Обложка Товарищ Коба

Товарищ Коба

Сим Симович

0% прочитано
Стандартный
Сим Симович

Товарищ Коба

Глава 1

Чугунный колокол над восточным флигелем бил ровно в шесть утра, без малейшей пощады к спящим. Этот густой, вязкий звон прокатывался под высокими сводами дортуара, сдирал остатки дремоты и заставлял три десятка казеннокоштных воспитанников с глухим кряхтением подниматься на жестких койках.

Иосиф открыл глаза за миг до первого удара: за пять лет в бурсе привычка выработалась намертво. Тот, кто ждал звона, неизбежно вздрагивал от неожиданности, а выдавать минутную слабость перед чужими взглядами Джугашвили отучился еще на пыльных улочках Гори.

В спальне стоял плотный, кислый холод сырого ноябрьского утра, настоянный на запахе лежалых соломенных тюфяков, лампадного масла и немытого сукна форменных сюртуков. В дальнем углу близорукий Петре вполголоса чертыхался, натягивая неподатливые сапоги, а возле самых дверей уже тихо поскрипывали мягкие подошвы отца Димитрия — помощника инспектора, которого воспитанники за глаза и без всякого почтения величали Желтухой.

Сосо опустил босые ноги на ледяные доски пола, быстро нащупал шерстяные носки и привычным, скупым движением повел левым плечом. Рука, изувеченная еще в далеком детстве колесом фаэтона, по утрам ныла тупо и нудно, требуя времени, чтобы разойтись. Джугашвили даже не поморщился, лишь крепче сжал челюсти так, что на скулах отчетливо обозначились желваки. Поправив ворот ночной рубахи, молодой человек натянул темно-серые суконные брюки и застегнул глухой семинарский сюртук на все девять пуговиц. Правая ладонь у него была широкой, цепкой, с загрубевшей кожей мастерового сына, и пальцы управлялись с застежками споро, без суеты.

— Молитвенное правило через пять минут, господа воспитанники, — прошелестел от порога вкрадчивый голос инспектора. Монах застыл на входе, спрятав озябшие кисти в широкие рукава подрясника, и его водянистые глаза медленно ощупывали ряды кроватей в поисках любого непорядка: расстегнутого ворота, спрятанной под матрасом светской книжки или слишком дерзкого выражения лица. — Кто замешкается, тот сегодняшнее утро проведет без чая и хлеба.

Взгляд надзирателя скользнул по фигуре Джугашвили. Сосо стоял прямо, застегнутый наглухо, и смотрел монаху не в зрачки, а чуть выше — прямо в переносицу. Лицо семинариста оставалось совершенно неподвижным, рябоватые смуглые щеки казались высеченными из серого камня, но в самой глубине темно-карих глаз тлела такая холодная насмешка, что отец Димитрий невольно отвел взгляд и сухо кашлянул в кулак:

— Джугашвили, постель приведите в должный вид. Угол одеяла сбит набок.

— Слушаюсь, ваше преподобие, — отозвался Сосо. Голос прозвучал негромко, почти смиренно, с легким гортанным акцентом, однако за этой безукоризненной покорностью сквозило такое скрытое пренебрежение, что монах скривился, будто надкусил незрелую хурму, но придраться не посмел и поплыл дальше вдоль коек.

В утренней полутьме семинарской церкви стоял густой чад восковых свечей вперемешку с сыростью холодных каменных плит. Служба тянулась однообразно и тяжело: воспитанники механически крестились, кланялись в пояс и переступали с ноги на ногу, спасаясь от ледяного сквозняка, который тянул из разбитого верхнего витража.

Когда хор затянул ирмос, Иосиф вступил со своей партией. Природа наделила горийского сапожницкого сына удивительно чистым голосом, который к двадцати годам перешел в глубокий, бархатный тенор. Стоило Сосо запеть, как даже самые въедливые надзиратели примолкали. В его пении не было слезливого благочестия, но звучала странная, покоряющая сила, словно пел вовсе не бесправный бурсак в штопаных штанах, а суровый библейский царь-псалмопевец. Джугашвили выводил старинные византийские распевы безупречно, глядя поверх позолоченного иконостаса в темный купол, где сквозь облупившуюся штукатурку проступали каменные ребра старой кладки. Церковные тексты он помнил целыми главами, до последнего слова — не из любви к богословию, а потому что с юности привык досконально изучать оружие той твердыни, которую втайне собирался штурмовать.

После службы в трапезной воспитанников ждал жидкий чай цвета луковой шелухи да краюхи черствого пеклеванного хлеба. За длинным дощатым столом воспитанники четвертого класса жались плечом к плечу, стараясь согреться.

— Слышал новость, Сосо? — шепнул сидевший справа вихрастый парень с горящими глазами, Семен Тер-Петросян, которого товарищи звали попросту Камо. Он жадно впился зубами в хлебную корку и придвинулся вплотную. — В шестом номере «Иверии» опять напечатали твои стихи. Без фамилии, конечно, просто «Сосело». Мне дядька газету через забор перебросил, вместе со свертком табака.

Иосиф неторопливо опустил сухарь в оловянную кружку, давая ему размякнуть, и лишь уголком рта усмехнулся:

— Какое именно взял князь Илья?

— Про утро! — зашептал Камо, едва сдерживая мальчишеский восторг. — «Полно, луна, уж утро настало, солнце глядит с высоты...» Старики на Мейдане судачат, что у этого поэта сердце чистое, как родник в Боржоми. Знали бы они, что этот самый поэт вчера нашему помощнику инспектора дохлую мышь в чернильницу пристроил!

— Язык попридержи, Семен, — без злобы, но веско осадил его Джугашвили. — Мышь туда сама забрела, спасаясь от здешнего благочестия. А князь Чавчавадзе видит складную рифму, но не понимает сути. Стихи хороши, покуда молодая кровь бродит и душа просит песни. Бумага все стерпит, да только красивыми строчками этих сытых истуканов с амвона не сковырнешь.

— А чем сковырнешь? — блеснул глазами Камо.

— Терпением и холодным расчетом, — отрезал Сосо, отправляя размокший мякиш в рот. — Пей чай, пока надзиратели не отобрали. Сейчас Гермоген заявится с проверкой по догматике, начнет наизнанку выворачивать апостола Павла.

Лекция архимандрита по догматическому богословию проходила в душном классе второго этажа. Гермоген, грузный монах с широким, одутловатым лицом и тяжелым взглядом из-под сросшихся бровей, мерно шагал вдоль парт, вбивая в головы воспитанников учение о незыблемости церковной иерархии:

— Всякая земная власть установлена свыше, господа воспитанники. Бунтующий против власти земной противится самому божественному миропорядку. Так учит нас святая Церковь. Дерзнет ли кто-нибудь из вас оспорить этот непреложный закон? Быть может, вы, Джугашвили? Утром на молитве вы стояли с таким видом, словно делали великое одолжение Господу Богу.

В классе воцарилась настороженная тишина; десятки взглядов устремились к последней парте у окна. Сосо неспешно поднялся со скамьи, оправил полы сюртука и склонил голову в учтивом поклоне. Черты его лица выражали полнейшее послушание:

— Как можно, ваше высокопреподобие. Слова первоверховного апостола к Римлянам святы для всякого христианина. Однако память моя смущается другим местом из Священного Писания — из пятой главы книги Деяний, стиха двадцать девятого.

Архимандрит нахмурился, почуяв скрытый подвох, но отступать перед дерзким бурсаком не собирался:

— И что же способно смутить твой недозрелый ум в апостольских Деяниях?

— «Петр же и апостолы в ответ сказали: должно повиноваться больше Богу, нежели человекам», — отчеканил семинарист на чистейшем церковнославянском языке, без единой заминки. — Выходит, если поставленный во власть человек требует противного заповедям — скажем, притесняет нищего или отбирает последнее у вдовы, — то повиновение такому человеку станет прямым грехом против Всевышнего?

По рядам прокатился сдавленный вздох, кто-то поспешно кашлянул в кулак, пряча улыбку. Гермоген побагровел, толстая шея налилась дурной кровью, грозя разорвать узкий ворот подрясника. Монах тяжелыми шагами подошел к парте бунтаря вплотную, навалился на дубовую крышку обеими руками и склонился к юноше; от архимандрита пахло крепким самосадом и несвежей бараниной:

— Слишком ты умен, Иосиф. И ум твой изворотлив не по годам. Не о спасении бессмертной души ты печешься, а тешишь собственную бесовскую гордыню. Разводишь казуистику, точно латинский еретик. Думаешь, начальство слепо и не ведает, какие крамольные листки гуляют по вашим спальням? Думаешь, мы не чуем, какой отравой тянет от твоих записей?

— Священным Писанием тянет, батюшка, — не моргнув глазом ответил Сосо, глядя прямо в налитые злобой глаза наставника. — Писанием да монастырским ладаном. Других запахов в этих стенах отродясь не водилось.

— Сядь, — глухо бросил Гермоген, отстраняясь. — После вечерней службы останешься здесь. Перепишешь толкование блаженного Феофилакта Болгарского на соборные послания. Тридцать листов, да чтобы ни единой помарки.

— Спаси Господи за науку, отче, — отозвался Джугашвили, отвесил легкий поклон и опустился на деревянную скамью, расправив помятое сукно.

Едва архимандрит зашагал обратно к доске, юноша незаметно опустил пальцы во внутренний карман сюртука. Под распоротой подкладкой пряталась тетрадь в сером коленкоровом переплете, исписанная бисерным, летящим почерком. В ней не было духовных наставлений: страницы хранили стихи на грузинском языке, полные юношеской горечи, вольного горного ветра и смутной тоски по настоящему, большому делу.

В короткий полуденный перерыв, покуда наставники чаевничали в учительской, Сосо выбрался в дальний угол двора — к хозяйственным сараям из почерневших бревен. В узком простенке между штабелями буковых поленьев и глухой каменной оградой можно было укрыться и от сырого ноябрьского ветра, и от надзирательских глаз.

Камо уже сидел там на корточках, привалившись спиной к дровам, и с наслаждением выпускал тонкую струйку сизого дыма:

— Затягивайся скорей, пока Желтуха по двору рыскать не начал, — протянул он товарищу криво скрученную самокрутку из обрывка газетной страницы.

Иосиф принял цигарку здоровой рукой и глубоко затянулся. Горький, едкий дым обжег нёбо, привычно усмиряя клокотавшую в груди злость. Юноша запрокинул голову, глядя на свинцовое небо, по которому со стороны горы Мтацминда ползли тяжелые, набухшие дождем тучи.

— Гермоген тебя со свету сживет, Сосо, — тихо обронил Камо, разглядывая тлеющий кончик папиросы. — Говорят, на прошлой неделе из экзархата прислали строжайшее распоряжение: проверить всех старших воспитанников на благонадежность. В городе брожение, на железной дороге рабочие опять грозят стачкой, по мастерским листовки из рук в руки передают.

— Пусть подавится своей бумагой, — спокойно ответил Джугашвили. — Гермоген — чванливый старик в шелковой рясе. Ему кажется, будто весь мир ограничен монастырским забором, а жизнь на самом деле только начинается за этими воротами.

Иосиф вытащил из-за пазухи тетрадку, перевернул пару исписанных страниц и негромко прочел строки, родившиеся накануне ночью:

«По свету бродит он с пандури,

Стучится в двери бедняков,

И струны вторят звонкой буре,

Сметая иго вековых оков...»

Камо слушал, позабыв про окурок, начавший припекать пальцы:

— До чего хорошо сказано, Сосо... Клянусь честью, великолепно! Почему бы тебе не бросить к чертям собачьим это унылое богословие и не заняться стихами? Тебя весь Тифлис на руках носить станет, сам князь Илья распахнет перед тобой двери своего дома!

Джугашвили усмехнулся, выпустил струйку дыма через ноздри и аккуратно загасил папиросу о сырую кору полена, спрятав окурок в карман, чтобы не оставлять улик семинарским ищейкам.

— Стихами можно разбудить задремавшего, Семен. Но накормить голодного или сломать хребет жандарму одними рифмами не выйдет. Пандури сгодится для праздника, а для настоящего дела требуется кузнечный молот.

Юноша поднялся, смахнул с колен древесные щепки и глянул поверх дощатого забора. Отсюда, с возвышения, открывался вид на просторный старый Тифлис: плоские сакли, купола храмов, тонкие иглы минаретов и серую полосу Куры, бурлящей в каменных теснинах. До слуха долетал протяжный гудок паровоза с товарной станции, перестук молотов из приречных кузниц, скрип арб и крики торговцев — огромный, жадный, голодный мир, не желавший иметь ничего общего с мертвыми канонами семинарии.

Сосо стоял у забора, заложив больную левую руку за борт сюртука, а правой намертво вцепившись в холодное дерево. В груди билось незнакомое, терпкое чувство: предвкушение надвигающейся бури и твердое понимание того, что эти стены его больше не удержат. Осточертевшая рутина доживала свои последние дни.

Глухой стук спрыгнувших в сырую траву сапог утонул в мерном шуме ночного дождя. Иосиф замер под тенью семинарского забора, вжавшись спиной в шершавый песчаник и едва переводя дыхание. Окно первого этажа в умывальне, где накануне днем Камо подпилил напильником ржавую железную задвижку, осталось позади, а вместе с ним растворились и душные коридоры, и запах постного масла, и вечный страх внезапного ночного обыска.

Свобода пахла прелыми чинаровыми листьями, близкой речной тиной и терпким дымом далеких коптилен.

Подтянув ремень и заправив полы темного сюртука, Джугашвили выскользнул в кривой проулок, что петлял меж глухих глинобитных дувалов вниз, к шумному подножию Мейдана. Пятничный Тифлис по ночам не спал — он стряхивал с себя чинный дневной морок и захлебывался буйным, не знающим меры весельем. С узких деревянных балконов свешивались персидские ковры, из распахнутых настежь дверей духанов рвался визгливый плач зурны, стучали бубны, а густой дух жареной баранины с чесноком мешался с кислым винным чадом.

На перекрестке у серных бань тротуар внезапно взорвался криками. Из низкого трактира, едва не сорвав с петель кованую дверь, вывалилась куча мала из дерущихся носильщиков-амбалов и подгулявших ремесленников в засаленных картузах. Кто-то завыл по-татарски, тяжелый глиняный кувшин с треском разлетелся о булыжную мостовую, окропив камни темно-красной струей, и тяжелый кулак в шерстяном нарукавнике просвистел у самого носа семинариста.

Джугашвили не отшатнулся в испуге, а лишь хищно оскалился, чувствуя, как в крови закипает злая, дремавшая в тишине классов энергия. Пьяный мясник с побагровевшим лицом, приняв незнакомца в черном за легкую добычу, с ревом кинулся наперерез, но Сосо резко ушел с линии удара, присел и с короткого размаха всадил носок тяжелого бурсацкого сапога прямо под колено верзилы. Мясник с глухим рыком рухнул в лужу, сбивая с ног еще двоих собутыльников, а молодой горец, пружиня на ногах, уже нырнул в спасительную тьму крутого спуска.

Ноги сами вывели к приземистому каменному подвалу на границе воровского квартала, над входом в который тускло чадил закопченный керосиновый фонарь. Снизу, из-под тяжелых каменных сводов, глухо доносились хриплый хохот, женский визг и звон медных монет.

Спустившись по осклизлым ступеням, Иосиф толкнул обитую войлоком дверь и перешагнул порог, сразу окунувшись в чад дешевого табака и пролитой чачи. Это был классический тифлисский притон, куда полиция совалась только взводами с обнаженными шашками: под сводами старого караван-сарая за грубо сколоченными столами сидели вперемешку беглые каторжане, фартовые парни с наглыми взглядами, турецкие контрабандисты и раскрашенные девицы с густо подведенными сурьмой глазами.

Одна из них — с копной смоляных волос, едва прикрытая сползшим шелковым платком, — тотчас стрельнула масляным взглядом в сторону вошедшего семинариста.

— Глядите-ка, святой отец к нам на исповедь пожаловал! — протянула она с хрипотцой, обнажая щербатую, но по-своему притягательную улыбку, и качнула округлым плечом, пытаясь перехватить юношу за рукав. — Поди сюда, черноглазый, замоли мои грехи, а я тебе покажу такое, о чем в ваших писаниях не напечатано...

— Твои грехи, красавица, и патриарху за год не отмолить, — с насмешливым прищуром отчеканил Сосо, мягко высвобождая локоть здоровой рукой. — Побереги огонь для тех, у кого кошелек толще моего сюртука.

В глубине зала, за широким дубовым столом, вокруг которого толпилась самая угрюмая публика, шла большая игра. Колода карт в руках сухопарого верзилы с глубоким шрамом через левый висок мелькала с сухим треском, похожим на щелканье взводимого курка. Метали в горку: на засаленном сукне лежали медные пятаки, серебряные полтинники и даже пара золотых червонцев с профилем государя.

Иосиф подошел ближе, привалился плечом к закопченной колонне и стал наблюдать. Память у семинариста была феноменальной: он с лету запоминал не только толстые страницы святоотеческих поучений, но и порядок выходящих из колоды мастей. Банкомет передергивал умело, стягивая снизу нужную карту коротким движением мизинца, но молодой человек приметил этот фокус уже на третьей раздаче.

— Место есть, господа фартовые? — негромко спросил Джугашвили, протискиваясь к лавке.

Шрамированный банкомет смерил взглядом потрепанный студенческий сюртук, ухмыльнулся щербатым ртом и сплюнул под ноги шелуху от семечек:

— Для звонкой монеты место всегда найдется, богомаз. Ставь или проваливай, у нас здесь не собор.

Сосо вытащил из потайного кармана горсть серебра — все свои скудные сбережения, припасенные на нелегальные типографские шрифты, — и небрежно бросил их на край стола, объявив карту. Первый кон он взял спокойно, второй удвоил, хладнокровно выждав, пока банкомет ошибется в подсчете колоды, а на третьем заходе, когда в банке собралась внушительная горка рублей, вдруг резко перебил контру семеркой пик.

За столом мгновенно стихли разговоры. Девицы перестали щебетать, а сидевшие по бокам костоломы медленно подобрали ноги под лавки.

— Ты резво скачешь, щенок, — глухо проговорил шрамированный, и его узкие глаза налились тяжелой кровью. Колода в пальцах замерла. — Уж больно карты тебе ласково ложатся. Не иначе как рукав у тебя с потайным кармашком, а?

— Карты ложатся тому, кто считать умеет, а не только чужие карманы щупать, — спокойно ответил Сосо, и в его темно-карих глазах вспыхнули жесткие, недобрые искры. Он медленно протянул правую руку к серебру, даже не пытаясь прикрыть больную левую.

— А ну стоять! — взревел один из сидельцев, поднимаясь во весь свой медвежий рост.

В полумраке подвала сухо щелкнула пружина, и блеснуло широкое граненое лезвие кинжала. Шрамированный банкомет тоже полез за пазуху, кривя рот в злой усмешке:

— Посадят тебя сейчас на перо, умник семинарский, да кишки на кулак намотают. Будешь знать, как воровскую масть в кабаках ломать...

Джугашвили не успел даже нащупать стоявшую рядом пузатую глиняную бутыль, чтобы разбить ее о край стола, как под каменными сводами подвала грохнул оглушительный, раскатистый выстрел.

Звук был такой чудовищной силы, что глиняная посуда на полках зазвенела, а с низкого потолка прямо на сукно и головы игроков густо посыпалась серая штукатурка. В воздухе мгновенно запахло едким пороховым дымом.

Вся шайка замерла как вкопанная. У входа, небрежно прислонившись к дверному косяку, стоял высокий, плечистый блондин богатырского сложения. На незнакомце было добротное пальто темного сукна с распахнутым воротом, из-под которого виднелась идеальная шея бойца, а светлые волосы были подстрижены дерзко и вызывающе: начисто сбритые виски открывали четкую линию черепа, оставляя на макушке густой массированный чуб. В правой руке крепыш лениво покачивал дымящийся тяжелый револьвер невиданной для здешних мест американской системы.

Его ледяные голубые глаза скользнули по залу с такой насмешливой, хищной уверенностью, будто перед ним сидели не матерые тифлисские головорезы, а перепуганные бродячие котята.

— Джентльмены, вы разочаровываете меня до глубины души, — произнес чужак звучным, бархатным баритоном, в котором сквозило ленивое превосходство. — Человек обыграл вас вашим же крапом, используя собственную голову вместо тупого железа, а вы сразу хватаетесь за свиноколы. Какая азиатская дикость, право слово.

Шрамированный попытался дернуться, сжимая нож, но блондин лишь слегка повел дулом револьвера, и от этого движения по спинам бандитов продрал могильный холод. В фигуре великана не было ни капли страха — он стоял так, словно пули отскакивали от него, как горох от каменной стены.

— Пошел вон отсюда, сброд, — не повышая голоса, скомандовал светловолосый. — Оставьте деньги победителю и растворитесь в тумане, покуда я не решил проверить прочность ваших черепов.

Никто не посмел возразить. В глазах этого человека читалась такая первобытная, абсолютная угроза, против которой бессильны были любые воровские законы. Через полминуты подвал опустел: бандиты и девицы вымелись через задний ход в кривые переулки с проворством испуганных крыс, оставив за собой лишь перевернутые стулья да клубы пороховой гари.

Иосиф остался стоять у стола. Он аккуратно сгреб выигранные рубли в глубокий карман, даже не взглянув на брошенное оружие, и в упор посмотрел на своего избавителя:

— Стрелять умеешь, незнакомец. Только патроны здесь дорогие, а шум привлекает ночную стражу. Зачем влез?

Блондин тихо рассмеялся, убирая револьвер в кобуру под пальто, и шагнул ближе. Черты его лица были правильными, почти античными, но в улыбке мелькало нечто дьявольское, способное смутить самого искушенного богослова.

— Считай это благотворительностью во имя чистого разума, Сосо, — произнес он, протягивая широкую, как тиски, ладонь. — Виктор. Просто Виктор. Идем на воздух, семинарист, в этой дыре пахнет тухлой овечьей шерстью и бессмысленно прожитыми жизнями.

Они вышли на набережную, где под черным небом шумела быстрая, налитая ночным дождем Кура. Ветер с гор срывал последние капли с намокших ветвей, приятно остужая разгоряченное лицо. Виктор достал из серебряного портсигара толстую папиросу из заморского табака, чиркнул спичкой о шершавую каменную кладку парапета и щедро протянул огонек Джугашвили:

— Затягивайся, горец. Этот табак получше твоих казенных самокруток.

Иосиф закурил, ощутив непривычную, бархатистую крепость дыма, и с прищуром оглядел странного спутника с чудной солдатской стрижкой:

— Откуда знаешь мое имя? И чего ради иностранный господин шляется по тифлисским клоакам, спасая беглых бурсаков?

— Я знаю много имен, юноша, но мало за какими из них стоит что-то тверже мокрой глины, — ответил Виктор, выпуская плотное кольцо дыма в сторону темной речной бездны. — А по поводу карт... Ты ведь знал, что они полезут на рожон? Знал, но все равно удвоил ставку. Гордыня взыграла или слепая вера в фатум?

— Я посчитал колоду, — сухо бросил Джугашвили, глядя на воду. — У него оставалось три пустые карты и ни одного туза. Чистый расчет. Удача была на моей стороне.

Виктор негромко, раскатисто усмехнулся, покачав головой:

— Вот здесь ты и ошибаешься, Сосо. Богословы вбили в твою буйную голову, что удача — это милость небес, а уличные дураки верят, будто это слепой случай. Но истина куда занятнее. Удача относительно переменчива, понимаешь? Она целиком зависит от того, где именно ты стоишь и кто держит в руках мерило.

— Это еще что за ересь? — нахмурился юноша, вскидывая подбородок.

— Самая практическая философия на свете, — мягко парировал Виктор, облокотившись на парапет и глядя Иосифу прямо в глаза своим пронзительным лазурным взором. — Взгляни на тех олухов за столом. Для них твоя семерка была слепым роком или божьим гневом. Для тебя — холодным подсчетом крапленой масти. А для меня, стоящего в дверях с заряженным кольтом, вся ваша игра вообще не стоила выеденного яйца, потому что истинным хозяином положения был тот, кто мог перечеркнуть любые ваши тузы одним нажатием пальца.

Светловолосый великан выпустил струйку дыма и наклонился чуть ближе к семинаристу:

— Удачливость мелкого игрока относительна. Ты можешь выиграть сто рублей в вонючем шалмане, но завтра тебя поймает инспектор, высечет розгами и сгноит в карцере. И вся твоя великая удача обратится в пшик, потому что правила этой игры писал не ты, а жирные архимандриты и царские генералы. Понимаешь, к чему я клоню?

Джугашвили затянулся, крепко сжимая папиросу загрубевшими пальцами. В словах этого наглого, великолепного искусителя звенела та самая запретная правда, которую сам Сосо смутно нащупывал долгими бессонными ночами над запрещенными книгами.

— Хочешь сказать, надо ломать не колоду, а сам стол? — тихо, с притаенным бешенством спросил юноша.

— Я хочу сказать, мой юный схоласт, что пора перестать играть в орлянку по чужим законам, — дьявольски улыбнулся Виктор, и в ночной темноте его глаза блеснули холодным, нечеловеческим огнем. — Удача становится абсолютной только тогда, когда ты сам превращаешься в закон. А для этого Тифлиса тебе скоро станет слишком мало. Подумай об этом на утренней молитве.

Глава 2

В спальню удалось просочиться за полчаса до того, как ударил чугунный колокол. Окно умывальни, подпертое сырой щепкой, поддалось с глухим скрипом, сырой сквозняк толкнул в спину, и подошвы сапог бесшумно коснулись вытертых каменных плит. Иосиф замер во тьме, пережидая, пока колотящееся в висках сердце сбавит бешеный темп, а затем на цыпочках прокрался к своей койке.

Никто ничего не заметил: дортуары спали тяжелым, не знающим роздыха сном, всхрапывали товарищи, а за перегородкой методично выводил рулады дежурный монах.

Спрятав выигранные серебряные рубли в тайник под половицей возле печи, Сосо стянул промокший сюртук. Ткань намертво пропиталась запахами ночного шалмана — пролитой чачей, кислым овечьим сыром, вонью горелого сала и едким, пороховым чадом. Но поверх этой въедливой кабацкой гари лежал совсем другой след: тонкий, сухой, сладковато-пряный дух заморского вирджинского табака из портсигара Виктора. Этот запах не выветривался, он въелся в воротник, в волосы, в саму кожу, напоминая о наглой, бархатной усмешке светловолосого великана.

Когда колокол сорвал воспитанников с коек, Джугашвили поднялся без обычной утренней тяжести в теле. Ноги были легкими, в мышцах звенела пружинистая сила, а глаза горели лихорадочным блеском.

Рука, обычно ноющая к перемене погоды, почти не давала о себе знать. В голове неотвязно крутилась одна и та же сцена: блеск широкого клинка в полудюйме от его горла, налитые дурной кровью зенки уличного бандита и то леденящее чувство, когда тонкая грань между жизнью и бездной истончилась до волоска. Смерть стояла вплотную, она дохнула в лицо смрадом кабацкого подвала, но страха не было. Напротив, в груди разгоралось странное, жгучее упоение: он выжил, перешагнул через край и вернулся победителем, унеся в кармане чужие деньги.

В семинарской церкви служба тянулась своим чередом. Отрешенные лики святых смотрели с потемневших досок сквозь пелену сизого ладана, мерцали тонкие восковые свечи, хор воспитанников выводил многоголосные моления о смирении, кротости и покорности земным властям.

Иосиф вел свою партию безукоризненно, чистый тенор плыл под сводами, но слова древних псалмов впервые звучали в его сознании как пустой, мертвый шелест сухих листьев. Каждое «Господи, помилуй» казалось насмешкой. Церковь учила склонять выю, терпеть побои, подставлять вторую щеку и вымаливать прощение за сам факт своего появления на свет.

«Рабы, повинуйтесь господам своим», — бубнил с амвона чтец, а перед глазами семинариста стоял высокий блондин со странно выбритыми висками, небрежно держащий дымящийся револьвер.

Виктор не молил о пощаде. Он не уповал на небесное правосудие и не ждал, пока милость снизойдет на него свыше. Этот человек просто вошел в логово хищников, окинул их ледяным взором хозяина и одним коротким движением пальца переписал законы целого квартала. В этом жесте крылась такая страшная, первобытная правда, от которой сладко замирало сердце: закон создает не молитва, не покорность и не пожелтевшие византийские свитки. Закон создает тот, кто держит в кулаке силу и не боится ею распоряжаться.

На уроке греческого языка старый преподаватель Евтихий битый час мучил класс толкованием отрывка из Платона. Сосо сидел на дальнем ряду, опершись подбородком на правую ладонь, и безучастно смотрел в окно. За мутным стеклом серые тучи цеплялись за гребень Мтацминды, по крутым булыжным спускам тащились мокрые ишаки, а в классе пахло мелом, чернилами и казенной скукой.

— Джугашвили, соизвольте встать и прочесть третий период, — дребезжащим голосом позвал старик, поправляя круглые очки в проволочной оправе.

Иосиф поднялся не спеша, одернул темное сукно сюртука и начал читать с листа. Древнегреческие фразы слетали с языка гладко, без запинки, с правильной расстановкой долготы гласных и ударений. Память работала безотказно, как часы, выдавая нужные обороты без малейшего усилия мысли, покуда сам разум блуждал далеко за пределами классной комнаты.

Он думал о том, как смешны и жалки потуги здешних наставников вылепить из него покорного пастыря для темных крестьян. Они кормили его латинскими силлогизмами, запирали в карцеры за невинную шутку, заставляли часами бить земные поклоны на каменных плитах, полагая, будто держат душу юноши в железных тисках. Но тиски эти оказались гнилыми. Стоило вчера сделать всего один шаг за решетку, шагнуть в опасную ночную муть Тифлиса — и вся эта монастырская шелуха осыпалась прахом.

Там, среди пьяных воров и продажных девиц, жизнь обнажила свой настоящий оскал, лишенный богословских прикрас: выживает тот, кто смелее, хитрее и хладнокровнее. А слова Виктора об относительности удачи упали на благодатную почву, взрастая ядовитыми, пьянящими ростками. «Удача становится абсолютной только тогда, когда ты сам превращаешься в закон...»

— Превосходно, Джугашвили, — с неохотой признал преподаватель, удивленный безупречным переводом вечно дерзкого воспитанника. — Садитесь. Если бы вы столь же усердно обуздывали свой строптивый нрав, из вас вышел бы украшение грузинской церкви.

Иосиф сел, слегка усмехнувшись уголками тонких губ. Украшением их церкви он становиться не собирался; мысль эта теперь вызывала у него лишь брезгливую жалость.

В обеденный перерыв товарищи по кружку собрались на заднем дворе возле поленниц. Мокрый снег с дождем хлестал по деревянным навесам, под ногами чавкала бурая тифлисская глина, но бурсаки не обращали внимания на холод: Камо принес из города свежую весть.

— В Баку на промыслах стачка началась, слыхали? — возбужденно шептал Семен, размахивая руками и оглядываясь по сторонам с видом заговорщика. Глаза его сверкали из-под папахи. — Рабочие бросили качалки, требуют десятичасовой день и прибавки к жалованью! Жандармов нагнали целую роту, но народ стоит стеной. Вот она, сила! Вот где хребет царизму ломать надо!

Рядом одобрительно гудели кружковцы — вихрастый Михо, вечно голодный Вано и угрюмый семинарист Петре. Они спорили о прокламациях, спорили о том, как переправить в Баку несколько пачек нелегальных брошюр, как собрать среди тифлисских железнодорожников медные гривенники на поддержку стачечников.

Джугашвили стоял чуть в стороне, прислонившись плечом к бревенчатой стене дровяника. Он слушал товарищей молча, сжимая в кармане здоровой рукой увесистый серебряный полтинник. Еще вчера эти споры казались ему верхом смелости, пределом возможного бунта. Сегодня же горячечные речи друзей выглядели наивной возней детей в песочнице.

— Чего ты молчишь, Сосо? — Камо подошел ближе, заглядывая приятелю в лицо. Внезапно вихрастый горец повел носом, принюхался к воротнику Джугашвили и округлил глаза: — Постой... чем это от тебя несет? Это не махорка. И даже не турецкий лист. Господи помилуй, да это табак, какой только генерал-губернатор курит! Ты где ночью пропадал?

Кружковцы насторожились, смолкли и подались вперед. Джугашвили медленно вынул руку из кармана, окинул друзей цепким, тяжелым взглядом, в котором не осталось ни следа юношеской мягкости, и криво усмехнулся:

— Меньше знаешь, Семен, спокойнее спишь на казенном тюфяке. Был в одном месте, где люди в карты играют не на орехи, а на собственную шкуру.

— Ты сбегал в город? — ахнул Михо, испуганно прижимая ладони к груди. — С ума сошел! Если Желтуха проведает, тебя из семинарии с волчьим билетом вышвырнут, прямо в солдатчину!

— Пусть попробуют, — с ледяным спокойствием отозвался Иосиф. Голос прозвучал глухо, без привычной иронии, и в нем прорезались нотки такой жесткой уверенности, что товарищи невольно притихли. — Вы вот здесь стоите, мерзнете, рассуждаете о копейках на прокламации. Просите подаяния у рабочих, собираете медь, надеетесь на совесть фабрикантов. Думаете, красивыми бумажками и слезливыми жалобами можно перевернуть этот порядок?

— А как иначе? — растерялся Камо, сбитый с толку тоном друга. — Маркс же пишет... Пролетариат должен осознать себя классом, нужно просвещение, стачечная борьба...

— Маркс пишет для тех, кто сидит в чистых библиотеках Лондона, — резко перебил Джугашвили, шагнув к центру кружка. Смуглое лицо его потемнело, глаза сузились. — А на улице правят другие законы. Если ты выходишь против волка с деревянной дудкой, он перегрызет тебе горло, сколько бы ты ни читал ему стихов о братстве. Силу можно сломать только другой силой. Большей. Беспощадной. Деньги нужны не медные, а золотые. И оружие настоящее, а не типографские листки.

Бурсаки переглянулись. В словах Сосо сквозило нечто опасное, выходящее далеко за рамки привычных кружковых бесед о свободе и равенстве. Это был уже не протест обиженного семинариста против монастырского начальства, а смутный набросок будущей беспощадной войны.

— Ты изменился со вчерашнего дня, Сосо, — тихо, с легкой опаской проговорил Петре, поправляя съехавшие очки. — Словно беса в душу впустил.

— Не беса, — усмехнулся Иосиф, хлопнув товарища по плечу тяжелой ладонью. — Просто глаза шире раскрыл. И вам советую. Ладно, пошли в класс, скоро вечерня. Не хватало еще из-за вашей болтовни внеочередной обыск накликать.

До самого вечера Джугашвили не находил себе покоя. Во время вечерней трапезы он машинально жевал сухую фасоль, не чувствуя вкуса, на вечерней молитве кланялся в такт остальным, но мысли его упрямо возвращались к ночному разговору на набережной Куры.

«Зачем тебе менять одного господина на другого, если ты можешь сам стать судьбой для этих людей?»

Фраза Виктора звенела в ушах колокольным набатом. Она взламывала все прежние представления о мире, как ломик взламывает хлипкую дверь лавки. До сих пор Иосиф мыслил категориями долга, справедливости, мести за угнетенный народ, обиды за собственное нищее детство. Но светловолосый крепыш показал ему совершенно иную вершину: власть. Не ту жалкую, трусливую власть, которой тешились архимандриты, вынюхивая табачный дух в спальнях, а власть абсолютную — способность диктовать свою волю тысячам, ломать чужие порядки и перекраивать историю голыми руками.

Когда в дортуаре наконец погасили керосиновые лампы и комната погрузилась в зябкую ночную тьму, Сосо не лег спать. Подождав, пока стихнут шаги надзирателя за дверью, он бесшумно достал из-под матраса заветную коленкоровую тетрадь и огрызок карандаша.

При слабом свете луны, пробивавшемся сквозь мутное оконное стекло, юноша открыл чистую страницу. Раньше здесь рождались стихи о весеннем солнце, о слезах бедняков, о цветущих садах Кахетии и чистой юношеской тоске. Пальцы по привычке вывели первую строчку, но рука замерла.

Стихи казались детской забавой. Рифмы были бессильны перед той яростной, темной волной, что поднялась со дна его души за последние сутки.

Иосиф перечеркнул написанное одной резкой, уверенной чертой, так что грифель с хрустом надломился. Вместо стихов он вывел на полях тетради короткую, ясную фразу, подслушанную минувшей ночью и навсегда выжженную в памяти:

«Ломать не колоду, а сам стол».

Спрятав тетрадь обратно, молодой человек заложил руки за голову и уставился в темный потолок. За окном шумел ночной Тифлис, вздыхал сырой ветер, неся с собой запах свободы, пороха и далекой грозы. Семинарист Иосиф Джугашвили знал, что обратной дороги нет: вкус крови, опасности и власти, однажды коснувшийся губ, вытравить было уже невозможно.

Сумерки над Тифлисом сгущались быстро, словно кто-то плеснул в узкое ущелье чернил. Иосиф нагнал чужака на старом деревянном мосту, где в полутьме скрипели колеса запоздалых арб и пахло прелой овечьей шерстью.

Светловолосый крепыш стоял у самых перил, заложив руки в карманы добротного суконного пальто, и лениво наблюдал за тем, как внизу мутная Кура бьется о серые каменные быки. Военная стрижка с выбритыми под ноль висками делала его затылок похожим на гладкий снаряд, а на фоне бредущих в лохмотьях носильщиков великан казался отлитым из другой породы.

— Опаздываешь, псалмопевец, — не оборачиваясь, бросил Виктор. Голос у него был густой, с бархатным смешком. — Я уже грешным делом подумал, что тебя заперли в келье за излишнее рвение к святым отцам.

— Семинарские замки ржавые, от них ключ подобрать проще, чем от женского сердца, — отозвался Джугашвили, поравнявшись с ним и зябко пряча ладони в рукава форменного сюртука.

Иосиф бросил быстрый взгляд на спутника снизу вверх. Рядом с этой горой мышц горец чувствовал себя подростком, но в темно-карих глазах семинариста не было подобострастия — только въедливое, колючее любопытство.

Виктор повернул к нему породистое лицо, блеснув ровными зубами:

— А ты, оказывается, романтик, Сосо. Я тут на досуге полистал свежую «Иверию». Как там у тебя выведено? «Раскрылся розовый бутон, прильнул к фиалке голубой...» Складно поешь, парень. Рифма гладкая, как шелк на персидской княжне, аж слеза наворачивается.

Сосо слегка поморщился, дернув больным плечом, будто его укололи тонкой иголкой. Упоминание стихов из уст этого хладнокровного стрелка звучало странно, почти насмешливо, но в интонациях блондина не чувствовалось дешевого издевательства.

— В стихах заключена душа народа, — сдержанно ответил Джугашвили, глядя на темнеющие сакли на склонах Мтацминды. — Поэзия будит гордость, напоминает грузину, что он был воином, а не тягловым скотом под чужой пятой. Слово может жечь сильнее раскаленного железа, если вложить в него правильную ярость.

— Красивая сказка, — усмехнулся светловолосый, доставая серебряный портсигар и щелкая крышкой. — Слово будит тех, кто и так не спит от голода или обиды. Но сытый чиновник на твою рифму только сморкнется в батистовый платок, а жандармский ротмистр подотрет ею казенный протокол. Поэзия хороша на пиру, когда мясо съедено и вино ударило в голову. А когда начинается драка за власть, лучшая поэзия — это сухой треск затвора. В нем ритмики куда больше, уж поверь моему скромному опыту.

— Одно другому не мешает, — парировал Иосиф, принимая протянутую папиросу и прикуривая от поданной спички. — Давид тоже слагал псалмы, прежде чем раскроить Голиафу череп камнем из пращи.

— Вот за это ты мне и нравишься, бурсак, — рассмеялся Виктор, и в его ледяных глазах мелькнули шальные, опасные искры. — В тебе сидит правильная гордыня. Только камней из пращи нам сегодня не хватит. Нам нужно золото. Много золота.

— Откуда? — прищурился семинарист, выпуская терпкий дым заморского табака. — В кассах железнодорожников копейки, рабочие отдают последнее, а казначейство охраняют казачьи сотни с шашками наголо.

— К черту казначейство, мы пока не на войне, — великан легко хлопнул Сосо по здоровому плечу, да так, что юноша едва удержался на ногах. — Сегодня мы пойдем туда, где крутятся настоящие, никем не учтенные деньги Тифлиса. Заглянем к тем, кто держит притоны, скупает краденое и ссужает медь беднякам под драконьи проценты. Они называют себя хозяевами улиц. Пора объяснить этим свиньям, что в городе появились другие мясники.

Через четверть часа они спустились в трущобы Ортачала — гнилое, вонючее брюхо Тифлиса, куда полиция не заглядывала даже днем без взвода пеших стражников. Здесь, в лабиринте кривых улочек под нависшими балконами, пахло пережаренным курдючным салом, тухлой рыбой и нечистотами. Тусклые керосиновые фонари едва разгоняли сырой туман, ползущий от воды.

Первое заведение пряталось за глухими коваными воротами в полуподвале старого караван-сарая. Никакой вывески не было, но из щелей в просмоленных дубовых ставнях пробивался желтый свет и доносился глухой перестук костей для нардов.

Виктор даже не подумал постучать условным стуком: он просто толкнул тяжелую дверь ногой, да с такой силой, что железный засов вылетел из паза с мясом, осыпав порог известковой крошкой.

Внутри стоял густой, едкий чад дешевой махорки и опиума. За низкими круглыми столиками сидело десятка полтора отборных тифлисских головорезов: кинто в шелковых рубахах с расстегнутыми воротами, беглые татары в папахах и несколько угрюмых скупщиков краденого. Во главе длинного стола, положив пудовые волосатые кулаки на засаленное сукно, восседал Гиго — местный авторитет, державший под собой всех карманников базара. Лицо этого борова украшал кривой шрам от сабельного удара, а под распахнутым жилетом блестела серебряная рукоять тяжелого кинжала.

При виде двух вошедших гул в подвале мгновенно смолк. Несколько человек медленно поднялись с лавок, засунув руки за пояса.

— Ты чей такой борзый, щенок? — хрипло прорычал Гиго, буравя взглядом Джугашвили, шагнувшего вперед. Семинарский сюртук Иосифа выглядел здесь смертным приговором: любого чужака в этих стенах раздевали до исподнего, а потом с перерезанным горлом спускали в Куру через сточный люк. — Сюда вход рубль, а выход — твоя требуха на крюке. Ты к кому приперся, сопляк поповский?

У Сосо внутри на мгновение все сжалось в тугой ледяной комок. Звериным чутьем кавказца он понимал: если сейчас дрогнет хоть один мускул на лице, их разорвут на куски в три секунды, и никакая семинарская казуистика не спасет. Юноша расправил плечи, напустив на рябоватое лицо выражение каменного высокомерия, и уже набрал в грудь воздуха, чтобы бросить дерзкий ответ, но закончить фразу ему не дали.

Вперед ленивой, пружинистой походкой выдвинулся Виктор.

Он не кричал, не доставал револьвер и даже не вынул рук из карманов своего пальто. Светловолосый крепыш просто встал посреди комнаты, чуть наклонил голову набок и вперил в главаря банды прямой, немигающий взгляд своих лазурных глаз.

В этот момент в душном, прокуренном подвале будто резко упала температура. Воздух стал плотным, вязким и холодным, как в склепе. В глазах блондина не было злобы или показной ярости — там сквозила такая древняя, абсолютная пустота и готовность убивать миллионами, перед которой вся кабацкая свирепость тифлисских душегубов мгновенно обратилась в пыль. Это был взгляд матерого полярного волка, заглянувшего в овчарню к перепуганным овцам.

Один из татар, сжимавший в ладони рукоять ножа, вдруг судорожно сглотнул и сделал шаг назад, уронив деревянную табуретку. Грохот упавшего дерева показался выстрелом.

Гиго, только что готовый лично распороть незваным гостям животы, замер с открытым ртом. Его волосатые пальцы задрожали на столешнице. На лбу авторитета выступили крупные капли липкого пота, дыхание сбилось на хриплый, удушливый сип. Человек, за плечами которого было с десяток мокрых дел, нутром почуял: перед ним стоит не человек, а сама смерть в обличье широкоплечего щеголя со странной стрижкой.

— Мы пришли за кассой, толстяк, — негромко произнес Виктор. Голос прозвучал мягко, почти ласково, но от этого шепота у бандитов мороз пошел по коже. — Все золото, все николаевские кредитки и расписки цеховиков. Выкладывай на стол. Живо. Пока я не решил размять кулаки о твои ребра.

— С-слышь, командир... — заикаясь, выдавил из себя Гиго, судорожно оглядываясь на своих подручных в поисках поддержки.

Но подручные стояли бледные, прижавшись спинами к сырым стенам, не смея пошевелить даже пальцем. Чудовищное, нечеловеческое давление, исходившее от блондина, парализовало их волю почище жандармских цепей.

— Я не люблю повторять дважды, боров, — улыбнулся Виктор. Улыбка вышла хищной, оскалистой, обнажающей крепкие белые зубы.

Главарь дернулся, будто от удара хлыстом, полез дрожащими руками под стол и вытащил на свет тяжелый железный ящик с коваными уголками. Ключ ходил в замке ходуном, звякая о металл. Крышка откинулась, обнажив тугие пачки сторублевых ассигнаций, россыпь золотых пятирублевиков и тяжелые серебряные портсигары, взятые в залог у промотавшихся купцов.

Иосиф, наблюдавший за этой сценой с затаенным восторгом, шагнул к столу. Пальцы правой руки сжались вокруг пачек с деньгами. Бумага приятно хрустела, металл холодил кожу — это была не жалкая медь, которую кружковцы клянчили у рабочих в железнодорожных мастерских, а настоящая кровь города, его тайная сила. Сосо быстро ссыпал добычу в припасенный холщовый мешок, стараясь не выдать бешеной дрожи в коленях от накатившего азарта.

— Молодец, хвалю за сообразительность, — кивнул главарю Виктор и небрежно потрепал онемевшего от ужаса бандита по щеке тяжелой ладонью. — Будешь вести себя тихо — доживешь до седин. А вздумаешь вякнуть городским ищейкам — я вернусь и сниму с тебя шкуру прямо в этой конуре.

Они вышли на улицу так же спокойно, как и вошли. Ни одна собака во дворе не посмела тявкнуть им вслед.

До рассвета они успели обчистить еще две подобные норы: подпольный ломбард армянского ростовщика на Ванкской улице и тайный карточный вертеп за серными банями, где собирались самые удачливые фальшивомонетчики Закавказья. Сценарий повторялся с пугающей точностью: стоило местным головорезам схватиться за ножи, готовым растерзать дерзкого семинариста, как вперед выступал Виктор. Его нечеловеческий, тяжелый взгляд и абсолютное, ледяное бесстрашие ломали воровскую спесь лучше каторжных кандалов. Люди, привыкшие наводить ужас на весь Тифлис, покорно выгребали из потайных сейфов золото, шелковые мешочки с червонцами и царские кредитки, лишь бы этот светловолосый демон поскорее убрался прочь.

Когда первые лучи холодного утреннего солнца окрасили верхушки чинар над Ботаническим садом, Сосо и Виктор поднялись к развалинам крепости Нарикала. Холщовый мешок за плечами Джугашвили оттягивал спину непривычной, опьяняющей тяжестью: там лежало целое состояние, на которое можно было купить подпольную типографию целиком, напечатать горы прокламаций и вооружить револьверами сотню боевиков.

Иосиф опустил мешок на замшелый камень древней стены и тяжело перевел дух. Смуглое лицо юноши раскраснелось от быстрой ходьбы, глаза лихорадочно блестели, а на губах блуждала дерзкая, хищная полуулыбка.

— Ну что, поэт? — весело подмигнул Виктор, присаживаясь на край бойницы и глядя на просыпающийся внизу город, окутанный сизой пеленой дыма. — Чувствуешь разницу между рифмами в журнале и реальной силой?

— Они боялись тебя до судорог, — глухо произнес Джугашвили, глядя прямо в лицо спутнику. — Я видел глаза Гиго. Этот пес людей резал десятками, а перед тобой дрожал, как побитая шлюха. Ты не достал оружия, не ударил никого. Что ты с ними сделал?

Виктор тихо, раскатисто рассмеялся, запрокинув голову к бледному небу.

— Люди — трусливые твари, Сосо. Вся их напускная свирепость держится на том, что они привыкли пугать тех, кто слабее. А когда они встречают того, кто вообще не знает, что такое страх смерти... они ломаются. Зверь всегда чует настоящего охотника. Ты ведь тоже это почувствовал, верно? Этот сладкий привкус, когда они ползают у твоих ног и отдают все, ради чего грабили годами?

Иосиф сжал кулак здоровой руки, чувствуя, как внутри разгорается темный, всепоглощающий огонь. Семинария, утренние псалмы, нудные наставления архимандрита — все это казалось теперь далеким бредом, пылью из прошлой жизни.

— Почувствовал, — твердо ответил Сосо, и в его голосе зазвенели нотки той самой железной поступи, перед которой со временем содрогнется полмира. — И больше я от этого вкуса не откажусь.

— Вот и славно, — удовлетворенно хмыкнул Виктор, поднимаясь на ноги и оглядывая кавказца с дьявольским одобрением. — Считай это нашим первым уроком политэкономии. А теперь прячь золото, семинарист. Скоро Тифлис станет для нас слишком тесен, и нам придется двинуться туда, где играют по-настоящему крупно.

Глава 3

В сырых коридорах семинарии золото пахло иначе, чем в ночных притонах Ортачала. Спрятанные за обшивкой старого сундука в дальнем углу дортуара николаевские кредитки и тяжелые червонцы не звенели, но Джугашвили физически ощущал их плотную, давящую тяжесть сквозь десяток метров каменных перекрытий. Это осязаемое богатство действовало на сознание сильнее любого богословского трактата: мир раскололся надвое, и прежняя жизнь с ее казенным распорядком окончательно превратилась в дурной, затянувшийся балаган.

Утренний класс догматического богословия встретил семинаристов промозглым сквозняком из вентиляционной отдушины. Отец Гермоген пребывал в скверном расположении духа с самого рассвета: ректор устроил инспекторам разнос за брожение умов среди старшекурсников, а в городе железнодорожные забастовщики опять перекрыли пути к товарной станции.

Монах расхаживал перед доской, шумно сопел и буравил тяжелым взглядом воспитанников, пока его жирные пальцы перебирали четки из черного янтаря.

— Некоторые из присутствующих здесь господ, — Гермоген остановился прямо напротив парты Джугашвили и опперся кулаком о наклонную крышку стола, — возомнили, будто полученное за казенный кошт образование дает им право мудрствовать лукаво. Они забывают, что послушание стоит выше поста и молитвы. Гордыня ума — вот первородный грех, который низверг Денницу в бездну! Тот, кто сомневается в святости установленных свыше порядков, уже продал душу отцу лжи.

В классе стояла мертвая, настороженная тишина, нарушаемая лишь свистом дыхания архимандрита. Обычно в такие минуты Сосо прятал усмешку в воротник или отвечал гладкими, обтекаемыми цитатами, уводя спор в вязкую схоластику. Но сегодня юноша даже не подумал отвести взгляда. Он сидел прямо, положив изувеченную левую руку на колени, а здоровой правой медленно крутил на столе медное перо.

— Вы говорите о гордыне ума, ваше высокопреподобие, — голос Джугашвили разрезал духоту класса отчетливо и сухо, без привычных византийских завитушек. — Однако святой Иоанн Златоуст в беседах на Послание к филиппийцам прямо указывает: разум дан человеку для различения правды и кривды, а слепое следование поводырям делает овцу добычей волка.

Архимандрит дернулся, его мясистые щеки покрылись неровными багровыми пятнами.

— Ты смеешь учить меня Златоусту, щенок сапожника?!

— Я лишь напоминаю текст, который мы проходили в третьем семестре, — с ледяным прищуром парировал Сосо. В глазах семинариста не осталось юношеского запала или обиды, в них застыл тот самый расчетливый холод, каким веяло от Виктора на набережной. — Церковь учит народ терпению и нищете духа, пока Синод владеет миллионными угодьями, а архиереи разъезжают на породистых рысаках. Если всякая власть от Бога, то почему святейший экзарх на прошлой неделе благословил расстрел голодных крестьян в Гурии? Господь, надо полагать, лично передал жандармам патроны?

По рядам пронесся испуганный шепот. Близорукий Петре побелел как мел и вжал голову в плечи, а Камо на соседней парте судорожно вцепился в край скамьи, готовый вскочить. Такие речи в стенах духовного ведомства тянули не просто на карцер — за подобные выпады пахло жандармским управлением и сибирской ссылкой.

— Вон! — взревел Гермоген, сорвавшись на фальцет, и ударил пухлым кулаком по дубовой кафедре. — Вон из класса, богоотступник! В каменный мешок до особого распоряжения правления! Век прощения вымаливать будешь!

Иосиф медленно, без единого лишнего движения поднялся с места. Он не опустил глаз, не поклонился и даже не счел нужным оправдать полы сюртука. На рябоватом лице юноши застыла маска такого совершенного, безжалостного презрения, что монах невольно отступил на шаг, словно наткнулся на обнаженный клинок.

— Вы можете запереть меня в подвале, батюшка, — негромко, но так, что каждое слово отдалось эхом в углах, произнес Джугашвили. — Только гниль из ваших стен этим не вытравить. Подвал останется подвалом, а мир за воротами уже двинулся с места. И ваше кадило его не остановит.

Семинарист развернулся и ровной, неспешной походкой вышел за тяжелую дверь, даже не оглянувшись на застывших от ужаса товарищей.

Карцер в подвальном этаже семинарии представлял собой узкую каменную клетушку с крошечным решетчатым оконцем под самым потолком, через которое едва пробивался серый свет тифлисского полдня. Пахло мокрой известью, плесенью и мышиным пометом. Прежде Иосиф ненавидел это место, сжимая кулаки от бессильного бешенства перед монастырской несправедливостью. Теперь же, усевшись на голые сырые доски нар и подтянув колени к подбородку, он чувствовал лишь кристальную, звенящую ясность.

Страх ушел. Виктор был абсолютно прав: догмы, авторитеты и правила держались исключительно на чужой покорности. Стоило выбить из-под этой постройки страх перед наказанием — и грозные архимандриты превращались в жалких, перепуганных чинуш, трясущихся за свои синекуры. В кармане сюртука у Сосо лежало несколько золотых пятирублевиков, захваченных накануне из тайника. Эти маленькие кружки холодного металла давали больше свободы, чем все благословения патриарха. С ними можно было подкупить монастырского сторожа, нанять явочную квартиру за Курой, раздобыть поддельный паспорт или купить револьвер.

К вечеру, когда помощник инспектора «Желтуха» с постной физиономией отпер железный засов и принес кружку мутной воды с куском черствого хлеба, Сосо встретил его безмолвной, насмешливой улыбкой. Он даже не притронулся к пайке, глядя сквозь надзирателя так, будто монах был пустым местом. Отец Димитрий поспешно запер дверь, ощущая неприятный холодок под лопатками: строптивый горец больше не ломался от карцера, он словно набирался в этой каменной пасти ядовитой, сокрушительной силы.

Выпустили его лишь к исходу следующих суток по ходатайству преподавателя светской словесности, ценившего поэтический дар юноши и еще не знавшего о масштабах скандала.

Едва дождавшись темноты, Джугашвили выскользнул через знакомое окно первого этажа и быстрым шагом направился в Дидубе — рабочий пригород, раскинувшийся за полотном Закавказской железной дороги. Там, в низком глинобитном флигеле во дворе слесаря Вано, собиралась верхушка подпольного марксистского кружка организации «Месаме-даси».

В тесной комнатке, освещенной чадящей керосиновой лампой без стекла, было накурено до рези в глазах. На табуретах и топчане сидели молодые рабочие в промасленных куртках, пара безусых студентов университета и Камо, карауливший у входа с тяжелой дубовой палкой. Шел жаркий, путаный спор.

— Нужно подавать петицию губернатору! — горячился студент в пенсне, нервно поправляя жидкий галстук. — Фабричная инспекция обязана расследовать случаи травматизма в депо. Мы должны действовать строго в рамках закона, через просвещение и кассы взаимопомощи, чтобы не провоцировать казаков на насилие!

Иосиф перешагнул порог, пригнув голову под низкой притолокой, и тихо притворил дверь. Все разом замолчали, повернувшись к вошедшему.

— Петицию? — негромко переспросил Джугашвили, снимая мокрый картуз и стряхивая капли на глиняный пол. — Губернатору?

Он подошел к столу, заваленному рукописными листовками, и оперся на него здоровой рукой, окинув собравшихся тяжелым, приглушенным взглядом. В тусклом свете лампы его оспенное лицо казалось высеченным из темного базальта.

— Губернатор подотрется твоей петицией, интеллигент, а потом прикажет сотне казаков выпороть стачечников нагайками прямо на рельсах. Ты до сих пор веришь, что волки слушают овечьи просьбы о милосердии?

— Но нельзя же просто так лезть на рожон! — вскинулся студент. — У нас нет средств, рабочие боятся потерять последний кусок хлеба, забастовочный фонд пуст! Стачка захлебнется через три дня, если людям нечем будет кормить семьи!

— Средств нет у тех, кто привык побираться и плакать, — отчеканил Джугашвили.

Движением плеча он расстегнул сюртук, достал из внутреннего кармана увесистый холщовый мешочек и с глухим, звонким стуком бросил его на середину стола. Ткань лопнула по шву, и на исписанные чернилами листы брызнули желтые кругляши царских червонцев и тяжелое тифлисское серебро.

В комнате повисла тишина такой плотности, что стало слышно, как в углу за перегородкой скребется мышь. Слесарь Вано с открытым ртом привстал со скамьи, боясь прикоснуться к золоту, а студент в пенсне онемел, судорожно глотая воздух.

— Откуда это, Сосо?.. — сиплым шепотом выдавил Камо, во все глаза глядя на богатство. — Ты что... церковь ограбил?

— Какая разница, откуда взято то, что и так принадлежит нам по праву силы? — ровным, безжалостным голосом произнес Иосиф, садясь во главу стола. — Здесь три тысячи рублей. Этого хватит, чтобы кормить семьи бастующих две недели, выкупить из Баку настоящий печатный станок и привезти двести пудов шрифта. А еще останется на два десятка револьверов системы смит-вессон. Хватит жевать сопли о мирном просвещении. Просвещать хозяев мы будем свинцом и стачкой, от которой у них остановится вся железная дорога от Батума до Баку.

Рабочие переглянулись, и в их глазах вместо прежней растерянности вспыхнул темный, решительный огонь. Присутствие этих денег, добытых неведомым и опасным путем, перечеркнуло все интеллигентские сомнения. Перед ними сидел уже не вчерашний семинарист-стихотворец, а вожак, способный добывать ресурсы из преисподней и знающий, куда нанести удар.

— Кто не согласен — дверь открыта, — добавил Джугашвили, обведя кружковцев немигающим взглядом. — Но тот, кто останется, забудет про жалость, молитвы и барские законы. Мы начинаем свою игру.

Ни один человек не шелохнулся. Даже испуганный студент молча опустился на табурет, завороженный этой холодной, чудовищной уверенностью.

Поздно ночью, возвращаясь в семинарию через пустыри над Курой, Сосо остановился у полуразрушенной каменной сторожки. Из темноты раздался знакомый тихий щелчок портсигара, и вспыхнувший огонек спички выхватил из мрака правильные, насмешливые черты лица Виктора.

Светловолосый крепыш привалился к замшелой стене, выпуская пряный дым заморского табака, и с неподдельным интересом разглядывал юношу.

— Слышал, ты сегодня устроил знатный переполох среди своих святош, — произнес Виктор с легким бархатным смешком. — Говорят, Гермоген едва не лопнул от апоплексического удара прямо у доски.

— Он сгниет раньше, чем успеет донести на меня в жандармерию, — спокойно отозвался Джугашвили, подходя ближе и подставляя лицо прохладному ночному ветру. — Золото пошло в дело. Мы забираем под себя типографию и железнодорожные мастерские. Скоро весь Тифлис встанет на дыбы.

Виктор медленно затянулся, и в его ледяных голубых глазах отразились отблески далеких фонарей.

— Ты быстро учишься, горец. Намного быстрее, чем я ожидал. Отбросить поповскую мораль в двадцать лет — это хороший задел для того, чтобы однажды перевернуть континент. Но помни: разжечь бунт здесь, в этой южной провинции — лишь детская проба пера. Настоящая грязь, большие деньги и великие интриги варятся не на берегах Куры.

— Я знаю, — глухо бросил Иосиф, глядя на темные силуэты спящего города внизу. — Тифлис — это только начало. Я возьму от этого города все, что нужно для победы, а потом мы пойдем дальше.

— Пойдем, Сосо, — тихо усмехнулся Виктор, и в его голосе прозвучало нечто древнее и неотвратимое, как сама судьба. — Обязательно пойдем. Европа ждет своего варвара.

За лабиринтом духанов Мейдана, там, где кривые улочки упирались в глухие обрывы над Курой, начинался совсем другой город. Здесь не торговали коврами и чеканной медью, а двери низких подвалов были обиты полосовым железом. Пахло жженым углем, ружейным маслом и едкой кислотой, которой оружейники вытравливали казенные клейма с украденных армейских стволов.

Виктор шагал впереди легко и уверенно, словно гулял по бульварам европейской столицы, а не по воровскому тупику, куда чужаку без ножа под ребрами заглядывать не стоило. Семинарист держался чуть сзади, зорко поглядывая по сторонам из-под надвинутого картуза.

У приземистой дубовой двери без всяких вывесок блондин остановился и трижды ударил костяшками пальцев по тяжелому кольцу: два раза коротко, один протяжно. Изнутри послышался сухой щелчок засова, створка приоткрылась на ширину ладони, и в щели сверкнул темный, настороженный глаз.

— Свои, Аваз, — небрежно бросил Виктор на чистейшем фарси, подтолкнув дверь плечом.

Железо скрипнуло, пропуская гостей в полутемную нору, где под потолком на проволочных крюках висели винтовочные ложа, а на верстаке у чадящей керосиновой лампы лежал разобранный револьверный барабан. Хозяин берлоги — сухопарый горец с выжженным порохом лицом и пальцами, черными от оружейной сажи, — смерил долговязого семинариста подозрительным взглядом из-под мохнатых бровей:

— Зачем мальчишку привел, господин Виктор? Ментовская ищейка по следу пойдет — обоим головы открутят.

— Этот мальчишка скоро сам будет откручивать головы тем, кто сунется без спроса, — усмехнулся светловолосый крепыш, усаживаясь прямо на угол просмоленного верстака и закидывая ногу на ногу. — Доставай лучшее железо, Аваз. Казенный хлам со складов оставь для казачьих разъездов. Нам нужно то, с чем встречают рассвет новой эры, а не то, с чем деды в горах коз пасли.

Оружейник глухо хмыкнул себе в бороду, полез под верстак и выложил на вытертое сукно два предмета: длинный кавказский кинжал в ножнах из черненого серебра и тяжелый деревянный ящичек орехового дерева.

Иосиф подошел к столу, с интересом разглядывая оружие. Серебряная вязь на рукояти кинжала блеснула тусклым блеском, но стоило юноше потянуться к клинку, как ладонь Виктора мягко, но властно легла ему на плечо.

— Цыганщину оставь базарным франтам, Сосо, — протянул блондин с тонкой издевкой. — Серебро на рукоятке — для духанов, чтобы перед девками на свадьбах павлином ходить. В темном переулке блеск ножен выдаст тебя за десять шагов, а длинным лезвием в толпе только собственные карманы вспорешь. Аваз, дай ему рабочую сталь.

Старик прищурился, явно зауважав знающего заказчика, убрал нарядную безделицу и достал из кожаного чехла короткую гурийскую каму с прямой рукоятью из полированного рога буйвола. Клинок был широким, хищным, матово-серым, без единой лишней насечки, а глубокие долы с двух сторон обещали легкий, смертоносный удар.

Джугашвили взял оружие правой рукой. Баланс оказался безупречным: тяжесть стали словно перетекла в кисть, продолжая линию сухожилий.

— Вот это инструмент, — одобрил семинарист, пробуя подушечкой пальца остроту бритвенного спуска. — Такой под сюртуком не топорщится, а в ребра войдет, как в масло. Сколько?

— Пятьдесят целковых, — буркнул оружейник.

— Получишь сорок, и скажи спасибо, что не спросил за украденный на прошлой неделе тульский порох, — усмехнулся Виктор, пододвигая к себе деревянный ящик. Щелкнули медные замочки.

На бархатном ложементе цвета запекшейся крови лежал вороненый пистолет причудливой, незнакомой для здешних мест конструкции. Длинный граненый ствол, аккуратная деревянная рукоять-кобура, приставленная рядом, и массивная ствольная коробка с фрезерованными пазами. От металла веяло прусской педантичностью, холодной мощью и абсолютной функциональностью.

— «Маузер», калибр семь шестьдесят три, модель девяносто шестого года, — Виктор бережно взял пистолет в широкую ладонь, взвел затвор и щелкнул курком в пустоту. Сухой звук прозвучал как удар хлыста. — Настоящее чудо германской мысли. Десять патронов в обойме, прицельная дальность на сотню саженей, если пристегнуть приклад. Твои жандармы с их неповоротливыми «смит-вессонами» даже перекреститься не успеют, пока ты выпустишь в них целую рощу свинца.

Глаза Иосифа вспыхнули жадным, голодным огнем. Перехватив пистолет правой рукой, юноша ощутил непривычную, тяжелую стать оружия. Левая рука, изувеченная и непослушная, привычно повисла вдоль туловища, и прицелиться классическим хватом не получалось: ствол предательски вздрагивал, уходя вниз под собственным весом.

— Тяжел для одной руки, — процедил Сосо сквозь зубы, пряча раздражение от собственной физической неполноценности.

— Рука здесь ни при чем, дело в корпусе, — спокойно бросил великан. — Забираем железо, Аваз, патронов насыпь четыре сотни. Учить тебя будем на воздухе, бурсак. Здесь от твоей ярости стены треснут.

Они поднялись в район Сололаки, где среди вековых чинар прятались особняки богатых купцов и иностранных негоциантов. Виктор снял просторный каменный дом на самом краю скалистого обрыва, обращенного к Ботаническому саду. Внутри не было восточной пестроты: тяжелая дубовая мебель, камин, на полу лежали волчьи шкуры, а вдоль стен тянулись застекленные полки, доверху забитые книгами в кожаных переплетах на латыни, немецком, французском и итальянском языках.

Во внутреннем дворе, замкнутом высокими каменными стенами, блондин расставил на бревенчатом помосте ряд пустых винных бутылок и сунул Иосифу в ладонь тяжелую обойму с остроконечными патронами.

— Снаряжай, — скомандовал светловолосый крепыш, сбрасывая суконное пальто на плетеный стул. Под одеждой на нем оказалась простая полотняная рубаха, обтягивающая чудовищно развитые плечи и грудь бойца. — И забудь все, чему вас учили в гимназических тирах. Война — это не дуэль благородных господ по свистку секунданта.

Джугашвили загнал патроны в магазин, преодолевая тугую пружину, и поднял пистолет, пытаясь опереть его на согнутый локоть больной левой руки.

— Опусти, — резко оборвал наставник, подойдя сзади и положив ладонь на плечо ученика. — Не строй из себя калеку, Сосо. Твоя рука слаба, но кости целы. Разверни корпус вполоборота, прижми локоть к ребрам, сделай опору из собственного скелета, а не из мышц. Пистолет — продолжение позвоночника. Ты стреляешь не рукой. Ты стреляешь волей. Дыши ровно: вдох, полувыдох — и плавный нажим подушечкой пальца, словно гладишь кошку против шерсти.

Иосиф замер, перестроил стойку, чувствуя за спиной спокойную, гранитную уверенность учителя. Палец дрогнул.

Грохнул выстрел, эхо раскатисто ударило в каменные плиты двора, сизый едкий дым ударил в ноздри. Свинцовая пуля выбила сноп искр из каменной кладки в вершке от цели, а бутылка осталась стоять невредимой.

Семинарист выругался на сочном мегрельском наречии, резко взводя затвор для повторного выстрела.

— Злость оставь уличным шавкам, — не повышая голоса, осадил его Виктор, забирая оружие из горячих пальцев горца. — Ярость затуманивает глаз, сбивает прицел. Когда ты держишь в руках смерть, внутри должна быть ледяная пустыня. Твой выстрел должен быть столь же безразличен к жертве, как удар молнии к сухому дереву. Попробуй еще раз. Медленно.

Второй выстрел расколол темно-зеленое стекло в мелкую пыль. За ним третий снес горлышко соседней бутылки. К десятому патрону Иосиф научился ловить ту самую неуловимую секунду покоя между ударами сердца, когда мир вокруг замирал, а мушка сливалась с мишенью в единую неразрывную линию.

Когда грохот стрельбы стих, они перебрались в библиотеку. Виктор плеснул в толстостенные хрустальные бокалы темного коньяка, бросил на стол пару тяжелых старинных томов и раскурил толстую заморскую папиросу.

— Держи, расширяй кругозор, псалмопевец, — светловолосый крепыш подтолкнул к юноше книгу в тисненом переплете с латинскими буквами на корешке. — Никколо Макиавелли. Флорентийский секретарь, знавший о человеческой породе больше, чем все твои святые отцы вместе взятые.

Иосиф пригубил обжигающий напиток, провел пальцами по шершавой коже фолианта и с легким прищуром взглянул на хозяина дома:

— Я читал выдержки в подпольных листках. Либералы называют его учителем тиранов, а семинарские наставники пугают им воспитанников, будто он сам сатана.

— Либералы — лицемерные бараны, которые хотят жрать баранину, но падают в обморок при виде крови на бойне, — усмехнулся Виктор, выпустив красивое, ровное кольцо дыма к высокому лепному потолку. — А Макиавелли просто описал анатомию власти без поповских румян. Он прямо говорит: людей следует либо ласкать, либо уничтожать, ибо за малое зло человек мстит, а за большое — отомстить не может. Обида, наносимая врагу, должна быть рассчитана так, чтобы не бояться его возмездия.

— Жестоко, — задумчиво произнес Сосо, вглядываясь в ровные строчки латинского текста. Глаза семинариста горели живым, жадным интересом, он впитывал каждое слово, примеряя его к собственному опыту подпольной борьбы. — Но справедливо для победы. Если ты оставляешь врагу шанс подняться, ты подписываешь приговор собственному делу.

— Именно, — Виктор наклонился вперед, опершись мускулистыми локтями о стол, и его ледяные лазурные глаза уперлись в лицо горца с гипнотической силой. — Твои друзья по кружку грезят всеобщим братством, поют песни о равенстве и думают, будто царизм рухнет от высоких речей. Но война ведется не ради абстрактного добра. Война ведется ради господства. Тот же Сунь-цзы, китайский полководец, две тысячи лет назад учил: высшее искусство войны — сломать сопротивление противника без боя, разложив его изнутри, переманив его генералов и лишив его веры в собственных богов.

— А когда без боя не выходит? — спросил Джугашвили, барабаня пальцами по рукояти лежащего рядом «маузера».

— Тогда бьют первыми, неожиданно и насмерть, — отрезал светловолосый искуситель, оскалившись в хищной усмешке. — Клаузевиц верно заметил, что война есть продолжение политики иными средствами. Но для тебя, Сосо, политика должна стать искусством беспощадной хирургии. Мораль, совесть, жалость — все это оковы, выдуманные слабыми, чтобы удержать сильных. Ты можешь использовать чужую мораль как рычаг, но сам никогда не должен попадать под ее колеса.

Иосиф сделал большой глоток коньяка, ощущая, как огненная волна прокатывается по жилам, смывая последние остатки семинарской шелухи. Перед ним сидел не просто опытный стрелок или богатый авантюрист. Перед ним был наставник совсем иной, темной породы, открывавший дверь в мир, где не существовало греха — существовали лишь воля, расчет и результат.

— Зачем ты все это даешь мне, Виктор? — негромко спросил Сосо, глядя собеседнику прямо в зрачки. — Оружие, деньги, книги... Ты ведь не революционер и не грузинский патриот. Какая тебе корысть нянчиться с нищим семинаристом?

Виктор тихо рассмеялся — глубоко, раскатисто, будто эхо древних битв отозвалось в его широкой груди.

— Скука, мой юный схоласт, — произнес он, и в его взоре мелькнула бездонная тоска существа, пережившего века и царства. — Банальная вселенская скука. Я видел слишком много королей, превратившихся в навоз, и слишком много империй, сгоревших дотла. Мир вокруг нас протух, он застыл в трусливом покое жирных лавочников. А в тебе есть искра настоящего пожара. Мне любопытно посмотреть, как ты раздуешь из нее пламя, которое сожжет эту дряхлую Европу до самого основания.

Джугашвили медленно поднялся, спрятал каму в потайной внутренний карман сюртука, а тяжелый пистолет опустил в холщовую сумку. На смуглом, тронутом оспой лице застыло выражение холодной, непреклонной решимости.

— Я раздую это пламя, — негромко произнес будущий хозяин империи. — И горе тем, кто встанет у меня на пути.

— Вот теперь ты готов к настоящей охоте, — кивнул блондин, поднимая свой бокал. — А теперь возвращайся в свою келью, Сосо. Пусть святые отцы думают, что ты замаливаешь грехи. Завтра нам понадобятся трезвая голова и верный глаз.

Глава 4

В семинарии сразу почувствовали неладное, когда Сосо вдруг сделался тихим и образцовым воспитанником.

Прежде надзиратели на каждом шагу ждали от строптивого горца едких стихов или споров о сотворении мира, но теперь Джугашвили словно подменили. Сюртук на молодом человеке сидел безупречно вычищенный, казенные пуговицы тускло поблескивали, а на утреннюю молитву он являлся самым первым, держа под мышкой зачитанный служебник.

Отец Димитрий, привыкший ловить крамолу по шороху страниц и запаху махорки, целыми днями ходил следом, мягко шлепая войлочными туфлями по каменным плитам. Монах нутром чуял подвох, однако придраться было не к чему. Постель Иосифа была заправлена по струнке, а когда инспектор внезапно заглядывал через плечо юноши во время вечерней подготовки, перед носом надзирателя оказывались не запрещенные листки, а толкования Василия Великого, переписанные четким, убористым почерком.

На уроке догматики архимандрит Гермоген все же попытался взять реванш за прошлый скандал. Раздувая ноздри, наставник вызвал Джугашвили к кафедре и принялся терзать его решениями Халкидонского собора, надеясь подловить воспитанника на ереси.

Класс замер в ожидании бури. Камо на соседней парте вцепился в деревянный край стола, боясь, что друг вот-вот сорвется и швырнет в лицо толстому монаху очередную дерзость.

Но Сосо стоял спокойно, опустив плечи и сложив руки на груди. Лицо семинариста выражало почтительную покорность. Слова лились гладко, без нажима, аккуратно перечисляя греческие термины и выводы отцов Церкви с такой точностью, словно перед архимандритом стоял будущий архиерей.

Гермоген багровел и сыпал каверзными вопросами, но раз за разом натыкался на стену идеального послушания. Наставник ждал привычного бунта, с которым легко бороться карцером и доносом в охранку, однако против буквы церковного канона оказался бессилен.

— Садитесь, Джугашвили, — процедил наконец монах, промокая вспотевший лоб платком. — По букве верно. Будем уповать, что и сердце ваше умягчилось.

— Вашими молитвами, ваше высокопреподобие, — негромко ответил Сосо, отвесил поясной поклон и вернулся на место.

Сидя за партой, юноша разглядывал Гермогена, перебиравшего четки за кафедрой. Прежней злобы к наставнику не осталось. Злость только сбивает дыхание и мешает расчету. Сосо смотрел на архимандрита с любопытством естествоиспытателя, изучающего жука на булавке.

Старик был слеп той особой слепотой, которая вырастает из сытой привычки помыкать безответными бурсаками. Монахи искренне верили, будто мир держится на их окриках и кадильном дыме, не замечая, как земля под ногами уже начинает дрожать. Ненавидеть таких людей не имело смысла, ими нужно было просто научиться крутить.

Вечером, когда в спальне зажгли тусклую керосинку, вокруг Иосифа сама собой образовалась невидимая для начальства орбита. Джугашвили больше не устраивал шумных споров возле дровяных сараев. Работа пошла тихо, от койки к койке, через короткое точное слово и пристальный взгляд.

Первым подошел Петре — близорукий парень из тифлисских крестьян, вечно боявшийся исключения.

— Сосо, я видел, как ты отвечал Гермогену, — прошептал он, робко присаживаясь на край железной кровати товарища. — Ты ведь ни на грош не веришь в эту мертвечину. Зачем шапку ломал? Ребята шепчутся, будто ты сломался в карцере...

Иосиф оторвался от фолианта Иоанна Дамаскина, заложил страницу полоской бумаги и посмотрел на однокашника с усмешкой:

— Сломался, говоришь? Скажи мне, Петре, если перед тобой выросла глухая каменная стена, ты станешь расшибать об нее лоб на радость сторожам?

— Нет, зачем же...

— Вот и я не стану, — Сосо наклонился вперед, понизив голос до мягкого доверительного шепота. — Стену не пробивают головой. В нее закладывают порох в самый фундамент, пока стража на башне поет псалмы. Гермоген хочет видеть праведника? Он его получит. Но пока старик радуется моей покорности, мы заберем под себя все, до чего его руки не дотянутся. Ты ведь помнишь про доброго пастыря?

— Помню, — насторожился Петре. — «Пастырь добрый полагает жизнь за овец».

— Вранье, — отрезал Джугашвили, положив тяжелую правую ладонь на плечо собеседника. — Пастырь стрижет с них шерсть, а когда приходит срок, ведет на бойню. Люди слабы, Петре. Они боятся темноты, начальства и собственной тени. Они бредут вслепую и только ждут, чтобы кто-то сильный взял железный посох и показал дорогу. Если этот посох останется у попов, ты до седин будешь гнуть спину за чужие грехи. А если посох возьмем мы?

Семинарист судорожно сглотнул, придавленный этой неожиданной, жесткой логикой.

— А если жандармы накроют, Сосо? Это ведь каторга.

— Жандармы хватают крикунов, которые машут деревянными саблями на ярмарке, — усмехнулся Джугашвили, слегка сжав пальцы на плече парня. — А тех, кто умеет молчать и делать дело по знаку вожака, ищейки не замечают. Держись со мной, Петре. Загробного рая я тебе не обещаю, но и дрожащей тварью ты больше не будешь. Ясно?

— Ясно, Сосо, — выдохнул юноша, и в его глазах блеснуло безоглядное доверие.

За пару недель Джугашвили незаметно подчинил себе с десяток старшекурсников. Он не читал им длинных речей, а действовал точечно: кому-то сунул брошюру, спрятанную под обложкой требника, кому-то подкинул серебряный рубль из ортачальской добычи на лекарство для родных, а перед кем-то припомнил пророков, бичевавших жадных судей.

Кружок перестал быть шумным сборищем недовольных бурсаков. Под рукой Иосифа он превращался в послушную боевую ячейку, где указания вожака выполнялись без лишних расспросов. Даже взбалмошный Камо теперь присмирел и четко носил записки на товарную станцию, караулил выходы из семинарии и проверял настроения рабочих в депо.

Поздней ночью, когда спальня утонула в тяжелом храпе, Сосо встал с койки, накинул сюртук и подошел к высокому окну в конце коридора.

За стеклом выл декабрьский ветер. Внизу лежали темные крыши старого города, где-то у реки маневровый паровоз выбросил сноп рыжих искр, а дальше темнели безмолвные силуэты кавказских хребтов.

Иосиф прижался лбом к холодной раме, пряча больную руку за борт сукна.

Уроки Виктора легли точно в цель. Светловолосый крепыш показал голую изнанку власти, но доводить дело до конца предстояло самому. Люди не искали свободы, потому что боялись остаться с ней один на один. Толпе требовалась твердая рука, способная избавить ее от страха и сомнений. Церковь держала это покорное стадо веками, но пастыри обленились и ослабли, потеряв хватку.

Стадо осталось без хозяина, и оно пойдет за тем, кто первым предложит ему железный порядок вместо старых сказок.

На губах Джугашвили промелькнула короткая, жесткая усмешка. Роль пастыря больше не пугала семинариста. Она пришлась ему впору, как разношенные сапоги. Оставалось лишь дождаться весны, когда старые монастырские ворота распахнутся настежь.

Сырой туман спустился с Сололакского хребта, размывая огни Головинского проспекта в мутные желтые пятна. Иосиф шагал рядом со светловолосым гигантом по мощеной набережной, чувствуя, как вечерняя сырость привычно вгрызается в больной локоть. Рука ныла от плеча до запястья, пальцы немели, и семинарист машинально прижимал локоть к ребрам, пряча увечье под сукном пальто.

Виктор остановился у чугунного парапета над шумящей рекой, повернулся и окинул юношу насмешливым взглядом:

— Долго еще будешь кривиться, Сосо? Вижу ведь, как тебя выворачивает от каждого шага.

— Старая рана, — сухо бросил Джугашвили, отводя глаза к темной воде. — Колесо фаэтона в детстве кости раздробило. Знахари собрали как сумели, спасибо, что вовсе не отрезали. К непогоде всегда крутит, переживу.

— Терпение — добродетель для монастырских послушников, а вожаку волчьей стаи негоже хромать на переднюю лапу, — великан сунул руку во внутренний карман и извлек плоскую круглую баночку из темного полированного рога без всяких аптечных надписей. — Закатай рукав.

— Что это? — насторожился юноша, не спеша повиноваться.

— Меньше вопросов, бурсак. Если бы я хотел тебя отравить, то выбрал бы яд поизысканнее, а не пачкал руки на мостовой. Давай сюда локоть.

В голосе блондина прозвучала такая спокойная, несокрушимая властность, что Иосиф с легким раздражением расстегнул пуговицы на манжете и обнажил худую, тронутую синеватыми шрамами руку.

Виктор подцепил широким пальцем густую темную мазь. Вещество пахло странно: смолой реликтовой сосны, терпкими болотными травами и тонким, металлическим духом свежей крови. Едва великан принялся втирать снадобье в искривленный сустав, кожу обожгло ледяным холодом, словно к руке прижали кусок речного льда. Но уже через несколько секунд лед сменился сухим, глубинным жаром. Огонь проник сквозь кожу, вошел в самое сухожилие, заставив онемевшие пальцы мелко задрожать.

Джугашвили стиснул зубы, чтобы не выдать стона, но внезапно тупая боль, мучившая его с десяти лет, отступила. Мышцы расслабились, наливаясь тяжелой силой, и Сосо с изумлением обнаружил, что пальцы левой руки сжались в крепкий, полноценный кулак. Локоть выпрямился почти без сопротивления.

— Что за чертовщина?.. — прошептал Иосиф, разглядывая свою ладонь и сжимая пальцы снова и снова. — В Тифлисе таких лекарств нет. Французское?

— Скажем так: старый семейный сбор из северных лесов, — усмехнулся Виктор, вытирая пальцы шелковым платком и пряча баночку. — Кости оно не переплавит заново, но сухожилия оживит. Хватит стоять столбом, псалмопевец. С железом разобрались, пора показать тебе, как живут те, против кого ты затеваешь свою маленькую бурю.

Они поднялись на Головинский проспект и свернули к освещенному хрустальными люстрами подъезду лучшего городского ресторана «Ориант». Швейцар в ливрее с золочеными галунами, едва заметив приближающуюся пару, распахнул тяжелые стеклянные двери с подобострастным поклоном. Семинарист в пальто добротного сукна и высокий иностранец с военной стрижкой выглядели внушительно: за версту веяло большими деньгами и опасной силой.

Внутри царил густой аромат жареных перепелов, запеченной осетрины, пудры и дорогого табачного дыма. По залу бесшумно сновали официанты во фраках, звенел тонкий хрусталь, а в углу за пальмами струнный квартет наигрывал венские вальсы. За столиками сидела элита наместничества: жандармские полковники с начищенными аксельбантами, тучные тифлисские купцы первой гильдии с золотыми часовыми цепями через все пузо и лощеные чиновники особых поручений в окружении холеных дам в шелках.

Виктор занял круглый стол у резной перегородки, небрежно бросив официанту золотой червонец, и заказал графин старого мухранского вина, мясо на углях и сырную тарелку.

Иосиф сидел прямо, облокотившись на стол обеими руками — левая теперь слушалась почти безупречно. Темно-карие глаза семинариста жадно, с хирургической холодностью сканировали зал.

— Смотри внимательно, Сосо, — тихо произнес Виктор, наполняя тяжелые бокалы густым рубиновым напитком. — Твои рабочие в депо уверены, будто эти господа сделаны из особого теста. Будто их власть держится на вековом божественном праве. А что ты видишь на самом деле?

Джугашвили сделал глоток терпкого, бархатного вина, прищурившись на соседний столик, где седоусый статский советник пускал слюни, пытаясь ухватить за талию раскрашенную певичку:

— Вижу свиней у полного корыта. Они слабы. Жир заплыл на мозги, руки дрожат от шампанского. Если выбить из-под них жандармские штыки, они даже крикнуть от ужаса не успеют.

— Верно подмечено, — одобрительно кивнул блондин, срезая ножом ломтик острого сыра. — Они держатся только на лени и привычке большинства подчиняться. Но чтобы уничтожить врага, нужно понимать его изнутри. Нужно знать его язык, его пороки и его слабости. Ты ведь читаешь французов?

— В подпольных переводах, — отозвался Сосо, согревая бокал в ладони. — Вольтера, Руссо. Но это все сухая теория.

— Брось этих зануд, — поморщился Виктор с легкой чертовщинкой во взгляде. — Они пишут для адвокатов. Настоящая Франция говорит стихами проклятых поэтов. Слышал про Шарля Бодлера? Его «Цветы зла» запрещали парижские суды за оскорбление общественной морали.

Светловолосый крепыш откинулся на спинку бархатного кресла и негромко, на безупречном певучем французском прочел несколько строк, тут же переводя их на русский:

— «Будь проклят, о Господь, за то, что создал нас, / За то, что в грязь земную втоптал огонь очей...» Чувствуешь нерв, Сосо? Это не поповские вирши о смирении. Это ярость человека, который посмотрел Богу в лицо и плюнул на его законы. В Париже сейчас варится именно такое варево: распад, роскошь, опиум и жажда крови. Тебе это понравится, когда мы туда доберемся.

Иосиф впитывал эти слова, как сухая кавказская земля впитывает весенний дождь. Мысль о далекой европейской столице, где свобода и порок сплелись воедино, пьянила сильнее мухранского вина. Семинария с ее затхлыми правилами казалась теперь крошечной песчинкой на краю огромного, готового к слому мира.

Когда за полночь они покинули ресторан, Виктор не повернул к тихим переулкам Сололаки. Он повел Джугашвили вниз, к набережной, где за глухими каменными заборами прятался респектабельный, закрытый для посторонних квартал.

Двухэтажный особняк с матовыми фонарями у входа держала мадам Жюли — заведение славилось тем, что сюда не пускали пьяную рвань, а девушки выписывались прямиком из Вены, Варшавы и Берлина. В гостиной пахло тяжелыми мускусными духами, турецким кофе и дорогим табаком.

Хозяйка дома, дама неопределенных лет с высокой прической, встретила Виктора как старого знакомого, склонив голову в полупоклоне. Блондин бросил на мраморный столик несколько золотых монет и кивнул на Сосо:

— Моему другу нужно развеять монастырскую скуку, Жюли. Подбери что-нибудь исключительное. Без восточной суеты.

Мадам провела их в малую гостиную, где на диванах отдыхали несколько женщин. Взгляд Джугашвили сразу зацепился за девушку, сидевшую чуть в стороне с книгой в руках.

Она была совсем не похожа на местных черноглазых красавиц: высокая, статная, с бледной, почти фарфоровой кожей и тяжелой косой пепельно-русых волос. В строгих чертах ее лица читалась славянская мягкость, смешанная с северной сдержанностью.

— Анна, — представила хозяйка. — Из-под Лейпцига, чистокровная вендка, полабская кровь. Редкая стать, господа.

Девушка подняла глаза — прозрачные, серые, как утренний балтийский лед, — и спокойно, без заискивания посмотрела на молодого горца. В этом немигающем, гордом взгляде Сосо почувствовал родственную породу: она тоже была чужой в этом южном городе, отрезанной от корней, но не сломленной чужой волей.

— Она, — коротко бросил Джугашвили, и в горле у него пересохло.

Виктор лишь тихо усмехнулся, хлопнул Иосифа по здоровому плечу и развернулся к выходу:

— Иди, Сосо. Пора сбросить последний монашеский обет. Я подожду внизу.

Комната на втором этаже встретила тихим шелестом шелковых штор и мягким светом свечей в бронзовых бра. Когда дверь заперлась на ключ, семинарист на мгновение замер посреди ковра. Внутри боролись две силы: годами вбиваемый церковный страх перед блудом, грозившим вечным адом, и бешеная, звериная жажда жизни, вырвавшаяся на свободу.

Анна подошла неслышно, шурша муслиновым подолом. Ее прохладные пальцы коснулись пуговиц его сюртука, расстегивая их одну за другой. Когда ткань упала на пол, открыв сухое, жилистое тело горца, девушка не отвела глаз от шрамов на его левой руке. Она лишь мягко провела ладонью по предплечью, и этот жест, лишенный брезгливости или жалости, окончательно сломал последнюю плотину.

Иосиф шагнул вперед, обхватив ее стан сильной, ожившей рукой. В этой близости не было монастырской вины или кабацкой грязи: была чистая, первобытная ярость преодоления, окончательное прощание с мальчишеской невинностью и рождение мужчины, познавшего вкус власти над собственным телом и чужой страстью.

Внизу, на пустой ночной улице, стояла звенящая тишина.

Виктор прислонился спиной к шершавой каменной стене особняка, засунув руки в карманы пальто. В зубах тлела толстая папироса, выпуская тонкую сизую струйку заморского дыма в неподвижный ночной воздух. Светловолосый великан запрокинул голову, разглядывая холодные кавказские звезды, рассыпанные по черному бархату неба над вершиной Мтацминды.

На губах бессмертного блуждала спокойная, отрешенная улыбка существа, видевшего рождение и гибель сотен племен. Мальчишка делал шаг за шагом, сдирая с себя ветхую кожу послушника, и каждый этот шаг приближал неизбежный мировой пожар. Виктор медленно выпустил колечко дыма к созвездию Ориона, стряхнул пепел щелчком пальца и негромко пробормотал на забытом наречии древнего севера:

— Расти, волчонок. Земля уже заждалась твоих зубов.

Сырой туман спустился к товарной станции, смешиваясь с едким угольным чадом паровозных топок. В тупике за пакгаузами, где штабелями лежали пропитанные креозотом шпалы, шестеро парней ждали условного свиста.

Иосиф стоял, прислонившись спиной к мокрому дереву, и неторопливо проверял пальцы левой руки. После странной мази Виктора сустав больше не клинило: пальцы сжимались плотно, сухожилия тянулись без привычной тупой рези. Под просторным пальто из грубого солдатского сукна приятно давила на ребра деревянная кобура-приклад тяжелого «маузера», а в правом кармане покоилась гурийская кама с матовым клинком.

Рядом переминался с ноги на ногу Камо. Глаза у парня лихорадочно горели из-под сдвинутого картуза, пальцы нервно тискали рукоять старого шестизарядного бульдога. Чуть поодаль, вжав голову в плечи от ледяного ветра, стоял бледный Петре, судорожно сжимавший свисток на шнурке, а за ним двое дюжих кузнецов из железнодорожного депо с короткими железными ломиками за поясами.

— Время, Сосо, — шепотом выдохнул Камо, припадая к щели между шпалами. — Кассир закрыл ставни, сейчас инкассаторскую сумку потащат к фаэтону. С ними двое с берданками и околоточный надзиратель.

Джугашвили не двинулся с места, лишь прищурился на желтый свет керосинового фонаря над крыльцом кассы.

— Пусть выйдут на открытое место, — спокойно, без единой нервной ноты в голосе отозвался юноша. — Если полезем в тамбур, они запрутся за дубовой дверью, а нам нужно проверить, как эти псы работают в поле. Камо, ты с кузнецами берешь конвойных. По ногам не стрелять, сразу валите ударом в зубы, ружья отбирайте и швыряйте в канаву. Петре, стоишь на стреме у стрелочного перевода. Заметишь казачий разъезд — свисти трижды и уходи огородами.

— А околоточный? — сглотнул Петре, глядя на темные силуэты охранников. — У него казенный револьвер на шнуре, пальнет ведь.

— Околоточного я возьму на себя, — усмехнулся Сосо. На смуглом лице мелькнула хищная складка. — Пора узнать, чего стоят царские законы, когда им в переносицу глядит ствол. Пошли.

Они скользнули вдоль товарных вагонов мягкой, слитной волной. Железная касса Закавказской дороги, куда стекалась дневная выручка за провоз частных грузов, запиралась ровно в семь вечера. Толстый чиновник в форменной шинели с зелеными петлицами только ступил на деревянные мостки, прижимая к пузу кожаный баул с медными заклепками, как из темноты вынырнули тени.

Камо сработал яростно: налетел коршуном, всадив первому стражнику кулак прямо под скулу. Тот охнул, выронил винтовку и кулем осел в дорожную жижу. Второй конвойный попытался вскинуть ствол на ремне, но подоспевший кузнец Вано с размаху огрел его обрезком трубы по предплечью. Раздался сухой хруст, ружье с бряканьем отлетело в траву.

Околоточный надзиратель, бравый усач с Георгиевским крестом на мундире, среагировал мгновенно. Он отскочил назад, расстегивая тугую кобуру, и уже раскрыл рот для протяжного крика:

— По-о-оли...

Закончить фразу ему не дали. Иосиф шагнул вперед длинным, пружинистым шагом, перехватил запястье полицейского ожившей левой рукой и крутанул кисть с такой безжалостной силой, что надзиратель взвыл от боли, выпуская рукоять оружия. Правая рука Джугашвили привычно и точно легла на холодную сталь «маузера». Вороненый ствол уперся точно под подбородок стража порядка, ощутимо приподнимая его голову к темному небу.

— Тихо, служивый, — негромко произнес Сосо. В его бархатном баритоне не было злости, только ледяная насмешка. — Дыши носом. Сделаешь еще один вдох ртом — мозги по забору собирать будут.

Околоточный замер, скосив глаза на массивную ствольную коробку пистолета. Он видел много тифлисских налетчиков, грабивших фаэтоны на Военно-Грузинской дороге, но этот парень в студенческом пальто смотрел так, будто вычеркивал чужую жизнь из книги бытия простым движением карандаша. В темно-карих глазах семинариста не плескался хмельной азарт, там царил абсолютный, расчетливый покой.

Камо тем временем ловко выдернул баул из рук оцепеневшего кассира, который стоял на коленях, мелко крестясь и бормоча молитву об избавлении от супостатов:

— Взял, Сосо! Тяжелый, собака! Тут тысяч пять, не меньше!

— Брось ружья в сточную канаву, — скомандовал Джугашвили, не сводя ствола с лица полицейского. — А теперь проверим их тревогу. Стреляй в воздух, Камо.

— Чего?! — опешил горячий горец. — Уходить же надо, сейчас свистки со всего вокзала сбегутся!

— Стреляй, говорю, — с нажимом повторил Иосиф. — Мы пришли не просто за медью. Мне нужно видеть, через сколько минут прибудет подкрепление и с какого перекрестка они пойдут. Жми курок!

Камо вскинул свой револьвер и дважды пальнул в низкое туманное небо. Грохот выстрелов разорвал сырую тишину станции, раскатившись эхом под железными навесами пакгаузов.

Кассир взвизгнул и ткнулся лицом в мокрую траву, околоточный судорожно зажмурился, ожидая пули в затылок.

Сосо спокойно достал серебряные карманные часы, нажал пружину крышки и стал следить за секундной стрелкой. Прошла минута. Затем вторая. Где-то вдалеке, со стороны Михайловского проспекта, запоздало и сипло запел полицейский свисток. Ему отозвался второй, потом раздался беспорядочный топот сапог по деревянным настилам.

— Три минуты и сорок секунд, — сухо подытожил Джугашвили, захлопывая крышку часов и пряча их в жилетный карман. — Ленивые боровы. В казармах еще самовары не остыли, а они уже ноги переставлять разучились.

С темноты путей показались трое пеших городовых с шашками наголо. Завидев вооруженных людей у кассы, стражники не бросились наперерез, а испуганно притормозили за стрелочной будкой, принявшись палить из револьверов наугад, вслепую, лишь бы обозначить рвение перед начальством. Пули со свистом впивались в просмоленные шпалы далеко в стороне.

— Гляди, Камо, — усмехнулся Сосо, убирая «маузер» в деревянную кобуру и слегка подталкивая околоточного ногой в канаву к ружьям. — Вот она, вся грозная царская рать. Пока мужиков нагайками полосовать — они первые храбрецы. А как пахнуло настоящим свинцом — жмутся по углам, как бродячие псы под дождем.

— Уходим в овраги! — крикнул Камо, перехватывая тяжелую сумку поудобнее.

Ячейка растворилась в тумане за считанные мгновения. Они знали железнодорожные тупики как свои пять пальцев: нырнули под сцепку товарных вагонов, перемахнули через низкий дощатый забор и спустились по глинистому обрыву к руслу пересохшей речушки, ведущей прямиком в лабиринт трущоб Дидубе. Позади еще долго и бестолково заливались свистки, стреляли в пустоту перепуганные городовые, но погони не было — полиция побоялась соваться в темные овраги без конного разъезда казаков.

Через полчаса в полуподвальной каморке слесаря Вано на столе лежал вскрытый баул.

Керосиновая лампа выхватывала из полумрака тугие пачки сторублевых и пятидесятирублевых ассигнаций, перетянутые шпагатом, россыпь серебряных рублей и казенные ведомости. Камо возбужденно ходил по комнате, размахивая руками, а кузнецы жадно пересчитывали деньги, смачивая пальцы слюной.

— Четыре тысячи восемьсот рублей с полтиной! — выдохнул Вано, стукнув кулачищем по столу. — Святые угодники, да за такие деньги можно полгода всю забастовку в депо кормить!

— Не угодники, а правильный расчет, — оборвал его Иосиф, садясь на край табурета и доставая из кармана папиросу.

Он прикурил от пламени лампы, выпустил струю горького дыма и окинул товарищей тяжелым, проницательным взором. В комнате сразу стихли восторженные возгласы.

— Деньги — это пыль, — отчеканил семинарист, стряхивая пепел на глиняный пол. — Завтра мы их проедим, а послезавтра придется идти снова. Главное сегодня было в другом. Вы сами видели их хваленую стражу. Они трусливы. Они медлительны. Они боятся умереть за жалованье в сорок рублей. Если нанести удар сразу в трех местах города, их полицейская машина просто разорвется на куски.

— Ты думаешь идти на городское казначейство? — с благоговейным ужасом спросил Петре, все еще не веря, что они вышли сухими из воды.

— Казначейство никуда не убежит, — Джугашвили криво усмехнулся, глядя на тлеющий огонек папиросы. — Сначала мы накормим рабочих, вооружим десятку стрелков и возьмем под контроль типографию. А потом заставим этот город платить нам дань за каждый шаг. Прячьте деньги в подпол, братья. Первый экзамен вы сдали. Завтра начинается настоящая учеба.

Глава 5

Мартовский дождь превратил семинарский двор в серое месиво из битого кирпича и размокшей глины. В инспекторской палатке на втором этаже, где пахло лампадным елеем, сургучом и застарелым монастырским табаком, воздух казался густым, хоть топором руби.

Отец Димитрий — тот самый «Желтуха» — стоял у высокого конторского стола, нервно перебирая костлявыми пальцами стопку исписанных листов. Напротив, в глубоком вольтеровском кресле с потертой бархатной обивкой, тяжело дышал архимандрит Гермоген. По правую руку от начальства застыл секретарь правления с очинным пером наготове, то и дело поправляя съезжавшее на кончик носа пенсне.

— Стало быть, упорствуешь, Иосиф? — глухо, роняя слова в окладистую бороду, проговорил архимандрит. — Мы терпели твою строптивость ради матери твоей, благочестивой рабы Божией Екатерины. Мы прощали тебе и дерзкие стишки, и пропуск вечерней службы, и пререкания с наставниками. Но это?..

Монах брезгливо, кончиками двух пальцев, подцепил со стола тонкую тетрадь в серой обертке, исписанную мелким, летящим почерком, и бросил ее на полированное сукно прямо перед Джугашвили.

— Тайное сборище в слесарных мастерских за полотном, — тихо, со сладким ядом в голосе подхватил Желтуха, вытягивая тощую шею из узкого ворота подрясника. — Чтение безбожного Карла Маркса. Сбор денег на стачечные листовки. И кто во главе? Старший воспитанник Джугашвили, без пяти минут кандидат на рукоположение. Побоялся бы греха, Сосо! В Священном Синоде за такие дела не рясу дают, а под надзор полиции определяют без права выезда из уезда.

Иосиф стоял посреди ковра, заложив здоровую правую руку за борт казенного сюртука, а левой, ожившей и налитой гибкой силой, спокойно придерживая край ремня. На рябоватом лице юноши не дрогнул ни один мускул. Он не опустил глаз, не переступил с ноги на ногу, как делали провинившиеся бурсаки перед поркой, и даже не подумал изобразить раскаяние. В темно-карих зрачках плескалось такое ледяное, бездонное равнодушие, что секретарь с пером невольно поежился.

— Вы напрасно тратите казенный елей, ваше высокопреподобие, — негромко, на чистом русском языке без малейшего кавказского нажима произнес Джугашвили. — И матери моей всуе касаться не стоит. Она хотела видеть во мне попа, потому что другого способа не подохнуть с голоду в Гори просто не знала. А я посмотрел на ваше пастырство вблизи. Пять лет смотрел.

— Как ты смеешь, щенок?! — привстал Гермоген, стукнув мясистым кулаком по подлокотнику так, что звякнула чернильница.

— Смею, потому что вижу всю вашу цену, — отчеканил Сосо, делая полшага вперед. В его бархатном теноре прорезался тот самый металл, от которого дрожали тифлисские мясники на Мейдане. — Вы торгуете словом Христовым, как персидские купцы гнилым инжиром на базаре. Заставляете мальчишек доносить друг на друга, гноите в карцерах за прочитанную книжку, а сами дрожите перед каждым жандармским ротмистром, лишь бы синодальный кошт не урезали. Можете не марать бумагу исключениями. Ваша богодельня мне больше не указ.

В кабинете повисла звенящая, мертвая тишина. Слышно было только, как за мутным стеклом барабанит по жестяному отливу косой весенний ливень.

— Вон, — сипло выдавил Желтуха, побелев до синевы. — Вон из обители, волчье семя... Завтра же бумага с жандармским уведомлением уйдет губернатору! Волчий билет получишь, на порог ни в одно присутствие не пустят, по этапу пойдешь!

Джугашвили криво усмехнулся углом рта, неторопливо развернулся на каблуках и подошел к тяжелой дубовой двери. Взявшись за медную ручку, он обернулся через плечо, окинув обоих монахов тяжелым взглядом:

— По этапу пойдут те, кто привык ездить на чужих шеях. А эта земля скоро станет нашей, батюшка. Запомните этот день.

Иосиф шагнул в коридор и с размаху, вложив всю силу ожившего плеча, захлопнул тяжелую дубовую створку. Грохот разорвал тишину монастырского корпуса подобно пушечному выстрелу. В замке жалобно звякнула железная собачка, с косяка посыпалась сухая штукатурка, а эхо долго и гулко металось под высокими сводами галереи.

В полутемном коридоре у лестницы уже стояли трое. Камо сжимал в руках тощий брезентовый мешок со своими пожитками, вихрастый чуб торчал из-под сдвинутого картуза, а глаза сверкали шальным, разбойничьим огнем. Рядом переминался бледный, но решительный Петре, прижимавший к груди сверток с запрещенными брошюрами, и долговязого сложения семинарист Вано, молчаливый кузнецов сын из Дидубе.

— Все слышали, братья? — спросил Сосо, поправляя воротник.

— До единого слова, Сосо, — выдохнул Камо, оскалив белые зубы. — Клянусь крестом святой Нины, у Желтухи сейчас кишки от злости узлом завязались! Куда теперь? У ворот монастырские сторожа с дубинами караулят, инспектор велел никого без записки не выпускать.

— Пусть попробуют встать поперек дороги, — усмехнулся Джугашвили, ощупывая под пальто рукоять верной гурийской камы. — Вещи собрали? Шапки на лоб, и за мной. Начинается другая жизнь.

Они спустились по широкой парадной лестнице, не таясь и не пригибаясь. Семинарский швейцар, седоусый отставной солдат с медалями за турецкую кампанию, попытался было преградить выход, держась за тяжелый кованый засов, но Сосо подошел к нему вплотную. Молодой горец не стал кричать или толкаться — он просто посмотрел ветерану в глаза тем самым немигающим взглядом, от которого у бывалого служаки мороз продрал по спине.

— Открывай, дядя, — негромко сказал Иосиф. — Не бери грех на душу перед пенсией.

Солдат сглотнул, замялся на секунду, а затем молча откинул тяжелую железную щеколду и распахнул ворота навстречу холодному ветру. Четверо беглецов вывалились на мокрую Эриванскую площадь, не оглядываясь назад.

Путь лежал за полотно Закавказской железной дороги, в Надзаладеви — рабочий район, который весь Тифлис со страхом и презрением звал «Нахаловкой».

Здесь не действовали законы городской думы и не появлялись конные патрули казаков, если только за ними не стояла целая пехотная рота. Земля тут была казенной, но фабричные, мастеровые и пришлые крестьяне со всей Гурии и Кахетии строили свои жилища «нахалом»: за одну ночь на пустом склоне оврага вырастала сакля из необожженного самана, битого плетня и кровельной жести. Если до рассвета в трубе успевал пойти дым, по старинному обычному праву сносить такой дом власти уже не решались.

Улиц в Нахаловке не существовало. Под ногами чавкала жирная черная грязь вперемешку с угольным шлаком, узкие щели между кривыми заборами петляли по обрывам, с нависших крыш капала мутная вода, а из темных дворов доносился глухой брех сторожевых псов и запах жареных кукурузных лепешек мчади.

На дальнем краю поселка, у самого выхода в дикое каменистое ущелье, стоял неприметный каменный дом за высоким дувалом из речного булыжника. Окна строения были забиты толстыми дубовыми ставнями изнутри, а во двор вела низкая кованая калитка, прикрытая от посторонних глаз старой разлапистой чинарой.

Иосиф толкнул створку. Во дворе было тихо. Из трубы над плоской крышей тянулся тонкий, почти невидимый сизый дымок, пахнущий сухими дубовыми дровами.

Едва они поднялись по скрипучим каменным ступеням на веранду, тяжелая дверь распахнулась сама собой. На пороге стоял Виктор.

Светловолосый крепыш был без сюртука, в одной расстегнутой на вороте льняной рубахе, подчеркивавшей тяжелые плечи бойца. Светлые волосы с выбритыми под ноль висками были аккуратно зачесаны назад, а в уголке губ тлела неизменная папироса с тонким, пряным ароматом вирджинского листа. На поясе гиганта висела кожаная кобура армейского образца.

— Добро пожаловать в преисподнюю, джентльмены, — насмешливо протянул Виктор, окинув взглядом промокших до нитки бурсаков. — Слышал я ваш хлопок дверью аж от моста. Гермоген, поди, до сих пор святой водой кабинет кропит?

Камо и спутники замерли на пороге, ошарашенно разглядывая исполина. Они никогда не видели людей такой странной, чужой стати: светлые глаза блондина смотрели сквозь них с ленивой уверенностью хозяина, которому в этом городе не смел перечить ни губернатор, ни воровской атаман.

— Знакомьтесь, братья, — Сосо первым перешагнул порог, стряхивая капли с картуза. — Это Виктор. Человек, который знает цену пороху и не задает лишних вопросов. С этого дня этот дом — наш главный штаб.

Внутри комната выглядела просто, но удивительно основательно. Никаких восточных ковров и лишней рухляди: массивный дубовый стол, освещенный большой жестяной лампой «молния», несколько крепких лавок, железная печурка, весело гудевшая сухим жаром, и три топчана, застеленные плотными солдатскими одеялами. В углу у стены стояли два тяжелых деревянных ящика из-под чая, на которых лежали несколько новеньких винтовок Бердана со снятыми затворами и цинки с патронами.

Виктор жестом пригласил парней к печи, достал из шкафа глиняный кувшин с терпким кахетинским вином и каравай свежего лаваша с куском острого сулугуни:

— Грейтесь, богомазы. Сушите портянки и набивайте утробу. Отныне вы не беглые бурсаки, а костяк боевой организации. А для войны нужны крепкие зубы и сытое брюхо.

Камо с Вано, не заставив себя просить дважды, жадно набросились на хлеб и сыр, запивая угощение вином прямо из глиняных кружек. Иосиф же остался стоять у края стола, глядя прямо в лицо светловолосому наставнику.

— Дело сделано, Виктор. Мосты сожжены. Завтра по наши души придет охранка, семинария подаст в розыск. Времени на раскачку нет.

— Времени всегда ровно столько, сколько нужно тому, кто умеет им распоряжаться, — спокойно отозвался крепыш, отставив пустой стакан.

Он подошел к дальнему углу, поднял с пола неприметный холщовый мешок, перевязанный просмоленной бечевкой, и с глухим, тяжелым стуком опустил его на середину дубового стола. Ткань натянулась, сквозь нее отчетливо проступили угловатые контуры тугих пачек и круглые очертания монетных столбиков.

Связка распустилась, и на свет лампы вывалились пачки новеньких, хрустящих сторублевых ассигнаций с портретом Екатерины Великой, ряды золотых николаевских червонцев и тяжелые банковские слитки серебра с клеймами тифлисского казначейства.

У Камо кусок лаваша застрял в горле. Парень закашлялся, во все глаза уставившись на богатство, а Петре судорожно перекрестился, уронив кружку на дощатый пол.

— Господи Исусе... — прошептал Вано, боясь даже вздохнуть. — Тут же... тут целое имение купить можно! Со всеми крестьянами и садами!

— Имения покупают дураки, чтобы потом дрожать от страха перед бунтом собственных батраков, — усмехнулся Виктор, выпуская под потолок красивое сизое кольцо дыма. — А умные люди покупают на эти деньги свинец, бумагу и человеческие души.

Великан повернулся к Джугашвили, и в его лазурных глазах вспыхнул дьявольский, азартный огонь:

— Здесь пятнадцать тысяч золотом и кредитками, Сосо. Настоящие, полновесные деньги, добытые там, где они лежали без толку. Это твой стартовый капитал.

Иосиф медленно опустил правую руку на прохладное золото. Пальцы сжались на пачке купюр, ощущая ту самую первобытную, страшную власть, которую давал этот металл. В голове мгновенно выстроился четкий, холодный план:

— Пять тысяч уйдет на покупку типографского станка американской системы и шрифтов из Баку. Привезем по частям в бочках с мазутом, установим в подвале у слесаря Михо за оврагом. Три тысячи — забастовочный фонд для депо и кожевенных заводов. Рабочие должны знать: если они бросят станки, их дети не подохнут с голоду на следующий день. Остальное пойдет на железо. Нужно вооружить полсотни проверенных парней. Наганы, маузеры, порох и динамит для подрывных работ.

Виктор слушал молодого горца, чуть склонив голову набок, и на его породистом лице играла хищная, одобрительная полуулыбка.

— Мыслишь как полководец, а не как уличный горлопан, псалмопевец. Ценю. Но запомни главное правило конспирации: деньги развращают слабых быстрее, чем поповские проповеди. Ни один лишний человек в Нахаловке не должен знать, откуда у вас золото. Для рабочих ты — бедный борец за народную правду, делящий с ними последний кусок чурека. Для жандармов — неуловимый призрак, у которого за душой нет ни гроша. Легенда должна быть чистой, как лед на Казбеке.

— Я не забыл уроки Макиавелли, — тихо ответил Сосо, и глаза его сузились в две темные щели. — Быть лисой, чтобы распознать капканы, и львом, чтобы пугать волков.

Джугашвили повернулся к притихшим товарищам, которые смотрели на своего вожака уже не как на товарища по парте, а как на непререкаемого повелителя их судеб:

— Слушай мой приказ, братья. С этой минуты вы забыли свои фамилии и свои семьи. Камо, забираешь Вано, идете на товарную станцию к стрелочникам. Найти надежные явочные квартиры по всей Нахаловке, проверить чердаки и подвалы. Никаких пьянок, никаких девок в духанах. Кто откроет рот лишний раз — лично пущу пулю в лоб. Петре, садись за стол. Чернила, бумага. Напишем первую прокламацию для железнодорожников. Завтра утром весь Тифлис должен читать о том, что время покорности кончилось.

— Сделаем, Сосо, — твердо отозвался Камо, пряча за пояс тяжелый револьвер, выданный Виктором. — Клянусь, ни одна собака не пикнет.

Через четверть часа комната опустела. Бурсаки ушли в ночную морось выполнять первые боевые поручения, оставив Сосо и Виктора вдвоем у пылающей печи.

Иосиф налил себе вина, сделал неторопливый глоток и подошел к окну. Сквозь щели в дубовых ставнях открывался вид на раскинувшийся внизу темный, дымящийся Тифлис. Где-то далеко за холмами спала ненавистная духовная семинария с ее мертвыми догмами и трусливыми наставниками, а здесь, в трущобах Нахаловки, начиналась настоящая, жестокая игра на выбывание.

Виктор подошел сзади, положив тяжелую ладонь на плечо ученика:

— Ну что, Сосо. Рубикон перейден. Назад дороги нет.

— А я никогда и не оглядывался назад, — спокойно ответил Джугашвили, сжимая в кармане рукоять кинжала. — Впереди целый город. И мы заставим его плясать под нашу музыку.

За Авчальскими воротами, где кончались мощеные улицы Тифлиса, начиналась серая глина. Земля здесь была изрыта глубокими карьерами, а над низкими холмами круглосуточно висел белесый удушливый чад обжиговых печей. Кирпичные заводы купца Бозарчянца не знали выходных: глина требовала рук, и эти руки день за днем мяли тяжелое холодное месиво, формовали сырец и таскали раскаленные поддоны к остывающим штабелям.

Бараки для рабочих жались к самому краю оврага. Длинные сараи из неоструганного горбыля, крытые просмоленным толем, стояли прямо на голой земле. Из щелей в стенах тянуло сыростью, а внутри стоял тяжелый дух немытых тел, сушащихся портянок и кислого хлебного варева.

Слесарь Вано осторожно толкнул дверь, обитую драной мешковиной, пропуская Джугашвили вперед.

Внутри чадила пара керосиновых коптилок без стекол. На двухъярусных нарах, сколоченных из тяжелых плах, сидели и лежали три десятка человек. Большинство из них еще год назад ходили за плугом в Кахетии или рубили лозу в Гурии, пока неурожай и долги ростовщикам не согнали их в город. Лица у мужиков были серыми от въевшейся кирпичной пыли, плечи сутулились от непосильной поденщины, а руки с въевшейся в трещины грязью напоминали узловатые корни чинары.

При появлении чужака разговор смолк. Несколько человек с нижних нар приподнялись, угрюмо разглядывая вошедшего: пальто из хорошего сукна, надвинутый картуз и жесткий, цепкий взгляд темных глаз сразу выдавали человека не из их забоя.

— Кого привел, Вано? — хрипло спросил кряжистый старик с желтой прокуренной бородой, чинивший при свете фитиля стоптанный чувяк. — Опять из города студента притащил? Был тут на прошлой седмице один, в очках. Час толковал про базисы с надстройками да про прибавочную стоимость по немецкой книжке. Мудрено звонил, чисто пономарь на чужом приходе, а толку? В животе от тех умных слов только пуще заурчало, а хозяин за битый кирпич вчера треть поденщины срезал.

По нарам прокатился невеселый, озлобленный гул. Кто-то сплюнул сквозь зубы в земляной пол, кто-то отвернулся к стене, не желая слушать пустую городскую болтовню.

Сосо не стал оправдываться и не достал из кармана сложенную вчетверо листовку. Джугашвили снял картуз, отряхнул глиняную пыль с колен и неторопливо шагнул к середине барака, в круг желтого керосинового света. Оглядев притихших рабочих, юноша заговорил негромко, но голос его, глубокий и грудной, сразу заполнил барак, заглушая свист ветра в щелях.

— Прав твой сосед, отец, — произнес Сосо, глядя старику прямо в глаза. — Немецкие книги пишут для тех, кто сидит в теплых кабинетах и пьет кофе со сливками. Сытый голодному не товарищ, и мудреные слова раны на твоих ладонях не затянут. Я пришел говорить не о заморских законах. Я пришел напомнить вам то, о чем забыли ваши сытые батюшки в шелковых рясах.

Джугашвили оперся здоровой рукой о край верхних нар и выпрямился во весь рост. В полумраке сарая его смуглое лицо с резкими скулами казалось темной иконой сурового письма.

— Помните ли вы, православные, за что Господь обрушил язвы на землю египетскую? За то ли, что народ не бил поклонов перед фараоном? Нет! В книге Исход написано ясно: фараон заставлял людей месить глину и делать кирпичи от зари до зари, а соломы для связки не давал, требуя прежнего уроку. А надсмотрщики били строителей палками за каждый надбитый угол. Разве не то же самое творит сегодня купец Бозарчянц на этих ямах? Разве не ту же глину вы месите босыми ногами в ледяной жиже, покуда хозяин отстраивает себе мраморный дворец на Головинском проспекте?

Мужики на нарах зашевелились. Старик с чувяком выронил дранку и замер, раскрыв беззубый рот. Крестьянская память, с детства впитавшая библейские сказания на деревенских клиросах, мгновенно отозвалась на знакомый с малых лет слог.

— Пророк Исаия кричал царям в лицо: «Горе тем, которые постановляют несправедливые законы, чтобы отнять суд у бедных и лишить права малосильных из народа Моего!» — голос Джугашвили наливался грозной, металлической силой. — Церковники учат вас терпеть. Говорят: терпите язвы, гните спины перед жандармами, отдавайте последнее зерно за подати, ибо всякая власть от Бога, а награда ждет вас на небесах. Врут вам сытые пастыри! Бог не создавал человека тягловым скотом для чужой забавы. Сам Христос взял в руки бич из веревок и выгнал торгующих из храма, когда увидел, как святыню превратили в разбойничий вертеп!

— Складно звонишь, парень, — глухо отозвался с верхнего яруса молодой парень с перевязанной тряпицей головой, покалеченный на обвале карьера. — Только у хозяина за спиной полиция стоит. Чуть что — прискачут казаки с нагайками, исполосуют спины до мяса, а зачинщиков в кандалы закуют. Бог высоко, а казачья сотня — вот она, за мостом стоит. Против шашки с голыми руками не попрешь.

Иосиф шагнул к нему вплотную. В темно-карих глазах семинариста вспыхнул такой яростный, не знающий сомнений огонь, что раненый рабочий невольно отшатнулся к бревенчатой стене.

— Казачья сотня сильна, пока вы дрожите поодиночке в своих норах! — отчеканил Сосо, и в голосе его прозвучала беспощадная убежденность вожака. — Один прутик сломает даже ребенок. Но когда прутья связывают в фашину, о нее ломаются топоры. Фараон тоже думал, что его колесницы вечны, пока Красное море не сомкнулось над его войском. Вы боитесь голода? Боитесь, что дети завтра запросят хлеба, если вы затушите печи?

Джугашвили расстегнул сюртук и вытащил из внутреннего кармана увесистый холщовый сверток, перевязанный бечевкой. Развязав узел одним движением пальцев, он высыпал на дощатый стол стопку новеньких кредитных билетов и столбики тяжелого серебра. Монеты глухо звякнули о дерево, заставив три десятка человек разом податься вперед.

— Здесь деньги забастовочной кассы, — твердо произнес Иосиф. — Это не барская милость и не подачка губернатора. Это серебро собрано для того, чтобы ваши семьи не голодали ни одного дня, пока вы стоите за свою правду. Завтра утром ни один кирпич не выйдет из сушилок. Завтра печи остынут. А если хозяин позовет полицию — говорить с ними буду я.

В бараке повисла тишина, нарушаемая лишь тяжелым дыханием людей. Они смотрели на деньги, на уверенные сильные руки молодого человека, но больше всего — в его лицо. В этом рябоватом парне с поджатой левой рукой не было ни тени интеллигентского заискивания перед народом. Он не просил их о помощи и не умолял восстать: он вел себя как законный пастырь, явившийся забрать свое стадо из рабского загона и готовый покарать любого, кто посмеет оглянуться назад.

— Кто станет во главе? — спросил старик, поднимаясь с лавки и вытирая ладони о холщовые штаны. В глазах его больше не было насмешки, в них разгоралась слепая, истовая решимость. — Скажи только слово, сынок. Насмерть встанем.

— Слово одно: железный порядок, — ответил Сосо, и голос его прозвучал как приговор старой жизни. — Выбирайте троих самых надежных. Они получат деньги на муку для бастующих и явки в Нахаловке. А теперь я иду в депо. К утру весь железнодорожный узел должен встать намертво.

Через полчаса они с Вано уже перебирались через глубокий овраг, направляясь к черным громадам паровозных мастерских.

В главном слесарном цехе пахло машинным маслом, окалиной и остывающим чугуном. Здесь собрались совсем другие люди: грамотные токари, кузнецы и кочегары, знавшие цену пару и механизмам. Они стояли плотной толпой у потушенного горна, освещенные факелами из просмоленной пакли. Около сотни рабочих сжимали в руках тяжелые гаечные ключи и молоты, ожидая новостей из города.

Когда Джугашвили поднялся на железную площадку токарного станка, в цехе нарастал гул нетерпения. Многие знали Сосо по прежним листовкам, но в лицо его видели впервые.

Иосиф не стал тратить времени на предисловия. Он снял картуз, положил руку на железную станину станка и заговорил языком ветхозаветного пророка Иеремии, переплавленным в яростную классовую ненависть:

— Братья! Наступает час, когда молчание становится смертным грехом. Вы смазываете колеса, которые везут барское зерно за границу, пока ваши матери пухнут с голода в деревнях. Вы чините пушки, из которых завтра будут стрелять в ваших братьев-крестьян. Хозяева говорят вам: терпите, закон свят! Но я говорю вам: закон, писанный грабителями для защиты награбленного, проклят перед небом и людьми!

Рабочие слушали, не шелохнувшись. Простые, весомые слова падали в раскаленную атмосферу цеха подобно каплям воды на раскаленную наковальню. В речах Джугашвили древний религиозный пафос странным, гипнотическим образом сливался с жестокой правдой заводской каторги, рождая в душах мастеровых чувство священной войны.

— Мы завяжем этот железнодорожный узел мертвой петлей! — гремел Сосо, и темные зрачки его сверкали в отблесках смоляного факела. — Ни один состав с хлебом не уйдет наместнику! Ни один эшелон с солдатами не тронется с путей! Если они хотят крови — они захлебнутся ею в собственных гостиных. Вставайте, ибо время жатвы пришло, и серп уже в наших руках!

Цех взорвался глухим, ревущим восторгом. Рабочие вскинули вверх сжатые кулаки и тяжелые молоты, сотни глоток слились в едином громовом кличе. В этот миг в полутемном цехе окончательно умер страх перед каторгой и штыками.

Они больше не чувствовали себя бесправными поденщиками: перед ними стоял вождь, посланный самой судьбой, карающий пророк в темном сюртуке, за которым можно было идти в огонь и под пули, не требуя доказательств и не зная пощады.

Поздно ночью, когда митинг закончился и цеховые дружины разошлись выставлять пикеты на стрелочных переводах, Сосо спустился по деревянной лестнице на пути.

У темной стены водонапорной башни стоял Виктор. Светловолосый гигант лениво курил папиросу, прислонившись широкой спиной к кирпичной кладке, и с холодной улыбкой наблюдал за учеником.

— А ты прирожденный пастырь, Сосо, — тихо произнес Виктор, стряхивая пепел в темноту. — Говорить с ними языком библейских мстителей... Тонкий расчет. Студенты со своим Марксом еще сто лет читали бы им лекции, а ты взял их души голыми руками за четверть часа. Теперь они пойдут на пулеметы по первому твоему свистку, веря, что исполняют волю небес.

Джугашвили подошел ближе, поправил воротник пальто и посмотрел на раскинувшиеся во тьме железнодорожные пути, где уже мигали красные огни выставленных рабочих постов.

— Люди верят не книгам, Виктор. Люди верят силе и грозному слову, — спокойно отозвался юноша, и на губах его застыла жесткая усмешка. — Они хотели пророка? Они его получили. А теперь мы покажем этому городу, на что способны мои верные псы.

Глава 6

Скалистый обрыв над мутной Курой в районе Авлабара казался монолитом, но старый Тифлис был источен ходами, как источено червями сухое чинаровое бревно.

Подвал под заброшенной красильней персидского купца уходил вглубь базальтовой толщи на добрых три сажени. Здесь не было сырости речных берегов: сухой известняк жадно впитывал любую влагу, а единственная отдушина выходила в полуразрушенный колодец во дворе, поросший диким терновником. Если крикнуть в эту черную пасть внизу, наверху слышался лишь слабый шорох сухих листьев.

В полночь скрипнули тяжелые деревянные колеса арбы. Ломовой извозчик из молокан, нанятый Камо за двойную поденщину, осадил пару битюгов у глухих глинобитных ворот. На повозке, укрытой прелым брезентом, темнела чугунная туша: цилиндрический кожух паровозного котла, густо вымазанный черным мазутом и пахнущий горелым углем. Казенные накладные с синей печатью тифлисских железнодорожных мастерских лежали у Камо за голенищем — там значилось, что бракованную секцию везут на переплавку в частную литейную за рекой.

Казачий разъезд перехватил их еще на спуске с моста. Урядник с белесыми усами посветил фонарем в морды лошадям, лениво ткнул нагайкой в маслянистое железо и уже потянул руку к кобуре, собираясь потребовать мзду. Но из темноты переулка неслышно выступил Сосо.

Джугашвили не прятал лица. Он подошел к коню урядника легким, неспешным шагом, протянул казаку пачку крепких папирос «Дюшес» и пару серебряных полтинников, заговорив тихим, доверительным голосом старого знакомого:

— Не крути носом, служивый. Железо казенное, списанное по акту господина инженера фон дер Борха. Мастера из депо хотят сдать его на лом, чтобы к Пасхе разговеться. Тебе грех на душу брать из-за чужого угля, а нам до зари успеть надо.

Урядник смерил взглядом спокойное рябоватое лицо молодого горца, звякнул серебром в кармане шаровар и лениво махнул нагайкой в сторону Авлабара:

— Проезжай, черти. Да скажи кузнецам, чтоб колеса солидолом мазали, на весь проспект ваш тарантас воет.

Через полчаса чугунную скорлупу сгрузили в заросший бурьяном двор. Внутри пустотелого котла, переложенные промасленной ветошью и сухой соломой, лежали узлы настоящей американской печатной машины фабрики «Бостон». Литая станина, красящие валы из гуттаперчи, наборные кассы с пудами новенького шрифта и три бочонка типографской краски вволокли в подвал на пеньковых канатах шестеро дюжих слесарей.

К четырем часам утра станок стоял на ровном каменном полу, намертво прикрученный анкерными болтами к базальтовому монолиту.

Виктор, закатав рукава тонкой шелковой рубахи и не обращая внимания на мазутные брызги, самолично выверял уровень чугунной плиты с помощью бронзового ватерпаса. Светлые волосы крепыша были небрежно зачесаны назад, обнажая гладко выбритые виски, а движения рук оставались размеренными и точными, будто он собирал не бунтарский станок в пыльной норе, а часовой механизм в швейцарской мастерской.

— Принимай хозяйство, Сосо, — вытер ладони ветошью великан, слегка щелкнув ногтем по рычагу давления. — Этот зверь дает до полутора тысяч оттисков в час, если вовремя подносить бумагу и не жалеть краски. Не чета вашим убогим гектографам из желатина, на которых через сотню страниц текст расплывается, как кисель на поминках.

Иосиф подошел к наборной кассе, зачерпнул горсть свинцовых литер. Металл приятно холодил огрубевшую кожу ладони. Каждая буковка — маленькая, четко граненая, с острыми засечками — казалась теперь пулей, отлитой для невидимого ружья.

— Начнем с главного, — Джугашвили положил перед наборщиком исписанный мелким почерком лист плотной бумаги. — Текст короткий. Без византийских красивостей. Каждое слово должно бить в лоб, как обух мясника.

Наборщик — худой чахоточный парень из бывших типографщиков «Тифлисского листка», перешедший на нелегальное положение, — споро защелкал свинцом по верстатке. Через час пробный оттиск лег на стол перед Сосо.

Заголовок кричал черным жирным шрифтом через всю ширину листа:

«К РАБОЧИМ И СОЛДАТАМ ТИФЛИСА: СБРОСЬТЕ ЯРМО!»

В листовке не было абстрактных рассуждений о германских теориях. Сосо писал о конкретных вещах: о шестнадцатичасовом рабочем дне на кирпичных заводах, о штрафах за разбитую посуду в трактирах, о казачьих нагайках, вспоровших спины ткачей на прошлой неделе, и о миллионных взятках губернатора, оседавших в петербургских банках. В конце стоял прямой призыв: остановить заводы, перекрыть подачу воды на железную дорогу и выйти на улицы с оружием в руках.

— Запускай, — негромко бросил Джугашвили.

Тяжелый маховик дрогнул, валы с чмоканьем подцепили черную краску, и станок запел свою глухую, мерную песню. Листы серой оберточной бумаги с сухим шелестом падали в приемный лоток, складываясь в ровные, пахнущие свежей гарью и скипидаром стопки.

К следующей полуночи сто тысяч листовок были рассованы по брезентовым мешкам, корзинам с зеленью, ящикам из-под фруктов и двойным днищам крестьянских арб. Рассвет застал город врасплох.

Когда дворники в белых фартуках вышли мести Головинский проспект, они остолбенели. Листовки висели везде: на чугунных фонарных столбах, на витринах модных магазинов, на деревянных тумбах афиш и даже на бронзовых ручках парадных дверей дворца наместника. На товарной станции железнодорожники читали прокламации вслух, окружив стрелочные будки плотными толпами. В казармах Мингрельского полка солдаты передавали листки из рук в руки, пряча их под матрасы от фельдфебелей.

Казенные ведомства словно разбило параличом. В губернском правлении чиновники боялись выходить на улицу, полицмейстер сорвал голос, требуя немедленно содрать крамолу со стен, но едва городовые счищали бумагу на одной улице, как мальчишки-разносчики раскидывали свежие пачки на соседней площади. Тифлис замер в тревожном, звенящем ожидании скорого взрыва.

Пока полиция сбивалась с ног, рыская по трущобам Нахаловки, в глубоком авлабарском подвале горела всего одна жестяная лампа.

Виктор и Иосиф сидели за грубым дощатым столом, заваленным исписанными грифелем листами. Светловолосый крепыш придвинул к себе толстый том французского романа и накрыл страницу прозрачной пластиной из полированного слюдяного листа, расчерченной тонкой координатной сеткой.

— Ты думаешь, Сосо, что твои парни пойманы, когда их хватают с поличным? — негромко спросил Виктор, щелкая зажигалкой и раскуривая заморскую папиросу. — Ошибаешься. Девять десятых революционеров гибнут из-за собственной глупости в переписке. Ваши кружковцы доверяют бумаге имена, явки и пароли, используя детские шифры с перестановкой букв по церковной азбуке. Для жандармских дешифровщиков в черном кабинете Петербурга такие ребусы — развлечение на полчашки чая.

— А как закрыть переписку наглухо? — прищурился Джугашвили, внимательно следя за движениями рук учителя. Память юноши впитывала каждую деталь, как сухая губка.

— Забудь про простые шифры подстановки, — Виктор постучал костяшкой пальца по раскрытой книге. — Вот тебе настоящая европейская тайнопись. Книжный шифр с переменным ключом, метод аббата Тритемия и сетка Кардано. Смотри сюда.

Светловолосый великан пододвинул к юноше чистый лист бумаги и быстро набросал сложную таблицу из букв и цифр:

— Основа — любая общедоступная книга, которая есть в каждом доме и не вызывает подозрений у филера при обыске. Например, вот этот карманный требник или томик Гюго. Первая цифра — номер страницы, вторая — строка сверху, третья — порядковый номер буквы в строке. Но это лишь каркас. Если жандарм догадается, какая книга взята за ключ, шифр падет. Поэтому мы накладываем второй слой: скользящий шаг по ключевому слову.

Виктор записал короткую фразу на латыни: «Homo homini lupus est» — и показал, как буквы этой фразы сдвигают числовые значения координат на строго определенный интервал.

— Человек человеку волк, — перевел Сосо, и в глазах его блеснуло одобрение. — Хорошее правило. Никакой ищейка не подберет ключ, если не знает пароля, который существует только в наших головах.

— Именно, — усмехнулся Виктор, выпустив красивое сизое кольцо дыма в полумрак сводов. — Но буквы — это для длинных писем. Для коротких боевых приказов нужна химия. Глупо писать молоком, как это делают твои наивные студенты. Любой жандармский писарь знает, что лист надо прогладить горячим утюгом, и буквы проявятся коричневым следом.

Крепыш извлек из кармана два стеклянных пузырька с притертыми пробками. В одном плескалась прозрачная жидкость, похожая на чистую воду, в другом — белесый порошок.

— Хлорид кобальта и слабый раствор щавелевой кислоты, — произнес Виктор, макнув стальное перо в прозрачную жижу и выведя на чистом листе адрес конспиративной квартиры. Бумага осталась совершенно белой, без малейшего блеска или деформации волокон. — Эту тайнопись нельзя проявить утюгом или огнем свечи — лист просто сгорит, не выдав тайны. Текст проявится только тогда, когда бумагу смочат раствором аммиака из второго флакона. Синие буквы вспыхнут на секунду и снова исчезнут, стоит листу высохнуть.

Иосиф взял перо здоровой правой рукой, вывел на полях несколько цифр по новому шифру и откинулся на спинку деревянной лавки. Взгляд семинариста был тяжелым, холодным и сосредоточенным.

— Значит, связь с Баку и Батумом мы переводим на эту систему, — глухо подвел итог Джугашвили. — Камо лично развезет кодовые книги по ячейкам. Никаких записок открытым текстом. Тот, кто нарушит правило хоть раз, вылетает из организации навсегда.

— Ты учишься быстрее, чем многие короли, — с легким полупоклоном заметил Виктор, и в его лазурных глазах мелькнул насмешливый огонек. — Наука тайной войны не прощает сантиментов. Тот, кто владеет словом и держит связь в кулаке, управляет армиями, даже не выходя из подвала.

Джугашвили не ответил. Он повернулся к железному станку, который продолжал мерно стучать в глубине скального зала, выбрасывая в лоток новые сотни черных, смертоносных страниц. Бумага пахла гарью, серой и победой, а город наверху уже содрогался от первых подземных толчков рукотворного землетрясения.

Цавкисское ущелье за чертой города дышало ледяной сыростью и запахом мокрого сланца. Здесь, под прикрытием нависших базальтовых козырьков, ветер глох в расщелинах, а шум горного ручья надежно глушил любые звуки, если только кто-то не догадывался стрелять из пушки в упор.

На каменистой площадке у подножия старой сторожевой башни горел всего один глухой смоляной факел, прикрытый со стороны дороги тяжелой войлочной буркой. В неровных багровых отблесках стояли шестнадцать человек — весь первоначальный костяк, отобранный Джугашвили за три бессонные недели.

Иосиф не взял ни одного записного кружковца из тех, кто любил часами толковать за самоваром о парижских коммунах или спорить о брошюрах Каутского. Студенты были хороши для конспиративных писем и сбора копеек, но для большой крови требовался совсем другой сорт людей.

Здесь стояли кузнецы из железнодорожного депо — кряжистый Бесо с ладонями шириной в добрую лопату и подручный его Вано, привыкшие ворочать раскаленные рельсы и выбивать зубилом заклинившие заклепки. Рядом переминались двое парней с батумской контрабандной тропы: Аршак, знавший каждый тайный волок через турецкую границу, и грек Нико, трижды уходивший из-под пуль пограничной стражи. Остальные пришли из ночных кожевников и грузчиков Мейдана — молчаливые, не знающие усталости мужики, чьи лица заросли жесткой щетиной, а в темных глазах не водилось ни капли страха перед смертью.

Сосо стоял на плоском камне, заложив здоровую руку за борт застегнутого пальто. В темноте его оспенные скулы казались выточенными из темного ореха, а взгляд медленно и тяжело ощупывал каждого из собравшихся.

— Вы пришли сюда не на свадьбу и не на сходку цеховых, — глухо произнес Джугашвили, и его бархатный тенор разрезал свист ветра. — В городе полиция думает, что бунтовщики умеют только кричать на митингах да разбрасывать бумажки по канавам. Но бумага горит, а слова забываются на следующее утро после казачьей порки. Отныне вы — боевая дружина. У вас нет имен, нет родни и нет жалости. Тот, кто струсит в деле, получит пулю в затылок от своего же брата. Кто согласен с таким уговором — сделайте шаг вперед. Кто сомневается — уходите сейчас, пока кони сыты и тропа не перекрыта.

Ни один человек не шелохнулся. Кузнец Бесо лишь сплюнул под ноги табачную жвачку и глухо опустил на грудь широкую бороду:

— Хватит звонить, Сосо. Нам спины нагайками пороли не для того, чтоб мы назад пятились. Показывай железо.

Из темноты расщелины бесшумно выступил Виктор. Светловолосый крепыш был в простой кожаной куртке без пуговиц, на широком поясе тускло поблескивала кобура армейского образца, а светлые волосы с выбритыми висками казались белыми в лунном свете. Он бросил на плоский валун охапку учебных деревянных чурок, обмотанных просмоленной бечевкой, и пару широких клинков.

— Начнем с простого, кавказцы, — произнес Виктор с легким насмешливым прищуром, в котором сквозило ленивое превосходство хищника. — Вы все с детства носите за поясом кинжалы и думаете, будто умеете резать людей. Но базарная драка стенка на стенку годится только для пьяных духанов. В городе вам придется работать в тесноте: в тамбуре вагона, в карете казначея, на узкой лестнице присутственного места. Там для красивого горского замаха места нет.

Великан взял в правую руку короткую каму с прямым клинком и подозвал Аршака — жилистого контрабандиста, считавшегося на Мейдане лучшим бойцом на ножах:

— Ну-ка, горец, покажи, как ты учишь уму-разуму турецких стражников. Нападай в полную силу.

Аршак осклабился, перехватил свой нож снизу, пружинисто присел и с глухим рыком метнулся вперед, метя острием снизу вверх, под ребра. Движение было быстрым, как бросок гадюки, но Виктор даже не сдвинулся с места. В последний миг блондин лишь слегка развернул плечи, левой рукой поймал запястье нападающего, выкручивая сухожилие против часовой стрелки, а коротким основанием рукояти своей камы с хрустом вогнал воздух прямо в горло Аршака.

Контрабандист захрипел, выронил клинок и рухнул на колени, судорожно хватая ртом холодный воздух.

— Замах выдает тебя за полсекунды до удара, — спокойно заметил Виктор, даже не сбив ровного дыхания. — Клинок не должен гулять по воздуху. Держи лезвие у самого бедра, закрывая корпус локтем. Удар идет не рукой, а толчком таза и спины. В тесноте бьют коротко: в печень снизу, в бедренную артерию с разворота или под нижнюю челюсть. Без крика. Без звона железа. Человек должен оседать на пол мешком с мукой до того, как его сосед поймет, откуда пришла беда.

Следующие два часа ущелье гудело от глухих ударов и тяжелого дыхания. Виктор лично ставил каждому корпус, безжалостно сбивая парней с ног подсечками и заставляя раз за разом отрабатывать один и тот же прием: сближение вплотную, перехват вооруженной руки, тычок в горло и мгновенный уход за спину противника.

Иосиф отрабатывал движения наравне со всеми. После чужой целебной мази левая рука больше не была обузой: Сосо держал нож обратным хватом, намертво блокируя предплечьем чужие выпады и отвечая жестким, выверенным выпадом правой. В его движениях не было горячности Камо, но присутствовала пугающая, математическая расчетливость, будто он кроил сукно в отцовской сапожной мастерской.

Затем перешли к огневому бою.

В дальнем конце ущелья, у сырой замшелой скалы, Виктор расставил десяток глиняных кувшинов из-под сыра, натянув между камнями веревку с колокольчиками. Луна скрылась за тяжелыми тучами, и в расселине воцарилась глухая, почти осязаемая тьма.

— В городе вам никто не даст целиться по мушке, как в тире, — голос Виктора доносился словно из самой скалы. — Будет дым, крики, конское ржание и темнота. Стрелять придется навскидку, на звук и на силуэт. Пистолет наводится всем телом, взгляд направлен на цель, палец жмет спуск автоматически в момент завершения вдоха.

Светловолосый крепыш выхватил из кобуры тяжелый револьвер и, не глядя, выпустил три пули подряд в разные стороны ущелья. Сухие громовые раскаты разорвали тишину ночи, выбив снопы рыжих искр из базальта. Три кувшина в разных концах площадки разлетелись в пыль за две секунды.

— Твоя очередь, Камо, — кивнул на рубеж Сосо.

Семен Тер-Петросян шагнул вперед, сжимая в мокрой ладони вороненый «бульдог». Глаза парня лихорадочно горели. Первый выстрел ушел высоко над скалой, срезав ветку шиповника, второй снес верхушку соседнего валуна.

— Палишь как пьяный казак на свадьбе! — осадил его Джугашвили, подойдя сзади и положив тяжелую руку на плечо друга. — Опусти ствол. Вдохни носом. Не дергай курок, тяни плавно, словно струну на пандури натягиваешь. Ты не пугаешь воробьев, Семен. Каждая пуля стоит две копейки забастовочных денег. Всади свинец в середину черепка.

Камо замер, глубоко выдохнул пар в сырой воздух, вскинул руку и всадил две пули подряд точно в темное горлышко глиняной посудины. По ущелью прокатился глухой одобрительный ропот кузнецов.

К четырем часам утра перешли к главному, ради чего ущелье оцепили двойным кольцом дозоров. В сырой пещере под башней зажгли фонарь «летучая мышь». На деревянном ящике из-под чая стояли стеклянные реторты, аптечные весы с бронзовыми гирьками, мешок с желтоватыми кристаллами бертолетовой соли, толченый сахар и бутыль с тяжелой, маслянистой жидкостью, от которой шел удушливый, кислый запах.

Рядом лежали пустые чугунные гильзы от весовых гирь, обрезки водопроводных труб с нарезанной резьбой и жестяные коробки из-под монпансье.

— А вот это, господа экспроприаторы, ваше главное оружие против царской кавалерии, — негромко произнес Виктор, аккуратно смешивая фарфоровым пестиком белый порошок с толченой серой. — «Македонка». Опыт балканских четников и парижских коммунаров в одном флаконе. Обычная пуля берет одного человека, бомба очищает целый перекресток.

Дружинники притихли, боясь подойти близко к столу. Даже бесстрашный Бесо вытер взмокший лоб рукавом куртки, глядя на склянку с надписью «Кислота серная».

— Состав простой, но ошибок не прощает, — наставительно продолжал великан, засыпая серую смесь в половинку чугунной болванки. — Три части бертолетовой соли на одну часть сахара и каплю сурьмы для надежности. В середину вставляется запал: стеклянная ампула с концентрированной кислотой, обернутая полоской свинца. При ударе о брусчатку ампула лопается, кислота вступает в реакцию с сахаром, и через секунду происходит мгновенная детонация всего заряда.

Виктор щедро досыпал в пустоты вокруг заряда горсть рубленых стальных гвоздей и битого бутылочного стекла:

— Радиус сплошного поражения — пятнадцать шагов. Лошадей рвет в клочья, колеса карет разлетаются в щепы. Но если у сборщика дрогнет рука при закручивании заглушки... хоронить здесь будет нечего.

В пещере повисла мертвая тишина, нарушаемая лишь мерным падением капель воды со свода.

— Кто готов снарядить первую? — спросил Джугашвили, обводя дружинников тяжелым, испытующим взглядом. — Нужен человек с твердой рукой и холодным сердцем.

Кузнецы переглянулись, но вперед шагнул Нико — молодой грек с тонким, обветренным лицом и пальцами карточного шулера. Он молча опустился на колени перед ящиком, взял в руки стеклянную трубочку с желтоватой кислотой и медленно, с ювелирной точностью опустил ее в гнездо между слоями взрывчатой смеси. На лбу парня выступили бисеринки пота, но пальцы не дрогнули ни на йоту. Когда чугунная крышка с тихим скрипом встала на резьбу, Нико поднял готовую бомбу и протянул ее Иосифу.

Сосо взял тяжелый, пахнущий машинным маслом и серой снаряд в ладонь. Ощущение скрытой, чудовищной мощи металла отозвалось в груди юноши знакомым злым восторгом. Это была уже не подпольная литература и не мальчишеские угрозы монастырскому начальству. В руках у него лежала чистая, концентрированная смерть, способная сломать любой закон и опрокинуть любую власть.

— Запомните эту ночь, братья, — негромко произнес Джугашвили, пряча готовую «македонку» в холщовую сумку. — Сегодня мы собрали первый кулак. Завтра этот кулак ударит по Тифлису так, что у наместника во дворце хрустальные люстры посыплются на паркет.

Рассвет застал отряд на выходе из ущелья. Небо над Сабуртало наливалось холодным свинцом, внизу в сизом тумане проступали крыши спящего города, а на Военно-Грузинской дороге уже скрипели первые колеса почтовых обозов.

Иосиф шагал во главе строя, чувствуя за спиной ровную, железную поступь шестнадцати волков, готовых по первому знаку броситься на хозяев этой земли. Рядом шел Виктор, лениво выпуская дым дорогой папиросы и довольно усмехаясь в светлые усы: первый выводок тифлисского пастыря научился держать в зубах настоящее железо.

Глава 7

Глухой перегон между Мцхетой и Авчалой укрывал плотный ночной туман, поднимавшийся от слияния двух рек. Рельсы Закавказской дороги огибали здесь узкий скальный выступ, зажатый между обрывом и бурной водой. От шпал тянуло каменноугольным креозотом и сыростью, которую приносил ледяной ветер со стороны Дарьяльского ущелья.

Иосиф лежал на мокром щебне насыпи, подняв воротник суконного пальто. Сквозь темноту отчетливо белели полированные головки рельсов, сходившиеся на стрелочном переводе. Рядом, задевая плечом его рукав, возился грек Нико. Пальцы подрывника, черные от сажи и ружейного масла, закрепляли под остряк стрелки две чугунные «македонки», стянутые толстой проволокой. От свинцовых запалов к неглубокому кювету тянулся тонкий шнур, аккуратно уложенный между камнями.

— Провод не натягивай, Нико, — шепнул Джугашвили на самое ухо товарищу. — Оставь слабину на пару пальцев. Если полотно осядет под тяжестью локомотива раньше времени, ампулы раздавятся до того, как бандаж ударит в стрелку.

Грек лишь кивнул, закусив зубами конец бечевки. Чуть выше по склону, за густыми зарослями дикой облепихи, залегли кузнецы Бесо и Вано, сжимая в руках тяжелые ломы и топоры с длинными топорищами.

Вдали, со стороны Каспийского перевала, послышался низкий, нарастающий гул. Земля под щебнем ощутимо задрожала, передавая ровную дробь прямо в грудь лежащих людей. Вскоре из-за темной дуги скалы полоснул дрожащий сноп желтого света: тяжелый паровоз коломенской постройки тащил внеочередной воинский эшелон.

Телеграмму о нем Сосо получил еще в полдень через верных стрелочников. В теплушках везли сотню кубанских казаков, спешно переброшенных из Владикавказа для усмирения железнодорожных депо, а в среднем багажном вагоне следовал ценный армейский груз: новенькие трехлинейные пехотные винтовки Мосина в заводской смазке и цинки с патронами.

— Идет, — выдохнул подоспевший Камо, сжимая в руке вороненый наган с взведенным курком. — Сосо, семь вагонов! Казаки впереди, кони в хвосте!

— Не дергайся, — осадил его Джугашвили, придержав за рукав чекменя. — Наша цель — багажный вагон. В бой с сотней не ввязываться, пусть сами выбираются из щепок. Нико, шнур на палец!

Грохот приближающегося состава заполнил все ущелье. Многотонная громада неслась под уклон, выбрасывая из трубы клубы багровых искр. Машинист наконец разглядел выставленный на насыпи ложный красный сигнал и рванул рукоять парового свистка, разорвав тишину ночи пронзительным визгом. Тормозные колодки со скрежетом впились в колеса, но состав уже влетел на заминированный перевод.

Нико дернул шнур.

Ослепительный сухой треск разрыва выхватил из мрака ребра скал и растерянные лица паровозной бригады. Заряд бертолетовой смеси вспорол стальные тяги, разворотив рельсовый стык. Передняя колесная пара локомотива соскочила со шпал и с глухим скрежетом повлекла эшелон под откос.

Тендер с углем встал на дыбы, сминая будку машиниста, а передние теплушки с треском сложились, погребая под обломками людей и коней. Из клубов белого пара донеслись крики контуженых казаков и дикое ржание бьющихся в щепах лошадей.

— За мной, к багажному! — крикнул Сосо, поднимаясь на ноги и выхватывая «маузер».

Дружинники ринулись вниз единым слитным броском. Третий вагон сорвало со шкворня и опрокинуло на насыпь, но кованая дверь еще держалась. Бесо налетел на нее с размаху: тяжелый лом со звоном вошел в щель, бревна хрустнули, и створка вылетела наружу.

Внутри вагона конвойный унтер-офицер судорожно пытался высвободить шашку, зажатую упавшим ящиком. Шагнув в пролом, Джугашвили ударил служивого рукоятью пистолета в висок, отправляя в беспамятство, и махнул рукой товарищам:

— Ящики на насыпь! Быстро!

Кузнецы споро подхватывали продолговатые ящики из мореного ясеня, обитые полосовым железом, и передавали их в овраг, где на проселке уже стояли три крестьянские арбы.

Из уцелевших теплушек начали выбираться казаки. Оглушенные, в разорванной форме, они наугад щелкали затворами карабинов. Несколько пуль со свистом пробили доски над головой Джугашвили.

В этот момент на гребне насыпи выросла мощная фигура Виктора. Светловолосый крепыш в расстегнутом полушубке даже не думал пригибаться. Держа армейскую винтовку, он методично и хладнокровно сбивал любого, кто пытался приблизиться к багажному вагону, и каждый выстрел великана неизменно валил очередного стрелка в бурьян. На лице блондина играла спокойная улыбка человека, занятого привычным и неутомительным ремеслом.

— Двенадцать ящиков, Сосо! — крикнул снизу Камо, отирая окровавленный лоб. — Больше арбы не поднимут, осядут!

— Отходим! — скомандовал Джугашвили, швырнув в разбитый вагон зажженный факел, чтобы уничтожить следы. — В ущелье, по руслу ручья! Раствориться до первых петухов!

Через десять минут на перегоне остался лишь догорающий остов состава, стоны раненых и шипение остывающего пара. Сорок новеньких винтовок и десять тысяч патронов ушли в тайники Нахаловки.

К полудню следующего дня весть о крушении эшелона стояла над Тифлисом тревожным набатом. На Головинском проспекте конные разъезды жандармов проверяли каждого прохожего в студенческой тужурке, а полицмейстер лично допрашивал станционных служащих.

Однако зачинщик переполоха не собирался отсиживаться по сырым подвалам.

Базарная площадь Мейдана в субботу шумела, как растревоженный улей. Кричали погонщики мулов, над жаровнями духанов поднимался сизый чад жареной баранины, купцы из Тебриза спорили до хрипоты с тифлисскими мещанами, а пестрая людская река непрерывно текла между деревянными лавками.

В самой гуще этой толпы, у входа в прохладный ряд кожевников, затаился титулярный советник Лаврентий Осипов — старший агент губернского жандармского управления, известный под кличкой Седой.

Осипов служил в охранке пятнадцать лет. Это был сухопарый господин с цепким взглядом и аккуратно подстриженными седыми бакенбардами. Он избегал казенного мундира, носил добротный партикулярный сюртук и помнил в лицо каждого городского подпольщика. Именно Седой в прошлом году разгромил подпольную типографию на Песках и лично вел допросы арестованных рабочих. Теперь чутье старого сыщика подсказывало ему, что авчальская диверсия готовилась в депо за Курой, а концы неизбежно выведут к скупщикам оружия на Мейдане.

Филер медленно продвигался в людской толчее, делая вид, будто приценивается к козьим шкурам, но зорко осматривал лица встречных. Внезапно толпа подалась назад, уступая дорогу тяжелой арбе с винными бурдюками.

Осипов посторонился к навесу медной лавки, и в ту же секунду перед ним вырос человек в рабочем пальто. Смуглое рябоватое лицо, черные усы и темные, неподвижные глаза, глядевшие на сыщика с парализующим спокойствием.

Опознание произошло мгновенно. Рука жандарма дернулась под полу сюртука к карману с револьвером, но пальцы схватили пустоту: подошедший сзади Камо уже срезал кобуру вместе с сукном подкладки.

— Не дергайся, господин чиновник, — негромко произнес Иосиф на чистом русском языке, пока перестук молотков в соседней кузнице надежно глушил слова. — Твой надзор окончен.

Осипов побелел и открыл рот, чтобы позвать дежурных городовых у моста, но закричать не успел.

Джугашвили не стал стрелять, чтобы не вызывать паники и давки на базаре. Широкая гурийская кама выскользнула из рукава Сосо коротким, заученным движением. Удар снизу вверх пришелся точно под ребра сыщика, пробил плотный жилет и вошел в сердце до самой роговой рукояти.

Осипов лишь судорожно всхлипнул, остекленевшим взглядом уставившись в пустоту, и ноги его обмякли. Иосиф удержал оседающее тело правой рукой, приобняв филера за плечи, словно захмелевшего приятеля, и аккуратно усадил его на деревянную скамью под навесом.

Прежде чем отступить, Джугашвили вытащил из кармана сложенную вчетверо листовку со свежим авлабарским оттиском и приколол ее к груди убитого складным ножом, проткнув форменную петлицу.

На белом листе чернели крупные типографские буквы:

«ПРИГОВОР БОЕВОЙ ДРУЖИНЫ. ТАК БУДЕТ С КАЖДЫМ ИЗ ПСОВ ОХРАНКИ».

— Уходим, Сосо, — тронул его за плечо Камо, закрывая товарища спиной.

Они не побежали. Спокойным шагом они влились в пеструю людскую реку Мейдана и растворились в ней, смешавшись с носильщиками и торговцами.

Лишь через минуту над площадью раздался истошный женский визг: торговки зеленью заметили темную кровь, сочившуюся сквозь доски скамьи на булыжники. Базар взорвался криками, заголосили свистки городовых, но нападавших уже и след простыл.

А чуть поодаль, на резном деревянном балконе чайханы, сидел Виктор. Светловолосый крепыш неторопливо пригубил терпкий чай из стеклянного армуда, с усмешкой наблюдая за бестолковой суетой полиции внизу.

Ученик действовал безупречно: без лишней суеты и жалости, с ясным расчетом и твердой рукой. Поступь молодого тифлисского волка с каждым днем становилась все увереннее и тяжелее.

В кармане жилета мерно отщелкивали секунды серебряные карманные часы. Иосиф стоял на плоской крыше красильни в Чугурети, глядя на раскинувшийся внизу вечерний город. Сверху Тифлис казался живым организмом, в венах которого вместо крови текла нарастающая тревога: на Головинском зажигали газовые фонари, у вокзала гудели маневровые паровозы, а в казармах на Песках трубили вечернюю зорю.

Рядом, прислонившись спиной к нагретой за день кирпичной трубе, стоял Виктор. Светловолосый крепыш неторопливо крутил в пальцах вороненый патрон сорок пятого калибра, разглядывая карту города, начерченную углем прямо на штукатурке парапета.

— Ровно семь, Сосо, — тихо произнес великан. — Время пускать красного петуха.

Джугашвили захлопнул крышку часов, не сказав ни слова.

Через три секунды южная окраина Тифлиса раскололась громовым ударом.

Над складами керосина и шерсти в Ортачала взметнулся ослепительный столб желто-багрового пламени. Грек Нико сработал на совесть: три чугунные «македонки», заложенные под цистерны с мазутом, превратили деревянные пакгаузы в ревущий костер. Не успело эхо первого взрыва затихнуть в ущелье, как у здания Второго полицейского участка на Набережной рванула вторая бомба, разнеся в щепы конюшни и опрокинув будку дежурного околоточного.

Город взорвался колокольным набатом. Завыли пожарные сирены, с перекрестков понеслись истошные трели полицейских свистков. Из казарм на Михайловском проспекте, выбивая подковами снопы искр из брусчатки, в сторону пожара галопом понеслась сотня казаков с обнаженными шашками. За ними, громыхая медными бочками, покатили пожарные обозы. Полицейские силы стягивались к Ортачала, оголяя деловые кварталы и северные выезды из города.

— Капкан захлопнулся, — холодно усмехнулся Иосиф, натягивая на лоб картуз. — Теперь наш черед.

В пяти верстах к северу от города, на узком серпантине Военно-Грузинской дороги, царила густая тьма. Почтовый дилижанс из Владикавказа, запряженный четверкой тяжелых битюгов, тяжело взбирался на подъем у Дигомского ущелья. Внутри бронированного фургона с решетками на окнах дремали четверо конвойных стрелков с магазинными винтовками, а на козлах сидели ямщик и вооруженный жандармский фельдфебель. В тяжелом кованом сундуке под сиденьем дилижанс вез казенное жалованье для тифлисского гарнизона и частную почту Тифлисско-Бакинского купеческого банка — тридцать тысяч рублей золотом и ассигнациями.

На крутом повороте кучер внезапно натянул вожжи: поперек дороги лежала поваленная сосна с густой хвоей.

— Что за черт... — начал фельдфебель, поднимая карабин.

Договорить жандарм не успел. Из темноты придорожного орешника вылетел Камо. Горец налетел коршуном прямо на подножку дилижанса, левой рукой выдернул служивого с козел на камни, а правой всадил рукоять револьвера в челюсть опешившему кучеру.

— Бросай стволы в канаву, служивые, живы останетесь! — гаркнул Камо в смотровое окно фургона, взводя курок.

Конвойные внутри оказались не из пугливых. Сквозь бойницы сухо щелкнули выстрелы, пуля обожгла Камо плечо, но в следующее мгновение к задним колесам дилижанса подлетел кузнец Бесо. Великан с размаху вогнал двухпудовый кованый лом между спицами, намертво блокируя ось, а второй рукой швырнул под днище кареты жестяную коробку с дымным зарядом.

Густой, удушливый чад серы повалил в салон через решетки. Солдаты, кашляя и задыхаясь, с грохотом выбили дверцу и повалились на землю прямо под дула пяти винтовок рабочей дружины.

— Вскрывай ящик! — скомандовал Камо, перевязывая плечо платком.

Два удара кузнечного молота срезали навесные замки с сундука. Кожаные баулы, туго набитые пачками николаевских кредиток и холщовыми мешочками с червонцами, мгновенно перекочевали на спины двух вьючных лошадей, спрятанных в кустах. Через три минуты дружинники растворились в каменистых балках ущелья, оставив на дороге лишь дымящуюся повозку и связанных по рукам и ногам конвойных.

В то же самое время в самом сердце Тифлиса, на респектабельной Гановской улице в Сололаки, разворачивался главный акт драмы.

Здесь располагалась контора тифлисской Первой гильдии купеческого синдиката и крупнейшая ростовщическая касса купца Мирзоева. Пока полиция металась на пожарище в Ортачала, улица была пуста и темна.

Тяжелая дубовая дверь конторы, обитая полосовым железом, сотряслась от короткого, приглушенного удара. Грек Нико аккуратно приладил к замку свинцовую трубку с зарядом нитроглицерина, обмазанную мылом.

Хлопок был коротким, похожим на лопнувшую струну контрабаса. Замок с хрустом вырвало внутрь вместе с куском косяка.

Иосиф шагнул в темный вестибюль первым. В руке семинариста тяжело лежал взведенный «маузер», ствол которого смотрел строго вперед.

Двое вооруженных черкесов из личной охраны купца, карауливших у железной решетки кассы, вскинули бельгийские карабины, но Виктор, шедший следом за Сосо, опередил их без единого выстрела.

Светловолосый крепыш метнулся вперед с грацией леопарда. Один черкес получил сокрушительный удар основанием ладони под челюсть и рухнул на наборный паркет со сломанной шеей, даже не поняв, откуда прилетела смерть. Второго Виктор поймал за горло левой рукой, оторвал от пола и с силой впечатал затылком в мраморную колонну. Охранник обмяк, выронив карабин.

— Чисто, Сосо. Работай, — лениво бросил блондин, стряхивая пыль с рукава пальто.

Джугашвили подошел к тяжелому берлинскому сейфу фирмы «Арнхайм», вмурованному в стену кабинета. Из-под стола выглядывало белое от смертного ужаса лицо управляющего конторой — плешивого армянина в шелковом жилете.

— Ключи, господин управляющий, — ровным, спокойным голосом произнес Сосо, глядя на человека сверху вниз. — Или мы откроем сталь зарядом, но тогда осколки полетят прямо в ваш жилет.

Дрожащие пальцы конторщика вытащили из потайного кармана медное кольцо с бородчатыми ключами. Вано и Бесо сноровисто распахнули трехдюймовую бронированную дверь.

Внутри стояли столбики золотых империалов, ряды банковских векселей на предъявителя и толстые пачки пятисотрублевых ассигнаций — фонд расчетов за поставки бакинской нефти и закавказского шелка.

— Векселя не трогать, это бумага, — распорядился Джугашвили, лично направляя действия дружинников. — Берем только звонкое золото и мелкие кредитки, которые сразу разойдутся на рынках без номеров. Живее, через семь минут здесь будет конный патруль.

Холщовые мешки набивались золотом с глухим, приятным звоном. Вдруг с улицы донесся протяжный свист: оставленный на стреме Петре предупреждал о приближении конницы. Со стороны Воронцовской площади уже доносился частый перестук подков — взвод драгун возвращался с ложной тревоги.

— Уходим через внутренний сад к обрыву! — скомандовал Сосо, забрасывая мешок за спину здоровой рукой.

Они выскочили на улицу через заднюю кованую калитку, когда передовые всадники в серых шинелях только заворачивали на угол Гановской. Заметив тени у конторы, офицер выхватил шашку:

— Стой! Стрелять буду!

Виктор развернулся на каблуках, встал на мостовой во весь свой могучий рост и поднял револьвер. Три раскатистых выстрела прогремели один за другим. Лошадь под драгунским ротмистром взвилась на дыбы и с грохотом рухнула на бок, подмяв седока. Следующие две пули выбили из седел передних кавалеристов, сбив строй и посеяв панику среди лошадей.

— Бегите, господа, пока живы! — захохотал великан низким, раскатистым смехом, посылая еще одну пулю в фонарный столб над головами солдат.

Дружинники скользнули в узкий лабиринт сололакских садов, перемахнули через каменный дувал и скатились по крутому глинистому склону прямо к сухому руслу ручья, где в темноте их уже ждали крытые арбы с овечьей шерстью.

К трем часам ночи город затих, задыхаясь от собственной беспомощности.

Полицмейстер рвал на себе эполеты в кабинете губернатора: городская казна и купеческие сейфы были опустошены одновременно в трех разных концах Тифлиса, почта разграблена, склады сожжены, а полиция битых четыре часа бессмысленно тушила пустые сараи в Ортачала. Налетчики словно растворились в воздухе, не оставив ни единого убитого или раненого.

В глубоком подвале в Нахаловке горела одна керосиновая лампа.

На дубовом столе лежала груда золота и денег — больше шестидесяти тысяч рублей, невиданная для кавказского подполья сумма, способная поставить на уши весь край.

Камо с перевязанным плечом пил вино прямо из кувшина, кузнецы жадно курили, переглядываясь с немым восторгом, а Сосо сидел во главе стола, методично занося каждую цифру в конспиративную тетрадь четким, аккуратным почерком.

Виктор стоял у порога, выпустив струю терпкого табачного дыма в низкие своды, и с нескрываемым восхищением разглядывал молодого семинариста.

— Ты переиграл их по всем правилам классического маневра, Сосо, — произнес крепыш с опасной полуулыбкой. — Ударил по хвосту, чтобы отрубить голову. Весь гарнизон бегал за призраками, пока ты брал банк.

Джугашвили поднял глаза от страниц. На смуглом рябоватом лице не было пьяного торжества — лишь холодная, зловещая пустота игрока, понявшего, что противник безнадежно слаб.

— Это не победа, Виктор, — тихо произнес Иосиф, закрывая тетрадь. — Это всего лишь доказательство того, что у них нет власти над этим городом. Завтра мы начнем диктовать свои условия.

Глава 8

В узком горле подъема к Бетлеми, где вековые двухэтажные дома сходились так близко, что с противоположных резных балконов можно было дотянуться рукой до чужих перил, царил густой полумрак. Снизу каменная мостовая казалась дном глубокой щели.

Иосиф стоял за деревянной решеткой балкона, увитой сухой прошлогодней виноградной лозой. Деревянная кобура-приклад «маузера» была намертво пристегнута к рукояти, превращая тяжелый пистолет в удобный короткий карабин. Вороненый ствол лежал на резном поручне, прикрытый полой старого персидского ковра, вывешенного хозяйкой для просушки.

На противоположной стороне улицы, за такими же резными подзорами, замерли Камо и кузнец Бесо. Чуть выше по склону, на плоской крыше угловой сакли, сидел Виктор. Светловолосый крепыш не прятался за коврами: он просто прислонился спиной к теплой печной трубе, положив на колени длинноствольную винтовку, и с ленивым любопытством разглядывал крутые ступени улочки.

— Идут ровно, без головного дозора, — тихо бросил Виктор вниз, даже не повернув головы. — Самоуверенные болваны. Думают, раз нацепили синие мундиры, город сам ляжет под копыта.

Джугашвили взглянул на карманные часы. Стрелка подходила к пяти. Приманка сработала безупречно: полчаса назад мальчишка-газетчик с криком влетел в полицейскую часть на Головинском, доложив, что в тупике у старой армянской церкви забаррикадировались беглые подрывники с мешками прокламаций. Жандармский ротмистр фон Штейн не стал дожидаться пехоты — взял полувзвод конных жандармов и лично повел их на зачистку, предвкушая орден за ликвидацию логова бунтовщиков.

Цокот подков о скользкий базальтовый булыжник раздался снизу, от поворота с базарной площади.

В тесный переулок втянулась колонна: восемь всадников на сытых гнедых жеребцах. Впереди на сером в яблоках коне гарцевал офицер в безупречной шинели с серебряными погонами, за ним по двое двигались усатые жандармы в мерлушковых шапках, держа карабины на бедре.

Лошади тревожно прядали ушами, чуя неладное в узкой каменной теснине, где гулко отдавался каждый шаг.

Когда хвост колонны миновал тяжелые кованые ворота караван-сарая, оказавшись в каменном мешке, Иосиф тихо щелкнул зубами, подавая сигнал.

С верхнего балкона прямо под ноги передним коням полетела тяжелая чугунная «македонка». Кузнец Бесо вложил в бросок всю силу: две гранаты, намертво стянутые железной полосой, со свистом рассекли воздух и глухо ударились о брусчатку перед мордой офицерского коня.

Ослепительная вспышка разорвала полумрак ущелья.

Громовой треск взрыва в замкнутом пространстве ударил по барабанным перепонкам с силой корабельного орудия. Осколки чугуна и рубленые гвозди веером полоснули по ногам лошадей и камням стен. Конь ротмистра рухнул как подкошенный, сбив седока на мостовую, еще три лошади с диким ржанием взвились на дыбы, закружились на месте и смяли задние ряды.

В ту же секунду с обоих балконов ударил перекрестный свинец.

Джугашвили стрелял с ледяной, почти механической выверенностью. Приклад упирался в плечо, палец плавно выбирал спуск, и скорострельный «маузер» методично выплевывал тяжелые пули вниз, под углом в сорок пять градусов. В замкнутом переулке жандармам некуда было спрятаться: сверху они были открыты, как на ладони.

Один за другим всадники валились из седел на мостовую, не успевая даже сорвать карабины с плеча.

Камо с противоположного балкона палил из двух револьверов разом, яростно скалясь сквозь пороховой дым:

— Получай, царские шкуры! За депо! За Нахаловку!

Уцелевший урядник в хвосте колонны попытался развернуть взбесившегося коня и выскочить обратно в ворота, выхватывая казенный «смит-вессон». Но с крыши сухо щелкнул выстрел Виктора. Пуля сорок пятого калибра вошла жандарму точно под лопатку, выбив его из седла прямо в сточную канаву.

Бой длился не больше сорока секунд.

В переулке воцарилась тяжелая, звенящая тишина, нарушаемая лишь хрипом раненых лошадей да глухими стонами ротмистра, придавленного мертвым жеребцом. В воздухе стояла плотная, сизая пелена порохового дыма, пахнущая серой и жженой шерстью.

— Вниз! — скомандовал Сосо, перебрасывая ремень пистолета через плечо.

Дружинники скользнули вниз по резным деревянным столбам галереи с ловкостью диких кошек. Работа по сбору трофеев заняла меньше минуты: Вано и Нико споро срывали с убитых кожаные патронташи, выдергивали из седельных кобур новенькие карабины и карманные часы офицера.

Иосиф подошел к лежащему в грязи ротмистру. Офицер хрипел, судорожно пытаясь дотянуться до выпавшей шашки, но Джугашвили наступил тяжелым сапогом на эфес оружия, глядя на врага сверху вниз.

— Скажи своему губернатору, служивый, — негромко произнес горец, и в его голосе не было ни капли злости, лишь приговор, — что земля в Тифлисе больше не держит царских коней.

Сосо не стал тратить патрон. Он резко развернулся к своим:

— Оружие в мешки. Уходим дворами.

Вдали, со стороны Воронцовского моста, уже заходились тревожные трели десятков свистков, а по главной улице стучали сапоги бегущей по тревоге пехотной роты. Но карателям достался лишь пустой, дымящийся каменный тупик.

Дружинники нырнули в низкую арку старого итальянского дворика, где между галереями сушилось белье. Оттуда через темный винный погреб они вышли во второй двор, поднялись по крутой деревянной лестнице на террасу и перемахнули через плоскую глиняную крышу в соседний глухой переулок.

Городской лабиринт старого Тифлиса всосал боевиков без следа. Через три минуты отряд разделился на двойки: Нико и Бесо с мешками оружия ушли вниз, к руслу Куры, Камо растворился в лавках Мейдана, а Иосиф и Виктор неспешным шагом поднялись к тихим садам Сололаки.

Остановившись у каменной ограды, Сосо оглянулся назад. Внизу, в лабиринте старых кварталов, метались факелы жандармов, испуганно лаяли собаки, но железная машина наместничества колотила кулаками по пустоте.

Виктор достал серебряный портсигар, щелкнул крышкой и протянул папиросу ученику:

— Восемь стволов за полминуты. Ни одной царапины у твоих парней. Для первого полевого выхода неплохо, Сосо.

Джугашвили чиркнул спичкой о шершавый песчаник, глубоко затянулся и выпустил сизую струйку в наступающие сумерки. Пальцы правой руки больше не дрожали от отдачи тяжелого затвора.

— Это только репетиция, — спокойно отозвался будущий вождь, глядя на огни губернаторского дворца. — Скоро мы заставим гореть весь город.

В ночь перед ударом над Тифлисом нависло низкое, душное марево, пахнущее пылью и надвигающейся грозой. На чердаке заброшенного доходного дома возле Александровского сада собрались командиры трех звеньев. Керосиновый фитиль в разбитой лампе был прикручен до крошечной синей искры, едва освещавшей нарисованную углем карту города.

Иосиф сидел на перевернутом деревянном ящике из-под чая, зажав в пальцах серебряные карманные часы. Лицо Джугашвили в темноте казалось совсем неподвижным, тени залегли в оспенных впадинах щек, а черные молодые усы скрывали жесткую линию сжатых губ. Напротив сидел Камо, то и дело поправлявший ремень с тяжелой кобурой, рядом грек Нико аккуратно протирал промасленной тряпицей медные капсюли взрывателей, а кузнец Бесо угрюмо разминал пудовые кулачищи.

— Связь рвем первой, — негромко произнес Иосиф, и его низкий, глуховатый голос заставил всех замереть. — Ровно в полночь. Если гарнизон в казармах на Песках получит депешу из губернаторского дворца, кавалерия перекроет мосты за десять минут, и нас передушат в переулках поодиночке. Нико, твоя группа отвечает за узел возле почтамта. Срезать все столбы до единого, провода рубить кусками и швырять в колодцы.

— А если часовые у парадного подъезда пальнут? — блеснул глазами Камо, подаваясь вперед.

— Не успеют, — спокойно усмехнулся стоявший в тени стропил Виктор. Светловолосый крепыш лениво прислонился широкой спиной к кирпичной трубе, вертя в пальцах тяжелые ножницы для резки бронированного кабеля. На великане была простая куртка из грубой парусины, ворот расстегнут, а на светлых висках поблескивали капли пота. — Часовые на Головинском больше зевают, чем глядят по сторонам. Мы снимем их с крыши без единого выстрела. Ваша забота — баки Нобеля. Вот где потребуется настоящее хладнокровие, потому что керосин дураков не любит.

Иосиф взглянул на циферблат часов, где секундная стрелка мерно отщелкивала последние мгновения старого порядка.

— Выдвигаемся. Встреча через три часа на Авлабарской явочной квартире. Если кто-то попадет в кольцо — живым не сдаваться. За городскую черту огонь выпускать по первому сигналу.

Они разошлись бесшумно, точно тени, скользнув в разные стороны через слуховые окна чердака.

Ровно в полночь тифлисский телеграф, связывавший город с Тифлисским военным округом, Петербургом и кавказским наместником, онемел.

Нико и двое ловких парней из кровельщиков взобрались на железные фермы главного распределительного столба позади почтамта за считанные секунды. Стальные кусачки с глухим хрустом перекусили толстые медные жилы, тянувшиеся к аппаратам Морзе. Словно перерезанные сухожилия, провода с гулким певучим звоном хлестнули по каменным стенам, осыпав карниз дождем искр. В следующую минуту на магистральной линии, ведущей к штабу Кавказского армейского корпуса, рухнули сразу четыре деревянные опоры, подпиленные заранее и сваленные тяжелыми конными постромками. Огромный губернский город в одну секунду оказался отрезан от внешнего мира, превратившись в глухой, слепой остров среди ночных кавказских хребтов.

Не успели дежурные телеграфисты осознать, почему замолкли медные зуммеры аппаратов, как южную окраину Тифлиса потряс чудовищный взрыв, от которого зазвенели витражи соборов за три версты от реки.

В Навтлуге, где среди железнодорожных тупиков раскинулись гигантские резервуары товарищества «Бранобель», занялась настоящая преисподняя. Баки с грозненской сырой нефтью и очищенным бакинским керосином стояли рядами за земляными валами, снабжая горючим не только весь Закавказский край, но и городские фонарные сети.

Кузнец Бесо и четверо котельщиков депо сняли заводскую охрану быстро и слаженно, вырубив сонных сторожей ударами деревянных дубинок. Под днища двух центральных цистерн, вмещавших сотни тысяч пудов горючего, легли тяжелые чугунные болванки с гремучей смесью сахара, бертолетовой соли и сернокислотных запалов замедленного действия.

Когда детонаторы сработали, дно первого резервуара просто разорвало по клепаным швам. Тысячепудовая железная туша на мгновение приподнялась над бетонным основанием, выпустив в ночное небо ревущий столб ослепительно-белого огня высотой в добрых тридцать саженей. За ней с оглушительным треском лопнула соседняя емкость. Волна раскаленного воздуха сбила с ног часовых на далеких стрелочных постах, сорвав кровельное железо с окрестных пакгаузов.

Огненная река выплеснулась через защитные валы, заливая железнодорожные пути и мгновенно охватывая стоявшие под погрузкой товарные вагоны. Черный, удушливый, жирный дым повалил в небо гигантской стеной, закрывая луну и звезды. Река Кура, подхватившая вытекший по сточным канавам горящий керосин, превратилась в бурлящую огненную полосу, несшуюся сквозь каменные теснины города.

В этот же миг в трех центральных районах взревели полицейские участки.

Джугашвили лично руководил налетом на Вторую городскую часть в Сололаки. Это было красивое двухэтажное здание из желтого туфа, где размещалась канцелярия пристава и хранились подробные архивы сыскного отделения с картотекой благонадежности рабочих.

Иосиф подошел к тяжелым входным дверям в компании троих дружинников, одетых в форму чиновников казенной палаты. Дежурный городовой у подъезда даже не успел поднять руку к козырьку: Сосо шагнул вперед длинным, пружинистым шагом и с короткого размаха вогнал рукоять тяжелого «маузера» прямо под нижнюю челюсть стража. Тот осел на каменные ступени без звука.

Внутрь полетели бутыли с очищенным бензолом и паклей, пропитанной древесной смолой.

— Пали архивы! — скомандовал Джугашвили, поднимаясь по широкой лестнице на второй этаж.

В коридорах участка началась дикая, слепая паника. Полуодетые околоточные надзиратели выскакивали из канцелярий, на ходу застегивая кобуры и задыхаясь от едкого сизого чада. Иосиф стрелял хладнокровно, почти не целясь, встречая каждого выбегавшего меткой пулей в бедро или плечо, оттесняя оцепеневших служивых к заднему выходу.

Подоспевший с факелом Камо с диким гиканьем ворвался в архивное отделение. Через пару минут стопки секретных доносов, списки неблагонадежных семинаристов и протоколы допросов вспыхнули ярким костром, пожирая многолетний труд жандармского управления. Огонь с треском перекинулся на лакированные дубовые панели, шторы и перекрытия.

Подобная картина развернулась одновременно в Первой части на Верийском спуске и в Вокзальном полицейском отделении. Городские власти оказались парализованы в самый первый час операции: полицейские чины метались по охваченным пламенем дворам, спасая казенное имущество и лошадей, пока над городом нарастали тревожные удары пожарных колоколов.

К утру Тифлис погрузился в полный, беспросветный мрак.

Из-за уничтожения нобелевских хранилищ подача керосина и осветительного газа на городские станции прекратилась полностью. Огромные уличные фонари на Головинском проспекте, Михайловской улице и Дворцовой площади погасли, так и не дождавшись вечерней заправки. Насосные станции водопровода, работавшие от паровых машин на жидком топливе, встали через шесть часов после взрыва, оставив городские пожарные команды без единой капли воды в гидрантах.

Начались трое суток сплошного кошмара.

Город словно ослеп и оглох одновременно. Без телеграфной связи наместник князь Голицын сидел в запертом дворце, окруженном плотным кольцом верных пластунов, получая сведения лишь через испуганных конных ординарцев, половина из которых бесследно исчезала в кривых переулках старого города. Казармы пехотных полков на Песках закрыли ворота на кованые брусья: солдаты сидели с примкнутыми штыками во дворах, боясь высунуть нос на улицы, где каждую минуту гремели одиночные выстрелы и разносился звон разбитых стекол.

В непроглядной темноте тифлисских ночей, разгоняемой лишь зловещим багровым заревом догорающих резервуаров, воцарился первобытный страх. Лавки купцов на Мейдане заколотили ставни толстыми дубовыми досками, богатые горожане прятались в глубоких винных подвалах, вооружившись охотничьими дробовиками, а по улицам бродили вооруженные рабочие патрули в надвинутых картузах, диктуя свои законы оцепеневшему обывателю.

Полиция боялась показываться на мостовых даже парами. Городовые срывали с мундиров медные бляхи, прятали форму в чуланы и отсиживались по домам, опасаясь скорой расправы. Власть империи растворилась в душном дыму пожарищ, обнажив полную беспомощность казенной машины перед лицом расчетливой и беспощадной силы.

На исходе третьей ночи, когда над Нарикалой занялась бледная, затянутая сажей заря, Иосиф и Виктор стояли на широкой террасе дома в Сололаки.

Город внизу лежал темной, израненной громадой, над которой медленно плыли черные хвосты дыма. В тишине до рассвета доносился лишь глухой треск тлеющих бревен в районе вокзала да редкий далекий лай сторожевых собак.

Джугашвили оперся здоровой рукой о каменный парапет, с наслаждением втягивая ноздрями горький воздух пожарища. Пальцы левой руки, полностью исцеленные, спокойно лежали на поясе, касаясь гладкой рукояти пистолета. В темных глазах молодого горца горел холодный, торжествующий свет.

— Они думали, что этот город принадлежит им по праву рождения, — негромко произнес Иосиф, глядя на темные очертания губернаторского дворца. — А город сдался без боя. Стоило перерезать пару медных нитей и спалить их керосин, как все эти генералы забились под диваны, словно мыши под веником.

Виктор тихо рассмеялся, выпуская струю терпкого дыма прямо в темнеющее небо, и его породистое лицо осветилось насмешливой улыбкой Мефистофеля, наблюдающего за первыми шагами своего любимого творения:

— Страх — удивительная штука, Сосо. Он парализует мозги быстрее любого яда. Ты выбил у них почву из-под ног, показав толпе, что царская власть может быть слепой, глухой и беспомощной. Они больше никогда не будут спать спокойно в этих стенах. Но помни: раненый медведь опаснее всего, когда его загоняют в угол. Они стянут сюда полки, пушки и казаков со всего Кавказа.

— Пусть стягивают, — Джугашвили повернулся к наставнику, и на его рябоватом лице застыла хищная, непреклонная уверенность. — Мы заставили их дрожать в темноте. А следующий удар сломает им хребет.

Глава 9

В заброшенной котельной за чугунно-литейным заводом пахло застарелой гарью, сырым шлаком и прелым войлоком сотен промокших пальто. Под полуразрушенными кирпичными сводами, куда сквозь выбитые решетчатые окна врывался сырой сквозняк с оврагов Нахаловки, яблоку негде было упасть.

Здесь собрались больше трех сотен рабочих: литейщики с обожженными окалиной лицами, котельщики, слесари из депо и железнодорожные стрелочники. Они стояли плечом к плечу, сжимая в карманах разводные ключи и железные прутья. Пламя трех смоляных факелов, воткнутых в трещины кладки, плясало на закопченных стенах, выхватывая из темноты настороженные, недобрые взгляды людей, уставших бояться казачьих нагаек.

Посередине пустого цеха, на выщербленной бетонной площадке для шлаковых вагонеток, стояли на коленях двое. Руки обоих были намертво стянуты за спинами пеньковыми канатами.

Первый, старший мастер кузнечного цеха Герасим Дронов, тяжело хрипел, роняя густую слюну на засаленный ворот суконного жилета. Это был плотный, дородный мужчина с холеными усами, двадцать лет выслуживавший барскую милость и державший рабочих в черном теле. Вторым оказался молодой чертежник Вахтанг — вертлявый парень из мещан, еще месяц назад кричавший на тайных сходках громче всех о свободе и равенстве.

Перед ними на краю перевернутого деревянного ящика лежали неопровержимые улики: толстая пачка новеньких кредитных билетов с синей жандармской лентой, найденная при обыске в комоде чертежника, и разорванный пополам список забастовочного комитета с пометками ротмистра охранки, изъятый дружинниками у связного филера.

Когда скрипнула железная дверь в дальнем конце котельной, цех мгновенно затих. Плотная толпа рабочих молча, без единой команды расступилась, образуя узкий живой коридор.

Иосиф вошел не торопясь. На молодом человеке было темное пальто простого сукна, застегнутое на все пуговицы, и надвинутый на самые брови картуз. Шагал Джугашвили мягко, почти неслышно, заложив правую руку в карман, а левой слегка придерживая край шерстяного шарфа. За спиной вожака, держа пальцы на вороненых затворах маузеров, бесшумными тенями следовали Камо и кузнец Бесо.

Чуть поодаль, растворившись в густой тени под кирпичной аркой, замер Виктор. Светловолосый крепыш лениво привалился плечом к закопченной колонне, пуская под потолок тонкую струйку дорогого заморского табака. Его холодные лазурные глаза с легкой, едва заметной насмешкой следили за каждым шагом ученика.

Джугашвили поднялся на бетонную площадку и остановился в полушаге от стоявших на коленях людей. Лицо юноши казалось высеченным из серого туфа: ни гнева, ни торжества, лишь пугающая, стеклянная неподвижность в темно-карих зрачках.

— Смотрите внимательно, братья, — негромко произнес Иосиф, и его глуховатый бархатный голос раскатился под сводами цеха с отчетливостью судебного колокола. — Вот они, защитники порядка. Мастер Герасим каждое воскресенье ставил пудовые свечи в соборе Сиони и учил молодых подручных повиновению властям. А чертежник Вахтанг писал для нас стихи о народном горе.

Мастер дернулся, поднимая налитые кровью глаза на вожака:

— Сосо... побойся Бога! Мы же земляки, с одного уезда! У меня дома четверо малых ребятишек по лавкам сидят, жена больная лежит! Меня жандармский пристав на допросе прижал, грозился старшего сына в арестантские роты сдать, кабы я списки не выправил... Бес попутал, Христом Богом молю, не губите душу!

В толпе рабочих послышался нерешительный ропот. Несколько пожилых мастеровых опустили глаза, переглядываясь. Мужицкая жалость, вековая крестьянская привычка прощать слабость перед барским гневом шевельнулась в душах людей, грозя размыть железную решимость бунта.

— Бес попутал, говоришь? — Иосиф подошел к Дронову вплотную и медленно наклонился, заглядывая предателю прямо в лицо. Голос семинариста звучал тихо, почти вкрадчиво, но в этой мягкости сквозила беспощадная сила. — А когда на прошлой неделе казачья сотня ворвалась в ночную смену и посекла нагайками шестнадцать рабочих, ты о чьих детях думал, Герасим? Когда кузнеца Михо уволокли на каторгу по твоей записке, ты помнил о Христе?

Мастер судорожно сглотнул, захлебнувшись собственными слезами, и не нашел ответа.

— Ты продал кровь своих братьев за казенную милость и сотню серебряников, — Джугашвили выпрямился, окинув собрание тяжелым взглядом судьи. — В ветхом законе сказано ясно: душу за душу, глаз за глаз, зуб за зуб. Если мы простим волка, который завел овец на бойню, то завтра каждый десятый побежит в охранку за легким рублем. Мастера не покупают раскаянием то, за что заплачено чужими жизнями.

Второй арестованный, чертежник, вдруг забился на бетонном полу, пытаясь дотянуться лбом до сапог Иосифа:

— Сосо, я все скажу! Я назову конспиративные квартиры филеров на Песках! Я покажу, где жандармы держат архив сыскного отделения! Только оставьте жизнь, Христом молю, оставьте жизнь!..

Иосиф даже не отвел ноги. Он посмотрел на извивающегося предателя с брезгливым спокойствием естествоиспытателя, наблюдающего за раздавленным червем.

— Твои признания уже ничего не стоят, щенок, — отрезал Джугашвили. — Архивы сыскного отделения сгорели вчера ночью, без твоей милости. А человек, предавший один раз из страха, предаст и во второй, как только жандармы покажут ему раскаленный шомпол. Гнилую ветку не лечат слезами. Ее отрубают и бросают в огонь, чтобы зараза не перекинулась на все дерево.

Сосо повернулся к притихшей, оцепеневшей толпе рабочих. Триста человек стояли, боясь шелохнуться, завороженные этой холодной, безжалостной правотой. Молодой горец не искал одобрения толпы, он не заискивал перед ней — он брал на себя весь груз смертного греха, освобождая людей от сомнений и страха.

— Спрашиваю у сходки, — повысил голос Иосиф, и в металле его слов зазвенела непререкаемая воля вождя. — Каков будет приговор тем, кто торгует нашими головами?

Кузнец Бесо первым шагнул вперед, с размаху ударив железным прутом о край рельса. Звон разорвал тишину, отозвавшись в темноте цеха:

— Смерть иудам!

— Смерть! — глухим, нарастающим громом отозвались сотни голосов. В этом реве не было хмельной жестокости, в нем звучало осознанное, тяжелое согласие целого класса на войну без пощады.

Иосиф коротко кивнул стоявшим за спиной дружинникам.

Камо и двое рослых слесарей шагнули к осужденным, споро накинули им на головы мешки из грубой дерюги и доволокли до дальнего угла цеха, где из стены торчала толстая двутавровая балка с подвешенными канатами. Никаких речей больше не звучало. Через две минуты тела предателей замерли в воздухе, мерно покачиваясь в неровном свете факелов.

В котельной стояла тяжелая, звонкая тишина. Рабочие смотрели на казненных, а затем перевели взгляды на молодого человека у ящика.

В глазах людей больше не было простого сочувствия к смелому подпольщику. Там застыло благоговейное повиновение паствы перед карающим пророком. Иосиф Джугашвили в эту ночь перешагнул через последний барьер, отделявший обычного заговорщика от непререкаемого хозяина человеческих судеб. Он показал им, что за измену платят единственной твердой монетой — петлей, и закон этот не знает исключений ни для друзей, ни для земляков.

— Расходитесь по тройкам, — спокойно скомандовал Сосо, пряча руки в карманы пальто. — Завтра в шесть утра забастовочные пикеты должны перекрыть ворота железнодорожного депо. Если полиция попытается завести штрейкбрехеров — бейте железными ломами на поражение. Пора показать им, чья власть на этой земле.

Толпа начала споро и бесшумно растворяться в темноте ночных улиц, унося с собой весть о свершившемся суде.

Когда цех опустел, из тени неспешной пружинистой походкой вышел Виктор. Светловолосый великан подошел к краю бетонной площадки, окинул взглядом покачивающиеся под балкой тела и с нескрываемым восхищением посмотрел на ученика.

— Браво, Сосо, — произнес Виктор с легким бархатным смешком, выпуская красивое кольцо дыма в сторону потолка. — Настоящая ветхозаветная драма. Без лишней крови, без базарной истерики, с идеальным чувством ритма. Ты сломал в них последнюю рабскую жалость.

Иосиф достал из кармана папиросу, чиркнул спичкой о шершавый бетон и глубоко затянулся. В отблеске пламени лицо юноши казалось еще темнее, чем прежде.

— Жалость — это роскошь для сытых господ в дворянских собраниях, — глухо ответил Джугашвили, выпуская едкую струю дыма сквозь зубы. — А на войне колеблющихся ставят к стенке первыми. Если бы я дал слабину хоть на секунду, завтра эта толпа разорвала бы меня самого при первой же казачьей атаке.

— Именно, мой юный Макиавелли, — улыбнулся светловолосый искуситель, хлопнув горца по плечу тяжелой ладонью. — Власть держится не на любви, а на уверенности подданных в том, что меч опустится точно в срок. Сегодня ты перестал быть бунтовщиком. Сегодня ты стал государем этого подполья.

Сосо не ответил. Он повернулся к дверям и шагнул в сырую тифлисскую тьму, чувствуя, как за спиной вырастает несокрушимая стена из сотен верных, готовых на смерть штыков.

В камине потрескивали сухие буковые поленья, выбрасывая в полумрак просторной комнаты ровное, янтарное тепло. За высокими стрельчатыми окнами особняка в Сололаки спал ночной город, придавленный комендантским часом и гарью недавних пожаров. Изредка снизу, от каменистого ложа Куры, долетал глухой окрик казачьего разъезда, но здесь, на высоте скального обрыва, этот звук казался шелестом прошлогодней травы.

Виктор стоял у массивного дубового стола, заваленного картами Тифлисской губернии и старыми фолиантами в тисненой свиной коже. Светловолосый великан сменил парусиновую куртку на тонкую батистовую рубаху без воротника, открывавшую мощную шею с рельефными связками. Он аккуратно срезал кончик толстой гаванской сигары маленькой серебряной гильотиной, посматривая на ученика с той ленивой, кошачьей усмешкой, от которой у монастырских инспекторов сводило бы челюсти.

Иосиф сидел в глубоком кожаном кресле напротив, вытянув ноги в пыльных сапогах к огню. Юноша еще не остыл после ночного схода в котельной: на скулах горел темный румянец, в темно-карих глазах стоял сухой лихорадочный блеск победы. Он держал в здоровой ладони пузатый бокал с темно-рубиновым кахетинским вином, но почти не пригубливал его, упиваясь куда более терпким и пьянящим напитком — воспоминанием о трехстах парах глаз, смотревших на него с благоговейным трепетом.

— Ты видел их лица, Виктор? — негромко нарушил тишину Джугашвили, и в его бархатном голосе прозвучало редкое для него мальчишеское торжество. — Ни один человек не пикнул в защиту этого христопродавца Дронова. Ни один кузнец не отвернулся, когда затягивали петли. Рабочие поняли, за кем идет настоящая сила. Народ просыпается. Стоило назвать вещи своими именами, показать им границу между правдой и кривдой, как вековой страх перед жандармами растаял без следа. Теперь эти цеха пойдут за мной хоть на пулеметы наместника.

Виктор чиркнул серной спичкой о ребро каминной полки, поднес пламя к сигаре и выпустил в потолок плотное, медленно тающее облако ароматного сизого дыма. Великан не стал перебивать пылкую речь горца, лишь покачал головой, и в его ледяных лазурных глазах блеснула искра древней, почти отцовской насмешки.

— Какая великолепная, юношеская наивность, — протянул блондин, облокачиваясь о край стола и скрещивая руки на груди. — Чистый шиллеровский романтизм, замешанный на семинарских проповедях. Правда, кривда, народное пробуждение... Слушать тебя сейчас — чистое наслаждение для ушей гимназисток. А на деле ты сегодня чудом не похоронил собственную дружину, Иосиф. И даже не понял, у какого обрыва танцевал.

Джугашвили нахмурился, желваки на рябоватых скулах резко обозначились. Он не любил, когда сбивали его победный настрой, особенно теперь, когда весь рабочий Тифлис шептал его имя.

— Я вычистил предателей и сплотил людей железной кровной связью, — сухо бросил Сосо, отставив бокал на столик. — В чем моя ошибка? В том, что не стал читать им нравоучений, а поступил по закону военного времени?

— Твоя ошибка фундаментальна, мой юный пастырь, — Виктор шагнул к столу, взял раскрытый тяжелый том на латыни и с глухим стуком опустил его прямо перед Джугашвили. — Ты судишь о людях по собственным меркам. Ты думаешь, что рабочие замерли в котельной оттого, что их сердца озарил свет революционной идеи? Чушь собачья. Они замерли от первобытного ужаса перед трупом, болтающимся под потолком. Толпа — самка, Сосо. Ей плевать на твою высокую правду, справедливость и забастовочные программы. Толпе нужен хозяин, который избавит ее от необходимости решать собственную судьбу и возьмет на себя право проливать чужую кровь.

— Разве я не взял это право? — прищурился горец, в упор глядя на учителя.

— Взял, но приписал свой успех чужой добродетели, — Виктор перевернул страницу книги, где ровные строчки латинского текста сопровождались гравюрами римских легионов. — Вот тебе записки Гая Юлия Цезаря о Галльской войне. Умнейший был мерзавец, поверь мне на слово. Когда Десятый легион взбунтовался под Плаценцией, требуя денег, отдыха и угрожая бросить знамена перед походом на Рим, как поступил Цезарь? Он вышел к ним без оружия, посмотрел в глаза тысячам вооруженных ветеранов и назвал их одним-единственным словом: «Квириты». Граждане. Не соратники, не храбрые воины, а просто штатские обыватели. Он вычеркнул их из своего войска одной фразой. А затем приказал казнить каждого десятого зачинщика по жребию.

Великан наклонился к самому лицу Джугашвили, опершись мускулистыми кулаками о подлокотники его кресла. От Виктора пахло дорогим табаком, порохом и холодом бездны.

— Цезарь не взывал к их совести. Он не рассказывал легионерам о величии Рима и не просил войти в положение казны. Он показал им, что за пределами его воли они — ничто, пыль под сапогами варваров. И легион рухнул на колени, умоляя вернуть право умирать за своего полководца. Запомни, Иосиф: ни одно восстание в истории человечества не держалось на энтузиазме массы. Энтузиазм — штука скоропортящаяся. Он горит ярко, как сухая солома, но гаснет при первом же залпе картечи в упор или при первых зимних холодах, когда в доме кончается хлеб для детей.

Сосо молчал, глубоко затянувшись папиросой. Смуглое лицо юноши застыло каменной маской, пальцы правой руки привычно барабанили по подлокотнику ровную, размеренную дробь. Слова наставника били наотмашь, сдирая последние остатки юношеских иллюзий, но пытливый ум семинариста жадно искал слабое место в этой безупречной броне цинизма.

— Рим пал, Виктор, — тихо произнес Джугашвили, глядя сквозь табачный дым в каминное пламя. — Легионы с их железной децимацией и страхом перед центурионами разбежались перед босыми германцами. А горстка нищих рыбаков из Галилеи, не имевших ни мечей, ни центурий, перевернула всю империю одним лишь словом веры. Люди шли на крест и в пасти львов не из страха перед казнью, а ради того, во что верили всем сердцем. Если в революции нет веры, если за нами стоит только страх, то чем мы отличаемся от жандармского полковника с нагайкой?

Виктор расхохотался — раскатисто, глубоко, с явным искренним удовольствием человека, услышавшего отменный ответ достойного противника.

— Браво, схоласт! Священное Писание против римского права — отличный выпад. Но ты забываешь маленькую деталь: галилейские рыбаки победили не тогда, когда бродили в лохмотьях по Иудее, а тогда, когда святые отцы создали из их учения инквизицию с железными застенками, кострами для еретиков и анафемой за каждое кривое слово. Вера хороша, чтобы бросить человека в топку. Но удерживает его у топки только страх перед тем, что за спиной стоят заградительные отряды.

Светловолосый крепыш отошел к столу, сдвинул латинский фолиант и положил перед Иосифом небольшую книжицу во флорентийском кожаном переплете:

— Никколо Макиавелли. Глава семнадцатая: «О жестокости и милосердии, и о том, лучше ли внушать любовь, чем страх». Слушай, что пишет человек, разбиравшийся в человеческой подлости лучше всех пророков: «О людях в целом можно сказать, что они неблагодарны, непостоянны, лицемерны, боязливы перед опасностью и жадны до наживы. Пока ты делаешь им добро, они преданы тебе душой и телом, но едва наступит нужда, они тут же отвернутся. Ибо любовь удерживается узами благодарности, которые люди с легкостью рвут ради собственной выгоды. Страх же держится боязнью наказания, которая не оставляет человека никогда».

Виктор захлопнул книгу с сухим, хлестким стуком, похожим на щелчок затвора:

— Разберем твои сегодняшние маневры, Сосо. На Гановской улице, при налете на кассу синдиката, почему кузнец Бесо замешкался с ломом у бронированной двери?

— Замок был немецкий, сложный, — нахмурился Иосиф.

— Вранье. Бесо испугался, что конный разъезд прибудет раньше, чем осядет пыль. Он оглядывался на улицу каждые пять секунд вместо того, чтобы вбивать сталь в косяк. А в котельной? Когда ты спросил сходку о приговоре, кто первым выкрикнул слово «смерть»? Тот же Бесо. Знаешь почему?

Джугашвили медленно поднял глаза на блондина, и в глубине зрачков юноши забрезжило холодное понимание.

— Потому что он боялся, что ты заметишь его минутную трусость у сейфа, — тихо ответил Сосо.

— В яблочко! — щелкнул пальцами Виктор, и его лицо озарилось хищным одобрением. — Он спасал свою шкуру, демонстрируя собачью преданность громче остальных. Завтра этот же Бесо бросит винтовку и побежит с баррикады, если решит, что царская рота сильнее твоего штаба. Энтузиазм толпы испарится, как только жандармы подкатят трехдюймовые пушки и снесут первый кирпичный забор. Рабочие вспомнят про жен, про казенную кашу, про то, что бунт — дело греховное. И побегут сдавать тебя властям целыми сменами, вымаливая прощение на коленях.

Иосиф встал с кресла. Он подошел к окну, заложив правую руку за борт сюртука, а пальцами левой оперевшись о холодное стекло. Внизу мерцали редкие огни оцепленного гарнизоном Тифлиса. Город казался огромным спящим зверем, которого они ранили, но еще не приручили.

— Значит, выхода нет? — глухо спросил Джугашвили. — Если толпа предаст при первой же серьезной крови, вся наша подготовка — карточный домик?

— Выход есть всегда, если отбросить интеллигентские сопли, — Виктор подошел сзади, его широкая тень легла на карту города, висевшую на стене. Голос великана звучал вкрадчиво, гипнотически, отливая тяжелой мефистофелевской сталью. — Штаб должен стать для них страшнее любого врага. Рабочий на баррикаде должен твердо знать: впереди его ждет казачья шашка, которая может разрубить плечо, а может и промахнуться. Но позади него стоит револьвер твоего комиссара, который не промахнется никогда.

Блондин положил тяжелую ладонь на плечо ученика, чуть сжав пальцы:

— Ты должен выстроить систему так, чтобы мысль об отступлении вызывала у твоих дружинников больший ужас, чем лобовая атака на пулеметы. Никаких оправданий. Никакой пощады к сомневающимся. Тот, кто опустил оружие без приказа штаба, объявляется врагом народа и уничтожается на месте вместе с теми, кто стоял рядом. Только тогда твой сброд из кузнецов и вчерашних пахарей превратится в железную когорту. Абсолютное повиновение рождается не из речей на митингах, Сосо. Оно выковывается абсолютным страхом перед возмездием собственного вожака.

В комнате повисла тяжелая, густая тишина. Пламя в камине осело, угли подернулись белесым пеплом, бросая на стены тусклые багровые тени.

Иосиф стоял неподвижно. В сознании бывшего семинариста рушились последние подпорки старого мира, где еще теплились понятия о товариществе, верности и чистом революционном братстве. На их месте вырастал гранитный монолит будущей государственной машины — беспощадной, выверенной до миллиметра, не знающей сомнений и перемалывающей человеческие жизни ради достижения великой цели.

Сосо повернулся к столу, взял свой бокал с вином и залпом осушил его до капли. Взгляд темно-карих глаз стал абсолютно сухим и непроницаемым.

— Завтра мы перестраиваем дружину, — негромко произнес Джугашвили, и в звуке его голоса зазвенели нотки той самой железной поступи, которая через тридцать лет заставит трепетать шестую часть суши. — В каждом звене будет комиссар с правом расстрела на месте за шаг назад. Списки всех семей бойцов с адресами переходят в штаб. Если кто-то бросит оружие — ответит весь род.

Виктор довольно прищурился, затянулся сигарой и протянул бокал для тоста:

— Вот теперь ты говоришь как истинный государь, Сосо. За твой первый настоящий закон. За страх, который построит новый мир.

Глава 10

Утренний Тифлис оглушал непривычной, пугающей тишиной.

В шесть часов над городом не взвыли сирены железнодорожных мастерских, не загудели маневровые паровозы в тупиках Навтлуга, и тяжелые молоты кузнечных рядов не опустились на наковальни. Замолчали кожевенные заводы на Песках, остановились прядильные станки в Ортачала, а в карьерах купца Бозарчянца серые обжиговые печи стояли холодными, забитые вчерашней нетронутой глиной.

Город, привыкший просыпаться от скрипа сотен ломовых арб и криков погонщиков мулов, замер в оцепенении. Даже базарный Мейдан сегодня не открыл своих лавок: персидские и армянские торговцы наглухо забили дубовые ставни толстыми железными полосами, а пекари не разожгли тандыры, вывесив на дверях короткие записки о нехватке муки.

В штабной комнате в Нахаловке пахло остывшим чаем и чищеным оружейным железом. Иосиф стоял у окна, заложив здоровую руку за кожаный ремень, поверх которого тускло поблескивала кобура «маузера».

— Хлебные лавки на Головинском заперты, Сосо, — докладывал Камо, стряхивая с папахи капли утреннего тумана. Лицо парня сияло от лихорадочного возбуждения, а глаза горели шальным огнем. — Пристав второй части пытался силой заставить пекарей открыть амбары, так наши кузнецы выкатили поперек улицы груженую чугуном телегу и пригрозили разбить головы первому, кто сунется к засовам. Городовые попятились, побоялись лезть на рожон.

— Городовые теперь трижды подумают, прежде чем свистеть в свисток, — не оборачиваясь, отозвался Джугашвили. Голос семинариста звучал спокойно и сухо, словно он зачитывал расписание уроков. — Но хлеб рабочим нужен. Вано, бери десятку стрелков и две подводы. Открыть склады заготовителя Мирзоева в Дидубе. Муку выдать семьям стачечников под расписку комитетов, ровно по пуду на двор. Если кто-то попытается грабить или тащить мешки на базар для перепродажи — расстреливать на месте перед строем цеха. Мародерство погубит стачку быстрее казачьих шашек.

Кузнец Вано молча кивнул и споро вышел во двор, скрипнув кованой дверью.

В углу у печи, закинув ноги в начищенных сапогах на пустой снарядный ящик, сидел Виктор. Светловолосый великан неторопливо крутил в пальцах серебряный портсигар, с удовольствием слушая, как молодой горец отдает распоряжения.

— Жестко стелешь, Сосо, — усмехнулся блондин, щелкая крышкой и прикуривая от длинной спички. — Твои либеральные друзья из «Месаме-даси» уже написали бы сотню слезливых воззваний о слезинке ребенка и свободе торговли. А ты сразу пулю в лоб за мешок муки обещаешь.

— Либералы пусть пишут статьи в тифлисских газетах, покуда типографскую краску не отобрали, — Джугашвили повернулся к наставнику, и в его темных глазах блеснул холодный расчет. — Если толпа почует безнаказанность, она превратится в пьяное стадо, разобьет винные погреба и спалит город до прихода войск. Нам нужен порядок. Железный, как рельс. Люди должны видеть: власть ушла из губернаторского дворца и теперь живет здесь, в наших руках.

— Тогда пора выводить полки на плац, генералиссимус, — Виктор поднялся во весь свой могучий рост, поправил воротник суконного пальто и проверил тяжелый армейский револьвер под мышкой. — Время вышло.

К девяти часам утра окраины Тифлиса пришли в движение.

С трех сторон, повторяя русла пересохших оврагов и линии железной дороги, к центру города двинулись людские реки. Из бараков Нахаловки шли железнодорожники — тысячи рослых мастеровых в промасленных куртках и картузах, держа строй по цехам и сменам. С левого берега Куры, через Воронцовский мост, плотной лавиной катились ткачи и кожевники, неся над головами длинные шесты с полотнищами кумача. Из предместий Дидубе шагали вчерашние крестьяне с кирпичных заводов, вооруженные железными ломами, тяжелыми гаечными ключами и припрятанными под полами чекменей револьверами.

Впереди колонн не играла музыка и не звучало пьяных песен. Десятки тысяч людей двигались в угрюмом, давящем молчании, нарушаемом лишь мерным, чудовищным гулом сотен тысяч подкованных сапог о булыжную мостовую.

На перекрестках стояли вооруженные комиссары Джугашвили с красными нарукавными повязками. Они жестко направляли людские потоки, не позволяя толпе рассыпаться по переулкам или заглядывать в закрытые винные духаны. Каждое звено знало свое место, помня недавний урок в заброшенной котельной: ослушание каралось немедленно и без всяких скидок на былые заслуги.

Эриванская площадь — сердце имперского Тифлиса — встретила восставших каменной пустотой.

Обычно здесь бойко торговали фаэтонщики, чиновники спешили в присутственные места, а на террасах гостиницы «Кавказ» богатые купцы пили утренний кофе. Теперь же площадь напоминала гигантскую каменную чашу, готовую принять лаву.

Когда первые ряды железнодорожников выплеснулись из узкого горла Дворцовой улицы на простор брусчатки, над площадью взметнулись десятки алых флагов. На грубом кумаче черной краской были наспех выведены простые, беспощадные слова:

«ДОЛОЙ САМОДЕРЖАВИЕ!»

«ВОСЕМЬ ЧАСОВ РАБОТЫ — ПРАВО НА ЖИЗНЬ!»

«ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ СТАЧЕЧНИКОВ!»

За полчаса площадь заполнилась до краев. Более сорока тысяч человек стояли плечом к плечу, заполнив тротуары, облепив чугунные фонарные столбы и крыши соседних караван-сараев. Людское море колыхалось под пасмурным небом, источая тяжелый дух махорки, мокрого сукна и вековой, накопившейся ярости.

В дальнем конце площади, перекрывая въезд на Головинский проспект, глухой стеной выстроились остатки сил наместничества.

Дворец наместника князя Голицына превратился в укрепленный форт. Чугунные ворота были заперты на тяжелые цепи, окна первого этажа заложены мешками с песком, а сквозь резную решетку парадного сада хищно поблескивали длинные стволы двух полевых пушек, наведенных прямо на толпу. Перед оградой стояли три развернутые цепи пехотинцев Мингрельского полка с примкнутыми штыками.

По флангам, нервно гарцуя на захмелевших от холода конях, застыли две сотни кубанских казаков. Офицеры в папахах с золотыми галунами то и дело вскидывали бинокли, с тревогой разглядывая безбрежную толпу, которая не орала и не кидала камни, а стояла неподвижно, ожидая единого сигнала.

Губернатор Тифлиса, генерал-майор Свечин, бледный, с перекошенным от бессонницы лицом, стоял на балконе второго этажа в окружении жандармских чинов. В руках генерала дрожал белый лист с высочайшим указом о применении оружия, но скомандовать залп старый служака не решался: перед ним стояло не два десятка крикунов, а весь рабочий город, за спиной которого уже угадывался блеск винтовочных стволов.

Внезапно толпа перед гостиницей «Кавказ» глухо всколыхнулась и расступилась.

На гранитный парапет у подножия памятника легко поднялся Иосиф.

Джугашвили снял картуз, открыв жесткие смоляные волосы, и окинул сорокатысячное собрание тяжелым, цепким взором. Рядом с ним, на полшага позади, встал Виктор. Светловолосый гигант возвышался над площадью несокрушимой скалой, лениво скрестив руки на широкой груди и одаривая царских офицеров насмешливым, хищным взглядом. При виде этой пары над площадью повисла такая плотная тишина, что стало слышно, как на террасе дворца всхрапывают казачьи жеребцы.

Иосиф заговорил без надрыва, но его чистый, поставленный в семинарском хоре голос покатился над каменной площадью, отражаясь от фасадов зданий и достигая самых дальних рядов:

— Рабочие Тифлиса! Горожане! Слушайте голос тех, чьим трудом держится эта земля!

Тысячи голов повернулись к оратору. Сосо говорил простыми, рублеными фразами, вколачивая каждую мысль, словно кованый костыль в шпалу:

— Генералы во дворце ждут, когда мы начнем умолять о пощаде. Они думают, что голод загонит нас обратно в сырые забои и подвалы, а казачьи нагайки заставят забыть о человеческом достоинстве. Они выкатили пушки против безоружного народа! Но пушки стреляют порохом, который делали ваши руки. Их поезда стоят на рельсах, которые ковали вы. Без нас их империя — мертвая груда камня и ржавого железа!

По рядам прокатился глухой, одобрительный гул, похожий на приближение грозы.

— Наше требование просто, как кусок хлеба! — Джугашвили вытянул здоровую правую руку в сторону запертых дворцовых ворот. — Снять военные посты с заводов! Выдать забастовочные деньги из казенных палат! Освободить всех арестованных братьев из тюремных замков! Если до захода солнца генерал-губернатор не выйдет к народу с подписанным манифестом — город перестанет кормить царскую свору. Мы возьмем арсеналы и сами наведем порядок на этой земле!

Площадь взорвалась единым, чудовищным ревом:

— Даешь арсеналы! Долой наместника! Вся власть рабочим!

Десятки тысяч кулаков взметнулись в серый воздух. Генерал на балконе заметно качнулся назад, жандармские офицеры судорожно схватились за эфесы шашек, а кони казаков испуганно закружились на месте, сбивая строй под тяжестью этого сокрушительного, утробного клика.

Иосиф надел картуз, повернулся к наставнику и неторопливо спустился с парапета в живой коридор дружинников.

— Ну что, Виктор? — негромко спросил горец, пряча пальцы в карманы суконного пальто. — Думаешь, генерал решится стрелять по этой лавине?

Виктор тихо рассмеялся, выпустив под козырек картуза струю терпкого заморского дыма:

— Старик на балконе уже пустил под себя воду, Сосо. Он выждет до темноты, надеясь на подход эшелонов из Владикавказа. Но телеграф перерезан, а рельсы под Авчалой до сих пор разобраны. Время работает на нас. Готовь парней, псалмопевец. Ночью мы пойдем за казенным свинцом. Одной бранью на митингах этот дворец не взять.

Сосо слегка кивнул, глядя сквозь расступающуюся толпу на черные силуэты царских пушек. Восстание переходило в решающую фазу, и город уже стоял на пороге настоящей, беспощадной войны за арсеналы.

За железнодорожным тупиком Навтлуга, где ржавые запасные пути упирались в глухой каменистый откос, ночь стояла черная, без единого просвета. Над высокими кирпичными стенами Главного артиллерийского склада Тифлисского военного округа тускло шипели ацетиленовые фонари, выхватывая из сырого тумана колючую проволоку и силуэты дозорных вышек.

Внутри этого крепостного четырехугольника хранился пороховой запас всего наместничества: сотни пудов шрапнели, армейские винтовки и неприкосновенный резерв тяжелого оружия на случай большой войны с Персией или Турцией. Охраняла склад караульная рота стрелков Кавказского полка при двух офицерах — трезвых, злых и готовых стрелять без предупреждения при малейшем шорохе у проволоки.

В глубокой выемке железнодорожной насыпи, пахнущей прошлогодним шлаком и мазутом, замерли три сотни человек.

Иосиф стоял на коленях у рельсового стыка, опершись ладонью о холодную сталь. На молодом человеке поверх суконного пальто был туго затянут пулеметный брезентовый патронташ, деревянная кобура-приклад «маузера» упиралась в бедро, а картуз был надвинут до самых бровей. Рядом тяжело дышал кузнец Бесо, державший на плече связку трехфунтовых подрывных патронов с бикфордовыми шнурами. Чуть поодаль Камо судорожно поглаживал вороненый ствол револьвера, вглядываясь в массивные чугунные ворота, перекрывавшие въезд на складскую ветку.

— Часовых на вышках берем одновременно, — вполголоса, ровно и сухо произнес Джугашвили. — Никаких криков «ура» до тех пор, пока не сорвем запоры. Как только ворота падут, первая сотня под командой Вано отсекает казарму гарнизона, вторая заходит к пакгаузам с тыла. Офицеров живыми не выпускать, караул глушить гранатами через окна.

— А если пушки выкатят на плац? — прошептал грек Нико, проверяя медный капсюль взрывателя.

— Не выкатят, — раздался из темноты насмешливый голос Виктора.

Светловолосый крепыш бесшумно возник на гребне насыпи, словно соткался из сырого ночного воздуха. На нем была расстегнутая кожаная куртка, из-под которой виднелся тяжелый штурмовой пояс с подвешенными барабанными магазинами, а светлые виски поблескивали от мелкой водяной пыли. В руках великан держал пару длинных стальных ножниц для резки колючей проволоки, перепачканных свежей кровью.

— На левой вышке часовой уже спит вечным сном, — блондин небрежно вытер лезвие о рукав. — На правой — считает звезды со сломанным кадыком. Дорога открыта, Сосо. Пора вбивать клин.

— Паровоз готов? — Иосиф повернулся к путям.

Из тумана, медленно и страшно, без единого гудка и без огней в топке, выкатился маневровый паровоз-«кукушка». Рабочие депо за два часа обшили будку машиниста и тендер котельными стальными листами в два пальца толщиной, превратив неуклюжий локомотив в бронированный таран. На переднем брусе паровоза кузнецы намертво закрепили две рельсовые балки, торчавшие вперед, точно бивни разъяренного вепря. За рычагом регулятора стоял старый машинист Михо с перевязанным лицом, а на тендере залегли десяток отборных стрелков Камо.

— Пошел! — махнул рукой Джугашвили.

Михо резко открыл золотники. Паровоз рявкнул паром из поддувала, чугунные колеса с визгом провернулись на мокрых рельсах, высекая фонтаны белых искр, и многотонная стальная туша с нарастающим ревом понеслась под уклон прямо на запертые чугунные створки арсенала.

Удар был такой сокрушительной силы, что земля вздрогнула на полверсты вокруг.

Тяжелые кованые ворота, рассчитанные на осаду, с визгом выгнулись дугой. Каменные столбы кладки треснули, лопнули толстые железные шкворни, и створки с оглушительным скрежетом рухнули внутрь двора, подмятые рельсовым тараном.

— Вперед, братья! — взревел Камо, первым спрыгивая с подножки локомотива на брусчатку плаца.

В ночную тишину арсенала ворвался ад.

Караульное помещение встретило нападавших запоздалой, беспорядочной пальбой. Из окон каменной казармы ударили винтовочные вспышки, пули зацокали по броне паровоза, рикошетя в кирпичные стены. Один из рабочих, бежавший рядом с Иосифом, взмахнул руками и повалился в грязь с пробитой грудью.

Джугашвили даже не вздрогнул. Семинарист упал на одно колено за гранитным колесоотбойником, вскинул «маузер» и тремя быстрыми, расчетливыми выстрелами снес силуэт стрелка в окне второго этажа.

— Бесо, гранаты в караулку! — скомандовал Сосо, перекрывая грохот перестрелки. — Не давать им построиться в каре!

Кузнец Бесо метнулся к фасаду казармы, пригибаясь под градом пуль. Размахнувшись, великан швырнул тяжелую связку динамита прямо сквозь разбитое стекло дежурного офицера.

Раздался глухой, раскатистый взрыв, вздувший железную крышу караулки. Из выбитых рам повалил черный пороховой чад вперемешку с пылью и осколками кирпича. Крики раненых солдат утонули в треске рушащихся перекрытий.

Но гарнизон склада еще сопротивлялся. Со стороны офицерского флигеля на плац выскочил дежурный штабс-капитан в расстегнутом сюртуке с обнаженной шашкой, увлекая за собой взвод солдат с примкнутыми гранеными штыками:

— В штыки! Бей бунтовщиков! За веру, царя и отечество!

Ровная цепь стрелков с блестящими иглами стали наперевес слаженно двинулась навстречу рабочим, готовая смести нестройную толпу привычным армейским ударом. Рабочие дрогнули, передние ряды начали пятиться к разбитым воротам, испугавшись мерной, железной поступи регулярной пехоты.

В этот критический миг вперед шагнул Виктор.

Светловолосый исполин двигался прямо на штыки с такой нечеловеческой, пружинистой скоростью, что солдаты на мгновение опешили. В каждой руке блондина рявкнуло по тяжелому армейскому кольту. Выстрелы слились в сплошной грохот: пули сорок пятого калибра сбивали наступающих с ног, пробивая шинели и дробя кости.

Один из пехотинцев попытался достать великана штыковым выпадом, но Виктор левой рукой перехватил лезвие голой ладонью — сталь лишь оцарапала кожу, из которой даже не брызнула кровь, — дернул винтовку на себя и сокрушительным ударом кованого сапога сломал солдату грудную клетку. В следующую секунду штабс-капитан замахнулся шашкой, метя в шею гиганта, но Виктор ушел под клинок, поймал офицера за горло и с хрустом впечатал его затылком в гранитные плиты плаца.

— Чего встали, овцы?! — обернулся великан к рабочим, и в его лазурных глазах полыхал дикий, первобытный восторг берсерка. — Рвите их, пока теплые!

Увидев, как светловолосый богатырь голыми руками разрывает царский строй, дружинники взревели яростным, звериным ревом. Рабочая лавина с ломами, топорами и револьверами наперевес захлестнула плац. Оставшиеся без командиров солдаты сломались за полминуты: бросая винтовки, караульные кинулись врассыпную, прячась по конюшням и сточным канавам.

— К главным хранилищам! — Джугашвили уже бежал по ступеням центрального арсенального корпуса.

Тяжелые бронированные двери пакгауза номер три были заперты на висячие кованые замки толщиной в руку. Грек Нико и двое слесарей приладили к проушинам медные трубки с пироксилином. Сухой треск взрыва сорвал засовы с мясом, и тяжелые железные створки с гулом распахнулись в темноту складских лабиринтов.

Камо внес зажженный факел, и у трех сотен людей разом перехватило дыхание.

В огромном каменном зале с высокими сводами, пахнущем ружейной смазкой, сухим деревом и порохом, ровными бесконечными рядами стояли пирамиды новеньких трехлинейных пехотных винтовок Мосина. Их было не десятки и не сотни — тысячи. Вороненые стволы тускло поблескивали в свете огня, штабеля длинных игольчатых штыков уходили под самый потолок, а вдоль стен до горизонта тянулись ящики из мореного ясеня, набитые цинковыми коробками с патронами.

Но главным сокровищем арсенала был дальний отсек.

Там, укрытые брезентовыми чехлами, стояли на высоких колесных лафетах с массивными бронещитами полевые пулеметы системы Максима — тяжелые, грозные машины смерти с медными кожухами водяного охлаждения. Рядом лежали сотни коробок с парусиновыми лентами, готовыми принять в себя миллионы смертоносных пуль.

— Господи помилуй... — ошеломленно прошептал кузнец Вано, опуская окровавленный топор. — Да тут на целую дивизию хватит...

— Не господи, а мы сами взяли, — отчеканил Иосиф, взбегая на крышку снарядного ящика.

Лицо Джугашвили преобразилось: исчезла семинарская сдержанность, в глазах горел непреклонный, властный огонь истинного полководца. Он стоял над захваченным складом, как древний восточный царь над покоренным городом.

— Слушай мой приказ! — голос Сосо зазвенел подобно натянутой струне, заставив смолкнуть гул в зале. — Заставы на въездах в Навтлуг усилить тройными караулами! Камо, открывай ворота для подвод! Вся Нахаловка и Дидубе должны подняться на ноги!

К арсеналу со стороны города уже тянулись сотни людей. Рабочие дружины, железнодорожники, ремесленники, ткачи — тысячи вчерашних бесправных поденщиков шли плотным потоком, ведя за собой ломовые арбы, крестьянские телеги и заводские фургоны.

Началась великая раздача стали.

Сосо лично распределял оружие, не допуская ни малейшей давки или суеты. Токари и слесари депо сноровисто срывали заводскую бумагу с винтовок, вскрывали цинки штыками и набивали карманы обоймами.

— Бесо! — командовал Джугашвили. — Забираешь триста винтовок и первую пулеметную упряжку. Твой рубеж — мост князя Барятинского. Окопаться на въезде, пулемет поставить на колокольне! Ни одного казачьего разъезда через реку не пускать!

— Вано! Четыреста стволов и двенадцать ящиков патронов — на кирпичные заводы! Вооружить всех забойщиков, перекрыть Авчальское шоссе!

— Нико! Все полевые снаряды и пороховые шашки грузить на товарные платформы, отогнать состав в тупик депо под усиленный конвой!

Тяжелые «максимы» с грохотом выкатывали на плац, прицепляли к парам тяжелых битюгов или устанавливали прямо в кузова ломовых подвод, превращая их в передвижные огневые точки. Каждый получал оружие под роспись комиссаров, с четким указанием взвода, роты и боевого участка.

За три предрассветных часа разношерстная, полуголодная бунтарская дружина прямо на глазах превратилась в грозную, спаянную армию повстанцев. Более четырех тысяч рабочих вышли из ворот арсенала с магазинными трехлинейками на плечах, патронташами крест-накрест и тяжелыми гранатами за поясами. Над колоннами взметнулись красные боевые знамена, а впереди громыхали коваными колесами по брусчатке пулеметные расчеты.

Виктор подошел к Джугашвили, когда первые лучи холодного солнца коснулись верхушек чинар над разграбленным арсеналом. Светловолосый крепыш закурил сигару от тлеющего факела и с ленивым восхищением окинул взглядом бесконечные шеренги вооруженных пролетариев:

— Ну что, главнокомандующий Сосо. Теперь у тебя есть дивизия. С винтовками, пулеметами и порохом. Царскому наместнику больше нечем крыть эту карту.

Иосиф застегнул пальто, проверил тяжелый «маузер» на бедре и посмотрел в сторону замершего в тумане центра Тифлиса. На его рябоватом лице застыла хищная, победоносная улыбка:

— Город наш, Виктор. Теперь мы пойдем брать дворец.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге