крепли. «Запечатать». Это слово звучало как приговор. Не только для Миросвята, но и для чего-то ещё — для той части тайны, которая, она чувствовала, могла быть важна и для неё самой. Она смотрела на суровое лицо палладина, на горящие фанатичным светом глаза Никода, и думала о том, что они, в своём стремлении защитить, могут уничтожить не только угрозу, но и возможность… возможности понять.
А в углу горницы, укрытая платком, тихо всхлипывала Ульяна, для которой даже этот разговор о её беде был новой пыткой.
Глава 15
Три дня прошли в тягучей, наэлектризованной ожиданием суете. Веслав, поселившийся в каморке при храме, не сидел сложа руки. Он провёл странный обряд над Ульяшей, парень долго водил над её склонённой головой тяжёлым серебряным медальоном с тёмной, почти чёрной, вогнутой линзой из дымчатого кварца. Заглядывая в эту линзу, он хмурился, а губы его плотно сжимались.
— Вижу… дыры, — сказал он однажды, отрываясь от осмотра. Голос его звучал отстранённо, как у лекаря, констатирующего болезнь. — Не одна, три… нет, четыре. Дух её будто решето. И следы… они старые, затянулись плёнкой, но видны. Это была не внезапная встреча. Её долго водили по краю. Словно паука из гнезда выманивали жирной мухой, так и её манили обещаниями. Как давно тут этот Миросвят появился? — получив ответ, поджал губы и что-то забормотал себе под нос. Но остальным так и не сказал, к какому выводу он пришёл в итоге.
Наконец, утром четвёртого дня, когда иней лежал на крышах, как рассыпанная соль, а трава вся покрылась колючим серебром ледка, Палладин объявил о готовности. И уже ждал девушку у храма, облачённый в свой доспех из тёмной, матовой стали, напоминавшей рыбью чешую, — как выяснилось, это была шкура мантикоры, которую сам воин добыл себе в бою. Плащ был снят, и Корелия впервые разглядела всю экипировку: нагрудник с вычеканенным солнцем, заключённым в круг, наручи с острыми рёбрами, защищающие руки по самый локоть, видимо от укусов, и длинный, прямой меч в безупречно сшитых кожаных ножнах. У пояса висели несколько мешочков с различными травами и зельями для защиты, маленький острый топорик и свёрток из вощёной кожи, что в нём она так и не узнала.
— Проводишь меня туда, где она потерялась, и к Чёрному Камню, — приказным тоном заявил парень Лие, а та и не думала спорить, ей хотелось побыстрее закончить со всем этим. Его светло-серые глаза изучали её так, что по коже побежали мурашки. — Я эти места не знаю, придётся тебе быть моим проводником.
Сердце Корелии ёкнуло, словно что-то предчувствуя. Агнесса, провожая их на крыльце, сунула ей в руки не только оберег, но и маленький, острый серпик для трав.
— На всякий случай, — прошептала она, и в её глазах мелькнул страх. — Смотри в оба. И помни, внучка, не всякий светлый — светел, — добавила бабка странное напутствие.
День выдался угрюмым. Небо, низко нависшее, было цвета пепла. Воздух был неподвижен, пахло прелым папоротником и болотной водой. Они шли молча, лишь хруст промёрзшей земли под сапогами Веслава и шуршание новеньких сапожек Корелии нарушали тишину. Она шла впереди, прокладывая путь среди знакомых зарослей, но сегодня каждый куст казался укрытием для чего-то недоброго.
— Ты молчишь, — наконец раздался позади его голос, низкий и спокойный. — Страх сковывает язык. Напрасно. Страх — это туман, в котором они охотятся. Прогони его.
— Я не… не боюсь, — солгала Корелия, но голос её предательски дрогнул.
— Все боятся, — парировал он без осуждения. — Я тоже. Но я научился свой страх вкладывать в клинок. Знание о враге отнимает у страха силу. Хочешь, расскажу о тех, кого я встречал?
Она молча кивнула, не оборачиваясь.
— Год назад, в уезде за Большой рекой, где деревня Сосновка, — начал он, и его рассказ полился ровно, будто заученная сага. — Там в заброшенном овине завелась кикимора-душительница. Не просто озорница, что пряжу путает, а тварь, питающаяся детским дыханием. Три младенца она задушила в колыбелях, прежде чем за мной послали. Местный знахарь, старик Гордей, попытался изгнать её травами и заговорами. Наутро его нашли в том же овине… сидящим на корточках, с выколотыми глазами и пальцами, засунутыми в собственное горло. Он всё ещё был жив и жевал… собственное сердце, вырванное через разрез на груди.
Корелия сглотнула ком, застрявший в горле. Она не могла взять в толк, как мог быть жив старик без сердца, но спорить не стала.
— Когда я прибыл, в деревне царила тишина. Детишек хоронили без плача, матери смотрели в пустоту. Я провёл в овине три ночи. В первую она явилась как старуха с бесконечным клубком чёрной шерсти. Сидела в углу, не глядя на меня, и бормотала: «Петушок, петушок, золотой гребешок… зачем пришёл, кто тебя позвал?». Голос был скрипучий, противный. Я молчал и читал про себя «Щит Соломонов». Во вторую ночь она приняла облик молодой женщины с лицом матери первого задушенного младенца. Рыдала, рвала на себе волосы, умоляла сказать, где её дитя. Глаза её были полны таких настоящих слёз, что рука сама потянулась её утешить. Но я знал — это ловушка. Жалость ослабляет защиту. Я лишь сжал в кулаке освящённый соляной кристалл, и видение рассыпалось с визгом. На третью ночь она показала истинное лицо: сухое, как мумия, тело, обтянутое серой, шелушащейся кожей, пальцы длинные, чёрные когти, а вместо глаз две горящие ямы, полные зелёного света. Мы сошлись в бою. Она металась по овину быстрее кошки, царапала стены, оставляя на дереве дымящиеся полосы. Я зажал её в угол, насыпав на пол круг из смеси соли, толчёного железа и пепла святого дерева. Она билась в нём, как рыба в сети, шипя и испуская запах горящей шерсти и гнилых зубов. Потом я вонзил ей в грудь, где у таких тварей пульсирует тёмное ядро, серебряный кинжал с выгравированными рунами Огня и Изгнания. Она выдохнула — долгим, сиплым свистом, и рассыпалась в кучку серого пепла и крошечных косточек, похожих на птичьи. После пришлось жечь овин полынными факелами и читать очистительные псалмы три дня, чтобы вытравить сам дух места, что пропитался Тьмой.
Он замолчал, дав ей переварить услышанное. Лес вокруг казался теперь ещё более враждебным и страшным, и девушка нервно сглотнула.
— А вот ближе ещё случай был, — продолжил он. — Всего два месяца назад, на торговой дороге близ городка Каменца, объявилась летавица-песнопевица. Существо воздушное, принимающее облик неземной красавицы с перепончатыми крыльями за спиной, цвета закатного неба. Вот только крылья эти не все видят. Она заманивала молодых парни, купцов, даже стражников, обещая им любовь, о которой они только мечтали. А потом, в момент страсти, высасывала из них жизненную эссенцию, оставляя высохшую, поседевшую за ночь оболочку с пустыми, безумными глазами. Одного такого, сына богатого кожевника, мне удалось спасти. Я нашёл его в придорожной таверне, он сидел в углу, кожа его была серо-зелёной, как у утопленника, глаза не фокусировались, а пальцы беспрестанно перебирали струны невидимой лютни. Летавица свила гнездо на старой, полуразрушенной колокольне за городом. Я поднялся туда в безлунную ночь. Она встретила меня, как и всех, чудесной песней. Звук был таким… сладким, таким всепроникающим, что я даже чуть не начал петь ей в унисон, а в голове всплывали самые сокровенные, самые тёплые воспоминания. Я едва успел заткнуть уши воском, освящённым в весеннюю ночь, иначе потерял бы волю. Увидев, что песня не действует, она разгневалась. И подняла вихрь — поток мелких, острых, как бритва, кристаллов инея, которые резали кожу и одежду. Я укрылся за зеркальным щитом, покрытым серебряной амальгамой. Щит возвращал ей её же чары. Ослеплённая отражённым светом и собственной силой, она рухнула на каменный пол. И тогда я сковал её цепями из сплава лунного серебра и калёного железа — единственного, что может удержать существо такой природы. Парня того выходили монахини, но он до сих пор не может слышать женского пения.
Корелия слушала, заворожённая и одновременно омертвевшая от ужаса. Его мир был миром постоянной, изощрённой войны с неживым, ужасным врагом.
— Так что видишь, — заключил Веслав, и в его голосе впервые прозвучала усталая нота, — твой «красавец», он лишь один из многих. Может, он блуждающий огонёк, сбивающий путников с тропы, может — дух-оборотень, питающийся памятью. Но суть одна: он паразит. И я здесь, чтобы его искоренить, не дать ему пакостить. Сожгу его следы священным огнём из масла лампады Первомученика, запечатаю разлом молитвами Запечатывания Бездны. И твоя деревня забудет этот кошмар, как забыла Сосновка свою кикимору.
Его слова звучали так убедительно. И в них не было места сомнению, что Миросвят может быть чем-то иным, кроме как тварью, что надобно убить. Но разговор постепенно стих, они уже почти пришли.
Болото лежало перед ними в своей угрюмой, молчаливой красоте. Даже привычный булькающий говор трясины стих. Воздух был густым, с запахом перезрелой клюквы и гнилой воды.
— Здесь, — Корелия указала на место под склонившейся ольхой, где корни, как пальцы, вцепились в топь. — Тут вот я видела его, и её следы тут закончились.
Веслав присел на корточки.
— Здесь была не одна пара ног, — сказал он через мгновение. — Смотри: отпечаток сапога с грубым рантом, размер большой, скорее всего прошёл местный мужик, дровосек или кузнец. Рядом — уже след поменьше, уже, с острым носком, почти без каблука. Не лапоть. Кожаная обувь, городского покроя. И вот здесь, — палец ткнулся в мох. — Здесь вмятины от чего-то тяжёлого и круглого, будто ставили треногу или котёл. И… — парень провёл пальцем в перчатке по земле, — …пепел. Древесный, но с примесью костей и чего-то ещё, может, трав.
Он поднялся и, словно ведомый невидимой нитью, двинулся к небольшой, едва заметной поляне среди чахлых берёз. Где и замер.
Корелия, подойдя, едва сдержала стон. Поляна была расчищена, трава втоптана в густую, чёрную грязь. А в центре всего этого возвышался алтарь. Плоские, тёмные камни, уложенные друг на друга в виде усечённой пирамиды высотой по пояс. Камни были чистыми, будто их мыли, а некоторые даже отполированы до тусклого блеска. На вершине, в небольшом углублении-чаше, лежал череп козла. Рога его, длинные и закрученные, были выкрашены в глянцевый чёрный цвет густой, липкой субстанцией, от которой в воздухе стоял тяжёлый, сладковато-гнилостный запах. В пустых глазницах черепа сверкали, отражая серое небо, две застывшие капли той же чёрной смолы.
У подножия алтаря валялись обрывки ткани, тёмного, плотного сукна. Рядом стояли оплывшие огарки свеч из чёрного воска, пахнущие терпко, даже чуть горча. И глиняная чаша для жертвоприношений с засохшими на стенках бурыми потёками.
На земле вокруг алтаря, на камнях, даже на стволах ближайших деревьев, были начертаны угловатые, режущие глаз символы. Они были похожи на сплетение шипов, на сломанные стрелы, на стилизованные когти, впивающиеся в круг. От них веяло холодной, бездушной злобой.
— Культ, — прошептал Веслав, и в его обычно бесстрастном голосе прозвучало нечто новое — омерзение, смешанное с профессиональным интересом. — Настоящий культ Тьмы. Не дух-одиночка. Люди. Они проводили здесь обряды и неоднократно, — он тронул ножом чёрную смолу на роге, понюхал лезвие. — Кровь, смешанная с сажей, пыльцой ядовитого паслёна и… порошком из костей. Ритуальный состав. Твой «Миросвят»… — он посмотрел на Корелию, и в его глазах читалась уже не просто уверенность, а железная убеждённость, — …он, скорее всего, адепт, либо, что более вероятно, элемент их ритуала. Как и твоя подруга. Они используют людей как проводников, как живые ключи.
Слова обрушились на Лию градом камней. Значит, он не злодей по своей воле? Значит, его тоже… используют? Облегчение, острое и болезненное, смешалось с новой, леденящей тоской. Он страдал? Он так же беспомощен, как Ульяна? Но он не выглядел как она… Вопросов стало ещё больше.
— Что… что будем делать? — её голос звучал хрипло от слёз, которые она с трудом сдерживала.
— Устроим им засаду, — ответил Веслав, осматривая местность. — Они вернутся. Культисты всегда возвращаются к местам силы, особенно если ритуал прерван. Главное, чтобы они не почуяли, что их ищут. Мы устроимся там, — он указал на заросший густым багульником и молодыми ёлками бугор с хорошим обзором на поляну. — Дождёмся. А когда появятся… я возьму одного живьём, он будет нужен для допроса. Остальных же очищу огнём и сталью.
Он говорил о людях как о вредных насекомых. Корелию передёрнуло от такой циничности, но она промолчала.
Пока воин обустраивал укрытие, девушка, пытаясь отвлечься, спросила:
— Вы… вы из столицы, верно? Из Буянова?
— Да, — он кивнул, не отрывая глаз от поляны. — Родился в Цитадели Солнечного Щита. Сын палладина и Светлой хранительницы.
— А он… каков, Буянов? — в её голосе прозвучала тоска, о которой говорила бабка. — Говорят, там дома из белого камня до облаков, и фонари на цепях горят ночью, как пойманные звёзды…
Веслав на мгновение отвлёкся, и уголок его рта дрогнул в чём-то, отдалённо напоминающем улыбку.
— Из белого камня там только храм Единого да палаты князя. Остальные — из глины с соломой да тёмного дерева, но высокие, в три-четыре этажа. Улицы вымощены булыжником, отполированным рекой. И да, фонари есть. Но не на цепях, а на железных столбах. Горят они ярко, заправленные тюленьим жиром, и пахнут соответственно. А ещё там пахнет горячим железом с кузниц, свежей выпечкой из сотен пекарен, пряными травами с восточного базара, потом и аммиаком с конюшен, и… свободой, — он посмотрел на неё. — Да, свободой. Там твоя судьба не записана в церковной книге раз и навсегда при рождении. Ты можешь быть кем захочешь: ремесленником, торговцем, учёным при храме, воином… если, конечно, хватит сил пробить себе дорогу.
Его слова падали на благодатную почву. Корелия слушала, широко раскрыв глаза. Она представляла эти шумные, пёстрые улицы, этот запах возможностей, так не похожий на затхлый, предопределённый дух деревни.
— Ты бы там не потерялась, — сказал он вдруг, и его голос снизился, стал почти тёплым. — В твоих глазах есть огонь. Не просто любопытство, а жажда. Жажда узнать, что за горизонтом. Здесь этот огонь могут быстро загасить — замужеством, работой. Там… там он мог бы разгореться.
Палладин смотрел на неё долгим, оценивающим взглядом, но теперь в этой оценке было нечто мужское, заинтересованное. Он видел перед собой не просто проводницу, а молодую, привлекательную девушку с необычной судьбой.
Травница покраснела, почувствовав на себе этот взгляд. Сердце её забилось чаще, смущённо и тревожно. Он, сильный, красивый, из другого мира, видел в ней что-то… ценное. Это было лестно. Это грело изнутри, как глоток крепкого мёда, противостоя леденящему ужасу болота.
— Я… я никогда даже не мечтала, — прошептала она, опуская глаза. — Думала, моя судьба здесь, и дорога моя прямая…
— Дороги меняются, — мягко, но уверенно сказал парень. Он сделал лёгкое движение, как будто хотел коснуться её руки, но остановился. — Особенно для таких, как ты. В Буянове твои умения с травами ценились бы. Могла бы работать при больнице Сестёр Милосердия, или в аптеке при храме, или… — он сделал паузу, — …или выйти замуж за достойного человека. У которого есть дом не с земляным полом, а с кафелем изразцовым, и библиотека, и слуги…, а ты бы ходила в платьях из тонкой шерсти, а не в домотканой понёве.
Он рисовал картины, от которых захватывало дух. И в этих картинах была она — не деревенская травница, а уважаемая горожанка, целительница или жена. И он, сидя рядом, смотрел на неё с таким явным интересом, что в щеках начинало гореть.
В этот миг всё внутри неё перевернулось. Может, может именно он и есть её судьба? Не Влас с его грубой силой и скучной серой жизнью, не Миросвят с его пугающей тайной, а он? Сильный, светлый воин, который может увести её из этого кошмара в мир ясности, безопасности, даже роскоши? Довериться силе Света… и ему лично? Мысль была соблазнительной, пьянящей.
Она уже приоткрыла рот, чтобы задать какой-нибудь вопрос о Буянове, как вдруг…
Со стороны густой чащи, что тянулась к Чёрному Камню, донёсся хруст.
Веслав превратился в статую. Вся его расслабленность исчезла. Рука молниеносно легла на эфес меча, глаза сузились до щëлочек, устремлённых в сторону шума. Он резко махнул ей рукой, мол, молчи, не двигайся!
Корелия затаила дыхание. И тут она почувствовала нечто странное. В ушах начал нарастать тонкий, высокий звон, будто кто-то ударил по хрустальному бокалу. Голова закружилась, в висках застучало. Перед глазами поплыли тёмные пятна. Она попыталась сфокусироваться на спутнике, но его фигура двоилась, троилась, расплываясь в серой пелене.
Она увидела, как он резко, с непонятной медлительностью, обернулся к ней. Его лицо, такое уверенное секунду назад, исказилось. Сначала непониманием, потом — внезапным, животным ужасом. Его губы что-то крикнули, но звук не долетел, будто его поглотила вата. Он схватился руками за голову, его мощное тело закачалось, колени подогнулись.
«Что… что со мной?» — только и успела подумать девушка, чувствуя, как тёплая, чёрная волна поднимается от пяток к макушке, смывая мысли, зрение, слух. Земля уплыла из-под ног. Последнее, что она увидела перед тем, как сознание поглотила густая, бархатная тьма, — это падающего на колени Палладина. И за его спиной, в серой мгле между стволами сосен, пара светящихся точек, багрово-красные, пульсирующие мерцающим, неровным светом, полные немой, хищной, всепоглощающей радости.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
