Товарищ военврач VI
Глава 1. Посланец небес
— Курс тот же?! — только и успел я крикнуть вслед Деду, оказавшемуся неожиданно быстрым.
— Обратный!.. — донеслось, кажется, уже из подъезда.
— Вова, Оля — за мной! Окся, сиди дома, к окнам не подходить! — табуретка вылетела из-под вскочившего меня, треснувшись о стену. С задержкой в полсекунды, если не в четверть, так же треснулась с другой стороны в другую стену вылетевшая из-под Войлошникова.
— Сумка у двери справа! — крикнула жена.
Поблагодарить её я не успел, подхватывая за ремень санитарную сумку и вылетая на лестничную площадку. Где едва не впилился в Колю.
— За мной бегом! Можно быстрее! Трёх сестёр и двух санитаров со всем необходимым на угол Лесной и Петропавловской!
Это я кричал, сбивая дыхание, уже вслед рванувшему по Лесной санитарному казаку. Под топот за спиной казака и казачки, хирургов. Во обложили, донцы-удальцы и гураны-жёлтолампасники...
Но вспоминать о том, откуда я или Ваня знал про жёлтые погоны, лампасы и околыши забайкальского казачества и их прозвание в честь шапок из шкуры самцов сибирской косули я не стал. Вообще не до этого было на бегу.
В начале нашего переулочка сбавил темп, отмахнув руками Ольге и Владимиру. Можно, наверное, было перевести чуть дух. Пыхтящий потный хирург с трясущимися руками — совсем не то, что ожидает увидеть раненый до операции. После — по-всякому случается.
— Пояснишь, ёшки-матрёшки? — а вот казак, кажется, вообще не запыхался, в отличие от привалившейся к нему и буквально повисшей на руке казачки.
— Мухин — лётчик-ас. В прошлый раз... уронил нас... вон там, — отозвался я с паузами на вдохи и выдохи. Указав на место прошлой вынужденной посадки, если называть деликатно то падение, чудом не закончившееся кучей трупов.
— Ас? Уронил? — куда только девался прищур казачий. И у Ольги глаза чуть ли не больше очков стали.
— Так вышло, — не стал развивать тему я, глядя за тем, как из снятой секции забора, которая так и обеспечивала прямой доступ от вокзала до крыльца «четырёхсотого», выскакивали смазанные фигуры. Двигавшиеся очень быстро, но как-то странно, согнувшись, будто ожидая пулемётной очереди поверх голов.
Вопрос снялся, когда первая пара замедлилась, булькнула чем-то и пошла дальше быстрым шагом, а ветер донёс оттуда запах бензина. И совсем уж ясно стало, как днём практически, когда «рулёжные дорожки» или «посадочные огни» вспыхнули ярко, поднимая к чёрному ноябрьскому небу дёргавшиеся на ветру лепестки пламени. Зрелище стало ещё тревожнее, когда от госпиталя с гомоном показались фигуры в белых халатах, с сумками, скрутками и биксами.
— А шустро у вас тут, однако, — с уважением проговорила отдышавшаяся Ольга.
— Не говори-ка, — кивнул казачий хирург-кавалерист. А я смотрел на санитарного казака, что нёсся к нам.
— Две бригады готовы, с инвентарём и расходными, — выдохнул он хрипло, утерев пот только после того, как доложил.
Я кивнул, думая о том, что две бригады для одного раненого, пожалуй, многовато. Только в том случае, если на одну из них Женя Мухин не уронит, как говорит Зина, свой «ероплан».
— Коль, разведи их в разные стороны, — велел я Чарному, не поясняя. — Одну к северному углу, вторую к южному. И пусть пока с той, внутренней стороны забора стоят от греха. А лучше сидят…
— От… какого греха? — уточнил дёрнувшийся было бежать Коля.
— От кары небесной, — буркнул я, оборачиваясь. Думая о том, то если самолёт такой же, и повреждения в нём такие же, как в прошлый раз, то Женя вполне может его и в вокзал воткнуть, не дотянув досюда. Если ещё раньше не брякнется.
— Вань… — с тревогой и жаждой подробностей спросил Чарный, не дождавшись деталей.
— А? А… Там Женя Мухин летит. У него посадка отработана. Только место её мы пока не знаем, — пояснил я, как мог.
— Твою ма-а-ать… — фраза улетела в ночь под топот сапог. Я спорить не стал. Просто смотрел на юго-восток, вслушиваясь изо всех сил.
В прошлый раз мы летели с северо-запада. И я по гроб жизни буду благодарен гостеприимной и мягкой земле Тамбова за ту встречу-посадку. Гораздо хуже могло закончиться. Как-то сегодня выйдет?..
Шум далёких двигателей донёсся едва слышно — город оживал, несмотря на глубокую ночь. Гудели по улицам машины, хлопали двери, летели крики, в том числе матерные. Их, признаться, было больше — в таких ситуациях координировать действия сложными терминами выходит не всегда и не у всех.
— Группы перераспределил. Ждём, — выдохнул снова оказавшийся за плечом Коля. — Паршиво звучит мотор… — добавил он, вслушиваясь в небо.
— Мягко говоря, — согласился Вова.
Я, наверное, не так хорошо слышал, и совершенно точно не так хорошо мог определять по звуку характер работы двигателя. Поэтому молча вглядывался до боли, до рези в глазах, в ночное небо над городом. Надеясь, что если Березин обещал обратный курс, то я хотя бы смотрю в нужном направлении.
Звук поднялся на несколько тонов выше и оборвался. В облаке, которого до этого и видно не было, что-то полыхнуло, а потом донёсся раскат, будто громовой, только тише и гораздо короче.
— Не дотянет, — проговорил Владимир.
— Рот закрой, — не поворачиваясь к нему, сказал Коля.
Он был моложе годами и по званию младше, но усатый не стал ни скандалить, ни пререкаться, ни орать. Молча кивнул и продолжил смотреть на приближавшийся летучий костёр. Как и все здесь.
Со стороны вокзала, по курсу «примерно вдоль Лесной улицы», шёл на посадку самолёт. Хотя, скорее просто падал, хоть и не вертикально вниз — видимо, чем-то ещё удавалось пилотам удерживать планирование. И то, что это именно самолёт, стало ясно совсем недавно — сперва это был огонёк, потом получилось разглядеть, что между двух костров с чёрными хвостами начал проявляться-темнеть фюзеляж. Который с каждой секундой становился всё больше. Это не «пятый разведчик»…
— Всем в стороны от Лесной, бегом!.. — заорал я, когда понял, что Мухин в этот раз мог поразить размахом крыльев не только соседний забор.
Мы с Вовой, Колей и Олей остались стоять, глядя с тревогой на то, как стремительно снижался транспортный ПС-84. Такой же, в брюхе у которого взялся умирать товарищ «Иванов», такой же, который чудом посадил старший лейтенант Вадим Горелов, спасти которого тогда удалось благодаря великолепным чётким снимкам товарища Степанова. Оказавшегося недавно совсем не товарищем. И снимков теперь тоже можно было не ждать.
Снижение было неестественным: самолёт шёл с заметным перекосом в одну сторону, справа вырывались языки пламени, позади тянулся чёрный дымный хвост — сзади тоже что-то горело.
Запаса высоты не хватило. Машина тяжело перевалилась через крыши пристанционных складов и, теряя скорость, стала просто падать. Шасси видно не было. Пилоты сделали единственно возможное: выровняли машину и в последний миг как-то задрали нос, роняя её на брюхо.
Удар о мёрзлую, припорошенную снегом землю отдался у меня в ногах. Фюзеляж заскрежетал, вспарывая дёрн и промёрзший суглинок, поднимая их волной, расшвыривая куски в разные стороны. Самолёт несло по инерции прямо на деревянную избу на углу Лесной и безымянного переулка. Раздался удар и треск — правое горящее крыло врезалось в угол дома, разметало старые брёвна, которые вместе со стропилами и обломками крыла рухнули, погребая под собой мелькнувшие на миг светлые контуры белёной печки и какую-то домашнюю утварь. Дом вспыхнул мгновенно, как спичка — никогда такого не видел. Борт, лишившийся крыла, развернуло боком, и он остановился. Обрубок правого крыла и хвост продолжали гореть.
— Бегом!!! — Войлошников сорвался с места ещё раньше меня, едва только полыхнула изба.
От здания госпиталя, до которого от разорванной пулями или осколками морды самолёта оставалось метров триста, уже бежали люди, на бегу накидывая на плечи шинели, плащ-палатки, одеяла — кто что успел схватить. С некоторых, кажется, капала вода. Следом показались фигуры с вёдрами, двигавшиеся куда медленнее. Я краем глаза успел заметить, как двое забрасывали мёрзлой землёй и снегом догоравшую полосу «посадочных огней» — дорожку из бензина или керосина, указавшую Мухину путь с облаков на грешную землю. Один из них, сбросив гимнастёрку, накрыл пламя ею. До хвоста, и без того горевшего, оттуда было шага четыре, и оставшийся в нижней рубахе боец прикрывал лицо ладонью от жара.
Дым валил столбом. Трещали полыхавшие брёвна избы. Где-то внутри самолёта ещё рвались патроны. Но людей это не остановило.
Вова, прикрывая лицо рукавом, первым ворвался в распахнутую грузовую дверь самолёта.
— Носилки! — проорал он, закашлявшись.
— Здесь! — крикнул оказавшийся рядом Коля.
Времени не было. Не то, что лишнего — а вообще никакого. Внутри вздрагивавшего корпуса самолёта что-то грохало время от времени. Эта дрожь напоминала предсмертные судороги загнанной лошади. Должна была, наверное, навести на мысль о том, что в баках могло оставаться топливо, что упавший ПС-84 в любой миг мог рвануть, что рвавшиеся от жара патроны внутри могли зацепить. Но не навела.
— Два одеяла сюда, плащ-палатку поверх, — указал я место. Думая только о том, чтоб изба не прогорела быстро, потому что от неё было хоть какое-то освещение.
— Рванёт, Вань, — Коля, державший ручки носилок, выступил голосом разума.
Я ответил разуму коротко и нецензурно. Потому что к приличным словам картинка не располагала никак.
На брезенте носилок лежал мужчина возрастом крепко за пятьдесят. Он был без сознания, дышал слишком редко и слишком хрипло, лицо залито кровью, гражданская одежда пропитана тёмным.
И на левой ноге его был уродливый ортопедический ботинок.
Женю извлекли из кабины следующим. Он был в сознании, но правая рука висела плетью: осколок точно перебил плечевую кость, разорвал мышцы и, вероятно, повредил сосудисто-нервный пучок. Кровь толчками била из раны, Мухин, стиснув зубы, пытался зажать её левой рукой, но сил уже не было. Оля, поднырнувшая под руку санитара, мгновенно наложила жгут.
— Прости, Зинуша… Чарку выпить пока не могу, — прохрипел лётчик-ас, попытался улыбнуться, показав красные от крови зубы, и потерял сознание.
Плетнёва, стоявшая чуть в стороне, чтобы не мешать медикам, прижала обе ладони к губам и осела прямо на снег. Но это я тоже видел как-то неявно, даже не краем глаза, а будто бы и вовсе то ли ухом, то ли вообще затылком. Продолжая осматривать умиравшего хромого. А он умирал по-настоящему.
Травматический шок, внутреннее кровотечение, повреждение грудной клетки с критическим нарушением дыхания. Под распоротой и распахнутой рубашкой, мокрой насквозь, нашлось и входное ранение, на палец левее мечевидного отростка грудины. Рёбра точно сломаны. Но если судить по бледности, которую не скрывала даже густая копоть на лице, и вздутым венам на шее — это было вообще не самым страшным. Транспортировка в «четырёхсотый», даже на триста метров, точно добила бы его. Нужно было работать сейчас. Даже несмотря на то, что уже было очень поздно.
Пульс за сто двадцать точно, слабый. Исчезает на вдохе. Это «парадоксальное дыхание», когда кровь сдавливает сердце. Перикард, а возможно и миокард повреждены. Тампонада. Здесь таких даже под деревце не отправляли. Просто не успевали донести.
— Лётчика, Вань, — услышал я хриплый голос казака. Говорившего о том, что спасать надо Мухина.
— Сам. Найди Ильину, она поможет, — бросил я, вываливая прямо на плащ-палатку содержимое сумки.
— Разреши ассистировать, — попросил он неожиданно.
— Валяй. Коля, в полусидячее его, — не отрываясь от вороха инвентаря, велел я.
— Тоны сердца глухие, на вдохе пульса нет, — вытянув из уха один наушник фонендоскопа, доложила Ольга. А то я не знал…
— Триада Бека, острая тампонада сердца, — появившаяся привычка комментировать собственные действия снова дала о себе знать. — Высокое центральное венозное давление, отдалённые тоны сердца, снижение артериального.
Руки мои в это время подносили к раневому каналу длинную иглу.
— Но это же верная… — Шиханова не договорила. Видимо, в Сибири среди врачей тоже было не принято называть врага по имени.
— Посмотрим. Работаем, — игла, надетая на большой шприц, пошла под мечевидный отросток, почти под сорок пять градусов к коже, по направлению к левому плечу.
Я подтягивал поршень постоянно, следя за глубиной. И после прокола перикарда, который почувствовал пальцами, пошла жидкость. Тёмная, почти чёрная кровь. Шприцы подавал Владимир, один за другим — это было быстрее, чем выдавливать из одного и того же на подтаявшую под коленом землю и снова искать носиком иголку. Получилось эвакуировать из сердечной сумки около двухсот миллилитров.
— Наполнение заметно выросло, парадоксальный ушёл, — доложила Ольга, одной рукой прижимавшая мембрану фонендоскопа к груди, пальцами другой проверявшая пульс на сонной.
— Глюкозу пять процентов капельно сейчас и позже. Катя, Тамбол есть? — Белова стояла на коленях напротив, рядом с Вовой.
— Однопроцентный, — кивнула она, моментально доставая из пенала пузырёк. Знакомый, синего стекла. Молодец товарищ Зайцев, продолжал работать.
— Два кубика внутривенно. Кровь, первую группу. Тёплая есть?
— Да, делаю, — отозвалась она, разматывая одеяло, в котором оказалась эмалированная кастрюля, из которой на холодном ноябрьском воздухе шёл пар. В ней показались флаконы с донорской кровью, без этикеток. Наверняка схватила именно первую, которую можно было переливать всем остальным группам. Вот это я понимаю, научились.
— Давление сто на шестьдесят, — отчиталась Ольга, снимая манжету тонометра.
Я присмотрелся к раненому. Цианоз — синяя бледность — уходил.
— Положение при транспортировке не менять, нести полусидя, — Коля кивнул. — К Серафиме на торактомию.
Его ещё не успели поднять, когда из переставшей гореть хвостовой части самолёта начали выносить тела. Погибших было восемь: пятеро сопровождающих бойцов в когда-то белых, а теперь чёрно-красных маскхалатах поверх формы без знаков различия. Из грузового отсека и кабины достали экипаж. Второй пилот получил осколочное в голову, почти лишившуюся верхней части — выше бровей и ушей практически ничего не осталось. Бортмеханик, посечённый множеством осколков, в раздутой от впитавшейся крови лётной форме. Радист, молодой парень, с разорванной осколком шейной артерией, был, наверное, ещё жив, когда его вытащили, но умер на руках у санитаров прежде, чем успели наложить зажим.
Их бережно укладывали в ряд на брезент, расстилая сверху плащ-палатки. Те, кто делал это, сбросили ушанки прямо в грязь, смешанную с кровью, которая окружала самолёт.
— Жив?! — Березин, как с ним это часто бывало, появился будто из-под земли.
— Пока да, — кивнул я, глядя на то, как очередная плащ-палатка прятала от глаз живых стеклянные, мёртвые глаза паренька-радиста.
— В сознании? — Деда если и волновали покойники, то виду он не подавал.
— Нет. У него игла в сердце, обеспечивает отток крови, пока операцию не сделали. Бить по щекам и трясти нельзя, — на всякий случай показал я очевидное. Ну, мне очевидное.
— Серёжа, под особый контроль! — будто гавкнул он.
— Есть, товарищ майор госбезопасности, — отозвался Мальцев, появившийся, наверное, оттуда же, откуда и сам Андрей Ильич.
Раненый кашлянул, дёрнулся было, но пошевелиться ему не дали руки, мои, Коли и Вовы, зафиксировав положение тела. Но глаз открыть помешать ему мы не могли.
Прозрачно-льдистые, голубые, они моргнули два раза. Потом третий. И я прямо почувствовал, как под руками осторожно, незаметно, напрягаются чужие мышцы, одна за другой. Он оценивал собственное состояние. Значит, был в сознании.
— Guten Morgen, Herr Schultz! (Доброе утро, господин Шульц!) — в голосе Березина были торжество победителя и смерть. Смерти было больше, значительно.
— Das würde ich nicht sagen, Genosse Berezin. Und wie spät ist es jetzt? (Не сказал бы, товарищ Березин. А который час?) — хромой, названный Шульцем, говорил тихо, медленно. Ну, с двух-то кубиков Тамбола... Перед тем, как начать говорить, он покосился на длинную иглу, торчавшую из его груди, приклеенную пластырем к марлевым салфеткам и тампонам, чтобы не сбилась при переноске.
— Es ist fast drei Uhr nachts, (Почти три часа ночи) — Дед прищурился и будто бы даже уши прижал по-волчьи.
— Fast? (Почти?) — я не понял, что, но в водянистых глазах немца явно что-то мелькнуло.
— Es ist eine Minute vor drei, (Без одной минуты три) — сверившись с часами, ответил Андрей Ильич. Отведя взгляд от хромого на неуловимую долю секунды.
Улыбка на лице вытянутого с того света фашиста была неожиданной. Но такой злобно-торжествующей я, кажется, не видел ещё никогда и не у кого.
И тут раздался взрыв, далёкий, но явно мощный, а над крышами нашего протезного цеха, откуда тоже высыпала тьма народу, увидев и услышав приземление-падение самолёта, полыхнуло зарево вряд ли близкого, но явно очень серьёзного пожарища.
— Nun ist es aber wirklich ein guter Morgen! (А вот теперь точно доброе утро!) — оскалившись, произнёс немец.
Глава 2. Ошибка
Не будь я хирургом, и будь моя воля — я, наверное, вколотил бы ему иглу поглубже. Но воля была не моя, и врачом я оставался по-прежнему. Поэтому и перехватил руку Березина, которая опять явила чёрный «Тульский Токарева» быстрее, чем можно было ожидать.
— Рано, Андрей Ильич, — вырвалось у меня.
— Думаешь? — не сводя глаз, смотреть в которые не хотелось совершенно, от водянистых фашистских, прохрипел Березин.
— Уверен, — почти так же, как он сам не так давно, кивнул я. — Рано. Легко отделается, паскуда, жалко. Дайте мне хотя бы недельку.
— Зачем? — он уже не так сильно старался поднять ствол, преодолевая сопротивление моих рук, явно включаясь в игру на лету.
— Подлатаю его маленько, чтоб пожил ещё чуток.
— А потом? — в голосе старого чекиста прорезался интерес. Так, не заиграться бы мне, и не переиграть.
— А потом я ему вырежу грудинно-ключично-сосцевидную мышцу, — оскалившись, сообщил я. И добавил, — Или обе.
— А это зачем? — растерянностью в вопросе Деда и не пахло, чисто деловое уточнение.
— А чтобы башки поднять не смог, сука, — я подпустил в голос безуминки. Той, какая приходит после боя, после того, как на твоих глазах «двухсотят» тех, с кем ты утром смеялся и пил чай. — Чтобы фашистская гадина никогда больше не подняла голову. А потом наложу струбцинку ему на бедренную кость и начну ручку крутить. Ме-е-едленно…
Кажется, с безуминкой я всё же переборщил. Оля ахнула и отпрянула, едва не прыжком скрываясь за спиной Владимира. Который хмурился откровенно опасно. Явно выбирая, как бы меня половчее связать или хотя бы оглушить.
— Зачем струбцинку? — прищурился Березин.
— В надкостнице много нервных окончаний. Это будет очень, о-о-очень больно, — я склонил голову к плечу, приоткрыв чуть рот, кровожадно. Ахнула теперь и Белова, следившая за тем, чтобы советская донорская кровь правильно вливалась в фашистские вены.
Немец, Шульц он там или «Гефест», не двигался. Только левое нижнее веко выдавало напряжение. И вон та жилка на виске. И мизинец тоже дрогнул дважды. Боишься, когда страшно, шпионская морда…
— Коля, проследи за герром Шульцем. Донести до госпиталя, который он, сука, раз пять уже пытался уничтожить, бережно, ласково, не-е-ежно, — начал я, не отводя глаз от немца. — Полная иммобилизация, полнейшая, чтоб только моргать мог и ссаться. Помнишь, как Сличенко тогда схомутали?
— Помню… — пробормотал Чарный. — Вань…
— Вот точно так же. Катя, загрузи его так, чтобы шесть часов проспал. Прямо сейчас, — перебил я его, командуя Беловой.
Та только кивнула, сразу же вводя иглу в трубку системы. И уже через несколько секунд водянистые глаза стали мутнеть, веки всё неохотнее поднимались и наконец сомкнулись окончательно.
— Тащите его в операционную, братцы, — велел я, поднимаясь. Нормальным тоном.
— Ого! Ты глянь-ка! — Березин ткнул в бок Войлошникову тем, что было под рукой. Точнее, в руке. Стволом «ТТ». — Алейников! Столяров! Ну, арти-и-ист!
— Скорей уж Абрикосов, — буркнул Вова, покосившись на панибратски торчавший под рёбрами пистолет без всякого удовольствия. — Борис Ливанов.
— Да? — с сомнением глянул на меня Дед, убирая оружие. — Ну да, на Абрикосова чем-то и впрямь смахивает.
— Глаз у тебя дикий был... коллега, — не сразу подобрал обращение ко мне казак-хирург. — С такими только и убивать.
— Рано, — повторил я уже ему, наклоняясь из стороны в сторону, разминая многострадальную поясницу. — Ему ещё жить да жить. Но нервно и очень тревожно. И начнёт он уже тогда, когда действие обезбола спадёт, через… шесть?
— Да, Иван Николаевич, шесть часов, — звонко, весело даже откликнулась Катя, убиравшая шприц в пенальчик.
— Вот, через шесть часов очнётся он, начнёт так же дёргаться, проверяя руки-ноги, на месте ли? Увидит, что перед ним — стена, над ним — кусок потолка, и шевелиться он не может. Задумается крепко. А потом придут специально обученные люди и начнут долгую беседу по душам, — пояснил я.
— А если перед носом — сырые старые кирпичи, а над головой — низкий потолок с паутиной? — с интересом уточнил Дед.
— Не перебор ли? — усомнился я. — Нет, подштопать его Серафима успеет, можем хоть в подвал отнести, хоть на чердак, это как скажете.
— Прав ты, пожалуй, — пожевав губами, согласился старый чекист. — Перебор. Может, ещё какие мысли есть?
— Масса… — я перестал раскачиваться. И посмотрел на холмики под плащ-палатками. — Катетер мочевыводящий ему поставить надо. И векорасширители. Чтоб, тварь такая, даже моргать не мог.
— Лихо, — негромко проговорил Березин.
— Война, — согласился я, не находя сил отвести взгляда от восьми тел, ещё вечером бывших живыми советскими людьми. У каждого из которых наверняка были родители, дети, братья, сёстры, друзья. Каждый из которых ещё недавно ходил, разговаривал, дышал. — Только если ему кого-то опознавать надо будет — лучше с этого и начать.
— Почему? — опять с чисто научным интересом озаботился старый чекист.
— Потому что сам моргать он не сможет, глаза увлажняться не будут. Зудеть начнут, сперва немного, потом… Потом много. Слёзной плёнки нет, капать ему капельки для увлажнения роговицы, наверное, тоже не с руки никому. Поэтому через несколько минут — сухость, жжение, рези, размытость зрения.
— А потом? — тем же тоном спросил Дед.
— Потом отёк роговицы. Светобоязнь. Конъюнктивит, — пожал я плечами.
— И?..
— И через несколько дней эрозии роговицы, это язвы такие. Кератит, это помутнение. Разрыв роговицы и потеря глаз, — лаконично закончил я. И Шиханова снова ахнула.
— Несколько дней ещё заслужить надо, — нехорошим тоном сказал Березин. И я понял, что Шульцу придётся выторговывать себе каждый даже не час, а каждую минуту, по очень суровому курсу. Но жалко мне его не было ничуть.
— А ты куда? — спросил Андрей Ильич, глядя за тем, как я собирал вещи обратно в санитарную сумку.
— Как куда? Рабочий день же. Хоть он и ночь. Только начался, а уже не нравится. Но ему всё равно, — снова пожал я плечами.
— Кому? — уточнил Дед.
— Дню. Моё отношение к работе её не волнует. Значит, и меня волновать не должно.
— Резонно. Может, хоть часок подремать успеешь?
— Может, и успею. Только сперва надо Мухина глянуть.
— Тяжёлое ранение? — нахмурился он.
— Не особо, наверное. Должен поправиться. Поставлю на ноги, — уверенно сказал я. — Тем более он же вам второй самолёт уже должен.
— За «Гефеста» Родина простит ему самолёт,— не принял шутки Дед. — Как простила предыдущий за командарма и члена военсовета.
Глаза у Вовы и Ольги снова округлились. Я только отмахнулся, дескать, это дело прошлое, мало ли чего у нас тут в «четырёхсотом» не бывало. И кого.
— Щедра Родина, — кивнул я, поджав губы.
— А ты как думал? — согласился Березин. — Щедра и широка.
Я замолчал, уловив прозрачный намёк. Про то, что восток бывает дальнее, а север — крайнее, особенно если неосмотрительно бесить чекистов, прекрасно помнили и через восемьдесят лет. Другое, правда, забывали. Многое
— Служу Советскому Союзу, — опять не совсем к месту вырвалось у меня.
— Служи. Служи, Ваня, — вполне мирно, кажется, отозвался он. — Как ты говоришь? «Векорасширители»? Ох, и выдумщик ты, ох, и затейник…
— А чего там бахнуло? — ещё более не к месту спросил я.
— А вот сейчас и узнаем, наверное, — вздохнул Дед. А я услышал рёв автомобильного двигателя.
Лучи фар, качаясь и дёргаясь, показали, что машина свернула с Товарной на Петропавловскую. И совсем скоро из подлетевшей и остановившейся с заносом Эмки выскочил едва ли не прежде, чем она встала, Васин.
— Товарищ… — начал было он на бегу. Широко, не по-чекистски, распахнув глаза.
— Кратко! — рявкнул тот.
— Институт… микробиологии, — в два приёма выдохнул старший лейтенант.
И мне сразу стало гораздо холоднее. Потому что ветер дул с той стороны, откуда прозвучал взрыв. И из-за того, что второе слово в названии института было «эпидемиологии».
— Всем бегом в госпиталь! — мой голос аж зазвенел в холодной темноте. — Тела оставить! Бего-о-ом!!! Дышать через ткань, у кого есть повязки — надеть!
В коридоре «четырёхсотого» нас, влетавших, встречал изумлённый Джураев, уверенно стоявший на двух ногах, и то, что одна из них «не родная», понять было трудно, почти невозможно.
— Документы! — строго заступил он путь Вове, тянувшему за собой Ольгу, уткнувшуюся носом в рукав.
— Эти со мной, сержант! Сейчас вообще не до режима, извини, — успел я обернуться, и очень вовремя. Потому что Джураев имел все шансы прямо сейчас получить непосредственно в овал лица от Войлошникова — такое было выражение у казака, говорящее. Без единого звука, понятно, но слов цензурных там точно не было. Он, как та девочка с шуточной картинки моего времени, умел матом смотреть.
— Есть, товарищ военврач второго ранга, — отшагнул он. Наверное, почуяв то же самое.
— Серёга! — Мальцев как раз выскочил из дверей со злым лицом, со второго этажа, наверное. Или и в самом деле из подвала. — Закрыть периметр немедленно! Всем средства защиты дыхания, персоналу и твоим в первую очередь, потом раненым. И всем клеить окна!
— Так заклеены же, — бросил он, косясь на молчавшего пока Березина.
— Значит, по второму разу! — рявкнул я, понимая, что ору на него зря, но уже не имея сил остановиться. — Я даже думать не хочу, чего там садануло, в том институте!
Вместо «садануло» слово было другое, но поняли все его быстрее.
— Ну-ну-ну, ты чего так разошёлся-то, Ваня? — неожиданно мягко спросил Дед, подходя ближе и заглядывая мне в глаза.
— Если не поздно — спасём хоть кого-то. Если оставим двери настежь — все поляжем. Что там было, чума, ящур? — резко ответил я.
— Тише, Николин! — а вот теперь мягкость ушла, как и не было её.
— Виноват! — вытянулся я.
— Пока нет, но шансы имеешь! Прекратить панику и суету!
Панику? Суету?? Если на город оттуда надует стафилококковый энтеротоксин В — мы все тут облюёмся через несколько часов и к вечеру помрём. Если ботулотоксин — то через часов двенадцать-двадцать перестанем дышать. Если чума — то аж дня три-четыре у нас есть. А потом всё равно умрём. Все.
— Особо опасные штаммы были эвакуированы заблаговременно, — в тихом голосе Деда опять шелестела смерть. — Все опасные препараты находятся в хранилищах, повреждение которых невозможно даже при прямом попадании боеприпаса весом до тонны.
Ого… Это какой же слой бетона в тех хранилищах, метра три? Эта мысль как-то сбила мне весь командный настрой.
— Городу и области ничего не угрожает, — закончил он убедительнее, чем сам товарищ Левитан. И мне оставалось только надеяться на то, чтобы это было правдой.
Появившийся запыхавшийся Покровский едва ли не за руку оттащил меня в третью операционную. Сибиряки пошли следом, быстро помылись и встали к столу. Сперва подключившись вместе со мной к Серафиме, уже вскрывшей грудную клетку Шульцу, а потом, перемывшись, перейдя к соседнему столу, где Оля установила Мухину ЧКС-41, ориентируясь на мои подсказки и снимок, висевший на лампе. Вполне приличный, но до степановских не дотягивавший довольно сильно. Я комментировал и советовал, помогая Ольге и поясняя стоявшим вокруг стола студентам, тем, кто остался вчера дежурить, и тем, кто успел прибежать. Приземление «по-Мухински» видело пол-Тамбова, многие из учеников-«пироговцев», как они гордо себя называли, сразу же рванули на помощь. И отправились в «четырёхсотый», увидев, что над единственным в поле зрения раненым уже склонился я.
Работать и учить было невыразимо тяжело первые полчаса. До той самой секунды, пока заглянувший в операционную Коля не сказал:
— Я привёз её, всё в порядке.
И сразу стало гораздо легче. Правду там говорил Дед или нет, уже сделалось не так важно. Окся, моя Окся была рядом, здесь, за дверью. И все недоступные местным, здешним мысли о зомби-апокалипсисе, который непременно должен был наступить после взрыва или диверсии в научном институте, отступили. Зря я, видимо, читал на дежурствах книги того татарина с испанской фамилией, где какая-то лютая зараза превратила покойников в страшилищ, опустошивших Москву. Там, в книжках, угроза была вымышленная, художественная, гротескная — всё, к чему так привыкли читатели и зрители двадцать первого века. Здесь, в веке двадцатом, в сорок первом его году, угроз хватало и без вымысла. Одну из них как раз заканчивали упаковывать в шины и бинты, не забыв и про «лиру» на голову и плечи. Я глянул на часы. Выйти из наркоза Шульц должен был только через два с половиной часа. Времени было полно.
— Вот оно как вышло, — устало вздохнул Березин.
Мы сидели втроём в кабинете Покровского, но не за столом, а возле кушетки. На тумбочке рядом стоял здоровенный чайник, который Коля притащил из хирургии, судя по вырезанным на деревянной ручке буквам «Х.О.», «хирургическое отделение». Сам Чарный в совещании участия не принимал, оставив вместо себя фыркавшего и плевавшегося кипятком медного богатыря. Заварка и стаканы в подстаканниках у Николая Сергеевича водились. Андрей Ильич, недавно вернувшийся с улицы Энгельса, прошёл через кабинет и едва ли не рухнул на кушетку, махнув нам, чтоб двигались поближе. Начиная негромкий рассказ.
Ситуация выходила паршивая со всех сторон.
Агент Абвера, появившийся и быстро внедрившийся на режимное предприятие, военный завод, «подхватил», как уже говорил раньше Березин, ячейку, лишившуюся куратора и главного человека. Про рыжую Любу Сличенко Березин упомянул кратко, но ёмко: «Умерла. Но не сразу». Следили за всеми тремя в госпитале и самим Шульцем-«Гефестом» круглосуточно. Как он умудрился сделать то, что сделал, для чекистов пока оставалось загадкой. А они загадок не любили, у них на загадки была профессиональная аллергия и непереносимость — это было видно по то и дело покрывавшемуся пятнами товарищу Деду.
Шульц не только отправлял координаты для наведения бомбовых ударов. Не только послал на «четырёхсотый» «торпеду»-Салина с двумя сотнями кило аммонита. Ошибка чекистов была в том, что за главный объект фашистов они приняли меня и новые методики советской медицины, обнаружившиеся в госпитале с моим появлением. А цель у «Гефеста» была другой.
Хромой кузнец ковал победу Германского Рейха иначе. И даже тайники, в которых планировали обнаружить взрывчатку, возле котельной и под двумя цехами «Ревтруда», оказались пустыми. А взорвался институт микробиологии и эпидемиологии. И то, что Тамбов до сих пор жил, было заслугой НКВД. Заслугой, которая должна была перевесить остальные ошибки. Но могла и не перевесить.
Опасные штаммы вывезли в Куйбышев ещё в сентябре. Хранилища-убежища предусмотрели при модернизации здания, которой никто, кроме имевших высокую степень допуска, не заметил — институт перестраивали не снаружи. Специалисты из каких-то профильных служб спроектировали и создали сеть тоннелей и защищённых помещений под землёй ещё в 1938 году. И основные опыты с оспой, сибирской язвой, холерой, брюшным и сыпным тифом велись именно там.
Но самым печальным и ощутимым было то, что в надземных помещениях института заканчивали монтаж установок по синтезу пенициллина, оборудование для которых тайно изготовили на «Ревтруде» и «Комсомольце». И именно ТИЭМ, Тамбовский институт эпидемиологии и микробиологии, должен был стать одним из звеньев цепи по производству антибиотиков в СССР. Но не стал. И то, чем завершатся разбирательства комиссии, уже направлявшейся в город, ни Березин, ни Митряшов не знали. Продолжая делать свою работу, совмещая как прежде и внутренние дела, и внешние. Поимка агента уровня «Гефеста» тоже должна была, наверное, сыграть в их пользу. Но это был сорок первый, и это был Народный Комиссариат Внутренних Дел. И то, чем именно должно было закончиться расследование в Тамбове, во всём Союзе знали, наверное, два или три человека. И они совершенно точно могли кардинально поменять уже имевшееся мнение по результатам оценки работы местного облуправления. Потому что имели полномочия, чрезвычайные. И находились эти товарищи точно не в Тамбове.
Глава 3. Узники и победители
Ярко, как-то даже остро светили лампы. Такого света вряд ли можно было ожидать где-то, кроме фотостудии. Или операционной. Он заставлял непривычного человека щуриться, отводить глаза. Если у того сохранялась такая возможность.
На побеленной стене висел портрет товарища Сталина и красиво ниспадало аккуратными складками красное знамя. Под суровым ликом вождя, слева от флага, стоял самый обычный стол, за которым — самый обычный стул со спинкой и сиденьем из кожзама. Только вот человек на стуле сидел необычный. А на странном ложе перед ним лежал другой, значительно необычнее. Он не мог щуриться. И моргать он тоже не мог.
Необычным ложе казалось для тех, кто не знал, что это — простая акушерская кровать Рахманова, «рахманка», как их называли в обиходе в роддомах и клиниках. Тяжёлая и неудобная зараза, если смотреть на неё с точки зрения грузчика, но для рожениц и акушерок — отличный вариант, с поднимающейся спинкой, подлокотниками, подколенниками, съёмной нижней секцией. Хоть осмотры проводи, хоть роды принимай. Но на этот раз функционал кровати Рахманова был другим.
Человек, сидевший за столом, с мерзким скрипом выдвинул ящик, невидимый лежавшему, и извлёк оттуда две никелированных коробочки, вроде тех, в каких стерилизовали инструменты хирурги или стоматологи. В блестящих крышках при открытии отразились блики от рефлекторов, резанув по глазам лежавшего. Он дёрнулся и издал какой-то краткий звук. Вернее, попытался дёрнуться. Безуспешно, потому что зафиксирован был намертво, хоть это слово в больницах и не любили. Но на больницу это помещение походило, пожалуй, в самую последнюю очередь.
Коробочки открывались одна за другой. И твёрдые руки старика, сидевшего по ту сторону стола, выкладывали на белую марлю, лежавшую перед ним, очень неожиданные предметы.
— Вот это, господин Шульц, самый крупный фрагмент, оставшийся от водителя Салина, — скучно, как совершенно бесталанный экскурсовод в музее, начал говорить сидевший. — Участок нижней челюсти и два коренных зуба. Хотя, скорее даже полтора… Знаете, господин Шульц, как по латыни называется нижняя челюсть? Манди́буля! Правда, не уверен, сможете ли вы по достоинству оценить игру слов... Впрочем, оставим лингвистику, вернёмся к анатомии.
Из второй коробочки он осторожно, пинцетом, извлёк небольшой продолговатый предмет телесного цвета, на ярком свету бестеневых ламп отдававший серо-голубоватым.
— Вот палец гражданки Костаковой. Безымянный. Остро... очень остро она переживала его потерю. Если бы не ряд обстоятельств, она вполне могла бы носить на нём обручальное кольцо…
Тон не менялся. Вряд ли к такому экскурсоводу выстраивались бы очереди, о его рассказах наверняка не было бы хороших отзывов на сайте музея. Голос был скучным и равнодушным, как серый пыльный вытертый ковролин. И лицо сидевшего было точно таким же, сероватым, будто пепельным. У лежавшего дёрнулся кадык. Наверное, хотел сглотнуть, но в пересохшем горле не было слюны. Неприятные ощущения. Но в них он абсолютно точно недостатка не испытывал и без этого. Проволочные векорасшитители, поставленные без обычной врачебной деликатности и без местного обезболивания, фиксация языка… Щипцы Тойнби в госпитале были, но консилиум постановил использовать винтовой роторасширитель, а язык просто прихватить парой стежков к подбородку.
Старик склонился за стол и, крякнув, поднял из-за него здоровенную банку с широким горлом, доверху наполненную формалином. В которой лежала кисть правой руки.
— А это — золотые руки рентгенолога Степанова. Одна штука, правая, — уточнил отвратительно равнодушный голос. — Он мог бы продолжать работу в госпитале, быть полезным, уважаемым человеком. Живым…
В тоне говорившего впервые появились тени эмоций. Это были сожаление и скука.
— Видите ли, господин Шульц, коммунистическая партия большевиков, как родная мать, любит всех своих граждан. Оступившихся, недальновидных, трусов, подлецов… Каждому готова дать шанс на исправление. Но с предателями и пособниками врага она безжалостна.
Сожаление и скуку сменила торжественная угроза.
— Вам, национал-социалистам, это, наверное, трудно понять. Ваша партия ценит только тех, кто чист кровью и родословной, как собака или племенной жеребец. Наша готова многое прощать тем, кто чист душой и помыслами, как бы идеалистически это звучало… Я понимаю, что вам глубоко безразлична судьба тех, кого вы использовали в качестве инструментов, кого направили, настропалили против Родины. Кого обрекли на смерть... и даже хуже.
Старик качнул пальцем лежавший перед ним на столе кусок кости с зубами. Зафиксированный фашист снова дёрнул кадыком и щекой, не то булькнув, не то икнув.
— Мы, господин Шульц, знаем про опыты ваших «учёных» в Заксенхаузене, в Равенсбрюке. Вам, наверное, тоже рассказывали про ужасы и зверства коммунистов и евреев, не так ли? Хотя, что я спрашиваю, — говоривший отмахнулся. — Вам выпадет штучный, уникальный шанс познакомиться лично и близко с советской карательной медициной, господин Шульц. Очень близко. Ощутить её всем телом, так сказать, каждой клеточкой…
Угрозу не сменило, а дополнило и усилило безумие. Фанатичное, убеждённое, жуткое. Старик склонил голову вправо, при этом глаза его сверкнули как-то особенно, невозможно ярко, будто жажда крови и смерти вспыхнула у него в голове, и это стало заметно даже снаружи.
— А доктор Николин, виртуоз, умница, талантище… — безумие уже плескало через край, — вам в этом поможет! Несмотря на то, что он до сих пор в большой обиде на вас за попытку зверского убийства его молодой жены.
Сидевший с укоризной погрозил лежавшему сухим пальцем. Я сделал два шага вперёд, появляясь в поле зрения фашиста.
Он лежал тут второй день. Глаза и рот принудительно раскрыли только перед началом допроса. Хотя какой к чёрту допрос, цирк один… До этого — только лечение и уход, как за самым важным пациентом: кормление через зонд, инъекции по плану, глюкоза, витамины. Снабжали «четырёхсотый», спасибо чекистам, очень хорошо, и сердце кровью не обливалось, выписывая этой мрази препараты, которые лучше было бы потратить на своих. Хватало, слава Богу и партии, всем.
Санитары из числа коллег Славы Коркунова, он сам и Влад Жарин дежурили возле Шульца постоянно. Смачивали и промывали слизистую ротовой полости, зафиксированной расширителем, следили за пульсом и давлением. Санаторий устроили для падлы, словом. Молчаливый, правда — всё делалось в полной тишине. И снаружи звуков тоже не доносилось — его и впрямь перенесли в подвальное помещение. Там, конечно, двух-трёх метров бетона над головой не было, но бомбёжку тоже вполне можно было переждать. Хотя её как раз Березин не обещал — из какого-то там резерва выделили сколько-то зениток, и, по его словам, сирен воздушной тревоги по Тамбову в ближайшее время не ожидалось. Судя по тому, как меньше чем за полдня из подвальной комнатушки сделали образцово-показательный микс больничной палаты, пыточной и ленинской комнаты — чекистам можно и нужно было верить на слово. Обещали — сделали.
На мне был халат, маска и шапочка, привычная форма одежды. Хоть и выбирали, руководствуясь командами и придирчивым вкусом Деда, самые старые, серые аж, обтрёпанные, с въевшимися навечно пятнами крови и йода. Андрей Ильич, будто входя в роль, осмотрел меня пристально, с видом творца и ценителя достал из своего вытертого портфельчика пузырёк тёмного стекла — и добавил красок.
— А не перебор ли? — поморщился я.
— Норма-а-ально, — он отступил на шаг, прищурился… и чуть сбрызнул кровью ещё, на левый рукав. Видимо, для завершённости композиции.
— Чья? — кивнул я на пузырёк.
— Куриная, не греши, — едва не обиделся он, хотя я и в мыслях не имел, что в застенках НКВД нацедить, пожалуй, можно было и человечьей.
Сделал ещё шаг, подходя к столу. Покосился на лежавшего, вздохнул и поставил на столешницу саквояж. Его тоже принёс Березин, формируя образ и выдавая актёрское задание. Хорошая вещь, старинная, с такими, наверное, Чехов или Булгаков ходили. Но моя роль была сейчас не земского врача. И я, небрежно сдвинув в сторону к банке, в которой лежала чья-то кисть, марлю с куском челюсти и пальцем, начал выкладывать прямо на зелёное сукно инструменты: ампутационные ножи и пилы.
Про фрагмент челюсти с зубами ничего сказать не было возможности — мало данных для исследования. Может, и впрямь от желтушного «Мурзилки» осталось. Палец был не безымянным, а мизинцем, и совершенно точно мужским. Кисть, если глаза мне не врали, принадлежала мужчине не старше сорока. В промежутке между большим и указательным пальцами синели пять точек — четыре квадратом, одна в центре. У Степанова такой татуировки не было. Но к Шульцу кисть была повёрнута другой стороной. Да, в деталях скрывалось многое, а режиссёры и постановщики этого спектакля не упустили ни единой.
Пила, состоявшая из полотна с мелкими зубами и хищно изогнутой ручки из хромированной металлической пластины, звякнула о рукоять большого ампутационного ножа, который я выложил только что, не забыв перед этим «поглядеться в него, как в зеркало». Зачем это было нужно, у Березина не спрашивал. И за спиной раздалось журчание. А у Деда едва заметно сузились глаза, всего на миг.
— Ы-ы-ы!… — донеслось от лежавшего. Я не отреагировал, доставая следующую пилу.
Жидкость побежала не из катетера — чью-то чужую мочу выливал в таз из ковша сидевший за кроватью Рахманова санитар. Но Шульц об этом не знал.
— Ай-яй-яй, доктор, ну что же это такое, — напрочь фальшивым тоном протянул Дед. — Напугали гостя, напуга-а-али… А ещё ведь даже ничего и делать не начали. Пойдёмте-ка, выйдем, пусть господин Шульц переведёт дух. Дух тут, кстати, тут тоже так себе, да…
— И чего? — спросил я, когда мы вышли за две перегородки, отделявшие дальний конец подвального коридора от остального пространства «подземелья», пройдя мимо конвойных.
— Ничего, — пожал плечами Березин. Преобразившийся прямо за дверью палаты-камеры из садиста и убийцы в мирного пенсионера, спустившегося в подвал за соленьями. — Пусть лежит дальше. Ребятки ему капельки, как ты говоришь, покапают, чтоб не окосел до сроку. А вот свет выключать больше не будут. Не думай про него, работай себе спокойно. Послезавтра ещё раз спустимся, если понадобится.
Он говорил мирно, спокойно, будто пересказывал содержание последней части сериала или какой-нибудь газетной статьи. Я поморщился. Послезавтра пойдут третьи сутки. А с ними, скорее всего, галлюцинации, бред, полная дезориентация. Нет, может, конечно, среди агентов Абвера и были суперлюди, сверхчеловеки, но трое суток совсем без сна — это всё равно страшно. Хотя бы на часок, хоть на четверть часа, но нужно отключаться, давать мозгу передышку, по себе и другим знаю. Вот только у Шульца такой возможности не будет. Но жалко мне его по-прежнему не было.
Мухин пришёл в сознание и первым делом озаботился, где же Зина с чаркой? Видимо, у него с прошлого раза какой-то рефлекс выработался на этот счёт, или примета. Я слышал, лётчики во многие странные ритуалы верят. Плетнёва, разумеется, нашлась тут же.
— А можно ему, Вань? — спросила она жалобно, кивая на поднос.
И поднос, и тон её были совершенно неожиданными. Впервые на моей памяти монументальная Зинаида Ивановна говорила просительно, едва ли не со слезой. Со слезой был и графинчик на подносе, в окружении ломтиков бородинского, перьев зелёного луку, половинок яиц вкрутую с ярко-оранжевыми желтками и парой просто преступно ароматных солёных огурцов. Я сглотнул.
— Можно, только неприятно будет, — предупредил честно я зав пищеблоком.
— Кому? Ему? Да щас! — сквозь нерешительность уверенно пробивался её привычный образ. — Он же не ест, только когда пьёт! И то потом сразу закусывает. Ему волю дай — и во сне рубал бы, ёксель-моксель!
— У него губа и щека рассечены были, дай хоть затянуться им чуть-чуть, — с улыбкой пояснил я, кивая на притихшего в ожидании вердикта лётчика-аса.
— Доигрался, змей летучий?! — нахмурилась, но как-то не по-настоящему, Зина. — Говорила же — морда треснет! Как в воду глядела!
Смотрела она на него с такими трогательными заботой и любовью, что и не передать.
— А я говорил — не каркай! Всё из-за тебя! — скандально, но тоже явно не взаправду пробурчал Мухин.
— Смотрите сами, — оставаться в палате под их перекрёстными взглядами становилось как-то неудобно, и я пошёл к двери. — Если надумает есть солёное, проследи, чтоб потом рот прополоскал получше. Только щёки сильно лучше пусть не напрягает.
— А то чего? — с привычным вызовом в голосе задрал нос штопаный-перештопаный истребитель советской авиации.
— А то ещё раз морда треснет. Будет улыбка до ушей — хоть завязочки пришей, — пояснил я спокойно. — Как у клоуна в шапито. А ещё еда из дыры наружу вываливаться станет в процессе приёма пищи.
Слышно было, как Плетнёва накинулась на летуна с требованиями беречь себя и не спорить с доктором, но слов я не разбирал. Работы хватало и без этой парочки.
Ершакова провожали вчера. За командармом прибыли две легковых машины и полуторка с бойцами, вооружёнными пистолетами-пулемётами. Судя по тому, как поздоровались за руку их старший и наш Серёга Мальцев, с непростыми бойцами.
— Спасибо за спасение и за помощь, товарищи врачи, — сероглазый пожал руки сперва Покровскому, а потом мне.
— Служу Советскому Союзу! — ответили мы хором.
— Очень надеюсь, что ещё увидимся, но лучше уж не при таких бы обстоятельствах, — он, видимо, пошутил. Никогда я не понимал генеральских шуток.
— Товарищ генерал-лейтенант, пора, — влез в разговор крепкий мужик с четырьмя аж «шпалами» на петлицах, настоящий полковник.
— Ну, до встречи после Победы!
— Берегите себя, Филипп Афанасьевич. Не забывайте про восстановление, — не удержался я, напомнив про бумаги, которые вручил ему совсем недавно, где были расписаны процедуры и препараты.
Командарм страдальчески прикрыл глаза, но кивнул. Уколов, как ни странно, он боялся куда больше, чем вражеских пуль и снарядов. Но это среди военных бывало частенько, когда матёрые мужики зажмуривались, сдавая кровь из вены, или придумывали сотни отмазок, лишь бы не получать положенные внутримышечные инъекции. Взрослые люди, вполне понимавшие, что всё это делалось для их же здоровья. Парадокс.
Семеновского, как коротко пояснил Андрей Ильич, увезли вместе с Костенко. Ни кто, ни когда, ни куда, я, разумеется, не уточнял. Мне было достаточно того, что вместе с ними забрали их истории и карточки, и те, кому свалится в отделение такая серьёзная клиентура, будут точно знать, что с ними уже было сделано, и что нужно будет делать дальше. А ещё радовало то, что двойник замкомфронта, оказавшийся в чине старшего политрука, тот, которого почти удалось отравить Костаковой, остался жив и здоров, и уже вернулся к службе.
Но сильнее всего, конечно, радовало то, что моя сероглазая королева оставила, наконец, свой колёсный трон, и вернулась к работе, хоть и в щадящем пока режиме, без дежурств, и по коридорам «четырёхсотого» снова летели знакомые поговорки-прибаутки, особенно когда они опять начинали перелаиваться с Плетнёвой.
Воодушевляло и то, что хранилища института эпидемиологии и микробиологии и впрямь не пострадали, и даже часть оборудования по синтезу антибиотиков сохранилось. А вот виварий был уничтожен полностью — ни крыс, ни кроликов, ни морских свинок не осталось. Но об этом переживал не я, а Юрий Серафимович Зайцев, и то только до тех пор, пока я не позвонил по прежнему номеру Васе Васину и не озадачил его очередной неожиданной просьбой. Не знаю уж, откуда, но подопытных для химика изыскали. Эти точно могли найти и добыть всё, что угодно.
И в том, что нужные сведения от Шульца они тоже получат, я ничуть не сомневался.
Глава 4. Набираем обороты
— Ты бы лицо-то переобул, муж дорогой, — негромко сказала Оксана.
Мы сидели на лавочке перед школой. Весной тут, наверное, будет вполне симпатичный палисадничек — вон, грядочки под окнами разбили, кусты какие-то, еловыми ветками обложенные, появились. Интересно, а их можно пересаживать в мёрзлую землю, не погибнут? Хотя, наверное, знающие люди постарались. Тут, что в госпитале, что в школе, что в протезном цеху, да во всём Тамбове, пожалуй, старались исключительно знающие люди. И у многих получалось очень хорошо.
На стенах школы красовались теперь портреты. У самого входа, разумеется, товарищи Ленин и Сталин, смотревшие на входивших и выходивших студентов и преподавателей с отеческой благожелательностью. А дальше в сто́роны и даже на торцах — врачи: Пирогов, разумеется, как раз рядом со Сталиным, Павлов возле Ленина, Боткин, Иноземцев, Склифосовский, Захарьин, Бехтерев. На прошлой неделе подошли в компании Покровского трое граждан, которых главврач-директор представил, как товарищей Левшина, Кожухова и Белоцветова. Они, оказывается, основали Тамбовское отделение Союза советских художников, официально, с документами и разрешениями, ещё до войны. Мастера́ кисти и карандашей предложили украсить здание школы, только в их понимании на картинках-панно непременно должны были быть представлены сцены врачебной работы. От этой идеи творцы отказались сразу, после того, как я, хмыкнув, проводил их к одному из столов, на которых велись показательные операции. Зеленоватые и неуверенно стоявшие на ногах художники согласились, что красить фасад в алый, вишнёвый и прочие оттенки красного, может, и революционно вполне, но «довольно однообразно» и даже «несколько скучновато». Сошлись на портретах великих русских врачей. Которые теперь, как мне казалось, смотрели на меня с некоторой насмешкой и определённым сомнением, вроде как «Кто его сюда пустил, господа? Что это за самонадеянный юноша?!».
— Ва-а-ань, — подёргала за рукав жена. — Лицо, говорю, переобуй. На тебя смотреть — ката́р желудка заработаешь. Или язву сразу.
Я моргнул и потёр перед головы руками, будто хотел вручную поменять очертания и образ, как скульптор. Оксана, чуть отодвинувшись, осмотрела результат придирчиво.
— Неа, халтура! Не похож! — тон её почему-то напомнил мне Жоржа Милославского.
— На кого?
— Да на себя! Где мой геройский военврач второго ранга? Что это за недопустимые интеллигентские сомнения на челе? О чём задумался? «Какая на сердце кручина, скажи, тебя кто огорчил?».
Строчку из старинной песни про тройку она пропела негромко, но удивительно душевно. Я улыбнулся.
— Анекдот такой есть, Оксь. Сидит на приёме психиатр в лечебнице для скорбных на ум. Открывается дверь и заходит к нему невероятно грустный пациент, понурый, едва ли не в слезах. «Что с вами, батенька?» — участливо спрашивает врач. «Вот, доктор, полюбуйтесь!» — с отчаянием всхлипывает больной и показывает ему правую руку. А там на кисть натянут носок. Психиатр вздыхает, выходит из-за стола, подходит ближе и осторожно, двумя пальцами, стягивает носок с руки. Больной смотрит на это вытаращившись, как на чудо, а потом начинает восторженно орать: «Доктор, доктор, вы — маг и кудесник! Вы спасли мне жизнь! Спасибо, огромное спасибо! До самой смерти буду за вас Бога молить!». Расцеловал врача, затискал в объятиях и выскочил за дверь.
Я вздохнул так же протяжно, как тот врач из анекдота, заметив, как из дверей высунулась голова Влада Жарина, коллеги и, видимо, сослуживца Славы Коркунова, и стала изучать окрестности. Явно в поисках меня.
— Ну не томи, — опять дёрнула за рукав жена. — Чего там дальше-то?
— А дальше психиатр прикрыл плотно дверь за больным, подошёл к окну, прислонился к стеклу лбом и прошептал тоскливо, глядя на зажатый в кулаке носок: «Господи, как же задрали психи!..».
Оксана прыснула и широко улыбнулась.
— Ваня, у нас ЧП! — напряжённым голосом начал Влад. — Протезники напортачили, смотри!
Он показал на вытянутых руках изделие плотников и слесарей, которое по местным порядкам уже записали, как «КНС-41р», «Конструкция Ненашева-Сухорукова, 41 год, рука». Культеприёмная гильза к локтю, деревянное предплечье и два подпружиненных железных «пальца», приводимых в движение натяжением тросика.
— Нужна была левая, а они принесли правую! — с праведным гневом продолжал обличать мастеровых стариков он.
Я тяжко вздохнул ещё раз. Взял из его ладоней деревянно-железную «руку» и повернул гильзу так, что стальная «кисть» стала смотреть в другую сторону.
— На, — печально сказал я, передавая изделие застывшему Владу. Который с недоумением смотрел, как взвыла аж от хохота стальная Оксана Пална, повалившись на меня. — Они не делятся на левые и правые, это долго и дорого. Они одинаковые все.
Он кивнул, просветлев лицом, и рванул обратно в школу, едва ли не вприпрыжку.
— Дурачок, но ответственный, — тихо проговорила жена, отсмеявшись и утерев слёзы.
— Не дурачок он. Там, где они служат, не держат дурачков. Просто у него же на хирургию упор, на торакальную. Слава вон по абдоминальной больше. Нельзя же всё сразу в одной башке держать, — и я снова вздохнул. Потому что с этой школой стал куда лучше понимать и искренне сочувствовать Березину и Покровскому. Которым по должности было положено держать всё в одной башке. Как и мне теперь.
Распределять врачей по группам, «по интересам», не выходило, потому что дорвавшиеся до новых и таких нужных знаний хирурги враз явили мощную тягу и к протезированию, и к переливанию крови, и даже к фармацевтике. Многих, если не всех из них, на учёбу направляли скучные дяденьки из отделов кадров НКВД, которым положено было не только «хватать и не пущать», но и «хранить и оберегать». А ещё всячески способствовать и усиливать. Поэтому каждый из студентов-курсантов наверняка получил напутственные слова и пожелания учится прилежно и внимательно. И понял их как «вернёшься без красного диплома — поедешь дальше без паспорта». Строго, сурово, да. Но работало. Хотя, думаю, не меньше трёх четвертей, а то и больше, из студентов учились не за страх. Им на самом деле было очень интересно и крайне нужно то, что преподавали в школе, и «пироговцы» даже сами придумывали, советуясь с педсоставом, как можно было организовать процесс обучения лучше.
Например, некоторые направления разбили на группы, и занятия одновременно проходили в разных аудиториях. Разделение шло по уровням подготовки, и группы, с лёгкой руки Оксаны названные «Айболит», «Базаров» и Парацельс», осваивали каждая свои знания. И уже к концу года, до которого оставалось три с небольшим недели, каждый из семи десятков должен был пройти путь от ветеринара до нигилиста, а от него — к врачу, чьё имя стало символом уже давным-давно. Я помнил, как перекосило Бравермана, попавшего по результатам теста в «Базаровы». Не знаю, что расстроило его сильнее — то, что названия были не коммунистическими, то, что между группами не было объявлено социалистического соревнования, за которое он так ратовал, или то, что до «Парацельсов» ему оставалось ещё прилично.
С фармацевтикой, которую, скрепя сердце, согласился читать курсантам Зайцев, было примерно так же. А вот переливания и протезирование шли быстрее, одним потоком — там меньше было тонкостей и подводных камней, проще было если не понять, то хотя бы заучить правила и порядок действий. И то, вон, выходило, что прибегали взрослые, вроде бы, парни, со страшным ЧП — носок с левой ноги надет на правую! Руку!! Скандал, непоправимый скандал!!!
За эту неделю сделать удалось многое, и от этого ещё острее чувствовалось то, чего сделать пока не получалось. Или не «пока», а «вообще», в силу вполне объективных причин. Даже мне, не особенно, вроде бы, избалованному прежде благами цивилизации, давно привыкшему работать тем, что есть, и там, куда направили, было трудновато. И трудности эти были по большей части экзистенциальные, если я правильно использовал термин — философия не была моей сильной стороной. Хирургия — была. И дня не проходило, чтобы не всплывала сильная, но, увы, совершенно бессильная тоска по аппаратам МРТ, по ультразвуковой диагностике, да по элементарным гемостатическим губкам! Получалось как в той сцене на Патриарших: чего ни хватишься — ничего нет! Поэтому всем нам оставалось выезжать на том, что было. Том, чему приходилось компенсировать и заменять недоступные пока знания и, главное, технологии: невозможной работоспособностью, невероятным энтузиазмом и поражавшей своей силой и искренностью верой. В нашу Победу. Которую мы все обязаны были приблизить. И приближали, как могли.
Нет каолина или хитозана для остановки массивного кровотечения? Работаем жгутами и зажимами, они есть. Нет сшивающих аппаратов? Шьём пальчиками. Учимся шить так, чтобы от аппаратного шва и не отличить было. Я сам своими глазами видел, как врачи даже в столовой, держа в одной руке ложку, другой вязали узлы. Это к слову об энтузиазме. Нет лапароскопов? Ныряем так, работаем в полостях. Надеясь на то, что успеем спасти. Это к слову о вере.
А ещё очень радовало то, что каждый «пироговец», от «Айболитов» до «Парацельсов», совершенно точно разделял мою позицию в смысле замены агрессивной хирургии настоящего, здешнего, военного времени, на хирургию контроля повреждений, ту, к которой я привык в прошлом уже будущем. Которая, конечно, не всегда получалась даже там. Но смысл, суть поняли все: если были время и возможность сохранить орган или конечность — надо было сохранять. И на поле боя, на «передке» ограничиваться протоколом «КУЛАК», который все курсанты выучили в первый день, поразившись его, как трое из них мне потом сказали, «нашей, настоящей советской лаконичности и эффективности!». Дальше — реанимация и реконструкция, то, чем и должны были заниматься тыловые госпитали. Но приходилось заниматься всем и сразу.
За неполную неделю ненашевские при поддержке и контроле чекистов возвели на привокзальной площади полноценный хирургический корпус, здоровенную махину, больше всего похожую на гаражный блок — десять ворот, от которых прямо к путям тянулись тросы и направляющие, по которым «воздушные носилки» заезжали от каждого из вагонов. «Мерки», как говорил, теребя бороду, Кондратий Степанович, снимали с ВСП майора Панасенко. Пётр Григорьевич сперва отнёсся к этой идее без удовольствия, полагая, что эти наши придумки будут только мешать выгрузке эшелона. А потом, через три дня, стоял на приступке паровоза, едва не падая, глядя на то, как носилки по воздуху улетали в распахнутые ворота корпуса, где их встречали санинструкторы, направляя дальше. Улучив минутку, когда позволяло расписание, он передал приветы от его отца, Григория Ивановича, предколхоза Малых Вербок, от дочки Ксанки и внука Ванечки. Их успели едва ли не в последний момент эвакуировать куда-то под Куйбышев, и это меня очень порадовало. Потому что Малые Вербки, как и многие другие советские деревушки, сёла и города, сейчас находились на территории, как говорил товарищ Левитан, временно захваченной противником.
При содействии и даже личном участии, пусть и молчаливом, товарища Березина, прошло совещание с комендантом станции, товарищем Банкиным, Василием Кузьмичом. Он долго, остервенело скрёб заросшую сивой щетиной щёку, так и эдак крутя мой рисунок, уже даже почти чертёж, который презентовал ему в начале встречи Покровский.
— Дней пять, Коль. Может, раньше сладим, — проговорил он, не отрывая глаз от ровных линий на бумаге.
— Да иди ты! — ахнул главврач.
— Сам иди. Быстрее не могу никак — рембригады мотаются по области круглосуточно. Бомбит, сука, немец. Я извиняюсь, — покосился Банкин на Деда. Тот только прикрыл глаза, покачав головой, давая понять, что не в претензии.
— Да нет, Вась, я не о том! — не верил своим ушам Николай Сергеевич. — Я думал, пошлёшь сразу, ну или недели три сроку объявишь. А тут — пять дней всего!
— Ну так дело-то, как я гляжу, нужное, полезное. Вы де со своим «четырёхсотым» и так полгорода уж перестроили почти. Да и глупо как-то отказывать в просьбе соседям, — он снова бросил взгляд на Березина.
Я молчал. Соседями Покровский с Банкиным были не по квартирам, а потому, что территория протезного цеха, который по бумагам подчинялся госпиталю, а по факту работал под «крышей» НКВД, примыкала и частично заходила на территорию железной дороги, которой командовал комендант. Корпус же «приёмника» вообще стоял на привокзальной площади. А с чекистами тут и вовсе весь город по соседству жил, постоянно, даже те, кто был далеко от улицы Энгельса.
— Так что пять дён, Коля, точно. Может, и выйдет быстрее, но обещать не буду, чтоб не сглазить, — уверенно кивнул Василий Кузьмич. По столешнице одинаково постучали мы все четверо.
— Твоя задумка, поди? — с прищуром спросил он у меня.
— Моя, — не стал я отпираться. — С этим новым корпусом скорость сортировки, первичной обработки и транспортировки ранбольных в разы выросла. А с этой вот задумкой ещё больше шансов выйдет для них. Сейчас-то самое слабое место во всей цепочке — доставка от площади до госпиталя.
Я взял карандаш и обвёл тот участок, о котором мы говорили.
— Пока на подводу или в кузов погрузить, пока разгрузить. А там многих не то, что шевелить — дышать-то рядом страшно лишний раз.
Банкин кивнул с хмурым лицом. Он не раз бывал и при встрече эшелонов, и в операционные заглядывал. И ряды тел под брезентом возле пакгаузов тоже видел не раз. Видел и то, что вчера и позавчера брезент остался лежать под дощатой стеной не расстеленным — до госпиталя живым довезли каждого.
— Да ты не агитируй, не агитируй, — махнул широкой мозолистой ладонью он. — Говорю же — пять дней.
— Спасибо, Василий Кузьмич, — улыбнулся я.
— Ну так это… Служу Советскому Союзу ж, — улыбнулся он в ответ.
— Откуда ж ты только взялся такой на мою голову, Николин? — брюзгливым тоном пробурчал Дед, когда шли от вокзала к школе. Покровский остался что-то дообсудить с Банкиным.
— Вам до какого места надо рассказать маршрут, Андрей Ильич? Шульговка, Перегоновка? Минский роддом? — на душе у меня было светло и радостно. Большое дело сделали. Поэтому, видать, и расслабился, позволил себе пошутить с органами.
— Но-но-но, ты полегче, — поднял бровь Березин, оглянувшись через плечо. — В нашем наркомате не дураки сидят. Там наверняка знают, откуда дети берутся. И даже, не поверишь, знают некоторые, как они туда попадают. Но это — сов.секретные сведения!
Ого! Видать, не у одного меня полегчало на сердце. Товарищ майор госбезопасности тоже пошутил.
— Молчу-молчу, — поспешно развёл я руками.
— Вот и молчи-молчи. Одна морока с тобой, Ваня, ей-Богу! Не поднадзорный, а сто рублей убытку. Да бо-о-ольше! —протянул поморщившись, с интонацией покойного сибирского красномордого юмориста моей юности. — Дашь дураку санавиацию — так он меньше, чем за месяц, два самолёта в труху. Допустишь до «железки» — враз чуть ли не прямо на путях избу построит, многоквартирную. Что дальше, Иван? Шуховская башня? Тучерез Нирнзее? Метро?
— Андрей Ильич, а вот тот экскаватор, который с кучей ковшей, уже отогнали? А если отогнали, то насколько далеко? — я сделал задумчивое лицо, пристально глядя себе под ноги.
— Тьфу ты, да ну тебя к чёртовой матери! — отмахнулся с притворным страхом он. — Ты так лучше даже не шути! Тоже мне, Карандаш нашёлся, Аркадий Райкин!
Глава 5. Трудовыебудни
— … третирует, дискредитируя перед трудящимися, испытывая ко мне явную личную неприязнь!
Я зашёл в ординаторскую под самый финал фразы, не услышав ни начала, ни середины, но мне хватило и этого. Аким Михайлович Браверман продолжал вести агитацию и подрывную работу. В то время, когда лучшие люди страны делали это в тылу врага, направляя усилия против фашистов, этот баламутил народ тут, по-прежнему, видимо, рассчитывая на то, что привычные в научной и тем более номенклатурной среде методы будут эффективны и тут.
В углу, на моём стуле, сидел товарищ Березин, слушая военврача первого ранга с лицом скучным, не выражавшим совершенно ничего. Я, знавший Деда лучше прочих здесь, усмотрел в этом прямую опасность. Для Бравермана. Но на всякий случай подумал о том, на что в этот раз мог взъесться на меня полковник.
Только что закончилась операция у парня с хроническим остеомиелитом. По анамнезу, он был ранен три месяца назад с небольшим, и с тех пор мыкался по госпиталям. Каким образом вышло так, что в начале декабря ранбольной оказался здесь, в Тамбове, прибыв из Воронежа — не знаю, так внимательно историю болезни не изучал. Вернее, изучил лучше многих других, наверное, но меня вообще не интересовало, где и в каких лечебных учреждениях парень побывал до этого, как и фамилии и звания тех, кто его лечил прежде. Меня больше всего волновала его правая нога, а конкретнее — большая берцовая кость. Под гипсом обнаружилась длительно не заживающая рана, с инфильтрованной, цианоточной кожей вокруг. И три свища с гнойным отделяемым. Парень, назвавшийся Лёней, был ослаблен, бледен, прибыл с субфебрильной температурой. Снимки показали очаг деструкции в средней трети кости, утолщение надкостницы. Новый рентгенолог, которого привёл Васин, отрекомендовав «Станислав Карлыч, экстра-класса специалист», оказался латышом, высоким и худым пятидесятилетним мужиком, седым блондином с высокими залысинами и длинным лицом. Он мучительно заикался и был просто счастлив, когда я, по своему собственному опыту, показал ему, как пользоваться маленькой «аспидной» доской, чтобы писать ответы, а не говорить их.
— Ампутация, — непререкаемым тоном заявил Браверман, изучив снимки.
«Базаровцам» их показали после «Парацельсов», но перед «Айболитами», как и всегда. Да, времени уходило прилично, но нам было важно понимать, чему именно научился каждый курсант, а не вся группа в целом.
Боков, пожилой врач из Куйбышева, Оля Шиханова и ещё трое из «Парацельсов» высказались за лечение, остальные почти сто человек были уверены в том, что дальше Лёня пойдёт на деревянной ноге, на «КНС-41-нк», «конструкции Ненашева-Сухорукова 1941 года, нога-колено». Прогрессирующий остеомиелит тут лечили, как объясняли Ольга и Иван Андреевич, руководствуясь пассивно-выжидательной тактикой: гипс, ранозаживляющие мази, от которых гнойный процесс чаще только усиливался. Я удивился, потому что из истории хирургии точно помнил, что тот же Валентин Феликсович Войно-Яснецкий, один из величайших хирургов двадцатого века, работал иначе, так же, как учили и меня.
— Готовим к операции. Ассистируют товарищи Боков, Войлошников и Браверман, — заключил я.
Операция началась штатно: наркоз без проблем, состояние Лёни никаких опасений не внушало. А потом понеслось…
— Сестра, почему инструмент не тот?! Смените немедленно! — приказал Аким Михайлович.
Заметив, как тревожно сошлись брови Оксаны, и шевельнулась маска на ней, я поспешил спасти Бравермана:
— Инструментарий корректен, коллеги. Ампутации не будет. Оксана Павловна, проверьте свет.
Последняя просьба была своевременной — если я правильно понял (а я почти не мог ошибиться, зная её), она вот-вот пнула бы военврача первого ранга. И ещё очень удачно, если бы в колено. Товарищ Николина никогда не поднимала ни на кого руку в операционной — стерильность же. Но носком сапога в голень или под коленную чашечку, коленом в бедренную мышцу или куда похуже легко могла привести к порядку любого. Или даже сразу в горизонтальное положение.
— Секвестрэктомия, далее реконструкция, — привычно озвучил я план, обеспечив широкий доступ к многострадальной кости. К тому, что от неё осталось. — Рубцы, свищи, мягкие ткани и ткани кости удаляем в пределах гарантированно здоровых.
Вова и Иван Андреевич смотрели с растущим интересом и помогали.
— Это излишний риск, трата времени, медикаментов и инвентаря, — заявил Браверман, отпустив ранорасширители. Которые подхватила Оксана, посмотрев на военврача первого ранга так, что будь на месте хирургов народный суд — за один этот взгляд впаял бы четвертак.
— Оксана Павловна, попросите санитарку открыть дверь, — надеясь исключительно на чудо, попросил я.
Повезло. Жена услышала. И глухо буркнула Анне Ивановне, пожилой сестре из «четырёхсотого», санитарившей в Пироговской школе. Ставки в школе оплачивались выше, и за них в госпитале едва не разразились нешуточные баталии, но мы с Покровским объяснили персоналу вслух, дважды, и почти без мата, что смен каждому достанется поровну. Нам совершенно не хотелось скандалов и интриг ещё и по основному месту службы. Но народ собрался и порешил, что семейным с детьми и пожилым нужно отдать больше дежурств. Николай Сергеевич, увидев графики, едва не прослезился, а на портрет товарища Сталина посмотрел со вполне объяснимой гордостью, и за себя, и за коллектив.
— Аким Михайлович, покиньте операционную, — не отрываясь от работы, велел я.
— Что?! — аж взвыл Браверман.
— Не ори...те, — придерживая ткани, глядя в рану, ответил вместо меня казак-хирург. — Больного разубу́дите. Потратив излишне наркозный препарат, ёшки-матрёшки.
Я чудом не фыркнул и промолчал с заметным трудом. Полковник порывисто направился к дверям, на ходу срывая перчатки и швыряя их на пол.
— Пижон, — как плюнул ему в спину Войлошников. Но двери за товарищем военврачом первого ранга были уже захлопнуты.
Мы сделали Лёне не ногу, а конфетку, как с восторгом восклицал Иван Андреевич. Он прямо сразу, едва размывшись, бросился записывать ход операции, время от времени вскрикивая что-то вроде «Гениально!» или «Это же неописуемо! Почему я не знал этого прежде?!». Вова хмыкал, смывая неспешно с рук и предплечий чужую кровь. Перчаток было мало, это только Браверман на каждую операцию приходил с новой парой.
— А почему именно бормашина, Иван? — оторвался от записей Боков.
— Рассверливание костномозгового канала позволяет соединить очаг инфекции с системным кровотоком, — пояснил я. — А со своей же кровью доставляются лекарства и лейкоциты.
— Гениально! Просто и гениально! — в очередной раз воскликнул старый врач.
Страшную хреновину, похожую на те, что стояли в детских поликлиниках, когда я был маленький, притащили в операционную с трудом. Бормашина на ременной, а точнее верёвочной передаче, приводимая в движение ритмичным нажатием на педаль, осталась одним из самых страшных воспоминаний моего детства. Ну да, бывают командармы, боящиеся уколов, и хирурги, боящиеся зубных врачей. Все мы люди. Но выбирать костную ткань деликатно, бережно, сохраняя максимум живой, удобнее всего было именно так.
— А вот эта баночка с винтом? — не унимался Боков.
— Она обеспечивает отрицательное давление, вакуум, — старательно избегая привычных мне англицизмов, ответил я. — Отток и дренирование улучшаются, как и грануляция.
— Невероятно! Это же просто невероятно! — продолжал восхищаться он.
И вот, после того, как ход операции и каждое действие были подробно и детально объяснены и записаны, а среди «Парацельсов» уже начала выстраиваться очередь, кому первому списывать у Бокова, меня отпустили восвояси. А там, восвоясях, в ординаторской — такое «здрасьте».
— Иван Николаевич! — тон Березина почему-то напомнил голос старосты группы на первом курсе. Тот любил устраивать товарищеские суды и получал, кажется, противоестественное удовольствие от скандалов. — Потрудитесь объясниться! Вы испытываете личную неприязнь к товарищу военврачу первого ранга?!
С невероятным трудом удалось удержаться от того, чтобы не сказать с кавказским акцентом: «Конэчно! Такую, что аж кушать нэ могу!».
— Нет, товарищ майор государственной безопасности! — почти искренне откликнулся я, вытягиваясь. И морщась от боли в спине — долго простоял над столом.
— Третируете его всячески, дискредитируя перед трудящимися? — продолжал Дед. Но мне показалось, что глаза его смеялись. Или не показалось?
— Отнюдь! — необходимость объясняться и товарищески судиться была вообще некстати. Кстати было бы полежать хотя бы минут десять, и хотя бы прямо на дощатом полу, крытом фанерой, крашеной красно-оранжевой краской. Поэтому, наверное, и слова вылетали не самые ожидаемые. — Ничего из указанного к товарищу Браверману я не испытываю, и в моих словах, действиях и бездействиях не могу наблясть… наблюсть? Наблюднуть? Не усматриваю, короче говоря!
Березину явно приходилось по службе слышать много оправданий и заверений в невиновности. Но выдержка едва не подвела даже его, железного старого чекиста. Покровский, Оксана, Серафима Ильина и даже Юрий Серафимович Зайцев и вовсе чуть не полегли от хохота, который сменил тревогу и даже страх. Теперь тут никто ничего не боялся — все давились, кашляли или фыркали. И Браверман опять начал опасно отдавать в синеву.
— Это инсинуации! — взвыл он, вытаращившись на Березина в ожидании, наверное, поддержки.
— Не может быть! — уверенно заявил я. — Здесь всё стерильно, тут медицинское учреждение, тут такого никак быть не может — с хлоркой же моют! Это вы из дому привезли!
Тут не выдержал и Андрей Ильич, яростно закашлявшись в попытке скрыть смех. Аким Михайлович вызывал опасения уже откровенно медицинского характера. Но почему-то, как и в случае с Шульцем, этого мне тоже жалко не было.
— Разрешите принять замечания, товарищ майор госбезопасности? — не меняя позы и выражения лица, обратился я к Деду.
— Разрешаю! Прими… те, Иван Николаевич. Почему ход операции не был доведён до личного состава заблаговременно, до её начала? — из последних сил удерживая ржач и серьёзное лицо, осведомился Березин.
— Как часто бывает в работе хирурга, точный ход становится ясен только после того, как сделан надлежащий разрез. Как в бою, Андрей Ильич: война план подскажет, — старательно пытаясь сохранить на лице октябрятскую искренность, оттветил я.
— Добро! — отрубил он, явно наслаждаясь ситуацией. — Товарищ военврач первого ранга, вопросы сняты. Оперативная обстановка изменилась непосредственно в ходе проведения операции, оптимальный результат которой был достигнут благодаря оперативным действиям товарища Николина.
Браверману, кажется, уже и два десятка пиявок не помогли бы. Нельзя так нервничать на работе с таким сердцем и сосудами, это же попросту опасно. И на лютую тавтологию старого чекиста он почти не среагировал, явно приняв её за чистую монету.
— В этой связи, за отсутствием состава, так сказать, призываю стороны к примирению, — резюмировал Дед. — Пожмите друг другу руки, товарищи!
Товарищ полковник протянул мне кисть с опущенными пальцами так, будто ожидал, что я её облобызаю. Но я вцепился и активно затряс её обеими руками так, чтобы хоть немного, хоть опосредованно усилить ему периферическое кровообращение, в надежде избежать инсульта — всё-таки в первую очередь я врач.
— Ура, товарищи! — гаркнул совершенно довольный происходящим Березин.
Под слитное громкое «Ура!» Аким Михайлович ретировался, едва выдернув пальцы из моих рук.
— Жук ты, Ваня, ох и жу-у-ук, — вроде как с осуждением, но в то же время и с явным удовольствием протянул Дед.
— Служу Советскому Союзу! — подтвердил я.
— Ванюша, мой юный друг! Уделите минуту? — осторожно уточнил Зайцев. И я тут же «сделал стойку» на голос старого химика, чуя новости.
— Конечно, Юрий Серафимович! Порадуете?
— Пожалуй, да, — он явно был доволен, хоть и скрывал это. — Удалось осуществить конденсацию 5-нитрофурфурола с 3-амино-2-оксазолидиноном!
— Отлично! А таблетированная форма уже есть? — уточнил я, надеясь на лучшее.
— Пока только порошок, — развёл чуть виновато руками Зайцев.
— Таблетки, конечно, удобнее, но если пять сотых грамма в навеске... и растворить... — я вспоминал дозировку, очень надеясь, что не перепутаю ничего.
— А можно чуть конкретнее, для тех, кто в школе химию мимо проходил? — напряженным голосом спросил Березин. И по лицам остальных было ясно, что кроме нас с Юрием Серафимовичем никто не имел представления о том, что же скрывалось за такими сложными названиями.
— Простите, — смутился старый фармацевт. — Всегда так со мною: стоит увлечься процессом, и я совершенно забываю о том, что происходит вокруг. И мне всегда кажется, что все почему-то прекрасно знают, о чём идёт речь.
— А с процессами такое сплошь и рядом случается, — подтвердила Оксана со знанием дела. — Только увлечёшься каким-нибудь, а уж утро, на работу пора... Да я про сон, Фима!
Ильина и остальные вежливо покивали, сделав вид, что в пояснение покрасневшей товарища Николиной поверили.
— Ванюша вот очередную задачку подкинул, и на этот раз получилось даже чуть быстрее, чем я ожидал, — продолжал Зайцев.
— На этот раз порошок, не капельки? — уточнил Дед. — Но, поди, тоже со сногсшибательным эффектом? Я, как вспомню, как Саврасов тогда в пене бился — сердце колет.
Он потёр грудь жестом старого сердечника. Думаю, проблем со здоровьем у железного старого чекиста не было, по крайней мере критичных или не свойственных возрасту, но воспоминания о том, как летели хлопья розовой пены из-под бинта, которым была обмотана голова старшего политрука, игравшего роль раненого замкомфронта, и впрямь были тревожными.
— Нет, тут порошок или таблетки, — ответил вместо Юрия Серафимовича я. — Чтоб уж точно не перепутать порядок и способ введения. И не от насморка, а, скорее, наоборот.
— Поясни-ка? — Березин, как и все в ординаторской, выглядел заинтересованным.
— Ну, если предчувствия меня не подводят, то подобный препарат будет эффективен против грамположительных и грамотрицательных бактерий и, возможно, некоторых простейших. Кишечный антисептик широкого спектра, способный помочь при дизентерии, брюшном тифе, паратифах, пищевых отравлениях, — медленно, чтобы не ляпнуть лишнего, объяснил я действие фуразолидона. — Думаю, к концу недели получим подтверждение. В инфекционном как раз два тифозных сейчас лежат, со вчерашним эшелоном прибыли.
— Н-да, действительно наоборот, — задумчиво проговорил Березин, глядя на меня пристально. — И что, тоже во сне привиделось, как те ноги деревянные?
Пожалуй, сваливать третий по счёту препарат, после Тамбола и фенилэфрина, на вещие сны было как-то совсем уж подозрительно. Но у меня других вариантов всё равно не было.
— Ага! — с воодушевлением подтвердил я товарищу майору госбезопасности версию, которую он сам же и озвучил. — А вы, Андрей Ильич, кстати, знали, что периодическая таблица элементов первому приснилась не Менделееву, а Достоевскому?
— Не знал. И что же Фёдор Михайлович? — поднял брови Дед.
— Да он не понял ни пса, — огорчённо вздохнул я, разводя руками. — Писатель же, а с них чего возьмёшь?
Все посмеялись над старой шуткой, которая, впрочем, была старой только для меня, как и многие «бородатые» анекдоты, которых здесь никто пока не слышал. Вот только рассказывать их мне было особо некогда, а когда выдавалась минутка свободная, приходилось очень внимательно думать, прежде чем что-то говорить. За многие образцы устного народного творчества тут вполне можно было проехать на службу к товарищам с улицы Энгельса.
Об этом, кстати, вышел краткий, но довольно неприятный разговор вечером, когда вышли с Оксаной на крыльцо. Сил, кажется, оставалось только на то, чтоб дойти до дома и завалиться спать, не увлекаясь ни химическими, ни физическими процессами. Два племянника Кондратия Степановича Ненашева буквально вчера собрали нам кровать, почти точно такое же семейное ложе, какое сгорело вместе с прежней квартирой на Интернациональной.
— Новый год на носу, — мечтательно сказала Окся, глядя на снег, что так мирно и красиво кружился над фонарями.
Светомаскировку, конечно, никто не отменял, но почему-то именно на нашей Лесной и на переулочках, где стояли жилые корпуса, фонари вечерами время от времени горели. Наверное, на те зенитки, что где-то на западе и юге берегли покой мирного Тамбовского неба, знающие люди сильно рассчитывали.
— Ага, — я обнял её, прижимая спиной к себе. И потёрся щекой об ушанку, которая, кажется, тоже пахла ландышем, таким неожиданным зимой. — Чего хочешь в подарок под ёлочку?
— Победы, Ваня, — откинув голову назад, прошептала она предсказуемое. В этом году, наверное, все ждали только одного подарка.
— Похвальное желание, — раздался из темноты голос Березина, от которого жена вздрогнула. — Оксаночка, давай, Ваня тебя догонит. Серёжа, проводи товарища Николину до квартиры.
Мальцев вышел под фонарь, сделав один-единственный, кажется, шаг. По крайней мере снег скрипнул только один раз. Я разжал руки, выпуская Оксану, которая оглянулась на меня с тревогой.
— Надолго не задержу твоего драгоценного, — пообещал Дед. — Как раз чай поставишь, посидите вечерком. Зинаида-то, я слышал, варенья наварила яблочного. Вкуснота неописуемая!
Да, сегодня, когда оперировали в «четырёхсотом», дух и впрямь стоял божественный, вот только старого майора там, кажется не было.
Оксана с Серёгой ушли, скрип снега под их валенками сделался неслышен.
— Браверман к Логинову пробился, — негромко сказал Березин, подходя ближе.
— Наябедничал? — без радости уточнил я. Понимая, что беседа полковника из Москвы и первого секретаря Тамбовского обкома вполне могла касаться меня лично. И что у Акима Михайловича вряд ли были поводы хвалить странного молодого хирурга, непонятного и неудобного, который плевать хотел и на предписания, и на наставления, выдавая с какой-то радости советским врачам свои собственные. Не имевшие ни подписей старых большевиков, ни печатей нужных.
— Ты бы осторожнее был, Ваня, — неожиданно вздохнул Дед. — У него зуб на тебя, и преогромный. И дело не только в том, что ты напрямую отказываешься подчиняться его приказам.
— Я как-то думал, что приказ товарища Берии об организации учебного процесса для «пироговцев» будет поважнее, — хмуро всмотрелся я в лицо старого чекиста, выглядевшее холодным даже в тёплом жёлтом свете фонарей.
— Правильно думал. Но о руководящей роли партии забывать тоже нельзя. И если он продолжит приносить в клювике доказанные и подкреплённые свидетельскими показаниями сведения о твоих антисоветских высказываниях, то даже мы с Семёном Трофимовичем вряд ли сможем что-то сделать.
— А чего я такого сказал? — вроде, мы и пересекались-то с Браверманом всего пару раз за неделю.
— А чего ты сказал, никого не волнует, Ваня. Есть пятеро среди курсантов, то есть студентов, что подпишут любую чушь, просто из-за того, что спорить и перечить старшим по званию не приучены. Есть тропка к первому секретарю, которую тот старший пока только начал пробивать. Я, возможно, уже завтра буду знать, чего и как он там напел Николаю Алексеевичу. И, вероятно, сам чего-нибудь напою. Но ты будь, пожалуйста, внимательнее. Во всём. И если твои порошки внезапно, — выделил он слово, — вместо запора устроят понос, или наоборот... ну, сам понимаешь, короче, то это вполне может быть расценено не как ошибка при испытаниях, а как целенаправленная диверсия.
Левая бровь у меня поползла вверх сама собой.
— Просто будь осторожнее, Ваня, — вздохнул куда тяжелее Дед, спускаясь по ступенькам. И пропадая в декабрьской тьме.
Глава 6. Первый удар
— Чего хмурый такой опять? — с тревогой спросила Оксана.
Я пришёл, повесил на гвоздик шинель, снял валенки и сел на табуретку прямо в крошечной прихожей, продолжая думать о том, что сказал мне Андрей Ильич.
— Жизнь такая, — ответить получилось не сразу.
— Как говорили древние, «жизнь такова, какова она есть, и более никакова», — она опустилась рядом, глядя мне в глаза. — И всю её всё равно не изменить.
— Всю-то и не надо, — проговорил я, глядя мимо неё, на новую обналичку двери, на светлые дощечки, гладко оструганные, зашлифованные, наверное, шкурочкой и покрытые прозрачным лаком. Думая невпопад о том, что в моём прошлом будущем «обналичкой» в последнюю очередь называли именно эти дверные косяки. И что за косяки с обналичкой тогда спрашивали очень строго, и ещё хорошо, если только полиция.
— Ва-а-ань, — протянула Оксана, кладя ладони мне на щёки, поворачивая моё лицо так, чтобы оно смотрело не на дверь, а на жену.
— Да чего-то просто устал немного, — попытался привычно отбрехаться я, пробуя придать физиономии более «домашнее» выражение.
— Это ты «Айболитам» в школе будешь рассказывать, — не поверила она. — Они тебе все поголовно в рот смотрят, всему верят, чего ни скажи.
— Не все, выходит… Так, не успела поправиться, а уже на полу сидишь? Ты же хоть и военный, но всё-таки врач, сама говорила! По циститу соскучилась? — интриги и потенциальная угроза лагерей — это не повод морозить молодую жену на сквозняках.
— Вот, теперь уже узнаю своего военврача второго ранга! — довольно улыбнулась она, поднимаясь, опершись на мою руку. — Забота о личном составе — первоочередная задача командира!
— Резонно, — согласился я. — А ты, раз дома командуешь, давай меня чаем потчевать. Не подвёл нюх Андрея Ильича? Яблочное Зина варила?
— У этих нюх, как у овчарок, — недовольно отозвалась жена. — Таких со следу не сбить. Яблочное, ага, с вишнёвым листом, мятой и гвоздикой. Тройной варки.
— Тройной? — что-то новенькое. Я из тройных знал только хирургический узел. Ну, и одеколон ещё.
— Ага. Это когда сироп до кипения доводишь, а потом остужаешь часов пять-шесть и сызнова кипятишь. И так три раза. Дольки яблочные прозрачные аж делаются, а души-и-истые!…
Она даже зажмурилась, но накладывать в мисочку солнечно-карамельную красоту не перестала. И варенье на самом деле оказалось волшебное.
— Москвич пакостит? — спокойно, как о чём-то незначительном, спросила жена, подавая мне второй стакан чаю.
— Пока только нацеливается, — кивнул я, подцепляя ложечкой дольку яблока.
— И высоко ли метит? — уточнила Оксана, беззвучно отпив из своего стакана.
— Это как посмотреть. Если по городу и области, то вроде как выше и некуда...
— Логинов? — прищурилась она.
— Он, — снова кивнул я. Странно, но то, что едва ли не до изжоги испортило настроение на школьном крыльце, здесь, дома, казалось не таким тревожным. Видимо, и в самом деле стены помогали. Или вот эти серые глаза напротив.
— Однако… — отодвигая чай, протянула жена. — И чего думаешь?
— А чего тут думать? — удивился я. — Работать надо, людей учить. Думать некогда.
— Думать некогда только тому, кому нечем, — продолжала делиться неожиданной мудростью моя стальная военврач. — А остальным-прочим, особенно женатым мужчинам на руководящих постах и ответственных участках, надо как-то учиться изыскивать варианты. Иначе враг опередит.
— Какой враг-то, ты чего хоть? — вот уж кем-кем, а врагом я товарища Бравермана точно не считал. Возможно, зря.
— Скрытый, — голос её был негромким, но звучал твёрдо. — Тот, который страшнее этих, с пушками и винтовками. Тот, кто сможет не только тебя самого очернить, но и всё твоё дело опоганить.
— Это как?
— Ну, как с товарищем Вавиловым, например. Всё, что он до прошлого года сделал, запретили. Под корень, сразу, одним днём. Его самого, Левита и Агола арестовали. А в этом году, говорят, и Карпеченко взяли. И всё, — она говорила тихо, склонившись ближе ко мне. Перед началом пояснения заведя патефон и опустив иглу на пластинку, так, чтобы слышно на кухне было в основном Петра Лещенко, задушевно так предлагавшего "на минуточку прилечь и отдохнуть".
Я задумался значительно серьёзнее, потому что жена совершенно точно была права. О том, что советская генетика будет реабилитирована, как и её отец, Николай Иванович Вавилов, мне было известно. И это немного обнадёживало. В отличие от того, что сам академик был реабилитирован через десять или пятнадцать лет после смерти в лагере. Он не был расстрелян, умер своей смертью, кажется, от болезни. Но в лагере. А генетика была признана сперва лженаукой, а потом уж и вовсе продажной девкой империализма. И прошло много времени до тех пор, пока работы великих умов, прерванные партработниками и людьми менее талантливыми, зато более политически грамотными, были возобновлены.
— Паршиво, — негромко сказал или даже подумал вслух я.
— Всякое бывает, Ваня, — вздохнула Оксана. — Я привыкла. Почти привыкла. И мне очень обидно было бы потерять теперь то немногое, что у нас есть. Снова…
Я подвинул ближе к ней табуретку, обнимая жену.
— Многое, Оксь. Уже многое. У меня есть ты, а у тебя — я. Это очень много. И я буду делать всё для того, чтобы мы были вместе.
Она положила голову мне на плечо.
— И не на лесоповале, — добавил я. Но уже про себя.
Фуразолидон начал работать уже на следующие сутки после начала приёма. Инфекционисты диву давались, продолжая выпаивать больных малыми дозами глюкозно-солевых растворов. Для них всё это было в новинку — обычно изнуряющие диарея и рвота в этом времени приводили к обезвоживанию и смерти. На консилиуме было решено назвать новый экспериментальный препарат Удержином, потому что он удерживал в измученных организмах такую важную и нужную воду, а Березин сообщил, что методика и формулы Зайцева уже были во Всесоюзном институте экспериментальной медицины, вместе с Тамболом и фенилэфрином, который решено было назвать вполне по-советски, лаконично и понятно: «Капли от насморка». Из Москвы же пришли и ответные новости о том, что эти капли в соединении с протарголом уже были испытаны в Боткинской, Первой Градской и в инфекционном стационаре на Соколиной горе, а результаты впечатлили учёный совет настолько, что решение о промышленном выпуске препарата приняли в тот же самый день, как толькр свели и изучили статистику.
По Тамболу такого решения ждали со дня на день — антигистаминных средств не хватало катастрофически, но допустить ошибки, как поведал Андрей Ильич, было нельзя. В письме от профессора ВИЭМ с забавной фамилией Карасик было указано, что комиссия постановила дождаться выздоровления каждого из семисот пятидесяти восьми пациентов, прежде чем дать добро на производство препарата. Задержка немного расстроила, но зато радовала выборка: больше семи сотен человек — это гораздо лучше, чем пара десятков здесь, в Тамбове. Можно было ожидать, что в следующем году Тамбол появится в аптеках и больницах, в военных и тыловых госпиталях. И станет весомым вкладом старого русского химика Юрия Серафимовича Зайцева, которому и было приписано очередное авторство, в нашу Победу.
О том, что Удержин, Тамбол, пенициллин и капли для носа — не просто лекарства, а оружие, ничуть не слабее реактивных миномётов, я тогда не думал. Как и о том, что «большая фарма», как говорили в моём времени, это один из самых опасных и криминализированных бизнесов. Очень, очень зря.
— Николина к Николай Сергеичу! — пролетело по коридору. — Срочно!
Я шёл из аудитории, где завершилась последняя лекция по сосудистым швам. Шёл радостный, довольный, потому что сегодня торжественно закрыли группу «Айболитов» в связи с некомплектом — последние пятеро по результатам тестов были переведены в «Базаровы». Которых, в свою очередь, осталось меньше трёх десятков. Как ни амбициозно это звучало, школе имени Николая Ивановича Пирогова удалось за неполных три недели превратить полсотни нигилистов и ветеринаров в Парацельсов, великих врачей. Хотя, к чёрту ложную скромность! Великих, в самом деле великих! Если любой из «пироговцев» обучит хотя бы части методик своих коллег, если они начнут работать, применяя полученные знания, то статистика в войсках начнёт говорить сама за себя. И за нас тоже. Пусть до двух процентов летальности, которые уверенно продолжали сохраняться у нас в «четырёхсотом», остальные госпиталя доберутся не скоро, но доберутся же! По крайней мере, точно имеют все шансы. А в том, что каждый из врачей по-настоящему горел энтузиазмом и болел за свое дело, сомнений не было никаких. И в кабинет директора-главврача я вошёл, как обычно постучав и дождавшись приглашения, с улыбкой на лице. Не успев удивиться тому, как напряжённо прозвучало привычное «Войдите!» Покровского.
В кабинете за приставным столом сидел хмурый Березин. За его спиной товарищ Сталин смотрел на меня с портрета тоже безо всякого удовольствия. Вася Васин, стоявший слева за дверью, кивнул как-то нервно, необычно. Николай Сергеевич поднял глаза от каких-то листков, которые держал в руках, и посмотрел на меня.
— Что случилось? — я остановился, не успев пройти и присесть за стол, по левую руку от главврача, напротив старого чекиста, туда, где сидел обычно.
В том, что что-то совершенно точно случилось, сомневаться не приходилось.
— Задница случилась, Ваня, — неожиданно откровенно признался Покровский. И махнул нервно, приглашая меня к столу. — Сядь, не маячь. И так уже… намаячил.
Андрей Ильич ни слова не сказал, не пошевелился даже. И это было необычно, и от этого тревожно.
— На, изучай, — главврач передал мне листы. Я заметил, как дрогнула его рука.
Документ был самый настоящий, со штампами и подписями, с пометками на полях. От руки было написано: «Вх/№ 1711/с». Наверху стоял штемпель «Сов. Секретно», в левом верхнем углу отпечатано на машинке: «Экз. единственный».
Шапка весомо сообщала: «Первому секретарю Тамбовского обкома ВКП(б) тов. ЛОГИНОВУ Н. А.». По центру значилось: «ДОКЛАДНАЯ ЗАПИСКА». Я покрутил шеей, которая неожиданно будто одеревенела, и вчитался.
«Довожу до Вашего сведения информацию о выявленных мною фактах, вызывающих серьёзную тревогу за состояние идеологической и научной работы в Школе военных хирургов, развёрнутой при 400-м сортировочно-эвакуационном госпитале г. Тамбова.
Будучи командированным Главным военно-санитарным управлением Красной Армии для инспекции и оказания практической помощи указанной Школе под видом прохождения обучения в ней, я, военврач первого ранга Браверман Аким Михайлович, считаю своим партийным долгом сообщить о положении, сложившемся вокруг деятельности военврача второго ранга НИКОЛИНА И. Н., исполняющего обязанности главного практика и методиста упомянутой Школы».
Тут одеревенела не только шея. Но ниже преамбулы оставалось ещё много текста, и я продолжил, перейдя в тому абзацу, который был обозначен как «Существо вопроса». От казённых формулировок начиналась изжога. Или от пресловутого существа вопроса.
«Вышеназванный Николин И. Н., будучи официально утверждённым в должности приказом директора Школы Покровского Н. С., систематически протаскивает в практику советской военной медицины методы, не имеющие не только теоретического обоснования, но и санкции вышестоящих инстанций. Прикрываясь словами о каком-то «практическом опыте», полученном в том числе во время его нахождения на территории, временно захваченной гитлеровцами, Николин насаждает в Школе чуждые советской медицинской науке приёмы, выдавая их за передовые достижения».
Вот это да. Вот это документик. С такими формулировками мне о лагере, пожалуй, только мечтать остаётся. Тут от каждого абзаца так и веяло высшей мерой социальной защиты... Некоторые слова и выражения, отбитые на машинке, были подчёркнуты красным карандашом, и о том, кто же именно их подчёркивал, думать не хотелось.
«Выявленные факты вредоносной антисоветской деятельности (изложены мною кратко):
Пропаганда кустарных и антинаучных методов оказания медицинской помощи.
Николиным, в числе прочего, неоднократно применялись и применяются на раненых красноармейцах самодельные аппараты для «сращивания костей». Эти механизмы изготовлены кустарным способом, без официально утверждённых чертежей и номенклатур, без получения соответствующего разрешения. Использование подобных «поделок» является откровенно преступными и вредительскими экспериментами над ранеными героическими бойцами Рабоче-Крестьянской Красной Армии в условиях военного времени.
Наплевательское отношение коммунистическому порядку.
Николин неоднократно, в том числе в присутствии свидетелей, отказывался выполнять прямые указания старших по званию. Вместо исполнения утверждённых Главным военно-санитарным Управлением Красной Армии методик, в Школе и госпитале он применяет «изобретённые» им самим техники, что приводит к неоправданной трате времени и медикаментов, а в ряде случаев — к садистскому усилению страдания раненых и даже к многочисленным летальным исходам.
Формирование организованной группы политически сомнительных и/или неблагонадёжных лиц в советском учебном заведении.
Николин И. Н. окружает себя в высшей степени подозрительными людьми, чьи биографии и поведение вызывают серьёзные вопросы и внушают обоснованное опасение. Так, среди его приближённых замечены гражданин Завиленский Д. Г. — бывший военврач, ранее судимый за участие в военно-фашистском заговоре (дело прекращено, но сам этот факт его биографии не может не настораживать) и гражданин Войлошников В. О. — лицо, привлекавшееся к ответственности за хулиганство, переданное «на поруки» в госпиталь, вместо того, чтобы понести заслуженное наказание, при личном участии руководства рабоче-крестьянской милиции и даже представителя местного управления НКВД (!);
Очернение советской медицинской науки. В публичных выступлениях и частных разговорах Николин позволяет себе заявления о «преступных промедлениях» и «бюрократизме» в руководстве военной медицины. Такие заявления объективно выдают его, как врага советской власти, пытающегося обманом доказать, что наша наука и наше руководство несостоятельны.».
Я поднял глаза на Березина. Тот по-прежнему сидел с деревянным, ничего не выражавшим лицом. Покровский наливал себе очередной стакан из графина, горлышко которого плясало со звяканьем по верхней кромке. Пожалуй, от водички и я бы не отказался. Но надо было дочитать до конца. Может, и не помогла бы уже она, водичка-то. Может, сухарики пора было готовить и тёплую одежду...
«Выводы
Убеждён, что деятельность гражданина Николина наносит прямой ущерб делу обороны Родины и разлагающе действует на личный состав Школы и госпиталя. Его методы — не новаторство, а явно вредительство, прикрытое необоснованными и не выдерживающими никакой критики заявлениями о новаторстве. В условиях, когда каждый советский человек напрягает все силы в деле борьбы в немецко-фашистскими захватчиками, подобная «деятельность» недопустима, опасна и преступна.
В связи с указанным выше, прошу
Рассмотреть безотлагательно настоящую докладную записку на бюро областного комитета ВКП(б) и дать ей объективную и принципиальную партийную оценку.
Создать комиссию областного комитета для проверки всей деятельности Николина в Школе и при 400-м СЭГ (с обязательным и всесторонним изучением его методов, окружения и оценкой политических взглядов).
Немедленно отстранить Николина И. Н. от проведения занятий и операционной работы, передав его функции более проверенному и политически грамотному врачу, члену партии.
Поднять вопрос о целесообразности дальнейшего пребывания Николина И. Н. в системе военно-медицинской службы.
Настоящую докладную записку прошу считать партийным заданием, вытекающим из решений XVIII съезда ВКП(б) о повышении большевистской бдительности и борьбе с замаскированными врагами народа.
Военврач первого ранга ГВСУ Красной Армии А. М. Браверман.»
Дата. Подпись. Расшифровка подписи.
Глава 7. Суворов был прав
— Интересный документ. Занимательный, — проговорил я, переворачивая листы «буквами вниз» и двигая по столешнице к Николаю Сергеевичу. Он рук за докладной запиской не протянул. Это было понятно вполне — я б такую пакость тоже лишний раз брать не стал.
— В высшей степени, — раздался негромкий голос Завиленского.
Я повернул голову и увидел его, сидевшего на кушетке. Как вышло так, что старый врач остался не замеченным мной прежде, понятно не было. Но думать на этот счёт я не стал.
— Если не сказать «в высшей мере», — глухо поддержал его Березин.
Покровский кашлянул отрывисто и полез в карман. Достал целый ворох каких-то бумажек, вытянул, щурясь дальнозорко, одну из них, извлёк таблетку и сунул под язык. Нитроглицерин, наверное. У хорошего человека, отличного врача и блестящего организатора прихватило сердце. Это было объяснимо. Как и моя холодная ярость, продолжавшая заливать грудь изнутри.
— Есть какие-нибудь мысли на этот счёт, Ваня? — голосом, в котором не каждый различил бы бешенство, спросил Дед, глядя на меня так, что хотелось сдвинуться с линии его взгляда, как хотелось неосознанно выскочить из прицела пулемёта или снайперской винтовки.
— Масса, Андрей Ильич, — кивнул я.
И осторожно полез за пазуху, медленно, чтобы не усугублять и без того взрывоопасную атмосферу в кабинете. И не нервировать Васина, под весом которого скрипнули полы — старший лейтенант госбезопасности явно стоял прямо у меня за спиной.
У Березина чуть дрогнул мизинец на правой руке — ладони он держал на столе перед собой — и Вася замер.
— Излагай, — чуть склонив голову, проговорил Дед.
Я достал несколько листов бумаги, сложенных вдвое.
— Кажется, Александр Васильевич Суворов, великий русский полководец, генералиссимус, — начал я неторопливо, изо всех сил стараясь не дать вырваться той ненависти, что кипела внутри, — говорил так: «Врага надо бить его же оружием». Ну, за точность цитаты не поручусь, но смысл тот же.
Скрипнула кушетка, Дмитрий Григорьевич поднялся и занял место по правую руку от Березина, напротив меня. Они и Покровский не сводили глаз с моих рук, медленно раскладывавших на столе листы.
— Мне крайне неприятно, что в таком ключе приходится говорить о старшем товарище, коллеге, военвраче первого ранга, — продолжал я, и голос стал глуше. — Но, как всем нам известно, каждый может ошибаться. Вероятно, ошибку допустил и я…
Лица Деда и Завиленского вдруг стали одинаково хищными, волчьими прямо. А Николай Сергеевич потянул в рот вторую таблетку.
— Не распознав сразу враждебную суть гражданина Бравермана, я поставил под угрозу выполнение приказа самого Лаврентия Павловича Берии. Вместо того, чтобы немедленно сигнализировать в компетентные органы о его подрывной деятельности, всё чаще напоминающей осознанный и спланированный саботаж, я выбрал выжидательную позицию, за что готов понести строгое заслуженное наказание, товарищи.
Интересно, кому-нибудь когда-либо доводилось видеть напротив себя двух волков-людоедов, вытаращивших глаза и открывших пасти? Занимательное зрелище, оригинальное. Врач и чекист переглянулись друг с другом и только после этого привели лица в относительный порядок, поняв, видимо, что выглядят одинаково ошарашенно. А я так же медленно продолжал:
— Здесь, товарищи, изложены все факты. От провоцирующих конфликты в коллективе учащихся и преподавательском составе до порочащих высокое звание советского врача и откровенно преступных. Последним, тем, что вышло за все допустимые рамки, была открытая попытка убийства гражданином Браверманом красноармейца Леонида Прежнева, поступившего к нам на излечение.
Покровский схватил графин и глотнул дважды. А потом передал его Деду, требовательно вытянувшему в его сторону левую руку, сжимая и разжимая пальцы. Не сводившему с меня острого взгляда.
— Тут есть показания свидетелей, подтверждающие факт того, что в процессе хирургической операции ранбольному Прежневу, находящемуся под воздействием наркозного препарата, которому уже был сделан разрез на конечности, ассистирующий хирург Браверман бросил инструменты, подвергнув необоснованному риску здоровье и жизнь красноармейца. О том, что в тот момент он, в числе прочих студентов школы, являлся ассистентом, Аким Михайлович был уведомлен заблаговременно, и отказа от него не последовало. В результате данного чрезвычайного положения, мною было принято решение о немедленном удалении его из операционной. На данный момент ранбольной пребывает в госпитальной палате под наблюдением младшего и среднего медперсонала, угрозы его жизни нет. Гражданин Браверман, едва не убивший советского бойца, более его не видел, о его здоровье и итогах операции не справлялся, полностью доказав свою преступную незаинтересованность в выздоровлении. Это, товарищи, недопустимо.
Я только под конец долгой реплики стал добавлять человеческие эмоции в едва ли не металлом щёлкавший голос. Трое взрослых мужиков вокруг меня кивали, как загипнотизированные.
— Вот здесь, — я ткнул пальцем в соседний листок, — изложена статистика по «четырёхсотому» и школе, с указанием не только показателей смертности, но и сохранения ранбольным повреждённых конечностей. К сожалению, у меня нет данных о том, во сколько обходится Родине обучение каждого красноармейца, танкиста или лётчика. С этими сведениями документ получился бы нагляднее, убедительно, с точностью до рубля, хотя, скорее, до сотен тысяч и миллионов рублей, доказывая то, что сохранение в строю опытного бойца куда важнее, чем отправка в глубокий тыл инвалида, полностью не годного к строевой, зачастую деморализованного, во множестве случаев даже неспособного обслуживать себя самостоятельно. Один вид таких раненых героев, лишившихся одной, нескольких или даже всех конечностей способен подорвать веру в нашу Победу у некоторых несознательных граждан. Какие, как мы видим, могут таиться преступно близко.
Фразы, характерные для этого времени, подсказывала Окся, перемежая их привычными ей выражениями, для официальных документов нехарактерными. Но звучало забавно. Кто ж знал, что уже на следующий день пригодится? Но я с её уверениями в том, что рапорт нужно постоянно иметь при себе, и вручить чекистам при первом же удобном случае, не спорил. Вспомнив, как сам одно время таскал в кармане заявление о находке предмета, похожего на пистолет, который законопослушно несу сдавать в районное отделение полиции. Главное было — не забывать каждый день указывать на очередной распечатанной копии актуальную дату. Опыт составления объяснительных у меня тоже был, и немалый — проклятая бумажная работа, что в клиниках, что после командировок, научила многому.
Дед с Завиленским в очередной раз переглянулись. Кажется, с нарастающим восторгом и заметным облегчением. И я продолжил.
— Тлетворное влияние гражданина Бравермана на учебный процесс, с таким трудом и напряжением всех сил не только врачей и педагогов, но и сотрудников НКВД, отмечено вот здесь, — очередной листок чуть съехал по столешнице, так сильно я нажал на него указательным пальцем. — Признание эффективности и значительной пользы для Красной Армии и всего советского народа методики остеосинтеза главным травматологом Красной Армии товарищем Гориневской и академиком Приоровым — в сейфе у Николая Сергеевича. Обращаю внимание, товарищи: документы совершенно секретные. Но, принимая во внимание сложившуюся опасную ситуацию, считаю долгом использовать их, возможно, доведя до сведения членов бюро обкома.
Дмитрий Григорьевич двинулся так, что я было думал — зааплодирует. Но он сдержался, хотя на лице расцветала торжествующая улыбка.
— Я не доносчик и не кляузник, — с хмурой скорбью продолжал я. — Но произошедшее на вверенном мне участке вызывает серьёзнейшие опасения. В этой связи я, руководствуясь комсомольской сознательностью, обращаюсь за помощью к вам, к старшим товарищам, неглупым и чутким, к коммунистам и верным ленинцам…
Спины выпрямились у всех троих, и даже товарищ Сталин на портрете, кажется, стал выглядеть ещё внушительнее.
— Прошу вашей помощи и поддержки. Факты вредительства и саботажа со стороны доносчика Бравермана — налицо. Есть опасения, что в его лице в Главном военно-санитарном Управлении Красной Армии скрывается враг, товарищи! Не был ли он причастен к право-троцкистскому блоку? Не имел ли порочащих связей? Не замечен ли в сношениях с врагами народа, представителями или пособниками империализма?
Тут, пожалуй, был перебор, хотя Оксана и уверяла, что точка должна быть решительной, финальной, бесспорной, как пулевое отверстие в лобной кости. Отрепетировать речь мы с ней успели всего пару раз, и уже со второго «прогона» она осталась вполне довольна моими актёрскими качествами, хоть и посетовала, что такому «деревянному», как я, ещё учиться и учиться, как завещал Владимир Ильич Ленин. Впрочем, тут всем хватило. И овации я всё-таки сорвал.
— Вот! Вот, Дима! А я тебе говорил! — кричал Березин.
— Видал, Андрюша?! Цифры! Цифры, даты, фамилии и факты! — вторил ему, не слушая, Завиленский.
Покровский только утирал пот, а Васин, вышедший в процессе моего выступления вперёд, так, чтобы я мог его видеть, показывал большой палец.
С нужными цифрами и формулировками взялись помогать оба старых товарища, врач и чекист. Как и с верными адресатами для документов, и с оперативной доставкой этой корреспонденции. Николай Сергеевич, слушая звучавшие в кабинете фамилии и должности, полез было снова в ворох таблеток, но остановился и только махнул рукой. От этих не спасла бы ни тройная, ни четверная доза нитроглицерина. Калибр фигур, их вес и мощность, как говорили в моём времени, в тротиловом эквиваленте, завораживали.
На уточняющие вопросы Завиленского я попросил разрешения выглянуть в коридор, и тут же его получил, вместе, правда, с Васей в сопровождающих. Но ходить далеко и впрямь не пришлось — Окся, маявшаяся от неизвестности под дверью кабинета директора, тут же вручила мне четыре толстых тетрадки. Я моргнул ей успокаивающе обоими глазами, погладил незаметно по руке, принимая переданное, и тут же нырнул обратно.
— Здесь статистика по каждому прооперированному мной с середины августа, — положил я дополнительные аргументы рядом с теми листами, что уже были на столе. — Часть этих данных уже есть у Андрея Ильича, здесь актуальные на сегодняшний день. Фиксация хода лечения и реабилитации по всем случаям. Здесь — летальные исходы для экспертной оценки моих действий.
В том, что для спасения каждого из перечисленных в этой тетрадке, я сделал всё, что только было возможно, у меня сомнений не было. Сомнения были в том, что вся эта бумажная свистопляска поможет отбиться от матёрого полковника, но Оксана уверяла, что других вариантов не было всё равно. Если Браверман взялся топить меня по партийной линии, то единственное, что могло мне помочь — это утопить его первым. Это было неприятно, но если для спасения жизни требовалось удалить опухоль или даже целый орган — то нужно было удалять, а не терзаться этичностью поступков и размышлений. Резать к чёртовой матери, не дожидаясь перитонита.
— Подготовился, я смотрю, — с каким-то даже уважением протянул Дед, листая тетради, исписанные кругом разборчивым округлым почерком. Не моим, ясное дело — Катя Белова продолжала вести строгий учёт.
— Чем больше бумаги — тем чище задница, — пожал я плечами, вспомнив старинную военную и бухгалтерскую мудрость.
— Ловко! — восхитился Завиленский. — И не поспоришь ведь! Андрюша, а когда, ты говоришь, товарищи соберутся на бюро?
— А я не говорил, старый ты прохиндей, — поддел его Березин. — Но зато совершенно уверен в том, что когда это случится, к примеру, послезавтра, то у товарища первого секретаря будут на руках такие козыри, какие Акиму Михайловичу и в страшных снах не снились. Но начнут. Непременно начнут.
При этом лицо его снова стало менее похожим на человеческое, и совсем уж непохожим на мирного пожилого пенсионера в старомодном костюме-тройке, спокойно обсуждавшего что-то с друзьями за столом. По нему было видно, что он получил цель и задачу. И тем, кто собирался помешать их достижению старым чекистом, можно было только посочувствовать. При желании, которого у меня, конечно, не было. А то, как преображался товарищ Березин при необходимости, я прекрасно знал и без сегодняшних подтверждений его многогранной натуры.
— Вот такие пироги, Ваня, — сказал он в тот раз.
Я как раз подписывал ходатайство о переводе пациента «Н», курируемого облуправлением НКВД, в нейрологический госпиталь «двадцать шесть восемьдесят семь» к Леониду Фёдоровичу Бурнштейну, с которым нас познакомил не так давно Покровский. Это к нему собиралась отправить контуженных с эшелона, с которым мы прибыли в Тамбов, тощая военфельдшер Костакова. Фигурировавшая в ряде виденных мной, пусть и из рук Березина, документов, как «Фря». Странно, вроде бы тысячу лет назад это всё было: бомбёжка, операции прямо у горящих вагонов, неприятная сцена с пухлым-рыхлым Апполинарием. А вроде как и недавно совсем. Странно идёт время на войне.
Дед в очередной раз показывал мне, не выпуская из рук, выдержки, видимо, из протоколов допроса Шульца. И каждое новое знание, как и предупреждала Библия, только множило печаль.
Вопреки опасениям Покровского, Березин и Митряшов никуда не делись, как и Мальцев, Васин и Паньков, как и несколько отделений дзержинцев, обеспечивавших покой и безопасность «четырёхсотого» и школы. Прогуливаясь подальше от стен госпиталя, Николай Сергеевич поделился опасением, что за череду диверсий в Тамбове верхушку НКВД точно сменят. На мои осторожные вопросы об этом, Дед отвечал предсказуемо неохотно, предельно кратко, а потом ещё взял с меня несколько подписей.
Диверсий и взрывов должно было быть больше, гораздо больше. И то, что в городе не воцарился хаос, ужас и смертельная бактериологическая опасность, было целиком и полностью заслугой этих людей, которые никогда не спят. А за ошибку с объектом их, как он выразился, только «мягко пожурили». Я тогда поёжился, не желая даже думать о том, как могут «мягко журить» в их кругах. Но протоколы подтверждали, что операция «Фауст», проводимая на территории Тамбова и Тамбовской области Абвером, была одной из самых масштабных. Её реализация должна была нанести небывалый урон Красной Армии, пробить брешь на юго-западном направлении для молниеносного наступления сил Вермахта, стать серьёзной победой, дать начало прорыву, сравнимому с операцией «Тайфун». Но не сложилось.
Бойцы и командиры, начальники и сотрудники НКВД стали той самой невидимой, но нерушимой стеной на пути фашистов. Общее число арестованных исчислялось не десятками — сотнями. И та жуть, что творилась вокруг меня и «четырёхсотого», перестала казаться жутью, едва пришло понимание того, как, насколько по-другому могли бы развиться события. И разом ушла вся дурацкая детская обида на Деда за то, что плохо стерёг такого нужного и сверхценного меня, что не уберёг от бомбёжки Оксану. И даже стыдно стало. Этот сухощавый дедушка не просто терял и хоронил друзей и сослуживцев, не просто помнил поимённо каждого, не деля на военных и гражданских. Он и такие как он предотвратили кошмар небывалого масштаба. На этом участке фронта небывалого. Но сопоставимого, пожалуй, с Киевом, Смоленском, Брянском или той же Вязьмой. И думать о том, что произошло бы, прощёлкай чекисты, было по-настоящему страшно.
— Вот такие пироги, — вздохнув, повторил он.
— Вы и ваши товарищи — настоящие защитники Родины, Андрей Ильич, — совершенно честно сказал я. Просто потому, что больше говорить было не о чем. Да и сказанное было очевидным.
— Одни из, Ваня. Войну ведёт не только Красная Армия и флот, не только бойцы и труженики тыла. Каждый советский человек насмерть стоит за Родину, — негромко, но убеждённо ответил Дед. Ссутулившийся на стуле в кабинете Покровского старый человек в старом костюме. Глядя на которого ни за что не подумаешь, что такой мог не то, что провернуть, а даже просто участвовать в том, что стало известно мне. А ведь сколького я ещё не знал...
— И от этого ещё обиднее то, что некоторые, как ты говоришь, несознательные пытаются своими мелочными бумажными душонками ладно бы примазаться, а то — помешать!..
Березин оборвал сам себя, почувствовав, что рискует сорваться на крик или в лучшем случае рычание. И я понимал его как никто, наверное. И в части ненависти к бумажным душонкам, и особенно — в части искреннего и яростного недоумения по поводу того, как кто-то мог позволить себе даже задуматься о каких-то личных интересах в такую пору?!
— Но это, Ваня, ещё не всё, — отдышавшись и привычным жестом откинув редкие седые волосы назад, проговорил Андрей Ильич. И потянулся к листу, лежавшему чуть дальше остальных. — На-ка, прочитай. Только молча, про себя.
Машинописный текст, сперва ровный и отчётливый, местами густо замазанный тушью или чернилами, местами и вовсе вырезанный бритвой, в процессе чтения стал плыть перед глазами. И только буквы «Выдержка из протокола допроса» и «Сов. секретно», к которым то и дело возвращался взгляд, оставались чёткими. Но под конец заплясали и они.
Вопрос: Вы подтверждаете, что являетесь агентом германской разведки, направленным на территорию Советского Союза для ведения диверсионной деятельности?
Ответ: Да, подтверждаю. Я являюсь сотрудником отдела «Абвер-2» германской военной разведки. В мае 1940 года я был зачислен в диверсионную школу в городке Квензен под Варшавой, где прошёл курс подготовки по специальности «диверсант-подрывник». После завершения обучения я был переброшен на территорию СССР под видом инженера-механика. Для выполнения задания устроился на завод «Ревтруд».
Глава 8. Что может быть хуже?
«Вопрос: Ваша основная задача на территории Тамбова?
Ответ: Главной задачей было проведение серии диверсионных актов на объектах города... Военная промышленность и жизнеобеспечение войск Советов... Красной Армии. Я должен был уничтожить или на длительное время парализовать работу стратегически важных предприятий, чтобы прервать снабжение фронта или участков фронтов. Посеяв панику среди населения. Приоритет отдавался акциям с наибольшим количеством жертв.
Вопрос: Какие конкретно объекты вы должны были уничтожить?
Ответ: В заданиях, полученных от куратора, были указаны цели на нескольких объектах. Основная — сборочные цеха́ завода «Ревтруд», там требовалось сорвать производство артиллерийских боеприпасов и реактивных снарядов для ваших самоходных миномётов «Катюша». Планировалось уничтожение или критическое повреждение цеха сборки корпусов, что привело бы к остановке производства на длительный срок. Вторая цель — завод «Комсомолец», также сборочный цех, где ведётся сборка авиационных приборов. Там же, на «Комсомольце», планировался подрыв литейного цеха, что привело бы к большому пожару, массовым жертвам и критическому разрушению оборудования. Далее — городская электростанция. Заряды были расположены у турбин и генераторов. Я не знаю, почему не произошёл взрыв. Должны были также взорваться три насоса и оборудование городского водозабора. И очистные сооружения.
Вопрос: Цель подрыва водозабора и очистных?
Ответ: Создания санитарной опасности, распространение эпидемий, нарушение снабжения города питьевой водой».
Очень захотелось ослабить галстук и расстегнуть верхние пуговицы на рубашке. И только подняв руку, понял, что галстуков тут сроду не носил, а гимнастёрка и так была расстёгнута. Посмотрел на Березина. Тот молча кивнул, видимо, разрешая продолжить чтение. Хоть и не хотелось, честно говоря.
Дальше были замазаны или вырезаны участки ответов на вопросы о численности и составе агентурной сети, о действиях, совершённых и запланированных для организации взрывов. Но ниже был открыт довольно большой кусок текста. Я вчитался. Вот тут-то буквы и запрыгали.
«Вопрос: Вы получали задания, связанные с военврачом Николиным И.Н.? Если получали, то в чём они заключались?
Ответ: Было отдельное, особо важное задание. Шестнадцатого ноября я принял шифрованную радиограмму, в которой указывалось, что я должен установить наблюдение за военврачом второго ранга Николиным Иваном Николаевичем, работающим в 400-м сортировочно-эвакуационном госпитале.
Вопрос: Каково было содержание радиограммы?
Ответ: В радиограмме было указано: «Установить наблюдение. При первой же возможности Николина захватить живым. При невозможности захвата — ликвидировать. Данная задача имеет высший приоритет. Интерес к объекту проявляют также союзники по антикоминтерновскому пакту. Согласовано на высшем уровне».
Вопрос: Что означала фраза «интерес к объекту проявляют также союзники»?
Ответ: Куратор сообщал в письме, полученном с (тут вырезано несколько строк), что информация по Николину и его окружению, включая его связи в НКВД, была предоставлена англичанами. Они были очень заинтересованы в том, чтобы Николин не остался работать на Советы. Именно поэтому мне нужно было захватить или уничтожить его, опередив британцев.
Вопрос: Каким образом вы должны были осуществить захват или ликвидацию Николина?
Ответ: Я должен был использовать свою агентуру в госпитале. Рентгенолог Степанов и военфельдшер Костакова могли создать условия для его изоляции и усыпления при помощи снотворных препаратов. В случае неудачи — я должен был ликвидировать Николина с помощью подрыва взрывного устройства при открытии школы военных хирургов. Почему не произошёл взрыв, я тоже не знаю».
Зато знал я. О том, что мина обезврежена, мне рассказал товарищ Березин. Который сейчас смотрел на меня с тем же выражением, с каким оценивал мою мимику при той встрече в кабинете Митряшова. Наверное, надеясь рассмотреть на хмурой морде военврача что-то, полезное для его службы, но видя исключительно растерянность. Британцы? Эти-то каким боком?!
«Вопрос: Вы можете подтвердить, что задание на Николина поступило от высшего руководства германских спецслужб?
Ответ: Радиограмма была составлена с применением шифра, использовавшегося только для связи с моим куратором. Куратор находится в прямом подчинении у начальника отдела «Абвер-2», полковника Лахузена. Условная фраза «согласовано на высшем уровне» указывает на то, что решение совершенно точно принималось по приказу адмирала Канариса. Не могу исключать и того, что об изменении хода операции «Фауст» был проинформирован рейхсфюрер СС Гиммлер».
Дальше отсутствовал большой кусок текста. Из того, что отложилось в памяти после этих немецких фамилий, которые я только в книжках видел, было полное признание допрашиваемым своей вины в подготовке и проведении диверсионной деятельности и его готовность к сотрудничеству со следствием. И ещё примечание в самом конце: «Допрос проведён с применением технических средств фиксации. Аудиозапись и стенограмма приобщены к делу.»
— Ну как? Почитал книжицу про шпионов? — без тени юмора спросил Березин.
Я поднял на него глаза, обеими руками отодвигая от себя листы. Борясь с неожиданно напавшим желанием вскочить и побежать искать Оксану.
— За супругой твоей смотрят, Ваня. Как и за тобой. Только вот я всё равно думаю, что этого мало, — неожиданно почти по-человечески вздохнул старый чекист.
То есть всё настолько плохо? Хотя, на что я рассчитывал… Подтверждённые сведения о том, что в советском тылу проводилась операция аж двух вражеских спецслужб, редкой удачей не закончившаяся наступлением. Не помню точно, но в моей версии истории Сталин, Черчилль и Рузвельт встречались дважды, в Иране и в Ялте. В Ялте я был на экскурсии в Ливадийском дворце, точно помню — та конференция была в сорок пятом. В Иране раньше, на год или два, кажется. Но явно не в сорок первом. Значит, не факт, что сейчас союзники играли за СССР. Хотя, когда они в принципе играли хоть за кого-то, кроме себя самих? Взять те же цены, какие они запросили за… Стоп!
Я вытаращился на Березина, хапнув ртом воздуха, будто только что глотнул кипятку. Пенициллин?!
— Понял, наверное? — чуть прищурился он. — Информация из Москвы о новом лекарстве, которое вышло куда сильнее ихнего, как-то ушла на сторону. И та сторона, видимо, тоже сопоставила факты. Новые методики, протезы эти… Слишком много совпадений для одного провинциального города. Такого же, как многие сотни других. Отличающегося только тем, что именно здесь, в Тамбове, вокруг одного молодого военврача постоянно творится какое-то опасное дерьмо…
Теперь показалось, что кипяток прокатился по пищеводу и застрял где-то за грудиной. Холоднее не став ничуть.
— Я тебе честно скажу, Ваня, а ты уж сам думай, верить мне или нет, — не меняя ни тона, ни выражения лица, продолжал он. — Я по-прежнему полагаю, что ты с равной долей вероятности можешь оказаться как самородком, каким пытаешься казаться, так и шпионом, хоть бы тех же самых англичан. Можешь даже обижаться на меня. Оперативная игра бывает разной, очень разной, и на острове умеют и любят играть вдолгую. А верить в людей, в их лучшие качества, в гуманистические идеалы и прочую муру мне, извини уж, по службе не положено.
За грудиной холоднее не становилось. Зато стали зябнуть пальцы. Вот не ко времени было бы сейчас от инфаркта загнуться-то…
— Но также верно и то, что твои, Ваня, придумки очень полезные. Все до единой, от деревянных ног до порошков от поноса. Порошки, пожалуй, даже полезнее. Вот, помню, в Средней Азии… Хотя ладно, — он оборвал сам себя. — Кто в окопах посидел, тот точно знает. Воевать можно и без руки, и без ноги. Но вот когда тебя несёт с двух концов — не повоюешь никак. И один ящик тухлой солонины может оказаться куда опаснее, чем весь этот их хвалёный Люфтваффе. Потому что при определённой плотности зенитного огня за безопасность родного неба можно быть спокойным. А вот отравы насыпать в кашу многие так и норовят. Хотели, Ваня, в Красноярск тебя переправить, ага. Или в Ташкент. Я бы Ташкент, конечно, выбрал — там тепло, там яблоки… Но беда в том, что поезда с ранеными ни туда, ни туда не доедут. Точнее говоря, поезда-то доедут, а вот раненые — нет. А украшать холмиками железнодорожные пути через весь Союз до чудо-доктора решено нецелесообразным. Поэтому некоторое время придётся оставаться здесь. Готов?
Вопрос был задан резко, неожиданно, вразрез с плавной подводкой к нему. Но ответил я тут же, не задумываясь:
— Всегда готов!
Березин только ухмыльнулся криво, наверное, ставя в уме ещё одну галочку в мою пользу. Потому что не «Да!» и не «Так точно!» мог ответить с такой скоростью только советский пионер, всем ребятам пример.
— Вот и хорошо. К ребяткам вокруг и ты, и Оксаночка уже попривыкли. Так что ничего нового для вас и не будет. Завершай курс обучения в школе, выдавайте дипломы или чего вы там надумали выдавать. И готовься после Нового Года второй поток принимать, — совершенно спокойно сказал он.
— А… донос? — только и спросил я.
— А что донос? Ты думаешь, на тебя один он? Люди, Ваня, в большинстве своём, может, и хорошие. В душе где-то. Глубоко, — его кривая ухмылка стала ещё кривее. — Но если думают, что кому-то больше них везёт, то враз портятся, как рыба на жаре. С головы гниют, ага. У меня вот столько уже писем анонимных и жалоб на доктора Николина.
Он развёл пальцы так, что между ними можно было бы просунуть папиросу.
— И живёшь-то ты не по средствам, и питаешься не по-советски, и даже пальто у тебя габардиновое! — кажется, разговор начал его забавлять. Не то, что меня.
— Так пальто ж госпиталь на свадьбу подарил, — почему-то зацепился я за ту серую «мечту управдома», которую всё равно не носил.
— Во-о-от, — нацелился он в меня сухим узловатым пальцем. — Не грамоту там или, положим, картошки ведро, а цельное аж пальто! А многие, может, спят и видят себя в таком же. И плевать-то им три кучи на то, что ты спишь вполглаза, что две контузии за полгода перенёс чудом, что народу спас уйму. Пальто, вишь ты, подай им, вынь да положь!
Ситуация была откровенно идиотской. Получив подтверждение того, что за мной охотились МИ-6 или САС, или кто там был у англичан сейчас, в эту войну, я был вынужден думать о каком-то проклятом пальто. Но это, кажется, было как-то даже на руку. Потому что про шпионов и тайных агентов думать не хотелось вовсе. Про своих, родных, советских жадных и завистливых дураков было как-то неожиданно приятнее. Тем более с иностранным разведками ни я, ни Андрей Ильич в широком смысле поделать ничего не могли. Поэтому оставалось «искать пуговицу».
— Пальто, товарищ майор госбезопасности, согласен сдать немедленно. Родина меня не для того учила, кормила и одевала столько лет, чтоб я из-за какого-то там пальта поднимал нервы советским гражданам в и без того неспокойное время, — решительно заявил я, сделав морду валенком или кирпичом, как дед говорил.
Березин хмыкнул и погрозил мне тем же самым, так и нацеленным на меня, пальцем. Но, вроде бы, не всерьёз.
— Э нет, Ваня. Как говорил один мой старый друг: «Не вы мне те ордена вешали — не вам и снимать! Прочь руки, проклятая контра!». Так что смело ходи себе в пальте, форси дальше. Ты парень молодой, тебе можно. Оно, вон, вишь как неожиданно выходит — чем больше внимания к себе привлекаешь, тем больше всякой мрази недобитой на свет лезет.
А вот это было уже всерьёз. И то, как шевельнулись жевательные, височные и крыловидные мышцы на его затвердевшем лице, это только подтверждало.
— Есть мнение, — он чуть качнул головой на портрет товарища Сталина, что так продолжал смотреть со стены из-за спины старого чекиста куда-то мимо меня. — Есть мнение, что тебе стоит продолжать работу, товарищ Николин. Лечить раненых красноармейцев и командиров. Описывать и нести в массы твои методики, развивать успехи товарища Зайцева в фармакологии. В ближайшее время должны прибыть специалисты от наркомата химической промышленности и кто-то от Главхимфармпрома.
Я слушал молча, хмуро. Понятно, что истории с моими «вещими снами», по которым виртуоз-надомник Юрий Серафимович создавал и описывал новые лекарства, не могли остаться незамеченными. Тут вокруг такие люди служили, которые всё и вся замечали. Даже пальто это треклятое… А Березин спокойным, но очень многозначительным тоном, продолжал.
— Польза от всего этого уже есть и ещё будет, немалая. И перспективы применения широкие, тут все в один голос говорят. Из тех, кто остался и позволяет себе говорить.
Он сделал паузу. Я не шевельнулся, понимая, что это была присказка, сказка впереди.
— Партия благодарит тебя, товарищ Николин, за бдительность и очень своевременный сигнал. Твои соображения по поводу гражданина Бравермана подтвердились во многом, но ими дело не ограничилось. И не одно там дело… — он чуть шевельнул бровью. — К сожалению, в это непростое, как ты верно сказал, время в ряде управлений и наркоматов пройдут существенные кадровые изменения. Уже начинаются, и, думаю, продлятся до весны. Жаль, что приходится отвлекать силы от борьбы с внешним врагом, но внутренний куда опаснее.
Он снова чуть сощурился. Я только кивнул, потому что сомнений в его словах не имел никаких.
— Но уже, по горячим следам, выявлены граждане, умело скрывавшие свою враждебную суть. На высоких постах, Ваня, на ответственных. И среди красных генералов, оказывается, есть такие, кто вместо того, чтобы крушить вражьи орды, наседающие на Родину, хотят большую золотую звезду себе лично. Но планам очень многих из них сбыться не суждено никогда. Кому-то достанутся звёздочки поменьше. Кому-то — значительно больше. Но не на петлицах и рукавах.
Другого глупо было и ожидать. Военное время, не так давно прошли железными мётлами очередные партийные чистки, в том числе в высшем комсоставе. И если излишне бдительных и самонадеянных военврачей первых рангов просто и быстро убирают с доски, то генералам некоторым запросто можно было на доски попасть. На мемориальные.
— Так что работайте, товарищ Николин, работайте, — закончил Дед своим прежним глуховатым голосом. В котором мне отчётливо послышался грузинский акцент.
На бюро обкома меня не вызывали. Мы в тот вечер сидели дома с Оксаной, доедая яблочное варенье, слушая Изабеллу Юрьеву. Жена заметно боялась — с её-то опытом. Говорила, что «рассмотрение дела в отсутствие обвиняемого — дурной знак!». Я успокаивал, как мог, уверяя, что по всем признакам из обвиняемых переквалифицировался или в обвинители, или хотя бы в свидетели. А потом позвонил телефон, заставив подскочить нас обоих, и Вася Васин, безуспешно скрывая радость, сказал, что завтра уроки в школе пройдут по расписанию. И что на отсутствие некоторых особо бравых учеников внимания обращать не стоит.
Акима Михайловича Бравермана и ещё пятерых студентов, «Базаровых», так и не ставших «Парацельсами», я больше никогда не видел.
Глава 9. До последней капли крови
В эшелоне, пришедшем со стороны Тулы, было всего семь вагонов вместо привычных семнадцати. И четыре из них ещё дымились. Из-под обугленных досок полз, сдуваемый встречным ветерком, густо-серый дым. Где-то в недрах паровоза зло и как-то обиженно шипела вода. Пахло гарью, прогоревшим каменным углём, креозотом и той ни с чем не сравнимой вонью, с какой горят человеческие плоть и кровь.
— Саня, воды на них! — крикнул я Панькову, стараясь переорать свист, лягз и скрежет, с которым раненый паровоз тащил изуродованные вагоны по рельсам, чтобы дотянуть их до наших «транспортёрных летучих носилок».
Чекист метнулся куда-то за корпус, и почти сразу оттуда показалась колёсная цистерна, покрытая копотью — под ними в ожидании поездов жгли костры. Бойцы Мальцева уже разворачивали рукава, вставали на рычаги насосов, готовясь заливать тлеющие вагоны. С кашлем и хрюканьем вырвался первый фонтан воды, ударив в обугленный бок третьей теплушки, и оттуда повалил густой пар. Неожиданно белый, в отличие от клубов тёмного дыма, окутывавших вагоны, пережившие бомбардировку.
— Коля, перекинь своих с дальних рядов! Не тащите поезд к тому концу! — Чарный уже бежал, передавая команду дальше. Санитары с трёх последних по ходу движения поезда «конвейерных лент» подхватывали сумки и срывались к нему навстречу. Покрытый кровью и сажей машинист махал из кабины и что-то орал, но его слышно почти не было. У него не было кисти на левой руке, вместо неё предплечье заканчивалось клубком тряпок. Серо-красных.
Поезд остановился. Но я этого уже не видел, потому что нырнул внутрь, в операционную. То, что могло и должно было сейчас начаться, требовало занять и мой пост, у среднего стола. Первая партия раненых, судя по тому, как дружно зазвенели-залязгали карабины «летучих носилок», уже пошла. А это означало, что через пять-семь минут ко мне на стол начнут поступать те, кому плевать, догорят ли остальные вагоны многострадального военно-санитарного поезда. Потому что, как ни цинично это звучит, своя жизнь почти всегда заботит больше, чем прочие. И всех. Кроме странных молодых врачей после двух контузий, злых и усталых чекистов, медиков и железнодорожников. Тех, кто отвечал за свою работу здесь, на станционной площадке, превратившейся за невозможно короткое время в приёмно-сортировочный корпус «четырёхсотого», расположившийся там, где можно было оказывать помощь быстрее, сразу. Вырвавшийся вперёд, на острие атаки, почти на километр от основных корпусов госпиталя. От протезного цеха, школы и общежитий, конечно, ближе.
Слева и справа за большими стёклами заканчивали мыться к операциям Вова Войлошников и Оля Шиханова. Стеклянные перегородки между оперблоками были очень удачным решением — света было много, и это позволяло видеть, что происходит у коллег-соседей, не отрываясь от работы. Вова, усатый казак-хирург, появившийся в «четырёхсотом» чуть больше недели назад, уже стоял у своего стола, разминая пальцы. Почуяв как-то мой взгляд, поднял глаза и подмигнул над маской. Оля, в очках, удерживаемых на затылке сероватой бельевой резинкой, с упрямо сжатыми губами, внимательно смотрела на носилки, появившиеся в распахнутых створках и без промедления полетевшие к столу первичной обработки. С них капало красным. Оксана, кажется, намекала, что недолго Ольге осталось быть Шихановой — по школе ходили слухи, что казак и казачка собирались расписаться ещё до окончания учёбы. Впрочем, сейчас было вообще не до слухов.
Первый раненый лёг на стол через пару минут после того, как я занял своё место. Молодой лейтенант, осколочное ранение бедра, жгут, судя по неприглядного вида бумажке, заляпанной красными пятнами, наложили первоначально восемь часов назад. Наверное, ещё в Туле или где-то под ней. Быстро мчал эшелон, обычно часов четырнадцать уходило на доставку с того направления. Или наши насовали-таки Гудериану? О наступлении под Тулой с тихим восторгом говорили все. С тихим — потому что боялись сглазить.
Конечность уже начала синеть, но пульс на стопе ещё прощупывался — слабый, но живой. Я вскрыл рану, оценивая масштаб. Осколок прошёл через мышцы, задев бедренную кость, но артерия была цела. Перевязал сосуды, обработал рану, убирая всё то, что могло помешать заживлению и восстановлению. Убирать пришлось многое, за это мне никогда и не нравились осколочные. Пульки в этом смысле и впрямь как-то деликатнее, как говорил тот доктор в книжке Буссенара про капитана Сорви-голову. Аккуратное отверстие, логичный раневой канал, лечи — не хочу. От корявых кусков рваного железа подобной элегантности ждать не приходилось. Эти в воем и визгом врывались в живые ткани и делали их мёртвыми.
На работу ушло минут сорок. Носилки двинулись, по моему кивку уводя раненого на «третий этап», к Славе и Владу, которым предстояло закончить начатое мной. И тут я краем глаза уловил движение в соседнем оперблоке. Оля стояла над своим столом, склонившись над раненым, работая на его левой ноге, тоже где-то в районе бедра, кажется. Я не видел сквозь стекло деталей, но что-то в её позе, напряжённо-застывшей, с поднятыми высоко плечами, мне не понравилось.
Но всматриваться не было времени — второй раненый, старшина с проникающим ранением груди, приехал ко мне, едва успели убрать стол. Гемоторакс. Я вскрыл плевральную полость, убрал кровь, ушил лёгкое. Работал быстро, привычно, почти не раздумывая, руки двигались сами. Хотя, чего там раздумывать? Не десять и не сто раз это делал, пальцы знали всё сами и без меня. Но краем сознания я всё следил за соседним блоком, ещё слышал, как за стеклом Оля что-то говорила ассистентам. Голос её звучал всё более напряжённо, отрывисто, даже чуть выше стал.
Третий раненый — сержант с раздробленной и частично размозженной голенью. Ампутация.
За временем следил как-то опосредованно, только для того, чтобы сверять в уме то, что показывали ходики над дверями с тем, что было написано в карточках или на бумажках, приколотых к одежде или бинтам. Молодой парень с серо-зелёным от боли и страха лицом поехал ко Владу со Славой, неверяще глядя на свою правую руку, оставшуюся при нём. Слева от меня, на столе для первичной обработки, почему-то никого не оказалось, значит, можно выпрямиться и потянуться до хруста в пояснице. И вдруг за стеклом раздался сдавленный, почти отчаянный крик Оли:
— Ваня! Ваня!
Она стояла у своего стола, глядя на меня сквозь стекло широко раскрытыми глазами за стёклами круглых очков. На которых были красные капли, как и на маске, шапочке и груди казачки-сибирячки. В её взгляде я впервые увидел отчаяние и, кажется, мольбу о помощи. Что-то пошло не так. И она не справлялась, она сама это точно знала.
Я рванул в соседний оперблок, на ходу хватая из рук Оксаны, метнувшейся следом, полотенце, насквозь сырое от дезраствора. Умница, когда и успела только, как заметила? Но к Олиному столу я подбежал, отшвырнув тряпку, ставшую розовой, уже с чистыми руками.
То, что увидел, заставило замереть. На полсекунды, или даже на целую.
На столе лежал боец лет тридцати, с иссиня-бледным, осунувшимся лицом. Его правая нога от бедра до колена была вскрыта широким разрезом. В ране виднелись размозжённые мышцы, обломки кости и — самое главное — концы бедренной артерии, которые Оля держала в руках, пережав в очередной, видимо, раз. Фонтан из проксимального, верхнего участка, и раскрасил её только что в алые цвета. Разрыв был на протяжении почти четырёх сантиметров. Концы сосуда были размозжены, интима, внутренний гладкий слой артерии, отслоена, и даже при максимальном натяжении — а Оля тянула, я видел, как побелели её пальцы, — сблизить их не удавалось.
— Не сходятся! — выдохнула она, увидев меня. — Я мобилизовала, сколько могла, но там всё раздавлено. Трижды пробовала сосудистый — не ложится, рвёт. Если делать шов с натяжением — лопнет. Если перевяжу — ампутация, если отпущу — он и так обескровлен. Я не знаю, что делать, Ваня. Я просто не знаю.
Она говорила торопливо, сбивчиво, задыхаясь, и в её голосе слышна была паника, которая у хирурга означает только одно: он на самом краю. Ещё немного — и руки начнут дрожать, а потом не смогут держать инструмент. И врач станет убийцей, просто потому, что не совладал с самим собой. И из-за этого умрёт другой человек.
Я слушал молча, глядя в рану. Разрыв бедренной артерии с дефектом. Критическая ишемия — конечность уже синела, кожа пошла мраморными пятнами, пульса на стопе не было. Жгут был переналожен около часа назад. В 1941 году стандартом в такой ситуации была перевязка артерии, что означало неминуемую ампутацию в ближайшие часы. Оля знала это, понимала, что ногу боец потеряет. Пошла на операцию по сохранению сосуда. Но сшить концы артерии при таком значительном дефекте не смогла. И что делать теперь — просто не знала.
А я знал.
В моём времени в такой ситуации выполнялась аутовенозная пластика, замена повреждённого участка артерии сегментом большой подкожной вены, взятым у этого же самого пациента. Здесь и сейчас такую операцию могли провести считанные единицы: Николай Алексеевич Богораз, Борис Васильевич Петровский, Александр Иванович Арутюнов — столпы, глыбы, мастодонты советской хирургии, на трудах которых я учился. Наверное, Бурденко и Данайтис. Но не в полевых условиях, а в клиниках при институтах. Не на слетевшем с разбомбленного эшелона раненом в приёмнике Тамбова. Сосудистая хирургия только начинала развиваться, и в условиях фронта единственно надёжным методом считалась перевязка сосуда и последующая ампутация. Но я не собирался перевязывать.
— Оля, — сказал я спокойно и уверенно, даже немного равнодушно и сухо. — Ты знаешь, где расположена большая подкожная вена?
Она моргнула, не понимая. Оксана протёрла ей стёкла очков от алых брызг.
— На бедре, товарищ Шиханова. Она расположена на бедре, от паха до колена. Ты сможешь взять из неё сегмент?
— Зачем? — она посмотрела на меня, как на сумасшедшего. — У него же артерия разорвана, а ты про вену…
— Затем, что мы заменим повреждённый участок артерии веной. Возьмём кусок вены с его же бедра и вошьём в дефект.
Я видел, как в её глазах проносились одно за другим, сменяя друг друга, непонимание, недоверие, сомнение и, наконец, надежда. Но главное — не было страха. Она не отшатнулась, не сказала «это же невозможно». Она просто смотрела на меня, и в этом взгляде было то, что я видел в глазах у каждого из «Парацельсов» — готовность учиться. Запоминать, осваивать и применять любые практики, даже те, что кажутся странными и невероятными. И спасать жизни.
— Научи, — коротко сказала она, сдвигаясь на шаг, уступая мне место ведущего.
Я взял поданный Оксаной скальпель. Разрез на внутренней поверхности бедра, подсушить, разделение тканей, поиск вены. Синеватая, эластичная, едва заметно пульсирующая, она не удивила, оказавшись именно там, где природой ей и полагалось быть. Отличный трансплантат. Я отсепарировал сегмент длиной около пяти сантиметров, перевязал коллатерали, извлёк его. Затем промыл раствором гепарина, которого теперь было чуть больше, чем тот экспериментальный сувенирный флакончик Ильиной, и уложил в тёплый физраствор.
— Теперь артерия, — так же спокойно проговорил, возвращаясь к основному полю. — Смотрите внимательно.
Я взял венозный трансплантат и начал вшивать его в дефект артерии. Техника была ювелирной, что-то похожее я видел в музеях и на восточных базарах, когда седой старик вёл по серебряному или медному сосуду или кинжалу плотный непрерывный чеканный рисунок. Неожиданно пришедшее на ум сравнение понравилось даже мне самому: и впрямь чем-то походило на орнамент «мархарай» кубачинских мастеров Дагестана, виденный мной в одном из редких отпусков. Только тут не было цветов и листьев. Кровь была, много.
Непрерывный сосудистый шов тонким шёлком, не касавшийся внутренних стенок артерии. Каждый стежок — на расстоянии не больше миллиметра друг от друга. Вена идеально легла в дефект, заполнив его без натяжения. Я закончил анастомоз, проверил герметичность, снял зажимы. Кровь пошла. Пульсация восстановилась. Я приложил пальцы к бедренной артерии ниже шва — пульс был. Слабый, но отчётливый. Проверил на подколенной — тоже был. Еле уловимый, но живой.
— Кровоток восстановлен, — выдохнул я, наконец-то выпрямляясь. В глазах засновали привычные уже чёрно-белые мухи. — Глюкозу, Рингера и Петрова. Но начать с крови.
— Капать? — со странной неуверенностью уточнила одна из сестёр. Заслужив едва ли не презрительный взгляд от Оксаны, уже обрабатывавшей раненому локтевой сгиб для того, чтобы ввести иглу системы. Рядом стояла Катя Белова, держа в руках блюдечко, на котором уже шла реакция определения группы крови.
— Капать, однако, поздно, ёшки-матрёшки. Пора лить, — Войлошников появился неслышно, но к месту, и был совершенно прав. — Ставьте ему во все вены и открывайте на весь поповский рукав, а не по капельке.
Оля смотрела на залитую кровью и йодом ногу, на порозовевшую кожу, на пульсирующую артерию, и в её глазах стояли слёзы. А потом их стало слишком много, и капли покатились по щекам, будто спрыгивая с густых чёрных ресниц. За стёклами очков это было почему-то особенно чётко видно.
— Как… — начала она, но голос прервался. Она сглотнула и попробовала снова. — Как ты это сделал? Это же… это же невозможно. Почти в полевых условиях, без микроскопа, без…
— Невозможно? — поднял я бровь. — Хорошо, что раньше не сказала. Я просто не знал, что невозможно, потому и получилось.
Оксана и Вова хмыкнули совершенно одинаково.
— Без микроскопа, да. Вообще без ничего, — продолжал я. — Одними руками и головой. Ну и нитка с иголкой ещё, да. Это называется аутовенозная пластика, замена артерии веной. Вена эластичная, выдерживает давление, не спадается. И она своя же, его собственная, поэтому не будет ни заражения, ни отторжения.
Оля кивала, вытирая слёзы тыльной стороной ладони, отступив на шаг от стола. Войлошников стоял, глядя на нас, и на его лице было неожиданное выражение. Не привычная хищная удаль, не ироничный кураж. Что-то вроде почтительного уважения к учителю, смешанного с чем-то ещё.
— Зашивай, — сказал я ему. — Гепарин в послеоперационном периоде — по пять тысяч единиц каждые шесть часов. Следите за пульсом на стопе. Если пропадёт — зовите меня. Хотя, вообще-то не должен.
Они кивнули одновременно, Вова уже взял иглодержатель. Руки у него не дрожали. Оля подавала инструмент, и её пальцы тоже были спокойны. Паника ушла, уступив место предельной привычной сосредоточенности, которая отличает хирурга, точно знающего, что делать.
Я вернулся к своему столу. Работа шла своим чередом.
Раненых было много — тяжелых, с множественными осколочными, с размозжёнными конечностями, с проникающими в грудь и живот, с черепно-мозговыми.
Выходя из операционной, безуспешно пытаясь застегнуть пуговицы на воротнике пальцами, которые так и норовило свести судорогой, увидел Олю и Вову. Они сидели рядком на лавочке, негромко переговариваясь, и, наверное, ждали меня. Лавки, кстати, были те самые, что стояли у самых первых шатров-палаток, из которых выросло на привокзальной площади целое приёмное отделение.
— Пульс держится, — сказала Шиханова, не дожидаясь вопроса. — На стопе — отчётливый. Пришёл в сознание.
— Это хорошо, — кивнул я. — Ты молодец.
— Я ж ничего не сделала, — покачала она головой. — Это всё ты.
— Ты сделала главное — ты не отступила. Не перевязала артерию, хотя имела право, не пошла на ампутацию, а позвала на помощь. И теперь знаешь, что можно и нужно делать в таких случаях. И вообще — мы здесь все мо-ло-дцы!
Фраза из какой-то комедии будущего, сказанная с интонацией радийщика, а не политтехнолога, заставила их улыбнуться разом. Она посмотрела на Вову — и улыбка стала ещё шире, какая-то удивительно добрая, открытая, делавшая её лицо совсем девчоночьим.
— Спасибо, Ваня, — сказала она просто. А Войлошников протянул руку и пожал мою.
— Так, товарищи! — деловым тоном начала невесть откуда взявшаяся Оксана. — По последним данным, в «четырёхсотом» сегодня был борщ и макароны по-флотски. Одна заботливая до ужаса хлеборезка велела отнести паёк одним рассеянным до полного пролетарского осуждения военврачам. В этой связи айда все к нам!
И мы пошли, скрипя валенками по утоптанному снежку, вдоль рельсов, что вели от корпуса приёмного отделения к самому крыльцу госпиталя. Которые рембригады путейцев, направленные комендантом станции, Василием Кузьмичом Банкиным, успели проложить за четыре дня, вместо обещанных пяти. Здесь, в этом времени, всё работало именно так: люди заботились друг о друге, поддерживали, помогали, чем могли. Зная, что вместе обязательно выстоят. И вместе победят.
Глава 10. Выходные и будни
Посидели недолго, но как-то удивительно душевно. Так, словно за наглухо закрытыми тяжёлыми шторами светомаскировки не было декабрьского холодного Тамбова, который накрыла метель. Так, словно войны не было. Словно мы — обычные люди, друзья и соседи, собравшиеся за столом после долгого дня, и впереди у нас не бесконечные дни, недели, месяцы и годы работы, а выходной. Или хотя бы всего один вечер без вызовов.
Оля с Оксаной пели песни. И на русском, и на украинском, который, кажется, обе знали. Ну, песни-то точно знали — выходило у них замечательно. Голоса у обеих были, конечно, не оперные, но чистые, сильные, и пели они с душой, от сердца.
Вова, подперев щёку рукой, смотрел на Ольгу с суровой нежностью. Хорошая они пара, повезло им друг с другом. А ведь, вдуматься если, — чудо. Очередное чудо. Он давно служил в других местах, она продолжала работать в Иркутске. Они, может, даже виделись раньше, встречались на праздниках или демонстрациях, хоть и ходили в разных компаниях. Но вот так, чтоб увидеть друг друга по-настоящему — не получалось. И не получилось бы, не пристань к Шихановой какой-то дорвавшийся до свободы и купленной на каком-то полустанке бражки командированный. Которому Войлошников, как он сдержанно пояснил, «слегка деформировал фасад». Кулаки у казака-хирурга были что надо, такими не то что деформировать — начисто демонтировать можно. А теперь они, встретившиеся, нашедшие друг друга в пяти тысячах километров от дома, сидели рядом, на нашей кухне, пили чай с вареньем и пели песни.
Мы смотрели на наших женщин, наверное, одинаково. И я, и он понимали, точно знали, что это счастье было призрачным, неуловимым, редким, штучным. В любой миг мог затрезвонить стоявший на полке аппарат — и мы все понеслись бы галопом туда, куда позвала бы работа. Или Родина. Но пока сидели, кажется, даже дыша через раз, наслаждаясь песнями, такими тёплыми и душевными. Отогревая души у света таких же улыбок на родных лицах. И думали, наверное, об одном и том же.
Для того чтобы почувствовать такое счастье, нужно быть арестованным и ночевать в «предвариловке»? Ходить полжизни под смертью? Отбиваться от нападок всяких тварей, переживать ранения и контузии? Не вопрос. Оно того совершенно точно стоило. Хоть и не имело цены. Как бесценны были эти танцы в шерстяных носках по доскам, крашеным в красно-коричневый, который сейчас почему-то совсем не напоминал запёкшуюся кровь — мы кружили девчат по маленькой кухне и коридорчику, и счастье, такое одинаковое в их разных глазах, цены тоже не имело.
Ночевали ребята у нас. Коля Чарный, заглянувший, как он пояснил, «на огонёк», притащил откуда-то здоровенный, еле в дверь протиснувшийся, матрац и ворох белья. Оля с Вовой устроились в гостиной, на полу, укрывшись шинелями. Сразу видно и ясно — люди военные, привычные к любым условиям.
А утром, напившись чаю и кофе, до которого Оля Шиханова тоже оказалась большой охотницей, едва ли не до слёз обрадовавшаяся горькому чёрному ароматному напитку, стали собираться в школу. Как с улыбкой заметил Вова: «Дети в школу собирались, мылись, брились, похмелялись...». Нам похмеляться было не с чего, а вот преимущества отдельного, пусть и совмещённого, санузла товарищи сибиряки оценили по достоинству. В общагах системы были коридорные, душевые на восемь рожков, вода из которых шла еле тёплая. Смотреть на абсолютно счастливую после ванны Ольгу и сиявшего, как начищенный орден, Вову, выбритого идеально, было очень приятно. Человеку для счастья, если вдуматься, надо не так много. Но в первую очередь — понять это. Многие сыплются уже на этом.
— Ваня, привет! — махнул рукой стоявший возле капота машины Саша Паньков. — До областной сгоняем?
— Стряслось что? — ахнула Оксана.
Оля и Вова смотрели на Эмку и чекиста рядом с ней без особой радости. Наверное, свой или ещё чей-то опыт подсказывали, что чёрная Маруся под окнами с сотрудником НКВД с утра — это не к добру.
— Да сплюньте, Оксана Пална, — отмахнулся Саня. — Коля просто с утра самого к своим убежал, сказал, оттуда в школу придёт. Время вроде есть, вот я и предложил — может, проведать надумаете их?
— Стоять, ни с места! — скомандовала стальная военврач, срываясь в дом.
Вернулась минуты через три от силы, но с каким-то свёрточком. Пакет был перетянут наспех, наискосок, бечёвкой, и оттуда выглядывал край детского одеяльца, вязанного, кремового, с голубой каймой. Она ещё вчера вечером, после песен и плясок, довязывала последние петли узора.
— Всё, можно ехать!
Сибиряки пошли к школе пешком, а мы, забравшись в машину, покатили по тёмному городу к губернской-земской больнице. Народ шёл на работы, детишек, закутанных в шубейки, платки и даже одеяла, катили на саночках в садики и ясли по пути. Город жил. И это тоже очень радовало. Декабрь сорок первого был не только чередой отступлений и потерь, но и вот этой самой жизнью: с саночками, дымками из печных труб, очередями у колодцев. Жизнью, которая была главным доказательством того, что мы выстоим.
— Лидуся! Как похорошела-то, а? — Оксана расцеловала и затискала подругу, младшего боевого товарища. В палату к ней, где кроме неё лежало ещё пять женщин, мы зашли после того, как я осмотрел румяного и заливисто голосившего тёзку, Ивана Николаевича Чарного.
— Ой, скажете тоже, Оксана Пална, — смутилась и даже покраснела молодая мать. Лида выглядела действительно хорошо — румяная, отдохнувшая, в чистой косынке, из-под которой выбивались светлые волосы. Теперь, глядя на неё, можно было уверенно сказать: она справилась. Как справлялись все женщины в этом времени.
— И скажу! И скажу! Кто ещё, мать-то их, помимо меня, тебе правду скажет? — непререкаемым тоном продолжала жена. — Румяная лежишь, здоровенькая, и сынок здоровенький. Мало ли? Много! Очень много, Лида. И герой твой, вон, не шарится где ни попадя, а что ни день — к тебе. Цени!
— Ценю, — улыбнулась Чарная, глядя на аж надувшегося от гордости Колю.
Мы перехватили его на выходе, и, узнав о том, что мы «на колёсах», он не отказал себе в удовольствии навестить жену ещё раз, хотя только что вышел из отделения. Но обнимались они так, будто год не виделись. Как говорил тот работник органов движения в старом кино: «Любовь, вероятно. Ага».
— Так, девчата, — едва войдя в палату, Оксана как-то сразу стала главной, и это было очевидно всем, включая женщин, которые её впервые видели. — Тут чаёк с травками, подружка моя, Зинаида Ивановна, передала. Тут — бублики от неё же, и варенье, яблочное. Уж на что она мастерица вари-и-ить!
Она не говорила — пела. Так, что откушать срочно чаю с бубличками и вареньем захотелось даже мне. А уж женщины в палате, истосковавшиеся по домашнему, по теплу, по простому человеческому участию, смотрели на мою жену как на волшебницу.
— Разбираем, тут всем хватит. Кипятильник-то есть ли у вас?
— Кипяток в чайнике катают, в палатах, говорят, нельзя бытовые приборы, — осмелев, сообщила женщина с кровати справа у окна. Наверное, до явления товарища Николиной она была старшей в палате.
— Правильно говорят! Совершенно справедливо говорят! — согласилась жена. — Но вы же тут наверняка ответственные гражданки все, пожарной опасности устраивать не станете?
Она достала из свёрточка всем известный прибор с чёрной бакелитовой ручкой, массивной вилкой и открытой металлической спиралью. Я такие помнил ещё из детства, у деда был похожий. Он шипел, как кобра, иногда бил током, но грел воду быстрее любого чайника.
— Вот ты, как сознательная, я вижу, назначаешься старшей по кипятильнику, — не допускающим сомнения тоном заявила Оксана той, что хлопала глазами у окна. — Перед обходом прячь под подушку. За розеткой следи. Чуть палёным завоняет — тут же от сети отсоединяй, всё поняла?
Это чем-то было похоже на цыганский гипноз, когда сразу много уверенных слов, когда перед глазами маячит кипятильник. Но, зная Оксю, у той не только недавно родившие, но и люди с психикой более устойчивой выполняли бы поставленные задачи. Кивнула и та, у окошка. И остальные тоже закивали, как зачарованные.
— Вот и ладушки, вот и хорошо, мать-то, — удовлетворилась жена, вручая ей прибор. — Теперь не будете по полдня кипятку дожидаться. Горячего-то да сладкого попить, кишочки прополоскать-прогреть — худо ли?
Все женщины закрутили головами, давая понять, что по поводу «прогреть кишочки» не возражают ничуть.
— Во-о-от. А санитарочкам пару бубликов подарите, чтоб, ежели чего, шумнули по коридору. Так и им спокойнее, и вам, — понизив тон, добавила Оксана. Пациентки родильного закивали синхронно, вступая в преступный сговор с военврачом по использованию запрещённого нагревательного прибора в личных целях.
— Ну и всё. Вот теперь совсем отлично заживёте, бабоньки. Шик-мадера! — резюмировала абсолютно довольная собой жена.
В школе всё было по-старому, хоть и по-новому. Светлые операционные — Ненашев с артелью постарались, вставили большие окна, застеклили двойные рамы. Амфитеатры для показательных операций — четыре яруса скамей, поднимавшихся полукругом над столом, так что даже с последнего ряда было видно каждое движение хирурга. Раздаточный материал — истории болезней, схемы операций, рисунки, таблицы, всё то, что в моём времени называлось бы «учебно-методическим комплексом». Для сорок первого года это было странно, непривычно, неожиданно, но необходимо. Мы готовили военных хирургов, а не просто читали лекции командированным для повышения квалификации, для «корочки».
А ещё — кодоскопы, которые в годы моей учёбы ещё звали «оферхэдами». Я подсказал и опять не очень хорошо, но, наверное, информативно нарисовал Фёдору Пантелеевичу Сухорукову, щеголявшему теперь новой ногой, схему из линз, конденсаторов, ламп и вентилятора, и в школе теперь стояли аж два аппарата, позволявших выдавать на белые стены огромные картинки с проектора. Стеклянные пластинки с нанесёнными на них схемами и рисунками проецировались на белёную поверхность через систему линз — просто, надёжно, по-советски. Хотя, Пантелеич, Степаныч и Андреич, тот, что с бельмом и по прозвищу «Косой», едва ли не час охали и кряхтели, скребя в бородах и затылках, на все лады повторяя друг другу, что такую «перископу» сроду нигде не видели. Березин, увидев результат их коллективного инженерного гения, долго скрёб щёку, хмурился, а потом отвёл в сторону старшего Сухорукова. Не иначе как очередную подписку брать. Или просить чертёжик для служебной надобности.
Занятия шли с перерывами на завтрак, обед и ужин, но чаще всего прерывались прибытием эшелонов с ранеными. Декабрь сорок первого, Тульская наступательная, в работе недостатка не было совершенно. Избыток был. Но это тоже была учёба, жестокая, кровавая, но самая эффективная, потому что сугубо практическая. Ни одна лекция, хоть со слайдами, хоть с учебно-методическим кино, не заменит живого раненого на столе, который без твоей помощи так и норовит утратить это свойство — живость. Так, как учит необходимость, срочная необходимость успеть спасти человека, не потерять его, ни один учебник никогда не научит.
Сегодняшняя лекция с показательной операцией была снова по работе с ЧКС-41. Я стоял у стола, вокруг него, на всех ярусах амфитеатра и просто стоя — студенты-«пироговцы» и преподаватели. А звездой, примой сегодняшнего представления, как объявил его профессор Залесский, тот, который, в отличие от Зарубина по меткому определению Оксаны «не стал кобениться», был лежавший на столе молодой боец, красноармеец Иван Павлов. Двадцать три года, рост сто девяносто два, крепкий, кровь с молоком. И с сочетанная травма: огнестрельный перелом правого плеча и оскольчатый перелом левой большеберцовой кости. Оба аппарата ЧКС-41 уже были подготовлены, стерильные, блестящие, этим самым блеском пугавшие Павлова, кажется, больше, чем пристальные взгляды десятков глаз.
— Товарищи, — начал я, обводя взглядом аудиторию. — Перед нами раненый с двумя разными травмами, каждая из которых требует остеосинтеза. Переломы разные, и работать с ними мы будем по-разному. Смотрите.
Я взял в руки первый аппарат, приготовленный для плеча, компактный, всего из двух дуг и нескольких спиц. Объяснил, уже в который раз, порядок установки, проведения спиц через кость, показал, как фиксировать и регулировать натяжение. Студенты слушали, «Базаровы» записывали, кто-то даже рисовал. Оля с Вовой стояли в первом ряду, среди остальных «Парацельсов», ловя каждое движение, каждое моё слово.
— Запомните, — продолжал я, — расположение перекрещивающихся спиц. Каждая пара проводится под строго определённым углом, чтобы обеспечить требуемую фиксацию костных отломков. Если угол задан неверно — конструкция разболтается, и кость не срастётся, или срастётся с дефектом, тем же ложным суставом, например.
Я говорил и видел краем глаза, как Слава Коркунов делал пометки в блокноте, поглядывая через плечо Жарину с видом списывающего двоечника. Влад время от времени прикрывал написанное ладонью, поводил плечами, поворачивая корпус, но потом перестал — наверное, надоело баловаться.
— Теперь большая берцовая, — я указал на второй аппарат. — Здесь чуть сложнее. Если мы хотим избежать инвалидности и длительной иммобилизации в гипсе — а мы ведь хотим?
Все кивнули одновременно.
— Отлично. Значит, нужно сохранить ранбольному возможность двигаться. В этом случае нагрузка на кость неизбежна, и нагрузка значительная. Нужны не только спицы, но и штанги, соединяющие кольца. И резьбовые стержни для постепенного сближения отломков, вот эти.
Я работал и объяснял, объяснял и работал, в который раз напоминая себе самому того старика-уборщика из «Зелёной мили». Фильма, который снимут почти через шестьдесят лет. Если снимут, конечно. Операция шла своим чередом: сначала плечо, потом бедро. Кровь, кости и железо, всё как всегда. И то, что на меня смотрели десятки глаз, что люди, взрослые врачи со всего Союза, в том числе в высоких званиях и даже с научными степенями, слушали и записывали за мной, не смущало ничуть. Я делал свою работу. Ту, которую здесь, в этом времени, никто лучше меня сделать не мог. Но это только пока. Тот же Войлошников, тот же Завиленский, несмотря на его «двойственную природу», ещё десяток мужчин и женщин совершенно точно в самое ближайшее время начнут повторять, а после — и превзойдут. Но это не смущало тем более. Так устроено не только обучение, так устроена вся жизнь в целом: ученики превосходят учителей, каждое новое поколение живёт лучше и проще предыдущих. Ну, до той поры, пока какая-нибудь мразь не затеет очередную войну.
Когда операция закончилась, я отошёл от стола, склоняясь над раковиной. Студенты окружили раненого, рассматривая аппараты, отмечая расстояния на резьбовых стержнях. Оля подошла ко мне.
— Ваня, — сказала она тихо, — я вот смотрела всё и думала: если бы этот парень попал ко мне там в Иркутске, без тебя, без этих аппаратов... Ведь я бы ампутировала обе конечности. Ногу — точно, руку попыталась бы спасти в гипсе. Но он бы никогда не вернулся в строй.
Я только молча кивнул, продолжая смывать с пальцев чужую кровь. В её словах и в её глазах за стёклами очков была правда. Суровая, как эта зима сорок первого года.
— А теперь, — продолжила она, — он вернётся. На обеих ногах вернётся и будет воевать. Бить фашистов, своими руками.
Я посмотрел на раненого. Павлов, мой тёзка, лежал на столе и смотрел на меня, ив глазах его не было страха, что нет-нет, да и мелькал до операции. А вот надежда была, яркая, жаркая, искренняя. В школе имени товарища Пирогова действовал негласный запрет на антинаучные обсуждения всякой ерунды, вроде Николиных чудес. Но, как всем было известно, раненым и даже медикам на все подобные запреты всегда плевать.
— Понимаю, — ответил я Ольге. — Без аппаратов у него не было бы левой ноги по колено и правой руки. И, вполне вероятно, будущего. А теперь есть.
Я повернулся к аудитории. Студенты уже расходились — кто в палаты, кто в ординаторскую, кто в «четырёхсотый» на дежурства. Но каждый из них запомнил то, что увидел сейчас. И наверняка не одна только Оля думала о том, о чём заговорила, подойдя. И завтра, когда привезут новых раненых, ни один из них уже не станет резать и пилить, превращая бойцов в инвалидов, в нестроевые обрубки. Спасут и вернут в строй. И это было важнее всего.
— Через четыре месяца, — сказал я Оле, — ну, или через полгода край, вернётся Ваня Павлов в свою родную часть. Чтобы этой вот ногой пинать под задницу фашистам, а этой вот рукой свернуть шею гитлеровской гадине. И таких, как он, по всему Союзу будут сперва сотни, а потом и тысячи. И Победа будет за нами. Потому что своими руками мы сохраняем те, которые потом берут винтовки и пулемёты, штурвалы истребителей, рычаги танков. Не сегодня — завтра — хана Гитлеру и всей его стае.
— Золотые слова, Вань, ёшки-матрёшки, — кивнул подошедший Вова. — Мне дед рассказывал, они границу от хунхузов стерегли. И был там доктор один, Коршунов его фамилие было. Здоровый, ну чисто медведь. Как умудрялся такими ручищами оперировать — ума не приложу, но хирург был первостатейный. И вот привезли к нему из дедова десятка казака, а в казаке том — три пули от трёхлинейки. Коршунов его спас и выходил. Так, дед говорил, когда казака того на границе желтомордые увидели — развернулись и бежать. Орали только по-ихнему, что с бессмертными русскими воевать не станут. Как воевать с теми, кого нельзя убить?
— Резонно. Ну, раз до тех дошло, дойдёт и до этих, — улыбнулся я в ответ.
Запрещая себе думать о том, что нет, не дойдёт.
А за окном шёл крупными чистыми белыми хлопьями снег. И декабрь одна тысяча девятьсот сорок первого года.
Глава 11. Новый поворот
— Тише, тише, товарищи! — оборвал голос Покровского нараставший гул.
Актовый зал «четырёхсотого» был набит битком. Не то что яблоку — снежинке упасть некуда. Или, как говорил один мой друг в той жизни, «яблоку плюнуть негде». Концерт завершился недавно, танцев не было по объективной причине «излишней, мать её, скученности», как ёмко охарактеризовала обстановку Оксана. И все ждали сводки Совинформбюро.
Дети, выступавшие с песнями про Красную Армию, Катюшу, любимый город и спящие тёмные курганы, сбились ещё кучнее, хотя и в хоре стояли не сказать чтоб далеко друг от дружки. А когда после «Марша энтузиастов» Абрам Яковлевич заиграл новую ритмичную и боевую мелодию, повинуясь энергичным дирижёрским взмахам Эсфири Израилевны, взялись за руки и сплотились плечом к плечу. Видеть на детских моськах суровую бдительность и ответственность, ну, или хотя бы отчаянные попытки их изобразить, было забавно. Но стоявший рядом со мной Березин не улыбался, когда тонкие детские голоса пели о том, «чтоб спокойно наши дети спали». Не хмурился на словах про «ежовы рукавицы». Я впервые видел Деда таким. Он, кажется, и в самом деле едва не плакал. А на словах «Разведка наша — весь народ, враг не пройдёт границы» начал подпевать. Шёпотом или даже одними губами.
— Да чего там уже, ёшки-матрёшки, — недовольно пробурчал Вова, стоявший рядом с Олей чуть дальше. Они наверняка тоже были бы не прочь потанцевать, на Ольге тоже было нарядное платье, как и на Оксане, но для танцев тут абсолютно не было места. И, кажется, времени. Захрипела тарелка динамика.
— Группа советских разведчиков во главе со старшим лейтенантом товарищем Колтуновым забросала гранатами помещение немецкого штаба, расположившегося в деревне «К». Отважные разведчики гранатами и огнём из автоматов истребили двоих фашистских офицеров и тридцать три солдата, — торжественно и гордо сообщил сквозь треск и хрипение товарищ Левитан.
Глаза бойцов и медиков светились праведным гневом. Ещё бы — фашистская сволота в нашей, советской деревне развернула свой штаб! Наверняка планируя там нападения, убийства и грабежи, как и везде. Молодец, старший лейтенант товарищ Колтунов, дал им, падлам, прикурить!
— Геройский подвиг совершил красноармеец товарищ Сыплепов. В бою с противником он поджёг бутылками с горючей жидкостью два немецких танка, уничтожил гранатами пулемётное гнездо вместе с расчётом и истребил десять немецких солдат, — продолжал диктор. И его голос тут, в актовом зале Тамбовского сортировочно-эвакуационного госпиталя, никому не казался монотонным или неискренним. Здесь каждый готов был швырять гудящие бутылки в ползучих гадов, пусть и бронированных.
Оксана подняла на меня горевшие глаза. И я, кажется, понял, о чём думала жена. О том, как молодой санинструктор, который в отряде матёрых разведчиков вывел её и подругу из занятого врагом леса, полз возле кустов смородины, под прикрытием невысокого заборчика, пачкая в серой пыли и чёрной земле белый халат врача. Как поджигал тряпку, что торчала из флакона с эфиром, примотанного тряпочной дерьмовой клейкой лентой к бутылке спирту. Как швырял, выпрямившись во весь рост, свой «врачебный» снаряд в ползущую, лязгающую и стреляющую махину «Ганомага».
Или о том, как «снял» снайпер с брони немецкого танка Стёпку, друга Володьки, которых обоих ждали в какой-то Прохоровке матери. Володька, спасённый при помощи внутрикостной инфузии, погиб при бомбёжке под Шульговкой. Стёпкина голова разлетелась осколками, брызгами и почему-то искрами в Перегоновке. Хотя нет, этого она видеть не могла. Она тогда помогала с эвакуацией раненых нашего полкового медпункта в сады, под прикрытие груш и яблонь. Те тогда стояли в листве, прятавшей богатый урожай плодов. Которые некому было собирать.
— Пленный солдат седьмой роты полка СС «Адольф Гитлер», член гитлеровской организации молодёжи Эрих Горвиг сообщил следующее, — без торжества, но с каким-то брезгливым, кажется, пренебрежением, сообщал товарищ Левитан. — «Наш полк, который состоит из одних добровольцев, понёс большие потери. В седьмой роте из двух с лишним сотен солдат осталось только сорок три человека. Настроение солдат всегда было бодрое и воинственное, но за последнее время оно резко снизилось. Наступили холода, а зимнего обмундирования нет, питание ухудшилось, солдаты завшивели, полк несёт большие потери — всё это очень действует на солдат. Они начинают всё больше выражать недовольство».
Актовый зал «четырёхсотого» загудел одобрительно. Мёрзните, суки! Голодайте! Пусть вас вши хоть насмерть загрызут! Вас здесь, на нашей земле, никто не ждал, никто не звал вас сюда!
Диктор тем временем рассказывал без эмоций и пристрастия историю о том, как, по словам пленного старшего ефрейтора одиннадцатой роты сто семьдесят восьмого пехотного полка семьдесят шестой пехотной дивизии Вильгельма Крайза, свои же на привале пристрелили выстрелом в затылок, как бешеную собаку, обер-лейтенанта Лилиенталя, который жестоко обращался с солдатами.
На лицах слушателей была хмурая решимость. Торжества и ликования никаких не было и в помине, но Коля и Вова коротко кивнули одновременно. Правильно, мол, стреляйте друг друга сами, паскуды. Нам патронов меньше тратить.
— В последний час! — после паузы, заполненной хрустом и шипением в эфире, продолжил Левитан. Так обычно обозначалась в сводке отбивка о самых свежих событиях. И сейчас голос его зазвенел. — Внимание, товарищи! Получены новые сведения с Елецкого направления!
В зале стало невероятно тихо, так, что было слышно, как судорожно кашлял кто-то через две палаты дальше по коридору.
— Части группы Костенко-Ершакова, преодолев с боями пятьдесят километров, перерезали главную коммуникацию врага, дорогу Ливны — Елец. Войска третьей армии под командованием Якова Григорьевича Крейзера и тринадцатой армии под командованием Авксентия Михайловича Городнянского выходят на рубеж реки Олым. Первый гвардейский корпус Павла Алексеевича Белова, действуя на смежном направлении, начал рейд по тылам противника.
Я слушал, представляя места, о которых говорил едва ли не с восторгом диктор, очень примерно. Елец — где-то западнее, за Липецком. Что такое Ливны и Олым, не знали ни одна из памятей. Говорил же себе: возьми атлас, освежи в памяти! Вдруг что-то из школьной программы вспомнится хотя бы по названиям, что-то из истории, что сможет помочь хоть как-то изменить ход этой войны. Но всё время оказывалось как-то не до атласов. А если до них и доходили руки, то это были атласы топографической анатомии человека Дьяконова или Курс нормальной анатомии человека профессора Зернова.
— Полностью разгромлены сорок пятая пехотная дивизия генерала Матернера и девяносто пятая пехотная дивизия генерала Зикст фон Армина! — я впервые слышал обычно куда более сдержанного Левитана таким. — Оперативная группа Костенко закрепилась на достигнутых рубежах и готова ударить во фланг танковой армии Гудериана! Части гитлеровцев находятся в кольце окружения, товарищи! Елец освобождён! Наступление на Москву с юга полностью сорвано!
То, что началось в зале, словами не описать. Объятия, слёзы и поцелуи, крики «Ура!» и «Да здравствует Красная Армия!». Дети, весь хор до единого, не дождавшись команд от рыдавшей от счастья Фиры Ройзман, повернулись к портрету товарища Сталина, вскидывая разом ладошки в пионерском салюте. И от этого общиекрик и плач только усилились.
Я смотрел на такие одинаковые слёзы счастья на таких непохожих лицах: молодых, старых, морщинистых, бритых и усатых, со шрамами или с помадой на губах, понимая, что вот именно это и было тем самым «весь советский народ в едином порыве». И во фразе этой не было ни сарказма, ни издёвки, таких привычных в моё подлое время. И совершенно естественны и понятны были каждому эти слёзы, что в глазах старого чекиста в старомодном сером костюме, что октябрёнка, гордо застывшего, салютуя товарищу Сталину, что военврача третьего ранга в зелёном платье.
А ещё подумалось вдруг, что, пожалуй, и не стоило смотреть больше атласы. Потому что эту историю начали писать по-другому. И я был до безобразия счастлив тому, что сам оказался причастен к этому.
Метель, вывшая весь день, к ночи выдохлась, и над Тамбовом повисла звонкая до боли в ушах тишина, какая бывает только после большого снегопада. Снег скрипел под валенками, звёзды усыпали небо, будто кто-то уронил сахарницу с сахарным песком на иссиня-чёрное покрывало, отделявшее Землю от остальной Вселенной. Оксана шла рядом, держась за мою руку, и молчала. Молчал и я. Потому что казалось, будто в разговорах не было никакого смысла. Эта ночь, песня снега под ногами, звёзды и она рядом — всё это было как-то даже глупо и страшно нарушать лишними словами. Где-то там, на западе, наши войска гнали фашистов прочь от Ельца. Москва была спасена. Пусть хотя бы с юга и не на сто процентов, но об этом не хотелось не то, что говорить, а даже думать.
Дома мы стряхнули снег с валенок на крылечке специально стоящим тут веником, который жена почему-то называла странным словом «голик», зашли в прихожую. Я помог ей снять шинель, повесил обе на гвозди, в очередной раз напоминая себе, что на стене не помешала бы хоть сколько-нибудь приличная вешалка, и мы прошли на кухню. Загудел керогаз под чайником, бросила пару невесомых хлопьев копоти на стекло зажжённая мной керосинка. Я сел на табурет, вытянув ноги.
— Вань, — тихо проговорила Оксана, заводя патефон. — Можно я спрошу?
— Спрашивай, — кивнул я.
— Как ты думаешь, надолго это? — негромко прозвучало возле самого уха в то время, как с пластинки в который раз пели про парк Чаир, в котором снова распускались розы. — Только, вроде, всё наладилось: школа эта, госпиталь, дом. Друзья. А потом? Придёт приказ — и тебя в Москву, меня куда-нибудь за Урал, если повезёт... Или наоборот.
Я посмотрел ей в глаза. Пламя керосинки будто плыло в них, как звёзды сквозь ночь и бесконечный космос, о котором пока никто не знал и не задумывался. Серые озёра отражали тёплый свет, но сами светились опасением.
— Мать, — начал я, — ну вот ты сама подумай. Ну, разлучат они нас, отправят куда-нибудь в разные места. И что? Кто от этого выиграет?
— Логика у тебя, как у трактора, Николин, — буркнула она. — В армии никто не играет и не выигрывает. В армии есть приказ.
— Так то в армии, — я поднял бровь. — Мы с тобой — не просто так военврачи. Мы — сработанная бригада, это если вынести за скобки то, что мы ещё и муж и жена.
— Я те, чёрт красивый, вынесу! Я вот те поднесу сейчас, сверну нос-то на сторону! — взвилась она тут же. На то и был расчёт.
— Вот, — поднял руки я. — Супротив такой кипучей энергии им не сдюжить!
— Сдюжить, Вань, — она остыла мгновенно, так, что я даже удивился. — Им — сдюжить. И тем, кто будет приказ отдавать, плевать три кучи на то, что кто-то где-то кому-то жена. Тут, муж дорогой, увы, иные категории работают.
Никогда, наверное, я не привыкну к её этой способности так быстро менять маски. Только что была базарной бабой — а теперь уже преподаватель философии или права.
— Те же самые категории, — перебил я уверенно, хотя на самом деле был полностью с ней согласен. — Наша эффективность — это спасённые жизни, а спасённые жизни — это бойцы, которые возвращаются в строй. Слышала товарища Левитана? Представляешь, сколько эшелонов с запада придёт уже завтра?
— Слышала, — она посмотрела на меня долгим взглядом. Потом вздохнула. — Подумай ещё о том, сколько из них, тех, кто в этих эшелонах придёт, к нам по второму кругу попадёт. Кого-то ты уже спас, здесь, или в Харькове, или в поезде Панасенко. Кого-то те твои таблетки от диареи спасли, кого-то — присыпка и мази от грибка и гниения ступней, осенью ещё. Кого-то, в отличие от тех фашистов из того полка СС, про который по радио передавали, не зажрали вши, и не скосил тиф.
Об этом я тоже думал. Не имея статистики, прикидывать примерно, сколько частей и соединений Красной Армии сохранили боеспособность от перечисленного Оксаной, было без толку. Но подробности и детали мне были ни к чему. Мне вполне хватило того, что из пяти военачальников, названных в сводке Левитаном, я лично знал двоих, Ершакова и Костенко. И довольно близко. Практически изнутри.
— И что? — пожать плечами с недоумением удалось почти убедительно, хоть она и поморщилась. Ну да, той, кто с детства играла в домашнем театре, да ещё перед такими зрителями, раскусить моё дилетантство было проще простого. — Красная Армия всех сильней, от тайги до морей, в этом нет и не может быть никаких сомнений.
— Николин, я сейчас ударю, — предупредила жена. — Я не для того заводила патефон, чтоб слушать то, что можно было петь и без музыки.
Пластинка, будто подслушав её, оборвала звучание, и стальная Оксана Пална, привычно сообщив про мать и угол с ногами, завертела ручку снова.
— И как ты хочешь жить дальше? — не дождавшись звучания, начала она.
— Долго и счастливо, как в сказке! — В этом у меня сомнений не было никаких. В том, как это получится и получится ли вообще — были, и серьёзные. — С любимой женой и работой, которая у нас одна на двоих.
— Жена или работа? — опасно сощурилась она.
— Обе! — решительно рубанул рукой я. — Это я у вас обеих один, как… один, в общем!
На мой решительный взгляд вниз Оксана фыркнула, не выдержав.
— Поэтому меня надо беречь, холить и лелеять! А не мучать расспросами, как последний Айболит. И тогда я, нужный, полезный и со всех сторон, — я повторил взгляд, — положительный, стану работать ещё эффективнее.
— Да куда уж, — с игривым сомнением склонила голову жена, проследив направление моего взгляда. — И не положительный, а, скорее, на...стоящий.
— Это непринципиально, — заявил я решительно. — Принципиально то, что если слаженную операционную бригаду разбивать, ждать нормальной или даже приемлемой работы будет довольно опрометчиво. А люди, с которыми я говорил, не производят впечатление тех, кто планирует совершать подобные поступки. Или позволять другим.
— Это угрозы, Николин? — шутливо удивилась Оксана. — Намекаешь на то, что если я тебя брошу, то подвергну советскую медицину страшной опасности?
— Я не угрожаю, Оксь, — почему-то подумалось вдруг о том, что тёмная ночь, песню о которой ещё не спел Марк Бернес, ночь известия о нашем наступлении, к шуткам не особо располагала. — Я прямо говорю, тебе и всем остальным. Разделять семью Николиных контрпродуктивно.
Фраза прозвучала резко и даже грубовато в тишине, прерываемой хрипом крутившейся пластинки. Песня снова закончилась.
— Потому что если что-то случится... если нас с тобой действительно разлучат, — продолжал я уже тише, — ты должна знать: я найду тебя, где бы ты ни была. Найду и верну. Потому что мы с тобой как те голуби, неразлучники. Или лебеди.
— Лебеди? — она подняла бровь.
— Они выбирают пару раз и навсегда. И если один погибает, второй тоже долго не живёт. Вот и мы так. И никакие приказы, кем бы они ни были отданы, этого не изменят.
Она уткнулась лицом мне в грудь, и я почувствовал, как вздрагивают её плечи. Гладя её по волосам, пахшим ландышем, по спине, чувствовал, как неохотно успокаивалось её дыхание. И тихо, почти шёпотом, запел ей на ухо песню, которую слышал когда-то давно, в другой жизни. Про лебедей. Про то, как они летели над землёй, и как это важно, чтобы рядом была та, единственная. Эту песню очень любила моя мама.
Оксана вцепилась в меня ещё сильнее, рыдания, едва начавшие затихать, стали громче. Она плакала и плакала, но я не останавливал её. Потому что иногда даже невероятно сильному и собранному человеку нужно просто выплакаться, чтобы потом идти, работать, жить самому и спасать чужие жизни дальше. Оставаясь для всех такой же стальной, к образу которой все давно привыкли. Для всех, кроме одного, главного, того, с кем можно было не играть.
Глава 12. Не тюльпаны
— Товарищи! Комендант вокзала передал: ожидается прибытие трёх эшелонов почти в одно время. Прибытие даже одного — серьёзное испытание для врача, для сестры, для санитара. Сегодня каждому из нас нужно показать самый высокий класс.
Я говорил медленно, твёрдо, но спокойно. Хоть это и давалось нелегко после только что завершившегося совещания, где снова от медицины были мы с Покровским, Банкин от железнодорожников, хоть его и дёргали поминутно вбегавшие свои, Березин от НКВД и товарищ Травин. Первый секретарь Тамбовского горкома ВКП(б).
До него я с товарищами из горкома пересекался только постольку-поскольку, ни одного практически не знал. Ну, не считая товарища Машкина, доставленного в наш госпиталь тогда после бомбёжки, на ход которой он зачем-то решил посмотреть в окно, своими глазами. Которые остались при нём редким чудом, как и способности говорить, слышать, да и в принципе жить. Пройди пара осколков стекла иначе — способности были бы утрачены все. Его, бедолагу, и после снятия швов ждали сюрпризы. У ворот «четырёхсотого», «не допускаемые вовнутрь ввиду строжайшего карантину», как говорили с каменными мордами ребята Мальцева, товарища второго секретаря дожидались родная жена, жена двоюродная, и ещё две гражданки, степень родства с которыми никто не уточнял, но ясно было, что ждали Машкина все четыре женщины с огромным пролетарским нетерпением. И это был, наверное, первый на моей памяти случай, когда Николай Сергеевич Покровский, опытнейший врач, поддался уговорам больного. Но не в части «оставьте меня ещё хоть на денёчек тут, заради Христа!», как неожиданно умолял дрожащим голосом матёрый партработник, а в части вывоза второго секретаря в кузове с грязным бельём в прачечную, даруя возможность оправившемуся от ран, нанесённых «отравленным» осколком, кобелю избежать позора. А он, позор, был бы таким, о котором потом не только друзьям-знакомым — детям и внукам рассказывают очевидцы. Ну, по достижении теми детьми определённого возраста, конечно.
Машкин, как я слышал от кого-то, убыл на фронт первым же поездом, и тут не утратив въевшейся привычки номенклатурного работника. Но если прежде он обходил по блату очереди в продовольственные и вещевые распределители, то теперь прошмыгнул мимо народной массы, что ждала распределения в военкомате. Жук, что с него взять? И рожа, несмотря на все мои усилия, кое-где от шрамов была в полоску. Так что жук не простой — колорадский! Да ещё и партийный.
Но товарищ Травин на товарища Машкина похож не был ничем. Вместо дорогого плотного серого костюма на нём была военная форма, старые шрамы на лице остались явно от «белого оружия», как писали в книгах, голос был хриплый и негромкий. И матерного слова он за всё то и все последующие совместные совещания не произнёс ни единого, хотя прорывались, бывало, у каждого из участников. Ситуация как-то располагала.
— Поэтому я, хоть и не вижу в этом никакого проку, напоминаю ещё раз всем и каждому, — обвёл я взглядом толпу, запрудившую Лесную улицу. — К нам везут раненых героев. Тех, кто освобождал Елец, кто окружал и громил фашистских нелюдей, кто защитил телом, грудью столицу нашей Родины. Мы обязаны сделать так, чтобы эти герои жили, товарищи! И мы сделаем это!
Слова рождались сами, сами слетали с языка, сами достигали ушей и сердец каждого, кто стоял внизу, на посыпанном песочком утоптанном в камень снегу Лесной. А в том, что достигали, сомнений не было. Я видел, как сжимались кулаки и губы, как горели глаза.
— Мы не дадим никому из них умереть второй раз!
Последнюю фразу я точно говорить не планировал, но проорал её на всю улицу.
Толпа не бесновалась, как в классических романах пишут, не неистовствовала. Она клялась.
В этом вое, где не делились голоса на мужские и женские, каждый кричал своё «Да!», обещая сделать всё возможное и невозможное для этого.
А я будто видел над Тамбовом тот самый печальный след чужой луны над головами. В горах Афгани.
Я не был там, «за речкой». Но знал и глубоко уважал многих из тех, кто был. Кто равнялся там, в чужой демократической республике, на то же самое красное знамя, что сейчас будто замерло, слушая мои слова, тяжело перелетевшие через границу будущего и прошлого. Как «цинки», летевшие из той чужой пыльной страны в родную советскую зиму.
Я слышал рассказы о том, как было там. А теперь был тут, где героям, рваным в клочья, тоже рыли могилы в двадцать лет. Тем, кому повезло дотянуть до двадцати. И на меня точно так же смотрели люди, от гнева стиснув зубы. Здесь не было «чёрных тюльпанов». Здесь к русским зарницами домой никто никого не увозил. И в землю герои ложились там, где встречали смерть. И земля с самого начала, с того страшного июня, везде под ногами и так была наша, родная.
Те, кто был, кто, как тогда говорили, «застал», рассказывали о шефских концертах в Шинданде, Герате, Баграме и Кабуле. Про то, как кирсановскую «Кукушку» Эдита Пьеха пела прямо в коридоре госпиталя, потому что только там могли поместиться разом все зрители, и раненые, и медперсонал. Про то, как и сколько раз прилетали не просто популярные артисты, а самые настоящие звёзды всесоюзного масштаба. И про то, как отказывались от приглашений выступить перед «контингентом» другие. Наверное, в том числе после этих рассказов я перестал с предубеждением относиться к людям с фамилиями, оканчивавшимися на «...баум», «...штейн», «...ман» и «...зон». Поняв, что дело не в фамилиях.
Здесь, на три ступеньки ниже меня, стоявшего на крыльце школы имени Николая Ивановича Пирогова, стояли русские, украинцы, белорусы, узбеки, таджики, лезгины, евреи и многие-многие другие. Молодые и старые, те, кто родился тогда, когда столица была ещё в Петрограде или даже в Санкт-Петербурге. И каждый из них сейчас был готов встречать и спасать тех, кто защитил нынешнюю столицы Родины. Их общей Родины, одной на всех.
Я не хотел выступать, будучи уверенным в том, что это не самая сильная моя сторона. Но Николай Сергеевич под одобрительные кивки Березина сказал:
— Надо, Ваня. Надо!
И в этом не было ничего похожего на тот старый фильм, который снимет через четверть века сержант полковой разведки Леонид Иович Гайдай. В этом был даже не приказ командира, а просьба старшего товарища. Того, кто прекрасно, куда лучше меня понимал, что молодой странный доктор, хмурый и молчаливый, не просто должен, а обязан обратиться к ученикам школы и личному составу «четырёхсотого» лично. Потому что Покровский и даже, наверное, сам товарищ Дед могли людей поднять, воодушевить, зарядить. А я взял с них клятву. Давая взамен свою собственную. И к путям, до которых было от этого крыльца метров триста, мы пошли все вместе.
Новости пришли позавчера. Банкин тут же позвонил в госпиталь, и мы с Покровским и подвернувшимися Ильиной, Коркуновым, Мальцевым и неизменным Чарным рванули на вокзал. И там встретились с Березиным и Травиным, которого представил Андрей Ильич. Ненавязчиво оставляя в кабинете только пятерых: двух врачей второго ранга, старого майора госбезопасности, коменданта станции и первого секретаря. На стол легла карта. В руках появились карандаши, а в кружках — дегтярной черноты и крепости чай. В воздухе висели табачный дым и мат. Но планы встречи и подготовки к ней мы тогда родили. И Березин с Травиным умчались на одной машине в обком, а Василий Кузьмич схватился за телефон. А мы с дожидавшимися нас в коридоре коллегами побежали в «четырёхсотый», отдавая первые приказы прямо на бегу. И дело пошло.
С обратной стороны путей выстроились за одну ночь шатры-палатки, такие же, что стояли с этой до того, как Ненашев со своими бригадами возвели новое, капитальное приёмное отделение. Он вторые стуки не уходил с площадки, его сорванный в первый же день голос слышался, кажется, отовсюду. Но тросы «летучих носилок» теперь уходили в каждый из рядов брезентовых «корпусов», фермы и блоки были установлены и проверены. Дело оставалось за малым: не дать составу пройти дальше положенной отметки. Но за это велел не беспокоиться Банкин.
Город и, кажется, даже область, дали всё нужное: материалы, технику и людей. При поддержке и участии товарищей с улицы Энгельса, как все мы знали, невозможное становилось возможным в сжатые сроки. При поддержке партии возможным становилось даже невообразимое.
Вокзал закрыли. Подъездные пути переложили восточнее на триста метров, прямо по Железнодорожной улице, которую перекрыли. В здании вокзала, старинном, дореволюционной ещё постройки, развернули очередной оперблок, к части окон которого уходили тросы прямо с площадки — носилки можно было отправлять прямо туда. Новое здание вокзала, временное, как бурчал Банкин, строить не стали, отрядив под него бывший дом культуры «Знамя труда», по соседству с которым стоял наш бывший дом на Интернациональной. Поезда продолжали приходить и уходить, составы с боеприпасами, техникой и красноармейцами проходили по объездной ветке, которую частью восстановили, а частью — сложили заново на три километра западнее. Это была не просто комсомольская стройка, а что-то большее. На земляные работы и укладку шпал приходили старики, бабы и девки, «даже зареченские», как с удивлением говорила медсестра из местных, та пожилая Анна Ивановна. До реки, Большой Липовицы, от вокзала было километров семь-восемь.
Но мы успели. Весь город успел подготовиться ко встрече эшелонов с ранеными героями. Которым никак нельзя было дать второй раз умереть.
Составы шли один за другим. В обычное время на разгрузку военно-санитарного поезда давалось четыре часа. За это время нужно было освободить вагоны, провести первичную сортировку, распределить потоки ранбольных. У нас на это давно уходило гораздо меньше времени. Но ещё ни разу не приходило сразу три эшелона.
Фактически, первый пришёл с опережением, подарив нам сорок минут. За которые мы успели освободить его от раненых и подъездные пути от вагонов, которые паровоз, выдыхая громадные белоснежные клубы пара, укатил, кажется, с огромным облегчением. А потом пришли сразу два состава, в которых были те самые раненые герои, прибывшие с заснеженных полей, где белое давно стало чёрным и красным, где наши добивали окружённые части Гудериана.
Кто и кого там добивал — нам было не так важно. Нам было важно спасти раненых. И работа началась.
Эти два эшелона, шедшие один за другим, и в самом деле паровозиком, только настоящим и очень длинным, разошлись по параллельным путям, замерев точно на заданной отметке, синхронно, как в балете или почётном карауле. Но только в этом карауле не было кремлёвских или ещё каких-нибудь эдинбургских гвардейцев. Из открытых дверей теплушек кричали и махали руками врачи и сёстры. Руками, покрытыми йодом и чужой кровью.
Второй состав в Тамбове ещё не бывал, и его команда остолбенела, вытаращившись на то, как запрыгивали прямо в теплушки санитары с путей, едва ли не на лету цепляя тросы с карабинами к носилкам, которые вымотанные до предела медсёстры только готовились передавать вниз. Но их помощь больше не требовалась — раненые, ахая, кто был в сознании, улетали сами собой.
С первым составом было проще — там народ уже был в курсе наших нововведений. Они первыми выскакивали из вагонов, некоторые даже забивались под них, чтобы не мешать и не путаться под ногами свежим, пусть и относительно, коллегам. Но скорость выгрузки, кажется, удивляла даже их. Как и то, что выгружали с другой стороны, и раненых отправляли по воздуху прямо в здание старого вокзала. Грузовики и подводы вставали под погрузку, стабильных распределяли между остальными госпиталями — увозили в "одиннадцать-ноль семь", в "двадцать пятый", в "восемьдесят девятый", в областную больницу. Вчера и позавчера из нашего "четырёхсотого" всех, пригодных к транспортировке, погрузили в вагоны и отправили в Куйбышев и дальше. Но коек всё равно не хватило бы, потому что три эшелона — это до двух тысяч раненых. Которых приняли, распределили, удивляя кроме скорости ещё и чёткостью действий, и отправляли по всем больницам Тамбова, города, которого так ждали и бойцы, и медики в этих поездах. О том, что здесь работают врачи-волшебники, уже давно шла молва по фронтам, и многие из тех, кто вылетал на носилках, плакали и говорили: "Добрался! Довезли, родненькие, спасибо! Теперича точно спасут - это ж Тамбов! А то, глядишь, и на самого доктора Николина погляжу!".
Но я этого не видел и не слышал. Моя работа, как и работа любого их моих коллег, была у столов. И не прекращалась до глубокой ночи, когда на пороге операционной показался Коля, с головы до ног вымазанный в чужой крови, как очень неаккуратный работник мясокомбината.
— Последний, Вань. Всё.
Я только кивнул, не отрываясь от поиска проклятого осколка, который как нарочно взялся прятаться от меня под петлёй кишечника пожилого красноармейца. Он нашёлся с третьей попытки. Промывание, анастомоз, ещё одно промывание, белое облако стрептоцида — и седой воин, наверняка заставший гражданскую и первую мировую, поехал дальше, направо. Живой. Как и все остальные до него. Минно-взрывные, контуженные, рваные, колотые, стреляные, рубленые, обожжённые, многие — обмороженные до костей. Некоторые сочетали почти все виды травм сразу.
Три военно-санитарных эшелона. Тысячу пятьсот двадцать три раненых они привезли в Тамбов. Тысяча пятьсот семнадцать доехали-долетели до столов. И тысяча пятьсот девять поехали дальше в корпуса «четырёхсотого».
— Полпроцента! — выдыхал уже в третий раз Покровский. Не веря ни себе, ни собственным глазам, ни покрытым красно-бурыми пятнами бумагам Чарного, который и свёл статистику первым. — Этого просто быть не может, Ваня!
Мы остались в операционной вдвоём. Оксана наверняка ждала меня за дверью, но вышла и она, будто почувствовав, что главврач хотел о чём-то поговорить со мной наедине.
— Может, Николай Сергеевич, — проговорил я сквозь зубы.
Спина болела так, что хотелось или лечь прямо на пол, или попросить новокаиновую блокаду. Которую тут всё равно, кажется, никто, кроме меня самого, корректно бы не провёл. Но мне было не с руки ни ложиться, ни просить, ни колоть самому себе в спину.
— Но полпроцента!..
— Здесь сегодня работала сотня лучших. Мы с вами лично отвечали за их подготовку. Я думаю, это сегодняшнее поступление вполне можно считать выпускным экзаменом, Николай Сергеевич. Успешно сданным всеми «пироговцами».
— Пожалуй, — пробормотал он, продолжая смотреть на испятнанные кровью листы с цифрами. — Невероятно. Такие результаты за такой срок…
— Много факторов сошлось, — я наклонился из стороны в сторону, стискивая зубы, чтоб не застонать. — Новая методика, новые способы обучения, новое оборудование. Всё вполне научно объяснимо. А если спасует наука — объяснит партия.
— Верно говоришь, синергетический эффект, — он поднял взгляд на меня. — И студенты достались толковые, и мотивация была хорошая.
— Лучшая, — кивнул я. — Самая лучшая у нас мотивация. И Родина самая лучшая. Не должны были подвести, и не подвели.
— Чудо… Николино чудо, — будто не слушая меня, прошептал взрослый, опытный врач и организатор здравоохранения, член партии, коммунист.
Глава 13. Те же - и партия
— Где он?! — пронеслось по пустым коридорам школы, запуская эхо по этажам и аудиториям, двери в которые стояли открытыми.
— Кто? — голос Коркунова был привычно невозмутим.
— Конь в пальто! Николин, кто ж ещё?! — а вот Серёга Мальцев наоборот удивил экспрессией.
— Тут я, Серёг, — раз он так орёт, наверное, случилось чего?
Я вышел ему навстречу из учительской, куда забегал из дому перед тем, как пойти в госпиталь.
— Салют, Вань! Давай за мной бегом! — командир дзержинцев явно был взволнован.
Вопросы «а что случилось?», «к чему такая спешка?», «что, собственно, произошло?» и прочие, сообразные моменту, какие задал бы любой нормальный человек, остались не произнесёнными. Тут, в широком смысле слова, нормальных не было — война, сорок первый, школа военных хирургов. Поэтому вопрос «куда?» я задавал уже на бегу, подхватив стоявшую у двери санитарную сумку. Они здесь и в госпитале у каждой двери стояли.
— Брось ридикюль, — удивил неожиданным определением баула Мальцев. — Там никого ни шить, ни резать не надо. Живые все.
— Где? — мой второй вопрос, сразу после «куда?», новизной тоже не подкупал.
— В обкоме, где, — как умудрялся Серёга пробурчать это, не снижая скорости, выскакивая на крыльцо в полушаге передо мной — не знаю.
— А чего там?
— Собрание. Бумага какая-то из Москвы пришла. Сергеич там уже, прямо из госпиталя дёрнули по звонку, а меня за тобой отправили, — пояснил он, открывая мне дверь Эмки. Да, у нас была теперь собственная, школьная, «пироговская».
— Ещё кого? — уточнил я, когда он впрыгнул на переднее пассажирское, кивнув красноармейцу Лёхе, который был теперь и за шофёра.
— Никого, вас двоих только. Коля только с Покровским рванул, как чуял, что тебя тоже вызовут.
— Вызовут или пригласят?
В этом времени, как и в любом другом, при общении с товарищами и господами, облечёнными народной властью, формулировки играли очень большую роль. Это как если тебя называют «гражданином» вместо «товарища».
— Да я сам не понял, Вань, — он повернулся боком, глядя на меня.
Растерянным не выглядел — им по должности не полагалось. Но на мушку не брал и рук не вязал, что уже радовало.
До красивого и монументального здания по адресу «улица Интернациональная, дом тридцать три» домчали не то, чтобы пулей, но всё равно очень быстро. Снегу навалило за два дня столько, что не справлялись ни дворники, ни техника. Первых было мало, второй не было практически вовсе — несколько тракторов с отвалами не успевали очистить город, пробивали только основные направления, по которым и перемещались грузовики и редкие легковушки. Люди, ходившие на заводы и фабрики, торили тропки после снегопадов самостоятельно, как волчьи стёжки, но уже к началу первой смены народные тропы превращались в утоптанную дорогу. Снег снегом, но трудовые подвиги и работу на благо фронта и Победы никто не отменял. А вот проезжие части так называть после снегопадов язык как-то не поворачивался. Поворачивались в основном те самые редкие автомобили, которых крутило и бросало в снежной каше. Но Лёха, наверное, учился где-то контраварийному вождению, потому что все заносы на каждом из поворотов, хоть их и было-то всего пару-тройку, у него выходили управляемыми, и в снежные горы по бокам дороги нас не выносило. Это, в отличие от серого и хмурого, как моя морда, дня, воодушевляло. В отличие от того, что понимания того, куда и зачем меня везут дзержинцы, не было по-прежнему. Нет, с «куда» вопрос прояснился сразу. Но легче не становилось, потому что главным был не он.
— Прошу, товарищ Николин! — взрослая и явно ответственная гражданка во френче, который еле сходился на её могучей пролетарской фигуре, с пучком крашеных хной седоватых волос, поднялась из-за стола в приёмной и собственноручно открыла здоровенную и тяжеленную дверь. Рядом с которой висела табличка: тов. Логинов Н.А. Первый секретарь Тамбовского областного комитета ВКП(б).
Я вежливо кивнул гражданке, которая явно была товарищем, притом опытным и не раз проверенным, и шагнул внутрь. Серёга сел на стул, рядом с кивнувшим мне Колей.
В кабинете было темновато, душновато и как-то ощутимо нервно. Не было той азартной суеты, что поднималась на каждом из трёх недавних совещаний, где железнодорожник, чекист, партработник и два врача рожали и родили-таки вариант по ещё бо́льшей оптимизации работы. Было какое-то молчаливое хмурое ожидание.
— Здравствуйте, товарищи! — встал я в шаге от прикрытых за спиной громадных дверей.
— Проходи, Иван Николаич, — махнул рукой хозяин кабинета.
Мы с Николаем Алексеевичем виделись лишь однажды, на том самом заседании бюро, куда меня привёз едва не потиравший руки в предвкушении Березин. Но товарищ первый секретарь обкома в силу опыта, житейской и коммунистической мудрости и прозорливости людей запоминал с первой встречи, видимо. Особенно если та была хоть немного похожа на тот опасный цирк, что состоялся тогда.
Браверман, чисто выбритый, благоухавший одеколоном и, кажется, тонизирующим глотком коньяку, стоял за трибуной. Андрей Ильич ввёл меня в зал и оставил стоять между Васиным и Паньковым. Ободряюще моргнув, повернувшись прежде этого спиной к президиуму, так, чтобы увидеть его лицо, неожиданно человеческое, смог я один.
— Очень правильное решение, товарищ Березин! — похвалил Аким Михайлович майора госбезопасности, который шёл к своему месту в президиуме рядом с Митряшовым. Уже со служебным выражением лица. — Такие, как вредитель и саботажник Николин, должны быть под конвоем! До той поры, пока народный суд не осудит по заслугам! Всё, Николин, доигрался! С органами шутки не проходят!
— Это точно, — крякнул Логинов. Глядя почему-то на начальника облуправления НКВД, сидевшего по правую от него руку.
— Вот! Товарищ первый секретарь от лица нашей партии и товарищи из государственной безопасности всегда, всегда выведут на чистую воду всех негодяев, что явных, что скрытых! — не унимался Браверман, обличая и клеймя меня, не сходя с трибуны.
В других случаях я бы, пожалуй, скривился, поморщился, плюнул, возможно, под ноги. Сейчас — нет. Поэтому смотрел на наливавшегося пролетарской краснотой полковника спокойно, с некоторым даже интересом.
— Вы гляньте только на эту морду, товарищи?! — расходился он всё сильнее. — Ему же показательно наплевать на нас, на нашу партию! Вот что делает с советскими студентами тлетворное влияние перерожденцев. А он ведь ещё и в окружении побывал, замечен в связях с врагом!
Да, умение подменять ложью правду или хотя бы часть правды, что ещё опаснее, потому что убедительнее, многим проложило дорогу наверх. Но вниз — тоже многим. Правда, это знание ничуть не помогало мириться с лаем из этой красной хари, поливавшей меня с трибуны. Березин, смотревший за этим концертом сидя следующим за Митряшовым, чуть повёл ладонью над столом, незаметно. Наверное, успокаивал. Хотя я особо и не волновался. Вот противно — да, было.
Раздался неожиданный звук. Ну, то есть для меня он был неожиданным, остальные отреагировали вполне привычно. В моём прошлом будущем с похожим звуком навигатор сообщал о превышении скорости, когда рядом висела камера контроля. Здесь — стучали авторучкой по графину, привлекая внимание или призывая к порядку.
Браверман ещё по инерции тявкнул что-то, уверенно, хорошо поставленным и явно неоднократно испытанным в подобных баталиях голосом. Скольким же ты жизнь испортил, гнида, скольких погубил? Я наклонил голову поочерёдно к левому, а потом к правому плечу, так, что хрустнули шейные позвонки. Напряжённый был момент. Конкретики Березин не давал, велел просто молчать и ничего не бояться. То есть просто быть таким же, как обычно.
— Гражданин Браверман, — негромко произнёс в наступившей тишине Логинов. И полковник покрылся синими пятами прямо по красному, на глазах. — Час назад мною получены сведения из Москвы. Они имеют к вам самое прямое отношение.
Военврач первого ранга опёрся тяжко о трибуну, став будто ниже ростом. Но не с перепугу, а словно к прыжку изготовившись.
— Вчера в Главном военно-санитарном управлении, наркомздраве, на кафедрах ряда институтов состоялись аресты, — продолжал Николай Алексеевич, даже не заглядывая в лежавшую перед ним бумагу. — В числе прочих арестованы граждане Сахаров, Сисакян, Махров, Семашко, Канель.
Было ощущение, что с каждой названной фамилией Бравермана настигал один инфаркт за другим. Он вздрагивал, цеплялся мокрыми руками за крышку и боковины трибуны, синел ещё сильнее. Вот только взгляд был по-прежнему не напуганный. Загнанный — возможно, но страх он, кажется, уже перешагнул. Возможно, зная, что тот просто не поможет.
— Какое отношение эта информация имеет к вредителю и предателю Родины Николину? — перебил он первого секретаря. А я внезапно и опять некстати подумал, как чиновников такого уровня звали в моём времени? Губернаторами? Нет, проверяющие из Москвы иногда позволяли себе обрывать на полуслове губернаторов. Но они были либо партийными на высоких должностях, либо полпредами, либо из администрации президента. Проверяшками от минздрава это и в голову не пришло бы никогда. Это что же, промахнулись мы с Оксаной в части удара на опережение?!
— Группа отправивших меня товарищей получила распоряжение из Кремля! — он не то блефовал, играя ва-банк, то ли предупреждал со столичным снобизмом местных крестьян-дикарей о том, что был не просто так, а от кого надо. Вот только кому?
— Перечисленные граждане уже сознались в причастности к антисоветскому правотроцкистскому блоку. Ими даны признательные показания, подтверждающие ваше личное участие в подготовке к подлому убийству товарища Куйбышева, — монотонно проговорил первый секретарь Тамбовского обкома. Наверняка он тоже был удивлён реакцией, но продолжал будто гвозди заколачивая в полковника, прямо в голову ему, которая начала подрагивать.
— Пришло также распоряжение о вашем немедленном аресте и отправке в Москву. Документ подписан лично народным комиссаром внутренних дел.
Этот гвоздь был финальным. Не знаю, как Браверман, а я видал разок бумагу с автографом фиолетовыми чернилами. Там содержание было другим, конечно, но факт того, что я вижу на листке со своей фамилией подпись самого Берии, выбивал почву из-под ног знатно. Аким Михайлович рванул воротник, словно задыхаясь, и завалился на пол.
Покровский и я оказались возле него быстрее даже чекистов, Васина и Панькова, сорвавшихся с мест за моей спиной на полмига позже.
— Помер? — равнодушно уточнил Дед.
— Живой, — Николай Сергеевич выпрямился, только проверив наличие пульса, и теперь смотрел за моими руками, которые сравнивали показатели на обеих шейных. А после я расстегнул гимнастёрку и приложил ухо к груди павшего полковника. Или падшего.
— Говорить сможет? — с чуть бо́льшим интересом спросил Митряшов.
— Сможет, Семён Трофимович, — уверенно ответил я, вставая. — В обморок брякнулся. Я не могу полностью исключить инфаркта на слух, конечно, но ни аритмии, ни альтернирующего, ни парадоксального пульса нет.
— Симулянт, — лаконично «перевёл» мои пояснения для остальных Березин. — Паньков, к нам его.
— Может, лучше к нам? — без уверенности и особого желания, но повинуясь врачебному долгу, уточнил я.
— Нет необходимости, Ваня, — отрезал товарищ Дед. — У вас в госпитале, случается, помирают, хоть и значительно реже теперь. А у нас — не положено.
Тон, каким это было сказано, сомнений не оставлял — эти точно не допустят гибели Бравермана до суда. О которой он, вполне возможно, будет мечтать и умолять, когда придёт в себя и ознакомится с приёмами, средствами и методами первой и последней помощи чекистов. Но жалко мне его всё равно не стало.
Но это было тогда, на втором, внеочередном заседании бюро обкома. После первого мне позвонили и велели работать дальше, не обращая внимания на «некомплект» студентов. А вечером пригласили на этот вот «номер с превращением». Только это было в другом зале, на другом этаже даже. В кабинете первого секретаря я был впервые.
— Проходи, присаживайся, — продолжил товарищ Логинов. Я упираться не стал, прошёл и присел.
— Тут, Иван, директива пришла из Ставки, — тихо, но весомо начал он, и от этих слов стало как-то ещё тревожнее. —По решению комитета обороны решено довести до товарищей Покровского и Николина в части, касающейся.
Николай Сергеевич посмотрел на меня тяжело. Он вряд ли планировал сидеть за этим столом в этом кабинете, в окружении таких людей. Я только плечами пожал. Содержание директивы мне точно было неизвестно. Я, выходит, вообще мог, наверное, больше не обращаться к своей памяти за воспоминаниями о ходе войны. Если наступление уже началось, если наши попёрли вперёд уже в сорок первом — Великая отечественная точно пошла как-то по-другому. А как именно — я тоже не знал.
— В этой самой части, в касающейся, — помолчав, продолжил первый секретарь, — сказано следующее. Пункт четвёртый: «учитывая опыт, полученный войсками в результате внедрения новых передовых методов медицинского обеспечения, прошедших проверку в госпиталях и сокративших санитарные потери в частях на сорок-пятьдесят процентов, Ставка требует использования освободившихся резервов для наращивания ударной мощи группировки».
Вот и статистика подоспела. Без конкретики, конечно, но зато из самой Ставки.
— Пункт шестой: «после выполнения задач первого этапа (выход на рубеж рек Олым, Большая Чернава, Любовша) приступить к укреплению тамбовского направления. Для чего передать в состав 61-й резервной армии три стрелковые дивизии и два зенитно-артиллерийских полка. И седьмой: «Начальнику Генерального штаба товарищу Шапошникову доложить соображения по усилению ПВО города Тамбов».
Я посмотрел на Березина, а потом на Митряшова. Предсказуемо по лицам чекистов не поняв ровным счётом ничего. Глянул и на Покровского. Там было яснее — Николай Сергеевич, кажется, из услышанного тоже ничего не понял. Чем именно касалась директива нас с ним?
— Если коротко и без деталей, товарищи, — обвёл взглядом всех членов областного комитета обороны Логинов, — то можно уверенно предположить, что в ближайшее время у нас тут кратно прибавится работы. У всех нас.
Тут он посмотрел на меня.
— Есть сведения о переброске инженерных частей для строительства оборонительных рубежей по линии Сосновка — Левые Ламки — Сампур.
Я кивнул, хотя ни единого ориентира из названных не знал.
— Запад и юго-запад закроет внешнее кольцо обороны. В ближайшее время прибудут три стрелковых и одна кавалерийская дивизии. Уже на пути сюда зенитно-артиллерийский полк и два отдельных зенитных дивизиона из резерва Орловского военного округа.
Комендант города, товарищ Вальц, фото которого я видел как-то на газетных тумбах, выглядел одновременно и озабоченным, и довольным. Матросов, начальник милиции, кивал. Чекисты, и старый, и помоложе, сидели, как бронзовые, не шевелясь.
— А теперь то, что касается вас, товарищи, непосредственно, — после небольшой паузы снова заговорил Логинов. — Все соображения касательно организации приёмно-сортировочной работы на привокзальной территории изложить письменно и предоставить товарищу Березину завтра до восьми ноль-ноль.
Я сунулся было за пазуху, но Дед только головой дёрнул и нахмурился — не перебивай, мол, начальство! Будто знал откуда-то, что бумаги у меня с собой.
— Все пожелания и потребности по снабжению сообщать мне лично. Эти вопросы теперь курирует обком. У меня всё.
Со стороны Покровского послышался долгий звук выдоха, такой, будто всё это время главврач-директор школы сидел не дыша, как при икоте, а сейчас выдыхал чистейший углекислый газ. Бронзовыми теперь казались Матросов и Вальц, а вот на лицах чекистов мне показались едва уловимые тени улыбок.
— Разрешите выполнять, товарищ первый секретарь? — спросил я, вставая.
— Выполняйте, товарищ Николин, — он кивнул. — И самое последнее. Читал отчёты. Спасибо вам, мужики. Все говорят, что чудо вы сотворили, когда три эшелона приняли за такое время. Теперь очень нужно, чтоб такие чудеса по всему Союзу стали возможны.
Я выудил из-за пазухи свёрнутые и почти не мятые листы серой бумаги, где были Ненашевские чертежи талей, что поднимали носилки аж на второй этаж вокзала, схемы крепления направляющих и ферм прямо к стандартным вагонам военно-санитарных поездов, какие-то пометки от Банкина, где были решения того, как гарантированно останавливать составы в нужном месте, вне зависимости от квалификации машинистов и без экстренного торможения. Всё остальное у Андрея Ильича и так было, а эти записи мы с Покровским закончили только утром.
— Вот требуемые сведения, товарищ майор госбезопасности, — передал я бумаги.
— Ловко, — улыбнулся Логинов. — Все бы так — не успел задачу нарезать, а она уже исполнена!
— Служу Советскому Союзу! — разом, хором ответили мы с Николаем Сергеевичем, даже не переглянувшись.
— Благодарю за такую службу, товарищи военврачи! И лично, и от лица всей нашей партии, и от всего советского народа!
Вдруг затрезвонил один из телефонов, стоявших на его столе возле настольной лампы на массивном мраморном основании. Первый секретарь поднял трубку.
— Логинов. Когда?
Он повернул левую руку запястьем, тем местом, где выслушивают пульс, наверх, глядя на наручные часы, прижал трубку плечом к уху и сделал какие-то пометки в блокноте перед собой.
— Добро, принял. Сейчас будут.
Трубка звякнула о рычаги, а мы с Покровским уже оба стояли, понимая, что на нас он смотрел под конец краткого разговора не просто так. И не ошиблись.
— Два эшелона летят вне расписания. Говорят, тяжело раненых много. По местам, товарищи!
Глава 14. Встреча поколений
Обещанные партией составы пришли не одновременно, а с разницей в два часа. Того адова конвейера, что вертелся вокруг путей и завораживал тех, кто видел работу Тамбовских военных медиков впервые, не было. Встреча раненых прошла штатно, но тоже быстро, и только наблюдатели от обкома и ещё какие-то люди в форме без знаков различия ахали и только что не крестились, сперва глядя за тем, как разлетались ангелами от серо-зелёных вагонов носилки, а потом, через час, как из отводных дренажных труб приёмного отделения потекла парящая на холодном воздухе горячая вода. Сперва красная, потом розовая. А оперблоки стали чистыми, будто не было только что этой карусели с почти пятьюстами ранеными. О том, что поезд, отогнанный на другой путь, пришёл не порожняком, и это всё не показалось, говорили только усталые до серости лица врачей и сестёр, да гора ампутированных рук и ног. Плохое, сложное, нервное зрелище, конечно. Но куда лучше бесконечной череды неподвижных брезентовых холмиков у пакгаузов.
Второй эшелон надрывно свистел, предупреждая Тамбов о своём прибытии. Но мы и так знали — связь с подъездными узлами и станциями у Банкина была отлажена как надо. И ко встрече очередного массового поступления были готовы все, не только вымытое до стерильной чистоты отделение.
— Тяжёлый, Вань! — крикнул Коля с улицы так, что я даже здесь, у второго стола, услышал. А потом и увидел.
На левый стол для первичной обработки легли носилки. На них слабо подёргивался привязанный верёвками и полотенцами боец в изорванной форме. Судя по прорезам и проколам — его не то собаки рвали, не то ножами резали, не то всё сразу. А вот головы у него не было.
Огромный шар из бинтов и салфеток, откуда торчала резиновая трубка, на голову походил слабо. Но бумажку со временем интубации на трубке я разглядеть успел, пока его не обступили ребята и девчата, начиная «разбирать». То, что из трубки время от времени вылетали кровавые брызги, тоже заметил.
Первая фраза Славы Коркунова, старшего над тем столом, была неожиданной. И тон его, растерянный, не свойственный хирургам из Центрального военного госпиталя НКВД, был не ко времени.
— Это не диагноз! Ещё раз! — рявкнул я, понимая, что такой тон, только такой, сможет вернуть Славу к работе и к раненому. Точнее, кажется, уже умирающему.
— Виноват! Перелом нижней челюсти. Двусторонний. Оскольчатый. Нет, многооскольчатый, с дефектом костной ткани, — так, это уже лучше. Ну, или хотя бы предметнее.
— Голову запрокинуть, наркоз, обработка, промывание полости! — мои команды вылетали, как из пулемёта. Из которого, наверное, и попали в бедолагу.
— Работаем! — голос Коркунова звучал зло и собранно. Но уже не растерянно, и это было главное.
На мой стол он попал перемазанный йодом, с трубкой в носу. Под носом практически ничего не было.
Да, наверное, пулемётная и была. Вошла в мягкие ткани подбородка, повернулась — и устроила эту мясорубку. Ну, то есть веерообразные переломы, разрывы языка, уздечки, слизистой… Дальше надо было смотреть уже внутри. Но он дышал и сердце билось. Ампутация нижней челюсти? Это быстрее, да. Но я не для того учил «пироговцев» новым для них принципам щадящей и реконструктивной хирургии, чтобы отрезать человеку половину лица.
— ЧКС, спицы Киршнера на полтора и на два. Скальпель! — велел я.
Аппарат и спицы легли на столик, Маруся достала из бикса внизу. Нож подала Оксана. Обе смотрели с сомнением, но молча. Молча — это хорошо, это не отвлекает. Некогда тут отвлекаться.
Разрез по нижнему краю челюсти, в подчелюстной области. Голова, бритая, в шрамах, откинута назад, доступ хороший. Линия перелома в ране видна. Хотя это только одно название — линия. Тут тех линий… Так, спокойно. Помнится, был я на очередных курсах в институте на улице Вучетича, там ещё парковка была ближайшая удобная, кажется, только у метро Тимирязевская, а все дворы или заняты наглухо, или со шлагбаумами. Там нам читали лекции по материалам профессора Макиенко по остеосинтезу костей лицевого скелета. Я почитал потом в интернете про Марию Александровну, автора той методики — героическая женщина, больше десяти тысяч раненых прооперировала за годы войны. Помочь тут смогла бы, наверное, только она. Ну, и я ещё — я ж по её методикам учился. Правда, не факт, что они сейчас, в сорок первом, были известны ей самой.
Перевязка сосудов. Чистим. Сушим. А теперь приступаем к сборке паззла.
Двухмиллиметровые спицы ввёл через крупные фрагменты кости в обе стороны, к ушам. Навстречу им провёл другие, фиксируя отломки ветвей челюсти. Наружные концы спиц соединил дугой, формируя внешнюю раму. Так, эти сводим поближе, тут чуть дальше, ещё чуть. Вот теперь хорошо. Эх, гало-аппарата нет, рамки той, что на лбу крепится обручем, а вес головы распределяет на грудную клетку, исключая все движения. Такая фиксация была бы удобнее. Но ладно, как обычно, работаем с тем, что есть.
— «Лиру»!
Здоровенная шина, в какую «упаковали» Любу Сличенко, легла на плечи раненого. Края примотали подмышками, зафиксировали шейный отдел, возвращая голову в нормальное положение из закинутого. Угрозы того, что кровь затечёт в лёгкие, больше не было. Ну, почти не было, но в стоявшем за правым столом Гене Гранине я был уверен — он опытный, сошьёт хорошо. Там разрез-то сантиметров шесть всего. Ну, семь… А язык, уздечку и слизистую зашил я сам. Сквозные мягких тканей на руках и бедре обработал и подготовил к ушиванию Слава, частью раньше, частью — в то же самое время, пока я собирал по кускам и осколкам челюсть.
— Следующий! — выдохнул я и уже почти было повернулся обработать руки для приёма другого раненого. Как вдруг взгляд зацепился за деталь, по которой будто бы уже «шаркал» несколько раз в ходе операции. Просто тогда отвлекаться на память и раздумья было некогда. А сейчас минутка, ну, может, не полная, но была.
Фикса. Вставной или, как сейчас говорили, «врезной» зуб, железный, блестящий, верхняя «двойка». На нижней челюсти зубов осталось штуки три или четыре, остальные выбило, какие-то пулей, какие-то — осколками собственной кости. Но эту фиксу я помнил. Обстоятельства знакомства и пары встреч с её владельцем были уж больно яркими. Стылый! Уголовник из банды Толи Франта! Та самая бритая голова в шрамах, нос, выдающий очень бурную и опасную молодость. А вот приметной тяжёлой и покрытой сивой щетиной нижней челюсти за салфетками и дугой аппарата почти не было видно. Но я точно знал, что она там была. И должна была восстановиться. Да, судя по пулевым и ножевым, досталось Стылому. Сидя в землянке возле кухни, в воровской «малине» или в засаде таких ран не получают. Наверное, правы были те историки, кто говорил, что даже среди воров и бандитов встречались настоящие герои, многие из которых были не только реабилитированы, но и представлены к боевым наградам.
Но долго думать об этом не получилось. «Николина карусель» завертелась дальше.
Три ампутации кряду, две из них — по обморожению. Да, зима сорок первого выдалась морозной. Немцам, как говорили книги, было хуже, чем нашим, к русским зимам привычным. Но одно дело — привычка, и совсем другое — лежать под артогнём несколько часов, потеряв надежду на то, что тебя вытянут. Проваливаясь в тяжкое беспамятство, забывая, когда перетянул сам себе руку или ногу, когда нужно, как учил санинструктор, ослабить жгут, чтобы к сине-бордовым или бледно-серым пальцам потекла кровь. Да и как тут ослабишь — она же больше наружу течёт? А вокруг — ребята из отделения лежат. Бледно-серые целиком, или красные с головы до ног, у кого ноги при себе. Кровь на белом снегу видна ярко…
Ткани, лишённые кровоснабжения, на морозе отмирали быстро. Правильные мероприятия по работе с обморожениями ни на «передке», ни в эшелоне проводить было или некогда, или негде. Поэтому приходилось резать. Тут ничем не могли помочь ни чудо-аппараты, ни остальные Николины чудеса.
— Вань, — негромко сказала Оксана, глядя мне в глаза поверх маски с тревогой.
Наверное, это было не первое обращение. Наверное, она была готова к тому, чтобы обежать через стол и толкнуть меня плечом или привычно пнуть, как других, «ловивших» ступор или крайнюю степень переутомления. Но я потряс головой, как вынырнувшая из-под воды собака, проморгался и сказал:
— Нормально. Работаем.
Не своим, правда, голосом.
Перед глазами стояла старая яблоня и стол под ней. Правее был сарай, «сарайка», как звал его дед. Левее — теплица, за ней — дом. Я приезжал сюда каждое лето на каникулы, ездил, когда был студентом, и потом тоже. Под яблоней всегда было хорошо. В стране было не всегда, очень не всегда, а в деревне у деда постоянно царил мир и какой-то строгий покой. Бабушка умерла ещё до моего рождения, а к деду меня отправляли, как и всех детей того времени, «отдохнуть летом». Отдых начинался в семь утра и заканчивался не позднее двадцати двух ноль-ноль. Хромой старик, которого я сперва боялся, потом некоторое время даже ненавидел, пакостя исподтишка, а потом полюбил всем сердцем, отец моей мамы, жил в Ярославской области. Это он научил меня рыбачить, делать воздушных змеев, плотничать-столярничать, чинить велосипед. Он, когда я косой распахал себе руку до кости, спокойным и скучным тоном объяснял, чем отличаются венозное от артериального кровотечения. Конечно, уже после того, как наложил жгут и молниеносно перевязал руку скинутой с себя рубахой. Мы сидели на остановке, я судорожно вздыхал, глотая слёзы, а он, вытянув вперёд не сгибавшуюся левую ногу, монотонно говорил про сосуды, вены, артерии. Про то, как уважает врачей, «людей в белых халатах». Эта фраза у него всегда получалась какой-то очень торжественной. Наверное, я именно тогда и решил стать врачом, чтобы не дожидаться в следующий раз, пока приедет на гнилом УАЗике дядя Толя, дедов друг, и не повезёт нас в нём, воняющем бензином и махоркой, в фельдшерский пункт, до которого было тридцать километров. Там весёлый старичок, шутя и балагуря, отвлекал меня сперва от местной анестезии, а потом и от наложения швов. Которые дедушка снял через две недели сам. Точно так же вытянув под столом левую ногу. Она постоянно, как он говорил, «ныла на погоду», и он всегда называл её забавным словом «зануда». «У-у-у, зануда! Опять разнылась!» — говорил дед, грозя ей пальцем. Про то, как он был ранен на войне, не рассказывал. Иногда только в сердцах стучал себя по негнущейся коленке, говоря: «Лучше б уж отняли да деревянную приделали, честное слово! А то эта и не ходит путём, и ноет всю дорогу. А я ж не в Гидрометцентре работаю, мне погоду-то предсказывать ни к чему!».
Я как-то спросил его, разглядев на ноге и плече страшные уродливые шрамы:
— Деда, а это фашисты сделали?
Мы сидели в бане, она была на берегу речки Соть. До нашей деревни с названием Качалка ходили пешком со станции «Муринское». Перед ней, если от Москвы ехать, была остановка «Онаньино», а от той остановки шла дорога к деревеньке Лихобритка. Повзрослев, мы с деревенскими ребятами глупо шутили над этими названиями, а ещё гордились тем, что кто-то в качалки ходит, а мы в Качалке выросли.
— Фашисты, — помолчав, вздохнул он.
— А как было на войне, деда? — спросил я, затаив дыхание. Мне было лет семь или восемь.
Дед долго молчал, глядя на тихую воду Соти. Я, кажется, уже забыл, что спрашивал.
— Война — это очень плохо, Ваня. Ничего нет хуже войны.
Он никогда и ничего больше не рассказывал. А я не спрашивал. Не было привычки у нас в семье болтать попусту, ни по материнской линии, ни по отцовской.
Потом я сотни и тысячи раз своими глазами видел, а несколько раз и на собственной шкуре испытывал это. Дедушка был прав. И здесь, в середине декабря одна тысяча девятьсот сорок первого года, у меня в этом тоже не было никаких сомнений. Я убеждался в его правоте каждый чёртов бесконечно длинный день, почти каждую ночь.
— Ничего нет хуже войны, деда… — прошептал я одними губами, зная, что маска скроет.
Прошептал, прочитав в карточке, приколотой к шинели молодого парня с серым лицом и стиснутыми зубами: «Гулин Михаил Иванович, 1923 г. р., пулевые ранения левого колена и правого плеча».
Мамина девичья фамилия была Гулина. А дед исправил в метрике «1925» на «1923» и пошёл на войну шестнадцатилетним.
Здесь полагалось делать аротродез — опиливать бедренную и большую берцовые, сращивая их напрямую. Собирать такие сложные суставы, как коленный, восстанавливать сухожилия, которые срастались долго и без гарантии, на войне было некогда. Но задача военного врача — не только сохранить жизнь, но и вернуть в строй. Ныть на погоду она, зануда, всё равно будет, деда. Но ходить ты будешь нормально.
Странно, но мыслей о том, что его могут убить в следующем бою или через один, не возникало. Это война, хуже которой ничего быть не может. Тут любого могут убить.
— Позови Вову и Ивана Андреевича, если свободны, Оксан. И Залесского, — велел я.
— А вы правда Николин? — сиплым от боли голосом спросил раненый. Мой шестнадцатилетний дедушка.
— Правда, боец, — сглотнув, ответил я.
— Ну всё, я ребятам расскажу — все обзавидуются! Про вас же столько историй ходит! А правда, что мне ногу на деревянную заменят?
— А вот это неправда, — в моём голосе неожиданно прорезались интонации милиционера из «Бриллиантовой руки». — А сейчас ты закроешь рот и глаза, чтобы не мешать мне работать, понял?
— Да, товарищ Николин! — почти что весело выкрикнул он, зажмурившись.
— Вовка заканчивает, подойдёт, я ему на смену Влада позвала, там «кишечный» как раз, его профиль. Остальные через минуту будут, — отчиталась жена.
— Замечательно. Новокаин три кубика.
— Коллеги, профессор, думаю, это тоже стоит внести в курс школы, — начал я, когда все собрались у стола: хирург-казак, Боков, военврач второго ранга из Куйбышева, и Залесский. — Осколочное ранение коленного сустава, вероятно, мина, восьмидесятидвухмиллиметровая. Оскольчатый перелом наружного мыщелка бедра с вдавливанием суставной поверхности. Свободные костно-хрящевые фрагменты в полости сустава, разрыв латеральной связки. Подробнее без снимка не видно, но мы сейчас откроем и посмотрим.
Раненый дед дёрнулся, но только сильнее сжал губы.
— Тут же простое удаление сустава, — с разочарованием обманутого исследователя протянул наш самый авторитетный лектор, единственный настоящий профессор медицины, поправляя очки. Он не оперировал, поэтому мог себе это позволить — руки не были стерильными.
— Я проведу хирургическую реконструкцию суставной поверхности с восстановлением связок. Разработка сустава начнётся через месяц, через четыре-пять — сможет ходить.
В нашей операционной было слышно только как звякали о лоток инструменты, выкладываемые Климовой, и часто, тяжело дышал боец. И как в соседней первичной выл на одной ноте раненый, дожидаясь, пока возьмёт обезболивающее.
— Вы уверены? — с сомнением переспросил профессор.
— Разумеется, — уверенно кивнул я и взял шприц.
Парня-деда повернули на бок, и я провёл спинномозговую анестезию, так в этом времени делали крайне редко. Но мне нужна была сейчас быстрая и полная релаксация мышц, а состояние его позволяло обойтись без общего наркоза. Ошарашенного, бледного, переставшего чувствовать ноги, его перевернули обратно на спину, согнув изуродованное колено, поместив под него валик.
Полость сустава я обнажил одним передне-наружным разрезом сантиметров на десять. Доступ был отличный. Сустава почти не было, а вот доступ хороший к тому, что от него оставалось, теперь был.
Свободные мелкие фрагменты убрал, полость промыли, крупные осколки оставил, вернув в нужное, анатомическое положение. Выбрал фрагмент из неповреждённого отдела большой берцовой, укладывая в полость, формируя основу суставной поверхности в месте дефекта. Спицами, проведёнными через оба мыщелка, и штифтами собрал сустав. Связки сшил шёлком. Регулируемыми зажимами соединил концы спиц, собирая аппарат на коленке. Да, звучало, конечно, не очень, но мне было вообще без разницы, как это звучало. Я видел и знал, что работа сделана хорошо. И если дед не сорвётся в пляс, если Тамбов или поезд, на котором его повезут в тыл, не разнесут очередные бомбардировщики — то он будет ходить и бегать. Организм молодой, здоровый, справится точно. А что на погоду ныть начнёт — так это ещё когда будет. У меня самого тоже до тридцати пяти ни один из переломов о себе не напоминал, а потом начали все и сразу. Видимо, зря я смеялся раньше над шуткой, что после тридцати пяти мальчиков снимали с гарантии. Не шутка это была, к сожалению.
— Вот это техника, — поджав губы, констатировал Залесский.
— Ёшки-матрёшки, — согласно добавил красок Войлошников.
— Всё, закрываем и отправляем. Следующий! — чуть громче, чем требовалось, сказал я. Прилагая серьёзные усилия для того, чтобы не смотреть за тем, как уезжал направо, на стол к Гене, мой шестнадцатилетний дед. Тоже живой.
Глава 15. По законам военного времени
— Земляк твой? — негромко спросила Оксана.
Мы сидели дома, на кухне, с чаем и бубликами, которыми нас, кажется, взялась на общественных началах снабжать Плетнёва. С этими бубликами, а ещё сушками и прочими хлебобулочными изделиями вышла хохма.
Зина, как человек кипучий и деятельный, развернула в пристройке хозблока пекарню. Не то, чтобы с хлебозавода нам возили чёрствый третий сорт, но после часа с лишним на морозе в фургоне хлебовозки качества всё равно были не те. Сперва на пробу, а потом и на законных основаниях, получив «добро» от Покровского, товарищ зав пищеблока засучила рукава и замесила тесто. И в столовую госпиталя, а ещё на столы персоналу и членам их семей, пошли те самые плюшки-кренделя. К ней, если не приврала, с того самого хлебозавода технолог приезжала, секреты узнавать, как при таких почти промышленных объёмах удавалось сохранять по-настоящему домашнее качество. Не знаю уж, поделилась ли тайной Зина, стали ли лучше Тамбовские батоны — нам было без разницы. Мы не только хлеба не покупали, мы по магазинам вообще не ходили. Нам просто некогда было.
— Слыхали новости, мужики?! Спекуляция в госпитале! — услышал я свистящий шёпот с лестницы и сразу забыл, куда шёл, шагнув туда.
Смолили трое выздоравливающих и, как водится, делились сплетнями, перемывали кости персоналу. Ясно, что без обсуждения яркой и монументальной фигуры товарища Плетнёвой не проходило и дня.
— Подробнее, боец! — велел я захлопнувшему только что не с треском рот обритому наголо щуплому мужичку. Он, кажется, с грыжей к нам попал, я поэтому его и запомнил — не самый распространённый диагноз для военного госпиталя.
— А чего я? — заметно оробел, но насупился бритый. — Весь лазарет знает! Подводы с мукой по ночам приходят! Вонь на весь палисадник!
— Вонь или аромат? — уточнил я, тщетно стараясь не злиться.
Ну вот почему так? Почему всегда и везде найдётся всем на свете недовольный упырь, который начнёт всё и всех осуждать исключительно потому, что предмет обсуждения не по нраву ему лично? А ещё они всегда крайне настойчивые, назойливые даже.
— Кто? — вытаращился он.
Да, а ещё они очень часто бывают тупыми. А тупые и настойчивые — это беда.
— Аромат, — пояснил я терпеливо. — Запах свежевыпеченного хлеба. У раненых, даже у ослабленных, от этого запаха улучшается аппетит. Это слово ты знаешь?
— Не тупее паровоза! — довольно сомнительно для меня, но уверенно и даже нагло заявил лысый.
— Тебе конкретно, боец, чем не по нраву печево товарища Плетнёвой?
— А чего она?!
Ну да, это, конечно, аргумент…
— А чего тебе мешает? Купи муки, напеки пирогов, накорми товарищей по палате.
— Ещё я буду гро́ши тратить!..
— Пошли, я попрошу, Зинаида Ивановна тебе так отсыплет.
— Ещё я буду с тестом валандаться!
И он ведь был совершенно уверен в своей правоте! Зинка — спекулянтка, а он — бдительный умница-красноармеец. Такие доносы и пишут.
— А чего ты стоишь тут, смолишь, махрой воняешь да гоняешь слюни по щекам, вместо того, чтоб хоть что-то путное сделать?! — не выдержал я. — Умеешь сапоги тачать — почини соседу! Умеешь по дереву — иди мужикам в протезном подсоби, как многие выдоравливающие.
Он насупился ещё хуже. Но зато остальные двое начали улыбаться, хоть и неуверенно пока.
— Или ты только мешки ворочать умеешь? Тоже дело. Хотя, и это вряд ли. Ещё ты будешь мешки ворочать! — повторил я его же интонацию и даже позу. — Один вон подхватил, и то, видать, чужой — так сразу пупок развязался!
Двое грохнули хохотом, а лысый покрылся пятнами и убежал. И за брюхо схватился только в середине коридора, зло оглянувшись на нас. Вспомнил, наверное, про грыжу.
Какая угодно ерунда лезла в голову, только бы не думать о том, что произошло сегодня днём...
— Ва-а-ань, — уже настойчивее повторила жена. — Земляк, говорю, твой?
— Кто? — моргнул я, словно возвращаясь в реальность.
— Парнишка тот, которому ты ногу собрал.
Внимательная она у меня. Это для врача качество полезное.
— С чего взяла? — спросил так, на всякий случай, думая, что же буду отвечать. Враньё и игру она тоже чувствовала на раз, это качество уже для жены полезное. Для мужа, правда, не очень, но только в том случае, если ему есть, что скрывать.
— Показалось, — пожала она плечами.
Это тоже у женщин аргумент вернейший. Ей показалось, а ты теперь давай, разубеждай, опровергай, оправдывайся.
— На дружка моего лучшего похож, на Кирюху, — вздохнув, выдал я полуправду.
— А где он теперь? — она придвинулась ближе, положив голову мне на плечо.
— Не знаю. Мы после военкомата районного и не виделись больше. Да и похож-то он, признаться, так себе. Кирюха так, как этот, в девятом классе выглядел. Он тогда как раз ногу сломал, мы на Свислочь бегали купаться. А на обратном пути он на дерево полез, да оттуда и свалился — ветка сломалась.
Ванина память выдавала картинки одну за другой. Да, так оно и было. А полез парнишка, и впрямь чем-то похожий на молодого деда, за котёнком, которого приметили на берёзе девчата. Маленький полосатый комочек сидел у самого ствола, отчаянно мяукая. Кирилл свалился, успев бросить его мне. От ужаса малыш расцарапал мне ладонь и вцепился зубами в палец, оказавшись не пушистым лапочкой, а неблагодарной скотиной. А я потом на себе тащил друга до остановки трамвая, сперва шинировав ему голень. То есть не я, а Ваня Николин, минский школьник.
— Я когда Лидку Чарную увидела в первый раз, когда её к нам в «пятьдесят восьмую» под Умань с пополнением прислали, тоже чуть не расплакалась. Со мной в класс точно такая же девочка ходила. Одно лицо. Ну, мне тогда так показалось. Потом только поняла, что мало на самом деле общего, а тогда обниматься аж кинулась к ней. Так бывает на войне, — вздохнула Оксана. Так и не убрав голову с моего плеча.
— Бывает, — вздохнул согласно и я, вспомнив, как в одной далёкой южной стране и сам так же обалдел, увидев одноклассника, который к тому времени был ещё и покойным уже лет восемь. Боец-штурмовик, показавшийся мне сперва таким похожим на него, объяснил, что это мозги так устроены у людей: когда кругом ад и кошмар — надо обязательно найти что-то понятное, близкое и знакомое. Или выдумать, если найти невозможно. И я, учивший анатомию, физиологию, строение головного мозга и даже немного психиатрию, согласился с ним.
Телефон как обычно заголосил резко и тревожно. Тут не было у аппаратов той деликатности будущего, когда трубка сперва тихонько вибрировала, а потом начинала играть выбранную тобой же самим мелодию. У меня на это раньше пунктик был, я всегда, когда появилась такая возможность у сотовых телефонов, ставил свою. Первые приходилось набирать на клавиатуре, на слух. Потом скачивать за деньги, а потом и бесплатно, когда прогресс развился до такой степени, что научился брать с пользователей плату за что-то другое, кроме рингтонов и заставок на экран. Году в две тысячи пятом я поставил себе на звонок мелодию из популярного тогда сериала про ментов. Там главный герой был приятный мужик, с принципами, только с бабами ему никак не везло. Он ещё на бильярде неплохо играл, в Питере работал, в «убойном».
Здесь такого богатства выбора не было, и чёрный аппарат выдал стандартную, одну для всех, трель. С такими начинались и заканчивались уроки в школах, смены на заводах. Только в нашей квартирке места было не так богато, как в цеху или школьном коридоре, поэтому звук звонка всегда бил по ушам.
— Николин! — схватил трубку я. Оксана прислушалась, подняв голову, и плечу, на котором та лежала, сразу стало прохладно.
— Ваня, я, — коротко бросил Васин. — Машина вышла, садись.
— Куда? — на всякий случай уточнил я.
— В обком. Андрей Ильич уже там. Работать не придётся, вроде, так что торбу свою не хватай, а то я тебя знаю.
Да, этот точно знал, ему по службе полагалось. Как Коле, Саше и Серёге. И товарищу Деду, который за каким-то делом срочно требовал меня.
— Выхожу, — сказал я и положил трубку, услышав отрывистое «Добро!».
— Вернёшься? — пряча тревогу, спросила Оксана.
— Должен, — пожал я плечами. — Без вещей зовут.
— Береги себя.
— А ты — себя.
Мы поцеловались на пороге, и я вышел в подъезд, натягивая поплотнее ушанку, опуская на ходу уши. Так тут считалось не модным, но мне, как обычно, было наплевать на моду. А вот гайморита я не любил. Как раз с тех лет, когда мальчиков снимали с гарантии, хоть теперь до этого возраста ещё оставалось почти десять лет. Да поди-ка проживи их.
— Ваня, привет, — энергично тряхнул меня за руку Березин. — Кратко в курс дела введу. Вас со школой переводят на другое место, глубже в тыл. Приказ прибыл с нарочным, даже не телеграфом. Пока идём — думай, кого с собой заберёшь.
Вот тебе и привет.
— Оксаночку, ясное дело, первой укажешь, но я всё равно скажу. Мы ходатайствовали настоятельно об отправке бригады полностью. Потому как контрпродуктивно. А песня хорошая была… Как там? «Чтоб от белых стай мир добрее стал»? Вот стаей и полетите, белой, в халатах…
Я споткнулся и точно влетел бы носом в ступеньку, а они тут были хоть и старые, мраморные, подвытертые местами, но точно крепче моего носа. Дед подхватил под локоть, сдавив так, что другой на моём месте ойкнул бы. Такими пальцами, как у него, гвозди не просто вязать, а химическую завивку им делать, эдакую, «мелким бесом». Интересно, она уже не в моде, или ещё? И не менее интересно, откуда и чем нас слушали? Из пустой квартиры сверху, по трубе? Из подпола, которого, вроде как и не было?
Пришлось остановиться на площадке между лестничными маршами, чтобы пару раз вздохнуть поглубже. Да, вот это специалист, старая школа. Две фразы — и я «поплыл».
— Отдышался? Пошли, ждут нас. А про Оксаночку помни. Вместе будете, — он уже поднимался выше и говорил негромко. Но я слышал.
— Добрый вечер, Иван Николаич! К делу, — начал Логинов, не слушая мои приветствия. — Приказ о переносе госпиталя получен. Завтра утром будут вагоны. За день нужно погрузить всё необходимое силами отобранного по спискам персонала и отбыть. Списки составим прямо сейчас, чтобы не терять зря времени. Ознакомься, — он передал через сидевшего рядом коменданта города мне лист бумаги.
— Спасибо, Юрий Владимирович, — проговорил я, сразу вчитываясь.
Вальц что-то буркнул, вроде «не за что». И чем дольше я читал — тем сильнее в этом убеждался. Вообще не за что.
— Товарищи, разрешите глянуть карту? — уточнил я зачем-то. Наверное, чтобы не вскакивать посреди практически внеочередного заседания комитета областной обороны и не тянуться через стол.
Покровский глянул на меня с тоской, вроде как «Ну почему же никогда не бывает по-людски? Ну вот чего ты опять?». Митряшов с Березиным кивнули разом, не обратив внимания на то, что кабинет был чужой. И Андрей Ильич передвинул ближе ко мне, разворачивая, лист карты.
— Вот в этом квадрате смотри, — пояснил Дед, указывая место карандашом.
Посёлок Тупик, Рязанская область, Шиловский район. Интересно как. Именно такая была фамилия у того парня из Питерского «убойного»… Но после взгляда на карту всё стало ещё хуже.
— Поясни, — насторожился Березин, заметив, как я нахмурился.
— Туда что-то уже отправлено? — чем дольше я изучал карту, тем хуже становилось. И лицо, и вообще.
— Не понял, — теперь напрягся и первый секретарь. Но по другой причине. — Вы, Николин, ставите под сомнение приказ?
В воздухе остро пахну́ло возможностью уехать не в Тупик Шиловского района. И обмануть жену, не вернувшись.
— Ни в коем случае, Николай Алексеевич, — ответил я, не глядя на него, чем, кажется, не просто удивил, а начал бесить Логинова. Это было не ко времени, значит, надо было пояснить. — Тут стоит виза товарища Данайтиса, дивизионного врача. Я имел честь познакомиться с Владиславом Осиповичем лично, даже поработать с ним. Он, я прошу прощения, для формирования нашей школы сделал не меньше любого из присутствующих.
В глазах чекистов горел одинаковый цепкий интерес. Вальц был невозмутим. Покровский казался скорбным. Но меня волновало только то, что интерес вместо разгоравшейся усталой злости появился и во взгляде первого секретаря.
— Он служил главным хирургом фронта. Он в логистике понимает, особенно в медицинской логистике. И точно знает, что каждый лишний километр между госпиталями отмечен на картах лишними трупами наших бойцов.
Все разом перевели взгляд с меня на карту.
— Разрешите, — как-то без вопросительной интонации спросил Березин, подняв трубку ближнего аппарата на столе Логинова, не дождавшись разрешения. И продиктовал в неё номер, который я отлично знал.
— Фельдъегеря, что доставил приказ — под наблюдение. Нет, вчера, мать твою! — рявкнул он.
— Прошу извинить, — так же, как спрашивал, не извиняясь, положил трубку на рычаги Дед. — Ещё есть ценные наблюдения?
И издёвки в его тоне почти не было.
— Есть, — кивнул я. — Подпись очень похожа на Владислава Осиповича. Но я видел оригинал всего один раз, могу ошибиться. Если этот приказ и впрямь визировал Данайтис, то он его либо не читал, либо его заставили. Если подпись поддельная — то это диверсия, товарищи.
— Про дивврача ясно, — перебил Митряшов ровным голосом. Слишком уж ровным. — Ещё наблюдения, по существу.
— Три момента, Семён Трофимович, — я показал на правой руке три пальца, указательный, средний и безымянный. — Первое, с чего и начал: туда уже что-то отправлено? Если отправлено, то что именно, когда и кем? Там до Рязани, если карта не врёт, вёрст двести, двести пятьдесят. За каждой салфеткой или скальпелем не накатаешься.
— Дальше, — снова оборвал начальник облуправления НКВД, посмотрев на Березина странно.
— Готова ли жилбаза для преподавателей школы и сама школа? Что там, палатки, бараки? В чём учить курсантов? В приказе стоит «немедленно», значит, всё уже готово? Я не сомневаюсь ни грамма в возможностях партии и народных комиссариатов, Кузнецкстрой тоже на голом месте строили, все в школе Маяковского проходили, что «город будет, что саду - цвесть!». Но у нас нет «четыре года».
Я аж головой дёрнул, снова вспоминая, что не могу и не должен говорить этим людям про то, что впереди ужасы сорок второго и сорок третьего. Что советские воины будут умирать. Это в том стихотворении было «через четыре года здесь будет город-сад», а тут, скорее, «и все четыре года здесь будет длиться ад».
— Дальше, — каким-то невозможным образом голос Митряшова стал ещё ровнее. И от этого сделалось как-то тревожно. Вальц утирал пот, обильно выступивший на шее и висках. Покровский полез в карман, наверное, снова за нитроглицерином. Логинов молчал, потирая лоб, глядя на карту.
— Последнее и самое важное. Здесь школа при «четырёхсотом», соединена путями со станцией, оснащена великолепно, но главное — непосредственная близость ко крупному железнодорожному узлу, дающая возможность именно перевалочной работы. С фронта приходят эшелоны, мы работаем, раненые едут дальше в тыл или возвращаются в части. Отсюда до этого Тупика двести с гаком километров. Ветка и впрямь, судя по карте, тупиковая, дальше только лес. Лечить там, а потом отправлять обратно? По одной ветке? Где там ближайший разъезд, я не знаю — не железнодорожник. Но то, что половина раненых эти двести вёрст не осилит, знаю совершенно точно, как военный врач говорю. У меня всё.
В кабинете первого секретаря обкома стало настолько тихо, что, кажется, можно было услышать, как потел комендант города, как текли ему за шиворот гимнастёрки капли. И как звенели нервы у чекистов.
— Так, товарищи. Предлагаю отпустить Николина, пусть собирает вещи. Никому пока ни слова о передислокации школы, ты понял? — Митряшов посмотрел на меня мёртвыми глазами. Я только кивнул. — Свободен. У телефона будь.
Паньков довёз молча, но уезжать не стал, даже машину не глушил. Наверное, надо было его домой пригласить, чтоб не мёрз на улице, но я что-то не подумал об этом. И без этого было, о чём подумать, да крепко так. Не заходя домой, пошёл по коридорчику к Колиной двери, но Чарный вышел навстречу сам, будто в глазок глядел. Которых тут в дверях не было.
— Всё плохо? — с привычным хмурым спокойствием спросил он.
— Как обычно, — дёрнул щекой я. — Возьми табельное и давай к нам.
Он не стал разворачиваться к себе, сразу шагнув к нашей двери. Ну да, кого я учу? Военная разведка, пусть и казачье-санитарная. Но некоторые навыки точно никогда не забываются.
— Ну? — воскликнула Оксана, выскакивая из кухни на негромкий скрип двери.
— Гну, — буркнул Коля, наклоняясь стянуть валенки.
Я, наверное, должен был удивиться, чего это он вышел встречать меня в коридор уже обутым, но тоже как-то не до этого было. Только рукой махнул, мол, иди, не разувайся.
— Пну! — едва ли не оскалилась жена. — Доложить по форме, сержант!
— Тихо оба. За мной в кухню шагом марш, — сказал я, проходя мимо них.
Она налила всем чаю. Невероятной судьбы и выдержки женщина — не кричала, не плакала, не наваливалась с расспросами. Села, сложив ладони, и молча ждала.
— Так. Эта жилплощадь тоже звонкая, как та каморка под лестницей. Много не скажу, — начал я, проведя рукой по уху. Они кивнули, нахмурившись очень похоже. — Оксь, собери документы и вещи тёплые. Тревожные мешки, короче. Сорваться можем в любой миг. Куда — не знаю.
Последняя фраза явно предвосхитила вопросы — рты они тоже открыли и закрыли одинаково.
— Коля, тебе сколько нужно времени на сборы? — посмотрел я на Чарного.
— Минута. У меня сложено всё, — буркнул он.
— Молодец какой. Тогда помоги нам тоже сложить.
— Как чуяла, вот прям как сердцем чуяла. С утра душа не на месте была, — негромко проговорила жена, отодвигая чай. К которому и не притронулась.
Хлопнула подъездная дверь. Тут ставили серьёзные пружины, чтоб ни сквозняков не было, ни снегу не наметало. По ступенькам и коридору зазвучали шаги. Торопливые, тяжёлые.
Ввалившаяся в дверь Зина, заметённая снегом, красная и запыхавшаяся, посмотрела на нас, сразу ткнувшись в кухню. Вернее, на два ТТ и один Наган, которые крайне внимательно смотрели на неё из наших рук.
— Ваня, Женю забрали! — выдохнула она, оседая и занимая весь неширокий коридорчик в прихожую. Снег таял на её ушанке и капал на лицо, смешиваясь с потом и слезами.
— Давно? Кто? Когда? — спросили мы разом.
— Эмка прилетела, с ней парень незнакомый какой-то. К нему сразу, на ухо что-то сказал. Женька ни слова, ни полслова, моргнул мне только, развернулся — и в ту машину прыгнул.
Она начинала дрожать. Вряд ли от холода, и смотрелось это непривычно и от этого совсем уж тревожно.
Оксана соскочила с табуретки, подавая подруге стакан с чаем. Та влила в себя весь, не моргнув, как спирт.
От звонка телефона вздрогнули и ругнулись все, кроме меня. Я схватил трубку.
— Николин.
— Ваня, готовность двадцать минут. Машина ждёт внизу, — резко и твёрдо сообщила она голосом Березина.
— Состав? — на лишние слова явно не было времени ни у него, ни у меня.
— Чарный, Плетнёва, раз она всё равно у вас, — я даже не удивился. Привык как-то, что люди, которые никогда не спали, знали всё.
— Куда?
— Спросил бы - «где?», я б в рифму ответил! — рявкнул он. Но добавил, будто выдохнув, — Тому перворанговому убийство шили давеча. Туда.
— Чем?
— Ты знаешь лётчика.
— Принял, отбой, — я положил трубку. Мысли будто колотились одна о другую так, что даже в висках заломило.
Перворанговый — Браверман. Убийство — Куйбышева. Лётчика знаю.
Мы летим с Мухиным. В Самару. И выезд уже через восемнадцать минут...
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
