Товарищ военврач III
Глава 1. Новое письмо
Козырев лежал на койке у окна, на свежем белье, за ширмой. Я вошёл, стараясь не шуметь, но он всё равно открыл глаза. «Триста сорок второй разведбат», подсказала память, почему-то голосом Зины Плетнёвой, «это тебе не у Пронькиных!». Оба глаза смотрели на меня ясно, осмысленно, не так, как иногда бывает после тяжёлых черепно-мозговых.
— Доброе утро, — сказал я, вставая рядом. Поводя перед ним указательным пальцем, трогая за предплечья, голени, ступни. Рефлексы были почти в норме, а для его травмы — более чем. — Как жив-здоров?
Он моргнул. Потом медленно, очень медленно поднёс правую руку к лицу и указательным пальцем коснулся губ. Подняв при этом бровь вопросительно и чуть насмешливо. Ту самую, под которой в складке века был шов, наложенный мной. Мимика сохранена, это отлично, но то, что когнитивные функции, кажется, тоже в порядке — вообще здорово.
— Говорить можно, но немного. Медленно и тихо, с долгими паузами. И сам следи за собой, как за раненым бойцом, как почуешь, что устаёшь — молчи, мы сами будем говорить. Понял?
Он прикрыл глаза, соглашаясь.
— Мироха… с Гаврей… приветы шлют… под Воронежем они.
Голос его был хриплым, едва слышным, и каждое слово давалось с трудом — будто он вытаскивал их, как тяжеленное, насквозь сырое деревянное ведро из глубокого колодца. Но слова были разборчивы, а смысл их был таким, что дышать тяжело стало даже мне.
— Живые… — ахнула за моей спиной Оксана.
— Зинка… просилась… не пустили… — продолжал Козырев с долгими паузами между словами.
— В Воронеж не пустили? — напряглась Смирнова, подаваясь вперёд.
— Не… на фронт… Она тоже... под В-в-в… — Козырев вздрогнул и замолчал. Глаза его закрылись, дыхание участилось.
— Тихо, Митяй, тихо, — Оксана склонилась над ним, её голос стал мягким, почти материнским. — Зинка тоже в Воронеже? Смотри: «да» — левой рукой дёрни, ко мне ближней, «нет» — правой. Понял?
Указательный палец на левой руке капитана согнулся и разогнулся, глаз он не открывал. Зина, Зинаида Ивановна, бой-баба и повелительница полевых кухонь, была жива и рвалась на фронт. И, зная её характер, глупо было сомневаться в том, что добьётся своего, чего бы ей это ни стоило. Но пока — жива, где-то под Воронежем.
— Окс, десять минут, потом отдых, — шепнул я на ухо военфельдшеру. — Не перегружай.
Она кивнула, не оборачиваясь. А я вдруг почувствовал тонкий, едва уловимый аромат ландыша от её волос и шеи. Духи? В Тамбове нашла? Впрочем, думать об этом сейчас было не время и не место.
Я вышел из палаты, оставив их вдвоём, и направился в операционную. Впереди было три операции. Три работы, три живых человека, которых нужно было вернуть в строй.
Третьим был молодой сержант с осколочным ранением плеча — головка плечевой кости повреждена, сама кость сломана оскольчато, суставная сумка порвана, но нервы каким-то чудом оказались не задеты. Я собирал плечо по частям, как мозаику, фиксируя отломки спицами и проволокой, думая о том, как кстати были бы сейчас толковые слесаря. Винты, кольца, конструкции компрессионно-дистракционных аппаратов, прямо со всеми нужными размерами и выносками технической информации память выдавала исправно, как на экзамене по травматологии и ортопедии. Великий Гавриил Абрамович Илизаров придумает свой аппарат лет через семь-восемь, запатентует только в пятидесятом. До этого времени можно успеть спасти конечности, не превратив в инвалидов, сотням, если не тысячам.
Три работы — травма, гнойная и ожоговая — были проделаны успешно.
Раненые, как сказал когда-то Коля, получили второй шанс сдохнуть. Но не купили его, не добыли обманом, не поедут туда из-за того, что врач испугался подозрения в перестраховке, саботаже и нарушении инструкции о том, что восемьдесят процентов должны быть возращены в войска. Эти вернутся к строевой по-настоящему годными. А кроме геройской смерти тот же самый шанс предоставит им возможность дойти до Берлина, дожить до Победы. Гарантий в этом вопросе я дать, конечно, не мог, а вот шанс — мог. И в этом тоже была работа военного хирурга.
Я вспомнил героя старой книги Луи Буссенара, там был доктор по прозвищу «Обмани Смерть». И в нашей работе это, пожалуй, был единственный допустимый обман. Победить костлявую на длинной дистанции мы не могли, но на короткой, здесь и сейчас, в мою смену, в моё дежурство — каждый день. И мы делали это.
На крыльцо я вышел, чтобы перевести дух. Осенний воздух был прохладным, чистым, без привычных, забивавших нос запахов хлорки, крови и дерьма. Я стоял, втягивая его полной грудью, и чувствовал, как понемногу спадало напряжение, опускались плечи.
Скрипнула за спиной дверь. Слева встала Оксана, справа — Коля. Чарный молча сунул мне в руки кружку с чаем, горячим, крепким, сладким. Я обхватил железные бока ладонями, согревая пальцы. Октябрь только начинался, но уже холодало, а ночами и подмораживало, хоть и не так быстро, как на севере или в Москве. Вспомнился Саня Хватов, который всегда жаловался на то, что дома, в Омске, спокойно ходил в лютые морозы нараспашку, а в столице обязательно подхватывал простуду при смешных минус пятнадцати-двадцати. Кажется, ротный тогда сказал, что это из-за влажности. А в эту зиму, с сорок первого на сорок второй год, мороз будет ого-го какой...
— Отошли из-под Харькова, — сказал Коля, глядя куда-то сквозь старый клён. — Наши все под Воронежем.
— Галку с Ганкой Городинский забрал, — добавила Оксана. — В тылу теперь, далеко где-то. Я не разобрала точно где.
— Как поняла, о ком речь? — хрипло спросил я. Новость была настолько хорошей, что дышать снова стало тяжело. Те, кого я оставил в Харькове, кого считал обречёнными, живы и в тылу, под крылом профессора, при работе. Значит, шанс теперь был и у них.
Она приложила сложенные колечками пальцы к глазам, изобразив очки, и скривила губы, став действительно похожей на Бориса Михайловича Городинского. Потом без стеснения ткнула пальцем себе в грудь, показав другой рукой поочерёдно три и два пальца. А вслед за этой пантомимой потыкала указательным себе в скулы и в нос. Да, по этим параметрам девчата ей уступали, конечно. Насчёт второго и третьего номеров не знаю, разведке, конечно, виднее, но конопушки Ганны Нечипоренко я будто своими глазами увидел. Вот тебе и пообщались с капитаном разведбата молча, десять минут. Сколько новостей, и одна лучше другой.
— Хорошо, — выдохнул я. — Как он сам?
— Нормально, Вань. Чудо опять, но нормально. Сохранный, узнаёт, память рабочая. Спасибо тебе.
— Да не за что, Оксан. Сама же знаешь... — пожал я плечами.
— Знаю, — кивнула она. — Всем бы так свою работу делать. Тебе, Вань, в Москву надо, к Бурденке или самому товарищу Смирнову, в Главное военно-санитарное управление. — Она посмотрела на меня искоса.
— Не люблю Москву, — вырвалось у меня автоматически.
— Бывал? — тут же отреагировал Коля, не удивив.
— Не-а, парни рассказывали. Зимой холодно, летом пыльно, весной и осенью грязно, — равнодушно, как мне показалось, ответил я.
— Ну так это везде так, — кивнула Оксана.
— Не скажи, — я решил увести разговор подальше от собственной нечаянной промашки. — У нас в Минске знаешь, как здорово весной? А Смирнов, начальник ГВСУ, тебе часом не родня?
— А тебе Николай Угодник часом не родня? — ехидно отозвалась она. — Стала б я с вами там, за речкой, по кустам шарахаться, имея таких родственников!
— Это да, — почти хором согласились мы с Колей.
И замолчали все трое, глядя на то, как порыв ветра сорвал с клёна один из последних листьев. Красно-золотой звездой он полетел в сторону машин, кружась и переворачиваясь. Усатый Петров, стоявший у своей полуторки, поднял его, поднёс к лицу и глубоко вдохнул. А потом заметил наши взгляды с крыльца и помахал рукой, явно смутившись. Мы помахали в ответ, будто вместе с ним вдохнув аромат близкой осени. И наступавшей следом за ней страшной зимы. Но об этом снова никто, кроме меня, не знал.
— Иван Николаевич! — знакомый, но очень неожиданный голос долетел от ворот.
Я перевёл взгляд и увидел вчерашнего Толю Франта. Он шёл через двор — прямой, подтянутый, как царский офицер, но только в форме бойца РККА. Которая сидела на нём, впрочем, не хуже мундира какого-нибудь советника или там асессора — этих тонкостей и званий я не помнил. Трое таких же, в новеньких гимнастёрках, но со старыми физиономиями, не оставлявшими сомнений в их возможно крестьянском, но уж точно не рабочем бурном прошлом, держались чуть позади спокойно, только Стылый махнул рукой Коле.
— Добрый день, — удивлённо поздоровался я, сходя с крыльца. — Какими судьбами?
— Думал над вашими словами вчера, — ответил он, останавливаясь в двух шагах. — И не нашёл в них противоречия. Праздновать труса и давать врагу шанс на Победу, пусть даже бездействием, подло. Знаю, звучит громко и торжественно, — он поморщился, — но факт. Кликнул вот ребятишек. Многим по сердцу пришлись ваши слова. Скажи кому — не поверят: Толя Франт — в Красной Армии!
— Звучит как начало неплохого романа, — улыбнулся я. — Я бы почитал. Там наверняка несколько книг будет: «Подвиг Франта», «Франт — красный командир»…
— Выдумщик вы, Иван Николаевич, — улыбнулся он, и трое его спутников, не сдержавшись, захохотали, оскалив фиксатые пасти. — Но это даже мне самому больше нравится, чем «заключённый номер семнадцать-двадцать-три при попытке к бегству четырежды упал на штык товарища Иванова». Да и неспокойно стало в Тамбове. Ночью, говорят, облавы были…
— Что вы говорите? — я изобразил удивление. Не сильно стараясь, правда, но тут и зритель знал явно побольше моего.
— Сам поражаюсь! — подхватил он игру. — Мильтоны накрыли всю шайку расхитителей социалистической собственности, разом! А то, что главным там оказался один очень известный в городе «товарищ», удивило даже их. На рынке шепчутся — без чекистов не обошлось. Умеют же работать?..
— Какая познавательная история. Думаю, про неё тоже напишут. Может, даже в прессе, — задумчиво кивнул я.
— Лет через сто, — криво улыбнулся Франт. — Но не буду вас отвлекать, доктор. И спасибо. Как-то легче на душе, когда знаешь, что… что новое поколение может думать разумно и ответственно. Это воодушевляет.
Он протянул руку. Я пожал её, чувствуя, как его пальцы, сухие и сильные, сжимают мою ладонь. Крепче, чем вчера.
Мы расстались. Отделение уркаганов, а ныне бойцов Рабоче-Крестьянской Красной Армии, двинулось к военкомату. А я стоял и смотрел им вслед, думая о том, как причудливо складывается жизнь. Вот тебе и кураж воровской, озорство блатное… Война на самом деле учит быстро. Даже тех, кто уверен в том, что знает всё куда лучше прочих.
После обеда, когда я сидел в ординаторской с Ильиной, Граниным, тоже военврачом третьего ранга, и другими, обсуждая схему предстоящей операции, дверь распахнулась, и в комнату ввалился Коля.
— Муртазина и Бойко взяли! Вывели с конвоем! От Митряшова тебе бумага, на, держи!
Он протянул запечатанный пакет. Я обвёл коллег глазами. Факт отправки товарищем майором госбезопасности персонального письма молодому доктору явно их, мягко говоря, озадачил.
— Да хорош в гляделки играть! — прервал мои мысли Чарный. — Там «Эмка» их у крыльца, водитель сказал: без ответа уезжать приказа не было.
Я вскрыл пакет. Внутри был один-единственный листок с коротким текстом:
«Иван Николаевич, благодарю за помощь. Пришла информация по вашему запросу, готов поделиться. Митряшов».
— По коням, Коль! - подорвался я. — Товарищи, вернусь — дорисую, расскажу подробнее. Время дорого, простите!
Никто из коллег-врачей вопросов не задавал, все нестройно прогалдели, что всё понимают и дождутся.
Кабинет Митряшова был именно таким, каким я его себе представлял по старым фильмам и книгам. Деревянные панели на стенах, массивная мебель, шкафы с бесконечными рядами папок вдоль стен, а над столом — портреты вождей. Сам Семён Трофимович выглядел усталым, довольным и напряжённым одновременно.
— Всех взяли, Ваня, у нас — всех! Севостьянов стреляться хотел, не успел. В Куйбышеве и Чкаловске тоже сработали чисто. В Челябинске до пальбы дошло, но тоже многих арестовали. Давно такого не было, серьёзная работа. Спасибо ещё раз!
Он вышел из-за стола, пожал мне руку и вдруг, совершенно неожиданно, обнял. Кажется, даже вполне искренне.
— По запросу твоему, — продолжал он, отпуская меня и возвращаясь за стол, — коллеги из Улан-Удэ отработали. Наши твою девочку, по той самой кукле её и опознали. Малышка молчала сперва, напугалась очень. А когда ей про маму Зину и доктора Николина сказали — заплакала, обниматься кинулась. Писать, говорит, уже почти научилась, дайте мне адрес их, только печатными буквами, потому что я читать пока не умею хорошо.
Он смотрел на меня внимательно, не мигая. А я смотрел на портрет товарища Сталина над его головой — с таким лицом, с каким глядели на него в кинохрониках ребятишки, благодарные за счастливое детство. Опасаясь, что, даже так, задрав голову к потолку, слёз не удержу.
— По фототелеграфу вот прислали, — Митряшов протянул мне лист бумаги. — Она, нет?
— Могу… забрать? — еле выговорил я, глядя на глянцевое изображение. С которого на меня смотрела худая, напуганная, но совершенно точно живая Алёнка, прижимавшая к груди новую куклу. На фоне плаката с каким-то космического вида поездом и картой СССР, с надписью «Транссибирский экспресс». Шрифт был рукописным и скорее угадывался, чем читался, да и резкость постоянно плыла, приходилось зло тереть веки. Но это точно была она. Живая.
— И ещё вопрос, Иван Николаевич, — голос Митряшова вдруг стал другим. — Тут из Москвы запрос пришёл необычный. Получили там письмо про какие-то чудо-лекарства. Отследили по штампам до Тамбова, досюда. Глянь. Ты не знаешь, кто мог бы такое написать из ваших, госпитальных?
Глава 2. Вот это новости
Вопрос товарища майора государственной безопасности прозвучал без нажима или резкости. Но я, как хирург со стажем, точно знал, что без особого нажима и плавно можно делать такие разрезы, которые потом очень долго зашивать и которые крайне неохотно зарастают даже в хорошо оборудованной клинике.
Удачно, очень удачно пришла мысль принять чего-нибудь успокоительного до выезда из госпиталя. Заскочив в свою келью переодеться, отправив Колю ждать у машины, я торопливо отхлебнул из пузырька с микстурой Бехтерева. Дважды. Вероналы-люминалы были, во-первых, подотчётными, а во-вторых, «прибили» бы меня, как озимые. Нужно было ясное сознание, но менее выраженные реакции. Вон как меня Семён Трофимович грамотно раскачал рассказом и фотокарточкой. Но к тому моменту, как рядом с ней легла фотокопия письма в Москву, то ли я успокоился, то ли соли брома стали работать в полную силу. На листок с теми же черно-белыми квадратиками и полосками, похожими на поля ленты факсимильных аппаратов моего прошлого, я смотрел с лёгким интересом, не более. Глаза скользили по строчкам, узнавая собственные слова, но эмоций не было. Владимир Михайлович Бехтерев — великий врач, конечно, какую штуку выдумал.
— Узнаёшь руку? — не выдержал Митряшов, глядевший на меня так, что аж жгло. Жгло бы, если б не бром.
— Откуда, Семён Трофимович? — на этот раз удивиться удалось вполне реалистично. — Я ж не в канцелярии, не делопроизводителем там, чтоб по почерку всех узнавать. Вряд ли врач. У нас же у всех почерки такие, что впору дешифровщика вызывать.
Я хмыкнул, припомнив старую институтскую шутку о том, что всех врачей специально учат писать неразборчиво, чтобы потом по статье не подтянули, в случае врачебной ошибки.
— Это да, — протянул товарищ майор. Кажется, разочарованно.
— Могу ознакомиться? — на всякий случай уточнил я. Хватать в руки документы со стола в таких кабинетах без спросу казалось не самым верным решением.
— Да читай, чего уж, — отмахнулся он вроде бы легко, но взгляд выдавал. Легким тут было… да ничего тут лёгкого не было, откровенно говоря. Всё, от мебели до взглядов товарищей на портретах, давило. Партия, товарищи, это вам не шутки, как и государственная безопасность, говорили они в один голос — и мудрый высоколобый с рыжей бородкой клинышком, и холодно-равнодушный в пенсне, опасный, как мегрельский кинжал, и мудрый и великий, председатель Государственного комитета обороны, Совета Народных Комиссаров и просто Верховный.
Я взял листок. Картинка была не особо чёткой, но строки вполне читались. Я вгляделся в них, довольно успешно, кажется, делая вид, что вижу их впервые. Похвалив себя за то, что писать тогда догадался стоя на коленях, с прямой спиной, и на мягком, подложив на тумбочку одеяло. Почерк на мой похож был слабо. Да чего уж там — ничего общего с моим у этого почерка не было. Буквы были угловатыми, с резким наклоном влево, а не вправо, как я писал обычно. Никто из знавших меня не узнал бы этого почерка. Даже я сам, глядя на него со стороны, испытывал странное чувство отчуждения.Или велел себе испытывать именно это.
— Что думаешь? — снова будто подогнал Митряшов. А хорошие тут в госпитальной аптеке микстурки, однако. Не уснуть бы ненароком, умели раньше делать. Интересно, почему бромиды перестали выписывать в моё время? Вредно? Или опять не выгодно торговать дешёвыми препаратами, если можно продавать дорогие?
— Ничего, Семён Трофимович, — отодвинул листок я. — Не мой профиль.
— Где? — напрягся тот, заглядывая в лист, будто и впрямь ожидал увидеть там профиль, как на старых красных червонцах.
— Тут фармакология и химия какая-то специальная, точно не институтский курс, — спокойно, не чересчур ли, пояснил я. — А я хирург, мне резать да шить, а вот эти возгонки-перегонки я помню только… на уровне самогонки, извините за рифму и прямоту.
— Ну-ка, руку дай мне, — раздалось из-за спины так неожиданно, что я подскочил на стуле, невзирая на соли брома.
Андрей Ильич, выходя будто бы прямо из стены, за которой была, видимо, какая-то комнатушка или ниша, цепко ухватил меня за запястье, а вторую руку положил на плечо так, что подушечка большого пальца легла точно на сонную. Специалист, штучный специалист.
— Давай ещё разок, Ваня. Ты этот почерк видел когда-нибудь? — дед смотрел мне не в глаза, а прямо в мозжечок. Мелькнула неожиданная параллель с недавней операцией, там, где Серафима настаивала на привычном дренаже. Который не сохранил бы герметичность твёрдой мозговой оболочки и вызвал заражение. Под таким вот взглядом такого вот эксперта я едва не засомневался в целостности собственного черепа.
— Нет, Андрей Ильич, — ответить удалось ровно и честно. Уверяя себя самого, что видеть почерк — это одно, а писать им — совершенно другое. Дефрагментация и доведение до абсурда вопросов при прохождении полиграфа — несложная техника, куда проще нейрохирургии по Бурденко, не говоря уж про Канделя и Коновалова. Мне довелось как-то присутствовать на операции Александра Николаевича. Это не мастерство и не талант, это что-то совершенно невозможное — так контролировать ситуацию в таком возрасте. Ему ведь тогда за семьдесят было.
— Что ты знаешь про пенициллин? — продолжал Березин. Его палец чуть сместился, и я почувствовал, как он весь превратился в слух, в осязание, в считывание всей возможной информации с допрашиваемого. Которым был странный хирург-окруженец. Я.
— Что в конце двадцатых Флемминг открыл новые свойства какой-то плесени. В журнале писали, — пожал плечами я, снова говоря чистую правду. Вышло кривовато. Нет, сказал отлично, а пожать удалось только одним плечом — основание ладони сухонького дедушки лежало на другом, как бревно на Ильиче. Тоже другом.
— А девочку, говоришь, узнал? — не сводил с меня глаз старый волкодав. И не моргал.
Я изо всех сил поджал пальцы на ногах, молясь, чтобы не скрипнули сапоги, и сжал все мышцы, которые можно было сжать, не привлекая внимания. Так бы ещё язык прикусил, но возможности не было.
— Знаю. Алёна, мы с того берега Днепра её вывели с отрядом, — не знаю уж, получилось ли чуть разогнать пульс, но Березин убрал от меня руки и обошёл приставной стол, сев с другой стороны.
— Хорошо. Но бумагу нам с тебя взять придётся, Ваня. Сам понимаешь, документ не рядовой, — он кивнул на листок. — Видишь, нешуточное дело.
Да, визы и штампы НарКомЗдрава и НарКомОбороны я видел. И ещё какую-то подпись, начинавшуюся с буквы «Л».
— Конечно, о чём речь, — кивнул я. — Я всё понимаю.
Семён Трофимович подвинул мне бумагу и перо. И я готов был спорить на что угодно — это было то же самое перо, каким я писал оригинал. И бумага была похожей, дешёвой, за которую носик цеплялся, оставляя характерные микрополоски. Товарищи явно постарались воссоздать условия, чтобы проверить, не будет ли у меня каких-нибудь странных или хотя бы заметных реакций на знакомые предметы.
Но только товарищи не знали, во-первых, того, что перо это я после написания письма подправил пассатижами и обработал мелкой шкуркой, и теперь оно писало иначе. А во-вторых, они не знали того, что на третьем курсе я сломал правую руку и целый месяц я писал лекции левой, как и это злосчастное письмо. И про микстуру доктора Бехтерева они тоже не знали. Ну, мне очень хотелось в это верить.
Под размеренную диктовку и переглядки двух чекистов я написал, что обязуюсь «строго хранить и оберегать» и «не распространять», что понимаю «важность, ответственность и секретность» и что значения терминов «аэрация», «кристаллизация», «крустозин» и других в данном контексте не знаю. Ну и дата-подпись, как положено. Подпись вышла ровной, привычной, той, что уже стояла под десятками историй болезни в госпитале.
— Добро, — сказал Митряшов, забирая лист. — Но, Ваня, учти: если хоть одно слово из этого разговора выйдет за порог кабинета — пеняй на себя. Война, сам понимаешь.
— Понимаю, — ответил я. И это снова было совершенно честно. Честнее всего прочего уж точно.
Коля ждал внизу, в холле-тамбуре, возле бдительного и молчаливого бойца в форме госбезопасности. Видимо, волновался — иначе давно бы болтал с ним на отвлечённые темы. Чарный умел находить общий язык с кем угодно: с сёстрами, с ранеными, с санитарами, даже с уголовниками, вроде того, Стылого. Но сейчас он стоял, привалившись плечом к стене, и глядел в одну точку.
— Бледноват что-то, Вань, — сказал он негромко. Уже на улице, когда мы отошли от здания на десяток метров.
— Алёнка нашлась. Живая, в Улан-Удэ, — ответил я, шагая неторопливо, глядя под ноги. На улице Энгельса лужи стояли так же, как и на любой другой, ничуть не опасаясь соседства с такими опасными домами и их обитателями. По пути сюда Коля поведал, что обратную дорогу из «тридцать первого» дома, где базировался аппарат УНКВД, находили не все и не сразу.
— Ох, радость-то... А можно её… — замялся он.
— Можно, наверное. Но нужно ли? — я остановился и посмотрел на него. — Фашисты прут, как стадо кабанов. Вот как назад их погоним — так и заберём. Сейчас ей там лучше. Там, в тылу, не бомбят, не стреляют, есть хлеб и крыша над головой.
Здесь, в Тамбове, тоже был тыл, тоже не бомбили, была еда и кров. Но насколько это всё продлится, не ответил бы ни один самый умный и ответственный человек. И я не знал — не помнил. Про Воронеж откуда-то отложилось в памяти, а вот про Тамбов — ничего, кроме того, что здешние волки нам не товарищи. И то, выходит, неправда.
— Ну, так-то да, — согласился он. Снова хмуро.
Госпиталь бурлил, но это была не привычная рабочая суета при поступлении, когда в ворота или снятые секции забора влетали или въезжали машины и телеги. Когда каждый стоял на своём месте и знал, что должен делать. Теперь, кстати, даже у импровизированных проездов сквозь забор со стороны станции стояли или прогуливались серьёзные ребята. Сергей Мальцев, про которого Коля неохотно рассказал только, что познакомились ещё до войны, в Орле, в каком-то учебном центре, сегодня утром доложил, что периметр и корпуса под охраной, и что настоятельно рекомендует ввести пропускной режим. И мы сразу направились к Покровскому, который тут же велел подготовить приказ. Выглядел товарищ военврач второго ранга так себе, и теперь я его вполне понимал. Несколько подчинённых обвинялись по серьёзным статьям, одна убита — от рабочей обстановки, даже в военное время, всё это было очень далеко.
Сейчас только шуму стало больше. Новость о том, что в один день взяли банду, что воровала казённые лекарства, была невозможной, выходящей из ряда вон, из всех рядов сразу. Но на фоне того, что в пяти тыловых госпиталях по всему Союзу чекисты одним днём арестовали несколько десятков, а то и сотен — показания расходились — врагов народа, которые отправляли больных на фронт, а здоровых за деньги и золото — в тыл, была куда более сенсационной. Говорили, что схвачен заместитель начальника эвакопункта, тот, чьего приезда боялись все госпиталя по области. И что его племянник, Лихов, пытался бежать, но был пойман на вокзале с чемоданом золотых червонцев. Слышал я и про целую телегу золота и дорогого барахла, которую тоже приписывали мерзавцу, но верилось ещё слабее, чем в звучавший так по-киношному и книжному чемодан. И что у Муртазина, нашего военкома, нашли в сейфе целую пачку настоящих немецких марок. Всё это пересказывали шёпотом, с большими глазами, и каждый добавлял свои детали. И говорить об этом всему Тамбову предстояло ещё долго. И не только Тамбову.
— Как сходили? — спросила Оксана, выходя на крыльцо, вытирая руки переброшенным через плечо полотенцем.
Этот мирный, домашний жест смотрелся так непривычно, что Коля даже остановился. Но догнал меня, когда следом за военфельдшером вышла и его жена. Лицо Лиды было взволнованным, как и у Кати Беловой, что показалась сразу за ней. Оксана, в силу опыта и возраста, выглядела почти невозмутимой. Но то, что полотенце несчастное мяла так, будто порвать собралась, выдавало.
— Алёнку нашли. Добралась, жива-здорова, — сказал я, поднимаясь к ним по ступенькам. Чувствуя, что не то разговор-допрос отнял все силы, не то здешний аптекарь чего-то напутал с дозировкой. Хотелось сесть и не вставать. — Глядите.
Я вынул из-за пазухи фото и вручил Смирновой. Отметив, как сразу задрожала плотная, вроде бы, бумага, хотя ветра на крыльце не было. В дверях показалась Маруся. И, едва увидев в руках Оксаны фотокарточку, всхлипнула и прижалась к Кате. И уже через секунду они все обнимались, плакали, гладили глянец изображения, так, будто нашли потерянную в аду войны младшую сестрёнку или дочку.
— Не потеряла, — всхлипнула Смирнова. Будто и впрямь главным было то, что до Бурятии доехал её подарок, кривая уродка из Харьковского центрального универмага, которую она купила в тот самый день, когда провожала Алёнку. — Теперь бы Зинке сообщить — вот радости-то будет!
И женщины-девушки снова заливались слезами.
Я стоял у перил и смотрел на них, на этих героинь, которые видели столько смерти, столько крови, что любой другой с ума бы сошёл. Но эти держались. И маленькая девочка Алёнка была для них символом того, что враг не одолеет, что Победа будет за нами. Потому что где-то там, за тысячи вёрст, есть свет, есть надежда, есть то, ради чего стоит жить.
Вечером я лежал в своей клетке-келье, слушая потрескивание коптившей керосинки. За стенами шумел ветер, которого слышно не было, и гудел уже в третий раз на станции паровоз. Я думал о том, что завтра ожидались два новых эшелона с ранеными, новые операции, новая кровь. И что приёмка-сортировка получится ещё быстрее и эффективнее, потому что с каждым новым составом навыки крепли и оттачивались, и вчерашние школьницы-санитарки уже не падали в обморок от жутких рваных или гниющих ран, их не рвало, они не сбегали прочь, чтобы отсидеться, переждать, пропустить самое страшное. Потому что каждая понимала сказанное мной сразу и повторённое Оксаной и заведующими отделений: если ты бросаешь пост — твоя работа достаётся другому. Твоей подруге или товарищу. Меньше работы от того, что ты трусливо сбегаешь, чтобы рыдать под лестницей или в кустах, не станет. Просто твой товарищ раньше устанет. Начнёт ошибаться. И убьёт раненого. А вина за это ляжет на тебя.
Можно, наверное, было придумать что-то более мягкое, торжественное, как-то завуалировать прямоту словам про врачебный долг и коммунистическую солидарность перед лицом врага, но я не стал. Потому что спорить или сомневаться труднее всего с тем, во что веришь сам. А поверить проще всего в правду, какой бы жёсткой она ни была. И вот девчушки семнадцати-восемнадцати лет таскали носилки, выносили судна, меняли капельницы, делали уколы. И учились гораздо быстрее, усваивая новые навыки каждый день. Потому что учитель был невозможно строгим. И это был не я.
Коля зашёл, когда я уже почти спал. То, что охрану несли бойцы Мальцева, позволило ему вернуться к ночёвке не на шинели в коридоре, а на койке напротив моей. А я утром пробно закинул удочку Николаю Сергеевичу о том, что для молодой семьи неплохо было бы выделить отдельную комнатку, или снять где-нибудь по соседству. Начальник госпиталя рассеянно кивнул и обещал подумать, но напомнить ему завтра или через день явно не помешало бы. Слишком уж много событий сегодня случилось разом.
Чарный ворочался и скрипел так, будто вместо шерстяного одеяла лёг на стекловату. Это отвлекало, но не сильно. В сложных ситуациях человек очень много к чему привыкает — спать под обстрелом, гулять под вой сирен воздушной тревоги. В моём времени это называлось двусмысленным термином «расширение окна толерантности».
— Письмо ты писал? — спросил вдруг Коля спокойным, ровным голосом.
— Нет, — ответил я таким же, не шевельнувшись, не открывая глаз, не меняя дыхания. — А перо ты спёр?
— Я, — буркнул он, заворочавшись ещё громче и яростнее, и отвернулся к стене.
Глава 3. Приветы с фронта
Утро встретило меня колючими объятиями шерстяного одеяла, в которое я замотался по самые глаза, и тянущей болью в пояснице. Не то продуло вчера где-то, не то какая-то из поясничных мышц засбоила от стояния над столом внаклон. Главное, чтоб не камень в почке.
От этой мысли я поёжился и проснулся окончательно. Доводилось испытывать эти «непередаваемые ощущения», когда крошечное, со спичечную головку, инородное тело вдруг с какой-то стати решает начать путешествие из почечной лоханки, где спокойно лежало себе какое-то время, наружу, в большой мир, полный опасностей и тревог. Которых сразу становится больше. УЗИ, КТ с контрастом и без, диета, лечебная физкультура, а ещё много-много обезболивающих. Потому что в случаях, когда операция не показана, остаётся только ждать. Услышав такой вердикт, я, помнится, впервые в жизни едва не возненавидел коллегу. Умом понимая, что он прав, конечно. Но когда внутри «весело шагает» по мочеточнику камешек — не до ума совершенно. Учитывая то, какими препаратами тут сейчас обезболивали, почечная колика — вообще не то, о чём можно было бы мечтать.
Сел на койке, спустив ноги. Голенище сапога задрало на правой ноге штанину кальсон — опять забыл, что портянки наматывать надо внимательнее. Смотрел же ещё в Перегоновке за бойцами, удивляя их, наверное — чего это доктор так на портянки таращится? А доктор их тогда видел третий раз в жизни, потому и смотрел. Хорошо хоть, память не подводила, фиксируя здешние исторические реалии, закрепляя их. А то хорош бы я был, не умея наматывать портянок. Хотя, и так, вон, хорош — одно воспоминание о почечной колике всю собранность порушило, пришлось переобуваться заново.
На соседней койке было только заправленное одеяло — мой сосед, друг и санитар уже поднялся. И по-уставному застеленная постель не особо сообщала ни о том, куда пошёл, ни о том, что ему снилось ночью, о чём он думал, отвернувшись носом к стенке.
Я поднялся и начал делать зарядку. Тело, конечно, молодое, здоровое, но нагрузки, что выпадали ему которую неделю, даром не проходили. Мышцы, даже эти, эластичные, надо было разбудить, разогреть и укрепить, готовя к новым подвигам. В том, что подвигам — быть, как-то даже глупо было сомневаться. Не важно, пафосно это для меня звучало или нет, но работа военного хирурга — всегда подвиг. Особенно в ожидании холодной и страшной зимы сорок первого.
Ввиду, как говорится, отсутствия наличия штанг, гирь, гантелей и просто свободного места, занялся гимнастикой Анохина. Про автора, Александра Константиновича, читал когда-то давно, а потом слышал от тренера, но не нашего, а соседней секции, тяжёлой атлетики. Седой квадратный дядька рассказывал о том, сколько всего сделал Анохин для спорта, какую работу проделал до революции: статьи, книги, поддержка молодёжных спортивных движений. Мы, пацаны, тогда тренеров слушали очень внимательно, что своего, боксёра, что этого, который технику работы со штангой показывал на таких весах, к которым и КМС-ы подходили с осторожностью. Мне же понравилось то, что никакого инвентаря, кроме собственного тела, не нужно — следишь за дыханием, выполняешь повторы. И ведь работало же! И без спортзалов, и без абонементов в фитнес-центры.
— Вань… — голос Чарного прозвучал глухо.
Он зашёл в комнатушку и остановился в дверях, потому что почти всё остальное место занимал отжимавшийся от пола я. В руке у него было эмалированное ведро, с которого срывались тусклые капли — резко остановился, плеснул через край чуть.
— Насчёт вчерашнего… Ты это… — он замолчал, подбирая слова.
Коля мялся, явно переживая. Кажется, даже сильнее, чем там, в Харькове, когда хотел остаться с отрядом дожидаться немцев, а тут я его запряг сопровождать раненых. И жену. Тогда у него в глазах были обида пополам с яростью, а теперь неожиданное смущение и вина, что ли?
— Не бери в голову, Коль, — я закончил на восьмидесятом повторе.
Забрал у него ведро, перелил часть в рукомойник. На поверхности воды держались ледяные корочки, прозрачные, тонкие. Зима наступала, как и фашисты. Я плеснул ледяной водой в лицо, и дыхание перехватило. Мозги прочищала такая водичка на раз. Промокнув лицо краем полотенца, я продолжил:
— У всех своя работа. Им надо было проверить, не я ли то письмо написал. Ты, как я понял, имел разговоры и с Зинченко, и с Соколовым на предмет меня.
Я говорил ровно, без укора, потому что и вправду не держал на него зла. И в том, что было сказано, сомнений не имел. Смешно было бы полагать, что в действующей армии, в прифронтовой полосе, а потом и в тыловом госпитале можно работать, оперировать, лечить раненых — и не попасть под наблюдение. Тем более с такой биографией, как у Ивана Николина. Выходец из окружения, сын политзаключённого, чудесным образом спасшийся и вытащивший на себе радистку, умеющий оперировать так, как не умеют военврачи со стажем. За мной должны были следить с первого дня, следили, и я не особенно переживал на этот счёт. Главное, чтоб работать не мешали.
— Ну да, — буркнул он, садясь на койку и кладя руки на колени, как школьник.
— Ну вот, — я зачерпнул воды в стакан, а на ладонь наскоблил перочинным ножиком немного серо-бурого мыла. Опасная бритва, которую мне подарил тот Фридрих, вместе со всем своим ранцем и документами, заточку держала долго. И каждый раз, когда я проводил лезвием по щеке, глядя в маленькое мутное зеркальце или просто наощупь, думал о том, что орудие врага служило мне верой и правдой. Как тот Ганомаг, что остался там, на правом берегу, выполнив свою часть нашей операции по выходу из окружения. — У тебя есть задачи, ты их выполняешь. Если я вдруг окажусь немецким шпионом — выявишь меня. Всё логично.
— Ну ты совсем-то… — вскинулся Коля, явно оскорбившись до глубины.
— В том-то и дело, что не совсем, — я осторожно вёл бритву от носа к уху, стараясь не порезаться, но измерять ту глубину не собирался. — Это называется «критическое мышление», Коль. Когда сперва думаешь, потом выводы делаешь, а только потом говоришь или действуешь. Или стреляешь. Вас, наверное, тоже так учили.
— Нас-то понятно... — напрягся он.
— И нас тоже. Потому что если врач будет сперва делать, а потом думать - это дерьмо на палке, а не врач. Поэтому приглядывай за мной так же, как за остальными, не сбивай прицел. Кто на что учился, так? — я протянул ему руку раскрытой ладонью вверх.
Он посмотрел сперва с непониманием, но почти сразу улыбнулся и хлопнул по ней своей. Брызги чистой, холодной воды с моей мокрой руки окатили нас обоих.
Второй эшелон пришёл ближе к вечеру. Я как раз освободился после долгой операции и шёл по коридору к крыльцу. Чарный вышел из палаты Козырева, кивнув мне и прикрыв глаза — в порядке капитан, спит.
— Да куда ты правишь, чучело! Кто ж так кобылой дёргает, ты другим чем так дёрни, бестолочь! — голос со двора заставил нас перейти на бег моментально.
Мы с Колей вылетели на крыльцо, едва не сбив кого-то из санитаров, и замерли.
На телеге лежала и костерила возницу Зина Плетнёва! Повариха из Шульговки, которую отряд оставил в Харькове, а оттуда перебросили под Воронеж. И вот она догнала нас тут!
— Зинка, твою-то за ногу! Живая! — завопила Оксана Смирнова, слетая с крыльца ласточкой, в том смысле, что неуловимо быстро.
— Окся! — Плетнёва попыталась приподняться на локте, но охнула и повалилась обратно на мешки. — А я гляжу — бардак кругом, мужик тощий, некормленный, табуном ходит! Ясное дело — ты недоглядела!
Выступившие слёзы Зина утирала тыльной стороной ладони, морщась от боли - грудь была перетянута грязным бинтом.
— Э, мать, да тебе, никак, сиську отстрелило? — руки военфельдшера Смирновой двигались в своём, привычном ритме, со звонкой перелайкой старых подруг общего не имеющим. Она осматривала рану, ощупывала края, и лицо её при этом было сосредоточенным и спокойным. Я подошёл ближе, готовый помочь, если понадобится, но видел, что Оксана справляется сама.
— Да фашист, падла этакая, взял моду бомбы бросать прямо в эшелон! Я, как Ванька-то учил, про кулак тот евонный вспомнила — она подняла свой правый, весомый, сжав пальцы так, что побелели костяшки. — Давай перевязывать, как вы, верёвками ноги-руки мотать, откуда кровишша хлестала. А потом рядом ка-а-ак…
— Это бывает, Зин, война ж. Не горюй, если титьку отнимут — будешь «Зинка — один бидон». Или «Полбидона» — это как у доктора настроение будет.
Она закончила осмотр и теперь, присев на край телеги, гладила подругу по голове, убирая слипшиеся от пота и грязи волосы, видя, что состояние её опасений не вызывает.
— А Ваня же Алёнку сыскал, представляешь?! — воскликнула вдруг она, спрыгивая с телеги и подавая знак санитарам, чтобы готовили носилки. — Живая, в Бурятии! Фотокарточку прислала.
— Иди ты… — внезапно перешла на шёпот громогласная повелительница полевых кухонь.
— Сама иди! — отозвалась Смирнова, подзывая санитаров и показывая, как брать раненую, чтобы не потревожить плечо и грудь. — Сейчас обработают тебя, отмахнут всё лишнее, и я тебе, стройной и красивой, покажу её. В сестринской у девчат лежит.
Ранение и вправду оказалось не опасным. Осколок сломал два ребра и разорвал мягкие ткани, которых у Плетнёвой было много, о чём Оксана не прекращала шутить даже в ходе операции. Это была, наверное, первая на моей памяти операция, которую от начала до конца сопровождал смех. Зина, которую местно обезболили новокаином, была в сознании и комментировала каждое движение рук врача и военфельдшера, сравнивая нас то с портнихами, то с мясниками, то с сапожниками, но это если было сильно больно. Смирнова в долгу тоже не оставалась, освещая неизвестные нам ранее этапы биографии подруги. Сёстры, стоявшие рядом, прыскали в кулаки. История о том, как Плетнёва куском гнилой конины и тремя крысами накормила дивизию, была невероятной, конечно, но тянула вполне на устное народное творчество, как и вся их звонкая перебранка. А ещё я вспомнил, какие деньги отваливали в моём времени пластическим хирургам женщины за то, чтобы получить хоть малую долю того, чем наделила природа повелительницу кухонь.
Когда Зину перенесли в палату, весь наш маленький отряд собрался там. А оттуда перебрались, шагая осторожно, медленно, к Козыреву, которому ходить было пока рановато. То, как счастливо он улыбнулся, увидев перебинтованную под синим халатом грудь Зинаиды, порадовало меня, как врача — по всем статьям капитан шёл на поправку, как умела только военная разведка: быстро и совершенно незаметно со стороны. А когда повариха показала ему фото Алёнки — замолчал и задышал чаще.
Он глянул на меня, моргая, скрывая слёзы. А потом поднял глаза к потолку. Я кивнул в ответ, а пальцем правой руки постучал ритмично по ладони левой.
— Оглох что ли, Митяй-то? — тихо спросила Зина у Оксаны. Вернее, она думала, что спросила тихо. После бомбёжки или близкого артобстрела говорить негромко мало у кого выходит.
— Сплюнь, дурёха! — ответила та. — Он приехал недавно, да в дороге возьми да надумай помереть. Машиной со станции доставили, не на телеге, как тебя, малоценную. А доктор Николин ему и говорит: Ты, командир, раз надумал такое непотребство, как до Победы над врагом дуба врезать, то у тебя, по всему видать, непорядок в башке! Но это, говорит, мы тотчас же исправим.
При раненых она всегда называла меня по фамилии, Ваней — только при своих, какими давно стали друг другу все наши, добравшиеся до Тамбова. Соседи с коек рядом слушали историю, ухмыляясь, но молча. Про то, что попадать на язык товарищу Смирновой — дурная затея, все знали с первого дня её появления в госпитале.
— Ну во-о-от, — продолжала она. — Колькины Митьку подняли — и на стол к Николину. Взял он коловорот, взял стамеску, да и расколупал Козыреву половину бестолковки-то. Вишь, повязка какая большая? Папаха прямо!
— Мамаха, — перебила её Зина. — Ты давай рассказывай не про бинты! Чего молчит-то он?! Чего они тут показывали?
— А? Ну так ему доктор Николин мозги-то вынул, да в ведре прополоскал, хорошо, с хлорочкой, да щёткой потом прошёлся, всю дурь начисто повымыл. Вот и молчит теперь капитан, шуток своих дурацких не шутит. Нечем ему потому что, — невозмутимо продолжила Оксана под фырканье девчат, Коли и соседей Козырева по палате. — А переглядки их понятные всем. Ну, кроме тех, кто дальше котла да корыта не смотрел сроду. Димка-то показал: никак, сам товарищ Сталин фотокарточку велел прислать? А Николин ответил: конечное дело, так оно всё и было! Телеграфом отстучал в Улан-Удэ, срочно, говорит, шлите портрэ́т. Адрес: город Тамбов, четырёхсотый эвакуационный. Сверхмолния!
Она замолчала с таким видом, будто лично принимала запрос Верховного из Кремля на телеграфе. Зина ошарашенно затихла и даже на подначку про котлы с корытами обижаться не стала.
Козырев улыбнулся, глянул на повариху, потом на Оксану, потом на меня. Высунул язык, а правой рукой, указательным и средним пальцем, изобразил рядом ножницы. Я нарочито горько вздохнул и развёл руками.
— А это чего щас было, Окся? — едва ли не робко уточнила Плетнёва, снова проследив за пантомимой.
— Это-то? А это, видать, маленько недомыл доктор в черепушке-то у Митяя. Зинке, он говорит, отстрелило титьки начисто, может, и товарищу геройскому военфельдшеру Смирновой язык оторвёт? — начала «переводить» под хохот Оксана. — А Николин говорит: извиняй, Дмитрий Михалыч, но слабовата железная машина Вермахта супротив геройской Оксаны Палны. Нечего супостату против неё выставить, не придумали их злодейские, говорит, умы, таких танков-бомб-снарядов, потому — скоро войне конец, мы победим!
Отсмеявшись искренне, весело, до слёз, снова смотрели на фотографию, и слёзы у многих появлялись снова. Такие же чистые и светлые.
Спали давно Зина в палате, Оксана и девчата в сестринской. Спали капитан Козырев, военврач Покровский. Даже Коля Чарный, недрёманое око, и тот сопел под одеялом. Почти спал и я, придумав, как и где найти золотые руки, чтобы травматология сороковых годов не была настолько травмирующей, чтобы после переломов от огнестрельных и осколочных не приходилось укорачивать руки-ноги на несколько сантиметров. В кабинете в начальника госпиталя увидел вчерашний номер «Тамбовской правды». Там, на полосах с местными новостями, писали о зарождении нового движения - «тысячников». Рабочие выполняли по тысяче процентов нормы, выковывая, отливая и штампуя Победу здесь, в тылу. Газетам и газетчикам верить меня отучили девяностые годы, и очень хотелось надеяться что здесь, в сороковых, правды в «Правде» было больше. Но в любом случае, проверить стоило. И способы были.
Сергей Мальцев, длинный, худой и нескладный внешне, но двигавшийся бесшумно даже днём, будто по вбитой накрепко привычке, рассказал, что руководство госбезопасности решило создать в соседнем к госпиталю здании подобие библиотеки: медицинские журналы, профильная литература, статьи и монографии уже заказаны и скоро прилетят из Москвы, Казани, Куйбышева, Свердловска и других городов. Я тогда молча кивал, понимая, что чекисты надеяться выловить автора загадочного письма «на живца». А ещё Мальцев поведал о том, что история о том, как я убедил Толю Франта поменять нож и пиджак на винтовку и гимнастёрку в городе обсуждается почти с тем же интересом, что и две сенсационных новости о саботаже с лекарствами и категориями годности к строевой службе. На вопрос о том, удалось ли взять живьём хоть кого-то из немцев, не ответил, и даже по лицу его угадать ничего не получалось. Но то, что у чекистов передо мной нарисовался должок, и это можно было попробовать правильно использовать, я понял.
Эти мысли скользили в голове плавно, убаюкивающе, сон наползал, как ночная мгла, давно окутавшая Тамбов. И именно в это время в коридоре и за стенами госпиталя раздались выстрелы.
Падая с койки, натыкаясь на слетевшего со своей Колю, в руке которого уже был Наган, я с удивлением понял, что звук этот узнал. Короткими очередями по три-четыре патрона трещали те самые «шмайсеры», которые не то МР-38, не то МР-40.
Глава 4. Шерше ля...
Сквозь треск слышны были выстрелы из «мосинок», редкие, но звучные, басовитые. Казалось, что после каждого из них частота очередей, пусть и коротких, менялась. Не меньше удивило и то, что другие, точнее уже третьи, звуки выстрелов я тоже определил по «интонации». ТТ работали, конечно, тише винтовок, но значительно громче «немцев».
Чарный сгруппировался перед входной дверью, прислонившись плечом к косяку. Дышал он ровно, держа револьвер как-то неожиданно, у самой груди, почти прижав к ней, отведя назад правый локоть. Что-то похожее я видел при работе спецов там, в будущем, когда доводилось бывать в командировках и пересекаться с ребятами из разных непростых подразделений. Они тоже держали оружие перед штурмом помещений похожим образом.
— Сиди тут, не высовывайся, — бросил он, не оборачиваясь, и шагнул за дверь.
Но тут же влетел обратно. Я даже не понял, что произошло — его будто пинком вкинуло назад, в нашу келью, да так, что он пролетел мимо меня и почти врезался спиной тумбочку. Правда, умудрился как-то извернуться едва ли не на лету, и приземлиться на корточки. А вот Нагана в его руках уже не было.
— Оба тихо, — голос Мальцева от фигуры, появившейся в дверном проёме, исключал возражения и уточнения начисто.
Сергей, длинный и нескладный, стоял возле снова закрытой двери. На нём был странный просторный комбинезон, одинаково похожий и на лётный, и на какую-то рабочую робу, мешковатый, серый, сшитый будто на несколько размеров больше. Он словно мог двигаться он внутри этого балахона легко и свободно, поворачиваясь до того, как одежда меняла форму, выдавая движение.
— Немцы в городе, — сказал он негромко, приоткрывая дверь на полпальца, не больше.
Фраза, слышанная раньше только в кино, приморозила к полу. Как так?! Они же не захватывали Тамбов?! Не могли захватить! Я помнил карту, помнил учебники, вспомнил даже какой-то документальный сериал, который крутили по телевизору в две тысячи каком-то году. Тамбова фашисты не брали! Неужели история пошла наперекосяк?
— В госпитале хранилась переписка и документы, — продолжал Мальцев ровным, почти равнодушным голосом. — Хозяева Муртазина и Лихова ждали своё фашистское начальство, готовились, чтобы сдать всех и вся. Но и уйти были готовы в любой момент. Крепкие, суки — их даже Дед не сразу разговорил.
Дед — это, наверное, Андрей Ильич Березин? Думать о том, как именно он разговорил предателей, мне не хотелось совершенно. Профессионалы такого класса умеют делать такие вещи, от которых у нормального врача волосы дыбом встанут, а у обычного человека как бы вообще внутрь расти не начали.
— На случай провала была договорённость: все следы будут уничтожены, — Мальцев чуть наклонил голову, прислушиваясь к выстрелам и крикам снаружи через едва приоткрытую дверь. — Под Мичуринском их ждала группа прикрытия. Вот, добрались…
— У меня там жена, — напряжённо проговорил Коля.
Он уже сидел на койке, тяжело дыша и держа в руке Наган, который Мальцев ему отдал молча, не глядя и не оборачиваясь. Видимо, понял как-то, что с ним воевать мы раздумали совершенно.
— А у меня — служба. И у тебя, — ровно, скупо, холодно ответил Сергей. И Коля сник.
Справа, со стороны крыльца, выстрелы затрещали густо, часто — палили сразу из нескольких стволов. Донеслись крики раненых, на русском и немецком. Я сжал кулаки. Там, за этими стенами, у меня появилась работа. Но добраться до неё пока мешала служба этих вот двоих, не то сокамерников, не то сторожей. Хотя, какие к чёрту сокамерники. Как в одной книжке было написано, это не их со мной заперли, а меня с ними...
Внезапно дверь распахнулась настежь резким рывком. Мальцев дёрнулся вперёд неуловимо, как атакующая змея, и втянул в нашу каморку фигуру, обмотанную грязными тряпками и ветками. Она рухнула на пол, прямо нам под ноги.
Коля среагировал мгновенно, упав сверху коршуном, прижимая коленями руки оглушённого к полу. А я приставил к глазу лежавшего перо, подхваченное с тумбочки. Не знаю уж, то самое, каким писал недавно на Энгельса, или другое. Лежавший тут же замер. На таком расстоянии поди разбери, что это там блеснуло тускло перед самым зрачком, а потом холодно прижалось к веку — нож или школьная принадлежность? Глядя ему в злые, но холодные голубые глаза, я покачал головой и чуть сильнее нажал. Руки фашиста застыли, ногами он перестал сучить по полу, пытаясь, наверное, вывернуться из-под Чарного. Ну да, это на стволы можно кидаться грудью. А ты попробуй пошевелить головой, загоняя себе самому в глаз лезвие.
— Ловко, — в голосе Сергея слышалось одобрение. И я не думал о том, кому именно, мне или Коле, оно было адресовано. Я смотрел в голубые глаза, в которых теперь металась беспомощность.
— Чисто! — еле слышно донеслось с улицы.
И то же слово повторили ещё пятеро, один за другим, с разных концов двора и здания. Пятым крикнул в коридор Мальцев.
Группу взяли. Ну, как «группу»?.. Из десяти вражеских диверсантов к беседе условно пригодными оказалось пятеро. Остальные общаться были не склонны, потому что остывали под старым клёном, рядом с подёрнутой ледком лужей. Пять тел лежали рядком, и проходившие мимо бойцы плевали в их сторону с брезгливым отвращением.
Из пятерых оставшихся, двоих пришлось оперировать мне и Серафиме, чтобы перевести их из статуса «условных» собеседников в безусловные.
Я впервые резал и шил человека, у которого в ухе торчал ствол ТТ, и которому перед операцией на очень хорошем, как мне показалось, немецком, что-то сухо объяснил боец в таком же, как у Мальцева, комбинезоне, видневшемся из-под халата.
Сам Сергей с тремя менее всего деформированными и перфорированными фашистами занял кабинет начальника госпиталя, куда спешно прибыли и Матросов, и Митряшов и Березин, теперь известный мне, как товарищ «Дед». В том, что обо всём, что знали враги, будет известно нашим, сомневаться не приходилось. Время от времени доносившийся со стороны кабинета Покровского вой убеждал — там спрашивали на совесть.
Серафима ассистировала молча, подавая инструменты. Она не спрашивала, зачем мы это делаем, зачем спасаем врага, который пришёл на нашу землю убивать. И без слов было ясно, что мы делали свою работу для того, чтобы «коллеги» смогли сделать после нас свою — узнать у этого жилистого голубоглазого крепыша то, что могло помочь спасти жизни советских граждан, красноармейцев или мирных жителей.
Последним зашивал Козырева. Капитан как-то умудрился на двух сломанных ногах доковылять до двери и броском ножа убить одного из нападавших. Потом, правда, упал без сознания, и швы на обеих голенях мне испортил. Точнее, нам с ним обоим, но переделывать пришлось именно мне. О том, как это у него вышло, и откуда он взял нож, я тоже не спрашивал. Кто на что учился.
Двое из наших легко раненных теперь тоже лежали под клёном, чуть в стороне от вражеских трупов. Со слов злого Коли выходило, что немцы двигались по двору и зданию так, будто бывали тут не раз, «как у себя дома». «Трёхсотых» с нашей стороны было пятеро, но все сквозные, мягкие ткани, ничего критичного — с ними разобрались и без меня. Они с Мальцевым показали мне листок сероватой бумаги, на котором была схема здания. Но хуже всего было то, что рядом со схемой были фамилии и небольшие кусочки текста, цифры и буквы, написанные тщательно, ювелирно, мелким почерком. И особенно тревожили слова "Il'ina", "Nikolin", "Kostakova" и "Tscharny", прочитать и понять последнее из которых было сложнее всего. Ильина, Николин, Костакова и Чарный. Судя по цифрам рядом с фамилиями, скорее всего обозначавшим возраст и рост, текст был приметами. Что нужно было сделать с найденными по этим приметам — захватить или уничтожить — я не понял.
— Лид, я с Николаем Сергеевичем говорил, он обещал вам, как молодой семье, комнату найти. Вы бы сходили на толкучку, приглядели чего? Кастрюль там, посуды какой? — мирно сказал я будущей матери, что вошла в ординаторскую, где меня дождался-таки давно остывший чай.
Они зашли гуртом: Чарные, Смирнова и почему-то Зина Плетнёва.
— Я отсюда никуда не пойду, Коль! — вдруг выкрикнула Лида. — Тут за каждым углом, за каждым домом по такой пятнистой сволочи! Мне там, за Днепром, так страшно не было!
Она рыдала в голос, и Коля, обняв её за плечи, растерянно смотрел то на меня, то на женщин, явно не имея представления, что делать. Поэтому просто тихо гладил жену по волосам, озираясь в ожидании поддержки.
— Тихо, девонька, тихо, — прогудела стоявшая рядом старшая по кухням.
Она шагнула вперёд, и Коля невольно отступил в сторону, уступая место. Лида прижалась к богатырской, пусть и стянутой бинтами, груди и заплакала как бы не сильнее.
— То, что у мужа на руках висеть будешь и под ногами путаться — это хрен бы с ним, конечно, — продолжала Зина ровным, спокойным голосом, от которого Чарная стала всхлипывать реже. — А вот то, что ребёночку ты своими слезами-криками вредишь — то худо. Муж-то что? Последний он, что ли? Мужиков в мире уйма. А вот дитё, Лидок, надо беречь. Пойдёт что не так, скажет тебе потом какая-нибудь старая сука очкастая в халате: «детей иметь теперь не сможете-с» — как жить будешь?
Она говорила о личном, горько, но твёрдо.
— Потому — истерику прекратить! Сопли подобрать! И вид иметь вполне боевой и приличный для комсомолки! — браво резюмировала она, с явным удовольствием глядя на то, как Лида спешно вытирала слёзы рукавом и вытягивалась в струнку. Живот у той «струнки», кажется, становился больше с каждым днём.
— А ты на меня чего косяка давишь, отец родной? — покосилась Плетнёва на Колю.
— Про то, что я муж не последний — обидно было, — проговорил тот.
— Ну и дурак тогда. Тоже распоследний, — от лёгкой, но звонкой затрещины, отвешенной Оксаной, пилотка его сползла на нос, и он стал и вправду похож на обиженного школьника. — Она успокоилась? Плакать перестала? Чего тебе ещё надо, балда? А уж какие там слова волшебные тётя Зина говорила — это дело десятое, понял?
Коля виновато кивнул, поправляя пилотку.
— Сама ты тётя, галоша старая! — привычно встрепенулась Плетнёва. — Я ж тебя моложе!
— Вдвое, ага, я помню, — рассмеялась Оксана, прижимая подругу к себе, да так, что та охнула. — Ох, твою-то в душу, прости-прости, Зин! Забыла, что тебе все титьки-то отмахнули начисто!
— Да провались ты пропадом, помело! — взревела Зина так, что стёкла в рамах жалобно звякнули. Но объятий не разжала.
— Вот такие дела, Ваня, — вздохнул Андрей Ильич.
Мы сидели на лавочке и смотрели, как встрёпанная тощая ворона косилась на замёрзшую лужицу крови в нескольких метрах от нас. Подходить ближе птица не решалась, будто опасаясь Деда, как и каждый, наверное, в Тамбове, кто знал его или хотя бы слышал о нём. Кровь, что натекла с трупов, так и не забросали песком или опилками. То ли не успели, то ли решили, что и не стоит — дождями прольёт, а потом снегом засыплет.
Березин рассказал, что в лесу под Мичуринском захватили и землянку, и радиопередатчик, которым пользовались диверсанты. Но коды-шифры, скорее всего, уже были поменяны, и пользы от трофейной рации особой нет. Одну из групп нейтрализовали, но о том, сколько их всего оставалось на нашей территории, не знал никто, даже оставшиеся в живых немцы.
В госпитале нашли два тайника, а в них деньги и документы, и то и другое немецкое. Один из тайников оказался в сливном бачке дамской уборной — Андрей Ильич назвал женский туалет именно так. Во всей ситуации с нападением, семью мертвецами, стрельбой посреди мирного Тамбова и прочим, его, кажется, больше всего смущало только это.
— Ходить — оглядываться теперь? — хмуро спросил я.
— Война, Ваня. Тут кто не оглянется лишний раз — потом с памятника улыбаться будет. Это если могилку справят. А то и так, под кустом или в общей яме. Без фотокарточки.
Тон его был усталым, почти равнодушным. Но мне показалось, что последняя фраза была намёком, таким, чтоб даже я понял: терять бдительность тому, кому дорога́ та девочка с фото — опасно. Я кивнул.
— И ни догадок, ни примет? Хоть знать, чего ждать-то? — спросил я, кивая на ворону. — А то будем, как те вон, от каждого куста шарахаться.
Я покосился на насторожившуюся и даже чуть пригнувшуюся птицу, которая крутила головой, глядя на нас то одним, то другим чёрным глазом, но не улетала.
— Догадок — вагон. Примет нету, но зато догадок — пруд пруди, — вздохнул Березин. — Но вероятности малы, крайне малы. А так в нашем деле нельзя. Любая ошибка может такими жертвами обернуться, что и подумать страшно.
— В нашем тоже, — я положил локти на колени и тоже вздохнул. — Счёт, конечно, не такой, как у вас, и масштабы не те, но с того не легче.
— Про ваше, кстати, — встрепенулся он. — Серёжка про библиотеку-то успел рассказать уж? Как тебе новость? Как думаешь, кого первым в читальном зале ждать?
— Да я сам первым и пойду, — усмехнулся я. — Если время будет между операциями.
— А тебе-то зачем? — опешил Дед. Или притворился.
— Всего знать и помнить нельзя, Андрей Ильич. Я бы конспекты освежил по Пирогову, Николаю Ивановичу, по Склифосовскому, Николаю Васильевичу, — пояснил я честно. Упомнить всё действительно никому не под силу.
— Да? Ну да, логично, — кивнул он, и в глазах его будто что-то переключилось, словно поменяли режим наблюдения с «очень пристального» на «просто внимательный».
А я подумал о том, что идея-то была и впрямь хорошая. Читательский билет надо заполнить, анкетку какую-никакую: фамилию, имя, отчество, звание, должность, адрес там. И образцов для сличения почерков станет куда больше. Правда, толку от этого, скорее всего, не будет никакого, но не могу же я прямо сейчас ему признаться в этом? Вот пойдёт в войска пенициллин — тогда и подумаю. И то, скорее всего, промолчу. Не люблю хвалиться-хвастаться. А что работы чекистам прибавил — ну так кто на что учился — кому оперировать, кому Родину от всякой падлы бдительно беречь.
— Одно тебе точно скажу, Ваня, — помолчав, тихо проговорил Андрей Ильич. — В деле замешана баба. Или девка. Девка — вернее всего.
— С чего решили? — так же тихо спросил я, особенно и не рассчитывая на то, что он ответит.
— Второй тайник, в бачке который. Там по ржавчине понятно, что пользовались часто им. Может, ампулы хранили, может, ещё чего. Так вот бачок-то почти под потолком, на трубе висит. Туда с полу достать — метра два с лишним росту надо иметь. Вставали на унитаз. А крепления как новые там, специалист сказал: ни трещин, ни люфта. Значит, лёгкий кто-то. Очень лёгкий.
Вот только взгляд его, скользивший по моему лицу, был тяжёлым. Я чувствовал виском, щекой, ухом, всей левой стороной тела, как Дед считывал показатели, наподобие датчиков, что ставили в моём времени в метро или на кассах магазинов. Вроде как «плати таблом», «свобода от наличных» и всё такое. Мне никогда не нравилось это, и от наличных свободы я не особенно искал — с ними как-то всегда было приятнее, чем без них.
— А ещё эксперт наш сказал, что, судя по следам на осадке в бачке, кто-то лазил туда, не позднее, чем вчера вечером, — глаза Березина, кажется, начинали жечь мне щёку. Очень тянуло почесать её, провести по ней рукой, а ещё лучше, наверное, было бы, чтобы, например, Оксана выскочила на крыльцо и позвала меня на срочную операцию. Но никто не вылетал и не звал.
— Что думаешь? — не дождавшись реакции, спросил Андрей Ильич.
— То же, что и вы, наверное. Что весь женский коллектив под подозрением. Кроме Плетнёвой, — криво улыбнулся я.
— Почему кроме неё? — не поддержал улыбки, даже такой кривой, Березин.
— По массо-габаритным показателям, — пояснил я. — До двух метров она чуток не дотягивает, а вот вставать на санфаянс, думаю, рисковать не стала бы. Да и на виду была всё это время.
— Плетнёва — это та раненая бабища из-под Воронежа? — уточнил Дед.
— Она. Оно и к лучшему, пожалуй. Будь она шпионом — я бы очень огорчился. И так-то…
— Да, Ваня, тяжко это, когда вынужден подозревать каждого, — почти человеческим голосом согласился товарищ майор госбезопасности. — Вот такого размера был предмет, что вчера из бачка достали.
Он показал пальцами, сложив под прямым углом большие и указательные, изобразив рамку или кадр, как это делали фотографы и операторы. Я посмотрел и вздохнул. Потому что примерно такой размер и представлял. И надпись на этом предмете, сделанную готическим шрифтом, тоже будто видел прямо сейчас, в этой вот самой рамке между сухих пальцев старика.
— И последнее, Иван, — совсем тихо проговорил он.
Вот так. Не Ваня, не товарищ Николин, не доктор и даже не гражданин. Но тон Березина к шуткам не располагал, и я повернулся, глядя ему в глаза внимательно.
— Там был пакет. В клеёнку были замотаны и проклеены липкой лентой документы. Пакет был вскрыт, поэтому часть бумаг пришла в негодность. Возможно, какой-то из документов из пакета был изъят неизвестным… или неизвестной.
Слова его, как из учебника какой-нибудь криминологии, звучали сухо и скучно, как перестук веток клёна на ветру. Листьев на них уже не было.
— Посмотри внимательно. Как думаешь, чем можно было сделать подобные повреждения?
И он почти под нос мне сунул кусок больничной клеёнки, на котором лежала размокшая и отсыревая, но узнаваемая обложка маленькой книжечки с тиснёной надписью: «Всесоюзная Коммунистическая Партия (большевиков)». На прорезиненной ткани был разрез, а на картоне — прокол. И по тому, как я вздрогнул, Дед сделал правильный вывод, спросив тут же, резко:
— Чем?
— Скальпель Коллена. Он же — скальпель брюшистый средний, — глухо ответил я.
Не боясь ошибиться, потому что этих разрезов и проколов и видел, и сделал в обеих жизнях предостаточно.
Глава 5. Лишние вопросы
Я проводил взглядом товарища «Деда», выходившего с территории госпиталя. Рядом с ним, чуть приотстав на полшага, шагал Матросов. У ворот их уже встречали четверо, двое в милицейской форме, и два бойца НКВД. Единение родов войск, как говорилось в том кино, было налицо — увидев подходившее начальство, все четверо, не сговариваясь, синхронно посшибали ногтями угольки с цигарок, а оставшиеся бычки спрятали кто в рукав, кто в карман, кто просто в кулак.
Силовое начальство ушло, а осадочек, как в том анекдоте, остался. Да дерьмовый такой, откровенно говоря. Скальпель, следы на размокшем картоне партбилета, сделанные им. Характерный чистый разрез и треугольный глубокий прокол, где основание гораздо глубже узкой «вершины». Тут, наверное, и не хирург бы догадался.
Кто мог? Серафима? Хирург от Бога, про которую в моём времени была написана куча статей и даже книги. И о чём это говорит? Да пока ни о чём. Окажись она шпионом и пойди война другим путём — книги и статьи о ней могли бы писать и на другом языке. Доступ к инструментам и уровень владения ими у неё самый высокий. А сама невысокая, хрупкая даже...
Или Костакова, Светка, тощая товарищ военфельдшер, с которой началось моё знакомство с медперсоналом четырехсотого госпиталя? Инициативная, шустрая, бойкая, с неожиданной тягой к хирургии. Вечно крутится везде, всюду суёт свой острый нос, всё ей интересно. И тоже лёгкая, как пушинка.
Или… Да кто угодно! Любая из медсестёр или санитарок, кто весил меньше мешка с песком, могла бы! И добыть скальпель в вечно гудящем госпитале — не самое сложное дело, особенно для немецкого диверсанта под прикрытием. А уж баба она, девка, или мужик — дело, как Зина с Оксаной говорят, десятое.
От этих мыслей погано было прямо физически. Вспомнилось давешнее нытьё в пояснице, и тут же, как по заказу, началось такое же под грудиной. Тупое, тянущее, тоже по прошлой жизни вполне знакомое. Эдак и до язвы можно дофантазироваться. Нет уж, мне болеть никак нельзя, я же лучше других знаю, чем тут лечат. Вечная врачебная беда: мы до последнего не ходим к коллегам, потому что и сами всё прекрасно знаем. Потому и умираем чаще не леченными, сапожники без сапог.
Пришли на память слова Березина, которые он выдохнул мне на самое ухо, уже завидев спускавшегося с крыльца Матросова. «Двое, Ваня. Кроме тех, кого взяли, в госпитале их было двое. А землянку ту под Мичуринском эти крысы вырыли дня за три-четыре до того, как вы с эшелоном прибыли. Вот и думай».
Хорошо ему говорить, «вот и думай»! Я вот не хочу, например, ни думать, ни подозревать. Я привык верить людям, с которыми работаю, верить сестре, что подаёт зажим, верить ассистенту, стоящему напротив, потому что работа хирурга во многом — работа всей бригады. И если ты думаешь во время операции о том, кто же вокруг тебя немецкий шпион, то это обязательно отразится на качестве твоей работы. Которое измеряется в человеческих жизнях, как бы громко это снова не звучало.
Но надо. Опять это слово — «надо». И не поспоришь ведь. Группа, что пришла из-под Мичуринска, была здесь не только за тем, чтобы забрать улики и вещдоки. Им, скорее всего, приказали «зачистить» тех, кого не смогли бы выкрасть.
Цели диверсантов, если в том списке я понял всё правильно, были известны. В отличие от будущего тех самых целей, если бы отряд Мальцева не успел добраться, и если бы Коля не организовал нашу «инвалидную команду» в дружину. Ставшую на два бойца меньше.
Ясно было и то, что многие вполне себе могли подумать на меня. Странный молодой врач, неизвестная школа, подозрительные навыки. Оперирует так, как не учат и не учили, с разведкой на короткой ноге, вон, у него в санитарах кто ходит. С чекистами с первого дня общается, с милицией со второго. Откуда такой взялся? Тут, пожалуй, письма и рекомендации от «коллег» с Западного фронта могли и не помочь. Да как бы ещё им самим-то не навредили, особенно в контексте этих запросов из столицы под такими грифами и с такими визами. Да, жаль будет, если хороших людей и высококлассных профессионалов начнут проверять в очередной раз в связях с врагом из-за того, что они помогали мне. Но стойкая уверенность в том, что попадать прямо сейчас в Москву мне не надо, никуда не девалась. То самое критическое мышление, о котором недавно говорили с Колей, сообщало: сын репрессированного, уроженец западной республики, окруженец, по которому с августа накопилось столько «вопросиков», заяви он о том, что знает будущее наперёд, явно создаст у ответственных товарищей лишнюю головную боль. И нездоровым будет признан не интерес товарищей к этому визитёру с фронта, а сам визитёр. Немцы наступают, и о том, какие планы и мысли есть сейчас у военного командования, я не знаю и не помню. Может, вообще готовятся оставить столицу? Что-то было же, вроде бы, о минировании стратегических и жизненно важных узлов, которые должны были взорвать, прежде чем немцы займут Москву. И про перенос Ставки Верховного не то в Куйбышев, не то в Арзамас. И тут — я, «Привет из будущего! Пишите про пенициллин!».
Я потёр лицо ладонями, прогоняя дурацкие мысли. После ночной атаки, экстренных операций своих и фашистов, после разговора с Березиным, который опять показался мне как бы не тяжелее всего остального, возвращаться к работе было трудно. Но надо, опять надо. Потому что ей, работе, и им, раненым, глубоко плевать на то, кто и кем тут считает отдельно взятого врача, из будущего он, из прошлого или с Марса. Им нужна была помощь, и я обязан был её оказывать.
Скрипнула дверь. Я обернулся, ожидая увидеть Колю или Оксану, но на крыльцо вышла Света Костакова в наброшенном на плечи поверх халата полушубке. Она спустилась с крыльца, зябко поёжилась и направилась было к воротам, но заметила меня и окликнула:
— Иван Николаевич! Вы бы шли в корпус, холодно же. Чай в ординаторской только заварили.
— Спасибо, Света, уже иду — ответил я, поднимаясь.
Она кивнула и зашагала дальше, к воротам, а я глядел ей вслед и думал: «Сколько она весит? Килограмм сорок поди, от силы». И сам себе поражался: как быстро, оказывается, можно превратиться из врача в параноика.
В ординаторской было тепло, особенно сильно это чувствовалось после ветра с улицы. У стола сидели Оксана и Катя Белова, о чём-то тихо переговариваясь.
— Не помешал? — спросил я, беря с подоконника кружку.
— Нет, конечно, — Оксана подвинула мне блюдечко с неровными кусками колотого сахара . — Садись, Вань. Видок у тебя так себе, честно говоря.
— Спасибо, — хмыкнул я, беря кусок сахару.
Здесь пили вприкуску, не так, как в моём времени, где в ходу был больше песок или кубики рафинада. Там, если задуматься, вообще всё было каким-то быстрорастворимым.
Катя сидела напротив молча, опустив глаза. Она последние пару дней вообще как-то мало говорила. Не то, чтобы до этого была болтушкой, вроде Маруси, и не лезла за словом в карман, как Смирнова, но как-то… Или это тоже последствия общения с товарищем «Дедом»? И теперь Николин всех будет в уме взвешивать, ставить на унитаз и подозревать?
— Как там Зина? — спросил я, просто чтобы нарушить тишину и прервать свои же безрадостные мысли.
— В кухне уже, — ответила Оксана, помешивая чай. — Пришла, выстроила там баб, как фельдфебель при гнилом царском режиме, одной даже полотенцем поднесла. Теперь у начальника госпиталя сидит, обстановку докладывает. Думаю, вскоре на кухне власть поменяется.
— Пожалуй, есть все шансы. Николая Сергеевича она точно убедит, а остальных и принудить может, если понадобится, — улыбнулся я.
А потом снова пригляделся к молчаливой Беловой, что заполняла формуляры, сверяясь с карточками вновь поступивших. Нижняя губа у неё была закушена, брови сведены, а карандаш в руке уже третью секунду висел над одной и той же фамилией. Что это за фамилия? Кто-то знакомый или родной? Или она просто внимательно слушала наш разговор? Да что ты будешь делать?! Ну, паранойя или нет, но на нормальную работу мозга эти подозрения никак не тянули.
— Вань, ты чего? — вопрос Смирновой будто разбудил.
— Устал, — ответил я честно, удивившись этому сам, и явно удивив их обеих. Катя подняла глаза от бумаг и смотрела на меня с тревогой. Шпионы так, наверное, не умеют.
— Это да, — Оксана кивнула и, помолчав, добавила: — Слышала, что тайник какой-то нашли. Говорят, в госпитале, в прямо сортире.
— В дамской уборной, — машинально поправил я, вспомнив Березина.
— Да какая разница, — Оксана махнула рукой. — Главное, что нашли. Теперь, может, хоть спокойнее станет.
Белова смотрела на меня. И тревога в глазах её меньше не становилась.
— Чего, Кать? Знакомого кого встретила в списках? — спросил я, надеясь хоть какой-то из чёртовой горы вопросов разрешить.
— Иван Николаевич, тут странное что-то, — неуверенно проговорила она, подвигая ближе записи. — С позавчерашним эшелоном прибыло сто девяносто два раненых. После обработки дальше в тыл ушло семьдесят девять. По документам у нас на излечении — сто тринадцать.
Цифры пока сходились. Но то, что вместе с ними сходились её брови, мне не нравилось.
— А в палатах — сто двенадцать, — она развела руками.
Вот это номер. Потеряли бойца? В бумагах или в одном из эшелонов? В госпитале теряться было негде, тут если кого-то теряли в операционной, то находили на кладбище, как невесело шутил Покровский.
— Имя установила?
— Да, — она ткнула пальцем в ту самую фамилию. — Иванов Иван Петрович, триста девяносто третья разведрота триста двадцать седьмой стрелковой. Отправлен с ПМП в ранением головы и груди, наложены повязки.
Она показала карточку раненого, где то, что произнесла вслух, было написано чернилами, вместе с датой и временем заполнения и указанием эвакуации в лежачем положении. Я вгляделся в почерк, читая ФИО и обозначения анатомической области. Карточка была стандартная, таких в перевидал уйму. А вот почерк такой видел только один раз. Мелкий, ювелирный. Так на полковом медпункте не пишут — некогда. Так вот ты какой, Иван Петрович, чертёнок номер сто тринадцать...
— Окс, Чарного ко мне. Если увидишь Мальцева — и его. Не увидишь — нарочно не ищи, — карточка в руках не дрогнула, как и мой голос. Но Смирнову как сдуло.
— Вы же не думаете… — начала шёпотом Катя.
— В том-то и беда, Катюша, что думаю. Постоянно я думаю, — ответил я, задумчиво глядя на типографский бланк.
Коля прилетел быстро, Сергея с ними не было, значит, на глаза не попался.
— Что? — разведка, даже санитарная, времени терять не любила и не хотела.
— Смотри, — я протянул ему карточку. — Почерк.
— Да ла-а-адно, — взлетели его брови.
— Прохладно, — перебила военфельдшер. — Я не люблю, как Зинка, когда чего-то не понимаю. Чего вас так в том Иванове напугало-то?
— Да погоди ты, Пална, — отмахнулся Коля. — Вань, ты что, думаешь…
— Да вы сговорились, что ли? — я уставился на него, а Катя прыснула, но тут же постаралась сделать серьёзное лицо. — Думаю, конечно! У меня работа такая, и у тебя, мы говорили уже об том, забыл? Думать сперва. Вот и скажи мне, дружище — с кем нам надо этими наблюдениями сперва поделиться? Нет, стоп, не говори. Возьми бумажку, возьми бдительного товарища Белову и дуй до Мальцева. Пусть он сам собирает сведения, кто, где и когда последний раз видал того Иванова. Может, вспомнят, откуда он в эшелон попал. И был ли в вагонах с кем-то.
Глаза Кати и Оксаны полезли на лбы, а Чарный нахмурился. Да, представить, что в суматохе ночной сортировки на станции в подводу попал «заяц», было трудно. Но навыки и выдержка того сто тринадцатого сразу начинали вызывать уважение. Или обоснованные опасения, скорее — чего его уважать-то, вражину, его уничтожать надо без пощады.
— И пусть свяжутся, если есть связь, с триста двадцать седьмой дивизией. Что-то лишку тут у нас тайн и загадок для эвакуационного госпиталя. И я с Зинаидой Ивановной согласен тут — тоже не люблю, когда чего-то не понимаю.
Коля молча кивнул и вышел, быстро. Когда мы с Оксаной вышли следом — его в коридоре уже не было.
— Тьфу, чёрт летучий, ещё один, — ругнулась она.
— Чего «ещё один»? — удивился я.
— Да эти, ОМСДОНы, не при них будет сказано, — пояснила она, но легче мне не стало. — Ну разведчики эти, дзержинцы. Лютые парни, я их на Финской тоже навидалась.
— А Коля тут причём?
— Коля тут при ком, Ваня. При тебе да при нас, грешных, — неожиданно серьёзно проговорила она. — Димка Козырев, Гавря и Мироха тренировались с ними вместе, с волками этими. Повышали квалификацию. И до той поры никто не жаловался, а уж после курсов этих — тем более.
Я вспомнил то чувство, когда впервые увидел Тимофеева в лесу под Перегоновкой. Когда простуженный будто голос сказал мне: «Свои. Не балуй, доктор».
— Так Гаврила Ильич же со сто шестидесятого стрелкового? — мозг за новостями не успевал.
— И чего? — снисходительно посмотрела на меня Оксана. — Ты вон с четыреста сорок девятого. Где твой полк, Ваня, и где ты? Не важно это. Война кругом. Где застала — там и воюем. Кто как может.
Она вздохнула, поведя плечами, а я поймал себя на мысли, что захотел обнять её, эту сильную, но такую слабую на самом деле женщину. И плевать было, что этого моего тела она была на несколько лет старше. И этот тонкий запах ландыша снова чувствовался, когда я шёл чуть позади неё. Но она была права кругом.
— Кто на очереди, — спросил я прежним голосом, обгоняя её.
— Во, другой разговор! — слышно было, что она улыбалась. — А то взялся мозги тиранить себе, кто да что… В третьей операционной брюшник, осколочные. Опять в покойники норовят записать, по старым правилам.
— Выпишем. У нас с этим быстро. Кто ассистент? — почему-то слышать такой её голос было приятнее.
— Фимка, кто… Кому ещё сильнее всех охота в чужом дерьме да потрохах рыться? — хмыкнула Смирнова.
— Работа наша такая, — эти слова я едва не пропел, как в той песне про снег и ветер.
— Ну и славно! А от ишь ты — устал он, — знакомые скандальные нотки заставили улыбнуться и меня, и в операционную мы зашли, как говорится, в хорошем, рабочем настроении.
Раненый был уже «загружен», эфирный дух стоял плотный, привычный. Рана была тоже привычной, поганой — когда куски рваного железа влетают в мягкий человеческий живот так всегда бывает.
Хуже всего то, что осколки обычно разлетаются ещё и внутри тела, формируя слепые «карманы», сохраняя там всю заразу, которая попала в рану снаружи. И пропустить мельчайший из них, значит дать потерявшему много крови бойцу шанс не на выздоровление, а на смерть от перитонита. Поэтому искать эти ядовитые зубы приходилось долго и кропотливо. Но с другой стороны, тут было гораздо лучше, в госпитале — тут был рентген. От привычных мне отличавшийся, как небо днём от земли ночью, но всё равно. Очень был бы кстати аппарат УЗИ, хоть самый первый Сименс, но до него было ещё лет двадцать пять. И искать железки в живом человеке приходилось наощупь, ориентируясь по снимку, по одной проекции.
Я читал, что в войну раненые часто погибали после таких операций, и их было принято передавать в самые дальние тыловые госпиталя по принципу «докуда доедет». Сам я чаще всего работал иначе: остановить кровотечение, почистить рану по минимуму, закрыть полость и отправить дальше, туда, где перельют крови столько, сколько надо, где антибиотики и интенсивная терапия. Тут такого не было. И три часа по локоть внутри живого человека. С резекциями, анастомозами, ушиванием печени и удалением селезёнки.
— Пульс?
— Восемьдесят, наполненный — отозвалась немедленно Маруся.
Это там, потом, появятся аппараты. Здесь у стола сидела на низкой скамеечке медсестра, держа одну руку на запястье, а другую — на шее раненого.
— Хорошо, — отходя от стола сказал я.
Ещё бы не хорошо — два литра крови мы в него залили. Из того самого запаса, который успели собрать буквально за пару дней. Костакова гордилась им так, будто своими руками собрала и направила на фронт танк или самолёт.
— Следить за температурой и дренажами. Всё, что на снимке было, мы нашли. Спасибо за работу, товарищи!
— Вам спасибо, Иван Николаевич! — голоса нестройного хора будто по спине погладил ободряюще, когда выходил.
— Сверили образцы почерка, — выдохнул Коля, когда вернулся вечером.
Он почти рухнул на свою койку, подхватил с тумбочки чайник и присосался к носику, гулко глотая остывший кипяток. Я молчал, дожидаясь, пока разведка напьётся.
— Одна рука. Там у них эксперт какой-то специальный из Москвы, сказал «сто процентов гарантии — обе бумаги написаны одним и тем же человеком!» — говорить он начал в промежутках между глотками.
То, как он смотрел на меня, выглядывая между чайником и собственным локтем, смотрелось забавно. Выглядело одновременно как «а не сболтнул ли я чего лишнего?», и как «Ну, что вы теперь на это скажите, мой дорогой Ватсон?». При воспоминании об этом фильме перед глазами снова возник Степан Маркович…
— Лихо, — нейтрально сказал я, не выразив ни интереса, ни опасения, потому что к новостям о графологической экспертизе был готов — не зря же они тут целую библиотеку взялись собирать. — А про Иванова что?
— Ивановых в разведроте было трое — продолжил он, отставив чайник. — Тимофей, Степан и Валерьян. Степан с Валерьяном братья… были. Один остался. Из трёх Ивановых — один живой. Ива́нов Петровичей в роте не было.
— Странно, — почесав бровь, сказал я.
— Чего? — прищурился Коля.
— Грубо работают. Бланк настоящий, тыл, пробраться, наверное, сложно. Не могли, что ли, имени другого выдумать? У нас одни Иваны, а у них Гансы?
— Андрей Ильич то же самое сказал, почти слово в слово! — поразился он. — Только матерком ещё приправил. Да густо так…
Вот как. Товарищ «Дед», при мне избегавший слов «женский туалет», взялся сыпать матом. Так себе звоночек…
Глава 6. Два варианта
Утром на планёрке-обходе не оказалось Серафимы Николаевны. Её отсутствие заметили сразу, потому что уж слишком привыкли к её негромкому голосу, к тому, как она стоит ближе к окну, заложив руки за спину, и слушает, чуть склонив голову набок.
— А где Ильина? — уточнил я, внутренне надеясь, что услышу «скоро будет», или пусть даже «приболела, придёт завтра».
Девчата, что жили с ней в одной комнате в общежитии, мялись и переглядывались, пока младшая из них, бойкая рыжая Люба, наконец не выдавила:
— Так её ж ночью вызвали на экстренную операцию. Она как ушла, так и не возвращалась.
Дежурный хирург, военврач третьего ранга Гранин, Геннадий Андреевич, только брови поднял. Операций ночью не было — последнюю закончили без четверти двенадцать. Помнил об этом и я, потому что сам и оперировал.
Врачи, сёстры и санитарки переглядывались с заметной опаской. И было отчего. Сперва аресты, потом налёт с пальбой и трупами, тайники какие-то, народ вооружённый в коридорах… Для тылового сортировочного госпиталя даже что-то одно было перебором, не то, что вся эта лавина событий разом. А теперь вот пропажа ведущего хирурга. Цепочка выстраивалась паршивая.
Я хмуро глянул в окно. За мутноватым стеклом по двору к стоявшему у входа Мальцеву подбежал какой-то боец в комбинезоне и зашептал что-то на ухо. Длинному лейтенанту пришлось для этого сильно склониться, поэтому рванулся он, дослушав, будто бегун с низкого старта. Невысокий бежал за ним не отставая, хоть и проигрывал в длине ног. И ясно было дураку — это у них точно не салочки и не «весёлые старты».
— Так, товарищи, — сказал я, отворачиваясь от окна. Голос звучал глуховато, но твёрже, чем ожидал. — Уверен, что ситуация прояснится, причём в самое ближайшее время. Учитывая опыт и мастерство тех, кто следит за порядком вокруг, сомнений в этом нет.
— А если её немцы выкрали? — со слезами в голосе спросила Люба.
Я помолчал. Обманывать их не хотелось абсолютно. Подбирать какие-то утешительные слова — тоже. Но озвучивать свои подозрения вслух хотелось ещё меньше.
— Я вам врать не буду, — сказал я наконец. — Вариантов ровно два. Или её спасут и вернут наши, или мы Серафиму Николаевну больше никогда живой не увидим.
Мужики нахмурились, женщины побледнели, кто-то за моей спиной всхлипнул. Люба закрыла лицо ладонями.
— Так, ну чего опять за сопли-то?! — не выдержала Оксана, выступая вперёд. — Это, мать её, война, тут каждый день и час последними могут быть. Но и ты тоже хорош, Иван Николаич… Заранее Фиму… Серафиму Николавну хоронить не станем. Надеяться будем на лучшее. И верить! Вера, она, бывает, только одна и спасает.
— Всё так, — кивнул я, надеясь, что по глазам моим товарищ военфельдшер догадается, как я был ей сейчас благодарен за эту скупую поддержку. — Операции Ильиной поделим: три мне, две Геннадию Андреевичу...
— Две я заберу, Иван, — неожиданно подключился начальник госпиталя.
Покровский стоял в дверях с видом человека, который не спал неделю, а потом проснулся от артобстрела: тёмные круги под глазами, щетина, волосы, обычно аккуратно причёсанные, торчали вихрами, как у только поднявшего голову от подушки.
— Спасибо, Николай Сергеевич, — кивнул я. Это было очень кстати. Пять дополнительных операций за день я бы, пожалуй, и вытянул, но мы потеряли бы время. — Так, по работе всё. Насчёт случая с Серафимой Николаевной... Надо передвигаться вне госпиталя парами или группами, особенно девчатам. Уверен, что всё будет хорошо, но время такое, бдительность лишней не бывает. А когда что на службе, что по пути в общежитие или домой все друг у друга на виду, такого повторяться не должно. Вызовы в госпиталь будут за личной подписью товарища Покровского. Получится же десяток бланков подписать и раздать заведующим отделениями, Николай Сергеевич? С циферками в уголке, чтоб не нарушать отчётности.
У меня в голове фраза прозвучала голосом известного мультипликационного кота, но, понятное дело, никто из местных этого не понял. Начальник госпиталя важно кивнул.
— Вот и отлично. Вопросов нет? За работу, товарищи! Коль, на два слова.
Когда все поспешили по рабочим местам-постам, я подошёл к Чарному ближе:
— Там суета какая-то нездоровая во дворе, Коль. Мальцевские бегают, как настёганные, и он сам с ними. Ты бы узнал потихоньку, что к чему?
— Сделаю, — серьёзно кивнул он. Почти как главврач, который даже не подумал задавать вопросов о том, чего это я тут раскомандовался. Потому что понимал, что решение было самым простым и самым верным. Ну, или просто от усталости и бессонницы.
— И ещё. Посади кого из своих дружинников у дверей. Кого поглазастее, с тетрадкой, карандашом и часами. Чтоб время входа-выхода всех из персонала перед глазами иметь, если вдруг что случится. Есть кого?
Он задумался. Это сортировочно-эвакуационный госпиталь, тут много народу. И, к сожалению, для того чтобы найти такого, кто одновременно мог и сидеть, и смотреть, и писать, приходилось поломать голову. Каждый день кого-то привозили с передовой, кого-то отправляли дальше на восток, и список тех, кто был "ходячим", с глазами и пальцами на нужной для письма руке, постоянно менялся. Но в Коле я почему-то был уверен.
— Пока двое есть. Пойду наряды распределю. То есть дежурства, — поморщился он.
Не ошибся я в парне. Пожал ему руку и хлопнул по плечу.
Ампутации отдал коллегам. Себе оставил ранения грудной клетки и брюшной полости — то, с чем лучше всего справлялся и в чём у меня совершенно точно был самый богатый среди всех тут опыт. Покровский, когда я распределял столы, только одобрительно помычал — из «моих» пока живы были все до единого. Да, чудеса с точки зрения статистики, но факт, притом упрямый: выживаемость у меня пока держалась стопроцентная. И общегоспитальную очень выправляла.
Теперь и по четырёхсотому госпиталю уже пошла втихую слава про доктора, который будто бы с самим Николой Угодником в родстве. Я слышал, как санитарки шептались об этом в коридоре, как раненые сами просились «к тому, молодому, который не зарежет». И удивительнее всего было то, что к распространению этих идеологически сомнительных слухов оказались причастны коммунисты и комсомолки. Но мне об этом думать было некогда. Работа стояла — только успевай.
Первым на столе оказался лётчик. Я читал его карточку, а потом слушал историю, рассказанную Смирновой. Она, как и всегда, была бесценным источником информации, добывая её как бы ни лучше Чарного. Отличало их то, что Коля полученными сведениями делился скупо, «в части касающейся». Оксана по-женски выдавала на-гора всё. Или почти всё, как предположила не ко времени разгулявшаяся после беседы с Березиным паранойя. Но я снова отмахнулся от неё, предпочитая верить своим. Особенно боевому военфельдшеру, от которой снова пахло ландышами, и которая рассказывала так, будто всю историю видела собственными глазами, прожила лично.
Лётчика звали Вадимом, старший лейтенант, двадцати пяти лет от роду. Он летал на санитарном «ПС-84», таком же, на котором мы выбрались из Харькова. Позавчера ночью его машина, гружённая ранеными, поднялась с полевого аэродрома где-то за линией фронта. Дюжина лежачих и пять санинструкторов, все легко раненые, летели домой. Обратным рейсом Вадим Горелов и его экипаж должны были, выгрузив «трёхсотых» в тылу, доставить медикаменты к передовой. Просто, буднично, если не считать того, что небо над Украиной, над линией фронта, уже не было нашим.
Зениткам фашистов было всё равно, санитарный борт над ними, или какой-то другой. Первый снаряд разорвался рядом с левым двигателем, осколки пропороли обшивку, ранили второго пилота-штурмана и убили стрелка-радиста. Второй снаряд лёг точно в фюзеляж, в отсек с носилками, на которых лежали те, кто должен был получить второй шанс.
Горелов дотянул машину до аэродрома. Вслепую, на одном двигателе, с перебитыми тягами и дырой в фюзеляже. Когда борт коснулся земли, упав на брюхо, потому что шасси заклинило, и загорелся, тушили его всем миром. Вернее, половиной, пока вторая половина спешно выгружала «лежачих». Из них убило двоих и девочку-санинструктора. На обшивке потом насчитали пятьдесят две пробоины. Пятьдесят две смерти прилетели в самолёт. Пять «двухсотых» — второй пилот не дотянул до земли, осколком порвало крупный сосуд, он истёк кровью в воздухе.
Сам Горелов был жив, хотя по законам физики, физиологии и теории вероятности должен был умереть ещё там, в воздухе, когда осколки зенитного снаряда вошли ему в левую половину грудной клетки. Или потом, когда другой борт, поднятый спешно, нёс его в Тамбов. Или в любую секунду. Но Вадим был жив, и этими невероятными стойкостью и упорством напомнил мне о товарище «Иванове», говорить о котором мне настоятельно не рекомендовал командир Харьковской бригады НКВД, хороший человек Михаил Григорьевич Соколов.
На снимке, который мне показали перед операцией, было видно: осколок, вошедший через четвёртое межреберье, разорвал верхнюю долю левого лёгкого и застрял в средостении, буквально в миллиметре от дуги аорты. Второй осколок, поменьше, сидел в нижней доле. Кровь заполняла плевральную полость почти на треть, воздух поджал лёгкое до размеров кулака. Дышать самостоятельно Горелов уже не мог — только хрипел, судорожно заглатывая воздух широко открытым ртом, и лицо его, молодое, с ещё не зажившим шрамом на подбородке, приобретало тот самый синюшный оттенок, который я слишком хорошо знал.
Я стоял у стола, уже в перчатках, и смотрел на разметку, сделанную химическим карандашом по рентгеновскому снимку. Тонкие линии показывали, где именно засели осколки. Хороший снимок, чёткий, спасибо рентгенологу Степанову Леониду Ильичу. Мы с ним с самой первой нашей встречи поладили, когда я зашёл к нему и сказал: «Это не снимок!». Старик хмуро обернулся, явно собираясь сообщить непонятному молодому врачу пару ласковых. Но не успел, потому что я продолжил, показывая на плёнку, кое-где в бурых пятнах: «Это не снимок, а шедевр! Спасибо вам огромное, товарищ Степанов! Потеряли бы мы парня без такой картинки. А теперь он жить будет, придёт и сам вам спасибо скажет». Я пожал онемевшему деду руку тогда и ушёл, оставив его прокашливаться и смаргивать неожиданные слёзы.
Сейчас одной проекции было мало, очень мало. Будь у меня хоть какой-то аппарат УЗИ, любое старьё и хлам — я бы видел картинку двухмерно, и это было бы сейчас очень кстати. Но работать приходилось по плоскому отражению, по которому невозможно было узнать, на какой именно глубине в живой, дышащей, пульсирующей плоти затаилась смерть. А второй снимок Вадиму сделать уже не успевали.
— Новокаин, — сказал я.
Разрез делал по четвёртому межреберью, аккуратно, стараясь не задеть крупные сосуды. Кожа, подкожная клетчатка, мышцы — всё привычно распахивалось настежь под скальпелем, обнажая дуги рёбер. Рёберный распатор, лёгкий скрип хрящей — и вот она, плевра, напряжённая, сине-багровая от скопившейся под ней крови. Вскрыл коротким движением, и из раны со свистом вырвался воздух, а за ним — тёмная, почти чёрная кровь со сгустками.
— Отсос! — скомандовал я, и в рану нырнула резиновая груша с длинным носиком.
Никакого электроотсоса, конечно, не было. Только эта груша, которую сжимала и разжимала Оксана, вытягивая кровь из плевральной полости. Медленно, мучительно медленно, кубик за кубиком. Мы с Катей чистили и сушили салфетками. Сёстры молчали, только Маруся время от времени докладывала, следя за секундной стрелкой на слишком больших для её тонкого запястья наручных часах:
— Пульс девяносто, нитевидный. Сто десять, слабеет, аритмия. Восемьдесят, наполнение улучшилось.
Лёгкое начало расправляться. Я видел, как розовеет его поверхность, как оно медленно заполняет освободившееся пространство. Но главное было впереди — осколки.
Первый, тот, что сидел в нижней доле, я обнаружил почти сразу. Он вошёл неглубоко, застряв в паренхиме, и в раневом кармане чернела свернувшейся кровью гематома. Удалил его пулёвками аккуратно, стараясь не повредить здоровую ткань. Кровотечение прижала салфеткой, смоченной в горячем физрастворе, Катя Белова, и подождала, пока я наложу лигатуру и кровить перестанет.
Второй осколок сидел глубоко. По снимку я знал, что он рядом с аортой, но когда зонд коснулся его, рука едва не дрогнула. Он лежал не рядом, а буквально на дуге аорты, упираясь острым краем в стенку сосуда. Каждое сокращение сердца, каждый пульсовой толчок мог сдвинуть его. Миллиметры — и в аорте появится крошечное отверстие, из которого под давлением рванётся алая струя, разрывая сосуд дальше. И его больше уже никто не сошьёт.
— Длинный, — сказал я, и длинный хирургический пинцет лёг в ладонь.
Осколок вытащил не дыша. Медленно, по миллиметру, следя за тем, чтобы его край не задел стенку сосуда, по подложенному хирургическому шпателю, как санки в горку. Когда он наконец вышел, по операционной пронёсся общий шумный выдох — все, кто был у стола, задерживали дыхание вместе со мной.
Пришлось делать резекцию верхней доли — слишком большие повреждения для самого малого отдела лёгкого. Которое дышало само по себе, неравномерно, толчками, и этим только мешало работать. Но он дышал, а значит, был жив. И только это было главное. В моё время такие операции делали с полным контролем дыхания, с компьютерной навигацией, мониторами во всю стену и плазменными скальпелями. Здесь же только мои руки, советская сталь и опыт двух жизней. Хотя в данном конкретном случае, как и во многих других, память Вани Николина помочь не могла ничем. Но хотя бы рассказала ещё там, за Днепром, как и что тут было принято называть.
Через три с половиной часа я наложил последний шов. Горелов дышал ровно, с хрипом, но с «правильным» хрипом рабочего лёгкого. Пульс держался на восьмидесяти. Маруся, не отрывавшая пальцев от его запястья, подняла на меня глаза и молча кивнула: всё в порядке.
— Всем спасибо за отличную работу, товарищи! Не отлетался ещё наш лётчик, — нет, шутить, пожалуй, всё-таки не моё.
— Вам спасибо, Иван Николаевич! — вразнобой, но с радостью, которая была слышна, ответила мне вся бригада. Вся семья. И глаза Оксаны над маской улыбались.
В ординаторской было пусто. Я сел к столу, налил себе остывшего чаю и замер, глядя в одну точку. Перед глазами всё ещё стоял тот осколок на дуге аорты и сходящиеся к нему зубцы пинцета. Одна ошибка — и Горелов больше никогда не поднялся бы в небо в том смысле, в каком заключалась его лётная работа. Повезло. Ему — с тем, что осколок остановился именно там, где я смог его достать, и не убил парня раньше. Мне… Мне просто очень повезло. Значит, все мои знания и весь опыт имели значение. И этим тоже нужно было делиться, и чем быстрее, тем лучше. Чем больше врачей будут знать специфику работы в полостях, доступную нам, их потомкам, тем больше бойцов мы спасём, тем больше будет тех самых потомков, тем быстрее закончится эта чёртова война. Но учить надо лучших. Здесь, в госпитале, лучшей была пропавшая утром Ильина...
Я хотел уже было выйти на улицу, чтобы глотнуть свежего воздуха не из форточки, как дверь в ординаторскую распахнулась и влетела Оксана, бледная, со сбившейся косынкой. И тут же захлопнула дверь за собой. Прижалась к ней спиной и выдохнула только тогда, когда убедилась, что лишних людей в комнате не было.
— Светки нет! — выдохнула она, глядя на меня в упор.
— Костаковой? — уточнил я, хотя уже знал ответ. В госпитале были и другие Светки, но тон Оксаны не оставлял сомнений: пропала именно та Светка, которая все последние дни вертелась у нас перед глазами, ответственная, инициативная и шустрая, как школьница. Лёгкая...
— Её. Остальные Светки по местам, — подтвердила Смирнова, переводя дух. — После обхода — как корова языком! Что ж на напасть-то такая сегодня?!
Она замолчала, но я видел её напряжение и страх. Не за себя — за девчонку, вчерашнюю студентку, коллегу и товарища. Оксана Павловна Смирнова, видавшая и финскую, и окружение, и бомбёжки, сейчас была напугана так, что даже забыла это привычно скрыть за шутками или руганью.
— Что думаешь? — спросила она тихо.
— То же, что и на планёрке, Оксан, — пожал плечами я. — Два варианта. Или спасут — или нет. Но скорее всего сами придут. Или привезут их, на "Эмках", с улицы Энгельса...
— Да твою-то в господа Бога… — она сжала кулаки, вряд ли поняв мой намёк на товарищей-"коллег". — Ну как же так?! Чего эти волки тогда двор без толку сторожат, раз у нас с утра одни потери?! Фимка пропала, Светка пропала… Кто следующий, я?!
— Это вряд ли, — задумчиво протянул я, глядя на неё. Понимая, что мысли снова появлялись вообще не своевременные и для Вани Николина вряд ли характерные.
— Поясни, — попросила она, подходя к столу и садясь рядом. Опять эти ландыши…
— Сама всё понимаешь, — я понизил чуть голос, от чего она склонилась ещё ближе.
— Удиви, — едва ли не шёпотом вырвалось у неё.
— Нет… — пауза длилась. Она смотрела на меня не моргая. — Нет у подлой железной машины Вермахта методов против геройской Оксаны Палны!
— Да твою ж… — она отстранилась и хлопнула меня по ладони. В шутку — это по глазам было ясно. — А я-то уж было уши развесила, галоша старая!
— Не галоша точно, и уж совершенно точно не старая, — я положил вторую ладонь сверху на её. Тонкая кисть вздрогнула, но осталась на месте, между двумя моими.
— А Зинка говорит — старая… — тон её снова упал. А глаза горели совсем не так, как бывало, когда она собиралась обложить кого-то.
— А ты не слушай никого, Окс. Люди много что говорят, всех не переслушаешь. Есть те, чьи слова важны и имеют значение. И остальные. Слушать надо только первых, — я не мог отвести от неё взгляда.
Госпиталь, кровь, боль, смерть вокруг, рядом, прямо под руками. Война от севера до юга, уносящая каждую минуту жизни, чужие жизни. Мы ничего не могли с этим поделать. Мы даже глаз друг от друга отвести не могли, будто боясь, что стоит моргнуть — и едва приоткрывшаяся за этими глазами напротив чужая душа так и останется навсегда чужой.
Глава 7. Счёт на минуты
Мой опыт общения с женщинами был куда богаче Ваниного. Там, в прошлой жизни, остались и шумные студенческие времена, и короткие больничные романы, и даже почти семья, так и не сложившаяся из-за моих ночных дежурств и частых командировок. Ваня Николин, мальчик из хорошей минской семьи, в одночасье ставшей семьёй врага народа, такого опыта не имел. Ему сейчас полагалось, наверное, краснеть, заикаться, отводить глаза и вытирать о галифе вспотевшие ладони. Вот только его память и вовсе отнялась, как ноги при перебитом в поясничном отделе спинном мозге. Ни советов, ни подсказок — одна звенящая пустота и шум крови в ушах. Моя же требовала простого и ясного: обнять эту женщину, что пахнет ландышами, притянуть к себе и поцеловать. И плевать на всё. Но тут, глядя в серые глаза военфельдшера напротив, почему-то пасовали обе памяти.
Её тонкая кисть, всё ещё лежавшая в моих ладонях, была тёплой и неожиданно хрупкой. От неё так же пахло ландышами, тонко, едва уловимо, как от свежевыпавшего мартовского снега. Я не мог отвести от неё глаз, а она не отводила своих. Это было, наверное, глупо, не вовремя, совершенно некстати — кругом война, раненые, диверсанты, похищения. Но, видимо, именно тогда, когда всё летит к чёртовой матери, и просыпается в людях эта простая, отчаянная жажда живого тепла.
Когда дверь распахнулась, будто с ноги, я даже не вздрогнул. Мы так и сидели, рука в руке, и обернулись на влетевшего Колю одновременно, разом. Чарный замер на пороге, дыша так тяжело, будто прибежал из Воронежа. Его взгляд метнулся от моего лица к Оксаниному, потом к нашим рукам, и взмыл обратно на меня.
— Это… Я, наверное, помешал? — неуверенно уточнил он, переводя дыхание.
— Мамке с папкой своим ты помешал, — привычно-сварливо отозвалась Оксана. Но ладонь из моих высвободила не сразу, а медленно, почти нехотя, проведя кончиками пальцев по моим. Так, что я всё-таки вздрогнул. — Они путного хотели сделать, а вышел ты, твою-то… Да не томи ты, Коль, зараза ты такая!
— Это… — он всё ещё переводил глаза с меня на неё, будто решая, кому докладывать. Поэтому на всякий случай обратился к чайнику, стоявшему между нами ближе к подоконнику. — Светка пока на Энгельса, показания даёт. Серафиму Николавну я привёл обратно, к ней у товарищей вопросов больше нет.
— А к кому есть? — Смирнова, кажется, была зла, как чёрт — и на него, и на меня, и на себя. Женщина в таком состоянии — непредсказуемый и опасный собеседник, это я прекрасно помнил ещё по прошлой жизни.
— Да ко всем остальным, Пална, — Коля выпрямился, оправил гимнастёрку и развёл плечи, становясь шире и выше. Так с ядовитой военфельдшером ему казалось, наверное, спокойнее и безопаснее. Наивный, молодой...
— Успокой девчат, Коль, — велел я. — А лучше Серафиме Николаевне передай, чтоб собрала их и объяснила вкратце, а то они тут понавыдумывали себе уже невесть что.
— Так уже ж, — кивнул он, косясь на нас исподлобья. — Семён Трофимыч в первую голову велел так сделать, чтоб паники не учинять.
— А во вторую? — Оксана как-то по-птичьи склонила голову к плечу, и в этом лёгком движении мне почудилась скрытая угроза.
— Что «во вторую»? — опешил Чарный.
— Во вторую голову чего он велел? Вы ж все тут, вашу душу, двух- да трёхголовые! Змеи, как есть! Тьфу ты, работа там стоит, а я тут сижу! Заболтал ты меня, сержант! А ну-ка с дороги!
От неё, выходящей из ординаторской с такими словами, Коля резво отшагнул к стене, и я его понимал вполне. Когда Оксана Павловна в таком настроении, лучше уступить дорогу заблаговременно, в беседы не встревая и вообще не отсвечивая лишний раз. Дверь за ней закрылась на удивление тихо, я думал — лязгнет так, что косяк треснет. Я бы, пожалуй, треснул.
— Чего это она? — спросил Коля, глядя на закрытую дверь с таким видом, будто ждал оттуда выстрела.
— Бабы… — дипломатично пожал плечами я. Говорить об особенностях и тонкостях взаимоотношений между полами как-то не было желания. Другие были, а вот этого — ни тени.
Упав на освобождённый Оксаной табурет, Коля начал рассказывать. Хотя, звучало это скорее как доклад старшему по званию. И в глаза мне он смотрел внимательно, но не только с той привычной, профессиональной въедливостью, сколько с некоторой опаской. Наверное, по мне было заметно, что я сейчас предпочёл бы видеть напротив совсем другого собеседника.
Товарищи с улицы Энгельса контролировали общежитие привычно пристально. И когда неизвестный на тот момент гражданин вывел с крыльца спешившую и путавшуюся в пальто Ильину — выждали отведённое время. А потом взяли и того гражданина, и тех троих, что дожидались его с захваченной им военврачом у машины. Машину, надо полагать, тоже не бросили. Коля об этом ничего не сказал, но я почему-то был уверен, что ни дурных, ни ротозеев среди чекистов не водилось, и от возможности пополнить автопарк они отказываться не стали. Да, в голову лезла всякая ерунда.
Если Серафиму Николаевну отпустили, значит, она действительно была ни при чём. Или не значит. Тьфу ты, вот же засела в мозгах эта бдительность-подозрительность! Товарищ Березин умел подавать информацию так, что любой факт начинал двоиться, троиться, играть, как говорили в моём времени, новыми смыслами. Хотя тут мне вполне хватило бы одного-единственного, старого, чтоб не плодить ни сущностей, ни подозрений. Ладно, сейчас главным и самым важным для дела было то, что Ильина вернулась. Значит, ведущий хирург снова в строю, можно выдохнуть и перераспределить столы обратно. Проверив сперва её состояние.
Серафиму отпаивали чаем в кухне Зина и Оксана. Девчата-сёстры и санитарочки сидели рядом и стояли у стенок, как птенцы, вытягивая шеи, боясь пропустить хоть слово.
— А ты чего? — сквозь прижатые к губам пальцы, громким шёпотом спросила Плетнёва.
Выглядела наша новая заведующая пищеблоком так, будто сидела перед телевизором, подавшись всем могучим телом вперёд, и изо всех сил переживала за какую-нибудь рабыню Изауру или просто Марию. Только телевизоров тут не было.
— Расписалась, где следовало, и вышла. А там как раз Николай встречал, — ответила товарищ военврач, глядя на меня. Видать, к самому финалу истории я подоспел.
— Серафима Николаевна, позвольте вашу руку, — я протянул правую, ладонью вверх, а левую заложил за спину, будто приглашая её на тур вальса.
Она мазнула взглядом по Смирновой и положила узкую кисть на мою, глядя непонимающе.
— Что случилось, Иван? — голос её чуть слышно подрагивал. Голос, но не пальцы.
— Случилось чёрт знает что. А впереди та же самая гора работы. Нужно было удостовериться, что вы готовы, — спокойно объяснил я. Поздно заметив взгляд Оксаны, о который можно было не просто споткнуться, а ногу сломать. Или обе. Или все четыре на двоих.
— Это не первая моя война, — уже спокойнее ответила Ильина, чуть дрогнув уголками губ. — Я в порядке, могу оперировать. Интересный у вас способ определения профпригодности, коллега. Как у одного пожилого командира, с которым я беседовала не так давно. Он точно так же сделал.
— Ну, у некоторых мысли сходятся, — буркнул я, понимая, что говорила она скорее всего о Березине. — Так быстрее всего.
— А мы не блох тут ловим, доктор, — пробасила Зина, глядя с тревогой на Оксану, у которой со щёк сходили красные пятна. Неохотно так сходили. — Нам тут торопиться некуда.
— Это приём пищи у нас строго по графику, — перевёл глаза на неё я, — а раненые, как вы говорите, взяли моду помирать чуть что, без предупреждения. Загодя не изготовишься.
— Опять уел, гад такой, — фыркнула она. Заметив, как я покосился на Смирнову. — Так, как заведующая пищеблоком, прошу дать ровно пять минут на окончательное приведение в боеготовность товарища военврача. Имею кофе со сгущёнкой.
Последняя фраза была сказана почти интимно, трепещущим шёпотом, от которого, кажется, даже у меня сердце забилось быстрее, а во рту стало слаще.
— И нам! - пискнули две или три санитарки или сестры позади.
— По одной чайной ложке! — сурово повысила голос Плетнёва, доставая откуда-то банку с такой родной бело-сине-голубой лентой. Вздох предвкушения пронёсся по рядам зрителей и слушателей. Под него я и вышел.
Вадим Горелов пришёл в себя. Говорить ему, как и Козыреву, с которым они лежали теперь в одной палате, я не разрешал, но состоянием швов и звуком дыхания был доволен. Хотя нет, скорее — удовлетворён. И немного удивлён тем, что у меня всё получилось без привычного оборудования и даже без ИВЛ. Видимо, сошлись удачно профессионализм одного врача из будущего и яростное желание жить одного молодого лётчика. И звёзды, наверное, стояли в тот раз удачно.
На геройском капитане разведки швы подживали хуже. Но радовало, что то уродство из хромированного шпателя и сталистой проволоки, на которой держалась его правая большая берцовая кость, выдержало тот его рывок. Врать Митяю я тоже не стал, сказав, что если бы нога развалилась снова, то её вероятнее всего пришлось бы ампутировать по колено. Глаза Козырева давали понять, что в содеянном он не раскаивается ни грамма, но за честность признателен и гарантирует больше режима не нарушать. Если не будет больше никаких эксцессов. Проследить за этим обещал Мальцев, вошедший к ним в палату, когда я уже собирался выходить.
— Иван Николаевич, Коля сказал, задумка с постом у входа для фиксации времени ваша была? — спросил-утвердил он.
— Без отчества можно, и на "ты". Иван — я протянул ему руку, которую он тут же и пожал, вызвав какую-то понимающе-добрую улыбку на обрамлённом бинтами лице Козырева. — Моя, да.
— Спасибо. Удобная штука и полезная. Людей не хватает, про возможность задействовать выздоравливающих я не подумал, — если он и смущался, то заметно этого не было. Он вообще всегда выглядел не то как деревянный столб, не то как стальной канат.
— Да не за что. Одно дело делаем, — пожал я плечами.
— Какое? — вопрос тоже прозвучал без эмоций, но взгляд внимательный выдал интерес.
— Воюем. И побеждаем, как я слышал, — ответил я и вышел. В третьей операционной уже ждали.
Света Костакова вернулась к вечеру. Я как раз только вошёл в ординаторскую, едва сев к столу и потянув руки в сторону кружки, над которой курился призрачно-седой парок.
— Иван Николаевич, есть разговор, — выпалила она громким шёпотом, вообще неожиданным для помещения, где сидели люди. — Не при всех.
Хмурый Гранин что-то писал, пристроившись у подоконника, Катя Белова заполняла формуляры, Ильина тренировалась вязать разные узлы обеими руками одновременно — я научил. То, как посмотрела на Свету геройская товарищ военфельдшер Смирнова и вовсе настоятельно требовало начать переживать за тощую. Она окинула Костакову взглядом, каким осматривают раненого на сортировке: степень повреждений, прогноз на выживание. Прогноз, кажется, удручал.
— Пойдём, — я встал, накинул шинель, висевшую на вешалке у двери. — Соорудите Свете тоже чайку, что ли? Вон бледная вся, пешком с Энгельса шла, а там ветер какой…
Уходя и прикрывая за собой дверь, я слышал за спиной бормотание Оксаны. Она как раз потянулась к чайнику, и до меня донеслось что-то про всю родню по материнской линии — и щуплой Светки, и самого Энгельса, и почему-то Карла Маркса, которого товарищ Смирнова ласково назвала «патлатой падлой в бороде».
Мы отошли к лавочке, где никого не было. Облюбовавшие её за лето и раннюю осень водители по причине наступления холодов перебазировались ближе к кухне. Или по какой-то другой причине, но их голоса с того крыла доносились частенько, сопровождаемые смехом товарища Плетнёвой.
— Это вам, Иван Николаевич! — Костакова залезла за пазуху и вытянула оттуда свёрток в плотной коричневой обёрточной бумаге, перевязанный бечёвкой. У приличных военфельдшеров, как некстати подумалось мне, это называлось бы «достать из-под груди», но в Светином случае выходило исключительно «из-за пазухи».
Я развернул бумагу. Внутри свёрточка обнаружились часы. Наручные, с широким кожаным ремешком, прямоугольные, массивные, как кирпич. Корпус сиял, секундная стрелка, отдельная, под часовой и минутной, бегала по кругу. Почему-то бросилась в глаза забавная «семёрка», больше похожая на «двойку» вверх ногами — цифры на белом циферблате были будто рукописными. Я перевернул часы и увидел на задней крышке гравировку: «От УНКВД Тамбовской области тов. Николину И.Н. с благодарностью и на добрую память».
— Андрей Ильич сказал, что вам, как доктору, без часов никак, — тараторила Света, заглядывая мне в лицо и приподнимаясь на цыпочки. Глаза её горели любопытством, нос, казалось, заострился ещё больше. — Там и надпись есть!
Я молчал, разглядывая подарок. Часы в это время были вещью штучной, дорогой. Тут умели ценить время, которое на войне имело совсем другое значение, так похожее на привычное врачам. В операционной важно время наложения жгута, важна каждая секунда, проведённая без пульса или дыхания, и часы на руке — такой же рабочий инструмент, как зажим. Или скальпель. Мысли о котором снова заставили нахмуриться.
— Вам не нравится? — ахнула военфельдшер. Какие разные на этой войне военфельдшера…
— Да нет, хорошие часы, спасибо. Что ещё велел передать товарищ Березин? — поднял я глаза, затягивая непривычно широкий ремень на запястье не глядя.
— Что рад тому, что в госпитале работают сознательные коммунисты, в связи с чем… — начала она бодро, а потом подсбилась. — Потому что… Это…
— Ты своими словами скажи, Свет, не дословно. Мы не в школе, не на экзамене. Он завязал свёрток и протянул его тебе со словами. С какими? — спокойно спросил я, надеясь, что ровный голос успокоит и её. Вряд ли девчонка имела богатый опыт общения с чекистами и принимала творившийся вокруг опасный бардак так же стоически, как Серафима. Или Оксана.
— Ну, в общем… Андрей Ильич… То есть товарищ майор государственной безопасности сказал, что решительные и самоотверженные действия вашего нового доктора помогли избежать дальнейших мирных жертв. Что он, то есть вы, чутко понимает момент и зорко чего-то там, — она, вроде бы, даже зажмурилась от напряжения.
— Бдю? — хмыкнул я.
— Да! — тощая распахнула глаза. Я только сейчас заметил, что они голубые, как мирное небо. Или как у одного из тех, кого я шил вчера. Или у того, которому чуть не выколол точно такой же писчим пером…
— Товарищ Николин зорко бдит за порядком и бесперебойной работой госпиталя, стоя на ответственном посту, и долг каждого — посильно помогать ему, — выпалила она, дорвавшись, видимо, до «прямой цитаты». Вот память-то.
Ладно. Судя по всему, ей, инициативной и ответственной комсомолке, Березин решил на словах ничего не передавать, ограничившись стандартной морально-волевой накачкой. А мне передал часы с надписью «на добрую память». В том, что память у него и его коллег вполне добрая, в смысле исправная и отлично работающая, у меня сомнений не было. В том, что у меня с появлением новых часов появится больше свободного времени — были.
— Молодчина, товарищ Костакова! Хвалю! Память — верный друг и помощник каждого советского врача, —торжественно сказал я, едва не плюнув — во как работают формулировочки товарища «Деда», дистанционно бьют прямо в сознательность.
Она вытянулась и расправила узкие плечики, задрав тонкий нос. Ну да, доброе слово и кошке, и Светке…
— Пошли в тепло уже, вон, дрожишь вся, — я развернулся, пропуская её вперёд.
В ординаторской было как-то непривычно тихо. Не перешучивались Смирнова с Ильиной, не бубнил что-то Гранин, не заливалась звонким смехом Катя Белова. Как пел в годы моей юности один рокер: «В воздухе пахнет бедой». И взгляд Оксаны, которым она едва не вынесла меня обратно в коридор, стоило только открыть дверь, это подтверждал полностью.
— Товарищи памятный подарок передали, — я вытянул вперёд левую руку, запястьем наружу. Всегда носил часы именно так, если носил.
Все взгляды сошлись на серебристом «кирпиче» и широком браслете. Костакова проскочила за моей спиной неслышно, как мышка — видимо, тоже чувствовала напряжение.
— Давно пора, —буркнула Оксана, поднимая глаза. — А то ходишь, как этот...
— Это который? — я картинно подбоченился и изогнул бровь. Прыснула Катя, хмыкнул Гена, улыбнулась Серафима.
— Да как дурак без часов! Того и гляди всё проспишь! — отозвалась Смирнова. Вроде бы и без намёка, а вроде и с ним.
— Чего я проспал-то? — удивление играть не пришлось.
— Всё, говорю же! Днём, пока ты опять в дерьме ковырялся, выдра эта приходила, тебя искала! — да что ты будешь делать, кому ещё не повезло попасться сегодня ей на глаза?!
— Какая? — на всякий случай уточнил я.
— Нет, ну ты глянь на него, Фим? Кругом бабы хороводятся так, что он аж путается в них! Ну ходо-о-ок у нас Иван Николаич, ну геро-о-ой! — яду в её голосе хватило бы, наверное, на батальон фашистов. На роту — точно, с запасом.
— Да эта, массовая затейница, культорг из клуба, что в прошлый раз детишек с жалостными песнями приводила, —смилостивилась надо мной, так и стоявшим молча в ожидании, Оксана. — Вот, макулатуры принесла полпуда: стихи, песни, все пироги. Просила перед следующим выступлением утвердить этот, как его… репей? Ремень?
— Репертуар? — пискнула Костакова.
— Его, ага. Раз у нас без доктора Николина ни песни не поются, ни единого вопроса не встаёт — на, Ваня, колготись! — она протянула листы мне.
А чертенята, что прыгали между её длинных ресниц давали понять, что обижаться на геройскую Оксану Палну было глупо. Но я и не собирался.
Друзья, у нас для вас «шок-контент» в авторском канале Гурова. Такого Олега Дмитриева вы точно не видели :) но увидите!
Канал в Максе
https://max.ru/join/SSeynntfTw8_zwJyZiUplj3dfMvvemUq4J4Q5jelQTI
Канал в телеге https://t.me/gurovbooks
Глава 8. Одно к одному
Репертуар выбирали всем отрядом. Так уж повелось ещё с первых дней: если дело касалось чего-то, что здорово выходило за рамки привычных операций и перевязок, собирались вместе. Сперва нас было шестеро — я, Коля с Лидой, Оксана, Катя и Маруся. Потом добавилась сразу влившаяся, как говорила Смирнова, «в струю» Серафима, за ней — Гена Гранин. И совсем уж недавно отряд изрядно прибавил, как тоже ехидно отмечала Оксана, в весе с прибытием нового начальника пищеблока. Зину, от принятия в ряды негласного начальства аж сиявшую, она обидно называла то «хлеборезкой», то «обжорных рядов хозяйкой», как в сказках Бажова. Та, отмалчиваться не умевшая сроду, именовала подругу треплом, помелом и старой галошей. Было весело, словом. На хохот и жаркие споры заглянул даже проходивший мимо по коридору Николай Сергеевич Покровский. Мы сперва хотели было идти к нему в кабинет — не дело же, чтобы целый военврач второго ранга ютился на табурете в ординаторской, но начальник госпиталя только отмахнулся и остался вместе со всеми.
— Я, товарищи, в юности в самодеятельности участвовал, — признался он, чуть смущаясь. — Тенором пел. Так что давайте уж вместе решать.
Я больше половины этих песен не знал. В моём времени их не пели — разве что в каких-нибудь совсем уж ретро-концертах или в фильмах про войну, которые я, честно говоря, смотрел редко, навидавшись в своей жизни других цветных картинок. Но Ваня Николин, мальчик из довоенного Минска, выросший на этих мелодиях, помнил многие. Да и старшие товарищи — Оксана, Покровский, Гранин с Ильиной — подсказывали, напевали вполголоса, споря аж до хрипоты.
Кипа бумаги, которую притащила товарищ Ройзман, Эсфирь Израилевна, та самая глубоко творческая мадам-хормейстер из городского клуба, сперва внушала ужас. Она, казалось, припёрла весь репертуар Тамбовской филармонии, включая арии из опер и романсы на стихи всех поэтов Серебряного века. Но к концу обсуждения богатый ассортимент изрядно обеднел. Сперва мы безжалостно откинули всю классику — даже самих товарищей Глинку и Чайковского. Я ещё хмыкнул, увидев на одной из нотных партитур надпись: «Тов. Чайковский П. И.». Надо же — товарищ. Будто здесь, в сорок первом, даже мёртвые классики были мобилизованы на службу. Впрочем, при всём уважении к покойному, «Щелкунчик» или «Концерт №1 для фортепиано с оркестром» в госпитале, где раненые лежали вповалку, решено было отмести, как излишние.
Оставили только те, что товарищ Ройзман заботливо пометила в уголке, как «знакомые». Наверное, их уже разучивали девчата со струнными и детишки — и ноты, и стихи. Там были песни, которые, бойцы могли подхватить, даже лёжа на койках.
Концерт назначили на воскресенье. За три дня должны были управиться и они с репетициями, и мы с подготовкой зала. Перечень мы закрыли и «по-взрослому» завизировали подписью и даже печатью начальника госпиталя. Обычный листочек с названиями песен, исписанный кругом от руки, тут же превратился, как серьёзно отметила Зина, в «доку́мент». А их в этом времени ценили высоко и уважали очень сильно.
Когда расходились, я заметил, что Оксана чуть задержалась у двери. Обернулась, глянула на меня и вышла, не сказав ни слова. Но я, кажется, уже учился понимать её без всяких слов. В работе помогало.
Вечер опустился на Тамбов быстро, почти что рухнул, как оно и бывает в октябре — только что было сумеречно, и вот уже кругом тьма, густая, хоть глаз выколи. Я сидел в своей каморке, вертел в руках только что смазанный Наган, проверяя барабан. Мальцев сегодня настоятельно напомнил о непременной обязанности носить личное оружие. Времена настали уж больно неспокойные, даже для медиков. А последние несколько дней — тем более для медиков.
Стук в дверь был тихий, осторожный, почти робкий.
— Вань, можно?
Неожиданно донёсшийся голос Коли удивил, обычно он таким политесом не утруждался, врывался без стука, как к себе домой, а тут вон как, постучался. Понятливый, разведка же.
— Заходи, — я выпустил из руки револьвер, оставив его лежать на тумбочке. — Что стряслось?
— Там это… Стылый пришёл, — негромко сказал он.
На крыльце было холодно и пусто. И темно, как и полагалось октябрьской ночью. Слева, от угла здания, донёсся тихий свист. Мы пошли туда, и Коля снова шагал впереди, прикрывая меня плечом.
— Салют, коновалы! — сказала темнота за углом.
Голос был знакомый, с хрипотцой и той особой, растянутой манерой говорить, какая бывает у людей, так скажем, неопределённого рода занятий.
— Здорово, расхититель социалистической собственности, — отозвался я.
Темнота ответила дружным хохотом. Грохнули трое, одновременно, но тут же зашикали друг на друга.
— Франт привет шлёт, — весомо проговорил Стылый, выходя чуть ближе.
Теперь я мог разглядеть его чуть лучше. Двое его коллег остались в темноте, только смутные силуэты ихеле угадывались за его спиной.
— Давай, — протянул я руку.
— Чего? — удивился тот. Кажется, вполне искренне.
— Привет. Или потерял? — пояснил я, не опуская ладони.
Стылый хмыкнул, но руку пожал — крепко, сухо, коротко.
— Шутник ты, доктор. Эт хорошо. Привет от него на словах. Слушай и запоминай.
Улыбка ушла с его небритой, остро-уголовной рожи. Фикса перестала блестеть.
— Одна коробка «лекарства» ушла в народ. Народу оказалось мало. Завтра ночью жди гостей.
Я молчал, катая полученную информацию в голове, как таблетку во рту, горькую до оскомины, до сведения скул и мышц под языком. Час от часу не легче. Едва отбились от фашистских диверсантов, как родная гопота решила подломить госпиталь.
— Много их будет? — не выдержал Коля.
— Десятка два. Дурные совсем. Половина трясётся уже — а туда же, лазарет грабить. Общество против, — важно сказал бандит, и в его голосе прозвучало что-то и впрямь похожее на осуждение.
— А чего тогда общество само их не прикопает где-нибудь в лесу? — уточнил я хмуро.
— Порядков наших не знаешь, доктор, — снисходительно пояснил Стылый. — В семье не без урода, конечно, но всё равно она семья. Там своих не выдают.
— В той семье, видать, через одного все дефективные, — буркнул Коля. — Двадцать рыл на больницу.
— Семью не выбирают, служивый, — напрягся бандит. Кажется, слова Чарного его задели.
— Семью — да, — я поднял руку. — Остальное зато выбирают. И куда ногам идти, и что рукам брать. Ладно, передай Толе, что благодарю я его за весточку. И что гостей тех мы встретим. А что уродов в семействе вашем поменьше станет — за то пусть с тех спросят, кто одних больных к другим пустил.
— Передам. Смотри там, доктор, — пропадая в темноте, кивнул он.
— Буду, — пообещал я тьме. — И вы смотрите там.
Кто-то снабжал местных обезболом, нашим и немецким. Кто-то создал этот отряд невменяемых, который собирался завтра штурмовать госпиталь. Это точно было дело не одного дня и, наверное, не одной недели. Долгая подготовка, и этот неизвестный пока "кто-то" вёл её планомерно, скрупулёзно, сводя нужных людей, передавая препараты, плодя в тылу поголовье тех, кто был способен на всё. Отбирая их из тех, кто и до этого высокой моралью и нравственностью отличался вряд ли. И как это всё не вовремя…
— Как же так, Вань? Они же такие же советские люди, как и мы. У них же тоже на Родину враг напал... — с неожиданной растерянностью проговорил Чарный.
— Не такие же, — зло отозвался я, словно продолжая думать ту же самую мысль. — Не советские. И не люди. Это, Коля, пена, накипь, ядовитое дерьмо. Они крадут у стариков и детей, у женщин, чьи мужья льют кровь на фронте. Теперь вот готовятся госпиталь с ранеными брать. А если придёт фашист - будут так же красть. И с ним делиться, чтоб воровать не мешал. Но, вернее всего, та шпионская тварь, что их тут, в тылу, прикормила, их и сдаст сразу, за ненадобностью. Это мрази, Коля, а не люди...
— Что думаешь? — только и спросил он.
Мы шли обратно к корпусу. Ветер забирался за воротник, заставляя поводить плечами, которые и так были будто сведены судорогой.
— Серёгу найди. Думать вместе будем, — ответил я.
И дальше пошёл один, потому что Чарный пропал в потёмках, как и не было его.
В коридоре было тепло, даже душновато. Топили теперь хорошо, после того, как Зина Плетнёва лично сходила к завхозу и объяснила ему, что раненые мёрзнут — это и хрен бы с ними, но то, что при таком дубаке тесто не поднимается — это подсудное дело, вредительство и верный расстрел. Убеждать она могла, кажется, любых людей в чине от майора и выше. Остальных же просто пугала своим шумным и железобетонно-уверенным нахрапом.
Возле самой каморки-кельи потянул носом и учуял в полумраке слабый, но такой знакомый аромат. И, открывая двери, негромко сказал в темноту:
— Окс, прости... С минуты на минуту сюда разведка набежит.
В темноте послышалось шуршание, чиркнула спичка, и огонёк заплясал на её кончике, поплыл к снятому стеклу керосинки. Вспыхнул фитиль, осветив лицо Оксаны.
— Как узнал? — спросила она, задувая спичку и ставя стекло на место. Голос её был спокоен, но щёки чуть розовели.
— Ландыши. Люблю запах, — я прошёл и сел на Колину койку. Она сидела на моей, подобрав под себя ноги в толстых шерстяных носках. Сапоги её стояли рядом, у тумбочки.
— Что ж так всё шиворот-навыворот-то, — с досадой сказала она, заправляя за ухо выбившуюся прядь. Волосы у неё уже чуть отросли по сравнению с тем берегом Днепра, но до нормальной, привычной женской причёски пока не дотягивали.
— Ну так война, Окс. И даже тут, в тылу, хренотень какая-то. Вот завтра урки придут нас резать. — Я потянулся к чайнику, налил воды и отпил из кружки.
— Как? — ахнула она, подавшись вперёд.
— Ножами, — пожал я плечами равнодушно. — У них без укола на то, чтоб прицелиться нормально, вряд ли здоровья хватит. И вот вместо того, чтоб делами заниматься, придётся и это дерьмо ещё разгребать…
— Откуда?... — её голос стал почти шёпотом.
— Да знакомец один весточку прислал, — дёрнул я щекой. Не хотелось вдаваться в подробности.
Она смотрела на меня внимательно, очень внимательно, как, наверное, только она одна и умела, и как врач, и как женщина. Но в её взгляде не было той привычной итак надоевшей уже пристальной бдительности, что у прочих. Не было подозрения, холодного допросного интереса. Но было сочувствие. И что-то ещё, чему я пока не мог подобрать названия. Или не хотел спешить с определением.
— Странный ты, Ваня, — сказала она наконец негромко. — И знакомцы у тебя один другого страннее. И говоришь ты так, будто не третий, а пятый уж десяток разменял.
— Время такое, Окс. Поганое, страшное, трудное, но другого у нас нет. И всё надо успеть. И мы всё успеем. Я тебе обещаю.
Получилось твёрдо, но как-то уж больно горько и многозначительно.
— Верю, Вань. Тебе — верю. Давно такого не было со мной, — она поднялась, поправив тёмно-синюю форменную юбку.
А потом склонилась и резко, будто клюнув, поцеловала меня — коротко, жарко, неловко. И едва ли не бегом выскочила в тёмный коридор, оставив после себя только запах ландышей. Когда успела подхватить сапоги — не заметил, но то, что в коридоре не раздалось ни единого звука, оценить успел. До чего ж у всех навыки странные на этой войне. Вроде, такие разные, а вроде и такие одинаковые. И геройская Оксана Пална, наверное, в своих высоких толстых носках вполне могла бы пройти незамеченной мимо любого из Колиной инвалидной дружины. И даже самого Коли, пожалуй. А вот Серёгу Мальцева миновала бы вряд ли.
Они явились через двадцать две минуты после ухода Оксаны — мне теперь было, где смотреть за временем. Командир особой разведки вошёл без стука, даже дверь не скрипнула. Следом за ним протиснулся Матросов с планшетом в руках, выглядевший более уставшим, чем обычно. Последним зашёл Коля, притворив дверь. И, кажется, шепнув что-то тому, кто остался за ней. Расстелили на тумбочке обрывок бумаги — той самой, обёрточной, в которой Света передала мне часы от Березина и начали чертить схему.
Я смотрел, как они работают, и ловил себя на мысли, что это всё очень было очень похоже на ребят из «Альфы». Те же короткие выверенные движения, та же манера говорить только по делу и точно такие же взгляды, не упускающие мелочей. Наблюдать за работой профессионалов всегда интересно, и не важно, вырезают ли они опухоль в операционной или планируют, чертя сектора огня, ловушки для тех, кто был куда хуже опухоли. Урок, решивших ограбить госпиталь, следовало удалять быстро и без жалости, резать к чёртовой матери, не дожидаясь перитонита.
— Здесь один секрет, — Серёга ткнул карандашом в угол схемы, обозначавший восточное крыло. — Здесь второй. Третий бойцы Александра Васильевича организуют за воротами. Но людей мало.
— Сколько? — спросил я.
— Девять штыков, — ответил за Мальцева Матросов.
— Против двух десятков, — прикинул я.
— Против двух десятков нестроевых урок, — поправил Серёга. — Это не немец. Дисциплины никакой, оружие — ножи да дубьё, обрезы, может. Если встретим жёстко, разбегутся.
— Если, — повторил я. — А если нет? И если в два обреза саданут рублеными гвоздями?
— Предлагай, — насторожился зам начальника облуправления милиции.
— Вот тут и вот здесь полуторки на ночь поставим, — забрав у Мальцева карандаш, отметил я, проводя линии почти такие же, какими они сами только что размечали сектора огня. — Запустить в дыру в заборе, сняв специально посты. Когда втянутся на территорию — врубить фары.
— Чего ты там врубишь-то, они на стоячих еле светят, — пробурчал Коля, смотревший на схему не отрываясь.
— А нам не слепить их, а показать, что всё, приплыли вы, голуби. И в это же время с трёх сторон в рупор во всю глотку: «Сдавайтесь, вы окружены!». Но чтоб при этом на виду никого не было, — продолжал я. — Пальнуть для острастки поверх голов отсюда или отсюда вот, чтоб своих не задеть.
— И чего? — спросил с интересом Матросов.
— И собрать оружие у сдавшихся. Остальных пристрелить при попытке к бегству, — ответил я.
— При какой? — нахмурился Александр Васильевич.
— При потенциальной, — глядя ему в глаза, объяснил я. — Госпиталь даст столько свидетелей, сколько надо. Как один все подтвердят, что бандиты собирались скрыться.
— Хороший вариант. Но мало осуществимый, — спокойно проговорил Мальцев. — Они без их "лекарства" не уйдут. Бросят оружие те, кто ещё не окончательно спятил. Остальные пойдут дальше. С ними что?
— Стрелять, — повернулся я к нему. — А если близко подберутся — гранату подорвать, которую днём вот тут зарыть, и бечёвочку от неё в шланге или трубе вот сюда вывести. Окна там все давно мешками заложены, внутри никого осколками не посечёт.
— А не лихо ли, доктор? — покосился на Сергея, который начал задумчиво отмерять пальцами расстояние, милицейский майор.
— Нет, Александр Васильевич. Вот кабы вы у противовоздушной обороны взяли поиграть на ночь четвёрочку «Максимов» да вот тут её притаили — вот тогда лихо было бы. К едрене матери всех паскуд со двора бы вымели, разом, без уговоров и последних шансов на жизнь, — резко, наверное, даже резче, чем стоило бы, ответил я.
— Сурово. А как же гуманизм? — удивился и даже, кажется, растерялся он. А Серёга поднял на меня холодные глаза. И там было написано очень ясно, что мой подход он одобрял.
— А гуманизмом, говорят, мальчики в детстве занимаются некоторые, — ответил я. — Мне на территорию валит стая бешеных собак. Не людей, не наших, советских, товарищей. Они не бьются с врагом, не стоят у станков и мартенов. Они идут убивать нас. За моей спиной — как раз наши, советские люди, женщины и раненые. Это не сурово, Александр Васильевич, это справедливо. И не надо мне рассказывать про то, что это болезнь и от неё надо лечить. Некогда лечить. Кто заболел — тот умер.
— Я к нему лечиться не пойду, — ткнул в меня пальцем Матросов. — Но говорит доходчиво, внятно.
— Это потому что правду. Мне тоже не улыбается ловить-загонять эту дрянь по всему двору, гадая, у кого там из них обрезы. А с гранаткой-то мысль хоро-о-ошая… — протянул Мальцев. — Где видал такое?
— Горбатюк Семён Маркович показывал, в Перегоновке ещё, под Уманью. Нас тогда несколько дней из той деревни фашисты выбивали. Пехота, пулемёты, Ганомаги….
По моему лицу каждый из них понял, что воспоминания были не из приятных.
— Чем кончилось там? — помолчав, спросил милиционер.
— Там? Там артиллерия отработала по деревне, и пошли танки. Все, кто выжил, ушли ко Днепру. При переправе Семёна Марковича ранило в горло из пулемёта. А потом его и ещё пять санитарных машин с ранеными фашист раскатал бомбами при эвакуации, — глухо ответил я.
Мужики молчали, и по каждому было видно, что подобных историй слышать, а то и видеть, им доводилось в избытке.
— Спасибо, Вань. Мы додумаем твою мысль, я расскажу что к чему завтра, — кивнул Сергей.
— Лады. Мне главное — персонал и раненых сберечь, Серёг.
— Ясное дело. Пойдёте-ка, товарищи, пройдёмся по двору пешочком, ножками. А доктор пускай отдыхать ложится. День завтра долгий будет, — постановил на правах старшего, видимо, Матросов, вставая.
Перед их уходом я всё же спросил:
— Серёг, а что с нашим «сто тринадцатым»? С тем Ивановым, что в эшелоне лишним оказался? Взяли?
Мальцев обернулся молча, и этот жест был красноречивым. То ли не знал, то ли знал, но не имел права говорить, пока или вообще. Я не стал настаивать.
Утро началось рано. Я полночи проворочался, всё прокручивая в голове предстоящий день и вечер. Что-то там придумают эти специальные выдумщики? Но когда вошёл в операционную, всё лишнее ушло. Остался только стол, бригада, инструмент и раненый, которому нужно было помочь.
Первым был девятнадцатилетний пехотинец с осколком в горле. На снимке, который передал мне Леонид Ильич, было видно: кусок немецкого железа застрял в трахее, разорвав переднюю стенку и почему-то остановившись между хрящевыми кольцами со стороны позвоночника. Дышал раненый через трахеостому, которую наложили ещё на передовой — трубка, вставленная в разрез ниже отёкшей и воспалившейся раны, позволяла воздуху проходить в лёгкие. Но говорить он не мог. И, если ничего не сделать, не смог бы уже никогда.
Три с половиной часа. Тонкая и кропотливая работа: извлечь осколок, не повредив возвратный нерв, который проходил как раз в этом месте, выкусить размозжённые края хрящей, восстановить просвет трахеи, наложить швы так, чтобы не было стеноза, который лишил бы смысла всё проделанное.
В моём времени использовали микроскопы, атравматические иглы, рассасывающиеся нити. Здесь опять были только мои пальцы и зрение. А ещё опыт и знание анатомии.
Парень дышал сам. Он открыл глаза, сфокусировал взгляд на моём лице и беззвучно, одними губами, прошептал: «Спа-си-бо».
— Пока молчи, — велел я. — Говорить будешь через недельку-другую. Ещё петь у меня будешь.
Он улыбнулся и закрыл глаза. Бледный, измученный, но живой.
Вторым был раненый с осколочным ранением ягодичной мышцы. Его в операционную вносили под дружный смех санитаров — шуточки про «в жопу раненного» летели одна за другой, и сам боец, красный от стыда, пытался отшучиваться в ответ, но было видно, что ему больно и давным-давно это надоело. А когда я открыл рану и увидел, где именно застрял осколок, резко стало не до смеха.
До верхней ягодичной артерии оставалось несколько миллиметров. Ещё одно чудо, или целый набор чудес — его довезли сюда, лежачим на животе, не раз перебинтованным, но живым. А были все шансы в любой миг потерять из-за открывшегося кровотечения, которое вряд ли остановили бы на ПМП, или в эшелоне. Я вытащил осколок, промыл рану, наложил швы. Над столом стояла тишина — санитарки и сёстры, видя моё лицо, шутить не решались.
— На войне позорных или смешных ранений не бывает, — сказал я, закончив. — Все одинаковые и одинаково болят. И смерть от них наступает так же.
— Но ты, браток, если хочешь жить долго, — Оксана говорила задушевно, склонясь к раненому, который смотрел на меня через плечо испуганно и серьёзно, — научись уже ползать по-пластунски нормально. Чтоб в другой раз корма не так торчала над бруствером.
Вся бригада ответила ей громким смехом, который снова будто тёплой водой смывал лютое напряжение. Отсмеявшись, боец пообещал научиться. И я ему верил. Потому что он испытал ту науку воистину на собственной заднице.
После обеда прибыл очередной эшелон. Я как раз вышел на крыльцо, когда полуторка с усатым Петровым за рулём влетела во двор, разбрасывая во все стороны брызги осенней слякоти. Быстрее обычного, гораздо. Водитель орал сплошным матом не так, как в прошлый раз с Козыревым, а страшно, взахлёб.
Я влетел на борт, сам не заметив, как это вышло. И сперва увидел багрово-сизые петли кишечника, вывалившиеся из разорванного живота, кровь, пропитавшую разошедшиеся бинты.
А только потом услышал всхлип Оксаны:
— Гавря… Это где ж тебя так…
Глава 9. Жизнь и смерть в одной упряжке
Старшину узнать было сложно. Кожа, обычно обветренная и красноватая от его привычного с детства, наверное, сибирского загара, сейчас туго обтягивала скулы над ввалившимися щеками, была натянута будто на разрыв на лбу и носу. И цвет её, напоминавший о поминальных свечах, и мутные глаза с расширенными зрачками, и зябкая испарина говорили… нет, кричали одно и то же. Смерть! Этого уже не спасти, он уже мёртв!
Ранение было инфицированным. Сильно и слишком давно. Сизо-мутные петли кишечника, где-то целые, где-то пробитые и рваные, не блестели привычно, как всегда в открытой ране, покрытые налётом. Разорванная капсула печени выше сочилась кровью, в ней уже начали формироваться рыхлые сгустки, смешанные с гноем, и цвет краёв, отдававший серой зеленью, сомневаться не позволял: отпущенные Гавриле минуты некогда было считать по пальцам даже одной руки, как обычно писали об этом в книжках.
Из остатков бинтов и продранных краёв раны торчали зажимы, наложенные, наверное, ещё в медсанбате или прямо на полевом пункте — неизвестно, откуда его к нам доставили. Мёртвая хватка стали удерживала почерневшие, спавшиеся сосуды, которые в норме должны были пульсировать, выталкивая кровь, а теперь замерли безжизненными трубками. Кто-то пытался остановить кровотечение, смётывая Тимофеева на живую нитку, в спешке, возможно, под огнём. И даже сделал это почти правильно. Но дальше требовалась срочная операция. Вчера ещё требовалась. Позавчера.
По всем признакам — не жилец. «Двухсотый», случайно зацепившийся за жизнь кончиком последнего пальца или зуба. Он держался за неё, уже без сознания, неизвестно сколько. Может, с самого передка, где группу накрыло миномётным огнём, или с неизвестного полустанка, где очередной эшелон разметало очередной бомбардировкой. То, где настигла молчаливого старшину, Гаврилу Ильича, смерть, было неважно. Важно было то, как синели ногти на его руках. Тех, которыми он когда-то нёс на плащ-палатке Свету Горелик, тащил волокуши с медикаментами из кишевшего фашистами леса под Перегоновкой, стрелял и резал врага. А теперь они мёртво лежали вдоль тела, зиявшего страшной смертельной раной.
— Держи! — прорычал я Оксане, подсовывая ему под спину валявшийся рядом кусок брезента.
Она стояла на коленях с противоположной стороны, как в тех же книжках пишут, «горем убитая», не реагируя, не сводя глаз с лица, которое в других книжках, читанных и ей, и мной, называли «маской Гиппократа».
— За-зачем, Вань… — всхлипнула она.
— Держать, Смирнова! — от собственного голоса, кажется, шевельнулись волосы на руках и на затылке, поднимаясь дыбом. И он сработал.
Она вытянула край брезента, поднимая его выше. Я перебросил ткань на свою сторону, стягивая грязной верёвкой.
— Здесь, Вань! — Чарный закинул на задний борт ручки носилок и тут же взлетел сам, перехватывая ноги Гаврилы.
— Какая свободна?! — это я кричал, прыгая с полуторки через боковой борт, чтобы не мешать выгружать.
— Первую освободили! — Маруся ещё не знала, кого привезла нам машина, голос её звучал бодро, с рабочим азартом. Совсем не так, как судорожный вздох-вскрик, когда она увидела носилки с Тимофеевым, что бегом несли за мчавшимся мной парни.
Первый разрез сделал, не дожидаясь полной готовности. Расширил рану, вскрывая и без того распахнутую, но не там, где мне было нужно, брюшную полость. Оттуда дохнуло гноем и гнилью, запахами, для живого очень неожиданными и от этого страшными. Но он и живым-то по большей части уже не был. Петли кишечника раздуты, мутные капли, фибриновый налёт, свернувшаяся и местами даже подсохшая кровь и плоть. Я опустил руки в эту кашу и начал методично, сантиметр за сантиметром, перебирать содержимое.
— Нет шансов, — негромко сказала Серафима.
Я не стал отвечать. Только вскинул на неё глаза и тут же опустил обратно, в рану. Но успел заметить, как расширились её зрачки и сжались губы. Наверное, я не очень хорошо выглядел. Но зато убедительно.
Осколков было семь. Семь рваных кусков металла, которые пропахали брюшину, или даже проборонили, перемешивая всё внутри. Один сидел в левой доле печени, глубоко, почти у самой воротной вены. Второй в селезёнке, её пришлось удалить сразу: она была размозжена в кашу. Третий и четвёртый — в петлях тощей кишки, уже начавших некротизироваться-отмирать по краям. Пятый — у самого корня брыжейки, разорвав несколько мелких сосудов, образовав обширную гематому, которую убирали дольше прочих. Шестой порвал желудок, пробив переднюю стенку. Седьмой, самый крупный, с рваными краями, зацепил верхний полюс правой почки.
Я работал молча, только иногда бросая короткие команды. Серафима подавала инструменты без слов, понимая меня с полувзгляда или по движению пальца. Маруся стояла у изголовья, держа руки на сонных, отслеживая пульс. Оксана принимала у Кати марлевые салфетки, смоченные горячим физраствором — они промывали брюшную полость, следуя за моими руками, тратя литр за литром, надеясь вымыть инфекцию.
Анастомозы «конец в конец», четыре. Ушивание печени, удаление селезёнки с лигированием сосудов. Ушивание желудка двухрядным швом с тампонадой сальником по Оппелю-Поликарпову — методика, пригодная для прободных язв пригодилась и здесь. Дыра от осколка — тоже вполне себе прободение, да ещё какое. Иссечение краёв почки, остановка кровотечения из почечной артерии — здесь вышло сложнее и дольше, потому что сосуд был короткий, и подобраться было трудно.
Для тысяча девятьсот сорок первого года это была невозможная, невероятная операция. Чудо, которого просто не могло произойти. Там, в будущем, в госпитале с фантастически сложным оборудованием, лапороскопами, визорами, манипуляторами и прочим, такие ранения всё равно считались критическими, и прогноз был «осторожный вплоть до неблагоприятного» или сразу «неблагоприятным» даже при наличии антибиотиков последнего поколения и интенсивной терапии. А здесь не было ничего. Только мои руки, медицинская сталь, эфирный наркоз и надежда. У меня была только она. У остальных над столом, судя по их загоравшимся глазам, кроме надежды была и вера. В то, что сибирское здоровье удержит жизнь в раненом, за которого так переживала сама железная Оксана Пална, у изголовья которого беззвучно рыдала Маруся. И в то, что мелькавшие в ране руки странного молодого парня, работавшего так, как никто и никогда, сотворят чудо. Очередное.
Я видел, поглядывая на землистое, покрытое каплями пота, лицо Гаврилы, лица других ребят, которых терял там, в будущем. Тех, кого не успели вытащить из-под огня, кто умирал на руках, пока снайпера не давали поднять головы, а мелкие дроны сверлили небо, корректируя огонь врага. Тех, кого не довозили до госпиталей, потому что санитарный транспорт на пути в клочья разносили крупные. И тех, кто выживал, несмотря ни на что, в том числе благодаря опыту, накопленному здесь, в сороковых. Опыту, который потом будет систематизирован, описан в учебниках, разложен по не всегда стерильным полочкам полочкам военно-полевой хирургии. Сейчас весь этот опыт был только в моей голове. И я должен был вытащить старшину. Потому что тоже считал его другом, и потому что был уверен: такие, как он, должны жить.
— Пульс? — хрипло спросил я, не отрываясь от работы.
— Пятьдесят, нитевидный, — голос Маруси дрогнул. Я поднял глаза и увидел, что маска на её лице насквозь промокла от слёз, но руки, лежавшие на шее Тимофеева, не дрожали.
Взгляд напротив. Такая же пропитанная слезами маска. Серые глаза, скорбная складка между ними. Геройская Оксана Пална, железная военфельдшер, плакала, не издавая ни звука, тоже продолжая делать свою работу.
— Давление?
— Восемьдесят на сорок. Падает.
— Камфору, кофеин. Раствор подкожно больше. Кровь осталась?
— Последний флакон, — подала голос Катя. — Света побежала к Покровскому за разрешением на экстренный забор.
— Некогда! Под мою ответственность! — рыкнул я, хотя формально права на это не имел. Но сейчас это не имело никакого значения. — Кто подходит по группе?
— Коля, — подняла на меня мокрые глаза Оксана.
— Где он?
— Здесь, — голос Чарного раздался от двери. Он уже был без гимнастёрки и стягивал исподнюю рубаху. — Я готов.
Операция длилась почти пять часов. Когда я наложил последний шов, стянув только кожу, как и полагалось при перитоните, уже смеркалось. Тимофеева перевезли в отдельную палату, оставив сестринский пост для постоянного наблюдения. Он лежал без сознания, лицо лишь немногим отличалось от того, что так напугало Оксану в кузове полуторки, но дыхание было ровнее и пульс лучше. Я велел мерить давление каждые пятнадцать минут и докладывать лично мне. Первую смену взяла на себя Катя Белова. Я знал, что она не отойдёт от него ни на шаг, пока не убедится, что опасность миновала. Или для того, чтобы вовремя позвать на помощь.
День догорал. Я, кажется, догорел чуть раньше.
На улице было холодно. Зябкий ветер гонял по двору из стороны в сторону последние сухие листья, закручивая их в маленькие вихри, загоняя под крыльцо, под заборы. Я сидел на чёртовой лавке у проклятого старого клёна, того самого, под которым ещё недавно беседовал с Березиным, и раз за разом прокручивал в памяти этапы операции. Ошибок не находил. Кажется, всё было сделано правильно, пусть и на пределе возможного, а кое-где и за ним. Но и чуда, на которое надеялся втайне от себя самого, тоже не отмечал. Тимофеев был жив, но продлится ли это до завтра или хотя бы до ночи — спросить было не у кого. Оставалось только ждать. И, как говорила Оксана, надеяться. А ещё верить. Потому что и вправду бывали случаи, когда спасала только вера. Простая, упрямая вера в то, что человек, за жизнь которого ты борешься, захочет остаться здесь. Что он вцепится в эту жизнь зубами, как цеплялся, пока его везли, и не разожмёт челюстей, пока безносая тварь не отступит, устав ждать. А если будет нужно — зубы раненого бойца и хирурга одинаково сомкнутся и на её худых холодных руках, дробя мёртвые кости.
Скрипнула дверь. Оксана вышла на крыльцо, дошла до меня и молча накинула на плечи шинель. Только сейчас заметил, что сижу в одном халате, насквозь пропотевшем. Но холода снаружи я почему-то не чувствовал. Она села рядом и положила голову мне на плечо, просто и бесхитростно, без всегдашних своих шуточек и язвительности.
— Ты сделал всё, что мог, Ваня, — прошептала она. Волосы её пахли ландышем.
— Мало, — сквозь зубы выдавил я, глядя прямо перед собой.
— Большего никто не смог бы. Фима и Гена сейчас записывают то, что видели. Это надо в Москву отправить, в Главное управление. Этому надо учить, Вань.
Она попыталась заглянуть мне в глаза, но я смотрел в одну точку, не видя даже громады чёртова госпиталя, где продолжали жить и умирать люди.
— Ему это вряд ли поможет, — я понимал, что несу чушь. Но вся выдержка осталась там, в операционной, где ещё мыли, наверное, пол, оттирая кровь. И в тазу на том полу, где лежало всё то, что я вырезал из Гаврилы. Много всего. Селезёнка, фрагменты кишечника, печени, почки. Осколки фашистского снаряда. Много. Слишком много для одного человека.
— Всех не спасти, сам учил, — её голос стал строже, но холода в нём не было. — Давай-ка, носом, тоже твоя ж наука: вдох на четыре счёта, выдох на восемь. Давай вместе, Вань, а?
И она спасла. Вытянула меня из ямы. Мы дышали морозным воздухом вместе, и это было хорошо. Всё остальное было плохо, а это — очень хорошо. Я чувствовал, как отпускает судорога в плечах, как расслабляются сведённые мышцы спины, как тёплая голова Оксаны тяжелеет на моём плече. Всю жизнь бы так сидел.
— Ты это... Если оклемался малость, можешь мне две вещи пообещать? — она снова заглянула мне в глаза. И на этот раз сил хватило посмотреть в её серые озёра, в которых плескались искренняя тревога и забота. Давно я таких взглядов не ловил. Если вообще ловил хоть когда-то...
— Две аж? Чего не три? — отозвался я глухо.
— Нихрена ты торговаться не умеешь, Николин, — фыркнула она, и от этого фырканья стало ещё чуть-чуть легче. — Уломал, три, так три. Первая: пообещай, что не сдохнешь нынче вечером, когда бандиты придут госпиталь брать!
Сказано было требовательно. Это точно была не просьба, а скорее приказ, возражения на который не принимаются. Надо же, а я ведь и забыл совсем...
— А вторая какая? — спросил я уже с интересом.
— Вторая — дай честное коммунистическое слово советского врача, что пригласишь меня на вальс, когда концерт будет. Катька в тот раз с тем забинтованным так кружилась, что меня аж завидки взяли.
Кажется, она покраснела. Железная Оксана Пална, попадаться на язык или под горячую руку которой боялись больше, чем под тяжёлую Зинаидину! Ругавшаяся, как сапожник, и отчитывавшая начальников, геройская товарищ военфельдшер — краснела? Да ну! Быть того не может!
— А третья? — совсем тихо спросил я
Моя щека касалась её макушки. Волосы, выбившиеся из-под косынки, были тёплыми и какими-то невозможно родными — не знаю, как это объяснить. От них пахло ландышем и ещё чем-то, едва уловимым, как бывает только у близких, родных людей. Аж щемило внутри от нежности. Не ждал от себя, старого хирурга, ничего подобного.
— Третья? — едва ли не шёпотом переспросила она, будто боясь шевельнуться, чтоб не спугнуть, не стряхнуть это робкое чувство, что висело вокруг нас, покачиваясь, как бабочка на длинной травинке над тихим озером. — Перепутала я, Вань. Про вальс третья просьба. А вторая — давай-ка в субботу сходим на толкучку и купим Чарным барахла всякого на первое время. Лидка-то на сносях, Колька всё по делам своим да твоим бегает, как наскипидаренный, а у них ни шила, ни мыла, ни кастрюль, ни пелёнок. Зинка уже тутошних всех поставила под ружьё, как она умеет — тянут потихоньку из дому у кого что есть: что от своих малы́х осталось, что от братишек-сестрёнок. Так, глядишь, и срядим к новоселью молодых-то. Как старшие товарищи...
Она запнулась. Слово «товарищи» тут явно не подходило, и звучало как «сородичи», старшая родня. Не один я, видимо, считал наш маленький отряд, нашу бригаду семьёй.
— Сходим. Обязательно сходим. Обещаю, — я чуть довернул голову и втянул холодный октябрьский воздух сквозь её волосы. И он стал тёплым, майским, пахнущим ландышами и Солнцем, если у Солнца был свой запах. Но мне казалось — был. И именно такой.
— Смотри мне! — вопреки командному тону, она не пошевелилась. — Слово дал! Коммунистическое! Не вздумай обмануть бедную старую женщину!
Я промолчал, улыбнувшись. Она, наверное, почувствовала это, и улыбнулась в ответ. Увидеть этого, конечно, было невозможно — только ощутить каким-то шестым, седьмым чувством, одним из тех, что так обострялись на этой войне.
— И под пули вечером не лезь, балда ты этакая. Я ж тебя знаю: то под танк, то под обстрелом, то под бомбами работать... не мужик, а сплошное наказанье. Таких ждать — все глаза повыплакать да поседеть до срока, — вздохнула она.
Я молчал. Они, что Зина, что Оксана, о личном говорили очень редко, прячась за суровые фронтовые шутки, за ругань и напускную грубость. Оставаясь и на войне женщинами. Тем, кому нечего делать под обстрелами, на фронте, в окружении боли и смерти. Она говорила именно об этом — плакать и становиться старухой раньше времени не хочет ни одна. Но есть те, кто не боится даже этого, наравне с мужчинами выполняя долг, воинский ли, врачебный ли. Тоненькие-хрупкие девчата-санинструкторы, что под огнём на себе выносят раненых бойцов. Санитарки и сёстры-хозяйки, радистки и зенитчицы. Те, кто уже не боится седины, принимая её как награду, заслуженную по́том, кровью и болью этой проклятой Великой войны.
Она вздохнула ещё раз, как-то прерывисто, по-детски. И прошептала:
— А как новоселье им справим — я из сестринской свой тюфяк к тебе перетащу.
Глава 10. Как по нотам
Она подхватилась и убежала в госпиталь. Легко, по-девичьи, не сказав больше ни слова, выскользнув из-под моей руки неуловимо, как солнечный зайчик. Я не успел ни удержать её, ни поймать за руку. Только неуловимый аромат ландыша остался, тонкий и тёплый. И сиротливый холод на плече там, где только что лежала её голова.
На крыльце Оксана обернулась. Всего на секунду, на один короткий миг, но я увидел её лицо. И улыбку — нежную, тёплую, точно такую же, как та, что была и на моих собственных губах совсем недавно. Будто по сердцу погладила мягкой рукой, или поцеловала.
Тимофеев жил. Давление стабилизировалось, кровь продолжали переливать. Покровский не только согласовал экстренный забор, но и сам сдал — у них и с Колей, и с Гаврилой группа оказалась одна. Я застал эту картину, когда зашёл узнать о готовности по вечернему «мероприятию»: начальник госпиталя, бледный, но решительный, лежал у себя в кабинете на кушетке, и из его вены в стеклянную банку бежала тёмная кровь.
— Николай Сергеевич, — сказал я, остановившись в дверях. — Вы бы побереглись. У вас и так вид, будто трое суток не спали.
— А я и не спал, — спокойно ответил он. — Но раненому сейчас нужнее. Ты, Иван, сделал своё дело, дай и мне своё сделать.
Я только головой покачал и вышел. Спорить с начальником госпиталя было бесполезно и глупо, так же, как спорить с правдой.
Потом Плетнёва, проходившая мимо с подносом, уставленным кружками, остановилась, заглянула в палату, где я заканчивал осмотр и следил, как Маруся меняла на стойке капельницы, перегнув трубку системы, флакон с наверное ещё тёплой кровью главврача. И удовлетворённо кивнула:
— Ну всё, теперь-то Гавря точно на поправку пойдёт, помяни моё слово! Ещё хуже отпетым станет, как Колька-балбес. Ну, или в больши-и-ие начальники выбьется. Кровь-то у Николай Сергеича с секретом, я ж его сама чаем отпаивала, точно знаю.
— Каким чаем? — удивился я.
— Военная тайна! — отрезала она и двинулась дальше.
О том, что шансов выжить у старшины был всего один, в госпитале не говорил никто. Даже думать об этом, наверное, боялись. А шансов, как всегда водится, было ровно два — выжить или помереть. И каждый из нас делал всё для того, чтобы выпал нужный.
Чарный сновал из конца в конец, из угла в угол бывшей школы, пропадая и появляясь в самых неожиданных местах, иногда в компании кого-то из мальцевских. Он был бледный аж до зелени. Я поймал его за рукав у лестницы и хотел было отправить отдыхать, но он только отмахнулся:
— Потом, Вань, потом. Сейчас вообще не до того.
Судя по тому, как они переглядывались и переговаривались коротко и неслышно с молчаливыми парнями в серых комбинезонах, подготовка к горячей встрече шла полным ходом. И с этим спорить или мешать этому было ещё глупее, потому что от того, как они подготовятся сейчас, зависело напрямую количество личного состава завтра.
Переходя из второй операционной, где Серафима дошивала «грудника», в четвёртую, где Гена Гранин готовил «черепника», я увидел, как начальник госпиталя, снова привычно-прямой, как штык, оглянувшись неожиданно воровато, протянул Чарному кружку. Тот отхлебнул хмуро, вскинул брови, закашлялся, но ни капли изо рта не проронил. Кивнул Николаю Сергеевичу и глотнул ещё, уже от души.
Судя по блеску глаз и начавшему разливаться по бледным щекам румянцу, а ещё по запаху, что еле уловимо дотянуло до меня сквозняком, в кружке был крепкий индийский чай и коньяк. В довольно рискованной после переливания пропорции. Но тут и народ был покрепче — стальные люди, не чета нам, хлипким потомкам.
Покровский поймал мой взгляд и чуть заметно пожал плечами: мол, а что делать? Я кивнул, давая понять, что не спорю и не выдам. Чай так чай, коньяк так коньяк. В конце концов, румяным Коля был чуть больше похож не живого красноармейца, чем на мраморного, и это радовало. Мраморным организовать правильную встречу непрошенным гостям было бы не под силу, а вот таким, стальным — вполне.
Ближе к вечеру всех, не занятых в дежурствах, распустили по домам. Девчата покидали территорию группами, по трое-четверо. И не озираясь-оглядываясь-перешёптываясь, как запуганные дети. Построившись во дворе, по взмаху Светы Костаковой, запели песню про Каховку, да так бойко, задорно, что любо-дорого! И выходили за ворота как раз на словах про девушку в шинели из второго куплета. Смотреть на это было приятно, слушать — тем более. Глядишь, и вправду повезёт, никто не пострадает. То, как горели их глаза и щёки, «с красным знаменем цвета одного», уверяло: соваться к таким с сомнительными целями — очень опасно, тут и дурак бы понял. Но одно дело — дурак, и совсем другое — ломавшиеся сейчас где-то наркоманы, которых со здравым смыслом не связывало уже ничего. Песня про боевую юность и бронепоезд затихала, хор распадался, когда то одна, то другая группы доходили до домов или общежитий.
Остальных собрал Покровский. В ординаторскую набились все, кто оставался на ночь: врачи, сёстры, санитарки и неизменная новая зав пищеблоком, которая уж точно такого пропустить не смогла бы. Начальник госпиталя говорил негромко, но веско, поглядывая на невозмутимого, как памятник Дзержинскому, Мальцева, стоявшего у двери.
— Товарищи! Ночью возможен налёт преступного элемента. К окнам не подходить! Территорию не покидать — все дежурные находятся на своих постах, не выходя! При звуках стрельбы — укрыться и помочь раненым. Вопросы?
Вопросов не было. Каждый только кивал, и лица у них были серьёзные, но без тени страха или сомнения. Ни сцен, ни криков, ни истерик — эти люди были на войне, носили петлицы, имели звания и знали слова «дисциплина», «порядок» и «приказ». А ещё то самое пресловутое «надо». И сегодня надо было выдержать то, что предстояло.
Проходя мимо лестницы, где частенько чадили махрой раненые и вполне здоровые, я услышал обрывок разговора. Две санитарки, одна постарше, вторая совсем девчонка, сидели на ступеньках и тихо переговаривались.
— И чего?
— Дык колдовство, не иначе! Фима-то Николавна и говорит: сама ума не приложу! По всем статьям помереть был должон старшина тот. У него ж, я сама видала, требухи цельный таз из нутра вырезал Николин! А он лежит себе и помирать не собирается!
— Ну чудеса-а-а!
— А я об чём? Ох, свезло нам, Глашка, ох, свезло! Надо держаться того нового доктора. Не зря говорят, что Николин он — в честь Николы Угодника!
— Да тише ты, услышат!..
Я прошёл мимо, не останавливаясь. Не хотелось смущать девчат, пусть говорят. Если вера в то, что новый доктор с особенной фамилией помогала им держаться — пускай верят, мне не жалко. А в то, что чудеса, бывало, случались, я, кажется, и сам теперь верил.
Ночь была, наверное, ещё темнее вчерашней, хотя и та ни Луной, ни звёздами не баловала. Зина после инструктажа, когда все как-то стихийно собрались у неё на кухне, темноту за окнами охарактеризовала вполне по-военному, привычно.
— А ты откуда знаешь? Бывала там? И вообще, руки с мылом иди помой. А то слова такие грубые говоришь, а потом этими руками продукты питания берёшь, — буркнула Оксана, вызвав смех и фырканье.
— А как ишшо-то сказать? — уперев руки в боки, Зинаида заняла почти всё свободное место. Казалось, даже громадина печки как-то съёжилась за ней, опасаясь спровоцировать конфликт за габаритное лидерство в пищеблоке.
— Ну романтишно как-нибудь, как в книжках… Ночь темна как будто… — задумалась Смирнова, покосившись на меня, явно ожидая помощи в части романтики. В которой я вряд ли был специалистом.
— Как будто чёрные кошки ночью воруют уголь? — неуверенно предположил я.
— Ёксель-моксель! Уголь же! А Сергеич-то у себя ли? — подхватилась Зина, и заметив кивок-подтверждение от Коли, вылетела за дверь под общий смех.
Тяжёлое, сбитое дыхание и приглушённые сиплые матюки были слышны задолго до того, как первая тень скользнула через снятую секцию забора, с самого краю, по-крысиному.
Группа уголовников шла брать склад. Они не знали о том, что их сдали свои же, не желая быть своими для таких. Первая пара, пробравшаяся на двор, озиралась, выискивая караульных, которых сегодня впервые за неделю не было. В руках у них были обрезы. Потом показались другие тени, с ломиками-фомками, орудиями взломщиков. Поминутно цыкая и сплёвывая, втягивались на двор и остальные, сгорбленные, серые тени, похожие не то на тех же крыс, не то на неупокоенные души грешников. Пока не упокоенные.
Вспышка двух пар автомобильных фар, тусклая, слабая, но в кромешной темноте ослепительная, вспорола ночь. Двор залило жёлтым, как очень слабый йодный раствор, светом, и в этом свете замерли сами бандиты, застигнутые врасплох, и их длинные тени, шарахнувшиеся в стороны так, будто те самые чёрные души рвались вон из тел.
— Граждане бандиты! Вы окружены! Сложить оружие, руки вверх!
Голос рухнул будто с неба. Один из постов был аккурат на крыше, и жестяной рупор разнёс команду, отданную командирским рыком, над всем двором, над госпиталем, над замершей ночной улицей.
— Облава! Шухер! Обложили! — заверещали в толпе.
Тени заметались, кто-то упал, кто-то крутился на полусогнутых на одном месте, будто выбирая, куда рвануть, бросив своих и место, вдруг ставшее опасным.
— Вали их, братва, всё одно живыми не уйдём! — истошный крик прорезал гвалт, и вперёд вырвалась фигура в ватнике, с Наганом, тыча им во все стороны. — Вали легавых!
К одной фигуре подтянулись ещё трое. Им или уже нечего было терять, или уже нечем было понять, что всё потеряно. Что свет и громовой голос с самых небес — это только начало перед близким и безрадостным концом. Но эта четвёрка слепых и дезориентированных могла, как не раз бывало, спровоцировать остальных, тех, кому или было, что терять, или у кого оставались остатки мозгов.
Выстрел из обреза жахнул по ушам. Вряд ли целились в кого-то — то, как плясали стволы в руке, как дёргалась вся фигура стрелявшего, исключало шансы на прицельную стрельбу. Но в соседней палате зазвенели стёкла.
— Стоять! Забыла приказ?! Не выходить, поняла? — я буквально на лету поймал тоненькую фигуру, что мчалась в сторону крыльца. Там, конечно, стоял кордон из Колиных инвалидных ополченцев, но на такой скорости могла, пожалуй, и проскочить.
Она дышала так, будто пробежала стометровку на мировой рекорд, а не считаные несколько метров коридора. Только на щеках не было ни кровинки — лицо цвета тусклого лунного блика и чёрные провалы глаз, откуда блестели синие глаза. Люба, рыженькая санитарка с косичками, трясла головой, прижатая к стене, уверяя, что поняла.
Четырёх «Максимов» Мальцев и Матросов не нашли. Нашли только два.
Один из которых, оставаясь невидимым за углом здания, выдал очередь патронов на двадцать, чёткую, звонкую, механическую. Я не видел самого пулемётчика — только вспышки выстрелов, отразившиеся в глянцевой дверце той полуторки, что была поновее.
Четыре фигуры в свете фар рухнули, как мишени в тире. Я потом заключения подписывал и тела видел — там стреляли точно не по ногам. Жалости к целям пулемётчик испытывал, наверное, не больше, чем те пули, что прошили тела уголовников с близкого расстояния. Повезло, что зенитку не взяли — с ней, как потом рассказал Коля, мороки было больше: доставить, спрятать-замаскировать, прицел-наклон менять... Тут и так хватило всего одной очереди. Но то, как железно лязгнуло что-то из-за угла госпиталя и ещё с трёх точек, невидимых в кромешной тьме, уверяло: смертей хватит всем.
— Повторять не буду! — снова загремел голос с неба. — Кто не сложит оружие и не поднимет руки — ляжет рядом!
Усиленный рупором, он прижимал к земле. С Александром Васильевичем, рычавшим будто с облаков, спорить желающих не нашлось. Один только, трясущийся сильнее остальных, хотел было полоснуть подходившего к нему бойца выхваченным из рукава ножом. Но выстрел откуда-то из темноты не позволил. Этому тоже целили не по конечностям — пуля вошла чуть выше правой брови и выворотила кусок затылочной кости на уровне мочки левого уха. Видимо, с высоты стреляли, судя по углу траектории, с крыши или из окна.
Выводили оставшихся со двора под конвоем. Куда повели — я не интересовался. Ни дальнейшая, ни предыдущая судьба этой рвани меня не волновали совершенно. Но зато ненависть киношного Жеглова к ворам, бандитам и прочим паразитам-кровососам на теле трудового народа я, кажется, стал разделять ещё острее. Потому что видел своими глазами: эти люди шли убивать. Не врага, не на фронте, а здесь, в тылу, врачей, раненых и девчонок-санитарок. По ним было видно, что ничего человеческого в этих мразях не осталось, если вообще когда-то было, и жалости к ним не возникало никакой.
— Ну как по нотам, честное слово! — восхитился Мальцев, обняв меня за плечи. Первый раз я видел его настолько эмоциональным.
Сам я таким не был. Я стоял у крыльца и провожал глазами тела, что заносили в госпитальное отделение для освидетельствования смерти. Сапоги-прохоря, ватники, грязные, сальные, мятые пиджаки под ними. Головных уборов ни на ком не было — видимо, кепки свалились при выстрелах. Так и летели в окружении хмурых ангелов-санитаров — вперёд ногами, простоволосые, нелепые, жалкие. Но жалости не вызывали.
— Ты, Серёг, главное, не забудь самую главную басовую ноту выкопать, — хмыкнул я.
— Какую ноту? — не понял он.
— Ну, ту, что на бечёвочке перед крыльцом. А то так и будет лежать, пока кто-нибудь не споткнётся. Нам тут только такого удара в бубен не хватало в финале.
— А, ты про гранату? — ухмыльнулся он, тыча большим пальцем за спину — Не учи учёного, доктор.
Там, на месте, где полдня простояли обе полуторки, скрывая от глаз возможных наблюдателей то, что происходило между ними, уже работали бойцы. Окапывали осторожно то место, где лежал наш «завершающий аккорд». Когда из-под земли показалась целая связка, не одна граната, а сразу три, скрученных вместе, я аж кашлянул.
— Ого… Ну ты даёшь, разведка. А чего не бомбу сразу? Сотку, пятисотку там... Такими только фашистские танки подрывать, а не гопников глушить.
— Зато с гарантией, — Мальцев был явно доволен.
— Такой гарантией тут во всём квартале бы стёкла повышибало, — я покачал головой. — А на носу зима. Хорошо, что не дошло до барабанов.
— Ещё как хорошо, — долетел в спину задумчивый голос Сергея, когда я уже входил в двери госпиталя.
Внутри было тепло и тихо, только дежурные сёстры переговаривались вполголоса на посту, да из палаты Тимофеева доносился ровный, успокаивающий голос Кати. Она дежурила в ночь и не то читала, не то что-то рассказывала Гавриле, который всё ещё был без сознания. Говорят, они слышат, и голос знакомого или близкого человека может удержать на краю, с этой стороны.
Я прошёл в свою каморку, закрыл дверь и сел на койку. Стянул сапоги, стащил гимнастёрку, положил Наган на самый край тумбочки, так, чтобы и под рукой был, и не смахнуть впотьмах ненароком. Спать не хотелось, в крови оставалось слишком много адреналина, а перед глазами стояли те четыре фигуры в свете фар — как они бежали и падали. И лицо старшины. И помертвевшие глаза Оксаны, будто примёрзшие к безжизненной и сухой серо-восковой маске вместо привычного хитрого прищура Гаврилы Ильича. Только бы выжил он, только бы вышло у нас вычистить брюшину и забрюшинное так, чтобы воспаление не началось снова. Подумалось некстати, что это даже хорошо, что при госпитале не было современной мне лаборатории. Знай я сейчас его показатели по лейкоцитам, С-реактивному белку или СОЭ — вряд ли бы это помогло нам обоим. Там, наверное, сейчас что-то и вовсе запредельное. Если и сравнимое с чем-то, то только с уровнем жажды жизни у этих людей: секретного «Иванова», летуна Горелова, хохотуна Козырева или вот его, Тимофеева. Которого почему-то совсем не хотелось терять. Может, от того, что он был первым из живых, кто заговорил со мной в этом времени по-русски?
За приоткрытой дверью, в палате через коридор от моей кельи, тихо запела Катя. Еле слышные слова оказались из того самого репертуара, что мы утверждали сегодня. Точнее, уже вчера. Не сказать, чтоб лучший выбор, наверное, но то, чтобы любимый город мог спать спокойно, пожалуй, было бы сейчас не лишним. Хрупкая девочка, вышедшая из окружения, пережившая бомбёжки, пела для взрослого, в отцы ей годившегося сибиряка, старшины разведчиков. Который сейчас лежал без сознания, продолжая цепляться за жизнь, продолжая выполнять поставленную боевую задачу. Наверняка, отправляя, кто-то опытный, мудрый и усталый тоже сказал ему, как тогда Горбатюк: «Вернуться живым!». И Гаврила Ильич не мог подвести, не должен был. Пройдя все фронты и войны. Для того, чтобы спокойно могли спать и другие города.
Я закрыл глаза. Запах ландыша, казалось, всё ещё витал в воздухе, или мне это только чудилось? Но засыпать было легче, когда всё это было рядом — этот запах, этот голос из коридора, чувство того, что мы сделали всё правильно. Ну и Наган на тумбочке, конечно.
Глава 11. Ненулевой пациент
Обедали в общей столовой. После ночной заварухи, после очередных и экстренных операций, есть, вроде бы, не хотелось. Но разум снова одолел усталость, убедив, что поесть горячего и сытного лишним не бывает, а в разрезе нынешнего момента — в особенности. Разум тот, как и трубный голос, принадлежали Зине Плетнёвой, пропускать разносолы которой в госпитале с первого дня единогласно было признано не только глупым, но и опасным. Каждый помнил историю одного легко раненого в руку, прибывшего на днях с эшелоном. Он после обработки и перевода в отделение для «лёгких» отправился изучать территорию. Добрался и до пищеблока.
— Ну чо, братва, и чем тут кормят? — спросил он у ужинавших, не обратив внимание ни на листок с меню при входе на двери, ни на то, как все синхронно перестали жевать и уставились ему за спину.
— Едой, — откашлявшись, после того, как поперхнулся, ответил за всех старший за столом и по возрасту, и по званию, тот самый комбриг-танкист, Воронов, Виталий Андреевич.
— Ну-ка… — новенький бесцеремонно сунул свою ложку в миску начавшего краснеть комбрига. — Так и знал! Баланда лагерная, и та вкуснее! Жижа помойная, мяса в суп и не макали даже! Наверняка на кухне жульё!
Он не обратил внимания и на то, как побледнел и зажмурился герой-танкист. И на то, что на столе перед остальными стояли другие тарелки с другими блюдами, не диетический бульон для послеоперационного «брюшника». Он вообще ни на что внимания не обратил, потому что одна тяжкая длань Плетнёвой развернула его вокруг оси, а вторая… Вторая отправила бы в челюстно-лицевое, но такого отделения в госпитале не было. Как и стоматологии. Но на сроке окончания его лечения это, к счастью, не отразилось, и из минусов, помимо двух зубов, легкомысленному легко раненому выпало только питание за свой счёт и вне столовой. И то это он сам так решил — с довольствия его никто не снимал и в пайке не отказывал. Но вот что-то не решался он больше пересекаться с кухонными работниками.
Коля сметал всё с тарелки со скоростью дорвавшегося до полной миски цепного пса — ложка мелькала, хлеб исчезал кусками, компот вообще испарялся стакан за стаканом. Я смотрел на него и думал о том, что молодость, конечно, великое дело. После сдачи крови, после подготовки ко встрече с урками, после самой той встречи, где он, как я подозревал, тоже не сидел сложа руки, я бы, пожалуй, лежал пластом. Тогдашний я, у которого за спиной было два инфаркта, несколько ранений и командировок и больше полувека. Он поймал мой взгляд, на секунду оторвался от тарелки, кивнул, что-то промычал с набитым ртом и убежал, чмокнув в щёку Лиду. Та проводила его взглядом, усталым, но тёплым, каким смотрят жёны на рассеянных, вечно занятых, но любимых мужей.
— Ешь давай, — негромко сказала Оксана, подвигая к ней тарелку с нетронутым пюре. — Сама-то можешь хоть трижды с голодухи помереть, если охота, а маленькому кушать нужно обязательно. Он же у тебя, считай, красноармеец уже, ему силы нужны, чтоб расти большим. И здоровым.
Лида вздохнула, но послушно взялась за ложку. Ела без аппетита, скорее из необходимости, и я понимал это лучше других. Меня, конечно, не мучал токсикоз, отёки и все прочие «побочные эффекты», но то, что усталость на аппетите сказывалась пагубно, я чувствовал отлично. И даже кулинарные изыски Зины помогали слабо, хотя все раненые в один голос и говорили обратное.
Проходивший мимо боец, один из мальцевских, молчаливый и незаметный, помог Лиде собрать посуду и отнёс поднос. Она поблагодарила его едва заметным кивком и поднялась из-за стола, тяжело опираясь на край. Мы остались вдвоём с военфельдшером.
— Ну что, первая просьба выполнена, товарищ Смирнова, — отчитался я, отставляя миску и подвигая поближе «второе».
— Хвалю, товарищ Николин, — в тон мне ответила она, улыбнувшись. — Насчёт остального списка не передумал ли?
— Да сколько там того списка? Раз-два и обчёлся, — когда на её щеках появлялись такие ямочки, не улыбнуться в ответ самому было чем-то сродни предательству.
— Я ж говорила, вроде, что торговаться — вообще не твоё? — она подняла бровь.
Кажется, вчера, на лавочке, та была чуть шире, а сегодня — почти «в ниточку», по местной моде. Видел краем глаза в ординаторской журнал «Работница» за март 1941 года, там на обложке была барышня-почтальон с точно такими же.
— А я и не собираюсь, — негромко сказал я, глядя в серые озёра. — Думаю, я любую твою просьбу смогу выполнить, Окс. В рамках разумного.
— Ого… — она чуть склонила голову набок, точь-в-точь как в тот раз, когда мы сидели вдвоём в каморке. — «Твой смысл, как воздух, бескорыстен»?
Я опешил. Это же Пастернак, она цитировала Пастернака! Я любил это стихотворение, оно было из тех немногих, что цепляли за живое даже таких толстокожих и рациональных, как старые хирурги. «Любить иных — тяжёлый крест…». Только я и понятия не имел, что оно уже было написано сейчас, в сорок первом.
— «А ты прекрасна без извилин», — строками из него же ответил я.
— Э-э-э, полегче на поворотах, доктор! — она шутливо нахмурилась, став при этом как-то ещё красивее. — Сам ты без извилин!
— Ты прости, Окс, — я пожал плечами. — Я, наверное, плохой романтик. И в быту чересчур... неприхотлив.
— Зато честный, — она положила свою ладонь поверх моей. Пальцы у неё были тёплые, сухие, с трещинками от частых стирок и хлорки. — И человек хороший.
— Откуда знаешь?
— Сердцем чую, Вань, — она ответила медленно, будто подбирая слова. — Такие, как ты, сложные, конечно. Но это только если от них лишнего ожидать или требовать. Это как микроскопом гвозди забивать.
Она замолчала на секунду, глядя на наши сплетённые пальцы, и продолжила:
— Ты врач, лучший из всех, кого я видела. А я, будь спокоен, повидала... Ты, как в какой-то книжонке было, явление другого порядка. Ты работой живёшь, Ваня, она у тебя в сердце, в крови. Заставлять тебя создавать уют, доставать дефицит, разбираться в тряпках и прочей бабьей ерунде — круглой дурой быть.
Я молчал, спасаясь бифштексом. Вернее, «отбивной в сухарях», как значилось на листочке меню, что висел у входа. Отстранённо подумав о том, что Плетнёва снова превзошла сама себя.
— Ты же всегда будешь на работе женат, Ваня. Повезёт только той, у которой работа с тобой одна на двоих окажется. Хоть видеться чаще будете, — как-то невесело продолжила она, качнув одним пальцем на столе стакан с компотом, задумчиво глядя, как жидкость колышется, не проливаясь через край. А я подумал о том, что видеть её глаза над маской через операционный стол — уже счастье.
А после обеда привезли Березина, Андрея Ильича, товарища «Деда».
Шум, негромкий, но какой-то тревожный, настороженный, что создавали вокруг носилок суровые парни в форме, прошёл по этажу волнами, заглушая все остальные. Раненые и больные затихали, не решаясь даже переговариваться, обсуждая то, что из всех больниц и госпиталей Тамбова заместителя самого́ Митряшова доставили именно к нам.
Я зашёл к нему в палату, когда там ещё толпились люди. Двое в штатском, но с очевидной выправкой военных, стояли у дверей. Ещё двое в форме НКВД замерли атлантами у окна. Новая заведующая терапией, Лина, назначенная совсем недавно вместо арестованного Лихова, стояла возле кровати непростого пациента, словно не решаясь подойти.
— Вишь как оно бывает, доктор? — слабым голосом спросил товарищ Дед. Слишком слабым.
— Вижу, — буркнул я, подходя ближе, не дождавшись, когда Лина начнёт уже делать свою работу.
Она посторонилась, уступая мне место у койки, кажется, с облегчением. Я взял Березина за запястье, нащупывая пульс, и глянул на часы, подаренные им же, или его коллегами. Стрелка бежала ровно, отсчитывая секунды.
— Жить буду? — спросил он с тревогой, сделав вид, что пошутил. Или что «с тревогой».
— Освободите палату. Лина, ты тоже, — велел я.
Она выскочила мгновенно, явно радуясь возможности уйти, и это было ожидаемо. Двое в штатском и те, что были в форме, переглянулись. Но по неуловимому движению брови Березина вышли и они, молча, без вопросов. А вот это уже было неожиданно.
— Будете, Андрей Ильич, конечно будете, — ответил я, отпуская его запястье. — Ну, или станете первым, кто умер от того, что натёр губы синей копиркой... Какими судьбами?
Он замолчал на секунду, а потом улыбнулся всё с той же мудрой стариковской хитринкой, которую я так хорошо запомнил по нашей с ним первой встрече под клёном.
— Жук ты, Ваня, ох и жук! — восхитился он, не скрывая удовольствия. — Но шутки у вас, врачей, всё-таки дурацкие, конечно... Как про копирку узнал?
— Пальцы на правой руке, — я кивнул на его кисть, лежавшую поверх одеяла. Подушечки указательного и большого пальцев были едва заметно окрашены в синеватый оттенок. — И со стороны слизистой цвет у губ нормальный, синюшность, цианоз по-нашему, только снаружи.
— Молодцом, доктор, молодцом, — он замолчал.
Я ждал, понимая, что этот человек ничего не делал просто так. И если он симулирует сердечный приступ, чтобы лечь в госпиталь, значит, так надо. Хоть и совершенно точно не мне.
— Кому из моих грозит опасность? — не дождавшись продолжения, спросил я.
— Самому бы знать… — явно нехотя буркнул он, ёрзнув на кровати так, что скрипнули пружины. Лежать в расслабленной позе инфарктника он точно не привык, и это тоже было заметно. — Но то, что шваль эту не предупредили перед налётом, означает одно: искомое лицо по-прежнему тут, в госпитале. И вчера в ночь находилось среди оставшихся здесь же, внутри, не выходя.
Он замолчал, но мне продолжения и не требовалось. Я хмуро кивнул, переваривая информацию о том, что круг подозреваемых сузился. Но от ощущения того, что враг дышит в затылок, легче не становилось. Не самое приятное чувство — вынужденное ожидание удара скальпелем меж рёбер, в почку или в гортань. Неизвестно, чьего и когда.
— Вот и решили мы с товарищами устроить мне за заслуги санаторно-курортное лечение, — продолжал Березин, стараясь сгладить впечатление. — Буду лежать тут, изображая тяжёлого больного. Смотреть, слушать. Ждать. Может, вражина решит, что умирающий чекист — удобная мишень, и выдаст себя. Поможешь?
— Конечно, — хмыкнул я. — Четыре лба с оружием сторожат, или да целься в чекиста, чем не мишень? А помочь — помогу, конечно, я ж клятву давал.
— Бойцы уйдут, им ночевать со мной, стареньким, никакого интересу нет. А клятву вашу читал, как же… — он опять хитро улыбнулся. — Там, помнится, что-то про пессарий было, если мне память не изменяет.
Я невольно хмыкнул. В клятве Гиппократа были слова: «Я не вручу никакой женщине абортивного пессария», но это в исходном варианте, древнегреческом. В тексте «Присяги врача Советского союза», которую давал и я, таких подробностей не было. Надо же, Березин и это знал. Всё-то он знал, этот старый волкодав.
— Ограничимся «не навреди», — ответил я, всё ещё улыбаясь. — В вашем случае это самое актуальное.
— Ну, «не навреди» — это хорошо, — кивнул он. — Я постараюсь не навредить. А ты постарайся быть повнимательнее. И… будь осторожен, Ваня. Ты нужен нам живым.
— Вы тоже, — ответил я, делая вид, что второй и третий смыслы этого толстого намёка не уловил. — Но мне, как вашему лечащему врачу, не помешала бы информация. Для анамнеза, для истории болезни.
Я смотрел на него внимательно, твёрдо, зная, что «Дед» мог и отшутиться, и послать меня своим командным шёпотом к чёртовой матери, чтоб не лез не в своё дело. Но он снова удивил.
— Почерки сличили, исследовали основательно. Из столицы эксперт прибыл, — он смотрел на меня тем самым, за годы натренированным взглядом, от которого не укрылось бы ни единое движение самого малого из мимических мускулов. Но моя маска хмурой усталости, что въелась в них за последние дни, не подвела — ни один не дрогнул.
— Писал мужчина средних лет. Рациональный, холодный, сдержанный в эмоциях. Умеющий мыслить стратегически, но способный к молниеносно быстрому принятию решений. Бесстрашный, спокойный, умеющий выжидать, — Березин говорил ровно, не выделяя интонацией ни одного определения. Но этого и не требовалось. Страшный враг, ядовитая змея прямо за пазухой: дождётся идеального момента и ужалит.
— Ростом скорее всего ниже среднего. Возможно, левша или переученный правша. Говорили, так бывает, когда после травмы учатся во взрослом уже возрасте другой рукой писать, какие-то там наклоны-нажимы, я не вникал, — так, дальше пошли предположения. До этого были факты. Легче и понятнее не становилось. — Но совершенно точно мужчина. Сейчас специалист изучает документы персонала, Ваня. Может, подскажешь чего?
Вопрос прозвучал снова вразрез, как он умел и явно долго практиковал. Но я лишь покачал головой. То, что мне очень жаль, что помочь госбезопасности ничем не могу, наверняка читалось по лицу невооружённым взглядом. И я очень надеялся, что спрятать тревогу из-за слов «учился писать другой рукой во взрослом возрасте после травмы» удалось. Дед вздохнул.
— Это всё? — спросил я, и аж сам удивился. Прозвучало так, будто он прибыл ко мне на доклад, а я недоволен тем, что сведений получил мало.
— Шустёр ты, Ваня, — протянул Андрей Ильич, и глаз его стал ещё острее. — Хорошо же вас учили в твоём институте. Цепкий ты... к деталям.
— Извините, если грубовато вышло, — чуть склонил голову я. — Привычка профессиональная. Если есть шанс узнать о болезни всё, то потерять его нельзя, это преступление, потенциальное убийство пациента.
— Слыхал я про то, как один молодой доктор, — на этот раз акцент был на «молодом», — недавно настаивал на расстреле одними советскими гражданами других. За потенциальный побег.
— Было дело, Андрей Ильич, — согласно кивнул я, не отводя глаз. — Им пояснил, и вам повторю: там советских граждан не было. Там были наши с вами боевые товарищи и шайка ублюдков, что пришли резать и стрелять женщин и раненых.
— Слышал, да, — согласился он. — Но не круто ли? Я думал, ты более… сдержан.
— Я тоже так думал. Ещё пару месяцев назад, каюсь, мне бы и в голову такого не пришло. Видимо, политическая и идейная близорукость. Но прошла неожиданно, вместе с той контузией, что я за Днепром получил. И как рукой сняло лишние мысли, верите? Мы выходили из окружения, когда кругом враги, везде, в каждой вёске… деревне, по-белорусски.
Он вскинул бровь на незнакомое, наверное, слово, вот я и пояснил.
— С нами шли женщины и дети. И по обоим берегам мы тоже видели женщин и детей. Среди них были советские граждане. Они делились хлебом и водой. Были и другие, которые угощали не наших. Их я не виню, и страх их понимаю, хоть и противно это, конечно. Но там у них выбора не было, а за юбками прятались дети. А здесь — был. И они его сделали. И мне плевать, под воздействием препаратов ли, по иным каким-то соображениям или по причине врождённых дефектов. И не поручусь, что вам было бы, кого допрашивать, если бы за пулемётом сидел я сам.
— Спасибо за честность, Ваня, — помолчав, сказал старый чекист. — Это дорогого стоит. И чувства твои я понимаю. Было такое. И в Ферганской группе войск, и после было. Когда одни еду несут, а другие вслед плюют советской власти. И хуже было. Когда днём несли еду, а ночью приходили резать тех, кто с той еды не отравился насмерть.
Сейчас он смотрел не на меня, а куда-то сквозь, и точно видел не стены палаты этого тамбовского госпиталя. Этому старому человеку было, что вспомнить, и то, о чём он говорил, я тоже понимал прекрасно.
— Тогда будем надеяться, что ваш эксперт найдёт что-то нужное и важное в бумагах. И что эту заразу мы тоже изведём, — проговорил я.
— Про заразу тоже верно, — фокусируя снова на мне зрение, хоть и с заметным трудом, ответил Березин. — Я, может, и не должен тебе этого говорить, но скажу, пожалуй. Что-то уж больно по сердцу мне слова твои и мысли…
Внутри шевельнулось было недоверие, слишком уж по-книжному прозвучало это, слишком похоже было на вербовку. Но я на то недоверие внимания не обратил, понимая, что сказанное будет важнее всех моих личных переживаний.
— Это сортировочно-эвакуационный госпиталь, — начал он с известного и неоспоримого. — Сюда с фронта везут раненых, искалеченных и больных. Те, кого вы ставите на ноги, возвращаются в строй. Те, помочь кому здесь невозможно, отправляются дальше, вглубь страны.
Я кивал, понимая, что это присказка, а не сказка.
— Образцы почерка для сличения направлены в Куйбышев, Сталинград, Киров и Горький, туда, куда уходили эшелоны отсюда. Работа ведётся и там. Над этой загадкой, Ваня, сейчас ломает голову много народу. И дело тут не только в том, чтобы обезопасить вас здесь. Тут задачка куда сложнее.
Он замолчал.
А я только сейчас понял, что имел в виду старый чекист. «Карточки скорой помощи», документы, что заполнялись со слов раненых или по данным их персональных медальонов на ПМП и в медсанбатах, были первым документом. Вторым были истории, что заполнялись в госпиталях. И те, кто прибывал сюда с заправленной за пазуху или пришпиленной булавкой к шинели или бинтам карточкой, дальше уходил с историей болезни. И за то, что данные в обоих этих документах совпадали, отвечали медсёстры и лечащие врачи. И начальник госпиталя. Но когда в день приходит два-три военно-санитарных поезда, и один-два эшелона уходят дальше в тыл, потерять можно не только приколотую к сукну или бязи бумажку.
А если допустить, что здесь, в госпитале, находится агент врага, то становится вполне вероятно, что вглубь воюющей на пределе сил страны уезжали люди, чьи подлинные имена-фамилии никак не совпадали с теми, что были написаны чернилами или химическим карандашом в документах. И какой-нибудь Гюнтер Штольц или Хуан Пужоль становился Ивановым или Сидоровым, настоящим, со справкой, направленным на излечение в тот же Куйбышев или Горький. А потом там взрывались заводы или сгорали склады...
— По глазам вижу, понял правильно. Глаза-то умные у тебя, Ваня, — выждав, сказал Березин.
— Ага. Как у собаки. Всё понимаю, только сказать ничего не могу, — невесело улыбнулся я.
— Не можешь, или не хочешь? — резко переспросил он.
Глава 12. Это всё семечки
— Ну, нового ничего я вам точно не скажу, Андрей Ильич, — ответил я. — А старое, одно и то же, смысла нет повторять.
— Не скажи, Ваня, — он как-то неопределённо повёл ладонью. — Не скажи.
Березин помолчал, будто собираясь с мыслями, и продолжил задумчиво:
— Бывает, говоришь вот так из раза в раз одно и то же, и на каком-то повторе-прогоне, когда уж счёт давно потеряли, а новое что-то возьми да и найдись. Как в синематографе, понимаешь? Смотришь одну и ту же ленту, и вдруг замечаешь то, что упускал десятки раз. Я вот вспомнил вдруг, что тот, кто приходил на встречи с арестованными Муртазиным и Лиховым, по их словам постоянно скрывал лицо. И всегда молчал, бумажки только передавал, тем же мелким, бисерным почерком писаные. Один из них вспомнил глаза, голубые или синие, но без уверенности. И оба они показали, что ростом тот неизвестный был не выше метра семидесяти. И субтильного сложения.
— Или была, — добавил я.
— Верно, или была. Если только это не был один и тот же человек.
— Вряд ли, — я покачал головой. — Слишком много задач для одного и того же, будь он хоть дважды стратегического склада ума и трижды хладнокровный.
Дед прищурился.
— Думаю, в госпитале работала женщина, — продолжил я свою выкладку. — В дамскую уборную, конечно, могли зайти и сантехник, и плотник, и просто случайный мужик, но это всё слишком приметно, и с версией о том, что тайник посещали регулярно, слабо бьётся. А одновременно за короткое время приохотить двадцать человек к «лекарству», параллельно готовя документы и засылая в тыл шпионов под видом раненых — сложновато. Тут на полноценный отряд работы, а не на какого-то одного уникума.
— Возможно, — помолчав, согласился Березин. — Но я знаю случаи, когда один человек умудрялся наворотить столько дел, сколько потом двум Наркоматам не разгрести. В одиночку, представь себе. Были умельцы, и в Гражданскую, и после неё.
— Ну да. Но в любом случае, на субтильного голубоглазого я не тяну, — улыбнулся я, обводя себя руками. — И рост подгулял, и глаза серые.
— Тут уж не поспоришь, — вернул мне улыбку майор госбезопасности. — А на голубоглазую — тем более.
— Это не может не радовать. Но число подозреваемых в стенах госпиталя у нас всё равно измеряется десятками. Лучше, чем сотнями жителей Тамбова, конечно, но всё равно не то пальто…
— Как сказал? Не то пальто? — Андрей Ильич приподнялся на локте, и глаза его блеснули живым интересом. — Забавное выражение, надо запомнить. Это же из Маршака?
— Наверное, — пожал я плечами, в очередной раз едва не проколовшись с привычной мне по прошлой жизни лексикой. Чуть раньше тоже едва сдержался, чтобы в разговоре про препараты вместо старинного «приохотить» не выдать привычное «подсадить».
— Ну да, точно, он. Как там было? — старик явно веселился, но от чего, я не понимал. Радовался, что я не шпион? В его-то должности это было бы, мягко говоря, странно. — «Надевать он стал пальто — говорят ему: "не то!"»
— «Стал натягивать гамаши — говорят ему: "не ваши!"», — на всякий случай поддержал я, не имея представления о том, что говорить ещё. Стихи детского русского поэта Самуила Яковлевича в наших с Ваней памятях отложились крепко, ещё с детства.
— Ладно, закрываем избу-читальню, — вдруг сошла улыбка с его лица. — На таком уровне, чтоб до детских стишков, вряд ли кто-то знаком с русским языком из диверсионных групп фашистов. Заучить пару-тройку поговорок и применять их к месту — это одно. Но вот чтоб так, на лету́, в разговоре — это вряд ли.
— Ну да, неправильный я какой-то шпион получаюсь, — вздохнул я, будто сам расстроился, что так подвёл госбезопасность. — Вечно лезу куда ни попадя, на глазах постоянно, русским владею…
— И белорусским, — продолжил за меня он.
Вот так. Значит, зря я ему про вёску-деревню переводил. И это я же ещё жук?!
— Ну да, — совсем уж повесил голову неудачный шпион Иван Николин. Для НКВД неудачный.
— Ну всё, в сторону шутки, — он снова стал серьёзным. — Расскажи-ка мне лучше, Ваня, подробнее, как сыграть сердечный приступ так, чтобы даже ваши не раскусили?
— Никак, — совершенно честно ответил я. — Нормальный врач, не вчерашняя школьница, поймёт если не с первого взгляда, то со второго точно.
— А ты не вчерашний? — скептично поднял бровь он.
— Я позавчерашний. Только у меня вчера война была. И сегодня не закончилась, — ровно, как мне показалось, пояснил я.
Но товарищ «Дед» неожиданно снова нахмурился. Складки между его бровей стали глубже, и взгляд, только что бывший почти дружеским, опять приобрёл ту самую цепкость.
— Странный ты, доктор Николин. Вроде, ты, а вроде и не ты. В тройке лучших на курсе, работать сутками со школьной скамьи начал. Характеристики отличные, устойчив морально, — он будто снова читал личное дело, так же ровно, без выражения, но уже моё. То есть Ванино. — Вот только как скажешь чего — враз кажется, что не по возрасту слова, не по роли реплики. Но прав снова: на войне умнеют быстрее. Те, кто успевает.
И вздохнули мы, отведя взгляды друг от друга, одинаково. Ветеран государственной безопасности и старый хирург в теле вчерашнего студента. Это не был вздох облегчения, конечно. На молчаливую солидарность он походил гораздо больше. На солидарность равных, и это явно удивило бы остальных коллег Березина. Но никого из них для того, чтобы обозначить то удивление, в палате на мою удачу не было.
— Чего там, Вань? — хором спросили Оксана и Коля, едва я вышел и прикрыл за собой дверь палаты.
Лица у обоих были встревоженные.
— Тише. Сердце у товарища Березина прихватило, коронарная недостаточность. Приступ я купировал, теперь тишина и покой, — ответил я, отходя от палаты с мнимым больным.
— Ну и славно… — выдохнула Оксана. — Я, то есть, имела в виду, что беда-то какая, конечно... Но для нас то, что тут ребятки из чрезвычайки будут ходить, только на́ руку.
— Из внутренних дел, — с умным видом поправил хмурый Чарный.
— Ой, слышь, ты, казак санитарный, не учи баушку щи варить, — отмахнулась та. — Внутренние дела кончились, когда тут вся эта заваруха началась. Теперь сплошь наружные. И, думается мне, совсем скоро военная контрразведка тут ещё кого-нибудь мехом внутрь вывернет.
— А у тебя охотники в роду были? — уточнил я у неё, отводя удар от насупившегося было Коли.
— Как узнал? — удивилась она, будто сразу же позабыв о своём воинственном настрое.
— Ну, про мехом внутрь вот эта поговорка. Это ж когда шкурки сушат, на дощечки так натягивают, чтоб просохли равномерно и не покоробились? — я снова говорил совершенную чушь, но сейчас она была гораздо нужнее, чем их бессмысленные подколки или тем более ссора.
— Ну да, так и делают. А ты где видал? Ты ж в столичном городе рос, вроде? — они оба смотрели на меня с одинаковым сомнением, но у Коли в нём так и сквозили бдительность с сознательностью.
— Да ходили с классом в лесничество как-то, на природоведении, — легко ответил я, радуясь тому, что вопросов о том, чем и как я «купировал приступ» Деду, удавалось пока избегать. — Вот там и видел. Сашка Герасимов, одноклассник мой, помню, спросил : «Дядя, а вы как их ловите?». Лесничий отвечает: «Кого в силки, кого капканами, внучок». А Саня на те шкурки, наизнанку вывернутые, посмотрел так хмуро, и говорит ему: «А я думал, сразу им доски в задницы запихиваете...».
Оксана фыркнула, Коля хрюкнул, напряжение, зревшее в коридоре, пропало.
— Ладно, — Смирнова махнула рукой. — Однако, дела не ждут, товарищи. У нас, Вань, ещё поход на толкучку, ты обещал! Коль, ты же с нами?
То, что в Коле я не ошибся, подтвердилось в который раз после ужина. Мы как раз собирались с Оксаной пройтись, как и было решено, до Базарной площади, которую теперь гордо звали Площадью Тамбовского колхозного рынка. Оттуда, если найти ничего приличного или «путного», как говорила Оксана, не получится, можно было дойти до толкучки на Первомайской. Наверное, там было что-то вроде стихийного рынка, я не знал. Эти двое продолжали быть гораздо приспособленнее меня к советской действительности, если только она не касалась хирургии.
— А деньги у тебя есть? — спросила товарищ военфельдшер. И, кажется, даже смутилась от прямого вопроса, хоть и не была в таком замечена ранее. Но я смутился ещё сильнее.
— Наверное… — это был вообще не тот ответ, какой ожидала бы услышать на откровенный вопрос женщина, задавшая его. — Надо в планшете посмотреть. Вроде было что-то.
— Было что-то… Его воля — одним свежим воздухом бы питался и служил задарма, как монах какой старорежимный, — буркнул Коля. И пояснил:
— Я с Харькова ещё, как приказ поступил, взялся следить. И тут в финчасти тоже, самому-то ему некогда, он же только людей ножами режет почём зря. Короче, водится денежка у доктора, не сомневайся, Пална, водится. Не доктор — жених!
И он дёрнулся, убирая голову от очередной близкой затрещины. Успел, специалист.
— Да я не в том… — начал было мямлить он, понимая, что дал маху.
— Ты за своими следи, сержант, а в чужие дела не мешайся! — голос у Смирновой был одновременно и командный, и зловещий. — Ноги в руки — и бегом за деньгами его. Мы тут ждём, без тебя не уйдём.
Он было покосился на неё криво, но она снова занесла руку, явно намереваясь повторить, и Коля резво зашагал вдоль по коридору.
— Балбес. Но верный и преданный, — вздохнула она, глядя ему вслед. — Скажешь ему в воду прыгнуть — про глубину не спросит, так шагнёт, хоть на лёд, хоть с моста. Ты приглядывай за ним, Вань. У него-то ясно, служба такая, а Лидку до слёз жалко. Я как вспомню те леса под Уманью…
Я тоже их помнил, те леса, как и нашу первую встречу. Помнил и то, как летела, падая и поднимаясь, Чарная к мужу, чудом обретённому на левом берегу Днепра. И как смотрели на них тогда Тимофеев с Краско. Как стояли молча, отводя глаза не только от пары молодожёнов, которую разорвала война, но и, кажется, от себя самих.
— Как там Гаврила Ильич? — спросил я.
— Ну конечно, кто о чём, а вшивый всё про баню, — улыбнулась она. — Стабилен Гавря, давление держится, температура субфебрильная. Катька от него не отходит, будильник из сестринской утащила — пульс меряет, журнал ведёт, всё по науке. А ещё разговоры разговаривает, песни поёт. В себя пока не приходил.
Ну, для вчерашнего покойника это уже очень хорошо, это, я бы даже сказал, многообещающе. Хоть и рано пока загадывать, зная о коварстве абдоминальных ранений.
— А ты завтра глянул бы до концерта, чего там Фимка с Генкой начеркали по той операции? — добавила Оксана. — Мало ли, напутают чего? Я по старости годов латынь-то и не помню почти, а у них там почти всё на ней.
— Ты, я не пойму, цену что ли себе набиваешь, что так всю дорогу в старухи норовишь? — удивился я. — За антиквариат больше предложат?
— Я вот тебе сейчас леща-то дам, доктор Николин, чтоб больше не пробовал так шутить неудачно! — она подняла руку. Но ямочки на щеках скрыть не смогла.
— Давай, давай, злая бабка, бей пионеров! — и я выпятил грудь, отведя руки назад, как Мальчиш-Кибальчиш с картинки в детской книжке.
Она рассмеялась, и вместо того, чтобы треснуть, обняла, прижавшись ко мне как-то отчаянно, изо всех сил. Я осторожно обнял её тоже, чувствуя, как расслабляются напряженные плечи и спина товарища военфельдшера.
— Чего, уже задарма договорились? По любви? — раздался голос Коли.
Мы не заметили, когда он подошёл. А он стоял в трёх шагах, держа в руках мой планшет, и ухмылялся, прямо скажем, вполне рискованно.
— А ну, отпусти! Отпусти, я ему сейчас глаз натяну! — зарычала Оксана, пробуя вырваться из моих объятий.
— Спокойно, товарищ Смирнова! — улыбаясь, скомандовал я. Выпускать её не хотелось совершенно. — Запрещаю уродовать личный состав!
— Как скажешь… те, товарищ военврач, — неожиданно покорно отозвалась она, замирая.
Отчего Коля вытаращился так, будто я на его глазах одной молитвой унял тайфун или лесной пожар.
Денег оказалось прилично. Новая должность, как и новое звание, оплачивались куда лучше Ваниного сержантского. Там, как говорила его память, даже с «полевыми» выходило чуть больше тридцати рублей в месяц. После присвоения внеочередного получалось аж под восемь сотен. Учитывая то, что тратить мне их было негде, не на что, да и ни к чему, а ещё то, что об их существовании я узнал вот только что, из накоплений получалась вполне себе сумма.
Оксана, которую я выпустил, убедившись, что деформировать сержанта она больше не собиралась, тут же начала прикидывать вслух, сколько можно купить картошки, ботинок, сатина-крепдешина, кастрюль и прочего барахла. И перестала она только тогда, когда поняла, что мы с Колей начинаем откровенно скучать.
— Так, ладно, орлы. Цены, бабы говорили, всё равно каждый день новые, особенно на Первомайской. Торговаться буду я!
Тон её сомнений не предполагал. Но мы и не планировали спорить с железной Оксаной Палной, вышедшей на финишную прямую к одной из любимых женских забав — трате денег на скорость.
И она не торговалась. Она пела!
Это был талант, достойный лучших сцен Союза, а не только торговых площадей Тамбова. Товарищ Смирнова играла на струнах торговых и колхозных душ виртуозно: то нежно и деликатно, как на арфе, то яростно, как на балалайке — с огоньком и напором. Благодарные зрители, толпясь и напирая, хлопали и свистели, биссируя в особенно экспрессивных участках. Мы с Колей только переглядывались время от времени так гордо, будто все покупки, что наполняли наши узлы и свёртки, были исключительно нашей заслугой. Хотя сами выступали даже не декорациями, а сугубо тягловой скотиной.
Набрали мы всего: и пелёнок фланелевых, и распашонок ситцевых, и ползунков вязаных, и даже маленький чепчик, весь в кружевах, от вида которого у Смирновой тревожно заблестели глаза. Кастрюли, чугунки, сковорода, тюлевые занавески, пара толстых шерстяных одеял, два отреза на платья для Лиды. И ещё много чего, что Оксана сочла «путным» или «Ваня, надо брать».
Судя по проклятиям, что неслись нам вслед из некоторых лавок, покупали мы всё это вполне выгодно. Для нас выгодно, не для работников торговли.
Потом удивил Коля, свистнув и махнув рукой. К тротуару подъехала машина, распугав всех по обе стороны улицы. Из-за руля вышел один из Мальцевских и помог погрузить все наши покупки. Смирнова подробно и популярно объяснила ему, тыча пальцем в свёртки и узлы, что из этого нужно было отдать товарищу Плетнёвой, при упоминании которой боец заметно подобрался, а что отнести в сестринскую. Когда машина ушла, мы отправились на Первомайскую, где Оксана обещала больший выбор.
— Милок, купи семечку? — старушка в дырявом потёртом пальто, сером пуховом платке и стоптанных валенках протягивала стоявшему к нам спиной бойцу с рукой на перевязи гранёный стакан жареных семечек. Запах от них шёл такой, что я невольно замедлил шаг, а товарищ военфельдшер посмотрела на меня одновременно и жалобно, и требовательно. Наверное, тоже любила пощелкать-полузгать.
— Пофём? — неприязненно спросил раненый, как-то странно шепелявя.
Старушка что-то ответила ему негромко, поправляя платок.
— Да ты ожверела фто ли, бабуля?! — вдруг заорал боец так, что ближайшие прохожие шарахнулись от него в стороны. — За фтакан фемечки?! Куда только ОБХФФ фмотрит?! Да ваф бы, фпекулянтов, к фтенке на...
А потом крик оборвался. Резко, будто выключили радио. Или разбили приёмник, швырнув о стену.
И я, резко шагнув в сторону, увидел смутно знакомую фигуру в обмотках, шинели и почему-то кепке на голове. Фигура эта стояла прямо перед шепелявым бойцом, вплотную, и прижимала к его щеке чуть ниже скулы совершенно неуставную финку.
Глава 13. Откуда не ждали
— Ты сейчас у меня язык свой поганый по кускам есть будешь, сука, — прошипел тот, что был в кепке.
И тут я узнал его окончательно. Стылый, из банды Толи Франта, которая теперь, выходит, и не банда вовсе, а отделение красноармейцев, ожидающее отправки на фронт.
Он чуть сильнее прижал остриё ножа, и по лезвию медленно, будто нехотя, поехала красная капля. Боец с рукой на перевязи побелел так, что сравнялся в оттенке с бинтом, вполне свежим, кстати. И его я тоже узнал. Это ему вынесла два зуба Зина за то, что он с привычной блатной скандальностью позволил себе усомниться в её кулинарных талантах. Только тогда рука у него была перевязана другая.
— Семёновна трёх сыновей и пятерых внуков на фронт отправила, — продолжал Стылый, и от его голоса становилось зябко. Такими голосами не приговоры читают, а заупокойные поют, тихо, скорбно и страшно. — Двух сынов уже не дождётся. И внучат двоих тоже. Всю скотину со двора свела, отдала госпиталям да раненым. Избу родную продала, деньги в фонд обороны Родины перевела. При госпитале теперь живёт, последние семечки продаёт, всё, что выручит, до копья — раненым… А ты, падла, легкотрудник, на неё, святую, хайло своё разеваешь?!
Я видел, как дрожали пальцы у старушки, прижимавшей к груди стакан с душистыми семечками. Видел, как ещё сильнее побелело от ужаса лицо шепелявого, хотя казалось, что дальше уже некуда было. И я даже не чувствовал, а просто знал: ещё пара фраз — и Стылый заколет его тут, прямо возле толкучки, как свинью. Бандит явно и сам это знал. А вот тот, с перевязанной рукой, понимал это вряд ли. Он вообще, кажется, ничего не замечал, кроме ножа под глазом.
— Здорово, Стылый, — я шагнул ближе, выдернув рукав из пальцев Оксаны, пытавшейся меня удержать.
Коля стоял на полшага впереди, и то, что он очень хотел бы, чтобы я пошёл, мягко скажем, куда-нибудь в другую сторону, читалось на его напряжённой спине большими красными плакатными буквами. Но я уже вышел вперёд и встал так, чтобы попасть в поле зрения бандита.
— Опять ты, коновал? — не обернувшись, ответил урка-красноармеец. Глазастый какой, и на голоса памятливый. Это, наверное, у них профессиональное?
— Я. Отпусти бойца. Он не знал и больше не будет, — мирно сказал я, подходя ещё ближе.
— Конечно, не будет. Я ему финочку-то сейчас в глаз вгоню, так, чтоб в затылке почесать. Изнутри, — в голосе его не было блатного куража. А вот близкая смерть точно была.
— Зря, — равнодушно бросил я, делая вид, что отворачиваюсь.
И угадал.
— Почему? — насторожился бандит, чуть ослабив хватку.
— Потому что тебя за это расстреляют, как тех тварей, что пришли госпиталь обносить. Из пулемёта, ага, — я даже успел сделать шаг в сторону Оксаны, стоявшей со сжатыми в нитку бледными губами. Но не двинувшейся с места ни на шаг, и точно не с перепугу.
— Какого пулемёта? — озадаченно переспросил Стылый. Уже другим тоном, почти человеческим.
— А из «Максима». Слыхал — тарахтело ночью? Вот из него и причесали голубей. Я сам бумаги заполнял. Жуткое дело — эти пулемёты! И постреляли-то, вроде, всего ничего, а этих — в сито, в решето, только вермишель откидывай.
— Какую вермишель? — финка будто сама собой испарилась из руки человека, который был от убийства даже не в шаге, а на волосок.
Шепелявый всхлипнул, попятился, но Стылый держал его за шиворот, не отпуская.
— Любую, — легко развёл я руками. — Или творог сцеживать. Не марайся, короче, не надо. Прибереги злость для немца, а не для своих дураков. Их у нас, сам знаешь, несчитано. А этот вообще убогий, его у нас в госпитале даже бабы бьют...
— Ловко, — улыбнулся он. — Ты, служивый, выходит, кругом уже опарафинился? Тебя и в госпитале за суку держат?
Стылый тихонько, вроде бы, толкнул локтем под рёбра перевязанного, но тот взвизгнул, отпрыгнул и скачками понёсся куда-то за угол.
— Нервный какой, ты глянь на него, — покачал головой ему вслед бандит. — А ты молодцом, доктор. Прям за ухо меня с-под статьи расстрельной вывел. Должок за мной.
— О чём разговор, брось ты, — покачал я головой. — На фронте врага надо стрелять и резать, а не тут хреноту всякую. А про должок… Обещай, что живым вернёшься.
Поговорка разведчиков и штурмовиков, кочевавшая с одной войны на другую, крепко засела в моей памяти. И то, что она делала, и то, что делали воины, чтобы сдержать такое обещание — тоже.
— Обещаю, — улыбнулся, блеснув железным зубом, Стылый.
И тут раздался пронзительный резкий свисток.
— Рви когти отсюда, прикрою, — резко выдохнул Коля, разворачиваясь на звук.
Повторять урка не заставил. Нырнул в ближайшую подворотню и исчез, будто его и не было.
Со стороны площади, до которой оставалось всего ничего, к нам уверенной походкой направлялся невысокий товарищ в милицейской форме. Имея лицо уставшее, но профессионально бдительное и ответственное, сообразно должности.
— Что здесь происходит, граждане? — в голосе чувствовался привычный властный нажим. — Предъявите документы!
— Всё в порядке, товарищ милиционер, — Оксана проявилась между ним и нами с Колей, как голограмма из фильмов про далёкое будущее. — Красноармеец спросил дорогу до вокзала, мы показали.
Она улыбалась при этом так искренне и честно, что даже я на мгновение засомневался: а был ли Стылый?
— Ваши документы! — жёстче потребовал милиционер и потянулся к кобуре.
Я положил руку на предплечье Чарного, остро понимая, что вот только ссор с людьми Александра Васильевича Матросова нам и не хватало.
— Пожалуйста, — Коля протянул наши справки из госпиталя, которые сам же нам и выправил, с подписью Покровского, с фиолетовыми печатями, всё как полагается.
Милиционер взял бумаги, хмуро поглядывая то в них, то на нас. Что-то в нём мне не нравилось. Понять, что именно, я пока не успел, но левая нога сама собой сделала шаг ближе, а корпус сам чуть повернулся. Закрывая Оксану и одновременно отводя чуть правое плечо. То, что Чарный стал будто бы пониже ростом, словно готовясь прыгнуть, обострившееся зрение отметило, как дополнительный плюс. И Коле персонально, и ситуации в целом.
— А ваше удостоверение покажите, товарищ? — вопрос выкатился из меня будто самостоятельно, без участия мозга, удивив не только милиционера, но и меня самого. Смирнова с Чарным быстро переглянулись, и по их лицам я понял: не меня одного он удивил, этот вопрос. Но я смотрел не на них, а на правую руку, которой тот принял документы. На ней не гнулись указательный и средний пальцы, а на тыльной стороне кисти был большой шрам. Ножевое? Или он, как в цирке, пули ловил?
— Пожалуйста, — милиционер, кажется, тоже растерялся.
Неловко, держа в одной руке все наши справки, другой он вытянул из нагрудного кармана книжечку и одним движением придвинул ко мне, раскрывая. Наверняка рассчитывая продолжением того же самого движения схлопнуть её перед моим носом и убрать обратно. Но всё пошло не так.
Наверное, он что-то понял по моему лицу. Справки выпали из правой руки, а левая метнулась к кобуре.
Моя правая выстрелила сама.
Да, со времён секции бокса прошло очень много времени, притом неожиданно, вперёд. Но некоторые навыки, как выяснилось, не забываются, даже если применять их приходится другому телу. Классический правый прямой, короткий, резкий, без замаха. Точно «в бороду».
Глаза милиционера помутнели, и он свалился бы навзничь, если б не Коля, подхвативший его за отворот шинели и удержавший бритый затылок над бордюром. Правая рука Чарного зажала левую, которой было извлечено упавшее в грязь, рядом с нашими справками, удостоверение. Оксана в это время вязала сотруднику ноги в коленях своим ремнём. Всё-таки мне с ними очень повезло.
— Пояснишь, пока нас не расстреляли? — как-то скучно уточнил Чарный, перетягивая за спиной локти милиционера милицейским же ремнём.
— Глянь удостоверение, — еле выговорил я. Костяшки правой саднило, и я машинально встряхнул кистью.
— Да ла-а-адно, — кажется, на вдохе протянул он, вглядываясь в раскрытую книжечку.
— Вы опять за своё?! Поподробнее можно? — Смирнова сидела на сапогах лежавшего, и выглядела злой, как ведьма. В руках у неё уже был милицейский Наган.
— Не может быть, — не внёс ясности Коля, тараща глаза то на меня, то в удостоверение.
— Сам охренел, — совершенно искренне признался я.
— Я щас пну, Вань! — устала ждать деталей Оксана.
— Это тот наш сто тринадцатый, Пална! — выпалил Чарный. — Тот самый «Иванов», что с эшелоном вроде как прибыл, а вроде как и нет!
— Тво-о-ою-у-у то ма-а-ать… — она, видимо, хотела прижать руки к щекам, но забыла, что в одной из них — револьвер. Хорошо хоть, не оцарапалась. И не пальнула.
— Коль, Мальцевские ещё рядом есть? Или чьи угодно? — я быстро оглядел улицу. — Нам этого деятеля втроём, боюсь, не удержать долго. Его сам Березин опасался.
Я смотрел на лежавшего так мирно диверсанта экстра-класса и слизывал кровь с костяшки правой руки. Не те навыки, конечно, у Ваниного тела, не те. Но хоть пальцы не сломал.
Двое ребят Мальцева и сам Серёга появились буквально через пяток минут в сопровождении Коли, который сперва долгих несколько секунд раздумывал — бежать за помощью самому или послать Смирнову. Мысли эти были явно мучительными, по лицу было видно: и меня из виду выпускать тревожно, тем более над телом милиционера оставлять, и Оксану Палну посылать, видно, опасался. Такая сама кого хочешь пошлёт — устанешь идти.
— На два шага от него, — это нам обоим. — Взведи и держи, — это уже Оксане, поднимавшейся и отходившей с револьвером. — Я мухой! — это опять двоим.
Ещё через две-три минуты после их спешного прибытия, свистки других милиционеров, уже настоящих, дали понять всем возле Первомайской площади, что у каждого есть важные дела дома, — улица стала стремительно пустеть, становясь свободнее и просторнее. Когда подлетевшая с юзом чёрная «Эмка» укатила разведчиков вместе со связанным намертво трофеем, народу на быстро темневшей Советской почти не осталось.
Мы не торгуясь купили у бабушки Семёновны все последние оставшиеся семечки и пошли обратно. Оксана пригласила её заходить к нам, в «четырёхсотый», пообещав узнать насчёт работы и жилья при госпитале. Старушка мелко крестила нас вслед.
— Рассказывай, — велел не выходивший из роли и из палаты Березин.
Коля изложил сухо, вполне в духе докладной. Или, скорее, объяснительной, где как мог меня превозносил и выгораживал, а сам готовился понести заслуженное наказание за то, что он, разведчик, проворонил опасность, и отмахиваться от неё пришлось золотым рукам доктора Николина. Про которого говорили ещё в Харькове, что он малость пришибленный, но, видать, ошиблись.
— А он ему с правой как щёлкнет! То есть поднесёт! То есть, извиняюсь… Доктор нейтрализовал противника прямым ударом правой руки в область лица, — эмоции докладчика иногда пробивались, но тут же забивались обратно. Иногда безуспешно:
— Ну как копытом же, товарищ майор государственной безопасности! Бац — и «стряхнул лампочку» падле, я извиняюсь…
— Ладно, достаточно. Потом письменно изложишь, — прервал его улыбавшийся Березин.
Улыбка не покидала его лица с той поры, как он прослушал что-то в чёрной телефонной трубке — аппарат провели к нему в палату в первый же вечер.
— Теперь ты, Ваня.
Я рассказал всё, добавляя те детали, что мозг оценил уже после того, как отдал команду вырубить «милиционера». Про рост под метр семьдесят, про голубые глаза, про то, что документы тот доставал левой, переученной рукой, а не правой, травмированной во взрослом возрасте. И отдельно — про сам документ, заполненный тем самым мелким бисерным почерком, который уже проверил, как выяснилось, столичный эксперт. И признал одну и ту же руку. Левую.
— Ну что, пора выздоравливать, Андрей Ильич? — предложил я деду, закончив рассказ.
— И тебе не хворать, Ваня. Странно — вроде другому по балде-то вделал, а глупить сам взялся, — ответил он с ехидной улыбкой.
Я только что по лбу себе не треснул. Конечно, ещё ведь женщина была и оставалась не выясненной. Значит, и опасность никуда не пропала.
— Ладно, не казнись так. На нервной почве ещё не такое люди отмачивали, — «пожалел» меня старик. — Ты лучше порадуйся за то, что на конце той ниточки в Воронеже, по которой нас дружок твой пухлый, Аполлинарий, провёл, крупная рыба попалась! И что Муртазин сознался, что от левши этого фашистского ампулы он лично получал. А Николай Сергеевич, как только увидел упаковку, сразу отобрал и нам сигнализировал. Так что вполне удачно всё складывается, Ваня!
— Удачно всё сложится, когда последнюю эту тайную дрянь из госпиталя тоже к вам свезут, на Энгельса, — хмуро буркнул я. Хотя за Покровского радовался от всей души. Хорошо, что не ошибся в нём.
— Ну, это уж дай срок, Ваня, дай срок. Не зря ж мы тут, как ты говоришь, одно дело делаем? — ухмыльнулся он, и в его глазах снова мелькнула та самая хитринка.
Дверь распахнулась, и наплевав на вскинутые стволы ТТ, сразу на все четыре, влетела Оксана с таким лицом, что у меня сразу сжались кулаки, и от боли в правом пришлось поморщиться.
— Ваня, беда! Любаня, санитарочка, умирает!
Я вылетел из палаты вслед за ней.
Люба лежала между стеллажами дальнего малого аптечного склада, куда заходили раз в два, а то и три дня. Та самая рыженькая синеглазая санитарка с косичками, что рвалась на крыльцо во время ночного боя, та, которая уверяла, что я перелил танкисту Воронову всю кровь до последней капли. Теперь она лежала без сознания, и лицо её было бледно-серым, как старая штукатурка.
— Когда? — бросил я, падая на колени рядом с ней.
— Только что. Я зашла — она лежит. Я за тобой сразу.
Пульс прощупывался еле-еле, и вряд ли набрал бы больше полусотни ударов в минуту. Поднятое веко показало мне суженный зрачок на синей радужке, который на свет почти не среагировал.
— Зеркало, — я вытянул руку по привычке, как в операционной, и удивился, когда через пару секунд всего в неё легла пудреница, открытая.
Я поднёс её к лицу Любы, отметив, что у неё губы были синими не понарошку, как у Березина. Даже в ноздрях курносого конопатого носа слизистая была синеватой. И ногти тоже синели. А еле заметное пятнышко на зеркале подтвердило поверхностное дыхание, тоже едва уловимое, редкое, аритмичное.
Проведя ладонями по телу, нащупал что-то в кармане, вытянул не глядя, передавая Оксане.
— Из-под Веронала, Вань. Пустой, — прошептала она.
Так. Барбитураты. Смертельная дозировка, если память Вани не врёт, 4-5 граммов. Вряд ли в пузырьке было меньше. И сколько она тут пролежала, я сейчас не выясню, некогда. И времени опять почти не осталось.
— Процедурку ближнюю. Готовь физраствор, два кубика кофеина и глюкозу, бегом!
Когда фраза закончилась, я поднялся с Любой на руках, лёгкой, почти невесомой. Руки болтались — мышечная атония. Кожа была точно холоднее моей — гипотермия. Оксаны в дверях уже не было, а в коридоре поднимался шум.
Кома, угнетение дыхания, сосудистый коллапс. Про то, что в таких случаях острых отравлений препаратами положен форсированный диурез, в этом времени, кажется, не знали. Но я знал, и это обещало рыжей хохотушке ещё один шанс.
— Глюкозу струйно, двадцать сразу, кофеин подкожно, — скомандовал я обступившим Любу девчатам.
А сам взялся за систему с физраствором. Игла нашла вену под белой кожей, усыпанной веснушками, мгновенно, рука открыла зажим на максимум, так, что пузырьки во флаконе побежали снизу вверх густо, а уровень, кажется, стал снижаться на глазах.
— Быстро как, — ахнула Маруся. Но пояснять я не стал. Не было времени.
— Соду, две столовых с горкой, — перебил я. — Зонд!
Три литра воды попали в Любу через зонд. В мути промывных в тазу показались хлопья не растворившегося в желудке Веронала.
Ванина память робко напоминала, что при барбитуровой коме предписывалось вводить кофеин, коразол и стрихнин. Но вот про пикротоксин он, в отличие от меня не знал.
— Пикротоксин, ноль-один, пять кубиков сейчас, ещё пять через десять минут, дальше каждые пятнадцать минут, - Катя уже звенела ампулами в аптечном шкафу, кивая, давая понять, что услышала, поняла и запомнила.
Пульс стал полнее через три минуты после первой инъекции. Дыхание чуть подросло, пятно на зеркальце было уже заметнее.
— Грелки, срочно! К ногам и подмышки.
Ведро с кипятком появилось в двери как по волшебству. То, что висело оно на вытянутой руке, и Марусе до него еле получилось дотянуться, сразу дало понять, кто был спасительницей. Зина, приди нужда, и два полных ведра так могла удержать, наверное.
— Внимательнее, сама не ошпарься! Так Любе легче не станет, — напомнил я.
— Под руку не говори, мать-то… — пробурчала Оксана, забирая у Климовой и ведро, и воронку.
— Пульс падает! — Катя подняла глаза.
— Давление?
— Сто семьдесят на девяносто!
Я поднял оба века. Зрачки были разными по размеру. Как по учебнику: один широкий и на свет не реагирует, второй узкий, как и был. И это на фоне рефлекса Кушинга, вазопрессорной реакции, когда при низком пульсе растёт давление. И всё это вместе даже не говорило, а просто кричало об отёке головного мозга.
— Глюкозу, быстро! Скальпель!
Гадство. Ей бы диуретик мощный, но их пока не придумали. Зато кровопускание, в том числе для снижения внутричерепного давления, придумали уже давно.
Я выделил вену на предплечье, рассёк и направил кровь в измерительный сосуд, подставленный Катей. Почему-то я был уверен, что она закусила губу, хотя под маской этого и не было видно.
Маруся делала очередную инъекцию пикротоксина, когда у Любы начались судороги.
— Предельная доза, прекращаем! — прозвучало резко, Климова выдернула иглу так же. На белой коже показалась кровь.
— Сколько вышло? — я склонился над рыжей, прижимая её к столу. Судороги были не особенно сильными, но общей картине умиротворения не добавляли.
Девочка с косичками и конопушками, которые сейчас смотрелись на белом лице оспинами, подрагивала, обложенная грелками. В одну руку и одну ногу вливались глюкоза и физраствор. Из другой руки выливалась кровь. Про неё я и спрашивал.
— Двести, — напряжённо отозвалась Оксана.
— Предупреди когда триста будет, закроем, — многовато, конечно, она вон какая миниатюрная, но кровь потом ещё выработается в организме. Если давлением ствол мозга ей не выдавит в большое затылочное отверстие. Тогда не выработается уже ничего.
Судороги прошли. Я осторожно убрал руки и проверил зрачки, узкие, но зато одинаково узкие. Значит, отёк убрать удалось. Ванина память притихла восхищённо. Я хмыкнул, вспомнив о том, как настоятельно она предлагала от судорог сделать клизму с раствором хлоралгидрата. А ещё говорили, что в прошлом не всё было через задницу…
— Двести восемьдесят, — серые глаза военфельдшера не пропустили момент.
— Убирай, — велел я, завязав подведённые под вену заранее лигатуры. — Шовный. Как она?
— Пульс шестьдесят восемь, слабый, — отозвалась Маруся. Ну хоть не нитевидый, и то хорошо. И что он в принципе есть. — Давление сто двадцать на восемьдесят.
Ох ты, как у космонавта, как в моём времени говорили. Главное, не ляпнуть об этом сейчас.
— Отлично. Продолжаем капать. Катетер мочевыводящий. Какие есть? — продолжая шить кожу на бледном предплечье, спросил я.
— Стеклянные и резиновый, Нелатона, — конечно, Катя знала и тут всё лучше всех.
— Давай Нелатона. Судорог больше быть не должно, но проверять не хочется, — кивнул я, завязывая очередной узел. Думая о том, что во всей этой суматохе заметил, но не успел обдумать-оценить что-то важное. Что-то очень важное. Вроде бумажки с ювелирными буквами в левой руке у милиционера. И от этого стало холодно спине.
— Бинтуем, — отходя от стола, я снова и снова прокручивал в памяти недавние события.
Склад? Нет. Здесь, на столе? Теплее. Когда смотрел зрачки? Когда резал кожу? Когда её белое безжизненное покрытое веснушками тело обкладывали грелками? Горячо... Горячо... Тело? Грудь? Форма которой была не такой, какой должна была быть!
— Доктор, всё в порядке? — то, как спросила Оксана, давало понять: нет, что-то совершенно точно не в порядке. Тут никто не привык к тому, чтобы Николин так столбенел после работы.
Сухие, потрескавшиеся губы рыжей Любы дрогнули. Веки чуть приоткрылись, но глаза смотрели в пустоту, не фокусируясь. Шёпот был едва слышен, но после вопроса Смирновой в процедурной стояла такая тишина, что хриплые слова прозвучали неожиданно отчётливо:
— Ich bin ganz alleine geblieben. Die Operation ist in Gefahr. Dringende Evakuation ist notwendig.
Всё. Горячее некуда. «Обожжёшься!!!», как кричали в детстве в той игре.
— Что она сказала? — Катя и Оксана выдохнули вопрос хором. Маруся только таращила глаза.
— «Я осталась совсем одна. Операция в опасности. Нужна срочная эвакуация», — перевёл я глухо, не узнавая собственного голоса.
Глава 14. Попили чайку
— Это чего, Вань? — от неожиданности Оксана назвала меня так при всех. Впервые.
Обычно она строго соблюдала субординацию, не только при посторонних, но и при своих — «Иван Николаевич» или «товарищ военврач». А тут вдруг вырвалось, но никто, кажется, даже не заметил. Все смотрели на Любу. На ту, что ещё минуту назад была своей, нашей санитарочкой, рыженькой хохотушкой с косичками. А теперь оказалась не пойми кем — то ли ядовитой змеёй, то ли особо опасным преступником.
— Коля! — повысил я голос, зная, чувствуя, что он там, за дверью. Не ошибся.
Дверь открылась мгновенно, Чарный шагнул в процедурную, готовый к чему угодно, судя по привычно хмурому лицу. Когда его взгляд упал на Любу, глаза его на мгновение расширились. Но только на мгновение — потом лицо снова стало бесстрастным.
— Сюда всех Серёгиных. Бегом. Глаз c с неё не спускать, не моргать даже, — велел я. — Это она.
Про «не моргать» он тут же приступил к выполнению. Такие глаза просто так не закроешь. Я даже подумал некстати, как они на лице-то у него уместились, как не выпали то ещё, когда он кивнул отрывисто и исчез в коридоре.
— Так, — я обернулся к своим. — Ремни и бинты. И шину черепную, «лиру» которую.
Всё появилось мгновенно. Катя метнулась к шкафу, Маруся повернулась к инструментальному столику, Оксана уже держала в руках моток широкого бинта. Работали молча, без вопросов, без лишних слов. Только дыхание слышалось — частое, напряжённое. Начали с головы.
«Лиру», здоровенную неудобную дуру, использовали при тяжёлых черепно-мозговых. Она фиксировала голову и шейный отдел намертво, крепилась к плечам, и пошевелиться в ней было невозможно. Громоздкая, дурацкая конструкция, похожая одновременно на стульчак для унитаза и на средневековое орудие пыток. Но иммобилизацию давала отличную. А я очень не хотел, чтобы Люба… чтобы эта больная имела хоть какую-то возможность шевелиться. Потому что сравнение с ядовитой змеёй, лежавшей за пазухой, у самого сердца, в голове никак не пропадало. Вот уж на кого не подумал бы.
— Руки-ноги? — деловито уточнила Оксана, когда с верхней шиной закончили.
— Всю. Всю крепим, — я говорил медленно, чувствуя, как начинало стучать сердце. — Оставить только места для внутривенных. Катетер тоже оставить. Внутримышечно и через бинт уколют.
За работой такого не бывало, чтобы сердце колотилось где-то в горле. За операционным столом рассудок был холоден и ясен, руки не дрожали, всё работало строго функционально: мозг принимает решение, мускулы и суставы обеспечивают его выполнение, сердце и сосуды снабжают кровью и то, и другое. А теперь, когда пришло понимание, кого я на руках принёс в процедурку, кого спасал, кому только что собственноручно вводил препараты и промывал желудок, — как с ручника сорвалось. Ведь почти потерял же гадину, почти дал ей уйти, пусть и не зная о том, кем была наша Любаша. И не узнал бы никогда, если бы не Оксана, случайно зашедшая на склад. Лежала бы она там до завтра, а то и до послезавтра.
Да и сейчас-то гарантии нет, что выживет. И вся информация тогда уйдёт туда же, куда она и собиралась: под землю, под холодную и сырую октябрьскую тамбовскую землю, а не к пламенным товарищам с Энгельса. И если не выживет — кого обвинят в том, что не уберёг? Кто последним вводил ей препараты, кто отклонился от принятого протокола лечения?
— На всякий случай, девчата, — сказал я, и голос мой прозвучал глуховато. — Всё делалось по моему приказу. За состояние… больной отвечаю только я. Ясно?
Они кивали вразнобой, и лица тоже были разными. Марусино — непонимающее, растерянное. Она, кажется, пока не сложила два и два, не поняла, что та самая Люба, с которой она вчера чай пила и песни пела, оказалась врагом. Катино — напряжённое, с закушенной губой. Белова всё поняла быстрее, и в её глазах уже стоял тот ужас, который бывает, когда встаёшь с кочки на болоте, и видишь, что прямо за спиной лежала гадюка.
И Оксанино — злющее, аж до белой ярости.
— Это ты насчёт того, что эти тебя за то, что ты её с того света не до конца вытянул, наказывать будут? — уточнила она, ткнув жёстким, как гвоздь, пальцем в потолок.
Если бы у контрреволюции был голос, то только такой.
— Это я насчёт того, что ответственность за каждое назначение и за каждую манипуляцию лежит только и исключительно на мне, — я говорил медленно, акцентируя каждое слово, глядя ей прямо в глаза. — Не на Беловой, не на Климовой и не на Смирновой. Это ясно?
Пауза перед её фамилией, как и мой на неё взгляд, были многозначительными. Хотя значили только одно — желание обезопасить её и девчат.
— Ясно, — буркнула Оксана.
И, кажется, плюнула, судя по тому, как шевельнулась марля на лице, прямо в маску. Но руки её продолжали работать — быстро, чётко, как всегда. Бинты ложились ровно, ремни затягивались туго.
Мальцев со своими появился как раз в тот момент, когда мы закончили фиксацию, будто только и дожидался, пока я завершу этот «инструктаж». Серёга вошёл первым, за ним — ещё двое в серых комбинезонах: молча, быстро, бесшумно, профессионально.
— Факты? — выдохнул он кратко и быстро, оглядывая процедурную. Хотя торопиться, вроде как, было уже и некуда.
— Военфельдшером Смирновой на дальнем складе препаратов была обнаружена Люба… санитарная дружинница… — я запнулся, потому что не знал её фамилии, и перевёл взгляд на Оксану.
— Сличенко Любовь Павловна, одна тысяча девятьсот двадцать четвёртого года рождения, — тусклым голосом отозвалась она.
Семнадцать лет? Документам, как водится, тут верили крепко. Но в моём времени привыкли верить глазам, и то не стеснялись проверять.
— В тяжёлом состоянии, — продолжил я, кивнув ей с благодарностью и переводя взгляд на Серёгу, который расставлял жестами своих по углам процедурной. Не сводя глаз с меня. — Приняла смертельную дозу Веронала, в одежде я обнаружил пустой флакон.
Оксана осторожно, медленно достала пузырёк из кармана халата и поставила его на инструментальный стол. Держа его на одном пальце, просунутом в горлышко. Умница. Даже спрашивать не буду, откуда ещё и такие познания в работе криминалистов, как правильно брать улики, чтоб не портить возможных отпечатков. Сам я, кстати, взял его тогда, на складе, двумя пальцами, за донышко и горлышко, тоже неосознанно, но у меня в анамнезе было слишком много криминальных сериалов. А у железной Оксаны Палны — непростая жизнь.
— Мною были проведены реанимационные мероприятия, — продолжал я. — По завершении которых, находясь без сознания, больная произнесла фразу на немецком языке.
— Содержание?
Откуда взялся в процедурной Березин, я не заметил. Судя по тому, как дёрнулись и айкнули все девчата — не я один его появление пропустил.
— «Я осталась совсем одна. Операция в опасности. Нужна срочная эвакуация», — размеренно повторил я.
Андрей Ильич нахмурился и на доброго дедушку перестал быть похож совершенно. Передо мной стоял тот самый человек, который умел проходить сквозь стены в кабинете на Энгельса, цепкий, холодный, смертельно опасный.
— Откуда знаешь немецкий? — спросил он.
— В школе учил. Ну, может, не дословно понял, но, кажется, так, — признался я.
Березин вдруг слово в слово повторил фразу, которую прошептала Люба. С точно такой же интонацией, с теми же самыми ударениями.
— Ух ты! Дословно же! Она же всё так и сказала! — вразнобой подхватили девчата.
Но Дед оборвал лишние реплики одним жестом, коротким, резким, как взмах руки дирижёра. Или палача.
— Дальше?
— Всё, — развёл я руками. — Я вызвал находившегося за дверью сержанта Чарного и приказал срочно доставить лейтенанта Мальцева для обеспечения охраны. Мы за это время начали фиксировать… больную подручными средствами. Шина, ремни, бинты. Как видите.
— Кто ещё знает о случившемся?
Таким собранным и напряжённым я Березина совершенно точно никогда не видел.
— Только присутствующие. И Зина… товарищ Плетнёва — она передавала ведро кипятку для грелок.
Я хотел было пояснить, что Зина стояла в дверях и внутрь не заходила, но Дед тем же резким жестом перевёл в беззвучный режим и меня.
— Прогноз?
— Осторожный, — ответил я привычным термином. — Отёк головного мозга может повториться. Если снова поднимется внутричерепное давление — она скорее всего погибнет. Вероятно, ещё на один раз крови в ней хватит, повторное кровопускание может помочь. Я назначил бы мочевину в сиропе, продолжая внутривенное введение гипертонических растворов.
В том флаконе, что капал в правую ступню, как раз заканчивалось, и я глазами показал Марусе. Она не среагировала, глядя на чекистов, как на горящий огонь революции, не имея сил отвести глаз. Флакон заменила Белова, которой молча кивнула Оксана.
— Шанс гибели? — Товарищ «Дед» цедил слова поштучно не от жадности, а от напряжения, от которого голос его аж звенел.
— Высокий. Щёлочи помогают в выведении барбитала… — начал было пояснять я, но снова зря. Он опять рубанул ладонью, давая понять, что госбезопасности сейчас вообще не до лекций по фармакологии.
— Лейтенант! Организовать доставку лучших врачей города. Быстро. Очень быстро. Эта… гражданка нужна Родине живой. Выполнять!
Мальцев исчез, не дождавшись, пока лязгнет, как затворная рама ТТ, последний слог команды.
— А как он выздоровел? — тихо спросила Оксана.
Мы сидели на кухне у Зины. Была уже глубокая ночь, врачи уехали, Мальцев выставил караулы у дверей процедурной, на этажах и при входе. С каждого из нас взяли очередные подписки. Зина, которую тоже пригласили куда-то, опросили и велели где-то расписаться, сидела привычно на своём обычном месте, но вид у неё был непривычно задумчивый.
Катя с Марусей сидели тут же, прижавшись друг к другу, как птенцы или зайчата. Лида с Колей — на лавке у стены, держась за руки. Коля был бледноват, но спокоен. Лида просто бледновата.
— У него служба такая, — ответил я, поняв, что вопрос был о Березине, который чудесным образом излечился от «тяжёлой коронарной недостаточности» и весь вечер метался по госпиталю, как молодой. И некстати подумал о том, что в перечне баек про «Николины чудеса» сегодня прибавится не одна, а две.
— Железный дед. Так спрашивать умеет, что у него и вон она бы соловушкой пела, — хмуро кивнула Зина на здоровенную свиную голову, что стояла на разделочном столе.
У хрюшкиной запчасти лицо было грустное и задумчивое, и этим они с Плетнёвой были здорово похожи.
— Не говори-ка, — поддержала Оксана. — Такой спросит — чего не знаешь, и то вспомнишь.
Она помолчала, а потом повернулась ко мне:
— А ты про пикротоксин откуда знаешь?
— Не помню, — честно ответил я. — В «Справочнике лечащего врача», кажется, писали. Или в «Руководстве по токсикологии».
— Не читала, — она вздохнула. — «Врачебный рецептурный» читала, но там такого не было.
Я промолчал. Потому что вспомнил: Пётр Иванович Егоров, автор того самого справочника, сейчас был главным терапевтом на каком-то из фронтов. А книгу эту, откуда вспомнилось редким чудом название препарата, напишет лет через двадцать, наверное. Но написано нам будет про то, что он делал уже сейчас, в годы войны.
Открылась дверь, и на вошедшего Мальцева одинаково повернулись все, кроме свиной башки на столе — та появление командира отдельной мотострелковой дивизии особого назначения имени Дзержинского вызывающе проигнорировала.
— Вань, пойдём, — качнул головой он. — Дед зовёт.
Я поднялся, проведя ладонью по плечу Оксаны. Она, кажется, собиралась вскочить следом, но я чуть усилил нажим, надеясь, что вышло незаметно для остальных.
Березин ждал меня в своей палате. Но теперь он не лежал на койке в пижаме под одеялом в пододеяльнике с чёрным прямоугольным штампом, а сидел за столом, в штатском костюме, перед ворохом бумаг. Палата превратилась в филиал кабинета на Энгельса, только портретов вождей с мудрыми лицами не хватало. Перед ним стояли два стакана в подстаканниках.
— Коллеги признали твою методу... неожиданной, — с порога озадачил он.
Я замер у двери, не зная, как реагировать.
— Но эффективной. Да ты садись, чего стоишь-то? Чай будешь? Ваша товарищ Плетнёва, оказывается, «адмиральский» умеет заваривать. Да хорошо на диво, — хмыкнул он, и я только сейчас понял, что за неожиданный аромат стоял в палате.
— Глотну, пожалуй, — я присел на край стула напротив. — Говорят, новый хирург здорово помог, вон, аж график дежурств переверстали. Может, даже высплюсь сегодня. Если повезёт.
Последнюю фразу я произнёс без уверенности.
— Куда ты денешься, выспишься, — пробурчал он, не отрываясь от бумаг. — В толк не возьму, откуда ты такой взялся на мою седую голову… И как ты эту дрянь только спасти умудрился? Эти, коллеги твои, всю плешь мне проели, что при таком отравлении смерть неизбежна. Я их в ту процедурную проводил. Ахали, руками размахивали, нервировали бойцов…
Он хмыкнул как-то совсем по-доброму. Но я не поверил. В искусстве актёрской игры товарища «Деда» у меня сомнений не было. Хотя сейчас, кажется, и не играл вовсе — доволен был. Но поди знай?
— Чудо, говорят. Антинаучное чудо. Или какое-то сказочное везение. Один только всё кивал молча да ампулки пустые смотрел. Забрали таз с блевотиной на изучение, кровь тоже взяли, весь флакон, чуть до драки у них не дошло там. Может, говорят, таблетки перепутала гражданочка?
— Ага. Угля активированного наелась. До комы, — согласился я с равнодушным видом, плохо скрывая скепсис.
— Тот молчаливый тоже про аскорбинку предположил им, — он поднял стакан в подстаканнике и протянул мне. Потом взял второй и чокнулся. Слово к ситуации подходило вполне.
Я отхлебнул. И закашлялся.
— Ого… Ну и здоровье у советских адмиралов, — выдохнул я, переводя дух. Чаю в этом «чае» было либо очень мало, либо не было вообще. Чистейший коньяк.
— А то, — согласился «Дед». — Крепка советская власть!
И снова чокнулся со мной.
Мы проговорили около получаса, но на «чаёк» не налегали — по глотку, не больше. Березин рассказал, что по сигналам из Тамбова были выявлены агенты в Горьком и Сталинграде, установлены и находятся под наблюдением шпионы в Куйбышеве и Кирове. Что это крупнейшая вскрытая вражеская агентурная сеть, раскрытая с каких-то дремучих царских времён, и что командование в Москве высоко оценило темпы и качество работы Тамбовского УНКВД.
Я кивал, искренне радуясь, вот прямо от всей души. Не из-за коньяка, конечно, и не потому, что помнил о полиграфических талантах Деда. А от того, что смог внести ещё один вклад в нашу Победу.
— А то письмо про пенициллин… Тоже кто-то из этих двоих написал?
Догадка о том, что из-за этих тварей прорыв в советской фармакологии мог завалиться под сукно, встревожила.
— Нет, Вань, не они, — покачал головой Березин. — Почерк Сличенко тоже изучил эксперт, и в документах по делу образцы нашлись. Она ведь с мая месяца в Тамбове, и вся эта кодла наркоманов — её рук дело. Как и умудрилась-то, соплюха ведь совсем, семнадцать лет дуре…
— Это вряд ли, — покачал я головой.
— Подробнее, — напрягся он мгновенно.
— Лицо детское, да. Правильно вы говорили тогда про киноленту: чем дольше смотришь — тем больше деталей. Старше она. За двадцать пять ей точно, как бы не все тридцать ли.
— Как узнал? — он аж вперёд подался.
— Предположил пока. Лучше кого-то профильного привлечь для подтверждения — дерматолога, гинеколога… Но я уверен, что в семнадцать лет при нормальном питании и развитии кожа и упругость у груди другие. И волосы... там у неё стриженые или бритые, отросшие. И крашеные. У них, в Германии, может, и посходили все с ума, но не до такой же степени, чтобы школьницам такое делать?
Березин помолчал, глядя на меня остро. Отхлебнул «чайку». Вздохнул.
— Да… А я думал, это у нас профессиональная деформация страшная. А тут вон оно как… Девке-молодке на титьки смотрит, а видит чёрт знает что. Хорошо, всё-таки, что я в доктора́ не пошёл, — тяжко выдохнул он. И подтянул поближе какой-то листок, делая на нём пометки.
Я молчал. Про антибиотики ответа Андрей Ильич не дал, но переспрашивать сейчас было явно лишним.
— Дожились… Где ни попадя волосы красить взялись, — совсем по-стариковски пробормотал он, скривившись. — Гинекологов теперь ей ещё… Тьфу, срамота. И вся работа Абвера по… по этой самой пошла. По крашеной.
Я закашлялся, подавившись воздухом, хотя не помнил, чтоб вдыхал.
— А про лекарства ты правильно спросил. Мы тоже думали, что их рук дело, тварей этих. Но криминалист твёрдо уверен — другой кто-то писал, не они. Да больно хитрый кто-то: под бумагу что-то мягкое подложил, от этого, тот эксперт говорил, почерк меняется сильно. Но какие-то там не то штрихи, не то петли остаются. Нет, Ваня, не они писали, железно. А вот кто именно — пока вопросец…
Глава 15. Концерт окончен
— Вот же выдра! — не унималась Оксана. — Тварь какая, змеюка подколодная! А ластилась как, ну чисто кошка! У-у-у, ноги бы ей вырвать!
— Тише, Окся, — успокаивающе произнёс я..
Называть так она попросила сама, ещё вчера, когда мы сидели на кухне у Зины. «А ты можешь меня Оксей называть, Вань? А то «О-кса-на» на работе длинно выходит, конечно, но «Окс»-то вообще на три буквы... Даже обидно как-то, как «Рекс» какой...». Я тогда улыбнулся и согласился. В операционной на время это не влияло — без разницы же, что «Окс», что «Оксь», всё равно коротко и ясно. А ей приятнее. Мне вообще в последние дни хотелось делать ей только приятное.
— А что Окся?! Я тридцать лет как Окся! — зарычала она, пробуя вывернуться из моих рук. Без особого фанатизма, кстати: вроде как и пробовала, а вроде как и нехотя. Так, исключительно для поддержания привычного ей образа железной Оксаны Палны, которую голыми руками не возьмёшь.
Мы сидели, забравшись с ногами и обнявшись, на моей койке в каморке-келье, которую я по-прежнему делил с Колей. Новоселье Чарных, которое Зинаида Ивановна обещала «оформить по-людски, с размахом», было назначено ужена следующее воскресенье. Молодой семье выделили приличную и светлую комнату при общежитии, и теперь вся женская половина, а точнее две трети, нашего отряда носилась во внерабочее время то с занавесками, то с кастрюлями, то ещё с какими-нибудь важными в быту мелочами. Но, как водится, когда цель, в нашем случае — отселение соседа, маячит на горизонте, скорость её приближения всегда кажется до противного медленной.
— Не тридцать, а двадцать семь с хвостиком, мне-то не плети! — я сделал вид, что возмутился.
Это уже становилось чем-то вроде семейной шутки: она настоятельно добавляла себе возраста, а я не менее настоятельно противился.
— Ты, гад такой, мои года считать взялся?! — едва ли не взвыла товарищ геройская военфельдшер.
— Да вот ещё чего не хватало! Ты и сама отлично справляешься, — возразил я, утыкаясь носом ей в макушку и прижимая к себе крепче. Ругая про себя последними словами Чарных за то, что не переехали сегодня или лучше вообще вчера.
— Ты про эту-то давай дальше, интересно же! — попытался я вернуть разговор в прежнее русло.
И едва снова не провалился.
— Ах, так тебе про других баб интереснее?! Ну, Николин, держись! Таких фонарей понаставлю — будешь без лампы в операционной работать, сам светить!..
Разумеется, был способ прервать этот звонкий красноречивый поток. И я его, конечно, знал. Знал и применил, не раздумывая. Вполне вероятно, что знала его и Оксана. И, не исключаю, вольно или невольно рассчитывала на него.
— Да ну тебя, Вань, — проворчала она, когда поцелуй закончился. — С тобой ругаться — никакого толку. Только дурой себя чувствуешь. Слушай, ладно…
Она вздохнула, поудобнее устраивая затылок у меня на плече, и начала рассказывать.
Люба Сличенко приехала в Тамбов с западной Украины к какой-то дальней родне, которую в живых не застала. Сняла угол у бабки в частном секторе, устроилась мыть полы при больнице. А когда началась война — в числе первых записалась в сандружинницы. Но на сестринские курсы почему-то не спешила, хоть её и рекомендовали за исполнительность и активность. Те самые, на виду из которых, как теперь выяснялось, была лишь очень малая часть.
— А в душевые да в баню с девками не ходила, потому как грибка-ногтееда боялась страшно, постоянно так говорила. Только у той бабки в своей бане и мылась, ещё заливала всю дорогу: «венички берёзовые, свежие». Откуда взяться свежим-то, когда их на Троицу ломают, а на дворе октябрь месяц? Теперь вот поди знай, была ли та бабка вообще... — задумалась Оксана, качнув головой, что лежала затылком мне на плечо.
— Да вряд ли, — хмыкнул я. — Ну, или только какая-нибудь глухонемая старая галоша. Настоящая.
Она треснула меня локтем в живот, но как-то удивительно мягко, беззлобно, по-доброму, и засмеялась тихо.
— Ну вот. Отлучки свои частые объясняла то тем, что бабка та хворала, то тем, что подрабатывала, полы мыла кому-то из партейного аппарата. Да тебе уж, поди, и так товарищи твои с улицы Энгельса сто раз всё рассказали!
— С чего бы? Я ж не по их ведомству, — ответил я. — Андрей Ильич только благодарил за сознательность да руку жал, он да Митряшов.
Новость о том, что всё главное начальство УНКВД прибыло утром в госпиталь, и меня вызвали к Покровскому, уже обросла, как водится, небылицами. Особо отличилась Зина, уверявшая, что сам товарищ Сталин лично прислал мне по отрезу «Бостона» на костюм и наипервейшего драпу на пальто, поскольку прознал, что я как есть оборванец, и носить мне нечего. А ещё выделил чуть ли не собственные персональные наркомовские валенки. «Белые, кавалерийские, об каких и сам Будённый только мечтать может!» — добавляла она с придыханием, закатив глаза. Все, понятное дело, соглашались: дураков спорить с Плетнёвой в госпитале не было.
— А всё ж-таки надо было у них путное чего-то попросить, — вздохнула Оксана. Но тут же зачастила: — Не-не-не, ты не думай, я ж не в укор! Я ж говорила, что ты не про дефицит и барахло всякое, Вань!..
— Да я и не думаю, — честно признался я.
Соврав, правда. Подумать-то было о чём.
— А всё-таки я б с них точно чего-нибудь выцыганила, — мечтательно вздохнула она снова, чуть помолчав.
— Например? — спросил я до противного равнодушно. Понимая, что, когда пытаешься узнать у женщины сокровенное, главное — виду не подавать
— Патефон бы, — она закатила глаза. — В ящичке таком, знаешь? Говорят, в Ленинграде выпускают. И грампластинок к нему, хотя бы пяток. Шульженко чтобы, Юрьева, Козин… И Утёсов!
— Любишь музыку? — я погладил её по волосам. Русые пряди, уже отросшие и мягкие, пахли ландышем. Интересно, где она брала духи? Или это и не духи вовсе, а что-то другое, какое-нибудь мыло из довоенных запасов?
— Люблю, — она повернула голову, заглядывая мне в глаза. — Но я, если что, и сама петь умею, ты не думай! И не напрашиваюсь ни в коем разе!
— Не думаю я, не волнуйся, — улыбнулся я.
И опять почти честно.
В том разговоре, что состоялся у нас в кабинете начальника госпиталя, было много странного. Началось с того, что товарищи из органов рассказали, как фашисты в ходе Киевской стратегической военной операции захватили полковую кассу. Вряд ли одну, конечно, но номер подразделения они, разумеется, называть не стали, а мы с Николаем Сергеевичем и не спрашивали. Мы сидели с одинаково постными лицами: он — не понимая, с чего это такая откровенность органов, и чем это грозит, какими ещё подписками-расписками, а я — зная, что какая-то полковая касса, да хоть бы и все они вместе взятые, ничего не значили в сравнении с потерями Красной Армии в Киевском котле. В сегодняшней утренней сводке Совинформбюро, после упоминаний боёв на Брянском и Вяземском направлениях, диктор Левитан рассказал о том, что фашисты насаждают в оккупированных районах старорежимные порядки, восстанавливают власть помещиков и кулаков. Говорил и про село Чернявка, Черкасского района, Киевской области. Не сообщая прямо, но условно подтверждая, что вся область была занята гитлеровцами. Но о том, что Киев пал, о том, что наши ушли оттуда с огромными потерями ещё в сентябре, ни радио, ни газеты ничего не рассказывали.
Митряшов откашлялся и продолжил, читая по бумажке:
— В ходе оперативных действий, неоценимую помощь в которых оказал персонал четырёхсотого сортировочно-эвакуационного госпиталя города Тамбова, сотрудниками был обнаружен тайник диверсантов. В нём находилась крупная сумма денег. Проверка по номерам купюр установила, что это те самые деньги бойцов и командиров Красной Армии, которые фашистские воры украли под Киевом.
Мы с Покровским переглянулись. Начальник госпиталя неверным движением ослабил галстук и потянулся к графину с водой.
— Командованием было принято решение часть денежных средств, признанных утраченными безвозвратно, перевести в фонд обороны Родины, а частью — премировать особо отличившихся товарищей Покровского Н.С. и Николина И. Н.
Николай Сергеевич, не донеся графин до стакана, замер. Я продолжал молчать, как глухонемой. Мало ли, вдруг там три рубля всего — а я уже разнервничался?
Но там было не три. И не рубля. Суммы оказались такими, что у меня на мгновение перехватило дыхание, а Покровский принялся глотать воду прямо из графина, начисто позабыв про стакан.
На наши с начальником госпиталя решительные заявления, что мы тоже всё передаём в фонд, товарищи из органов лишь усмехнулись и пояснили, что соответствующие переводы от нас уже были оформлены. А эту денежку надо просто принять, и не мешать товарищам работать. Потому что это приказ оттуда.
— Не навреди, — весомо сказал тогда Березин, глядя мне прямо в глаза.
И непонятно было, напоминал ли он про клятву Гиппократа или угрожал, что если я сейчас заупрямлюсь, то всем станет только хуже. У него, как обычно, всё выходило с тремя-четырьмя смыслами, и это как минимум.
В общем, патефон я себе позволить мог. И даже дом, чтобы было куда поставить тот патефон. Вот только не было понимания, зачем вся эта схема чекистам. В альтруизме их я сомнений не имел, конечно, но пониманию это всё равно никак не помогало. Испытать насквозь подозрительного молодого врача деньгами? Или обеспечить ему полный хозяйственно-бытовой уют? Или получить дополнительный рычаг воздействия?
Позволив себе просидеть в обнимку в каморке аж целых полчаса от госпитального «тихого часа», мы разошлись по своим делам, Оксана — в сестринскую, я — в ординаторскую.
Там полным ходом обсуждали предстоящее действо, до которого оставались считаные часы. Товарищ Ройзман, Эсфирь Израилевна, которую Смирнова и Плетнёва уже называли Фирой или даже Фиркой, на этот раз подошла к делу более ответственно. Ну ещё бы. Кто, имея на руках такой, как Зина сказала, «доку́мент», рискнул бы отступать от намеченной линии? Самим начальником госпиталя, товарищем военврачом второго ранга Покровским намеченной, и не просто так, карандашиком — там же печать имелась, настоящая, круглая, с гербом!
До вечера еле дотерпели. Повезло, что экстренных не было — даже раненые, казалось, решили не портить всем общего праздника и отложить осложнения. Девчата летали по коридорам загадочные, румяные, с подведёнными ресницами и бровями, ходячие помогали лежачим, двигая и подкатывая койки и каталки так, чтобы хоть услышать, если не увидеть, получилось почти у всех. Ну, кто в сознании был. Я в актовый зал пришёл от Гаврилы Тимофеева. Он пока в сознании не был, но и температурой высокой не пугал, и рефлексы говорили, что шансов вернуться у старшины становилось больше с каждым днём.
Выступления шли своим чередом: одни бодрые песни сменялись другими, улыбки и румянец на лицах раненых и здоровых опасений не вызывали, не то что в прошлый раз. Ответственный работник культуры, товарищ Ройзман, руководила подопечными со строгостью и вниманием, но видно было — и дело своё любила, и детишек, на которых все женщины старше двадцати пяти посматривали с блестевшими глазами. Кого-то свои ждали дома, с бабушками, кто-то, набравшись смелости и испросив разрешения, привёл своих в госпиталь — Покровский, конечно, разрешил, предупредив важно, хоть и скрывая улыбку, чтоб не забывали о том, что тут режимный объект и важность до детей довели. Теперь те сидели притихшие и нахохлившиеся, как воробьи на проводах, на подоконниках в окружении раненых, будто придавленные той доведённой важностью. А я вспомнил, что в годы моего детства все двери, даже железные и шлюзовые, на любой режимный объект открывала одна фраза: «У меня тут мама работает!».
Особенно запомнился боец с загипсованной до пояса ногой, которую держал на весу. Не удержавшись, он выскочил плясать «Яблочко» вместе с пионерами и едва не выбил, как сказали бы в моё время, из них страйк, когда крутанулся на одном месте. Мальчишки, впрочем, успели попадать ничком на пол, заслужив одобрительные крики и свист от разведки. Никто не пострадал, кроме самого плясуна в гипсе: он поскользнулся на паркете и обязательно рухнул бы, если б не Плетнёва. Завпищеблоком ухитрилась поймать его за шкирку, как котёнка.
— Ну ты-то куды, ёксель-моксель? — гудела она ему прямо в ухо. — А ну как вторую ходулю изломаешь? На чём тогда ходить станешь, горе ты луковое? Молчи уж, не отвечай, хвастун поло́матый! Сотрёшь под самый корешок, как та ёлочка. Если там вообще есть, чего стирать-то...
То, как он краснел едва ли не до синевы, пока над ним ухохатывался весь госпиталь, было, конечно, ярко.
Ещё был момент, когда девчата на струнных врезали «Осенний сон». Я увидел, как вспыхнули глаза и щёки Оксаны при первых звуках вальса, и решительно шагнул к ней. Она пришла чуть позже и стояла ближе к дверям, буквально в пяти шагах от меня, невозможно красивая в каком-то новом зелёном платье. Эти пять шагов показались мне длиннее, чем весь путь от Перегоновки до Днепра.
Когда я был уже в трёх шагах, возле неё возник какой-то лысоватый гражданин в казённой пижаме, пенсне и с локотком на отлёт. Рука у него была загипсована и зафиксирована, как полагается, под прямым углом в суставе. Он что-то сказал Смирновой, галантно склонив голову и шаркнув ножкой, но она только качнула головой, уже двигаясь ко мне навстречу.
И тут пижамный фатально ошибся. Он, кажется, повысил голос и ухватил товарища военфельдшера за рукав.
Не моргнув и даже не обернувшись, Оксана Пална так шаркнула ему каблуком по берцовой кости, что он своим воем и айканьем едва не сорвал весь вальс. Но мы уже были рядом, не сводя друг с друга глаз, и внимания на него не обращали, кружась именно так, как и мечтала Оксана. Моя Окся.
— Ну куды, куды ты лезешь, дура? — краем уха услышал я чей-то хриплый басок, не отводя глаз от серых озёр напротив, в которых кипело счастье. — Это ж Оксана Пална наша! Самого доктора Николина женщина!
И счастья в глазах стало больше. Во всех четырёх.
Вальсов было три. «Осенний сон», под который мы начали свой первый круг, осторожно, будто привыкая друг к другу в новом, нерабочем качестве. «Амурские волны» — побыстрее, посмелее, и я уже вёл её уверенно, чувствуя, как она отзывается на каждое движение, как доверяет мне, как летит надо полом, почти не касаясь его носками туфель. И третий, которого я не знал. Ванина память уверяла, что это супер-шлягер из киноленты «Светлый путь» — какая-то невероятно популярная мелодия, которую крутили по радио всю весну сорок первого. Там ещё что-то про Новый год, кажется, было, и про фигуристов на катке, но это не имело никакого значения. Мы летели, кружась, так, будто это не актовый зал госпиталя, а бальная зала сказочного дворца, будто нам обоим по шестнадцать, будто вокруг нет и никогда не было никаких раненых, никакой войны. Её глаза горели, чуть приоткрытые губы в яркой помаде что-то шептали, но музыка, торжественная и в то же время какая-то манящая, не давала ничего услышать. Или это шум крови в ушах мешал, или мы кружились с такой скоростью, что в них свистело и хлопало?..
Но оказалось, что свистели и хлопали нам зрители. Раненые аплодировали или топали, кому чем было, санитарки смотрели на нашу пару, раскрыв рты, а Зина, утерев глаза краем фартука, выдала под занавес такой переливчатый разбойничий свист в два пальца, что, кажется, даже Серёга Мальцев вздрогнул.
С этим вальсом мы сорвали овации, каких школьный актовый зал, превратившийся в госпитальный, не знал никогда. Нам так тоже никогда не аплодировали. Но ни смущения, ни волнения не было. Вернее, волнение было, но со зрителями точно не имело никакой связи.
Когда шум затих, я склонил голову, а Оксана чуть присела в подобии реверанса. И глаз друг с друга мы по-прежнему не сводили. Так бывает, когда ты забываешь обо всём на свете. Но реальность редко упускает случая напомнить о себе.
За стенами завыли сирены.
Шум поднялся снова, но к нам уже отношения не имел. Первыми рванули из зала мальцевские с ним самим во главе. И только после этого в глазах раненых стал просыпаться гнев, а у женщин и девушек — страх.
— Воздушная тревога! Всем в укрытия! — заорал я.
Проклинал чёртову войну, проклинал всех до единого фашистов, настоящих и будущих, я уже на бегу, таща за собой Оксану, потому что знал: после этой тревоги будут новые раненые.
И в этот момент раздался взрыв такой силы, что подскочило, кажется, всё здание госпиталя.
С потолка посыпалась штукатурка, зазвенели выбитые стёкла и погас свет.
Глава 16. Осторожно - дети
Взрывы раздавались всего около пятнадцати минут. Я знал это точно, потому что когда по коридорам стали расставлять керосинки и зажигать лампы, глянул на часы, подаренные чекистами. Стрелки показывали двадцать минут двенадцатого, а сирены завыли почти сразу после завершения концерта, которое по графику планировалось на двадцать два - пятьдесят. Всего пятнадцать минут. Но казалось, что фашисты утюжили Тамбов несколько часов.
Кто бывал под обстрелом или бомбёжкой, тот знает: в таких случаях время течёт иначе, медленнее, мучительно долго. Каждая секунда растягивается, каждый близкий разрыв отдаётся в груди, и ты невольно считаешь удары сердца, гадая, которому из них выпадет стать последним. Я сам считал, и не раз. Но здесь, в тыловом городе, где люди были уверены, что фронт далеко, это было особенно страшно.
Правое крыло госпиталя разворотило близким взрывом. Бомба упала метрах в десяти от стены — я потом видел воронку, когда мы выбежали во двор, — и взрывной волной выбило окна, двери, порушило часть перекрытий. Кирпичная кладка кое-где держалась, но балки и стропила повело. И то, что все «лёгкие» из того отделения находились в это время в актовом зале, было не иначе как чудом. Тем самым, которые, кажется, стали случаться чаще с тех пор, как я, старый скептик, позволил себе снова начать верить в них.
Покровский подбежал к ближнему сестринскому посту, схватил телефонную трубку, прижал к уху. Лицо его, освещённое керосиновой лампой, было серым от пыли и тревоги.
— Нет сигнала! — встревоженно обернулся он.
— Бывает, — отозвался я спокойно, хотя волнения внутри было не меньше, чем у него. — Взрывом или осколком линию повредило. Восстановят. Коль, надо освещение на улице соорудить — костры там, фонари, что угодно. Досталось городу, сейчас раненые пойдут. Если машины на ходу — запускай по району, пусть собирают от домов.
Чарный кивнул и рванул по коридору, на бегу выкрикивая фамилии своих «инвалидов».
— Я на сортировку. Николай Сергеевич, Серафима, возьмёте «тяжёлых»?
Начальник госпиталя и ведущий хирург только кивнули. Покровский уже стягивал китель, принимая халат от Кати Беловой, а Ильина, держась одной рукой за стену, другой снимала туфли. Каблук на них был невысокий, модельный, но точно не для операционной.
— Мы займём первую и третью, — добавил Покровский, уходя. Резонно: две ближних операционных по правой стороне, до них быстрее всего от «приёмного покоя».
— Я в пятую тогда, Вань! — обозначился и Гена Гранин.
— Оксан! — позвал я, кивнув ему. — Организуй сестёр, пусть готовят все три операционных. И ламп туда побольше, раз уж ты фонарей никому так и не понаставила пока.
Она фыркнула, встала на носочки, чмокнула меня в щёку и убежала. Тоже босиком, туфли свои сняла ещё раньше, и они остались стоять у самой стены, в линию, одна за другой, чтобы не мешать проходу и проезду каталок. Рядом стояли такие же, только размером поменьше — Серафимины. От двух красавиц остались только четыре «лодочки», в ниточку, вдоль стеночки. Потому что вслед за концертом пришла война.
Выходя на крыльцо, я неожиданно подумал о том, как когда-то давно, в прошлой жизни, насмерть разругались две старых подруги, медсестры из клиники. Одна купила такую же пару обуви, какая уже была у другой. Глупость какая, надо же? Какая ерунда начинает иметь значение, если вокруг нет войны и бесконечной череды смертей. В командировках у женщин такого не бывало. Не босая? Ноги две? Отлично, работаем дальше.
Эта мысль рассеялась дымом, когда на двор на одеяле принесли пожилую женщину. У неё-то как раз нога была всего одна. Вторую, оторванную ниже колена, в грубом окровавленном шерстяном чулке и стоптанном ботинке, несла следом другая женщина, помоложе, бледная и перемазанная кровью. Судя по лицу — дочь.
— Сюда! — крикнул я, указывая на импровизированный сортировочный пункт, который мы опять, уже привычно, развернули прямо во дворе.
Поток раненых нарастал. Машины, подводы, просто люди, несущие на руках близких, — всё это текло во двор госпиталя, подсвеченное неровным светом костров и керосиновых фонарей. Над головой, привязанные к какой-то доске, болтались три лампы, и я, кажется, по звуку мог определить, сколько в каждой из них оставалось керосина. Так же, как при помощи перкуссии — простукивания — определить, сколько крови скопилось в грудной клетке того или иного раненого. Мирные жители, глубокий, вроде бы, тыл. Но война была уже везде, и здесь теперь тоже.
Я работал, почти не поднимая головы. Жгуты, зажимы на крупные сосуды, лигатуры на мелкие. Первичная хирургическая обработка, анестезия, удаление инородных тел, промывание, фиксация. Пальцы двигались сами, привычно, мозг отмечал, а губы озвучивали для санитарок, что сразу заносили в карты: осколочное бедра, открытый перелом голени, проникающее грудной клетки, черепно-мозговая травма — этого на стол к Покровскому, срочно!
Раненые шли один за другим, и каждый прямо сейчас требовал моего немедленного решения: оперировать сразу, перевязать и подождать... или отнести под деревце, на этот раз клён, старый и чёрный, словно сбросивший красно-жёлтые листья не по осени, а в знак горькой скорби и траура. Как, наверное, яблони в Перегоновке и тот каштан в Харькове.
Раненых везли и несли. Полуторки Петрова и Салина сновали между госпиталем и соседними кварталами, где бомбы разрушили несколько жилых домов. Каждый раз борт привозил по пять-шесть человек, и каждый раз я боялся увидеть среди них кого-то из знакомых, которых у меня в Тамбове вроде бы особо и не было. Но тех, кого знал — Березина, Матросова, старую Семёновну — видеть не хотелось особенно остро.
Поток постепенно превращался в ручеёк, а потом и в тонкую струйку. Значит, и это кровотечение целого города мы почти остановили. Я уже хотел было встать, разогнуть наконец спину, чтобы она хрустнула и перестала ныть, когда со стороны улицы раздались истошные гудки клаксона.
Полуторка Салина влетела во двор, и мне показалось, что вытаращенные жёлтые глаза водителя над рулём полыхали ярче, чем фары.
В кузове были дети.
Маленькие советские граждане, ещё не ходившие в школу. Я не знал, куда легли фашистские бомбы — в детский садик, в педиатрию горбольницы, в детдом. Это было совершенно не важно. Важно было то, что троим из тех, кого привезли к нам, ходить теперь придётся только на костылях. Пятерым не придётся ходить больше никогда. Четверо доехали уже мёртвыми — маленькие тела на прожжённых одеяльцах лежали в углу кузова. Пятый умер на моих глазах, на руках у Коли, когда тот снимал его с залитого кровью борта.
Два бойца подскочили к остановившемуся грузовику, слаженно откидывая замки, роняя борт. И отшатнулись одновременно. Из кузова выпала кукла. Большой пупсик или, как таких называла недавно на рынке Оксана, «голыш». Закопчённый, в обрывках какой-то пелёнки или тряпки, откуда торчала оплавленная нога. В целлулоидной голове зияла неровная дыра, края которой были опалены.
Кукла приковала к себе внимание всех во дворе, но я на неё не смотрел. Потому что там, в кузове, видел почти такого же, только настоящего. Но не живого. Мёртвого.
Когда первая пара носилок вернулась из госпиталя, почувствовал запах спирта и валерьянки от санитарок. И это было объяснимо. Эшелоны, приходившие до этого, привозили взрослых. Таких же рваных, обожжённых, переломанных, но взрослых, парней и мужиков, бойцов и командиров. На них такие раны смотрелись так же страшно, но их мозг хотя бы готов был воспринимать. Здесь было хуже. Неизмеримо хуже. Но это тоже была работа военного врача, и мой долг, моя обязанность.
Девочку звали Таней. Ей было шесть лет. Осколок бомбы, рваный и острый, как бритва, вошёл ей в правое плечо сзади, разорвал трапециевидную мышцу и застрял в области плечевого сплетения. Маленькая рука висела плетью — паралич и полное отсутствие чувствительности ниже уровня повреждения.
— Дядя, а мне отнимут ручку? — она перестала плакать, когда подействовала блокада. Плакала вместо неё Климова, судорожно, на разрыв, так, что Оксана увела её.
— Нет, маленькая, — ответил я, и голос мой прозвучал гораздо лучше, чем я сам себя чувствовал. — Не отнимут. Я тебе обещаю. Как тебя зовут?
— Я Таня Сухорукова, мне шесть лет! Мой папа работает на заводе «Ревтруд»! — заученно ответила она. И улыбнулась, показав беззубую верхнюю десну. И Костакова, неловко ступая, отвернувшись, ушла в сторону вслед за Климовой, вздрагивая, зажимая рот.
Осколок, судя по рентгеновскому снимку, который успел сделать Леонид Ильич, перебил или сильно травмировал один из стволов плечевого сплетения. Скорее всего, задний пучок, отвечающий за разгибание кисти и пальцев. Если не восстановить проводимость нерва сейчас, в ближайшие часы, рука останется парализованной навсегда.
В моём времени эту операцию делали под сложным микроскопом. Использовали «невидимые» монофиламентные нити, операционные налобные лупы с многократным увеличением. Но я сейчас был в другом времени, которому на моё исходное было наплевать.
В операционной было тесно и душно от ламп. Четыре керосиновых «летучих мыши» подвесили прямо над столом, а Катя держала пятую, самую яркую, направляя свет туда, куда я указывал. Тени метались по стенам, и в этом дрожащем свете я начал операцию, которой, по всем правилам, порядкам и методикам тысяча девятьсот сорок первого года, здесь случиться никак не могло.
— Больше света! — скомандовал я, и над столом склонились ещё две лампы, принесённые Оксаной и бледной Марусей, на одной щеке которой алел след узкой ладони. Да, спирт и валерьянка помогали не всем, некоторых приходилось приводить в чувство вручную.
Скальпель пошёл по коже легко, будто самостоятельно. Я раздвигал края раны, пробираясь сквозь размозжённые мышцы к месту повреждения. Кровотечение было умеренным — прихватил сосуды зажимами и пошёл дальше.
И вот нерв. Плечевое сплетение — сложная система, переплетение волокон, идущих от шейного отдела спинного мозга к руке. Это я знал совершенно точно, потому что именно такой вопрос попался тогда, на анатомии. И с ним я отправился на пересдачу, после чего строение всего плечевого пояса со злости выучил так, что от зубов отскакивало.
Осколок повредил задний пучок, но не рассёк полностью, часть волокон уцелела. Я видел это своими глазами, хотя без увеличения разглядеть отдельные нервные стволики было почти невозможно. Помогало знание анатомии, опыт и то, что я очень хотел увидеть, помочь. И здоровенное увеличительное стекло, которое откуда-то притащила Костакова. Когда она вошла, таща здоровенную, с суповую тарелку размером, лупу перед собой на вытянутых руках, Маруся взвизгнула, а Оксана вспомнила не только про мать и угол. Здоровенный вытаращенный глаз, который отразила линза, смотрелся страшновато.
— Шёлк, самый тонкий, — сказал я, и в ладонь лег держатель с изогнутой иглой.
Я накладывал на нерв эпиневральные швы, самые простые, но в таких условиях единственно возможные. Концы нерва надо было свести максимально точно, волокно к волокну, чтобы импульс мог хотя бы теоретически пройти через место повреждения. Три шва. Четыре. Пять. Я стягивал узлы медленно, аккуратно, чтобы не повредить хрупкую ткань. Пальцы, привыкшие к грубой работе с костями и сосудами, с большими, взрослыми костями и сосудами, сейчас двигались с точностью даже не сапёра, а микробиолога или неонатолога.
Когда шов был завершён, проверил остальные видимые в ране участки нервного сплетения. Нарушений и повреждений не обнаружил — повезло. Сшил разорванную мышцу, восстановил фасцию, наложил кожные швы. Руку Тани загипсовали в положении отведения и лёгкого сгибания в локте — так, чтобы исключить натяжение нерва и дать ему хотя бы шанс срастись.
Операция заняла почти три часа. Когда я отошёл от стола, спина затекла так, что очень хотелось лечь прямо на пол или хотя бы опереться о стену. Сёстры увозили Таню, когда Оксана, поправлявшая ей простынку, вздрогнула. И тихо сказала:
— Пальчиками, Вань, шевельнула... Еле-чуть, но шевельнула. Я видела, это точно не каталка дёрнулась...
Железная Оксана Пална громко сглотнула и отвернулась рывком. Я закрыл глаза и выдохнул.
— Папа, папа, а это доктор Николин! Он хороший! Он обещал, что ручку не отнимет, и не отнял!
— Тише, Танюша, тише! Помнишь, что обещала доктору? Не шалить и не двигаться, чтобы ручка зажила поскорее, - Смирнова говорила мягко и нежно, тепло, по-матерински, но я точно слышал с голосе геройской военфельдшера слишком близкие слёзы.
Отцом девочки оказался начальник инструментального цеха Тамбовского завода «Ревтруд». Он прибежал утром, сразу после третьей смены, прямо в спецовке. Увидев дочь живой, замер в дверях палаты, не решаясь войти, и только огромные ладони его сжались в кулаки, побелели костяшки и глаза. А когда вошёл к Тане и другим детям, обвёл их глазами — намертво замолчал.
— Товарищ… — начал я, выходя с ним, а точнее выводя его в коридор.
— Сухоруков я, — глухо проговорил он. — Степан Фёдорыч... просто Степан. Как она? Выживет ли? А рука-то… Гипсу сколько...
— Жить будет точно. Руку я постарался сохранить. Она будет работать, но на восстановление уйдут месяцы, а может и годы. Нервы срастаются медленно, но шансы хорошие.
Он кивнул, сглатывая комок в горле. А я, наплевав на неоднозначную, мягко говоря, ситуацию, взял его за локоть и повёл в свою каморку.
А там достал из тумбочки листы бумаги, те, что приготовил ещё неделю назад, думая о том, где бы найти в Тамбове толковых слесарей. И вот катастрофически несчастный случай обернулся такой удачей. И я даже почти не думал о том, что такие действия мои при желании можно, наверное, было бы классифицировать, как вымогательство. Но мне это было неважно, потому что чертежи деталей для будущего аппарата Илизарова были несоизмеримо важнее. Вернее, для того его прототипа, который я собирался создать здесь и сейчас. Такие шансы два раза не выпадают, другого доступа к станкам и мастерам, к заводу, можно ждать долго. И так и не дождаться.
— Вот, смотрите, — я развернул первый лист, на котором были изображены кольца с отверстиями для спиц и резьбовыми соединениями. — Это компрессионно-дистракционный аппарат. Внешняя фиксация костных отломков. Спицы проводятся через кость и крепятся к кольцам, сами кольца соединяются стержнями с резьбой. Затягивая или ослабляя гайки, можно постепенно менять расстояние между кусками кости. Так можно не только закрепить перелом без гипса, но и удлинять кость.
Токарь слушал, сперва с недоверием, а потом и с удивлением. Его пальцы, казалось, сами чертили в воздухе контуры деталей, которые он впервые видел на, откровенно говоря, довольно корявых чертежах.
— Спицы нужны из нержавейки или посеребрённые, им в теле больного находиться, там постоянный контакт с… жидкостями, — я почему-то решил поберечь Сухорукова, помня о том, как он едва не сполз по косяку, разглядывая красные пятна на детских повязках.
— Кольца — сталь, но можно и титан, если есть, он полегче. Им снаружи быть. Стержни с мелкой резьбой, вот такой, — я показал на эскиз. Да, это слово было ближе к правде, чем слишком громкое для моих художеств «чертёж». — Гайки должны ходить плавно, без люфта.
— Это что ж, этой штукой ногу можно будет сохранить? — переспросил он, не отрываясь от бумаг.
— Ногу, руку, без разницы, — кивнул я. — Сейчас режут-пилят почём зря. Или сшивают так, что одна конечность на ладонь короче другой становится. А с этой системой можно не только избежать ампутации, но и одинаковую длину сохранить. Костная мозоль формируется в зазоре между отломками, и если его регулировать…
Я замолчал, понимая, что говорю слишком сложно. И что про «избежать ампутации» погорячился — минно-взрывные давали такие повреждения, что никак ты не избежишь. Но он уже не слушал — он набрасывал в извлечённом из-за пазухи блокнотике в потрёпанной дерматиновой обложке какие-то пометки: марки стали, диаметры резьбы, количество отверстий.
— Дай дней пять, доктор, — сказал он наконец, поднимая глаза. — Попробуем с мужиками. Дело-то доброе, полезное. У меня самого отец, Танюшкин дед, с первой германской без ноги вернулся. А так, глядишь, и на обеих был бы.
Как угадал я, выходит, с теми ампутациями. Мы пожали друг другу руки, я проводил его до двери, хотя там и было-то от силы шага полтора, и в этот момент нас едва не сбили с ног две запыхавшиеся фигуры — Света Костакова и Катя Белова. Глаза у обеих горели, и они завопили в один голос, хором, но разное:
— Там предисполкома привезли!
— Гаврила в себя пришёл!
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
